Ёжики в ночи

«Лес трудный, но разве есть лес, из которого нет пути?»

Из письма Н.И.Вавилова Е.И.Барулиной

Валяясь на верхней полке купе фирменного поезда, Влад отвлекся от чтения лукьяненского «Ночного дозора» и решил позвонить Кате. Просто так, поболтать. Вытащил из кобуры «Нокию», но оказалось, что здесь, вдали от крупных станций, даже нет сети. На протяжении всего европейского отрезка пути она не исчезала, независимо от того, далеко были крупные станции или близко. Но тут вам не Европа, тут, блин, Сибирь… Цивилизация…

«Впрочем, наверное, цивилизация, это не наличие или отсутствие мобильной связи, – подумал Сергей, поворачиваясь на бок и задремывая. – Будет и тут связь – не сегодня, так завтра. Цивилизация, это когда люди с противоположными взглядами находят возможным делать одно, нужное всем, дело… Находят потому, что общество устроено цивилизованно…»

Умозаключение это было финалом прежних раздумий о характере его командировки. Маленькая, но процветающая фирма «Чистота Плюс», в которой работал Влад, занималась правовым консалтингом в сфере экологии и посредничеством между теми предприятиями, которые нуждались в утилизации вредных отходов и теми, которые были готовы взять ее на себя. Вообще-то, такие проблемы решаются на государственном уровне, но «Чистота Плюс» отлично зарекомендовала себя, и государственные структуры нередко к ней обращались.

Влад занимался этим делом по призванию: десять лет назад он окончил Бауманку, факультет экологии. А вот его шеф, Вадим, окончил военное училище, но, уволившись по здоровью из армии, не служил после учебы ни дня, а вместо этого в девяностые занимался торговлей американскими окорочками и паленой водкой. Экология его не волновала ни на грош и сейчас. «Однако, вот, поди ж ты, – думал Влад, засыпая, – работаем же как-то вместе. Не просто работаем, а на благо людей. И деньги неплохие зарабатываем, потому – все довольны… Цивилизация…»

Закрытый городок Домнинск, куда направлялся Влад, согласился взять на захоронение крупную партию радиоактивных отходов из Франции. Точнее, эту партию отходов согласилась принять у Франции наше федеральное правительство, затем объявило конкурс на подряд, и выиграл его Домнинск. А «Чистота Плюс» должна была теперь произвести все необходимые юридические формальности вплоть до подписания договора.

В принципе, Сергей был противником ввоза токсичных отходов из других стран, но, во-первых, его мнения по этому поводу никто не спрашивал, а во-вторых, он считал, что в данном конкретном случае, это меньшее из возможных зол: пусть уж лучше домнинские спецы утилизируют эту грязь с соблюдением всех правил безопасности, чем она, как уже не раз бывало, просочится к нам какими-либо незаконными путями, наделав массу бед. Прецеденты имелись.


О Домнинске, городе-спутнике крупного сибирского областного центра, Сергей до сей поры даже и не слышал. И это несмотря на то, что, как эколог, знал наизусть список закрытых ядерных точек – Челябинск-40, Красноярск-25, Северск, Обнинск и прочие, во вногих из них бывал. Видно, этот город «рассекретили» уже совсем недавно.

Прибыв в областной центр рано утром, Сергей поймал такси, назвал по бумажке адрес бюро пропусков и уже через пятнадцать минут был там. Местечко оказалось занятным. Никакой вывески о том, что здесь находится, не было ни перед дверью в подъезд двухэтажной «хрущевки», ни перед дверью в квартиру, где бюро и располагалось. Остальные квартиры в доме были жилыми. «Скорее всего, такая конспирация – отзвук былой засекреченности объекта, – подумал Влад, – наверняка во всех квартирах дома живут семьи работников этого же самого бюро».

Он с умилением обнаружил, что у нужной ему двери даже нет звонка и постучал. Впрочем, умиление он испытал уже тогда, когда ему открыли, и он убедился, что попал туда, куда надо. А сперва он подумал, что ему дали неверный адрес.

Открывшему ему низенькому лысому мужчине было далеко за пятьдесят.

– Вам кого? – спросил он, сонно щурясь.

– Мне нужно выписать пропуск, – отозвался Вадим удивленно.

– А-а, – кивнул человечек, – тогда проходите. Мы через пятнадцать минут открываемся. Посидите пока здесь. – Он щелкнул выключателем и указал на ряд обтянутых обшарпанным дермантином стульев, стоящих вдоль стены просторной но неуютной комнаты. – Если надо, зажгите, – добавил он, гася свет, и, скрипнув дверью, ушел в соседнюю комнату.

Свет Влад включать не стал, сел на стул и, положив на колени дипломат с документами, прикрыл глаза. Все-таки он не выспался, тем более что проводница разбудила пассажиров за два часа до станции. Глаза немного резало, и опустить веки в полутьме было приятно… Влад не заметил, как задремал, а проснулся, подскочив от щелчка, с которым распахнулось окошечко в стене. Там он увидел лицо того самого, открывшего ему, мужчины.

– Восемь, – сообщил тот, обращаясь словно бы к самому себе. – Начинаем.

Влад обнаружил, что в комнате он уже не один: на стульях сидели две помятых личности мужского пола. Он поднялся и подошел к окошечку.

– Фамилия, имя, отчество? – спросил мужчина, не глядя на него.

Влад ответил. Тот, покопавшись в пачке бумаг на столе, сообщил:

– Запрос на временный пропуск для вас есть, и он удовлетворен. Паспорт.

Влад передал в окошечко паспорт. В обмен лысый протянул ему розовый пакет.

– Ознакомьтесь пока с инструкцией на допуск, – сказал он, – и распишитесь.

Влад уже много раз читал подобные инструкции, смысл которых сводился к тому, что если в закрытой зоне он станет обладателем неких военных или государственных тайн, то он не должен их разглашать. Потому он расписался, просмотрев текст лишь мельком. Еще через пару минут лысый клерк вернул ему паспорт с вложенной в него картонкой пропуска.

– Добро пожаловать в Домнинск, – сказал он и улыбнулся одними губами. – Пригласите следующего.


Процедура проникновения в закрытый город была стандартной: предъявление пропуска женщине-дежурной, под неусыпным оком вооруженных автоматами солдат. Ее подозрительный взгляд при сличении фотографии в паспорте с живым лицом… Правда, в этот раз, впервые в такой ситуации, у Влада временно изъяли сотовый телефон, но когда он попытался возражать, ему предъявили незамеченную ранее статью из подписанной им «Инструкции на допуск»: «В связи с технологической необходимостью сдать на временное хранение караульным КПП средства мобильной связи».

Спорить не приходилось. Хотя «технологическая необходимость» и показалась натяжкой. Но, уж что подписал, то подписал…


Город Домнинск произвел на Влада тягостное впечатление. Он словно попал в начало восьмидесятых. Хотя нет, тогда все эти убогие белокирпичные строения были хотя бы новыми… Сейчас же эта архитектура времен застоя навевала единственный приговор: умирающий город.

Тем удивительнее было то, как быстро, без обычных бюрократических препон, удалось ему подписать все необходимые документы – и в городской Думе, и в санэпидемстанции, и в комитете по экологии, и в СМУ, которое станет непосредственным исполнителем заказа. Все это давалось легко, без проволочек, без мутных намеков на какие-то необходимые «черные» суммы.

Он просто и глазом моргнуть не успел, как задание фирмы было выполнено на девяносто процентов. Назавтра осталась только одна единственная встреча – с мэром. Точнее, главой городской администрации.

«Что странно, – подумалось ему, когда он уже лежал в постели своего советско-гостиничного номера, – что я не запомнил ни одного лица из тех, с кем беседовал. Да и разговоры были какие-то беспредметные, никого не пришлось ни в чем убеждать, никому ничего объяснять…»

Странно и то, что никто не пригласил его сегодня вечером в ресторан, чтобы «обработать» там столичного гостя на предмет каких-то личных дивидендов от предстоящего сделки. Влад никогда не велся на подобные предложения. В кабак шел, но расплачивался там сам. А шел единственно для того, чтобы развеять скуку и послушать байки.

В закрытых городах душераздирающих историй, как правило, навалом. То какой-то герой во время аварии на ядерном реакторе руками растаскивал урановые стержни, то заводской автобус пустили на городской рейс, а у кого-то из пассажиров был с собой дозиметр, и оказалось, что в салоне фон, как на складе плутония. Еще любят рассказывать про грибы в человеческий рост или про безглазых рыб-мутантов…

Да, впервые вечер первого дня командировки он проводит один, в гостинице. Впрочем, оно и хорошо. Да, кстати, было бы любопытно узнать, почему этот городок закрыт. Вроде, нет тут никаких ракетных заводов, нет и химического производства, ему бы уже об этом все уши прожужжали… Хотя, домнинцы вообще не грешат разговорчивостью.

Влад хотел было уже погасить свет, но, потянувшись к выключателю, краем глаза заметил, что у него из-под подушки торчит какой-то посторонний предмет. Угол серой картонной папки. Влад приподнял подушку, с удивлением достал потрепанную папку и открыл ее. В ней лежала стопка старых машинописных листов. Именно машинописных, а не отпечатанных на принтере.

Всё это было очень странно. Влад начал читать.

1.

… Она притихла лишь тогда, когда мы миновали ворота институтской рощи, войдя в ее мокрую тьму, и двинулись мимо анатомического корпуса. Где-то неподалеку взвыла собака. Взвыла с такой ясно ощутимой тоской, что, казалось, не собака это воет, а человек пытается подражать собаке. Портфелия еще крепче прижалась к нам.

… – Форменно издиются, – в который раз сердито повторил Семенов. Самогонкой от него разило за версту, и не всегда оба глаза смотрели в одну сторону. – Про профессора худого не скажу. Ни-ни. Тут все по-человечьи: завсегда и здрасьте, и до свидания; а вот как вместе соберутся, все и начинается… Метамархоза.

– Так какая же метаморфоза, а? – еле сдерживала раздражение Портфелия.

– А с профессором мы друзья большие. Большие, говорю, друзья. Агромадные. – Зрачки Семенова окончательно расползлись по сторонам, а стрелка на шкале его настроения резко повернулась на сто восемьдесят градусов – от возмущения к умилению. – Мы ж с йим вместе без малого тридцать годков здесь трудимся. Он – профессором, а я вот, значит, сторожем. Сторожу. Это, дочка, тоже не всякий, сторожить-то, сможет. Тут особая сноровка требуется. Талант нужон. А в трудовой книжке у меня как записано? «Стрелок, – записано. – Стрелок!» – Он выпятил грудь. Засунув руку во внутренний карман, я на ощупь выключил диктофон и потащил Портфелию за рукав:

– Пошли, что ты его слушаешь, не видишь, он пьяный в умат?

– Я думаю, если про Заплатина не выйдет, я тогда про этого напишу. Зарисовку. – Она сделала «телевизионное» выражение лица: «Тридцать лет не оставляет своего поста вахтер Семенов. «Стрелок» – так называется моя профессия!» – говорит он с затаенной гордостью…» Здорово, правда? – Она, не удержавшись, фыркнула.

Нам навстречу со скамейки поднялся Джон (сторож его не интересовал):

– Айда?

Я кивнул, снова на всякий случай включил диктофон, и мы двинулись по лестнице – к операционной. На месте, где должна сидеть дежурная нянечка, никого не было, и мы беспрепятственно прошли белым коридором к двери со светящейся надписью: «Не входить! Идет операция».

Остановились.

– Ну и?.. – Повернулся ко мне Джон. Звук его голоса так чужеродно прозвучал в стерильной тишине коридора, что мне сразу захотелось уйти.

– Сегодня не я командую парадом, – ответил я полушепотом, оглянулся и понял, что Портфелия растеряна не меньше нашего. А что, собственно, она собиралась здесь увидеть? Какого черта мы сюда приперлись? Я вдруг обозлился на нее, ведь это она нас сюда притащила. Люди работают, глаз не смыкая, за чью-то жизнь борются, а мы явились уличать их сами не знаем, в чем на основании пьяного бреда выжившего из ума вахтера.

Портфелия вдруг жалобно сказала:

– Ой, мальчики, пойдемте отсюда, а?..


Боже мой, какими же мы были детьми, кажется мне сейчас. Сейчас, когда мы с Джоном сидим в чьей-то стылой дачной избушке, забаррикадировав дверь всем, что удалось здесь найти.

Нам повезло, что я не снял на ночь часы. Мы спим по очереди. По сорок пять минут. Сейчас – очередь его, а я молча пялюсь в окно, закрытое снаружи ставнями.

Как же ухитрились мы быть такими наивными, такими беспомощными? По-настоящему осознал опасность я, пожалуй, только когда сбежал Джон.

Я увидел его в больничной пижаме на своем пороге, запыхавшегося и продрогшего. И сразу сообразил, что к чему.

– Гонятся? – спросил я.

– Нет. Но скоро хватятся.

– Быстро ко мне, переоденешься!

Лёля, заспанная, сидела на диване, завернувшись в одеяло.

– Одевайся, – бросил я ей, – и поскорее. Джон сбежал.

Я открыл шкаф и кинул Джону свой спортивный костюм, а сам стал натягивать джинсы и рубашку.

Через несколько минут мы вышли в прихожую. На шум из спальни выглянула мать. Я сунул Джону свою старую куртку и, надевая плащ, как можно спокойнее сказал:

– Мама, мне уйти нужно. Будут звонить – не открывай, поняла?

– А что случилось?

– Я потом тебе все объясню, некогда сейчас. До утра не открывай никому.

Лампа на площадке, как всегда, разбита, и мы пошли осторожно, держась за перила. Вдруг снаружи раздался шум машины. Она остановилась прямо перед моим подъездом.

– Наверх! – сдавленно крикнул я, и мы вслепую побежали обратно.

Мы уже были на последней площадке, когда снизу раздался энергичный стук. Стук в мою дверь. Значит, на звонок мать, как я и предупреждал, не открыла. Молодец.

Стараясь не шуметь, мы по очереди поднялись по железной лестнице и через люк выбрались на чердак. Это трюк старый: чердак у нас никогда не закрывается, и мы еще пацанами пользовались этим, играя в «сыщики-разбойники».

Через слуховое окно выползли на крышу. Она была скользкой от первого снежка. Я крепко взял Лелю за запястье, и, ступая, чтобы не греметь, на швы кровельного железа, мы добрались до пожарной лестницы. Первым стал спускаться Джон, за ним – Леля, последним – я.

Холодный металл перекладин жег пальцы, и я очень боялся за Лелю. И еще я боялся, что мы не успеем, что нас заметят. Но все прошло на удивление гладко. Только когда лестница кончилась на высоте около трех с половиной метров от земли, Леля повисла на руках и все никак не прыгала. Испугалась, видно.

– Давай! – негромко позвал снизу Джон, – ловлю!

И она разжала пальцы.

Я, падая, поскользнулся и здорово испачкался. Джон в это время выглядывал за угол – во двор. Он обернулся и махнул нам рукой. Я не понял, что он затеял, но спорить не было времени. Мы побежали прямо к моему подъезду, и я увидел перед ним пустой милицейский «газик» с включенным двигателем. Ясно. Джон ведь отлично водит машину. Что они застряли в подъезде? Неужели ломают дверь?

Мы влезли в машину и проехали вперед – на пятачок, где можно развернуться, ведь мой дом имеет форму буквы «п», и въезд во двор один. Когда мы разворачивались, я увидел, как из подъезда выскочили два милиционера и побежали к нам.

Джон переключил скорость и выжал педаль газа. Мы неслись прямо на того из двоих, что бежал впереди. Было ясно, что инстинкт самосохранения заставит его отпрыгнуть в сторону. Но, совершенно неожиданно, он кинулся прямиком нам под колеса. Сделал он это явно не случайно – не поскользнулся и не оступился. Машину тряхнуло, и мне показалось, я услышал, как хрустнули кости. Но крика не было.

Леля ткнулась лицом мне в грудь и вцепилась в мои руки. Но пришлось оттолкнуть ее, чтобы открыть дверцу: я заметил, как второй – отставший – милиционер прыгнул к машине справа, и я хотел выяснить, зачем, что у него вышло. И, приоткрыв дверцу, я увидел, что он, уцепившись за крыло переднего правого колеса, волочится по асфальту. Я увидел белое, как мел, незнакомое мне лицо. Напряженно и в то же время спокойно человек смотрел на меня. А ведь Джон выжимал в этот момент добрых девяносто километров.

Это было выше человеческих возможностей, но я уже не удивлялся ничему. Только страх шевельнулся под сердцем.

– Остановитесь! – громко, отчетливо, перекрывая шум двигателя, произнес милиционер. – Вы не сможете скрыться и лишь усугубите свою вину. Вы убили человека… Женя, если вы остановитесь, я прощу вам вашу слабость.

От неестественности происходящего комом подкатила к горлу тошнота. В этот момент Джон, не сбавляя скорость, резко свернул налево, выезжая на главную улицу города. Я чуть не вывалился из машины, а милиционера затащило под нее, и нас снова тряхнуло. Тут я уж точно услышал хруст. А крика опять не было. На моем плече навзрыд плакала Леля.

Боже мой, боже. Я смотрю на часы. Пора будить Джона, мое «дежурство» окончено.

С чего же все началось? С задания Маргаритищи? С того, что я купил диктофон? Или еще раньше?


– Ах, Толик, Толик, – укоризненно кривила губки юная Портфелия, наблюдая за тем, как я судорожно изучаю меню, пытаясь втиснуть в рубль более или менее сытный обед. – Разве ТАК должен питаться мужчина? Мужчина должен есть мясо. Много мяса. Очень много мяса и кучу всего остального. Понятно?

На самом деле звать ее, ни много, ни мало, Офелия. Но меня тошнит от «экзотических» имен.

– Портфелия, о нимфа, а кто же за эту кучу с мясом будет платить?

– А это – вторая половина моей ценной мысли.

– Бесценной, – поправил я.

– Верно, – благосклонно согласилась Портфелия. – Мужчина должен зарабатывать уйму денег, а не просиживать штаны за сто двадцать рэ.

Язык чесался с ней поспорить и защитить свое мужское достоинство, но против истины не попрешь. Кассирша, не глядя на поднос, отбила чек. Она уже привыкла, что мой обед всегда стоит ровно рубль.

Портфелия вообще-то – довольно милая девушка. Стройная и светловолосая. И, когда я вдруг замечаю это, я называю ее Лелей. Она сама, когда появилась в редакции, так и представилась: «Офелия. Можно – Леля. Ладно?» (Я, помнится, еще заржал тогда совершенно неприлично). Однако, заведение общепита со слоем жира на столах и густым капустным «ароматом» не самое подходящее местечко для флирта.

Вчера меня не было на работе – отпросился, чтобы съездить с Джоном на кладбище, помочь, а сегодня до обеда не было Портфелии, поэтому, похлебывая борщ, я спросил:

– Любезная содержательница деловых бумаг и гербовых печатей, – (подразумевалось, что содержатель – Портфель), – поведай мне, как продвинулось следствие по делу «Зеленая лампа»?

Нужно отдать должное ее сообразительности. «Зеленая лампа и грязный стол» – строка из песни Гребенщикова о «стороже Сергееве», а к нам на днях обратился с письменной жалобой сторож третьего корпуса Семенов.

– Я еще не ходила. Ой, слушай, а давай вместе сходим. Я одна боюсь, это же вечером нужно.

Жалоба Семенова была странной. Странной как раз потому, что ни в чем-то ином, а именно в «странности» обвинял он весь персонал клинического корпуса, упоминая попутно, что он, дескать, ветеран войны и труда и издеваться над собой не позволит; а сосед его – спекулянт кроликами – уже не первый год по чуть-чуть захватывает землю его огорода, а комендантша – женщина «заграничного морального облика» – чешскую стенку купила, а откуда, спрашивается, деньги?..

Ясно, конечно, что жалоба эта – полный бред. Но оставлять ее без проверки, ответа или «принятия мер» мы не имеем права, и разобраться в этом деле Маргаритища (так мы за глаза зовем нашу редакторшу) поручила Портфелии.

– А ты днем сходи, – нагло посоветовал я, чтобы отвертеться от роли сопровождающего.

– Здравствуйте, а сейчас я откуда пришла? С вахтером-то я поговорила, теперь снова идти нужно. Ну, давай вместе, а?

– Матушка, ты непоследовательна. Ты ведь только что констатировала, что я не соответствую твоим представлениям о «настоящем мужчине» А провожатым в ночном вояже «настоящей» девушки может быть мужчина только соответственный.

– На безрыбье, знаешь… Уж какой есть. Хотя бы так, для устрашения. Хочешь, я тебе популярно объясню, почему именно ты особенно хорошо подходишь для устрашения? Хочешь?

– Нет-нет, не стоит. Согласен идти хоть в морг. Репортаж из морга… Ну а что тебе твой сторож сказал?

– А, – пренебрежительно махнула она рукой, – ерунду несет какую-то. Уверяет, что Заплатин по ночам делает какие-то «незаконные операции».

– Криминальные аборты, что ли?

– Как я поняла, его не столько операции эти возмущают, сколько что-то другое, чего он и объяснить-то толком не может.

– А все-таки?

– Черт его разберет. «Издиются они надо мной», – говорит, а как» издиются» не ясно.

– Может, ты зря с ним связалась? Может, он – ненормальный?

– Естественно, ненормальный. Но куда я денусь-то? Ну, давай сходим, а, – она состроила такую жалобную гримаску, что я не удержался от смеха.

– Да сходим, сходим, я же сказал уже. Только мне не понятно для чего.

– Для Маргаритищи.

– Ну, разве что… Я вечером к другу собрался зайти – в «Лукоморье», давай там и встретимся ближе к закрытию. Часов в девять.

Моментально носик ее поднялся вверх, и она сообщила:

– Сто лет не была в кабаке!

– Уж не возомнила ли ты, что я приглашаю тебя в ресторан? Просто мне неохота менять по твоей милости свои планы на вечер.

Она насупилась:

– Ты истинный джентльмен.

Это я, вообще-то, зря. С ней и в кабаке не стыдно показаться. К тому же, если Джон выполнил обещание, будет даже интересно сходить с ней. Так сказать, первое испытание.

– Ну, извини, Леля. Это я неудачно пошутил.

Я принялся собирать со стола грязную посуду. «Да, – подумалось мне, – Джона теперь почаще навещать надо». И я вспомнил тот мрачный день.


… Дверь была незапертой. Значит, нет дома Светланы. Когда ее нет, Джон не запирает дверь ни днем не ночью, даже когда куда-нибудь уходит. Воровать у них нечего. Хотя нет. Книги. Одна из четырех стен их «квартиры» занята «дефицитом» от Пастернака до Маркеса. Посмотрев на Джона, а тем паче послушав его, трудно поверить, что он не только читал все это, но и очень любит. Тем не менее, это так. А на столе – вечная пирамида грязной посуды.

Джон, сложив ноги по-турецки, сидел на диване и смотрел на меня так, словно уже не один час глядит так на дверь в ожидании чьего-либо появления. Скорее всего, так оно и есть.

– Был дождь? – спросил он вместо приветствия.

– Нет границ твоей проницательности. – Я был мокр, как ондатра.

– Значит, я спал.

– Вот вам и дедукция, и индукция…

– Все-таки свинья же я, – сказал Джон, без всякой связи с моими словами.

– Не смею спорить, – ответил я. – А Светка где?

– У матери. У моей. Помогает. Деда Слава умер.

Вот тебе и раз. Охоту острить разом отшибло. Я сел на диван. С Джоном мы с самого детства знакомы. В одном дворе росли. Отца у него не было, мать на работе круглые сутки пропадала – фактически одна в семье кормилица, – а воспитывал его, в основном, дед. И меня отчасти.

Деда Слава тоже работал. Но работал он у нас в школе – учителем зоологии и ботаники. Его комнатушка, примыкавшая к кабинету, была вопиюще интересным местом, и мы пропадали там целыми днями. Там росли маленькие пальмы и огромные, с руку величиной, огурцы. В клетках гуттаперчевыми мячиками катались белые мышки, и убегали от собственных хвостов стройные ящерки. В сетчатом террариуме, по-гафтовски поглядывая на нас, ползали змеи…

Были там и вовсе удивительные экземпляры. Например, семейство волосатых лягушек, которое жило в укрытой сеткой из камыша жестяной ванне, или наша любимица – крыса с двумя хвостами (мы так и звали ее – «двухвостка»)…

– Главное, больше года его не видел. Собираюсь все, а не захожу. – Джон принялся грызть ногти. – Работа, работа… Совсем озверел.

Я дотянулся до пачки «Родопи» и закурил. Сказать мне было нечего. О его работе у меня особое мнение, но сейчас об этом не стоит.

Любите вы рассуждать. «Дети – наше продолжение…» – Под таким пренебрежительным «вы» Джон, как правило, подразумевает всю пишущую братию. – Чепуха. Нет продолжения. По идее, я – деда продолжение. А я не чувствую. Нет его во мне. И тем жутче. Умер он. Совсем, понимаешь. Без продолжения. А мне стыдно было. Даже не стыдно, а… – Он подыскивал точное выражение. – Неприятно. Я ж – «несбывшаяся надежда». Он же во мне Рихтера видел, как минимум…

Джон – музыкант. Клавишник в ресторане «Лукоморье».

– А я его месяца два назад встречал, – вспомнил я. – Он прекрасно выглядел. Бодрый такой, веселый старикан.

– Точно. После операции я его не узнавал. Как будто родился заново. Тогда я его и видел в последний раз.

Полтора года назад дед лежал в клинике института нейрохирургии. Моего института. Что-то у него было с головой.

Затушив сигарету, Джон сказал:

– Знаешь что. В кресло сядь. Полежать хочу.

– Да я, наверное, пойду, – заторопился я. Джон промолчал и лег. Значит, я правильно понял: он хочет побыть один. Я натянул мокрую рубашку.

– Зачем заходил-то? – спросил он, не открывая глаз.

– Просто, хотел историю одну рассказать. На работе штука одна приключилась. Потом расскажу. Привет.

– Привет, – буркнул он и повернулся на бок лицом к стене.


… Ну вот мы с Лелей и в ресторане.

Песня кончилась, и Джон (совсем другой, оживший Джон), выбравшись из-за «Крумара», подсел за наш столик. Я всегда с удовольствием наблюдаю за тем, как он смотрит на женщин. Если на пути его взгляда поставить стоваттную лампочку, уверен, она вспыхнет, а возможно даже и перегорит. Но сегодня он превзошел себя: когда он глянул на мою спутницу (надо отметить, что перед «выходом в свет» Портфелия более чем тщательно поработала над своей внешностью – макияж, прическа «Взрыв на макаронной фабрике», почти полное отсутствие кожаной юбочки), у него даже челюсть отвалилась, а Портфелия инстинктивно потрогала верхнюю пуговичку кофточки, проверяя, не расстегнулась ли та.

– Офелия, – представил я.

– Точно, – простонал Джон.

– А это – Евгений Степанович…

– Можно просто: Джон, – уточнил он.

– Очень приятно, – потупила глазки Портфелия.

– Принес? – перешел я к делу.

– Да, ничего, – ответил Джон на какой-то другой, послышавшийся ему вопрос и закивал, не отрывая глаз от Портфелии. – Пока нормально.

Я хорошенько саданул его ногой под столиком, он подпрыгнул и, очнувшись, уставился на меня:

– Чего тебе?

– Принес, спрашиваю?

– Ну.

– Господи, ты, боже мой! Что – «ну»?

– «Ну» – значит, принес.

– Покажь.

Джон быстро смотался к низенькой эстраде и приволок оттуда дипломат. Из дипломата он извлек белую пенопластовую коробочку, открыл ее и вынул обещанное – японский, величиной с мыльницу диктофон «SANYO».

– Прелесть какая, – прошелестела Портфелия, трогая блестящую поверхность корпуса. Джон нажал одну из боковых клавишей.

– Сколько? – спросил я.

– Как договаривались – триста двадцать.

– Давай проверим, что ли.

– Джон пошевелил пальцами, а соответственно и клавишами под ними, и из-под его руки раздался мой сдавленный (а мне-то казалось, я спрашиваю небрежно) голос: «Сколько?» Джона: «Как договаривались – триста двадцать». Снова мой: «Давай проверим, что ли». Джон щелкнул клавишей «стоп».

– Порядок, – сказал я, вытаскивая из внутреннего кармана приготовленную пачку денег, – пересчитай.

– Неужели купишь? – сделала большие глаза Портфелия. Я хотел отшутиться, сказать что-нибудь такое, что сбило бы торжественность ее тона и еще более возвысило бы скромного меня, но персональный пижон, таящийся в каждом из нас, опередил меня:

– Ну конечно, Леля. В нашей работе – вещь незаменимая. На стороже твоем сейчас и испробуем.

– Да-а, – протянул Джон, добравшись до последней купюры, – «трудовая копейка». Бывает, считаешь, червончик к червончику льнет, да похрустывает. А тут – больше трояка бумажки нет. И те – как портянки.

Меня заело:

– Мы, понимаешь, Джон, лопатой деньги не гребем. Как некоторые.

– Что ли, как я? Когда это было?.. – скорчил он мину. – Нынче-то – дела безалкогольные. Это раньше «товарищ с Востока» шлеп об сцену четвертаком: «Генацвале, – дурачась, Джон произнес эту фразу с акцентом, – скажи, чтобы все слышали: эта песня – от Гиви. Для прекрасной блондинки за соседним столиком…» И так – раз пятнадцать за вечер.

– А сейчас? – участливо поинтересовалась Портфелия.

– А-а, – горестно махнул рукой Джон. – Сейчас для прекрасной блондинки им и рубля жалко. На зарплату живем. А она у нас… Но не это даже главное. Раньше – на работу, как на праздник. Придешь, люди – хмурые, одинокие. А к концу – веселые все, парами расходятся. Сердце радуется. А теперь? Как сычи. Только смотрят друг на друга. Суп жрут.

Портфелия огляделась и прыснула, прикрывшись ладошкой:

– Точно, суп!

Джон явно забавлял ее, и она огорчилась, когда перерыв кончился, и его позвали на эстраду.

– Пойдем, – поднялся я.

– Толик, миленький. Давай посидим еще, послушаем. Все равно же скоро закрывать будут. А спешить нам некуда. Ну?..

– Ладно, – согласился я, – тогда пойдем танцевать.


Джон опять подсел к нам.

– Все. Окончен бал. Пусть в тишине посидят.

– Нравится мне твоя работа, – усмехнулся я.

– Мне и самому, – не заметил он иронии.

– А жена вас не ревнует? – игриво спросила Портфелия. – Вас каждый день так поздно нет дома. А здесь столько женщин, и каждая старается быть красивой. Ведь так?

– Меня нельзя ревновать. Потому что я очень честный.

Портфелия прыснула снова.

– Нам пора, – напомнил я больше даже не от необходимости, а из ревности. Уж я-то знал, какой Джон честный.

– А куда вы?

– Какая бестактность, – деланно возмутился я, – особенно по отношению к девушке. Я всегда подозревал, что ты – толстокожая скотина.

– Да я только… – начал было он оправдываться, но я перебил его:

– Если серьезно, можешь себе представить, мы «идем на сенсацию». Как на медведя ходят. Ночное задание. Детектив. В традициях западной прессы, – я насмешливо покосился в сторону Портфелии. – «Подвиг вахтера» или «Подпольный синдикат профессора Заплатина». Каково, а?

– Не паясничай, – вскинулась она, – я и сама не хочу идти, но ведь съест Маргаритища.

– Заплатин? – не слушая ее, переспросил Джон, как-то странно поглядывая на нас. – Погодите-ка, – пошарив по карманам, он достал бумажник, извлек из него сложенный вчетверо листик в клеточку, развернул, пробежал глазами и подал мне. – Взгляни.

Записка была написана очень аккуратно, словно каждую буковку вырисовывали отдельно:

«Женя. Не пытайся понять причину моей смерти, вряд ли тебе это удастся. Знай только, что она – во мне самом. Я ни о чем не жалею и никого не виню. Ничего тебе не завещаю и ни о чем не прошу. Только постарайся запомнить вот что: если будет тебе совсем худо, так худо, что впору лезть в петлю, повремени с этим. Обратись к профессору Заплатину. Прощай.

Любящий тебя Деда Слава.»

– Странно, – подумал я вслух, возвращая записку. – С Заплатиным-то ясно: он твоего деда оперировал, я помню, был об этом как-то разговор. Видно, сдружились. Они же почти одного возраста. Но все равно, странная записка.

– Я не говорил, как он умер. Никому не говорил. Ни к чему это было, – Джон замолчал в нерешительности, но после паузы все-таки продолжил. – Его в кресле нашли. За столом. На столе – записка. Написал ее и умер. От удушья. Экспертиза показала.

– Газ?

– Нет. И следов насилия нет. Доктор сказал – похоже, старик просто перестал дышать.

Над столиком зависла тишина.

– Кошмар какой-то, – не выдержала Портфелия. – Мальчики, о чем вы? Какая экспертиза? Какой дед?

– Мой дед, сказал Джон; а у меня в голове совсем некстати выплыл дурацкий анекдот: «Шел ежик по лесу. Забыл как дышать… и умер».

– Я с вами пойду, – решительно заявил Джон.

– Айда. Только вряд ли мы там что-нибудь интересное увидим.

– Пойдем скорее. – Джон нетерпеливо вскочил. Джон есть Джон: или хандрит, неделями находясь в полусонном состоянии, или носится, как угорелый, дрожа от возбуждения.

… К институту решили идти пешком, так как для «ночных незаконных операций» было все-таки слишком рано. На улице, как и всю неделю, было сыро, чуть-чуть моросил дождик. Я открыл зонтик, и мы попытались втиснуться под него. Но по-настоящему это удалось только Портфелии, так как она была в серединке. Мы с Джоном держали ее под руки и всю дорогу молчали, а она, напротив, болтала непрерывно. И о том, какая ужасная выдалась погода, и о том, какой, вообще, ужасный климат в наших краях, и о том, какая Маргаритище зверь, и о том, что быть начальником – дело неженское (им это противопоказано; а равноправия они не для того добивались, чтобы делать то, что им противопоказано), и о том, как она попала в нашу дурацкую газету…

Все это, или почти все, было чистейшей воды враньем и сплошным кокетством. Только для Джона. Ведь она прекрасно знает, что я прекрасно знаю, как она, завалив во второй раз вступительные экзамены, умоляла Маргаритищу принять ее на работу «по призванию». Но, как бы там ни было, своей болтовней она добилась главного: Джон отвлекся от своих тяжелых мыслей, закурил и вновь стал поглядывать на нее с интересом.

Она притихла лишь тогда, когда мы миновали ворота институтской рощи, войдя в ее мокрую тьму, и двинулись мимо анатомического корпуса. Где-то неподалеку взвыла собака. Взвыла с такой ясно ощутимой тоской, что казалось, не собака это воет, а человек пытается подражать собаке. Портфелия еще крепче прижалась к нам.


И вот мы в нерешительности стоим перед дверью операционной.

– Ой, мальчики, пойдемте отсюда, а?..

Мы молча повернулись и, не глядя друг на друга, побрели по коридору к лестнице; мы чувствовали себя группой круглых идиотов.

Внезапно за нашими спинами раздался щелчок открываемой двери. Я оглянулся. Из операционной вышел грузный пожилой человек в белом халате. Он сдернул с ладоней резиновые перчатки, тщательно вытер потные руки о подол и тут увидел нас.

– Молодые люди, – громко, по-хозяйски, окликнул он. – Вам от меня что-то нужно? Рад служить. Да не стойте, как истуканы, идите-ка сюда.

Мы обменялись короткими беспомощными взглядами и подчинились.

Я, конечно, понял, что перед нами – профессор Заплатин. Но будь я художником, пиши я его портрет, я, наверное, назвал бы картину не «Профессор», не «Доктор», а «Сталевар» или даже «Человек, покоряющий сталь». Внешность у него такая. Очень загорелое (или от природы смуглое) широкое лицо с густыми, почти сросшимися черными бровями над глубоко посаженными глазами. Густые, почти совсем седые волосы зачесаны назад. А вот глаза-то подкачали: какие-то водянистые, белесые. Я бы даже сказал, белые. Не сталеваровские.

– Мы из институтской газеты. – Портфелия протянула ему удостоверение, но он не взял его, а спросил:

– И чем же обязан? Я к вашим услугам, хотя и устал чертовски.

В это время из операционной выкатили тележку с лежащим под простыней человеком. Санитары прошли деловито, даже не взглянув на нас. В проем я увидел, что операционная – за следующей дверью, а за этой – «предбанник».

– Понимаете, – стала оправдываться Портфелия, – видимо произошла ошибка. Нам пожаловались, что вы без разрешения оперируете здесь по ночам.

В тамбур вышло четверо. Они сняли и повесили халаты, накинули плащи и, пройдя мимо нас, двинулись вниз по лестнице.

– Без чьего разрешения? – усмехнувшись, спросил Заплатин. Мы молчали, и он, покачав головой, продолжил. – Все очень просто. Как вы, надеюсь, знаете, я – нейрохирург. Операция по вживлению в мозг нейростимулятора или, как его сейчас называют, «детектора жизни», требует совокупности определенных условий. Одно из них: общий наркоз должен производиться, когда пациент находиться в состоянии глубокого естественного сна. – У меня почему-то возникло ощущение, что профессор повторяет нам тщательно заученные фразы. – Посему и проводится операция ночью. – Он дружелюбно улыбнулся Портфелии. – Вы удовлетворены?

– Да, конечно. Простите нас, ладно?

– Ничего, ничего, – он снисходительно потрепал ее по плечу. – У каждого своя работа. Нужно быть терпимее друг к другу.

– А что такое нейростимулятор? – осмелел я.

– Этот прибор был разработан в моей лаборатории совместно с учеными из Еревана три года назад. Он, как можно понять из названия, стимулирует деятельность центральной нервной системы. Он спас от смерти, или, по крайней мере, от некоторых заболеваний, от преждевременной психической дряхлости уже многих людей. К сожалению, удачно эта операция проходит пока что только в нашей клинике. Но попытки делаются во всем мире. И я, как вы, наверное, заметили, готовлю учеников. – Он снова повернулся к Портфелии. – А сторожа вы не вините. Он вовсе не плохой человек. Но привык ночью спать, а мы второй год уже лишаем его этой возможности.

Мы даже не успели как следует удивиться его проницательности (про сторожа-то Портфелия ничего не говорила), как он поразил нас еще более, обратившись к Джону:

– Если это журналисты, то при чем здесь вы, Женя? Насколько я осведомлен, вы – музыкант.

Джон, опешив, выдавил из себя:

– Да…

– Что с вами? – широко улыбнулся профессор. – Вы решили, что я телепат? Отнюдь. Все гораздо проще: когда здесь лежал Владислав Степанович, мы очень подружились с ним. Я всегда преклонялся перед этим блестящим ученым и мужественным человеком. Он рассказывал мне о вас, показывал фотографии. А у меня хорошая память на лица. Он обещал прислать вас ко мне. Но сейчас рано, слишком рано… – Он оборвал себя на полуслове. – Простите, молодые люди, я вынужден вас покинуть. – Он пожал руки мне и Джону. – Еще раз простите. Операция была очень трудной. – И, приветливо кивнув Портфелии, он скрылся в раздевалке.


Около трех часов ночи добрались до моего дома. Посвежело, я промерз до костей, а Портфелия стучала зубами, несмотря на то, что Джон галантно укутал ее в свой пиджак.

Я предложил зайти ко мне, хлебнуть горячего чаю, но Джон, ревниво покосившись на Лелю, шепнул мне на ухо: «Светка съест». Во весь же голос сказал: «Извини, старик, мне завтра рано», – и трусцой помчался в свою сторону. И пиджак прихватил.

Портфелия колебалась, видно, прикидывая, удобно ли ей в такой час подниматься ко мне, но колебалась недолго, ведь между нами не было и намека на какой-то интерес, кроме сугубо дружеского.

Отперев, я пропустил ее вперед и шепнул:

– Сразу налево.

На цыпочках пробрались мы в мою комнату, я включил настольную лампу, и Портфелия огляделась. Вот об этом я не подумал. Жуть. Хорошо, хоть постельное белье утром убрал с дивана и запихал в шкаф.

– Лачуга холостяка, – насмешливо подвела итог осмотру Леля. Было заметно, что она все же чувствует себя слегка не в своей тарелке.

– Ты посиди, я пойду, чай поставлю.

– Не нужно, Толик. Это долго. Я только немного отогреюсь и пойду, ладно?

– Да брось ты, – махнул я рукой и выскочил в прихожую. Там я столкнулся с матерью; услышала-таки стук двери.

– Кто там у тебя?

– Коллега, – с чистой совестью ответил я и скользнул на кухню. Но мать не так-то легко обвести вокруг пальца:

– Ты говорил, с девушкой работаешь, выходит, это она?

– Действительно, – пораженно прикрыл я рот ладонью. – А я-то все никак не мог сообразить, что в моем коллеге необычного.

– Клоун, – сказала мать, и, пока я включал чайник, пока обшаривал холодильник, добывая оттуда остатки сыра и колбасы, она прочла мне небольшую, но обстоятельную проповедь на тему: «Понятие «девичья честь» и ее инфляция в современном мире». А закончила вопросом: «Ты уверен, что она – порядочная девушка?»

– Нет, – ответил я, – но собираюсь это выяснить буквально с минуты на минуту.

Почему-то когда дело касается моих друзей, а тем паче девушек, природное чувство юмора, которым мать щедро вообще-то наделена, начисто отказывает ей. Вот и сейчас, даже не улыбнувшись, она со скорбной маской на лице вышла из кухни и заперлась в спальне.

Так. Слава богу, есть свежий хлеб. Ну и все, пожалуй. Чай вскипел, я заварил его, поставил все на старинный, от бабушки еще оставшийся, поднос и двинул с ним по темному коридорчику. Как ни странно, я его донес. Портфелия разглядывала «Винни-Пуха» (мою любимую книгу). Увидев меня, отложила ее:

– О, сыр-р! Ур-ра! Как раз сыр тигры любят больше всего на свете.

– А как тигры насчет этого? – спросил я, вытаскивая из шкафа бутылку коньяка.

– Тигра р-рад! – рявкнул Тигра.

Коньяк и горячий чай согрели нас и сняли возникшую было вначале скованность. Мы обсуждали сегодняшнее похождение.

– А он довольно милый, да?

– Что ты, – отозвался я, – Джон – вот такой мужик! – я заставил себя, несмотря на то, что испытал легкий укол ревности, ответить именно так, ибо это была истинная правда. Но Портфелия удивила меня:

– Я не про Джона твоего, а про Заплатина.

Как угодно назвал бы я профессора – серьезным, основательным, положительным, только не «милым». Но каждый видит по-своему.

– Интересно было бы увидеть мир твоими глазами. Себя, к примеру, я бы, наверное, увидел совсем не таким, как в зеркале. Значительно, наверное, страшнее.

– На комплименты набиваемся, да? Одно слово – «филологический мужчина».

– Два слова, – поправил я. – А на комплименты мы не набиваемся, наоборот, я лучше, чем кто-либо, знаю, что я – хороший. Вот в твоих глазах – не уверен.

– В моих глазах – очень хороший. – Она проговорила это с такой сахарной улыбкой, что я, от удовольствия растерявшись сначала, все-таки понял, что это – стеб.

– И ты в моих глазах – замечательная, – попытался я попасть ей в тон. Но уверен, в моральном смысле мне было значительно легче сделать этот комплимент, ведь и вправду, в неверном мерцании светильника она была сейчас очень привлекательной. – Замечательная, Леля, – повторил я.

– Вот и чудно, трам-пам-па, – все так же вкрадчиво сказала она, а потом захохотала неестественно и так громко, что я испугался за материн сон. – Все, хватит, флиртовать мы с тобой, Толик, не можем. Мы чересчур хорошо знаем друг друга, так? Разве друзья могут флиртовать? – Она взялась за подлокотник кресла, намереваясь подняться, но я остановил ее, положив ладонь на плечо.

– Очень даже могут. – Я всем существом ощущал, как глупо сейчас я выгляжу, и понимал, что буду выглядеть во сто крат глупее, когда она вновь оборвет меня… И все же я обвил ее шею рукой и, чуть-чуть притянув к себе, поцеловал. И неожиданно она ответила мне таким жадным, таким долгим поцелуем, что я даже задохнулся немного. И весь наполнился свежим щемящим чувством ожидания.

– А как же работа? – совсем некстати прошептала она. Но руки наши не задавали глупых вопросов.

– При чем здесь работа? – улыбнулся я, а после паузы, вызванной очередным поцелуем, продолжил давно заученной, но «не использованной» еще фразой. – Офелия? В твоих молитвах, Нимфа, все, чем я грешен, помяни.

И она отозвалась:

– Мой принц, как поживали вы все эти дни?

Я был приятно удивлен и закончил:

– Благодарю вас; чудно, чудно, чудно…

Наши губы снова слились, и теперь это стало чем-то уже совсем естественным, почти привычным; очень правильным. Очень правильным.


Я, наверное, минуты три трясу Джона за плечо. Наконец, он продирает глаза.

– Совсем бы лучше не спал. Гадость всякая снится. Эти. Насмотрелся я там на них. Хуже роботов. Чего не пойму: куда совесть-то у них девается?

– Я тоже думал об этом. Может быть, это объективно? Знаешь, есть такое понятие – «стадный инстинкт»?

– Ну?

– По отдельности люди могут быть вовсе не плохими. А толпой такое творят… А тут – «супертолпа».

– Как-то неубедительно.

– Еще есть одна идея. Любая человеческая мысль – информация, окрашенная эмоциями. Эмоции – как бы цвет мысли. И если несколько мыслей смешать, информация будет накапливаться, а вот эмоции сольются в нейтральный фон. Как если цвета радуги смешать, получится белый.

– Что-то в этом есть. Ладно, спи, философ. – И он принялся перематывать окровавленную повязку на голове.

Я забрался на топчан и закрыл глаза. И снова прошедшие события последних дней стали отчетливее настоящего.


– … Так что надо списать его в архив, – закончила Портфелия.

– Вот и я говорю, что работать ты, Лелечка, не можешь, – с чисто женскими логикой и тактом резюмировала Маргаритища.

– Я-то как раз умею, – столь же обоснованно возразила Портфелия, – только не могу писать то, чего не было.

– А от тебя этого никто и не требует.

– Никаких «незаконных операций» там не было…

– И слава аллаху, милочка. Ты ходила на задание. А это значит, что ты должна была принести материал. И вовсе не обязательно делать сенсацию. О Заплатине, например, мы вообще еще не писали. А его открытие, судя по тому, что ты рассказала, – событие номер один. В мировой медицине. Самое эффектное было бы – репортаж с ночной операции. А самое легкое – научно-популярная статья по сути открытия. Можно и просто интервью с профессором. Или подборка экспресс-интервью со спасенными; да, вот это, пожалуй, хорошо было бы. Или еще: «Портрет ученого» – очерк. Ну, а, в крайнем случае, – критическая корреспонденция о препонах, которые административно-бюрократический аппарат ставит на пути новой идеи (за препоны не беспокойся, их всегда хватает). Другими словами, тысяча вариантов. На худой конец – зарисовка о стороже-ветеране. А возможно, это даже самое лучшее… Так что, давай-ка, милочка, роди до завтра что-нибудь. Строк двести-двести пятьдесят.

– Ладно, – смирилась, не выдержав такой натиск, Портфелия и ушла в «умывальник» (так мы называем одну из двух комнатушек редакции за то, что в ней нет окон, и стены от пола до середины выложены кафельной плиткой). Я нырнул туда вслед за ней.

– Вот мымра, да? – кивнула она в сторону двери и отвернулась. А я вытащил диктофон.

– Между прочим, у меня все записано. Включить?

– Ой, Толик, умница, – ожила она, – ты же меня просто спасаешь. Кто у тебя – Заплатин или вахтер?

– А кого тебе нужно?

– Все-таки, наверное, лучше Заплатина, правда?

– А у меня оба.

– Ты, Толик, просто чудо. Что бы я без тебя делала, а? Я всегда говорила, что мужчины намного умнее нас. Только это трудно сразу заметить… Назло Маргаритище сдам завтра сразу два материала! – она потянулась поцеловать меня, но я осторожно отстранился:

– Тс-с, спокойно. Я заразный; то ли ангина, то ли грипп. А два материала не получится. Фактажа нет, мы же ведь даже не поговорили ни с кем толком.

В этот момент к нам заглянула Маргаритища и сообщила, что отбывает на заседание парткома, а так как закончится оно не раньше шести, домой она отправится сразу оттуда, в редакцию больше не заходя. Мы, как сумели, изобразили огорчение по этому поводу, а когда Маргаритища, наконец, отчалила, Леля взмолилась:

– Ну, включай же, Толечка. Главное, чтобы каркас был. А факты я завтра с утра доберу – на кафедру позвоню, в партком… В крайнем случае, сегодня вечером еще раз можно в клиники сбегать. Только уже с чем-то. Чтобы дать прочитать. Пусть не соглашаются, ругают, исправляют, добавляют, вот и получится материал. Так ведь?

Портфелия судорожно принялась за расшифровку записи, а я волей-неволей прослушивал ее. Сначала – пьяное бормотание сторожа, затем – уверенная речь профессора. И что-то меня в этой речи насторожило. Быть может, вот эта самая уверенность, отточенность фраз? Конечно, выступать ему часто приходится. Но нет, выступает-то он на разных симпозиумах, съездах, в крайнем случае – перед студентами. А перед нами он не выступал, он объяснял «на пальцах» людям, которые в медицине не понимают ничего. И делал это так свободно, словно он с такими профанами разговаривает ежедневно. Вдруг вспомнилось, что и в клинике у меня было ощущение, что его речь заучена наизусть.

И еще. Почему он один говорит? Хотя бы любопытства ради должен же был к нам хоть кто-то подойти. Но какой там. Его коллеги не удостоили нас даже взглядом. Ушли, не только с нами не попрощавшись, но и, между прочим, с профессором. Это все мелочи, конечно. Может быть, у них заведено так. Только странно как-то.

В диктофоне Заплатин разговаривал с Джоном про Деду Славу. «И со смертью этой тоже что-то не так», – подумалось мне… И тут я услышал такое, от чего буквально подскочил.

– Стоп, – сказал я вслух. Портфелия вскинула на меня удивленный взгляд. Я отмотал ленту немного назад и снова нажал на «воспроизведение». И голос профессора повторил поразившую меня фразу:

– … Он обещал прислать вас ко мне. Но сейчас рано, слишком рано…

Я понял, ЧТО так напугало меня. Эта фраза каким-то образом совместилась в моем сознании со словами из записки Деды Славы: «…если будет так худо, что в пору в петлю лезть…» «А сейчас рано, слишком рано…»

– Ты туда пойдешь сегодня?

– Не знаю. Надо бы.

– Вместе пойдем.

– Один раз мы уже сходили вместе… – она оторвалась от своей писанины. – В этот раз ты меня снова пригласишь на чашку чая?.

Впервые за весь день мы позволили себе вспомнить эту удивительную сумасшедшую ночь.

«… Зачем делать сложным,

То, что проще простого? –

Ты – моя женщина,

Я – твой мужчина…»

Леля потрясла головой, словно отгоняя наваждение, и сказала:

– Я после ужина сюда вернусь, поработаю еще. Так что зайди за мной сюда, ладно?


Но в институт нам пойти не пришлось. Потому что тут-то и начался бред. Сначала ко мне явились Савельевы – соседи – и сообщили, что меня зовут к телефону. У нас-то телефона нет, и иногда, в самых экстренных случаях (например, чтобы вызвать «скорую», когда у матери приступ), я бегаю звонить к ним. Но не наоборот; я никогда и никому не давал их номера. Понятно, что я был удивлен.

Я поднялся к Савельевым, причем отец семейства окинул меня таким взглядом, что я моментально почувствовал общее недомогание. Видно, он, бедняга, представил, какой у него в квартире будет стоять тарарам, если к ним примутся звонить все мои дружки. Я принял вид святого апостола и поднял со стола снятую трубку. И услышал только короткие гудки. Пожав плечами и выругавшись про себя, я положил ее на аппарат. И тотчас же телефон зазвонил.

– Пожалуйста, извините еще раз, – умоляюще звучал из трубки голос Портфелии, – что-то сорвалось. Мне очень нужен Анатолий.

– Это я, Леля.

– Толик, тут со мной какая-то жуть происходит, – быстро заговорила она таким голосом, что я почувствовал: еще одна капля, и начнется истерика. – Короче, я никуда сегодня не иду. Домой иду, понял?

– А в чем дело? Почему?

– Я туда никогда больше не пойду.

– Ты мне ответь, что случилось-то? – мне почему-то стало смешно.

– Тут… Да, вообще-то, ничего. Так… – она явно приходила в себя. – Ладно, Толик, пока. Я позвонила просто, чтобы ты зря в редакцию не ходил. Все. – И она бросила трубку.

Ничего не понятно. Почему она никуда не пойдет? Чего она испугалась? Откуда она знает номер Савельевых? Попрощавшись, я выскользнул на лестницу. Дома накинул куртку, крикнул матери, что буду не скоро, и почти бегом двинул к остановке.

Я сразу увидел ее, как только вышел из троллейбуса. У меня отлегло от сердца. Уж не знаю, чего я ожидал. А тут сразу захотелось дурить. Я крадучись двинулся к ней через сумрак тополей. Я отчетливо видел ее фигурку на белом фоне стены дома через дорогу. И я непроизвольно радовался ее тонкой талии, ее высокой груди, которую она умела носить так торжественно и бережно.

Я достиг цели, вышел у Портфелии из-за спины и осторожно прикрыл ей глаза своими ладонями.

Такого крика я еще никогда не слышал. Она кричала так, что мне показалось, у меня желудок инеем покрылся. Я продолжал улыбаться глупой окоченевшей улыбкой. Казалось, мы превратились в мумий. Но вот мир снова пришел в движение. Она плачет. Все еще слегка контуженный, одной рукой я прижимаю ее к себе, другой ловлю «тачку».

Потом мы сидим у меня в комнате (по ее просьбе – при самой яркой иллюминации) и хлебаем горячий чай. В ушах еще немного звенит.

– Я поужинала в столовой, пришла в редакцию и сразу забралась в «умывальник». И заработалась немного, увлеклась. Вдруг – звонок. Подумала, это ты, ведь рабочий день кончился, и только ты знал, что я там. Решила, хочешь узнать, на месте ли я уже.

– Я никому не говорил, что ты работаешь.

– Но я-то об этом не знала. Сняла трубку и говорю: «Я здесь, приезжай скорее, пора уже». А оттуда голос незнакомый: «Очень вам не советую, милая девушка». Я ничего понять не могу, спрашиваю: «Чего не советуете?» А он отвечает: «В клиники идти» Тут я уже испугалась немного, говорю: «А вы-то кто?» А он: «Это вам вовсе ни к чему знать». У меня горло от страха перехватило, я же одна, а он, может, из соседнего кабинета звонит, представляешь? Я говорю: «Прекратите глупые шутки» – и хотела уже трубку бросить и бежать, но он вдруг говорит: «Я вас не пугаю, напротив, я хочу отвести от вас страшную беду. И от матери вашей». Ты знаешь, как я маму люблю? «Но в чем дело?» – спрашиваю. А он отвечает: «Возьмите-ка ручку и записывайте». И продиктовал номер твоих соседей. А потом говорит: «Позвоните, позовите Анатолия и скажитесь ему больной. Или что-нибудь еще придумайте. Всего доброго», – и положил трубку.

– Может быть, пошутил кто-то?

– Шуточки… Я сначала тоже так себя успокаивала. Посидела минуты три, страшно так, набрала этот номер, а сама еще не знаю – то ли больной скажусь, то ли наоборот, тебе про голос этот расскажу. Соседка тебя звать пошла, а в трубке вдруг опять: «Милая Офелия. Я уверен, вы намерены немедленно рассказать обо мне Анатолию. Вы так молоды. А неприятности могут быть так велики. Чего стоит одна только «Свобода?..»

– Что он имел в виду?

– Общество «Свобода». В школе у нас такое было. Баловства больше, чем политики. Но двое ребят оттуда сейчас за границей. А я была редактором нашей газеты. Рукописной.

– У тебя номерка не сохранилось? – я почему-то расслабился.

– Тебе смешно, да? А мне вот что-то не очень. По «Голосу Америки» говорят, что наши политические заключенные в психбольницах сидят. Здорово?

– Ерунда это все, выброси из головы… – Я привлек ее к себе, потерся щекой о щеку, но Леля была чужая.

– Ой, у тебя температура, – заметила она, – градусов тридцать девять. «Горячий мужчина». Может, тебе лечь? Ляг.

Я не успел ответить, потому что позвонили в дверь, и я пошел открывать.


Вот уж кого не ожидал. Светка. И как всегда, вся – воплощение чувственности.

– Привет, Толянчик. Мой – у тебя?

– Потерялся?

– Ресторан уже два часа, как закрылся, а его нет. Ты один? – это она чисто из приличия; ее глаза не отрываясь следили за тем, как я пытаюсь заслонить своими ногами Лелины туфельки.

– Нет, у меня сидит там… – кивнул я неопределенно головой. – Но ты проходи, если не торопишься.

– Вообще-то, я даже не знаю, – протянула Светка, а сама в этот момент уже входила в комнату. Даже вперед меня. Ох, и любопытство.

– Это Светлана, – стал я представлять друг другу дам, – жена Джона. А это – Офелия…

– Его любовница, – в тон мне продолжила Светка, глядя на Портфелию с презрительной усмешкой. От неожиданности и неловкости кровь бросилась мне в лицо.

– Ты что, Свет?

Она с нарочитой небрежностью уселась в кресло, закинула красивые ноги одну на другую, тем самым, обнажая их полностью, и, продолжая бесцеремонно разглядывать Портфелию, ответила:

– Я-то ничего. А вот ты, лапочка, давно ли в сводники подался?

Леля резко поднялась:

– Я пойду.

– Сиди, – отрубила Светка, и Портфелия, подчиняясь силе, звучавшей в ее голосе, послушно опустилась обратно в кресло. Молчание тянулось минуту. Светка провела рукой по лицу. Казалось, она снимает с него липкую паутину. А потом заговорила совсем другим голосом – тихим, больным:

– Простите меня… У него на языке – одна Офелия. Офелия – такая, Офелия – сякая… Он и сам еще не понял. Но я-то его «от и до» знаю. А вот сегодня домой не явился. И я уж решила… И вот, сорвалась. Конечно, никто тут не виноват… Толик, принеси попить.

Я мигом слетал на кухню и нацедил из банки чайного гриба. Светка выпила его залпом, с выдохом, как водку и сморщилась, – «Ну и кислятина!» Она понемногу приходила в себя и теперь, из гордости уже, чтобы компенсировать свою минутную слабость, снова придала своим интонациям нагловатый оттенок:

– А вы, значит, посиживаете здесь. Вдвоем. И чем, если не секрет, занимаетесь? – Она глянула на Портфелию, на этот раз уже довольно дружелюбно. – А вы – ничего девушка, красивая. И невредная, кажется, не то, что я. – Она обернулась ко мне. – Я бы на твоем месте, Толик, нашла бы занятие с ней поинтересней, чем таскаться по больницам. – Она выдержала паузу, но, не дождавшись от меня ответа, продолжила: – Я всегда говорила Жене, что этот ваш Деда Слава – или сектант, или масон какой-нибудь. А он: «Не болтай ерунду!», «Что ты понимаешь!» А теперь вот сам носится, понять ничего не может.

И опять раздался звонок входной двери. Просто «День открытых дверей» какой-то у меня сегодня. Я услышал, что открывает мать. Она постучала в дверь комнаты: «Толик, к тебе».

На пороге стоял Джон (легок на помине) и пьяно улыбался.

– Салют, – отдал он честь по-военному.

– Хорош, – заметил я, – заходи. Долго жить будешь, только тебя вспоминали.

– А я не один, – голосом факира объявил Джон и показал большим пальцем через плечо. – Со мной Валера. Лера! – крикнул он в колодец между перилами лестницы, – Лера! Подь-ка сюда.

По ступенькам тяжело поднялся сильно «загашенный» Валера. Я этого типа видел впервые. Худой, с бородкой, с усиками. На дона Кихота похож.

– Вечер добрый, – приподнял шляпу Валера, шатнулся, навалился на стену и с шальной улыбкой начал медленно оседать. Я еле успел подхватить его под мышки, и Джон помог мне дотащить его до комнаты. Толку, правда, от Джона было немного, потому что он и сам нетвердо стоял на ногах. К тому же он никак не хотел выпустить из рук свою синюю спортивную сумку, которая очень стесняла его.

Когда загадочный Валера был со всеми предосторожностями водворен на диван, Джон огляделся и присвистнул:

– Компания…

– Хелло, милый муженек, – Светка, не вставая с кресла, сделала некое подобие книксена.

– Здравствуй, женушка, – отозвался Джон таким голосом, что на душе у меня заскребли кошки. Я-то к их сценам привык. Они никогда меня не стесняются. К сожалению. Но вот Леле, каково будет.

Светка ощетинилась:

– Решила, понимаешь, познакомиться, – она кивнула в сторону Портфелии. – Перенимаю передовой опыт – учусь тебе нравиться.

– Ай, спасибо, – принялся юродствовать Джон, – ай, удружила. Поздновато только. Мне тебя нынче хоть медом намажь…

Я много раз видел, как медленно и трудно налаживается все у Джона со Светкой после малейшей перебранки, скольких нервов и взаимного самоотречения стоит день стабильности в их жизни. Поэтому я вмешался:

– Перестаньте, ребята. Не выносите сор из избы. Из своей в мою. Вы так редко заходите. Давайте, лучше чаю попьем.

– Не согласен. Предпочитаю что-нибудь покруче. – Джон имел моральное право на это заявление: говоря, он расстегнул замок своей драгоценной сумки и извлек оттуда две бутылки шампанского.

– Фужеры тащи.

Выйдя в коридор, я прислонился лбом к холодной плоскости зеркала и закрыл глаза. Под веками жгло. Так бывало в детстве, когда вовремя не ложился спать. Холод зеркальной поверхности дал почувствовать, какой раскаленный у меня лоб. Я и вправду заболел.


– Ну и за что же будем пить, а? – спросила, осваиваясь, примолкшая было с приходом Светки Портфелия. Пламя свечи колыхалось в ее глазах огненной полоской посередине зрачка, отчего то кошачье, что от природы было в ее лице, усиливалось во много раз.

– Ясно за что, – сказал Джон, скручивая с пробки проволоку, – за женщин.

Светка выдавила из себя презрительный смешок и, демонстративно отвернувшись к стенке, принялась так яростно качать ногой, что, казалось, еще немного, и в такт начнет подпрыгивать все кресло.

Джон наполнил фужеры, я подал один Портфелии и сказал:

– Жека, я, может, некстати, но у меня другой тост. В память о Деде Славе. Я-то его не помянул.

– Давай, старик, – одобрил Джон, и мы выпили, по поминальной традиции не чокаясь.

– Дед был – что надо, – сокрушенно сказал Джон.

– Только масон. Или сектант, – влезла Светка.

– Ну, ты-то у нас все знаешь! – огрызнулся Джон.

– Мне, Женечка, если хочешь знать, твоя мама сказала. Он в каком-то обществе был у Заплатина.

Когда прозвучала эта фамилия, в комнате словно вакуум образовался. Джон дрожащими пальцами принялся доставать из пачки сигарету.

– Снова начался бред, – заметил я. – Женя, здесь только не кури. Мне спать тут, не люблю. Пойдем в коридор.

Мы вышли из квартиры, поднялись на площадку между этажами и уселись на подоконник. Закурили.

– Мне мать ничего не говорила, между прочим, – с обидой, по-моему, сказал Джон.

– Если честно, меня сейчас совсем другое беспокоит. Я решил сделать Офелии предложение. Но не могу решить – как: публично – сейчас, или потом – наедине.

– Потом, – буркнул Джон, уткнувшись в сигарету.

– Чего ты посуровел? Она что – тебе нравится?

– Как тебе сказать… Нравится. Очень даже. Только я-то при чем? За тебя рад. – Он улыбнулся одними губами. – Пойдем к ним.

В наше отсутствие Светка с Лелей явно не поладили. Они сидели, насупясь и не глядя друг на друга. Для разрядки Джон вновь разлил, и мы молча выпили. Я сел на пол перед креслом Портфелии у нее в ногах. Джон повернулся к Светке:

– Что тебе мать наплела?

В его отношении к деду было намного больше теплоты, чем к матери. И сейчас, когда свое брал хмель, Джон перестал этого стесняться. Он продолжал:

– При жизни его то лжеученым, то вообще врагом народа выставляли. И бог знает, кем еще. А теперь?

Да, это так. В школе большинство учителей относилось к деду настороженно. Ведь был он бывшим «морганистом-менделистом-вейсманистом». И хотя с августовской сессии ВАСХНИИЛ сорок восьмого года минули уже десятилетия, Вавилов реабилитирован, «лысенковщина» – осуждена, косые взгляды оставались.

Об этой самой сессии и о том, что Деда Слава – Владислав Степанович Матвеев – до того, как вынужден был приехать в нашу провинцию, работал в одной из ведущих лабораторий Ленинградского института цитологии, гистологии и эмбриологии АН СССР, мы, естественно, узнали уже потом, повзрослев. Но о механизме наследственности, о перспективах генетики он и тогда часто рассказывал нам, рассказывал горячо, и, забывая, что перед ним – дети, сбиваясь на совершенно непонятный для нас язык большой науки.

Он и внука своего назвал в честь науки (или лженауки?) евгеники.

Склад ума моего уже в те годы был довольно «филологическим», и мне претила идея «исправления человеческой природы», о которой нет-нет да и заговаривал Деда Слава…

– Кем же он посмертно стал? – повторил вопрос Джон, неприязненно глядя на Светку. Ей, видно, стало не по себе:

– Да не знаю я ничего. Когда я мать твою успокаивала, говорила, мол, это могло произойти с ним в любой момент, он ведь не молодой был, болел серьезно и операцию тяжелую перенес… А она сказала, что в больницу он лег совершенно здоровым.

– Как так? – удивился Джон.

– Когда он ложился, ей записку оставил. Сказал, что читать ее можно, только если с ним в больнице что-нибудь случится. Ну, а она, конечно, не удержалась и конверт вскрыла. – Светка говорила виновато, сознавая, что разглашает чужой секрет.

– Узнаю любимую матушку, – хмыкнул Джон, – «активная жизненная позиция».

– И что же там было? – забыв об обидах, нетерпеливо перебила его Портфелия.

– Там было сказано, что он здоров, а в больницу ложится по настоянию профессора Заплатина, который является руководителем какой-то организации. И записку эту нужно передать в КГБ.

– И почему же она не передала? – поинтересовался я.

– Так ведь ничего плохого с ним не случилось. Выписался, пришел и забрал бумажку. Спросил еще, не прочитала ли; она призналась. А он: «Как видишь, дочка, со мной все в порядке, значит, я ошибался».

– Все опять выворачивается наизнанку, – заметил я. – Еще пятнадцать минут назад я подозревал, что Заплатин занимается чем-то стратегически важным, и КГБ его охраняет от чужих глаз. А теперь выходит, все наоборот. Да, – вспомнил я, поймав на себе озадаченный взгляд Джона. – Вы же ничего не знаете. Расскажи-ка им Леля.

После рассказа Портфелии о ее сегодняшних злоключениях, мы некоторое время молча переваривали полученный от нее и Светланы «информационный комплекс».

– Дверь на ремонте, стучать по телефону, – попытался Джон снять напряжение шуткой. Но мы оставались серьезными.

Я высказал предположение:

– Выходит, Леля, они тебя просто купили. Напугали специально, чтобы ты больше не в свои дела не лезла. Мы же политики все, как огня, боимся. Между прочим, непонятно почему. Сейчас, вроде, гласность, демократия. А мы все равно боимся. – Я чувствовал, что под действием шампанского начинаю философствовать не по существу, но не мог остановиться. – Вот они тебя и купили – прознали где-то про «Свободу» твою. Знают, на что давить.

– Похоже, – поддержал мою догадку Джон.

– А раз так, – продолжал я, окончательно уразумев, что, собственно, я хочу сказать, – что получается? Кто-то (вероятнее всего, Заплатин и компания) пугает нас КГБ. Что из этого следует? Что этот кто-то сам его боится. Недаром и Деда Слава наказывал записку именно туда передать. А раз так, нам нужно бегом бежать в этот самый комитет и обо всем, что знаем подробно рассказать. Знаем мы, правда, совсем немного, но у нас явно в руках какая-то ниточка. Вот пусть там ее и распутывают.

И вдруг (я даже подскочил от неожиданности) у меня за спиной раздался тихий голос:

– Ни в коем случае.

Джон ткнул пальцем в дальний угол комнаты: «Нарисовался!» Мы и забыли про пьяного Валеру. А сейчас он в позе лотоса восседал на диване, и в неверном мерцании свечи казался выходцем из средневековья: бледность, худоба, эспаньолка, черные вьющиеся локоны. Глаза черные, но взгляд почему-то кажется бесцветным. Белым. И ясно, что он абсолютно трезв.

– Кто вы? – сдавленным голосом спросила Портфелия.

«Спокойно, Маша, я – Дубровский», – как всегда некстати выскочило у меня из недр памяти.


– Предположим, я – Заплатин. Нам есть о чем говорить?

– Вы – не Заплатин, – дрогнувшим голосом возразила Портфелия.

– Где ты его откопал? – вполголоса спросил я Джона.

– В «Музе». Только что познакомились.

– И все-таки предположим, – с нажимом произнес Валера. – Пусть я буду доверенным лицом профессора.

Я, стараясь, чтобы никто не заметил, дотянулся до нижнего ящика стола, чуть приоткрыл его и включил лежавший там диктофон.

– Вы – политическая организация? – с места в карьер взяла Портфелия. Я не в первый раз уже поразился ей.

– Нет, это было бы мелко. Мы – сообщество людей, разрабатывающих научную идею такого уровня, что она автоматически переходит в разряд политических, но этим ни в коем случае не ограничивается.

– Что это за идея? – спросил я.

– О вашей же безопасности заботясь, открыть вам этого не могу.

– Она имеет оборонное значение?

– В некотором смысле. Но это не оружие.

– Что же это?

– С чего, собственно, вы взяли, что я обязан отвечать на ваши вопросы?

– Тогда зачем вы здесь? – резонно заметила Портфелия.

– Да, – впервые с того момента, как «Валера» заговорил, открыла рот Светка. – От нас-то вам что нужно?

– Браво. Вопрос по существу. Отвечаю: я здесь для того, чтобы обезвредить вашу группу.

– То есть? – Высокая температура, хмель и необычность происходящего, прихотливо переплетаясь, давали мне острое ощущение нереальности. Беседа эта скорее забавляла, нежели интересовала меня. Мысли, словно в банке повидла, ворочались еле-еле. Но что-то подсказывало мне, что все происходящее – чрезвычайно важно.

– То есть я должен свести до минимума вероятность в настоящем и будущем вмешательства вашей группы в наши дела, а так же – возможность утечки информации.

– Лично я молчать не собираюсь, ясно? – заверила Портфелия.

– В таком случае, вас ждут крупные неприятности, а то и физическое уничтожение.

– Вы угрожаете? – спросил я.

– Я стараюсь уберечь вас. «Валера» презрительно скривил губы. – И советую уяснить раз и навсегда: мы – объективная неизбежность; мы – закономерность развития общества; мы – его блистательный тупик. Хотя с каждым днем нам и приходится затрачивать все больше энергии на пресечение утечки информации, все же время Всеобщего Знания еще не наступило.

В этот момент я, неотрывно глядя на него, заметил, что позади него, на уровне затылка возникло легкое свечение.

– Глупо спрашивать, угрожаем ли мы, – продолжал он. – Угрожает ли старость? Нет, она наступает. Угрожает ли зима? Угрожает ли ночь?.. Наше появление – объективная закономерность, и тот, кто двинется против течения истории, будет сметен и раздавлен, независимо от того, хотим мы этого или нет.

– Фашизм какой-то, – тихо сказала Светка. А сияние позади «Валеры» становилось все ярче.

– Женщина не поняла ничего. Но мы не можем объяснить ей всего, потому что информация важнее женщины. – Тут «Валера», словно в невесомости, приподнявшись на несколько сантиметров над диваном и, уже, как порядочная лампочка, освещая своим нимбом комнату, продолжая вещать. – Мы несем счастье. Мы несем новизну миру. Мы зовем к себе отчаявшихся. Ибо настанет день Всеобщего Знания, и скажет всякий: «Вот он – путь». И он пойдет вслед за нами без сомнения. И оставит за спиною он алчность свою, похоть и гордыню мирскую…

Мы, словно зачарованные поднялись на ноги, а Он, выпрямившись, парил над полом, и лик Его светел, речи – истинны:

– И скажет всякий: «Мерзок я. Очисти меня». И будет очищен он. И скажет всякий: «Одиноки мы. Слей же нас воедино». И воспоют они во единый радости. И скажет всякий: «Аллилуйя».

И тут я почувствовал, как что-то накатило на меня. И, не помня себя от восторга, я рухнул на колени и закричал надсадно:

– Аллилуйя! Аллилуйя! Аллилуйя!..

И великим покоем наполнилось сердце мое.


Влад, наконец, сумел оторваться от текста. Очень увлекательный бред. Прямо, опять же, «Ночной дозор» какой-то. Без вампиров, правда, но все-равно жутковато. А главное то, что его словно окунули в прошлое. Правда, в те годы он, в отличие от героев повествования, был еще школьником. И не в Домнинске, а в Твери. Но тягостно-затхлая и одновременно разгильдяйски-беспечная атмосфера того времени была до слез знакома ему. Забылось, забылось… Забылось слово «дефицит», забылась «борьба с пьянством», забылась «зарплата в сто двадцать рублей», «партком» и «Родопи»… И вот, все это вдруг вынырнуло из небытия и нахлынуло на него.

Влад глянул на часы. Было уже половина второго, а вставать-то придется рано утром. Дочитать можно и завтра. «Но что это, все-таки, такое? – думал он, потушив свет. – Опус начинающего писателя-фантаста? Зачем и кто подсунул ему это под подушку? И в чем там все-таки соль?.. Узнаю завтра…»


Он вошел в приемную мэра. Одутловатая немолодая секретарша без всякого интереса скользнула по нему пустым взглядом и сказала:

– Владимир Васильевич ждет вас, проходите.

Даже не спросила, кто он, словно уже не раз видела его. И то, что глава администрации не занят… Впрочем, похоже, федеральный заказ это то, что может спасти этот городишко от окончательного умирания, и важнее у мэра дела нет.

Влад шагнул к двери, машинально читая табличку на ней, и вздрогнул:

«Владимир Васильевич Заплатин, глава администрации г. Домнинска».

Он вошел. Очень пожилой, седовласый человек поднял на него тяжелый, почти осязаемый, взгляд. Влад почувствовал, как по его спине пробежал холодок.

– Здравствуйте, – сказал Заплатин. – Присаживайтесь.

Влад сел.

– Собственно, говорить нам с вами не о чем, – сказал Заплатин. – Вот ваши бумаги, они подписаны. – Он протянул Владу прозрачную пластиковую папку с документами.

Влад взял ее, хотел открыть, но Заплатин остановил его:

– Можете не проверять. Там все точно. Везите свою дрянь. Нам очень нужны деньги.

– Городу? – зачем-то уточнил Влад, поднимаясь.

– Да, – подтвердил Заплатин, тоже вставая. Он был болезненно худ, костюм висел на нем, как на скелете. – Преже всего нашему градообразующему учреждению.

– А что это за учреждение? – полюбопытствовал Влад.

– Институт, – лаконично отозвался мэр.

– Нейрохирургии? – выпалил Влад.

– Да, – глаза Заплатина сузились. – Что вам известно об этом?

– Н-ничего, – испуганно пожал плечами Влад. – Кто-то говорил…

– Постарайтесь не вникать, – сказал мэр. – Большинство закрытых городов образовано в пятидесятых. Сейчас, перестав быть стратегически важными объектами, они остаются закрытыми по инерции, на самом же деле там уже нет никаких тайн. Домнинск закрыт всего десять лет назад. Это по-настоящему режимное учреждение, и чем меньше вы будете знать о нем, тем будет лучше для вас.

– Мне все это совершенно не интересно, – затравленно кивнул Влад. – Я могу идти?

– До свидания, – кивнул Заплатин, опускаясь в кресло.


Ж/д касса была удобно расположена в фойе гостиницы. Влад взял билет на сегодняшний вечерний поезд до Москвы. Никогда еще го командировка не была такой короткой. Поднялся в номер. Дипломат был собран за десять минут. Странную папку Влад засунул поглубже под матрас. По расписанию, вывешенному там же, в фойе, прямой автобус из Домнинска на вокзал выезжал через два с половиной часа.

Влад щелкнул выключателем телевизора, но оказалось, что тот не работает. Он улегся на кровать. Потом не выдержал, вскочил, подошел к двери и запер ее, вернулся к кровати и достал из-под матраца серую папку.

2.

В этом месте у меня – провал памяти. Не надо думать, что раньше я все помнил, а вот сейчас, сидя в дачной избушке, вдруг почему-то забыл. Нет. Просто целый кусок жизни оказался вне моего сознания. Он начисто стерт из памяти. А может быть, он и не был записан.

Портфелия рассказала, как меня везли в больницу, как я бредил, как врачи установили диагноз – двустороннее воспаление легких – и возились со мной почти сутки, до конца не уверенные, выживу ли. Температура была близка к критической. Да, не прошла мне даром наша прогулка под дождем в клинический корпус.

Воспоминания мои о последнем вечере были абсолютно фантастическими, и, как только ко мне пустили Портфелию, я принялся расспрашивать, что же было на самом деле. Выяснилось, что никакого свечения, никакого парения не было и в помине. Были только угрозы, причем довольно неопределенные. Валера сидел бормотал себе что-то под нос, когда я вдруг шмякнулся лбом об пол ему в ноги и диким голосом заорал. А после – потерял сознание.

Но у меня была надежда и другим путем возможно более полно восстановить истину о том вечере. Я попросил Портфелию на следующее свидание принести мне диктофон, объяснив ей, где он лежит. Каково же было мое разочарование, когда выяснилось, что в момент включения записи лента была отмотана далеко вперед. Я ведь не видел, когда включал. Да и видел бы, все равно не смог бы перемотать ее незаметно. Поэтому запись вышла очень короткая; начинаясь вопросом Портфелии: «Вы – политическая организация?», она обрывалась на возмущенном восклицании Светки: «Фашизм какой-то…» А это-то все я еще и сам помнил.

Портфелия рассказала, что в машину «скорой помощи» меня волокли Джон с Валерой и никаких признаков сверхъестественной святости в последнем не наблюдалось. И все-таки сейчас, когда все это давно позади, я не устаю поражаться тому своему бреду. Очень многое в нем кажется мне сейчас чуть ли не провидением.

Неторопливое течение больничного времени, просиживание по несколько часов напролет у окна, навеяли на меня лирическое настроение. Нахлынули воспоминания.

… Когда уже не плачешь. Когда уже нету слез. Улыбаешься от боли. Агония лета. Синее и желтое.

Есть честная осень. Это грязь и слякоть; и холод, и ангина, и в комнате тускло, и на стуле пол-лимона. И есть вот такая – надрывная. Синяя и желтая. Под ногами – ш-ших, ш-ших – шелест.

Когда нам с Джоном было по четырнадцать, мы шлялись в такую погоду по городу и принюхивались. И когда чуяли запах горелых листьев, шли на этот зов. Если мы забредали далеко от дома, мы просто сидели на корточках возле дымящейся кучи, сидели до самой ночи и больше – молчали. И не знали, что это, возможно, – лучшее, что у нас когда-нибудь будет. Мы купались в запахах – запах костра, запах земли, запах паленой резины (Джон слишком близко к огню вытянул ноги в кедах), запах сырости, запах вечера, запах «завтра в школу», запах «это я»….

А если мы оказывались близко к дому, Джон (тогда он был еще «Жекой») бежал за гитарой. И появлялся еще один запах: лиловый запах струн.

… Помню жуткий вечер, когда пришел ко мне зареванный Жека: «Двухвостка сдохла». И как хоронили мы ее – я, он и Деда Слава – за деревянным туалетом на школьном дворе. Скорбно. Дед пытался успокоить нас, мол, нечего убиваться, крыса как крыса, он и другой какой-нибудь крысе второй хвост приживит. Но мы словно понимали, что хороним детство.

… Лиловый запах струн….

А ведь я влюбился в нашу Портфелию. Ей-богу. Странно: наш роман начался с конца. А вот сейчас, кажется, обретает начало. А она совсем не создана для любви. Слишком мало в ней женского, слишком много мальчишеского. Она красива, но красота эта – словно еле заметная паутинка на обычном, в общем-то, лице. Дунешь – и нет. Может быть, эта паутинка – юность?

Сейчас эту светлую «золотую» осень я воспринимаю не как «последнюю улыбку лета», а как хитрость зимы, которая свою пилюлю хочет подсунуть нам в сахарной оболочке. А потом, в самый неожиданный момент скинет маску. А под маской – труп. Нет, я просто болен. Кашель душит меня ночами, а с утра пораньше сестричка вкатывает мне в задницу кубик пенициллина, и на койке я лежу по этому случаю строго на животе.

… Я решил забыть эту дурацкую кличку – «Портфелия». Последний день в больнице. Пришла она. Синее и желтое. Удивительно, но Офелии к лицу эта осень. Деревья похудели, стали стройнее. И она стала стройнее. В своем толстом сером свитере, как беспризорник из «Республики Шкид». И это очень красиво.

Она говорила про Джона. И неспроста. Оказывается…


Маргаритища стучит мне в стенку, я выглядываю из «умывальника», а на пороге – твой Джон. Представляешь? А Маргаритища, ты же ее знаешь, такая милая стала, такая отзывчивая; так и щебечет ему что-то о тяготах и высокой ответственности…

– Джон – симпатичный парень.

– Я стою на пороге, а она спрашивает у него: «Простите, из головы вылетело, на какой кафедре вы работаете?» А он отвечает: «Я не здесь служу». Она: «Служите?» Вы – военный?» «Нет, я – музыкант». Она аж задохнулась от романтики, а он: «В кабаке играю». И ухмыляется, рот до ушей.

– На него похоже. Кадр тот еще.

– Я на нее глянула, у нее, бедной, улыбка на лице застыла, а глазки бегают: «Какой позор! В кабаке! Какой ужас!..» Тут я вышла, говорю: «Можно мне на полчасика?» «Конечно, конечно, милая», – так вежливо, облезнуть можно. Но он нас перебил: «Да нет, я на минутку, тороплюсь очень. Я что хотел сказать: ты не могла бы вечером ко мне на работу заглянуть? Нужно очень».

– И что ты?

– Сказала, что приду. Меня Маргаритища потом весь день поедом ела.

– Представляю.

… Увидев ее, Джон привстал, махнул рукой – «привет», показал на столик перед самой сценой. Одно место там было свободно, табличка – «на заказе». Атмосфера чувствовалась совсем не разгульно-кабацкая, а какая-то «культурно-просветительная». Люди сидели, уверенные в том, что развлечением, весельем является уже само пребывание их в ресторане: вас обслуживают, вас вкусно кормят, для вас играют музыканты, а значит, вы, как одна из деталек этого механизма, просто обязаны исправно веселиться. Тем более что все здесь так дорого, обидно было бы не «отработать» этих денег. И народ отрабатывал на всю катушку.

Перед самой сценой с каменными лицами плясало несколько разнополых младших научных сотрудников какого-то НИИ, отмечавшего тут замдиректорский юбилей. А ряд разнополых старших научных сотрудников усиленно питались, сидя за столиком по правую руку от Офелии.

За столиком слева сидели, потупясь, раскрашенные, как пасхальные яйца, школьницы; они чувствовали себя на верху блаженства, свято веруя, что находятся в злачном заведении. Они не понимали, что столь желанная ими «злачность» покинула эти стены рука об руку с алкоголем.

С Офелией сидели трое ребят-музыкантов из другого ресторана. Сегодня у них был первый день отпуска (обычно музыканты уходят в отпуск всей группой), и они пришли послушать игру коллег. Сначала Офелия прислушивалась к их разговору, но он вертелся вокруг «Ролландов», «Ямах», «Фендеров» и «Коргов», ей стало скучно, и она подумала о том, какие неожиданно недалекие люди эти музыканты.

Наконец, Джон объявил последний танец (николаевский «День рождения»), а когда песня кончилась, включил магнитофон и, соскочив со сцены, подошел к столику. Он прихватил с собой и стульчик с вращающимся сидением. Пожав музыкантам руки, он сел. Офелия обратила внимание на то, чего не заметила в редакции: он сильно похудел и выглядел в целом неважно.


– Значит, пришла все-таки?

– А что стряслось?

– Особенного ничего, – глаза его становились все мягче, словно бы оттаивая, – одну вещь сказать надо.

Он замолчал, но она ждала, не нарушая паузы. И он сказал:

– Ты знаешь, кто я. И занимаюсь чем. И дела мои семейные… Толян тебе предложение сделал? – в лице его появилось что-то болезненное.

– Почему я должна отвечать тебе?

– Потому что я спрашиваю тебя, – повысил он голос, – сделал?

Музыканты за столиком разом смолкли и уставились на них. Офелию тянуло возмутиться, дескать, «кто позволил тебе разговаривать в таком тоне?!» но ей вовсе не хотелось скандала на людях. А может быть, Джон – псих?

– Пойдем, потанцуем, – потянула она его за рукав подальше от заинтересованных взглядов. Он нехотя поднялся. Леонтьев пел про пассаж и вернисаж.

– Терпеть не могу Леонтьева, – сказала Офелия, чтобы что-то сказать.

– Я тоже, – отозвался Джон. И продолжил, – выходи за МЕНЯ замуж. – Он почему-то сделал ударение на слове «меня», словно хотел сказать: не за Леонтьева, а за меня.

Когда она шла сюда, она думала, что это связано с Заплатиным. Еще она допускала, что Джон просто решил ухлестнуть за ней вдали от Светки и заранее решила, что ничего у него не выйдет. Но сказанное им было так неожиданно и так серьезно, что она не нашлась, что ответить. Но он и не ждал ответа, он говорил:

– Мне трудно очень. Но я должен сказать. Мы со Светкой – не муж и жена. Изредка – любовники. А в основном – чужие.

Офелии было неудобно за него. Как может мужчина рассказывать такие вещи постороннему человеку? Но было нужно что-то сказать и она спросила:

– Но не всегда же так было, правда?

– Ну и что? Было. Знаешь, я боюсь быть один. Я деда любил больше всех. Он умер. Светка понимала меня. Сейчас – даже не пытается. Работа и раньше не нравилась, но все впереди было. Сейчас впереди – ноль. Единственный друг – Толик, так теперь он – «соперник», выходит… Будь со мной, спаси меня; как ни глупо это звучит.

– Женя, прости меня, но я не могу…

Он усмехнулся со странной решимостью в глазах:

– А я так только спрашивал; для проформы. Знал, что ответишь. Наверное, я неправильно веду себя; ты меня только мрачным видишь. Но дело-то не в этом, ведь так?

– Нет, не в этом, Женя. Ты хороший, я знаю.

… – А в чем же дело? – поинтересовался я, приподнявшись на койке.

– А ты не догадался, да?

– Допустим, что нет.

– Откуда он взял, что ты собираешься сделать мне предложение? Ты ему сам об этом сказал?

– Допустим.

– Ну, так и быть. Я согласна.

– Но ведь я еще не сделал его.

– Ну и дурак.

Я засмеялся, поцеловал ее и заверил:

– Но сделаю. Честное слово.

– Вот, когда соберешься, знай: я уже согласна. Понял?

– Я очень рад, честное слово.

– «Очень рад», – передразнила она, – заметно.

А как еще я должен был сказать? И я вернулся к старой теме:

– Что же делать с Джоном? Как вы расстались?

– Он проводил меня до дома. И все молчал, думал о чем-то. Остановились, а он все еще где-то далеко. Знаешь, я его поцеловала. Ты не сердишься, правда?

– Не сержусь.

– Умница. Он все равно так и не очнулся. Только пробормотал что-то себе под нос, типа «завтра пойду».

– Куда?

– Вот и я спросила, – Офелия испытующе поглядела на меня, словно только что загадала загадку, – куда? А он посмотрел на меня, как на незнакомого человека, повернулся и пошел. До свидания даже не сказал.

«Завтра пойду»… Вдруг я все понял.

– Ты думаешь?..

Она, не глядя на меня, утвердительно качнула головой.


Почему все реже побеждает его природная веселость?

Это дед, заметив, что его любимый внук имеет некоторые способности к музыке, постарался насколько возможно развить их. Своими глазами видел он, как стоило политике лишь коснуться такой, казалось бы, далекой от нее, «чистой» науки – генетики, как она превратилась в глупую пародию на самое себя. И этот оборотень извергнул его – талантливого ученого – из своего лона. На задворки. Его и многих его коллег.

Деда Слава решил, что обеспечит внуку, как минимум, спокойную жизнь, если сделает его музыкантом. Откуда ему было знать, кого эпоха изберет в козлы отпущения завтра?..

На первом курсе музыкального училища Джон собрал самую крутую в городе группу – «Легион». «Мы себе давали слово не сходить с пути прямого…» – кричал он, подражая дефектам дикции курчавого столичного кумира.

Но вот на песни, которые по нынешним временам кажутся такими беззубыми, упала «Комсомолка». «Рагу из синей птицы». Нашумела статья. И на одном собрании все вдруг одновременно подняли руки. «Кукол дергают за нитки, на лице у них улыбки, вверх и в темноту уходит нить…» И, как это не дико, Джону, как «проводнику чуждой идеологии» вкатили строгий выговор с занесением.

Играть любимую музыку «Легион», естественно, не перестал. Кого-то в «верхах» он стал раздражать. И чем популярней он становился у местных подростков, тем сильнее становилось раздражение. А Джон уже начал писать сам. И на одном «смотре-конкурсе» ВИА он спел нечто уже довольно зрелое:

«Заложники за идею

Счастливы тем, что знают

Самый правильный цвет и

Самый надежный грош;

Если свобода – это

Осознанная необходимость,

То правда – это, наверное,

Осознанная ложь?..»

В общем-то, ничего особенного, по-моему. Но тогда мои прыткие коллеги (я-то, правда, учился еще) навалились на Джона всею мощью «гражданского гнева». Три номера подряд «молодежка» хлестала его «письмами читателей». Заголовки: «Нужны ли нам такие песни?», «Чей это «Легион»?» и т. п. А под завязку появилась статья. «Наслушавшись «голосов»…» Как бы между прочим упоминалось в ней, что дед оскандалившегося лидера рок-группы в свое время был выслан из Ленинграда…

С треском вылетел Джон из училища. Из комсомола, конечно, тоже.

Немного «пообтеревшись» в армии, хлебнув там дедовщины и муштры, вернулся он домой. «Мы себе давали слово… Но – так уж суждено…» В училище он восстановился и даже серьезно взялся за занятия. Но параллельно собрал-таки новую «команду». А назвал ее так: «Молодые сердца». В репертуаре – ни нотки предосудительной. Они делали деньги.

Женился Джон на втором курсе.

На четвертом – разразился скандал. Сейчас это называется «хозрасчет»; тогда же по обвинению в незаконной продаже билетов «Сердца» пошли под суд. Джон отделался легко – двумя годами условно; диплом училища он получил. Но о «консе» смешно было и говорить. Да и стремления его все куда-то улетучились.


Если хочешь быть на сто процентов уверенным, что застанешь Джона дома, и он при этом будет один, зайди к нему ранним утром буднего дня. Все нормальные люди (и Светка в их числе) в это время на работе, а рестораны открываются только вечером.

Дверь, конечно же, не заперта. Джон спит. Почему-то на полу. Я сел перед ним на корточки и потряс за плечо. Он моментально открыл глаза, секунд пять потаращился на меня, затем перевернулся на живот – ко мне затылком.

– Джон, – позвал я и еще раз потряс его, – подъем.

Он резко сел:

– Ну?

– Баранки гну… – я немного волновался. – Когда идешь к Заплатину?

Вопрос застал его врасплох, но его реакция была прямо противоположной той, на которую я рассчитывал. Не скрывая волнения, он вскочил и начал суетливо одеваться, собирая по всей комнате разнообразную одежду. При этом он бормотал:

– Что вы привязались? Туда ходи, туда не ходи. Дайте мне самому решать…

– Чего ты? Иди куда хочешь. Наоборот, расскажешь потом, интересно ведь.

В этот момент Джон отыскал, наконец, левый носок и почему-то разозлился еще пуще:

– Что вам рассказывать? Интересно, да?! Интересно, как человек загибается? Может быть, материальчик черканешь? Мораль – налицо: живите, ребята, правильно. Томатный сок пейте. Не курите и не изменяйте, ребята, женам. И работайте, ребята, работайте, а не на пианинах бренчите, потому что это – не работа… – Он пытался одеть носок, прыгая на одной ноге, а сесть никак не мог додуматься. – Мойте руки перед едой. Писайте перед сном. И с вами не случится того, что случилось с Евгением Матвеевым, по кличке Джон. – Так и не сумев натянуть носок, он в сердцах скомкал его, бросил на пол и заметался по комнате, шлепая босой ногой. – Все вы…

– Хватит! – прикрикнул я на него.

Он остановился, обмяк. Сел на диван, понурившись.

– Верно. Никто ни при чем. Сам виноват.

– Да в чем?

– Во всем, – он неопределенно кивнул.

Помолчали.

– А рассказывать я тебе ничего не буду. Говорил с ним по телефону. Кое-что понял. Самую малость. Но главное, понял, если не идешь к нему совсем, лучше и не знать ничего. Я тебе честно, как другу советую: забудь про него. Забудь вообще всю эту историю.

– А ты? – я тянул время, а сам старался сообразить, как же поступать дальше.

– Я? – он встал на четвереньки и потянулся под диван. Сел и напялил, наконец, этот проклятый носок. – Я сегодня иду. В семь. «Предварительная встреча», вроде как. Переговоры.


Именно эти его последние слова и развязали мне руки.

– … Если честно, противно мне, – сказала Офелия, – он же в меня влюблен. Он даже, может быть, из-за меня-то и мучается, правда? – Она передернула плечиками. Мы прятались под зонтом за деревом в конце институтской ограды.

– И что делать? – напористо спросил я. – Все бросить? Вернуться с половины дороги?

– Я же так не говорю. Я знаю, что надо. Только привкус неприятный, понимаешь?

– Понимаю, маленькая. Но ведь он еще не совсем идет. Если мы хотим помочь ему, мы должны знать все. – Это я не столько ее убеждаю, сколько себя. В то, что задуманная мной подлость – вовсе не подлость, а средство для достижения благородной цели… Хотя, вообще-то, так оно и есть.

Взглянул на часы: без двух минут семь. Где же он?

– Вот он, – еле слышно произнесла Офелия.

– Поехали, – я вынул из сумки сетку с пакетом, на ощупь нажал в нужном месте и, услышав щелчок, подал ей. И повторил, подбадривая, – поехали.

… Она спешит к остановке. Она очень спешит к остановке: кому охота мокнуть. Плащ ее не застегнут, и одной рукой она придерживает его, чтобы не распахивался, а другой прижимает под плащом к груди пакет. Мужчина пригнулся бы, спасая лицо и подставляя холодным струям затылок; Офелия же – красивая девушка, и она идет, расправив плечи, дождь лезет в глаза, бьет по щекам, и она почти ничего не видит, но она улыбается. Просто от того, что она – Офелия – красивая девушка.

Она спешит и натыкается на Джона. Я вижу, как с полминуты они говорят о чем-то, потом он берет из ее рук сетку. Я вижу, как Офелия чмокает Джона в щечку и, махнув ему рукой, быстро идет дальше. Он смотрит ей вслед, поворачивается и тяжелой походкой движется к институту. Я перехожу через дорогу и иду к остановке по противоположной стороне улицы. Вижу троллейбус, бегу и успеваю заскочить на площадку вместе с Лелей.

… Дома – сухо и уютно. Мы валяемся на полу, постелив на ковер одеяло. В наших телах – истома, в глазах – эхо. Слова пусты. Но у нас есть о чем поговорить, кроме любви. Сейчас это «кроме» – главное.

Она поворачивается лицом ко мне:

– Он придет, да?

– Явится, как миленький.

– Тебе жалко его?

– Я пока не знаю, за что его жалеть. Даст бог, сегодня и узнаю. А может быть, ему, наоборот, завидовать нужно?

– Не думаю. Что у них со Светой?

– Это сложная история. Я в их жизнь никогда не лез. Что они не пара, сразу было ясно.

– А мы – пара?

– Наверное, только со стороны можно увидеть.

– Почему же ты ему об этом не сказал? Тогда.

– Не знаю. Не доверял себе. Мало ли, что может казаться. Не такой уж я огромный специалист.

– Я в чем-то виновата?

– Опять же не знаю. Если объективно, то нет.

– А как еще?

Я сел по-турецки, продолжая перебирать ее волосы. Может быть, я поступаю неправильно? Сказать ей, мол, совесть твоя чиста, и все тут. Нет, это нечестно.

– Представь: перед тобой человек, он держит в руке бритву и говорит: «Скажи, что ты дура, или я себе вены вскрою». Ты знаешь, что он на это способен. Как ты поступишь?

– Конечно, скажу, что я – дура.

– Это же неправда. Ты так не считаешь.

Офелия села напротив меня.

– Здрасьте. Но ведь он убъет себя, так?

– А ты разве виновата? Он сам это выдумал. Ты же его не заставляешь. С какой стати из-за его идиотских выдумок ты должна врать? На себя же наговаривать.

– Он делает глупость. Он сам не прав, и меня заставляет унижаться. Но мне-то это не будет стоить почти ничего, а ему – жизни. Правильно?

– Все поняла?

– Ничего не поняла.

– Это схема; в ней ложь – явно правильнее, чем правда. И в жизни все время такие ситуации, но намного сложнее. Перевес в одну из сторон бывает совсем маленький, почти незаметный. И трудно решить, что же важнее: твоя правота и принципиальность или жизнь, чувства другого, пусть даже неправого человека.

– И как же тогда решать?

– У человека есть специальный орган.

– Какой?

– Совесть. А что ты смеешься?..

В дверь позвонили.

– Тихо, – я поднялся и пошел открывать.

На пороге стоял Джон.

– Привет, заходи.

– Нет, Толик, некогда. – Он казался испуганным и в то же время очень спокойным. – Офелию встретил. Вот. – Он протянул мне сетку с пакетом.

Сейчас нужно сыграть. Кровь стучалась в висках, и мне казалось, он может заметить это. Я внимательно осмотрел пакет и сказал раздосадовано:

– Из «Авроры». Рассказы. Не приняли, черти, раз рукопись возвращают. Интересно, что написали. Да ты проходи.

– Нет, старик. Пойду я.

– К Заплатину ходил? – спросил я так, словно это совсем не важно. По-моему, вышло очень ненатурально.

– Нет, раздумал, – соврал Джон и вовсе поскучнел. – Ладно, пока. Офелию увидишь – привет ей.

Он повернулся и пошел вниз по лестнице.

– Леля, – позвал я, входя в комнату, – привет тебе от Джона.

– Он что – знал, что я здесь? – почему-то испугалась она.

– Нет-нет, успокойся.

Тут она углядела у меня в руках пакет, вскочила, выхватила его и, содрав сургучную печать (знал бы кто, сколько душевной энергии и обаяния стоило мне убедить молоденькую почтовую работницу шлепнуть ее, якобы для розыгрыша товарища) и принялась рвать бумагу. Воистину, никакие муки совести не способны заглушить здоровое женское любопытство.


Очистив диктофон от ваты, мы снова улеглись на пол. Включен; благо – «made in Japan» – автостоп четко сработал, когда кассета кончилась. Я перемотал на начало и нажал на кнопку воспроизведения.

… Слышится какое-то бессмысленное шебуршание, потом мой голос тихо произносит: «Поехали». Снова небольшая пауза, приглушенный гул машин, вдруг всплеск – возглас Лели:

– Ой! Это ты, Женя. Как я испугалась… – вот у нее почему-то получается очень даже натурально.

– Чего испугалась? – судя по интонации, он улыбается.

– Просто. От неожиданности. А ты куда? К нам, да?

– Я случайно здесь. Просто мимо шел.

– Ой, Женя, я тут с тобой промокну насквозь. Слушай, ты сегодня к Толику не зайдешь?

– Не собирался. А что?

– Ему пакет из Ленинграда пришел. Вдруг что-то важное. Я взяла, решила занести. Может быть, ты занесешь? А то у меня с собой даже зонтика нет.

– Ладно, давай. Зайду на обратном пути.

– Спасибо, Женечка… – она с такой нежностью произнесла его имя, что меня кольнула иголочка ревности. – Ты очень милый, Джон. До свидания.

– До скорого.

Леля закрыла глаза ладонью:

– Стыдно ужасно… Как стыдно.

– Перестань, Леля, – я обнял ее, снял руку с лица и поочередно коснулся губами прикрытых глаз.

А диктофон молчал. Вернее, текли из него какие-то нелепые звуки – стук (возможно, дверей), шаги, неразборчивое бормотание где-то в отдалении. И так – добрых семь или восемь минут. Я уже решил с разочарованием и, в то же время, с облегчением, что Джон оставил пакет где-нибудь в раздевалке. Но вдруг раздался четкий голос. Я сразу узнал его – уверенный, ироничный и немного усталый:

– Добрый вечер, Женя. Простите, что заставил вас ждать. Трудный был сегодня день, как, впрочем, и все наши дни. Так значит, решились? Не ждал так скоро. А не праздное ли любопытство привело вас сюда?

Я так разволновался, что перехватило дыхание. Я почувствовал, как Офелия еще крепче прижалась ко мне. Весь последующий диалог мы выслушали не шелохнувшись.

Джон (нервно, путаясь в словах). Не знаю. Решился или не решился. На что решился? Мне плохо. Легко говорить это вам – вы намного старше. И с дедом было легко. А он написал, чтобы я шел к вам.

Заплатин. Да-да. Конечно же. Я помню об этом. Мне, признаюсь, странно, что вы – молодой, здоровый, красивый человек – столь трагично оцениваете сегодняшнюю вашу жизнь. И, в то же время, я не могу вам не верить. Мы должны верить друг другу.

Джон. У меня не осталось иллюзий…

Заплатин (перебивая). Достаточно, мальчик мой. Это действительно страшно. Я не требую от вас покаяния. Пусть ваша боль останется при вас. Скоро она уйдет. Вы поделитесь ею со многими. Помолчите немного и подумайте еще раз, готовы ли вы? Что страшнее для вас – жизнь или смерть?

Джон (после минутной паузы). Я готов.

Заплатин. Что ж, слушайте. Слушайте. Мы стоим на пороге новой эры в жизни человечества. И, как всегда, борцами за «завтра» становятся те, кому плохо сегодня…

Джон. Не понимаю. Мне плохо. Но ведь никто не виноват в этом. Сам. С кем же бороться? Да и было бы с кем, я не борец.

Заплатин. А может быть, нужно бороться с собой? Мы боремся с одиночеством; оно – продукт человеческой эволюции и цивилизации. И, как всегда, в критические моменты истории личные интересы передовых людей совпадают с интересами всего человечества и становятся выражением некоего Закона. Тихо, не перебивайте меня. Будьте терпеливы, мальчик мой, я все объясню. Вы говорите: «Не воин». А были ли воинами голодранцы, стоявшие на баррикадах? Нет. Но они победили. Кто знает, быть может, воин сегодняшнего дня – вот такой одинокий, затравленный юноша? Но суть не в этом. Давайте по порядку. Шесть лет назад…


Шесть лет назад доктор медицинских наук, профессор Владимир Васильевич Заплатин выдвинул смелую, вызвавшую в научном мире бурные дискуссии, гипотезу о возможности стимулировать извне активность центральной нервной системы. В необходимые места под черепной коробкой человека, страдающего снижением активности мозговой деятельности, вживляются электроды. Стоит участку мозга уменьшить свою активность, как «ответственный» за этот участок электрод испускает импульс определенной частоты и (очень малой) силы. И участок активизируется.

Обратная связь должна быть очень и очень чуткой, действие должно быть абсолютно адекватно посылу. Таким образом, если неисправна «система саморегуляции» внутренняя, то мозг пользуется внешней. Гипотеза эта, шутливо прозванная «мозговым костылем», обсуждалась, «обсасывалась», и, в конце концов, была признана на ближайшие лет сто неперспективной, ввиду технической невозможности ее воплощения. Даже при использовании самой наисовременнейшей технологии, прибор, способный достаточно точно и оперативно выполнять функции регулятора мозговой деятельности, по самым оптимистичным прогнозам, весить будет не менее трехсот килограммов, а размером – чуть-чуть превышать габариты фортепиано «Беккер». Инструмент этот, сами понимаете, невозможно втиснуть под черепную коробку. О цене же этого прибора не стоит и говорить, это вам не искусственная почка.

Тем бы дело и кончилось, если бы неожиданно к Заплатину не обратился довольно молодой, но уже известный, как «генератор идей» и «анархист от науки», физик Ереванского института микропроцессорной электроники Микаэл Геворкян.

Идея его была проста до гениальности. «Зачем засовывать в голову «Беккер»? Пусть стоит там где ему положено стоять». Пусть с ним работают программисты и прочий технический люд. А под черепной коробкой – только электроды – датчики, связанные с этой системой элементарной радиосвязью. Даже трудно понять, как такое простое техническое решение не пришло в голову никому раньше.

Еще одним преимуществом данной схемы явилась возможность сделать систему не «индивидуальной», а обслуживающей сразу нескольких «абонентов»-больных, пользующихся разными частотами связи.

Напряженная двухлетняя работа двух институтов увенчалась успехом. В подвале нашего клинического корпуса была закончена сборка системы мощностью в 312 абонентных ячеек. Выполнена она была в форме полусферы (диаметром в три с половиной метра), за что и получила иронически-ласковое прозвище «Башка».

К тому времени Заплатиным была уже до мелочей отработана уникальная нейрохирургическая операция по вживлению электродов-датчиков.

Первым пациентом стал шестидесятилетний дирижер местного симфонического оркестра Иван Кириллович Князев. Он был близок к самоубийству, доведенный до отчаяния притуплением памяти, приступами депрессии и чувством безысходного одиночества. На операцию он пошел без особых надежд. Но терять ему было нечего, операция была его соломинкой.

Пролежав в клинике полтора месяца, оправившись после операции, он вышел взбодрившимся, словно бы обновленным. Он помолодел даже внешне.

Повторные операции не проводились почти полгода: велось тщательное наблюдение за самочувствием Князева. И вывод был однозначен: пациент здоров. Единственное неудобство – сравнительно небольшой радиус действия «Башки». Фактически, Князев мог чувствовать себя нормально, только находясь в пределах нашего города.

Вторым пациентом стал некто Лохно Вениамин Александрович, бывший директор гостиницы. Вениамин Александрович только что окончил курс лечения от наркомании. Лечение закончилось, но частичная деградация личности, как остаточное явление, было налицо.

После операции с ним и начались странные события. На четвертые сутки после нее к Заплатину в кабинет ворвался перепуганный до смерти Князев. Он рассказал, что галлюцинирует. Видения у него такие: он вновь чувствует себя лежащим в больничной палате, вновь видит столпившихся вокруг постели врачей, слышит их разговоры, чувствует запахи лекарств…

И тут Заплатин начал кое о чем догадываться. Уже целых три раза после второй операции ему по междугородке звонил Геворкян и справлялся о состоянии здоровья Лохно. Но еще более тщательно он расспрашивал о том, как чувствует себя Князев, хотя до этого не справлялся о нем месяца четыре. Он явно знал, что после второй операции что-то должно случиться и с первым пациентом.

Заплатин, как мог, успокоил Князева, но оставил его в клинике. Сам же кинулся звонить в Ереван. А уже утром следующего дня у него состоялся долгий и тяжелый разговор с прилетевшим немедленно Геворкяном. Тот даже не пытался скрыть, что с самого начала преследовал иные, нежели Заплатин, цели. Но, зная о высоком чувстве ответственности профессора, понимал: стоит ему проговориться, и эксперимент будет прекращен. Он подождал, пока будет смонтирована «Башка», которая обошлась государству в миллионы, в расчете на то, что Заплатину нет теперь пути назад.

Верный себе «анархист от науки» в эксперименте Заплатина увидел возможность претворить в жизнь свою давнюю идею, так называемого, «нейрокоммунизма» – очередного, по его мнению, этапа развития социума. Проектируя «Башку», он намеренно сделал так, чтобы поступающие в систему сигналы не были автономны, а смешивались бы между собой. Он был уверен, что в этом случае у абонентов «Башки» произойдет «обобществление личности», объединение их «я».


Заплатин. … Произойдет «обобществление личности», объединение их «я».

Джон. Как это?

Заплатин. Да, мой мальчик, трудно воспринять это так сразу. Представьте: все люди связаны единым телепатическим полем. Не просто читают друг у друга мысли, а полностью взаимопроникают в личности друг друга, являются, собственно, единым существом. Точнее – сверхсуществом с миллиардами глаз, ушей, ног, рук, интеллектов.

Джон. А зачем?

Заплатин. Этот вопрос не имеет смысла. Разум сегодня – главная сила, концентрация его – естественный путь прогресса. Зачем животные объединяются в стаи? Зачем люди объединяются в нации? Зачем концентрируется капитал? Зачем живая природа проходит путь эволюции от одноклеточных форм до…

Раздался тихий щелчок, и диктофон замолчал. Мы лежали с Офелией в сумеречно-голубой комнате. Из того, что услышали, мы поняли не все. А то, что поняли, как выяснилось позже, поняли неодинаково. Но одно было ясно абсолютно: мы коснулись тайны. И я был не рад этому. Ведь знание накладывает ответственность. И рождает опасность преследования.

– Как ты думаешь, – спросила Офелия, – мы сможем расспросить обо всем подробнее Женю?

– Нет.

– Ясно.

Что ей ясно? Дело-то даже не в том, что он ничего не скажет. И не в том, что он устроит грандиозный скандал, узнав, что мы «подслушивали». Дело в том, что если он сделает операцию у Заплатина, о нашей осведомленности станет известно всем «пациентам».

– Нужно спасать его, – решительно заявила Леля.

– Как ты себе это представляешь? – уж не знаю, что я ожидал услышать на записи, по-видимому, признания маньяка-изверга Заплатина в кровавых преступлениях перед человечеством… Или что-то в этом роде. Но если до записи я еще на что-то надеялся, то сейчас чувствовал свое полное бессилие. – Разве что действительно пойти в КГБ?

– Нет, Толик. Вот этого, по-моему, не надо. Я все мучалась, откуда же они знают про «Свободу»? Случайно? Не знаю… Я подумала: может быть у них и там есть свои люди? И в телефонный разговор так вламываться, как тогда, для этого ведь, наверное, специальную аппаратуру иметь надо, правда?

Ай да Леля. Опять она меня обставила. А я-то ломал голову, как всю эту историю проглядели «органы». Вот, значит, с какого конца…

– Если у них и ТАМ все схвачено, то нам-то дергаться просто смысла нет.

– Но ведь мы должны спасти его. Хотя бы попробовать.

– Ты говоришь так, будто речь идет о бандитах, а Джон – их невинная жертва. На самом-то деле все совсем не так. Наоборот, он ищет спасения и, вероятно, может найти его этим путем. Кто знает, вдруг – правда, в этом будущее? Может быть, это нас нужно спасать?

– Типичная интеллигентская болтовня. Для оправдания своего равнодушия. – Офелия рассердилась. – У него друг погибает, а он рассуждает о судьбах истории!..

– Почему погибает? Ты не кричи, а ответь-ка лучше сама: где доказательства, что Джона нужно спасать? Это – во-первых. А во-вторых, откуда ты знаешь, что он этого «спасения» хочет? И, в-третьих, – как? Что ты предлагаешь?

Мы помолчали, а потом она попросила:

– Сделай чаю, ладно. – Так беззащитно она попросила… Снова стала милой девчонкой, которая утром после нашей первой ночи попросила у меня иголку с ниткой: кто-то из нас случайно обронил огонек сигареты на кофточку, которая валялась на полу возле дивана. «Ой-ой-ой, – приговаривала тогда Леля, – мама увидит, поймет, что я курила…»

На кухне возилась мать. Она посмотрела на меня неодобрительно:

– Кто там у тебя? Опять эта?..

– Между прочим, я собираюсь сделать ей предложение.

Мать пожала плечами:

– Я бы на твоем месте не торопилась.

– Но на моем месте – я. Завтра, пожалуй, я вас познакомлю.

… Мы пили чай и говорили черт знает о чем: о деревьях, о домах, о Булгакове, о «Наутилусе», о море и песке. Целый час. О чем угодно, только не о Джоне. Только не о Заплатине. Мы так упорно НЕ ГОВОРИЛИ о Джоне и о Заплатине, что было ясно: мы все время говорим только о них.

И настал момент, когда стало уже просто бессмысленно это скрывать. И Офелия спросила:

– Так что с его дедом-то случилось?

Я уже успел подумать об этом, потому ответил сразу:

– Его ампутировали.

– Как это?

– Представь: гноится палец. Есть угроза всему организму…

– Его, выходит, убили?

– Да нет же. Он-то ведь сам – часть организма. Он сам себя ампутировал. – Тут я вспомнил слова Джона. – Например, просто перестал дышать.

– Как ежик, да?

Надо же. Я ведь тогда точно так же подумал.

– А помнишь мультик – «Ежик в тумане?» – почему-то вдруг спросил я.

– Конечно. Классный, правда?

– Да. Он про заплатинских «пациентов».

– А, по-моему, он – обо всех нас.

А ведь, выходит, все мы, действительно, под богом ходим. Я говорю – о пациентах, она – обо всех нас… Одно мне непонятно:

– Вот я чего не пойму: зачем вообще им понадобилось «убирать» кого-то? Хотя, может быть, дело в ограниченности количества ячеек машины? Высосали человека и выкинули. Освободили место для кого-то еще. Для Джона, например.

– А потом они и его так же, да? Мне такой прогресс что-то не нравится. Всех нас они так…

– Или «оно»?


Сладко посапывая на моем плече, Офелия видела, наверное, уже десятый сон, а мне все не спалось. Я пытался представить себя одним из трехсот «пациентов» «Башки». Вернее – не одним из трехсот, а всеми тремя сотнями сразу.

Человек существует только относительно человечества. Обладать знаниями ВСЕХ людей – не значит ли это – знать ВСЕ? То же и с чувствами, то же и с материальными благами.

Но почему я говорю – «все»? Речь пока идет о каких-то трех сотнях… Да потому что «экстенсивный путь развития» должен стать основным для этого существа. Ведь породившее его стремление к знанию – его главное стремление. А насколько проще прирастить к себе, например, еще и опытного юриста, нежели изучить юриспруденцию; и речь идет не только о науках, но и о житейском опыте, об особенностях личностей, за которыми «оно» неизбежно станет охотиться, обогащая свою «коллективную личность».

Интересно, кстати, каким образом сам Заплатин стал «абонентом» «Башки»? Сомнений на этот счет у меня нет: его «белесый» взгляд, его «телепатические» способности, его разговоры через посредника-»Валеру»… Понять можно: пожилой человек, всю жизнь стремящийся к знаниям, проживший уже свой век. А тут – возможность как бы вобрать в себя сотни жизней.

Возможно, подобные приборы будут строиться во многих местах, а затем соединяться друг с другом. Кабельной связью, к примеру, или спутниковой. Или сумеют значительно увеличить мощность «Башки», диапазон ее действия… Но я почему-то уверен, что на «нейроколхозах» (так и лезут формулировки из обществоведения) дело не остановится. Рано или поздно – объединятся ВСЕ.

И вот я нахожусь одновременно в Австралии и в Гренландии, в Белоруссии и на Гавайях. Я – все. Я – бессмертен (отмирают только «клетки», но рождаются новые). Я люблю и ненавижу. Но любить могу только себя и ненавидеть – себя. Я отношусь к каждому отдельному человеку, как Собор Парижской Богоматери относится к отдельному кирпичику. Взгляд мой направлен в себя и во Вселенную. Суждения мои объективны, ибо являются результатом столкновения и слияния миллиардов мнений. Я – сама Диалектика. Я – единственный владелец мира… Выходит, я – Бог. Бог? Вот, значит, откуда появилось в моем бреду это словцо – «аллилуйя».

И все же я понимал, что по-настоящему почувствовать себя чуть ли не всем человечеством одновременно я, конечно же, не смогу. ВСЕ и НИЧЕГО – суть одно и то же. И нужно ли это – во имя сомнительного прогресса толпу людей – счастливых и несчастных, подлых и великодушных, знающих боль и нежность – превращать в безликую массу? Но почему в безликую? Скорее – в тысячеликую. Каждый из членов этого «сообщества» приобретает в миллиарды раз больше, чем теряет. Вот оно – искушение.

Вот еще что. Можно себе представить это существо, так сказать, на первом этапе: сначала – просто совокупность, затем – синтез. А каким оно станет в дальнейшем, развившись? Как будут включаться в него дети, еще не имеющие своего опыта, еще не сформировавшиеся, как личности? Они сразу станут клетками многоклеточного организма, выходит, в их психологии уже не будет ничего человеческого?

Кстати, очень похожие мысли у меня возникали уже однажды. Когда Деда Слава в своей каморке рисовал нам с Джоном картину торжества генетики, говорил о необходимости «исправить» человечество. Заманчиво, конечно, не болеть, жить лет двести, быть поголовно умными, сильными и красивыми… Но как быть с человечеством «прежним»? «Суперлюдям» будущего Деды Славы наша история покажется историей болезни, а наша культура – дурными фантазиями.

Перечеркнуть все, что было. То же задумал и Геворкян. И мне понятно, отчего Деда Слава, непоколебимый в своем «научном оптимизме», принял путь Заплатина. «Нейрокоммунизм» – воплощение его мечты модернизировать человечество. Евгеника – интенсивный способ, нейрокоммунизм – экстенсивный; суть – одна… Морально он давно был готов к переделке своей личности и желал ее.

Я осторожно сполз с дивана, чтобы взять сигареты, но Леля проснулась-таки:

– Ты куда?

– Спи-спи, я сейчас.

– Ты в туалет?

– Нет, курить хочу, не могу.

– Я прикурил, взял пепельницу и снова забрался в постель. Офелия лежала с открытыми глазами.

– Как ты все-таки думаешь, – спросил я, – объединение людей «по Заплатину» нужно или нет?

– Нет, – отрезала она. – Я хочу быть человеком.

– То есть, ты так дорожишь своей личностью, что не желаешь с ней расставаться, даже если это – требование исторического развития?

– Расстаться с личностью, по-моему, значит – исчезнуть. А я не хочу. А насчет исторического развития, Чернобыль – тоже его продукт. Так?

– Выходит, ты ставишь две эти вещи на один уровень?

– Тут страшнее.

– Деда Слава рассказывал, как участвовал в раскулачивании. Кулаки не просто не хотели отдавать свою собственность – они не могли. Крестьяне столетиями были воспитаны: все, что мне принадлежит – часть моего существа. Недаром же говорят «частнособственнические ИНСТИНКТЫ».

– Даже если все это и правильно, – медленно начала Офелия, по-видимому, желая четче сформулировать мысль, – все равно, если бы я могла, я бы взорвала к чертовой матери эту «Башку». Наверное, я сейчас представляю собой «силы реакции», но я уверена, что я права.

Взрывом тут ничего не изменишь, я думаю.


«Зеленая лампа и грязный стол, правила над столом…» Сторож Семенов трясется мелкой дрожью, до кишок пробираемый похмельной жутью.

– И все-таки никак мы, товарищ Семенов, не можем разобраться с этим вашим делом, – говорю я.

– С каким таким делом? – подозрительно гундосит тот.

– Письмо вы нам в редакцию прислали. Мол, издиются тут над вами…

– А ты, сынок, язык-то не ломай, грамотный, небось. «Издеваются» – говорить надо. А ежели у меня привычка такая, «издиются», говорить, так передразнивать необязательно вовсе.

Я смутился:

– Честное слово, не хотел вас обидеть…

– А насчет письма, я вам вот чего скажу: выбросьте вы это письмо. Выпимши я его писал. Осерчал я очень. Все ж таки тридцать лет почти, верой и правдой, а тут – нате вам: прямое неуважение…

– Какое неуважение?

– Прямое. Граждане-то эти, что с профессором по ночам здесь работают, они и не граждане вовсе.

– А кто? – спросил я с замиранием сердца.

Семенов заговорщицки придвинулся ко мне и прошептал:

– Нелюди они.

– Это как?

– А вот так. Сам ты, сынок, увидел, понял бы сразу… Только я так думаю: люди или нелюди, главное – не безобразничали чтобы. А они – ничего, дисциплинированные.

– Так на что жаловались-то?

– Выпимши я был, говорю. Обида меня разобрала: повадились они в институт ходить, спать не дают, а «здрасьте» никто не скажет. Владислав Васильевич, тот завсегда; а эти – хрена с два. Я как-то сделал замечание, говорю: «Будете здороваться? Я вам кто?» Так они что придумали: приходит человек пять их, один встанет возле меня, остальные идут, даже и не смотрят, а этот – глаза выпучит и за всех за них со мной здоровается. Да на разные голоса еще. Понял, да?

Картинка…

– А скажите, что это за «Башка» такая? Вы такое слово тут слышали?

– Слово-то распространенное: у меня башка, у тебя башка. А ты-то – знаю, про что спрашиваешь: машину так свою профессор называет, что в подвале стоит.

– А ключик у вас от подвала имеется?

– Что ты, сынок, – нахмурился Семенов, – да ежели б и был… Нет, только самолично у профессора. А на людей его я больше не серчаю. Посмотрел я на них и вот что решил: раз он со всеми с ними водится, так они и сами – люди неплохие. А что нелюди, так это уж личное их дело, и меня оно не касается.

… И все же я еще не полностью уверен. К кому же обратиться за окончательным ответом? К Заплатину, к его «пациентам», а теперь еще и к Джону – нельзя. Джона, кстати, нужно как-то уверить, что я вообще ничего не знаю и ничего не понимаю… Тут я вспомнил о ереванском ученом. Ведь это он, собственно, все затеял. Он далеко, значит сам он – не «пациент».

Прежде чем пытаться узнать его номер телефона, я решил сначала собрать о нем побольше информации. Я отправился в библиотеку политехников. Просмотрев каталог, изумился. Геворкян. Чего только он, оказывается, не написал, чем только не занимался. В карточке я увидел и узкоспециальные брошюры по микропроцессорам, и научно-популярную книжку по философии, и совершенно неожиданный филателистический справочник, и журнальные статьи по истории науки, и даже сборник стихов (!), выпущенный в этом году. И, кстати, на русском языке.

Я как-никак филолог. И более всего меня заинтересовали именно стихи. Тем паче, это – его последняя работа.

Я взял книжку в руки и понял, что разговора с Ереваном не будет. Перевернув обложу, я увидел, что фамилия автора на титульном листе заключена в жирную черную рамку. Вот так так.

Я просмотрел коротенькое предисловие. Ему было только сорок два. Воспитанник детдома. Последняя его научно-публицистическая работа носила название «Голгофа гения» и посвящена была проблеме ответственности ученого за судьбу своего открытия. «Безвременно ушел» он в день, когда закончил эту статью. Сам ушел.

Наверное, только я, да «оно»-Заплатин знаем, за что он казнил себя.

Я наугад открыл книжку, и мурашки побежали по спине. Я прочел:

«Ветра лиловая поступь,

Желтый ковер листвы.

– В городе было просто,

Что же мы здесь – «на вы»?

Или какое лихо?

– Тс-с, подожди, не кричи,

Слышишь, как тихо-тихо

Ежики плачут в ночи?

«Джона нужно как-то уверить, что я вообще ничего не знаю и ничего не понимаю…» Да, именно так я тогда решил. А ведь это предательство. Теперь-то я понимаю: только эти словом можно обозначить то, что я тогда затеял. Что меня толкнуло? Быть может, любовь? Банальная истина: счастье делает нас эгоистами.

Сейчас, глядя на спящего Джона, я просто не понимаю, как я посмел. Но это сейчас, когда позади бешеная ночная гонка на милицейской машине, сейчас, когда я точно знаю, что он не хотел идти, что это была только слабость или, как говорят криминалисты «состояние аффекта».

Зареванную Лелю мы высадили возле ее дома. Она не хотела бросать нас, но мы сумели убедить ее, что нам она будет только обузой. Ей не грозит ничего, ведь ее-то они не видели. Не уверен, правильно ли мы поступили, оставив ее без защиты, стали же они искать Джона у меня. И ее они знают и держат на прицеле. Но, в то же время, теперь-то они знают, что мы в бегах, и вряд ли тронут ее. К тому же, если посмотреть на все, что сегодня произошло взглядом постороннего, как это ни жутко, выходит, мы убили двоих человек, представителей власти, к тому же, и завладели их автомобилем… Мы – опасные преступники. Пусть хоть от этого она будет подальше.

– Что будем делать? – спросил я Джона, когда мы выехали на главную улицу.

– Из города главное выбраться.

– А потом?

– Не знаю. Главное – выбраться.

Мы уже приближались к окраине.

– Они знают, в какой мы машине, значит будут преследовать.

– Пока что все тихо. Не вычислили пока…

– Не думаю.

И, как подтверждение моим словам, позади раздалась сирена скорой помощи. Погоня.

И еще одно страшное подтверждение получили мы тут же. За два квартала от нас из-за панельного дома выбежал человек и встал на нашем пути, вскинув руки вверх. Я сразу узнал его: Валера. Я мог бы крикнуть Джону: «Сверни!» или «Стой!», уверен, он бы послушался. Джон и сам мог бы что-то сделать. Но мы только обменялись быстрыми взглядами, и Джон, закусив губу, увеличил скорость.

Я видел, как после удара тело отлетело на несколько метров и рухнуло на тротуар… Я снова взглянул на Джона. Лицо его было словно вылеплено из гипса. «Кто из нас больший злодей, – мелькнула у меня мысль, – мы или Заплатин? Ведь всех этих людей он спасал».

– Да, – криво усмехнулся Джон, – рация им не нужна.

Машина скорой помощи настигла нас уже за чертой города, где слева от дороги расположился дачный поселок. Она легко обошла нас, вырвавшись метров на тридцать вперед, резко затормозила и юзом развернулась поперек дороги. Еще один камикадзе! Джон успел только сбавить скорость, но совсем погасить ее не сумел. Я почувствовал, как мощная сила выдергивает меня из кресла, ударяет о лобовое стекло, свет! Свет!! СВЕТ!!! Тьма.

Очнувшись, я увидел, что Джон с разбитой головой, весь перемазанный кровью, вытаскивает из машины человека в белом халате. Я отделался легче всех. Пошатываясь, подошел к ним. Нет, не Заплатин. Но лицо знакомое. Быть может, я видел его в институте? Какая удача, что он – один.

– Живой?

– Не очень. Как ты. И нога, вроде, сломана.

– Если оклемается, станет «передатчиком». Нужно связать ему руки и завязать глаза.

Джон полез в «скорую» и вытащил оттуда несколько пачек бинтов. Я не мог ему помочь – в голове шумело, я еле стоял на ногах. Прислонившись к стенке машины, я сполз на землю и сидя наблюдал, как орудует он.

Когда он все сделал, он помог мне встать, и я сказал, что нужно перевязать ему голову. Но он только отмахнулся:

– Потом! Сейчас нужно домик какой-нибудь найти. Переждем до утра. Здесь не найдут. А днем как-нибудь дальше проберемся.

По дачному городку он почти нес меня. Он спасал меня. А я думал о том, как я предал его тогда. Именно предал.


… По пути к Джону мне встретилось несколько человек, и все были какие-то странные. Деревянные какие-то. И хотя я понимал, что быть того не может, про себя я повторял: «Ежики плачут в ночи… «Ежики плачут в ночи…» Я заглядывал им в лица, но никак не мог понять, какого цвета у них глаза.

Джон был дома. Все в том же состоянии патологической прострации, в котором пребывал все последние дни. И был он немного выпивший. Светка по этой причине активно собиралась к подруге, а он слонялся по комнате, всячески мешая ей. Разговор их явился бы достойнейшей иллюстрацией к брошюрке Минздрава «Этика семейных отношений». Мое присутствие их ничуть не смущало; правда, уху моему достался только самый финал их беседы. Открыла мне Светка:

– Заходи, Толик. Я ухожу, так что не стесняйся… Где мой пакет? Ну-ка встань, – (это она Джону), – ну конечно. Так, кофта… Отойди. Вот она. Так ты не ответил мне, муженек, что бы ты сделал, если бы я сообщила тебе, что у меня кто-то есть?

– Заржал бы тебе в лицо.

– Скотина.

– А тебе как хотелось бы? Чтобы я сгорал от ревности? Молил бы тебя вернуться? А потом бы зарезал вас обоих и сам бы зарезался?

– Во всяком случае, тогда ты хоть немного походил бы на мужчину.

– На придурка, точнее.

Светка поджала губы, видно было, что она на грани срыва. Я по опыту знал, что мое вмешательство только усугубило бы дело и отмалчивался. К тому же в Светкиных рассуждениях было что-то Лелино.

– А знаешь, почему я засмеюсь? – спросил, деланно ухмыляясь, Джон и уселся на диван, прямо на Светкину шапочку.

– Ну?

– Потому что не поверю. Во-первых, ты – трусиха. Даже напакостить как следует у тебя не хватит духу. А тем более – признаться в этом. Во-вторых, кому ты нужна?

Светка побелела от ярости.

– Нужна, Женечка, нужна, – многообещающе сказала она и, выдернув из-под него шапку, хлопнула дверью. Джон обмяк и даже, по-моему, посерел. Ухмылка на его лице моментально сменилась тупым болезненным выражением. Он улегся на диван и задрал ноги вверх.

– А я вот зачем зашел: про Деду Славу поговорить.

– Чего о нем говорить? – насторожился Джон.

– Я не могу сказать откуда, но я узнал точно: в нашем городе есть организация, типа московской «Памяти», и он туда входил. А Заплатин тут не при чем.

– Ты уверен? – по-моему, даже с разочарованием посмотрел на меня Джон.

– Уверен. И еще уверен, что это не наше дело и не стоит связываться. Вот и все, пойду я. Пока.

– Подожди, – он спрыгнул на пол. Я думал, он хочет остановить меня, но он вдруг порывисто обнял меня, затем так же неожиданно отступил на шаг, отвернулся и сказал:

– Иди.


Странно у нас выходит. На работе мы с Лелей даже не смотрим друг на друга. Если и перекинемся парочкой слов, то это – профессиональные термины. Типа:

– Где подклишовка к снимку?

– Досылом, завтра сдам.

Или:

– Поправь-ка полоску, заверстки много.

– Ой, Толик, будь другом, поправь сам. Мне еще отчет с бюро вычитать надо. Ладно?

И только в конце рабочего дня (Маргаритищи в редакции позже четырех не бывает), когда головы уже отказываются соображать, мы начинаем чувствовать.

Потом мы идем к моему дому и с каждым шагом становимся ближе не только к нему, но и друг к другу. Мы специально идем пешком, чтобы это ощущение было почти осязаемым.

Наш городок сильно изменился за последнее время. Не потому, что он, мол, строится или как-то по-новому оформляется. Меняются люди, их манера поведения на улице. Появились «тусовки»: тут, под навесами летнего базарчика собираются «брейкеры», здесь – фарцовщики, а это – пятачок, куда после закрытия кабаков стекаются так и не «снятые» за вечер «девочки».

Порой мы заглядываем в кафе «Муза», чтобы выпить хорошего кофе (больше нигде в городе не умеют его готовить), послушать музыку, просто посидеть. Здесь тоже – забавная команда завсегдатаев. Мы даже здороваемся, хотя, по имени я знаю только двоих – Серегу и Леру.

Серый – фигура экзотическая. По специальности он – паталогоанатом, по призванию же – если не сексуальный маньяк, то, как минимум, первой гильдии кобель. Своими неизменными аксессуарами – тщательно отглаженным костюмом-»тройкой» удивительной белизны и курчавой рыжей бородой – он повергает в смятение и трепет забредших сюда на огонек девиц и знакомится с каждой второй из них. Делает он это на зависть легко и весело, только в глазах нет-нет да и мелькнет холодный профессиональный огонек.

Лера – это Валера. Тот самый Валера. Мне, признаться, не очень-то приятно находиться в его обществе, чувствуя, как откровенно не спускает он с меня своих белых глаз. Но от этого никуда не деться. Где бы я ни был – в магазине ли, в кино или на улице, всюду я ловлю на себе этот белый взгляд. А когда вздрагиваю и оборачиваюсь, вижу новое лицо. Лера мне неприятен. А, может быть, я как-то предчувствовал, что буду повинен в его скорой гибели?

Я был уверен, что они следят за мной. Оно следит. Уж лучше видеть при этом знакомое лицо, чем незнакомое. А глаза все равно одни и те же. Почему все-таки взгляд этот кажется бесцветным? Не потому ли, что белый цвет – суть все цвета вместе?

Первое время я тешил себя мыслью, что у меня просто расшалились нервишки. Но потом на «синдром преследования» мне пожаловалась Леля. «Я себя так примерно чувствовала, когда нашу «Свободу» раскручивали».

– Да что это, наконец, за «Свобода» такая? Чем вы там занимались хоть?

– Ленина читали, Плеханова, Сталина, Троцкого; обсуждали, спорили, ну, и так далее. Еще устраивали чтение вслух «запрещенных» писателей. Самое смешное, что сейчас это все печатается – Гумилев, Набоков, Бродский… А досталось нам…

Надо полагать.

… Сегодня мы добрались до дома только в половине десятого. Почему-то я был уверен, что сегодня – правильный день. День расстановки точек. Поэтому, когда нашему обоюдному влечению было воздано с избытком, и каждая клеточка тела пребывала в торжествующей истоме, я решился.

Я рассказал Офелии о разговоре с Джоном и объявил о своем твердом решении больше в это дело не вмешиваться. Я действительно уверен, что нет ничего глупее, нежели пытаться встать на пути исторической закономерности. И главное тут – не то, что это опасно, а то, что это бессмысленно и даже, возможно, позорно. Ведь ты становишься как бы «тормозом прогресса», а значит, чуть ли не врагом человечества.

Что из того, что нам не нравится такое будущее? Мало ли кому что не нравится. В эпохи грандиозных перемен, происходящее не нравится многим. Но по истечении времени правыми оказывались те, кто эти перемены затевал и те, кто, как минимум, не мешал развитию событий.

Сегодня мы смотрим на перспективу нейрокоммунизма с недоверием. «Мир без личностей – безликий мир», – восклицаем мы. Но точно так же смотрел бы на современную цивилизацию неандерталец… И, в конце концов, кто дал МНЕ право решать, каким быть миру? Я не чувствую себя вправе…

Я распалялся. И чем дольше я митинговал, тем острее чувствовал, что только себя я и сумел обмануть, а уж Лелю-то мне не провести. Ведь даже если я и прав – я как-то трусливо прав. И тогда я решился. Будь, что будет. И я сделал ей предложение. Именно сейчас – в полном расцвете своей низости. Я был уверен в исходе, ведь я видел, как она смотрела на меня на протяжении всей тирады. В лучшем случае это – жалость. И вдруг…

– Я ведь уже дала тебе свое согласие, – почти возмутилась она. – Как можно заставлять человека дважды принимать такое ответственное решение?

– Я боялся, вдруг что-нибудь изменилось?

– И изменилось: ты стал нравиться мне еще больше. Представляешь?

Нет, я никогда не пойму женщин. Никогда. И особенно – Офелию. И в этом ее прелесть. Ответив мне, Леля не остановилась, а все говорила и говорила мне, не на шутку разойдясь, разные приятные разности. А я – млел. И вдруг где-то глубоко шевельнулось: или это жалость? Как раз мною же описанный случай, только лезвия у меня в руке нет. Мол, да, он трус, он лицемер, но ссориться-то с ним зачем? Кому от этого будет польза? Я-то знаю, где правда, где ложь… Точно. Так оно и есть. Глупо верить, что Офелия – умная и самостоятельная Офелия – в одночасье превратилась в мой придаток…

Но, отогнав от себя эту докучливую мыслишку, петух принялся усиленно нахваливать кукушку, и пошло-поехало. И я понял главное, почему я чисто инстинктивно противлюсь идее Геворкяна: я не одинок. Свою жизнь я хочу прожить самим собой, ибо не так уж я плох, если меня любит Леля.

Мы заснули на полуслове, прямо посередине какого-то взаимно-интимного комплимента.

И выпал снег. Главный цвет теперь – белый.


Разбудил нас Джон. Я увидел его на своем пороге в больничной пижаме, запыхавшегося и продрогшего и сразу сообразил, что к чему:

– Гонятся? Нет. Но скоро хватятся.

… А может быть, мы тут зря засели?

– Может быть. Если бы повезло. – Глаза давно привыкли к темноте, и я вижу, как Джон устраивается на жестком топчане, подсунув под голову свернутую куртку. – Но они ж от нас не отстанут. Были б люди, другое дело. А у этих как: все всё видели, все всё слышали. Так что они уже здесь, наверное. Шныряют. Днем легче будет.

– Жень, а ты не боишься? Не того, что они нас поймают, а что мы – убийцы.

– Никого мы не убивали. Для них это, как для тебя синяк или шишка. Частичное омертвение. Ладно, дай поспать, нам на завтра нужны силы. Курить нет, жалко.

– Да, покурить бы… Слушай, а ведь ты сам хотел стать одним из них.

– Елки! Не одним из них, а ИМ. Ясно? Отстань, говорю.

Что же с нами будет? Только бы выбраться отсюда. Интересно, что сейчас делает Леля? Вот если бы «оно» взяло ее в заложницы, и я бы узнал об этом, сдался бы я? Наверное, да. А, может быть, уже? Хорошо, что я не могу этого знать.

Леля, милая, когда ты рядом… Если бы ты была рядом, я не боялся бы ничего. Но сейчас мне так тяжело. Мы стали жертвами какой-то идиотской случайности. Сотни, тысячи, миллионы людей ничего не знают о Геворкяне, о Заплатине, об их «нейрокоммунизме». И живут себе спокойно. В чем же провинились мы?

Что-то скрипнуло, я поднял голову и вздрогнул от неожиданности. Ставня приоткрылась, и за окном расплывчатым пятном забелело прижавшееся к стеклу лицо.

Я замер. Сердце колотилось бешено. Мы проверяли, с улицы в избушке сейчас ничего не разглядеть.

– Джон, – шепотом позвал я.

Он моментально проснулся, а возможно, еще и не успел заснуть. Сразу посмотрел на окно.

– Тихо, – шепнул я, – не шевелись.

Но тут из окна нам в глаза ударил свет карманного фонарика. Джон нашелся скорее меня. Скатившись с топчана, он столкнул меня с табуретки, схватил ее за ножку и, что есть силы, бросил в световое пятно. Звон стекла в тишине ночи показался нестерпимо громким.

– В окно, быстрее! – крикнул Джон.

Я прыгнул в темноту, и тут же кто-то схватил меня за горло и повалил в грязь. Я извивался, пытался вырваться, но неизвестный душил меня, навалившись массивным рыхлым телом мне на грудь. Я видел теперь, что это не мужчина, а рослая коренастая старуха. Вдруг она дернулась и со стоном, ослабив хватку, упала на меня. Джон еще раз с размаху ударил старуху табуреткой по голове.

– Кто это? – спросил я, растирая шею, ты знаешь ее? – голос у меня был чужой.

– Нет. Но точно – из этих. Видишь, босиком даже. Сейчас они все здесь будут. Вставай.

Мы побежали между домиков в сторону леса. Фонарик не взяли – слишком заметно. Да и глаза уже пригляделись.

… Запнувшись, я скатился в овраг, а когда выбрался, Джона рядом не было.

– Эй, – тихонько позвал я. Но никто не откликнулся. Я почувствовал, как дикая паника охватывает меня, и я теряю рассудок. Я кинулся вперед, не разбирая дороги, спотыкаясь и падая. Словно мертвые черные змеи, причудливо переплетаясь, ветви деревьев хлестали меня по лицу. От страха я начал плакать.

– Джон! – погромче крикнул я. В ответ совсем близко, но с разных сторон с неестественной синхронностью отозвался хор нескольких голосов:

– Остановитесь, Анатолий. Мы не причиним вам вреда…

Хор говорил что-то еще, но я побежал бысрее, и голоса становились все тише и тише, пока не потерялись совсем.

Я бежал, наверное, не меньше часа. На какой-то полянке я запнулся в очередной раз, упал, но уже не поднялся. Воздух с клокотанием вырывался из легких. Я корчился, мне казалось, я умираю. Потом началась истерика, меня трясло, а слез уже не было…

Всхлипывая, я сел. Я не знал, где нахожусь, не знал, куда идти. Я не смог бы найти дорогу даже назад, в дачный поселок. Луна недобро желтела над головой. В какой уже раз за последнее время я вспомнил тот мультик. Где же спасительный ручей? Где призрачная лошадь?

Я встал, глотая слезы, и побрел куда-то.

… Или какое лихо?

– Тс-с, подожди, не кричи,

Слышишь, как тихо-тихо

Ежики плачут в ночи?

Когда практически пустой автобус подъезжал к КПП, Влад подумал, какое это счастье выбраться из этого, застывшего в прошлом веке городишки. Тягостное впечатление от него многократно усилила прочитанная рукопись. Зато впереди – Москва XXI века! С ее аляпистой назойливой рекламой, продажными политиками и роскошными проститутками. Город таких контрастов, которые Нью-Йорку и не снились.

Влад представил, как в первый же вечер, по случаю удачно проведенной операции, он с Катей, Вадимом и его женой Светланой отправятся в их любимый японский ресторан, где платишь за вход, а потом целый вечер берешь сколько угодно самых разнообразных суши. Они будуть пить за дальнейшее процветание «Чистоты плюс», и Влад в который уже раз будет корить Вадима за беспринцианость, объяснять ему, что радиактивными отходами человечество копает себе генетическую могилу…

… И он никогда никому, НИКОГДА И НИКОМУ, не расскажет о серой папочке.

Автобус остановился перед контрольно-пропускным пунктом. Влад и еще двое пассажиров вышли и направились внутрь приземистого строения. Там, чтобы не стоять друг за другом, они разбрелись по разным турникетам. Влад ожидал, что сейчас ему вернут мобильник, но вместо этого, лишь мельком взглянув на него пустыми глазами, девушка из охраны, не взяв его пропуск, сказала:

– Пожалуйста, пройдите в караульное помещение, – и указала на дверь сбоку.

Владу почему-то стало так страшно, что пробила дрожь.

За столом караулки сидел пожилой усатый прапорщик. Лицо незнакомое, а взгляд знакомый, мэрский.

– Здрас-сьте, – сказал Влад.

Прапорщик кивнул. Потом со вздохом спросил:

– Зачем вы это читали?

– Что? – переспросил Влад, чувствуя, как лживо звучит его голос..

– Вы знаете, что. А ведь мы предупреждали. Чем меньше вы будете знать, тем будет лучше для вас.

– Я никому и никогда… – начал Влад и почувствовал, что голос его дрогнул так, словно он сейчас расплачется.

– Ваше счастье, что нам очень нужна эта сделка, – перебил его прапорщик. – Но вам придется задержаться и внимательно перечитать подписанную ранее инструкцию на допуск.

– Но поезд…

– Успеете. Мы отвезем вас на машине, – сказал прапорщик, доставая из тумбы стола розовый пакет. – А не успеете, уедете завтра.

Влад почувствовал, что страх, сжимавший его горло, отпускает свою хватку.

– И вы больше не будете… – он замялся, пытаясь сформулировать.

– Мешать вам жить? – помог ему прапорщик.

– Да, – кивнул Влад.

– Мешать не будем. Но наблюдать за вами отныне мы будем неусыпно, – белесые глаза прапорщика сузились. – Вы не представляете, сколько нас за пределами Домнинска. Хотя связь по мобильным сетям и очень дорога.

– Дешевле организовать для меня несчастный случай? – спросил Влад, словно говоря с самим собой.

– Читайте, – подтолкнул прапорщик ему пакет. – И повнимательнее. Будем надеяться, что до несчастного случая не дойдет.

Влад взял инструкцию и попытался сконцентрировать свое внимание на тексте. А прапорщик добавил:

– Постарайтесь понять и не забывать никогда, что эволюция еще не закончилась.

Загрузка...