— Укусы, — сказал он, — блошиные укусы. Так я и думал. Это все блохи, Иоля. Крысы с «Катрионы». И блохи. Курва, им достаточно было не пустить крыс в город. Это просто. Поставить на швартовочные канаты такие гладкие металлические диски, чтобы крысы не могли пробраться с корабля. И, конечно, карантин. Две недели в карантине, и мы бы имели «Катриону», полную трупов и здоровый город. Наши городские службы пора топить в нужнике.
— Я… болен?
Русти помотал курчавой головой.
— Укусы старые, — сказал он, — по крайней мере вон тот. И тот. Эти вот свежие. Чешутся, да. Реакция организма.
— А… когда станет совсем плохо?
— Теоретически вы не должны были дожить до полудня. Но у вас, похоже, иммунитет. Странно. У вас случайно нет эльфийской крови?
— Не знаю, — растерянно ответил Лютик, — ну я… да, врал для понту.
— Эльфы не чувствительны к человеческим инфекциям. Это сугубо видовые поражения. Заражаются только люди. Ни эльфы. Ни краснолюды. Ни низушки.
— Да, но Иоля… в ней нет ни капли эльфийской крови. Только крестьянская. Все ее предки землеробы… вот посмотрите только на ее руки. А она тут возится с больными и умирающими.
— Иоля, — Низушек почесал круглую голову, — это, ну, да… есть такой феномен. Во время эпидемий меньше всех заражаются санитары и врачи. Не знаю, почему. Может, у них за время работы появляется какой-никакой, но иммунитет. А может, это такое, ну, такое чудо. Как знать? Наш мир еще способен на чудеса. Магия жертвенности, знаете ли.
Он опять почесался.
— Я все-таки пойду, посплю немного. Что-то суставы крутит.
— Сударь, — тихо сказала Иоля.
Лампа вдруг померкла — сама по себе, свет сменился сумраком и глаза Иоли показались Лютику двумя черными провалами.
— Чушь! — Низушек яростно отмахнулся коротенькой лапкой, — низушки не болеют вашими дурацкими болезнями. Я просто устал. Просто устал. А вы… ну, просто посидите с ней. Уже недолго. Вам ничего не грозит, а ей будет легче. Все безнадежно… безнадежно…
Он, что-то бормоча побрел по коридору, натыкаясь на лежащие на полу тела. Иоля побежала за ним.
— Лютик!
Он обернулся. Эсси открыла глаза — они были сухими и блестящими.
— Да, Эсси.
— Лютик, я очень… обезображена?
— Нет, Эсси. Лицо чистое. А остальное… ну, пройдет.
Он присел на край кровати.
— Не пройдет, Лютик. Наверное… знаешь, так наверное, лучше. Я так устала. И так хорошо, что ты рядом. Я думала… Думала, ты бросишь меня, Лютик. Я думала, я тебя знаю. Думала ты трус.
— Ну, да, — согласился Лютик, и погладил ее по голове, — вообще-то.
Она говорила совсем тихо и рука ее теребила медальон на серебряной цепочке. Жемчужина в серебре с лепестками как цветочек. И почему это вот такие хрупкие возвышенные женщины без ума от брутальных мужиков?
— Ты… обещай мне знаешь что?
— Что, Эсси?
— Что… не оставишь меня тут. Я хочу в лес. Там… тихо.
— Я отнесу тебя в лес, Эсси. Обещаю.
— Тогда… хорошо.
Она успокоено закрыла глаза, потом вдруг открыла их опять.
— Лютик, хочешь я тебе скажу что-то… чего никогда не говорила. Но теперь можно.
Она поманила его слабой рукой, и он нагнулся, приложив ухо к его губам. Даже сейчас, среди больничной вони, в густом духе испражнений и хлорной извести, он различил легкий аромат вербены.
— Да, Эсси?
— Эта твоя шапочка с пером… она чудовищна.
Потом она закрыла глаза и больше их не открывала.
«Лютик пронес ее на руках между сжигаемыми на кострах трупами и похоронил далеко от города, в лесу, одинокую и спокойную, а вместе с ней, как она и просила, две вещи — ее лютню и ее голубую жемчужину»
Неподалеку от холмика со свежеуложенным дерном и кустиком нарциссов, желтеющих в изголовье, Лютик, сидя на поваленном дереве, вскрывал ножом запечатанное письмо.
Дорогой сын! Мама еще бодрится, но очень хочет тебя видеть. После того, как Карлос погиб на ривских полях, она боится, что останется одна — бродячая жизнь, которую ты ведешь, очень ее тревожит. К тому же, хотя ты и уверяешь, что скрываешь свое настоящее имя, она боится, что твое занятие так или иначе бросит на него тень. Будущему графу негоже в обнимку с лютней побираться у порога богатых домов. Сынок, мы тебя очень ждем, я понимаю, в молодости каждый должен побродить по свету и узнать жизнь, но твоя молодость что-то слишком уж затянулась.
Приезжай, ждем и скучаем.
Отец.
Лютик поднял голову.
Она подошла бесшумно, она умела ходить бесшумно. Лес был ее домом.
Подошла и села рядом.
Он аккуратно сложил письмо, спрятал его в конверт и затолкал обратно в карман.
— Есть хочешь?
Лютик кивнул.
Торувьель развернула чистую тряпицу, достала хлеб и подсохший кусок сыра, и аккуратно настругала ломти внушительным острым ножом.
— Воды я не взяла, — сказала она, — там грязная вода. А тут есть родник меж камней. Буквально в двух шагах. Слышишь, как поет?
— Да, — сказал он, — слышу.
Они помолчали.
— Что, — спросил Лютик, прожевав кусок, — твои так и не пришли?
Она молча покачала головой.
— Ну, еще придут. У тебя полно времени. Целая вечность.
— Thaess aep.
— Молчу-молчу.
Она, охватив колени руками и опустив на них подбородок, какое-то время рассматривала зеленый холм. Потом подняла голову.
— И что ж ты теперь будешь делать, Taedh?
— Что делают барды? Буду петь… Сочинять новые песни. Ночевать по чужим домам. На постоялых дворах. Как всегда…
— Знаешь, — сказала она, — если петь дуэтом… обычно дают больше.
— Ну… в общем, да.
— Как ты посмотришь на то…
— У тебя слуха нет, — очень серьезно сказал Лютик.
Она раздула ноздри и свирепо поглядела на него.
— Ах ты…
Он усмехнулся.
— Cáelm, Sor’ca. Не горячись.
— Ты пошутил, да? — нерешительно сказала она.
— Слава небу. Наконец-то. Ну да, пошутил. Конечно, если петь вдвоем, дают больше. Знаешь дуэт Цинтии и Винтревена?
Она помотала головой.
— Сегодня вечером разучим.
Он встал, и подождал, пока она увяжет в узелок еду.
Повернулся к зеленому холмику.
— Va faill, Эсси, горлинка. Пойдем, Торувьель. En’ca digne. Пойдем дальше.