Иннокентий А. Сергеев Мария


Май, 1982 год


Я прислонил велосипед к фонарю и подошёл к киоску.

– Чулки, пожалуйста, – хрипло сказал я, протягивая деньги. – Вот эти.

– Для мамы? – добродушно осведомилась киоскёрша. Я кивнул и стал откашливаться.

– Здесь ровно?

Она протянула мне картонную коробку. Я ещё раз кивнул и сунул добычу в карман.

Оттолкнулся от бордюра и покатил вниз по улице.

Повернул к дому. Остановился у мусорной урны, вытащил нейлоновый комочек и спрятал его в кармане, а коробку выбросил.

Подъехал к дому. Открыл дверь подъезда, другой рукой удерживая велосипед. Затащил его на второй этаж, открыл ключом дверь и убедился, что дома никого нет. Велосипед оставил в прихожей. Подошёл к шифоньеру. Я знал, где они лежат. Я достал их, а новые сложил так же и положил на их место. Задвинул полку и затворил скрипучую дверцу. В комнатах везде было солнце.

"Теперь всё", – прошептал я.


Перед тем как заснуть, я прятал его под подушку, сжимал в пальцах, мял комочек тёплый, упругий. И засыпал.


Обычно я сворачивал на перекрёстке, там всегда было тихо. Можно было свернуть во двор и в другом месте – там, где была моя музыкальная школа, – или чуть дальше – там, где поликлиника, – но всё равно пришлось бы выезжать на бульвар, вдоль ограды школьного сада. Напрямую проехать было нельзя. Дальше по бульвару, мимо школы, въехать под арку, налево, обогнуть палисадник и прямо к подъезду. И может случиться так, что на скамейке под акацией будет сидеть женщина и читать книжку, одной рукой качая коляску.


Когда я пришёл из школы, Мария сидела и разглядывала мои фотографии. Она захлопнула альбом, но тут же рассмеялась и снова открыла.

– На тебя любуюсь.

Я-то мог бы на неё любоваться хоть круглые сутки. И почему ты должна уходить на свою дурацкую работу! Зачем же я, по-твоему, институт заканчивала?

– Не знаю, – признался я.

А я пришёл пораньше.

– Чудесно. Вместе пообедаем.

Когда у тебя кончаются занятия?

– Сегодня последний день.

И всё? Больше не будет? Каникулы. Как яблони цветут, одуреть можно от запаха. Лето.

Душистая прохлада сквозняка. Солнечные пятна на столе, на полу, на стенах.

– Это тебе. У нас в буфете купил. Миндаль в шоколаде.

Ты ведь любишь?

– Ой, спасибо.

Я знаю, она его ужасно любит. Она подозрительно посмотрела на меня.

– Опять экономил на завтраках?

– Я по утрам есть не хочу.

– Ладно, поделим пополам.

– Возьми с собой на работу. Я им объелся уже.

Так я тебе и поверила. Она высыпала пакетик в конфетницу. Мне нравится,

как она вскрывает пакеты – надкусывая их зубами.

– Ну давай в темпе. А то мне уходить скоро.

С завтрашнего дня я в отпуске.

Вот это я понимаю! Целыми днями будем вместе. Ну просто праздник. Надо отметить как-нибудь.

– Непременно.

– Давай сходим сегодня в кино?

В кино? А что у нас идёт?

– Со вчерашнего дня "АББА".

– Сходим. Возьмём с собой Лиду?

– Обойдёмся вдвоём.

– А ты не стесняешься с мамой идти?

Ну вот ещё придумаешь. Это с такой-то женщиной!

Она смеётся. Мне нравится, как она смеётся, хочется смеяться вместе с ней.

– И почему ты у меня не такой как все?

Но ведь и ты не такая как все.

– Разве это плохо?

– Это замечательно, – шепчет она, целуя меня. – Ну всё. Пока.

Вот её шаги вниз по лестнице, дальше. Я выхожу на балкон и смотрю, как она идёт через двор. У неё шикарная походка.

Я возвращаюсь в комнату. Завожу "Лед Зеппелин" – не могу без музыки. Потом сбрасываю брюки, достаю из ящика стола чулки и надеваю их. Разглядываю свои ноги в зеркале. Ладно, увлекаться тоже не стоит. Я снимаю их и укладываю обратно, предварительно десяток раз поцеловав. Уроки больше не учить, о сладкое слово Свобода! А физичка так-таки и вывела мне за год четвёрку. Это она мне всё не может простить, что я написал в тетрадке по физике стихи, как она выразилась, эротического содержания. Марию эта история жутко развеселила.

Я врубаю музыку на полную катушку и иду мыть посуду.

Марию вызывали к директору. Её вообще чуть что в школу вызывают. А для неё это всё равно что цирк бесплатный, могли бы уже понять за шесть-то лет. Первый раз её вызвали сразу же после "первый раз в первый класс". У меня, видите ли, длинные волосы. А чего уж длинные? Мария их постоянно подравнивает. Не помню, чтобы она хоть раз отправила меня в парикмахерскую. Всегда только сама.

Мария с порога заявила: "Я не собираюсь уродовать своего ребёнка!"

Вот женщина! Они офонарели от такого и понесли какую-то фигню насчёт школьной формы. Лучше бы не заикались. Тут Мария взорвалась, конечно. По поводу школьной формы она, бывает, и без всякого повода проходится, а тут такой повод! Ну она на радостях и всыпала им чертей.

Мария стала легендарной личностью, а ко мне цепляться стали. Не знай я все учебники наизусть, выперли бы меня из школы, точно. Один раз меня проверяли даже – поставили спиной к классу отвечать. Я им выложил три параграфа слово в слово. Тогда только отстали.

Школа у нас какая-то ненормальная, – "с перманентным отсевом", как выразилась наша англичанка. Откровенная женщина. Но класс у нас теперь раза в полтора меньше, чем был, что правда, то правда. А что после восьмого будет? Обычно от четырёх классов остаётся два. И с нами то же самое сделают, всё к этому идёт.


Мария тоже обожает музыку. Пластинок, правда, у нас не очень много – "АББА", "Смоуки", Джо Дассен, Дайана Росс, Лео Сейер (под него беситься здорово), и тому подобное. Ещё много всякого джаза и заезженных старых миньонов с битлами. Зато кассет куча, а Мария всё время приносит новые. Где она их записывает, непонятно. Вчера притащила "The Wall". По-моему, потрясная вещь. У нас вообще вкусы совпадают. Только "Deep Purple" она, почему-то, не очень воспринимает.


На стихи меня вдохновил Байрон. Им я зачитывался. Ещё, может быть, Лопе де Вега. Раньше я стихи не воспринимал. Хотя Мария говорит, что первое стихотворение я сочинил в четыре года. Я не помню этого, но раз Мария говорит, то значит, так оно и было. Хотя она утверждает, что я в два года фанател от Пола. У него есть пластинка "У Мэри был барашек", так вот, на ней есть песня "Сердце деревни"…

– "The Heart Of The Country". Приучись называть вещи своими именами!

… И будто бы эта песня приводила меня тогда в восторг. Ну в том, что Марию Пол приводил в восторг, я не сомневаюсь. Она заездила пластинку так, что слушать невозможно. Один треск.

Записывать стихи я стал в пять лет, когда научился это делать. В то время я писал на манер раннего Апполинера, только последние две строчки старался зарифмовать. Лиде так больше нравилось. Ничего так стишки. Бестолковые, правда. А потом перестал писать. Творческий кризис. Опыта набирался, что ли?

Писать я научился раньше чем читать, это точно. Хотя и читать я стал в те же пять лет. Знаменательный был год, как я погляжу.

– Может и лучше бы было, если бы ты чуть позже этому научился, – сказала однажды Мария. – А то уж больно много начитался.

Это она потому, что у меня вечные проблемы с учителями, особенно с нашей классной. А когда я сказал, что пока есть дураки, будут и проблемы, она стала зверски хохотать. Ничего, сама виновата. Надо было читать мне на ночь. И потом, чего я такого начитался? Ретифа де ла Бретона что ли? И с чего это она взяла, что нужно прятать от меня Лакло? Всё равно ведь найду. Нашёл же журналы в кладовке. А там такое, что и Лакло не снилось. А уж фотографии! Завалила сверху Станиславским и "Нюрнбергским процессом". Вот тяжестей-то натаскался! Хитрая у меня мама, ничего не скажешь. Вроде Улисса.


Слушая музыку, она иногда пританцовывает.


Чтобы выйти на улицу, нужно было немножко пройти по двору и свернуть направо. Там была арка. А за ней бульвар. Осенью с его аллеи доносился запах дымных костров. Жгли листья. Там, где были тополя, дальше, за перекрёстком. Здесь были липы.

Первыми зацветали черёмухи. Потом яблони, сирень, шиповник. А потом липы. И медовая тяжесть их аромата наполняла июльские вечера, такие томные.


После фильма мы немножко погуляли. Когда мы проходили мимо одной клумбы, Мария закрыла глаза, запрокинула лицо к запаху цветов и сказала: "Какое чудо!"

Она села на край гранитного бордюра, и каблуки её туфель едва касались асфальта. Я подсел к ней, и мы были вдвоём и дышали вечерним душистым настоем, пока не зажгли фонари.


"Deep Purple" мы переводили как "Глубокий Пурпур", а "Pink Floyd", почему-то, как "Розовый Фламинго". Во мне так и остались два этих цвета: розовый и пурпурный.


Когда идёшь с ней по улице, такое ощущение, что на тебя все смотрят. На самом же деле смотрят не на тебя, а на неё, смотрят, провожают взглядом, оборачиваются за спиной. Я привык к этому, а она, кажется, никогда и не обращала на это внимания. Издали она похожа на забойную американку из крутого боевика, но вблизи понимаешь, что ни в каких боевиках таких не бывает. И сходишь с ума.

Для меня она всегда была богиней. Я целовал её туфли в прихожей.


Она такая красивая, она… Она.


У меня есть свой альбом, куда я собираю всякую всячину – вырезки разные из журналов, просто картинки, открытки, фотографии битлов (если бы не Мария, то я их и не знал бы, бог ведает, до каких лет, ужас!), разные красивые места, – Великий Каньон, например, Скалистые горы, разные английские замки. Ну и конечно, в нём много фотографий Марии. Вообще-то, он с них и начался. Потом к ним прибавились портреты Брижит Бардо, потому что она похожа на Марию, не совсем, конечно, но что-то есть. В этот альбом я и собираю свои истории, я сочиняю их сам. Обычно они про Марию, но иногда просто про кого-нибудь, иногда про меня, а действие происходит или в восемнадцатом веке (тогда шикарно одевались), или в конце шестидесятых (годов, конечно, не веков). Мария тогда красила волосы пергидролем. У меня есть вырезка из газеты с её фотографией, на которой она читает стихи со сцены. Прямо как настоящая звезда. Лида говорит, что она обалденно читала, и вообще, у неё актёрский талант. Ещё бы. Это у неё-то да чтобы не было таланта, у такой женщины!

…– И вот автобус въехал на мост, и под ним была Темза, но со второго этажа нам не было её видно, и Мария сказала: "Кажется, что мы в небе…"

– А почему мы ехали на втором этаже?

– Ну как же. Ведь ты же куришь.

Она смеётся.

С ней легко.

У меня в комнате на стене висит карта Англии. Как-то мне пришло в голову повесить портрет Марии прямо на неё. Я взял самую лучшую фотографию и отнёс её в мастерскую, чтобы они увеличили и вставили в рамку. Ужас, сколько слупили. Все деньги ушли, ещё и не хватило, но я уговорил их, что принесу, когда приду за портретом. Пришлось влезать в долги. Но портрет получился клёвый. Я повесил его прямо над Ирландией. Правда, накрыло половину Гебридских островов, но это ничего. И что за стулья делают в этой стране! Разваливаются именно тогда, когда ты встаёшь на них.

– Это оттого, что ты раскачиваешься на ножках, – сказала Мария.

На что я возразил, что Роберт Бёрнс тоже раскачивался. Но она сказала, что вовсе не обязательно следовать в этом его примеру.

– Но мне так думается лучше.

– Если ты полагаешь, что со сломанным позвоночником думается лучше, то пожалуйста, я не возражаю, – пожала она плечами.

С юмором у меня мама. Другая бы стала психовать из-за сломанного стула.


В 1967 году один парень отправился в Гималаи, чтобы стать магом…

– Наверное, он хотел стать йогом?

– Ну может быть, и йогом, но, по-моему, всё-таки магом.

– А откуда он был?

– Родился он в… в Бирмингеме.

– И что же дальше?

– Так вот. Он долго искал настоящего мага. Ему не нужны были те, которые только кривляются перед туристами. А настоящие маги жили далеко в горах, и добраться до них было очень трудно. Но он всё-таки добрался до этих мест, хотя много раз мог сорваться в пропасть и погибнуть. И вот он сказал магу: "Научи меня всему, что ты знаешь, чтобы я стал магом". А маг ему ответил: "Чтобы стать тебе таким как я, должен ты будешь отказаться от всего, с чем ты связан". А парень этот сказал: "Я готов ко всему".

– А как его звали?

– Звали его Ричард.

И вот маг стал показывать ему всё, что было в мире. Показал ему город Бирмингем и спросил: "Откажешься ли ты от родины?" А Ричард заплакал, но сказал: "Я готов отказаться от родины, которая у меня была". Тогда показал ему маг всех его друзей и сказал: "Ты должен отказаться от них". Ричард опечалился, но ответил: "Я готов к этому". И тогда маг снова показал ему зеркало, и на этот раз оно было обычным, и сказал маг: "Сможешь ли ты отказаться от самого себя?" Ричард немного испугался, но ответил: "Я готов отказаться от себя и даже забыть своё имя". Он очень хотел стать магом. И наконец маг сказал ему: "Ты думаешь, что простился со всем в своей жизни и достоин стать магом, но ты ещё не сказал главного". И маг показал ему его любимую женщину, ту, которую Ричард любил больше чем жизнь, больше чем себя самого, больше чем родину и друзей. И сказал маг: "Готов ли ты отказаться от неё? Но прежде чем ответишь, подумай. Знай, что никто не возвращается с дороги, на которую ты ступил, и если теперь ты не сможешь отказаться, ты умрёшь вместе с той, которую ты любишь".

И Ричард не знал, что ему сказать. Он готов был умереть ради своей любимой, ради неё он готов был даже не стать магом, но он не хотел, чтобы из-за него погибла его любимая. И тогда он подумал: "Я не могу решать её участь за неё. Но как бы поступила она? Что бы она выбрала, окажись она сейчас рядом со мной, или будь она на моём месте? И тогда он повернулся к магу и сказал: "Убей нас. Я не достоин быть магом".

И маг сказал ему: "Знай, что если бы ты отрёкся от своей любимой, я убил бы тебя на месте. Возвращайся же к ней. Ты видишь сам, что не сможешь быть настоящим магом".

И Ричард, распрощавшись с мудрецом, радостный, заспешил к своей любимой туда, где она ждала его.

– Какая интересная история. Что-то она мне напоминает.

– Я использовал одну китайскую сказку. Только изменил немножко.

– А. Наверное, поэтому.

Но почему же он оставил свою возлюбленную и ушёл один?

– Но он же не знал, что так всё обернётся.


Вот витязи и их дамы в невиданных нарядах, вот их сёстры и братья, и танцоры и танцовщицы, и музыканты, и короли далёких стран, и нимфы потаённых ручьёв, и мотоциклисты, и те, кто как крылья за их спинами, и те, кто принесли с собой гитары, и те, кто подставляет ладони струям фонтанов, и ещё многие и многие, и ты выходишь к ним, и они радостно встречают тебя. Ты выходишь к ним из дома своего, и они приветствуют тебя и говорят: "Как ты прекрасна, Мария!"

И они дарят тебе свои подарки, и оркестр играет, и птицы прихорашиваются и делают реверансы, и грациозно раскланиваются с тобой и говорят: "Мы любим тебя, Мария!"

И ты идёшь к ним и протягиваешь к ним руки, и разлучённых нет больше, и ты видишь всех тех, о ком рассказали поэты, и тех, чьи лица хранят витражи, и краски ярки и чисты, и нет вражды между ними, а только радость, и затонувшие острова поднимаются из воды и открывают сокровища свои, и заточённые воды в шумной свободе поют, и гимны их созвучны и мелодичны, а камни становятся землёй, и от земли веет теплом жизни, и высокое становится выше. И невидимые мосты станут твёрдыми под ногами, и солнце не испепелит ничьих небес, а будут они просторны и светлы, и сады, и птицы их, и деревья приветливо встретят тех, кто пришёл к ним, всех тех, кто искал их, и тех, кто не таил своей любви, а пел её голосом, и выйдут к ним Пан и Феб, забывшие свой спор, за руки держась, выйдут они к ним, и менестрели воспоют их дружбу. Вот свирель, вот арфа, вот клавесин, поют они: "Здравствуй, Мария!" Вот галереи, увитые стеблями плюща, и в мраморе замерший танец, вот линии рук и узоры цветов, вот самолёты и ангелы, свечи и рампы всех сцен, вот маяки благодатного берега: "Здравствуй, Мария!"

И смягчатся движения, и очертания сделаются мягче, и будет вечер, и фейерверками вспыхнет он, искрами золота, и в отражениях найдёт себя, и ты войдёшь в свой дом и закроешь окна шторами, и обнимешь меня. И никто не будет видеть нас вдвоём, когда мы останемся вместе, и это будет для нас, всё, что будет с нами. Мы должны быть одни и уйти, чтобы снова могли мы выйти из дверей наших к тем, кто будет встречать нас радостно, к тем, кто нас ждёт.

– О, как ты прекрасна, Мария!


Я ломал голову, что бы такого придумать, чтобы Марии было приятно. За что ни возьмись, на всё нужны деньги или хотя бы немного денег, а у меня их ну совсем кот наплакал. И на бутылках особенно не разбогатеешь. Вон у нас в классе парень есть, так ему красота, всё время с деньгами. У него родители пиво ящиками дуют, а бутылки все ему достаются. Можно, конечно, попробовать собирать их на улице, я видел, старухи так и делают. Но это как-то не то. Всё не то. Может, приготовить что-нибудь? Испечь, скажем. Я взял книгу рецептов и принялся искать. До сих пор мой кулинарный опыт ограничивался жареной картошкой и яйцами всмятку, ещё бутербродами, но это всё не годилось. А тут, куда ни глянь, везде ужас какой-то. Нужна куча продуктов, и чего только с ними не надо делать: и взбивать, и охлаждать, и разделять, и размешивать, а главное, совершенно непонятно, сколько это должно занять времени, и успею ли я к её приходу. Кроме того, мне казалось, что использовать какой-нибудь готовый рецепт, это примитивно, это она и сама может сделать, а вот придумать что-нибудь эдакое, это да.

Наконец, я решил сделать пирожные, причём тесто сделать частично по одному рецепту, частично по другому, а крем вообще от фонаря. Однако, достав продукты, я поначалу слегка струхнул, я никогда ещё не брался ни за что подобное. Но уж больно велик был соблазн. Я вздохнул, поменял местами тарелки, потом представил себе ещё раз, как приятно будет Марии, и взялся за дело.

Провозился часа два, не меньше. Ну и морока же это была! Я весь взмок, бегая у плиты. Не успевал я готовить одну партию, как другую уже надо было вытаскивать, а тут ещё крем кипеть начинал, количество грязной посуды накапливалось со злорадной быстротой, а открытая духовка садистски жарила в спину. Но обошлось всё даже благополучнее, чем я ожидал, если не брать в расчёт такие мелочи как то, что я заработал ожог на большом пальце и насыпал в тесто соды, забыв развести её уксусом. Мария была в восторге. Мне даже жалко было есть, но Мария заявила, что если я не буду есть, то она тоже не будет. Ну за что такая несправедливость, спрашивается?

После первого успеха я пошёл в разгон. Я каждый день готовил для неё что-нибудь. Мы даже не успевали съедать.

– Ты меня закормишь сладким. Ты что, хочешь, чтобы мама у тебя стала толстая?

Я сказал ей, что, по-моему, толстеют не от еды, а от безделья.

– Хм. Что-то в этом есть, – согласилась Мария.

Но на всякий случай я стал делать перерывы, раз уж она так боится растолстеть.

Я подумал, почему это так здорово, когда Мария печёт куличи на Пасху? Ведь, если разобраться, то они не так уж и сильно отличаются от какого-нибудь обыкновенного кекса. Всё дело в том, что это не просто воскресенье, а Пасха, и от этого они делаются в десять раз лучше. И тогда я стал придумывать всякий раз какой-нибудь праздник. В календаре, кроме всякой дребедени, ничего не было, и мне приходилось придумывать праздники самому, сочинять к ним какие-нибудь истории, вобщем, заставлять работать фантазию. Идея была гениальная, и Мария её тут же подхватила.

Но по-настоящему я оценил её уже много позже, когда понял, как это ценно, уметь сделать из обыкновенного, буднично-заурядного, серого дня волшебный праздник. Сколько раз одно только это умение и спасало меня от депрессии.


В тот раз нам хватило на два дня. На другой вечер мы доедали остатки, и за чаем Мария сказала: "Побудешь один вечер без меня?"

А я сказал: "Не заботься об этом".

Она вернулась очень поздно. Почти в два часа ночи. Я не спал, ждал её. Лида подвезла её на своей машине. У неё был зелёный горбатый "москвич". Мария иногда пользовалась им, но на озеро мы поехали на другой машине.

Я так до сих пор и не знаю, на чьей.


На Пасху она пекла куличи. Как обычно, один большой и два маленьких. Глазури она не жалела. По всей квартире пахло ванилью и сдобой. Весь день хлопотала. С утра затеяла уборку, и я удрал на балкон с магнитофоном и Шекспиром. Когда пылесос затих, вернулся.

Потом она стала варить творог, готовить салаты.

– Открой, пожалуйста, горошек.

Я помог ей очистить картошку и порезать её мелкими кубиками.

К вечеру она притомилась. Прилегла на диван с журналами мод.

– Скоро лето, а у меня ещё ничего нет. У тебя, кстати, тоже.


Время шло. Я метался на кушетке и вздыхал. Голова была как чужая, предательница, а ладони потные. Я бился головой об подушку. Потом сказал очень громко: "Сегодня. Сейчас".

Закусил подушку и лежал.

Мария говорила: "Или сомневаться, или делать. Одно из двух".

Я заставил себя встать на ноги. Потом стал идти.

Она была в комнате. На диване. Полулёжа. Не слышала меня, как я дышу. Листала журнал.

Я оторвался от косяка и вышел на свет. Стал приближаться.

Я пристроился рядом с ней. Пододвинулся ближе.

Руки хотели удрать. Я обнял её.

Не отрывая глаза от журнала, она положила на меня руку. Всё колотилось внутри. Я потянулся лицом к её груди, к ней, я ничего не видел кроме неё. Легко бы упасть, я держался навесу, боялся, что сейчас упаду, не хватит сил, тянулся, я видел, приближался, каждую нить ткани, я видел… Ну что ты.

– Не маленький ведь, – она строго убрала меня.

В горло впилась боль, в глаза. Оборвалось. Она уронила журнал.

Она встревожилась.

– Что с тобой? Иди… иди ко мне, – она открылась.

Я отшатнулся. Из-за слёз я ничего не видел. Я вскочил с пола и стал пятиться. Оступился, упал, больно ударившись. И тогда я зарыдал. Её фигура подалась ко мне. Я бросился прочь из комнаты. На лестницу, из дома. Во дворе не было никого. Я рухнул на скамейку. Жизнь была кончена.

Всё замерло в сумерках и жалело меня. Я рыдал.

Она вышла из подъезда. Села рядом. Потом сказала: "На, надень, прохладно уже".

Она протянула мне что-то. Я взял, комкая мягкую ткань. Мы долго сидели.

Она обняла меня, Прости. Поцеловала.

– Прости меня.

Я всхлипывал. Не плачь. Пойдём домой. Пойдём.

И мы ушли домой. Я всё пытался сглотнуть, и не мог.


Наверное, то же самое испытывает голова, когда она катится из-под ножа гильотины. Только заплакать не успевает.


Она показала мне выбранный костюм: "Нравится?"

Я кивнул. Она сказала: "До лета успею? Надо успеть".

Когда мы поехали на озеро, она надела его. Второй раз. Первый раз – в кино.


Ничего – это значит, ничего нового. Вроде модов.

Это она приучила меня хорошо одеваться. В любых обстоятельствах. Она говорила: "Лучше ходить голым, чем в лохмотьях".

Хипы и прочие аутсайдеры так никогда и не признали меня за своего. Называли пижоном, Чайлд Гарретом, дэнди… Но это уже в крови. Лучше ходить голым, чем в тряпье.


У неё всегда была куча журналов на английском. И на французском. Его она знает через пень колоду, как и немецкий. Зато английский – очень хорошо. Она часто занималась со мной по вечерам. Мы переводили песни. Она объясняла. Я спрашивал какое-нибудь слово, а она вдруг говорила: "Найди в словаре". Она знала его, но я должен был запомнить намертво. За этим она следила. Отдала меня в "английскую" школу. Не потому что это было модно (это было модно), просто она считает, что не знать английский всё равно что быть глухонемым. Она права.


Даже в детский сад я ходил "английский". Обычно за мной приходила Лида. И мы никогда не шли прямо домой, мы отправлялись в город, перекусывали в каком-нибудь кафе пирожными. Или она затаскивала меня в шашлычную. В переулках было темно, а на улицах шумело, свет мельтешил, я разглядывал разноцветные льдинки окон, а Лида говорила: "Посмотри, вон самолёт летит".

Спрашивала: "Сколько будет сорок восемь плюс сто тридцать семь?"

Я старательно подсчитывал в уме. Ей говорили: "Какая у вас красивая девочка!" Её это в восторг приводило.


Она училась в институте и жила у нас.

Мы спали с ней на диване. А Мария спала на кушетке. Или мы ночевали вдвоём. Если Мария уходила куда-то на ночь.

Но и тогда мы спали вместе. Кажется, я боялся спать один. А может быть, по привычке. Или на случай, если Мария придёт среди ночи?

Мария потом полдня отсыпалась. Или приходила вечером и тут же бухалась в постель. Даже не ужинала.


Как только Лида вошла в прихожую, Мария крикнула из комнаты, что света нет. И мы пошли покупать "омичку", но магазин был уже закрыт. Когда мы вернулись, Марии не было. Она починила свет и ушла, и мы весь вечер просидели вдвоём, даже телевизор не включали, так заговорились. В тот вечер я предложил Лиде пожениться.


Однажды, когда я был ещё совсем маленьким, Мария взяла меня с собой в универмаг, и я потерял её среди толпы. Вокруг были люди, и они торопились и смотрели куда-то поверх меня, а я не знал, что мне делать. Я так испугался, что не мог даже плакать, я подумал, что она ушла от меня насовсем. И я ходил как лунатик, и кто-то тормошил меня за плечо и спрашивал, где моя мама, и продавщицы говорили мне: "Почему ты один? Где твоя мама?" А я был полумёртвый от ужаса и горя, я не мог произнести ни одного слова, слова не могли выйти из моего горла, я только мычал. Наверное, они решили, что я дефективный какой-нибудь. Я зачем-то побежал по лестнице и чуть не упал, но кто-то подхватил меня, я помню. Я хорошо помню этот ужас.

А Марии всё не было, её не было нигде, везде были какие-то люди, и мне ничего не было видно из-за них, они налетали на меня или обходили, отстраняя рукой, и кто-то тормошил меня за плечо, а я забился в какой-то угол и ничего не соображал, но меня извлекли оттуда, какая-то женщина, и она спросила меня: "Где твоя мама?" А потом я увидел Марию, она бежала ко мне, расталкивая всех, она схватила меня, у неё были безумные глаза. Она что-то стала говорить и стала плакать, впрочем, этого я уже не помню. Помню, как она бежала ко мне, я закричал, а вокруг были люди, и кто-то из них обернулся за её спиной, а потом были только её глаза. Она быстро-быстро говорила, она словно обезумела, всхлипывала, просила у меня прощения за что-то. А я ничего не мог сказать. Мария говорит, что испугалась тогда, что я останусь немым, я долго после этого не мог выговорить ничего. Но потом это прошло, конечно.

Мне было пять лет, и я научился читать, потому что Лида не любила читать мне на ночь. Она думала, что это скучно.


Нет, тогда мне было уже шесть.


Я могу сойти с ума или просто стать старше, и очищать апельсины ножом, сидя в костюме как на маскараде, где шлейфы у женщин как пришитые зачем-то крылья, снятые с мёртвых птиц.

Я могу выбрать маску, под ней не видно лица, и когда его нет, этого не заметно, таково правило речи, хотя я знаю, что всё началось с одного только слова, и я не знаю, кто первый начал склонять его так.

Я могу выбрать орудие деторождения или убийства, я могу начать вычислять спектр света и модуляции звука и принимать весну в виде таблеток.

Я могу сесть на иглу или просто стать взрослым, совершив ритуал.

Но вот этот день – труба поёт над долиной, демоны с воем разлетаются, бросив своих заклинателей.

Кем я буду тогда, и где будет то, что было с нами? Ведь всё это было, было с нами, Мария! Ты помнишь?

Какие ангелы поднимут тогда бокалы за нашу любовь?


Я валялся с книжкой Джека Лондона, а Мария что-то строчила на машинке. Я почувствовал, что мне холодно, и сначала это было даже приятно, я точно был среди снегов со Смоком и Малышом, но вскоре я понял, что у меня стучат зубы. Тогда я накинул на себя покрывало. Мария что-то напевала. А я никак не мог согреться. Я поднялся, и у меня закружилась голова. Я добрался до кладовки и взял своё одеяло. Я укутался, но холод не проходил. Мария оторвалась от машинки и посмотрела на меня. Потом быстро подошла и потрогала мой лоб. Я увидел, как изменилось её лицо.

– Ты же весь горишь!

Она поставила мне градусник. 38 и 9.

Я лежал под двумя одеялами, а она сидела рядом и с тревогой смотрела на меня. Я выпил аспирин и ещё какие-то таблетки, а Мария поставила чайник, чтобы напоить меня чаем с мёдом.

Я попросил, чтобы она поставила пластинку.

– Какую ты хочешь?

– Би Джиз. "Холидэй".

Она поставила и снова села рядом. А я лежал и слушал музыку, а в окнах была темнота. Надо зашторить, – сказал я ей. А она кивнула, но осталась на месте. И мне показалось, что нас заносит снегом, а может быть, уже занесло, и мы оторваны от всего мира, и мне хотелось согреться, а я никак не мог, и вокруг была только снежная пустыня. Глаза горели. Я видел её руку на одеяле. Мы слушали музыку. Потом она перевернула пластинку, и мы снова слушали, и она снова смерила мне температуру, и я старался не прижимать руку, но всё равно было 39 и 2. Мне было трудно смотреть, я закрыл глаза, и они были такие горячие, что у меня выступили слёзы.

Ночью она несколько раз вставала ко мне. Я был весь мокрый.

А утром она вызвала врача.


Провалялся я целых две недели.

Сначала я дочитал Джека Лондона и Грина. Потом занялся исследованием библиотеки. Я вставал на стул и, изогнувшись, читал, что написано на корешках. Нашёл "Сестру Кэрри". Прочитал. Испытал шок, и весь следующий день ничего не читал, только слушал пластинку. Раз десять прослушал, точно. Потом я прочитал Ретифа де ла Бретона, "Шампавера" Бореля, "Фламандские легенды", Эдгара По, новеллы Лопе де Вега, начал было перечитывать "Дон Кихота", и только тогда добрался до Байрона.

Раньше я к стихам (чужим) относился довольно равнодушно. Разве что, стишок про Бармоглота из "Алисы"… Но Байрон! Я запоминал по десятку стихов за день, то есть, я не старался их учить, они сами заучивались. Я старался растянуть книгу, читал понемножку, а когда Мария приходила вечером, я читал ей, а она слушала. Она сама когда-то здорово читала. И я хотел читать больше, но она говорила, что мне не следует слишком утомлять горло, что я ещё не совсем поправился. Потом я стал писать сам, безбожно подражая своему кумиру.

Загрузка...