ПОЛЁТ СТАЖЕРА

Мозг и душа смертны. Они разрушаются при конце. Но… материя восстанавливается и опять дает жизнь, по закону прогресса, еще более совершенную.

К. Циолковский. Монизм Вселенной

О, я хочу безумно жить:

Все сущее — увековечить,

Безличное — вочеловечить,

Несбывшееся — воплотить!

А. Блок. «О, я хочу…»

Кристалл первый. ГИБЕЛЬ «ЭФЕМЕРИДЫ»



Все, о чем расскажут эти кристаллы, произошло потому, что погибла «Эфемерида».

Впервые в жизни я летел в межзвездном корабле не пассажиром, а полноправным членом экипажа. Вместе с тем положение мое было в некотором роде двусмысленное. Должность третьего пилота числилась в штатном расписании звездолета, и я, выпускник Университета космических сообщений Бег Третий, проходящий стажировку, занимал ее вполне официально. Но получалось так, что делать мне было нечего. При своих сравнительно малых размерах «Эфемерида» относилась к космолайнерам высшего класса, напичканным компьютерами, на мой взгляд, сверх всякой меры… И еще до старта командир сочувственно сказал:

— Придется поскучать — тут ведь и для меня со Вторым дела в обрез… Впрочем, рекомендую заняться пассажирами.

Я не обиделся на это предложение. Обязанности космостюарда сложны и ответственны; правда, такими они становятся лишь в случае возникновения аварийной ситуации, а последних в хронике космических сообщений не фиксировалось уже восемьдесят шесть лет.

Между прочим, Бег Третий — имя, кое к чему обязывающее. Говорят, в глубокой древности у людей был обычай нумеровать своих вождей — Потом он забылся. Когда же прошло порядочно времени с начала эры освоения внеземных пространств и появились астролетчики — дети и внуки первых, таких, как Гагарин и Армстронг, обычай этот возродился, хотя и в измененном виде. Разумеется, отнюдь не все граждане Общества наследовали профессии своих отцов и дедов. Между, например, мною и Бегом Первым лежит пропасть почти в два столетия. Однако обычай остался в силе, и я горжусь принадлежностью к династии, пусть астролетчиков в наш век не меньше, чем, скажем, программистов ЭВМ или биоконструкторов… О Беге Первом я знаю больше, чем о Втором, рано погибшем при испытании космокорабля нового типа. Знаю, в частности, что Первый величал себя, как водилось когда-то, по имени и фамилии — Заал Бегишвили, хотя, думается мне, сокращенное Бег и удобнее, и проще, и (да простит меня предок) благозвучнее. Но он был упрям, и, должен признать, такова наша родовая черта. А уж что там причиною — влияние суровых гор, взрастивших неисчислимые поколения Бегишвили, наследственность или иные факторы — судить не мне.

Ошибкой было бы думать, что Бег Первый был мелочным упрямцем. Не упрямо одержимо всю жизнь он оставался верен мечте открыть внеземную цивилизацию. И ни разу не усомнился в истинности своей великой веры. Он участвовал в четырех межзвездных экспедициях и умер своей смертью, тихо и торжественно просто остановилось на половине удара старое сердце. У меня хранится кристалл, на котором записаны его слова, сказанные незадолго перед концом. Бег Первый завещал его тому из потомков, кто тоже выберет профессию астролетчика. Я помню завещание наизусть. Вот оно:

«Придет время, когда внеземные контакты человечества превратятся в естественную составную часть его существования. Мы не одиноки во Вселенной. Утверждать обратное — значит основываться на тезисе о некой исключительности Земли, то есть значит, по существу, впадать в религиозность. Все попытки обосновать теоретическую и практическую невозможность нашей встречи с братьями по разуму, в том числе человекоподобными, не что иное — в конце концов, — как проявление косности и подсознательного или осознанного страха перед новым. Новое всегда грозно, ибо несет с собой гибель старому, вот мы его и боимся… Мечта человека о Контакте сбудется! Это вопрос времени, проблема обнаружения новых возможностей. Иными словами, это чисто техническая проблема. А неразрешимых технических проблем — нет».

Здорово, по-моему, сказано. Наивно? Пусть! Мне нравится. Думайте обо мне, что хотите, но я тоже верю, что время Контактов наступит. Хотя, казалось бы, весь ход освоения космоса доказывает пока обратное — вот именно: пока… Теперь вернусь к «Эфемериде», которую я, конечно же, полюбил сразу, несмотря на двойственную роль, выпавшую мне в ее последнем рейсе.

Итак, я последовал совету командира — занялся пассажирами. Точнее будет сказать: это занятие отнюдь не представлялось мне сколько-нибудь тягостным. Недаром Мтвариса [Это грузинское имя происходит от слова «мтваре» — луна. ] утверждала, что при моей общительности нетрудно найти общий язык с самым нелюдимым представителем хищной флоры планеты СИ-5. К чему это я вспомнил о Мтварисе? Кажется, все было решено раз и навсегда… Вот и отлично, вот и хватит…

На «Эфемериде» летели семь пассажиров, но двое изъявили желание остаться в анабиозе до конца путешествия. Поэтому мне достались всего пятеро подопечных; из них одна женщина Прежде чем приступить к обязанностям добровольного космостюарда, я использовал служебное положение третьего пилота и внимательно ознакомился с картотекой. Пожалуй, на борту такого совершенства, как «Эфемерида», она была анахронизмом. Зачем знать подноготную пассажиров, если гарантирована почти стопроцентная безопасность полета? Тем более что практически исключена ситуация, когда, как при аварии в древней шахте или, скажем, на подводном корабле, знание людей помогало предотвратить панику, которая подчас страшнее самой опасности.

Вот они, пассажиры «Эфемериды» (цитирую по упомянутой картотеке):

«Кора Ирви, 52 лет, принята Обществом на полное обеспечение, пользуется всеми правами активно работающего гражданина. Одинока. Двое сыновей, 27 и 30 лет, погибли при испытании дубль-синтезатора. Склонна к мистицизму. Цель полета: «Хоть немного отдохнуть от воспоминаний. Они так мучительны…»

(приведен дословный ответ пассажира).

«Петр Вельд, 67 лет, профессия — рабочий Службы звездной санитарии. Цель полета — отпуск». «Тингли Челл, 26 лет, Практикант Общества. Цель полета: «Разобраться, что к чему»

(приведен дословный ответ пассажира).

«Виктор Горт, 41 года, профессия — Художник, специальность — голограф. Цель полета: «Поиск — только и всего…»

(приведен дословный ответ пассажира).

«Сол Рустинг, 58 лет, служащий Департамента записи изменений в составе Общества. Подвержен меланхолии, острым приступам страха перед неизбежностью смерти. Цель полета — лечение».

Я поудобнее устроился в кресле, чтобы исподволь поразмышлять над полученными сведениями, хотя, повторяю, они вряд ли могли мне понадобиться.

Рабочий пост третьего пилота находился во вспомогательной ракете «Эфемериды». То был корабль-малютка, предназначенный для кратковременных выходов в космос по разного рода служебным нуждам и приема-высадки транзитных пассажиров; он обладал весьма ограниченным запасом автономии и, соответственно, радиусом действия. В этом полете ракетой не пользовались. «Эфемерида» прямым курсом, без промежуточных остановок шла по маршруту Земля — Зеленый острое. Поэтому основная часть пути была пройдена нами в режиме субпространственного полета. Сегодня вечером лайнер вышел из этого режима и теперь тормозил, приближаясь к пункту назначения.

«Зеленый остров»… Хорошее имя придумал для планеты тот парень, что около двух десятков лет назад первым высадился на ее поверхность. Название ассоциировалось со свежестью пробудившегося дня, журчанием ручья в низине, над которой стоит деревянный домик, и звонким запахом сосен. Так оно и было. Зеленый остров, одну из девяти колонизованных планет, где изначально существовали условия для развития сложно организованной органической жизни (а на некоторых — и сама жизнь, к сожалению, неразумная), было решено сохранить в девственной нетронутости. Человечество испытывало растущий голод по природе, которой не коснулась преобразующая рука НТР… Поздно, увы, спохватились.

Логика — с усилием выговариваю это слово данном контексте! технического прогресса привела к тому, что естественные заводы по производству кислорода — леса были уже не в силах выполнять свое назначение. Началось, в глубокой древности, с примитивных фильтров на дымовых трубах, а кончилось мощными бесчисленными установками по выработке кислорода. Человечество дышало воздухом, о каком оно прежде и мечтать не могло. Но дикая прелесть непальских джунглей, и суровая царственность таежных лесов, и захватывающее дух приволье великих северных пустынь остались жить только в виде бережно хранимых остатков природы — как щемящее напоминание человечеству о далеком невозвратимом прошлом. Потому и решено было сохранить Зеленый остров таким, каким его открыли. И потому летела сюда с околосветовой, постепенно гаснущей скоростью «Эфемерида»: она несла на борту людей, каждому из которых было, но разным причинам, необходимо доверчивое и молчаливое общение с Природой, не оглушенной еще гремящими раскатами технической цивилизации.

Автомат голосом гостеприимной хозяйки сказал:

— Стол накрыт. Прошу всех в кают-компанию. Я опустил за собой дверь ракеты, не подозревая, что в следующий раз мне придется сделать это в условиях неожиданных, необычных, грозных.

Мы впервые по-настоящему собрались вместе, и я решил приступить к обязанностям космостюарда не откладывая. Дождавшись, когда автоматическое контральто закончит чтение меню, я поднялся, немного смущаясь, сказал:

— Меня зовут Бег… Бег Третий. Я — третий пилот «Эфемериды», однако, по просьбе ее командира, выполняю в этом полете обязанности космостюарда. Готов вам служить.

— Очень приятно! — громко и весело отозвался Тингли Челл. — А я Практикант Общества. Ищу, как говорится, свою музу, но она что-то не дается мне в руки.

Он бойко набрал несколько цифр на диске заказа и с аппетитом принялся за еду. В общем, этот круглолицый парень с хорошо развитой мускулатурой стал мне ясен сразу (во всяком случае, таково было мое твердое мнение). Что ж, подумал я, судя по всему, звезд с неба он в обозримом будущем хватать не будет, зато особых хлопот с ним не предвидится.

Сол Рустинг, видимо шокированный вульгарностью Тингли, бросил на него укоризненный взгляд, чопорно мне представился, вновь сел, прямой, как спинка кресла в присутственном месте; он был худощав, мал ростом и трогательно лыс.

Кора Ирви матерински улыбнулась, сочувственно спросила:

— Ведь третий пилот — это очень важная работа, не правда ли? В вашем возрасте — и такая ответственность!

Я заставил себя ответить обворожительной улыбкой.

Виктор Горт, которого я сразу узнал по многочисленным портретам в газетах, посмотрел в мою сторону коротко и цепко — даже неприятно стало. (Кстати, почему массовый читатель так и не принял многочисленных попыток полностью заменить газету более современными формами информации? Она осталась такой же, как пятьсот лет назад, лишь синтетика заменила бумагу.)

Пятым мог быть только Петр Вельд, и он не преминул заметить:

— Что-то слишком много «третьих»… Не так ли, пилот?

Коричневые складки на дубленом лице играли ехидством. До чего неприятный тип! И почему я не сказал сразу, что лечу просто стажером?.. Затем этот большой и тяжелый человек добавил:

— Мой предок летал с Бегом Первым на «Золотом колосе». Будем знакомы: Вельд, космический мусорщик.

Обида исчезла. Я благодарно подумал: этот свой, настоящий… Оставалось определить отношение к Виктору Горту.

Высокий, юношески стремительный (а иногда напротив — поразительно вялый) в движениях, он не вызывал симпатии. Наверное, оттого, что привык воспринимать окружающих в первую очередь с позиции профессионального наблюдателя, холодного ценителя, смотреть на людей, животных, вещи как на возможные объекты съемки. Таково было мое первое впечатление; я же привык ему доверяться.

Виктор Горт был избранником Общества: оно присвоило ему категорию Художника, а Художников в мире насчитывалось куда меньше, чем Ученых. Я знал, что в древности принято было и тех, и других исчислять сотнями, тысячами. В те времена — варварские, иначе не назовешь, — существовали особые объединения, и многие мечтали состоять в них — возможно, по той причине, что при распределении жизненных благ это давало преимущества, имевшие тогда огромное значение. Когда пресловутые привилегии потеряли смысл, число жаждущих называться Художниками и Учеными значительно сократилось. Однако и из этой горстки Общество отбирало лишь единицы людей, мыслящих творчески, а не просто усвоивших определенный, пусть гигантский, объем знаний. Само по себе знание, как сумма сведений из той или иной области, уже не представляло особой, тем более исключительной, ценности: ведь каждый легко мог получить любые нужные данные из общедоступных хранилищ информации. Категория Ученого или Художника не только не давала человеку никаких преимуществ — она неизмеримо усложняла ему жизнь, обязывая к величайшей ответственности перед Обществом. Кроме того, люди начали понимать, с какой мукой сопряжен самый процесс творчества.

Конечно, Виктор Горт был бы Художником и в том случае, если б не изобрели голографию, — Художником можно только родиться, и он родился им. Однако я убежден: не будь на свете этого могущественнейшего по впечатляющей силе искусства, Горту пришлось бы нелегко. Голография недаром происходит от греческого «holos» — «все»; сменившая фотографию, она в самом деле стала всесильной — всеобъемлющей, всеохватывающей, всеотражающей… Синтезировав возможности живописи, скульптуры, художественной фотографии, она позволяла запечатлеть вещи и явления во всем богатстве красок, причудливости пространственных очертаний, неповторимом своеобразии трехмерного рисунка. Голографический снимок вырывал из времени кусок жизни, сохраняя его навсегда. Этот «кусок» можно было осмотреть со всех сторон, поворачивая, как статуэтку на ладони. Совершенствование техники привело к отказу от громоздкой проекционной аппаратуры, без которой нельзя было обойтись на заре голографического искусства, ее заменила камера- альбом размером с обыкновенную записную книжку. Нажатием кнопки вы получали возможность увидеть предмет в натуральную величину, независимо от того, что было объектом съемки — средней величины бабочка или действующий вулкан. И повторяю, главное — вы могли увидеть эту бабочку, этот вулкан, человека или веточку сирени так, как если бы ее запечатлели одновременно спереди, снизу, сзади, сверху…

Голос автомата заставил меня вздрогнуть. Нельзя так увлекаться своими мыслями, особенно если назвался космостюардом! Я быстро окинул взглядом лица. Кажется, никто ничего не заметил.

Но я рано обрадовался. Послышался еле различимый щелчок. Виктор Горт, спокойно усмехнувшись, спрятал камеру. Дурацким же было выражение лица, которое он запечатлел! Ну и черт с ним, обозлено решил я.

Автомат несколько озабоченно повторил:

— Не скучно ли пассажирам?.. Могу предложить видеопрограмму. Будут высказаны пожелания или мне предоставляется свобода выбора?

Я встряхнулся:

— Может, действительно?..

— Будет какая-нибудь ерунда, — пренебрежительно сказал Тингли. — А впрочем, как все, так и я.

— Только, если можно, не очень громкое и чтобы не слишком мелькало, попросила Кора Ирви.

Мы заказали фильм-лекцию о Зеленом острове. Рустинг одобрил:

— Всегда хорошо знать, что тебя ждет впереди…

— Согласен.

И Виктор Горт щелкнул затвором. Это был «выстрел» в Сола. Меня немного покоробила такая бесцеремонность. Никогда бы не смог стать профессиональным голографом; по-моему, здесь необходимо совершеннейшее отсутствие щепетильности.

Мы знакомились с планетой, на которую летели, добрых три часа, и никто не устал. Вокруг нас глубоким дыханием дышал девственный лес, от штабеля березовых дров пахло свежими опилками, в нагретом солнцем воздухе хаотично плавали мириады мельчайших пылинок, давным-давно исчезнувших на Земле.

Программа прервалась. Вспыхнул неяркий свет.

— Приближается время сна, — деликатно сообщил автомат, — так что… Надеюсь, пассажиры не задеты моим вмешательством?

— Ну что вы, — саркастически отозвался Тингли Челл. — Ничуть!

Автомат, приняв его слова за чистую монету, успокоенно кашлянул и вдруг поучительно изрек:

— Кто рано встает, тому бог подает. Раздался общий смех, и я подумал, что у ребят, создавших эту говорящую машинку, были неплохие головы.

Мы отправились спать в хорошем настроении.

Начался третий, последний день полета. Все было спокойно на борту «Эфемериды». Я окончательно вошел в роль космостюарда, хотя, как вы понимаете, перед стартом мечтал совсем о другом. Пассажиры, чувствовалось, были довольны мною; я отвечал им отнюдь не профессиональной — искренней доброжелательностью.

Вот только однажды мы крепко поспорили — по вопросу о причинах происхождения войн. Сначала я разошелся во взглядах с Тингли Челлом. Он утверждал, что древняя история Земли практически является не чем иным, как хроникой военных столкновений, и назвал мирные периоды «обусловленными жизненной необходимостью, ибо они были попросту вынужденными передышками, этакими мостиками» между войнами.

— Ведь в эпоху деления Земли на государства с различным социальным устройством причины для возникновения конфронтации не исчезали, не могли исчезать… Однако даже поединок боксеров делится на раунды — не потому, что на время перерыва перестает существовать повод для схватки, а чтобы дать соперникам возможность передохнуть.

Мне же казалось, что такой взгляд довольно примитивен. Причинами войн, утверждал я, были не только идейные, политические противоречия, но нечто, составлявшее в ту далекую пору важную часть самой человеческой природы.

— Здесь вы, пожалуй, в чем-то правы, — неожиданно поддержал меня Виктор Горт (я говорю «неожиданно», потому что интуитивно предчувствовал неизбежность антагонизма между нами двоими; увы, мое предчувствие оправдалось — тоже совершенно неожиданным образом). Я имею в виду: иначе следовало бы думать, что ликвидация войн как формы существования человечества есть заслуга государственных и разного рода общественных деятелей, то есть результат политики.

Не будь этого необъяснимого чувства неприятия Горта, даже, должен признаться, неприязни к нему, подсознательной готовности к конфликту с ним, я бы, наверное, согласился. Но я сказал:

— Вы считаете, что политика здравого смысла, доброй воли, утверждения взаимопонимания между народами не сыграла никакой роли в борьбе против страшной опасности глобального ядерного взрыва, некогда грозившего Земле гибелью?

— Отчего же, — нехотя ответил голограф, — на определенном этапе все-то, о чем вы говорите, свою миссию выполнило. Готов даже согласиться: именно усилия государств доброй, как вы сформулировали, воли в известной мере доказали несостоятельность апокалипсических пророчеств…

— Следовательно?.. — Я торжествовал.

— Ничего не «следовательно», — лениво возразил Виктор Горт, и я пожалел, что служебный долг обязывает меня к предельной сдержанности. А он продолжал с тем же раздражающим спокойствием: — Дело в том, что сама по себе политика в силу природы своей не может служить инструментом объединения стран и наций. Вы, пилот, несомненно, помните: греческое слово «politike» означает «искусство управления государством», и главная цель этого «искусства» сохранение существующей в данном государстве системы общественных отношений. Эрго, применительно к политике внешней, о которой идет речь, следует сказать, что она есть орудие защиты интересов конкретной социальной формации, противостоящей другой конкретной…

— Почему непременно «противостоящей»? — все-таки перебил я и спохватился: — Впрочем, простите… Однако в двух последних словах содержалась не столько попытка извиниться за невыдержанность, сколько капитуляция перед логикой голографа, и мы оба поняли это.

— Рад, что вы опередили мою мысль, — сказал Горт, не позволив себе улыбнуться и тем самым еще более меня разозлив.

Петр Вельд спросил заинтересованно:

— Что же в таком случае раз и навсегда отбило у человечества охоту убивать и вообще играть с огнем в общепланетном масштабе? — И сам ответил: Сдается мне, люди поняли — все, без исключения — бессмысленность такой игры. И, разумеется, ее гибельность. А уж в этом им помогли лучшие умы — в том числе, полагаю, и политики, которые вам, Горт, так не по душе.

Меня поразила мальчишеская улыбка Художника.

— Да, — признался он, — честно говоря, недолюбливаю… хотя и заочно, так сказать, поскольку ни одного живого застать не успел. О чем не жалею хорошо, что в политике отпала надобность! — Он продолжал уже серьезно, убежденно: — Государственные деятели — само собой, лучшие, действительно видевшие в своей профессии реальную возможность служить людям, — могли лишь на время отодвигать угрозу войны, предупреждать силою дипломатического таланта, ценою неимоверных усилий очередную, возможно, на сей раз катастрофическую, конфронтацию. Однако то были победы спорадического характера; они предотвращали последствия, не устраняя причин. Ясное дело: рождение на планете объединенного Общества лишило войны питательной почвы воевать-то не с кем стало…

— Итак, я прав! — вскричал Тингли. — Само Искусство за меня.

— Но не это стало решающим фактором.

«Почему он так подчеркивает весомость своих слов?! — возмущенно подумал я. — А эти многозначительные паузы перед тем, как осчастливить слушателей очередной сентенцией!..» И, уже без всяких «простите», потребовал:

— Не скажете ли вы наконец, что же именно?

— Все решило качественное изменение характера и масштаба дел, которыми занялся человек, — сказал Виктор Горт так, словно и моей реплики тоже не было. — Освободившись от тягостной необходимости тратить силы и самое жизнь на преодоление мелочей — таких, как борьба за хлеб насущный, — соединенное человечество взялось за проблемы, единственно достойные наделенного интеллектом существа… Ведь даже борьба со страшными болезнями была всего лишь черной работой. А Человек не предназначался — все равно, богом или природой! — для унизительной черной работы. Изначально он, как исключительное явление Вселенной, пришел в этот мир во имя принципиально иных — высшего порядка свершений. Феномен хомо сапиенс заключает в сути своей два великих свойства: непреодолимое тяготение к Тайне и способность ее Разгадать. Я имею в виду, например, освоение Космоса, постижение четвертого и последующих измерений, сокровеннейшие проблемы бытия — зарождение жизни, ее гибель, любовь, творчество, «механизм» чувствования и мышления — и их трагически-прекрасную взаимосвязь… А что есть война перед подобными категориями?

Тут Кора Ирви беспомощно пригладила белую прядь, резко выделявшуюся в черных густых волосах, тихо молвила:

— Зачем были войны?.. Смерть и без них всегда рядом…

— Как тонко, как верно подмечено! — подхватил лысый человечек.

Я вспомнил картотеку, поспешил изменить тему. Виктор Горт, перехватив мой озабоченный взгляд, брошенный на них, еле заметно кивнул и щелкнул затвором. «Жертвой» стал Сол Рустинг. Мы уже привыкли к этому. За мной голограф охотился особенно упорно. Однажды я достаточно резко указал ему на это. Он внимательно на меня посмотрел:

— Понимаю, это не может не раздражать. Но, поверьте, я и сам не рад. Только иначе у меня ничего не выйдет. Словом, я против этого бессилен.

Нечем было возразить. Наверное, подумал я, таково одно из главных свойств Художника: он не может не делать того, что делает. Даже тогда, когда ему самому от этого больно.

Но Кору Ирви голограф не снял ни разу. Только я поздно это заметил, а потому и поздно оценил.

В тот день я повел пассажиров «Эфемериды» в экскурсию по кораблю. Больше всех на такой экскурсия настаивал Тингли Челл. В его натуре была ненасытная жадность к новым впечатлениям — свойство, обычно мне импонирующее; но в нем это меня раздражало. Я не мог избавиться от ощущения, что в любознательности Практиканта присутствует какая-то корыстность, он напоминал мне охотника, для которого природа не объект восхищения, а средство наживы… И все-таки Тингли мы остались обязаны тем, что, когда раздался сигнал тревоги, все шестеро находились в единственном месте, где могли спастись, — во вспомогательной ракете. Следовательно, в определенной мере обязаны жизнью.

Вот как все произошло.

Мы собрались вместе, и только Виктор Горт остался снаружи. Он стоял у самого входа в ракету, молчаливый, сосредоточенный, голова почти вровень с нижним краем поднятой двери-заслонки. Голограф вел ставшую уже привычной охоту за нами, подстерегая то единственное, неповторимое мгновение, которое стоило остановить, запечатлеть навсегда. Впервые я вдруг представил изнурительное постоянство груза, давящего на Художника, и почувствовал нечто вроде жалости к нему — жалости, смешанной с завистью, так как понимал: мне такого испытать не дано.

Я плохой рассказчик. Тингли, некоторое время внимательно слушавший мои объяснения, шумно, разочарованно вздохнув, предложил:

— Давайте сделаем так, чтобы все было по-настоящему. Ну, будто сейчас нам предстоит вылазка в космос. Предположим, Солу Рустингу захотелось прогуляться по встречному астероиду…

Рустинг поежился, растерянно улыбнулся и на самом деле сел в амортизационное кресло, лихо заявил:

— Что ж… К старту готов!

Вот так и получилось, что благодаря неугомонности Тингли мы оказались готовы к встрече с космосом в минуту, непосредственно предшествовавшую началу Распада. Впоследствии я часто думал об этом невероятном совпадении. Кора Ирви с непоколебимой убежденностью объясняла его вмешательством свыше. Меня больше занимала парадоксальность происшествия: именно Челл спас всех!..

Пассажиры «Эфемериды» в полном согласии с правилами закрепились в креслах. Игра понравилась. Кора даже раскраснелась, как девочка, не без кокетства сказала:

— Мы ждем, милый Бег…

В то же мгновение родился сигнал тревоги. Он разорвал безмятежную тишину в клочья, обрушился на нас воем сирены и алыми вспышками на стенках погрузившейся во тьму ракеты.

Остальное совершалось по ту сторону сознания; моими действиями управляли инструкция и выработанный тренировками автоматизм.

Я рванулся к пульту управления ракетой — и остановился в прыжке… если вы можете вообразить остановившегося в прыжке человека. Я остановился потому, что место третьего пилота уже занимал Петр Вельд. Не знаю, как он успел там очутиться. И еще оттого, что боковым зрением засек стоявшего у входа, за порогом, Виктора Горта… Вновь коснувшись ногами пола, я бросился к голографу, схватил его за руку и швырнул в черное чрево ракеты, которое было тем чернее, что его лихорадочно озаряли молнии тревожного сигнала. Мы вместе упали в одно из амортизационных кресел, до слуха донесся мягкий стук герметически закрывшейся двери; он угодил в короткую паузу между завываниями сирены. На грудь навалилась вязкая тяжесть — стартовала ракета, и я потерял сознание. Но прежде чем алые вспышки световых табло слились в безобразно расплывшееся кровавое пятно, я успел пережить безмерное удивление: в доли секунды, которые длился мой короткий полет к Виктору Горту, он щелкнул затвором камеры! Глаза мои засекли крошечный глазок объектива, черного в обрамлении ослепительной вспышки — совершенная камера голографа автоматически среагировала на темноту, высветив объект съемки. А объектом был, несомненно, я… И все утонуло в кровавом облаке.

…Голос Вельда, отрывистый, незнакомый, приказал:

— Иди ко мне!.. Можешь?

Что только не лезет в голову в подобные минуты! Я успокоенно решил: это ничего, что он пришел в себя раньше, иначе и не могло быть… Услышал уже встревоженное:

— Тебе плохо?

— Иду!

Сблизив головы, мы смотрели на экран внешнего обзора. В значительном отдалении от нас, уменьшаясь со скоростью движения секундной стрелки на огромных часах, отчетливо была видна «Эфемерида». Страшное и странное творилось с кораблем.

Лайнер медленно вращался одновременно в двух направлениях. От этого смещались ярко-зеленые бортовые огни, и казалось, они гаснут и зажигаются вновь — словно жутко подмигивал нам кто-то из небытия… Бортовая оптика услужливо скорректировала удаление, достигшее больших размеров, как бы отбросив «Эфемериду» назад, вернув ей реальные параметры. Лучше бы она этого не делала!

Никогда не забыть мне этой картины. У нас на глазах стройные, четко очерченные контуры корабля начали непостижимо, неправдоподобно размываться, они разламывались, расплывались, как сахар в горячей воде, лайнер будто таял в пространстве. Начали гаснуть огни, их было много, и они гасли сразу по два, по три, целыми обоймами… Огней не стало. На миг корабль слился с черной бездонностью космоса. Сверкнула молния, заставившая зажмуриться очень ненадолго, меньше, чем на секунду. Но когда мы опять открыли глаза, «Эфемериды» больше не было.

Не знаю, как ведут себя в такой ситуации другие люди. Почему-то думаю: все — одинаково. И мы с Петром Вельдом тоже молчали целую минуту, пока он не выговорил:

— То самое, сынок…

Больше, чем за все остальное — даже за все дальнейшее, вместе взятое, — я был благодарен ему за это прерванное молчание, потому что сам ни за что не смог бы прервать его и, наверное, задохнулся бы в нем, в мертвой его холодной пустоте, распался бы душой на микроны, как распалась в пространстве недавно живая, горячая, звонкая в своей победно-радостной мощи «Эфемерида».

— Последний, третий по счету, случай космической эрозии зафиксирован восемьдесят шесть лет назад. Тогда, к счастью, распался грузовой автоматический корабль, не имевший, как все грузовики, названия и значившийся под порядковым номером КГА77/4… Причины космической эрозии до сих пор не выяснены. В настоящее время она представляет единственную реальную опасность в межзвездных полетах… Все это я выложил голосом автомата — ровным, безжизненным, тусклым. Нет, вру: кибернетическое контральто, опекавшее нас на борту «Эфемериды», было куда более одухотворенным. А главное, оно бы никогда не опустилось до столь бессмысленного занятия — излагать общеизвестные вещи.

Вельд крепко взял меня за плечо, встряхнул, как щенка (и правильно сделал, ибо я вел себя подобно щенку), однако сказал с выраженным одобрением:

— Ты запомнил правильно. Молодец, стажер. И от этого одобрения мне стало сначала худо, а потом я пришел в себя, весь собрался, чтобы слушать дальше.

— Теперь, Бег Третий, ты — командир корабля. Ты за него — за всех нас отвечаешь. Я ведь всего лишь «космический мусорщик»… Решай и действуй.

Никогда в своей дальнейшей жизни Бег Третий, потомок астролетчиков Бегов, ничем не будет гордиться столь откровенно, по-мальчишески упоенно, как своей работой в качестве командира вспомогательной ракеты с погибшей «Эфемериды». Я утверждаю это с полной уверенностью не только потому, что пережитого мною за время, минувшее с момента Распада до нашей посадки на планете двух солнц, иному хватило бы на целую жизнь. Но еще — ив первую очередь — потому, что знаю: оба Бега, и Первый и Второй, были бы мною довольны. И не одни они. Еще в древние времена, когда не существовало никаких мнемокристаллов, страшно даже представить, в какие незапамятные века, представители горского рода Бегишвили исповедовали и завещали потомкам правило: «Мало быть добрым. Надо служить Добру — а это значит служить Жизни — в течение всей жизни. И не «в меру сил», а отринув понятие «невозможно».

И сегодня не понимаю как, но я сделал невозможное.

Наш крохотный ковчег обладал слишком ничтожным запасом автономии. Всем пришлось погрузиться в состояние аварийного анабиоза, чтобы экономить воздух. Бесценный в положении нашем прибор «Поиск среды, пригодной для жизни человека» определил оптимальный курс в пространстве. Во избежание осложнений мы с Вельдом сделали пассажирам анабиоинъекции раньше, чем они пришли в сознание; затем Петр раздавил ампулу-шприц на собственном запястье. Что до меня, то я мог пользоваться только тщательно рассчитанными дозами снотворного. Подсознание бодрствовало, и это давало шанс справиться с непредвиденной опасностью.

Умница «Поиск» привел ракету к планете, которая была обозначена в каталоге длинным, непосвященному ни о чем не говорящим номером. Выпускнику Университета космических сообщений он говорил о самом — и в наших обстоятельствах единственно пока — важном: человек может здесь жить. Впервые мне предстояло совершить посадку без инструктора, готового исправить ошибку, которая унесла бы пять жизней — не считая моей. Что ж, коль скоро существуют эти кристаллы…

Кристалл второй. «УВИДЕТЬ — И НЕ УПУСТИТЬ»

Две ярко-желтых звезды, питающие Жизнь в мире, куда привели нас судьба и «Поиск», взошли, однако время зноя пока не настало. Мы устроились кое-как в тени ракеты, при посадке мягко опустившейся на бок; теперь она заняла такое же положение, в каком покоилась, находясь в просторном чреве «Эфемериды». Я говорю «кое-как», надеясь, что вы представите тогдашнюю нашу реальность.

Во все стороны уходила за горизонт кирпично-красная холмистая пустыня. По крайней мере в районе, где мы оказались, она, по всем признакам, была мертва. Если не считать коротких темно- серых обрубков, нечасто разбросанных вокруг, напоминающих видом моренные валуны, высотой до метра примерно… Мы не сразу удостоверились, что имеем дело с растениями, а не причудливыми неорганическими образованиями. Для этого пришлось, во-первых, чертыхнуться Петру Вельду, эмпирическим путем убедившемуся, что у основания обрубки покрыты толстыми, достаточно острыми колючками (поэтому их назвали «кактусами»), а во-вторых, распилить пару-другую. Таким образом получились не слишком неудобные «табуретки» и обнаружилась возможность развести костер — разумеется, только экзотики ради, энергия у нас была в избытке, как, впрочем, и почти все, необходимое для жизни.

Вызывающе покосившись на Петра Вельда, Челл сказал:

— В конце концов я могу отправиться на разведку и один!

На этот раз я был с ним солидарен. Начался второй день нашего пребывания здесь, а Вельд по-прежнему не разрешал отойти от кораблика. Томясь бездельем, мы места себе не находили.

Рустинг в основном молчал, а если заговаривал, то о бесцельности и бренности земного существования. Кора Ирви впала в транс. Она оживлялась, только слушая Рустинга: больные речи напуганного маленького человека легко находили отклик в измученной душе. Их я, разумеется, ни в чем винить не мог, мне ведь были известны данные корабельной картотеки… А вот Практикант, хотя, повторяю, я разделял его нетерпение и тоже томился от бездействия, возмущал вздорностью своих претензий — если кому- нибудь и надо пойти на разведку, то, уж конечно, не ему… Почему раздражал Вельд — известно. Что же касается Виктора Горта, то он возбуждал во мне откровенно недобрые чувства. Это подчеркнутое спокойствие, эта переполняющая его перманентная уверенность в собственной правоте… Правоте — в чем?! Задав себе последний вопрос, я испытал прямо-таки пароксизм негодования, даже трудно дышать стало, — и, испуганный этим, опомнился. Да что же со мной творится? Разве все это, сидящее сейчас во мне, — я?!

Рывком поднялся с обрубка «кактуса», заставил себя сделать несколько глубоких вздохов-выдохов, встряхнулся… В голове приятно зашумело атмосфера была насыщена кислородом, — прояснилось, Я повернулся к Петру Вельду, поймал его взгляд, не тяготясь от мысли, что в моих глазах — просьба о помощи, молча спросил: «В чем дело, что со всеми нами происходит? Ты, Петр, должен знать!»

Не сразу, не обращаясь ни к кому, словно бы себе отвечая, «космический мусорщик» обронил:

— Вот так и обстоят наши дела…

Тингли Челл тотчас ощетинился еще сильнее.

— Не соблаговолите ли прояснить глубинный смысл сей мудрой реплики? иронически осведомился он. — И вообще…

— Кто мне дал право распоряжаться?

— Именно. По-моему, в наших обстоятельствах у всех — равные права.

— Пожалуйста, не надо ссориться!.. — Лицо Коры болезненно исказилось. Вмешался я:

— «Эфемерида» погибла. Мы шестеро остались живы благодаря случайности, а еще больше — опыту и выдержке Петра Вельда.

— Вы забыли о собственных заслугах, — ядовито вставил Тингли.

Спокойно, Бег, сказал я себе, спокойно. Ты астролетчик и обязан быть на высоте. Он бесится, потому что боится. Он имеет право бояться, а ты — нет.

Стояла тишина — если иметь в виду живые голоса или хотя бы их подобие. Вместе с тем тишины, как ее понимают люди, не было: ровное, еле различимое, монотонное, слышалось сухое безостановочное шуршание. Я не сразу сообразил, что это, нагреваясь и шевелясь под косыми, однако уже ощутимыми лучами солнц, Шуршит кирпичный песок. Шуршит сам по себе, ничто его не тревожит. Кроме этих двух солнц. Мириады песчинок затаенно, злобно перешептывались, к чему-то готовились, что-то недоброе, гнусное замышляли… Услышав в своем смятенном сознании эти, прямо скажем, неподобающие астролетчику метафорические словосочетания, я удивился и устыдился в одно и то же время. И — понял.

Не было у меня никакого права осуждать товарищей, потому что сам я находился в таком же, как они, состоянии. Чужая планета протестовала против вторжения незваных гостей и старалась изгнать из своего лона. Если бросить в холодную воду раскаленный камень, то она зашипит, заклокочет, возмущенная контактом с чужеродным телом, и будет беситься, пока не убьет в нем жар жизни, не погасит самобытность пламени… Мертвая планета не желала принять нас — дышащих, думающих, чувствующих, говорящих и своими голосами нарушающих ее тусклое, шуршащее молчание… Опять увлекся, одернул я себя и сказал:

— Нет, не забыл. Но речь идет не о чьих-либо заслугах. Я лишь хочу напомнить, что опыт Петра Вельда дает ему в данной ситуации больше прав решать, чем имеем мы все, вместе взятые. И скажу вам честно, Тингли Челл: не хотел бы я сейчас быть на его месте… Словом, лично я готов выполнить любое указание Вельда.

— Я тоже. — Голос подошедшего Виктора Горта был негромок и четок.

— А как же иначе?! — встрепенулась Кора Ирви. Затем все в ней опять словно умерло.

Тингли перевел дыхание, вытер пот со лба.

— Эти два солнца… — мягко начал Петр Вельд. — Этот чертов песок и огрызки бревен вместо нормальных деревьев, этот зной, которым небо пышет, несмотря на ранний час… А ведь мы летели на Зеленый остров благословенную планету, где полно безобидного веселого зверья и птичьих голосов, где на каждом шагу журчат студеные ручьи… Но попали сюда. Ну и что? Я знаю, вам кажется, что планета ждет, не дождется минуты, когда можно будет схватить нас, стереть в порошок, сжечь на медленном огне — и смешать пепел с этой кирпично-красной дрянью, которая имеет наглость называть себя песком… Ну, правду я говорю?.. Все это ерунда, поверьте! Нет в Пространстве планет-людоедок, маскирующихся под кислородной оболочкой. Космос совсем не так коварен, как о нем часто болтают. Если планета непригодна для жизни, она честно предупреждает об этом людей, и тогда люди посылают к ней автоматы или вообще от нее отказываются… Давайте-ка немного подкрепимся, а потом будем по-настоящему думать и решать.

Однако позавтракав, мы ощутили огромную усталость — все еще сказывалось нервное напряжение от пережитого — и благополучно заснули. В общем, день прошел без новых осложнений. А вечер принес неожиданные открытия.

Мы коротали время как могли.

Тингли попробовал рассказывать какие-то истории из собственной жизни. Ничего путного не вышло. Не потому, что ему не о чем было рассказать. За три года, минувшие после окончания гуманитарного университета, Практикант Общества попробовал себя во многих областях деятельности. Он пытался работать в жанре люминесцентной живописи, входившей последнее время в моду, — и бросил это занятие, не сумев сразу достичь успеха. Снял небольшой голографический фильм из жизни подводной фауны, не привлекший внимания. Написал психологическую повесть, которая не удалась. Тингли привлекали явления глобального масштаба, но осмысление такого рода материала для него оказалось несовместимым с занимательностью изложения — одним из главных требований, предъявляемых к литературно-художественному произведению, так как в противном случае оно не могло конкурировать с многочисленными другими средствами отображения действительности, впечатляющая сила которых была огромна, ибо основывалась на невиданных достижениях изобразительной техники; что касается глубины и своеобразия мысли, верности жизненной правде, самобытности восприятия окружающего мира Художником, то они давным-давно стали непреложным законом творчества, без этого пишущий человек вообще не мог называться писателем. Тингли метался в поисках «настоящего дела» и успел многое повидать. Все это, окажись оно в центре повествования, было бы, безусловно, интересно. Но Тингли-рассказчик страдал неизлечимой болезнью. Вы слушали его — и у вас появлялось ощущение, что во всех событиях, описаниях и так далее по-настоящему важно одно: неповторимо сложная личность самого Челла, его потрясающе оригинальное отношение к вещам, тонкость переживаний и незаурядность неожиданных суждений. Остальное было второстепенно, существовало лишь постольку, поскольку в той или иной степени имело отношение к нему самому. Выходило утомительно. У слушателей рождалось чувство смутной вины перед рассказчиком.

Практикант это уловил, прервал себя чуть ли не на полуслове, ушел в дальний угол, мрачно уселся в амортизационное кресло, превращенное в постель.

Я попросил Петра рассказать что-нибудь о его работе. Он прищурился:

— Стоит ли? Мусор — всегда мусор, даже если сгребаешь его в космосе. Среди нас есть дама, а я, хоть и изрядно постарел, не забыл еще правила хорошего тона…

Отшутившись так, он снова застыл перед экраном внешнего обзора, продолжая что-то выискивать в окружающей нас однообразной коричневой пустыне, хотя, на мой взгляд, это было заведомо безнадежное занятие.

Меланхолический взор Рустинга, который привычно прямо сидел в своем кресле, упал на голографическую камеру-альбом, лежавший на коленях Виктора Горта, — ни дать ни взять древний следопыт-охотник с винчестером.

— А не согласитесь ли вы показать нам ваши снимки?

Странная была у Горта улыбка.

— Вряд ли они могут развлечь… Но если угодно — пожалуйста.

В камеру, как вам уже известно, было вмонтировано и проекционное устройство. Рустинг опасливо придавил кнопку… Все мы невольно подались назад, чтобы в следующую секунду сконфужено опомниться; слишком правдоподобной была иллюзия.

В острые, чугунно отсвечивающие черные скалы на огромной скорости врезался аэрокар. Снимок изображал не катастрофу — испытание. Я вспомнил: в прошлом году газеты сообщали об изобретении, практически сводившем к нулю опасность для пассажиров, если они попадут в такую переделку. Однако все здесь, в двух-трех метрах от нас, было подлинным — яростная встреча несокрушимых тканей аэролета с гранитом, сумасшедший изгиб сверхпрочного материала, противящегося громадной силе удара, и несколько крупных, как спелые вишни, высеченных при этом искр… А за прозрачным колпаком — лицо пилота, решившегося на безумный прыжок. Его не назовешь маской, хотя оно окаменело от напряжения. В затвердевших мужественных чертах — спокойная сосредоточенность человека, выполняющего ответственную, трудную работу. И только «вторым слоем» выписана готовность к встрече с неведомым, которое таит в себе опасность, а может, и гибель.

День кончился. Ворвались в иллюминатор пологие лучи двух солнц, разрушили гармонию живых красок объемного изображения… Мы помолчали, возвращаясь в реальность, и Рустинг заменил изображение новым. За толстой прозрачной стенкой террариума изготовилась к прыжку кобра: жутко застывшие блестящие глаза, неотвратимая угроза в грациозном наклоне сталь-вой пружины туловища. От сочетания красоты со всепоглощающей злобой зябко становилось на душе… Снимок назывался «Апофеоз жизнеощущения». Что-то отталкивающее было в этом смешении противоречивых категорий — должно быть, неестественность их сосуществования в едином образе пресмыкающегося. Зло не имеет права быть красивым, однако собравшаяся перед прыжком змея была красива, и ничего тут не поделаешь! А вот название работы, по- моему, выражало холодный цинизм Мастера, как бы благословившего синтез несовместимых свойств. Виктор Горт сказал правду. Его произведения не могли «развлечь», они не предназначались для того, чтобы нести людям радость и отдохновение.

— Как она отвратительна… и смотрит прямо на меня! — содрогнулась Кора Ирви. — Ради бога, Сол, уберите эту змею!

Рустинг поспешил выполнить просьбу; при этом он с неумелым осуждением глянул на Художника.

…Голографические изображения, а вернее — живые, переливающиеся калейдоскопом чувств, ослепительно яркие по необычайной силе воздействия, пугающие своею подлинностью фигуры сменяли одна другую в тесном пространстве нашего замкнутого мирка.

Здесь были только люди и животные; Горт не признавал неодушевленности. Разные по содержанию, однако неизменно яркие куски жизни вызывали мучительное ощущение причастности к ним. И не встретилось ни одной работы, статичной по характеру.

Грозная тишина раздумья, последнее колебание перед необратимым действием, трагическая смятенность мыслей, толкущихся в хаосе неверия и растерянности, захлебывающаяся в безнадежности нескончаемая тоска, отточенность и устремленность ненависти, алое зарево могучего мужского гнева, разрушительный — или созидающий? — взрыв эмоций, боль и счастье мощно жили в произведениях Горта. И я, кажется, впервые осознал, в чем величие его таланта и как громадна лежащая на нем тяжесть. Такому человеку можно простить все, подумал я, ибо в любом случае — даже совершив, по распространенным меркам, преступление — он будет наказан заранее, авансом; ибо, что бы ни сотворил он, нет на свете кары большей, чем непрестанная мука обнаженной и беззащитной перед бытием души Художника.

Светила чужой планеты зашли одновременно — будто двое детей, взявшись за руки, спрыгнули вместе с порога. Рустинг вновь включил проектор, и я замер, не веря глазам.

Передо мной была Мтвариса — знакомо гибкая, чуточку угловатая, как подросток, у которого затянулся период формирования, черноволосая… Сразу было видно: она давно уже стоит вот так неподвижно и не собирается что-либо предпринять, словно смирилась с большой неизбежной потерей и теперь неспешно, как всегда добросовестно, старается осмыслить совершившееся… В узких глазах нет ни печали, ни обиды, одно легкое удивление человека, понимающего, что он еще не все понял до конца. В незавершенной улыбке вопрос и ожидание… В общем, стоит себе девушка, от которой что-то или кто-то ушел, и она не решила пока, насколько это важно.

— Ничего себе девушка, — оценил Тингли. — Только… зачем она?

Кора Ирви — она уже давно сидела рядом с Практикантом, то ли случайно переменив место, то ли стараясь быть подальше от слишком живых гортовских зверей и людей, — положила ему руку на плечо, объяснила мягко:

— Она любит… И еще не знает, с ней ее любовь или уже ушла.

Оказывается, Петр не так уж неотрывно наблюдал за панорамой, развернувшейся на экране. Он простодушно одобрил:

— Точно подмечено! Ясное дело, женщина не могла этого не увидеть… А девушка стоящая. Смелая, хорошая девушка… Гордая.

Я молчал, все еще не в силах оправиться от неожиданности.

Мтвариса — в альбоме Виктора Горта! Откуда?.. Не психуй, шевельнулась трезвая мысль, альбом голографа не донжуанский список; мало ли где мог встретить ее Художник, которого цивилизованный мир знал как величайшего в истории искусства «охотника за мгновеньями».

Кто-то стал за моей спиной. Я обернулся, и Виктор Горт спросил:

— Вы ее знали?

Мтвариса, потерянный мною дорогой человек, вопросительно смотрела на нас обоих. Внезапно я увидел, ради чего голограф схватил это мгновение. Все было обыкновенно в ней, все так, как я рассказал. Но если смотреть долго и внимательно, то рано или поздно нельзя было не сказать себе: «Как же я не заметил сразу?! Она пока не знает, что именно произошло. Однако, узнав, непременно совершит поступок».

Будто подслушав, Вельд уверенно повторил:

— Да, стоящая девушка. Уж она никого не спросит, как ей поступить, — явно не из тех, что требуют совета, а потом на советчика сваливают вину за все, если получится неладно.

Отчетливо выговаривая каждое слово, я сказал Горту:

— Я очень хорошо знал эту девушку, Виктор Горт.

— А я думал, что знаю… Послушайте, уважаемый Рустинг, давайте-ка закончим представление. Вам не надоело? С меня, например, достаточно. Не очень, знаете, приятно в течение столь внушительного отрезка времени любоваться на собственные просчеты.

— Просчеты?! — горячо и несомненно искренне воскликнул Тингли Челл. — Да если б я… вот так…

— Благодарю, — серьезно ответил голограф и без тени высокомерия добавил: — Видите ли, мы видим это с разных позиций… Ну так что же — потерпевшие кораблекрушение отправляются баиньки? Утро вечера мудренее — простите за банальность.

И наступил третий день нашей робинзонады. Теперь уже безоговорочно признанный руководителем нашей крошечной колонии Петр Вельд доверил (после некоторого раздумья) Тингли Челлу единственный ультразвуковой пистолет, оказавшийся в ракете, и Практикант принялся с упоением крушить валунообразные «кактусы» на топливо; правда, почти совершенно обезвоженные, они чересчур быстро горели. Мы разожгли великолепный костер, и Кора Ирви, при всей склонности к мистицизму, проявила себя чудесной поварихой. Аппетитный обед, приготовленный ею из консервов, всем поднял настроение, а Сол Рустинг даже решился на комплимент:

— Поразительно, достойно всяческого восхищения, что столь утонченная женщина умеет так прекрасно стряпать!

— Стряпать? — повторила она, поглядев на Рустинга тотчас затуманившимися глазами. — Мои мальчики любили, когда я им готовила. У нас в доме почти не пользовались автокухней. Мальчики любили все настоящее, они обожали проводить свободные дни на Птичьем Утесе — оттуда, в случае срочной необходимости, а их часто вызывали срочно, несколько минут лета на импульс-стратоплане… А я всегда терпеть не могла всей этой страшной супертехники, этих бездушных автоматов… Хотя кто знает, бездушны ли они на самом деле?.. — Ее миловидное, трогательно поблекшее лицо странно изменилось, в нем возникло нечто трудноопределимое, но, во всяком случае, не вполне здоровое, в голосе зазвучала одержимость. — Кто знает, может кто-то, откуда-то подсказал людям идею создать их — все эти ракеты, компьютеры, живущие независимой, непостижимой жизнью, разные там дезинтеграторы, дубль-синтезаторы, наконец?.. Я не умею верить в бога, хотя очень хотела бы, так, как верили язычники, христиане и другие, однако что-нибудь должно ведь существовать там, наверху!..

Я один знал историю несчастной женщины, но я не знал, что делать. Как ни странно, положение спас занятый, казалось, одним собой Тингли:

— Дорогая Кора, пока что оттуда ужасно шпарит солнце… Хуже того — целых два солнца, которым, судя по всему, безразлично, кого припекать… А я решительно против того, чтобы единственную в нашей грубой компании представительницу прекрасного пола испортил вульгарный загар! Накиньте-ка вот это… — И он протянул свой громадный цветастый шейный платок, через века вновь вошедший в моду среди так называемой творческой молодежи.

Кора непонимающе поглядела на него — и расплакалась, как ребенок, сбивчиво выговаривая сквозь слезы:

— Они… мои бедные мальчики… тоже так подшучивали надо мной. Они… часто… говорили, что… что я красивая и они рады, что я их мать, иначе не избежать бы братоубийственной дуэли…

Неизбежный, казалось бы, психический срыв предотвратило рыдание, и тут еще Сол Рустинг с горячностью выпалил:

— Вы действительно чрезвычайно красивы, Кора Ирви!

Он сказал это с таким неподдельным жаром, что женщина в растерянности умолкла. Я быстро заговорил о какой-то ерунде, и обошлось… Позже, когда Кора ненадолго отлучилась, я вкратце поделился с остальными тем, что о ней знал. С человеком, чьей болезнью были горе и одиночество, стали обращаться с особой тактичной ласковостью и осторожной предупредительностью, причем даже убежденный эгоцентрист Челл ухитрялся делать это так, что она ничего не замечала. Впрочем, понадобилось совсем немного времени, чтобы понять: маленький, смешной, обычно жалкий Рустинг преображается рядом с Ирви, забывая даже о своих хронических страхах, а она, однажды обнаружив или выдумав сходство Тингли с одним из погибших сыновей, взяла Практиканта под свою материнскую опеку. Петр Вельд сказал мне:

— Хорошо это. Когда человек думает о других, он не боится. — Подумав, добавил: — А справившись с первой трудностью, начинает верить в себя — и взрослеть. Зрелость приходит не столько с годами, сколько с преодолением… Как у тебя.

Это было неожиданно и, не скрою, очень приятно слышать.

Вечером состоялся разговор, которого ждали все, — он должен был определить наши действия. Вельд был краток:

— Незачем произносить надгробные речи. Четверо остались в Пространстве. Пусть живут их имена. Не станем мы устраивать и прощальных салютов последняя вспышка «Эфемериды» была достаточно яркой… — Секунду его лицо оставалось каменным.

— Четыре человека ушли из жизни, а живые обязаны бороться до конца. Таков закон, товарищи. Мы сами его создавали. Будем же поступать так, как он велит. Теперь о нашем положении. Все понимают, до чего кстати оказалась наша экскурсия на вспомогательную ракету… А Бег успел рассказать о ней главное. Увы, применительно к нашему положению оно состоит в том, что на этом кораблике далеко не уплывешь, и сейчас могу сказать откровенно: чудо, что мы сюда-то добрались… «Поиск» поведал о планете и много, и мало. Известно: здесь нет опасной радиации и вообще ничего, могущего повредить здоровью человека. Мы весим столько же, сколько весили на Земле. Нам не придется привыкать к иному, чем на родине, суточному циклу, а два солнца вместо одного — тоже не очень существенно и даже не составляет, как все, вероятно, успели убедиться, особых неудобств. Привыкнем, и замечать перестанем. Вместе с тем мы знаем о планете ничтожно мало. Прежде всего есть ли тут жизнь? Здравый смысл обязывает не исключать худшее: жизнь существует и к тому же в формах, которые могут нам не понравиться. Но, во-первых, я предполагаю такую возможность, единственно следуя инструкции Космического устава. Во-вторых, мы отлично вооружены — кстати, Челл, отдайте пистолет, он вам больше не нужен, — и бояться нечего. Кроме одного реального, хотя и потенциального пока что врага — дефицита воды. Я говорю «потенциального», так как в принципе на планете не может не быть воды… Отсюда — главная задача (не будет преувеличением назвать ее целью нашего существования здесь на данный момент): найти родник, озеро, речку, колодец, все равно что. Об остальном будем думать потом, однако в общих чертах не мешает коснуться и более отдаленного будущего. Вслед за тем, как «Поиск» выбрал маршрут и повел корабль сюда, наш славный командир Бег послал радиограмму в направлении наибольшей вероятности прохождения пассажирских космических трасс… Впрочем, ее запросто может перехватить и грузовик, а на каждом из них есть аппаратура на такой случай: получит — перешлет куда надо. Мало того, на подходе к планете Бег выбросил радиобуй, который стал ее спутником. Словом, я ни на миг не сомневаюсь — рано или поздно нас найдут и выручат. Нет в истории робинзонов, к которым в конце концов не приходил бы корабль. Что касается пищи, то ее нам хватит до конца жизни (между прочим, я намерен протянуть еще не менее полувека), потому что бедная «Эфемерида» была буквально набита продуктами, и немалую их часть разместили в отсеках нашего кораблика. Продукты везли впрок на Зеленый остров, а о воде, естественно, не позаботились, там ее разливанное море… Вывод напрашивается следующий. Давайте считать, что по дороге на Зеленый остров мы передумали — решили пожить немножко на планете с более суровым климатом. А заодно поиграть в тех чудаков, которым нравились необитаемые острова… Второе: завтра на рассвете Бег Третий, Виктор Горт и Тингли Челл пойдут па разведку с единственной целью — отыскать источник пресной воды… разумеется, попрохладнее и повкуснее, иначе мы им объявим выговор, не так ли? — Коротко улыбнувшись, заключил: — Отправление в пять ноль-ноль, возвращение — не позже полудня, причем независимо от результатов экспедиции. — Тоном искреннего сожаления Петр добавил: — С превеликим удовольствием прогулялся бы сам, да только годы дают о себе знать… А ведь в кои веки раз удалось попасть на незнакомую планетку! Как говорили древние, старость не радость…

Закончив столь прозаически свою программную речь, Вельд, увязая в красном песке, поплелся в хвост ракеты. Уверен, вы сами оценили мудрость — без всякого преувеличения! — слов и поведения «космического мусорщика». Не требовалось особой наблюдательности, чтобы заметить, как успокоились и приободрились люди. А старый хитрец продолжал играть свою роль: его тяжелая походка уныло оповещала всех о прожитых годах и застарелой усталости. Краем глаза я увидел, как Сол Рустинг не без некоторой жалостливости поглядел вслед Петру, а затем, расправив — насколько это было возможно — сутулые плечи чиновника, мужественно улыбнулся Коре Ирви. Прежде чем скрыться за тускло поблескивающим покатым бортом нашего ковчега, Вельд как бы невзначай взялся большим и указательным пальцами за мочку уха. Человек, чья профессия была связана с космосом, не мог сделать это случайно. Знак требовал: «Внимание!» Внутренне подобравшись, я приготовился при первом удобном случае пойти за ним.

Да, обстановка нормализовалась. Оживился, предвкушая утреннюю вылазку, Тингли и уже рассказывал Коре и Рустингу что-то, судя по их реакции, смешное. Я решил, что мой уход останется незамеченным, когда голограф кивнул мне. Что ему надо? Против воли опять шевельнулась враждебность. Но Виктор Горт улыбался приветливо, чуть смущенно, и я подошел к нему.

— Простите мою назойливость, — сказал он. — Хотелось вам кое-что показать.

Недоумевая, я последовал за ним. У входа в ракету Художник знаком попросил остановиться, сам шагнул внутрь.

— Смотрите внимательно…

Выражение не свойственной Горту застенчивости не сходило с его лица. Он стал перед креслом, которое по штатному расписанию «Эфемериды» было моим рабочим местом, достал из кармана альбом- камеру; еле слышно щелкнул миниатюрный механизм.

В лучах заходящих солнц, освещающих ракету, возникло изображение астролетчика, распрямившего тело в стремительном прыжке. Он летел прямо на меня и смотрел расширившимися глазами прямо мне в глаза. Юное смуглое лицо было воплощением решимости, а тело — целеустремленного мышечного взрыва. Кровавые отблески солнечных лучей, составлявших реальность нынешнего момента, удивительно напоминали мерцание тревожного сигнала, кричавшего о начале Распада там, на «Эфемериде», и я вновь испытал, только теперь уже сознавая это, так как глядел на себя со стороны, властное, подавившее все желание успеть. Во что бы то ни стало успеть к двери, прежде чем она обрушится, отрезая ракету от гибнущего корабля, — к человеку за порогом… Успеть — и спасти!

Изображение исчезло.

— Зачем? — грубо спросил я Художника. — Зачем и по какому праву вы меня преследовали все эти дни, а сейчас демонстрируете свое великолепное мастерство? Разве вам еще неясно, что мы — не друзья?

Он провел рукой по высокому, суживающемуся у висков лбу.

— Я же Художник, — сказал он так, будто это и объясняло все, и оправдывало. — Думаете, мне приятно надоедать людям? По-моему, даже животные ненавидят меня, когда я их снимаю… И вы меня спасли ведь…

И опять пришла мысль о тяжести, которую обречен нести на себе этот человек.

Однако я вспомнил девушку, готовящуюся совершить поступок, и непримиримо сказал:

— Все равно. Зачем это мне? Вы в таком плане не пробовали думать? И… почему, откуда — Мтвариса?!

Я не хотел этого говорить, но не удержался. Горт вновь удивил меня:

— Вчера я это понял. Но рассудите, есть ли тут моя вина?

Нельзя было ранить больнее; он признавался: все было. Мне захотелось ударить его. Я боролся с этим желанием не меньше двух секунд, и за это время голограф успел сделать чудовищную вещь — вскинул камеру для съемки! Две секунды истекли. Моя вспышка прошла. Виктор Горт разочарованно опустил камеру. Он и не подумал о защите. Он увидел одно: перед ним мгновение, которое необходимо остановить, и на все остальное ему было плевать.

— Вот видите, — оказал Горт опять таким тоном, словно дальнейшее было ясно само собой. — Поверьте, нелегко жить такой жизнью, но это сильнее меня.

Ко мне вернулись гнев и возмущение:

— Ну и что? Мне-то какое дело?! Жалеть вас я не собираюсь!

Он досадливо поморщился:

— Не о жалости речь. Просто иногда нужно, чтобы тебя поняли. Вы поймете, я почему-то уверен.

Я сделал нетерпеливое движение.

— Подождите, — потребовал голограф. — Я показал вам свой снимок, который считаю лучшим, и хочу объяснить, почему он получился.

Не знаю, что заставило меня остаться и слушать.

— Понимаете… — Выражение в упор на меня глядящих глаз было неожиданно беспомощное. — Критики увлекаются вычурными формулировками, а газеты эффектными заголовками. Обычно это лишь уводит от главного. Криком тайны не прояснишь… Однако красивая фраза об «остановленном мгновении» у них получилась, потому что в ней выражена суть. Техника может делать чудеса и, несомненно, достигнет высот, которые сегодня нам не снятся. Убежден, она создаст изобразительные средства, перед которыми голография будет выглядеть рисунком пещерного человека. Но неизменным остается главное — увидеть и, применительно к моему ремеслу, не упустить… Все живое, неважно, великий человек или двухмесячный щенок, переживает моменты, когда достигается вершина самовыражения… Если б вы знали! — вырвалось у него. — Если бы только могли представить, как мучительно жить в постоянном напряжении, вызванном страхом упустить этот момент!.. Конечно, не любое самовыражение достойно быть запечатленным. Но я обычно догадываюсь, стоит ли игра свеч. Вот и с вами так было с самого начала. Правда, вы долго не могли стать… настоящим, что ли. В вас была неуверенность, вы боялись собственной искренности, опасались показаться смешным из-за «чрезмерной», как вам представлялось, увлеченности делом, непосредственности и энтузиазма… Как будто эти, делающие человека человеком (в числе прочих, разумеется) качества могут быть смешны! — Горт игнорировал мое протестующее движение. — Я знаю, что говорю, — помню себя таким же… Короче, вы «сидели не на своем месте в театре». Позже увлеклись ролью космостюарда, играли — вполне искренне! — во всеобщего благодетеля, опекали Кору Ирви, Сола Рустинга, из кожи вон лезли, стараясь терпимо относиться к этому упивающемуся своими неудачами щенку Челлу, так как вообразили терпимость служебным долгом. Ваших подопечных умиляла эта трогательная заботливость, а вы, не замечая, были от себя в восторге… Получалась до того противная сладенькая тянучка, что мне хотелось запустить в вас камерой! Да уж слишком хорошо я знал, ни минуты не сомневался (со мною так бывает), что все это наносное, недолговечное, — и терпеливо ждал своего часа. Мне повезло: тревога вас преобразила, очистила от поддельного — и я, само собой, «не упустил мгновения»…

«Повезло»?! — мысленно негодующе воскликнул я. — Он говорит о катастрофе, в которой погибли люди, четверо людей!..» И тут же понял: глупо обвинять в кощунстве Художника, одержимого вдохновением. Ведь он просто-напросто не в состоянии связать два эти явления, они для него несоединимы.

Снова, как вчера, светила разом провалились за горизонт, и автоматически зажглось внутреннее освещение. Виктор Горт молчал; у него было печальное, бесконечно усталое лицо. Но мне ли его жалеть?.. Было противно ходить вокруг да около.

— А Мтвариса?.. — спросил я. — Вы ее… очень хорошо знали?

— Да.

— И от вас она тоже… ушла сама?

— Нет, — тихо ответил голограф. — Это я ушел от нее. Хотя… Разве можно сказать с уверенностью, кто уходит и кто остается?

Не о чем было говорить больше. Я ощущал пустоту и ничего, кроме нее. Словно бежал из последних сил, больше всего на свете боясь, что соперник раньше достигнет цели, — и вот там, куда мы оба стремились, Ничего не оказалось…

Голос Вельда, звавшего меня снаружи, прозвучал избавлением.

Над планетой стояло небо, израненное чуждыми созвездиями. Всходило крупное щербатое ночное светило; к счастью, хоть оно было одиноко. Даже в его бледном свете поверхность приютившего нас небесного тела оставалась красной, только уже не ржаво-кирпичной — черно-бурой. Воздух был недвижен.

— Хорошо, если здесь не бывает ветра, — сказал Петр.

Мы отошли от ракеты метров на триста. Она уютно светилась издали боковыми иллюминаторами. Странно, что Вельд, запретивший отходить от ракеты даже днем, затеял ночную прогулку. Ландшафт был совершенно однообразен, лишь у самого горизонта отсвечивали в звездном сиянии контуры невысоких гор.

— Здесь, — сказал мой спутник. Не сразу я различил крестообразные следы на песке. Разглядев же, весь напрягся.

— Ночью они спят, — успокоил «космический мусорщик» таким тоном, будто остальное мне было давно известно. — Во всяком случае, до сих пор так было, — небрежно добавил он.

Стараясь не выдать тревоги, я смотрел на Вельда. В бледном ночном свете его лицо напоминало изваянное из самого твердого метеорного вещества лицо Солдата Последней Войны — памятник на Земле, у подножия которого каждое утро лежали охапки только что сорванных цветов, специально выращиваемых многими для этой цели. И Петр Вельд улыбался!

— Что это, старший? — спросил я, понизив голос, впервые назвав его высоким словом, потому что всегда боялся высоких слов.

— Не самое страшное, сынок. Не может быть самым страшным… Я так полагаю, исходя из своего солидного опыта «космического мусорщика», или, как принято романтически величать нашу профессию, рабочего Службы звездной санитарии, — предостаточно разной дряни пришлось навидаться… Ну, давай о деле. Зверюг, оставивших эти следы, я засек-таки на экране. Кажется, хищники, создалось впечатление — из-за добычи дрались. Однако не ручаюсь, поскольку толком разглядеть не сумел, чего стоят туристические инфракрасные наблюдатели, тебе не хуже моего известно. Вот о размерах, пожалуй, можно судить с уверенностью: чуть побольше теленка… Не слишком приятное открытие, да? Деталь, вселяющая оптимизм, — бегуны прескверные. Словом, учти все это завтра. Надеюсь все же, не нападут; всюду, где я только ни побывал, звери предпочитают уступать дорогу людям… Хорошенькая у нас репутация, а? — Он мимолетно улыбнулся, пошутил: — Не возьму, правда, в толк, каким образом несчастные земные твари просветили на наш счет своих инопланетных собратьев?.. А пистолет держи при себе на всякий случай. Возьми вот и Тингли не отдавай — он явно парень без стержня, — Вельд коснулся моего локтя. Погляди-ка на меня повнимательнее, Бег! Ты понимаешь, что я в самом деле не имею права идти с вами? Или вместо кого-нибудь из вас…

— Конечно, Петр, — взволнованно сказал я. Он действительно не имел права, а я очень отчетливо представлял его чувства.

Инструкция с бесстрастной жестокостью расставляла по местам все:

«…Если гибель вступающего в контакт с неведомым может иметь последствия, гибельные для остальных членов коллектива, то в разведку должен идти тот или те, у кого больше шансов остаться в живых и чья жизнь, применительно к данной ситуации, представляет меньшую ценность».

Вдумайтесь в формулировку, и Вы поймете, что решение, принятое Петром, поистине тяжелым камнем ложилось на душу — душу настоящего человека, разумеется. Трудно брать на себя такое: посылать навстречу опасности другого — и тем самым, во-первых, расписываться в собственной меньшей, чем у этого другого, жизнеспособности, а во- вторых, как бы прямо заявлять, что ты разделяешь мнение о своей большей ценности…

— Спасибо, Бег. Теперь пойдем.

Песок злобно повизгивал под ногами. В сущности, мы попали в отчаянное положение. Вряд ли посланный мною радиопризыв дойдет по назначению. Сомнительно, что кто-либо наткнется на радиобуй, вращающийся сейчас по круговой орбите спутника этой загадочной планеты. Конечно, здесь не может не найтись воды. Иначе откуда взялись «кактусы», чертовы «телята» (любопытно было бы посмотреть, какой длины у них зубки… Хотя лучше не надо!), а главное — кислород? К тому же мы знакомы пока с крошечным пятачком громадного, по всей вероятности, мира. Пожалуй, пас можно сравнить с горсткой туристов, которые летели в субтропики — поиграть в пинг-понг, покататься на волнах молочно теплого прибоя, весело пообедать в прибрежном ресторанчике и к ужину вернуться домой, а вместо этого оказались в центре Сахары, какой она была сотни лет назад.

В каюте было весело. Тингли с помощью часов, гребенки и шнурка от ботинок показывал фокусы. Кора Ирви тихо смеялась, смотрела на Практиканта с нежностью и восторженно ахала. Рустинг тоже был необычно оживлен, с юношеской неловкой старательностью норовил поймать лучистый взгляд женщины и страшно смущался, когда удавалось. Виктор Горт задумчиво, едва заметно улыбался, наблюдая за ними из своего кресла. О камере он явно не вспоминал.

Видимо, люди не могут без того, чтобы между ними не сложились какие-нибудь взаимоотношения, подумал я, даже если людей — горстка… Вслед за тем стало смешно от серьезности, с которой я отнесся к этому «открытию». И все равно теперь на душе было легче.

Кристалл третий. ЧЕРНЫЕ ЦВЕТЫ

Мы отправились в путь с опозданием почти на час. Причина была более чем уважительная, хотя свидетельствовала, что даже опытным космонавтам ценные идеи не всегда своевременно приходят в голову.

Уже среди ночи Петр Вельд сообразил: куда разумнее захватить в поход за водой не туристские фляги, предназначавшиеся для увеселительных прогулок по благословенным уголкам Зеленого острова, а запастись, в соответствии с реальным положением вещей, снаряжением посолиднее. Не дожидаясь нашего пробуждения, он в одиночку взялся за осуществление родившегося плана. Обнаружив завидную изобретательность и, без преувеличения, универсальные навыки, «космический мусорщик» соорудил из частей топливных баков кораблика подобие бидона литров на тридцать, если не больше; аккуратно нарезанные карманным ножом полосы пластика из обшивки салона пошли на изготовление заплечных лямок. Забавный парадокс: мы готовились к беззаботному времяпрепровождению на лоне природы, к простому, естественному образу жизни — и соответственно снарядились (отсюда, в частности, такой анахронизм, как нож), и сейчас это оказалось кстати.

Несмотря на опоздание с отправлением в поход, Вельд подчеркнул: ранее определенный срок возвращения в лагерь остается неизменным. Он настоял на следующем порядке следования — первым иду я, затем Тингли Челл, а Виктор Горт замыкает шествие. Практиканту такой порядок показался (и, право, не без основания) обидным, он было запротестовал. Тогда Петр, вручив ему упомянутый бидон, веско заметил:

— Вам доверяется самое дорогое. Поэтому вас надо беречь.

И мы пошли.

Верно, повсюду на этой планете песок был одинаковый — противно-легко поддающийся под ногами, на таком не разбежишься. Все же по холодку шагалось неплохо. Когда мы наконец оглянулись, наша лежащая на боку ракета напоминала уже выброшенную пустую бутылку. Ровный шаг располагал к ровным, неторопливым, необязательным мыслям.

Сколько раз я пытался представить встречу с неведомым! И вот в самом деле ступаю по девственной поверхности неисследованной планеты… но, честно говоря, не только не испытываю какие-либо особые чувства — во мне даже нет сколько- нибудь повышенного интереса к окружающему. Почему? От недостатка воображения? Знали бы вы, с чем только я не встречался в мечтах о большом космосе!.. Может, слишком поглощен задачей, которую предстоит решить? Однако мы просто идем пока в намеченном направлении (между прочим, наугад выбранном) и будем идти так сорок минут, а потом изменим направление под углом в сорок пять градусов — и опять, опять, до встречи с водой… И все-таки, ведь каждый мой шаг — это первый шаг первого человека здесь! И что же? Да ничего особенного, только кислорода непривычно много и эти два солнца… Неужели же всегда так: необычное — категория воображаемая скорее, и эта мечта, реализуясь, разочаровывает тебя на каждом шагу действительной будничностью, и ты чувствуешь себя (прошу прощения за выспренность) соколом, павшим с высоты на манящий пестрый комок — дикую утку, однако нелепо ударившимся о неживую твердость искусной подделки? А может, это присущая человеку мудрая самосохранительная способность — очень быстро где бы то ни было нацеливаться на восприятие преимущественно обыденного, тем самым защищаясь от потрясения, которое неизбежно при контакте с неземным?..

Я шел, как альпинист, глядя под ноги, и неугомонный Тингли Челл, именно в силу своего неумения сосредоточиться, первый увидел воду.

— Ура! — заорал он мне в ухо. Раздосадованный, я сделал ему выговор — ни к чему поднимать шум в незнакомом месте. Но истинная причина моего неудовольствия была шита белыми нитками, и Практикант нахально ухмыльнулся во весь толстогубый рот.

Забыв об инструкции, мы, скользя по песку, сбежали к небольшой впадине, в центре которой темнел квадрат естественного колодца. Вокруг росла чахлая бледно-зеленая трава.

Воды было так мало, что, когда бидон наполнился до половины, на дне колодца осталась красная жижа… Удрученные, мы прилегли возле обманувшей надежду впадины — лениво обменивались репликами, безучастно оглядывались, расслабившись в коротком отдыхе.

Я увидел следы — точно такие же, как показанные ночью Вельдом, и не успел решить, сообщать ли об открытии спутникам. Тингли, сначала громко, затем сорвавшись на шепот, вскрикнул:

— Смотрите! Смотрите…

Я повернулся к Виктору Горту. Его на месте не было.

— Берите бидон и ждите там, — я показал Челлу на гребень холма, с которого он обнаружил воду. — Никуда ни шагу! — Практикант самолюбиво вздернул подбородок, но мне было не до церемоний. — Туда невозможно подойти незамеченным, — бросил я через плечо, уже на бегу по хорошо различимым следам голографа.

Мне недолго пришлось искать его. Он лежал ничком, вытянув перед собой руки, прижавшись щекой к песку, и был, несомненно, без сознания. Но прежде чем броситься на помощь, я целую минуту стоял потрясенный.

Плоская, диаметром метров десять-двенадцать, ложбинка, где находился неподвижный Горт, была сплошь покрыта невиданными цветами. Величиной с большую грампластинку, они напоминали ромашки, только с аспидно-черными лепестками. Вероятно, этот цвет и вызвал ассоциацию с примитивной предшественницей звукокристаллов, которую я видел в музее древних искусств и даже слушал записанную на ней музыку Шопена. Многочисленные лепестки находили один на другой краями, образуя черный матовый круг, изрезанный радиальными линиями. Там, где у натуральной ромашки желтеют плотно пригнанные тычинки, в лучах светил, поднявшихся уже довольно высоко, ярко сверкала выпуклая изумрудная полусфера. Будь я сейчас в нашем университетском саду, мне все равно было бы достаточно взгляда, чтобы убедиться в неземном происхождении цветов. Тем не менее, еще сильнее поражал резкий контраст между этими растениями — да и не ошибся ли я, назвав их «цветами»? — и угрюмым однообразием кирпично- красной пустыни.

Стряхнув оцепенение, я бросился к Художнику, приподнял его голову, плечи… Они тяжело, безвольно падали на песок. С трудом оторвав Виктора от земли, я понес его в сторону колодца.

Было душно. Ноги налились тяжестью. Из глубины желтых солнц проступала вязкая краснота — отвратительное сочетание, вызывающее образ разбитого яйца, в котором вы обнаружили следы формирующегося зародыша. Мягкие молоточки дробно стучали в затылок. Повинуясь неясному импульсу, я оглянулся. Цветы шевелились!

Мелкая непрерывная рябь бежала по узким аспидным лепесткам-секторам; так утренний ветерок волнует траву. Но ветра не было. Цветы словно дышали, и дыхание учащалось. Мне почудилось — изумрудные полусферы стали ярче. Что-то тускло блеснуло в темном пространстве между двумя «ромашками». Камера-альбом, с которой Горт не разлучался. Должно быть, увлекся съемкой и… Что «и»?

Последним усилием я выбрался с этой чертовой поляны, уложил голографа на спину, шагнул обратно, чтобы подобрать аппарат, — и уткнулся в незримую стену. Цветы не подпускали меня к себе! Я рванулся вперед изо всех сил, готовый в прыжке упасть на руки… Подошвы оторвались от земли — и на доли секунды я повис в воздухе почти горизонтально. Невидимая стена была непробиваема.

Теперь лепестки дрожали истерической дрожью. Нечем стало дышать. Никакого особого запаха я не различал — только ставший уже привычным запах нагретого песка сухо щекотал ноздри. «Ромашки» не воздействовали на обоняние. Это я понял со всей определенностью, прежде чем густо налившиеся кровью солнца сорвались с белого неба, превратившись в слепящие точки, вонзились в мои зрачки… Все-таки, теряя сознание, я успел извернуться и упал ничком в сторону, противоположную черным цветам.

Мы с голографом очнулись одновременно. Его осунувшееся лицо было мокрым; быстро испарялась влага с моего лица — все сильнее стягивало кожу. А песок уже был сухим, он впитывал воду как вата, и над нами стоял растерянный Тингли… Пошатываясь, я поднялся, взял у него пугающе легкий бидон, встряхнул — вода плескалась на дне.

Нещадно палили солнца-близнецы. Недавно еще их лучи были почти ласковы… Словно светила воспользовались нашим обмороком и разом скакнули в зенит. Мы молча постояли в нескольких метрах от изумрудной полянки, как трое потерпевших крушение, чудом вырвавшихся из водоворота, не поверивших пока в свое спасение моряков.

Цветы продолжали волноваться, может, чуточку слабее.

Художник неуверенно спросил:

— А камера… альбом? — И махнул рукой.

Мы вернулись к колодцу. На дне скопился ничтожно тонкий слой влаги. Дно отсвечивало ржавчиной, однако вода была чистой и холодной. Нам удалось по очереди втянуть в себя по нескольку глотков. Нечего было и пытаться восполнить вылитое из бидона Челлом, когда он приводил нас в чувство.

Следов па песке не прибавилось.

Обратный путь давался нам нелегко; тем не менее мы заставили себя спешить.

Когда на горизонте появилась ракета, Тингли с вызовом сказал мне:

— Вы, надеюсь, не подумали, что я торопился помочь вам потому, что боялся остаться в одиночестве?

Я только плечами пожал. Ну и вывернутые у этого парня мозги!

В нашем лагере царили мир и благодать. Кора Ирви наматывала на клубок синтетическую пряжу, добытую, надо полагать, из распотрошенного амортизационного кресла. Рустинг, навытяжку сидя на обрубке «кактуса», держал нитки в растопыренных пальцах… Идиллическая картина! Нетрудно было догадаться, для кого предназначается будущее вязанье.

Петр вышел навстречу спокойный, будто мы отлучались на прогулку. Вдруг крепко сжал мне руку, чего не делал раньше. Странно, неожиданность этого жеста раскрыла передо мной рискованную суть минувшего приключения отчетливее, чем даже сама «схватка» с таинственными цветами.

Вместе с добытой набралось около двадцати литров воды; надо ли говорить, сколь катастрофически мало на шесть человек.

Позаботившись, чтобы Кора и Рустинг остались в неведении, я подробно рассказал Вельду обо всем.

— Ну что же, — невозмутимо произнес он, — мы ведь на планете икс… Завтра пойдем посмотрим вместе.

В наше отсутствие «космический мусорщик» не терял времени. Он переоборудовал экран обзора в отличный инфракрасный сторож. Стоило в радиусе километра с лишним появиться любому телу, температура которого хоть немного отличалась от температуры внешней среды, — и прибор поднимал страшный шум. Под его охраной мы удобно расположились в тени навеса, изготовленного тем же Петром.

Я сразу крепко уснул и проснулся оттого, что, задыхаясь, пытался убежать от чудовищных черных лепестков, которые тянулись за мною как гигантские плоские щупальца. Стряхнув сонную одурь, а заодно песчинки, колючими блохами забравшиеся в волосы, несколько ошалело уселся на обрубок и увидел перед собой Тингли Челла. Он смотрел на меня с выражением тоскливого ожидания; встретив мой взгляд, участливо спросил:

— Тоже посетил кошмар? — И, когда я небрежно кивнул, неожиданно зло усмехнулся: — Послушайте, Бег, ну почему вы такой правильный, здоровый, неиспорченный и к тому же всегда знаете, что к чему, что такое хорошо и что такое плохо, и никогда ни в чем не сомневаетесь?..

После упомянутого кошмара я не был расположен к терпимости и всепрощению.

— Вот что… Я к вам, кажется, не навязывался… Какого черта?!

Он только грустно покачал головой:

— Видите, Бег, как странно устроено человеческое сознание… Точнее, как мы ограничены в способах выражения эмоций, до чего консервативны! Давным-давно человечество приняло отставку и бога и дьявола, осознавших наконец полную свою ненужность, а наша почтенная матрона Кора Ирви болтает о чем-то, существующем «там, наверху», и даже вы, воплощение рационализма, желая высказать свою нелюбовь ко мне, не в силах обойтись без примитивных архаических восклицаний типа «какого черта»… Не печально ли это?

— Кора Ирви больна, — еще резче сказал я. — И она относится к вам (какого черта мне с ним церемониться!) значительно лучше, чем вы заслуживаете.

— Знаю. Я и о болезни Рустинга знаю — подслушал, когда вы говорили Вельду, нашему всезнающему, все умеющему, твердому телом и духом, беспредельно принципиальному и…

— Откуда в вас столько злости? — перебил я, искренне изумляясь.

— А вот оттуда! Почему вы знаете, что я не болен, как эти двое несчастненьких? Почему вы все — такие правильные, такие порядочные граждане нашего распрекрасного Общества Гармонии — слепы или в лучшем случае бесконечно однобоки в оценках людей и явлений?

— Тингли, — терпеливо сказал я, сделав над собой усилие, — может, вам следует принять успокоительное? Ради бога, поймите правильно: я все-таки почти пилот и имею некоторые права Руководителя… в данной ситуации. Истерика может случиться с каждым, тут нет ничего постыдного или предосудительного…

— Ха! — фыркнул Практикант. — При чем здесь истерика! Она продолжается минуты, а то, что происходит со мной, длится не первый год. Так вы способны меня выслушать?

— Хорошо. Я слушаю.

— Вы когда-нибудь задумывались, Бег Третий, что такое Практикант Общества? Я не спрашиваю, знаете ли вы о правах, обязанностях и прочем, составляющем сущность этой социальной категории. Представляете ли вы, каково ощущать себя в названной роли — и не месяц, не два, не год, а на протяжении лет?

— Насколько мне известно, — осторожно произнес я, — категория Практиканта присваивается далеко не каждому, для этого надо выделяться из общей массы граждан, надо…

— Разумеется! — прервал он меня. — Разумеется, чтобы стать Практикантом Общества, необходимо кое-что иметь за душой — как говорится, «подавать надежды». Но знаете ли вы, что значит быть «подающим надежды»? Год, два, и три, и четыре — «подающим надежды»?! Это неплохо, даже отрадно в одиннадцать лет, когда ты поешь сольную партию в хоре мальчиков и перспектива потерять голос в переходном возрасте представляет для тебя чисто теоретический интерес… Мы безмерно гордимся тем, что достигли уровня жизни, при котором, без малейшего ущерба для Общества, можем позволить себе содержать тысячи подобных мне практикантов. Вот, мол, перед вами открыты все пути, вы освобождены от докучливой необходимости заниматься нелюбимым делом ради хлеба насущного, вам предоставлена возможность — некогда люди о таком и не мечтали! — хоть всю жизнь искать занятие по душе… Ну же, дерзайте, испытывайте свои способности на любом поприще и не опасайтесь неудач, ибо они не крах жизненных надежд, а лишь очередная попытка: никто и ничто не мешает вам бросить начатое на половине пути и взяться за новое дело. Пишите книги. Если они окажутся бездарными, спокойно отправляйте их на переработку макулатуры в Вещи, Полезные Обществу. Сочиняйте музыку, ничего не говорящую ни уму, ни сердцу, — ее легко стереть со звукокристаллов и затем использовать их с толком. Изображайте себе на здоровье трагические метания Гамлета или мудро-циничную, драматически-честную опустошенность беззащитных душ, коими наделил своих персонажей великий Достоевский, — только не сетуйте на несправедливость судьбы, если аудиторией вашей будет зеркало или два-три многотерпеливых друга… Но ровно ни о чем не беспокойтесь! Общество взяло вас на бессрочное содержание, оно согласно кормить и одевать, предоставлять неограниченное количество холста и красок, перевозить в любые районы обжитого и не исследованного пока пространства каждого из «подающих надежды». Словом, оно не только не мешает, напротив — всемерно поощряет ваши бестолковые поиски и терпеливо ждет, когда вы найдете наконец точку приложения сил… или убедитесь в своей полной несостоятельности!

Тингли Челл, широкоплечий здоровяк с хорошо развитой мускулатурой, с первых минут знакомства не вызвавший во мне симпатии по причине шумной непосредственности, больше похожей на развязность, этот двадцатипятилетний, как я уже решил, оболтус, беспомощно стоял передо мной; его всегда безмятежное румяное лицо выражало неподдельную, явно застарелую боль.

— Не разумнее ли было устроено несовершенное общество наших предков? тихо спросил он. — А может, оно поступало честнее — и гуманнее! — ставя человека в условия, когда полнота его дарования или заурядности проявлялась в процессе тяжелой, но естественной борьбы за существование?.. Знаете, получив категорию Практиканта, я был счастлив: это ведь действительно не каждому дается. А сейчас предпочел бы занимать самое скромное, однако нужное Обществу место, быть аккуратно пригнанной деталью в социальном механизме — и знать, что без меня он будет работать не так плавно. Пусть это была бы любая профессия — даже рабочего Службы звездной санитарии! Сознания нужности своей — вот мне чего не хватает.

Скажу честно, во мне росло сочувствие к нему; он, без сомнения, был искренен в ту минуту. Но когда Тингли этак походя оплевал труд «космического мусорщика» — я разозлился. Мне-то было известно, что, кроме огромной отваги, выносливости, эмоциональной устойчивости, эта работа требовала от человека высочайшей готовности к самопожертвованию, то есть подлинной нравственности.

— За чем же дело стало? — почти враждебно спросил я.

Он не услышал меня, потому что слушал себя. И продолжал:

— Я уже не говорю о том блаженном состоянии душевного покоя, что доступно счастливцам, не задумывающимся о смысле — точнее, совершеннейшей бессмысленности! — жизни, о множестве других темных, сложных, мучительных вещей. Это уж от природы, с этим человек рождается, чтобы нести свой крест до конца… Нет, я хочу немногого, и главное в этом немногом — все та же уверенность в себе. Противно повторять прописные истины, но так уж устроены люди, что им жизненно необходимо что-то уметь делать в совершенстве — будь то искусство врачевания, пилотирование звездолета или навыки землекопа… хотя эта профессия давно вымерла за ненадобностью… Ах, Бег, тяжело и унизительно быть дилетантом! А ведь когда-то Общество вынуждено было поощрять и культивировать специализацию и мечтало о нынешних временах как о фантастическом благе. В свободе от необходимости с предельным рационализмом использовать производительные силы — в том числе человека — оно видело благодатную почву для массового выращивания так называемых гармонически развитых личностей. В тогдашнем представлении последнее выглядело просто: тот же землекоп забывает на досуге о лопате и берется за виолончель, а профессор изящной словесности жонглирует двухпудовыми гирями… Как видите, все оказалось сложнее. Практически приведенная выше схема осуществлена. А счастья почему-то по-прежнему нет… Э, что говорить! Вот вы, астролетчик Бег Третий, олицетворение древней мечты о гармоническом совершенстве личности, вы — счастливы?

Что я мог ему ответить? Конечно, было жаль его, было смутно на душе. И уж вовсе не хотелось продолжать этот разговор. Не оттого, что я безусловно отвергал сказанное Тингли Челлом. Но… еще более чем жалок, он был мне противен. Как бы ни умно, глубоко и тонко было то, что он наговорил, я каким-то шестым чувством знал: всеми его словами и поступками руководила жалость к себе, а не пресловутая скорбь по поводу «бессмысленности» бытия. Я, конечно, многого пока не знаю и не понимаю. Однако, поверьте, далек от убеждения, что жизнь проста, как апельсин… И все-таки человек должен стремиться к простоте и ясности. Если нам дано когда-нибудь познать Сокровенное, то лишь таким путем. А сейчас я задал Тингли вполне конкретный — возможно, не слишком уместный после его исповеди — вопрос:

— Для чего вы мне все это сказали?

— Дело в том, что, когда мы трое попали сегодня утром в эту переделку, я очень испугался — вдруг вы оба погибли…

У меня полегчало на сердце:

— Видите! Главное в вас — настоящее, Он страдальчески заглянул мне в глаза:

— Нет. Я боялся другого — что останусь один и тоже могу погибнуть.

Перед сном я подробно пересказал Петру Вельду мой разговор с Практикантом. Это не было нескромностью:

Руководитель должен знать о людях, за которых отвечает, все, особенно, если от их поведения в экстремальной ситуации может зависеть жизнь других людей. «Космический мусорщик» сказал после раздумья:

— Все это старо. Тысячи лет назад неудачники тоже обвиняли в собственной несостоятельности всех и все, только не себя. И в первую очередь Общество.

— А последнее? — вступился я за Челла. — Его последнее признание, Петр? Требуется незаурядное мужество, чтобы решиться на такое.

— Не торопись с выводами. Если человек расписался в собственной подлости, это еще не означает, что он стал другим… А что касается «оригинальности взгляда на вещи», «неожиданных поворотов мысли», «тонкости переживаний» и прочего, что тебе так импонирует в Тингли Челле, — я тебе скажу следующее. Интеллект, самобытность, даже талант — очень хорошо! Но для меня главное, чтобы человек был порядочным человеком, и я так это понимаю: в нашем положении порядочно думать и тревожиться о товарищах, а всякие там переживания надо отложить для более спокойных обстоятельств… И вообще сначала порядочность, честность, надежность для тех, среди кого живешь, а уже потом утонченность натуры и разные иные нюансы. — Он заметил колебание во мне, мягко добавил: — Я тоже не сразу к этому пришел. Настанет время сам убедишься. Наверное, с возрастом приходит… Ну, пошли в ракету.

На следующее утро Петр Вельд сходил с Виктором Гортом к колодцу. Они отсутствовали больше трех часов и принесли полный бидон воды. Вместе с ней они принесли ошеломляющую весть: черные цветы исчезли с поляны! Исчез и альбом со снимками.

А ночью ко мне пришла Мтвариса.

Что-то заставило подняться и подойти к иллюминатору, и я увидел в черном круге, вырезанном из ночного неба, ее овальное лицо, и оно было матово-белым, призрачным, потому что спутник планеты уже взошел. На губах Мтварисы застыла та же незавершенная улыбка, какой она улыбалась на снимке Горта. Мтвариса знакомо- решительно и вместе ласково тряхнула головой, поманила тонкой рукой, показывая куда-то через плечо, тоже щемяще родное, худенькое, слегка приподнятое… Я не удивился, потому что меня охватили нетерпение и боязнь не успеть. Я махнул ей, как прежде, когда выглядывал из окна на ее зов, поспешно оделся, осторожно, чтобы не разбудить спящих, выбрался из ракеты в прохладную неподвижную ночь. Она уже ждала у входа, я протянул к ней руки, но она легко отстранилась и пошла в сторону от корабля, ставшего нам домом, и я покорно пошел вслед.

Мы ходили долго, пока ночь не начала умирать, и говорили, говорили… Несколько раз я пытался коснуться руки или плеча Мтварисы, но она по-прежнему легко, мягко ускользала. Когда небо на горизонте утратило уверенную тяжелую густоту черного бархата, мы вновь очутились у ракеты, и я знал, что Мтвариса придет опять, и во мне звенела благодарная радость.

У входа в ракету я лицом к лицу столкнулся с Виктором Гортом. Он отшатнулся, как будто увидел призрак. Овладев собой, наклонил голову, предлагая пройти первым. Я кивнул в ответ, бесшумно нашел свое место и тут же крепко заснул.

Я нарушил инструкцию — тем, что ни словам не обмолвился Вельду о пережитом ночью. Не смог, так как был убежден: превратив свой сон (а наутро я уже не сомневался, что это был сон) в событие, подлежащее фиксации в корабельном журнале, совершу предательство по отношению к Мтварисе. Ведь сновидение, сказал я себе, принадлежит человеку безраздельно — коль скоро оно посетило именно его, а не кого-нибудь другого… Но демагогическое это рассуждение не могло успокоить моей совести. В инструкции прямо указывалось на то, что в условиях неисследованного мира явления психического плана представляют не меньшую важность, чем объективные факторы — скажем, ветер, дождь, скачок радиации, — и потому должны быть подвергнуты анализу… Однако я не смог.

Кристалл четвертый. КОЕ-ЧТО О СТРАХЕ

Об исчезновении черных цветов и камеры-альбома голографа стало известно Солу Рустингу и Коре Ирви. Тингли имел глупость в их присутствии глубокомысленно изречь:

— Загадочное происшествие! Наша планетка начинает показывать коготки…

Рустинг побледнел. Женщина уставилась на Челла с молчаливой покорностью, явно ожидая от него каких-то дальнейших откровений. Пришлось мне, чтобы нейтрализовать впечатление, произведенное не в меру словоохотливым Практикантом, самому рассказать все. Понятное дело, я изложил факты так, что от них и не пахло мистикой или чем-либо подобным, в заключение уверенно заявил:

— Вероятнее всего, наши друзья попросту заблудились.

Вельд утвердительно хмыкнул — весьма, впрочем, сдержанно, и тем естественнее у него получилось: с чего бы опытному космонавту радоваться элементарной оплошности? Согласно кивнул голограф. Меня удивило то, как он упорно старался не встречаться со мной глазами, — при его-то манере настойчиво и бесцеремонно пялиться на собеседника!

Однако попытка скрасить последствия Челловой неосторожности не удалась.

— Я убеждена… — Голос Коры был неестественно ровным. — Я абсолютно уверена, что мы получили предостережение оттуда… Там, наверное, не прощают, если человек хоть ненадолго забывает… забывает о своем горе… Если он ищет хоть капельку счастья в новой привязанности. Там не признают любви, потому что…

Она кивала в такт словам усталой красивой головой и, когда замолкала, продолжала кивать, а ее изящная худая рука сжимала, комкала вязанье, и всем было ясно, к кому относится признание в беспредельной потребности любить, заботиться, тревожиться. Всем — и нахмурившемуся Тингли тоже.

— Полно, — коснулся Петр ее вздрагивающей руки. — Вы просто устали, Кора… Все не так, как представляется вам сейчас.

«Космический мусорщик» говорил ласково, рассудительно, трезво и потому неубедительно.

Она сказала:

— Спасибо, Вельд. Большое спасибо за искренность вашего желания утешить меня и успокоить! Но не надо. Не надо стараться, потому что вы все равно не сможете… Ведь вы не понимаете… Простите, ради бога, только вы не можете понять. Благодарю вас.

Тут прорвало Сола Рустинга. Сначала его речь была бессвязна, он путался в словах, торопясь, волнуясь, страшно стесняясь. Однако в том, что говорил маленький служащий, звучала убежденность, все более переходящая в одержимость. Скоро всем нам стало ясно — это одержимость маньяка. Я запомнил почти каждое слово. Вероятно, даже человек, обычно мыслящий до тошноты заурядно, поднимается порою до высот подлинного красноречия, и случается так в моменты, когда, забыв обо всем, освободившись поэтому от привычных оков неловкости и страха «сказать что-нибудь не так», он стремится выразить святая святых своего жизнеощущения.

— «Спасибо, Вельд»! — неожиданно и неумело передразнил Рустинг. — Ну, разумеется, спасибо, спасибо, сотни, тысячи раз спасибо!.. Вы, Кора Ирви, и не могли ответить иначе на всю эту… галиматью. — Он с трогательным бесстрашием поглядел на «космического мусорщика». — Я повторяю: га-ли-ма-тью! Да разве он способен понять живую, страдающую душу?! Может быть, следует вам завидовать, Железный Человек. Однако я не хочу завидовать. Только ограниченность не знает сомнений и страха… — Природная деликатность заставила его спохватиться: — Не обижайтесь на меня, Вельд. Но… вы так невозмутимы с самого начала нашего дикого, похожего на кошмарный сон путешествия. Ничто вас не удивляет, ничто не в силах ужаснуть! Наверное, это и называется мужеством? Да, конечно, надо полагать, это и есть бесстрашие… А задумывались ли вы когда-нибудь над тем, что такое настоящий страх?..

Голос Рустинга сорвался. Он как слепой пошарил по столу, нащупал стакан с водой, принесенной несколько часов назад оттуда, где был одинокий жалкий колодец, а еще накануне — непонятно куда исчезнувшие черные цветы, выпил залпом, и мысли его приняли новое направление:

— Вы думаете, я боюсь дня, когда мы останемся без воды, и все кончится. Не отрицаю — боюсь. Однако лишь несколькими днями раньше мне и в голову не приходила мысль о такой опасности. Тем не менее, я боялся! — Последнюю фразу он произнес почти с гордостью, и я невольно вспомнил давешнее хвастливое самоуничижение Тингли. Нет, здесь совсем другое, подумал я, а Рустинг заключил: — Я давно боюсь… О, как я давно боюсь!

Кора, добрая душа, должно быть и впрямь созданная природой ради единственной цели — щедро дарить окружающих бескорыстной материнской любовью, наклонилась к нему, погладила бьющуюся на столе руку, с бесконечным участием спросила:

— В чем дело, Сол? Я не совсем понимаю… Расскажите нам — и, увидите, вам сразу станет легче.

Поглядели бы вы, как пылко и нежно уставился на нее Рустинг! Тингли Челл подавил смешок. Но, честное слово, ничего смешного тут не было.

— В самом деле, — сказал Горт. — Объясните-ка нам причины вашей… э-э… безнадежности в отношении к бытию. Вашего, так сказать, гиперпессимизма.

В голосе Художника я с возмущением услышал холодный интерес, даже этакое жестокое любопытство. Отрезвев от его тона, маленький человек неловко повел головой, словно ему мешал воротник:

— Мое… моя безнадежность? Вряд ли стоит…

— Конечно, Сол, конечно, — так же участливо ободрила Кора, и в этой участливости по-прежнему явственно звучало: «…вам сразу станет легче».

Рустинг весь засветился:

— Если вам это действительно интересно… Положительно, наши взаимоотношения эволюционировали на редкость быстро. Не проявляется ли тут подсознательное желание успеть, пока действительность не отняла у людей возможности вообще как-либо относиться друг к другу?

— Если вы настаиваете… — Сол Рустинг решился. — Что ж, когда конец близок, принято исповедоваться. — Петр Вельд сделал гневное движение, Рустингом не замеченное, однако промолчал. — Всю жизнь я был чиновником, и всю жизнь — на одном и том же месте. Учреждение, в котором я служу тридцать четыре года подряд, называется Департаментом регистрации изменений в составе Общества. Каждый мало-мальски знающий древнюю историю наверняка проведет аналогию между нашим учреждением и ЗАГСом. На мой взгляд, предки наши были наделены мрачноватым чувством юмора: в ЗАГСе один и тот же человек одним и тем же пером в одной и той же книге регистрировал радость и горе — рождение и смерть, свадьбу и развод… Возможно, впрочем, что столь противоестественное сочетание обусловливалось стремлением тогдашних так называемых «государств» к разумной экономии материальных средств; но не буду отвлекаться. Прошли века — и все, как ни странно, осталось без изменений. По существу без изменений, так как последние коснулись лишь мелочей. Не стало разводов. Люди отказались от регистрации браков — вынужденной формальности и поступили подобным образом в силу известного всем прогресса в социальной, нравственной и разных иных сферах. А рождение и смерть в незапамятные времена стали регистрироваться посредством автоматических фиксаторов этих событий. Исчезли (вновь я вынужден обращаться к помощи архаизма) очереди. Специально для молодых людей поясняю: данным словом обозначалась аномалия, суть которой состояла в том, что гражданам, испытывавшим потребность в каком-либо жизненном благе — получении вещи, в широком смысле, или осуществлении разного рода действий — приходилось, и подчас подолгу, дожидаться, пока аналогичную потребность удовлетворят другие граждане, ранее заявившие о ней… Очереди возникали по различным, достаточно прозаическим причинам (о том, как иногда вели себя в них люди, я не стану рассказывать из уважения к чувствам Коры Ирви); применительно к ЗАГСам — прежде всего потому, что они не работали по выходным дням. Бывало, к сожалению слишком часто, чтобы это можно было приписать случайности, и так: некоторые люди из далекого прошлого умышленно препятствовали быстрому прохождению очередей, и…

— Зачем? — не понял я.

— О, — снисходительно улыбнулся Сол Рустинг. — Вы, уважаемый Бег Третий, сами не подозревая, задали слишком сложный вопрос. Ответить однозначно я не в силах, углубляться же в историю проблемы значило бы потратить чересчур много времени.

— А если рискнуть? — вмешался любознательный Тингли. — Дефицита времени мы, думается, не испытываем.

— Да? А если я скажу, что неблаговидные умышленные действия чиновников преследовали корыстные цели?..

— «Корыстные»?..

— Вот вы и ответили на собственный вопрос! Нет, здесь мы ушли бы слишком далеко. Позвольте уж мне не отвлекаться.

— Разумеется, — поддержал Виктор Горт, и в его глазах зажегся огонек любопытства. — Но, если разрешите, — все же добавил Художник, — позже мы вернемся к этой теме

Рустинг с достоинством кивнул и продолжал:

— Так вот, очередей не стало. Новый уровень общественного сознания, достигнутый человечеством, позволил перейти на заочное оформление событий, именуемых «изменениями в составе Общества». Все сделалось просто: вы извещаете по видеофону какого-нибудь Сола Рустинга о рождении сына, он, полностью вам доверяя, изображает радостную улыбку, а затем соответствующим образом регистрирует это прекрасное событие. У вас скончался близкий — и совершается та же процедура, только вместо улыбки Рустинг живописует глубочайшую скорбь… — Внезапно он с яростью воскликнул: — Ну до чего все просто! — Потом ярость уступила место выражению безысходной тоски, смешанной с отвращением; не требовалось особого ума, чтобы догадаться — отвращения к своей профессии. У меня мелькнула мысль, что в учреждении, представляемом Рустингом, не мешает заменить чиновника. Если человек охладел к работе, которую выполняет, ему следует подыскать другую; таков один из мудрых законов Общества. Мы встретились глазами с Петром, и он едва заметно покачал головой: не торопись, мол, все намного сложнее. Реакция «космического мусорщика» на совершенно очевидные вещи привела меня в некоторое недоумение, однако еще больше я обрадовался только что сделанному открытию — мы понимали друг друга с полувзгляда, как и должно быть между астролетчиками, особенно в наших обстоятельствах.

— У наших предков было мрачноватое чувство юмора, — вновь заговорил Сол Рустинг, и в его лице и голосе были боль, тоска, застарелая безнадежность, и над всем доминировала огромная серая усталость. — Как видите, оно передалось нам. Мы тоже заносим в единую приходо-расходную книгу и смерть, и рождение. Следовательно, по существу, ничего не изменилось. И никогда не изменится, не может измениться, потому что мы люди, а люди — смертны… Пусть человечество достигло долголетия в масштабах, о которых и не мечталось древним, пусть оно почти абсолютно исключило несчастные случаи и одолело подавляющее большинство болезней… Но мы не властны над смертью как неизбежным логическим концом жизни в любых ее проявлениях. Знаете вы, сколько смертей зарегистрировал я за три с половиной десятка лет?! За редчайшим исключением среди них не было преждевременных — того, что позволяло людям, негодуя против несчастных случаев и тому подобных обстоятельств, обманывать себя мыслью:

«Он умер, потому что ему не повезло… Но мне-то такое не грозит»… Увы, сегодняшняя безопасность нашего бытия только еще более обнажает его конечность… Вот вам мой ответ, Виктор Горт, на вопрос, откуда сей «гиперпессимизм», — устало сморщил лобик Сол Рустинг. — А если впереди все равно конец, то к чему все это? — Он обвел рукой нас, скромную обстановку салона — как если бы самое жизнь заключил в предельно узкие рамочки. Ответьте же мне — к чему?! — В тоне было странное торжество.

— Но ведь все это… Простите мою дерзость… Как бы сказать?.. — начал я.

— Жевано-пережевано, не так ли? — задиристо отозвался Рустинг. — Ну и что же, молодой человек! Разве оттого, что вы тысячу раз скажете «холодно» и тем самым как бы обесцените смысл слова, вам станет теплее? Слова стираются смысл остается. И я вас спрашиваю: к чему непрестанно обманываться грандиозностью целей, которые мы перед собой ставим, тщетной суетностью надежд, что после нас останется нечто важное, ценное?

— Не останется даже того, что мы делаем для других из любви к ним? негромко спросила Кора Ирви. — Бедный Сол, как вам тяжело жить!

В любви нет возраста. Возможно, в ней есть или отсутствует опыт. Рустинг был, несомненно, очень неопытным влюбленным. Судя по тому, что ни для кого не составляло уже секрета, он должен был капитулировать. В противном случае у него не оставалось права даже верить в свою любовь. Но он не сдался. Позже я понял, почему. Человек не в состоянии поступиться тем, на чем держится его личное мироздание, и это сильнее чувства. Он бы и рад немного потесниться на своей позиции, да просто не может.

— Поймите, милая Кора, — упрямо сказал Рустинг. — Все мы обманываем себя. Не исключено, что я понимаю это лучше присутствующих только благодаря своей ужасной профессии, — скромно добавил он. — Знаете, в старину существовало понятие «надбавка за вредность». Может, у меня — профессиональное заболевание?

Последнее было сказано не без кокетства и дало мне повод, торжествуя, воскликнуть:

— Вы сами сказали!

Он немедленно парировал:

— Говоря о «профессиональном заболевании», я подразумевал обостренное чувство реальности мировосприятия — не больше и не меньше. Для вас смерть понятие абстрактное, причем не только в силу возраста. Для меня — тысячи зарегистрированных имен людей, которые жили и которых теперь нет. Понимаете? Просто нет… Право, иногда я завидую древним: они верили в потустороннюю жизнь… — И, не обращая на нас никакого внимания, всем своим видом, сказал Коре Ирви: — Потому что там я бы непременно встретился с вами!

— Вот вы и опровергли самого себя, — лениво констатировал Горт. — Не сомневался, что так случится. Если наши усилия смешны полнейшей бесплодностью, то к чему столь темпераментно отстаивать свой взгляд на вещи, к примеру?.. Да и сдается мне, что с некоторых пор жизнь не представляется вам такой уж бесцельной.

Намек был предельно прозрачен. Меня чрезвычайно покоробила бестактность голографа. Практикант заерзал от восторга. А Рустинг прямо-таки взвился:

— Что вы хотите этим сказать?!

Виктор Горт, не испугавшись, пожал плечами:

— Всего-навсего, что наше существование не так уж бессмысленно, Сол… Он улыбнулся маленькому человеку с обезоруживающей сердечностью; я не подозревал в нем такой способности. — К тому же в «тайне», которую вы нам открыли невольно, нет ничего, кроме хорошего.

Сол Рустинг совершенно растерялся. Кора Ирви выглядела скорее безмятежно-спокойной, нежели смущенной. Даже Тингли ухмылялся сочувственно, отнюдь не обидно. «Космический мусорщик» украдкой мне подмигнул: мол, до чего славно, что кризис спонтанно себя исчерпал… Но не суждено было этому вечеру мирное завершение. Впереди нас подстерегало приключение. Хотя началось оно не сразу, а после очередной вспышки неуемного стремления Практиканта «разобраться, что к чему» — если помните, именно так он определил цель своего космического вояжа. Внешне между названной вспышкой и событиями, речь о которых пойдет ниже, связи нет. Однако впоследствии я пришел к выводу: то, о чем Тингли Челл говорил, в значительной степени обусловило его поведение в ночном нашем приключении… Постараюсь быть последовательным.

Прерывая несколько затянувшееся, хотя и не тягостное молчание, Тингли сказал:

— Если общество не возражает, хотелось бы поделиться кое- какими соображениями. Правда, они могут показаться не совсем уместными в данную минуту…

Общество, не знавшее, чем заняться, не возражало, и он продолжал:

— Как известно уже нашему славному астропилоту Бегу Третьему, я в своей бестолковой жизни сменил немало занятий — в том числе литератора. С позиций последнего и намереваюсь выступить… Знаете ли, что мы с вами представляем в сложившихся обстоятельствах, если взглянуть на нас глазами драматурга? Материал! Да-да, великолепное сырье, из коего можно слепить захватывающее, остросюжетное драматургическое произведение… Многоуважаемый Сол Рустинг, пусть вас не коробит такая роль. Сегодня вы настроены весьма агрессивно, но, сделав над собой небольшое усилие, поразмыслив немного, обязательно поймете: иногда быть «материалом» очень даже почетно. История знает немало случаев, когда зауряднейшие индивиды, сделавшись прообразом литературного персонажа, обретали мировую известность, а то и бессмертие. Разве вы не хотите бессмертия? Учтите, оно зависит от степени авторского дарования и, следовательно, от его доброй воли, так что…

Я бы простил ему ничем не спровоцированную язвительность этого эпитета «наш славный астропилот», не обратил внимания на выпады в адрес беззащитного Рустинга. А вот возвращаться к теме смерти было незачем, она была вредоносна и опасна, и потому я позволил себе холодно осведомиться:

— Не о вашем ли, Тингли Челл, волшебном даре идет речь?

Мною двигало одно намерение — в зародыше пресечь ненужную болтовню.

Практикант насмешливо отозвался:

— Недостойный выпад! Я же вам честно сказал, что писателя из меня не получилось… — Кора Ирви укоризненно покачала головой, и я дал себе слово в дальнейшем молчать.

— Нет, — как ни в чем не бывало продолжал разглагольствовать Тингли, — на роль Художника я не претендую. Разве что попробую чуть-чуть потеоретизировать… Итак, нас тут шестеро, то есть достаточно мало, чтобы уместиться в небольшой пьесе, и чтобы автору было нетрудно постоянно держать каждого в сфере внимания. Второе: мы попали в условия, когда люди вынуждены почти непрестанно общаться, взаимодействовать друг с другом. Одно это уже является предпосылкой для зарождения драматических коллизий — как, столкнувшись, покажут себя наши характеры? И третье. Против нас ополчилась целая шайка неблагоприятных факторов: нехватка воды, загадочные черные цветы, неведомые до сих пор звери, оставившие следы на красном песке, вся эта планета с дурацкими двумя солнцами — сплошная вещь в себе! — и, наконец, грозная неопределенности в вопросе, когда и как мы отсюда выберемся, а также произойдет ли столь желанное событие когда-либо вообще…

Я потом спрашивал Петра Вельда, чего ради он позволил Тингли нести его вздор, от которого был один сплошной вред. Знаете, что он ответил?

— Видишь ли, интересно было слушать… Меня-то ничему такому не учили. И болтал он складно, тут ничего не скажешь.

Ответ меня смутил неожиданностью. Казалось бы, какое время интересоваться посторонними вещами, тем более что интеллектуальные экзерсисы Тингли дурно влияли на общий настрой? Позднее я сообразил, что вообще мы охотно выдумываем себе людей. Мне «космический мусорщик» представлялся этаким безупречным руководителем, и я внутренне обязал его к идеально правильным мыслям и действиям. Как было и с Корой Ирви, несказанно удивленной мимолетным признанием Вельда, что ему тоже «разок-другой небо с овчинку казалось», недоверчиво тогда воскликнувшей: «Вы — и страх?.. Нет, конечно, это вы для нас так говорите, чтобы успокоить!» Еще я подумал: создаем модель человека, а потом не можем ему простить, если — подлинный — он в ней не умещается… Но это я между прочим.

Челла вдохновляло собственное красноречие:

— …Заполучив подобный материал, драматург пальчики оближет! Сначала он постарается отобрать наиболее выигрышный вариант. Вот номер один: мы всего-навсего дожидаемся, когда наконец подоспеет помощь, и обеспечены буквально всем. Единственное неудобство — вынужденность совместного существования, поскольку рано или поздно заявит о себе психологическая несовместимость. Рассматриваемый вариант — бесценный подарок художнику, обожающему разного сорта «нюансы» и «изломы» душевной конституции хомо сапиенс… Номер второй уже принципиально отличается от первого, тут привносятся осложнения внешнего порядке, объективные — нехватка продовольствия, аналогичных жизненно важных вещей. Такая приправа придаст литературному блюду остроту, элемент борьбы за выживание неизбежно обнажает личностные черты каждого, закономерно выявляя то низменное, что прежде стыдливо пряталось под одеждами хороших манер и прочих маскировочных средств… Третий вариант представляет собой усовершенствованную разновидность второго: кто-то из нас… простите, — лицемерно спохватился он, — кто-то из них попадает в беду… Понимаете пикантность поворота событий?! Один в беде, остальным ничего не грозит! Как поведут себя благополучные? В какой мере выкажут себя мужество, способность к самопожертвованию — или, скорее всего, эгоистически-трусливое стремление спастись, инстинкт самосохранения?

Челл обвел нас победоносным взглядом. Я с трудом сдерживал гнев. Мне была противна нездоровая жадность, с которой он ждал нашей реакции. Меня неприятно поразила извращенность, иначе не скажешь, его фантазии, основанной на убежденности: в человеке — любом! — таится мелкое, жалкое существо, готовое в критическую минуту предать всех и все ради того, чтобы выжить самому… Зачем исходить из такой оценки? Я не понимал этого потому, что с детства верил людям и думал о них хорошо. Родители поощряли эту, как сказали бы древние, «наивность»; да поначалу она и питалась незнанием. Но достиг зрелости — и уже сознательно решил для себя: лучше ошибиться, чем с самого начала, «авансом» предполагать в ком бы то ни было злое… Между прочим, в университетском курсе «Философии Контактов» научно обосновывается именно этот принцип:

«Делая первый шаг навстречу представителю иного мира, полностью освободи сознание от враждебных чувств, предубежденности и даже недоверия. Дело не только в том, что иномирянин может оказаться телепатом; недоверие, являясь гипертрофированной формой осторожности, способно провоцировать на ошибки, — в том числе заведомо исключающие установление и развитие Контакта…»

А профессор, который вел у нас данный курс, иллюстрировал идею по-своему: «Возьмем собаку — одно из, увы, немногих сохранившихся на Земле животных… Она, юноши, безошибочно определяет, как вы к ней относитесь — о опаской, симпатией или враждебно, — и тем же отвечает, А вот каким образом чертов пес догадывается, что у вас на душе, ума не приложу!». Все время отвлекаюсь и прошу простить: все-таки я ведь не писатель — астролетчик

Так вот, к Тингли Челлу я тоже изо всех сил старался относиться как можно лучше. И тогда сумел сдержать злость, ни слова не сказал, все внушал себе: «Ты — пилот, и ты обязан…» Но если до конца честно, то было мне его жаль он ведь многое мне рассказал о себе.

Зато Виктор Горт не стал щадить Практиканта.

— Любопытствуете, как в случае чего разделимся мы? — спросил в своей обычной манере. — Знаете, в подобных ситуациях опасно делать прогнозы… И, кроме того, чтобы решаться па это, надо быть очень уверенным в себе самом. Затем прямо сказал: — Вы — уверены?

По всему было видно: сейчас Тингли вспылит, сейчас он наговорит голографу такого, что навсегда у любого из нас отобьет охоту сомневаться в его достоинствах.

Но он не вспылил. Наоборот, поник как-то, стушевался, ни слова не произнес… Тогда заговорил я, и руководили мною горячее желание смять, уничтожить возникшую в каюте удручающую всех нас неловкость, а также упомянутое чувство жалости к Практиканту, в этот момент особенно сильное.

— Мне кажется, — заявил я как мог беззаботно, — конфликт лишен почвы. Никакого «в случае чего» не может быть, я абсолютно в этом не сомневаюсь! А вообще-то время позднее… Простите! — сделал вид, что подавил зевок. Стоит ли волноваться на ночь глядя?

— Конечно, Бег, конечно, — Кора одарила меня ласковым взором. — Зачем думать и говорить о нехорошем!

— Какая разница — думать, не думать, говорить, не говорить? — мрачно вопросил Рустинг. — Все равно в конце пути каждого из нас ожидает…

Впервые я увидел Петра Вельда таким.

— Довольно! — тяжело опустил он свой громадный кулак на стол. Предоставляемой мне Космическим уставом — в настоящих условиях неограниченной — властью я запрещаю вам, Сол Рустинг, такого рода речи как вредные, упадочнические, разлагающие и опасные! Считаю долгом поставить вас в известность, что в Уставе есть статья, предусматривающая превентивные меры, которые в аналогичных случаях может и даже обязан предпринять руководитель во имя общих интересов. Астропилот Бег Третий подтвердит, если надо, мои полномочия… — Он тяжело поглядел в сторону Рустинга. — Полагаю, однако, что в последнем нет необходимости.

Даже сегодня, сравнивая этот инцидент со всем трудным и страшным, пережитым нами в дальнейшем, я считаю его самым мучительным. Потому что тогда убедился и запомнил навсегда: проявление власти в форме угрозы неотделимо от унижения — естественно, для того, против кого власть направлена. Сол Рустинг испугался, испугался в самом прямом, постыдном смысле слова, он даже непроизвольно прикрылся маленькой лапкой, словно ожидая удара, съежился весь, снизу затравленно смотрел на «космического мусорщика»… Вельд был предельно неприятен мне в эти тягостные мгновения, хотя я знал, что он прав.

И еще одно пережитое тогда, запечатлевшееся чувство: я по сей день воспринимаю ворвавшуюся вслед за тем в наше бытие неожиданность как избавление; порою ведь и опасность может быть избавлением, если предшествовавшее ей было мучительно и тягостно.

Пронзительно заверещал инфракрасный сторож. Опередив на этот раз Петра, я бросился к иллюминатору. Втроем, так как вслед за «космическим мусорщиком» подоспел голограф и твердо прижался к моему плечу, мы смотрели в ночную пустыню… Позволю себе короткое отступление, хотя знаю — большинству оно покажется неправдоподобным. Момент был напряженным, потому что нес в себе неизвестность, причем скорее всего опасную, а я, с враждебностью ощущая близость Горта, думал (точнее, мысль промелькнула в сознании молнией; хотя кто измерил скорость, с которой приходит и уходит мысль?): «Сложно у меня с Художником… Я должен его ненавидеть — и ловлю себя на том, что он мне нравится! Что за чушь противоестественная… И почему именно он проник в сновидение, когда Мтвариса приходила ко мне? Хотя это как раз понятно…» Мысль прервалась — я увидел их.

Синхронно нарастающему воплю сторожа к нам приближались, быстро увеличиваясь в размерах, смутно различимые в лунном свете фигурки. Сначала это были просто два пятна, надвигавшиеся на ракету, и одно преследовало другое, на первых порах заметно от него отставая, но расстояние между ними сокращалось, и еще стремительнее сокращалась дистанция, отделяющая это неведомое от нас. Вот пятна разделились на пятнышки поменьше… И вот мы уже видим: в паническом, кажется, ужасе, словно надеясь на нашу помощь, ища избавления, мчатся к ракете похожие на кроликов зверьки… А за ними, увязая в песке, неуклюже шлепая короткими лапами, однако нагоняя — несомненно благодаря своим размерам, — бегут звери куда крупнее. «Они чуть побольше теленка… По-моему, хищники», — вспомнились давешние слова Вельда.

Вой инфракрасного сторожа раздирал слух, и Вельд выключил его — как раз в ту минуту, когда «кролики» ворвались в широкий сектор света, льющегося из иллюминатора.

Зверьки замерли как по команде, устремив на ракету круглые, золотисто мерцающие глаза. Нелепо переваливаясь, точно топорно сделанные лодки на волнах, торопливо покрывали последние десятки метров те, покрупнее, и в их жадной поспешности было нечто донельзя отвратительное. Они напоминали… ну да, свиней, которые дорвались до корыта и сейчас будут тупо тыкаться в его дно, не залитое пока помоями.

— Догнали-таки, — констатировал Виктор Горт. — Вот-вот начнется… О черт, камеры нет!

«Зачем увековечивать омерзительную резню?!» — негодующе подумал я, а в следующую секунду рефлекторно напрягся, чтобы не упасть под навалившейся сзади тяжестью.

Удлиненное лицо голографа казалось неживым, глаза остекленели, искаженный гримасой рот был приоткрыт, тело обмякло. Мы с Вельдом уложили его в ближайшее кресло, я рванул «молнию» комбинезона, припал к груди. Сердце билось ровно, сильно, неторопливо… Что за дьявольщина!

Гневный крик Тингли Челла:

— Да это же… Ах, гады!..

Взметнулась входная дверь, он выпрыгнул в прямоугольник возникшее за нею пустоты.

— Боже мой! — это был голос Коры Ирви. Так быстро все произошло, что мы с Петром, склонившиеся над неподвижным Художником, не успели ей помешать.

Женщины тоже не было уже в ракете, когда снаружи послышался визг смертельно, судя по нему, раненного существа. Он оборвался, то ли сметенный хриплым ревом взбешенного Практиканта, то ли потому, что животное умерло. Лишь после этого Вельд и я бросились на помощь нашим товарищам.

Рассказ о том, как завершился этот ночной эпизод, будет приведен позднее. Потому что прежде я должен познакомить вас с записью, сделанной Виктором Гортом, хотя, понятно, сам получил ее по прошествии некоторого времени. Позволяя себе таким образом нарушить до сих пор довольно последовательное, как мне кажется, повествование, руководствуясь следующими соображениями.

Во-первых, как весьма скоро сможет убедиться каждый, само ночное происшествие не было, в конечном счете, сколько-нибудь значительным и не имело для нас почти никаких последствий — так, заурядный в условиях планеты двух солнц факт из летописи борьбы ее диких обитателей за существование; во-вторых, с самого начала я был далек от мысли написать художественное произведение, что, разумеется, освобождает от обязанности соблюдать законы какого- либо жанра; в-третьих, нет нужды читателю повторять пройденный мною путь догадок и ошибок… Виктор Горт раньше проник в суть явления, и потому — слово Художнику.

Кристалл пятый. КОНТАКТ

…Впервые Эрг пришел среди ночи. Это было после нашего второго, утомительного, однако без всяких приключений, похода за водой. Без странностей, правда, не обошлось: с поляны исчезли те самые черные цветы, которые едва не убили меня накануне (или это не было «покушением»?). А вместе с ними — добрая старая камера, прослужившая мне не один год. Огорчало не столько исчезновение аппарата, сколько другое: вместе с ним пропала целая серия снимков; среди них были, кажется, и настоящие. Надо ли говорить, что беспокоила необъяснимость происшедшего. Не польстились же на камеру существа, чьи следы мы видели у колодца! И все-таки главное — сплошной мистикой было исчезновение необычайных цветов… Или «цветов»? К счастью, а может к сожалению, ваш покорный слуга способен поверить в любые чудеса. Но речь не обо мне. Забавный парадокс: именно необъяснимость факта — вчера цветы были, сегодня их нет — несла в себе заманчивую возможность найти ему вполне реалистическое и, что особенно важно, безобидное истолкование. Мы в самом деле заблудились в пустыне, — попытался внушить Петр Вельд несчастной Коре Ирви и этому истеричному меланхолику Рустингу… Неудачная, увы, попытка, смехотворное объяснение.

Не нравилась мне эта планета. Не нравилась своими нелепыми сдвоенными солнцами, бесстыдно обнаженной враждебностью к живому, которой дышал проклятый зной, и несмолкаемое шуршание песков, — будто унылый хор злобно-тупых голосов заранее пел нам отходную; не нравилась тем, как она действовала на психику — побуждая нас к резкости, обостряя отношения, вызывая конфликты, до поры до времени погасавшие, к счастью, Не успевая разрастись в пожар открытой взаимной неприязни, а то и вражды, бессмысленной необъяснимой ненависти. Последнее было бы самым страшным и обидным. Я всю жизнь провел, как говорили когда-то, «на колесах», и мне доводилось быть очевидцем гибели людей вследствие того лишь, что паника и порожденные ею взаимная отчужденность, нелепо-жестокий эгоизм побуждали человека к нелогичным, не свойственным его природе, диким и позорным поступкам.

Равновесие поддерживали славный старик Вельд и этот в общем симпатичный мне мальчик, которому так нравилось, когда его величали астролетчиком Бегом Третьим. Правда, первого и в самом деле можно было сравнить при желании с безупречно отлаженным механизмом — конечно же, имея в виду только великолепную реакцию и отточенную выверенность обусловленных, вызванных ею действий; в целом я его принимал. А молодой человек несколько раздражал юношеским максимализмом — качеством, всегда немного смешным, нередко даже отталкивающим, ибо оно свидетельствует, без сомнения, об определенной ограниченности… Но за последние годы я научился терпимости (возраст дает о себе знать?) и перестал требовать от людей слишком многого. Пожалуй, у меня вообще в известной мере трансформировались критерии. Не то что безразлично теперь, богат или беден человек духовно, однако это требование, некогда главное, как бы отступило на второй план. Важнейшим сделалось нравственное начало как основа поведения в той или иной, особенно в сложной, обстановке. Проще можно сказать так: не мелок человек, не труслив, не подл, не жесток и слава богу! Если же он еще умен, развит, утончен, то вовсе отлично. Однако мое отношение к людям определяется прежде всего первым.

…Собственно, именно сформулированное выше я успел выложить Эргу в самом начале контакта. Друзей, которых у меня немного, удивила бы подобная непосредственность. Поначалу она, признаюсь, удивила меня самого. Далее, оправившись от вполне объяснимого потрясения, вызванного не слишком, мягко говоря, обычной встречей, я решил, что все в порядке, все логично, понятно и подлежит оправданию множеством обстоятельств, сопутствующих контакту. Да ведь и не с человеком я вдруг разоткровенничался — хотя привыкнуть к этой мысли, вероятно, никогда не смогу. А между тем факт остается фактом: эрги не люди, они… эрги, иначе их не назовешь. Постараюсь быть в дальнейшем более последовательным.

Итак, Эрг пришел среди ночи. Он стал перед креслом, в котором я лежал, и дождался, пока с меня слетят остатки сна. Молча сделал знак рукой — и я так послушно, даже с готовностью последовал за ним к выходу из ракеты, словно иначе и быть не могло. Да и с чего бы мне не пойти? Он был точной копией своего двойника, и я воспринял его как оригинал, а уж тот очень даже мог пожелать со мной объясниться наедине. Мы успели порядочно удалиться от ракеты, прежде чем я убедился в своей ошибке. Остановился — на половине шага — и Эрг, шагавший легко, стремительно, так что песок коротко взвизгивал под ботинками, и острый звук этот мгновенно обрывался… Он обернулся, я встретил взгляд зорких серых глаз и ясно понял: передо мной не человек. У человека в призрачном ночном свете непременно расширились бы зрачки; у него они оставались крошечными, как острие булавки.

Должно быть, я изменился в лице, потому что Эрг быстро сказал:

— Не бойтесь, я не причиню вам вреда! Даже если бы хотел — не смог… Но я и не хочу.

— Я не боюсь! Он засмеялся:

— Вы самолюбивы… Это смешно, не правда ли?

— Почему же. Смешно, когда самолюбие заявляет о себе по ничтожному поводу. Иначе говоря, оно может быть смешным, как все несоразмерное, не больше… — Тут я спохватился: — Да кто вы такой, черт возьми?! Ведь не…

— Нет, конечно. Я — другой. Или, точнее, другое… Да, разумеется, людям для установления Контакта необходимо знать, с кем они… как это? С кем они имеют дело. Простите, я узнал это недавно и потому не сразу применил новое знание. Сейчас объясню все, что уже могу объяснить. Но, если вы не против, пойдемте, пожалуйста, дальше… Видите ли, я постоянно испытываю потребность в движении… действии вообще.

Думаю, нет ничего зазорного в том, что я, голограф Виктор Горт, всю жизнь стремившийся, в соответствии с профессией, к необычному, не сразу справился с растерянностью, которую, впрочем, следовало бы назвать скорее шоком. Хотя к чему рассказывать о переживаниях? Сами по себе эмоции не представляют, на мой взгляд, ценности. Они важны постольку, поскольку помогают проникать в сердцевину явления, — таково мое профессиональное, а пожалуй, и жизненное кредо.

Мы зашагали дальше в призрачную ночь. Я предложил:

— Говорите же… Вы — туземец?.. Нет, начинайте с чего вам удобнее.

— Сказать так значило бы исказить факты. Если не ошибаюсь, туземец, он же абориген, представляет собою плоть от плоти своей земли — и по химическому составу, и в смысле исторического родства… Да, так — у аборигена есть родословная, неотделимая от прошлого и настоящего мира, к которому он принадлежит. У меня родословной нет. Или, правильнее, она предельно коротка, хотя растет в геометрической прогрессии… И в эти минуты тоже.

— Что-то я не понимаю, — честно сказал я.

— Простите, слишком сбивчив мой рассказ. Но это не умышленно.

Разговор напоминал археолог веские раскопки: с каждым новым поднятым пластом обнаруживались новые находки — и каждый раз неожиданные.

— Вы — пришельцы с других миров?

— Нет, но… Как я могу вам объяснить то, что мне самому неизвестно?! Его отчаяние не отличалось от человеческого. — Все- таки попробую дальше. Надо, наверное, начать с того, в достоверности чего не сомневаюсь. Вот, например: я ничего не знаю об остальных эргах…

— Почти по Сократу, — усмехнулся я.

— По… Сократу? А, вспоминаю… Древний философ, великий мыслитель, считавший природу непознаваемой… Но как совместить…

Час от часу не легче!

— Оставим философов. По-моему, сначала следовало бы нам прояснить некоторые другие вещи.

— Вы не хотите понять! — В голосе звучала обида. — Мне так трудно…

Хотелось упасть в песок и истерично смеяться. Вот бы взглянул на него сейчас тот, с кого он столь тщательно скопирован!.. «Скопирован»? Чтобы осуществить этот процесс, необходимы две вещи: объект, с которого снимается копия, и субъект, совершающий данную, признаюсь, не слишком мною почитаемую операцию… Смутная догадка шевельнулась во мне и сменилась нескромным чувством восхищения собственной персоной. «Черт возьми, — с восторгом и разочарованием подумал я, — неужели все так просто?! Нельзя, однако, спешить. Ни в коем случае нельзя спешить, чтобы не сбить его или, чего доброго, не перепугать до смерти». — «Опомнись, — сказал трезвый голос, кого и чем ты боишься испугать?» Тем не менее, я предпочел начать издали:

— А можете ли объяснить, почему назвали себя эргом, не как- нибудь иначе?

Теперь внезапно остановился он, и я по инерции проскочил дальше… Тут я должен сделать не очень лестное для себя признание. Несмотря на бесконечно привлекательную необычность происходящего, головы я, как говорится, не терял, и то, что, беседуя, мы все более удалялись от ракеты, нравилось мне все меньше. Поэтому, вернувшись к Эргу, я будто случайно продолжал идти в том же — обратном — направлении. Не заметив, он пошел рядом, в задумчивости повторил:

— «Эргом»? Действительно… — Странно, казалось бы, осмысливать слово, которым сам себя назвал. Но у меня были основания не находить это странным. Мой спутник просиял: — Ну конечно, «эрг» — термин физический, единица измерения работы, силы… Вполне естественно, что я выбрал именно это определение, — оно наиболее точно.

— Хорошо, — твердо сказал я и взял его за локоть, точнее, хотел крепко взять за локоть, а он легко, ловко увернулся, и я почему- то не обратил на эта внимания. — Хорошо. Давайте говорить прямо. Сколько вам лет? Или — дней? А может, часов и даже минут?..

Эрг сделал нечто, ошеломившее меня противоестественной в данной ситуации обыденностью, — взглянул на запястье с часами.

— Около двух часов… — Как бы прося извинения, пояснил: — Не догадался сразу засечь время. Видите ли, в первые минуты мне в голову не пришло, что я не человек.

Если подобный ответ прозвучал дико, то не для меня. И я спросил:

— А вы ощущаете себя человеком, с которого…

— Скопирован, хотите вы сказать? Не беспокойтесь, определение меня не задевает, ведь оно, по существу, правильно. Хотя и не до конца. Но вот мой вам ответ: пожалуй, не так. Прежде всего, я ощущаю себя эргом.

— Да что же это, наконец, такое?! — вырвалось у меня, и я почувствовал неловкость. — Простите, я сказал о вас как о предмете. Однако и вы должны понять…

Он улыбнулся одними губами:

— Я понимаю, поверьте. Только невозможно ответить однозначно. Сказав «прежде всего эргом», я подразумевал общее состояние, настроение, ощущения… еще кое-что, вам неинтересно это… — Не дал мне возразить, заключил: — Есть и очень многое — от него. — Мы словно договорились не называть человека, о котором шла речь. Эрг продолжал, и песок по-прежнему коротко взвизгивал под его ногами. — Это как запись на звукокристалле слышишь ее впервые и узнаешь все больше. Объем моих знаний о себе непрерывно растет… Нет, знаний о нем, ибо я все-таки эрг.

Со стороны мы выглядели, вероятно, попутчиками, которые увлеклись разговором и потому идут быстрее, чем требуется. Но каждый раз, когда я встречал его взгляд, тревожный холодок подкатывал к сердцу; злясь на себя, я ничего не мог с этим поделать: человек так смотреть не может, даже если бы хотел. Стоило Эргу мимолетно остановить на мне точки зрачков — и я словно натыкался на булавочные острия. Нельзя было привыкнуть, не обращать внимания; это противоречило природе вещей — максимально уменьшившиеся, будто под воздействием слепящего яркого света, зрачки, когда вокруг молочно-тусклый полумрак ночи… Мы опять слишком удалились от корабля. Долой дипломатию! — решил я и теперь уже открыто повторил маневр, поначалу совершенный как бы по нечаянности. На этот раз Эрг спросил:

— Вас что-то тревожит?

— Это понятно! — отрезал я. — Откуда мне знать, что у вас на уме?

Он добросовестно осмысливал услышанное, затем сказал не без гордости:

— Мне ясно. Я сумел увидеть ваши мысли. Надо думать, явственно отразившийся в моем лице протест заставил его добавить:

— Неудачное выражение, не более! Просто… как это? Да, конечно, метафора. Я вовсе не телепат и, следовательно, не способен читать чьи-либо мысли. Дело в другом. «Кристалл» неумолчно звучит в моем мозгу — и вот я уже знаю о ваших отношениях с тем человеком…

— …И данная информация вас развлекает? — резко перебил я.

Господи! Кажется, Эрг смутился.

— Как вам ответить? Конечно, нет! Но… мне неловко, что ли… Сам-то я не имею к этому никакого отношения! — Помолчав, с нажимом произнес: — Ведь я прежде всего эрг. — Открыто, насколько было для него возможно, взглянул мне в глаза и участливо, черт бы его побрал, объяснил: — Если вас что-либо должно беспокоить, то, право же, совсем другое… Не пугайтесь, я пока не уверен, но… кажется, из всех моих чувств самое сильное — стремление жить, существовать. Вы понимаете, что это значит?

«Зззвизг-ззвизг!» — вскрикивал песок под его ногами.

«Зззвизг-ззззвизг!» — лезвием ножа по стеклу отзывалось у меня в ушах.

Странная ночь, мистическая ночь!

Холодная чужая луна висела над ржавой пустыней.

Понимание родилось в отдаленном уголке сознания, хлестко ударило в мозг ледяной волной — я содрогнулся:

— Вы хотите сказать…

— Да, — бесстрастно откликнулся Эрг. — Я… или мы… Не знаю, как и почему рождается жизнь. Но главное мое желание — чтобы она меня не покинула. Энергия переполняет мое существо, вы видите: я не могу остановиться… Не знаю, что я такое, но тому, кто захочет меня уничтожить, прежде самому придется прекратить существование.

Мы шагали плечо к плечу.

«Зззвизг-ззззвизг!..»

Мне было страшно. Интересно, страшнее, чем Солу Рустингу? Глупости, подумал я, нельзя сравнивать меры страха. Это все равно, что пытаться выяснить, кому было больнее — человеку, которому удаляли без анестезии зуб, или сломавшему руку. Все зависит от индивидуальных качеств, от восприятия и прочих привходящих факторов.

Каюсь, я вел себя вопреки всем рекомендациям, созданным специалистами на случай возникновения контакта с неземной цивилизацией. Но и то сказать: во-первых, еще никому не доводилось проверять правильность и универсализм этих предписаний на практике; во-вторых, я был всего-навсего Художник, а не Разведчик и, следовательно, свободен от обязанности досконально знать указанные рекомендации; и, наконец, в-третьих, можно ли было считать Эрга представителем инопланетного, не человеческого Разума — особенно учитывая все известные обстоятельства? А потому я задал ему вопрос, который с определенного момента — а именно с того, когда впервые прозвучало слово «скопирован», — занимал меня больше, нежели мысль о том, что Эрг может быть опасен:

— Почему из всех снимков ожил именно этот?

— Я пока не знаю, только ли он. Когда узнаю — скажу.

— Это случится сегодня?

— Не знаю.

— Значит, вы придете еще?

На мгновенье почудилось: ожили иглы-зрачки! Эрг, казалось, борется с сильным неприятным чувством. Он сухо ответил:

— Конечно.

Меня вновь осенило:

— Но вам этого не хочется?

— Напротив, — угрюмо усмехнулся он. — Мне этого слишком сильно хочется!

Я понимал, что рискую, дразня этого монстра, и все-таки спросил:

— Выходит, не можете бороться с желанием лицезреть меня? — Нет, не мальчишество было движущей силой — хотя Мтвариса не раз упрекала меня именно в мальчишестве, — а желание разобраться во всем. И я добавил: — Это, вероятно, раздражает, причем здорово, а?

Секунду или две я ждал, что он бросится на меня. Затем понял: ничего не произойдет. Право, в способности владеть собой Эрг не уступал «оригиналу». Он сказал изменившимся голосом:

— Меня тянет к вам… как ребенка к матери. Ого! На глазах совершался процесс становления личности, и происходило это весьма быстро. Эрг очеловечивался — и заимствовал у своего прототипа далеко не лучшие черты. Чем заметнее делалось сходство, тем глупее становилась ситуация. Я поймал себя на том, что почти рад встретить по-прежнему мертвенно-острый взгляд его глаз: теперь лишь это помогало сохранять чувство реальности происходящего; в противном случае пришлось бы воспринимать Эрга как человека.

Тут навалилась огромная усталость, и едва ли не равнодушно я задал последний вопрос — в сущности, наверное, главный:

— Вы говорили о жажде существовать, жить… Значит ли это, что ради ее удовлетворения — сохранения себя — вы способны на убийство?

— Убийство? — Эрг явно не понял вопроса, и я знал почему: человеку, с которого он был слеплен, даже мысленно не приходилось обращаться к этому понятию, как и всем нам. — Убийство… — повторил Эрг, судя по всему, напряженно стараясь отыскать нужное в не принадлежащей ему памяти. Нашел — и ужаснулся. Долго молчал. Ответил: — Да.

Я не успел проследить, как он исчез, словно растворившись в густом молоке неземной ночи, где все было чуждым и, верно, враждебным человеку. Возможно, я не успел оттого, что к тому времени мы подошли совсем близко к ракете, и мне почудилось движение по ее другую сторону. Вглядевшись, однако ничего не увидев, я опять повернулся к Эргу… Его не было. Впрочем, пришла усталая мысль, стоит ли удивляться по ничтожному поводу после всего остального?

Ракета напоминала многоглазого спящего зверя. Огибая хвостовые дюзы, я лицом к лицу столкнулся… ну да, с Эргом! И прочел в его глазах недоумение, и понял, что наверняка уставился на него как на привидение.

Стажер Космоуниверситета Бег Третий — славный юноша, дважды спасший мне жизнь и волею дурацкого сплетения обстоятельств сделавшийся моим соперником, а следовательно, врагом, — ответил взглядом, в котором не было и тени дружелюбия. Я наклонил голову, предлагая пройти первым, он поблагодарил так же сдержанно… Устроившись в своем кресле, я твердо решил тщательно все обдумать. И сразу заснул.

Вторично Эрг явился в самое не подходящее для визитов время — перед началом побоища, которое состоялось в свете иллюминаторов и в котором я посему не смог принять участия. Впоследствии выяснилось: для окружающих голограф Горт попросту «лишился сознания»; для меня это стало мгновенным перемещением в отдаленный район красной пустыни, откуда было невозможно ни видеть, ни слышать происходящее… И вновь была полная иллюзия физического контакта. Я воспринимал и осмысливал его речь, наблюдал выразительную мимику, сам говорил и жестикулировал, ощущал покорную податливость песка при каждом шаге… Доведись мне не пережить, а услышать о таком, я бы стад утверждать, что это был бред, галлюцинация.

Мы вновь ходили с Эргом локоть к локтю, по замкнутой кривой. Та же холодная луна стояла в небе; так же неподвижен был воздух. Тишина. И на этот раз, во всяком случае поначалу, никаких особых эмоций.

Он сказал:

— Я пришел, потому что понял некоторые вещи и должен поделиться с вами моим знанием. Эрги — это черные цветы, которые вы повстречали на поляне у колодца… Не знаю, откуда они взялись. Думаю, из дальнего космоса, так как, исходя из моих уже довольно обширных сведений об этой планете, нахожу их чужеродным явлением; слишком много различий в химическом составе… А вообще-то никакие они не «цветы». Они… это… — Он характерным движением с досадой крепко провел ладонью по лицу, по голове… Надо ли уточнять, для кого был характерен этот жест. — Безнадежно искать определение! Через ряд умозаключений я пришел к выводу: «черные цветы» — не что иное, как случайно занесенные в данный мир (или кем-то когда-то заброшенные?) семена жизни…

— Древняя гипотеза, бог весть когда возникшая теория! — перебил я, загораясь, так как данная версия зарождения Жизни во Вселенной давно привлекала меня; я видел в ней обоснование возможности, даже неизбежности существования внеземных цивилизаций. — Скептики не сумели опровергнуть ее за тысячелетия, хотя, поверьте, старались изо всех сил… Впрочем, извините.

— Не за что извинять, — странно улыбнулся Эрг. — Здесь вы с ним солидарны… — В его голосе родилось отчуждение. — Однако применительно к себе должен заметить — для меня это не гипотеза. Я, например, слишком хорошо знаю, что «цветы» питаются энергией солнц — или других звезд, это все равно, — ибо к утру слабею… Уверен также: если мы… если они попали сюда не случайно, то цель поставленного (кем бы то ни было) эксперимента поглядеть, к чему приведет возникновение на планете условий для эволюционного развития «цветов» или резкого качественного скачка…

— Вы все время говорите в третьем лице — «они», «цветы»… — После короткого колебания я прямо спросил: — Хотите сказать, что сам вы нечто совсем другое?

— Так вы еще не поняли?! — Готов поклясться, не только мимика — весь его облик выражал недоумение. — Странно, вы, — и до сих пор не поняли… Конечно же, конечно, я не то, чем был. Благодаря искусству Виктора Горта! — И, прежде чем я успел что-либо сказать, печально, с горечью добавил: — Больше мне ничего не известно… как и полагается семени, брошенному в благодатную почву.

Не было во мне изумления, и я не стал его изображать.

Да и какой Художник не лелеет в душе уверенность, что его искусство не только воссоздает — творит жизнь! По крайней мере, в процессе творчества без такой уверенности нельзя — в противном случае чем питаться вдохновению?.. Иное дело, что слишком редко подтверждается правомерность дерзкого упования. Иной опять-таки вопрос — подчас ошеломляющая неожиданность формы, в которую воплощается твой труд… Хотя какая на первый взгляд может быть «неожиданность» в обыкновенном голографическом снимке — ведь ты сам выбираешь мгновение, достойное быть запечатленным, а значит, стать явлением искусства… И тем не менее она всегда присутствует, радостная или обескураживающая, досадно-горькая или вознесшаяся на уровень открытия. Не раз случалось: я смотрел на завершенное дело рук своих — и не верилось, что оно мое. А в тех редких случаях, когда сделанное нравилось по-настоящему, я ловил себя на… зависти к автору снимка! Честное слово, ничуть не кокетничаю. Друг мой, Писатель, чье имя слишком известно, чтобы походя его упоминать, признавался: перечитывает написанное — и не в силах до конца поверить, что писал он, а не кто-то другой; и происходит это по следующей причине: не в состоянии вспомнить, как рождались слова, почему были выбраны именно те, а не другие, и вообще — с чего все началось, и когда четко, казалось бы, определенная заранее закономерность описываемых событий вдруг распалась, уступив место логике художественного мышления… Конечно, наши ремесла — внешне — не схожи. Но по существу они родные братья. Ну, как говорится, понимающий поймет. Я же позволю себе один еще вопрос. Может ли понять жаворонок, отчего он не в силах удержать в себе рвущийся на рассвете из горла гимн солнцу? Способна ли объяснить собака, что заставляет ее выть на луну?.. Не надо иронических улыбок, пусть не коробит вас кажущаяся несопоставимость приведенных примеров. Если иметь в виду природу явления, то, право же, она едина для всех случаев. Я спросил:

— Почему именно вы? В альбоме было много снимков…

Эрг улыбнулся с нескрываемым восхищением и стал похож на астролетчика Бега Третьего больше, чем когда бы то ни было.

— Я ведь должен вас ненавидеть… Но, во-первых, я прежде всего Эрг и уж потом… А во-вторых, сдается мне, тот человек… он тоже не в силах заставить себя относиться к вам так, как, по его же мнению, вы заслуживаете… Знаете, отчего? Вы действительно Художник, Виктор Горт! Сейчас, например, уверены, что я на все способен… Давеча видели: вот-вот на вас бросятся — и бог знает, чем кончится… Однако тогда вы думали лишь о том, какой замечательный снимок может получиться, и сейчас тоже меньше всего вас заботит опасность — реальная или мнимая, дело не в том, вы-то, простите, ни- че-го еще толком не поняли, а непонимание для вас страшнее самого страшного…

— Может быть, мы хоть на короткое время отвлечемся от столь увлекательного занятия — изысканий в области происхождения моих чувств и мыслей? — с досадой прервал я его разглагольствования.

Эрг вновь рассмеялся, затем смутился и в результате опять поразительно стал похож на оригинал — на сей раз я сознательно опускаю кавычки, уверенный, что вам уже все ясно.

— Ладно, — сказал он, — перейду к главному. Я не смог бы причинить вам вред, даже если б очень захотел этого. — Одобрительно кивнул в ответ на мой, по правде говоря, мальчишеский, как я теперь понимаю, небрежный жест, спокойно продолжил: — Согласен, это еще не главное. Важнее — почему не смог бы… Так вот, вам удалось поймать мгновение, единственно тогда достойное того, чтобы его остановили. Вы схватили, по собственному вашему выражению, сердцевину явления. Затвор камеры сработал в тот момент, когда для стажера Бега Третьего не существовало ничего, кроме стремления спасти человека даже ценою собственной жизни… Бывают мгновения, когда люди поистине прекрасны, — и Бег переживал как раз такое мгновение. Вот и вся разгадка: я не способен на Зло.

— Выходит, все та же старая истина нашла еще одно подтверждение? Итак, Искусство — лишь там, где торжествует Добро?

— Выходит, так.

— Но вы-то почему… каким образом пришли к этой формуле? Бег Третий славный паренек, только вряд ли его занимают подобные материи.

— Почему же? Заблуждение делить людей на действующих и думающих. — В его лице родилось некое лукавство. — Хотя, насколько я осведомлен, подлинного Бега в свое время нешуточно мучила эта, как ему казалось, дилемма. Он был убежден, что сила, способность к четкому стремительному действию несовместимы с эмоциональным, а тем более углубленно осмысливаемым восприятием действительности; проще говоря — или Сила, или Интеллигентность… Он перестал терзаться подобными сомнениями, видимо, достигнув зрелости. А вообще-то… — Тон Эрга стал, на мой взгляд, излишне торжественным. — Я пришел к заключению, что мечты человеческие не могут быть чересчур смелыми. Люди обычно сами преувеличивают трудности на пути осуществления своих желаний, и, думается мне, в этом заключена мудрость иммунитет от неоправданно дерзких помыслов и бессмысленных поступков… Но человек может все! — заключил он с неожиданно страстной тоской, откровенной мучительной завистью, и, не стыжусь признаться, свирепая сила объединившихся родственных сил меня испугала… Попытайтесь представить обыкновенный голографический портрет, который непостижимо превратился в натурального человека и теперь голосом далеко не миролюбивым учит вас уму-разуму, причем ему невдомек, что он декларирует прописные истины… Мысль о том, что в словах Эрга нет ничего нового, вернула мне душевное равновесие. Носком ботинка я весело рванул шкуру пустыни, охватившей нас бесконечно просторным и вместе с тем удушливо-тесным кольцом. Гнусные клочья этой сыпучей дряни бесшумно взвились, медленно опали…

— Послушайте… как вас там — «Эрг» или «черный цветок»? Хотя все равно! Куда и, главное, зачем исчезли… вы все?

Вопрос, к большому моему удовлетворению, прозвучал требовательно, властно. Однако в тоне ответа была просто терпеливая грусть: к чему, мол, спрашивать о само собой разумеющемся, заставлять тратить силы на объяснения, без которых вполне можно обойтись? Он сказал:

— «Цветы» не исчезли — затаились только, стали невидимыми для человека… Это совсем просто. Трудно, а может и неосуществимо, другое, единственно важное: научиться жить по-настоящему… Разве жизнь — торопливо и жадно впитывать в течение всего дня жгучую энергию ради того, чтобы существовать?! А потом целую ночь ощущать, как она из тебя уходит, и каждый раз бояться, что до утра не хватит, что погибнешь… И так изо дня в день, из года в год, из века в век… Ради чего?!

Неизменно неподвижные зрачки дрогнули. Я мог поклясться, что они дрогнули и в них вспыхнули золотистые искры! Все мои мудреные построения относительно того, что я называл «Эргом», допущения, недавно почти перешедшие в уверенность, внезапно рухнули. Теперь я мог поклясться еще в одном: передо мною никакой не Эрг (или как там его называть?), а просто самоуверенный и нахальный парень Бег, которого я явно недооценил, оказался способным на искуснейшую мистификацию! В порыве гнева я протянул руку — схватить его за сильное плечо, облитое серебряной тканью комбинезона, тряхнуть как следует, разоблачить и, если сумею, задать ему хорошенькую трепку, чтоб неповадно было впредь голову мне морочить. И я схватил, и пальцы мои ощутили неподатливую упругость сжавшихся мышц…

— Нет, — улыбнулся он той же усталой грустной улыбкой, — не то, что вам почудилось… Но и не сон, не наваждение… — Встряхнулся, напомнив красивую большую собаку, поднявшуюся на задние лапы; золотистые искры исчезли, зрачки обрели всегдашнюю колющую неподвижность. — Ах, Виктор Горт, Художник и смелый, умный человек… Вы не можете, не хотите смириться с действительностью, признать очевидное только потому, что ваше призвание одухотворять сущее. Но поймите: хотя здесь исключительный случай, в принципе все — то же. Я — Эрг, Эрг, понимаете?! «Черный цветок», которому посчастливилось стать безраздельным обладателем живой души, созданной вашим искусством… — На мгновение его лицо исказилось. — Или — Эрг, на которого обрушилось страдание обрести душу?.. Знали бы вы, что творилось на поляне, когда «цветы» учуяли альбом с голографиями! А еще больше, когда там появились вы с вашей вечно мятущейся, беспредельно ранимой, такой могучей и одновременно уязвимой душой Художника, замкнутой и обнаженной, вместившей боль и счастье мира людей… Мы потянулись к вам и созданным вами произведениям с одинаковой жадностью, ибо не уловили никакой разницы между тем и другим.

— Вы понимали свои побуждения?

— Нет… — Он ответил очень тихо и опять был Эрг — всего- навсего «черный цветок», обретший облик стажера Космоуниверситета Бега Третьего. — Я даже не знаю, не помню, как это произошло, и почему именно я… именно мне достался астролетчик Бег, и почему ей досталась…

Внезапно Эрг замолчал, а я не обратил внимания на эту внезапность, целиком занятый, как мне тогда казалось, главным, и потому спросил не о том, о чем следовало. До сих пор не могу себе этого простить. Не оттого, что мог что-либо изменить, — стыдно мотивов, которые мною руководили; они же были ущемленное тщеславие и разочарованность. Я спросил:

— Сколько же всего «цветов»… ожило?

— Разве я не сказал? Нас двое…

— Выходит, только две мои работы оказались достойны того, чтобы их выбрали… формой существования?

— Конечно, — удивленно сказал Эрг. После раздумья добавил: — Вы побудили меня к размышлению. В самом деле, почему именно нам досталось это право? Надо полагать, среди «черных цветов» нет от природы равенства… Что тут результат эволюции или производное заложенной в «семена жизни» программы? Не понимаю… Притаились, сделались невидимы все «цветы», и я не сомневался, что мы боремся за качественно высшую ступень существования с одинаковой энергией…

До меня наконец дошло: мы говорим сейчас о разных вещах. Кто же второй? Эрг, помнится, произнес слово «она»… Или «ей»?

Я ощутил страшную тяжесть в ногах, они увязали в песке, как мухи в клейкой бумаге… Следом пришло понимание: не в песке дело, он остался таким, каким был всегда, а тяжесть — от мысли, от уверенности, что я должен, обязан куда-то спешить, но не могу… Неведомо было, куда и зачем, но я твердо знал: не успею — потеряю право на самоуважение. Бежать к кораблю, к людям, которых судьба или случайность сделала моими друзьями! Скорей — и к черту Эрга, пусть катятся к дьяволу сокровенные тайны искусства, великие загадки жизни, сама сущность бытия! Человек рожден, чтобы до конца стремиться к познанию истины, однако жить он может только так, как велит совесть. Ей же истина не нужна — в особенности так называемая абсолютная. Совести требуется лишь душевная гармония, но путь к ней лежит через тысячу битв… Я рванулся, пытаясь сбросить наваждение.

— Все уже кончилось, — мягко сказал Эрг. — Да и не было ничего особенного… Я ухожу.

На меня тревожно-внимательно смотрел Петр Вельд. Когда я открыл глаза, он весело, чуть задыхаясь, быстро заговорил:

— Сваляли дурака! Пираньи, понимаете?! Обыкновенные пираньи, только сухопутные… Сено набросилось на козу, а я, старый болван, воображал…

— Вы бредите, Вельд. — Туман в голове еще не рассеялся. — С чего это вы так возбуждены? Он сказал уже спокойно:

— Что с вами стряслось?

…Настоящий кристалл — первый и последний, наговоренный мною. Сейчас, когда приведено в систему записанное Бегом Третьим, я отчетливо понимаю, что так лучше: в его записях больше непосредственности, а последняя бывает иной раз куда выразительнее рассказа, который ведет человек, склонный к холодному анализу, рассудительности, критическому осмыслению событий… Пусть поэтому Бег договорит сам. Но о побоище, имевшем место возле нашего кораблика, беспомощно лежавшего в песках планеты двух солнц, он настоятельно просил рассказать меня. Странная просьба, не правда ли? Ведь я единственный из всей компании не был очевидцем. Бег утверждал, что неверно думать, будто рассказ очевидца всегда наиболее достоверен. Когда человек переживает необычное, тем более страшное, он редко находит в себе силы оставаться объективным и, следовательно, лаконичным, невольно нагромождает одна на другую сотни деталей, представляющихся ему самыми важными. Вот эта сопряжена с чудовищной близостью к гибели его самого, та ярко живописует чудесное избавление… И так далее. Изложение получается больше похожим на сопровождаемое всхлипываниями повествование впечатлительного ребенка, чем на строгий сухой отчет, каковым полагается быть записи в корабельном журнале.

Все это мой подчеркнутый недоброжелатель — и дважды спаситель обстоятельно изложил мне в обоснование вынужденной просьбы, с привычным уже вежливым холодком присовокупив:

— К тому же вы Художник, Виктор Горт. У вас лучше получится. — И, не выдержав, отвел глаза. Тут же испытующе вновь на меня уставился. Мне стоило немалых усилий остаться невозмутимым. Дело в том, что мы оба понимали: совсем иные причины заставляют его уклониться от роли летописца в данном случае. Славный все-таки юноша. Он ошибся в оценке человека, так как хотел хорошо о нем думать, — и теперь стыдился этого! Но астролетчик Бег Третий не умел притворяться, и наградой за мою сдержанность стала непроизвольно осветившая его лицо улыбка — впервые с той минуты, как между нами встала Мтвариса, адресованная вашему покорному слуге.

…Первым из ракеты выскочил Тингли Челл. Тотчас последовал его полный отвращения и ярости крик. И ярость, отвращение были оправданны.

Лопоухие зеленоглазые кролики, бежавшие от громоздких существ, которые вызвали в нас такое омерзение своей жадной торопливостью, — эти загнанные зверюшки сгрудились в освещенном пространстве с видом несчастных безобидных тварей, обреченных на жесточайшее уничтожение. Они обратили круглые умоляющие глаза к иллюминаторам, будто видели в людях последнюю надежду на спасение… Кстати, позднее, когда я спокойно вспоминал происшедшее в ту ночь, возникло много вопросов, ранее в голову не приходивших. Главным для меня, пожалуй, было: неужели природа вложила в «пираний» столь изощренную хитрость и коварство, такую невероятную способность сориентироваться в неожиданно сложившихся обстоятельствах (мы были первыми людьми на этой планете) и в полной мере их использовать?.. Так я и не нашел ответа.

…Когда расстояние между «преследующими» и «преследуемыми» сократилось до полутора-двух десятков метров, «кролики» все разом обернулись к наступающим на них тварям. Те сначала замерли, потом опять двинулись вперед. Нам — всем, кроме Бега, — движения показались вкрадчиво-хищными; он же сравнил их с движениями собаки, которая покорно тащится на властный зов хозяина — зная, что ее ждет наказание, но не смея ослушаться. Да, мы, несомненно, встретились с разновидностью гипноза. Однако, повторяю, ни я, ни остальные не проникли в суть странного явления.

Тингли выбросила из корабля уверенность: сейчас коричневые звери бросятся на «кроликов», и станут давить их широкими мягкими лапами, и топтать, и мять, и брызнет гранатовый сок из пушистых маленьких тел, и померкнут доверчивые изумрудные глаза, и голубая шерстка утонет в рваных ранах каждая в половину нежного бока зверюшки… Здесь факты вынуждают меня оспорить утверждение Бега о якобы неминуемых в рассказе очевидца издержках. Челл, еще не остывший от схватки, в которой вел себя поистине храбро, сумел очень достоверно ее описать. Его повествование было лаконично, эмоционально, образно… Право же, не исключено, что из него мог получиться писатель.

Он закричал от гнева и изумления, убедившись внезапно, что все происходит противоположно тому, как мы ожидали. Это «кролики» нежданно кинулись на медлительных гигантов — словно крысы на выбросившихся на берег китов — и бешено заработали острыми зубами. Так натуральные кролики крошат морковь и капусту. А здесь было мясо, и в нем много алой горячей крови… Самое жуткое: впоследствии мы не обнаружили на костях, которые поспешили убрать подальше от глаз женщины, ни кусочка мяса, ни лоскутка кожи; хищники были так тошнотворно прожорливы и мерзко проворны, что самой малой малости не упустили, издыхая, жрать продолжали.

Практикант бил «пираний» туристическим топориком по головам, стараясь попасть между ушами — он быстро сообразил, что торчащая там острая шишка их ахиллесова пята. Отвратительные в жадной торопливости своей, твари падали, опрокидываясь навзничь, долго еще щелкали частыми зубами. Те, кого не настигла пока карающая десница мстителя, неутомимо рвали несчастных увальней, а они лишь негромко тяжело вздыхали — будто коров доят… Хватит об этих тварях. Они друг друга стоили.

Я люблю людей, но отнюдь не стремлюсь просвещать их на сей счет. (Несомненно, это глупое свойство характера во многом предопределило исход наших с Мтварисой отношений, однако не о том речь.) Вместе с тем я подлинно счастлив, когда вижу, что люди достойны любви.

Следом за Тингли снаружи очутилась тихая, робкая, кило беспомощная Кора Ирви. Она спешила заслонить собой Практиканта, на которого, по ее словам, «ринулись два ужасных чудовища, чтобы растерзать в клочья»… К счастью, Петр Вельд и Бег Третий успели раньше.

Изрядно поредевшие в результате неистового Челлова вмешательства ряды маленьких разбойников ретировались с поля битвы. Покинули его и оставшиеся в живых жертвы… Остается дорисовать картину.

Начисто обглоданные скелеты на красном — ненамного, пожалуй, краснее обычного — песке. Ставший привычным негромкий металлический хруст его под ногами, когда мы торопливо уничтожали следы резни Бесстрашный воин Тингли Челл, с гордостью, смягченной юмором, повествующий о перипетиях сражения, в то время как Кора перевязывает ему царапину на плече… И мечущийся в самой тяжкой из мужских скорбей — скорби непоправимо оскорбленной гордости, попранного самолюбия, безысходного стыда Сол Рустинг: парализованный первым ужасом, он так и не сумел заставить себя выйти из корабля.

Астропилот Бег Третий, у которого были твердые нравственные принципы, подошел к Тингли Челлу, протянул руку, четко произнес:

— Вы достойно вели себя. Я рад, что ошибся в вас. Сначала недоверчиво, затем с просветленным лицом Практикант ответил на рукопожатие. Кора Ирви едва не прослезилась от умиления. Совсем сник, стал похож на бесформенное пятно, удручающе жалкое на фоне Челлова возвышения, маленький чиновник Сол. Я, по правде говоря, несколько растерялся. А «космический мусорщик» поглядел- поглядел на трогательную мизансцену, неторопливо сказал:

— Не следовало, между прочим, вмешиваться в чужие дела… Планета неисследованная, мы в ее экологии, что называется, ни бум- бум, да и вообще Космический устав категорически предостерегает…

— Как бы чего не вышло?! — воскликнул уязвленный в самое сердце Тингли. Кора, конечно, вступилась:

— Ну зачем вы так, Петр Вельд! Посмотрите, какая ужасная рана…

— Я уже смотрел, дорогая Кора, — невозмутимо ответил тот. — Эти чертовы обрубки, что так хорошо горят, имеют весьма отдаленное сходство с настоящими кактусами, только колючки у них, пожалуй, одинаково длинные и острые…

— Все равно они могли его растерзать!

— Так или иначе — Тингли Челл не испугался опасности, — счел своим долгом вмешаться Бег; он хотел быть последовательным. — Никто заранее не знал меру риска.

— Не было никакого риска, — так же спокойно возразил Петр Вельд. — Я тебе уже говорил, что неоднократно и на разных мирах убеждался на собственном опыте: животное всегда старается сделать так, чтобы его путь не пересекся с путем человека, и нападает, только защищаясь, а защищается лишь в том случае, если не может убежать… Ну и еще спасая детеныша. Не думаю, чтобы все это могло нам польстить.

Я увидел лицо Тингли Челла и в который раз пожалел, что со мной нет моей камеры…

Кристалл шестой. УТОЛИТЬ ЖАЖДУ

Давным-давно (хотя Вельд, усмехнувшись, сказал, что восемь и даже десять лет назад — это не «давным-давно») я мучился, выбирая, кем стать — творцом или исполнителем… Надо заметить, что уйма воды утекла с тех времен, когда последнему понятию был присущ некий явно обидный оттенок. Я имею в виду недвусмысленный намек на само собой подразумевающуюся подчиненность Исполнителя Творцу: первый, мол, призван реализовать идею второго, и чем меньше он будет при этом думать, проявлять самостоятельности, тем лучше для дела. Чепуха, согласитесь, получалась! Выходило, к примеру, что если конструктор космокорабля — «творец», то астропилоту, который этот корабль поведет, остается лишь роль «исполнителя»… Но кем в таком случае может быть тот же конструктор в сопоставлении с ученым — специалистом в области межзвездных сообщений? А сам ученый, коль скоро все его теоретические построения держатся на незыблемых законах природы, — не является ли он исполнителем тоже идей, заложенных в мирозданья, или, как говорили древние, «божьей воли»?..

Словом, оба вида деятельности привлекали меня в равной мере, так как сущность была одна — Созидание, а разница, на мой взгляд, сводилась к степени преобладания теории над практикой или наоборот. Что именно я выбрал — известно. Однако была пора, когда чаша весов склонялась в пользу «творца», и, опережая будущее, я мечтал о великих изобретениях. Более других (а их, поверьте, было предостаточно) манила идея создать прибор «индикатор личных достоинств человека»…

Каково, а? Подносишь этакий «дозиметр человечности» к любому — и сразу видно, с кем имеешь дело, чего стоит индивидуум… Скажу всю правду: начать я собирался с себя, потому что юность больше всего боится не опасности извне, не смерти (о ней она вообще не думает), а угрозы возможного несоответствия представлений о себе тому, чем ты можешь оказаться в действительности. Попросту говоря, нормальный молодой человек готов скорее умереть, чем опозориться — в самом широком понимании слова. Впрочем, теперь я думаю, что человек в любом возрасте должен сохранять верность этому кредо. Пусть вероятный слушатель этих кристаллов простит мне изложенные выше трюизмы. Дело в следующем. Дальнейший ход событий на планете двух солнц подтвердил, что люди останутся людьми, сколько бы тысячелетий ни вместилось в историю человечества. Они будут вечно стремиться к совершенству — и никогда его не достигать. И, как в незапамятные времена, в непредставимом грядущем Красота по-прежнему будет соседствовать с Уродством, Высокое с Низким, Великое с Жалким…

Меняются в сторону повышения строгости оценок — критерии, но единообразия не будет никогда. И никогда никто не изобретет прибор, о котором я мечтал подростком. Одна жизнь определяет подлинную цену человеческой личности, выясняя, кто есть кто. Наверное, в первую очередь по этой причине автоматы никогда не смогут до конца заменить человека. Они будут в тысячи, миллионы раз быстрее считать, варьировать, мыслить, несравнимо эффективнее действовать. Но они всегда будут беспомощны там, где решение и, следовательно, исход дела предопределяются нравственным началом… А теперь я вернусь к нашему приключению. Финал его близок.

Мы шли долго, и вокруг была все та же ржавая пустыня. На горизонте бестолково толпились пологие холмы; мы достигли их, оставили за собой, и открылся новый горизонт, где тоже были холмы, и больше никаких следов «пираний» или коричневых увальней… «Мы» — Петр Вельд, Виктор Горт и я. Тингли остался в ракете. Во- первых, утром он казался совершенно разбитым после вчерашнего бурного вмешательства в «чужие дела», как выразился Вельд; кстати, полностью разделяя его позицию, согласующуюся с требованиями Космического устава, я оставался при своем мнении: как бы там ни было, Практикант показал себя смелым парнем. Из последнего вытекало «во-вторых» в случае чего он мог защитить Кору Ирви и несчастного слабака Рустинга. Мне было жаль этого великого мученика — по-своему именно великого, ибо я еще не встречал человека, столь порабощенного страхом. Кроме того, хотя он так и не посмел выйти из корабля, я почему-то не сомневался: ради Коры он способен на подвиг… Настало время — моя уверенность подтвердилась. И пусть то было трагическое подтверждение, я все же обрадовался ему.

Мы достигли места, где в первый раз наткнулись на «черные цветы», столь непостижимо затем исчезнувшие. Впрочем, голограф успел объяснить нам, что в действительности они не исчезали, просто сделались невидимы.

Теперь мы опять увидели их.

Они возникали словно бы из ничего. Вот один… второй… третий… «Цветы», казалось, смотрят на нас — молчаливо, жадно, с ожиданием. Они были такие же черные, с изумрудной сердцевиной, от которой шли радиальные агатовые лепестки — крылья чудовищной стрекозы или распластанные щупальца невиданной морской звезды.

Я недосчитался двух.

Мы спустились к воде, и вдруг я оказался далеко-далеко среди пустыни рядом с Мтварисой.

И вновь я не мог коснуться ее руки, и мы шли вместе, но в этот раз песок не скрипел под ногами — я хочу сказать, что песок не скрипел под моими ботинками, ведь она, как всегда, как прежде, полулетела, и на ней было то же белое, на мой взгляд, никчемное, глупое такое среди этой поганой ржавчины, легкое платье. Я спросил:

— Что, Мтвариса, так и должно быть?

— Наверное… А может, иначе я не умею. Тогда я еще спросил:

— Ты его любишь?

— Нет, — сказала она, — наверное, иначе я не могу. Это назойливое повторение одних и тех же слов было невыносимее заключенного в них смысла.

— Но почему? — почти злобно спросил я, — Если не любишь, то — зачем?! Он что — больше меня?

Мтвариса улыбнулась. В этой улыбке была жалкость. Я не оговорился жалкость, а не жалость. Ее глаза сделались такими… ну, такими, как бывали раньше, и она сказала (я знаю, она честно сказала):

— Я не знаю, что больше, что меньше… Понимаешь, я его просто люблю, да, конечно, я неправду только что сказала, а на самом деле — люблю. Честное слово, я в этом не виновата! Ну что мне делать? Он сложен, с ним трудно, порой плохо, я, конечно, никогда его не пойму — а женщина так не может, — и все-таки мне некуда деться… Прости, Бег. Я почему-то уверена: ты справишься с этим, и все будет хорошо. Ты — Бег Третий, а «три» счастливое число… Вам будет трудно здесь, но вы справитесь. Прощай, Бег!

Виктор Горт тронул меня за плечо, сочувственно тихо спросил:

— У вас… то же было?

Я оттолкнул его руку.

Потом началась буря, и «космический мусорщик» прокричал сквозь обрушившиеся на нас вой, визг, рев:

— Я же… говорил, что… это тихая, смирная, покладистая… планета!..

За трое суток мы не менее десятка раз предпринимали попытки отправиться в обратный путь, однако бешеный ветер, взявший в сообщники этот проклятый песок, загонял нас назад, в колодец, на дне которого лежал жалкий слой воды. Ураган оборвался внезапно — будто захлопнулась наконец гигантская дверь. Впервые за все время хлынул дождь, настоящий тропический ливень. С полным баком мы пошли к ракете, увязая в ненавистной дряни, которая была совершенно сухой: пустыня выпила дождь до капли.

Мы были готовы к самому худшему, но то, что нашли в лагере, оказалось еще хуже.

Запрокинув голову, бессильно лежала в кресле Кора Ирви: бесконечная усталость в прекрасном лице, серебряная прядь волос, отсутствующий взгляд и — самое страшное! — тихая, прощающая, мудрая улыбка. Рядом на полу сидел ощетинившийся и одновременно раздавленный Сол Рустинг; его лицо было разбито. А в дальнем углу — Тингли Челл, уставившийся, когда мы вошли, безумными глазами, вскочивший было навстречу и молча вновь опустившийся на свое место.

Я бил его не так, чтобы убить, однако было мгновение, когда руки сами схватили его за ноги, чтобы тело Практиканта описало дугу, чтобы эта многодумная голова ударилась о переборку — и хрустнул, лопаясь, череп, и брызнул мозг, который способен был смириться со случившимся… Думаю, Петр Вельд не сумел бы остановить меня. Но Ирви удалось чуть-чуть приподнять руку — и я замер, разжал пальцы, и Тингли мешком свалился, а затем выпрыгнул из кораблика, как тогда, отважно бросаясь наружу, торопясь совершить свой никчемный подвиг.

«Космический мусорщик» склонился над Корой, почтительно взял ее покорную руку, но коснулся губами седой пряди волос.

— Вам не следовало этого делать, Кора Ирви. Она прошептала с той же тихой улыбкой — словно прощения просила:

— Он так был похож…

Никому из нас, ходивших в этот последний поход за водой, не понадобилось объяснений, когда мы вернулись, — уходя, знали, что оставляем друзей в критическом положении, а вернуться смогли только на четвертые сутки… И Кора была без сил, Тингли Челл — бодр и свеж, Рустинг избит.

Она отдавала воду этому мерзавцу, и он ее пил, а когда Рустинг хотел помешать, разбил ему лицо.

Кора Ирви умерла под утро. Я убежден: она не от жажды умерла, не так уж непоправимо поздно мы принесли воду… Ей нечем стало жить.

Тингли Челл сошел с ума и убежал в красную пустыню, крича, что он «черный цветок» и хочет к своим. Прежде чем убежать, он для чего-то умело разобрал наш жалкий передатчик, безнадежно его погубив. Мы обнаружили это поздно. Петр Вельд бросился было вдогонку, выхватил пистолет… И, разрядив его в чужое враждебное небо, отшвырнул, как это делали на дуэли наши предки, из жалости или презрения не воспользовавшись правом на выстрел.

А получилось так, что последний разряд ультразвука рассказал о нас кораблю, который уже не первые сутки, нащупав радиобуй, вращался вокруг пашей ржавой планеты… Но это было потом. Ночь нам выдалась тяжелая.

Мы похоронили Кору поблизости от корабля. Сол Рустинг не участвовал в похоронах; он остался в своем углу. Покончив со скорбной работой, мы ушли далеко от корабля. Нас увел Виктор Горт, и я не сразу понял почему. Издали мы смотрели, как Рустинг тенью выскользнул на песок, добрался до могилы, замер над нею… Только к ночи, когда он вернулся в ракету, вернулись и мы. Прошел не один час, пока я вспомнил прощальные слова Мтварисы… того, что было Мтварисой: «Вам будет трудно…»

Сначала в иллюминаторе появилась кобра. Долго и жадно она долбила его твердой свирепой мордой. Мы не боялись, потому что идеально прозрачный материал легко выдерживал бессчетные нагрузки дикого открытого космоса. После змеи в иллюминатор врезался аэролет, запечатленный голографом великим Художником Виктором Гортом на одном из снимков. Затем громадный белый медведь беспомощно грыз тонкую преграду, которая не пускала его к нам, и слюна стекала с белых клыков… И вот появился… я. Он (или я) постучал в иллюминатор, призывно кивнул, я послушно поднялся… Горт сказал:

— Нет.

Эрг поднял руку — левую, как я обычно прощаюсь с друзьями, и я услышал или понял:

— Завтра за вами придет корабль.

Звери, змеи, люди подходили к нашей ракете; казалось, они пытаются отворить дверь.

Петр Вельд сосредоточенно молчал; Рустинг съежился в своем углу, закрыл лицо руками; голограф, казалось, избегает встречаться с нами взглядом.

Пришла Мтвариса, и мы оба — я и Виктор Горт — бросились было к выходу. Тогда мы впервые испытали на себе спокойную мощь рук «космического мусорщика». Он положил их ладонями на наши плечи и удержал в креслах.

Опять, как бы в тысячный раз испытывая свою прочность, врезался в иллюминатор аэролет. Я сказал голографу:

— Тот, что в кабине, был настоящим! Почему же у него не получилось, как у тех двоих? Почему он не освободился?

— Он сам был тогда машиной, Бег, — грустно отозвался Горт. — Но я лишь сейчас это понял.

— Да ведь и я тогда не вас спасал, действовал тоже как механизм… — Не удержавшись, добавил: — Какое мне, собственно, дело до вас?

— Именно потому. Вы ничего не знали, были ко мне совершенно безразличны и все-таки спасали, рискуя собственной жизнью, ни о чем другом не думая… Вы — славный, честный, добрый звереныш, Бег! Хотелось бы и мне так…

Я не обиделся. Во мне жило предчувствие перемен, и они меня уже коснулись.

…К нам ломились пантеры с желтыми беспощадными глазами, какие-то крылатые упыри с получеловеческими лицами, даже несколько фаланг с минуту скреблось в синтестекло. И с появлением каждого нового фантома голограф становился все более мрачным. Когда последняя ящерица ткнулась под утро в иллюминатор, оставив на нем зеленый хвост-закорючку — как вещественное доказательство реальности фантасмагорической, но все-таки не страшной, скорее захватывающей ночи, Виктор Горт сказал:

— За всю минувшую жизнь я сделал две работы, в которых была душа. Теперь мне понятно, что подразумевал Эрг. Остальные «цветы» материализовались в более совершенную форму существования, использовав плоть и кровь несчастного Тингли Челла… Но невозможно достичь одушевления за счет чужой жизни. Личность — любая! — неповторима. А почему — я не знаю…

Два солнца ударили в наш кораблик. Нам было плохо, потому что умерла Кора Ирви, а нас самих подстерегала неизвестность. Мне было плохо еще и оттого, что погиб Тингли Челл. Он открылся мне, и я знал, какая трудная и нелепая досталась ему судьба… Два солнца ударили в наш кораблик, и послышался характерный сухой рев. Это космолайнер шел на посадку.

Корабль, уносивший нас домой, назывался «Эфемерида-2»; Петр Вельд сказал, что это к счастью.

— Вы куда теперь… Виктор?

Я впервые назвал Художника по имени, и он ответил прямым взглядом:

— К ней.

Мы долетели хорошо.

ЭПИЛОГ

«…Как мне себя называть? Может быть, Эргом Последним, потому что остальные сгинули к рассвету?.. Кроме Мтварисы, конечно, с которой я никогда не встречусь, ибо не мое дело и не мое право стремиться к ней, и непреложность подобных самозапретов — одна из прекрасных нелепостей, делающих людей людьми… А я не человек. Я — Эрг, во мне живет энергия, не стесненная пределами, нескончаемая — насколько могут быть бесконечны во Времени звезды. Эта энергия всемогуща, она позволяет видеть будущее, и нет здесь тайны, ибо то, чему быть завтра, уже существует сегодня — в иных измерениях Времени-Пространства, и, в сущности, только энергии недостает тому, кто не в силах провидеть, воспринять грядущее… Я бы сумел все и могу быть вечен, но я по-прежнему не знаю, откуда я и зачем.

И все-таки я — Бег Третий тоже, потому и не смог взять жизнь кого-либо из людей ради собственного высшего воплощения. Увы, мне открылось: жизнь — это любовь, битва, горе, счастье; жизнь — это когда улыбке отвечает улыбка, и рука касается руки, и два сердца вместе убыстряют биение и вместе останавливаются… А я всего лишь могу быть вечен, потому что я — Эрг, «черный цветок».

Люди, корабли, искры Жизни, блуждающие во Вселенной! Я здесь, и я одинок. Все, что есть во мне, тянется к вам — люди, или искры Жизни, летящие в пространственно-временной беспредельности… Услышьте меня!.. Зачем довелось мне узнать, что такое душа?»

Астропилот Бег Пятый, в нарушение правил Космического устава до середины предстартовой ночи прослушивавший унаследованные от Бега Третьего кристаллы, выключил запись, которую давно знал наизусть. Зато он не подозревал, что в следующую минуту — когда откинулся назад, медленным круговым движением крепко провел ладонью по волосам, лбу, лицу, как бы снимая, отбрасывая прочь все ненужное, способное помешать отдыху души и тела перед утренним деянием, — был непостижимо похож на далекого славного предка. Уже забываясь, легко и радостно отдаваясь короткому глубокому сну, Бег Пятый не то сказал, не то подумал:

— Время — враг или друг? Оно раскрыло тайну Распада, погубившего «Эфемериду», и не только ее… Никто не предполагал тогда, что Распад, несущий смерть, — это результат стихийной деятельности других, однако родственных «черным цветам», семян Жизни; что они, тоже созданные, чтобы существовать, не могли не бороться за это… Жизненная энергия — вот она! Голос Эрга и поныне несется сквозь пространство, а значит, в принципе путь к бессмертию известен, открыт… Но кто променяет свою душу — даже если она подчас мала?.. Время унесло их всех. Сол Рустинг, всю жизнь панически боявшийся самой мысли о неизбежности конца, первым не пожелал Продления — не захотел без Коры Ирви. Петр Вельд, усмехнувшись, заявил: ему нравится знать, что он умрет «космическим мусорщиком». Еще несколько настоящих снимков успел сделать голограф Виктор Горт; Мтвариса ушла следом. Бег Третий отыскал неведомую галактику и не вернулся… Что ж, я поведу свой корабль на рассвете.

Загрузка...