Райдо Витич Матрица времени

Цифры и буквы ползли вниз. Вечный поток из ниоткуда в никуда.

Мои глаза привычно выхватывали интересующие, задерживая движение на долю секунды, поправляя течение.

Эта цифра замерла сама. Значит, еще думают…

Девять. Должна родиться девочка.

Интересно, как это — родиться вновь?

Что вообще чувствуют рожденные по ту сторону? И ведь чувствуют, это я знаю точно. Но что и как? Зачем они нужны — чувства? Их многообразие меня тоже интересует. Что такое — страх, боль, любовь и ненависть. Что сейчас они вкладывают в эти слова? Что они дают телу? Как на них отзывается душа?

И как это — жить? С чистого листа, слепым и обнаженным?

Мой взгляд опять выхватил девятку. Стоит. Видимо тот, кто на нее претендует, решил подождать. Еще пару мгновений и он ее потеряет. Нельзя задерживать течение, нельзя идти против него. Все взаимосвязано и должно находиться в вечном движении. Рождаться — умирать…

Как это — родиться, а потом умереть? Как они умирают? Что чувствуют перед переходом? Страх? Сожаление? Грусть? Радость? Что успевают в своей мимолетности?

Мой палец потянулся к цифре и замер — безумное решение.

Не первый раз мои пальцы тянуться к сути, но не прикасаются, в последний миг отказываясь служить глупому желанию.

Но цифра стоит, ни одного смельчака желающего занять это место.

А может…мне? Всего лишь миг и я вернусь.

Но стоит ли уходить на миг? Что можно постигнуть за такую малость?

Но можно, поэтому и стоит? Может быть, действительно, миг нужно увеличить, он слишком короток для них? Что — не так? Что им мешает успеть?

А мне?

Палец дрогнул. Взгляд устремился в нагромождение цифр и знаков уже задевающих друг друга, наезжающих и останавливающихся. Если я прикоснусь — движение возобновится, восстановится. Но подобное может возникнуть в другой цепи, в другом секторе.

За миг? Нет. Это, как шанс — дозированная закономерность. Следующая — через век. Их век. Мой — миг. Я — успеваю.

Палец дотронулся до цифры….


Урок первый


Мне нравится. Маленькие пальчики двигаются в пространстве. Маленькие ручки, маленькие ножки. Мои. И сердце, что дает им возможность двигаться. Но я-то еще знаю — это не правда. И улыбаюсь. И чувствую — как улыбаюсь. Мне тепло и уютно, но это расслабляет, умиротворяет. А розово-красные сполохи развлекают, как и глухие звуки, плавающие по ту сторону купола.

Впрочем — это не купол. По нему движется ладонь, как облако по небосводу. Я смотрю на ее силуэт и считываю мысли и поступки матери.

Ей двадцать три. Совсем юная. Красивая, но несчастливая.

А что я знаю о счастье? Том счастье, что меня ждет в новом мире? Какое оно для них? Тоже, что и для меня или другое? Другое. Повторений в чистом виде быть не может.

Все очень просто — выверено, отлажено. И никаких сюрпризов. Все новое уже запланировано, оно родится не раньше, чем умрет старое.

Мне стало скучно. Единственно знакомое чувство. Когда же я узнаю другие?

И это состояние тела, совершенно идентично нормальному состоянию души.

Может быть — открытия впереди?


А-а! Вот это мне уже не нравится. Больно! Боль? Значит она такая?

Токи материнской ненависти, ярости и страха, сгустки злобных флюидов, пронизывающие мое тело, отравляющие кровь. Что она делает? Неужели она не понимает, что мне больно?! А если дать ей знать? Вот так — толчок в купол, еще один, и пальцами по тонкой связующей. Нет, не по той толстой, свитой из множества смертной плоти, по другой, светящейся пуповине энергетической связи. Она уже есть, потому что есть я. И пусть мать поймет, что может потерять меня. Пусть почувствует, что чувствую я. Мне не нужен страх, мне не нравиться боль.

Бунт?

Да, бунт! Наравне. Как ровня. Ведь я уже есть!


Она все время волнуется. Масса совершенно необоснованных страхов витают вокруг и беспокоят меня, будят. А мне хочется спать. Я дергаю ее за пуповину, чтоб она перестала меня тревожить, но она неимоверно глупа и в ответ беспокоится еще больше. Мое пространство заполняет вещество с горьким неприятным вкусом и запахом. Но перед этим лоно чувствует боль, ее лоно мою боль, что дарит мне она. Мы едины уже и в этом, еще едины — неужели неясно?

А может быть, ей нравятся неприятности? Если — нет, то тогда зачем она доставляет себе боль? И мне.

И стоило приходить, чтобы это узнать?…


Меня опять разбудили, но на этот раз — не зря. Я вижу веселые шарики света — это радость. Она пронизывает меня, рисует по куполу яркими красками. Да, ради этого можно было прийти. Это мне нравится. И рука матери. Я тянусь к ней, чтоб сказать «спасибо». Вот и я. Да вот же! Повеселимся? У тебя голос, как ручей, как журчащий смеющийся ручей. Ты мне нравишься. Пожалуй, я не прочь назвать тебя — мама.

Ма-ама-а…


Я — девочка. Ты знаешь, что я девочка?

Миша? А это девочкино имя?

Аглая?

Какая жуть! Не хочу быть Аглая. Это не мое имя, оно меня раздражает!

Таня? Нет. Это тоже не мое.

Севостьян? Алексей?… Кристина?!!….

А что, больше имен нет? Алексей…Алексей…Я подумаю. Кстати, что ты сегодня ела? Мало, я хочу еще. Именно с этим вкусом.


Ах, он не хочет девочку? Ему нужен мальчик? Пусть сам и рожает! А я девочка. Девочка! Тебе тоже не нравится? Почему? Чем девочка хуже мальчика? Неужели тебе не все равно, ведь я твой ребенок! Не все равно…

Это обидно. И больно. Появляются хлопья горечи, мне неуютно, мне неприятно. Я — обиделась!

Не хочешь девочку, да? А в чем разница? Чем мальчик лучше? Ты не справедлива. Я не хочу с тобой разговаривать! И слышать тебя не хочу! И что за гадость ты опять съела? Неужели тебе не ясно — я это не люблю! Не хочу!

Бунт!

Молчаливая забастовка!

Ты мне не мама. Лучше не рождаться. Или родиться у другой, у той, что не поменяет меня на мифического мальчишку. Зачем он нужен? Ведь я уже есть. Я! Здесь! Эй! Ты не слышишь?

Ну и ладно, я тоже тебя не слышу. Сплю. Попробуй разбуди.


Ага, значит, ты все-таки боишься меня потерять!

Только зачем будить таким образом?! Мне не нравится вкус этих веществ. Это лекарство? А просто поговорить нельзя? Извиниться? Погладить? Да вот она я, вот! Живая! Оставьте меня в покое! Кхе-ухе, фу…Что это? Ненавижу лекарства! Ненавижу!…Мне начинает это надоедать. Покой-то будет?

Нет, еще раз и я устрою уже не бунт, а революцию!

И перестань называть меня Севостьян! Я — девочка! Де-воч-ка!!

Кажется, я начинаю ненавидеть мальчиков. И папу. Фу! Папа….

Убери свои руки! Они мне не нравятся. Ты нам не нужен, так же как и мы тебе. Иди. Уходи. Ты — лжец. Тебе не нужен ребенок. И неважно мальчик это или девочка. Он тебе не нужен в принципе. Вообще. У тебя таких, как я, впереди…

Ладно, я потом с тобой разберусь. Подожди еще немного. Думаешь, забуду? Не надейся…


Ах, как хорошо. Но тесно. Очень тесно.


Но я же не просила, не прошу. Зачем туда? Эй, остановитесь! Я не хочу!

Куда? Что вы делаете? Что за хамство? Мама помоги! Мама!!


Это и есть таинство рождения? Какая ерунда! Боль от края и до края. Слепящая, давящая, возмущающая само естество. Холод, какофония звуков, страх и непонимание. Шок. Именно он и стирает все знания. Заставляет душу трепетать и прятаться как можно тщательнее. И сознание быстро занимает очищенное пространство, теснит подсознание. А душа молчит. Ей нечего сказать, еще некому. Она ждет. И меняется местами с телом. Теперь она в анабиозе.

Интересно.

Да, интерес также превалирует над известным. Появляются ощущения, потом чувства и это занимает, поглощает своей необычностью. Ведь я совсем не помню, чтобы что-то касалось меня. Я не знаю, не помню подобного возмутительного отношения ко мне. Бесцеремонности в действиях. За меня решают, за меня делают и не спрашивают. Им нет дела до моих мыслей, знаний, желаний. Они чувствуют себя Богами. Себя! Я для них всего лишь пищащий комок, решивший высказать свое мнение, но еще не умеющий это делать, не знающий, как достучаться до разума оппонента.

Я для них как игрушка — порой забавная, порой обременительная. Обременяющая.

И бездушная. Об этой части моей анатомии никто не беспокоится. Ее словно нет.

Странно…

И нет слез умиления, восторженных аплодисментов, естественной радости оттого, что в этот мир явился еще один человек.

Ну, пришел и пришел…Следующий!

Н-да, поучительно. Начало многообещающее.

Меня куда-то понесли. Пуповина, по-прежнему связывающая меня с матерью, но невидимая чужому глазу, натянулась, задребезжала, тревожа меня. Я возмущенно закричала, требуя вернуть ее в исходное положение, а меня, соответственно — матери.

Но меня не слушали, хоть и слышали. И проигнорировали с завидным равнодушием.

Я закричала еще сильней и чуть посинела от натуги, и заснула от усталости, пережитых волнений и того чудного вещества, что предложили мне вместе с молоком. Чужим молоком, в котором не было и капли маминого.

Жестоко и естественно.

Вот он, первый шаг в чужой мир. Еще не понимающий кого он приютил. Еще не замечающий меня, как, по сути, и не замеченный мной. Я еще только знакомилась с ним. Он же еще только думает — а стоит ли знакомиться со мной?

Игра, длинною в человеческую жизнь, началась. Первый вздох, разорвавший болью мои легкие и вырвавшийся диким криком, заменил гонг. Вперед. Теперь, только вперед.

Правила мне были известны приблизительно. Законы непонятны. Ставки банальны и низменны. Цель — неоправданна.

Но любопытство превалировало над логикой и предостережениями души, и толкало на подвиги.


Вскоре больничные запахи, от которых я задыхалась, исчезли, растаяли без остатка, словно их и не было. Молоко больше не имело противный привкус смеси разных эмоции и синтетики лекарственных средств. Руки больше не были грубы, они были ласковы и осторожны.

Мама. Она положила меня на согнутую руку у груди, как в уютное гнездышко и улыбнулась:

— Вот и твой дом.

Я попыталась ответить той же ласковой улыбкой, но губы еще не умели изгибаться, они лишь кривились. Как правило, в требовательном крике. Странно, что этому они научились в первую очередь. Ладно, будем учиться и другому. Я вздохнула и напряглась. По лицу пробежала судорога. Все. Улыбка так и осталась недоступной. Но я твердо решила тренироваться и преуспела буквально через неделю. Мам всплеснула руками, восхитившись:

— Она улыбается.

Я напыжилась. И познакомилась с новым чувством — гордостью. Мне понравилось. Я пустила слюнку и, дрыгнув ножкой, радостно объявила:

— Агу.

— Сережа! Она агукает! Иди посмотри, слышишь, Сережа?! Твоя дочь агукает и улыбается!

Мужчина натянуто улыбнулся в ответ и навис надо мной. Наши взгляды встретились, и я четко поняла, что он не нужен мне в принципе, как и я ему, в частности. Уже. Все что он мог — сделал. За тем он и явился в мир, чтоб зачать меня, дать свою кровь — чистую, здоровую, и дальше ползти по жизни, влачить существование остаточного элемента. Его синяя с всполохами ярко красного цвета аура — раздражала, а хоботок-цупальце тянулся ко мне в поисках подпитки. Нет, я не собираюсь его питать своей энергией и терпеть, и чем быстрей он исчезнет из моей жизни, тем лучше.

Я улыбнулась ему и потянула ручки — ах, какие они у меня непослушные, неуклюжие, словно не мои. `Нужно разрабатывать их', - решила и вцепилась пальцами в его палец, сомкнула крепко — ты понял? Прощай!

Он не понял, он взял меня на руки, и я почувствовала неприятный запах грязных мыслей, чужой, почти перебродившей энергии, недовольства и нарастающего раздражения.

Нет, нам точно не ужиться вместе.

Я поднатужилась и высказала свое мнение ему на руки. Ему не понравилось. Он брезгливо скривился и поспешил избавиться от меня — молодец, понял.

Мама огорчилась и накормила меня своими претензиями к мужу, но я смолчала, лишь сжала своими пальчиками ее грудь, напоминая, что у нее есть дочь, а все остальное неважно. Подожди немножко, я научусь контролировать это непослушное тело и найду способ избавиться от ненужного в твоей, а значит и моей жизни. А пока, будем бороться, как сможем — я, а значит и ты. Начнем с тренировок легких и голосовых связок. И не вздумай укладывать меня в кроватку и ложится с этим, с позволения сказать, мужчиной, в постель! Нет, нет, это очень плохая идея! Я хочу быть с тобой — ты теплая, уютная, ты приятно пахнешь. Ты моя мама!

Нет!! — покраснела я от натуги, бунтуя всеми конечностями, колотя ими по жесткому матрасику: здесь плохо! Ты разве не видишь — здесь скопились ваши ссоры и болезни того малыша, что спал в этой кроватке до меня! Не хочу!! А-а-а!! Вон полуночница! Она ползет ко мне! Неужели ты не видишь?! Мама!!


До чего вы глупы — я же вам сказала: мне здесь плохо! А вы не поняли. Что ж, эта серая паразитка-полуночница накрыла меня тенью, подползла и легла под бок. Теперь никто не будет спать ни вы, ни я.

И я, между прочим, о том предупреждала!


Урок второй


Я добилась своего, только не поняла как. А и какая разница? Ведь теперь я сплю с мамой, вернее мама спит со мной, а папа?… Не все ли равно, где он и что — главное в комнате им даже не пахнет. Наверное, помогла та смешная старушка, что взялась отвадить полуночницу, оторвав ее от меня. Но выпроводила папу из жизни моей и мамы. Лишь последним она и занималась, искренне ненавидя моего отца. Ненависть была черной и фонила, питая своими миазмами атмосферу в комнате, и в тот момент, когда старушка сказала огненное слово, та как облако укрыла моих родителей. Я смотрела на них и улыбалась, понимая, что финал неизбежен.

За это я подыграла старушке, сделав вид, что ее пассы над моей головой возмутили эфир и вернули мне покой. Да и зачем, кому объяснять, что все проще — мы договорились с полуночницей. Она по-прежнему спит в моей кроватке и ждет нового жильца, того, кому мама отдаст ее и колыбель. Полуночнице конечно скучно — она зевает, смешно щуря глаза на кошку, что с удивлением рассматривает ее с утра до вечера.

Вот она мне нравится — умница! Видит, что живет на детском матрасике и недоумевает, почему люди этого не видят. И не пускает меня к полуночнице, а ее ко мне.

Маас любит меня, а я ее. И я точно знаю, что такое любовь — солнечная и безграничная, Пушистая. Она окутывает с ног до головы, греет, питает.

Маас ложится рядом со мной и поет песни, что я прошу — они у нее забавные. Мои руки и ноги двигаются в такт незатейливому мотиву и повторяют танец пылинок в солнечном лучике.

Мне хорошо, мне спокойно и приятно. Маас мурчит под боком: `ты смешная, ты глупая'.

`Ну и что? Знала б ты как приятно быть смешной и глупой, лежать и дрыгать ножками, глядя, как по потолку ползет солнечный зайчик. И играть с ним, и беззаботно улыбаться'.

`Глупышка, хыр-р-р, хыр-р-р'.

`А за ус'?!

`Дотянись, хыр-р-р, хыр-р-р'.

`А за хвост'?!

`А схвати'! — извернулась Маас, легла на спину, хитро щурясь. И зевнула, выказав белые острые выступы.

`Что это'?

`Зубы, глупышка'.

`Зачем? Дай посмотреть'? — попыталась открыть ей рот, разглядеть их лучше, ближе.

`Фыр-р! Укушу'!

`Ну, дай'! — сморщилась я, зажав в кулачке клок пуха Маас.

`Отцепис-с-сь'! — прикусила мне пальчик. И словно пронзила насквозь.

— А-а-а-а!! — за что?

`Я тебя предупреждала'! — лениво спрыгнула с кровати и, фыркнув на полуночницу, что тут же приподнялась, готовая обнять любого приблизившегося, пошла из комнаты, понимая, что получит нагоняй от моей мамы.

Я же кричала от очень неприятного чувства, что жгло мне палец, и токами разливалось внутри тела. И вдруг я поняла — это боль! И поняла, что чувствую ее не я, а мой палец, всего лишь — палец! Тело!

Моему удивлению не было предела. Пока я соображала, почему мне не больно, а моему телу больно и как я это чувствую, прибежала мама, и я сделала еще одно открытие — боль, средство вызвать крик, а крик, способ получить утешение, оказаться на маминых руках и слышать ее ласковый голос!

`Так вот как можно позвать тебя'! — дошло до меня, и я вцепилась в щеку мамы: а твое тело тоже чувствует боль? Ты тоже заплачешь, закричишь? А каков механизм воздействия боли на организм? Что ее аккумулирует? И кто прибежит утешать тебя? Тебя тоже возьмут на руки? Со мной?

Странно, но мама не заплакала. Она прижала мои руки своими, уложив меня у своей груди и принялась трясти. Фу, терпеть не могу, когда она так делает! Я словно падаю и взлетаю, падаю и взлетаю. От этих движений возникает отвратительное ощущение в голове и животе. Но сопротивляться бесполезно, я точно знаю — пробовала. На мой протестующий крик мама начнет меня трясти сильней, а я боюсь потерять какую-нибудь часть своего тела, оно мне все больше нравится. Нет, лучше закрыть глаза и дышать ровно, ровно, чтобы справится с маминым молоком, что идет обратно, медленно, но неотвратимо пробираясь наружу. Не выпущу! Ты уже мое! Ступай обратно!

Я закрыла глаза и подумала, засыпая: что же все-таки такое — зубы? То, чем вызывают боль или заставляют услышать голос? Они есть у меня?


Я проверила — есть!

Или нет?…

Укусила белую, гремящую штуку — она промолчала.

Я потрогала свой рот и решила сравнить с ртом Маас. Но лежа на спине ее не найдешь, а любопытство требует удовлетворения — пришлось поднатужиться и перевернуться на живот. Вот! Так лучше видно! Что это там? Ух, как интересно! Это что? Это вкусно? А если укусить?

`Эй, Маас? Это кусается? Ты где'?!

`Да тут я глупая! Упадешь'! — подбежала кошка.

`И что'?

`Больно будет'!!

— Мяу-у! Мяу-у-у!! — закричала.

`Это ты маму зовешь'? — удивилась я: `а она по нормальному не понимает'?

`По нормальному и ты скоро понимать разучишься! У них здесь все ненормально'!

— Мя-у!! — оглохли они, что ли?!

— Ма! — попыталась воспроизвести и я, повторив для закрепления — пригодится, если верить Маас. — Ма! — а ничего, даже приятно. — Ма!

— Ах, ты умница, ах, ты солнышко! — восхитилась появившаяся мама.

— Ма! — повторила я уже ей в лицо, надувшись от гордости.

— Мама, она `мама' говорит!! — закричала женщина в сторону. Я попыталась понять, кого она зовет, и увидела уже знакомую старую женщину. А-а, эта та экспериментаторша, что знает огненное слово и, пользуясь им во благо, творит зло.

`Ну, иди сюда, дай я с тобой познакомлюсь', - протянула к ней руки. Перебралась и вцепилась в отросток на лице — нос, да? Им дышат, я уже знаю. `Слушай, а ты ничего, очень даже мне нравишься. А на вкус как? А если тебя укусить'? — припала к носу, пытаясь сомкнуть на нем десна. И передумала, уткнулась в шею женщины, успокоено закрыла глаза: `надеюсь, ты не станешь меня качать? Нет, конечно, ты же понимаешь, что мне это не нравится. Ты своя, я тебя признаю. Вот, вот, лучше погладь. Да, да, по спинке'.


Мы играли в прятки. Я знала, где Маас, она знала, что я знаю, где она, но все равно лежала, лениво позевывая на солнышке, возле высокой штуки.

Я задрала голову: `ой, какая она большая! А что она означает'?

`Стол', - хихикнул домовой, почесывая свое пушистое, как у Маас брюшко. И сел свесив ножки с того самого стола.

`А далеко еще ползти'?

`Не-а, прямо, потом налево', - ответил охотно, поглядывая сверху вниз на кошку.

`Не подсказывай', - фыркнула та. Домовой раздул щеки: `ворчишь'?

Маас чихнула. Встала, дошла до меня, понюхала: `горячая ты сегодня'. И махнув хвостом, что мне никак не удавалось схватить, прошла мимо.

`Э-э, ты куда?! Я ж почти доползла! Так нечестно'! — возмутилась я. Маас даже не обернулась, ее манил запах вареной рыбы, и играть она больше не хотела. Я села и горько разревелась

`Вот зверье! Никакого уважения к мужеству ребенка'! — качнул головой домовой, спрыгивая со стола, плюхнулся рядом со мной, растопырив свои тонкие ножки: `не реви. Не реви, говорю'! И надулся, превратившись в пушистый шарик с глазами. Я смолкла и озадаченно принялась сосать палец. Домовой сдулся и толкнул погремушку. Я опять заплакала, но уже тихо, потому что не понимала причину слез.

`Ты заболела, зубы режутся', - со знанием дела заявил домовой.

`Заболела'? — я плюхнулась набок от такой новости и принялась разглядывать остроносую мордочку домового, в надежде на ней найти ответ: `что есть заболеть'?

Тот смешно повел носом: `каша готова, сейчас кормить тебя будут, а ты'…

`Буду плеваться'.

`Ага. Ты вредная'.

`Каша невкусная'.

`Ну, да, ну, да: ползунки тесные, игрушки неинтересные, Маас наглая, я ехидный. Поняла, что такое болеть'?

`Не-а', - ответила честно, потирая десна кулачком. Домовой подполз ко мне на четвереньках, заглянул в лицо, повел опять своим носиком-кнопочкой: `когда все не нравится'!

`А-а'! — попыталась схватить его за нос.

`Э, мы так не договаривались'!

`У тебя нос вкусный? Твердый'?

`У тебя зубы режутся, поэтому десна чешутся. Почеши их об зайца, а мой нос для того не пригоден', - подтолкнул резиновую игрушку.

`Зубы режутся и есть заболеть'?

`Не-а, но в твоем случае, да'.

Раздраженная его загадочными ответами и жутким дискомфортом во рту, я попыталась сунуть в рот весь кулак и хоть так успокоить зудящие десна. Кулак не проходил — интересно, почему? Я посмотрела на свою руку — она моя? Моя. И рот мой, я точно знаю. Тогда почему одно отталкивает другое? Они враги? Но ведь они мои и должны подчиняться мне, быть заодно.

`Ха, это же тело, у него есть предел, а у тебя нет', - сунул мне в руку зайца домовой. Я внимательно уставилась на игрушку — заяц? `Какой странный, и почему именно — заяц'?

`У каждого предмета и явления есть свое название'.

`Зачем'?

`Чтоб не путаться'.

По мне и так все было запутанно хуже некуда, но думать на одну тему долго я не могла — утомлялась, и потому, потеряв нить разговора, принялась грызть зайца, сама не понимая — зачем? Хотелось и все! Десна скрипели о яркую, упругую поверхность игрушки, и та попискивала. Нет, невкусно, но приятно — зуд убегает.

Домовой вздохнул и, привалившись спиной к столу, сложил свои тонкие пальчики на животе, с умилением поглядывая на меня: а вон наша-а ма-ама идет, ка-ашку несет.

Но мне было не до ремарок домового — из моих рук выскальзывал обслюнявленный заяц. Я пыталась его удержать, но не смогла и закричала возмущенная его поведением.

— Иду, иду, Кристина, девочка моя голодная, — пропела мама и, взяв меня с пола на руки, сунула в рот соску с бутылочкой. В который раз услышав `Кристина', я озадачилась и, не сопротивляясь, начала сосать кашку. Соска по вкусу напоминала зайца и успокаивала зуд в деснах, а жидкость, попадающая в рот, воспринималась всего лишь как дополнение. Я ела, не понимая что, не задумываясь о вкусе, и все думала: кто такая Кристина?

`Ты, глупая', - зевнула появившаяся Маас.

`Я'?!! — до меня дошло: это меня называют Кристина. От удивления и возмущения я выпустила соску изо рта и тут же раскричалась.

— Кыш, Машка! — прикрикнула на Маас мама, сгоняя с дивана. — Напугала ребенка.

`Ее зовут Маас!! А меня как угодно, только не Кристина'!! — зашлась я в крике. Но вместо успокоения получила соску, и вновь выплюнула ее: `Ты что не понимаешь?! Я не Кристина!! Что за ужасное имя?! Почему именно оно?!! Отстань от меня со своей соской!! И каша отвратительная! И ты гадкая'!

— Ну, ну, девочка моя… Да ты горяченькая! Мама, у Кристинки кажется температура. Где у нас градусник?!

А-а-а!! Какой градусник?! Какая температура?! Что ты суешь мне подмышку?! Он холодный!! А-а-ааа!

— Тихо, Кристиночка, тихо, успокойся маленькая моя…

Успокойся?! Ты хочешь, чтоб я успокоилась в твоих крепких объятьях с холодным бревном в теле?! И не называй меня этим жутким именем!!

— Мама, вызывай скорую!! Кристя синеет!! Мама!! У нее температура сорок!!

А-а, испугалась?!

Я устало смолкла и посмотрела на домового. Тот весь концерт просидел не шевелясь, на прежнем месте, и хитро поглядывал на меня.

`Надеюсь, я отвоевала право называться как-то иначе', - вздохнула тяжело, вопрошая его.

`Не-а', - заверил он. Я сунула кулак в рот и судорожно всхлипнула. Домовой поднялся: `Пойду, а то сейчас набегут, натопчут, запахов всяких нанесут. Не люблю суету'.

`А я? А я как же'?!

`А что ты? Сейчас горечью напоят, тело спасая. У них же одно средство на все болезни лекарство', - проворчал, удаляясь. Прошел сквозь стену.

`Предатель'!! — завопила я и сообразила, что боюсь. Так вот какой он — страх?…

Ужас! Кто придет, что-то принесет, в меня вольет!

`Не хочу!! Мама, ты же мама! Спаси меня'!! — вцепилась в цветастую тряпку на маме

— Тихо, тихо, Кристиночка…

`О, ты опять за свое?! Да не качай ты меня, итак плохо!… Не понимаешь?! И не надо'.

Тьфу…

— Дай-ка ее мне, — протянула руки бабушка.

`Вот и славно, хоть один мудрый человек появился. Спаси меня бабушка'.

— Мам, губы вытри ей, она срыгнула.

— Температура, что ты хотела? — принялась поглаживать меня по спине. `Хорошо, хорошо, продолжай'…- Зубки режутся, всего-то, а ты «скорую»…

— Мам, у нее температура сорок!

— Ну и что? Парацетамола четвертинку дай да морс из смородины сделай и пои чаще.

`Я тебя обожаю, ба'! — вздохнула я с благодарностью, приникла успокоено к ее плечу: `морс — это здорово, морс — это замечательно. С меня причитается, ба'.

— Ба!

— Ба, точно! — засмеялась старушка. — Ба, с тобой, малышка, ба тебе поможет.

Ой, как хорошо, что тебя хоть кто-то понимает. Да за это, да заради тебя, я совершу подвиг:

— Ба-ап-п…


Урок третий


`Проверим еще раз', - заявил домовой, сгоняя пылинки в один угол. Те послушно выстроились: `Это заяц, это погремушка-колокольчик, эта погремушка-мячик, так-с, а ты'?

`Пинетка'! — пискнула та.

`Бамбука пинетки'! — напомнила я ей.

`Бамбушка', - поправила Маас.

`Вот, слушай хозяйку'! — попенял домовой пылинке и отправил в строй остальных: `Те-к-с, ты гномик резиновый, ты пупс, ты соска, ты медвежонок плюшевый. Все? Негусто у тебя в хозяйстве вещей'.

`А зачем больше'? — искренне удивилась я. Мне в принципе и эти относительно нужны были. Хотя нет, медвежонок очень — он мягкий и добрый. Я обняла его, заявляя свои права на любимую игрушку, потом под ногу его положила — мой!

`Как это? Привычка у вас такая: сгребать все и побольше, побольше'.

`Зачем'?

`Ну, чего заладила — зачем? Я откуда знаю? Для уюта, поди ж ты, комфорта душевного', - почесал за ухом в раздумьях да сомненьях, и выдал: `В хозяйстве все пригодится'!

`А зачем'?

`О-о'! — развалилась на ковре Маас: `кому ты объясняешь? Вот подожди, подрастет, сама поймет'.

`Ну, да, ну, да', - закручинился домовой отчего-то.

`А ну рассказывайте без утайки'! — потребовала я, брякнув погремушкой об пол. Маас фыркнула и зевнула: стра-ашно.

`Чего над дитем смеешься'? — оскалился домовой: `Правильно деточка интересуется. Скоро ведь забудет нас'…

`А что у вас? А как у вас? А у нас плохо, плохо! Лето кончилось'! — некстати зачирикала птица под окном.

`Так еще и лето бывает?! А почему оно кончается? И какое оно? Почему я не видела, а оно уже кончилось'? — открыла я рот, глядя на синицу.

`Так холода, холода. Снег будет, снег. Голодно. Крошки есть? Дай, дай'!

`А ну кыш'! — сдул ее домовой.

`Злой, злой', - чирикнула та, улетая.

`Зачем ты ее прогнал'?

`Синицы к добру в окна не заглядывают, видела черно у нее под крыльями — знать с бедой летает, кому отдать ищет', - пояснил домовой.

`А что такое — беда'?

`Зубы резались, помнишь'?

`Ну'?

`Слюни, температура, лекарства, мать твоя без ума бегала, трясла тебя'?

`Ага'.

`А тебе и не спалось, и не елось, и не сиделось'?

`Угу'.

`Так вот то еще не беда, а репетиция'.

`У-у-у', - закатила я глаза, соображая, и погремушку в рот сунула от мозгового напряжения.

`Фыр-р', - потянулась Маас: `беда-а, когда ты рыбу стащ-щ-ми-иить не можешь. Лежит она себе, ма-анит, а ты слюной исходишь и взять не получа-аается-а, мать твоя крутится рядом. А потом ест, ест, а ты опять смо-отриш-шшь'.

— У?

`Да не слушай ее, ей вечно мало. Наестся и спит, потом в коридоре нагадит, и опять есть идет. Ох, погонит тебя когда-нибудь хозяйка'.

Маас фыркнула, обидевшись, пошла вон из комнаты.

`Никакого толка от нее нет'! — заворчал домовой, глядя вслед пушистой нахалке: `ночницу пустила, полуночницу не выгнала, животик тебе не полечила, ссоры из дому не выставила — лентяйка! Самая что ни на есть, прохиндейка'!

`Поворчи', - пренебрежительно махнула хвостом кошка: `это все твоя забота, а мне старой хозяйки радикулита хватает, то и дело его гоню. А зависть соседки'? — обернулась, уставилась, зло щурясь на домового: `сам-то куда смотришь, в комнату уже ползет, к девчонке щупальца тянет'!

` Все едино Зина ее выметет'! — махнул тот рукой и вздохнул, погладив меня по голове не касаясь: `умница моя. Спи спокойно, вещи учтены, синица отважена, можно отдохнуть, подремать'.

`Да, да', - закивала я, и легла, а домовой мне под бочек:

`Расскажи что-нибудь'.

`А чего рассказывать? Зима будет долгая, холодная, да нам то не страшно. Мать у тебя женщина хозяйственная, хоть и глупая. Но бабушка для ума есть. Ты спи, сон час, а то мамка твоя прибежит, трясти опять начнет'.

`Лучше б качала… А ты говори, говори'…

`Потом, наговоримся еще. Время у нас с тобой еще есть'.

`Время? — зевнула, сонно хлопая ресничками.

`Время, ага. В этом мире все измеряют, под категории подводят'.

`Как же время измерить? Оно ж не конца ни края не имеет'.

`Ну, о том ты скоро забудешь, начнешь учить: минута, час, сутки, месяцы, года. Протекут они, только успевай отсчитывать'.

Я закрыла глаза и представила себе время как ступеньки, по которым меня мама в коляске стаскивает, трясет. И заснула, слушая урчание Маас, чувствуя ласковую ладошку домового на своей голове.

`Спи, деточка', - вздохнул он: `скоро ты и нас забудешь, и себя. Уже забываешь'…


Зима мне сначала понравилась, а потом нет. Она веселая, но злая.

Мама все время впихивала меня в уйму кофточек и штанишек, и я чувствовала себя вновь неуклюжей. Тело, к которому я привыкла и считала своим главным достижением и сбережением, немело, зудело, и я все время бунтовала, пугаясь сразу и того, что его отбирают, и того, что меня возвращают обратно, в состояние зародыша и к старту. Но меня не слушали, и я, устав озвучивать свое мнение, смолкала, и уже в состоянии отупения, сродного с прострацией, позволяла напялить себе на голову какую-то жуткую штуку, от которой разом и глохнешь и потеешь.

Только после экзекуции `одевание' меня, наконец, выносили на улицу, где жила зима: белая, злая, потому что колючая и все время в лицо норовит дунуть. Однако, иногда она становилась очень веселой: ее подруги снежинки красиво кружились в воздухе и играли со мной. Они все время пели и смеялись, и лезли в лицо. Играть с ними было бы приятно, но руки не слушались, ноги почти не двигались, а в рот мама совала мне соску. Мне хотелось выплюнуть ее и заявить, что я достаточно взрослая, чтобы обойтись без нее, но мне нравилось чувствовать себя под защитой мамы, а соска воспринималась мной как естественный и закономерный атрибут беззащитности, который и дает мне право капризничать, сидеть на руках родителей. Маленькая, я маленькая — напоминала себе и бодро жевала резину, сгрызя за месяц три соски. На четвертой привыкла и требовала ее вернуть, если отбирали. Меня настойчиво приучали к отсутствию моего мнения, на все мои аргументы, были найдены более веские контраргументы. Я стала забывать, что могу и стала учиться тому, что надо, периодически высказывая, что хочу. Но всплески напоминания о себе любимой заканчивались, не успев и начаться.

Жизнь моя походила на тихий безмятежный сон, в который я впадала как в летаргию: мягкий голос мамы, вкусная печенька, кружение снега, бабушкина улыбка, большой пушистый заяц под пахучим деревом, что озонировало, освежало воздух, гнало соседкину зависть, раздражало полуночницу и пришлось по вкусу Маас. Домовой ворчал что-то про горы мусора и излишнюю суету, а я то и дело пыталась укусить дерево, стащить с него блестящий дождик и красивые шарики, и посмотреть, что внутри странного существа с мешком. Внутри оказалась приставучая субстанция, от которой я начала чихать и выть, сдуру попробовав ее на вкус. Как обычно от неприятности меня спасла мама, и моя уверенность в том, что чтобы не случилось, она будет рядом, окрепла. Я стала меньше хвататься за ее подол и требовать, чтоб она осталась рядом.

А вскоре я поняла, что мои ноги окрепли и могут держать мое тело в вертикальном положении. Так появилась новая забава, которая серьезно увлекла меня. Зацепившись руками за все, что под них попадалось годного, я проверяла амортизацию конечностей и прыгала и прыгала, взлетая к потолку, чувствуя себя парящей, невесомой. Родное, знакомое до ностальгии ощущение, будило желание постоянно качаться на ногах, прыгать. Я уже не помнила, что это чувство называется — свободой, и еще не знала, что под этим словом подразумевают окружающие меня люди. Но я уже была частью сообщества, одновременно еще осознавая себя независимой. Все больше и больше грузиков тянуло меня вниз, а не ввысь, и приземляло. Я еще знала, помнила что такое летать, но летала уже только во сне, а наяву лишь в руках взрослых.

Все больше становилось привязанностей, все крепче зависимость от совершенно глупых, незначительных вещей. Я теряла себя, обретая статус человека разумного. Мои желания и потребности росли, появилось желание заявить о своем `я' не криком и корявым словом, которое не понимали, а делом. И уверенная в безоговорочной защите матери, я стремилась навстречу приключению, совершала подвиг по удовлетворению любопытства.

Да я поняла, что это такое: хочу знать! Это когда видишь блестящий и тем манящий предмет, знаешь, что он называется `ложка', и разгадываешь его суть, пытаешься понять, почему он так называется, из чего состоит, и почему та самая ложка, то вкусная, то нет? Почему говорят `кака' на симпатичного медвежонка, когда его хочется обслюнявить, познакомиться и оставить свой запах, и тем самым заявить на него права? И почему если не сосешь его ухо, то он `Миша', а никак не `кака'? В чем логика и последовательность? В чем суть утверждений взрослых? Почему, например, мама постоянно наливает Маас молоко, если она его терпеть не может и пьет лишь потому, что не налита вода? И почему ей можно лакать из блюдечка, а мне нужно пить из неудобной чашки, пусть и красивой, пусть и моей?

В познании и разгадке ежедневных загадок, опыт моих прошлых жизней забывался, как и многое другое, уже не тревожил, становился зыбким лишенный уверенности под гнетом постоянных сомнений, и словно покрываясь туманом дремоты.

Мама и бабушка говорили одно, я знала другое, Маас и домовой — третье, что не противоречило, в общем, ни моему мнению, ни родителей. Но я путалась и все больше запутывалась. И понимала четко лишь одно: чем больше взрослею, тем сильнее становлюсь ребенком, и усиленно цеплялась за остатки тех знаний, что пришли в этот мир со мной. Мне очень не хотелось их терять, без них я ощущала себя голой и беззащитной даже в маминых объятьях. Страх начал превалировать над разумом, выгоняя прочь подсознательное, что обладало смелостью основанной на четком знании и вере. Сознание, что базировалось на глупых директориях да — нет, хорошо — плохо, с точки зрения субъективности и довлеющим над любой личностью догмой социального мира, стало все активнее проявлять себя.

Мне было интересно, к чему это приведет, и я не особо сопротивлялась, активно знакомилась с действительностью, в которой мне предстояло то ли жить, то ли влачить существование. Я стала подозревать, что от меня требуется стать одной из многих, ни лицом, ни мыслями, ни чем иным не выделяясь на общем фоне, но это меня выводило из себя. Я с криком бросалась на мальчика, что возил точно такую же машинку, что осталась у меня дома, требовала отдать ее и не понимала, что она не моя, хоть и близнец забытой под кроватью. А потом я увидела точно такие туфельки как на мне, на соседской девочке, и точно такую же шапочку, и точно такой же шарик, и услышала от чужой тети мамину фразу: оставь сейчас же, выплюнь, это кака! И огорчилась до слез и крика, сообразив, что в этом мире живут однотипности, стандарты и штампы.

Мне предстояло многое узнать, получить уроки и выучить новые законы, но я, по наивности своей, смела надеется, что смогу сохранить себя в целости в жестких рамках системы той реальности, в которую попала.

Однако, оказалось, что опыт в данном мире процесс индивидуальный, поэтому и уроки жестоки. Тело от чего-то живет инстинктом самосохранения, хоть и тленно, о душе же не помнят вовсе хоть и знают, что она бессмертна. Это вызвало недоумение, как и слепота окружающих. Мы часто беседовали о том с домовым и светящимися существами, что часто появлялись, когда мне было неуютно или особенно одиноко.


Урок четвертый


Одиночество. Первый сознательный урок, к которому я оказалась не готова.

Мне купили новую кроватку с блестящими, железными спинками. Я радовалась, не ведая, что этот подарок подобен Троянскому коню, и в пору плакать, а не веселится, прыгая на матрасике.

Мама оставила меня один на один с кроватью и плотно прикрыла дверь в комнату. Я лежала, и ждала, когда она придет, и как обычно ляжет со мной. Она не пришла. Давно стемнело за окнами, стихло в квартире, а мамы все не было. Я лежала и плакала, думая, что мама ушла навсегда и больше не вернется. И боялась встать, чтоб убедится в этом или к облегчению своему, увидеть ее, и развеять свои страхи. `Мамочка, мама', - звала я мысленно, но она не слышала, что еще больше убеждало меня, что с ней что-то случилось. И вот я не выдержала, разревелась громко, безутешно, встала, и, путаясь в подоле ночной рубашки, побрела в темноту дремлющей квартиры, туда, где еще вчера спала с мамой. Я шла по наитию, по запаху, по серебристой дорожке, что услужливо положил мне под ноги свет Луны.

Домовой сидел в углу коридора и чесал Маас животик. Я словно увидела их впервые и, испугавшись, дико закричала, переполошив всю квартиру. Домовой превратился в шарик стоящей дыбом шерсти и два глаза. Секунда и его сдуло за стену, а Маас рванувшая с испугу за ним, ударилась головой о стену, отскочила и, зашипев отчего-то на меня, выгнула спину. Вылетевшая на крик мама очень удачно запнулась о кошку и та галопом, дробно топая когтями, промчалась по полу и стене в темноту соседних комнат, сбив выходящую бабушку.

Я начала икать, и вцепилась в маму, что было сил. В этот раз ей пришлось мне уступить, и я благополучно заснула на старом месте — рядом с мамочкой, прижавшись к ней всем телом.

Мама казалась мне чем-то незыблемым, монументальным и доступным. Но ее больше не существовало, когда она была нужна. Вечером меня упрямо укладывали в новую кровать, которую я начала тихо ненавидеть, еще не понимая истинную суть данного чувства. Меня оставляли одну в большой комнате, где тикали часики на стене, горел фонарик ночника, мирно дремали знакомые вещи, любимые игрушки, но мамы не было. Ее самой главной, самой нужной, любимой безоговорочно, слепо и до исступления — не было.

И утром, когда я просыпалась и получала от бабушки порцию омлета или манной каши, мамы не было.

И днем, когда я играла, чутко прислушиваясь к звукам в квартире, когда обедала, гуляла, полдничала — мамы не было. Я не могла привыкнуть к ее отсутствию, оно было нестерпимо для меня, не объяснимо и рождало желание то понять, почему мама меня бросает, то удержать ее силой или истерикой, то ходить за ней хвостиком, чтоб не потерять. Но ничего не помогало — мама постоянно исчезала, уходила к какой-то работе, что оказалась ей дороже, чем я.

Я капризничала, постоянно ныла, упрямилась и смотрела в окно, ожидая увидеть маму.

И чувствовала себя самой несчастной, самой ненужной из всех вещей. Кинутой как яблочный огрызок.

И не поняла, но заподозрила, что это состояние называется — одиночество. Этот мир его дом, и оно живет в каждом существе, несмотря на то, что рядом всегда кто-то есть.

Это было загадкой для меня. Но я еще не знала, что на разгадку уйдет почти вся жизнь, но я так и не пойму, отчего даже очень любящие друг друга, очень нужные и близкие люди остаются одинокими.


Урок пятый


Я была не согласна, я была против одиночества, к которому не привыкла и не желала привыкать. Оно категорически мне не нравилось и я его отвергла, как — то незаметно научившись отодвигать.

У меня появились новые друзья — муравьи. Они пришли в дом и как-то сразу стали частью его. Я и не искали с ними общий язык — он был. Каждый день просыпаясь, засыпая, я слушала их разговоры. Благодаря им я узнавала, как живут соседи, какое варенье сварила бабушка на зиму, где оно стоит и в какой банке вкуснее. Запрещенное для меня место — кладовка, была доступна им и я точно знала, что в ней хранится. Незнакомые мне вещи притягивали, а запрет — манил.

Домовой смотрел на наши игры, слушал разговоры и вздыхал: скоро расстанемся.

Он, правда, стал прозрачным, почти невидимым. Однажды пропала Маас. И я поняла — нас ждут перемены. Я не знала, что это. Слово было услышано, вернее подслушано у муравьев. Они суетились и нервничали — прощались со мной.

`Зачем прощаться'?

`Затем, что мы больше не увидимся'.

`Но услышимся'?

`Нет. Ты скоро перестанешь понимать наш язык'.

`Почему'?

`Потому что у человека свой язык и не один'.

`А почему не один? Зачем больше? Одного мало? И зачем делить мысли на звуки и издавать каждую по-разному'.

`Потому что люди разные', - влез домовой.

`А ты люд'?

`Нет, я домовой, нечисть по-ихнему'.

`Ихнему? Еще один язык, нечисть'?

`Фыр-р. Разновидность. Что видишь — вещи и люди, что не видишь, но смеет существовать рядом — артефакт — нечисть'.

`Но я тебя вижу'.

`Ты, потому что еще маленькая'.

`Не люд'?

`Не человек. Для человека'.

Я мотнула головой соображая — не получалось. Домовой, сцепив пальчики на животе, привалился спиной к стене и, вперив взор в потолок, глубокомысленно изрек:

`Нечисть с точки зрения людей все то, непонятно им и необъяснимо. Вот ты — есть, это понятно, объяснимо. А меня нет, потому что я не мог взяться из неоткуда, а значит, меня нет'.

`Но ты есть'!

`Если поверить в меня, значит нужно верить и во все остальное'.

`Во что'?

`Во все. Например, в то, что ветка дерева не ветка, а рука, и чувствует, а дерево не только живет, но еще и дышит, мыслит, разговаривает'.

`Так оно и есть', - согласилась, не понимая, к чему мне говорят, то, что я знаю, что неприложно и естественно.

`Нет, не так. У дерева нет глаз, ног, рук и мозга, значит, оно не может мыслить, говорить. Следовательно, оно неживое. Оно — дерево.

`Нечисть'?

`Вещь. Предмет'.

`Но вещь чувствует, понимает, сохраняет и передает информацию'.

`Докажи'.

Я открыла рот — зачем доказывать то, что понятно любому? И как? Все равно, что доказывать свое существование. Что за глупость?

`Вот', - качнул головой домовой и вздохнул: `Нет доказательств — нет факта существования, и все что ты скажешь — бред, лепет неразумного ребенка'.

Я возмутилась, обидевшись за дерево и всех остальных разом, и громко позвала бабушку, ткнула пальцем в сторону домового, который даже не пошевелился, лишь прищурился в ожидании. Его глазки-бусинки смеялись надо мной и сочувствовали:

— Он, — сказала я, а больше подходящих слов не нашлось. Бабушка внимательно посмотрела на стену, плинтус, край паласа и переспросила:

— Что `он', деточка?

Я подошла к домовому и ткнула ему в живот пальчиком для убедительности.

`Полегче', - проворчал он, вставая на свои короткие тонкие ножки: `да не мучайся ты, она меня все равно не видит'.

Я не верила и громко возвестила, опять ткнув пальцем в наглеца:

— Он!!

Домовой с укором глянул на меня и ушел в стену, я попыталась пойти за ним и продолжить дискуссию, найти факты и доказать бабушке что она слепа, раз не видит то что есть. А может взять его за руку, как это делает она, когда идет со мной в скопище красивых вещей, вкусных `как' и `ням', и толпы гудящей мыслями, голосами?

Не получилось, я прижалась к стене и поняла, что проход закрыт. И обиделась на глупую стену, слепую бабушку, исчезающую вечно маму, злого домового морочащего мне голову, себя неуклюжую, косноязычную. Почему нельзя изъясняться мыслями — ведь так проще и понятнее и все встает на свои места.

`Ба, почему ты меня не слышишь'? — уставилась на бабушку, готовая зареветь от бессилия.

`Потому же, почему не видит меня', - высунул из стены мордочку домовой.

`А почему'? — я попыталась схватить нахала за носик и вытащить наружу, показать бабушке, но ладонь шлепнула по стене.

— Ах, солнечный зайчик! Ах, он играет с тобой! — умиляясь, всплеснула ладонями бабушка. Ну, до чего тупа! — начала злиться я. Плюхнулась на пол и заревела.

А вечером, когда мама была уже дома, услышала их с бабушкой разговор:

— Домового сегодня видела.

— К чему? — задребезжало беспокойство в голосе мамы, и я притихла озадаченная им, и вместо того, чтоб высказаться, напомнив бабушке о дневной встрече, заверить — и я, и я видела, лишь сунула палец в рот.

— Не знаю к чему.

— Что думаешь?

Да, что здесь думать? — чуть не бросила я.

— Думаю, скоро съедем.

— Фу-у, — успокоено выдохнула мама. — Это и без него ясно.

Вот люди! Ясно им — а что ясно-то?!

Я пошла искать по квартире домового: пусть мне все расскажет, пояснит! Схвачу за нос, и буду держать, пока не выпытаю нужную мне информацию:

`Артефакт?! Артефа-акт'?!

`Чего обзываешься'? — уставились на меня два глаза, проявившись с краю тяжелой портьеры. Я хихикнула — шторы с глазками казались смешными. Домовой обиделся и исчез.

`Нечисть, ты куда'? — расстроилась я.

Домовой появился со спины и рявкнул в ухо:

`Я тебя Крысой обзывал'?!

Я села от неожиданности и всхлипнула, готовая разревется.

`Почему Крыса'?

`Потому что Кристина'!

`Опять это имя! А-а-а'! — сморщилась от обиды.

`Плакса-вакса'! — бросил домовой.

Я нахмурилась, передумав реветь:

`А что это'?

`Чего — это'?

`Плакса-вакса'.

Домовой вздохнул: `вот и ругайся с тобой. Ладно, не реви. Чего хотела-то'?

`А ты? Бабушка тебя видела, а ты говорил, они тебя не видят'.

`Не всегда. Иногда показываюсь', - почесал носик в раздумьях: `предупредить хозяйку хотел, чтоб не съезжала'.

`Так она видит тебя, когда ты хочешь, чтоб видела'?

`Ну'.

`А зачем? В прятки играешь'?

`Чего Зина матери твоей сказала обо мне'?

`Она подумала, что ты благословляешь на отъезд'.

Домовой вздохнул: `да-а… теперь понимаешь, что не в прятки играю, а просто не беспокою. Смысл, все равно ничего не понимают. Я им про одно, они про другое'…

`А почему они не понимают? У тебя не такой язык? Или с ними, что не так? Может, ты невнятно выразился'?

`Ага. Куда уж яснее — Маас сбежала, муравьи пришли, я показался'.

`Давай я им скажу, что уезжать не надо'.

`И чего'? — грустно улыбнулся домовой.

`Меня они поймут'.

`Не поймут, не послушают'.

`Почему? Я же не исчезаю и я человек'.

`Так человек человека еще реже слышит. Слушает — да, но не понимает'.

`А почему? Мысли в голову не проходят или звуки в уши'?

`Потому что думают о пустяках, а главного не видят'!

`А почему? Надо показать'.

`Ну, иди, попробуй. Иди, иди. Сама убедишься, что они слышат лишь, что хотят слышать и видят тоже самое'.

`Это как ты? Когда хочешь, появляешься, когда нет — нет'.

`Примерно. Мое дело предупредить, а их внять или не обратить внимания. Я влиять на людей не могу, нельзя это. И вообще, не обязан я им'!

`Почему'?

`Почему, почему'?! — забухтел домовой раздражаясь: `потому! Отстань'!

Развернулся и ушел в диван.

Я посидела, складывая и укладывая в голове услышанное и опять полезла к домовому, хоть и чувствовала — зря. Нервный он что-то — мерцает его шерстка голубым холодным светом. Тронь — искры посыпятся. `А почему он такой? Особенность нечисти'?

`Душевного состояния'! — рявкнуло из дивана. Я подошла и заглянула под него, надеясь увидеть злюку. Нет его, значит, внутрь залез, забился в угол. `А почему'?

`Потому'!! — выскочил из спинки, перепугав меня. Глаза большие, вытаращенные, сверкают, молнии метая, шерсть дыбом, искрится, тело — шар надутый, ручки ножки как щупальца вьются в воздухе.

— А-а-ааааа!! — закричала я.

Домовой метнулся в сторону: смел стул, уронил вазу, исчез в стене и принялся бушевать уже на кухне — грохая, бухая, брякая крышками кастрюль.

Прибежала мама и принялась меня успокаивать. Она была уверенна что я хочу спать, поэтому капризничаю, проказничаю, и доказать ей обратное было невозможно. Меня умыли и сунули под одеяло:

— Спи солнышко.

— Ма, зя зать.

— Я здесь, я здесь, маленькая.

Она что глухая?

— Ма! Зя за-ать!

— Сказку про зайчика? Почитаю. Где у нас книжка?

Я плюхнула ногой о матрац: тупость какая! Какое из произнесенных мною слов обозначает зайца, а какое сказка? Я сказала: мама, нельзя уезжать! Что невнятно, непонятно?

Пришлось потренироваться, мысленно произнеся незамысловатую фразу раз пять, а потом выдать по слогам:

— Ма-ма, не-зя-а уз-за-ать.

— Нужно, Кристина. Спать пора. А спать нужно в постельке, под одеялом.

Она чего подумала? Что услышала? — удивилась я.

— За-ать!

— Да, да, лежать, нужно лежать, — сказала, открывая книжку и готовясь прочесть мне красивую историю.

Она, на каком языке слышит и говорит? А я? А думаем тоже на разных?

Я вздохнула, понимая домового: тяжело с людьми, ой, тяжело…

И чего я на свет появилась?


Урок шестой


Мы переехали. Светлые обои, с привычными, веселящими глаз звездочками сменились на серые тона грязных стен. В них жила нищета, болезни и обиды. С первой принялась бороться мама, но так в ней и состарилась, не понимая, что проиграла заранее, въехав в эту квартиру. С обидами принялась бороться бабушка, но получалось с переменным успехом. Я же приняла на себя бой с болезнями. Я пробовала их на вкус, и они с радостью принялись общаться со мной, переселившись в хрупкий детский организм. Но тогда я не знала, что понравившееся мне тело возмутительно уязвимо и смело перехватила сразу половину обжившихся в квартире болезней. Я была не знакома с ними, как еще не понимала возможности своего организма, и они казались мне родственниками полуночницы, которых при моем-то резерве и безграничных возможностях я спокойно переварю и выплюну как соску-пустышку.

Не тут-то было. Противные бяки и буки оказались сильней и с радостью забравшись в меня свалили одномоментно и нещадно. Я ловила их по телу, они ускользали и крючили его болями, ломали и расшатывали как хулиганы забор. В жару и бреду я отмахивалась от них руками, рвала их зубами и выплевывала вместе с пищей и лекарствами. Мама терпеливо выхаживала меня, не помогая ни на йоту, бабушка вздыхала и шепотом, втихаря от мамы, молилась. Молитвы были забавными, и легким облачком взмывая под потолок, там и оставались. Грешна была бабуля, но о том и не помышляла. Верила в признанный всеми образ и не верила, потому что сама его не видела и не придумывала. Бабушкины бдения меня занимали, а мамины вечерние чтения убивали. Тогда я поняла, что книги как люди и предметы: одни забирают силы, другие дают. Как назло, мама выбирала именно отбирающие силы. Я мучилась от инсинуативных историй чужого мозга и заходилась в кашле, плевала части залезших в меня болезней.

Мое состояние по определению мужчины в белом халате, стало критическим и требовало срочной госпитализации. Я испугалась и напрягла силы, чтоб найти самостоятельный выход из ситуации, сообразив, что взрослые, существа из иного измерения посланные их юным и неокрепшим прототипам сугубо с одной целью — в наказание за повышенное самомнение. То, что меня залечат, и вернут в исходную точку, доблестно спасая от придуманных диагнозов, наградят кучей не имеющих место, но уже подкрадывающихся, я не сомневалась. Количество лекарств, которые мама вливала в меня уже зашкаливало, а микстуры, казалось, булькали в ушах.

Я сосредоточилась и, понимая, что не справляюсь со всеми болезнями, решила убить их по одиночке, скинув лишние в ненавистные мне книги с не менее ненавистными картинками, бездарными и жуткими как разозлившийся домовой. Им хуже не будет, они итак больные, а мне облегчение и передышка. Светлый силуэт человечка, что появился в моем бредовом сознании и заняв место домового сторожил меня сидя на лучиках пробирающегося в комнату солнца, качал ножками и утвердительно кивал: правильно ты решила, верно. Это придало мне оптимизма и бодрости. Я расчеркала нехорошие книжки жуткими калямаляками — портретами поселившихся во мне болезней — паразитов, переселив их на страницы, изорвала их вдрызг и успокоенная уснула. А утром проснулась еще слабая, но уже здоровая.

Останки книжек с болезнями бабушка выкинула потом в мусорное ведро и отправила к потолку еще одно облачко-молитву — благодарственную.

Не за что, бабуля, — великодушно объявила я мысленно, и успокоено вздохнув, обняла своего друга, единственного избежавшего всей этой нездоровой кутерьмы — медвежонка в вельветовых штанишках, с именем банальным, но как нельзя лучше других подходящим ему — Мишутка. Мне стало покойно, мне стало хорошо, как когда-то давно, там, откуда я пришла. И показалось — так будет всегда, казалось уже туманное «там» равно мятежному «здесь».

— Спи, солнышко мое, — поцеловала меня в лобик бабушка. — Завтра тебе исполнится годик.

Что-то засмеялось внутри меня — «годик»! Ну, вот и начался отсчет жизни в годах. А впрочем, чего я ожидала? Чтобы жизнь исчислялась делами? Это и произойдет в итоге с каждым, но не каждый поймет. Однако до финиша так далеко, что я успею рассказать об этом, и много, очень много что еще успею.


Все изменилось в один миг: мне приснился сон и словно встряхнул меня. Я увидела себя большой, как мама, потом старой как бабушка. Кадры жизни мелькнули и ушли вместе со сном. Я проснулась, зажав в кулачки край одеяла, и с ужасом смотрела в потолок: мне уже умирать? Неужели все кончилось? Так быстро?!!…

Подождите, я же так ничего и не успела!!…

Но взгляд упал на мои маленькие пальчики, Мишутку, лежащего рядом со мной и тут же пришло облегчение от осознания — я еще совсем маленькая, очень, очень, и все еще только началось…


Семьдесят лет спустя


Я умирала. Точно знала — ухожу. Мой старый, старый друг домовой, с которым мы не виделись семь десятилетий, развлекал мою внучку и грустно поглядывал на меня:

`Это не страшно'.

`Не страшно'.

`Мне будет не хватать тебя. Твоим детям будет не хватать тебя'.

`Ты присмотришь за ними'.

`Как всегда'.

`Как было до меня и будет после'.

`Да, так было и так будет. Будь спокойна. Приходи, если что'.

`Нет. Это будет слишком больно'.

Домовой вздохнул: `Ты вся в Зину. Она тоже не хотела вас тревожить и все же'…

`Незримо присутствовала'.

`Ты чувствовала'?

`Иногда. Последнее время все чаще'.

`Пришло время вам встретиться и уже не одной оберегать род', - грустно улыбнулся домовой. Он хотел бы удариться в воспоминания, о тех днях, когда он, я и Маас были счастливы, а с нами моя бабушка и мама, еще живые, еще живущие. Но промолчал, угадав мою боль, слезами прощания сдавившую грудь, горло: `как жаль, как безумно жаль, что все так быстро кончилось. Ведь вот же только мы с тобой играли, пытались предупредить, что не надо переезжать. Мама… Бабушка'…

`Они живут. Живы'! — только и вздохнул.

`Как быстро, как же удивительно быстро прошла жизнь', - думала я глядя на него и на свое продолжение — маленькую Настеньку, дочь моей дочери. Она пришла в мир, а мне уходить. Пора — у меня есть замена.

Одна единственная, скупая старческая слеза скатилась по лицу. Больше слез не было, они все были растрачены за казавшуюся тогда длинную дорогу жизни. И такую короткую на деле.

— Настенька… — прошептали непослушные губы, напоминая давно забытое чувство вот точно такого же онемения, непослушного тела. Тогда я училась улыбаться и губы совсем не слушались меня. Неужели это было семьдесят лет назад? Всего лишь…

Тогда я только знакомилась со своим телом, готовя его к битвам имени жизнь, как это делает сейчас моя внучка. Она не одна, как я не была одна — мне помогали тогда, помогают сейчас — вон уже тот светящийся человечек, что охранял меня давным-давно, придя на смену домовому. Теперь они вместе провожают меня, и останутся, чтобы помогать Настеньке. Она знакомиться с этим миром… а я прощаюсь. Он только делает первый шаг, я уже сделала последний.

Тело уже не мое, душа рвется из него домой последними хриплыми выдохами, такими же больными, как первые вдохи.

`Ба-ап, тебе страшно'? — в глазах моей внучки живет наивное любопытство и прячет мудрость стариков, опыт прошлых жизней. Все повторяется, все повторится, но уже не во мне — в ней. Домовой нянчит ее, моя дочь лелеет, зять бережет, жизнь учит. И все же те шишки, что набила я, набьет и она, и пройдет ту же дорогу, что прошла моя бабушка, моя мать, я. Увы, опыт не передать по наследству.

`Мне грустно'.

Да, именно грустно. Что я успела? Училась или боролась? Жила или воевала? Зачем? Стоило ли?

Война длинною в жизнь — как странно осознавать это на финише, в последний час, последний миг. Праведной ли она была, правильной?…

Ни той, ни другой. И все же, я сделала очень много, хоть и, кажется — ничего — я выиграла, отыграла у судьбы тех, кто придет после меня.

Я пришла, чтоб исправить одну ошибку и очистить путь будущих поколений, одной семьи — и исправила, очистила. Об этом они не узнают, не догадаются, потому что не смогут сложить цепь событий давно минувшего прошлого. Их бабушка всего лишь память, слово пустое и ничего для них не значащее, потому что лично мы уже не познакомимся. Но если кто-то из моих потомков вспомнит меня как жившую, настоящую, живущую в них — мне того будет довольно.

Одна жизнь, один невзрачный неприметный в толпе человечек не менее важен в этом мире, чем самый видный государственный деятель или ученый муж. Пусть он невидим, пусть не заметен, пусть не движет прогресс и не изобретает колесо, но если его теплом согрет род — того довольно. Быть может кто-то, через несколько поколений после меня поймет, как мало нужно сделать, чтоб многие были счастливы, и как трудно то порой дается, и по достоинству оценит труд маленького человечка. Разве это не станет достойной эпитафией на могилку усопшего предка?

Я совершила последний рывок, последний подвиг, выдохнув в последний раз:

— Помни об этом, дитя мое…


19 -20 августа 2007

Загрузка...