БАЙКИ НАЧАЛА ПЕРЕСТРОЙКИ

КАЗЕННЫЙ ДОМ

(из повести «Зачуханск, как забытый»)

…И случилось так, что пресытился зачуханский бомонд развлечениями и деликатесами по причине их неимоверной доступности. И черная икра опостылеет, если кушать ее ложками что ни день, и японские видеокассеты осточертеют, если их привозят контейнерами. И все такое прочее, о чем мы с вами и понятия-то не имеем, – оно тоже надоест, будучи повседневностью.

И воцарилась скука великая. Первый секретарь Зеленый с превеликими трудами раздобыл черно-белый телевизор и смотрел «Сельский час», время от времени промахиваясь по супруге надоевшим саксонским фарфором. Предоблисполкома Мазаный, ошалев, ударился в извращения: забрел в рабочую столовую, скушал там «котлету с макаронами» и чуть не помер с непривычки, но оклемался и даже допил «компот» (по Зачуханску, не забывшему еще историю с динозавром, молнией пронесся слух: «Снова Мазаный чудит!»). Прокурор Дыба в старом ватнике вторгся в котельную, распугав дегустировавших стекломой бичей, отобрал у трудяги Поликратыча лопату и принялся шуровать уголек, громко объясняя, что он не пьян, что маленькие зелененькие диссиденты вокруг него на сей раз не скачут, а просто подыхает он от тоски. Правда, надолго его порыва не хватило: уголь – вещь тяжелая, но именно в кочегарке прокурора Дыбу осенило.

Вскоре его идею подхватили и творчески развили режиссер облдрамы имени Смычки Прохарецкий и ответственный за культуру Шептало. Идея получила название «Дом отдыха Зачуханский централ» и материальное обеспечение.

По бумагам, понятное дело, объект провели как филармонию. Местному населению с помощью умело пущенных слухов объяснили, что строится очередной ЛТП. Тем более, снаружи было похоже – высоченный забор, колючка да вышки.

На территорию Зачуханского централа сановный гость вступал под магнитофонную запись известной народной песни «Динь-бом, динь-бом, слышен звон кандальный…» На госте, облаченном в тюремный бушлат, и в самом деле позвякивали натуральные кандалы, скопированные с музейных образцов. Гостя встречал бравый полковник жандармерии – роль эту исполнял режиссер Прохарецкий, а для особо именитых отдыхающих – и сам Шептало. Жандарм тряс кулаком под носом у кандальника и ревел:

– Попался, большевистская морда! Ну ты у меня тут и сгниешь!

Вслед за тем два дюжих жандарма Вася и Арнольдик (бывшие обкомовские шоферы) влекли жертву в сырую одиночку, где в большом ассортименте имелись тараканы, мокрицы, клопы и крысы (для большинства отдыхающих вся эта живность была сверхэкзотичной, один третий секретарь из Нечерноземья нипочем не хотел уходить отсюда без серой крысы Маньки, так и уехал, прижимая ее к груди). Спали узники на голых нарах, кормили их раз в день хлебом из магазинов для простонародья и полусырым минтаем (многие впервые узнали о существовании этой рыбы). Тем, кто курил, курева не давали, зато гоняли, прикованными к тачкам, возить каменья или пилить дрова. Вдобавок Вася и Арнольдик материли их нещадно да иногда поддавали по физиономии – не очень сильно, но все-таки. Каждый день приезжал стряхнувший всякую меланхолию прокурор Дыба в лазоревом мундире, с Владимиром на шее, таскал на допросы, орал, что изведет большевистскую заразу под корень, лупил кулаком по столу и требовал признаться, что из Маркса читали да кому давали читать еще. Большинство честно признавались, что Маркса не раскрывали сроду. Дыба им верил, но все равно ругал, стращал, кормил селедками и сажал в карцер – страшно ему нравилась новая игра, спасу нет.

После недельки-другой пребывания в Зачуханском централе вышедшие на свободу номенклатурные узники чувствовали себя заново родившимися. Опостылевшую было икру наворачивали так, что за ушами трещало, садясь в черную «Волгу», испытывали прямо-таки детское умиление, все краски и запахи жизни обретали прежнее многоцветье и прелесть. Да и в душе оставалось гордое сознание приобщенности к героической жизни дедов-зачинателей. Посему централ пользовался среди номенклатурных работников популярностью несказанной. Его срочно расширили, но очередь все равно выстроилась на год вперед, и намекали, что ожидается Он Самый… Жандармы Вася и Арнольдик несказанно разбогатели, передавая узникам недозволенное тюремными правилами. Предоблисполкома Мазаный с каторги не вылезал, приходилось в шею выпихивать за ворота. Особенно Мазаному нравилось намекать на допросах на свою принадлежность к «школе Лонжюмо», редакции «Искры» и честить Дыбу «сатрапом самодержавия» – за что однажды вошедший в раж Дыба лишил его двух зубов.

Случалось всякое. Однажды комсомольский деятель Чабуберидзе, молодой и горячий, решил играть по всем правилам: обманул бдительность жандарма Васи, ахнул его кандалами по головушке, сделал подкоп под забор и сбег. Недалеко, правда, ушел, его вскоре изловили в городе непосвященные постовые, оповещенные звонком Прохарецкого, что у него в приступе белой горячки сбежал исполнитель роли декабриста, приметы: в каторжном бушлате и кандалах. Чабуберидзе вернули в централ малость помятого, но веселого и вопившего: «Вах, скушали, опрычники? Я – как Камо, да!» А однажды на поверке в камере обнаружили неизвестного, оказавшегося при сыске совершенно посторонним бухгалтером агропрома Тютиным, которого Дыба по пьяной лавочке арестовал в городе и мордовал три дня, вынуждая признаться в связях с Плехановым. Бухгалтера выпустили прежде, чем он успел окончательно ополоуметь, выдали кусок финской колбасы и объяснили, что это такая новая проверка, вид аттестации. Случай этот никого не встревожил. Не забеспокоились и тогда, когда прокурор Дыба отправил во Францию заказ на гильотину, а Мазаный во всех анкетах стал писать, что многократно являлся узником царской каторги, и требовал на этом основании звездочку к юбилею.

А беда-то и грянула – внезапно, как обычно обстоит с бедами-напастями. С очередной партией каторжан поступила «анархистка Клава», она же Анжела Петровна Шармантова, та самая, что быстро делала карьеру и попала уже в число тех, кого в газетах обозначают «…и другие товарищи» (это для нас с вами сие выражение представляется пустячком, а на самом деле за ним стоит строгая иерархическая лестничка – согласно невидимой табели о рангах). Было Анжеле Петровне тридцать с малым, и выглядела она так, что в западных цветных журналах для взрослых мужчин заработала бы большие денежки, малость попозировав (так она сама говорила близким подругам и, в общем, имела на то основания). Каторжная роба лишь придавала Анжеле Петровне пикантности. А жандармы Вася с Арнольдиком увязли уже в игре по самые уши и стали плохо соображать, где игра, а где развитой социализм… Одним словом, на визг Анжелы Петровны и ее вопли о помощи никто не прибежал – полагали, так и надо, каторжные будни.

Был камерный скандальчик, и грянули оргвыводы. Централ ликвидировали незамедлительно, превратив в настоящий ЛТП, каким он и числился по некоторым бумагам. Зеленому поставили на вид, Мазаному вместо звездочки к юбилею дали орденок третьей степени. Дыбе строго указали и гильотину из Франции не пропустили. Прохарецкий с Шептало срочно принялись репетировать оперу «Возрождение кусочка целины» (музыка народная). Васю с Арнольдиком, понятно, посадили, как не оправдавших доверия, Анжела свет Петровна на загранработе – томно повествует с телеэкрана, как разлагаются буржуи, скоро окончательно рухнут под грузом потребительства. Который год уже повествует. Теперь, должно быть, скоро и до колхозов на Оклахомщине – рукой подать.

И до сих пор в бархатный сезон можно встретить на черноморских пляжах среднего возраста людей, которые за коньячком расскажут, как они цепями звенели на царской каторге, как возили тачечку, вшей кормили да от жандармов получали по загривку. Если кого из вас сведет с ними судьба, не торопитесь принимать их за шизофреников. Было дело…

РЫЦАРИ ОРДЕНА ЛОПАТЫ

(из цикла «Как у нас на Виндзорщине»)

Поутру сэр Джон стоял на Пикадилли, окутанный знаменитым лондонским туманом, и зябко запахивался в ватник, одолженный у своего дворецкого. Настроение было сумрачное, еще похуже, чем когда-то под Дюнкерком. Бронзовый Нельсон хмуро и сочувственно смотрел на праправнука. Подкатил «роллс-ройс» герцога Чеширского. Там уже сидели лорд Камберленд, виконт Хейзуорт, старая герцогиня Монмутская и несколько знакомых из палаты пэров.

Ехали в молчании. Никто не выспался, но жаловаться, понятно, было бы недостойной британского аристократа слабостью. На картофельное поле образцового кооператива имени Маргарет Тэтчер прибыли с чисто английской точностью. Подъезжали «роллс-ройсы», «даймлеры», «мерседесы». Появился архиепископ Кентерберийский в старенькой мантии, за ним – принц Уэльский с супругой. Только первый лорд Адмиралтейства сумел открутиться, раздобыв где-то справку о ревматизме и картофелебоязни. Общественное мнение единогласно признало его поступок неджентльменским.

– В эти тяжелые для британской аристократии времена я расцениваю его поведение, сэры, как дезертирство, – горячился герцог Чеширский. – И это потомок Вильгельма Завоевателя! Позор! Мы пережили войну Алой и Белой роз, пережили Кромвеля, обязаны, сплотившись, пережить и картошку!

Герцогу поддакивали, но вяло. Моросил дождик. Тем временем появилась краснощекая бригадир Мэри, оглядела лордов и скомандовала:

– Становись!

Лорды кое-как выстроились неровной шеренгой, при виде которой герцога Веллингтона наверняка хватил бы удар.

– Перекличка! – зычно объявила бригадир Мэри. – Лорд Бьючемп ап Гриффитс де Лайл ап Чолмонделей ап Мальборо!

– Здесь! – вспомнив гвардейскую молодость, браво откликнулся милейший старичок лорд Бьючемп. – Бьючемп, с вашего позволения.

– А остальные где – Гриффитс, Лайл, Мальборо? Волынят?!

– Все это, изволите видеть, – я один, – объяснил лорд Бьючемп. – А на волынке я играть не умею, вы ошиблись.

– Тьфу, интеллигенция! – смачно плюнула Мэри. – Все у вас, сэры, не как у людей. Кличек, прости господи, что у рецидивистов.

– Я попросил бы вас, мисс… – запротестовал обиженный лорд.

– Ты у себя в замке на жену свою ори! – оборвала его Мэри. – А еще орден Подвязки надел! Ну, приступаем к уборке. Вот ты, пижон, лопату когда держал?

– Простите, не приходилось, – смущенно потупился принц Уэльский.

– Ишь ты, прынц! – фыркнула Мэри. – Привыкли там по дворцам шляться, а картошку кто убирать будет? Наш-то все в Лондон на ярмарку подались, вот с вами валандаться и приходится. Шевелись, аристократия!

Лорды неумело зашевелились. С непривычки дело шло, откровенно говоря, из рук вон плохо. Лорд Камберленд нечаянно ушиб герцога Чеширского ведром, и они начали препираться, вспоминая взаимные претензии их родов друг к другу, начиная от времен Плантагенетов. Супруга принца Уэльского, к радости археологов будущего, посеяла в борозде фамильное кольцо с черным индийским алмазом. Только виконт Хейзуорт, саперный генерал в отставке, браво орудовал лопатой, насвистывая неприличную песенку шотландских стрелков. Правда, у него почему-то получился окоп для мортиры, а картошка вся осталась в земле.

– Только подумать, сэры! – удивлялся лорд Бьючемп. – Я всю жизнь полагал, что картошка растет на дереве и оттуда ее рвут. А она, оказывается, в земле. Как романтично!

Герцогиня Монмутская выкопала крота и подняла визг. Успокаивали сообща. Еле успокоили, пообещав устроить лоботряса-племянника послом в Нигерию.

– Интересно, сэры, кто ее только к нам завез, эту картошку? – вопрошал архиепископ Кентерберийский.

– Колумб, – пояснил профессор Кембриджа сэр Джон.

– Так я и знал, – посетовал архиепископ. – От этих итальянцев всегда одни неприятности: римская церковь, Муссолини, мафия, масоны, теперь еще и картошка…

– Годдэм! – не выдержал сэр Джеральд. – Только подумайте, сэры: мой предок был среди тех, кто заставил короля Иоанна подписать Великую хартию вольностей! Бедняга перевернется в гробу, узнав, что я на картошке!

– Мисс Мэри, с вашего позволения, дождь усиливается, – громко жаловался Бьючемп.

– Не размокнете, – заявила неумолимая Мэри. – Не графья, поди.

Крыть было нечем. Здесь собрались лорды, пэры, виконты, баронеты, герцогиня, архиепископ и принц, но вот что касается графьев – кого не было, того не было. Только к шести часам пополудни, когда с грехом пополам лорды накопали мешков десять картошки (раз в десять больше оставив в земле и порезав лопатами), Мэри смилостивилась и объявила, что на сегодня все. Промокшие и грязные, лорды устремились в деревню, где в кабачке «Свинья и свисток» сгрудились у жарко пылавшего камина. Местные косились на них недружелюбно, принимая за хиппи или цыган, подумывали даже послать за полицейским, но вскоре оксфордско-кембриджско-итонский акцент пришельцев успокоил аборигенов, и они решили, что сэры просто дурачатся – на пари, как истые британские джентльмены. А истым британским джентльменам было тягостно.

– Если так будет продолжаться, сэры, я выйду из лейбористской партии ко всем чертям! Простите, герцогиня, но именно ко всем чертям! – горячился лорд Камберленд. – Премьер-министр явно хватил лишку в своих нововведениях. То мы, как бойскауты, надеваем повязки и болтаемся по Даунинг-стрит какой-то «народной дружиной», то перебираем овощи на складе в Ливерпуле, вместо того чтобы заседать в палате лордов. Теперь эта картошка. Премьер полностью попал под влияние Горбачева.

– Но Горбачев ужасно обаятелен, надо признать, – вступилась за русского лидера герцогиня Монмутская. – Он мне напоминает молодого Гладстона, та же энергия, дерзость…

– Бесспорно, миледи, – согласился Камберленд. – Но к чему такое эпигонство – я о премьере! Нельзя же слепо следовать моде на все импортное!

– Колесо истории иногда выписывает занятные зигзаги, – философски заметил лорд Бьючемп. – Когда-то Россия некритически перенимала все западные моды и обычаи, теперь дело обстоит наоборот – в моде все русское. Вы слышали о молодом герцоге Ланкастерском? Беднягу вызвали в районный комитет лейбористской партии и «песочили», как они выразились. Это насчет той балерины, герцогиня накатала «телегу». Между прочим, я был вчера у премьера и видел у него на столе проект нового билля. Сэр Джон, старина, вы ведь профессор, не объясните ли вы нам, что такое «прописка», «метраж», «талоны на колбасу»? Там были эти термины. Боже мой, сэры, скорее воды! Сэру Джону дурно!

КАК ХОРОШО БЫТЬ ГЕНЕРАЛОМ

Как хорошо быть генералом!

Как хорошо быть генералом!

Лучшего места я вам, синьоры, не назову!

Песенка 60-х годов импортного происхождения

Служил в энской части полковник бравого рода войск Жмаков, и неплохо, надо вам сказать, служил. И солдаты у него домой не убегали, и сержанты не использовали для балдежа шприцы из набора противохимической защиты, и прапорщики пистолетами не приторговывали, и на учениях снаряды у него летели в цель, а не в подмостки с проверяющими из штаба округа, как случалось у других разгильдяев кое-где кое-когда. И решило командование Жмакова поощрить. В старину ему дали бы землицы с душами или там золотую шпагу, но нынче такое было не в обычае, а потому полковнику присвоили генерал-майора и отправили служить в Генеральный штаб. Генеральный штаб – это такой самый главный штаб, всем штабам штаб, и повсюду там одни генералы, даже на тех местах, где и старшина башковитый справился бы. Так уж заведено, а кем – в точности неизвестно… В генеральских курилках треплются, что Наполеоном. Может быть.

В Генштабе Жмакова встретил генерал-лейтенант ростом под потолок, подтяжки поверх кителя надеты, на руке татуировка «женераль Вова», физиономия наглая до предела, как у импортной рыбы барракуды или даже хуже – как у кооператора-шашлычника.

– Ага, явился, салага, – сказал женераль Вова и ловко снял со Жмакова японские часы, любезно пояснив: – Сынкам не полагается.

Жмаков запротестовал было, жалко ему стало японских часов, умевших кукарекать петухом и ухать лешим. Но после первых слов робкого протеста оказался Жмаков в пятом углу Генштаба – в глазах звезды прыгают, скула ноет, новенькая фуражка неизвестно куда улетела, а женераль Вова стоит над ним и рычит:

– «Деду» возражать? Легкой жизни захотел, салага? Обычаи не уважаешь? Ничего, потерпишь, нас похуже гоняли!

Грустно стало Жмакову жить на белом свете. Правда, часы его тут же поменяли хозяина еще раз – проходил мимо генерал-полковник и заинтересовался шумом после отбоя, а разобравшись, отобрал у генерал-лейтенанта жмаковские часы и взял их себе. Женераль Вова покорно отдал – потому что был всего лишь «лимоном», а генерал-полковник – «стариком».

Вот так и узнал Жмаков, что в Генштабе царит натуральная, высокопробная, самая разнузданная дедовщина, про которую он, что греха таить, слышал что-то от своих солдатиков, да значения не придавал, считая нетипичным явлением. Теперь же пришлось самому испытать дедовщину на собственной шкуре, выхлебать полной ложкой до самого донышка. Даже «скворцы» Жмакова тиранили, не говоря уж о «стариках». А всего хуже были «деды» – маршалы, которым оставалось сто дней до пенсии. Единственное, что о них можно сказать, – ну это вообще… Слов не подберешь.

Тяжко служилось Жмакову в Генштабе. В столовой у него «деды» отбирали черную икру и омаров, потому что салаги генштабовские должны были пробавляться одной финской колбасой да ананасами в банках. Золотое шитье на погонах «деды» меняли каждый понедельник, а красть шитье в каптерку посылали, понятно, Жмакова. Был там один главный маршал, который от старости сам забыл, чего он маршал, которого рода войск. Уходил он однажды на пенсию и, как полагается, захотел украсить свою маршальскую звезду во-от такими рубинами. Ему дембельские прихоти, а Жмакова едва охрана не пристрелила, когда лез он за рубинами в Алмазный фонд. То приходилось Жмакову зубной щеткой стирать с экрана телевизора натовские танки, то по часу дуть на лампочки сверхсекретного пульта – чтобы лучше горели, объясняли «деды». Однажды, когда Жмаков этак вот дул на пульт, крохотный импортный самолетик проскользнул, зараза, куда не следует – потому что обязанный следить за экраном локатора женераль Вова смылся в самоволку на прием в дружественное посольство. Из-за крохотного самолетика разгорелся огромный скандал, а попало опять Жмакову, как крайнему. Именно тогда попробовал он впервые возмутиться в голос против дедовщины, за что был бит после отбоя в генштабовском туалете. Потом, выгибаясь перед зеркалом, он обнаружил у себя на ягодицах отпечатки эфесов почетного золотого оружия. Очень четко пропечатались.

С невыразимым сладострастием ждал Жмаков того светлого денечка, когда в Генштаб придет молодой, только что произведенный в генерал-майоры, и уж тогда-то Жмаков,. ставши «лимоном», отыграется на салаге так, что в страшном сне не приснится. «Зубной щеткой будет кремлевскую стенку драить, – скрипел зубами Жмаков, – лампасы мне каждый день свежие подшивать!»

Но время шло, а молодых не было. Отчаявшись, Жмаков левой рукой написал письмо в главную военную газету: дескать, в армии у нас хватает бравых полковников и странно даже, что их не спешат повысить в звании и направить в Генштаб. Подписался: «Прапорщик Воробейчик». Главная военная газета письмо напечатала, но дальше этого дело не пошло. А «деды» тем временем сняли с погон у Жмакова генеральские звездочки и заставили пришивать самодельные, вырезанные из столовой ложки, мотивируя это так:

– Тебе, салага, звезды пока что люминьевые полагаются…

Жмаков сел писать письмо любимой бабушке, чтобы забрала она его отсюда и пристроила хоть военным атташе, можно даже в недружественной стране – все равно хуже не будет. Бабушка у него была личность историческая. В свое время она сменила поповско-монархическое, на ее взгляд, имечко «Глафира Никаноровна» на «Марксина Робеспьеровна», подожгла отцовский магазинчик и ушла в революцию, где вскоре прославилась. Когда Левка Бронштейн по кличке Троцкий, выжига и бонапартик, стал под шумок создавать ложное учение своего имени, именно товарищ Жмакова Марксина Робеспьеровна в порядке дружеской критики ахнула его по лбу деревянной кобурой с маузером внутри и пожурила: «Левка, не лезь поперек партии, а то шлепну как гидру, не посмотрю, что ты бывший угнетаемый жид, а ныне революционный раскрепощенный товарищ еврей!» И шлепнула бы, можете не сомневаться, люди тогда были бесхитростные и винтовочную пулю почитали нормальным средством перевоспитания. Левка унялся было, но ненадолго, потому что Марксину Робеспьеровну послали в Закавказье, где она тут же принялась перевоспитывать товарища Берию Лаврентия Павловича.

Хитер был Лаврентий Павлович, склизок, воспитанию поддавался плохо…

Дело в том, что Иван Грозный боялся колдунов, Петр Первый – тараканов, а товарищ Сталин – террористов. Кто его знает, всерьез или нет, но опасения свои высказывал. Чем Лаврентий Палыч и пользовался – подорвет где-нибудь бомбу, а скажет на троцкистов. Испугается тогда товарищ Сталин и отдает директиву обострять классовую борьбу. Ну а насчет девочек у Лаврентия Павловича, понятно, не было никаких директив, это с его стороны была чистая самодеятельность, потому как грех сладок, а человек падок. С одной стороны, власть у тебя необъятная, византийская прямо-таки, а с другой – ходят они, голубушки, на стройных ножках в пределах досягаемости. Где тут удержишься? Лаврентий Палыч удержаться-то и не пробовал, честно говоря. За что Марксина Робеспьеровна, потом уже, в столице, неоднократно на него кричала, стуча по столу именными от Коминтерна часами: «Охолостить тебя пора, Лаврюшка! Лучше бы делом занимался, шпионов ловил, вон давеча Каганович жаловался; снова к нему в сейф кто-то лазил. Антанта, поди!» Люди информированные при этом фыркали в чернильницы: они-то знали, что в сейф к Кагановичу лазила не Антанта, а сам Лаврентий Палыч по природному своему любопытству.

Давно бы товарищ Берия послал Марксину Робеспьеровну куда подальше, да товарищу Сталину ужасно нравилось, когда его верные соратники лаялись меж собой. Товарищ Сталин, когда был еще не Сталин, а Джугашвили, почитывал в семинарии всякие нужные книжки вроде Макиавелли. Так они и жили – Каганович сало русское наворачивал да храмы русские под корень изводил, Лаврентий Палыч на врагов народа да на женщин охотился неустанно, Марксина Робеспьеровна своею персоною извечную веру русского народа в высшую мудрость царствующей особы олицетворяла, а товарищ Сталин, Коба тож, смотрел на них на всех да в усы посмеивался…

Такова была почетная пенсионерка М. Р. Жмакова. И посему читатель вряд ли так уж удивится, узнав, что генерал-майор Жмаков, он же салага генштабовская, получил от бабушки следующее письмо:

«Бывший мой внук Федька, троцкист ты недорезанный! Это в какую же банду право-левацких уклонистов ты записался, что клевещешь на нашу непобедимую и легендарную армию, ту самую, что победно разбила всех белогвардейцев: милитаристов, атаманов и воевод? Отдельные нетипичные явления, единичные случаи неуставных отношений ты превращаешь в очернительские обобщения. Кто тебе платит, иуда зиновьевская, на кого работаешь, пошто клин вбиваешь меж армией и народом, пошто тень бросаешь на славное солдатство, славное офицерство и славное генштабство? Нет у меня внука отныне! Черчиллю ты внук! Ежели отдадут маузер из музея – порешу собственной рукой!»

Параллельно бабушка недрогнувшей рукой накатала на внука замполиту сигнал, который я цитировать не берусь. Кто помнит старые газеты, сам поймет…

Но наутро в Генштабе обнаружили, что из каптерки пропали автомат, тушенка и сапоги, а вместе с ними пропал салага Жмаков. Искали его долго. Не нашли. Предлагали вернуться по телевизору, обещали, что все простят, – не помогло. Правда, в кругах, близких к ЮНЕСКО, ходят слухи, что в диких горах республики Сан – Хуан-дель-Пиранья, где повстанцы воюют с обученным в Штатах батальоном «Аталкатль», объявился некий команданте Теодоро. Спит на голой земле, борода русая и курчавая, виски пьет стаканами, а в атаку ходит с непонятным кличем «Бей „дедов„!». И добавляет слова, которые не в состоянии перевести даже местный резидент ЦРУ Сэм Кобел, даром что три года жил в Москве в облике слесаря-сантехника Семки и словечек всяких нахватался изрядно.

Жмаков ли объявился в личине команданте Теодоро – бог весть. Однако, между прочим, достоверно известно, что в батальоне «Аталкатль» процветает самая разнузданная дедовщина, не чета генштабовской даже. Покончат с дедовщиной, а заодно и с батальоном – глядишь, да и услышим вновь о Феде Жмакове, вдруг да, чем черт не шутит, объявится он с чтением лекций «Опыт борьбы с дедовщиной в условиях Кордильер». Тема-то актуальная вроде бы…

БРЕЖНИН ЛУГ

…Я узнал наконец, куда я зашел. Этот луг славится в наших околотках под названием Брежнин луг. Я ошибся, приняв людей, сидевших вокруг тех огней, за охотников. Это просто были ответственные работники, которые стерегли табун Идеалов – коней вроде Пегасов, только красного цвета, в золотистых цитатах. Выгонять перед вечером и пригонять на утренней заре табун Идеалов – большой праздник для ответработников. Мчатся они с веселым гиканьем и криком, горяча Идеалов, высоко подпрыгивают, звонко хохочут, мелькают цитаты, мелькают… И даже верится в эти минуты неподдельного веселья, что ответработники, как рассказывают мудрые старики, произошли от нас с вами…

Я сказал им, что заблудился, и подсел к ним. Они спросили меня, откуда я, не состоял ли в уклонах, поддерживаю ли линию, вражьих голосов не слушаю ли, помолчали, посторонились. Мы немного поговорили о трилогии всех времен и народов. Кругом не слышалось почти никакого шума. Одни огоньки тихонько потрескивали. На скатерке лежала разнообразная снедь, о которой я и не знал, что такая бывает на свете, не говоря уж о том, чтобы знать ее названия. Впрочем, запахи сами за себя говорили, и я поневоле вспомнил, как тот же мудрый старец Ксенофобыч рассказывал, что в давние времена колбасу делали из мяса. Тогда я ему не поверил по юношескому скептицизму, но сейчас устыдился – не только делали, но и делают. И красная рыба, выходит, не поэтическая метафора вроде «красного пахаря», а натуральное яство.

Всего пастухов было пять. Старшему из них, Феде, вы бы его лет не дали. Он принадлежал, по всем приметам, к тем нашим страдальцам, что вынуждены по служебной необходимости годами жить на разлагающемся Западе, о чем они нам с плохо скрытой брезгливостью и тоской вещают с телеэкранов, устроившись возле какого-нибудь псевдодостижения псевдокультуры вроде Эйфелевой башни. И их становится жалко – мы тут под отеческой опекой, а они, бедолаги, там в пасти и тисках. «Яркое солнце сегодня над Парижем, но не радует оно парижан…» Да, это был Федя. Выехал он в поле не по нужде, а так, для забавы. Второй малый, Павлуша, был неказистый, что и говорить, а все-таки он мне понравился, глядел он очень умно и прямо, да и в голосе у него звучала сила. Такие высоко взлетают, если не упадут, уж если ломают, так дочиста, строят, так в сто этажей, в тысячу фундаментов. Лицо третьего, Илюши, было довольно незначительно, он мне сразу увиделся аграрником, пережившим за свою нервную жизнь великое множество починов – и «царицу полей», и торфяные горшочки, и травополье, и экономную экономику. Пожалуй, и РЛПО переживет, подумал я отчего-то. Четвертый, Костя, возбуждал мое любопытство задумчивым и печальным видом, сразу заставившим думать, что к культуре имеет он самое прямое отношение. Глаза его говорили: «Высказал бы я вам все обо всем, да ведь боком выйдет…» Последнего, Ваню, я сперва было и не заметил: он лежал на земле смирнехонько, прикорнув под французским плащиком, и только изредка выставлял из-под него свою русую кудрявую головку. Несомненно, это был лидер официальной молодежи, коего старшие товарищи готовили теперь для более взрослых постов.

Небольшой котельчик висел над одним из огней; в нем варились омары. Я притворился спящим. Понемногу они опять разговорились. Вдруг Федя обратился к Илюше и, как бы продолжая прерванный разговор, спросил его:

– Ну и что ж ты, так и видел Дедушку?

– Нет, я его не видел, да его и видеть нельзя, – ответил Илюша, – а слышал. Да и не я один.

– А он у вас где показался?

– В райкоме.

– Ну так как же ты его слышал?

– А вот так. Пришлось нам с братом Авдюшкой, да с Федором Михеевским, да с Ивашкой Косым, да с другим Ивашкой, что из «Красных Холмов», да еще были там другие, человек десять, – как есть все бюро; ну и пришлось нам в райкоме заночевать. Совещание было, помните, «К вопросу интенсификации интенсивности экономичности Продовольственной программы в свете основополагающей трилогии и личных указаний»? В аккурат после четвертой звезды, как в народе говорят. Вот мы остались и легли все вместе, и зачал Авдюшка говорить – что, мол, мужики, ну как Дедушка придет? И не успел он проговорить, как за стеной, в моем кабинете, он и заходил. Сначала бумаги поворошил, стенограммы, да шепчет: «Прозаседались…» Слышим, сейф сам собой распахнулся, сводки о ходе битвы за урожай шуршат, а Дедушка уж громче; «Шаг вперед, два шага назад!» А уж как до полки с исторической трилогией и прочими основополагающими трудами дошел, вовсе осерчал, на пол их швыряет и в голос, в голос: «Архиплуты! Феликса на вас нет, Феликса!» Мы все так ворохом и свалились, друг под дружку полезли…

– Вишь как! – промолвил Павел. – Чего ж он так?

– Да кто знает? Цитаты вроде в точности приводили, Костя сам сверял… С тех пор в райкоме уж больше не ночуем – вдруг да не один придет, с Феликсом? Ужасть!

Все помолчали.

– А что, – спросил Федя, – омары сварились?

Павлуша пощупал их:

– Нет, еще сыры… А вон звездочка покатилась. Хорошая примета – знать, кому-то дадут скоро. Я первый увидел, мне первому и дадут.

– Нет, я вам что, братцы, расскажу, – заговорил Костя тонким голоском. – Послушайте-ка, намеднись что Тятин при мне рассказывал. Вы ведь знаете Гаврилова? А знаете ли, отчего он такой невеселый? Пошел он раз, Тятин говорил, в лес по орехи, да и заблудился; зашел, бог знает куды зашел. Уж он ходил, братцы мои, орехи собирал, а сам думал: как бы ему отрасль свою, стало быть, в передовые вывести? И глядит, а перед ним на ветке Зарубежная Фирма сидит, качается и его к себе зовет, а сама смеется: «Гаврилов, давай совместное предприятие устроим! Все у нас ладом пойдет, только поднапрячься как следует, да мозгами раскинуть, да шевелиться не за страх, а за совесть!» Уж Гаврилов было авторучку вынул – контракт подписать, да, знать, опамятовался и шепчет: «Госзаказ! Объективные трудности! Безрыночная экономика! Не могу поступаться принципами. Она ж, нечисть иноземная, работать заставит, как у них!» Тут Фирма, братцы мои, пропала, а Гаврилову тотчас и понятственно стало, как ему из лесу выйти. А только с тех пор он все невеселый ходит.

– А знать, он ей понравился, что позвала его.

– Да, понравился! – подхватил Илюша. – Как же! Звериный свой оскал она ему показать хотела!

Все смолкли.

– С нами Краткий Курс! – шепнул Илья:

– Эх вы, вороны! – крикнул Павел. – Чего всполохнулись? Посмотрите-ка, омары сварились!

– А слыхали вы, ребята, – начал Илюша, – что намеднись у нас, на Варнавицах, приключилось? Ты, может быть, Федя, не знаешь, а только у нас там Ян Карлович похоронен, из латышских стрелков. Могила чуть видна, так, бугорочек… Вот на днях зовет Приказчиков Ермилова и говорит: «Езжай-ка ты, Ермилов, в город, да привези мне с базы коньячку самолучшего!» Вот поехал Ермилов за коньячком, да задержался в городе, ну а едет назад он уж хмелен. А ночь, и светлая ночь: месяц светит… Вот едет Ермилов и видит: на могиле барашек, белый такой, кудрявый, хорошенький, похаживает. Вот и думает Ермилов: «Сам возьму его, на шашлык сгодится», – да и взял его на руки. Сел в машину и поехал опять, а в машине-то мотор перебои дает, карбюратор заедает, «дворники» сами собой включились… Смотрит Ермилов на барашка, и барашек ему в глаза прямо так и глядит. Жутко ему стало, Ермилову-то, стал он барашка по шерсти гладить, говорит: «Верю в идеалы, верю, стараюсь для светлого завтра, стараюсь!» А баран-то вдруг как оскалит зубы да ему тоже: «Бре-ешешь, стерва, бре-ешешь!»

– А точно, я слышал, это место у вас нечистое, – заговорил Федя.

– Варнавицы? Еще бы! Еще какое нечистое! Там не раз, говорят, Хозяина видели, старого барина! Ходит, говорят, во френче, трубку покуривает и все это этак охает, чего-то на земле ищет. Его раз Нина-то повстречала: «Что, мол, батюшка Осип Виссарионыч, изволишь искать на земле?» – «Разрыв-траву, – говорит, – ищу». – «А на что тебе, батюшка генералиссимус, разрыв-трава?» – «Давит, – говорит, – могила, давит, Ниночка: вон хочется, вон…»

– Вишь какой! – заметил Федя. – Мало, знать, пожил.

– Экое дело! – промолвил Костя. – Я думал, покойников можно только в родительскую субботу видеть.

– В родительскую субботу ты можешь и живого увидеть, – подхватил Илюша. – Кого, то есть, в этом году снимать будут. Стоит только ночью сесть на крыльцо исполкомовское да все на дорогу глядеть. Те и пойдут мимо тебя, по дороге, кому в этом году сняту быть. Вот у нас в прошлом году Улитина на крыльцо ходила.

– Ну и видела она кого-нибудь? – с любопытством спросил Костя.

– Перво-наперво она сидела долго-долго, никого не видела и не слыхала. Вдруг слышит – как бы сирена вдали взвыла. Смотрит – Ивашка Федосеев идет…

– Тот, что сняли весной? – перебил Федя. – С возбуждением дела?

– Тот самый. Идет и головушки не подымет. Ну а потом смотрит – женщина идет. Она вглядывается, вглядывается, – ах ты, господи! – сама идет по дороге, сама Улитина:

– Ну что ж, ведь ее еще не сняли?

– Да году-то еще не прошло. А ты посмотри на нее: на чем кресло держится…

Все опять притихли.

– А у нас такие слухи ходили, что, мол, прокуроры по земле побегут, законы соблюдать заставят, распределители закроют, самолеты полетят с опергруппами, а то и самого Мишку увидят.

– Какого это Мишку? – спросил Костя.

– А ты не знаешь? – с жаром подхватил Илюша. – Ну, брат, откентелева же ты, что Мишки не знаешь? Сидни вас в исполкоме сидят, вот уж точно сидни. Мишка – это будет такой человек удивительный, который придет, и ничего ему сделать нельзя будет. Захотят ему, например, глаза отвести, выдут на него с липовыми отчетами и повышенными обязательствами, в свете и в ответ на происки единогласно принятыми, а он вот так глянет – и сразу поймет, что глаза ему отводят. Ну и будет он ходить по селам и городам и все переделывать, ну а сделать ему нельзя будет ничего. Уж такой он будет удивительный лукавый человек.

– Ну да, – продолжал Павел своим неторопливым голосом. – Такой. Вот его-то и ждали у нас. Крикнул кто-то: «Ой, Мишка едет! Ой, Мишка едет!» – да кто куды! Старостин наш дачу собственную с перепугу спалил. Кузькин фартук напялил и шашлыки продавать стал – авось, думает, изверг за кооператора примет да помилует; Дорофеича до сих пор из трансформаторной будки не выманят – кричит, что он электроток и ему там самое место обитать. Таково-то все всполошились! А он и не приехал…

Настало молчание.

– Гляньте-ка, гляньте-ка, ребятки, – раздался вдруг детский голосок Вани. – Гляньте на божьи звездочки – что пчелки роятся! Как на почетном президиуме! – Павел встал и взял в руку пустой котельчик.

– Куда ты? – спросил его Федя.

– К машине, коньячку зачерпнуть.

– Смотри Серому Домовому не попадись! – крикнул ему вслед Илюша.

– А правда ли, – спросил Костя, – что Акулина все и потеряла, как к Серому Домовому попала?

– С тех пор. Какова теперь! Знать, не ожидала, что ее скоро вытащут. Все и подписала, все рассказала, где зарыто, где замуровано. Дочиста выгребли…

– А помнишь Васю? – печально прибавил Костя. – Того, что погорел? Уж какой хват был! Мать-то его Феклиста, уж как же она его любила. Другие бабы ничего, как увидят, что им в дом тащут, так только радуются. А Феклиста, бывало, как станет кликать: «Опомнись, мой соколик! Вернись в народ, вернись! Добром не кончится, конфискация грянет!» И как в воду глядела…

Павел подошел к огню с полным котельчиком в руке.

– Что, ребята, – начал он, помолчав, – неважно дело. Я Васин голос слышал. Только стал я к коньячку нагибаться, вдруг зовут меня Васиным голоском: «Павлуша, подь сюды». Я отошел. Однако коньячку зачерпнул.

– Ах ты, напасть! Ах ты, свежие ветры! – проговорили остальные.

– Ведь это тебя Серый Домовой звал, Павел, – прибавил Федя. – А мы только что об нем, о Васе-то, говорили.

Мальчики приутихли. Они стали укладываться перед огнем. Я кивнул им и пошел вдоль задымившейся реки. Не успел я отойти и двух верст, как мимо меня промчался отдохнувший табун. Развевались алые крылья Идеалов, золотистыми огнями вспыхивали цитаты, и все незыблемым казалось, ненарушимым…

Я, к сожалению, должен добавить, что в том же году Павла не стало. Серому Домовому он не попался. То ли расшибся, слетев на полном скаку с Идеала, то ли съеден дикарями в дальних странах. Жаль, славный был парень!

ИЗ ЖИЗНИ ПУГАЛ

В девять утра на Лубянку был звонок по «вертушке», от Хозяина. Через двадцать секунд черный бронированный «бьюик» лучшего друга советских физкультурниц Лаврентия Павловича вылетел из ворот, как пушечное ядро. Смазливые девушки с визгом бросились в подворотни, но на сей раз все обошлось. Лаврентий Павлович сломя голову мчался по государственной необходимости. Московские дворники и сексоты, ранние пташки, провожали машину взглядом и понимающе переглядывались: спозаранку спешит ныне товарищ Берия, ближайший соратник. Снова, поди, врачи-вредители пекинского медведя в зоопарке отравили, чтоб порушить дружбу нашу с председателем Мао. А то лженаука какая объявилась…

Но дело было совсем не так. Прибыв на ближайшую дачу в Кунцево, Лаврентий Павлович перекинул через плечо большой пыльный мешок и предстал пред ясны очи генералиссимуса. Генералиссимус был суров – внук не ел манную кашу. Дедушка ему и так и сяк, а внучек бросил ложку и ноет:

– Да ну ее, деда, сам заварил, сам и расхлебывай…

Увидев Лаврентия Павловича, генералиссимус просиял:

– Кушай, малэнький оппортунист, а то вот Лаврэнтий Палыч с мэшком пришел. Нэ будэшь есть кашу – забэрет!

Внук съел кашу молниеносно, чуть ложку от страха не проглотил. Генералиссимуса это обрадовало, и он взревел:

– Васылия мне!

Пред ясны очи вождя народов предстал сын Василий – с помощью двух охранников, ибо сам он после вчерашнего-позавчерашнего к вертикальному передвижению был неспособен.

– Васылий, – сказал отец народов и беспутного Василия. – Вот Лаврэнтий Палыч с мэшком пришел. Будэшь похмэляться…

И ежу понятно, что беспутный сын Василий тут же поклялся переболеть без опохмелки и выдал запасы спиртного.

– Свэтлану ко мне! – отдал генералиссимус историческое указание.

Доставили сию минуту ни живу ни мертву.

– Свэтлана, а Свэтлана, – сказал отец народов. – Вот Лаврэнтий Палыч с мэшком пришел. Если будешь заниматься интымной жизнь с режиссером Каплэром…

Дочь Светлана тут же дала клятву забыть и про интимную жизнь, и про режиссера Каплера, формалиста и космополита. Мир, покой и благолепие воцарились в семье отца народов. Однако он ощущал в себе огромный запас нерастраченной энергии, а посему снял трубку и приказал:

– Лазарь, а Лазарь! Чтоб через месяц ты мне построил на Чукотке самый большой в мире Мэталлургический комбинат! А если за три недели управишься – можешь своим именем назвать! Если не управишься – тогда моим.

Трубка жалобно залепетала в том смысле, что дело это не такое уж простое. Тогда генералиссимус, отечески и хитро улыбаясь в усы, рек:

– А вот тут у мэня Лаврэнтий Палыч с мэшком пришел! Если не построишь за месяц – забэрет!

Трубка бодро отрапортовала, что все будет сделано согласно историческим указаниям и молниеносно. В таком духе прошли еще несколько разговоров с постоянными ссылками на Лаврентия Палыча и его мешок. Вот только с маршалом Тито вышла неувязка – не испугался маршал ни Лаврентия Палыча, ни мешка, заматерился и трубку бросил. Тут же было велено забыть Югославию, будто ее и на свете не было. Генералиссимус ее лично отчекрыжил ножницами с карты Европы и повелел: всех, у кого старые карты найдут, – на Чукотку. Металлургический комбинат строить. Гордый своей полезностью Лаврентий Палыч был отпущен восвояси с напутствием: «Будэшь еще балерин прямо со сцены утаскивать – сам с мэшком приду и забэру!» Лаврентий Павлович пообещал не блудить боле, взял мешок под мышку и пошел вон. Про себя он думал, что блудить будет все равно, потому что генералиссимус, как все великие люди, зрит исключительно вдаль, в необозримые исторические перспективы, а под носом у себя видит ровно столько, сколько хочет видеть да сколько ему покажут.

В прихожей встретился Хрущев и нехорошо посмотрел вслед. Лаврентий Палыч этого не заметил, а напрасно, на дворе пятьдесят второй уж доходил…

КУРЬЕЗ НА ФОНЕ ФЕНОМЕНА

Разумеется, вся вина лежит на этом чертовом метеорите – нашел где падать! Выбери он иную траекторию, мог бы промчаться мимо Земли и навсегда кануть в бездны мирового эфира. Или вмазаться в американский шпионский спутник к вящей пользе всего прогрессивного человечества. Но метеорит не придумал ничего лучшего, кроме как опаскудить небо над честным советским городом. Доля вины лежит, конечно, и на грозовых облаках, начавших набухать над городом в то утро, на электричестве, магнетизме и прочих высокоумных физических явлениях природы. И на рукотворных явлениях есть вина. Словом, все сплелось в роковой клубок аккурат в тот момент, когда Ромуальд Петрович Мявкин шествовал на работу. Пешком шел. Машины ему не полагалось, ибо не был он секретарем под порядковым номером, даже завотделом не был, но являлся все же номенклатурно-аппаратным кадром, всегда готовым подхватить, откликнуться, поучать и обличать, ударить по проискам в осуществление решений. При деле был, одним словом «с людями работал».

Тут оно все и произошло. Душераздирающий свист ввинтился в солнечное утро, радужные пятна заплясали перед глазами, как стриптизетки из увиденной недавно под величайшим секретом видеопорнухи, верх и низ на секунду поменялись местами, а внутренности едва не эвакуировались через рот. Ошарашенный Ромуальд Петрович не сразу, но отметил, что с окружающим что-то произошло: застроенная старинными домами улочка вроде бы не изменилась, но нечто привычное напрочь исчезло, а нечто непонятное прибавилось. И пока он вертел головой, пытаясь уяснить суть изменений, к нему подошли с двух сторон.

Справа надвинулась юркая личность в пальто горохового цвета и в сером котелке. Физиономия у личности была абсолютно незапоминающаяся, взгляд соскальзывал с нее, как муха с новенького бильярдного шара, не в состоянии зацепиться за напрочь отсутствующие особые приметы. Физиономия у личности была гнусненькая, вся в охотничьем азарте.

Слева возвышался детина с буйной бородищей, облаченный в гимнастерку, синие шаровары с лампасами, смазные сапоги и бескозырку, из-под коей курчавился чуб. Из особых примет у детины имелись шашка и витая нагаечка, явно тяжеленькая.

Вышеописанные молча взяли Мявкина за оба локтя, и последний обнаружил вдруг, что на пуговицах у детины красуется отмененный революцией символ самодержавия, двуглавый орел, и тот же символ нагло сияет на кокарде.

– Это вы здесь кино… – пискнул Мявкин.

– А вот пошли к господину поручику, – веско сказал детина вместо ответа и так наподдал кулачищем по загривку, что Мявкин проглотил все подступившие было к языку протесты и покорно засеменил туда, куда его грубо влекли.

А влекли его к скамейке, где восседал – нога за ногу, – постукивал орленым портсигаром по колену чрезвычайно подтянутый и обаятельный господин в голубом мундире с серебряными погонами и аксельбантами. И у этого на пуговицах – орлы, орлы, орелики, старорежимные отмененные пташечки! Господи, что же это делается-то?

– Господин Мявкин! Ромуальд Петрович! – расцвел голубой так, словно до сих пор и не видел от жизни настоящей радости. – А мы уж ожиданиями истомились, знаете ли… Позвольте представиться – Охранного отделения департамента полиции поручик Крестовский!

– Бомба у его за пазухой, – мрачно наябедничал детина. – Когда брали, кричал – вы, мол, здесь, а я в вас кину. Плетюганов бы вдосыт…

Вслед за тем сноровисто обшарил карманы Мявкина и, будучи немного обескуражен отсутствием в оных метательно-взрывчатых предметов, передал голубому партбилет.

– Ка Пэ Эс Эс, – выразительно прочитал голубой. – Ого, новое название, в целях конспирации надо полагать. Бумага и фактура не в пример роскошнее – разбогатели, господа большевики? Еще одна экспроприация, видимо?

Происходящее все больше кренилось в сторону самой дикой фантасмагории, но, странное дело, Мявкин почему-то сразу поверил, что это не розыгрыш и не кино, что все взаправду, что это проклятое прошлое, а светлое его настоящее с беспечальным бытием, спецбуфетом и президиумами наступит аж через… И даже если все обойдется, впереди – сыпной тиф, сырой хлеб, субботники, где надо вкалывать всерьез, и масса других неудобств, уместных лишь на экране цветного телевизора…

В голове у Мявкина лихорадочно прыгали обрывки прочитанных книг и виденных фильмов. Он набрал в грудь побольше воздуха и тоненько завопил:

– Сатрапы, мать вашу!

Но голос сломался петушиным тенорком. Витая казачья плеть чрезвычайно больно проехалась по его спине справа налево, слева направо, и из горла вырвалось лишь:

– Ва-ва-ва…

– Вот именно, – сказал поручик. – Я вами удручен, господин Мявкин. Брали бы пример с господина Лермонтова. – Он полузакрыл глаза и звучно продекламировал: «И вы, мундиры голубые…» Вот это впечатляет, проникнуто неподдельным чувством. А вы? «Сатрапы» – как пошло… В стиле истеричной курсистки. Но мы отвлеклись. Большевик?

– Большевик, – гордо сказал Мявкин. – Номенклатурный!

– Ах, как это плохо, – скорбно покивал головой поручик. – Понимаете, большевиков мы сажаем в тюрьму, отправляем на каторгу, ссылаем в дикие тундры. Где золото моют в горах – изволили слышать романс? А то и вешаем – когда речь идет о важных птицах, к которым вы, господин Мявкин, судя по вашим документам, безусловно принадлежите. Как вам перспектива?

– Шкуру спущу и в Туруханск голым пущу, – грозно пообещал детина, демонстрируя кулак, заслонивший Мявкину все окружающее. Жутко было и подумать, что этот кулак способен сотворить с ребрами и зубами. – Запираться перед господином поручиком? Я т-те, сицилист!

Поручик Крестовский курил, элегантно выпуская дым. Невыносимо рентгеновские были у него глаза, просвечивавшие, казалось, каждую клеточку организма и выдававшие ей заверенную печатью характеристику.

– Итак? – спросил он. – Как учит практика, люди делятся на здравомыслящих и фанатиков. Вот вы себя к которой разновидности относите, господин Мявкин? В житейском плане?

– К зд-здравомыслящим, – сообщил Мявкин. – Я же так… с-сл-ужу вот… канцелярск…

– А это уже обнадеживает, – искренне порадовался за него поручик. – Ведь что от вас требуется, какой характер я желал бы придать нашему дальнейшему общению? Один интеллигентный человек подробно и вежливо отвечает на вопросы другого интеллигентного человека – и только лишь. Начнем, пожалуй?

И Мявкина понесло, как испугавшуюся авто извозчичью сивку. Он перечислил всех своих сослуживцев с подробной характеристикой таковых, рассказал об очередном заседании бюро, осветил последние решения, указания и уточнения. Подробности, номера телефонов, содержимое красных папок, сплетни и собственные наблюдения сыпались из него, как предвыборные обещания из кандидатов – и импортных, и отечественных. Поручик усердно скрипел перышком «рондо», не пренебрегая никакими мелочами и частностями. Казак знай себе похлопывал Мявкина по плечу, напутствуя:

– Испражняйся, сукин сын, до донышка…

Дальнейшее происходило как бы во сне и как бы помимо Мявкина: расписка о сотрудничестве, скрепленная его знаменитой витиеватой подписью, новоприсвоенный, как деликатно пояснил поручик, «рабочий псевдоним» Тенор, засунутые в карман зеленые царские трешницы, большие, размером почти с тетрадный лист, орлом украшенные.

– Теперь подумаем, что же нам с вами делать далее, – заключил поручик. – К эсдекам внедрять? – Он с сомнением покрутил головой. – Довольно быстро пристукнут, сдается мне. Для эсеров вы тоже… того-с… Они не дураки, мигом раскусят. К анархистам сможете?

– Точно так! – рявкнул – откуда что взялось! – Мявкин и даже каблуками друг о дружку пристукнул.

– Вот и прекрасно. Итак, господин Тенор…

И тут все закрутилось назад – световые и звуковые эффекты, мерзкие ощущения внутри организма… Вновь Мявкин оказался в родном, светлом, сияющем времени, пятью звездами, как лучший коньяк, осененном. И тут же рысцой дернул в родимое здание. Правда, поплакал потом от счастья в туалете, на финском унитазе сидючи, – не каменный наш Мявкин, в самом-то деле.

…Шум был изрядный. Не из-за Мявкина, а из-за феномена. Нагрянула орава столичных и прочих физиков, репортеров понаехало, иностранцы встречались чаще, чем за границей, город негаданно угодил в программы «Время» и «Ай-ти-ви», в журналы «Нейчур», «Вокруг света», «Нэйшнл Джиогрэфик» и множество других изданий. Было компетентно установлено, что метеорит состоял то ли из рассеянных антимезонов, то ли из конденсированного нейтрино и во взаимодействии с грозовыми тучами, земным электромагнетизмом и вредными выбросами местного завода азотно-белковых удобрений вызвал, как объяснил по телевизору профессор Капица, «локальное кратковременное пересечение различных временных пластов».

Прорвавшегося в современность золотоордынского нойона Елдигей-Гуль-багатура силами местных пожарных отловили и впоследствии переучивали на лектора общества «Знание». Слесарь Патрикеев, ссыпавшийся из решающего года определяющей пятилетки аж во времена Кия, Щека и Хорива, вернулся невредимый, хотя и пьянехонький вдребезину. Еще несколько граждан, провалившихся в разные эпохи, вернулись в состоянии разной степени потрепанности, но живые. Единственной невосполненной утратой стал начальник милиции капитан Клептоманов – он затерялся в глубине веков, оставив записку, что подался к гулящим людям на Дон. Да еще Бог знает из какого времени занесло и не унесло назад стоптанный лапоть, который впоследствии писатель Пикуль печатно объявил тем самым лаптем, которым хлебал кислые щи герцог Бирон в ссылке.

Точности ради следует упомянуть, что вскоре в группу научного расследования примчался заведующий горпромторгом Моисей Маркович Трубецкой и приволок ведро, до половины наполненное царскими империалами и драгоценностями, – по его словам, посудину эту со всем содержимым занесло к нему в квартиру неведомо из какого исторического отрезка. Из Грановитой палаты, должно быть. Ученые находку оприходовали – не без возражений со стороны городского ОБХСС, которого смущало несоответствие возрастов ведра и Грановитой палаты…

Ромуальд же Петрович Мявкин остался в стороне от всей этой шумихи – царские трешницы он тут же порвал и спустил в финский унитаз, а большая часть архива охранного отделения, как известно, сгорела при наступлении кратковременной февральской буржуазной демократии. Первое время, признаться, Мявкину было не по себе при прохождении по улицам – боялся, что вынырнет вдруг из переулка гороховое пальто или казачина с плетюганом, а то и самый страшный – остроглазый поручик Крестовский. Но постепенно страхи рассосались – все исследования относительно феномена Мявкин штудировал внимательнейше и сделал выводы. С нейтрино и земным электромагнетизмом он совладать, понятно, не мог, но за выбросы фабрики удобрений взялся с изумившей всех энергией и добился полного их прекращения, за что был отмечен и рекомендован в замзавотделы. Да и вообще, как сказал профессор Капица, согласно теории вероятности подобные феномены с мешаниной времен случаются раз в миллион лет. А то и реже.

Спокойнее все же на душе с теорией вероятности, хоть и не наш, не отечественный ум ее выдумал. И только ночами на унитазе Мявкин мысленно ругает того салажонка без единой звездочки, что заварил такую кутерьму, когда все было так уютно и покойно. Хотя и теперь отсидеться можно, если умело шебаршиться.

Братцы, неужто отсидится, сволочь?

Загрузка...