В пепельном свете луны… Послесловие А. Балабухи

I

Широко бытует мнение, будто развитие фантастики состоит в тесном родстве с научным прогрессом. Не то писатели стимулируют мысль ученых, не то ученые — воображение фантастов. Увы, как и большинство расхожих мнений, суждение это содержит лишь зерно истины. Родство и впрямь существует, но, в лучшем случае, троюродное. Как правило, НФ интересует то, чем наука пока еще не занялась или вовсе не намерена заниматься; нередко — даже то, к чему она уже утратила или мало-помалу теряет интерес. Эта система отношений прекрасно иллюстрируется примером исследований Луны — астрономами и писателями.

Активное изучение ночного светила началось в тот майский день 1609 года, когда Галилей впервые направил на него свой телескоп — примитивный, однако позволивший, тем не менее, воочию убедиться в наличии тех гор и долин, о существовании которых полутора тысячелетиями раньше лишь догадывался Плутарх. Но прошло всего каких-то два с половиной столетия — и интерес к Луне заметно упал. Оно и понятно: к тому времени в руках астрономов появились два мощных инструмента — фотоаппарат и спектроскоп, — а использовать их с наибольшей эффективностью можно было лишь при исследовании самосветящихся объектов — Солнца и звезд. Для планетной же астрономии — в том числе, и для изучения Луны — новые методы давали немного, ибо сияют эти небесные тела отраженным светом, а способность глаза различать мельчайшие детали гораздо выше, чем у фотопластинки. В результате почти до самой середины нашего века основным способом накопления сведений о лунной поверхности оставался метод зарисовок…

Так обстояло дело в науке. В литературе же все было как раз наоборот. Первые лунные экспедиции снарядил во втором веке по Рождестве Христовом лукавый грек из Самосаты по имени Лукиан, автор «Икаромениппа» и «Правдивой истории». В догалилееву эпоху у него сыскалось немало последователей — до юного Кеплера включительно, хотя «Сон, или Астрономия Луны» последнего увидел свет лишь посмертно, в 1631 году. Зато эпоха инструментального изучения Луны не нашла в литературе заметного отражения — и французу Сирано де Бержераку, и англичанину Фрэнсису Годвину, писавшему под псевдонимом Доменико Гонсалес, и даже достославному Карлу Фридриху Иерониму фон Мюнхгаузену научные данные были глубоко безразличны. И лишь когда во второй половине XIX века интерес к лунной астрономии начал понемногу увядать — вот тогда-то фантасты и развернулись вовсю.

С легкой руки Эдгара По, в 1835 году отправившего на Луну своего Ганса Пфааля, началось столетие Великих Литературных Селенографических Открытий. Кто только не приложил к нему руку! Тут и Жюль Верн со своей лунной дилогией «С Земли на Луну» и «Вокруг Луны»; и Жорж Ле Фор с Анри де Графиньи, написавшие «Путешествие на Луну»; и плодовитый Андре Лори — коллега, друг и даже соавтор Жюля Верна, выпустивший в свет «Изгнанников Земли»; и, разумеется, Герберт Уэллс, автор «Первых людей на Луне»; и вездесущий Эдгар Райс Берроуз, уже в двадцатые годы нашего столетия добавивший к остальным своим сериям дилогию «Лунная девушка» и «Лунные Люди»… Словом, им же несть числа. Свое — и достойное! — место занимают в рядах этих лунопроходцев Ежи Жулавский и его «лунная трилогия».

Первый его роман появился в газетах в 1901–1902 годах, а годом позже вышел отдельной книгой, к которой прилагалась карта Луны с проложенным на ней маршрутом героев (жаль, ни в одном из русских изданий ее не воспроизвели), а в 1909 году он был переработан автором и принял тот вид, в котором вы его только что прочли. Тогда же, в 1908–1909 годах, в варшавском «Курьере» был опубликован «Победоносец», отдельной книгой вышедший год спустя. И почти одновременно, в 1910–1911 годах, в «Глосе народу» был напечатан заключительный роман, выход которого в свет книжным изданием практически совпал по времени с окончанием газетной публикации. На этой хронологии я остановился не зря — по ходу разговора нам придется еще к ней возвращаться. Судите сами: «лунная дилогия» Жюля Верна была написана всего за пять месяцев, хотя и в два приема — в 1865 и 1870 годах, тогда как трилогия Жулавского заключает в себе десять лет писательского труда. Десять лет — из короткого века; родившийся в 1874 году, Ежи Жулавский умер в военном госпитале, когда ему едва исполнился сорок один год… Вот и получается, что работа над трилогией заняла почти половину его сознательной, творческой жизни, включила в себя неизбежную эволюцию взглядов и образа мысли, которая отчетливо прослеживается от романа к роману.

О некоторых из его воззрений, об отдельных чертах его творчества и книг мне и хочется сегодня поговорить. В принципе, трилогия предоставляет пищу для размышлений и возможности поразмышлять столь обильные, что, выбирая между ними, нетрудно оказаться в положении Буриданова осла. А посему я собираюсь повести речь лишь о том, что сейчас представляется наиболее интересным мне. Позиция, разумеется, субъективная и уязвимая, но имеющая полное право на существование…

II

Отнюдь не случайно уже в самом начале разговора о трилогии Жулавского я помянул французского классика жанра — труд свой польский писатель совершенно очевидно начинал под знаком Жюля Верна. И это не удивительно — поразить могло бы скорее обратное. Ведь второй роман «лунной дилогии» — «Вокруг Луны» — появился из печати за четыре года до рождения Жулавского, а к тому времени, когда юный шляхтич вошел в самый читательский, отроческий возраст, уже успел обрести всеевропейскую популярность. И легко можно представить, как завороженно вчитывался в страницы книги щуплый краковский гимназист и какое неизгладимое впечатление оставили они в его душе. Чуть меньше полувека спустя, замечу, история повторилась: только на этот раз уже романа Жулавского с таким же вдохновенным энтузиазмом зачарованно поглощал Львовский гимназист Станислав Лем… Не знаю, сознательно ли замышлял Жулавский «На серебряной планете» как некое подражание или, вернее, следование Жюлю Верну; скорее всего, это был некий подсознательный акт. Но сопоставление говорит само за себя.

Прежде всего — методология подготовки к работе. Оба писателя опирались на прекрасное знание сведений, накопленных к тому времени астрономией. Причем въедливый поляк даже провел немало часов у рефрактора Краковской обсерватории, тогда как его предшественник удовлетворял свой интерес при помощи «Mappa selenographica» Бэра и Мэдлера. Кстати, за три десятка лет, прошедших между тем, как Жюль Верн отложил перо, а Жулавский взялся за свое, прибавились и новые лунные карты, в частности — очень точная, составленная Карпентером и Нейсмитом; и великолепный рельефный лунный глобус работы Эдуарда Ладе; и серия лунных пейзажей Кранца, с поразительным эффектом достоверности запечатлевших ландшафты нашего спутника такими, как представлялись они в то время астрономам; и, наконец, плеяда специальных и научно-популярных книг. Об одной из них хочется сказать особо, потому что именно с нее началось для меня косвенное знакомство с Жулавским — за полтора десятка лет до того, как в руки мне впервые попал изданный в серии «Зарубежная фантастика» роман «На серебряной планете». Издательство «Мир» ухитрилось выпустить книгу Жулавского удивительно ко времени — в тот самый год, когда состоялись две первые высадки на Луну. Больше того, я читал роман летом, и последнюю его страницу перевернул за каких-нибудь две недели до того, как 21 июля в 2 часа 56 минут 20 секунд по Гринвичу Нейл Армстронг впервые ступил на поверхность Моря Спокойствия. А уже осенью на одной из международных выставок мне удалось посмотреть первый фильм, отснятый на Луне… Бывают такие совпадения. Но я отвлекся, собираясь сказать совсем о другом. Еще до того, как я увидел эти подлинные кадры лунных пейзажей, описания Жулавского почему-то показались мне на удивление знакомыми — словно я читал о мире, который давно и хорошо знал, как места своего детства. В сущности, так оно и было, только мне не сразу удалось это понять. Лишь позже, сообразив, я достал из шкафа одну из любимых книг детства — «Астрономические вечера» Клейна, выпущенные в начале века издательством П. П. Сойкина (немецкий оригинал появился лет на двадцать раньше). Точно! Вот скальная стенка кратера Эратосфен, вот гора Пико, вот сцена восхода Земли на лунном небосклоне… Вот в чем фокус: все эти великолепные иллюстрации видел и Жулавский — у того же Клейна или во множестве иных книг; они помогали ему вживаться в лунный мир, куда отправлял он своих героев. Но их видели и многие другие, и потому Жулавский мог полагаться не только на яркость собственных художественных описаний, но и на читательскую зрительную память, обогащавшую текст узнаванием уже виденного.

Итак, метод: подобно своему старшему собрату по перу, Жулавский придавал большое значение научной достоверности своих фантастических произведений. В то же время оба они могли, если того требовал художественный замысел, проигнорировать точное научное знание или взять на вооружение уже отвергнутые наукой представления.

За примерами далеко ходить не надо. Устами Мишеля Ардана Жюль Верн утверждал: «Луна под влиянием земного притяжения приняла форму яйца, которое обращено к нам своим более острым концом. С этим предположением согласуются и вычисления Гагзена, доказывающие, что центр тяжести Луны лежит в ее заднем полушарии. А отсюда, в свою очередь, следует, что главная масса лунного воздуха и воды должна была устремиться на противоположную сторону земного спутника еще в первые дни творения». Астрономия отказалась от подобных воззрений задолго до выхода в свет «С Земли на Луну», но ведь так интереснее… И тридцать с лишним лет спустя Жулавский строит свою модель Луны в полном соответствии с этим высказыванием.

Точно так же оба писателя избирают в качестве транспортного средства для своих героев вагон-снаряд, выпущенный из гигантской пушки; вернее, и на этот раз Жулавский следует в кильватере Жюля Верна. А ведь иные авторы придумывали куда более экзотические способы межпланетных путешествий. Ле Фор и Графиньи, например, заряжали свой вагон-снаряд в жерло не артиллерийского орудия, а вулкана, сильно экономя при этом на строительных работах и пироксилине; современник Жюля Верна Ашиль Эро уже думал о ракетном двигателе; современник Жулавского Герберт Уэллс в своих «Первых людях на Луне», увидевших свет в том же 1901 году, когда состоялась и первая публикация «На серебряной планете», изобрел кейворит, материал, неподвластный закону тяготения… Но детская завороженность слишком сильна, и потому Жулавский не в силах был отказаться от собственной «колумбиады». Но тут же проступает и первое различие между ним и Жюлем Верном — первое из ряда многих, о которых нам еще предстоит поговорить. «Колумбиада» Жюля Верна — в полном соответствии с духом дня нынешнего — была плодом конверсии.

Гражданская война в Америке завершилась; артиллеристы остались не при деле — вот и надумали достославные члены Пушечного клуба выпалить в Луну. Чувствуется здесь и новаторство замысла, и технический размах, и дерзкая удаль Христофора Фернандовича Лаперуза. У Жулавского, к сожалению, его сверхмортира оправдана лишь следованием литературной традиции, и потому невольно воспринимается неким анахронизмом. Впрочем, нет — одно обоснование у Жулавского все-таки было. Артиллерийский снаряд не предусматривает возможности возвращения. Замысел же романа как раз этого и требовал. Но тут мы подходим к очень существенному моменту.

Отправляясь на Луну, герои Жюля Верна тоже брали билет в один конец. «Каким образом вы оттуда вернетесь на Землю?» — вопрошает капитан Николь. «А я совсем не вернусь!» — запальчиво восклицает в ответ Мишель Ардан. Но это — лишь красивые слова; символ, а не программа. Сам Жюль Верн не мог с ними согласиться никоим образом. Не случайно «С Земли на Луну» завершается фразой: «Помяните мое слово: они найдут способ выйти из своего трудного положения — они вернутся на Землю!» XIX век мог примириться с рискованными предприятиями, мог даже восхищаться ими, рукоплескать многочисленным Ливингстонам и Андре. Иные из них возвращались с триумфом, другие исчезали без следа. Но отправляться на заведомую погибель? Нет, подобная затея безусловно аморальна! Как всякое самоубийство — по крайней мере, с точки зрения традиционной нравственности и христианской морали.

Ежи Жулавский тоже был сыном XIX столетия — и не только по праву рождения. Как известно, провозвестием XX века прозвучал в Европе не салют при открытии Всемирной выставки 1900 года в Париже, а сараевский выстрел, которым сербский студент Гаврило Принцип свел счеты с эрцгерцогом Фердинандом, тем самым подарив человечеству Первую Мировую войну. И потому можно сказать, что вся жизнь Жулавского прошла в прошлом столетии, в нашем же он провел только год… Однако он очень чутко улавливал ветры, дующие из грядущего, и предчувствовал крушение традиционной нравственности. Пророками этих перемен полнился конец века. Упомяну лишь одного из них, поскольку он был близок с Жулавским и оказал на нашего героя немалое влияние.

Это Станислав Пшибышевский — личность яркая и для своего времени характерная. Прозаик, драматург, эссеист, одинаково легко писавший по-польски и по-немецки, он испытал на себе огромное влияние философских произведений Ницше с их утверждением жизни как единственно неоспоримой ценности, биологической мотивированности человеческого поведения, отрицанием традиционных понятий добра и зла, идеей освобождения от всех и всяческих моральных уз. На этом фундаменте Пшибышевский и построил концепцию, которую в дальнейшем развивал во всем своем творчестве — особенно ярко проявилась она в его пространных эссе «Шопен и Ницше» и «Ула Хансон», которые обеспечили ему видное место в кругу германо-скандинавской богемы, среде литераторов и художников, обуреваемых идеями декаданса, мистицизма и модернизма. Одновременно Пшибышевский увлекся демонологией, сатанизмом, индийской философией и черной магией. И всей этой невероятно эклектичной смесью, еще не успевшей превратиться в более или менее пригодное к употреблению интеллектуальное варево, он обильно потчевал по возвращении из Германии и Норвегии своего младшего друга и коллегу Жулавского; тот отведал — и пристрастился. Это ощущается и в стихотворениях Жулавского (а их вышло, кстати, четыре тома), и в его многочисленных пьесах (одна из них, «Эрот и Психея», пользовалась просто невероятной популярностью), и в эссеистике, и, разумеется, в «лунной трилогии». Так что первый ее роман всходил не только на жюль-верновских дрожжах; в этом процессе приняли участие и Спиноза, и Ницше, и Шопенгауэр, и Стриндберг, и Пшибышевский — и многие, многие другие…

Они-то и заставили Жулавского ввести в роман, традиционно-фантастический по жанровой принадлежности, даже не идею, а некое предощущение грядущего разрушения норм нравственности и морали. И потому ни самому автору, ни его героям, ни обществу будущего, откуда они родом, безвозвратное путешествие на Луну с билетом в один конец не представляется затеей безнравственной.

Больше того. У Жюля Верна в полет отправляются трое энтузиастов — здоровые мужчины во цвете лет. У Жулавского среди пяти пассажиров вагона-снаряда старец О’Теймор, который не только не пережил перелета, но и не мог пережить; а главное — женщина, которой в рискованной экспедиции и вовсе не место; причем не просто особа слабого полу, а женщина, уже несущая в себе новую жизнь. От такого предприятия делается, честно говоря, жутковато; веет от подобной лунной миссии не столько дерзостным первооткрывательством XIX, сколько экспериментами на людях, свойственными XX веку…

Но Жулавского это нимало не смущало; ему нужно было забросить на Луну Адама и Еву грядущего человечества — и он это сделал. Но при этом продолжал педантично следовать Жюлю Верну — и не только в поистине фантастически достоверном и детальном описании путешествия через четверть лунного диска; Жулавский пунктуально развивал все обмолвки, по ходу оброненные французским фантастом.

«Если рост селенитов пропорционален массе их планеты, — предполагает капитан Николь, — они будут казаться нам просто карликами, ростом не больше фута». И в полном соответствии с этой жюль-верновской версией потомки Томаса, Фарадоля и Марты превращаются на Луне в карликов. Только к спокойной естественнонаучной гипотезе примешивается здесь и грустная метафора — мельчает народ… Метаморфоза, очень характерная для пессимистических умонастроений Жулавского. А ведь к его услугам были и другие описания селенитов: У Ле Фора и Графиньи, например, рост их достигал трех с половиной метров, а у Андре Лори — даже без малого десяти. Но Жюль Верн, обожаемый с детства Жюль Верн!.. Да и метафора, заметим, напрашивалась бы совсем иная.

Облетая Луну, герои Жюля Верна при вспышке болида видят на обратной ее стороне …огромные пространства, но уже не бесплодных низин, а настоящих морей, многочисленных огромных океанов, отражавших в зеркале своих вод сказочный ослепительный фейерверк, горевший над ними в эфире. И, наконец, на поверхности материков выступали обширные темные пятна, напоминавшие гигантские леса, освещенные на мгновение ослепительной молнией. Был ли это мираж, иллюзия, оптический обман? Скрупулезный и дотошный Жюль Верн ограничился этими строчками и вопросительным знаком в конце. Может быть, все это и впрямь лишь почудилось Барбикену, капитану Николю и Мишелю Ардану, на самом же деле обратная сторона Луны столь же мертва, как это и есть в действительности. Но Жулавского подобные соображения не сдерживали. И там, где пассажирам вагона-снаряда «колумбиады» лишь поместились леса и воды, в «лунной трилогии» простираются обитаемые края, заселенные потомками людей и первожителями шернами.

Однако стоило героям Жулавского достичь то ли пригрезившейся пассажирам жюль-верновского вагона-снаряда, то ли действительно представшей на миг их глазам земли обетованной (или следует говорить «луны обетованной»?), как выяснилось, что влияние французского фантаста, и без того постепенно слабевшее, исчезло теперь совсем, подобно навек скрывшейся за горизонтом Земле. Отныне Жулавского интересовало совсем иное. Исследовательская экспедиция уже с середины романа постепенно стала превращаться в Исход. И библейское это слово появилось не случайно. Именно оно давало возможность писателю обратиться к своим историософским концепциям, к проблемам развития человечества, зарождения и формирования религий и философских воззрений… Всем этим он интересовался издавна. Не зря же в 1895 году он бросил Цюрихский Политехнический институт, успев уже отучиться там два года, чтобы перейти на философский факультет университета в Берне, где три года спустя ему была присуждена докторская степень за исследование «Проблемы причинности у Спинозы». Стоит также отметить, что он переводил на польский некоторые из книг Ветхого Завета, а в поэзии Жулавского были распространены библейские парафразы.

Теперь он сам стал демиургом — сотворил лунный мир, заселил его, дал семь веков свободно развиваться, а потом решил повнимательнее рассмотреть, что же из всего этого получилось. Так родился «Победоносец».

В его зачине вновь возникает — еле-еле слышно — отзвук жюль-верновского романа. «А я буду разыгрывать роль Гулливера! — восклицает Мишель Ардан. — Мы воплотим в жизнь легенду о великанах». Именно эту роль и предстоит сыграть Марку-Победоносцу (кстати, некоторые критики небезосновательно полагают, что имя Марк скрывает в себе анаграмму Мишель Ардан; если так, то цепочка тянется прелюбопытная: ведь Ардан — жюль-верновская анаграмма Надара, каковое имя являлось псевдонимом Феликса Турнашона). Поначалу Победоносец исполнен воистину ардановских удали и жизнелюбия, к которым примешивается элемент лихого всезнайства янки, попавшего ко двору короля Артура. Именно этого твеновского героя заставляет вспомнить история с вооружением войска лунного люда «огненным боем». Вот только успеха Марку эти новации не приносят. И здесь Жулавский предвосхитил некоторые геополитические концепции XX века, благодаря которым стало ясно, что решаются войны не столько благодаря превосходству в оружии и полководческим талантам, сколько соотношением демографических, экономических и социокультурных потенциалов. В книгах без малого столетней давности подобные прозрения встречаются не часто…

Вместе с ардановской отсылкой к Гулливеру в «лунную трилогию» входит, начиная с «Победоносца», и свифтовская сатирическая интонация. Правда, полное звучание она обретает лишь в финале — в трех блистательных версиях гибели Марка. Зато весь заключительный роман целиком насыщен духом Дублинского Декана. Впрочем, в ряду предтеч «Победоносца» трудно не упомянуть и «Остров пингвинов» Анатоля Франса (чуть было не сказал — и его же «Восстание ангелов», но оно вышло в свет лишь в 1914 году, то есть тремя годами позже «Древней Земли»; так что тут приходится говорить скорее об идеях, витающих в воздухе). Во всяком случае, как и впоследствии Франс, Жулавский отчетливо понимал всю тщетность и бессмысленность анархически-пролетарского бунта. Но и в эволюционное развитие он тоже не верил — земное общество через тысячу лет представлялось ему безрадостным, не имеющим ни цели существования, ни смысла жизни. Общественное развитие может завести только в тупик — путь лишь в совершенствовании индивидуального духа, в приобщении к высшим истинам, которого достиг Нианатилока.

Замечу, высказанные в литературном творчестве взгляды вступили в противоречие с собственной судьбой Жулавского. После начала Первой Мировой он поспешил записаться в формировавшиеся в Австрии легионы Пилсудского — войска, которые, воюя на стороне стран Тройственного Союза (Германии, Австро-Венгрии и Италии), должны были помочь разделенной Польше добиться объединения и независимости. Жулавский так и не успел повоевать, вскоре заразившись тифом, который и свел его в могилу. Но важно не это: на патриотический порыв способен лишь человек, верящий в будущее своей страны и своего народа, а следовательно — в конечном счете и человечества. Кто же станет воевать за дело, в которое не верит ни на грош? Так что пессимизм Жулавского шел исключительно от ума, тогда как сердце привело его в легионы Пилсудского. Контраст, заставляющий вспомнить строки Давида Самойлова:

…я душой

Матерьялист, но протестует разум,

— хотя внутренний конфликт у Жулавского был совсем иным, нежели у самойловского Пестеля…

Не могу не упомянуть и еще об одной черте, характерной для творца «лунной трилогии», — о его поразительном женоненавистничестве. Бог весть, откуда оно взялось — то ли почерпнуто было исключительно из модных веяний времени, из литературы тех лет; то ли испытал сам Жулавский какое-то горестное разочарование; то ли… Гадать можно до бесконечности. Но видно, как, вначале почти незаметное, чувство развивалось и крепло в нем на протяжении всех тех лет, на протяжении которых шла работа над трилогией.

В первом романе оно еще лишь неявным намеком ощущается в самой ситуации, во включении прекрасной (как и требовали того традиции неоромантизма — Ихазель из «Победоносца» и Аза из «Древней Земли» внешне ей ничуть не уступают) женщины в состав самоубийственной лунной экспедиции. Неизбежные сложности, которые не могут не возникнуть при сосуществовании четырех (правда, выжили из них лишь двое) мужчин и одной прекрасной дамы, заданы изначально, и Жулавский не без удовольствия смотрит, каково приходится в этих ситуациях Марте. Конечно, нельзя не признать, что Ян Корецкий, протагонист романа, рыцарственно благороден, как и подобает польскому шляхтичу, а до идеи полиандрии Жулавский — при всем предощущении грядущего порушения нравственности — не дошел, в отличие, скажем, от Робера Мерля, который полувеком позже спокойно внедрил подобную модель общества в свой «Мальвилль». Но даже при этих — сравнительно благоприятных для Марты — обстоятельствах судьба ее остается незавидной. Но и она, в свою очередь, демонстрирует нравственные и психологические качества, которые впоследствии разовьются в Ихазели и обретут максимальное выражение в Азе. Качества, обосновывающие и делающие правомочным конечный вывод «Древней Земли» (а с нею — и всей «лунной трилогии»): «У женщины нет души!» И дело здесь не только в том, что Бог Ветхого Завета наделил душою только Адама, сотворив Еву лишь в качестве бездуховного придатка. Что-то гораздо более личное, нежели теологические познания, видится за этой сюжетной линией, приобретающей по мере развития трилогии все больший удельный вес. Но что именно — полагаю, это останется загадкой навсегда.

Вы, безусловно, заметили, что по ходу разговора я щедро рассыпал имена — от Спинозы и Ницше до Жюля Верна и Станислава Пшибышевского. Оговорюсь: делал я это отнюдь не для того, чтобы лишний раз блеснуть эрудицией (в этом отношении авторы предисловий и послесловий, подобно жене Цезаря, по определению, находятся вне подозрений). И, разумеется, у меня в мыслях не было ставить в укор Жулавскому обилие литературных предшественников и современников, чье влияние так или иначе прослеживается в его творчестве. Просто все, выходившее из-под пера Жулавского, рождалось не только и даже не столько непосредственным осмыслением наблюдаемой жизни, сколько вырастало из мощного пласта человеческой культуры. Это характерная для перелома веков литература второго порядка, литературой же вызванная к жизни, типичное проявление логократического мышления и восприятия мира. В свою очередь, в книги Жулавского уходят своими корнями произведения других писателей.

Вот лишь один пример. Помните «Аэлиту» Алексея Толстого? Но ведь Лось и Гусев — суть раздвоенная личность Победоносца, две его испостаси. А марсианочка Иха, субретка, которой вскружил голову лихой красный кавалерист, — уже само имя подсказывает, откуда родом эта очаровательная крошка… Впрочем, советский граф считал подобные использования в порядке вещей. «А и украду, — говорил он, — да так украду, что никто и не заметит!» И — не замечали. Потому что все это связывалось в органическое нерасторжимое единство. Кому, например, придет в голову сопоставлять финалы «Королей и капусты» О. Генри и «Гиперболоида инженера Гарина»? А ведь президент Мирафлорес, сидящий на бережку и пишущий концом трости на песке слово «Анчурия», — точь-в-точь Гарин, предающийся тому же занятию на острове, куда его забросило кораблекрушением на пару с Зоей Монроз…

Так и с Жулавским. Он жил в мире литературы и культуры, дышал этим миром, мыслил его категориями. И его книги — не только фантастика — вписывались в этот общий культурный фон, врастали в него, вливались в единый поток литературного процесса. За этим очень интересно наблюдать, но судить это не правомочен никто.

III

Не только литературный, но и язык науки бывает порой удивительно выразителен и богат. Есть в астрономии такое понятие — «пепельный свет Луны». Образ, почти поэтический по выразительности, хотя означает всего-навсего тусклое свечение неосвещенной Солнцем части лунного диска в начале первой и конце последней фаз. О природе пепельного света первым догадался Леонардо да Винчи. Сверкающий серп месяца освещают солнечные лучи, тогда как всю остальную поверхность заливает слабый, но заметный отраженный свет Земли. Таким образом, наблюдая пепельный свет, анализируя его, можно почерпнуть немало сведений о планете, на которой мы с вами живем — чем и занималось немало астрономов.

Я вспомнил об этом явлении потому, что «лунная трилогия» Жулавского вся сияет именно пепельным светом. Диковинные лунные пейзажи; странное, выродившееся лунное человечество, потомки заброшенных туда из пушки земных Адама и Евы (только — в отличие от библейского Адама, имевшего двух жен, Лилит и Еву, картина здесь обратная — у лунной Евы было два мужа, Вудбелл и Фарадоль); трагическая эпопея Марка-Победоносца и горестная судьба Ихазели; рефлексии Яцека и преображение Серато в Нианатилоку — все это понадобилось Жулавскому для того, чтобы поделиться своими раздумьями над нынешним и завтрашним днем Земли.

Иногда детали этих раздумий откровенно забавны сегодня — как можно, например, без улыбки читать про гения-изобретателя трехтысячного года господина Яцека, берущего в руки телефонные трубки! Ведь телефоны с разделенным микрофоном и наушником выходили из употребления уже во времена, когда был написан роман… Таких примеров по трилогии рассыпано в достатке. Но ведь фантастам свойственно ошибаться, пытаясь до мелочей представить себе реалии изображаемого мира. Им ничего не стоило придумать невероятный космический корабль, но пилоты его должны были расхаживать в сюртуках, а дамы-пассажирки — прогуливаться по палубе в платьях с треном. Но соседствовали с этим у них и удивительные прозрения, и точные наблюдения, и язвительные оценки окружающей действительности — порой заключенные в двух-трех походя брошенных словах. В трилогии Жулавского вы все это обнаружите без труда.

Право же, изучать Землю, всматриваясь в пепельный свет Луны, — занятие и небесполезное, и увлекательное.





Загрузка...