Дорога к Кейп-Жирардо шла по незнакомой местности, и когда лучи вечернего солнца стали приобретать золотистый и какой-то полуфантастический оттенок, я понял, что мне нужно спросить у кого-нибудь, куда ехать дальше, если я вообще собираюсь попасть в город до наступления ночи. Мне не улыбалось мотаться по этим унылым долинам в южной части штата Миссури после наступления темноты, так как дороги были плохими, а ноябрьский холод — слишком сильным, чтобы выносить его в открытом автомобиле. К тому же на горизонте начали сгущаться темные тучи, а потому я напряженно всматривался в окружавшие меня плоские коричневые поля, испещренные длинными серо-голубыми тенями, надеясь заметить какой-нибудь дом, где смогу получить нужные сведения.
Место было унылое и пустынное, но в конце концов я разглядел среди группы деревьев возле маленькой речки по правой стороне одинокую крышу дома, стоявшего приблизительно в полумиле от дороги — может быть, туда ведет тропинка или колея, по которой я смогу до него добраться. Поскольку ближе не оказалось никакого жилья, я решил попытать счастья здесь, и немало обрадовался, когда в кустах на обочине показались остатки резных каменных ворот, сверху покрытых сухими мертвыми плетями вьюнков, а снизу заросшие подлеском. Последнее обстоятельство объясняло, почему я и не различил эту дорожку издалека. Я понял, что проехать здесь будет невозможно, а потому со всей тщательностью припарковал машину у ворот, где густое дерево надежно укрыло бы ее в случае дождя, и отправился к дому пешком.
Пробираясь в сгущавшихся сумерках по заросшей кустарником тропинке, я почувствовал, как меня охватывают неясные дурные предчувствия, возможно, вызванные атмосферой мрачного упадка, царившей над полуразрушенными воротами и бывшей подъездной аллеей. Полустершаяся резьба на старых каменных столбах указывала на то, что когда-то здесь было богатое поместье, а по обеим сторонам аллеи угадывались строгие ряды лип, многие из которых к настоящему времени погибли, а другие затерялись среди дикой поросли.
Пока я шел, к моей одежде цеплялись репьи и колючки, и вскоре я уже стал сомневаться в том, что здесь вообще кто-нибудь жил. Может, я понапрасну трачу силы? На мгновение я заколебался, прикидывая в уме, не стоит ли повернуть назад и поискать какую-нибудь ферму дальше по дороге, но в следующий момент показавшийся впереди дом возбудил во мне жгучее любопытство и исследовательский пыл.
Было что-то вызывающе притягательное в этом ветхом, окруженном деревьями здании, которое свидетельствовало об изяществе и обстоятельности ушедшей эпохи и, казалось, было предназначено для гораздо более южной местности. Это был типичный деревянный дом плантатора — классический образец архитектуры начала девятнадцатого века с двумя этажами, мансардой и большим ионическим портиком, колонны которого доходили до основания мансарды и поддерживали треугольный щипец. Было очевидно, что дом пришел в совершенный упадок — одна из колонн сгнила и обвалилась, а верхняя веранда или, если угодно, балкон, угрожающе осела. Я предположил, что прежде рядом с ним стояли другие строения.
Поднимаясь по широким каменным ступеням на низкое крыльцо, куда выходила резная дверь с веерообразным окошком, я занервничал и хотел было закурить, но передумал, заметив, насколько все кругом высохло — того и гляди, займется пожар. Хотя теперь я был твердо уверен, что дом необитаем, я все же не решался нарушить его покой, предварительно не постучавшись.
Потянув на себя заржавелое дверное кольцо, я приподнял его и осторожно стукнул по растрескавшейся дверной панели, отчего, как мне показалось, зашаталось и задребезжало все строение. Ответа не было, но я все же еще раз налег на тяжелое скрипучее устройство отчасти для того, чтобы разогнать царившую вокруг жуткую тишину и запустение, отчасти чтобы вызвать возможного обитателя этих развалин.
Я услышал печальный крик голубя, донесшийся как будто от реки — во всяком случае, в той стороне раздавалось слабое журчание воды. Словно в полусне я схватился за старый засов, потряс его и попытался открыть дверь. Она оказалась незапертой, но подавалась с огромным трудом и при этом отчаянно скрежетала. Наконец мне удалось справиться с ней, и я ступил в широкий сумрачный холл.
В следующую минуту мне пришлось пожалеть об этом — и вовсе не потому, что полчища призраков предстали предо мной в этом пыльном полумраке холла, а просто я сразу же понял, что дом отнюдь не заброшен. Большая деревянная лестница скрипела под тяжестью чьих-то неуверенных, медленно приближавшихся шагов. Затем я увидел высокую сгорбленную фигуру, на мгновение отразившуюся в окне на лестничной площадке.
Мой первый приступ страха быстро прошел, и когда человек преодолел последний пролет, я уже был готов приветствовать хозяина, в чьи владения я так неосторожно вторгся. В полумраке я увидел, как он полез в карман за спичкой, а потом зажег маленькую керосиновую лампу, стоявшую на шатком столике у самого подножия лестницы. Слабое мерцание фитиля осветило сутулого, очень высокого, изможденного старика, в котором, несмотря на небритость и небрежность одеяния, можно было сразу же признать джентльмена.
Не дожидаясь, пока он заговорит, я торопливо принялся объяснять цель своего визита.
— Простите, что ворвался к вам без спроса, но когда на мой стук никто не отозвался, я решил, что дом заброшен. Я только хотел узнать, как лучше проехать в Кейп-Жирардо. Мне хотелось бы попасть туда еще засветло, но теперь, конечно…
Тут я вынужден был замолчать, ибо стоявший передо мною старик перебил меня. Как я и ожидал, он говорил очень вежливым тоном и с легким акцентом, свидетельствовавшим о том, что и он, и его дом являются выходцами из южных штатов.
— Скорее вы должны простить меня, что я не сразу отозвался на ваш стук. Я живу очень уединенно, и обычно не жду посетителей. Потом, когда вы снова постучали, я пошел открывать, но ввиду того, что в последнее время мне нездоровится, я вынужден передвигаться очень медленно. Радикулит — весьма мучительная штука. Ну, а насчет того, чтобы вам добраться до города засветло, то об этом и думать забудьте. Дорога, по которой вы едете — если, конечно, вы шли к дому от главных ворот, — не самый лучший и не самый короткий путь. Вам нужно свернуть налево на первом же повороте после ворот — я имею в виду поворот на большое шоссе. Там есть еще три-четыре колеи — их вам следует пропустить, но настоящую дорогу вы никак не проглядите: прямо напротив нее, справа, растет огромная ива. Когда свернете, проедете два поворота и на третьем снова свернете налево. А потом…
Сбитый с толку столь подробными объяснениями, которые на самом деле могли лишь окончательно запутать приезжего, я не удержался и перебил его.
— Пожалуйста, подождите минутку! Как же я разгляжу все эти указатели в кромешной тьме, если я никогда прежде здесь не бывал? Не забывайте, что дорогу мне придется разыскивать при неверном свете двух фар. Кроме того, мне кажется, что очень скоро начнется гроза, а у меня машина с открытым верхом. Похоже, я попаду в изрядную переделку, если вздумаю добираться сегодня вечером в Кейп-Жирардо. Сдается мне, что лучше и не пробовать. Я ужасно не люблю причинять беспокойство, но, принимая во внимание все эти обстоятельства, я осмелюсь просить вас приютить меня на ночь. Я не доставлю вам никаких хлопот: мне не нужно ни еды, ни развлечений. Только выделите мне уголок, где бы можно было поспать до рассвета, и больше ничего. Я могу оставить машину там, где она сейчас стоит — ей ничего не сделается от сырости.
Высказывая свою просьбу, я заметил, как с лица старика исчезает прежнее выражение тихого смирения и оно приобретает крайне удивленный вид.
— Ночевать — здесь?
Он, казалось, был так изумлен моей просьбой, что мне пришлось повторить ее.
— А почему бы нет? Уверяю вас, со мной у вас не будет никаких хлопот. Что же мне еще делать? Я здесь чужой, а ездить по этим дорогам в темноте — все равно что блуждать по лабиринту. Кроме того, держу пари, что через час хлынет ливень…
На этот раз хозяин прервал меня, и в его густом мелодичном голосе я различил какие-то необычные нотки.
— Чужак — ну конечно! Это объясняет, почему вам пришло в голову заночевать здесь. Будь вы местный, вы бы вообще не подумали здесь появиться. Нынче люди сюда совсем не заглядывают.
Он замолчал, и я ощутил, как мое желание остаться на ночь усилилось в тысячу раз. Его лаконичные слова всколыхнули у меня в душе предчувствие некой тайны. Несомненно, в этом доме было нечто притягательно необычное, а царивший повсюду запах плесени, казалось, таил в себе тысячи секретов. Я вновь обратил внимание на крайнюю ветхость всего, что меня окружало — даже тусклого света керосиновой лампы хватало, чтобы ясно увидеть это. Я почувствовал, что ужасно продрог, и с сожалением отметил про себя, что отопления здесь, похоже, не водилось. Но мое любопытство было так велико, что, невзирая на все неудобства, я страстно хотел остаться в этом доме и побольше узнать о седом затворнике и его печальной обители.
— Мне нет дела до того, почему сюда не ходят люди, — ответил я. — Единственное, чего я хочу — это найти себе крышу над головой до завтрашнего утра. А что до местных жителей, так они, скорее всего, избегают сюда наведываться по причине упадка, в который пришло ваше хозяйство. Я согласен, что понадобилось бы целое состояние, чтобы содержать его в порядке, но раз уж это бремя так велико, то почему бы вам не подыскать себе жилье поменьше? Зачем вам на старости лет терпеть все эти невзгоды и неудобства?
Казалось, хозяин ничуть не обиделся на мои слова. Немного помолчав, он отвечал мне печальным тоном:
— Конечно, можете оставаться, если вам так хочется — насколько я могу судить, вам лично здесь ничего не грозит. Но другие утверждают, что этот дом каким-то образом воздействует на тех, кто в нем находится. Что же касается меня, то я живу здесь, потому что это мой долг. Есть нечто такое, что мне следует охранять — нечто такое, что удерживает меня от бегства. Хотел бы я, чтобы у меня было достаточно денег, здоровья и честолюбия, чтобы как следует заботиться о доме и земле!
Конечно, я тут же поймал хозяина на слове. Он знаком пригласил меня подняться и со все возрастающим любопытством я медленно последовал за ним по лестнице. Было уже очень темно, а раздававшиеся снаружи слабые барабанящие звуки подсказали мне, что давно уже собиравшийся дождь наконец пошел. В данный момент я был бы рад любому пристанищу, а уж этот дом, с его непередаваемой атмосферой древности и на редкость загадочным хозяином, показался мне сущим подарком. Для такого неизлечимого любителя гротеска, как я, не могло бы найтись более подходящего приюта.
Угловая комната на третьем этаже выглядела менее запущенной, чем остальной дом. Именно в нее-то и привел меня мой хозяин. Поставив свой фонарь на стол, он засветил лампу побольше. По чистоте и убранству комнаты, а также по книгам, длинными рядами выстроившимся вдоль стен, я заключил, что не ошибся, определив его как джентльмена по происхождению и воспитанию. Конечно, он был отшельником и чудаком, но все же у него были свои принципы и интеллектуальные интересы. Едва он предложил мне сесть, как я завел разговор на самые общие темы и с удовольствием заметил, что он и не думает отмалчиваться. Во всяком случае, он, казалось, был рад, что ему есть с кем поговорить, и даже не пытался увести разговор в сторону, когда я осмелел настолько, что попросил его рассказать о себе.
Как выяснилось, его звали Антуан де Русси, и происходил он из древнего, мощного и чрезвычайно многочисленного плантаторского рода, некогда обосновавшегося в Луизиане. Более ста лет тому назад его дед, бывший в ту пору младшим сыном в семье, переселился в южную часть Миссури, со свойственным его предкам размахом принялся обустраиваться на новом месте, возведя этот особняк с колоннами и окружив его всеми принадлежностями, подобающими крупной хлопковой плантации. Когда-то в хижинах на заднем дворе, там, где теперь струила свои воды река, проживало до двухсот негров, и слушать, как по вечерам они поют, смеются и играют на банджо, означало в полной мере наслаждаться ныне бесследно исчезнувшими прелестями цивилизации и социального устройства. Перед домом, в окружении огромных дубов и ив, был раскинут широкий зеленый ковер всегда тщательно подстриженной лужайки, по которой вились вымощенные булыжником тропинки, с обеих сторон усаженные цветами. Риверсайд — так называлась усадьба — в те времена являл собою идиллическую картину деревенской жизни, навеки запечатлевшуюся в памяти приютившего меня старика.
Дождь разошелся вовсю. Его плотные струи хлестали по ненадежной кровле, стенам и окнам. Сквозь тысячи трещин и щелей внутрь просачивалась вода и тонкой струйкой стекала на пол в самых неожиданных местах. Снаружи хлопал гнилыми ставнями ветер. Ничего этого я не замечал и даже не думал о своей машине, брошенной под ненадежной защитой деревьев, ибо чувствовал приближение тайны. Мой хозяин собрался было отвести меня в спальню, но, увлекшись воспоминаниями, позабыл о своем намерении и продолжал свой рассказ о прежних днях. Было ясно, что еще немного — и я узнаю, почему он живет один-одинешенек в этом старом доме, с которым, по словам соседей, явно что-то не ладно. Его голос был мелодичен и даже усыпляющ, но уже очень скоро он начал говорить о таких вещах, что с меня слетел всякий сон.
— Риверсайд построили в 1816 году, а в 1828 здесь родился мой отец. Если бы ему довелось дожить до нынешних дней, ему было бы за сто лет, но он умер молодым — таким молодым, что я лишь очень смутно помню его. Его убили на войне в шестьдесят четвертом[1]. Он записался добровольцем в Седьмой луизианский пехотный полк, потому что хотел воевать на родине. Дед мой был слишком стар для сражений, но все же дожил до девяноста пяти и помогал моей матери растить меня. Нужно отдать ему должное — я получил хорошее воспитание. У нас в семье всегда были крепкие традиции и высокие представления о чести, и дед следил, чтобы я вырос настоящим представителем рода де Русси, известного со времен крестовых походов. Война не смогла окончательно разорить нас, а потому мы могли позволить себе довольно спокойное существование. Я учился в одной из самых престижных школ Луизианы, а закончил свое образование в Принстоне. Потом я вернулся домой и приложил все усилия для того, чтобы сделать плантацию прибыльной, но, сами видите, к чему это привело.
Мама умерла, когда мне было двадцать лет, два года спустя за ней последовал дед. Я был тогда очень одинок и в 85-м году женился на дальней родственнице из Нью-Орлеана. Все могло бы пойти иначе, если бы она пожила дольше, но она умерла при родах, и у меня остался только мой сын Дэнис. Я не пытался жениться снова, а посвятил всю свою жизнь мальчику. Он был похож на меня — темноволосый, высокий и худой, как все де Русси, и при этом преотчаянного нрава. Я постарался, чтобы он получил ту же закалку, что в свое время дал мне мой дед, но ему не нужно было особого воспитания, когда дело касалось чести. Я думаю, это было у него в крови. Никогда не встречал такой возвышенной натуры — помнится, когда он собирался сбежать на Испанскую войну[2], я едва сумел удержать его. А ведь тогда ему было всего одиннадцать лет! Он был юным романтиком с высокими принципами — сейчас бы их назвали викторианскими, — и у меня не было никаких хлопот насчет его приставаний к молодым негритянкам и прочих глупостей. Я послал его в ту же школу, где учился сам, а потом — в Принстон. Он был из выпуска 1909 года.
В конце концов он решил стать врачом и год проучился в Гарварде, на медицинском факультете. Потом ему в голову пришла мысль поддержать старые французские традиции семьи, и он убедил меня послать его в Сорбонну. Я согласился — с гордостью, хотя и знал, что без него мне будет очень одиноко. Боже, если бы только я нашел в себе силы отказать ему! Но я считал, что для жизни в Париже нет мальчика надежнее! У него была комната на Рю Сен-Жак — недалеко от университета, в самом сердце веселого Латинского квартала, — но по его письмам, а также по письмам его друзей я знал, что он не поддерживает никаких отношений с беспутной молодежью. Его знакомые были в основном домашними юношами — серьезными студентами и художниками, которые больше думали о своих занятиях, чем о развлечениях и кутежах.
Но разумеется, среди них были и такие, кто делил время между серьезной учебой и пороком. Все эти эстеты и декаденты, знаете ли. Любители экспериментов с жизнью и ощущениями в духе Бодлера. Естественно, Дэнис сталкивался со многими из них и много понаслушался, а кое-что видел собственными глазами. У них там была куча всяких безумных кружков и сект — подражание культу дьявола, инсценировки Черных Месс и все такое прочее. Вряд ли это действительно сильно вредило молодым безумцам, — скорее всего, большинство из них через год-два совершенно забывали об этом. Более всего этими странными вещами увлекался один парень, которого Дэнис знал еще по школе, Фрэнк Марш[3] из Нью-Орлеана. Последователь Лафкадио Херна, Гогена и Ван Гога, он был настоящим олицетворением девяностых годов. Бедняга, у него были задатки великого художника.
Марш был самым старинным приятелем Дэниса в Париже, и они, естественно, часто виделись — болтали о прежних временах, учебе в академии Сент-Клэр и все такое прочее. Мальчик много писал мне о нем, и я не придал особого значения описанию какой-то очередной группы мистиков, с которой был связан Марш. Похоже, в то время богема увлекалась каким-то доисторическим колдовским культом Египта и Карфагена. Считалось, что корни этого культа уходят вглубь веков к забытым источникам скрытой истины, покоящимся среди останков погибших цивилизаций Африки — в великом Зимбабве и мертвых городах района Хоггар в Сахаре. В письме было много всякой чепухи, связанной со змеями и человеческими волосами. По крайней мере, тогда я называл это чепухой. Дэнис все время приводил странные высказывания Марша о завуалированных фактах, которые якобы лежат в основе легенды о змеиных локонах Медузы и более позднего эллинистического мифа о Беренике[4], пожертвовавшей своими волосами ради того, чтобы спасти мужа. Эти волосы, как вы знаете, были взяты на небо и стали созвездием Волосы Береники.
Не думаю, чтобы все эти разговоры особенно трогали Дэниса до того самого вечера, когда во время странного обряда на квартире Марша он встретил жрицу. Большинство приверженцев культа были юноши, но во главе его стояла молодая женщина, называвшая себя Танит-Исида. В обычной жизни она просила называть себя именем, данным ей в последнем земном воплощении, то есть попросту Марселиной Бедар. При этом она утверждала, что была побочной дочерью маркиза де Шамо. Кажется, до тех пор, пока она не взялась за эту модную и, прямо скажем, выгодную игру в магию, она была то ли художницей, то ли натурщицей. Говорили также, что некоторое время она прожила в Вест-Индии, по-моему, на Мартинике, но сама она предпочитала помалкивать, когда ее спрашивали об этом. Неотъемлемой частью ее образа была демонстрация святости и аскетизма, но я думаю, что студенты поопытнее не принимали последнего обстоятельства всерьез.
Так или иначе, мой-то Дэнис был совсем неопытен, и целых десять страниц своего следующего письма исписал разнообразным вздором о богине, которую он якобы обнаружил в сердце Парижа. Если бы я только понимал тогда всю степень его наивности, я, может быть, сумел бы что-нибудь предпринять, но мне и в голову не могло прийти, что это мальчишеское увлечение что-то для него значит. Я был до смешного уверен, что повышенная чувствительность Дэниса к вопросам личной чести, а также свойственная ему фамильная гордость уберегут его от всех неприятностей на свете.
Однако шло время, и его письма стали тревожить меня. Он все больше писал об этой своей Марселине и все меньше — об учебе, и все чаще стал поговаривать о том, что его добропорядочные друзья «весьма невежливым образом» отказывались знакомить его пассию со своими родителями. Похоже, он не задавал ей никаких вопросов касательно ее прошлого, и я не сомневаюсь, что она успела ему как следует заморочить голову всяким романтическим вздором о своем происхождении, божественном предназначении и несправедливом отношении со стороны окружающих. Наконец я понял, что Дэнис совершенно отошел от своего круга и большую часть времени проводит с этой очаровательной жрицей. По ее особой просьбе он никогда не говорил приятелям, что продолжает встречаться с ней, а потому никто и не пытался им помешать.
Мне кажется, она считала, что он сказочно богат — ведь он держался, как аристократ, а люди определенного класса считают всех без исключения американских аристократов богачами. Во всяком случае, она, наверное, решила, что для нее представился редкий случай заключить законный союз с молодым человеком из по-настоящему хорошей семьи. К тому времени, как я решился открыто написать ему о своих опасениях, было уже слишком поздно. Мальчик успел сочетаться законным браком и написал, что бросает учебу и выезжает с этой женщиной домой, в Риверсайд. Он был абсолютно уверен, что она принесла великую жертву, согласившись оставить место главы культа, и стать обыкновенным частным лицом — хозяйкой Риверсайда и матерью будущих де Русси.
Что ж, мне оставалось только покориться судьбе. Я знал, что у извращенных жителей континента правила отличаются от наших, американских, да к тому же мне и впрямь ничего не было известно об этой женщине. Возможно, она обманщица, но зачем же непременно подозревать ее в чем-то еще более худшем? Ради моего мальчика я пытался относиться к этим вещам как можно спокойнее. Да и что же оставалось делать здравомыслящему человеку, как не оставить Дэниса в покое до тех пор, пока его жена будет вести себя, как это принято у де Русси. Пусть у нее будет шанс показать себя, — возможно, честь семьи от этого и не пострадает. А потому я не возражал и не требовал от Дэниса раскаяния. Дело было сделано, и я готов был принять моего мальчика, кого бы он с собой ни привез.
Они приехали через три недели после получения мною телеграммы, извещающей о свадьбе. Нечего отрицать, Марселина была самой настоящей красавицей, и я вполне понимал, почему мой сын увлекся ею. В ней за версту чувствовалась порода, и я до сих пор склонен полагать, что в ее жилах текла изрядная доля благородной крови. Судя по всему, ей было ненамного больше двадцати лет. Она была среднего роста, очень стройная и грациозная, как тигрица. Оливковый цвет ее лица напоминал старую слоновую кость, а глаза были большими и темными как ночь. Ее отличали классически правильные, хотя, на мой вкус, и не слишком четко прорисованные черты лица и блестящие черные волосы — самые необычные из тех, что я видел в жизни.
Неудивительно, что волосы являлись немаловажной составляющей ее магического культа — с таким обилием волос эта мысль естественно должна была прийти ей в голову. Завивавшиеся тяжелыми кольцами, они придавали ей вил какой-то восточной принцессы с рисунков Обри Бердслея. Когда она откидывала их за спину, они спускались ниже колен и сияли отраженным светом, как будто жили своей, отдельной от остального тела жизнью. Стоило мне подольше задержать на них взгляд, как я и сам, без постороннего напоминания, начинал думать о Медузе Горгоне и Беренике.
Иногда мне казалось, что они слегка движутся сами по себе, пытаясь свернуться в пряди или жгуты, но это могло быть одно лишь мое воображение. Она постоянно расчесывала и, похоже, умащивала их каким-то особым составом. Однажды мне пришло в голову абсолютно фантастическое предположение о том, что они были живым существом, постоянно требовавшим ухода и пищи. Конечно, это была полнейшая чепуха, но все же с каждым днем я чувствовал себя все более и более скованным в общении с этой женщиной.
Ибо не могу отрицать, что как я ни старался, мне не удалось полюбить ее. Я сам не мог объяснить себе, в чем тут было дело. Нечто в ее облике вызывало у меня смутное отвращение, и всякий раз при взгляде на нее я не мог избавиться от неприятных и жутких ассоциаций. Цвет ее лица наводил на мысли о Вавилоне, Атлантиде, Лемурии и прочих забытых царствах древнего мира, а ее глаза иногда казались мне глазами какого-то злобного лесного существа или звероподобной богини, пришедшей из непомерно древних времен, когда человека — в том виде, в каком мы его знаем — еще не существовало. А ее волосы — эта плотная, чрезмерно напомаженная, маслянисто-черная масса — заставляли меня вздрагивать, как если бы я вдруг оказался лицом к лицу с огромным черным питоном. Она, несомненно, замечала мое невольное отвращение, хотя я и пытался всячески скрывать его, но не подавала виду.
А помрачение Дэниса продолжалось. Он просто ластился к ней, до нелепости перебарщивая со своими маленькими нежностями, которые он расточал ей каждый день. Она, казалось, отвечала взаимностью, но я-то видел, что ей стоило заметных усилий вторить его восторгам и причудам. Я думаю, она была изрядно уязвлена, обнаружив, что мы далеко не так богаты, как она предполагала.
Дело было плохо. Я понимал, что все это приведет к печальным последствиям. Дэнис был заворожен своей мальчишеской любовью и, почувствовав, что я избегаю его жену, стал понемногу отдаляться от меня. Так продолжалось на протяжении нескольких месяцев, и я все отчетливее понимал, что теряю единственного сына, средоточие всех моих забот и упований за последние четверть века. Признаюсь, что мне было горько — да и какой отец не испытывал бы то же самое? Но я ничего не мог поделать…
В первые месяцы пребывания в Риверсайде Марселина вела себя как образцовая жена, и наши друзья принимали ее без всяких вопросов и отговорок. Однако я не переставал беспокоиться из-за того, что парижские знакомые Дэниса, узнав об этом браке, могут написать домой своим родственникам. Несмотря на всю присущую этой женщине скрытность, рано или поздно это перестало бы быть тайной. Кроме того, как только они поселились в Риверсайде, Дэнис известил об этом своих самых близких друзей.
Я стал все больше времени проводить в своей комнате под предлогом ухудшающегося здоровья. У меня как раз начал прогрессировать радикулит, так что предлог был вполне основательным. Дэнис как будто не замечал этого и, казалось, вообще перестал интересоваться мною. Мне было больно видеть, как мой сын у меня на глазах становился бесчувственным чурбаном. У меня появилась бессонница, и теперь я целыми ночами ломал себе голову над тем, почему моя новая сноха вызывает у меня отвращение и некий суеверный страх. Окружавшая ее в Париже мистическая дребедень, конечно же, была ни при чем — она покончила со всем этим и больше ни разу не вспоминала. Она даже не пыталась рисовать, хотя, как я понял из рассказов Дэниса, когда-то баловалась этим.
Странно, что мое беспокойство по поводу невестки всецело разделяли слуги. Темнокожие относились к ней очень настороженно, и через несколько недель все как один уволились. Остались только те, кто был к нам сильно привязан. Эти немногие — старый Сципион, его жена Сара, их дочь Мэри и кухарка Делала — были вежливы, насколько возможно, но при этом всячески давали понять, что лишь повинуются своей новой хозяйке, но не любят ее. Все свободное время они проводили в своей части дома, которая располагалась в дальнем крыле. Маккейб, наш белый шофер, выказывал Марселине скорее дерзкое восхищение, чем неприязнь. Другим исключением была очень древняя зулуска, которая, по слухам, приехала из Африки более ста лет тому назад, и которая жила в старой хижине на задах нашего дома на правах пенсионера. Всякий раз, когда Марселина приближалась к ней, старая Софонизба выражала почтение, а однажды я видел, как она целовала землю, по которой ступала ее госпожа. Как известно, чернокожие суеверны, и я решил, что Марселина, чтобы преодолеть явную неприязнь слуг, забила им головы своим мистическим вздором.
Так мы прожили почти полгода. Летом 1916 начали развиваться события, приведшие к столь ужасному финалу. В середине июня Дэнис получил письмо от своего старого друга Фрэнка Марша, в котором сообщалось, что тот испытал нечто вроде нервного срыва, заставившего его искать отдыха в деревне. Письмо было отправлено из Нью-Орлеана, куда Марш вернулся, едва почувствовав приближение кризиса, и содержало открытую, хотя и безукоризненно вежливую, просьбу пригласить его к нам. Марш, разумеется, знал, что Марселина здесь, и очень учтиво осведомлялся о ее здоровье. Узнав о его беде, Дэнис немало расстроился и ответил, что он может приезжать когда угодно и на какой угодно срок.
Марш тотчас же приехал, и я был поражен тем, насколько он переменился с тех пор, как я видел его в последний раз. В ту пору, когда мы дружили с его отцом, он был низкорослым бледным пареньком с голубыми глазами и безвольным подбородком, а теперь опухшие веки, увеличенные поры на носу и тяжелые складки вокруг рта явственно выдавали его приверженность пьянству, а то и другим, более серьезным порокам. Я думаю, в Париже он играл свою роль декадента совершенно всерьез и собирался, если посчастливится, стать Рембо, Бодлером или Лотреамоном[5]. Тем не менее с ним было приятно поговорить — как и всех декадентов, его отличало необыкновенное чувство цвета, атмосферы и звукописи, а также замечательно живой ум и сознательно накопленный опыт в темных, загадочных областях жизни и чувственных переживаний, мимо которых большинство из нас проходит, даже и не подозревая об их существовании. Бедный юноша, если бы только его отец прожил подольше и сумел поумерить его прыть! У парня были большие способности.
Я был рад его приезду, ибо мне казалось, что это поможет восстановить нормальные отношения в семье. На первый взгляд, так оно и получилось — я уже упоминал, что с Маршем было приятно общаться. Он был самым серьезным и глубоким художником, какого я встречал на протяжении жизни, и я уверен, что ничто на свете не имело для него значения, кроме понимания и выражения красоты. Когда ему доводилось видеть совершенную вещь или же создавать ее, глаза его расширялись так, что радужная оболочка становилась почти невидимой, и они превращались в два таинственных черных провала на белом, как мел, лице с тонкими, безвольными чертами — провала, уводящих в неведомые миры, о существовании которых никто из нас и не догадывается.
Однако, в первые дни своего пребывания в Риверсайде он даже и не помышлял о живописи, ибо, как нам уже было известно из письма, он пребывал в состоянии крайнего переутомления. Должно быть, некоторое время ему сопутствовала удача, и он был чрезвычайно модным художником того странного типа, что воплотился в Фюсли[6] или Гойе[7], Сайме или Кларке Эштоне Смите[8], но внезапно выдохся. Окружающий мир утратил для него то, что он полагал прекрасным — то есть, обладающим достаточной силой и остротой, чтобы пробудить его творческие способности. Такое с ним случалось и прежде — это бывает со всеми декадентами, — но на этот раз ему не удавалось изобрести ничего нового, все те необычные, экзотические ощущения и переживания, которые давали ему необходимую иллюзию новой красоты или подстегивали его той или иной долей риска, ускользали от него как от Дюрталя или Дэзэссента[9] в самый пресыщенный период их странных орбит.
Когда приехал Марш, Марселины не было в Риверсайде. Она не пришла в восторг по поводу его визита и настояла на том, чтобы единолично воспользоваться приглашением наших друзей из Сент-Луиса, как раз в это время присланное им с Дэнисом. Дэнис, конечно же, остался встретить гостя, а Марселина отправилась на Юг. Это была их первая разлука со времени свадьбы, и я надеялся, что этот перерыв поможет развеять то похожее на оцепенение состояние, которое превращало моего сына в такого дурака. Марселина не спешила обратно, и мне казалось, что она нарочно тянула с возвращением. Дэнис переносил ее отсутствие гораздо лучше, чем этого можно было ожидать от человека, безумно влюбленного в свою жену, и снова стал самим собой, развлекая Марша разговорами о минувших днях и всячески стараясь подбодрить уставшего от жизни эстета.
Казалось, что Маршу гораздо больше не терпелось увидеть эту женщину — может быть, он надеялся, что ее необычная красота или та доля мистики, что входила в возглавляемый ею некогда культ, могли бы помочь ему вновь почувствовать интерес к жизни, а то и дать свежий творческий импульс. Я был совершенно уверен в том, что для этого не существовало другой, более основательной причины, поскольку знал характер Марша. При всех своих слабостях он был джентльменом, и я испытал настоящее облегчение, узнав, что он намеревается приехать сюда, ибо его желание воспользоваться гостеприимством Дэниса доказывало, что не существовало причин, по которым люди могли бы избегать его.
Когда же Марселина наконец вернулась, то даже неискушенный наблюдатель мог заметить, какое глубокое впечатление она произвела на Марша. Он не пытался вызвать ее на разговор о тех эксцентричных занятиях, от которых она так решительно отмежевалась, но одновременно даже и не пытался скрыть огромного восхищения, которое она в нем вызывала. Его глаза — впервые со времени приезда в Риверсайд расширенные и затуманенные мечтой — были буквально прикованы к ней всякий раз, когда ей случалось находиться рядом. Она же, в свою очередь, была скорее встревожена, нежели польщена этим пристальным взглядом — то есть, так мне показалось вначале, но через несколько дней это прошло, и их отношения стали сердечными и непринужденными, не более того. Я видел, как пристально Марш разглядывал ее, когда ему казалось, что рядом никого нет, и порою задумывался, долго ли еще ее загадочная привлекательность будет вдохновлять лишь одну художественную часть его натуры, и проснется ли в нем когда-нибудь зверь.
Дэнис, естественно, испытывал некоторое беспокойство ввиду такого поворота событий, хотя и знал, что его гость— человек чести и что у Марселины с Маршем, этих двух мистиков и эстетов, было множество общих интересов и тем для обсуждения, в котором более-менее обычный человек просто не смог бы участвовать. А потому он не имел к ним обоим никаких претензий, и лишь сокрушался, что его собственное воображение было слишком ограниченным и традиционным, чтобы он мог принимать участие в их дискуссиях. В то время мы с ним стали чаще видеться. Поскольку его жена была вечно занята, у него нашлось время вспомнить о своем отце, который был готов помочь ему в любых заботах и затруднениях.
Мы частенько сиживали с ним на веранде, наблюдая за тем, как Марш и Марселина ездят верхом или играют в теннис на расположенном к югу от дома корте. Большей частью они говорили между собой по-французски, ибо Марш, несмотря на свою захудалую четвертинку французской крови, объяснялся на этом языке гораздо лучше нас с Дэнисом. Марселина безупречно владела английским и день ото дня улучшала свое произношение, но, конечно же, ей доставляло огромное наслаждение поболтать на родном языке. Я не раз замечал, что при взгляде на эту идеальную пару молодых людей, у моего мальчика напрягались желваки на скулах, хотя при личном общении он продолжал оставаться идеальным хозяином для своего гостя и заботливым мужем для Марселины.
Их совместные прогулки обычно происходили днем, так как Марселина вставала очень поздно, затем долго завтракала в постели и проводила огромное количество времени за утренним туалетом. Я никогда не видел человека, настолько поглощенного косметикой, упражнениями для сохранения красоты, различными умащениями для волос, мазями и прочей чепухой. Именно в эти утренние часы Дэнису удавалось общаться с Маршем, и тогда друзья вели долгие доверительные разговоры, поддерживавшие их дружбу, несмотря на то напряжение, которое вносила в их отношения ревность.
Как раз во время одной из таких утренних бесед на веранде Марш и сделал предложение, которое стало причиной катастрофы. У меня разыгрался очередной приступ неврита, но все же я сумел спуститься вниз и устроиться на софе, что стояла возле большого окна в гостиной. Дэнис с Маршем сидели по ту сторону окна, так что я просто не мог не слышать их разговора. Они болтали об искусстве и о тех странных, порою абсолютно необъяснимых элементах окружения, которые служат для художника необходимым толчком, подвигающим его на создание настоящего шедевра, и тут Марш вдруг резко повернул от абстрактных рассуждений к личной просьбе, которая, как я теперь понимаю, с самого начала и была у него на уме.
— Мне кажется, — говорил он, — никто не может точно сказать, какой именно элемент определенных сцен или предметов превращает их в эстетические стимулы для творческой личности. В основном, разумеется, это как-то связано с подсознанием и потаенным клубком ассоциаций каждого отдельно взятого человека, ибо вряд ли можно найти двух людей, обладающих одинаковым уровнем чувствительности и реакции. Мы, декаденты, принадлежим к тому разряду художников, для кого в обыденных вещах не осталось ничего значительного для чувства и воображения, но ни один из нас не откликнется одинаково на одно и то же необычное явление. Взять, например, меня…
Он немного помолчал, а затем продолжил:
— Я знаю, Дэнис, что могу говорить с тобой напрямик, ввиду того, что ты обладаешь исключительно неиспорченным умом — чистым, прямым, объективным и так далее. Ты не истолкуешь то, что я тебе скажу, неверно, как поступил бы развращенный и пресытившийся светский человек.
Он снова ненадолго остановился.
— Дело в том, что я, кажется, знаю, что может подстегнуть мое угасающее воображение. Эта смутная идея бродила у меня в голове еще в те дни, когда мы были в Париже, но теперь я вижу это с окончательной ясностью. Это Марселина, — ее лицо, ее волосы и все те туманные образы, которые они во мне вызывают. И дело тут не только в наружной красоте, хотя, видит Бог, ее хватает, но в чем-то особенном и потаенном, чего нельзя толком объяснить. Знаешь, в последние несколько дней я чувствую такой сильный творческий порыв, что, кажется, и впрямь смогу превзойти сам себя. Если в тот момент, когда ее лицо и волосы будоражат мое воображение, у меня под рукой будут холст и краски. В ее волосах есть нечто тревожащее и неземное, нечто, напрямую связанное с тем фантастическим древним существом, которое олицетворяет Марселина. Не знаю, много ли она рассказывала тебе об этой стороне своей жизни, но, могу поклясться, там есть что послушать. Каким-то чудесным образом она связана с потусторонним…
Наверное, Дэнис очень сильно изменился в лице, потому что говоривший внезапно умолк, и наступившая вслед за тем пауза была довольно продолжительной. Я совершенно не ожидал такого поворота событий и был потрясен до глубины души. Представляю, что в эту минуту переживал мой сын! Сердце мое отчаянно колотилось; я предельно напрягал слух, стараясь не пропустить ни слова. Наконец Марш сказал:
— Разумеется, ты ревнуешь. Я понимаю, как должны звучать для тебя мои слова, но, готов поклясться, для ревности нет никакого повода.
Дэнис не ответил, и Марш продолжал.
— Честно говоря, я никогда бы не смог полюбить Марселину и даже не смог бы стать ее искренним другом в полном смысле этого слова. Ах, черт побери! Я чувствовал себя ужасным лицемером, выказывая ей непомерные знаки внимания все эти дни. Истина же заключается в том, что меня завораживает одна из ипостасей ее личности — причем завораживает весьма странным, колдовским и отчего-то немного зловещим образом, в то время как тебя совершенно естественным образом завораживает другая ипостась. Я вижу в ней Нечто, а, если быть более точным, то я вижу как это Нечто проглядывает сквозь нее или, если угодно, живет в ее формах. Ни ты, ни другие попросту не замечаете в ней этого. Она вызывает во мне осознание образов и форм, принадлежавших древним, давным-давно позабытым безднам и это осознание заставляет меня хвататься за кисть и набрасывать на холсте контуры самых невероятных существ, чьи очертания расплываются в тот момент, когда я пытаюсь изобразить их отчетливо. Не обманывайся, Дэнни, твоя жена — поистине замечательное существо, некое средоточие космических сил, имеющее право называться божественным, если только у кого-нибудь из живущих на земле вообще может быть такое право!
Я понял, что кризис последних дней разрешился наилучшим образом. Отвлеченность рассуждений Марша и расточаемые им Марселине дифирамбы развеяли тягостные сомнения в душе Дэниса и исполнили его гордостью за свою жену. Марш, несомненно, и сам заметил эту перемену, потому что в следующий момент в его голосе зазвучали более доверительные нотки.
— Я должен написать ее, Дэнни! Я должен написать эти волосы, и ты не пожалеешь, если согласишься на это. В них есть нечто большее, чем просто преходящая красота…
Он умолк, и я задался вопросом, что обо всем этом думал Дэнис. Одновременно я пытался разобраться и в своих ощущениях. Действительно ли Марш испытывал лишь возвышенный интерес художника, или просто был ослеплен физической страстью, как это в свое время произошло с Дэнисом? Когда они учились в школе, я считал, что он завидует моему мальчику, и теперь у меня было смутное ощущение, что у него наступил рецидив этой детской болезни. С другой стороны, та часть его речи, в которой он касался творческих стимулов, звучала удивительно искренне. Чем дольше я размышлял, тем больше склонялся к тому, чтобы принять его порыв за чистую монету. Дэнис, по-видимому, пришел к тому же самому. Я не сумел разобрать его тихого и невнятного ответа, но, судя по реакции Марша, он согласился.
До меня донесся звук дружеского похлопывания по спине, а затем Марш произнес благодарственную речь, каждое слово из которой мне суждено было запомнить навсегда.
— Просто здорово, Дэнни! Как я уже говорил, тебе никогда не придется жалеть об этом. В определенном смысле, я делаю это для тебя. Ты станешь другим человеком, когда увидишь ее моими глазами. Я верну тебе твою извечную сущность, я сорву с твоих глаз пелену сна и дарую тебе спасение, но сейчас ты, к сожалению, не сможешь понять, что я имею в виду. Заклинаю тебя, помни о нашей старой дружбе и не думай, что я переменился!
В полном недоумении поднявшись с кушетки, я увидел, как они, попыхивая толстыми сигарами, рука об руку пошли через лужайку. Что хотел сказать Марш этим своим странным и почти зловещим заверением? Чем меньше опасений оставалось у меня по одному поводу, тем больше их накапливалось по другому. С какой бы стороны я ни смотрел на это дело, оно казалось мне очень скверным.
Как бы то ни было, события продолжали развиваться. Дэнис отвел для художественных занятий Марша мансарду с застекленной крышей, а последний заказал все необходимые принадлежности своего ремесла. Все трое были возбуждены новой затеей — мне же оставалось радоваться, что это, по крайней мере, снимет зарождавшееся между друзьями охлаждение. Вскоре начались сеансы, и, видя, какое огромное значение придает им Марш, мы старались создать ему наиболее благоприятную обстановку. В эти часы мы с Дэнни обычно тихонько гуляли вокруг дома, как будто внутри его совершалось нечто священное, — впрочем, для Марша так оно и было.
Однако я сразу же заметил, что Марселину мало волнует искусство. Как бы ни относился к эти сеансам Марш, ее реакция была до ужаса очевидной. Она совершенно не скрывала, что без ума влюблена в художника, и, насколько ей позволяли приличия, отвергала знаки любви со стороны Дэниса. Как ни странно, я видел это гораздо лучше, чем ослепленный страстью Дэнис, и попытался в конце концов разработать план, имевший целью уберечь мальчика от волнений — во всяком случае, до тех пор, пока все не уладится. Незачем ему терзаться, подумал я, раз этого можно избежать.
Я решил, что Дэнису лучше всего уехать куда-нибудь подальше, пока не закончится вся эта неприятная история. Я мог прекрасно позаботиться об охране его интересов, а Марш рано или поздно закончил бы свою картину и уехал. Я настолько верил в порядочность Марша, что не ожидал от него ничего плохого. Когда же Марселина излечится от своего мимолетного увлечения и все дело порастет быльем, Дэнис сможет спокойно вернуться домой.
Итак я отправил длинное письмо своему финансовому представителю в Нью-Йорке и подробно изложил инструкции, согласно которым он должен был вызвать моего мальчика к себе на неопределенный срок. Вскоре мой поверенный написал ему, что состояние наших дел требует немедленного прибытия одного из нас в Нью-Йорк, а так как я не мог поехать ввиду моей болезни, то Дэнису ничего не оставалось, как собираться в дорогу. Было заранее условлено, что, когда Дэнис прибудет в Нью-Йорк, мой поверенный найдет достаточно благовидных предлогов, чтобы задержать его там, насколько я сочту нужным.
План сработал великолепно. Дэнис отправился в Нью-Йорк, не подозревая ни малейшего подвоха с чьей-либо стороны. Марселина с Маршем проводили его на машине до Кейп-Жирардо, а там он сел на дневной поезд до Сент-Луиса. Они вернулись уже в сумерках, и пока Маккейб ставил машину в гараж, я слышал, как они разговаривали на веранде. Они расположились в тех самых креслах у окна гостиной, в которых сидели Дэнис с Маршем в то злосчастное утро, когда я подслушал их разговор насчет портрета. На этот раз я специально решил подслушать, и, потихоньку спустившись в гостиную, улегся на стоявшую возле окна софу.
Сначала ничего не было слышно, но вскоре раздался звук отодвигаемого стула, сопровождавшийся тяжелым вздохом Марша и обиженным восклицанием Марселины. Затем Марш заговорил — напряженно, почти сухо.
— Мне бы хотелось поработать сегодня вечером, если ты не слишком устала.
Марселина отвечала тем же обиженным тоном, причем на этот раз оба говорили по-английски.
— О Фрэнк, неужели тебя больше ничего не интересует? Ох уж мне эта вечная работа! Разве нельзя просто полюбоваться величественным сиянием луны?
Когда он снова заговорил, в его голосе, наряду с обычной страстностью художника, звучало явное презрение.
— Сияние луны! Боже мой, какая дешевая сентиментальность! Такому изощренному человеку, как ты, не пристало цепляться за грубые приемы, которых ныне избегают даже в бульварных романах. Рядом с тобой настоящее искусство, а ты думаешь о луне, которая «сияет» не лучше и не хуже, чем лампа в дешевом варьете. Или, может быть, она напоминает тебе о ритуальных танцах посреди каменных столбов в Отее. Черт, как ты умела заставить этих пучеглазых остолопов смотреть на тебя! Но нет, похоже, ты уже давно бросила свои прежние занятия. Все эти магические ритуалы погибшей Атлантиды и Обряды Змеиных волос не для мадам де Русси! Да только я-то помню о прежних временах, и о существах, спускавшихся на Землю сквозь купола храмов Танит и танцевавших на безымянных твердынях Зимбабве. Твоя игра не может меня провести — все, что я знаю, воплотится в моем холсте, который запечатлеет мрачные чудеса и тайны семидесятипятитысячелетней тайны…
Марселина прервала его голосом, полным смешанных чувств.
— Если кто из нас двоих глуп и сентиментален, так это ты! Ты ведь прекрасно знаешь, что древних лучше оставить в покое и что всем живущим следует молить небеса, чтобы я ненароком не произнесла старые заклинания, вызывающие тех, что до времени спят в Зимбабве, Югготе и Р’лайхе. Я-то думала, что у тебя побольше здравого смысла! К тому же, ты абсолютно нелогичен. Ты хочешь, чтобы меня всецело занимала твоя драгоценная картина, но при этом даже не позволяешь мне взглянуть на нее. Вечно на ней этот черный чехол! Ведь картина пишется с меня, и что в этом такого, если я хотя бы одним глазком…
На этот раз Марш перебил ее, и голос его был странно резким и напряженным.
— Нет, только не сейчас. Когда придет время, ты увидишь ее. И страшно удивишься, поскольку она написана не только с тебя. Если бы ты знала все, то, возможно, не торопилась бы так. Бедный Дэнис! Боже мой, какой это будет удар для него!
Его голос почти сорвался на крик, и у меня вдруг пересохло в горле. Что имел в виду Марш? Я услышал, как он поднялся на ноги и молча вошел дом. Хлопнула входная дверь, и его шаги раздались на лестнице. Снаружи все еще доносилось тяжелое, раздраженное дыхание Марселины. С тяжелым сердцем я добрался в тот вечер до своей комнаты. Я догадывался, что мне предстояло узнать еще немало мрачных вещей, прежде чем я смогу позволить Дэнису вернуться домой.
С того вечера обстановка в доме стала еще более напряженной, чем прежде. Марселина всегда жила лестью и похвалами, и несколько резких слов, брошенных Маршем, настолько потрясли ее, что она уже не могла скрывать свой дурной нрав. Жить с ней в одном доме стало невыносимо — поскольку бедняга Дэнис уехал, она стала задираться со всеми, кто только попадался ей под руку. Когда же поругаться было не с кем, она уходила в хижину Софоиизбы и там часами разговаривала с полоумной старухой-зулуской. «Тетушка Софи» была единственным человеком, кто в угоду ей опускался до низкой лести. Однажды я попытался подслушать их разговор, но разобрал лишь, как Марселина нашептывала старухе что-то насчет «древних тайн» и «неведомого Кадафа[10]», а негритянка в экстазе раскачивалась на стуле, то и дело издавая неразборчивые восклицания, полные почтения и восхищения.
Но, как бы то ни было, ничто не могло поколебать почти собачьей преданности Марселины Маршу. Несмотря на то, что она разговаривала с ним исключительно мрачным и раздраженным тоном, она все больше подчинялась его желаниям. Ему же только этого и надо было — теперь он мог заставить ее позировать в любой момент, когда на него накатывало вдохновение. Он даже пытался показать ей, что тронут ее самопожертвованием, но мне все время казалось, что за этой старательной учтивостью скрывается что-то очень сильно напоминающее презрение или даже отвращение. Что же касается меня, то я искренне ненавидел Марселину. Теперь уже незачем лукавить и называть мои тогдашние чувства простой неприязнью. Конечно, я радовался, что Дэнис находится вдали от дома. В его письмах — не столь частых, как бы мне хотелось — сквозили тревога и волнение.
В середине августа из брошенного вскользь замечания Марша я понял, что портрет почти готов. Марш становился все более язвительным, зато настроение Марселины несколько улучшилось, похоже, ее ободряла мысль, что она вскоре увидит картину. Я до сих пор помню тот день, когда Марш сказал, что ей осталось ждать всего неделю. Марселина просияла, попутно бросив на меня злобный взгляд. Волосы у нее на голове как будто напряглись.
— Я должна увидеть ее первой! — поспешно сказала она, а потом, улыбаясь Маршу, добавила: — И если она мне не понравится, я изрежу ее на кусочки!
Лицо Марша приняло такое странное выражение, какого я перед тем у него не замечал.
— Не могу ручаться за твой вкус, Марселина, но клянусь тебе, она великолепна! Я вовсе не желаю нахваливать свой талант — искусство само создает себя, и этой вещи суждено было появиться на свет. Потерпи еще немного!
Следующие несколько дней я непонятно отчего пребывал во власти разнообразных дурных предчувствий, как если бы завершение картины предвещало ужасную катастрофу, а вовсе не счастливую развязку всей истории. И Дэнис что-то долго не писал, зато мой нью-йоркский агент сообщил мне, что он выехал за город по каким-то таинственным делам. Я мучительно размышлял над тем, чем же все это кончится. Что за странное сочетание действующих лиц: Марш, Марселина, Дэнис и я! И как сложатся наши дальнейшие отношения? Когда все эти опасения начинали слишком тревожить меня, я пытался списать все на свое старческое слабоумие, но такое объяснение никогда не удовлетворяло меня полностью.
Катастрофа разразилась во вторник, 26 августа. Как обычно, я встал рано и позавтракал в одиночестве. Я чувствовал себя не очень хорошо из-за болей в позвоночнике, которые сильно беспокоили меня в последнее время. Когда они становились невыносимыми, мне приходилось прибегать к наркотикам. Внизу никого не было, кроме слуг, но я слышал, как у меня над головой Марселина ходит в своей комнате. Марш, который имел обыкновение работать допоздна, спал в мансарде рядом со студией, и редко вставал раньше полудня. К десяти часам боли настолько одолели меня, что я принял двойную дозу лекарства и прилег на софе в гостиной. Последнее, что я слышал, были шаги Марселины наверху. Вот уж, поистине, бедное создание! Должно быть, она прохаживалась перед большим зеркалом и любовалась собой. Это было похоже на нее. Она была воплощенным тщеславием и упивалась своей красотой и теми маленькими удовольствиями, какие ей мог предоставить Дэнис.
Судя по золотистому отсвету на окнах и длинным теням на лужайке, я проспал почти до вечера. Вокруг не было ни души, и повсюду царил какой-то неестественный покой. Однако откуда-то снаружи до меня доносилось слабое завывание — прерывистое, дикое и в то же время непостижимым образом знакомое. Я никогда не верил в предчувствия, но в тот момент мне сразу же стало ужасно не по себе. Сны, что терзали меня в эти предсумеречные часы, своей кромешной безысходностью превосходили кошмары всех предыдущих недель — они казались связанными с некой мрачной и ужасающей реальностью. Все вокруг меня дышало смертью. Позднее я решил, что во время этого навеянного наркотиками сна какие-то отдельные звуки все же доходили до моего одурманенного сознания. Боль, однако, отпустила, и я без труда поднялся на ноги.
Очень скоро я заподозрил неладное. Марш с Марселиной могли уехать кататься, но кто-то же должен был готовить ужин на кухне. Однако, если не считать этого отдаленного воя или плача, кругом стояла полная тишина, и сколько я ни дергал шнур старинного звонка, никто не отозвался на мой зов. Потом, случайно подняв глаза к потолку, я увидел в том месте, где располагалась комната Марселины, расплывающееся ярко-красное пятно.
В одно мгновение позабыв о своей больной спине, я устремился наверх, попутно готовя себя к самому худшему. Все мыслимые предположения пронеслись у меня в голове, пока я ломился в покосившуюся от сырости дверь безмолвной комнаты, но ужаснее всего было жуткое ощущение свершившегося злодейства и его фатальной неизбежности. Я вдруг понял, что с самого начала знал о сгущавшемся вокруг меня безымянном ужасе, равно как и о том, что под моей крышей утвердилось какое-то глубинное, вселенское зло, воплощением которого мог стать лишь ужас да льющаяся кровь.
Дверь наконец подалась, и я вошел в просторную комнату, пребывающую в вечном полумраке из-за нависших над окнами веток старых деревьев. На мгновение я застыл, не в силах пошевелиться и лишь содрогнувшись от слабого зловония, немедленно ударившего мне в нос. Затем, включив свет и оглядевшись, я увидел распростертый на желто-голубом ковре безымянный кошмар.
Существо лежало лицом вниз в огромной луже загустевшей темной крови, а посередине его обнаженной спины отпечатался кровавый след человеческой ступни. Кровь была повсюду — на стенах, на мебели, на полу. От этого зрелища колени мои подогнулись — я кое-как доковылял до стула и обессиленно рухнул на сидение. Несомненно, это был человек, хотя понять, кто именно, сначала было нелегко, ибо одежды на нем не было, а большая часть волос была частью содрана, а частью срезана с головы. По коже цвета слоновой кости я предположил, что, скорее всего, это была Марселина.
Кровавый отпечаток ноги на спине делал всю картину еще более ужасной. Я не осмеливался представить себе, что за жуткая трагедия разыгралась здесь, пока я спал внизу. Я поднял руку, чтобы вытереть пот со лба, и увидел, что мои пальцы слиплись от крови. Я чуть было не свалился в обморок, но тут же сообразил, что испачкался о ручку двери, которую неведомый убийца, уходя, захлопнул за собой. Похоже, он прихватил и свое оружие, так как в комнате не было ничего пригодного для убийства.
На полу я разглядел отпечатки ног, совпадавшие по форме со следом на теле — они вели к двери. Другой кровавый след объяснить было труднее — это была широкая непрерывная полоса, как будто здесь проползла большая змея. Сначала я решил, что убийца что-то тащил за собой, но потом заметил еще кое-что. Отпечатки ног кое-где накладывались на след, и мне пришлось признать, что он уже был здесь, когда убийца уходил. Но что за ползучая тварь могла находится в этой комнате вместе с жертвой, а потом убраться из нее раньше убийцы, едва тот сделал свое черное дело? Не успел я задать себе этот вопрос, мне почудился новый всплеск отдаленного завывания.
Очнувшись наконец от своего временного паралича, я встал и пошел по следам. Кто убийца, я не мог себе представить, равно как и не мог понять, куда подевались все слуги. Я смутно догадывался, что нужно подняться в мансарду к Маршу, но прежде чем эта мысль четко оформилась у меня в голове, я обнаружил, что кровавый след ведет именно туда. Неужели убийцей был Марш? Не сошел ли он с ума, когда чудовищное напряжение работы и запутанность отношений с Дэнисом и Марселиной заставили его внезапно утратить власть над собой?
Наверху, в коридоре, след стал едва заметным, а отпечатки ног и вовсе исчезли, слившись с темным ковром. Но все же я достаточно четко различал непонятную полосу, оставленную существом, которое двигалось первым. Она вела прямиком к закрытой двери студии, исчезая под ней примерно посередине. Очевидно, оно перебралось через порог, когда дверь была распахнута.
С замирающим сердцем я взялся за ручку — дверь оказалась незапертой. Я остановился на пороге, пытаясь в меркнущем свете дня разглядеть, какой новый кошмар поджидает меня. На полу без движения лежал какой-то человек. Я потянулся к выключателю. Но когда зажегся свет, мой взор оторвался от пола и от того, что на нем лежало — а это был бедняга Марш — и с недоумением обратился к живому существу, съежившемуся в проеме двери, что вела в спальню Марша. Взъерошенное, с диким взором, покрытое с ног до головы засохшей кровью, оно держало в руке мачете, которое обычно висело на стене среди прочих украшавших студию диковинок. Но даже в эту страшную минуту я узнал того, кто, как я думал, находился за тысячи миль отсюда. Это был мой сын Дэнис, или, скорее, безумный обломок того, кто когда-то им был.
Мое появление, по-видимому, вернуло несчастному остатки рассудка — или, по крайней мере, памяти. Он выпрямился и затряс головой, будто стараясь освободиться от какого-то наваждения. Я не мог вымолвить ни слова, только шевелил губами, пытаясь обрести дар речи. Мои глаза на минуту вернулись туда, куда вел кровавый след — к распростертому перед плотно занавешенным мольбертом телу. Оно, казалось, было оплетено какими-то темными и волокнистыми кольцами. Я невольно вздрогнул, и это движение, очевидно, подействовало на затуманенный мозг моего мальчика, потому что он принялся бормотать что-то хриплым шепотом. Вскоре я смог разобрать смысл его слов.
— Я должен был уничтожить ее… Она была дьяволом — средоточием и главной жрицей всего существующего на свете зла… Адское отродье… Марш знал это и пытался предостеречь меня. Старина Фрэнк — я не убивал его, хотя и намеревался. Но потом до меня дошло. Я спустился вниз и убил ее, а потом эти проклятые волосы…
Я внимал ему с безмолвным ужасом. Дэнис задохнулся, помолчал немного и продолжал.
— Ты ничего не знал… Ее письма ко мне стали какими-то странными, и я понял, что она влюбилась в Марша. А потом она и вовсе перестала писать. Марш же вообще никогда не упоминал о ней. Я почувствовал, что дело не чисто, и решил вернуться и разобраться во всем на месте. Тебе говорить не стал — они бы по одному твоему виду догадались обо всем, а я хотел застать их врасплох. Я приехал сегодня около полудня на такси и отослал всех слуг. Оставил только рабочих на плантации — до их хижин далеко и они ничего не услышали бы. Маккейбу велел купить мне кое-что в Кейп-Жирардо и отдыхать до завтрашнего утра. Неграм дал старую машину, и Мэри отвезла их на выходной в Бенд-Виллидж. Я сказал им, что мы все вместе собираемся на пикник, и их помощь нам не нужна, а на ночь они могут остаться у кузена дядюшки Сципио, который содержит пансион для негров.
Бормотание Дэниса становилось все бессвязнее, и мне пришлось изрядно напрягать слух, чтобы различить каждое слово. Вдалеке снова послышался дикий вопль, но сейчас мне было не до него.
— Я увидел, что ты спишь, и постарался не разбудить тебя. Вместо этого я потихоньку поднялся наверх, чтобы застать Марша с… этой женщиной.
Дэнис упорно избегал называть Марселину по имени. Глаза его расширились при новом взрыве далекого плача, раньше лишь будившего во мне смутные ассоциации, а теперь вдруг показавшегося страшно знакомым.
— Ее не было у себя комнате, и я пошел в студию. За закрытой дверью слышались голоса. Я не стал стучать, а просто ворвался туда и увидел, как она позирует для картины. Она была голая, но эти чертовы волосы закрывали ее всю до пят. Она бросала на Марша нежные взгляды. Мольберт стоял боком к двери, и я не видел картины. Они были потрясены моим появлением — от неожиданности Марш даже выронил кисть. Я был разъярен до последней крайности и тут же заявил, что он должен показать мне портрет, но он, напротив, с каждой минутой становился спокойнее. Он сказал, что картина не совсем закончена, вот будет готова через день-два, тогда я и увижу ее. Она ее тоже еще не видела. Но меня это не устраивало. Я шагнул вперед, но он набросил на картину бархатный покров, прежде чем я смог что-либо разглядеть. Он готов был драться, чтобы не пустить меня к ней, но эта… эта… Она подошла и встала рядом со мной. Сказала, что нам надо посмотреть. Когда я попытался сдернуть покрывало, Фрэнк вышел из себя и ударил меня. Я не остался в долгу, и он, видимо, потерял сознание. А потом я и сам чуть не отключился от вопля, который издала эта… это существо. Пока мы разбирались с Маршем, она откинула покрывало и посмотрела на картину. Я обернулся и увидел, как она выскочила из комнаты, словно помешанная. Потом я увидел картину…
Когда он дошел до этого места, безумие снова вспыхнуло в его глазах, и на мгновение мне померещилось, что он готов был наброситься на меня с мачете. Однако через пару-другую минут он немного успокоился.
— О Господи, что за кошмарная вещь! Не вздумай смотреть на нее! Лучше сразу же сожги ее вместе с покрывалом, а пепел выбрось в реку! Марш все знал и пытался предупредить меня. Он знал, что такое эта женщина — эта дикая кошка, эта горгона, ламия или чем бы там она ни была на самом деле. Он пытался вразумить меня с тех самых пор, как я встретил ее в его парижской студии, но это просто невозможно выразить словами. Я считал, что там, в Париже, все были несправедливы к ней. Я только пожимал плечами, когда они нашептывали про нее всякие ужасы, — она так загипнотизировала меня, что я не верил очевидному. Но эта картина открыла мне всю ее чудовищную подоплеку!
Боже мой, Фрэнк был настоящим художником! Эта вещь — величайшее произведение искусства, созданное человеком со времен Рембрандта! Сжечь ее — преступление, но гораздо более тяжким преступлением было бы сохранить ее. Но самым отвратительным грехом было бы позволить этой дьяволице существовать и дальше. Как только я увидел картину, я понял, кто она и какую роль играет в этом кошмаре, дошедшем до нас со времен Ктулху и Властителей Древности[11] — кошмара, с которым было почти покончено, когда затонула Атлантида, но который продолжали пестовать тайные традиции, аллегорические легенды и темные обряды. Ведь она — эта тварь — была настоящая. Это вовсе не обман. Обман был бы милосерднее. Она была древней чудовищной тенью, о которой не смели говорить напрямую философы и люди науки и которая лишь отчасти воплощена в «Некрономиконе» и в статуях на острове Пасхи.
Она думала, мы не сможем распознать ее — фальшивое обличье заморочит нас, заставит ради него поступиться своими бессмертными душами. У нее были основания так полагать — меня-то бы она в конце концов заполучила. Это был вопрос времени. Но Фрэнк, старина Фрэнк, оказался ей не по зубам. Он с самого начала знал, что скрывается за этим обличьем, и нарисовал все как есть. Неудивительно, что она завизжала и выскочила вон, когда увидела. Картина была не совсем закончена, но видит Бог, и того, что на ней есть, вполне достаточно.
Тогда я понял, что должен уничтожить ее — ее и все, что с ней связано. Человек не может существовать бок о бок с этим. Я рассказываю тебе далеко не все, и ты никогда не узнаешь самого худшего, если сожжешь картину не глядя. Я отправился к ней в комнату с мачете, которое снял вот с этой стены, а Фрэнка оставил лежать на полу. Он все еще был без сознания, но дышал, и я возблагодарил небо, что не убил его.
Я застал ее перед зеркалом — она укладывала свои ненавистные волосы. Едва завидев меня, она принялась бесноваться, как дикий зверь, изливая свою ненависть к Маршу. То, что она была влюблена в него — а я знал, что это так — лишь ухудшало дело. Минуту я не мог пошевелиться — она едва было не загипнотизировала меня. Потом я вспомнил картину, и наваждение рассеялось. Она поняла это по моим глазам, да к тому же заметила у меня мачете. В жизни не видел такого свирепого взгляда, как тогда у нее. Она метнулась ко мне, выпустив когти, как леопард, но я оказался проворнее. Один взмах мачете — и все было кончено.
Тут Дэнис опять замолчал, и я увидел, как стекавший у него со лба пот оставляет светлые дорожки на его перепачканном кровью лице. Однако через мгновение он хриплым голосом продолжил.
— Я сказал, что все было кончено, но — Господи! — все только начиналось. Я чувствовал себя так, словно сразился с полчищами Сатаны, и, торжествуя, поставил ногу на спину того, что изничтожил. И тут я увидел, как этот богомерзкий жгут черных волос начинает извиваться и скручиваться сам по себе.
Я мог бы и раньше догадаться. Все это было в старых легендах. Эти отвратительные волосы жили собственной жизнью, которую не могло оборвать убийство носившей их твари. Я знал, что их нужно сжечь, и принялся изо всех сил рубить мачете. Боже, это была адская работа! Они были твердые, как железная проволока, но я все же справился. Огромный черный жгут омерзительно корчился и извивался у меня в руках.
Как раз в тот момент, когда я отрезал или, уж не помню, выдернул последнюю прядь, я услышал это жуткое завывание позади дома. Да ты знаешь — оно не прекращается ни на секунду и лишь временами звучит потише. Не пойму, что это такое, но, должно быть, оно как-то связано с этой дьявольщиной. Что-то очень знакомое, но я никак не могу сообразить. Когда я услышал его в первый раз, у меня сдали нервы, и я в ужасе выронил отрезанные волосы. Но мне довелось испугаться еще больше, потому что в следующий момент эта треклятая коса бросилась на меня и принялась злобно хлестать по лицу одним концом, свернувшимся в некое уродливое подобие головы. Я ударил мачете, и она отступила. Отдышавшись, я увидел, что это чудовище выползает из комнаты, извиваясь, как огромная черная змея. Некоторое время я не был способен даже пошевелить пальцами, но когда оно скрылось из виду, я сумел взять себя в руки и побрел следом. Я шел по широкому кровавому следу, ведущему наверх. В конце концов я очутился здесь, — и будь я проклят, если не видел, как оно набросилась на несчастного, полубессознательного Марша, как до этого кидалось на меня! Оно шипело, словно обезумевшая гремучая змея, а потом обвилось вокруг него плотными кольцами. Он только-только начал приходить в себя, эта гнусная змееподобная тварь добралась до него, прежде чем он успел встать на ноги. Я знал, что в ней заключена вся ненависть той женщины, но у меня не хватало сил оттащить ее. Я старался как мог, но тщетно. От мачете не было проку — я не мог воспользоваться им, иначе изрубил бы Фрэнка на куски. Я видел, как эти чудовищные локоны сжимались вокруг бедного Фрэнка, как его душили у меня на глазах — и все это время откуда-то с полей позади дома доносился этот жуткий вой.
Вот и все. Я набросил на картину покрывало и надеюсь, что его никогда не поднимут. Эту штуку нужно сжечь. Я не смог отодрать чудовищные кольца от мертвого бедняги Фрэнка — они въелись в его тело, словно щелок, и судя по всему, утратили способность двигаться. Этот змееподобный жгут волос, кажется, испытывает некую порочную привязанность к человеку, которого убил — он намертво прижимается к нему, и так застывает навечно. Тебе придется сжечь беднягу Фрэнка вместе с ним, но ради Бога, не забудь проследить, чтобы он сгорел без остатка. Он и его картина должны погибнуть ради сохранения нашего мира.
Может быть, Дэнис сказал бы больше, но в этот момент нас прервал новый всплеск отдаленного плача. И тут мы оба догадались, что это было такое, потому что переменившийся наконец ветер донес до нас разборчивые обрывки фраз. Мы могли бы и сами догадаться, ибо часто слышали подобные причитания. Это голосила в своей хижине, венчая ужасы кошмарной трагедии, древняя зулусская ведьма Софонизба, преклонявшаяся перед Марселиной. Мы расслышали кое-что из ее воплей, и нам стало ясно, что эта колдунья-дикарка была связана некими тайными узами с наследницей древнего ужаса, которая только что была уничтожена руками моего сына. Некоторые из ее причитаний свидетельствовали о ее принадлежности к дьявольским культам.
— Иэ! Иэ! Шуб-Ниггурат! Йя-Р'лайх! Н'гаги нбулу бвана н'лоло! Йа, йо, бедный мисси Танит, бедный мисси Изис! Могучи Клулу, выходи из воды — твой дитя есть умер! Он есть умер! У волосы больше нету хозяйка, Могучи Клулу! Старая Софи, он знать! Старая Софи, он привезти черный камень из большой Зимбабве в большая старая Африки. Старая Софи, он был танцевать под луной вокруг камень-крокодил, пока Н’бангус не поймать его и продать белы люди на корабль! Больше нет Танит! Больше нет Изис! Нет больше колдунья держать огонь в большой каменной месте! Йа, йо! Н'гаги н'булу бвана н'лоло! Иэ! Шуб-Ниггурат! Он мертвый! Старая Софи знать!
На этом вопли не стихли, но это было все, что мне удалось расслышать. По выражению лица Дэниса я понял, что они напомнили ему о чем-то ужасном. Его стиснувшая мачете рука не сулила ничего хорошего. Я понимал, что он в отчаянии, и попытался обезоружить его, пока он не натворил новых бед.
Но было слишком поздно. Старик с больной спиной не на многое способен. Последовала страшная борьба, и я до сих пор не знаю, в какой именно момент он покончил с собой. Не уверен также и в том, что он не пытался убить и меня. Последние его слова были о необходимости уничтожить все, что связано с Марселиной кровно или через брак.
— До сих пор не могу понять, почему я в тот же миг не сошел с ума. Передо мной лежало тело моего мальчика — единственного существа, которым я дорожил на этом свете, а в десяти футах от него, перед занавешенным мольбертом, распростерлось тело его лучшего друга, обвитое кольцами безымянного ужаса. Внизу валялся оскальпированный труп этого чудовища в облике женщины, о которой я теперь готов был поверить чему угодно. Я был слишком потрясен, чтобы размышлять над правдоподобностью всей этой истории о волосах, а если бы у меня и оставались какие-либо сомнения, то заунывных причитаний, доносившихся из хижины тетушки Софи, с лихвой хватило бы, чтобы рассеять их без следа.
Будь я благоразумнее, я поступил бы так, как велел бедный Дэнис — сжег бы картину и волосы, обвивавшие тело Марша, немедленно и не любопытствуя, но я был слишком потрясен, чтобы проявлять благоразумие. Кажется, я долго бормотал какие-то глупости над трупом сына, а потом вдруг вспомнил, что ночь проходит, а к утру должны были вернуться слуги. Ясно, что объяснить происшествие будет очень сложно, и я понял, что мне нужно как можно скорее скрыть все следы и придумать какую-нибудь более или менее правдоподобную историю.
Жгут обвившихся вокруг Марша волос был чудовищен. Когда я, сняв со стены саблю, дотронулся до него, мне показалось, что он еще крепче прильнул к мертвецу. Я не осмелился взяться за него руками, и чем дольше смотрел, тем более ужасным он мне казался. Одна вещь — не буду говорить, что именно, заставила меня содрогнуться. Теперь мне до некоторой степени было понятно, почему Марселина постоянно умащивала волосы всевозможными диковинными маслами.
Наконец я решил похоронить все три тела в подвале, засыпав их негашеной известью, которая, как я знал, имелась у нас в амбаре. Да, это была поистине адская ночь! Я выкопал могилу моему мальчику, подальше от двух других: я не хотел, чтобы он лежал поблизости от тела этой женщины или ее волос. Я ужасно жалел о том, что не мог сорвать их с тела Марша. Перетаскивать всех троих вниз было страшно тяжело. Женщину и облепленного волосами беднягу Марша я завернул в одеяла. Потом мне пришлось притащить из амбара две тяжеленные бочки извести. Должно быть, сам Господь дал мне силы для этой жуткой работы, ибо вскоре я уже засыпал землей все три могилы.
Часть извести я развел для побелки, а затем взял стремянку и привел в порядок потолок в том месте, куда просочилась кровь. Я сжег почти все мелкие вещи из комнаты Марселины, а потом отчистил от крови стены, пол и мебель. Я также вымыл студию в мансарде и стер следы, ведущие туда. И все это время я слышал доносящиеся издалека вопли старой Софи. Должно быть, сам дьявол вселился в нее, раз ее голос был слышен на таком расстоянии и звучал так долго. Однако негры на плантации в ту ночь спали спокойным сном и не проявляли к ним никакого любопытства, ибо ей и до того случалось вопить до самого утра. Я запер дверь в студию, а ключ унес к себе. Потом сжег в камине свою перепачканную кровью одежду. К рассвету дом приобрел вполне приличный вид, и посторонний взгляд не смог бы заметить в нем ничего необычного. В тот момент я не осмелился прикоснуться к занавешенному мольберту, но собирался заняться им попозже.
На следующий день вернулись слуги, и я сказал им, что вся молодежь уехала в Сент-Луис. На плантациях, казалось, никто ничего не видел и не слышал, а вопли старой Софонизбы с рассветом утихли. С тех пор она молчала, как сфинкс, и ни словом не обмолвилась о том, что было у нее на уме в ту роковую ночь.
Позднее я известил всех, кого только мог, что Дэнис, Марш и Марселина вернулись в Париж. Одна надежная контора начала пересылать мне оттуда письма — письма, которые я писал своей рукой, подделывая почерк всех троих. Потребовалось много хитрости и изворотливости, чтобы объяснить причину неожиданного отъезда трех молодых людей знакомым, и я подозреваю, что люди втайне догадывались о том, что я от них что-то скрываю. Во время войны я получил поддельные извещения о гибели Дэниса и Марша, а немного позднее объявил, что Марселина ушла в монастырь. К счастью, Марш был сиротой, а его эксцентричный образ жизни отдалил его от и без того очень дальних родственников в Луизиане. Наверное, для меня было бы гораздо лучше сжечь картину, продать плантацию и оставить попытки уладить дела с моим измученным, полуживым мозгом. Сами видите, до чего довела меня моя глупость. Сначала были неурожаи, потом увольнялись один за другим работники, и в конце концов в доме остался только я — придурковатый отшельник и предмет многочисленных местных сплетен. Никто теперь не появляется здесь после наступления темноты, да и в другое время тоже, если этого можно избежать. Вот почему я догадался, что вы не из местных.
Почему я не уезжаю отсюда? Я не могу открыть вам все. Есть вещи, которые выходят за рамки человеческого разума. Возможно, я бы и уехал, если бы не взглянул на картину. Мне следовало поступить так, как говорил бедный Дэнис. Когда неделю спустя я поднялся в запертую студию, я и в самом деле собирался сжечь картину, не глядя, но потом не удержался и сорвал покрывало с мольберта. Это изменило все.
Нет никакого смысла рассказывать вам, что я увидел. Вы и сами можете взглянуть на то, что от нее осталось после того, как время и сырость сделали свое дело. Не думаю, что это причинит вам какой-нибудь вред. Другое дело я. Я слишком многое знаю.
Дэнис был прав — это величайший, хотя и незавершенный, триумф человеческого искусства со времен Рембрандта. Я сразу понял это. Бедняга Марш оправдал свою декадентскую философию. Он был в живописи тем же, чем Бодлер в поэзии. Марселина же оказалась своего рода толчком, который высвободил сокрытый в нем гений.
Картина ошеломила, оглушила меня еще до того, как я осознал, что находится перед моими глазами. Знаете, это лишь отчасти портрет. Марш очень точно выразился, когда намекнул, что рисует не Марселину, а скорее то, что проглядывает через нее.
Конечно, в определенном смысле она была ключом ко всей картине, но ее фигура была лишь частью обширной композиции. Совершенно обнаженная, если не считать этой чудовищной массы окутывавших ее волос, она полусидела-полулежала на неком подобии дивана или скамьи, украшенном узорами, не известными ни одной живописной традиции. В одной руке она держала кубок, из которого изливалась жидкость, чей цвет я до сих пор не могу определить — просто не знаю, откуда Марш взял такие краски.
Возлежавшая на диване фигура располагалась на переднем плане сцены, необычнее которой я в жизни не видывал. Сначала я подумал, что все изображенное на заднем плане было лишь чудовищным результатом мозговой деятельности этой женщины, но со временем стал допускать и то, что, напротив, именно она являлась зловещим образом или галлюцинацией, вызванной этой картиной.
Не могу сказать с определенностью, где находится это место, и с какой точки — изнутри или снаружи — изображены эти ужасные адские своды. Не знаю я и того, действительно ли они высечены из камня, или это просто болезненно разросшиеся древовидные разветвления. Вся геометрия этого места представляет собой безумное смешение острых и тупых углов.
Боже мой! А эти кошмарные формы, что колышутся вокруг нее в вечном отвратительном сумраке! Эти богомерзкие твари, во главе с ней справляющие адский шабаш! Эти черные косматые существа, полулюди-полукозлы, эта мерзкая тварь с головой крокодила, тремя ногами и щупальцами на спине, и, наконец, эти плосконосые сатиры, застывшие в танце, который уже жрецы Египта называли отвратительным!
Но на картине был не Египет — это было гораздо раньше Египта и, может быть, даже раньше Атлантиды, легендарного Му и мифической Лемурии. Это был первоисточник ужаса на нашей земле, и символическая манера Марша лишь подчеркивала, насколько существенной его частью являлась Марселина. Скорее всего, это был неименуемый Р’лайх, построенный пришельцами со звезд, — тот самый город, о котором Марш шептался в сумерках с Дэнисом. У меня сложилось впечатление, что это место находится глубоко под водой, хотя все его обитатели свободно дышат воздухом.
Я стоял и дрожал перед этим первоисточником ужаса до тех пор, пока не заметил, что Марселина наблюдает за мною с холста своими бездонными, широко раскрытыми глазами. Это был не обман чувств — Маршу действительно удалось воплотить в своей симфонии линии и цвета часть ее страшной жизненной силы. Она жила на холсте — она смотрела и ненавидела, как если бы это не ее тело покоилось в подвале под слоем негашеной извести. Но хуже всего стало, когда в следующий момент некоторые из ее змеиных прядей, этого порождения Гекаты[12], начали подниматься с поверхности холста и вытягиваться по направлению ко мне.
И тогда я познал последний ужас и понял, что обречен навеки оставаться ее стражем и узником одновременно. Она была тем существом, которое положило начало первым глухим легендам о Медузе и прочих горгонах, и теперь это существо завладело моим потрясенным сознанием и обратило его в камень. С тех пор я знаю, что никогда не смогу убежать от этих вьющихся змеиных прядей — как тех, что живут на картине, так и тех, что лежат под слоем извести рядом с винными бочками. Слишком поздно вспомнил я рассказы о нетленности волос умерших даже спустя столетия после погребения.
С тех пор моя жизнь представляет из себя один сплошной ужас и порабощение. В доме навечно затаился страх перед тем, что обитает в подвале. Не прошло и месяца, как слуги стали шептаться между собой о большой черной змее, которая с наступлением темноты принимается ползать возле винных бочек, и о том, что след ее неизменно ведет к противоположной стене, что расположена в шести футах оттуда. Наконец мне пришлось переместить все припасы в другую часть подвала, потому что чернокожих никоим образом нельзя было заставить приблизиться к тому месту, где видели змею.
Затем о черной змее начали поговаривать полевые рабочие. Каждую полночь она якобы навещала хижину старой Софонизбы. Один из рабочих показал мне ее след, а вскоре я обнаружил, что и сама тетушка Софи постоянно наведывается в подвал особняка и часами бормочет что-то, склонившись над тем самым местом, куда не осмеливался подойти ни один другой негр. Господи, я был просто рад, когда эта старая ведьма умерла! Нисколько не сомневаюсь в том, что в Африке она была жрицей какого-то древнего дьявольского культа. К моменту смерти ей должно было быть почти сто пятьдесят лет.
Иногда мне слышится, как ночами что-то крадучись движется по дому. Порою на лестнице, в том самом месте, где расшатаны доски, раздается странный шум, и запор в моей комнате звякает, как будто на дверь кто-то давит с другой стороны. Разумеется, я всегда держу дверь на замке. И еще — иногда по утрам мне чудится слабый запах плесени в коридорах и еле видимый липкий след в пыли на полу. Я знаю, что должен охранять волосы на картине. Если что-нибудь случится с ними, то существа, засевшие в этом доме, отомстят неизбежно и ужасно. Я даже не осмеливаюсь умереть, ибо жизнь и смерть — одно и то же для человека, оказавшегося в плену того, что вышло из Р’лайха. Ужасная кара ожидает меня за небрежение своими обязанностями. Локон Медузы схватил меня, и уже никогда не отпустит. Если вы, молодой человек, дорожите своей бессмертной душой, то никогда не связывайтесь с обретающим на Земле тайным всепоглощающим ужасом.
Когда старик закончил свой рассказ, маленькая лампа уже давно угасла, а большая почти догорела. Я понял, что до рассвета недалеко, а тишина снаружи свидетельствовала о том, что гроза прошла. Эта необычная история так заворожила меня, что я избегал глядеть на дверь, боясь увидеть, как снаружи на нее и в самом деле давит нечто, не имеющее названия. Трудно было разобрать, какое чувство владело мной в тот момент — абсолютный ужас, недоверие, причудливое любопытство или же все три вместе взятые. Я лишился дара речи и принужден был ждать, когда мой странный хозяин сам развеет овладевшее мною наваждение.
— Хотите увидеть это?
Голос его был очень тих и нерешителен, но по нему было видно, что он предельно серьезен. Любопытство взяло верх над остальными одолевавшими меня чувствами, и я молча кивнул. Он встал, зажег свечу и, держа ее высоко перед собой, открыл дверь.
— Пойдемте наверх.
Я страшился вступить в эти пахнущие плесенью коридоры, но колдовская атмосфера дома, казалось, подавила мою. Половицы надсадно скрипели у нас под ногами. Однажды я вздрогнул — в пыли у подножия лестницы мне померещилась еле заметная тонкая полоска, похожая на след от веревки.
В мансарду вела скрипучая расшатанная лестница, где не хватало нескольких ступенек. Честно говоря, я был рад необходимости внимательно смотреть под ноги — это был хороший предлог не смотреть по сторонам. В коридоре, густо затянутом паутиной, царила кромешная тьма, и лежала толстым слоем пыль, в которой четко отпечатался след, ведущий к двери в его дальнем конце. Заметив остатки сгнившего ковра, я невольно подумал о множестве ног, прошедших по нему за то долгое время, что он здесь лежал. И еще я подумал о существе, у которого не было ног.
Старик привел меня прямо к той двери, куда был проложен путь в пыли, и на секунду замешкался с заржавевшим замком. Теперь, зная, что картина так близко, я действительно испугался, но уже не осмеливался отступить. В следующий миг мы оказались в пустой студии.
Свеча давала очень слабое освещение, но все же позволяла разглядеть основные детали. Я заметил низкий наклонный потолок, огромное мансардное окно, старинные трофеи на стенах и, конечно же, большой занавешенный мольберт в центре комнаты. Де Русси зашел за него, раздвинул пыльные покровы и молча поманил меня. Мне потребовалось собрать все свое мужество, чтобы приблизиться к картине, особенно после того, как я увидел, что глаза его расширились и замерцали в неверном свете пламени свечи, едва он взглянул на открытый холст. Но любопытство вновь побороло мои опасения — я обошел мольберт, и, встав рядом с де Русси, увидел наконец эту проклятую вещь.
Я не упал в обморок — хотя никто из читателей, вероятно, не сможет даже представить себе, каких усилий мне это стоило. Правда, я вскрикнул, но тут же замолчал, заметив выражение испуга на лице старика. Как я и ожидал, холст выцвел, заплесневел и покоробился от сырости и неухоженности, но все же мне удалось различить ужасные проявления потустороннего космического зла, таившиеся в отвратительном содержании и извращенной геометрии открывшейся моему взору безымянной сцены.
Там было все, о чем говорил старик: и сводчатый ад с колоннами, и смесь Черной мессы с шабашем. Что еще могло появиться, если бы картина была полностью завершена, было выше моего разумения. Разложение лишь усилило ее мерзкую символику и болезненные откровения, так как больше всего пострадали от времени именно те части картины, которые в природе — или в этом внекосмическом мире, что гнусно пародировал природу — были подвержены гниению и распаду.
Но вершиной ужаса, конечно же, была Марселина. Когда я увидел ее расплывшееся, выцветшее тело, у меня возникло странное ощущение неких таинственных, непостижимых разумом смертного уз, связывавших фигуру на полотне с ужасными останками, покоящимися в подвале. Может быть, известь сохранила труп вместо того, чтобы уничтожить его? Но даже если и так, то могла ли она сохранить эти злобные черные глаза, с издевкой вперившиеся в меня из глубин этой нарисованной преисподней?
Было в этом существе и еще кое-что, чего я не мог не заметить — то, что де Русси не сумел выразить словами, но что, возможно, имело непосредственное отношение к желанию Дэниса убить всех своих родственников, а также тех, кто когда-либо жил с ней под одной крышей. Знал ли об этом Марш или же его гений изобразил это бессознательно, я не мог сказать. Во всяком случае ни Дэнис, ни его отец ничего такого не замечали до тех пор, пока не увидели картину.
Более всего омерзительны были струящиеся черные волосы — они почти полностью покрывали гниющее на холсте тело, но сами нисколько не были повреждены временем. Все, что я слышал о них, в тот момент подтвердилось вполне. Ничего человеческого не было в этом скользком, волнистом, полумаслянистом-полувьющемся темном потоке. Некая нечестивая жизнь давала о себе знать в каждом неестественном завитке и изгибе, а бесчисленные змееподобные головы на обращенных наружу концах были намечены слишком четко, чтобы их можно было посчитать случайностью или игрой воображения.
Богомерзкое создание притягивало меня к себе, как магнит. Я был беспомощен и более не сомневался в истинности мифа о взгляде горгоны, обращавшем все живое в камень. Потом мне показалось, будто в картине что-то переменилось. Черты лица женщины заметно изменились — гниющий подбородок опустился, и толстые безобразные губы обнажили ряд заостренных желтых клыков. Зрачки жестоких глаз расширились, а сами глаза, казалось, готовы были вылезти из орбит. А волосы, эти проклятые волосы, начали явственным образом шевелиться и шуршать, и змеиные головы на их кончиках повернулись к де Русси и принялись угрожающе раскачиваться, словно готовясь напасть!
Разум окончательно покинул меня, и вряд ли соображая, что делаю, я выхватил свой автоматический пистолет и всадил в жуткое полотно двенадцать стальных пуль. Холст тут же рассыпался на куски и вместе с рассохшимся мольбертом с грохотом повалился на пыльный пол. Но не успел рассеяться этот кошмар, передо мной тут же предстал другой, на этот раз в облике самого де Русси — его безумные вопли были почти столь же ужасны, как рассыпавшаяся в прах картина.
— Боже мой, что вы наделали!
С этими словами сумасшедший старик схватил меня за руку и потянул прочь из комнаты, а затем вниз по шаткой лестнице. Посреди всей этой суматохи он уронил свечу, но, к счастью, уже близилось утро, и слабый серый свет просачивался сквозь запыленные окна. Я постоянно оступался, но мой провожатый ни разу и ни на секунду не замедлил шага.
— Спасайтесь! — выкрикивал он. — Бегите отсюда изо всех сил! Вы сами не знаете, что натворили! Я не все рассказал вам! Я был ее слугой — картина говорила со мной и приказывала мне. Я должен был охранять ее и заботиться о ней, но теперь всему конец! Она и ее волосы поднимутся из могилы, и только Бог знает, что у них будет на уме!
Пошевеливайтесь, приятель! Ради Бога, выбирайтесь отсюда пока есть время. У вас машина — надеюсь, вы возьмете меня с собой в Кейп-Жирардо. Она доберется до меня где угодно, но пусть сначала побегает как следует. Прочь отсюда — быстро!
Когда мы добрались до нижнего этажа, я расслышал какой-то странный глухой стук в задней части дома. За ним последовал скрип закрывавшейся двери. Де Русси стука не слышал, но и второго звука было достаточно, чтобы из груди у него исторгся самый жуткий вопль, какой только способно издать человеческое горло.
— О Боже, великий Боже! Это дверь в подвал… Она идет!..
В это время я отчаянно боролся со ржавым запором и покосившимися петлями огромной входной двери. Теперь, когда я отчетливо слышал медленную тяжелую поступь, приближавшуюся из неведомых задних комнат проклятого дома, я пребывал почти в таком же неистовстве, что и мой хозяин. От ночного дождя дубовые доски разбухли, тяжелая дверь заела и поддавалась еще хуже, чем в тот момент, когда я входил в дом накануне вечером.
Под ногою приближавшегося к нам существа громко скрипнула доска, и этот звук, по-видимому, оборвал последнюю нить рассудка несчастного старика. Взревев, как бешеный бык, он бросил меня на произвол судьбы и метнулся направо — в открытую дверь комнаты, которая, как я сообразил, была гостиной. Секунду спустя, когда мне наконец удалось открыть дверь и выбраться наружу, я услыхал звон разбитого стекла и понял, что старик выпрыгнул в окно. Соскочив с покосившегося крыльца и намереваясь пуститься по длинной заросшей аллее, я уловил за спиной глухой стук размеренных безжизненных шагов. Они, впрочем, не последовали за мной, а медленно направились в дверь оплетенной паутиной гостиной.
В пасмурном свете хмурого ноябрьского утра я мчался, не разбирая дороги, по заброшенной аллее: сквозь заросли шиповника и репейника, мимо умирающих лип под причудливыми кронами дубовой поросли. Оглянулся я всего лишь дважды. Первый раз — когда мне в ноздри ударил резкий запах дыма. Я сразу подумал о свече, которую де Русси уронил в мансарде. К тому времени я находился рядом с проходящей по возвышенности дорогой, откуда хорошо просматривалась крыша далекого дома, встающая над окружавшими его деревьями; как я и ожидал, густые клубы дыма валили из окон мансарды и, свиваясь в огромные черные колонны, уходили в свинцовое небо. Я возблагодарил силы творения за то, что древнее проклятье будет очищено огнем и стерто с земли.
Но оглянувшись во второй раз, я заметил две вещи, из-за которых чувство облегчения мгновенно оставило меня. Более того, я испытал величайшее потрясение, от которого мне не оправиться до конца моих дней. Я сказал, что находился на возвышенности, откуда моему взору открывалась большая часть плантации — не только дом с примыкавшей к ней рощей, но также кусок заброшенной, частично затопленной равнины возле реки и несколько поворотов захваченной дикими растениями дороги, которую я столь поспешно пересек. В обоих этих местах я увидел — или это мне только померещилось? — такое, чего не пожелал бы увидеть никому и никогда.
Оглянуться меня заставил донесшийся издалека слабый крик. Обратив взор назад, я уловил какое-то движение на унылой серой равнине позади дома. На таком расстоянии человеческие фигуры представлялись совсем крохотными, и все же я разглядел, что их было две — преследователь и преследуемый. Мне даже показалось, что я видел, как фигуру в темной одежде настигла и схватила двигавшаяся позади — лысая и голая пародия на женщину — настигла, схватила и поволокла к пылающему дому!
Но я не смог дождаться исхода этой борьбы, потому что в следующее мгновение мое внимание было привлечено неким новым явлением. На заброшенной дороге, в том месте, где я был несколько минут тому назад, шевелились трава и кусты. Нет, никакой ветер не мог бы раскачивать их так — они колыхались, как если бы какая-то крупная и неимоверно сильная змея продиралась сквозь них вслед за мной.
Я не смог больше выносить этого ужаса и неистово рванулся к воротам, не обращая внимания на порванную одежду и кровоточившие царапины на руках и лице. Одним махом я прыгнул в стоявшую под деревом машину и принялся лихорадочно орудовать ключом зажигания. Машина была заляпана грязью, сиденья промокли насквозь, но мотор, к счастью, не пострадал, и я легко завел ее. У меня не было времени на размышления, и я понесся в том направлении, куда была развернута машина. На уме было лишь одно — поскорее убраться из этой ужасной обители кошмаров и злых демонов, убраться так далеко, насколько хватит бензина.
Через три-четыре мили меня остановил местный фермер, сметливый, добродушный и рассудительный мужчина средних лет. Обрадовавшись живому существу, я притормозил и принялся как ни в чем не бывало расспрашивать его о дороге в Кейп-Жирардо, хотя и понимал, что выгляжу, должно быть, достаточно странно. Человек охотно объяснил, как мне лучше добраться до города, поинтересовался, откуда я еду в такой ранний час и в таком незавидном состоянии. Решив, что мне лучше держать язык за зубами, я ответил, что ночью попал под дождь и нашел приют на ближайшей ферме, а потом, разыскивая свою машину, заблудился в кустарнике.
— На ферме, говорите? На какой бы это ферме? В ту сторону ничего нет аж до дома Джима Ферриса, что за Баркерз-Крик, а это будет миль двадцать по дороге, если не больше.
Я вздрогнул и задумался над этой новой загадкой. Потом спросил своего собеседника, не замечал ли он большого разрушенного дома, старые ворота которого выходят на дорогу недалеко отсюда.
— Вот чудно, что вы, приезжий, помянули его! Верно, бывали здесь когда-нибудь раньше. Этого дома теперь нет. Сгорел лет пять или шесть тому назад. Ну и странные же истории о нем ходили!
Я невольно поежился.
— Дом этот назывался Риверсайд — имение старика де Русси. Лет пятнадцать-двадцать тому назад там творились диковинные вещи. Сын старика женился за границей на одной девчонке. Люди говорили, что уж больно она была чудная. Очень уж им не нравилась ее внешность. Потом молодые вдруг уехали, а еще потом старик сказал, что его сына убили на войне. Да только негры-то шептались совсем про другое. Прошел слух, будто старикан сам влюбился в ту девчонку, да и прихлопнул ее вместе с сыном. А то, что на том месте видят иногда черную змею, так это точно. Вот и думай об этом, что хочешь! Потом, лет пять-шесть тому назад, старик исчез, а дом сгорел. Говорят, он сгорел вместе со стариком. Утром это было, а накануне гроза была — страх да и только! Многие тогда слыхали жуткий вопль на полях за домом. И кричали-то голосом старого де Русси. Когда пришли посмотреть — дом уже весь занялся. Глазом моргнуть не успели, как он сгорел — там ведь все было сухое как хворост, хоть в дождь, хоть без дождя. Никто больше старика не видал, но время от времени, говорят, призрак той черной змеи шастает по округе. А вы-то что обо всем этом думаете? Похоже, место вам знакомое. Вы что же, когда-нибудь слыхали про де Русси? Как по-вашему, что там было неладно с этой девчонкой, на которой женился молодой Дэнис? От нее все так и шарахались. Никто ее не мог выносить, а почему — непонятно.
Я пытался привести в порядок свои мысли, но мне это плохо удавалось. Так, значит, дом сгорел много лет тому назад? Но где же тогда я провел эту ночь? И откуда я знаю обо всей этой истории, да еще так подробно? Ломая себе голову надо всем этим, я вдруг увидел на рукаве своего пиджака волос — короткий седой волос старика де Русси. В конце концов я уехал, так ничего и не сказав фермеру, но намекнув, что сплетня, которую он мне поведал, не имеет под собой никакой основы, и что пересказывать ее — несправедливо по отношению к бедному старому плантатору, который так много страдал в своей жизни. Я дал ему понять, что узнал об этой истории из абсолютно достоверных источников и что если кого и следует винить за случившееся в Риверсайде несчастье, так это иностранку Марселину. Она не годилась для жизни в Миссури, сказал я, и лучше бы Дэнис вообще не женился на ней.
На большее я не стал намекать, полагая, что де Русси с их трепетно оберегаемой фамильной честью и высокой чувствительной натурой вряд ли похвалили бы меня, если бы я выболтал все их секреты. Господь свидетель, они достаточно настрадались, и им не хватало только того, чтобы соседи строили догадки насчет того, какой именно адский демон — горгона, ламия или какая-нибудь другая первобытная ведьма — щеголяла их незапятнанным доселе древним родовым именем.
Было бы несправедливо, если бы соседи узнали и о том другом позоре, который мой необычный ночной хозяин так и не осмелился открыть мне, но который я сам разглядел на погибшем шедевре бедного Фрэнка Марша.
Было бы слишком чудовищно, если бы местные сплетники узнали, что бывшая наследница Риверсайда, проклятая горгона, эта ламия, чей отвратительный вьющийся локон из волос-змей, должно быть, и сейчас жадно обвивается вокруг скелета художника в засыпанной известью могиле под обугленным фундаментом, была отпрыском изначальных обитателей Зимбабве. Люди не замечали, но глаз художника безошибочно уловил в ней это. Неудивительно, что эта старая ведьма Софонизба была так к ней привязана, ведь Марселина, пусть в неуловимо слабой степени, была негритянкой.