У меня путаются мысли. Я ошибиться не мог. Тем более нет ошибок в формулах Шефа. После ухода мистера Пайерса я снова и снова гоняю машину. Результат неизменно тот же — в вычислениях все правильно. Я не могу этого принять. Это больше чем катастрофа. Это недопустимо. Я плачу над матрицами и интегралами. Бедный Шеф, великий, несчастный Шеф!
Завтра я проведу опыт на себе. То, что случилось с Шефом, со мной произойти не может. Я обладаю стопроцентной гарантией удачи. На моем столе возвышается горка стальных дисков — уникальнейший документ, исчерпывающая кинолетопись моего детства. Друг отца, кинооператор, заснял на пленку мое появление на свет, мою первую гримасу, первое подергивание ручек и ножек, первые испачканные пеленки. День за днем он запечатлевал, как из живого комочка я превращаюсь в мыслящее существо. Говорю вам, это потрясающе доказательный материал. В любой тяжбе о наследстве, любой суд принял бы мои материалы как неопровержимые. К сожалению, проблема куда сложнее запутанных споров об имуществе. Однако всякую сложность можно свести к конечной сумме простых истин. Я гляжу на стопку дисков и радуюсь, поскольку это возможно в моем горестном состоянии. Завтра я докажу на собственном примере, что теория Шефа безукоризненна. У меня становится светлее на душе, когда я думаю о том, что произойдет завтра.
И если я пишу эти записки, то не в качестве завещания. Несчастья быть не может, ибо я рожден женщиной. Я десятки раз изучал кинопленку своего существования, кроме первого диска, что лежит сверху. «Этой ленты тебе нельзя смотреть, Ричард, — говорил отец. — На ней увековечены твои роды — твоя мать в постели, твой выход в мир». Но если мне нельзя взирать на обнаженную мать, это могут сделать другие. И это полчаса назад уже сделал Пайерс. Он засвидетельствовал, что я рожден нормально, не легче, но и не труднее, чем все мы. Я отвлекаюсь. Смешно доказывать, что я человек, когда никто в том и не сомневается. Я хотел говорить о другом — о последних днях Шефа.
Шеф заполняет мои мысли и чувства. Я хочу занести на бумагу его проекты, его изречения, его опасения, его восторги. Я вижу его — грохочущего, задумчивого, подавленного, ликующего. Он ходит около меня. Он разговаривает со мной. «Если не ошибаюсь, вы дурак, Ричард!»— говорит он. Он всегда ругается, когда ему весело. Я люблю Шефа. Я содрогаюсь от горя, что все так трагически, так необъяснимо трагически закончилось. Шефа нет, есть его теория. Я не хочу оплакивать Шефа. Я буду его возвеличивать!
Шеф разработал теорию автоматов. На основе этой теории он сконструировал машину, определяющую степень искусственности любого объекта. Ничего равноценного его теории и этой машине, которую мы недавно стали испытывать, еще не существовало. Даже перед золотым крестом господа на Страшном суде я буду настаивать, что Шеф совершил поворот в развитии человечества. Все ученые рядом с шефом — мальчишки возле титана. До него вообще не было ученых. Ибо Шеф… нет, не буду предварять события! У меня путаются мысли, и я тороплюсь… Все это слишком необыкновенно, слишком важно для всех нас. Речь идет о судьбах человечества, я не собираюсь это скрывать.
Я вспоминаю, как Шеф швырнул мне на стол кипу исчерканных бумаг. У меня замерло сердце и подогнулись колени. Бумаги выглядели потрясающе: помятые, запачканные чернилами и маслом. Их вид предвещал переворот, может быть, даже катастрофу. Я не мог оторвать от них глаз. Потом я посмотрел на часы и на Шефа. Стрелки показывали восемь, а Шеф был спокоен. От него исходил аромат, легкий, почти неуловимый чего-то острого и раздражающего, обычные — и необыкновенные — его духи, так мне тогда казалось. Пусть все знают: новая эпоха началась в восемь часов вечера шестого апреля 1975 года, в Пасадене, городе около Лос-Анджелеса, а Шеф был спокоен, и от него пахло духами. За окном бушевал закат, небо корчилось в безмолвном сиянии — бумаги пылали, как подожженные. А Шеф был почти задумчив в это удивительное мгновение человеческой истории.
— Вы остолоп, Ричард! — заметил он дружески. — Я не встречал большего оболтуса. Ну, чего вы так уставились на стол? Вычисления надо проверить, а не любоваться ими. Введите их в вашу собаку… я хотел сказать — в машину.
Я не мог сделать движения. У меня отказал голос.
— Это?.. Это?.. — еле выговорил я.
— Да, это, — сказал он. — Я поражен вашей проницательностью. Если и дальше пойдет так же, лет через десять вы станете почти умным человеком.
Я взял листочки в руки. Я перебирал их, как драгоценные камни. Они были драгоценней бриллиантов. В них содержалась полная теория биологических автоматов: самонастраивающиеся, самовоспроизводящиеся, саморазвивающиеся системы. Не жалкие механическо-электронные роботы, но разумные искусственные существа. О, нет, я не собираюсь приписывать Шефу честь первосинтезатора живых автоматов! Этот научный подвиг совершил профессор Пайерс. Именно Пайерс, а не Шеф, создал первую живую мышь — и она была настолько живой, что реальные мыши приняли искусственницу в свою среду. К сожалению, первое живое существо пока остается и последним. Ни сам Пайерс, ни другие лаборатории мира не сумели повторить его достижения. Синтетическая мышь Пайерса невоспроизводима. Она была таким же плодом эмпирической работы, как и реальные живые мыши — и в такой же мере случайна и нестандартна. Если бы я не опасался быть ложно понятым, я сказал бы, что Пайерс не сконструировал, а родил свою мышь. Он прилежно собирал ее из клеток, самоотверженно склеивал из тканей, а не рассчитывал по формулам — естественно, что он не сумел воспроизвести своего же шедевра. И от гения нельзя требовать большего, чем он может. Пайерс не обладал математическим расчетом мыши. В каждом существе от рождения заложена его формула — неудивительно, что любая пара родителей, не трудя мозгов, печет потомство. Производство детей — устоявшаяся эмпирика быта. Но первосоздание — вдохновенный полет в неизвестное. Хорошее первосоздание требует хорошо разработанного проекта. Разработать проект мыши — я уже не говорю о человеке — а затем наладить воспроизводство мышей, может пока лишь господь. Я верю в высшую силу и благоговейно поручаю ей то, чего сам не могу. Шеф, конечно, не Бог. Но он ближе всех приблизился к божественности. И хоть сам он эмпирическим, так сказать, старанием не сумел бы произвести человека (он не был женат и не интересовался женщинами), но зато он первый после господа разработал математический проект человека.
Я снова отвлекся. В восемь часов вечера шестого апреля 1975 года я держал в руках совершенную теорию живых автоматов. Отныне не только синтезированные мыши, но и кошки, волки, собаки, слоны, все известные животные, все неизвестные биологические формы, лишь бы они были математически непротиворечивы, стали осуществимыми. О человеке я тогда не думал. Искусственный человек — это было слишком для меня.
Но для могучего разума Шефа проблема людей-автоматов уже и в тот миг не таила в себе ничего сверхъестественного и аморального. Для него не существовало этики — лишь математика.
— В ближайшее время я займусь этой задачкой, — сказал он. — Вывести n-степенную матрицу зачатия и дополнить ее дифференциальным уравнением внутриутробного развития — заманчиво, а, Ричард? — грохотал он.
А потом, поостыв, он добавил:
— Синтетические люди будут выше нынешних продуктов кустарной супружеской деятельности. Человек нашего времени меня разочаровывает. Каждый преследует свои особые цели в жизни. Мне это надоело.
Я осмелился возразить:
— Но, Шеф, не в вашей власти…
Он оборвал меня:
— Я знаю, что власти у меня меньше, чем желания власти. Ах, что бы я сделал, если бы мои руки легли на государственный руль! Я осуществил бы наконец розовую мечту моего детства. А также голубую — юности…
Я любовался Шефом. Он был мужествен и красив — почти два метра ростом, почти центнер весом, почти с четырехугольным лицом, жесткими черными усиками мощным ртом, мощным носом, массивным лбом, узкими и сверкающими, как лезвие ножа, глазами. Он врезался, а не вглядывался, пронзал, а не кидал взгляд — таковы были его глаза! Я никогда не понимал, почему женщины отшатываются от Шефа. На их месте я влюблялся бы в него без памяти. В мире не существовало человека столь достойного поклонения. Но женщины чураются гениальности. Так я думал тогда, ибо не знал еще истинной природы Шефа.
— Вы не говорили, что ваши мечты окрашены в разные цвета, Шеф, — сказал я.
— Вы кретин, Ричард, — великодушно разъяснил Шеф. — Бесцветных мечтаний, как и бесцветных дней, не существует. Или вы не знаете, что цветов в спектре столько же, сколько дней в неделе? Только круглый идиот не видит, что понедельник красный, среда желтая, а суббота синяя. Я классифицирую мысли по окраске. По вторникам я размышляю оранжевыми мыслями, для воскресенья же лучше фиолетовые — ярко-лиловые на рассвете, а к вечеру густо-псовые… я хотел сказать — густофиолетовые. Ход моих изысканий сверкает радугой. Главная моя сила — в многоцветности мыслей, а вовсе не в их многообразном содержании, как наивно полагают иные…
Я выразил удивление. Шеф с увлечением продолжал:
— Я вам открою одну тайну. Мои мысли пахнут. От теорем веет рокфором, гипотезы отдают селедкой, жаренной на машинном масле, выводы из посылок дышат чесноком. Мой мозг, работая, излучает благовония весеннего луга и хорошо унавоженного огорода. По волне моих ароматов легко распознать, о чем я думаю. Меня можно понять, когда я молчу и стою к вам спиной — надо лишь поводить носом. Одних людей, чтоб распознать их, нужно выспрашивать, других — разглядывать, но меня достаточно вынюхивать.
Я наконец понял природу благовония, постоянно распространяемого Шефом. Это пахнут мысли Шефа, а не духи. Не жалкие запахи парфюмерной промышленности, но могучий дух творческих изысканий — вот чем несло от Шефа.
— Вы говорили о розовой мечте детства, — напомнил я. Шеф, увлекаясь, порою чрезмерно разветвлялся. Даже из такого бледного факта, что дважды два четыре, он мог извлечь десяток ослепительных теорий и сотню сногсшибательных парадоксов. При нем лучше было не повторять стертых фраз: «Погода хорошая», «Идет дождь», «Я выспался» — на вас тут же обрушивались неожиданности тысяч следствий и выводов.
— Да, розовая, — сказал Шеф. — Я как-то прочитал, что в одном городе все люди ходят в белых брюках. Я скрежетал зубами от ярости. Я ненавидел этих людей, так меня расстраивал тот отвратительный факт, что все они… Я плакал от бессилия. Я придумывал страшные кары белобрючникам, подвергал их пыткам! Ах, детство, золотое детство, сколько в нем непосредственного и наивного, и вместе с тем дьявольски сложного, не правда ли, Ричард?
— А голубая, Шеф?
— Эта была проще. Я возненавидел кипарисы. Опять были бессонные ночи и глухие слезы в подушку. Я про себя издавал указы об истреблении всех кипарисов, наряжал отряды палачей-дровосеков. И лишь когда рушилось последнее древесное отродье, я, измученный, упоенно засыпал.
— Но почему вы невзлюбили эти бедные деревья?
— Они не бедные, а мерзкие! Они слишком стройны и нагло лезут вверх. К тому же от них пахнет гуталином. По-моему, этого достаточно, чтоб лишить их права на жизнь.
— Несомненно, Шеф. Но я возвращаюсь к синтетическим людям. Вы думаете, они в чем-либо превзойдут нас?
— Не в чем-либо, а во всем. Более примитивного создания, чем так называемый естественный человек, в мире не существует. Знаете, что мне не нравится в людях? У каждого личная программа жизни! Это хаотично. Почему вы стремитесь к одному, а я к другому? Я трясусь от бешенства, когда подумаю об этом! Все люди должны желать лишь того, чего желаю я.
— Но согласитесь, Шеф…
— Не соглашусь! Никогда не разрешу!
— Я хотел лишь сказать, что будет трудно добиться такого одночеловечения людей.
— Пустяки! Я математически сформулировал одну программу для всех. Я назвал ее Формулой Человека. Забегая вперед, скажу, что моя Формула Человека — единственный действенный способ навсегда покончить с коммунизмом. Нужно лишь принудить всех людей полностью подчиниться этой Формуле.
— Шеф, я содрогаюсь от нетерпения!
— Го-го-го! И-ги-ги! — Шеф грохотал от восторга. Мысли его были так необыкновенны, что аромат их стал почти непереносим. — Содрогаетесь от нетерпения! Когда я объявлю Формулу, вы рухнете ничком! Не вытаращивайтесь так жутко. Слушайте спокойно. Я запрограммирую человека лишь с одной жизненной целью: во всем обгонять каждого своего соседа.
Сгоряча Формула Человека не показалась мне оригинальной. Воистину, Шеф был прав: я был тупицей и кретином. Сейчас, вспоминая тот разговор, я удивляюсь великодушию Шефа. Он не испепелил меня, не стер в порошок, не затоптал ногами. Он лишь с презрением смотрел на меня.
— Вы ничтожество, Ричард, — вымолвил он со скорбью. — Боже, каких ты мне посылаешь учеников! Признайтесь, вы так и не поняли, что человечество вступает на новый путь и причиной переворота — моя Формула?
— Нет, почему же, — пробормотал я. — Если по-честному… Конечно, это почти… грандиозно!.. Но с другой стороны…
— Не мешайте! Не терплю слов, пахнущих сладковатой неопределенностью сирени. Я за резкие, как вопль, запахи. Говорите так, чтоб мои ноздри ощущали крепость слова.
— Не понимаю! — выпалил я.
— Пахнет изрядно! — одобрил Шеф. — Сера, аммиак и еще — самую малость — паленая шерсть. Почти пороховой ответ. Теперь внимайте — и не одними ушами, но и глазами, и носом, и языком, если вы способны хоть немного воспринимать блеск, аромат и вкус фундаментальных открытий.
Объяснение Шефа, и вправду, было ярко и терпко. У меня свело скулы и оборвало дыхание. Это продолжалось не больше минуты — время, что требуется для духовного прозрения. Шеф говорил, что люди исстари и доныне стремятся к чему-то, что называют удовлетворенностью, благосостоянием, благоденствием, благопристойностью и прочими такими же невыразительно пахнущими, липкими на ощупь, сладенькими на язык словечками. Математическому выражению эти стремления не поддаются: крохотные дифференциалы непохожих влечений невозможно суммировать в едином интеграле.
Именно такой, всеобщий, обязательный, могущественный интеграл и представляет собой Формула Человека: быть всегда впереди своего окружения — соседей, знакомых, прохожих, короче, всех людей, о которых ты слышишь или на которых падает твой взгляд. Человек, запрограммированный подобной целью, способен на чудеса. Перед человечеством открываются невообразимые возможности усовершенствования. У Джона четыре костюма? Всеми средствами добивайся, чтоб у тебя было пять. Романо женился на красивой девушке? Если нет более красивой — отбей у Романо его красавицу. Пьер зарабатывает сто в неделю? Расшибись в лепешку, но отхвати сто пять. Сэмюэль съедает три бифштекса за раз? Поднатужься и съешь три с половиной. У Жанны автомобиль последней марки? Заставь мужа купить автомобиль еще новее. А если он не способен на это, брось своего мужа; этот жалкий обормот ни на что не годится. Чарльз обошел тебя по службе? Подставь Чарльзу ножку, утопи в болоте, но обгони. Распихивай соседей локтями, топчи ногами, вонзай в них клыки, но вырывайся вперед! Обязательно вырывайся вперед!
— Но, Шеф!.. — возразил я, потрясенный. — Если не ошибаюсь, вы открываете дорогу изменам, подсиживанию, интригам… даже убийствам!
— Вы слюнтяй! — установил Шеф. — Вы светитесь тускло-голубым, и от вас пахнет ландышевой водой. К сожалению, в нашем несовершенном обществе за убийство карают. Но если обеспечена гарантия, что наказания не будет, тогда, конечно… Я выразил мысль ясно, Ричард?
— Да, ясно, — пролепетал я.
— И еще одно! — воскликнул Шеф, воодушевляясь. — Люди сегодня испытывают тысячи различных чувств, и все они равноценны. Вы меня поняли, Ричард? Любовь, негодование, приязнь, дружба, доброта, гнев — у кого как… Над всем этим хаосом аморфных эмоций завтра вознесется одно организующее чувство — самообожание. Да, самообожание, это отличное слово, оно пахнет гвоздикой и светится пронзительно зеленым. И тут я возвращаюсь к тому, с чего начал. Я начинаю новый этап борьбы с коммунизмом. Политики свыше ста лет пытаются истребить коммунизм языком и палкой, тюрьмой и золотом. И каков результат их стараний? Одни поражения! Коммунизм политически непобедим. Это теперь ясно даже кретинам. Но я объявляю раковой опухоли коммунизма психологическую борьбу! Я заражаю людей спасительной бациллой самообожания — и коммунизму крышка! Достаточно всем людям беззаветно влюбиться в себя, возлюбить себя, как… как самих себя, Ричард!.. И то, перед чем в страхе отступают беспомощные политики, будет мгновенно повержено. Теперь признавайтесь — каково, а?
Я молчал, ошеломленный. Я думал о том, какое грандиозное ускорение обретет общество, в котором каждый член его запрограммирован целью обставить своих соседей. Я вдруг увидел бездны и тьмы людей — современное общество. Люди тупо толкались на местах, куда их швырнуло в жизнь — серое ковыряние мелочного жизненного уголка, равнодушная масса, инертно поддерживающая примитивное существование. Внезапно на их головы проливается пронзительный свет Формулы Шефа. Из миллионов глоток вырывается свирепый вопль, миллионы тел бешено устремляются вперед, кто-то отстает, кто-то падает, отстающих не поджидают, по трупам упавших бегут — вперед, вперед, хоть на сантиметр, но впереди соседа! У меня покрывалась пупырышками кожа, до того величественно было зрелище нового общества, сведенного судорогой самообожания. И величественно простое решение вековой проблемы коммунизма! Я и раньше не сомневался в гениальности Шефа. Но впервые в тот незабываемый вечер ощутил, что глубина Шефа проистекает от чего-то сверхчеловеческого.
— Теперь вы знаете, что надо делать, — закончил Шеф. — Возьмите автоматы и живые существа и проверьте на них формулы. Созвонитесь с Пайерсом, чтоб он тоже… И пусть ваша свинья… я хотел сказать — ваша машина… Короче, пусть она проанализирует, нет ли погрешности в вычислениях.
Пайерс прибежал со своей искусственной мышью на следующий день. Собственно, мышь не бежала, а сидела в клетке, вместе с другими тремя мышами естественного происхождения. Четыре сереньких зверька были так схожи, что я не выделил среди них искусственницу. Пайерс в восторге бил меня по плечу, так порадовала его моя ошибка. Он, как и Шеф, выражает свои эмоции бурно. Но на этом кончается их сходство. Пайерс — маленький, седенький, быстренький, вечно хохочущий, вечно потирающий лапки человечек с помятым личиком. Он похож на свою мышь, только побольше ее. Мне временами кажется, что если бросить его на пол, он побежит на четвереньках, волоча фалду фрака, как хвостик. И я не удивляюсь, что он первосоздал мышь, а не слона — он подбирал животное по себе. Шеф меньше, чем на буйволе, не помирился бы. Пайерс обожает Шефа и поклоняется ему, как иконе. Если бы Шеф разрешил, Пайерс целовал бы Шефу руки и становился перед ним на колени.
— Гениально! Гениально! — попискивал Пайерс, пробегая глазами вычисления Шефа. — Ох, знал бы я все это раньше!
В чрево машины ввели трех естественных мышей, и машина объявила, что они живые организмы — это была проверка ее настройки. А когда в ее недра погрузили мышь-искусственницу, на табло засветилась надпись: «Живой автомат». Я ввел в машину также крохотного электронного робота весьма совершенной конструкции, такого подвижного, что он не меньше, чем искусственница Пайерса, казался живым. Машина указала точно: «Саморегулирующаяся мертвая система. Робот третьей категории».
Мы строили машину еще до того, как Шеф разработал Формулу Человека. Но его теория живых автоматов была уже создана и использована в анализаторах машины.
Во время этих операций появился Шеф. Он радостно загрохотал, здороваясь с Пайерсом.
— Ну, как вам нравится? — сказал Шеф. — Наша машина анализирует форму тела, окраску волос, глаз и кожи, запахи и звуки объекта, электропотенциалы органов, излучения мозга — короче, все! Если она объявит, что существо живое, то можете не сомневаться — полноценная жизнь! А если скажет, что механизм, то сколь искусно ни камуфлируйте под живое — все равно механизм!
— Потрясающая машина, — объявил Пайерс восторженно. — У меня трясутся ноги, когда я погляжу на нее. На человеке вы ее не испробовали?
— Не было нужды. Искусственных людей пока не существует. — Шеф гулко захохотал. — Но со временем, когда моя теория станет практикой, — с вашей помощью, Пайерс, с вашей помощью! — тогда, конечно, она поможет нам расклассифицировать людей по степени искусственности… Пойдемте в мой кабинет, Пайерс.
Когда они ушли, я некоторое время сидел неподвижно около машины. Я хорошо помню свое состояние в те минуты, когда оба они, Шеф и Пайерс, ушли договариваться о совместной работе. Все во мне ликовало. Я источал запах восторга. Машина работала, согласно формулам Шефа, давала разумные ответы — все, стало быть, было разумно в самой теории! Шеф был самым гениальным из людей! Он был сверхгениален!
И тут впервые мне явилась мысль — проверить Шефа. Я рассуждал так. Если машина объявит, что гениальность Шефа выше всех известных в истории, даже враги Шефа уверуют в его величие.
И тогда, заперев дверь на ключ, весь внутренне содрогаясь, я достал из сейфа сокровеннейший документ, лучшее мое достижение — магнитный паспорт Шефа. Сто сорок девять дней, почти полгода, я трудился над этой пленкой всего в четырнадцать граммов весом, но она вместила в себя столько информации, что для передачи ее словами потребовалась бы целая библиотечка книг. Да и смогли ли бы невыразительные человеческие слова выразить занесенные на пленку темные влечения, тайные помыслы, сокровенные цели, подавляемые позывы, недопустимые мысли? Весь Шеф был здесь, полностью, целиком — физические данные, химическое строение, умственные способности, психические наклонности. Он был, повторяю, полнее на этой пленке, чем в жизни. В жизни, меж нас, Шеф бывал то одним, то другим, здесь он присутствовал всяким, во всей своей всевозможности и всесодержательности. Здесь он был подлинный и настоящий. И, чтоб паспорт был еще полнее, я продиктовал на него последнее, пока не записанное достижение Шефа, — его Формулу Человека.
Я вложил трясущимися руками магнитный паспорт в чрево машины. Магнитный паспорт разматывался, машина вспыхивала разноцветными лампочками, тихо ворчала, излучала тепло и запахи нагретого металла и пластмассы, все ее десять тысяч киловатт трудились, чтоб вложить в единое предложение безмерность психических богатств Шефа. Но когда на табло засветился ответ, я чуть не потерял сознание. «Живой автомат» — сформулировала машина свое заключение о Шефе.
Я не мог в это поверить. Я был еще слеп в то мгновение. Живых автоматов не существовало, кроме мыши Пайерса. Шеф был сверхчеловек, гений, нечто по ту сторону добра и зла, но не автомат. Проклятая машина не анализировала природу Шефа, а изрыгала на него недопустимую хулу. Это было адское создание, а не машина, старая баба, а не электронный анализатор!
Я погрозил машине в ярости кулаком.
И самое чудовищное, так мне представлялось тогда, было в том, что машину разрабатывал Шеф. Его собственное творение отказало ему в праве называться человеком!
— Демонтирую! — бешено выругался я. — Всю в клочья и винтики демонтирую!
Машина возвышалась надо мной, бесстрастная и высокомерная, разноцветные ее глазки угрюмо вспыхивали и погасали. Она настаивала на своем. «Живой автомат» — утверждала надпись. Она издевалась над моим создателем, а не оценивала его!
Я сбил надпись в табло. Я задал машине новую задачу. На этот раз она должна была описать Шефа полнее. Машина работала около минуты — это была самая тяжелая минута моей жизни. Ответ был красноречив и тяжек: «Самонастраивающаяся, саморегулирующаяся мыслящая автоматическая система. Новой Формуле Человека удовлетворяет, но человеком не является».
Я сбил надпись, спрятал магнитный паспорт в сейф и сел у стола. Мысли прыгали во мне, как расшалившиеся-зверьки, я не мог ухватиться ни за одну. Я был растерян, меня душили страх и отчаяние. Мне хотелось плакать. Машина была создана в качестве нашего ученого слуги, она была квалифицированным рабом — и только. И вот — слуга насмехается над работодателем, раб взбунтовался против хозяина!
В лабораторию вошли Шеф с Пайерсом. Шеф повел в мою сторону носом.
— От вас несет жасмином, Ричард, — определил он, — это запах растерянности. И немного ромашкой — это запах испуга. И вы весь светитесь желтым. Желтое — цвет подавленности. Не знаю, каковы вы на вкус, но думаю, что кисловато-горький. Кисловато-горькое свидетельствует о недоумении. Вы у меня першите в горле, Ричард. Я хочу знать, что случилось?
— Ничего важного, — пролепетал я. Я в очередной раз был сражен проницательностью Шефа. — У меня, и впрямь, что-то разболелась… Но я принял пилюли.
— Отлично. Прием лекарств не действует на болезни, но укрепляет сознание исполненного долга. Значит так, Ричард. Сегодня оранжевый день. С утра голубого вы с Пайерсом приступите к разработке практических методов синтезирования живых существ повышенной сложности. Оценку вашей работы даст наша машина. Для подготовки желтый и зеленый дни.
В уме я перевел указания Шефа на более привычный язык. Сегодня был вторник, работа с Пайерсом начиналась в пятницу, среда и четверг отводились на подготовку.
Шеф с Пайерсом заговорили о программе на пятницу, а я рассматривал Шефа, словно увидел впервые. И тут меня пронзило еще не испытанное ощущение. Я смотрел на Шефа теми же глазами, какими всегда глядел, но видел то, чего ни разу не наблюдал. Я будто прозрел.
Шеф, и вправду, был нечеловечен. Или, точнее, — квазичеловечен.
Я знал о необычности Шефа. То была необычность выдающегося человека. Она была человечна, эта его отличность от других людей, так мне воображалось. Я еще мог допустить, что своеобразие Шефа сверхчеловечно, ибо он стоял выше нас всех по уму. Я с любовью говорил: необыкновенность Шефа в том, что он обыкновенный сверхчеловек. Все это были метафоры, гиперболы, острые словечки. Шеф оставался человеком, даже будучи сверхчеловеком.
Но он не был ни человеком, ни сверхчеловеком. Он и внешне не походил на человека. Он был слишком угловат и массивен, слишком, я бы сказал геометричен. В человеке формы стерты и округлены, а в Шефе они были выперты острыми гранями. В человеке господствует — и в теле, и в характере — кривая линия, обтекаемая окружность, в Шефе сверкали колючие прямые, он выражался параллелепипедами, а не шарами. А его грохочущий голос? Его пылающие прожекторной мощью глаза? Его целеустремленность тарана? Его ненависть к белым брюкам, остервенение против кипарисов? Человеку наплевать, какие деревья растут на земле, в какой одежде ходят жители дальних стран, лишь бы нелюбимых деревьев не было на его участке, лишь бы в отвратительных одеяньях не прогуливались по улицам его городов. А Шеф не спал ночей, его терзало даже то, что не имело с ним соприкосновения.
Я сравнивал Шефа и Пайерса. Они были во всем разны. Если Пайерс казался человеком, маленьким, жалким, гениальным, но все же человеком, то Шеф был из иного мира. Сколько раз я говорил себе, что он по ту сторону добра и зла. Но он был вне добра и зла. В его мире не существовало таких затрепанных и невыразительных понятий, как добро и зло.
— Права машина! Нет, права машина! — выговорил я вслух.
Они оба повернулись ко мне.
— Ваши запахи усилились, Ричард, — прогремел Шеф. — Теперь вы благоухаете резедой. Это очень решительный аромат, уверяю вас. Думаю, ваши странные колебания кончились. Итак, мы вас слушаем.
— Да, мы вас слушаем! — прошелестел Пайерс. — Говорите, Ричард, не стесняйтесь: в чем же права машина?
— Я не стесняюсь, — сказал я. — Но… все это очень личное…
Пайерс вскоре попрощался, и Шеф, готовясь к приятной беседе со мной, развалился в кресле. Я смотрел на его выпяченные губы и думал, что это скорее глухие балюстрады, а не губы. Уши напоминали раструб кларнета. Я уже не говорю о ногах. Шеф покоился на двух подвижных колоннах, обутых в лакированные туфли. Каждая деталь рассчитывалась отдельно, а потом их собирали в целое, подумал я о Шефе. Мне стало страшно от кощунственных мыслей.
— Кройте! — разрешил Шеф. — Вы пылаете зеленым пламенем нетерпения.
— Шеф, я думал о вас.
— Люблю, когда обо мне думают, — одобрил он. — Думать обо мне нужно фиолетово-красными тонами. Лучшие дни для этого — воскресенье и понедельник. Вы размышляли обо мне вчера?
— Я думал о вас сегодня. И мысли мои были испепеляюще оранжевыми. Вы не человек, Шеф.
— Это сильно сказано, — заметил он.
— Это верно сказано, — отпарировал я.
— Объяснитесь, — потребовал он, оглушительно зевнув. Зевок гремел у него под нёбом, как вопль гремит под сводами пустого храма. Это тоже было нечеловечно.
Я рассказал, как оценила машина магнитный паспорт. Глаза Шефа заблестели. Он стал ходить по лаборатории. Он размышлял, хмурясь. Теперь и я ощущал, как пахнут его мысли. Они пахли лимоном и корицей. Мысли Шефа были терпки.
— Еще раз вложите паспорт в вашу дохлую кошку, — потребовал он, останавливаясь. — Я хотел сказать — в вашу машину.
Я молча ввел магнитную ленту в чрево машины. Опять на табло засветился ответ «Живой автомат», краткая характеристика дополнилась разъяснениями. Шеф возвратился в кресло. Четырехугольные глаза его нестерпимо сияли. Теперь он пахнул луком и редькой. Даже без пояснения я понимал, что это очень категорические запахи. Они свидетельствовали, что время взвешиваний кончилось и настал час выводов.
— Забавно! — сказал Шеф. — И знаете, Ричард, довольно убедительно.
Тогда я взвыл:
— Шеф, подумайте, что вы говорите!
— Не вспыхивайте малиновым цветом, — возразил Шеф. — Приведите себя в более спокойный желто-зеленый. И не так ярко, Ричард, не так ярко, вы слепите глаза. Я все обдумал.
Голос у меня дрожал от путаницы мыслей, но я постарался держаться спокойнее. Я притушил себя.
— Рожденный женщиной, — сказал я. — Рожденный женщиной!.. Шеф, что же это получается?
На это он дал неожиданный ответ:
— Я не знаю родившей меня женщины.
— Вы не знаете родившей вас женщины? — закричал я. — Вы не знаете своей матери? Вы никогда не ощущали вкуса грудного молока? Нежные женские руки не пеленали вас? Ласковые губы не касались вашего лобика?
Он утвердительно кивал головой на мои выкрики-вопросы.
— Я подкидыш. Меня нашли на ступеньках крыльца. Меня воспитал холостяк, заменивший мне отца. Что до женского молока, то я его пил лишь из бутылочек фирмы «Юнивелер» с надписью: «Настоящее синтетическое грудное первороженицы». Но до сегодняшнего дня я верил, что реальная моя мать, так сказать, в натурально женском ее выражении все-таки существовала.
— А сейчас? Что вы думаете сейчас, Шеф?
Он повел носом и поморщился.
— Не так сильно, Ричард, не так сильно! Говорю вам, мыслите поспокойней. Не вносите в простую проблему такие резкие запахи и такие кричащие краски.
— Боже мой, вы считаете эту проблему простой?
— Абсолютно. Неужели вы серьезно могли подумать, что созданная мною машина могла ошибиться?
— Нет, я этого не думаю, — сказал я, запинаясь. — И если по-честному… Вы, конечно, на человека не похожи… Я имею в виду рядового человека, поверьте… но если даже согласиться с некоторой искусственностью… ведь это страшно сложно, непостижимо сложно!
— Наоборот, кристально просто. Что я не рожден, а изготовлен, по-моему, доказано. Остается дознаться, смонтирован ли я из деталей или синтезирован сразу, как целое.
— И кто вас синтезировал или изготовил? — закричал я. — Кто был вашим синтезатором или изготовителем?
— Да, и это интересно, — согласился он. — Я как-то не подумал о своих изготовителях, но они, несомненно, были. Проблема моих творцов еще ждет своего решения. Я бы с удовольствием встретился с этими существами и пожал им руки.
— Эти люди, ваши создатели… — начал я.
— Будем говорить — существа, — поправил он. — У нас нет доказательств, что мои изготовители были людьми.
Спокойствие Шефа казалось мне непостижимым. Он сразу принял то, что для меня являлось переворотом взглядов. «Принял» — неподходящее слово. Уверовал, что он искусственник. Ему нравилась его квазичеловечность.
— Вы редкий тупица, — сказал он сердечно. — Как мне не радоваться, если я нашел отличное объяснение многим загадкам своей натуры?
Он говорил долго и прекрасно. Я слушал его не прерывая. Я был захвачен его вдохновенной речью. Он описывал страдания несоответствия, томившие его с детства. Он был иной, чем окружавшие его люди, желал иного, стремился к иному. Он чувствовал, что превосходит всех, с кем соприкасается. Временами его тяготил груз своего духовного превосходства. Его угнетала собственная ненормальность или сверхнормальность, он больше любил это словечко. Но теперь все прояснилось. Он нормален, но нечеловеческой нормой. Он нашел себя. Он именно таков, каким должен быть. И если лежит на его плечах бремя превосходства над жалким миром естественных людей, то это бремя искусственников — вот как он назовет это новое на земле явление. Бремя господства совершенных автоматов над кустарными созданиями, именуемыми людьми. Начинается новая эра, он — предтеча новой эры. Люди под пятой автоматов — как это воодушевляет! Люди, подражающие автоматам, роботизирующие себя, бешено усовершенствующиеся люди — такова перспектива грядущего развития. И то, что он вооружил беспомощно естественных людей могущественной Формулой Человека, тоже логично вытекает из его неожиданно разъясненной природы, ибо Формула Человека, основанная на безмерном, свирепом самообожании…
— Вы вполне удовлетворяете Формуле Человека, — прервал я его мечтания. — Это подтвердила машина.
Он снова показал, что он в первую очередь — ученый.
— Между прочим, это ничего не доказывает. Естественные люди тоже временами удовлетворяют Формуле Человека, хотя и не так совершенно, как мы, искусственники. Но, прежде всего, нужно исчерпывающе доказать мою нечеловечность.
— Вы сомневаетесь в ней, Шеф? Более квазичеловеческого создания…
— Я не сомневаюсь. Но другие могут усомниться. Ничтожным людям свойственно думать, будто все созданы по их образу и подобию. Что до образа, то внешнее сходство, пожалуй, есть. Но подобие я отрицаю. И я не помирюсь, пока наша разноподобность не станет ясна для последнего человеческого болвана. Короче, введите меня в машину. По мне, живому, пусть она установит мою иножизненность.
Я отшатнулся. Я заикался от испуга. На человеке опытов мы не производили.
— Вы не верите в мою искусственность! — сказал Шеф. — Не возражайте, я чую вас носом.
— Я верю, — сказал я. — Но, Шеф…
— Никаких «но», — установил он. — Слово «но» светится тускло и буровато-зеленым, я не переношу этой комбинации цветов. Все «но» в мире пахнут гнилой капустой.
— Я не осмелюсь, — сказал я. — Во всяком случае, один.
— Хорошо. Вы будете работать с Пайерсом. Две подписи под протоколом — по крайней мере, в четыре раза лучше, чем одна. И никаких сомнений, никаких сомнений!
Сомнений у меня не было. Я свято, страстно, абсолютно верил уже, что Шеф не человек, а необыкновенный, удивительный автомат.
Пайерс пришел в восторг, узнав, что Шеф — автомат. Он сказал, что давно подозревал что-то похожее. Шеф был слишком великолепен для человека. Одно лишь огорчило Пайерса — что не он первосоздатель искусственников. Но и огорчение не отменило ликования. Он горевал радостно.
— Я так был уверен, что моя мышь уникальна, — болтал он, весь светясь. — Но, оказывается, кто-то опередил меня. Создать такую гигантскую сложную махину, как вы, дорогой профессор!.. Ваши творцы воистину гениальные люди!
— Существа, — поправил Шеф. — Будем осторожны в формулировках, Пайерс.
— Существа, — сказал Пайерс восторженно. — Великие непостижимые существа!
Я подготовил машину к приему Шефа. Она возвышалась над нами, как орган. Я знал, что в расчетах ошибки нет, к тому же машина уже высказала свое мнение о Шефе. Но у меня подгибались колени. Я был несовершенен. Я поддавался проклятому человеческому в себе. Невольно я поставил настройку на малую мощность.
Шеф видел меня насквозь.
— От вас пахнет липой, — установил он. — Липа — запах обмана. Добавьте-ка тысячу киловатт.
Шеф был великолепен. Он вошел в машину невозмутимо, как в салон экспресса.
— До скорого свидания, люди! — сказал он, и это были его последние слова на земле.
Я включил пусковую схему. Машина загрохотала, завизжала, заверещала. Она гремела не своим голосом. Она была настолько вне себя, что глазки, вспыхивая, лопались и вылетали наружу брызгами цветного стекла. В световом табло, сменяя одна другую, бешено крутились надписи: «Человек», «Автомат», «Человек», «Автомат». Сквозь грохот взбесившихся механизмов до нас донесся протяжный вопль Шефа. Я исступленно — всем кулаком — ударил по аварийной кнопке.
Я опоздал всего на несколько секунд. Шеф еще дышал, когда мы вытаскивали его из чрева машины. Я вызвал скорую помощь. У меня теплилась надежда, что нам удастся его спасти.
Пайерс, медик по образованию, лучше меня разобрался в состоянии Шефа.
— Агония, — сказал он печально. — Потеряли мы с вами, Ричард, нашего великого друга.
Приехавшие врачи констатировали смерть и увезли Шефа.
Я сидел у стола, отупевший и безгласный. Ни одной мысли не шевелилось у меня в голове. Пайерс страдал не меньше моего, но лучше держал себя в руках.
— Мальчик мой, не надо так убиваться, — сказал Пайерс. — Этого титана уже не воскресить. Давайте проанализируем несчастье. Как по-вашему, нет ли ошибки в расчетах Шефа?
Я с негодованием отверг это предположение. Шеф никогда не ошибался в вычислениях. К тому же машина подтвердила их правильность. В полном согласии с формулами Шефа, она объявила трех естественных мышей живыми организмами, а одну, синтезированную в лаборатории Пайерса, искусственной.
— В таком случае остается одно, — сказал Пайерс. — В Шефе было что-то человеческое.
— В Шефе не было ничего человеческого, — возразил я. — Вспомните, что машина по анализу магнитного паспорта установила, что Шеф — живой автомат. Я уже не говорю о том, что мы, общавшиеся с ним, остро ощущали его нечеловечность. Мы лишь ошибочно считали ее гениальностью.
— Очевидно, паспорт Шефа был не полон. Что-то человеческое в нем осталось, и на эти остатки человеческого произошло короткое замыкание машины, настроенной на полный автомат.
— Естественным в Шефе были лишь вставные зубы. Они были вынуты из челюсти покойника. Шеф не переносил искусственных заводских зубов.
— А чем вы объясняете, что машина выбрасывала попеременно диагнозы: «Автомат», «Человек»?
— Машина не выдержала могущественных излучений Шефа. Он был ей не по зубам. Я хотел сказать — не по мощности.
Обследование машины вскоре показало, что я не прав. Мощность была использована лишь наполовину. Все схемы работали правильно. Мы поочередно погружали в машину трех естественных мышей, и она сообщала, в соответствии с программой, что в ней живые организмы. А когда мы опять запустили искусственную мышь, машина подтвердила, что та — живой механизм. Для последней проверки мы, сохранив программу искусственной мыши, еще раз ввели в машину естественную мышь. Произошло частичное замыкание, и мышь погибла. Анализ шел безукоризненно.
Пайерс возвратился к мысли, что теория Шефа чем-то грешит. Эта его теория самообожания… Не в ней ли исток нечеловечности Шефа? Не в ней ли причина его ужасной гибели?
Я не мог допустить такого надругательства над памятью покойного. Я стукнул кулаком по столу. Самообожание как способ существования — величайшее из всех открытий Шефа. Самообожание нужно привить каждому человеку, а не сомневаться в человечности этой самой человеческой категории!
— У вас разошлись нервы, — заметил Пайерс.
Я закричал на него:
— Идите вы с вашими нервами! Я докажу, что в теории Шефа верен каждый знак. Говорю вам, человеку свойственно всех ненавидеть и обожать себя. Я всех ненавижу и самозабвенно обожаю себя. А что я человек, я докажу тем, что сам войду в машину.
Пайерс с сомнением смотрел на меня.
— А какую вы зададите программу?
— Разумеется, человека. Или вы сомневаетесь в моей естественности?
— Нет, но… У вас нет этих самых?.. Не самообожания, нет, этого у вас хватает… Вы меня понимаете! Протезов, пластмассовых артерий…
— Единственное искусственное во мне как то, что у бедного Шефа было единственно натуральным, — зубы. И то не все, а три коренных. На такой ничтожной искусственности машина и не споткнется.
Пайерс заговорил с большой осторожностью:
— Не подумайте, что я подвергаю вас сомнению, но все же… Вы уверены в своем человеческом происхождении? Наш безвременно погибший друг был подкидышем, и, возможно, прискорбный факт, что он не знал своей матери, прикрывал куда более разительный факт, что у него вообще не было матери… А ваши высокие душевные совершенства, столь превосходящие обычные человеческие…
— Я понимаю вас, — сказал я. — И я опровергаю вас. К счастью, у меня сохранились документальные свидетельства моей естественности. Познакомьтесь с ними.
Я извлек из сейфа диски кинолетописи моего детства — те, что горой возвышаются сейчас на столе. Я сидел в кресле, пока Пайерс проглядел их. Он с интересом рассматривал и ту, которую сам я никогда не видел, — мое появление на свет.
— Доказательства вашей естественности не вызывают возражений, — сказал он через час. — Думаю, вы можете спокойно отдать себя машине. Завтра я прихожу утром в вашу лабораторию со своими ассистентами — и начнем опыт.
Он ушел, а я сел за свои записки. Я заканчиваю. Я излил свою скорбь по Шефу. Это загадочное и великолепное существо у меня в глазах. Я не только вижу, но и слышу, обоняю, осязаю его; Я скорблю о нем. Я не знаю, как мне жить без него. Завтра я воздвигну памятник его научным свершениям. Завтра — уже сегодня. В окне побелел восток. Шеф, дорогой Шеф, что произошло? Почему вы ушли от нас? Кто трагически ошибся — вы сами, я, машина? Мой мозг раздирают на части нестерпимые мысли. Я тону, как в воде, в бушующих чувствах. Шеф; мой дорогой Шеф, я плачу о вас…
Дополнения профессора Пайерса
Я прочитал записки Ричарда. Он точно изложил и мое участие в трагической кончине Шефа, и обстоятельства, предшествующие моему появлению в их лаборатории. Я не уверен, что мне удастся с такой же обстоятельностью передать ошеломляющий финал эксперимента с Ричардом.
Бедного Ричарда на свете нет. Нет также и грандиозного творения Шефа — универсальной автоматической машины. Машина взорвалась сразу, как ее включили, и вместе с ней на миллионы кусков разлетелся несчастный Ричард. Мы, десять ассистентов и я, находились в отдалении, но и среди нас нет ни одного не пострадавшего. У меня ожоги и перелом ноги, рассечена бровь, выбито восемь зубов — я отделался сравнительно легко. Два ассистента останутся навек калеками, а один, по-видимому, умрет.
Теперь о научном результате эксперимента. Машине была задана программа человека. То, что машина взорвалась, вступив в контакт с Ричардом, можно объяснить лишь одним: контакта не произошло. В Ричарде не оказалось ничего человеческого. Произошло чудовищное короткое замыкание машины на саму себя. Если в Шефе путался автомат с человеком, и машина, погубив его, сама уцелела, то в Ричарде наличествовал один автомат, что и привело к гибели машины, а попутно и к его гибели. Таково единственное научное объяснение катастрофы.
Я не хочу лгать — объяснение это мне непонятно. Я знаю, что Ричард появился на свет естественным путем — он рожден женщиной и в муках. Он был хорошо воспитан, благоразумен, умен и проницателен. С какой стороны на него ни смотреть, он казался человеком. Он говорил как человек. Он ходил как человек. С ним дружили как с человеком. Он аккуратно посещал церковь, он так благопристойно молился! А галстуки его! Никто у нас не умел так вывязывать галстуки, как бедный Ричард!
Правда, его духовные совершенства превосходили обычные человеческие. Он так трогательно презирал всех людей, так сладостно любил лишь себя и Шефа… А его же собственная машина отказала ему в звании человека! Она могла бы открыть в нем выдающиеся человеческие качества, но не найти в нем ничего общего с людьми, объявить его квазичеловечным!.. Это не укладывается в моей голове!