Эпизод 4. Товарищ второжительница

— …На рубеже веков многие это чувствовали. Что-то очень большое ломилось к вам тогда с нашей стороны. Знаки на небе, знаки на земле, Вечная женственность, София, Прекрасная Дама, богостроительство и богоискательство, подготовка к эре Водолея, письма вселенских учителей и убедительные контакты с загробным миром посредством электричества… Чего ты смотришь, я много читаю. Кто-то готовил себе посадочную площадку. Помнишь, Иона говорил про агрессивное воздействие? Вот это оно. Чтобы вы сами искали, славили, ждали то, что к вам явится. Не могли объяснить, чего ждете, но и не ждать не могли. Сочиняли новые молитвы, строили новые храмы. Про Гётеанум слышал? Ну и дурак… Воздействие было такое мощное, что коснулось каждого. Вы тогда все немного спятили: войны все эти, революции. Что-то огромное ломилось к вам. Не гахэ, гораздо больше и сильнее. Как же они это называли… Сверхмонада. Так было в записях Начальства — «феномен сверхмонады». Вам, скорее всего, очень повезло, что вы с ней так и не встретились. Только мир треснул. И наши через трещины толпами полезли к вашим. Вода и масло смешались.

— И много вас там?

— А много вас тут?

Весенний лес еще казался прозрачным, ветви деревьев едва подернулись зеленоватой дымкой. Птицы ныряли в постепенно наливающееся теплом и цветом небо. Сквозь бурую лесную подстилку пробивались свежие листья, скрученные в остроконечные трубочки. Славик с детства не видел всего этого настолько близко, и в голову упорно лезли безыскусные стихи из детской классики да воспоминания о школьных диктантах с непременным началом «Весна вступает в свои права…».

— С вами так нельзя, вы ломаетесь. Я тоже не сразу научилась управляться со снами аккуратно, чтобы никто от этого не свихнулся. Не задушил жену, не стал землеройкой. Никогда не угадаешь, в какую сторону рванется кукуха…

— А те землеройки в многоэтажке почему такими стали? Из-за дыры?

— Из-за двери, да. Она притягивает людей с чутьем на вещи не в себе и усиливает его. Наш Иона еще относительно здоров и может сопротивляться, раз живет не в многоэтажке и способен думать о чем-то, кроме кормления двери. Вещи — ее топливо. Чем вещей больше, тем тоньше ткань реальности, и дверь расширяется. Вот как дыра у тебя на штанах. Поэтому магазины и ставят на изолированных перекрестках. Чтобы не проваливались из одного слоя в другой и не устраивали там локальные апокалипсисы.

— Так Иона, в смысле Юрий… — Славик смущенно взглянул на свое колено, где действительно протерлась ткань и уже проглядывала кожа. — Он прав насчет конца света?

— Конечно, прав. Видал, какая там дыра? Их осколку осталось год-два, не больше.

— Неужели ваше Начальство ничего не сделает…

— Абсолютно ничего. Осколков навалом, и мир продолжает дробиться. Одним больше, одним меньше.

Ботинок Славика ткнулся во что-то мягкое. На подушке из прошлогодних листьев, среди желтых звездочек гусиного лука рос гриб с крупной бархатистой шляпкой. По краям шляпки на кожице отпечатались абстрактным орнаментом еловые иголки.

Славик присел на корточки, внимательно разглядывая гриб. С ним было что-то не так. С ними обоими было что-то не так — и с грибом, и со Славиком, — и оба до этого момента существовали совершенно безмятежно, не чувствуя подвоха.

— Ну? — поторопила его Матильда. — Что еще ты хотел узнать?

Гриб цвел. Выпуклая верхушка его шляпки раскрылась шаровидной чашечкой, и из нее тянулись, плыли по воздуху невесомые алые нити, окруженные облачком пыльцы. Славик осторожно коснулся одной из них подушечкой пальца и понюхал. Запаха не было.

— Что у тебя за пунктик на грибах? — поднимаясь, спросил Славик. — То они ходили, теперь цветут…

Матильда вздохнула, безоблачное небо потемнело, в глубине леса что-то раскатисто ухнуло. Цветущий гриб открыл крохотные черные глазки, плюнул Славику на ботинок и ушел, с деревьев свесились гроздья медово-желтых бананов, а из-за елки вышел неизвестный мужчина в одних семейных трусах и начал деловито чистить зубы серебряной ложечкой.

— Говорила же, не сопротивляйся — у меня сил мало.

Предгрозовые сумерки окутали лес, задрожала земля, и деревья начали с гулом стартовать одно за другим в небо, как ракеты с Байконура. Откуда-то даже послышался задавленный помехами голос: «Ключ на старт… Четыре… три… два…» Славик смотрел на струи реактивного пламени, которые извергали из себя то березка, то рябина, и ему становилось все жарче и жарче.

— Ну вот, опять все испортил…

Разлепив веки, Славик тут же зажмурился от нестерпимого света и жара так крепко, что у него заныло в висках. В глаза успели броситься вопиюще неуместные жирные буквы «СОЮЗПЕЧАТЬ».

Славик лежал под дырявым козырьком необитаемого газетного киоска, на склоне серповидного бархана, полузанесенный горячим песком. Не было сил пошевелиться. Распухший язык онемел, глазные яблоки горели под иссушенными веками, саднящую кожу стянуло ожогами. В неподвижном воздухе стоял слабый, но заметный запах мясной гари, словно у кого-то вдали сгорели шашлыки. Это было ужасно — не вернуться, как обычно, из сна в явь, а провалиться в еще худший кошмар. Матильда, всплыло в голове Славика имя, облепленное, словно глубинными ракушками, страхом и гневом. Матильда помнит, как он боится огня, сухого трескучего жара, боли и горелого мяса, это она все устроила… Славик застонал, но звука не было: он проскреб по отвердевшей гортани шершавым камешком и застрял где-то у основания языка. Наконец, стиснув зубы и перестав дышать от напряжения, Славик смог повернуть голову в ту сторону, где даже не виделось боковым зрением в редкие моменты, когда удавалось приоткрыть глаза, а лишь чудилось чье-то присутствие.

Это была Матильда. Она лежала рядом со Славиком неподвижно, задрав подбородок. В ее глазницы, в полуоткрытый рот набился песок, и Славик, прежде чем снова зажмуриться, вспомнил терракотовые фигуры, которые видел когда-то в музее Востока. Застывшие, словно в последнем усилии, руки Матильды прижимали к груди темный тканевый рюкзак, и еще различимый логотип поперек заднего кармашка выглядел особенно нелепо на фоне раскаленных вековых песков.

— Куда я попаду после смерти? — вот о чем он спросил ее перед тем, как отключиться и оказаться в пахнущем блаженной сыростью и свежестью весеннем лесу.

— Понятия не имею. Точно не к нам.

— Как же все это — духи, души, я думал, это примерно одно…

— Мы — гахэ. Мы не ваши души.

— А куда попадешь ты, когда умрет кадавр? Вернешься домой?

Матильда медленно покачала головой:

— Пока частица меня под стеклом, я не могу вернуться. Притянет обратно, к склянке. Придется торчать рядом, по мере сил изображать полтергейста и надеяться, что кто-нибудь ее откроет или разобьет. Говорят, один гахэ провел так тысячу лет.

— А потом его выпустили?

— Нет, потом пошла вторая тысяча.

— Неужели нельзя, не знаю, забрать ее как-то, просто пролезть через стекло, ну, как джинн в лампу?

— Через урановое стекло — нельзя. Потому нас в нем и держат. В склянку можно заключить и частицу, и даже всего гахэ целиком. Как джинна в лампу…

Они вообще о многом успели поговорить — и пока пережидали пылевую бурю в тесной пещере, оказавшейся потом остовом «газели», и пока бродили по пустыне в тщетных поисках портала, который выплюнул их сюда, и когда уже расположились на склоне бархана в символической тени от наполовину утонувшего в песке ларька «Союзпечати». Ожидание неотвратимой и скорой смерти — или в случае Матильды бесплотной неприкаянности — счищало шелуху недовольства, неверия, снобизма. Они говорили спокойно и искренне, почти как друзья. Бесплотные существа, носящие странное и очень древнее на слух имя «гахэ», волшебные склянки, бесконечно дробящийся и отражающий сам себя мир, по которому бродят кадавры — скафандры из плоти, а в них укрываются от враждебной материальной среды легкие и тяжелые духи, — теперь Славик почти был готов в это поверить. Измотанная, обожженная солнцем Матильда уже не казалась ему злобной, а сам он раздражал ее куда меньше обычного. Они замедляли шаг, дожидаясь друг друга. Когда кто-то падал — другой молча подходил и протягивал руку. Даже бутылку древнего ситро, которую Матильда прихватила из многоэтажки в рюкзаке вместе с другими вещами не в себе, выпили на двоих. Матильда подумала немного, повертела запыленную бутылку в руках, сказала, что хуже уже вряд ли будет, и лихо сковырнула зубами жестяную крышечку. Ситро было восхитительным, пенистым и теплым, и после него Славик и Матильда какое-то время икали радужными пузырями вроде мыльных, но с освежающим привкусом газировки. Внутри этих пузырей, если присмотреться, зыбко дрожали виды неопределенных, но узнаваемых городов пятидесятилетней, наверное, давности: пустой широкий проспект, круглобокий автобус, сквер с фонтаном и памятником…

Потом у Славика случился первый солнечный удар, потом, кажется, еще несколько. Губы и подбородок нестерпимо зудели от соленых потеков крови из носа, которые нечем было смыть. Мысли стали вязкими, в голове путалось. Он снова и снова спрашивал у Матильды, почему она не может залезть в чьи-нибудь сны и узнать, как отсюда выбраться, или хотя бы попросить о помощи. Матильда с удивительным для нее терпением повторяла, что в семичасовом осколке никто не видит снов, потому что он необитаем. Сюда заглядывают редко и ненадолго, в основном чтобы выбросить мусор. Всякий хлам, слишком агрессивные вещи не в себе, трупы — их принято сжигать, вроде бы так экологичнее, да и надежнее. От этого и запах. Матильда с Женечкой, например, сожгли здесь труп старушки, в которой прятался бесомрак. Славик должен помнить, он еще с ней дрался…

— П-почему семичасовой? — прижимая руку к носу, кривился Славик.

— Потому что он открывался, когда магазинные часы показывали семь. Помнишь часы над прилавком?

— Магазин… — с каким-то неопределенным, но сильным чувством вздыхал Славик.

Потом стало совсем плохо. Еле переставлявшему ноги Славику не давал покоя образ духа, запертого в склянке, джинна, запертого в лампе. Ему тоже казалось, что он заперт в своем обожженном, иссушенном теле, заключен в концентрирующее солнечные лучи слепящее стекло и оставлен умирать на жаре. Как в проклятии из детской сказки, некогда казавшемся смешным: «…чертов сын, чтоб тебя разнесло, попадешь под стекло, под стекло!» [1] Он вспомнил, как застыли глаза Женечки сразу после открытия склянки, как безжизненно рухнуло на пол долговязое тело, и запоздало понял, что это была не мгновенная необъяснимая смерть, а нечто иное. Ведь все дело в склянке, где хранилась частица плененного духа. Женечку не убили, Женечку отпустили на волю. Матильда, с трудом шевеля покрытыми сухой коркой губами, рассказывала что-то про волшебные кольца, про печати, про то, что дух — то есть гахэ, ей явно не нравилось слово «дух», как цветным людям в далеком Славиковом осколке мира не нравилось слово «негр», — про то, что гахэ не может даже прикоснуться к склянке, запечатанной его именем. Но Хозяин распечатал склянки и отдал им, для Начальства это — предательство, страшное преступление. А Матильда отдала свою в залог; склянку, за которую Хозяин готов был проститься с второжизнью. Поделом ей, теперь они никогда не найдут «Почту духов», место, где собираются гахэ-мигранты и решают всякие вопросы… Славик слушал это с тем же чувством, с которым в детстве внимал бабушкиным рассказам о добрых разумных иконах, которые иногда плачут маслом, а за нужные слова обеспечат Славику хорошие оценки и, возможно, даже скейтборд. И бабушка тогда, и Матильда сейчас были уверены в реальности того, о чем говорили, и Славик тоже старался изо всех сил — он так редко бывал в чем-нибудь твердо уверен.

Одного Славик понять не мог: раз Хозяин успел снять именные печати с обеих склянок, почему Матильда не воссоединилась со своей изъятой частицей вслед за Женечкой и не вернулась в свой мир? Он все пытался спросить об этом Матильду, но в вязком мысленном вареве рождались какие-то другие слова.

— Зачем ты отдала склянку? — спросил наконец он.

— Нам нужно было убежище. Деньги закончились, кадавр плохо заживал.

Нам, отметил про себя Славик, и бесконечная, заваленная мусором песчаная равнина поплыла у него перед глазами, заваливаясь куда-то в благословенную прохладную темноту. Славик поплыл вместе с ней, но вынырнул и обнаружил себя сидящим под дырявым козырьком необитаемого ларька «Союзпечати». Похоже, это Матильда притащила его к ларьку — или ларек к нему, чего тоже нельзя было исключать. При определенном положении прозрачная тень от козырька даже закрывала частично лицо от солнца.

Славик приподнялся на локтях, вытащил из кармана свою «кильку» и включил камеру. Он ничего не видел на экране, но надеялся, что ему удастся заснять эти барханы, горы хлама и сам ларек прежде, чем сядет аккумулятор или снова потеряет сознание он сам.

Рядом послышалось сиплое карканье. Это смеялась Матильда, растянувшаяся на песке в обнимку со своим рюкзаком.

— Глупый крум…

— Почему ты не ушла сразу, когда Хозяин отдал тебе склянку? — Славику все-таки удалось изловить ускользающую формулировку.

В следующее мгновение он забыл о своем вопросе, о пустыне, о себе. Он лежал на дне прозрачной реки, и над ним проплывали разноцветные треугольники, квадраты, гексагоны и трапеции льдинок.

— Не сопротивляйся, крум, — прожурчала река. — Так полегче будет.

***

После нескольких тяжких пробуждений пустыня исчезла совсем, а Славик, расплывшись в цветное пятно вроде тех, что лениво булькают в масляной лампе, перетекал из сна в сон. В одном, очень ярком, зелено-оранжевом, он и увидел такую лампу. Девушка со слипшимся от лака начесом на макушке встала с длинношерстного белого ковра и поднесла ему коктейль со льдом в высоком стакане. С коктейлем Славик шагнул в весенний лес и пошел босиком по утоптанной полосе нерастаявшего снега. Синие пролески волнами набегали на снег, пока не превратились в настоящие морские волны. Славик нырнул в них и смотрел, как поверхность воды над его головой опять подергивается цветным геометрическим льдом. Ему было мучительно жарко, лед и вода не спасали, оборачиваясь сухим горячим воздухом. Из моря Славик вынырнул в пыльную, заставленную вещами комнатку, где шила что-то под лампой бабуля, в строгом черном платье под горло, словно сбежавшая со старой фотографии. Отложив в сторону деревянный грибок для штопки — опять грибы, что же такое у Матильды с грибами, — она протянула Славику стакан с водой. Он ухватил непослушными, ватными пальцами прохладное стекло, сделал жадный глоток — и отчаянно закашлялся, запоздало поняв, что вода настоящая и бабуля, кажется, тоже. После схватки с бесомраком ничего хорошего от гражданок пенсионного возраста ждать не приходилось. Славик забился на мягких подушках, пытаясь отползти от бабули подальше и еле слышно хрипя:

— Где я? Где я?..

Смоченное холодной водой полотенце съехало со лба, и Славик заорал уже громче, решив на мгновение, будто это что-то живое и мокрое прильнуло к его плечу.

Бабуля отодвинулась от лампы, оказавшись, в общем-то, не бабулей, а скорее аскетичного вида пожилой дамой, с короткими взлохмаченными волосами и в пенсне. От нее крепко тянуло табаком.

— В Химках, братец, где еще тебе быть, — пожала плечами дама. — Сдвинься-ка, раз в чувство пришел, я простынь переменю на чистую.

Краска стыда залила и без того стянутую болью кожу на щеках. Славик неуклюже откатился к стенке.

— Ты, я смотрю, манерам не обучен. — За спиной у него зашуршала энергично расправляемая ткань, запахло крахмалом. — А меня Варварой Спиридоновной звать, но ты, братец, обращайся как все: товарищ второжительница.

***

— Черта с два я выйду, — сообщил из-за двери приглушенный голос Матильды. — Сначала сделка.

Перед запертым туалетом стояли трое: девочка-подросток с плохо прокрашенными розовыми волосами, благообразный пожилой джентльмен и высокий, очень худой юноша, живо напомнивший Славику Палочника. Они дружно и вопросительно взглянули на Варвару Спиридоновну. На верхней части добротной деревянной двери Славик заметил все ту же каракулю — половинчатую елочку, выцарапанную прямо на лаке.

— Милочка, мне не нужна сделка, — возвысила голос товарищ второжительница, кивая Славику. — Мне нужен свободный доступ в отхожее место. Тебя пустили туда попудрить носик, а не возводить баррикады.

— Матильда! — после секундного колебания позвал Славик.

— Ты живой? — удивились за дверью.

— Выходи, они… — Славик обвел всех четверых неуверенным и заискивающим взглядом. — Они нас не тронут.

За дверью воцарилась краткая тишина, а потом Матильда повторила еще решительнее:

— Черта с два!

— Так ты не ее Хозяин? Что ж ты мне мозги пудрил, братец?

— Я и не говорил, что я… — начал Славик, а Варвара Спиридоновна, уже не обращая на него внимания, махнула троице:

— Адана!

Спустя несколько минут дверь была весьма аккуратно снята с петель, и Славик увидел вскарабкавшуюся на бачок унитаза Матильду. Одной рукой она придерживала рюкзак с вещами не в себе, надетый для надежности спереди. Благообразный пожилой джентльмен молча прыгнул на нее, они сцепились в воздухе и покатились по полу прямо под ноги товарищу второжительнице. Варвара Спиридоновна, брезгливо приподняв длинную юбку, перешагнула через рычащий клубок. Девочка-подросток засучила рукава и с явным удовольствием присоединилась к драке. Юноша, потупив взгляд, оставался на месте.

— Шмидт! — тоном учительницы, вызывающей к доске двоечника, окликнула его Варвара Спиридоновна.

— Женских кадавров бить не полагается… — тихо ответил Шмидт и не шелохнулся.

У Славика кружилась голова, и он, опершись о стену, вяло требовал немедленно все это прекратить. Наконец Матильда оказалась распростерта на полу, с крепко прижатыми к обшарпанному паркету руками и ногами. Она вцепилась в ручку рюкзака зубами и тяжело дышала.

— Где твой Хозяин? — спросила товарищ второжительница.

Матильда молчала. Варвара Спиридоновна неторопливо опустилась на колени и, нащупав под спутанными волосами мочку ее левого уха, с силой вдавила в нее острый, пожелтевший от табака ноготь. Матильда зашипела, потом еле слышно заскулила сквозь стиснутые зубы.

— Где твой Хозяин? Что ты с ним сделала?

— Ничего! — Матильда наконец выплюнула ручку рюкзака, и его тут же забрала девочка-подросток. — Он отпустил меня! Распечатал склянку! Я свободная!

— Свободной ты, милочка, станешь тогда, когда прекратишь эксплоатировать человеческую плоть, — Варвара Спиридоновна, не отпуская ухо, повернулась к Славику: — Это одна из немногих точек, где они хорошо ощущают боль. Еще древние китайцы открыли. Слыхал про акупунктуру, братец?

— Оставьте ее, — морщась от сочувствия, попросил Славик. — Она правду говорит. Матильда хорошая. Она… она мой друг.

Троица захихикала, пенсне Варвары Спиридоновны насмешливо блеснуло.

— Ты представления не имеешь, что она такое на самом деле.

— Имею, и очень даже! Она гахэ, и эти ваши тоже… — Славик махнул рукой в сторону троицы. — Я все знаю, я видел, как она светится…

Все замолчали и уставились на Славика, стихло даже свистящее дыхание поверженной Матильды.

Потом Варвара Спиридоновна встала, положила руку на плечо шарахнувшемуся от нее Славику и вдруг принялась вертеть его в разные стороны, похлопывать и трепать по щекам, как это обычно делают родственники из дальних городов, впервые за несколько лет видящие племянника или внука.

— Ну разумеется, — приговаривала Варвара Спиридоновна, задирая Славиков небритый подбородок, чтобы придирчиво рассмотреть горло. — Живой. Совершенно живой юноша, просто чуток обгоревший. И с чего я взяла, что ты ее Хозяин? Да, братец? Ты ведь у нас живой, из первожителей?

— Вроде да. — У Славика от всех этих вращений и встряхиваний опять закружилась голова.

— Ох, грехи наши тяжкие, — вздохнула Варвара Спиридоновна, как будто совсем не обрадованная тем, что Славик живой. — Пойдем-ка, братец, потолкуем.

Увлекая Славика в пропыленные глубины коридора, она кивнула через плечо ожидающей троице:

— Займитесь коллегой да сообразите нам закусок. И чаю…

— …с вашим лекарством! — звонко закончила девушка с розовыми волосами, все еще сидевшая на ногах извивающейся Матильды.

— Верно, милочка. С коньяком.

***

Имена троицы несведущему человеку могли бы показаться анекдотическими кличками, придуманными в несколько старомодном вкусе. Прыщавую и еще по-детски пухловатую девочку с розовыми волосами, ближе к пробору обнаруживавшими природную пепельность, звали Вéсна, и она настаивала именно на таком ударении. Она ушла соображать закуски для товарища второжительницы. Болезненно тощий, почти двухметровый, конфузливый до слез юноша Шмидт за глаза звал ее по-домашнему Веснушкой. Самого его так и звали — Шмидт, без уточнения, имя это, фамилия или прозвище. Благообразный пожилой джентльмен то и дело называл его вдобавок юнкером, и по насмешливым огонькам в его аристократически голубых глазах было очевидно, что он так дразнится. Сам джентльмен протянул Матильде руку с обгрызенными до мяса ногтями и, грассируя, церемонно отчеканил:

— Андрюша.

Впрочем, уж Матильде-то было прекрасно известно, как затейливо тасуют скучные человеческие имена плененные монады, когда дело доходит до выбора. Как-то, еще в Париже, ей встречался мелкий и пугливый фамильяр-посыльный по имени Навуходоносор, который то ли действительно забыл, почему взял себе это имя, то ли стеснялся сказать.

Матильда тоже представилась, пообещав испортить кадавра любому, кто вздумает назвать ее Мотей, и уселась на край кровати, зорко следя за оставшимся в углу рюкзаком. Его еще никто не открывал, и Матильда надеялась вернуть свой ценнейший груз прежде, чем кто-нибудь обнаружит, что рюкзак набит вещами не в себе. Но Шмидт, Андрюша и вернувшаяся чуть позже Весна даже не смотрели в сторону рюкзака. Усевшись рядком и подталкивая друг друга локтями, они с жадным любопытством разглядывали Матильду и трещали наперебой. Как видно, в их химкинском уединении давно не происходило никаких событий.

Троица рассказала, как Варвара Спиридоновна с Андрюшей отправились в пустынный семичасовой осколок — они называли его мертвым осколком — в надежде чем-нибудь поживиться, ведь туда часто выкидывают хорошие, почти не испорченные вещи. И нюхач Андрюша учуял живой людской дух, забегал по пустыне в поисках источника, заметил двойную цепочку следов и пошел по ней…

— Зачем тебе этот крум? — удивленно топорщил седые усы Андрюша. — И где твой Хозяин? С ним что-то случилось?

Матильда хмуро помолчала, с деланым интересом разглядывая десятилетней давности настенный календарь с мультяшным щенком, потом вздохнула:

— Он у Начальства, они собираются его упразднить. А я его ищу.

— Зачем? — зашумела троица. — Его, может, уже и упразднили! Ему конец! Он же отпустил тебя! Подарил свободу, хороший был Хозяин! Почему ты осталась здесь? Да я бы сразу ушел!.. И я!.. Тихо, товарищ второжительница услышит… — И уже возбужденным свистящим шепотом: — А где твоя склянка? Прямо с собой? А покажи!..

— Я отдала ее в залог держателю кассы… — сказала Матильда быстро и невнятно, как будто надеялась, что собратья не поймут или не расслышат.

— Что-о-о?! — взвыла Весна, а Шмидт схватился за голову.

— Я так и не умылась. — Матильда встала, шагнула к рюкзаку и непринужденно набросила лямку на одно плечо. — Можно мне в уборную?

— Мы последим! Обещаем не подсматривать. Только не баррикадируйся там снова! А то товарищ второжительница сама нас упразднит. Нам и так завтра контрольную сдавать, а у Андрюши за прошлую неуд, пожалей хоть Андрюшу, надо уважать благородную старость.

— Контрольную? — перебила Матильда, ухватившись за первую попавшуюся возможность прервать их безостановочный, невероятно раздражающий галдеж. — У вас тут что, школа?

— Не школа, а… — Весна вскочила и взметнула пятерню над головой в неком подобии салюта, — коррекционный отряд по перевоспитанию беспризорных монад в традициях человеколюбия имени Девятого Термидора!

— Если сказать «помидора», товарищ второжительница всыплет, — доверительным полушепотом добавил Андрюша. — Но все равно смешно.

И троица опять захихикала.

***

Закрыв перед носом у беспокойных фамильяров криво посаженную обратно на петли дверь, Матильда какое-то время стояла и молча смотрела на свое отражение в настенном зеркале. Обгоревшее лицо опухло и шелушилось, губы покрылись сухими болячками, волосы сбились в припорошенные песком колтуны. Матильда думала об одном — почему она не решилась сразу же, получив склянку, уйти в более подходящие для нее пространства, где хотя бы не приходится носить все это. Именно не решилась, а не «еще не успела», «отвлеклась на более важные дела»… Правда казалась ей такой глупой, такой позорной, что она никак не могла внутренне произнести эти слова, поэтому сказала вслух, еле слышно:

— Я боюсь.

За долгие десятилетия она прижилась здесь, обнаружила в человеческом теле не только мерзости и недостатки, но и удобства, привыкла смотреть на материальный мир живыми глазами, трогать его розовыми отростками, на кончиках которых у каждого крума свой уникальный узор, нюхать и пробовать на вкус — пусть она различала его слабо, но ведь прежде она и представить не могла подобное чувство. Как вообще было раньше, как было до? В памяти Матильды всплывали какие-то бесформенные сгустки мыслеобразов, для их понимания нужны были другой разум, другие чувства, другая она. Оказавшись запертой в кадавре и привыкнув к нему, она изменилась до неузнаваемости — и кто знает, обратимо ли это. С тех пор как Начальство изловило Матильду, из дома никто не звал, никто не искал. А если того мира уже нет? А если там ее — «дырявую», как с отвращением сказал держатель кассы, — не примут? А был ли этот мир вообще когда-нибудь?

Словно пропасть разверзлась у ног Матильды — вот, у ног, она даже думать о себе может только как о едином целом с кадавром. Чтобы справиться с экзистенциальной паникой, ужасом духа в чистейшем виде, она прибегла к проверенному средству — вспомнила о Хозяине. Хозяину надо помогать, сам он не справится. За Хозяином нужен глаз да глаз, а то потеряет голову. Хозяин такой беззащитный и всегда печальный, он пропадет без нее, он даже руку не поднимет, чтобы защититься от удара — к чему, будь что будет…

Хозяина нужно спасти. Она осталась, чтобы помочь Хозяину.

Оглянувшись на закрытую дверь, Матильда открыла рюкзак и стала быстро, по-беличьи прятать мелкие вещи в разных местах. Столовую ложку сунула за ржавую трубу, почтовую марку — под легко вынимающийся кусочек плитки в углу, бусы и кубик Рубика спрятала за бачком унитаза, английскую булавку воткнула в насадку для швабры между веревочными жгутами…

Пристроив по предмету в каждый малозаметный уголок, Матильда застегнула рюкзак с оставшимися и наконец начала умываться. Лицо кадавра в зеркале, кирпично-красное, мокрое, с облупленным носом, сейчас казалось ей особенно безобразным.

— «Эксплоатировать человеческую плоть», — вспомнила она слова Варвары Спиридоновны, с остервенением соскребая струпья обгоревшей кожи. — Экс-пло-а-ти-ро-вать! Да мне этот кадавр никогда не нравился…

Это тело Матильда получила через пару лет после того, как Хозяина определили на московский перекресток. Нельзя сказать, чтобы Хозяин был рад переводу — Матильде всегда казалось, что способность радоваться он утратил давно, еще в прежней жизни, — но воспринял его с облегчением. Он говорил, что их отправляют на болота, на кладбище, где никогда, ни в одном из осколков ничего не происходит, и там наконец-то можно будет спокойно, с чистой совестью тлеть и загнивать.

Матильда не напоминала ему потом, как же он ошибался. Во-первых, времена на болотах настали беспокойные и суетливые: почти во всех слоях там со дня на день ожидали конца света, наблюдали разнообразные чудеса, постреливали и опять, как в годы молодости Хозяина, рвались в новую жизнь. Во-вторых, тлеть принялся не Хозяин, а кадавр Матильды, оказавшийся изначально подпорченным. У него стремительно отказывало зрение, и пришлось срочно подыскивать нового. Кадавра, как обычно в таких случаях, доставили к дверям магазина, переложенного льдом и упакованного в специальный ящик с печатью Начальства. Но, очевидно, потому, что в те годы на болотах Начальство, как и все прочие, было сильно стеснено в средствах, кадавр оказался каким-то второсортным, потрепанным и даже не умытым.

— Какая старая, — ворчала Матильда, склонившись над столом и щуря помутневшие глаза за толстыми стеклами очков. — У нее уже морщины есть! И вульгарная. Только гляньте на эти голубые тени. Кем она была, проституткой? Умерла от новой модной болезни?

— Она была библиотекаршей и свела счеты с жизнью из-за несчастной любви, если тебя это так интересует.

— Вот я и говорю — замухрышка, типичный синий чулок… Подождите, Хозяин, вы это только что придумали?

— Разумеется. Не имею ни малейшего понятия о том, кем была эта несчастная. Кадавр свежий и подходит идеально. Волосы сможешь перекрасить потом.

— Но мне не нравится!

— Не капризничай, Матильда. Адана. У нас мало времени.

***

Славик, забыв о приличиях, обеими руками тянул в рот нехитрое холостяцкое угощение: заварную лапшу с сосиской, крупно нарезанный салат, бутерброды.

— Ешь, братец, ешь, — одобрительно кивала Варвара Спиридоновна, не сводя с него взгляда и пуская к засиженному мухами потолку сизый папиросный дым. — Она, чай, тебя голодом морила. Живой человек у монады на попечении, это где такое видано...

Они сидели в тесном пыльном помещении без окон, живо напомнившем Славику странный магазин, сотрудником которого он до недавнего времени вроде как являлся. Старые деревянные стулья, посуда, книги, неизвестно чьи портреты, пропахший лежалыми тряпками приземистый шкаф с шубами и платьями, тикающие вразнобой часы, еле теплящиеся бра, торшеры и люстра с разноцветными плафонами-«ананасами», отдельный прилавок с шеренгами голых пластмассовых пупсов, огромные, потемневшие от времени перламутровые раковины, полные спичечных коробков и пуговиц. И снова полезло в голову умиротворяющее, родное и давно забытое: фотоальбом с толстыми покоробившимися листами, шкатулка, которую так долго доставал с верхней полки маминого шкафа, надеясь на монеты или конфеты, но оттуда выпадают твой собственный белесый младенческий локон и прокушенная соска; запах папиной шляпы, которую отбирает бабушка: «Я выкину, дай я выкину это старье», густая маслянистая гуашь, которой непременно надо выкрасить школьную линейку, звонкий сине-красный мяч, нетерпеливо подпрыгивающий под пальцами, — его тоже подарил когда-то папа, главное, не напоминать об этом бабушке, а то тоже выкинет…

— А зачем вам эти вещи? — прервал затянувшееся молчание Славик. — Ну, вещи не в себе?

— Мы собираем их, чтобы вернуть на место, — Варвара Спиридоновна затушила папиросу в хрустальной пепельнице. — В осколок, из которого они прибыли. Все эти их… свойства — это же не чудеса какие-то антинаучные, просто вещь заблудилась, провалилась из своего слоя черт-те куда — а мы, получается, достаем и кладем обратно.

Славик вежливо покивал с набитым ртом, продолжая таращиться по сторонам. Под потолком висела свежевыкрашенная модель самолета, и он задумался, в чем же ее странность. Вдруг это на самом деле настоящий самолет, заблудившийся и уменьшившийся до неузнаваемости? Вдруг на креслах в кабине до сих пор можно различить тончайшие косточки авиаторов, бесследно пропавших в далеком неведомом слое?..

Откуда-то раздался низкий, густой гудок, от которого задребезжала посуда на полках, а перепуганный Славик чуть не выронил вилку.

— Ешь, ешь, — успокоила его товарищ второжительница. — Это не тебе.

Она коротким отточенным движением выплеснула в рот стопку коньяку, запила ее чаем из тонкой фарфоровой чашки, откусила кусочек лимонной дольки и прищурилась:

— Ты вообще кто, как нынче говорят, по жизни, братец?

Этот вопрос всегда ставил Славика в тупик — все ответы, которые приходили в голову, были неполными и немного уничижительными, словно предполагающими сочувственные кивки: «Ну ничего, какие твои годы, времена сейчас нелегкие, никогда не поздно…»

— Б-блогер, — выдавил он наконец и тут же спохватился: — Только вы не думайте, я не жулик какой-то и курсы не продаю…

— Да чем бы дите не тешилось. А что ты духовидец, тебе известно?

Славик так и застыл с набитым ртом, а потом молча покачал головой, всем видом подчеркивая стопроцентную уверенность в собственной доброкачественной бездарности. Варвара Спиридоновна, должно быть, при всем уважении ошиблась или приняла его за кого-то другого.

— Часто ты видел, как она светится? А еще что видел? Видел, видел, не отпирайся.

И Славик, холодея, вспомнил, как ворочалось во влажной глубине Лесиной глотки что-то темное и тягучее, как горели по-кошачьи ее глаза. Тогда он думал, что ему померещилось с перепугу, просто горло Леси потемнело от ангины и свет каким-то особенным образом отразился от радужки…

— А оно так и начинается, понемножку, будто тень упала или почудилось, — закивала Варвара Спиридоновна. — У меня вообще, братец, с бабы прохожей началось. Пришла под окна баба милостыню просить. Стоит, ребеночка на руках качает и смотрит. Я высунулась копеечку бросить и вижу вдруг: лицо у ней потекло, как восковое. А глаза так и полыхают, не светятся, а прямо огнем горят, будто у ней мартеновская печь в голове. Я решила — блазнится, закрестилась, тут она и поняла, что я вижу. Кулек с ребенком наземь бросила, развернулась и шмыг во дворы. Соседки смотреть кинулись, думали, зашибло ребеночка, раз не шевелится и голоса не подает. А там в пеленках чурочка березовая, и на чурочке глазки углем нарисованы. Много что я забыла, братец, материно лицо давно из памяти изгладилось. А вот тот день, ту харю помню намертво.

***

Если Хозяина подобные повторяющиеся видения повергли в отчаяние и в итоге обратили в бегство, то Варвару Спиридоновну они ожесточили. Сейчас она, как и все прочие второжители, помнила свое прошлое урывками, и оно представлялось ей чередой фотографических вспышек, когда на секунду различаешь всё в мельчайших подробностях — и вновь тонешь в полной голосов и волнения темноте. Вспышка: она, рыдая, бредет по улице после беседы с духовником, которому рассказала о видениях и была заклеймена бесноватой. Вспышка: она, уже вызывающе остриженная, слушает в набитой студентами и курсистками аудитории футуристов с разрисованными лицами, провозглашающих новый, ревущий моторами и ярко освещенный мир. Варвара Спиридоновна чувствует — в этом мире не будет места зыбким теням и смутным ухмыляющимся харям, прогресс изгонит их. Широкие автострады, небоскребы, новый язык, новые картины и новая музыка — тварям, которых видит Варвара Спиридоновна, останется только вернуться в свои топи и истаять в лучах прожекторов. Курсистка на соседнем ряду оборачивается, вместо глаз у нее две огненные дыры, зубы, почерневшие от внутреннего жара, оскалены в дикой улыбке. Трескается зубная эмаль, и Варвара Спиридоновна слышит этот жалобный костяной звук куда отчетливей, чем голоса веселых футуристов. Курсистка визжит: «Пожар!» — Варвара Спиридоновна тоже визжит, люди вскакивают, начинается давка, хрустят молодые косточки, а со сцены кто-то до сих пор умудряется трубным басом декламировать стихи. Слова о новом мире мотыльками летят в огонь, сгорают и тонут в реве толпы. Потом с улицы Варвара Спиридоновна смотрит, как горящие курсистки прыгают из окон, задираются юбки, мелькает исподнее, футуристы размазывают слезы и сажу по раскрашенным лицам. Вспышка: Варвара Спиридоновна с превеликой осторожностью везет для передачи саквояж, а в саквояже — угрожающе тяжелая жестяная коробочка из-под эйнемовских конфет, и если Варвару Спиридоновну сейчас остановит городовой, это будет даже хуже, чем если она неловко уронит саквояж. За спиной она слышит тяжелые шаги и знает, что если обернется и посмотрит на человека, идущего за ней с самого вокзала, то увидит, как течет и плавится его лицо. «Изыди!» — говорит, не оборачиваясь, Варвара Спиридоновна, чувствует спиной волну жара, а когда смотрит украдкой через плечо — там уже никого нет. Кажущаяся победа обскурантистского «изыди» так возмущает ее, что она незамедлительно решает везде и всегда использовать для этого современное прогрессивное слово «скройся». Она еще не знает, что на них не действуют никакие людские слова, а много позже ей придется учить их язык.

Вспышка: Варвара Спиридоновна у классной доски в очередной раз рассказывает чужим внимательным детям историю своей борьбы и победы. Она нашла призвание в учительстве и почти счастлива. Еще в детстве ей хотелось не сидеть вместе с остальными детьми за партой, а вызывать их к доске и бить линейкой за бестолковость.

До поры до времени ей хорошо удавалось скрывать свои видения. Даже когда она увидела, как пузырится, преобразуясь в нечто омерзительное, лицо больного сына одного из ее высокопоставленных товарищей по партии. Он, еще пошатываясь после недавнего приступа, стоял перед ней навытяжку и под полными любви взглядами родителей тараторил свежевыученный стишок. Товарищ был заметно шокирован, когда Варвара Спиридоновна вдруг начала кричать на его бесценного мальчика: «Скройся, скройся!» — но всё списали на расстроенные нервы и женскую чувствительность. От той вспышки осталось ощущение досады: ведь Варвара Спиридоновна долгие годы потратила на то, чтобы всякую чувствительность из себя вытравить, чтобы стать железной, звенящей, безупречной. А раз чувствительность была неотъемлемой женской чертой, то Варвара Спиридоновна не желала быть вполне женщиной. Товарищ, учитель, соратник — вот кем она стремилась быть и считала, что нет для ее репутации ничего губительней обыкновенной бабьей истерики.

Но постепенно у нее сдавали нервы, а чудовищных, огненноглазых, оплавленных харь вокруг становилось все больше. Ведь никто не объяснил Варваре Спиридоновне, что это не их количество угрожающе растет, а ее неуклонно развивающаяся с годами способность к духовидению позволяет ей замечать новые виды скрытых в человеческих скафандрах монад. Отвратительные образы начали преследовать ее и во снах — видимо, в какой-то момент к Варваре Спиридоновне прицепился сноходец. Она не выдержала и в докладных записках «наверх» начала информировать партийное начальство о целенаправленном захвате их рядов классово и сущностно чуждыми элементами. Сначала к этому прислушивались, но потом, когда Варвара Спиридоновна все явственней стала намекать на то, что эти элементы имеют нечеловеческую природу, отношение соратников к ней начало меняться. Одна знакомая даже попыталась тайком пригласить ее на глубоко законспирированную встречу спиритов, которые занимали солидные посты в партии и одновременно с этим еженедельно встречались для совместного столоверчения. Варвара Спиридоновна и об этом составила записку, отметив в ней, что именно этот кружок мракобесов, по-видимому, и способствует внедрению сущностно чуждых элементов в сплоченные человеческие ряды. Был скандал, кого-то посадили, а всем надоевшую Варвару Спиридоновну почти насильно отправили в санаторий для старых политкаторжан. Там она, потрясенная количеством монад, проникших в ослабленные политкаторжанские тела, устроила несколько безобразных сцен с битьем персонала и посуды, пыталась, как указано в деле, поджечь санаторий и была переведена в психиатрическую лечебницу. Но в одной из вспышек памяти сохранилось, как длиннобородый дед из старых политических, приплясывая от нетерпения, разбивает о свою голову бутыль с керосином, чиркает невесть откуда взявшейся спичкой — и выбегает из палаты, объятый пламенем и истошно вопящий…

В психиатрической лечебнице и начался настоящий ужас. Боялась ли Варвара Спиридоновна, везя в условленное место угрожающе тяжелую коробочку из-под конфет? Немного, но она помнила о всеобщей цели. Было ли ей страшно заглядывать в огненные глаза чудовищ, которыми оборачивались то дворник, то нарком, то сидящий на первом ряду отличник с оттопыренными ушами? Пожалуй, но и это было терпимо. Испугалась ли она до истерики, поняв, что до конца своих дней обречена прозябать среди размазывающих по себе кал старух и матерящихся санитаров, которые гонят этих старух голыми в коридор во время шмона в палатах и рвут ей рот сухим пальцем, проверяя, проглочены ли таблетки? О да. Вспышками осталось самое гадкое: досмотры с поиском во всех естественных отверстиях запрещенных предметов вроде иголок, бритв и папирос, сбивающая с ног струя ледяной воды и гогот зрителей, пятна загустевшей крови на кафеле, которые она монотонно трет щеткой, стоя на коленях, кресло с ремнями и резь в глазах от низко нависшего операционного светильника…

— Гляди, братец. — Товарищ второжительница сдернула с головы растрепанный седой парик. Поперек голого глянцевого черепа шел выпуклый неаккуратный шов. — Тогда разговорами не пользовали. Тогда в самый механизм лезли.

А потом однажды ночью, таинственным образом миновав все преграды и дежурные посты, к Варваре Спиридоновне явился неприметный худосочный человечек с вечной полуулыбкой, по которой никак нельзя было понять, действительно ли он улыбается или у него просто такое строение лица. Варвара Спиридоновна поднатужилась и сквозь мокрую вату в голове вспомнила человечка — он много лет работал ее личным шофером. И она не раз недовольно жмурилась, когда ей попадал в глаза яркий блик от кольца-печатки на его обхватившей руль пятерне.

В полутемной, вонючей, полной храпа и бреда палате бывший шофер предложил Варваре Спиридоновне некий зеленоватый флакончик и выбор: дальнейшее позорное угасание среди сумасшедших или новенькая, с иголочки жизнь чуть иного, чем прежде, свойства и возможность принести пользу человечеству. Поразмыслить над этим предложением Варвара Спиридоновна была уже не в состоянии — постоянная боль раскалывала голову, а немногочисленные мысли застыли где-то под просверленной лобной костью, как мухи в холодце. Но она помнила, что сызмальства рвалась принести пользу человечеству. Выслушав посланника Начальства, она молча приложилась к флакончику и тем же утром была увезена под простыней в мертвецкую.

Так закончила свои дни пламенная Варвара Спиридоновна и возникла товарищ второжительница, немедленно поступившая в полное распоряжение Начальства, а годами позже откомандированная на захолустный перекресток в Химках, связывавший всего четыре осколка. Делом своей новой жизни Варвара Спиридоновна полагала вовсе не поиск вещей не в себе, который шел как бы в довесок, а перековку особо трудновоспитуемых монад. Сейчас в ее коррекционном отряде имени Девятого Термидора состояло всего трое фамильяров, но это было временное затишье — обыкновенно Варвара Спиридоновна усмиряла, обучала дисциплине, а потом передавала Начальству до полутора десятков монад за раз. Взамен Начальство почти не обращало внимания на существование лавочки в Химках, но товарищ второжительница все равно каменела, когда кто-нибудь из фамильяров, отправленный к почтовому ящику за газетами, приносил письмо с синей сургучной печатью.

— Я тебе, братец, как на духу скажу. Юлить никогда не умела и учиться не собираюсь, — зашептала Варвара Спиридоновна, нависнув над Славиком лысым черепом. — Подумай-ка, крепко подумай, для чего я тебе все это рассказываю? А чтоб гонор с тебя сбить, пока не поздно. Духовидение это чертово — не дар и не умение, а беда. Бубновый туз на спине. Как себя проявишь открыто — пиши пропало. Везде глаза, везде уши, узнают, что духовидец, — жизни тебе не дадут. Понял?

— Но не все духи злые, они почти как мы… — вжавшись в кресло, попытался возразить Славик.

От хохота на перечеркнутой шрамом лысине Варвары Спиридоновны проступил пот. Немного успокоившись, она глотнула еще коньяку, коснулась рукой макушки и, выругавшись сквозь зубы, нахлобучила парик обратно.

— Я ж тебе не о бесенятах толкую, — уже мягче продолжила она, — а о Начальстве. Нельзя перед Начальством себя обнаруживать. Они тебя, братец, в такой выбор между жизнью и гробом загонят, что ты предпочтешь гроб. Затравят, как зайца, подтолкнут, когда падаешь. Посодействуют твоей гибели всецело, а в последний момент с выбором и явятся. Что, мол, предпочитаешь — с концами помереть или в наше владение перейти? Всегда и со всеми духовидцами они так испокон веку делают. А когда ты потом поймешь, хватишься — тю! Ни жизни уже, ни воли. Сколько лет я на борьбу с эксплоатацией положила — и рабой стала. Второжитель себе не хозяин, он только бесенятам своим хозяин, а им самим Начальство владеет безраздельно. Что велено, то и делаешь. Проштрафился — упразднят. Ясно тебе?

— Может, я все-таки не духовидец, а так?.. — с робкой надеждой протянул Славик. Уяснил он из рассказанного не так уж и много, но почувствовал, что опять во что-то влип, и в груди растеклась ментолово-холодящая тревога.

— Еще ты круглый дурак, что неудивительно, — хмыкнула Варвара Спиридоновна. — А духовидение свое спрячь и никому не открывайся. Может, не заметили тебя еще. Не давайся им, братец. Забудь про перекрестки, спрячься в осколке поспокойнее и живи себе. И от Матильды своей держись подальше, через нее себя в первую голову выдашь. Где бесенята, там и Начальство.

При мысли о том, что от Матильды придется держаться подальше, Славику внезапно стало тоскливо. Он прежде и не задумывался о том, что, кажется, успел к ней немного привыкнуть. И как же она теперь одна, получится ли у нее найти Хозяина и свое сердце без посильной человеческой помощи?

— За Матильду не переживай, — сказала товарищ второжительница, словно прочитав его мысли — а может, и впрямь что-то прочитав, кто ее знает. — Я официальную бумагу Начальству подам, чтоб ее ко мне в отряд определили. Прибился, мол, фамильяр бесхозный. Перековка тут ой как нужна. Частицу ее Андрюша отыщет, он способный. Заживет припеваючи.

Варвара Спиридоновна пошарила в ящике прикрытого пыльной ажурной салфеткой стола, достала листок бумаги, написала на нем что-то, сложила вчетверо и протянула Славику:

— Вот на этот адрес иди сразу. Скажи — от Варвары Спиридоновны, просила документы мне выправить. За счет лавочки в Химках, он знает. А, вот еще тебе — на проезд и на чай с булочкой.

Славик послушно положил бумагу и плотный рулончик купюр в карман, и Варвара Спиридоновна крепко, по-мужски пожала его руку ледяной твердой ладошкой:

— Ну, с богом, его вроде как обратно нынче признали.

— Подождите, это… это мне прямо сейчас идти? — всполошился Славик. — Я же не готов. А Матильда? А попрощаться?..

— Долгие проводы — лишние слезы, — товарищ второжительница широким жестом указала на дверь. — И полуденный слой, самый спокойный, с минуты на минуту закроется. В следующем беспорядки и въезд в Москву по спецпропускам, оно тебе надо?

— Но я… — Славик встал, метнулся к двери, потом обратно, потом к проему, за которым начинались внутренние помещения лавочки. Где-то там Матильда, ни о чем не подозревая, болтала с троицей из отряда имени Девятого Термидора…

Варвара Спиридоновна обняла его за плечи, звонко хлопнула по спине, шепнула:

— Я ж добра тебе хочу, студент!

И, ловко приоткрыв дверь ногой, вытолкнула его на порог, в полупрозрачные блики солнца, которое отражалось от волн большого водохранилища. В спину Славику, глуша шум машин и визги детей на пляже, заревел уже знакомый гудок. Он обернулся — но дверь уже была закрыта на засов, на стук никто не откликался, а поверх зеленой краски висела бумажка с бескомпромиссной надписью: «УЧЁД».

***

Видимо, когда-то в этом помещении держали особо буйных, еще только подготовленных к приручению монад. На много десятков метров тянулись ряды зарешеченных вольеров, как за кулисами цирка, а в конце узкого коридора между ними темнел наглухо закрытый кондильяков короб — приспособление для изоляции монады от любых внешних впечатлений.

Возле одной из клеток на венском стуле сидел застегнутый на все пуговицы господин Канегисер и курил сигару. Периодически он наклонялся вперед — стул скрипел каждый раз одинаково, — чтобы сквозь прутья решетки передать сигару Хозяину. Кольца дыма льнули к потолку.

— Нельзя ли их как-нибудь поторопить? — осведомился Хозяин.

Господин Канегисер с сожалением покачал головой.

— Нет ничего тошнотворнее ожидания.

— И им это известно, — сказал господин Канегисер. — Преступник должен все осознать, раскаяться и смертельно соскучиться. Упраздняемый должен умолять об упразднении — но они останутся глухи.

— Зачем им это?

— Полагаю, им тоже смертельно скучно. А еще одна очаровательная делопроизводительница по секрету сообщила мне, — господин Канегисер понизил голос, — что ваше дело несколько раз пропадало из хранилища, распечатки оказывались пропитаны маслом, отчего их съедали мыши, а при компьютерной обработке, как назло, отключалось электричество.

— Компьютеры так ненадежны.

— Чертовски ненадежны. Хотя, возможно, все затягивается потому, что время сейчас такое.

В отдалении что-то глухо, басовито ухнуло, стены дрогнули, и напомаженные волосы господина Канегисера слегка присыпало известкой с потолка.

— Какое?

— Сами понимаете какое, — многозначительно поднял брови господин Канегисер.

Стало тихо. Круглая лампа над вольером потускнела, мигнула, снова зажглась ярко, мигнула еще раз и издала слабый электрический треск. Хозяин несколько мгновений присматривался к ней, тихонько отбивая на собственном запястье какой-то ритм, а потом неожиданно спросил:

— Вы помните азбуку Морзе, господин Канегисер?

Загрузка...