Она встала, потянулась хорошенько, расправляя каждую мышцу на поджаром сильном теле, жмурясь от удовольствия, и спрыгнула на землю. В такой вечер прогуляться — святая обязанность каждого святого, не говоря уж о простых смертных. Полнолуние. Цветут магнолии, и запах плывет над крышами древних храмов, старинных кварталов и новейших бетонных конструкций… фу. В новой части города они заслоняют небо, чем несомненно уменьшают количество благодати, отпущенной каждому милостью богов. Поэтому простым смертным совершенно необходимо выйти на улицу и увидеть эту луну, и эти белые цветы, и дышать, и не суетиться по пустякам, как это у них в обычае последнюю тысячу лет.
Она прищурилась, припоминая. Кажется, и предпоследнее тысячелетие тоже было полно суеты и тщеты.
Нет, встречались, конечно, среди этих короткоживущих, громко говорящих, с легкостью убивающих и легко умирающих, такие… мысль о них приятно греет губы, и сердце стучит чуть быстрее, и ресницы вздрагивают невольно… Встречались. Один на сотню лет, ну два…
В этом веке — пока нет. Ну, она и не искала. Пока — не хочется.
Она встряхнулась, принимая правильный вид — чтобы не привлекать чужих глаз. Смертные в большинстве своем не видят ничего, но некоторые из них любопытны и зорки. Ей ни к чему праздное внимание. Слишком пристальные взгляды могут испортить сегодняшний вечер. Сегодня — наблюдать, вспоминать и сравнивать.
…Тогда она была совсем юной и только-только научилась оборачиваться человеком. Все в новом и малознакомом мире людей было интересно и ярко. Понемногу она училась их смешным обычаям и привычкам, морочила путников, кружила головы мужчинам, некоторым позволяла многое, иным же — все. Легко заводила связи и легко расставалась. Родные посмеивались: играет девочка, силу пробует. А она заигралась.
Отец топал ногами и бранился, от возмущения взлаивая. Мать фыркала, подняв шерсть на загривке, и сердито щелкала зубами. Не принимала человеческий облик: боялась, что не совладает с собой, ударит глупую. А так — только куснуть в негодовании. Братья и сестра сверкали глазами, вытянув любопытные носы, и прикрывали ухмылки пышными хвостами.
Непослушная дочь сидела смирно, а смотрела дерзко.
— Не волнуйтесь так, отец, в ваши годы это вредно, — сказала она. — Только я решила.
— Она решила! — взвился тот. — Опозорить род она решила, вот что! Акиноха, ну хоть ты ей скажи!
Мать сердито тявкнула.
— Отец, — дернула носом непокорная дочь, — я же не просто так. Я замуж.
— Какое может быть замуж! Он же человек.
Старший брат высунулся из-за хвоста:
— А он-то знает, что ты собралась за него замуж, твой человек?
Почему-то такой простой вопрос отцу и в голову не пришел. А зря.
— Нет еще, — впервые за вечер смутилась глупая девчонка. — Но с этим я уж разберусь.
Из отца весь гнев сразу вышел.
— Так бы и сказала, вертихвостка, — фыркнул он. — "Я решила, я замуж, вот прямо завтра"! Что он — в любовных делах особенный, что ли?
— Еще не знаю, — и глаза опустила, и ресницы задрожали. — Я хочу все по правилам. Я ему еще не показывалась, и не покажусь раньше времени, как положено. Я его только лисой видела, из-за кустов.
— Тьфу, — сказал отец и засмеялся. — А шуму-то… Ну, если он придет в наш дом знакомиться — по правилам, — так и быть, примем в лучшем виде. Это будет забавно, правда, Акиноха?
Мать наконец обернулась человеком, чувствуя, что больше не сердится.
— Если она и в самом деле это провернет, можно ее и замуж выдать. Чем бы дитя ни тешилось… Роду-то он какого, дочка?
Дочь вздохнула с облегчением.
— Самого достойного, мама.
Та посмотрела с сомнением:
— Будь осторожна, девочка. Опасностью пахнет. — и выразительно повела носом.
И правда, с гор тянуло как-то… нехорошо.
…Но по правилам не вышло. Был капкан, резкая боль в легких, темнота в глазах — петля туго захлестнула шею, — и звук шагов приближающейся смерти, и сиплый от жадности голос:
— Белая! Белая шкура! Вот повезло так повезло!
А потом другой голос, слов уже не разобрать от звона в ушах, но — прежде чем сознание уплыло, шевельнулось странное чувство, которого она уже не успела понять. И — снова воздух, и перед глазами дрожит, постепенно обретая четкость, все тот же мир, нисколько не загробный — трава у самых век, шум листвы, запах железа, пота и крови, но это не ее кровь, чужая. Она с усилием подняла голову. Перерезанная веревка выскользнула из густого меха, упала на траву и на лезвие кинжала, заляпанного красным, липким, противным. А рука, выронившая этот кинжал, не шевелилась.
Один умер, другой жив. Тот, что жив, убил того, что умер. Они дрались, как дерутся только люди — за то, что считают добычей.
За ее собственную шкуру, вот же…
Осторожно встала на подгибающиеся лапы, встряхнулась. Сделала пару нетвердых шагов. Вот он, живой. Лежит лицом в траву, и от него так и разит болью. Ткнулась носом в руку — пальцы слабо дернулись, пытаясь согнуться.
Тот, что ставил силок, дорого продал свою жизнь.
А сквозь противные запахи — слабый оттенок того притягательного и желанного, еще вчера снившегося… Ясуна?..
Она собиралась писать стихи на веере, звенеть струнами из-за занавесей, невзначай показывать край подола… Куда там.
До чего же неудобно превращаться днем, когда ты еще так молода и неопытна. Поклониться бы луне…
Она поднялась на ноги, подобрала широкие рукава. Присела возле раненого.
— Мне тебя не донести, — сказала она. — Попробуй встать.
…Все же у нее замечательная семья. Ни слова не сказали. Помогли выхаживать, мать сама бегала в священную рощу за травами, сестра заваривала целебный чай, а отец и братья не мешали — и все, как один, весь долгий месяц ни разу не показали ни хвостов, ни ушей. Даже младший ни разу не тявкнул.
Конечно, он поправился. Молодой, здоровый, сильный. И уход был — выше всех похвал. И лекарства, каких не сыщешь ни у одного человечьего лекаря.
И она все-таки вышла за него замуж, как и загадала давным-давно, полторы луны назад, увидев его сквозь ветви боярышника — высокого, красивого, чужого. И была счастлива.
Долго не смела признаться ему, из какой она семьи, но однажды решилась. И ничего не случилось.
— Я всегда думал, что для обыкновенной женщины ты слишком красива и умна, — вот и все, что он сказал.
…И лисенок.
У подножия горы она задержалась на минуту у стеклянной витрины запертого на ночь магазинчика, оглядела себя снизу вверх. Сандалии, джинсы, просторная майка с иностранной надписью на животе, две косы перетянуты резинками. Больше двадцати лет не дашь.
Ну что же, поглядим на людей в их нынешних ипостасях. Может быть, даже с кем-нибудь познакомимся — ненадолго.
Надолго — это бывает больно. Такой, чтобы надолго, должен быть совсем особенным. Чтобы не жалеть потом, когда с неизбежностью придется расстаться навсегда. Как с тем… и с тем… и с тем…
Они мало живут и легко умирают. Ничего не поделаешь. Такая порода.
…Лисенка, сына Ясуны, пришлось оставить, когда он был еще мал. Следила издалека. Спускалась с горы бесшумной лисьей походкой, заглядывала в окна. Любовалась, восхищалась, гордилась, а подойти не смела. Тридцать лет была уверена — он и не подозревает о ее посещениях. На тридцать первую осень, прячась в густой ночной тени под стеной сада, услышала:
— У меня все хорошо, не волнуйся.
Села от неожиданности на все свои хвосты.
— Я тебя вижу, — и смотрит прямо на нее. — Ты забыла? У меня твои глаза.
Вышла на свет.
— И давно ты знаешь, что я…
— Всегда, мама. Выпьешь со мной?
Потом заходила иногда, уже не таясь.
…Это больно. Он долго жил, но все-таки умер. Он слишком был человеком.
…Тосковала, вспоминала, плакала ночами, жалуясь луне на несправедливость мира. Родители ворчали. Выбрала бы среди своих, нарожала бы рыжих, триста лет — и почти как люди, раз уж тебе так нравится это племя. А живут вечно, если не вмешается судьба в лице охотников за печенью и шкурой. Хорошо еще — одна она такая в семье, глупая. Братья женились, сестра вышла замуж, все породнились с почтенными лисьими родами, и в траве у их нор — не всякому показывают дом, осторожность никогда не помешает, — кувыркаются, сверкая мехом, многочисленные дети.
А эта, белая, все на сторону смотрит. Ничему время не учит. Хоть сто лет, хоть двести, хоть тысяча.
Утешилась, перестала вспоминать ту семью, повеселела. Шастала в город, заводила знакомства, крутила хвостом, щурила глаза. Оставалась то с одним, то с другим — день, два, месяц. Уходила, смеясь.
И что же? Опять нашла на свою голову. Бросила гору, не заглядывала домой. Пятнадцать лет — в городе.
Ему завидовали: жена красавица. Ему сочувствовали: детей нет. Она сама посоветовала: возьми вторую жену. Вот от той дети были, и хорошо. Слава богам, не было лисят.
Когда он умер, ей было легко уходить. Хотя горевала, конечно, а все же — легко.
…Вернулась к своим, охотилась с племянниками, отдыхала от людей. Зачастил рыжий красавец из того леса, что к западу, смотрел искоса, подрагивая хвостом. Всерьез задумалась о браке. Родичи про себя молились: пусть образумится наконец.
Она их разочаровала.
Рыжему надоело ждать, и он нашел себе рыженькую в своем западном лесу, а белая снова бегала на свидания туда, к чужим.
Менялись язык, прически, наряды и оружие, поднимались новые деревья и города, храм на горе обрастал рядами красных ворот, рассыпались камни, зарастали мхом могилы давно ушедших, племянники научились оборачиваться, обзавелись семьями, их дети выросли и бодро тявкали по округе. Иногда она подолгу сидела, замерев, среди изваяний своей родни, неотличимая от этих, каменных. Потом надоедало. Дожидалась ночи и уходила.
К ее странностям привыкли. Давным-давно никого не интересовало, из какой семьи ее очередной избранник. Даже если бы он оказался торговцем, только дернули бы ушами: всегда была чудной, а с годами, видно, вовсе тронулась умом. Пусть ее. Всяко бывает. Некоторые вот не могут устоять при запахе тофу. А эта — при виде красивых мужчин не своей породы.
Если уходит и не возвращается годами — значит, нашла новое сокровище. И ладно. Помрет сокровище — она вернется.
Разве что еще лет пятьдесят будет бегать — навещать лисенка.
На улицах светло от огней. Рябит в глазах — вывески мерцают. Светофоры, фары автомобилей, противный запах — бензиновая гарь. Шумно. Шины, музыка из-за дверей всплесками, — они распахиваются, стоит шагнуть на порог. И людно. Гуляют. Галдят.
Разве можно любоваться луной и магнолиями — тут? Все-таки люди многого не понимают. Нужно же — тишину, и чтобы без лишних глаз, и без этой городской вони, которую они даже не замечают.
А этот! Смотреть надо, куда идешь. Никакого воспитания у нынешней молодежи. Хорошо хоть — остановился, кланяется, извиняется.
Хм…
Глаза сами собой ехидно прищурились, и улыбка изогнула губы. Положила ему пальцы на рукав.
— Я не сержусь. Но… все-таки вы виноваты передо мной…
Пауза — долгая. Запнулся, заморгал, щеки порозовели — даже при этом освещении заметно.
Да. Он ей нравится.
Сегодня будет он.
Шли рядом, болтали о ерунде. Сперва он немного стеснялся, потом освоился. Не заметили, как взялись за руки. Есть свои прелести и у нынешнего сумасшедшего века. Все куда проще — с каждым десятилетием. Какие там стихи на веере! "Я знаю хорошее кафе неподалеку. Пойдем?" — и пошли.
Сидели за столиком, пили чай. И не только чай. Снова гуляли. Смеялись.
Если ты пойдешь со мной, я покажу тебе классную игрушку на компьютере. ОК?
Удачно она сегодня спустилась с горы.
Остановилась посреди тротуара.
— Идем же, — нетерпеливо сказал молодой человек.
— Да… сейчас. Погоди.
Он проследил за ее взглядом.
Афиша.
— А, — кивнул, — мне он тоже нравится. Хочешь — завтра сходим?
— Хочу.
И повернулась к афише спиной.
…Иногда сходство передается через поколение. Дочь была совершенно обыкновенной. А мальчик — настоящий лисенок. И талантлив.
Но сегодняшнему любовнику незачем знать, почему она остановилась.
Ей не больше двадцати, он же видит. Вот и отлично.
А завтра он поведет ее на спектакль, и она наконец увидит своего внука.
Пожалуй, на некоторое время она увлечется театром.