– Тебе телеграмма. – Величественная, серебряно-седая женщина подала голубоватую бумажку молодому человеку, только что вошедшему и склонившемуся к ней с нежным поцелуем. Тот перервал заклейку пальцем и обрадовался.
– Мама, завтра приезжает Леонид Кириллович! Я пойду встречать. Может быть, уговорю остановиться у нас.
– В прошлый раз это тебе не удалось.
– Он сказал, к нему всегда ходит много народу и он боится тебя обеспокоить.
– И полно, чего это он? Люди моего поколения умеют никому не мешать, не в пример вам, молодежи…
– Знаю, мама, и признаю. Но согласись, что это в какой-то мере зависит и от вас – ведь не на пустом же месте вырастает новое?
– Знаешь, Мстислав, я много думаю над этим теперь, когда… несколько обеспокоена тобой.
– А, понимаю! Не сыскал подругу жизни, одинок и все такое!
– Слава, я серьезно. Знаешь, я даже думала уехать на время… в Симферополь, к старым друзьям. Оставшись один, ты скорее займешься собой. Все твои сверстники давно женаты, имеют детей.
– А сколько уже успело развестись, женившись по первой прихоти, очертя голову?
– Что ж, геологи в большинстве случаев женаты на своих коллекторшах. Что, они все развелись, по-твоему? Скольких я знаю, живут хорошо, как все… Тебе все время попадались плохие коллекторши?
– Да нет, обыкновенные. А мне хочется особенную.
Мстислав, отдав земной поклон, ловил руку матери, полушутя, полусерьезно стараясь поцеловать ее.
– Перестанешь ты когда-нибудь быть мальчишкой? Такой же, как отец… – Она погладила мягкие светлые волосы сына, зачесанные на косой пробор. Он во всем копировал покойного отца. – Иди умывайся, я покормлю тебя. – И, слегка оттолкнув сына, мать ушла в кухню, служившую столовой их маленькой квартирки в недавно перестроенном старом доме.
– Мама, я сегодня видел Глеба, – рассказывал сын за чаем, – у него опять приключение.
– У твоего Сугорина вечно что-нибудь интересное. Всегда так у минералогов, или это специальная привилегия музея Горного института?
– Пожалуй, специальная, потому что к ним тащат находки со всех сторон и стран.
– Так что же Сугорин?
– Его в числе других специалистов пригласили в Эрмитаж. Вот по какому поводу: еще в сорок втором году бомба попала в бывший особняк князя Витгенштейна. Взрыв разворотил стену, а в ней оказался секретный сейф с драгоценностями. Ну, девчонки МПВО… Не хмурься, мама, девушки собрали и отнесли в штаб, а оттуда передали в Эрмитаж как старинные вещи. В Эрмитаже все оценили и сдали, а несколько старых украшений оставили. Среди них какие-то странные серые с металлическими искорками камни в тонкой платиновой оправе. Тогда никто не смог их определить и, следовательно, оценить, и теперь вспомнили. Вызвали минералогов, и оказалось, что это новый, неизвестный науке минерал, нигде не описанный. Возьмут его в музей, будут определять рентгеном кристаллографическую решетку. Ну, разве не интересно? Новые минералы в ювелирных украшениях, да еще в тайном сейфе, случайно раскрытом бомбой, а он мог столетия остаться неразысканным. Как в романе о сокровищах магараджей!
– Конечно же, как в твоей любимой Индии. Факиры, танцовщицы, подземелья и тигры, вся экзотика прошлого века. Скоро тебя туда пошлют, и выветрится твоя ребяческая фантазия. А жаль! И я буду, конечно, скучать, не на сезон ведь, а дольше, год или два…
– Ты привыкла, жена геолога и мать геолога!
– Глупый мой, никогда любящее сердце не привыкнет! Только научится терпеть и ждать.
Мстислав Ивернев явился заранее на Московский вокзал, встретить своего учителя, профессора Андреева. Андреев не приехал. Ивернев долго топтался на перроне, присматриваясь ко всем выходившим из вагонов, и заметил стройную девушку с чемоданом в руке, растерянно озиравшуюся. Поезд опустел, самые медлительные пассажиры вяло плелись по платформе. Огорченно пожав плечами, Ивернев направился в вокзал. Девушка с чемоданом стояла возле одного из чугунных столбов, подпиравших крышу платформы. Во всей ее ладной фигуpe чувствовалась такая беспомощность, что Ивернев подумал, не следует ли ему предложить свою помощь.
Вдруг девушка сама обратилась к нему, порозовев от смущения и чуть запинаясь:
– Скажите, здесь нет другого места, где могли бы стоять встречающие? Я не могла разминуться?
– Нет. Или на платформе, или вот тут на ступенях за решеткой. Больше негде. Можно посмотреть еще в вокзале, хотя нелепо ждать там. Но все же посмотрим, давайте ваш чемодан.
– Он не тяжелый! Пожалуйста.
Чем больше присматривался Ивернев к незнакомке, тем сильнее росло в душе радостное ожидание чего-то необычайного. Иверневу всегда нравились темноволосые, а девушка была золотистой блондинкой. Ее короткие волосы лежали плотно и гладко, как у брюнетки, зачесанные косой челкой на широкий и гладкий лоб. Темные брови взмывали вверх, к вискам, над яркими карими глазами, а полные губы были накрашены розовой помадой.
В едва заметно запавших щеках узкого к подбородку лица проступала аскетическая или, может быть, усталая нотка.
Девушка несла свой фиолетово-серый итальянский плащ не на руке, а перекинув через плечо.
– Вы тоже кого-то встречали? – спросила она, когда они вошли под высокие своды вокзала.
– Да, должен был приехать мой учитель, профессор. Не могу понять, что могло с ним случиться.
– А я приехала на каникулы к тете. В первый раз в Ленинграде. И вот тетя не встретила, теперь это уже ясно. Буду добираться сама.
– У вас есть ее адрес?
– Проспект Щорса.
– Это на Петроградской стороне. Поедемте, я довезу вас. Мне на Васильевский, по дороге.
– Если по дороге, спасибо. Это очень кстати. – И девушка вдруг улыбнулась, совсем изменившись. Сдернулось покрывало внешней деловой независимости, и она стала мечтательная, ласковая и грустная.
Ивернев повел свою спутницу направо, к стоянке такси.
– Почему так кстати? – спросил он, усаживаясь и захлопывая дверцу.
Девушка не краснела, а слабо розовела, смущаясь.
– У меня денег едва ли хватило бы на такси.
– Студентка?
– Да.
– Раз уже так случилось, давайте познакомимся! Ивернев, Мстислав Максимилианович, потомственный геолог, ленинградец – тоже потомственный. Можно просто Мстислав, имя и отчество у меня такие, спотыкательные.
– Черных, Наталья Павловна.
– Сибирячка, разумеется?
– С Алтая. Будущий педагог. – Оба замолчали, украдкой разглядывая друг друга и немного смущаясь.
Машина свернула с Большого проспекта в узкий переулок и выехала к коленчатому изгибу проспекта Щорса.
Внимание Ивернева привлек дом цвета серого гранита с огромным барельефом посредине фасада. Полуобнаженная женская фигура держала гирлянду в раскинутых руках. Сосредоточенное лицо и прекрасное тело были высечены искусным скульптором. «Странно, я никогда не замечал здесь этого барельефа», – подумал Ивернев и решил, что если девушка направится в этот интересный старый дом, то…
– Здесь, тетя мне описала примету! – воскликнула девушка, и ее слова прозвучали для Ивернева как обещание. – Квартира на третьем этаже, значит, я дома. Большое вам спасибо! – Проворно выпрыгнув из машины, она улыбнулась благодарно и чуточку грустно.
– Погодите, Наталья Павловна! А вдруг тети нет дома или она куда-нибудь уехала? Почему она не встретила вас? Что вы будете делать с вашим чемоданом?.. Поднимитесь-ка налегке, а я подожду в машине!
– Право, это лишнее, куда могла деваться тетя Маруся? Но, пожалуй, дольше рассуждать, я сбегаю…
Она быстро простучала высокими каблуками по тротуару и исчезла в темном парадном. Ивернев проводил ее взглядом, думая, что он не может так просто с ней расстаться. Он пригласит ее к себе, познакомит с мамой. Она приехала в отпуск, а у него до отъезда в экспедицию еще много времени. Он будет показывать ей Ленинград, родной и всегда новый, всегда таящий про запас нежданную радость архитектуры, искусства или просто дуновения широкого ветра на могучей холодной Неве!
Ивернев закурил, предложил папиросу водителю. Она появилась с опущенной головой. Пятна румянца горели на щеках. Виновато взглянула на Ивернева и смущенно сказала:
– Простите, я задержала вас. Такая неприятность: у тети заболел кто-то из родственников в Пскове, я их не знаю. Она уехала к ним, не оставив адреса. Соседи говорят, что она послала мне телеграмму и была уверена, что я не приеду. Может быть, телеграмма потерялась, в общежитии это бывает…
– Что же вы собираетесь делать? У вас есть еще кто-нибудь в Ленинграде?
– Никого. Я пойду в здешний педагогический институт, в общежитие. Студенты всегда выручат. Переночую, достану денег и уеду назад в Москву… Придется отложить знакомство с Ленинградом до будущего года.
– Но ведь ваша тетя вернется когда-нибудь?
– Когда-нибудь, конечно! Но я не знаю срока… неделя или месяц… Еще раз спасибо, пожалуйста, плащ и чемодан!
Ивернев вдруг заволновался, покраснел и вышел из машины.
– Послушайте, Наталья Павловна, почему бы вам не поехать ко мне? Да погодите вы, эка женщины!.. Сразу воображать бог знает что… Я живу с мамой в двухкомнатной квартире. Разместимся, мама устроит. А там и тетя ваша приедет! Решено? – Он распахнул дверцу машины.
Девушка исподлобья изучала его лицо, глубоко вздохнула, словно собралась броситься в воду, и вдруг протянула руку.
– Только с одним условием. Считайте, что мы не решили еще окончательно. Я увижу вашу маму и тогда… тогда, пожалуйста, не уговаривайте меня, я уйду в общежитие, ну, посижу для приличия, конечно.
– Мало ли что может вам показаться… – начал Ивернев.
– Покажется или не покажется, надо решать мне… Принимаете условие?
– А что мне еще остается делать? – вдруг развел руками Ивернев с такой непосредственной мальчишеской усмешкой, что оба расхохотались.
Машина понеслась по Большому проспекту и выехала на мост.
– Вот это Васильевский остров, издавна обиталище студентов, ученых, художников и моряков, – пояснил Ивернев, – я живу на шестнадцатой линии. Линия – это не улица, а только одна сторона улицы.
– Еще интересней. В самом деле, вот десятая и одиннадцатая, а улица одна.
Евгения Сергеевна откровенно изумилась, когда сын ввел в переднюю красивую незнакомую девушку. Не дослушав слегка смущенные объяснения сына, она сказала:
– Все уже понятно. Нужен приют. Предлагается три варианта. Первый – наша гостья, простите, как вас зовут? Слава не догадался представить.
– Наталья, просто – Тата.
– Тата помещается со мной. Второй – у соседей наверху, Монастыревых, сейчас свободна комната, можно поместить Тату туда. Третий вариант – к Монастыревым перебираешься ты, а Тата занимает твою комнату. Я думаю, – продолжала мать, – удобнее всего именно третий вариант.
Тата вздохнула и, прищурив глаза, улыбнулась Иверневу – он выиграл.
Спускаясь по утрам к себе, Ивернев с несказанным удовольствием видел Тату, тщательно причесанную и одетую, деловито хлопочущую с завтраком или беседующую с матерью. Теперь Ивернев редко задерживался на работе и с нетерпением дожидался воскресенья. Совместная поездка за город или долгая дневная прогулка по Ленинграду стали для него такой же необходимостью, как и ежевечерние разговоры на набережной Невы. Тата оказалась ярым фотографом и обладательницей дорогого аппарата «Старт» со светосильным объективом. Она рассказала, что получила аппарат в премию от журнала «Советское фото» на конкурсе жанрового снимка. Вдвоем они устроили фотолабораторию в стенном шкафу. Днем Тата помогала Евгении Сергеевне по хозяйству, успевая что-то шить, стирать и убирать до блеска квартиру.
Через неделю после приезда Тата поехала на Петроградскую сторону и там узнала, что тетя Маруся задержится в Пскове еще не меньше чем на месяц. Вечером она заявила, что ей пора уезжать. Сын с матерью стали уговаривать ее в один голос.
– Мама привязалась к вам, – говорил Ивернев. – Знаете, как она вас прозвала между нами? Дар Алтая!
– Мстислав! Как тебе не стыдно, болтушка! – укорила его мать.
– О нет! Как бы мне хотелось на самом деле быть даром кому-нибудь, для чего-нибудь, – губы Таты задрожали, и ее всегда пристальные и блестящие глаза наполнились слезами. – На самом же деле я просто неудачница!
– Полно, девочка! Жизнь еще только начата, и сколько еще впереди удач и неудач. Сколько вам лет, Тата? И что за неудачи?
– Двадцать пять! А неудачи всю жизнь. Рано потеряла отца, хотелось писать, стать актрисой – не хватило таланта или настойчивости. В институт поступила поздно и к педагогике тоже не чувствую себя способной.
– Ну вот, а моему Мстиславу тридцать два, и он еще твердо уверен, что натворит множество дел и свершит кучу открытий. Я говорила, что у вас золотые руки, а я человек старого закала и впустую не скажу.
Евгения Сергеевна погладила девушку по голове и щеке. Та прижала ее руку к губам, потом, спохватившись, вытерла платком пятнышко губной пощады.
– Экие вы теперь неудобные, – шутливо подосадовала Евгения Сергеевна, – около вас, будто у выбеленной печки. Я все не соберусь спросить, кто ваш отец, Тата? Еще с первого раза, как назвали себя Татой, я удивилась потому, что это очень по-ленинградски, так же, как и Туся. В деревне и в Москве назовут Наташей, Талкой, Алкой, а на юге Натой…
Тата вздохнула и устремила взгляд на портрет Ивернева-отца. Они сидели на диване в маленькой комнате, заставленной легкой ампирной мебелью и застланной серым с черными лилиями французским ковром. Мстислав расположился напротив, прямо на ковре, подогнув под себя ноги.
– Должна сознаться, что я скрыла от вас одно обстоятельство. Мой отец – объездчик чулышманских лесов Павел Яковлевич Черных – работал вместе с Максимилианом Федоровичем, служил ему и проводником и конюхом.
– Что же вы молчали! – укоряюще воскликнули хором мать и сын.
– Мне думалось, что если бы я сразу сказала, то воспользовалась бы памятью отца и Максимилиана Федоровича, на что не имею никакого права. Отец погиб, когда мне было четыре года, и я только из рассказов мамы знала о том замечательном инженере, с которым отец еще холостым ходил в двадцатых годах по Алтаю и в Монголию, на Эктаг-Алтай. Мама говорила, что отец вспоминал о Максимилиане Федоровиче, заявлял, что лучше его он не встречал человека, и все мечтал снова походить с ним по тайге и степи.
– Последние годы муж сам не ездил, а только консультировал. А умер в блокаду, в сорок втором, когда Мстиславу было двенадцать лет. Нас увезли на Урал едва живых.
– Рассказы мамы с детства так увлекли меня, что инженер Ивернев стал для меня почти сказочной фигурой. Все, что встречалось хорошего в людях, я считала похожим на него. Я мечтала написать пьесу о Максимилиане Иверневе, а потом сыграть, создать образ его жены.
Растроганные мать и сын переглянулись, Евгения Сергеевна спросила:
– Зачем же вы затаились?
– Представляете, что было со мной, когда Мстислав назвал себя. Я чуть не крикнула: не может быть! Такие совпадения бывают лишь в книгах!
– Уверяю вас, что в жизни гораздо чаще встречается невозможное, чем в книгах. Писатели боятся, что их обвинят в грубой выдумке! Сочинительство стало немодным. Требуется правда жизни, а эта правда получается неверной, потому что жизнь осторожности не знает!
– И вы забросили намерение писать пьесу? – спросил Мстислав.
– Во-первых, я еще не умею писать пьесы, а во-вторых, я так мало знаю о вашем отце. Может быть, у вас, Евгения Сергеевна, сохранились какие-нибудь фотографии, записи?
– Разумеется, сохранились. Все это принадлежит Мстиславу, хранится у него. Мне стыдно за сына, по-моему, он заглядывал в архив отца всего один раз!
– Неправда, мама! Я перечитал его последние путевые впечатления, а вот записи и бумаги его молодого, до революции, показались мне запретными. Я как-то оробел вторгнуться в священное для меня с детства, показался себе еще слишком молодым для этого!
– Напрасно. В 1916 году, когда твой отец женился, ему было тридцать два года, так же как сейчас тебе.
– Вы говорите о путевых дневниках? – спросила Тата. – Но разве эти дневники составляют личную собственность? Мне кажется… я слыхала, что их хранят где-то в архивах.
– Совершенно верно! Все научные дневники отца, вся документация проведенных им исследований хранятся в Геологическом фонде. А у нас в семье осталось только то, что можно назвать личными дневниками или записками: встречи, лирические впечатления, переписка с друзьями.
– Теперь понимаю. Как раз то, что наиболее важно для понимания личности исследователя. Вы когда-нибудь покажете мне, Мстислав, то, что сочтете возможным?
– Охотно! Но прежде мы должны отпраздновать такое необычайное совпадение! И дважды! Во-первых, семейным пирогом с мясом, лучше мамы его никто не делает! Затем мы с Татой пойдем куда-нибудь потанцевать и выпить вина. Например, в «Асторию», в «Европейскую». Мама, точно староверка, не выносит никакой выпивки у себя дома.
– Я тоже не люблю, – отозвалась Тата. – Разве немного в компании. Но я грешна, когда волнуюсь, позволяю себе покурить… Может быть, сейчас мне дадут папиросу и мы пойдем в кухню?
– Вы не ответили насчет проекта отпраздновать.
– Согласна, только не в ближайшие два дня. Я должна получить стипендию и еще перевод за снимки, принятые в журналы. Тогда я смогу надеть что-нибудь более приличное для тех роскошных мест, куда вы собираетесь меня повести.
Воспользовавшись отсутствием гостьи, мать и сын говорили с откровенностью, принятой с младенческих лет Мстислава.
– И что же ты мне скажешь, мама? – спросил Мстислав, сидевший в любимой позе на ковре.
– Только то, что я рада! Очень рада, Мстислав!
– Что только, мама?
– Видишь ли… Я еще не видела девушки, у которой бы так спорилась работа по дому, которая умела бы так вкусно готовить, умно покупать, умело шить, знала бы такое множество разных вещей. И ты мне рассказывал, что, когда вы ездили с ней на Карельский, что она хорошо плавает, бегает, кажется, водит машину. При всех достоинствах и очень незаурядной внешности Тата так скромна и сдержанна, что я, признаться, думаю, не тяготит ли ее тайное горе, неудачный роман. Такая девушка не могла остаться вне поля зрения вашего предприимчивого пола. Если я права, то как ты отнесешься к этому – задай себе вопрос заранее, до того, как ты объяснишься с ней!
– Я уже думал, мудрая моя мама! Кстати, я намерен объясниться сегодня, мы впервые идем с Татой покутить. Она поехала за вечерним платьем, что-то купила, где-то переделала. Посмотрим ее нарядную.
– Давно хотелось. А то у бедняжки юбка, да кофта, да одно платьишко – видно, жизнь нелегкая. Сколько раз думала подарить ей, да боялась обидеть. И так старается все отдать нам за то, что приютили…
На звук открываемого замка мать и сын вышли в прихожую.
Тата с большим пакетом, в неизменном итальянском плаще, слегка спрыснутая дождем, засмеялась своим тихим коротким смешком.
– Все готово!
Она долго пробыла у себя в комнате и вышла, опустив глаза. Мстислав и Евгения Сергеевна дружно ахнули. Хорошенькая Тата превратилась в красавицу, в которой заострилось и сделалось подчеркнутым все привлекательное. Как все женщины с большим вкусом, строгим изяществом и умом, Тата не следовала рабски моде и никогда не выглядела чуть комически, какой кажется даже очень красивая, но слишком модно одетая женщина. Это Мстислав отметил с огромным удовольствием, вспомнив разочарование, испытанное в Москве два года назад, где он случайно оказался во время кинофестиваля и увидел Джину Лоллобриджиду, исказившую свою всему миру известную красоту нелепой прической и неизящным платьем.
Прическа Таты была той же, что и всегда, только очень тщательно уложенной и пышной. Фиолетовое с розовым оттенком, очень чистого цвета платье из блестящей тафты туго обтягивало стройную фигуру. Открытые плечи изменили привычный облик девушки, сделали ее лицо вдохновенно-серьезным, почти суровым. Несимметричный вырез низко спускался на левую грудь, обегая обнаженную руку. Только здесь, над грудью, единственное украшение оттеняло простоту чистого цвета и плавных линий платья. Вышитый золотом китайский дракон широко разевал пасть, прильнувшую к обнаженной коже девушки, внося ноту недоброй дисгармонии. Ни одного украшения, кроме обычного платинового кольца с невзрачным камнем, которое Тата носила не снимая.
– Приговор, высокоуважаемые судьи!
– Ошеломлен! Нет слов. Ушла милая студентка, явилась королева, гордая и даже чуточку недобрая. Не подготовился, а потому сражен наповал. Молю о пощаде у ног прекрасной дамы и сейчас буду читать Блока.
Тата чуть покраснела и перевела взгляд на Евгению Сергеевну.
– Уймите Мстислава, Евгения Сергеевна! Я хочу знать правду, серьезно!
– Совершенно серьезно – Мстислав ошеломлен. И я, признаться, тоже. Где, в каком комиссионном вам удалось найти эту вышивку, такое платье? Вы великолепны, Тата, настолько, что я начинаю думать, годится ли неумелый геолог сопровождать такую даму.
– Что вы, Евгения Сергеевна! – расхохоталась Тата.
– Смотри, теперь ты знаешь, на что идешь! – шутливо сказала мать, и смысл ее слов был ясен Мстиславу, как продолжение их разговора.
Они сидели за маленьким столиком далеко от оркестра. Тата, розовая от вина и танцев, положила руку на пальцы Мстислава, слабо двигавшиеся в такт ритмическим синкопам.
– Вам хорошо, Мстислав?
– Очень! С вами! И я считал себя неплохим танцором, но вы… Скажите, есть что-нибудь, что вы делаете плохо?
– Зачем вы так идеализируете меня, Мстислав, и ваша мама тоже? Это налагает на меня обязательства, которых я выполнить не могу.
– Кто говорит об обязательствах? Довольно быть такой серьезной, милая, – Ивернев чуть запнулся на последнем слове, смутился и спросил: – Я давно хотел спросить, зачем вы носите это кольцо? – Он приподнял ее руку и чуть повернул к свету. Небольшой камень, плоско отшлифованный в форме квадрата с закругленными углами, блеснул, и в глубине его замерцал косой крест. Тата вздрогнула и убрала руку.
– Никогда не видел эти камни, вделанные в кольца, – продолжал геолог, пожав плечами.
– А вы знаете, что это за камень?
– Конечно. Любой минералог вам скажет, что это хиастолит, разрезанный поперек главной оптической оси. Только он дает такую любопытную игру на свет – концентрические кольца и крест. Он вам не идет, всему вашему облику, вот почему я спросил вас о кольце.
– Это подарок, и носить я его обещала, – глухо сказала Тата. Ее слова укололи геолога.
– Я не расспрашиваю, если вы находите нужным умолчать о чем-либо.
– О, я не собираюсь умалчивать! Может быть, это смешно, но была большая школьная дружба. Можно, если хотите, назвать это детской любовью. Его семья была родом из Свердловска, и это кольцо как-то связано с семейной историей, его надо было носить всегда. И мы поклялись быть вместе потом, после школы, а он разбился на мотоцикле, едва получив аттестат. Но клятва осталась, и я ношу это мрачное кольцо. Но если оно вам так не нравится… – Она с усилием сорвала кольцо, опустила в сумочку и посмотрела покорно и ласково.
– Может быть, хватит этого, Тата? – Ивернев кивнул головой на шумящий зал.
– Я только что собиралась попросить вас. Пойдемте погуляем.
У Невы, блестевшей полированной сталью, они оказались среди целого шествия влюбленных пар. Ивернев повел Тату через мост Шмидта, мимо египетских сфинксов, к Университетской набережной. Вода тихо плескалась внизу, на каменных ступенях. Тата села на гранитный барьер. В странном освещении белой ночи ее фиолетовое платье потемнело, так же как и глаза, ставшие непроницаемыми. Снова повторялась сказка, случавшаяся уже с миллионами влюбленных на набережных Невы в белые ленинградские ночи. Девушки и женщины превращались в принцесс и волшебниц, заставляя мужчин склоняться перед ними.
Иверневу было совершенно все равно – был ли он первым или сто миллионов сто тысяч первым в числе плененных белыми ночами. Дважды в этот день девушка, которую он полюбил, восхитительно менялась.
– Тата… – Она стремительно обернулась к нему…
…Маленькая компания друзей собралась отпраздновать помолвку Ивернева и Таты Черных.
Тата, как ни хотелось Иверневу, отказалась надеть свое «королевское» платье, объясняя, что нельзя хозяйке принимать гостей чересчур нарядной – вдруг гостьи придут одетые скромно. Она оказалась права – жены его закадычных друзей Сугорина и Солтамурада Бехоева явились в легких пестреньких платьях.
– Удивил, удивил! – восклицал Солтамурад, поводя угольно-черными бровями. – Скажи, пожалуйста, наш тихоня и холостяк. Такая девушка, ай-яй! Одобряем, правда, Глеб?
– Глеб-то одобрит, вы лучше спросите нас, – вмешалась жена Сугорина, веселая молодая женщина с монгольскими чертами лица.
– Спрашиваю! – вскричал Бехоев.
– Мы скажем по секрету самой Тате, нечего вас баловать! А ты что молчишь, Глеб? Влюбился? Не позволю! Отправляйся скорей в поле, там я присмотрю за тобой.
– Ишь ты! – рассмеялся Глеб, поднимая бокал. – За дар Алтая!
– Кто вам выдал тайну? – спросила Тата.
– Вот это и есть тайна! – отозвался минералог. После ужина хозяева и гости мгновенно убрали посуду и расселись с папиросами у настежь раскрытого окна кухни. Евгению Сергеевну посадили поодаль, хотя она уверяла, что иногда любит побыть в накуренном воздухе.
– Напоминает молодость, – сказала она, – но я жду! Или для сегодняшнего торжества изменим старому обычаю? У нас принято, – пояснила она сидевшей с ней рядом Тате, – когда собираемся, рассказывать новости науки. Ведь вся среда кругом ученая, хоть и разных наук, – добавила она чуть извиняющимся тоном.
– Что вы, Евгения Сергеевна, надо и мне просвещаться. Хорошо, если бы разговор велся популярно!
– Об этом не беспокойтесь. Я тут самая малограмотная, но и мне почти все понятно, – уверила ее жена Солтамурада, такая же, как муж, узколицая смуглянка.
– Во всяком случае, это хороший обычай, – твердо сказала Ивернева. – Куда как лучше, чем дикая традиция, распространившаяся в последнее время среди ленинградской молодежи, таскаться друг к другу с подарками по любому пустячному поводу. Тебе приносят бесполезные вещи, и ты должен носиться по магазинам, как угорелый, стараясь найти подарок пооригинальнее. А ничего оригинального-то в этом нет. Персидские нравы, которые кто-то удумал возродить на советской почве. Глупо! Но моя молодежь не следует моде. Вот и ты, Тата, осталась без подарков, только цветы и вино…
– У меня, как на грех, для такого исторического, легендарного вечера ничего, – начал Сугорин. – Правда, два-три интересных минерала поступили в музей, да вот еще великолепнейший опал прислали из Забайкалья. Не уступит самым лучшим из Индии и Южной Америки. Вот такой, – он показал на пальцах кружок с голубиное яйцо.
– Постой-ка, Глеб! – сказал Ивернев. – Помнишь, месяца два назад ты говорил мне о серых камнях из княжеского сейфа?
– А, это! Действительно. Ничего не получилось! Камни украли!
– Что, как, где?! – наперебой воскликнули присутствующие.
– Из нашего музея. Из лаборатории. Крупная была неприятность. Кому и для какого черта, простите, Евгения Сергеевна, они понадобились? Мерзавец небось ткнулся туда-сюда к скупщикам и выбросил. Так и погибли для науки. Первый случай за двести пятьдесят лет существования Горного института. И вор-то ничего не понимающий, рядом лежали куда более ценные вещи.
– А может быть, утащили просто потому, что были в лаборатории, а не в музее, украсть легче? – спросил Ивернев.
– Никуда не годится наш минералог, – начал Бехоев, – интересного нет, а было – так украли. Плохо двигают науку геологи. То ли дело мы, гуманитарщики!
Тата оцепенело уставилась на Сугорина. Она так задумалась, что вздрогнула, когда Евгения Сергеевна прикоснулась к ее плечу, и сказала:
– Послушаем, чем похвастают гуманитарщики.
– Мой учитель Павел Архильевич, – чеченец назвал знаменитого индолога профессора Муравьева, – поручил мне разобраться у него в личном архиве. Это громадное хранилище! Две комнаты в его квартире уставлены шкафами от потолка до пола. А высота потолков пять метров…
– Да ты не увлекайся потолками, – заметил Сугорин. – Переходи к шкафам, Солтамурад. Давай суть дела!
– Помолчи, пожалуйста, прошу! Зачем поручил мне профессор Муравьев рыться в его архиве? Да потому, что прочитал в газетах – сначала коротенько в европейских, а потом получил из Южной Африки – там уже все подробности. Какие-то итальянцы-киноактеры, путешествовавшие на собственной яхте «Аквила» у берегов Южной Африки, нашли под водой целый флот судов античного типа, погибших в незапамятные времена. Ученые высказывались в газетах по-разному, но когда мой старик натолкнулся на заявление какого-то иоганнесбургского историка, что найденные остатки флота не что иное, как пропавший без вести флот Александра Македонского, то пришел в раж.
– Ого! Вот это интересно! – воскликнул Ивернев.
– Да разве это интересно? Дело в том, что итальянцы подняли с самого большого корабля черную корону, украшенную драгоценными камнями. Случайно или нет, корона снова упала в воду и погибла безвозвратно. Итальянцев даже обвиняли, что они нарочно утопили находку, которую хотела отобрать полиция.
– Невероятно! Наверно, газетная утка! – нервно воскликнула Тата.
– Может быть, и утка! – согласился Бехоев. – Но суть дела, как любит говорить наш точный Глеб, не в этом. Профессор Муравьев вспомнил, что очень давно, еще до революции, он разбирал частную коллекцию индийских рукописей одного германского исследователя, кажется, Кейзерлинга. Не помню точно и не ручаюсь за правильность фамилии.
– Не все ли равно, какая фамилия! Давай дальше, – подогнал друга Сугорин.
– Ага, пробрало каменную душу! Погоди, то ли еще будет. В этой коллекции была санскритская рукопись примерно начала нашей эры с легендой об Александре Македонском. Как известно, легенд об Александре множество, существовал даже сборник их в виде эллинистического романа. Первый в истории роман приключений, не дошедший до нас полностью. Индийская легенда не была пересказом или вариантом известных историй, она говорила о таком моменте жизни Александра, какой не был затронут античными преданиями. Павел Архильевич заинтересовался, переписал рукопись и увез в Россию, чтобы на досуге перевести легенду и опубликовать. Первая мировая война, в которой он участвовал добровольцем, затем революция, Гражданская война, большая работа по восстановлению науки. Короче, профессор забыл о своем намерении, и копия рукописи очутилась, как говорят, в долгом ящике его громадного архива. И действительно, я перерыл уже четыре шкафа и только вчера нашел ее. Теперь старик хочет выполнить стародавнее желание – перевести ее и опубликовать, а в кейптаунскую газету послать статью. Потому что в ней тоже есть черная корона! – с торжеством выкрикнул Солтамурад и сделал паузу, обводя взглядом присутствующих.
– Так что же вы нас томите? – упрекнула Бехоева Евгения Сергеевна.
– Знаю только то, что рассказывал профессор. Рукопись-то еще не переведена. Так вот, как известно, Александр вторгся в Индию, выдержал два больших сражения, одно проиграл, но, в общем-то, вся Индия лежала перед ним открытая. И тем не менее он повернул назад, ушел в свою новую столицу в Вавилоне, где скоро умер. Историки объясняют это усталостью армии, находившейся на грани бунта, ранением самого Александра в голову при штурме крепости в среднеазиатском походе и еще разными причинами. Легенды дают более поэтическую версию о тоске Александра по морю. Завоеватель якобы всегда мечтал об острове, «лежащем на море шумно широком, в гремящем прибое», как говорит Гомер об острове Фаросе. В таком месте мечтал Александр кончить свои дни, а не в знойных равнинах Месопотамии или еще более жаркой долине Инда… Но индийская легенда рассказывает, что Александр, перейдя Инд и решив дойти до сердца Индии – Деккана, наткнулся на развалины очень древнего города. Интересно, что эта часть легенды совпадает с наличием в долине Инда остатков протоиндийской цивилизации, родственной критской и относящейся ко второму-третьему тысячелетию до нашей эры.
– Бог мой, какая невозможная древность! – вырвалось у Евгении Сергеевны.
Бехоев довольно усмехнулся, наслаждаясь интересом своих слушателей.
– Среди развалин уцелел незапамятной древности храм. Несколько жрецов жили в нем среди населенной львами пустыни, охраняя священную реликвию прошлого – черную корону царей исчезнувшего народа. Тех времен, когда людьми правили боги или герои, происшедшие от союза смертных женщин с небожителями. Существовало предание, что, если человек божественного происхождения наденет эту корону и выйдет в ней на свет полуденного солнца, его ум обострится волшебным образом, и он, познав сущее и вспомнив прошедшее, приобретет равную богам силу. Но если корону наденет простой смертный – горе ему! – он лишится памяти и станет, как младенец, игрушкой в руках судьбы и людей. Александр слышал это предание и потребовал от жрецов корону. Те сначала отказали ему, завоеватель пригрозил разобрать храм по камешку и все равно найти укрытое сокровище. Жрецы предупредили царя, что только дитя богов может безнаказанно надеть черную корону, но Александр рассмеялся. Версия о его божественном происхождении от союза его матери Олимпиады с Дионисом, вначале сочиненная его матерью, ненавидевшей отца Александра, хромого Филиппа, с годами приобрела силу факта. И Александр, без сомнения, сам верил. Без колебания он вошел в святилище храма, где жрецы окурили его дымом священного дерева и увенчали черной короной. Александр вышел на залитые солнцем ступени и, гордо оглядевшись, стал ожидать нисхождения божественной силы. Вдруг великий завоеватель пошатнулся, его загорелое лицо побелело, и он грохнулся на ступени, покатившись вниз, на песок. Едва соратники подняли своего полководца, тот очнулся, но тут обнаружилось, что он забыл все, о чем думал и чем жил в последнее время. Память Александра сохранилась для прошлого. Легенда говорит о том, что царь излечился от тоски по Элладе и от любви к Таис – знаменитой греческой гетере, сопровождавшей царя в его походах. Освирепевшие воины, обвиняя жрецов в том, что они нарочно погубили полководца, истребили их, а корона попала в личную сокровищницу Александра. Главное же в том, что Александр забыл, зачем он пришел в Индию, забыл свои планы на будущее и повернул войско назад. Вернувшись в Вавилон, царь заболел лихорадкой и скоро умер. Вот и вся легенда.
– Очень занятно, – первым заговорил Сугорин. – Но какая тут связь с находкой итальянцев у Южной Африки? Что-то не понимаю.
– Конечно, дорогой. Так и должно быть, надо знать историю. Она говорит, что, когда Александр умирал в Вавилоне, при нем были его приближенные, иначе диадохи: Птолемей, Селевк, Неарх и другие. Обратите внимание – Неарх. При разделе царств Неарх – один из сверстников Александра, рожденный в горах Крита, молчаливый воин и непобедимый пловец – унаследовал флот, тот самый огромный флот с тысячами людей, который был подготовлен по мысли Александра для колонизации аравийских земель. Флот исчез, отправившись неизвестно куда, исчез и Неарх. Теперь сделайте лишь одно допущение, что черную корону из сокровищницы Александра взял Неарх, что тогда?
– Ого! – воскликнул Ивернев.
– Конечно, здесь не одно, а два допущения, что уже хуже, – не сдавался Сугорин. – Что флот, обнаруженный у берегов Южной Африки, есть флот Неарха и что именно Неарх взял корону.
– Правильно! Но разве ничего не говорит то совпадение, что на главном корабле находят корону? Больше того, легенда почти никому не известна, а выходит, что черная корона существует, и, следовательно, еще один миф становится реальностью. Впрочем, мы уже привыкли к тому, что считавшееся сказками в прошлых веках подтверждается точными исследованиями нашего времени. Но это еще не все. Кейптаунские газеты, главным образом «Аргус», сообщили, что итальянская женщина с яхты, нашедшая корону и надевавшая ее, была поражена неясным психическим заболеванием, которое врачи приписали слишком глубокому погружению с аквалангом!
Слушатели, включая Сугорина, разразились аплодисментами.
– Ну, уважил, Солтамурад! – Евгения Сергеевна стала обмахиваться. – Даже жарко стало. Лучшая история из всех, какую я от вас слышала.
– Если только это хоть наполовину правда! – процедил Сугорин.
– Все равно, дорогой, скажи по совести, стоило рыться в архиве?
– Безусловно! – признался минералог.
– Ну, если сознался, тогда иди в наказание за угощением.
Глеб попросил сумку и послушно вышел. Остальные сидели, задумавшись над рассказом индолога. Звонок телефона прервал их размышления.
– Междугородная, – сказала Евгения Сергеевна. – Возьми трубку, Мстислав. Это, конечно, тебя вызывает Москва.
Мстислав услышал мощный голос профессора Андреева. Его поздравления услышали все присутствующие.
– Полагается свадебный подарок, – зычно прервал благодарность Ивернева профессор, – спешу поднести! Вчера обсуждали кандидатуры для поездки в Индию. Консультации исследований кристаллических пород древнего щита… – Леонид Кириллович выдержал паузу. – Ваша поездка решена единогласно! Скоро вызовут для оформления. Невеста пусть не горюет, приедет к вам после, когда вы исхлопочете ей паспорт. Пока вы у нас ходите в холостяках! Ну, очень рад! Очень! Дай-ка мне дражайшую Евгению Сергеевну, расспрошу немного об избраннице. Жму руку, Мстислав!
– Одну минуту, Леонид Кириллович! – заторопился Ивернев. – Знаете, что встречей с моей Татой, чудеснейшей девушкой на свете, я обязан вам?.. Очень просто. Помните, месяца два назад вы хотели приехать в Ленинград и даже прислали мне телеграмму, а потом, видимо, раздумали? Я ездил встречать вас на вокзал и там случайно познакомился с Татой. Поэтому сейчас будет тост за вас, как за посаженого отца и доброго гения!
– Постой, молодой человек, тут что-то не так! Влюбился – и в голове туман! Никакой телеграммы я не присылал, ехать не собирался!
– Ничего не понимаю, Леонид Кириллович! Телеграмма была мне и подписана вами, только с профессором, а не просто, как вы всегда пишете.
– Сохранили ее?
– Боюсь, что нет!
– Жаль. Чья-нибудь шутка нашей, здешней молодежи. Глуповато, ничего не скажешь! Попробую выяснить и оторву голову… Ну, давайте маму!
Взволнованный Ивернев отдал трубку матери и поспешил сообщить новость. Тут только он заметил, как побледнела Тата. Он подумал, что мысль о близкой разлуке расстроила ее. Он поспешил ее утешить, уверяя, что они расстанутся на срок не больший, чем если бы Ивернев уехал в обычную экспедицию. Зато потом совместное путешествие по Индии! Что можно желать лучшего в первый же год брака?
Тата слушала, вцепившись в его руку и не отрывая своего взгляда, темного и почему-то показавшегося Иверневу трагическим.
Ивернев стоял посреди своего номера в гостинице «Турист», не снимая мокрого плаща и уставив в пространство невидящий взгляд. Телеграмма, до боли зажатая в пальцах, была от матери. «Мстислав несчастье ушла Тата ничего не понимаю приезжай». Ивернев встряхнул головой, провел рукой по лбу. Выпил воды. «На субботу назначена регистрация нашего брака… Нет, не может быть! С Татой что-то случилось… Но ведь мама так и говорит – ушла! Если бы исчезла! Фу, какое-то наваждение».
Ивернев заставил себя успокоиться и позвонил Андрееву. Извинившись, сообщил, что дома что-то случилось. Он немедленно вылетает в Ленинград и просит позвонить завтра в министерство и перенести прием на другой день.
Через несколько минут он мчался на такси в Шереметьево.
Евгения Сергеевна выбежала ему навстречу и вдруг показалась ему маленькой, беспомощной, постаревшей. Ивернев впервые видел свою мудрую, спокойную мать такой подавленной. Мучительная жалость сдавила ему горло. Он не смог произнести ни слова и только молча стоял, вопросительно глядя на нее.
– А Тата… ушла во вторник, и я сразу же дала тебе телеграмму. Как только нашла записку. – Евгения Сергеевна протянула сыну лист из большого блокнота, исписанный крупным, ровным почерком Таты.
«Простите меня, простите! Евгения Сергеевна, дорогая, бесконечно милая и добрая, объясните Мстиславу, что я скверная, что я поступаю недостойно, но иначе я не могу. Не ищите меня. Через несколько часов я буду далеко и никогда не вернусь сюда, где мне было дано узнать двух чудесных людей – вас и Мстислава. Оба вы приняли меня сразу всей душой, и я… я наношу вам такую обиду и причиняю страдания. Эта мысль ужасно мучает меня, не дает покоя. Если можете, то простите и позвольте поцеловать на прощание вашу ласковую руку и… – тут что-то было тщательно зачеркнуто, потом более неровными буквами приписано: – И поцелуйте Мстислава за меня, если можете. Прощайте. Тата».
Ивернев несколько раз перечел лист бумаги, разрушивший одним махом его счастье, все планы его жизни.
– Тут что-то не так, – хрипло выдавил он из себя.
– Что же заставило ее убежать, как воровку, боясь прямого и открытого признания?..
– Не надо, мама! Как можем мы судить? Надо знать все обстоятельства!
– Нет таких обстоятельств, чтобы скрыть правду от тех, кого любишь!
– А как же святая материнская ложь? Легенда о белом покрывале? Как судить только от себя, со своей стороны, если все в мире имеет две?
– Как ты любишь ее, Мстислав!
– Люблю, но не думай, что я готов ее оправдывать только поэтому. Я обвиняю Тату, но не выношу окончательного приговора, который принесет или прощение, или отравит всякое воспоминание о том, что было.
– Ты никогда не вынесешь его! Ты ее не увидишь больше и ничего не узнаешь.
– Редко бывает, чтобы поступок остался нераскрытым. Рано или поздно… Да довольно об этом. Ты очень страдаешь, моя родная? Поедем завтра в Москву. Тебе будет тяжело здесь одной.
Телефонный звонок заставил обоих вздрогнуть. Надежда, мелькнувшая было на лицах Евгении Сергеевны и Мстислава, погасла. Говорил Солтамурад:
– Плохие новости. Евгения Сергеевна, плохое дело!
– Что такое, милый? У нас тоже плохо в доме!
– Несчастье с Мстиславом?!
– Нет, Мстислав приехал, он здесь. Я позову.
– Погодите, какая такая беда?
– Солтамурад, от нас ушла Тата!
– Не может быть! Как так?.. Ай-яй!.. Я позвоню после. Успеется! – Мстислав взял у матери трубку.
– Нет уж, говори, Солтамурад!
– А, ты, дорогой! Как же так?.. Знаешь, что получилось у меня? Пожар на квартире у Муравьева! Загорелось в кабинете, говорят, от старых проводов.
– Ущерб большой?
– Очень! Часть рукописей сгорела, другую залили водой. Письменный стол тоже загорелся, и погибла копия легенды, которую мы начали переводить, все погибло, нет ни листка. Старик в больнице, с горя хватил инфаркт. Я у него каждый день, а надо ехать в Москву. Встретимся в Москве.
– Мы туда поедем с мамой завтра, ищи нас у Андреева. Хорошо?
– Договорились, дорогой. Прощай пока!
– Итак, Мстислав, когда поедешь на юг Индии, не забудь про чарнокиты. Если повезет, то наша наука сможет сделать немалый подарок индийским друзьям. Докажем идентичность чарнокитовых массивов Гондванского щита в Южной Африке и в Индии, что поведет, возможно, к обнаружению алмазоносных зон. Мне кажется, что общий размыв древнейших толщ в Индии был менее глубок, чем в Африке, – это раз. Далее, зоны с алмазоносными трубами прорыва в Индии залегают или в областях с обильной растительностью, или прикрыты обширными покровами базальтов в сухих районах Деканского плато. Прогнозируй, соображай, а кроме того, помогай во всем. Воспитанник Ленинградского горного института, ты хорошо квалифицирован в минералогии, а это основа всей практики.
Ивернев слушал, делая время от времени заметки в полевой книжке, переплетенной в серый холст. Кончив наставления, профессор Андреев задумался, откинувшись в кресле. Ивернев закурил, рассматривая орнамент на громадном, во всю стену, китайском ковре, потом спросил:
– О чем это вы, Леонид Кириллович?
– Грустно сделалось. Когда-то, в твои годы, я пробовал представить себе, будет ли такое время, что я не смогу ехать в экспедицию?
– Разве вы не можете ехать?
– Могу, только никогда не ездил, чтобы поработать в полную силу. Мои помощники, от главного геолога до проводника, всегда говорили: «С вами хоть на край света, хоть в саму преисподнюю». Почему? Медом по губам не мазал, уговаривать да льстить не мастер, требовал сурово. А потому, что всегда считал, что у начальника не только голова должна соображать, этого мало. Начальник – тот, кто в трудные моменты не только наравне, а впереди всех. Первое плечо под застрявшую машину – начальника, первый в ледяную воду – начальник, первая лодка через порог – начальника; потому-то он и начальник, что ум, мужество, сила, здоровье позволяют быть впереди. А если не позволяют – нечего и браться.
– Не могу согласиться с вами, Леонид Кириллович! Если коллектив хороший, загорелся общей работой…
– А надолго этого горения хватит, если никто не будет вести? Нет, раз уж сердце сдало, не могу больше тащить лошадей на веревках по обрыву, гнать плот, рубить лес. Не могу! А думалось раньше, что так вот – раз, упаду и умру на леднике, в тайге или в пустыне. Почему-то больше хотелось в пустыне, чтоб сложили товарищи каменный холм и он служил бы ориентиром для таких же, как я, исследователей земли. Знаешь стихотворение Марины Цветаевой про арабского коня? О легенде, что ежели такой конь больше бежать не может, то перекусывает на ходу себе жилу и умирает, истекая кровью…
– Да что это с вами, Леонид Кириллович, дорогой?
– Разве не видишь? Смерть как хочу поехать в Индию, а знаю, что жары там не выдержу и вернут домой как бесполезный тюк.
– Ну и терминология у вас! Тюк… вьюк… каюк! – расхохотался Ивернев.
Леонид Кириллович посмотрел на ученика почти с негодованием, подумал и улыбнулся сам.
– Так уж от века идет. Сам такой был в молодости, тоже не верилось, что могу умереть. Не думал, что буду горько жалеть об упущенных возможностях, зная, что они более не представятся. А ежели представятся, то не будет сил.
– Я никогда еще не жалел об упущенном.
– Конечно. Потому, что впереди еще бесконечная дорога! Это и есть молодость. А вот когда придет время и поймешь, что ничего другого уже больше никогда не будет…
– Мне это трудно понять.
– И долго еще не поймешь. Ну ладно, бог с ними, с упущенными возможностями. Нет их, так есть неотложные дела! Кстати, нет ли в личных бумагах твоего отца каких-нибудь указаний на древние рудники в Средней или Центральной Азии?
– Как, и вы об этом!
– Что это с тобой? Нервы не в порядке? Комиссию проходил? Смотри не сконфузься с командировкой, дело ответственное. Помнится, ты путал что-то с моим приездом, мямлил по телефону чепуху.
– Ни при чем тут нервы! Дело в том, что вы уже второй человек, интересующийся личным архивом моего отца. – Настал черед насторожиться профессору.
– Собственно говоря, интересуюсь-то не я, черта мне в древних рудниках, это дело рудных поисковиков да еще археологов. Как раз тут объявился приезжий археолог, не то немец, не то турок из Анкарского археологического института. Был, между прочим, и у меня, откуда-то узнал, что я был учеником Максимилиана Федоровича. Помнится, твой отец описывал рудники трехтысячелетней давности где-то на границе с Афганистаном и с Ираном. Так этот профессор Вильфрид Дерагази…
– Как, как?
– Вильфрид Дерагази. Звучная такая фамилия, легко запоминается. Он рассказал мне о дравидийской культуре, распространившейся четыре тысячи лет назад из Индии в Западный Китай и в нашу Среднюю Азию. Есть такая культура Анау – названа по кишлаку близ Ашхабада, чем-то сверхзамечательная, но якобы у нас мало раскопанная, как сетовал турецкий профессор. Эта культура служит мостом между Индией и Критом, а тот, в свою очередь, с Северной Африкой. Ее признаки обнаружены в пустыне Сахара. Найдены удивительные по красоте маленькие скульптуры, рисунки, керамика. Институт хочет применить современные научные методы для прослеживания дальних связей и путей расселения – спектроскопические изотопные анализы металлов и минералов в украшениях и других предметах. Требуется всего по грамму от каждого образца. Профессор и собирает их по тем местам, где, предполагается, проходили древние связи. Интересно и дельно!
– Интересно-то интересно, – энергично раскуривая папиросу, заметил Ивернев, – но почему-то Тата… моя невеста, которая только что ушла от меня, очень интересовалась личным архивом отца.
– Что-о? Для какой цели? И кто она, собственно?
– Дочь одного из таежных спутников отца, был такой Павел Черных.
– Точно был?
– Не знаю. В голову не приходило проверить. Да и как это сделать?
– Попытаемся. Хотя… почему бы ему и не быть?
– Вы хотите сказать, что Тата… может быть, вовсе не Черных?
– Как я могу такое предположить? Тут уж ты сам должен определить, в чем дело. И что же интересовало твою Тату?
– Просто личность моего отца, его маршруты, детали, рисующие облик моего и ее отца.
– М-м… И давно она… гм… ушла?
– Несколько дней. Я был в Москве, когда мама мне телеграфировала.
– Кто знает, может, случайное совпадение? Скорее всего. Ну, пойдем пить чай, слышишь: Екатерина Алексеевна звякает чашками.
Ивернев продолжал сидеть в напряженном раздумье. Андреев встал, положил руку на его плечо.
– Пошли!
Ивернев поднялся, затем жестом остановил профессора:
– А на кого он похож, этот заграничный археолог?
– Красивый, довольно молодой. Мрачно красивый, что-то от киногероя, демоническое, сильное. Словом, примечательный человек. Он у меня ужинал и всех очаровал. Ритка повела его в Большой на балет и прямо в восторге от такого кавалера. Говорит, все девчонки глаза пялили на этого Дерагази.
– На каком языке говорит?
– С нами на любых трех, у нас принятых: английском, французском, немецком. Немного знает по-русски. Говорит, что владеет еще несколькими языками!
– Счастливый человек!
– Ну, ты изучил два, и куда лучше, чем я. Не способен есмь. – Профессор задумался и добавил: – А как одет этот турок! И еще мне бросилось в глаза у него кольцо с интересным камнем. Пожалуй, только геолог и может оценить выдумку. Представь себе, кристалл хиастолита разрезан поперек главной оптической оси, так что на свету дает…
– Серый крест!
– Ну, разумеется. Бог мой, ты побледнел как стена! Что это с тобой творится? Сядь! – Ивернев нетерпеливо топнул ногой:
– Леонид Кириллович, что же это такое? Тата, она… она постоянно носила такое же кольцо!
– Хо-хо!.. – Андреев сразу посуровел и даже взял папиросу из портсигара Ивернева. Закурил, подумал, поискал что-то в записной книжке и снял телефонную трубку. – Совпадение или не совпадение, посмотрим. Мало ли что! Это профессор Андреев, геолог, мне надо посоветоваться по срочному делу, – продолжал он в трубку. – Нет, пусть лучше кто-нибудь от вас придет ко мне на дом или в институт. А я вам говорю, что лучше, у меня есть и своя голова на плечах! Хорошо, соедините меня с кем-нибудь постарше. Смотрите, будете отвечать! Так-то лучше!
Ивернев слушал отрывистый односторонний разговор, а в голове вертелись жалящие мысли: «Тата, Тата! Неужели?.. Дар Алтая… Зачем?»
– Товарищ подполковник, – продолжал Леонид Кириллович и вкратце рассказал о Дерагази и Тате. – Да, он еще здесь, приехал в научную командировку. Конечно, может быть, чистая случайность. – Леонид Кириллович облегченно и негромко рассмеялся. – Мой ученик? Здесь, да. Сейчас у меня. Через час будете? Очень хорошо, прямо к чаю.
Профессор повесил трубку и пристально посмотрел в лицо своему ученику.
– Понимаешь, Мстислав, это мы должны сообразить, зачем нужны сведения о твоем отце и какие сведения. Иначе кто же поймет? Как это хорошо получается в шпионских книжках: премудрый детектив садится, размышляет и ловит нить мотива. Да ведь сила врага в том и заключается, что ему уже все ясно с начала, а нам невдомек. Если есть вообще враг, а не выдумка от начала до конца, построенная на случайном совпадении.
– Совпадений-то два, – тихо и морщась, точно от боли, возразил Ивернев.
– Как так?
– Первое: два человека – обоих интересуют какие-то данные из неопубликованных, не маршрутных, а личных дневников отца. Второе: оба носят совершенно одинаковые кольца, каких мы ранее ни на ком другом не видели.
– Ишь ты! В самом деле! Так ты думаешь, что твоя Тата…
– Ничего я не думаю и не хочу думать! – резко воскликнул Ивернев.
– Думать придется, – со вздохом ответил Андреев. – Смерть как не люблю таких дел. Разом вспоминаешь, что, кроме земной коры, пустынь, лесов и гор, есть всякая гадость заугольная и подпольная. Ощущение, что ходишь по полу, а пол-то стоит на болоте, и под ним что-то копошится.
– Ну, это вы уж чересчур, Леонид Кириллович. – Горькие морщины выдавали внутреннюю борьбу Ивернева.
– А вот и Каточек! – преувеличенно громко приветствовал Андреев входившую жену.
– Курил опять? – подозрительно спросила та. – А где же клятвы и решения?
– Да вот, понимаешь, Каточек, тут разволновался насчет Индии. Едет вот, – он кивнул на Ивернева.
– Ну и что? Мстислав – в Индию, Финогенов – в Африку, завтра еще кто-нибудь из твоих учеников отправится в Афганистан или Ирак. Тебе не придется папиросы из зубов выпускать…
– Нет, нет, согрешу разок и больше не буду! Как там насчет чаю? Сейчас придет один геолог, с Дальнего Востока.
– Кто такой?
– Ты не знаешь. Он геолог-эксплуатационник.
– Да, этих совсем не знаю. По-моему, скучный народ.
– Бывает, бывает. А где Ритка?
– Укатила в театр. С твоим турком. Он ей ответное приглашение сделал. И мне это не нравится, чертить крылом вокруг нее принялся. А Рита, знаешь, девчонка горячая, шальноватая, вся в отца!
– Благодарю вас! – Андреев низко поклонился. – Но вообще-то… конечно…
– Может, изъяснишься понятнее?
– Потом. Чуть-чуть повременим с чаем. Эксплуатационник будет с минуты на минуту.
После ухода «геолога с Дальнего Востока» Ивернев и Андреев еще посовещались в кабинете, но так ни к чему и не пришли.
– Останешься ночевать! – Геолог поднялся. – Проветри как следует, накурил. Пойдем принесем постель.
– Не засну я, Леонид Кириллович!
– Постарайся! Впрочем, как знаешь. А мне надо выспаться, с утра важный совет. Значит, договорились. Дерагази приглашу, пока ты еще здесь, а «геолог» будет наведываться. Только как кольцо увидишь, чтоб ни сном, ни духом, а то он прав – спугнем. А Ритка пусть повертится у него под носом, может, он и с ней заведет разговор на ту же тему.
– А вы не боитесь за Риту?
– Девчонка она очень открытая. Я с ней поговорю, она мать не так слушает, как меня! Рискнем немного.
«Вот эта железная лестница, и она знак радости. И этот вечер самая хорошая и светлая радость», – думал Гирин, поднимаясь к Симе.
Сима встретила его в черном свитере и широкой серой юбке. Гирин стал расспрашивать о работе, о спорте. Сима вдруг разоткровенничалась и рассказала ему все о «халифе Гарун-аль-Рашиде» и его «великом визире». Удивительно наивную и добрую попытку найти свою собственную справедливость увидел Гирин в бесхитростном рассказе Симы. Она сидела против него, слегка смущенная, выпрямившись и положив на колени сцепленные руки, а ее громадные серые, широко открытые глаза смотрели прямо в лицо Гирину с доверчивой надеждой на одобрение. Нестерпимая, подступающая к горлу нежность проснулась в нем.
– Когда я слушаю вас, мне хочется стать верным телохранителем халифа, – вдруг сказал он.
Сима внезапно покраснела, вскочила и прошлась по комнате.
– Я ни разу не видел вас в брюках, – сказал Гирин, чтобы переменить тему. – Вы их не носите?
– Обычно нет.
– Почему?
– Они не годятся для моей фигуры, вот и свитер тоже не очень, – девушка покраснела еще больше. – Обязанность хозяйки – приготовить чай, – сказала она свойственным ей полувопросительным, полуутверждающим тоном и вышла.
Гирин пересел к пианино, медленно перебирая пальцами клавиши. Их прохладное и гладкое прикосновение было приятно и немного грустно, как воспоминание о чем-то далеком и утраченном. Звонкой капелью с весенних берез начали падать звуки одной из любимых песен Гирина, прошедшей с ним по жизни. Сима вошла стремительно и присела на ручку кресла, совсем рядом с черной боковиной инструмента.
– Иван Родионович, – прошептала она, – еще. Я так люблю эту вещь.
Гирин повиновался. Сима сидела, как изваяние, пока не вспомнила про чайник.
Японская песня «Сказка осенней ночи», только дважды слышанная им по радио, врезалась в память Гирина, как все, что сильно нравилось ему. Прижимая обе педали, он старался извлечь звуки, похожие на звенящие протяжные ноты кото и семисена. Они взлетали печальными сумеречными птицами, метались над темными водами молчаливых озер и замирали, удаляясь в безграничную ночь. Эта картина рисовалась Гирину в звуках песни и размеренном медленном аккомпанементе. Негромко подпевая мелодию, Гирин не заметил, как снова появилась Сима.
– Мне кажется, что я давно знала и любила это, – задумчиво сказала она. – Может быть, потому, что здесь звучит наша женская печаль.
– Почему именно женская? Мне кажется, что и мужская тоска тоже сюда подходит.
– Нет, это женская, – уверенно заявила Сима. – Потому что женщины страдают больше. Нет, я не имею в виду обычное рождение детей. Мы психологически более ответственны за жизнь, чем мужчины, и эта ответственность на всю жизнь, она не снимается, а усиливается с любовью, стократно возрастает с рождением ребенка. Нет, я не совсем…
– Совсем! Вы, оказывается, думаете так же, как и я, а я ведь немало лет…
В комнату вихрем влетела Рита, такая красная от возбуждения, что даже веснушки совершенно исчезли. С мальчишеской улыбкой девушка была так очаровательна, что Гирин невольно залюбовался ею, и Рита, заметив это, смутилась.
– Сима, роднуля, великий мой халиф, спасай визиря! Он погиб!
– Что такое? – встревожилась ее подруга. Рита в нерешительности посмотрела на Гирина, потом отчаянно тряхнула головой.
– Скажу все! Иван Родионович, он свой, поймет, а с тех пор, как вы… – Рита еще больше покраснела и внезапно выпалила: – Сима, я влюбилась!
– Зачем же трагический тон? Могу только поцеловать тебя и сказать: наконец-то!
– Ой, халиф, все очень скверно! Он иностранец и вообще мне не нравится!
– Опомнись, Маргарита! Что ты городишь! Влюбилась, а не нравится? Когда это случилось?
– Совсем на днях, и с тех пор я точно под гнетом. Когда мы вместе, стоит ему посмотреть, и я вся во власти его силы. Кажется, прикажи он, и я кошкой подползу и буду тереться о его ноги. Ужасно, так еще у меня не было. И главное, я еще не знаю, полюбила ли, а уже нет радости. Теперь понимаю то, что прежде казалось сантиментами. И я готова о всем забыть и боюсь его, боюсь сделать какую-нибудь ошибку, неверный жест, не то слово. Он ласково улыбается, а изнутри его точно смотрят недобрые глаза и следят, следят!
– Как-то нехорошо, девочка. Не понимаю. Кто он?
– Не скажу! Голова идет кругом. Вот так! – Рита бешено закружилась перед зеркалом, остановилась, притихла и села на винтовой стул перед пианино.
Сима и Гирин молча наблюдали за ней. Рита медленно коснулась рукой клавиш, взяла несколько нот и вдруг заиграла красивую тревожную мелодию, никогда не слышанную прежде Гириным. Он вопросительно посмотрел на Симу.
Тянется дорога, дорога, дорога,
Катятся колеса в веселую даль…
Что ж тогда на сердце такая тревога,
Что ж тогда на сердце такая печаль!
– Песенка шофера из бразильского кинофильма, – шепнула Сима.
Рита продолжала петь о спутнице, сидящей рядом, о том, что поворот сменяется поворотом, а далекая цель не показывается. Рита умолкла, опустив голову, и Гирину показалось, что на ее глаза, только что вызывающе блестящие, навернулись слезы.
– Ну, хорошо, мы все поняли, а теперь рассказывай. Кто он?
То, что Сима, не задумываясь, сказала «мы», а не «я», промелькнуло радостью в душе Гирина.
– Он профессор археологии из Анкары, зовут Вильфрид Дерагази.
– Постой чуточек. Из Анкары? Это из Турции? А что он делает здесь? В научной командировке?
– Да, да! Он приходил к папе. Я познакомилась с ним, была в театре два раза. Потом мы гуляли, потом ездили на машине просто так, по Москве катались, потом он хотел, чтобы я пошла в ресторан, а я не пошла, потом он у нас ужинал.
– И все?
– А что еще?
– Ну, говорил он тебе что-нибудь? Предлагал руку и сердце? Целовались?
– Говорил, ну, что в таких случаях говорится: я ему очень нравлюсь, и русские девушки вообще, а я из них самая лучшая, и что я такая веселая и спортивная, – он так и сказал – спортивная, что счастлив тот путешественник, исследователь, у которого я буду спутницей. И потом он поцеловал меня и… и еще раз… и еще раз…
Рита прикрыла ладонями запылавшие щеки.
– Несколько раз поцеловались, так, – деловито выспрашивала Сима, – и гуляли, и говорили, на каком, между прочим, языке?
– Французском.
Рита умоляюще посмотрела на подругу и уловила взгляд Гирина, глубокий, сосредоточенный, показавшийся девушке узким лучом напряженной мысли. Она вдруг встрепенулась и повернулась на винтовом стуле к доктору.
– Взгляните на меня еще раз так, – попросила Рита, – мне почему-то становится спокойней.
– Кажется, я начинаю понимать, в чем дело, – объявил Гирин.
– В чем? – одновременно воскликнули Рита и Сима.
– Не могу пока сказать, иначе могут быть нежелательные последствия. Скажите, вы бы не познакомили меня с вашим археологом?
Рита кивнула головой:
– Мы должны с ним пойти в Дом дружбы, он обещал показать мне выставку фотографий какого-то своего знакомого.
– Ну, это самое лучшее. Дайте нам знать когда, и мы с Симой «случайно» вас там встретим. Только ему ни слова обо мне не говорите, особенно что я психолог. И старайтесь не смотреть ему в глаза, когда он говорит вам что-либо. Смотрите на его плечо, заставьте себя. Если он будет сердиться, повышать голос – не обращайте внимания.
Вильфрид Дерагази непринужденно сидел в удобном кресле одной из гостиных Дома дружбы. Как отлично воспитанный человек, он позволил себе лишь едва заметно разглядывать своих собеседников, пряча насмешливую искорку в своих глубоких темных глазах.
Рита сидела как на иголках, то заливаясь краской, то бледнея. На Гирина Дерагази почти не обращал внимания, следя сквозь голубой дымок египетской сигареты за Симой, которая с момента условленной встречи целиком захватила его внимание. Сима задавала вопрос за вопросом на своем медленном и слишком мягком английском языке. Гирин, внимательно следивший за всем, заметил, что и Сима, душевно куда более стойкая, чем Рита, постепенно подпадает под влияние притягательной личности археолога.
«Пора!» – решил он, собирая всю свою нервную силу для предстоящего поединка. Он знал уже, с кем имеет дело, но это не облегчало задачи.
– Скажите, уважаемый профессор, – обратился Гирин к Дерагази, выбрав момент, когда археолог ответил Симе на какой-то вопрос и устремил задумчивый взгляд на ее скрещенные в щиколотках ноги, – с каких пор в археологическом институте принято… – тут Гирин сделал нарочитую паузу и, устремив на лепной потолок безразличный взор, закончил: – обучение современным методам внушения? Или это в зависимости от личного дарования?
Сима и Рита, удивленные вопросом Гирина, увидели его поразительный эффект. Дерагази выпрямился в кресле, опустив сигарету и разом утратив свою изящную небрежность. Челюсти профессора сжались, ноздри раздулись, и он весь подался вперед. Гирин не дрогнув встретил его взгляд. Сима похолодела, увидев совсем нового, незнакомого ей человека, властного, приказывающего, почти торжествующего.
– Вы не ответили мне! – требовательно и раздельно сказал он.
– Что, я не понимаю вас? – резко спросил Дерагази.
– Нет, вы все прекрасно понимаете! Зачем вам это? Покорять женщин? Только? – отрывистые английские слова били точно ударами плетки.
– Нет! Нет! Нет! – это было сказано на неизвестном Гирину языке, но тот понял.
– Цель?! – еще более резко спрашивал Гирин. – Говорите!
Дерагази смертельно побледнел. Археолог уставился на Гирина, глубоко и медленно вдыхая воздух через раздутые ноздри. Его противник сидел спокойно, но окаменевшие мышцы шеи и напрягшиеся, точно для подъема тяжести, плечи выражали его усилия.
Сима и Рита как-то всей кожей чувствовали происходившую борьбу. Непривычное оцепенение сковало их, как будто перед ними происходило нечто ужасное. Сима со страхом заметила, как глубоко и сильно избороздился морщинами лоб Гирина. Она чувствовала, что ее друг близок к пределу чего-то, но что это было – Сима не понимала. Ее одолевало дикое желание закричать, и в то же время непонятная сила удерживала ее от этого. Рита закрыла глаза и все ниже опускала голову.
Тихий злобный стон прорвался сквозь стиснутые зубы Дерагази. Краска возвращалась на его лицо, дыхание сделалось незаметным. Бархатистые ресницы опустились, и тело обмякло. Археолог откинулся в кресле, но Гирин остался в прежней, окаменелой позе.
– Цель? – повторил он вопрос. Любезная и вместе с тем жестокая усмешка раздвинула хорошо очерченные губы Дерагази.
– Власть! Отрада власти над человеком… женщиной, которая иначе бы не покорилась. Чувствовать ее гибким стебельком, а себя ветром свободным, могучим. Захотел – и она упала, захотел – и отбросил носком ботинка, захотел – и приползет на животе, целуя руки…
Легкая судорога отвращения тронула щеку Гирина. На одно лишь мгновение. Не отрывая взгляда от Дерагази, он погружал его, точно штык, в обмякшее тело своего противника.
– А еще? Наука – знаю! Женщины – тоже знаю! Но откуда приходит главное в вашем мире – деньги? Откуда? Говорите! Только откровенно! Сядьте удобнее, курите, вы у доверенного, надежного человека.
Вильфрид Дерагази улыбнулся, и прежнее превосходство, казалось, вернулось к нему. Он извлек из очень плоского, полированного, точно зеркало, портсигара новую голубоватую сигарету, на этот раз не предлагая никому из присутствовавших. И стал говорить с той нагловатой откровенностью, свойственной преуспевающим дельцам в кругу своих людей, которых они считают менее способными и удачливыми:
– После войны мир очень изменился. Этого большинство людей еще не поняли. Они не видят, что жизнь закусила удила и понеслась стремительно, как необъезженная лошадь. Потому они еще верят в такие игрушки, как религия, мораль, долг, ждут чудес и тайно поклоняются фетишам любого вида. Чудаки наивно думают, что их государства всерьез позаботятся о них в трудный час, и умирают в бедности и одиночестве…
– Простите, – с подчеркнутой вежливостью перебил Гирин, – не совсем понимаю ваше предисловие.
– Сейчас все станет ясно. Успехи науки показывают, что она становится единственной реальной силой в судьбе человечества. Однако ученые неорганизованны и наивны. Власть находится в руках политиков, берущихся управлять не умея и потому громоздящих пирамиды ошибок и нелепостей. Усложняющаяся жизнь всего мира настойчиво требует прочности всех без исключения звеньев, чего политики достигнуть не могут. В результате ткань общественного устройства постоянно рвется. Люди становятся беззащитными жертвами неумелого и устарелого политического управления. Стремясь обеспечить устойчивость власти, политики организуют последовательную иерархию привилегий, очень похожую на иерархию бандитских шаек, замкнуто сужающих свои круги со все большими привилегиями для олигархической вершины. Образец гитлеровский рейх – типичная тирания политических бандитов, очень прочная, скрутившая весь германский народ стальной сетью террора, пыток и смерти. Но бандиты ударились в большую политику и по невежеству не сумели придумать ничего, кроме военной силы и массовых избиений. Естественно, они погибли скорее, чем могли бы, если бы действовали с умом.
– Не вижу никакой связи с вами в этой декларации, не содержащей ничего нового и типичной для мышления осатанелого индивидуалиста.
– Превосходный термин! Осатанелый индивидуалист! О них-то сейчас и пойдет речь. Что же делать умному человеку, не верящему ни во что, кроме разума, и видящему, что всякая политика устарела, а до научного управления людям дальше, чем до Марса? Раньше попадете на Марс, наверное, вы, русские, но настоящему разумному человеку совершенно наплевать кто… Человек с увеличением населения все больше теряет свою индивидуальную ценность. Все труднее становится ему пробиться наверх через заборы и фильтры последовательной иерархии, в чем бы она ни выражалась. Справедливость существует только на очень узкой тропинке, по которой надлежит идти обычному человеку. Кругом беззаконие, и любой преступник чувствует себя увереннее и сильнее. Вы улавливаете мою мысль?
– Очень хорошо! Продолжайте, пожалуйста.
– Итак, что же делать человеку, у которого достаточно ума и других способностей, чтобы быть наверху, но вынужденному навсегда оставаться под пятой олигархии? Только одно: организоваться и построить свою шайку, без политики, без фетишей, без веры в глупости.
– То есть для того только, чтобы добыть достаточно денег?
– Очень точно! Но добывать деньги, нарушая законы, охраняющие собственность, опасно. Дело часто приходит к провалу, так как технические ошибки неизбежны.
– Как же быть?
– Необходимо, чтобы эти деньги вам платили, – Дерагази резко подчеркнул слово, – за определенные услуги. А услуги могут быть любыми, вплоть до любого преступления. Преступление получается безмотивным, а следовательно, практически неразгадываемым. Да, именно безмотивным. Гангстеры нашего типа не руководствуются политическими мотивами, не выполняют глупых шпионских поручений, которые стоят дорого, а дают в общем ничтожные результаты, и только тупость политиков мешает им это понять. На месте разведывательного управления Америки, которое тратит миллиарды долларов, чтобы вызнать секреты вашей науки и техники, я бы передал эти миллиарды американским ученым и уверен, что получил бы куда больший эффект. Но это не наставление для моего опытного коллеги.
И снова Сима заметила судорогу, пробежавшую по правой щеке Гирина.
– Продолжаю, – как ни в чем не бывало проговорил Дерагази, зажигая новую сигарету. – Сеть гангстерских шаек, тесно связанных между собой, проникает во все прорехи общественной постройки. Кому-то надо убрать мешающего человека? Отлично. Вносится сумма, дается команда – и мимолетный удар по виску, укол щепкой с кураре, а то и просто пинок под проходящий автомобиль и – готово. Сделает это человек, который совершенно не знает, кто, что и как… Надо утащить что-то? Где-то? Пожалуйста! Сделает это не вор, а человек, которого все считают честным. Надо заполучить красотку, ну, кроме разве самых знаменитых звезд, чтобы не поднималось большого скандала, и украдут, обучат нужному поведению в тайном публичном доме за тремя морями и, шелковую, передадут желающему. Все дело в цене! А платят, уверяю вас, крупно, да и в самом деле, что крохоборствовать тем, кто либо получит миллионы, либо имеет их по своему высокому положению. Людей, готовых на все за мало-мальскую сумму в твердой валюте, вы даже не можете себе представить, сколько их в мире, – миллионы. И эти миллионы – громадная сила, если умело и осторожно ее направлять! Итак, организация умных и деятельных людей в шайки есть единственная надежная возможность обеспечить сносное существование в нашем идущем к большому упадку мире. Вы согласны со мной?
Гирин спросил:
– И вы, без сомнения, один из главарей?
– О нет! Я просто хорошо оплачиваемый за способности и знания агент. Иначе я утратил бы возможность научных занятий, а без этого жизнь мне неинтересна, даже с любым уровнем. Пусть уровень будет пониже, но зато больше свободы, не так ли?
– И с каким же поручением вы прибыли сюда?
Дерагази вздрогнул, бледнея, и бросил сигарету. Медленно, словно во сне, он стал выпрямлять спину, наклоняясь вперед.
– Разве вы не знаете, это никогда… никто не может… за вопрос – смерть!
– Нонсенс! – громко сказал, почти закричал Гирин. – Говорите!
Красивое лицо археолога страшно исказилось. В горле у него раздался не то хриплый вздох, не то стон.
– Здесь… пустяки, узнать… достать… камни… рудник… ваш геолог откуда взял… давно…
– Удалось?
– Только камни. Более ничего!
– Зачем камни? Какие?
– Не знаю! Откуда я знаю! Они знают зачем!
– Кто?
– Те, кто платит! Откуда я знаю? – Отчаянный вопль вырвался из груди Дерагази. И вдруг профессор закрыл глаза и мешком упал на пол, потеряв сознание. Сима и Рита испуганно вскочили, беспомощно глядя на Гирина. Тот откинулся на спинку дивана, опустив руки. Через несколько секунд он поднялся, двигаясь, как в замедленном кинофильме, поднял археолога и водворил обратно в кресло. Тот послушно уселся с закрытыми глазами, не реагируя на изменение позы.
– Теперь вы увидите истинное отношение к вам, Рита! Следите за его лицом!
– Ой, не надо, Иван Родионович, страшно!
– Надо, Рита, – мягко и настойчиво сказал доктор, – тогда вы освободитесь, – и он повернулся к Дерагази.
– Вы слышите меня, профессор Дерагази? – с прежней металлической четкостью прозвучал вопрос Гирина.
– Слышу, – ответил археолог, не раскрывая век.
– Вы думаете сейчас о Рите, Рите, симпатичной девушке, бывшей вашей спутницей и гидом по Москве. И даже больше, чем просто спутницей.
Медленно открылись глаза археолога, невидящие, смотрящие куда-то вне людей и предметов. И вдруг Дерагази гнусно подмигнул, оскалив зубы в чувственной гримасе, цыкнул языком и расхохотался нагло и шумно, всхрапывая, точно жеребец.
– Спутница! Ха-ха-ха!.. Я бы эту спутницу… если бы не вынужденная осторожность в вашей опасной стране!
– Молчать! – грозно приказал Гирин. – Довольно. Сейчас вы возьмете свое пальто, сунете в карман портсигар и выйдете отсюда. Из подъезда пойдете налево и проснетесь через десять шагов по тротуару, забыв все, что произошло. Слышите меня, забыв все, что было! Вы здесь не были и ничего не помните!
– Слышу! – покорно отозвался Дерагази. – Я здесь не был и ничего не помню.
– Вставайте! – приказал Гирин. – Насчет Риты и Симы – запомните! – они вас совершенно не интересуют. Никакого интереса, никакого влечения!
– Никакого интереса, никакого влечения, – автоматически повторил Дерагази.
– Идите!
Профессор поднялся, сунул в карман портсигар, перекинул пальто через руку и, не сказав ни слова, вышел. Хлопнула дверь гостиной.
В комнате остался лишь чужой запах резких духов и сладкого табака.
– Теперь, Сима, мне бы чашку вашего чая, – глухо сказал Гирин.
Сима впервые увидела, как нервно вздрагивает эта большая рука, которую она уже знала такой спокойной, твердой.
– Садитесь, все кончилось… навсегда! – устало сказал он. – Вам, конечно, надо объяснение?
– О да, иначе я с ума сойду! – вся дрожа, умоляла Рита.
– Мы придаем слишком мало значения умению внушать. Есть люди, обладающие врожденной способностью, пусть слабой, но тогда они разрабатывают ряд приемов для подчинения себе других. Я знал одну ученую женщину, заведовавшую лабораторией, привлекательную и развратную, которая умело использовала внушение для самых разных целей. Есть мужчины, специализирующиеся на покорении женщин при помощи того же внушения. Обычно используется прием мнимого чтения мыслей, чтобы выбрать наиболее поддающийся внушению объект.
– Как это мнимое чтение делается? – вскочила Рита. – Я спрашиваю потому, что Дерагази показывал нам чтение мыслей на картах.
– Заставлял притронуться к одной из карт и потом угадывал к какой? – спросил Гирин.
– Совершенно верно. Ему завязывали глаза и сажали спиной.
– Но он всегда спрашивал, кто притрагивается? И не всегда получалось?
– Вы как будто присутствовали!
– Так это очень просто. Дерагази внушал, что надо притронуться, скажем, к тузу пик, и потом называл эту карту. Такой же фокус показывается с разноцветными карандашами, с цветами, с чем угодно. Помню, на одном из вечеров Вольфа Мессинга он велел притронуться к одной из клеток картонной шахматной доски, и, когда доброволец из публики притронулся, Мессинг сказал, чтобы перевернули картон. На обороте оказалась цифра шестьдесят четыре – именно той клетки, к которой притронулись. Опыт очень поучительный.
– Неужели так много этих страшных людей?
– Очень одаренные чрезвычайно редки. Но вообще что значит – сильная личность? Человек, умеющий концентрировать свои душевные силы и влиять ими на людей. Даже робкий человек в гневе, в момент подъема психических сил, может заставить других послушаться! Храбрец увлекает за собой трусливых – все явления одного порядка, выраженные то слабее, то резче. Потому и черная магия имеет под собой реальную основу власти сильной личности злого человека, если еще вдобавок обладающего даром гипноза, то и совсем олицетворявшего дьявола в эпохи темноты и суеверия.
Жаль, например, что не изучена личность Распутина. Нельзя допустить, что этот малограмотный человек мог покорить весь царский двор, если он не обладал незаурядной силой внушения. Я имею сведения, что Распутин посещал московскую школу гипнотизеров – была такая в прежние времена.
– Папе можно это все рассказать? – робко спросила Рита.
– Обязательно! И я сам поговорю с ним. Потом. А сейчас всем надо отдохнуть. Мне особенно. Позвольте не провожать вас!
– А чай? – спросила Сима.
– Лучше в другой раз. До свиданья.
Сима и Рита подходили к арбатской станции метро.
– Если бы ты знала, как легко и ясно! – воскликнула Рита. – Я будто проснулась от кошмара. Хочется петь, – и она закружилась, широко раскинув руки. – «Если я тебя придумала, стань таким, как я хочу!» – звонко пропела она, запрокидывая назад голову и подражая Эдите Пьехе.
– Опомнись, Рита! – строго сказала сдержанная Сима.
– В том-то и дело, что я опомнилась наконец. Ой, как чудесно! – Рита обняла подругу, пылко целуя ее в обе щеки. – Тебе говорил кто-нибудь про твои бархатистые щечки, ну, прямо как у дитенка? Никто? Так и знала, они дураки лопоухие. Убеждаюсь в этом с каждым днем!
– Да кто они?
– Мужчины, парни, ребята, в общем, малость одичалый пол. Только не пареньки – ненавижу это слово, а оно, как назло, повсюду – в стихах, книгах, газетах. Паренек – это что-то пренебрежительное, снисходительное. Мне так и представляется небольшого роста юноша с глуповатым, ребячьим лицом.
– Согласна! Досадно, что писатели путают нежность и снисходительность. Мне кажется, что я в самую интимную минуту не смогла бы суженого назвать пареньком. Он же должен быть боец и рыцарь, а тут…
У станции метро Рита весело попрощалась с подругой.
– Придешь к нам на той неделе? – вспомнила она уже перед дверями входа.
– Почему это вдруг? – удивилась Сима.
– В субботу Иван Родионович кончает какие-то опыты с нашим гостем, сибирским охотником Селезневым. Его дочь Ирина Селезнева умоляла во что бы то ни стало притащить тебя. И вообще надо тебе, наконец, побывать у меня. Словом, ты придешь, на этот раз не отвертишься, не выйдет. А то смотри, упрошу Ивана Родионовича тебя так вот, как Дерагази!
И Рита проскочила в дверь так стремительно, что пытавшийся влезть вперед нее молодой человек испуганно отшатнулся.
Сима медленно направилась домой пешком, неотступно раздумывая о невероятном, только что происшедшем на ее глазах.
С тех пор как Сима встретилась с Гириным, она стала верить в необычайные возможности людей. Сима стала замечать, прислушиваться к многому, мимо чего прежде проходила. Но сегодняшняя скрытая битва потрясла ее. Сима понимала, что Гирин и Дерагази люди исключительные, обладающие природным даром, усиленным и отточенным сознательным упражнением. Однако сколько их, может быть, самих того не знающих или не умеющих объяснить свое непостижимое влияние на других людей? Деревенские знахари, иногда совершающие внушением реальные исцеления. Сектанты, на удивление всем умеющие опутывать и увлекать даже, казалось бы, трезвых, здравомыслящих людей. Жуликоватые медиумы у спиритов.
Симе припомнилось спокойное, чуть насмешливое лицо Гирина и когда-то сказанная им фраза: «И все же нельзя придавать этому (то есть дару внушения) слишком большое значение в общественной жизни, потому что дар гипноза – редкий. Сознательные или бессознательные, подобные явления не могут быть массовыми. А то тысячи людей немедленно постараются оправдать свою безответственность внушением, которому они якобы подверглись».
«Это так, – мысленно возразила Гирину Сима, – и все же нельзя простить даже одной-единственной искалеченной жизни. Незримая цепь протягивается между многими людьми, связывая их поступки и их судьбы, и каждый пустячный случай может иметь далекие последствия».
– Боже мой, боже мой, – Ивернева морщилась, как от сильной боли, – ни за что бы не подумала. Зачем вдруг понадобились мы ее хозяевам? Что у нас есть такое, что не было бы известно в науке, в России? Твой отец никогда не вел никаких тайных дел и прежде, в царское время, и когда работал для советской власти. Что мог найти Максимилиан, чтобы унести в могилу? Двадцать лет прошло с его смерти и почти сорок со времени азиатских путешествий. За это время множество геологов прошло по его путям, сделаны новые открытия.
– Ты совершенно права, мама! У меня такое чувство, словно нечто темное наброшено на память отца.
– А ты советовался с Леонидом Кирилловичем?
– Без конца ломали голову. Перебрали все полевые материалы папы. Так или иначе, но тревога поднята, и, очевидно, они это поняли.
– Почему ты знаешь?
– Дерагази пробыл в Ленинграде всего три часа и, пока я его разыскивал, улетел в Стокгольм. Нить оборвалась, а я хотел услышать от него самого, что ему надо от нас. И предложить свою помощь в обмен на сведения о Тате. Это мне посоветовали.
– Что еще хочешь узнать, мой мальчик? Для меня в тысячу раз легче было бы знать, что она на самом деле кого-то полюбила, что ее жизнь с нами не была сплошным притворством.
– А я не уверен, что это так!
– Все равно! Еще горше думать о ее очаровании, несомненных достоинствах, всестороннем умении и сознавать, что все это лишь высшая тренировка подосланного агента темных дел. В наш дом, пусть маленький и бедный, но чистый, вошло, вползло… о-ох!
Ивернев опустился на колени перед креслом, целуя и гладя похудевшую руку матери.
– Знаешь, мама, я думал… Там, в Москве, есть такой замечательный врач-психолог. Он выяснил, что профессор Дерагази гипнотизер и он едва не увлек дочку Андреевых – Риту, не знаю уж с какими целями. У этих двойных людей всегда будешь ожидать какого-либо особого намерения, даже там, где его нет.
– И ты думаешь, что она?.. – встрепенулась Ивернева.
– Не знаю, не знаю… Но мне в Москве много рассказывали о способах, какими можно заставить человека отдать душу черту. В особенности девушку, молодую женщину. Есть целый ряд гнусных способов ее опозорить, унизить, запугать и затем послать на темные дела. И чем дальше, тем прочнее запутывается сеть, и жертве кажется, что нет выхода!
– Но ведь, кажется, сейчас законы куда более мудрые. Так чего же бояться?
– У них сложная, продуманная система.
– У тебя есть какие-нибудь планы, где искать Тату?
– Только один. И ты сейчас укрепила меня в этом намерении. Я хочу опубликовать в газете – нашей «Правде» или «Вечернем Ленинграде» – рассказ под названием «Дар Алтая». В нем описать Тату и дать ей понять, что я… мы с тобой не считаем ее погибшей и не собираемся мстить. Наоборот, мы ждем ее, поможем вернуться к жизни без страха и преступления. И если она такая, как мне кажется, если я правильно прочитал ее сердце, она не может быть тяжкой преступницей. Она поймет и придет, а мы… защитить ее помогут друзья. Если только она еще здесь. Читает она много!
– Мне нравится твой план, но…
– Сомневаешься, сумею ли я написать рассказ, такой, чтобы приняли к печати? Ты низкого мнения о собственном сыне! Я все же не настолько невежествен, чтобы считать, будто сделаться писателем – раз плюнуть, стоит только взяться. Нет, я пойду к крупному писателю с богатой фантазией, расскажу ему в общих чертах и упрошу написать для меня. И если он добрый человек – а хороший писатель не может не быть добрым, – то он возьмет меня в соавторы. Для того чтобы Тата поняла рассказ как объявление, как призыв к ней, надо и мою фамилию в заголовке.
– Что ж, я благословляю, пробуй. Только ты уедешь на год, а как же, если Тата?.. Хотя я и не очень надеюсь, что она здесь!
– Так ведь остаешься ты, мама. И еще Солтамурад и Глеб.
– Да, вот еще одно. Завтра ты собираешься смотреть фонды во ВСЕГЕИ. А ты заглянул в личные бумаги отца? Ты его сын, тоже геолог, может быть, исполнитель его надежд, мечты?
Ивернев покраснел и опустил голову, не ответив матери. Та снисходительно пожала плечами:
– Что ж, может быть, так надо. Молодежь находит безмерно скучным всякую попытку понять старших, не умея уловить в сохранившихся обрывках жизни своих ушедших «предков», как вы нас называете, главные думы, мечты, ожидания и радости. Только после тяжелых потрясений вы приходите к следам нашей жизни чуткими и просветленными. Тогда раскрывается перед вами мать или отец совсем другие, и оказывается, вы их совсем не знали. Если это были хорошие люди, то пережитое из далекого прошлого оказывается сильной поддержкой… твой отец был хорошим человеком, Мстислав!
Поздняя ночь застала Мстислава за письменным столом, склоненным над пачкой старых записных книжек и тетрадей Максимилиана Федоровича Ивернева. Потертые холщовые переплеты с тиснеными буквами дореволюционных пикетажных тетрадок, слипшиеся черные полевые книжки из плохой клеенки тридцатых годов. Побуревшие, еще сохранившие тонкую лессовую пыль в сгибах страниц спутников среднеазиатских путешествий. Затертые листки торопливых записей с каплями пота и еще не выцветшими следами крови от раздавленной мошки – свидетели трудовых походов по парной от зноя тайге Дальнего Востока с целыми облаками комарья и гнуса.
Это не была рабочая документация исследований, которую каждый геолог обязан передавать в начисто переписанном виде в специальные хранилища, где исключается случайная их утрата. Некоторые черновики, а больше всего короткие записи, которые путешественник вел для себя.
Они больше всего касаются расходов и расчетов, проектов маршрута, вычисления времени и провианта, груза и потребного транспорта.
Записи разговоров с проводниками, со сведущими местными людьми, каких-либо особенных впечатлений, услышанных песен или легенд. Иногда просто тоскливая строчка о неудаче, опасении не выполнить намеченного, долгой разлуке с близкими. И все это в коротких, отрывистых, иногда недописанных фразах трудночитаемым, торопливым почерком.
Ивернев пытался уловить что-либо необычайное, заметку о каком-то особенном открытии, которое могло заинтересовать чужих людей, далеко за пределами нашей страны и много лет спустя, настолько, что они не поскупились на крупные расходы.
Но скоро он забыл обо всем, увлеченный все яснее обрисовывавшейся работой геолога прежних лет, которую он смог прочувствовать до конца, лишь сам будучи таким же геологом. Фотографий было совсем немного – пожелтевших от времени контактных отпечатков. Никакое воображение не могло подсказать молодому геологу, какой труд требовался для получения каждого снимка, каким тяжелым грузом ложился на и без того оттянутые снаряжением плечи неуклюжий аппарат с дюжиной запасных кассет и стеклянными пластинками. Как трудно оперировать с ними в жестокий сибирский мороз или при малой чувствительности пластинок добиться удачного снимка в пасмурные дни или с быстро идущей лодки. Не догадываясь об этом, Ивернев решил, что фотографирование вообще еще не получило распространения и путешественники больше полагались на зарисовки и отличную зрительную память.
Все же снимки пробуждали воспоминания о похожих местах, где бывал он сам, и тогда трудности и тревоги на пути отца становились еще ближе к сердцу. Многое ускользало от образного представления геолога второй половины века – и запасные крючья с цепями для артиллерийских вьючных седел, опасность прохода порогов на ленских лодках, достоинства улимагды – нанайской лодки на широких ветровых просторах Амура, приемы срочного ремонта оморочек – берестяных гольдских каноэ, обращение с педометрами и шагосчетами. Как ковать лошадей для пустыни и для болот, подшивать кошмой потрескавшиеся от адской жары ступни верблюда. Многое стало ненужным при аэрофотосъемке, вертолетах, резиновых лодках, моторках, рациях и автомобилях.
Но, странное дело, при всем несовершенстве и медленности передвижения геолог двадцатых-тридцатых годов гораздо меньше зависел от случайностей, чем его потомки шестидесятых. Диалектика жизни вела к тому, что, вынужденный брать в длиннейшие многомесячные маршруты все необходимое с караванами в тридцать-сорок лошадей, с тяжелыми сплавными карбасами, геолог старшего поколения был подлинным хозяином тайги или пустыни, пусть медленно, но настойчиво проламывавшимся через недоступные и неизведанные «белые пятна». Ни пожары, ни наводнения, ни стечение случайных обстоятельств не могли остановить дружной горстки людей, закаленных и взиравших на трудности со спокойствием истинных детей природы.
А что касается медленности передвижения, то она компенсировалась вдумчивым наблюдением в продолжительном маршруте. Геолог постепенно «вживался» в открывавшуюся перед ним страну.
Ивернев мог проследить, как страница за страницей нанизывалось друг на друга одно соображение за другим, как возникали различные варианты гипотез, тут же на пути проверяясь и отмирая, пока не выкристаллизовывалось построение, настолько широкое, продуманное и ясное, что до сих пор, проходя теми же путями, новые геологи поражаются точности карт и широте геологической мысли полвека назад.
Иверневу передалось скромное мужество тех, кто уходил за тысячи километров в труднодоступные местности, без врача, без радио, не ожидая никакой помощи в случае серьезного несчастья, болезни или травмы. Впервые ощутил он великую ответственность начальников экспедиций прошлого, обязанных предусмотреть все, найти выход из любого положения, потому что за их плечами стояли жизни доверившихся им людей, которые зачастую вовсе не представляли себе всех опасностей похода. И самым поразительным было ничтожное количество трагических несчастий. Опытны и мудры были капитаны геологических кораблей дальнего плавания! Фрегатами парусного века представились Иверневу геологические партии тайги и пустынных гор в те далекие годы.
Несмотря на устарелые приемы, несовершенство инструментов и медлительные темпы прошлого, отца и сына связывало одно и то же стремление к исследованию, раскрытию тайн природы путем нелегкого труда. Труда не угнетающего, не трагического и надрывного, как любят изображать геологов в современном кино, книгах или картинах, а радостного увлечения, счастья победы и удовлетворения жажды знания. Само собой, как и везде в жизни, все это переплеталось с разочарованиями, грустью и тревогами, особенно когда какой-нибудь трудно доставшийся хребет оказывался ничего не обещающим, неинтересным. Но все эти тоскливые дни, усталость и препоны не могли ни отвратить от увлеченности исследованием, ни посеять сомнение в правильности избранного пути. В чем же заключается наша сила? Только ли в увлеченности исследованием, или есть еще что-нибудь другое?
Ивернев подумал и твердо сказал сам себе: «Да, есть и другое». Это двойная жизнь геолога. Полгода – суровая борьба, испытание меры сил, воли, находчивости. Жизнь полная, насыщенная ощущением близости природы, со здоровым отдыхом и покоем после удачно преодоленной трудности. Но слишком медлительная для того, чтобы быть насыщенной интеллектуально и эмоционально, слишком простая, чтобы постоянно занимать энергичный мозг, жаждущий все более широкого познания разных сторон мира. И вот другие полгода – в городе, где все то, что было важным здесь, отходит, и геолог впитывает в себя новое в жизни, науке, искусстве, пользуясь юношеской свежестью ощущений, проветренных и очищенных первобытной жизнью исследователя. Видимо, такое двустороннее существование и есть та необходимая человеку смена деятельности, которая снова и снова заставляет его возвращаться к трудам и опасностям путешествия или узкой жизни горожанина. Переходить из одной жизни в другую, ни от чего не убегая, имея перед собою всегда перспективу этой перемены, – это большое преимущество путешественника-исследователя, которое редко понимается даже ими самими…
Ивернев бережно закрыл полевую книжку, закурил и поднял глаза к портрету отца на стене. Усталое, доброе лицо было обращено к сыну с твердым и ясным взглядом.
Такие глаза могут быть у человека, прошедшего большой путь жизни. И это не только тысячи километров маршрута. Это путь испытаний и совершенствования человека, боявшегося лишь одного: чтобы не совершить вредного людям поступка.
«Я понял тебя, отец! – подумал Мстислав. – Но что им нужно от тебя? Прости, мне следовало бы лучше знать твои исследования, особенно те, какие не удалось тебе довести до конца».
Мстислав взглянул на часы. Времени для сна не осталось. Он прокрался на кухню, чтобы приготовить кофе.
«Рейс двести девятый Ленинград – Москва… пассажиров просят пройти на посадку», – равнодушные слова, которые провели черту между всем привычным и далеким новым, что ожидало Ивернева в Индии. Ивернев смотрел на побледневшее лицо матери. Евгения Сергеевна, как всегда, старалась улыбкой прикрыть тоску расставания. На миг она положила голову на плечо сына.
– Мстислав! Мстислав! – раздался резкий, гортанный голос, и перед Иверневыми возник запыхавшийся, потный Солтамурад. – Понимаешь, едва успел, хорошо, таксист попался настоящий!
– Что случилось? – встревоженно воскликнул геолог. – Мы же с тобой простились дома!
– Конечно! Так, понимаешь, пришел я домой, а жена говорит, понимаешь, такая история, – чеченец от волнения и бега едва выговаривал слова.
– Да ничего я не понимаю, говори же! – воскликнул нетерпеливо Ивернев.
– Жена видела Тату! Шла по набережной, заглянула в спуск, там на ступеньках сидит женщина спиной, совсем похожа на Тату. Она уверена была, что это Тата, и побежала домой мне рассказать.
– И не окликнула ее?
– Понимаешь, какая глупая, нет!
Ивернев беспомощно огляделся. Мать спокойно спросила:
– Твой рассказ будет в газете?
– Да, будет, писатель мне накрепко обещал.
– Ну тогда, если Тата придет ко мне, я не отпущу ее. Лети и работай спокойно, сын!
«Пассажир двести девятого рейса, товарищ Ивернев, немедленно пройдите в самолет! Товарищ Ивернев, пройдите в самолет», – начал взывать репродуктор.
В Москве Иверневу не удалось даже позвонить Андрееву – пересадка на делийский самолет совершилась за полчаса. А еще через пять часов Ивернев всматривался с высоты в грандиозную панораму Гималаев. Внизу полчища исполинских вершин шли рядами, как волны космического прибоя, накрывшие часть земной коры между двумя великими странами. Ивернев старался представить себе жизнь там, внизу, среди этих снежных гигантов.
Далекий гром обвала всплыл из ущелья. На тяжелый грохот скатившихся камней коротким гулом отозвались молитвенные барабаны.
На террасе монастыря, вымощенной грубыми плитами песчаника, было пусто и холодно. Черные хвосты яков мотались под ветром на высоких шестах.
Монастырь Чертен-Дзон прилепился к вершине горы, как гнездо сказочной птицы. Но гора эта, надменно и недосягаемо поднявшаяся над мокрой и сумрачной глубиной долины, была лишь ничтожным холмиком, затерявшимся между подлинными владыками Каракорума, исполинским полукольцом охватившими долину реки Нубра с северо-запада, как ряд закрывающих небо каменных уступов. Над ними возвышался гигант Каракорума не меньше чем в двадцать пять тысяч футов вышины. Его ледниковое ожерелье и снежная корона отсюда не были даже видны, слишком низок был уровень горы, стоявшей вплотную к этому царю Гималайских гор. Зато на западе, прямо перед монастырем, отделенный глубокой пропастью, в которой тонуло его необъятное основание, высился во всем своем великолепии Хатха-Бхоти.
В прозрачном воздухе высокогорья глаза различали каждый выступ на обнаженном склоне чугунного цвета. Этот склон уходил далеко в чистейшее небо, но еще выше, еще отдаленнее сияли снега притупленной вершины. Отражая лучи высокого солнца, передавая всему окружающему его светоносную силу, полчище горных вершин парило в бесконечных просторах, наполненных искрящимся чистым сиянием. Ослепительная белая заря вечных снегов поднималась в небо, и тем унылее казались серые кручи подножий и темные ущелья.
Художник Даярам Рамамурти, исхудавший и сумрачный, опустил глаза, плотнее закутался в грубый войлочный халат.
Далеко внизу был виден вьючный караван. Лошади, крохотные, как букашки, тянулись извилистой цепочкой, сопровождаемые горсткой крошечных человечков. Животные едва заметно пошатывались под тяжестью вьюков, оступались, иногда падали на сыпких откосах, где разрушающиеся сланцы ползли вниз широкими разливами каменных потоков. Караваны проходили здесь очень редко. Судорожные рывки лошадей на осыпях, беспокойное метание погонщиков – суета человеческая и повседневные заботы отсюда, сверху, казались мелкими и никчемными.
Маленький монастырь, построенный здесь очень давно, находился на самом пределе недоступной каменно-ледяной пустыни, величайшего в мире скопления чудовищных горных вершин. Всего в ста километрах полета на северо-западе высились четыре гигантские башни Гашербрума и сам Чого-Ри, уступающий только Эвересту – Джомолунгме, но куда более величественный, уединенный и недоступный, окруженный десятками «восьмитысячников» и самыми большими в мире ледниками, как Балторо… На юго-запад и юг, за Ладакхским хребтом, горы постепенно спускались к цветущим долинам Кашмира. Там под скатами деодаровых рощ росли бесконечные фруктовые сады, прозрачные зеленоватые озера были окаймлены плавучими полями, усеянными кроваво-красными помидорами.
Рамамурти поднял лицо вверх, прислушиваясь к пронзительным крикам хищных птиц, круживших над долиной. Ветер пронизывал до костей. Морщась, художник осторожно повернулся. Привычная боль в поврежденных ребрах сразу сузила окружавшую необъятность. Недавнее прошлое захватило и повело его вниз, к жарким равнинам Индии. Бесконечное могущество памяти мгновенно уничтожило зубчатые, скалистые, запорошенные снегом стены, заграждавшие путь на юг.
Всего две недели назад он приехал в монастырь, подчинившись желанию своего старого учителя, профессора истории искусств. Раз в четыре года профессор позволял себе длительный отпуск и удалялся сюда, в Малый Тибет, чтобы обрести душевное равновесие и предаться глубоким размышлениям. Здесь все знали его под именем Витаркананды, считали йогом. Да, наверное, он и был им, потому что искусство – разве не одна из йог? А длительное служение знанию тоже делает человека йогином!
Витаркананда нашел художника в хирургической больнице Аллахабада, куда его доставили из полиции, нещадно избитого и еще хуже – раненного душевно, скрывшегося от родных и друзей. Профессор предложил ему побыть с ним в уединенном монастыре Ладакха, и Рамамурти с радостью уцепился за твердую духовную опору, какую он всегда чувствовал в старом учителе. Они вступили в издревле освященные отношения гуру – духовного наставника и челы – его ученика.
Привычный к зною своей родины, Рамамурти жестоко мерз в ветреные гималайские ночи, задыхался в разреженном воздухе, ужасался виду бешеных рек, несущихся по огромным валунам, содрогался от грома постоянных горных обвалов. После уютного Сринагара, с его великолепными озерами и каналами, с маленькими храмами в тенистых рощах и резными деревянными домиками в просторных садах, оставшихся еще от времени великих моголов, даже первые ущелья Больших Гималаев показались невиданно суровыми. На плоском дне каждой такой долины свободно гуляли разлившиеся мутные воды горных речек, подмывая края крутых конусов выноса, осыпавшихся из глубоких борозд, рассекавших почти отвесные скалистые обрывы. Высоко вверху темные, всегда в тени, кручи увенчивались таким хаосом заостренных зубцов, конусов, клыков и пирамид, какого не могло бы придумать даже больное воображение. Камень на вершинах хребтов был исковеркан с яростью.
На нешироких плоскогорьях встречались крохотные деревушки, обсаженные ивами, как бы прижавшиеся к земле, спасаясь от ветров. Жалкие сады низкорослых абрикосов и поля грима – тибетского ячменя чередовались с сухой каменистой пустыней, где клочковатая жесткая трава шелестела, аккомпанируя пронзительным крикам грифов, высматривавших падаль вдоль караванных троп и особенно на перевалах. Там постоянно гибли лошади, надорвавшиеся на непосильном подъеме. Лишь дзо, или по-монгольски хайныки, помесь яков с коровами – страшного вида черные рогачи, – чувствовали себя отлично благодаря длинной шерсти и необъятным легким.
Прожить на этих высотах стоило человеку немалых усилий, и смекалке местных крестьян смогли бы позавидовать бомбейские инженеры. С помощью нехитрых инструментов крестьяне перебрасывали через бурные реки мосты, сделанные из ивовой коры, пеньковых веревок, кожаных ремней или каменных плит с покрытием из кривых стволов. Сколько труда и изобретательности надо было затратить, чтобы огородить сад или обнести деревню прочной дамбой, удержать тонкий слой почвы на крутых склонах, соорудить на месте свою мельницу, потому что перевозки здесь требуют колоссальных усилий.
Холодная суровость гор подбодряла людей. Не ограничиваясь своими бытовыми постройками и бросая вызов каменной пустыне, человек повсюду воздвигал монастыри, кумирни – чортен, устанавливал мачты со знаменами и хвостами яков, а то и просто лоскутками, так же гордо реющими на ветру, громоздил кучи камней – круглые обо и продолговатые мани-валле, на каждом перевале и у каждого жилья.
Вдоль больших караванных троп мани-валле обкладывались кусками гранита или песчаника, на которых тщательно высеченные тибетские буквы повторяли одну и ту же священную формулу: «Ом мани падме хум». Сотни таких камней, нередко с буквами, раскрашенными яркими уставными цветами – белым, синим, красным, желтым, – создавали незабываемую картину, и у художника дух захватывало от гордости за человека, неукротимо, везде и под любым предлогом стремящегося утвердить себя с помощью искусства.
Камни, крупные и мелкие, серые, коричневые, красные, отражались в первозданно чистой воде маленьких холодных озер. Хаос обтертых глыб загромождал русла мелких речек, которые замерзали ночью и только к середине дня возобновляли свой бег, с неизбежностью судьбы устремляясь вниз, к Инду, и в нем – к океану, как к прообразу нирваны, исчезновения всех тягот и тревог жизни.
Постепенно Рамамурти акклиматизировался на каракорумских высотах и тогда начал постигать возвышающую душу и отдаляющую от мира красоту Хималайи – царства вечных снегов. Ему казалось, что сердце налилось холодной жидкостью, стало прозрачным и твердым, как хрустальная чаша. Между его прошлой жизнью, все краски и впечатления которой он любил так, как только может любить художник, и этим миром неизменной ясности и холодных красок не было связи!
Недоступные, сверкающие вершины были полны грозного покоя.
Художник делался частицей огромного мира вечных снегов. И все его переживания становились как бы космически большими и ясными. Теряли свое значение тайные и неясные движения души. Они становились простыми переливами света и теней, красок и отблесков, отраженными, отброшенными, не принятыми в себя, подобно солнечным лучам на белых коронах гор. Мир, из которого он пришел, царство цветущих, знойных равнин, напоенных влажностью, пропитанных цветением и разложением буйной растительности, был гораздо разнообразнее и в то же время мельче.
Но зато бесконечное множество людей во всем неисчерпаемом богатстве их облика и стремлений продолжало притягивать Даярама туда, вниз, куда неудержимо пробирались на равнины Индии горные речки – через все бесчисленные заграждения.
Рамамурти инстинктивно чувствовал, что небесное очарование Гималаев не по силам ему, как человеку и художнику. Та завеса, что отделяет зримую жизнь от обобщений искусства, здесь была совсем тонкой. Но взгляд сквозь нее уводил в такие дали мира, которые были доступны лишь мудрецу – видваттапурна, но не ему. Великий друг Индии, русский художник Николай Рерих – тот смог осилить и передать, вместить в себя этот взлет тяжких масс самой матери Земли в небо, навстречу потокам солнца – днем или огням далеких звезд – ночью.
Все мечты и радости Рамамурти были всегда в живом, в красоте движения форм природы.
Древний творческий гений индийского народа, составивший бессмертную славу страны на протяжении более двух тысячелетий, переживший культуру Крита и Эллады, во все века черпал свои силы в неистощимом богатстве чувств человека, находившегося в теснейшей связи, единстве с природой. Из земли и солнца, подобно буйной растительности тропиков, вливались в людей созидательные силы, требовавшие выхода в искусстве.
Скульптура и архитектура Древней Индии так и не была превзойдена ни одной страной мира. Живопись – та яростно уничтожалась мусульманскими завоевателями. При взгляде на тысячелетние фрески Аджанты, по-прежнему очаровывающие весь мир, можно представить, какие сокровища живописи были утрачены в трудном историческом пути Индии.
Но странным образом, в расцвете национальной культуры, начавшемся после освобождения Индии от английского владычества, именно живопись заняла первое место, в то время как скульптура пошла путями рабского подражания или древности, или безобразному отрицанию искусства, родившемуся в западных странах, одичавших в гонке технических усовершенствований и создании массы вещей, поработивших ум и сознание человека.
Даярам Рамамурти сделался скульптором еще и потому, что с юности был поражен наглым опорочиванием идей и воплощений индийской скульптуры некоторыми западными «исследователями». Они считали скульптуру Древней Индии отталкивающим, порнографическим искусством, не понимая философских идей, скрытых в длинной цепи преемственности образов и форм. Но и эти идеи англичанин Ситвелл в книге «Спасение со мной» назвал порочными, искажающими, конечно, не индийский, а европейский – христианский идеал человека, в соответствии с религиозными тенденциями белых «просветителей», так и не понявших своего ничтожества перед могучим опытом тысячелетнего познания.
Джавахарлал Неру, упоминая о порочивших индийское искусство английских ученых, о их нелюбви к стране, спокойно заметил, цитируя Достоевского, что «люди не любят, более того, ненавидят тех, кого они обидели».
Рамамурти не мог отнестись со стойкостью философа к тому, что он считал вызовом. Он загорелся идеей создать скульптурный образ прекрасной женщины своего народа, открыть тайну Анупамсундарты – красы ненаглядной в сочетании идеала Шри и Рати – любви и страсти, Лакшми и Нанди – красоты и прелести, которая была бы так же понятна всем, как древние творения, но еще ближе, еще роднее для современных людей, а не легендарных героев Махабхараты и Рамаяны.
Почему именно женщины и женской красоты? Этот вопрос обычно задавали европейцы на индийских художественных выставках, пораженные, как много места занимает в живописи тема женщины, прекрасной возлюбленной, гордой девушки, заботливой, погруженной в раздумья о будущем матери.
Для индийца здесь не было вопроса. Женщина Индии – основа семьи, только терпением и героическими усилиями которой преодолеваются тяготы жизни и люди воспитываются в душевной мягкости, человечности и порядочности. Женщина-мать, жестокими законами кастовой системы, мусульманским влиянием и религиозным гнетом низведенная до бесправного положения служанки, запертой внутри крошечного мирка семьи.
Европейцы еще не понимают, что в основе духовной культуры последователей индуизма лежит пережившее тысячелетия со времен матриархата представление о женщине, о женском начале как об активной силе природы, в противовес пассивному мужскому началу. Вот почему на всех скульптурах Древней Индии, от времен Ашок до художников начала прошлого века в Ориссе, женщина изображается полной творческой энергии, жизненных сил, близкой к буйному цветению природы, созидающей и разрушающей, покоряющей и инициативной.
«Это полностью соответствует реальной действительности, – думал Рамамурти, – женщина ближе к силам и тайнам природы, чем мы, мужчины. Но как, не имея зеркала, нельзя воссоздать свой собственный облик, так образ женщины может и должен быть создан мужчиной, исходить из мужчины. И почему бы мне не стать этим наследником великих мастеров Матхуры, Эллоры, Карли, Кхаджурахо и Конарака?..»
Художник вспоминал свои горделивые мечты, недобро усмехаясь.
Что получилось из нескольких лет исканий, стремлений, бессонных ночных раздумий, тысяч набросков, рисунков, моделей? Ему уже тридцать лет, и вот он здесь, выбитый из жизни, жестоко оскорбленный, униженный физически… Правда, он получил спокойствие и набирается сил. Но и время идет, неизбежно и неуклонно, неспешное время древней Азии, давно уверившейся в тщете попыток человека сделать больше того, что ему положено судьбой: записано в книге Аллаха для мусульманина, предопределено Кармой прошлой жизни – для индийца.
Быстрые легкие шаги прозвучали на плитах террасы. Появилась знакомая фигура учителя в круглой войлочной шляпе, в небрежно накинутом плаще. Его седая борода, обычно коротко подстриженная, здесь отросла и спадала на грудь слегка завивающимися прядями.
Позади в некотором отдалении шествовали шесть лам в желтых халатах, красных шапках и капюшонах Сакьяпы – «Старых», секты, преобладающей в Малом Тибете.
Рамамурти встал и приблизился, склонив голову. Пришедший повернулся к молодому человеку, и взгляд его, внешне строгий и пристальный, из-под гордо изломанных черных бровей засветился неожиданным теплом.
– Рад тебя видеть, Даярам, – сказал он на хинди и продолжал на деревянно звучащем тибетском языке: – Сегодня лунг-та – приношение коней счастья, красивый обряд почитателей Будды. Если наши высокоуважаемые хозяева позволят, я хотел бы вместе с тобой участвовать в празднике.
Старейший из лам пробормотал вежливые приглашения.
Вскоре небольшая процессия направилась по тропинке к отделенному выступу горы, нависшему над долиной.
Наклонные, как бы отталкивающиеся прочь кручи скал здесь были очень темного, почти черного цвета. Широкие косые трещины бороздили каменные глыбы. Но выступ оставался незыблемым уже много лет. Ветер, катившийся со склонов Хатха-Бхоти, дул равномерно и сильно, уносясь к перевалу и дальше вниз, в синюю даль, к теплой стране. Ламы предложили профессору первому совершить обряд, но индиец отказался. Тогда вперед выступил сам настоятель монастыря – высокий и могучий, с энергичным и мрачным лицом воина.
Лама спрятал под халат обнаженную правую руку и бесстрашно дошел до края обрыва. Ветер рвал его желтый халат, подпоясанный простой веревкой. Он поклонился всем пяти буддийским частям света. Негромко прочитав положенные тексты, простер вперед соединенные ладонями руки.
– О вы, могучие и несравненные будды и бодисатвы! Вы, взирающие благосклонными очами на трудные пути земли! Будьте милостивы к путникам, всем идущим и едущим, всем ищущим, всем тоскующим о радости.
Пусть эти кони, подхваченные четырьмя ветрами священных гор, летят далеко на холмы и равнины! Вашей силой, о священные боги высшего круга, они станут живыми конями счастья для всех неведомых странников… Ча-со-со! Чаль-чаль-ло!..
Настоятель взмахнул широким рукавом, и горсть вырезанных из плотной бумаги фигурок лошадей была подхвачена могучим ветром. Они взлетели и унеслись вдаль на юг, быстро исчезнув из глаз.
Один за другим все монахи бросали со скалы белые фигурки. Выпустил несколько коней и профессор.
Рамамурти стал в стороне и с внезапной грустью следил за полетом белых игрушечных коньков – вестников добрых пожеланий. Внезапно Витаркананда протянул ему последнего коня. Даярам послушно приблизился к краю обрыва, протянул руку, но не разжал пальцев. На выступе слева над пропастью качался кустик ранних красных цветов, горевших среди черноты камня, точно пурпурные звезды. Сердце сжалось – красные цветы в иссиня-черных косах Тиллоттамы горели ярче, огнем живой прелести. Рамамурти посмотрел на зубчатый хребет, заграждавший от него дали горизонта на юге, вздохнул и разжал пальцы.
– Тебе, Амрита, тебе, Тиллоттама! – шепнул он.
Его одинокий конь стремительно взмыл вверх, закружился и пропал в сгущавшемся сумраке долины.
Солнце в Гималаях заходит быстро. Обряд едва успел закончиться, как в ущельях стало темно. Снежные короны сияли по-прежнему, алея в закатных лучах. Черные острые клинья теней быстро взбегали по ложбинам и промоинам каменных круч.
Голубая дымка подножий густела, поднималась все выше, как пары таинственного зарева, готовившегося в земных недрах. Следом за ней ползла черная мгла, уже затопившая глубокие ущелья.
Незаметно стих ветер, и воздух пронизало странное сумеречное сияние, изменившее все цвета. Красные сланцы стали черными, серые горные откосы – голубовато-серебряными, а желтые одеяния лам приняли шелковистый малахитово-зеленый оттенок. Местность изменилась и наполнилась покоем.
Потом сияние воздуха угасло, краски умерли, чугунно-серый цвет без теней и переходов покрыл всю землю. Только лиловато-красное небо, зеленея, становилось все более темным, звезды вспыхивали одна за другой, и черные стены ночи смыкались над головами путников.
Ламы ушли вперед. Витаркананда и Даярам медленно ступали по перекатывавшемуся под ногами щебню тропинки. Там, где тропа, поворачивая к монастырю, выходила на столообразный уступ, профессор остановился и показал в сторону Хатха-Бхоти.
Снежные вершины оторвались от своих почерневших оснований. Залитые неизвестно откуда исходившим красновато-золотым светом, они еще более отдалились от темного мира низких ущелий, перевалов и человеческих жилищ. Невозможно прекрасная гора, беспощадная, сверкающая, неожиданная, немилосердно крутая, вонзенная в глубину неба.
– Вот для чего я провожу время от времени свой отпуск в Гималаях, – тихо сказал Витаркананда.
– Такова, наверное, Шамбала, прекрасная страна Ригден-Джапо, – воскликнул Даярам, – греза буддистов! А может быть, это она и есть?
Профессор улыбнулся.
– Монахов нет с нами, и я не огорчу никого. Даже в самом названии Шамбала не подразумевается никакая страна. Шамба или Чамба – одно из главных воплощений Будды, «ла» – перевал. Значит, эта мнимая страна – перевал Будды, иными словами – восхождение, совершенствование. Настолько высокое, что достигший его более не возвращается в круговорот рождений и смертей, не спускается в нижний мир. Потому Шамбала – понятие философское – не существует для вашего мира, и тысячелетия ее поисков были напрасны.
– Но те, которые мудры, как ты, гуро, для них есть Шамбала?
– Есть, но везде! Легенда же о благословенной стране Гималаев порождена чистейшей красотой неба и снежных гор. Человеку любой касты и любого народа покажется, что если есть такая страна, то только здесь…
Даярам стоял неподвижно, опустив глаза, затем вдруг упал на колени перед своим гуру.
– Парамахамса!
Витаркананда сделал отстраняющий жест:
– Не зови меня лебедем неба – это неприятно мне. И не только потому, что я не заслуживаю такого высокого звания. Люди, остановившиеся на пути, чувствуют довольство достигнутым. Тогда неизбежно родится ощущение, что ты выше других, а оно ведет к жажде поклонения. Идущий же должен всегда видеть себя со стороны, взвешивать, понимать все ничтожество достигнутого, всю необъятность мира и прошедших времен. Из этого возникает не детская застенчивость, а неизбежная скромность.
Даярам хотел что-то сказать, но профессор продолжал:
– Ты не должен возвеличивать меня еще потому, что возвышение одного неотвратимо рождает принижение другого. А принижение, особенно добровольное, еще опаснее, оно рождает привычку быть руководимым, снимает ответственность за свои поступки, за свой путь. Тогда в расплату за облегчение жизни прекращается воспитание души, ее совершенствование. Путь есть путь, и никто не может его избежать, если не хочет стоять на месте. Только путь можно удлинить или укоротить.
– Но короткий, наверное, труднее, как в горах, – тихо заметил художник.
– Это верно понято тобой. Странно, как мало людей знают, что всюду, всегда и везде есть две стороны, что где сила – там и слабость, где слабость – сила, радость – горе, легкость – трудность, и так без конца. Нам, индийцам, тем более должно быть стыдно, потому что наши философы открыли эти неизбежные и всепроникающие законы мироздания примерно на полтора тысячелетия раньше других народов!
– Все так глубоко запрятано в сложности религиозных обрядов и туманных определений, что эта мудрость стала доступной лишь немногим! – добавил Рамамурти.
Витаркананда пожал плечами и пошел своей легкой походкой, совершенно не задевая камней на дорожке. Даярам следовал за ним, оступаясь, запинаясь и осторожно нащупывая тропинку в темноте.
Узенький серп новой луны давно скрылся за горами. Ночная тьма здесь не была бархатной чернотой ночи юга. От бесчисленного множества ярких звезд, разноцветных и немигающих, небо отсвечивало зеленым. Акашганга – небесный путь пролег в высоте, и звездный свет изливался из черно-зеленой глубины, позволяя видеть скалы и рытвины. Высокие стены монастыря казались железными. Ни одного огонька не светилось в стенах этой твердыни, вознесенной на вершину горы.
Витаркананда пошел медленней.
– Ты не можешь забыть ее, Даярам? – внезапно спросил он, и художник вздрогнул от неожиданности.
– Не могу, гуро, и никогда не забуду. Я полюбил ее, но этого еще мало. Она воплощение всех моих дум, мечтаний, представлений о красоте.
– Тогда вернись назад, найди ее. Мне кажется, ты выздоровел, физически по крайней мере! Душевные раны, конечно, еще не зажили и не так скоро залечатся.
На Даярама пахнуло добрым участием и ласковой внимательностью.
– Прости, гуро, если слова мои будут долги и мысли путаны. Мне тридцать лет. Одиннадцать лет я ищу не только идеала прекрасного, но и понимания, почему он прекрасен. Что такое всем понятная захватывающая красота женщины? Я должен передать ее людям. Только красота может поддержать нас в жизни, утешить в усталости и неудачах, смягчить жестокость познания и победы. Вот почему будет служением, может быть, даже подвигом создание для моего народа образа Анупамсундарты. А я не смог осилить то громадное вдохновение и напряжение душевных сил, которое требуется для такого дела. Не смог, жалкий и самонадеянный резчик по камню, уподобиться истинным создателям прекрасного – художникам древности. Я выполнял древние обряды образного сосредоточения, церемонии очищения, чтобы пройти весь путь, предписанный художнику. Я размышлял о пустоте – суньята, чтобы воображением черной пропасти разрушить все пять миражей самосознания. Но и после дхьяна-мантры – мольбы о явлении образа, мне так и не явилась модель Красоты Ненаглядной. Я занимался всеми шестью канонами Ватсъяяны, обратив особенный труд на постижение Лаванья Иоджанам – четвертого канона «наделения красотой и очарованием».
Три ночи я лежал, простертый в храме Вишванатха в Бенаресе, где большой гонг, звучащий с вечера, нес мне первозданный звук, пробуждающий единство идущего и его цели… – Даярам запнулся. Слово «Вишванатха» пробудило в нем воспоминание о другом храме того же божества. Встреча в том храме стала началом его теперешнего падения.
– Задача твоя нелегка, Даярам, – ответил Витаркананда, – очень нелегка, потому что скульптура – главный стержень искусства Индии на протяжении тысяч лет и тема женщины – тоже главный мотив искусства нашей страны.
Вступать в соревнование с уже достигнутыми вершинами почти невозможно, нельзя повторить пережитого много веков назад – это будет копия. Но если не покорять уже покоренную вершину, а найти другую, там, где еще не ступала нога человека, тогда ты найдешь свое, и не беда, что вершина, тебе доставшаяся, окажется не такой грандиозной, как прежние гиганты.
Жизнь – это беспрестанные перемены, Даярам. Скульптор с древности и до Средневековья менял свои имена: садхак, мантрин, йогин, что, переводя с санскрита, означает творец, волшебник и видящий. Первые создатели художественных образов считались, следовательно, полностью творцами. Потом они стали волшебным, недоступным для нехудожников путем превращать обыденное в красоту. Еще позднее люди поняли, что они ничего не творят и не превращают, а просто видят.
Может быть, я огорчу тебя, но я глубоко убежден, что ничего совершеннее природы в красоте создано быть не может. Она, создавая совершенство, отбирала миллионы лет, а художник, даже взявший труд предшественников, – один миг, в сравнении с историей мира. Однако, будучи микрокосмом, отражающим в себе вселенную, он может выбрать из Шакти – Бесконечности Форм, любые, ему нужные. Искажать же их, фокусничая наподобие западных глупцов, – плутовство или безумие. Вспомни место из Махабхараты, где говорится о появлении «мужеством добытой Урваши», – в нем, как в зеркале, отражено представление о цели и смысле живописи в древности.
– Я не помню.
– Следовало бы знать. Вкратце перескажу: «Нарайян (Высшее существо) был занят размышлением, когда небесные танцовщицы апсары в своей неуемной веселости и задоре пытались совратить его кокетством и лестью. Бог придумал способ излечить девушек от суетности. Взяв сок древа манго и, используя его как краску, написал портрет воображаемой нимфы, нежной и большеглазой, высокогрудой и широкобедрой, с телом, исполненным таким изяществом, что ни богиня, ни женщина не могли сравниться с ней во всех трех мирах. Апсары, увидев Урваши, были пристыжены и тихо удалились, а картина, в которую божественное искусство влило золотое дыхание жизни, стала живым идеалом женской красоты». Это относится ко времени, когда люди еще не осознали собственную красоту и не научились ее видеть. Так и теперь некоторые народности, стоящие на низкой ступени развития культуры, как в Африке или Южной Америке, и привыкшие ходить почти обнаженными, портят свои прекрасные тела нелепейшей татуировкой, навешивают чудовищные ожерелья, а иногда и просто уродуют лицо, подпиливая зубы, вытягивая губы и уши.
– Даже у нас в Индии прокалывают себе ноздрю и искажают нежные черты грубой розеткой или серьгой, болтающейся до губы.
– Видишь, даже у нас! Хотя я склонен думать, что этот обычай – более поздний, а не пережиток древности. Там, где индийская культура сохранилась в чистом виде, этого нет. Взять хотя бы далекие острова Индонезии. Там, на Бали, культура наша, а не мусульманская. Там до сих пор еще в деревнях люди ходят полуобнаженными, добавляя к чистой красоте своих тел лишь серьги. А наша Индия вся закуталась после мусульманского завоевания, принесшего нам и Сати, и затворничество женщин, и уничтожение изображений, лишившего нас тысяч храмов, почти всей живописи прежних времен.
– Но разве Сати – это мусульманский обычай? Никогда не подозревал!
– Не обычай, а последствие мусульманского завоевания. Но мы уклоняемся от цели нашей беседы и теряем путь… Если древние мастера, воображая идеал, творили то, что не видели, а люди Средних веков, не находя идеала, усовершенствовали то, что видели, то более поздние художники видели, но не могли создать.
– Почему, гуро?
– Творцы древних образов старались создать обобщенный образ, возводя красоту в принцип, мечтая о воплощении всего прекрасного в мире. Так, фрески Аджанты, подобно Урваши, стали надолго идеалом. Неужели модели, служившие буддийским художникам, были совершенно идеальны? Чувственные и нежные, избалованные и надменные придворные женщины могуществом мантринов того времени были превращены в богинь, но не как отдельные индивидуальности. В эпоху общего снижения мастерства, после многочисленных войн, наши скульпторы повернули назад. Не в силах создать произведений могучей красоты, соответствовавших духу времени, они копировали прошлое, – а недостаток творческой мощи заменяли украшениями. Под покровом прихотливо вырезанных диадем, ожерелий, поясов, подвесок и причудливых причесок исчезает строгая и чистая красота тела, доведенная в изваяниях к шестому веку до высокого совершенства. В общем, тогда скульптор поступал подобно дикарю, украшающему свое тело блестящей проволокой.
– А теперь?
– Теперь мы страдаем от последствий английского владычества. Оно принесло нам западную науку и технику, но вместе с тем отравило и западным отношением к жизни и искусству, – я считаю его ядом. Уметь видеть, но не пытаться сложить из виденного целое, превратить в реальность, заставить поверить в него силой труда и таланта. Наоборот, они стараются рассыпать целое на крохи. Разбить вазу, чтобы любоваться причудливой формой черепка. Выбрать из живой игры светотени изображения две-три черты, пару красочных пятен и назвать это именем целого, заменяя мудрость собирателя красоты умением анатома. Это неизбежная расплата за разрыв с природой, с ее изменчивой игрой форм. Я не хочу никого бранить – какое я имею право, но в этом старании обязательно разбить, разломать, разобрать целое мне чудится обезьянья черта наивного исследования, свойственная всем нам в раннем детстве!
– Теперь я понимаю, почему нет жизни в нашей современной скульптуре, которая идет следом за западной.
Наши скульпторы, подражая Западу, стараются изобразить не всеобщую сущность красоты, а соригинальничать так, чтобы их произведения обязательно отличались бы от всего созданного ранее!
– Именно так! – одобрил гуру. – Подвиг великого творчества под силу лишь гигантам искусства, а новые наши мастера уродуют тело человека, в попытке утрировкой, диспропорцией и абсурдным искажением достигнуть выражения хотя бы одного-единственного чувства в форме. Одного – там, где должны быть сотни, да еще в тысячах оттенков и переходов! Разве не очевидно, что путь выражения отдельных индивидуальных, случайных черт должен был с неизбежностью привести к тому чудовищному искажению реальности, какой выражен в абстрактной скульптуре Запада и наших его последователей! Невыносимая ностальгия от разобщения с природой толкает людей на украшение окружающих их стен. Стеновая орнаменталистика и породила абстрактную живопись. Жизнь среди машин заставила скульпторов отказаться от неисчерпаемых черт прекрасного в природе и перейти к конструированию скульптур из металлических частей, превращая образ живого в некое подобие машины. Они забыли или не знали, что машина создана для работы, только работающая, она может отвечать нашему эстетическому чувству. Мертвая конструкция в самой основе скелетна и безобразна.
Гуру умолк. Они подошли к высоким воротам монастыря. От ручья доносились звонки маленьких молитвенных мельниц. Оборот колеса, отмечаемый звонком, означал, что написанная на нем молитва прочитана.
Протяжные низкие звуки радонгов – очень длинных труб послышались из верхнего храма. В том же печальном и замедленном ритме отозвались большие и малые барабаны. Тревожные их удары чередовались с пронизывающими высокими нотами хора духовых инструментов и с редкими звенящими ударами литавр. Даяраму сначала музыка показалась нестройной и грубой. Постепенно ухо привыкало и улавливало главную тему странного оркестра – приветливую и успокаивающую, как бы встающую преградой на пути людских горестей и забот.
Шла ночная служба.
Витаркананда и Даярам поднялись на третий уступ, где были расположены кельи монахов. Здесь жил и художник, а профессор занимал светлый верх небольшой кумирни, еще на одну ступень выше.
Даярам направился к проходу вдоль стены, где выстроились рядами крошечные клетушки. Как ни тесно было в монастыре, завет буддийских вероучителей выполнялся строго – без уединения человеку недоступно никакое совершенствование. Ночлег и раздумья каждого должны свято охраняться в тиши отдельного помещения.
Единственный фонарь качался над террасой. Крупинки сухого снега проносились в слабом свете.
Художник обернулся. Витаркананда ступил на крутую лестницу, огибавшую черное зияние храмового входа, откуда тянуло резким запахом ароматных трав, курений и молитвенного сыра.
– Гуро, так неужели я был слишком самонадеян? По-твоему, я не смогу создать настоящее произведение искусства, Анупамсундарту Парамрати?
– Я этого не сказал, сын мой! Я говорил о великих трудностях, стоящих на пути к задаче, если ты хочешь уловить образ современности на уровне мастеров древности.
– Но и те ведь были люди! И видели даже не так уж много! Нам сейчас доступны сокровища искусства всего мира, не только всей Индии. И так много воскресло из небытия, извлеченное трудами археологов.
– Зато у древних было другое, очень важное в пути искусство – время! Время, Даярам! Вся неимоверная глубина многолетних раздумий, после того, как изучены все шестьдесят четыре искусства и приобретено уменье расщепить волосок на тридцать две части, по древней поговорке. И это не пустые слова – ты знаешь, что такое музыка и танец для каждого индийца. В танце одних мудра – движений рук около шестисот… Мы сумели простой ритм барабанных звучаний обогатить сотней оттенков, двойственных, как наши ноты и как все в природе.
В скульптуре и архитектуре разработаны такие тончайшие каноны, будто сотканы узоры из лунных лучей и расчислены все переливы света в пене, качающейся на волнах в полуденный час. Накопленное нами богатство слишком отяготило нас. Мы тонем в словах, особенно в философии, задушены определениями того, что представляет лишь череду непрекращающихся переходов. Тонкость разработки оборачивается слабостью и стоит забором на дороге постижения, особенно в наши дни, с быстрым ходом времени и изменений в индивидуальной жизни. Но прости меня, я увлекся сам. Недостаток времени не даст тебе подняться в раздумьях и воображении до мастеров прошедших времен. Следовательно, ты нуждаешься в помощи. Эту помощь даст тебе модель, если ты найдешь ее! – Рамамурти подбежал к гуру.
– Я нашел ее, учитель! Но я…
– Полюбил ее? Это могло бы быть счастьем, я говорю не о житейской радости, а о совместном искании Анупамсундарты, то есть о счастье художника. Я знаю, что у тебя произошла беда, – простертой рукой Витаркананда остановил Даярама, пытавшегося ему ответить. – Теперь уже поздно, а завтра, я думаю, что тебе следует рассказать мне все. Я подумаю, чем помочь тебе, какой колеснице следовать, применяя терминологию наших добрых хозяев.
– Благодарю тебя, гуро!
Профессор исчез за поворотом лестницы, а Рамамурти ощупью добрался до своей кельи, сохранявшей запах несвежего масла, веками впитывавшийся в каменные стены и земляной пол.
За крохотным оконцем без рамы шумел холодный ветер. Даярам знал, что в левом углу, на низком столике, ему оставлен обычный ужин – горсть муки из поджаренного ячменя – цзамба и завернутый в тряпье чайник со смесью зеленого чая, молока, масла и соли. Он, находивший вначале это питье отвратительным, теперь так привык, что не представлял, как он раньше обходился без него. Высокогорный ячмень – грим, отличавшийся от равнинного голыми зернами, был каким-то особенно питательным и вкусным.
Рамамурти не знал, что таково общее, еще не изученное наукой свойство высокогорных ячменей. Например, ячмень, растущий на высотах южноамериканских Анд, применяется теперь специально для питания спортсменов перед труднейшими соревнованиями.
Художник развернул тряпку и увидел, что заботливый старый лама прибавил к ужину горсть сушеных абрикосов – лакомства здесь и самой дешевой пищи в беднейших деревеньках Кашмира. Есть художнику не хотелось. С нервной дрожью он бросился на постель – деревянную раму с натянутыми поперек полосками кожи, поплотнее закутался в халат. Кромешная тьма кельи дышала холодом, ветер шумел назойливо и равнодушно.
Даярам возвращался мысленно к своей беседе с гуру, перебирая и осмысливая сказанное мудрым стариком.
В бездонной зрительной памяти художника накрепко врезаны каждая черточка, краска, движение, форма. И постепенно воспоминания, все более четкие и связные, поплыли в темноте перед ним. Образы и переживания, более жгучие, чем ядовитый сок молочая, мучительнее, чем жажда в пустыне, яростнее, чем солнце черных плоскогорий Деккана…
Даярам, получив в третий раз стипендию Академии искусств, заканчивал третье путешествие по музеям и храмам Индии, изучая громадное скульптурное наследие прошлого.
В этот раз его интересовала школа Калинга, более тысячи лет назад возникшая в Восточной Индии, в Ориссе, затем распространившая свое влияние по всей стране. Рамамурти посетил храм Сурья – Солнца в Конараке, оставшийся недостроенным с тринадцатого века, величайший монумент зодчества и скульптуры, когда-либо построенный в Индии. Поставленный на высокий постамент с изваяниями двенадцати пар трехметровых колес повозки Солнца, окруженный гигантскими изваяниями слонов и лошадей, храм поднялся в слепящее жаркое небо своей кубической громадой, увенчанной пирамидальной высокой кровлей. Скульптуры явлений природы, человеческие статуи поразительной жизненности и красоты, посвященные теме физической любви, составляют одно целое с его стенами. Они как бы влиты в контур здания, образуя неотъемлемую его часть. В храмах Южной Индии – Мадуре, Танджоре, Мадрасе – гигантские надвратные пилоны покрыты тысячами скульптур. Это удивительное соединение колоссального труда с не менее гигантским замыслом, столь же захватывающее, как и пещерные храмы Эллоры. Но скульптуры южноиндийских храмов несравнимы с орисскими – величие конаракского храма, фантазия художников и величайшее мастерство выполнения гармонически слиты в одно целое, хотя храм не был закончен.
И все же Даярам стремился в Виндхья Прадеш, на реку Кен в Кхаджурахо, где орисский стиль на три столетия раньше, чем в Конараке, развился в особенно чистые, изящные, отточенно красивые скульптуры и постройки. Маленькая деревушка Санчи, близ Бхильвы, когда-то столица Восточной Мальвы, сохранила полусферический буддийский храм – ступу двухтысячелетней давности. Храм шестидесяти четырех йогиней в Бхерагхате. Бхархут, Гиараспур, на юго-запад от Кхаджурахо – все это посетил Даярам, прежде чем он пересек мутную речку Кхудар и подъехал на дряхлой машине к широкой, пыльной лесостепной равнине, где расположились тридцать храмов Кхаджурахо, построенных во времена могучих царей Чанделла.
Необъяснимое волнение охватило художника при виде высоких сикхар – башен над святилищами, собравшихся группами на фоне голубых столообразных гор в запыленном мареве горячего воздуха, плававшего над серой равниной. Храмы разных вер индуизма: шиваистские, вишнуистские, джайнские – стояли на высоких кирпичных платформах, то совсем рядом друг с другом, то разделенные зарослями кустарника и низкими деревьями. Пирамидальный храм Кандарья-Махадева, устремленный в небо ракетой, казался невероятно высоким, хотя поднимал венец своей разрезной башни – сикхары на высоту всего сорока метров. Глубоко врезанный геометрический узор на сикхаре под слепящим солнцем создавал впечатление движущейся, клубящейся массы черных и белых изломов.
Светло-желтый, солнечный песчаник, слагающий стены храма, остался нетронутым в углублениях и нишах, а все выступы почернели от прошедших десяти веков. Разница цвета камня не портила, а подчеркивала скульптурность здания. Три пояса скульптурных фигур около метра высотой были высечены на вертикальных выступах или столбах – трех широких и двух узких с каждой стороны фасада между балконами. Каждый пояс фигур разделялся горизонтальными выступами, спасавшими камень от непогоды.
Каждая скульптура, высеченная в высоком рельефе, была замечательным произведением искусства – персонажи божественных легенд, воины, мифические существа…
Даярам не спеша обходил храм за храмом, делая заметки, составляя план будущих зарисовок, продолжительных созерцаний и размышлений. Солнце уже садилось на пыльной равнине, когда Даярам направился в самый северо-восточный угол ограды западной группы храмов, пересек старую дорогу из деревни в Лайлуан и подошел к храму Вишванатха, чья высокая, в шесть метров адхистхана – платформа выходила прямо к автомобильной дороге в Раджанагар. Этому древнему святилищу, построенному в 1002 году великим царем Дхангой, было суждено сыграть такую большую роль в жизни Даярама. Вишванатха отличался особенно тонкой отделкой. Его сикхара, увенчанная сосудом амрита, поднималась, как гласил краткий путеводитель, на высоту тридцати девяти метров. Как бы разрезанная на ребристые продольные полосы, башня стремительно уходила в жаркое голубое небо. Балконы выступали более резко и остро, чем в храмах Махадевы и Кали, на верхушках их толстых колонн виднелись головы и плечи лежачих богатырей – атлантов. Вертикальные столбы между балконами выступали углом. Изваянные на них фигуры стояли, обращенные в две стороны, а не полукругом, как в Кандарья-Махадева.
С первого же взгляда зрителя поражали десять слонов, стоявших на нависающей крыше самой видной части храма. Слоны были совершенно нетронуты временем, будто только вчера поставили их неведомые строители.
Здесь были наиболее прекрасные и выразительные небесные красавицы апсары или сурасундари. Художник особенного дарования, сочетавший удивительную жизненность с божественной красотой, сделал эти статуи, и работал он только в Вишванатхе. Считая с поврежденными временем и, главное, человеческим варварством, в трех поясах насчитывали 602 статуи, несколько меньших размеров, чем в Кандарье-Махадева.
В противовес угловатой отделке поверхности здания скульптуры Вишванатха изгибались в самых закругленных, тщательно продуманных позах. Художники продолжали классическую линию Индии, трактовавшую женщину как героиню, но не пытавшуюся сравняться с мужчинами в их доблести и их достоинствах, что составляет обычную ошибку трактовки героини на Западе. Нет, эти изваяния представляли собою героических женщин по своей женской линии бытия. Гордое достоинство и снисходительная нежность, пламенная, все отдающая страсть и отважная стойкость – все гармонически сочеталось в статуях, призванных показать народу идеал женщин Индии, помочь им, бывшим и будущим, понять свою прелесть и цели своей жизни.
Десять веков простояли эти солнечные изваяния перед взорами множества поколений, и еще бесконечно долгие годы они будут изумлять тех, которые еще придут, волнуя и возвышая их великолепной красотой человека!
На консолях внутри святилища некогда были восемь статуй апсар, из которых уцелела только одна. Эта сурасундари глубоко потрясла молодого художника. Небесная танцовщица была изваяна на узкой пилястре, разделявшей две ниши, заполненные скульптурами сардул.
Сардулы – мифические животные, похожие на рогатых львов, – считались символом Шакти – активной силы природы. Против них сражались люди, изображенные под лапами зверей, ухватившимися за их хвосты. Другие, меньшие человеческие фигурки ехали на спинах сардул, выражая умение человека покорять силы стихии.
Как утешение в суровой борьбе, как обещание радости, обнаженная сурасундари, украшенная лишь пояском, браслетом и ожерельем, реяла между чудовищами. Склонив голову, апсара оглядывалась через плечо, повторяя позу правого зверя, но в немыслимом извороте по вертикальной оси тела. Скульптура была повреждена, ноги ниже колен совсем отбиты, и, несмотря на это, Даярам не мог оторвать взгляда от изваяния, созданного будто не долотом скульптора, а самой матерью природой.
Дневной свет, и без того скудный в темном святилище, быстро угасал. Рамамурти, наконец, нашел в себе решимость уйти. На прощание он осветил карманным фонариком статую с правой стороны. Солнечная красавица посмотрела на него через плечо, как живая, маняще и уверенно, а свет фонаря в его дрожавшей от волнения руке игрой теней придал странную жизнь ее блестящему телу. Художник стоял, думая о легендарных апсарах с солнечной кровью, которые иногда становились возлюбленными смертных мужчин в знак высшей награды за их доблести. Каменное воплощение такой апсары было перед ним, уже тысячу лет стоявшее в полутьме храма. Искать больше было нечего, самое лучшее, что создало древнее искусство его страны, находилось тут, на расстоянии вытянутой руки.
И душа Даярама наполнилась благоговейным страхом, будто он своими мечтами об Анупамсундарте, поставивший целью создать выдающийся образ женщины его народа, совершил кощунство перед мастерами, сумевшими давным-давно сделать скульптуры столь совершенные, что его мечты кажутся заслуживающими лишь жалости!
Но ощущение стыда и неловкости скоро прошло. Величайшая цель и мечта искусства – отражение природной мощи человека в красоте и силе его тела и души – неизменно двигала стремлениями художников Древней Греции и Древней Индии. Но Индия жива и полна сил, и сейчас, тысячелетия спустя после гибели Греции, кому же, как не ей, нести факел дальше? И как хорошо, что большинство живописцев Индии стоит на верном пути! А скульпторы… что ж, кому-то придется начинать заново. Пусть еще в тени гигантского наследия древнего искусства. Пусть! Чарайвети – вперед, путник!
Рамамурти сложил руки и поклонился статуе апсары, шепча «анади чарута» (вечная красота). Странный звук, подобный глубокому вздоху, послышался из темного прохода между двойными стенами святилища. Художник оглянулся, но темнота уже стала там непроницаемой. Даяраму показалось, будто легкое движение воздуха пронеслось к центральному залу мандапы – вероятно, порыв закатного ветерка. Рамамурти пошел к выходу, спустился по ступеням и зашагал в деревню. Он предпочел остановиться там, чем в гостинице с ее непрестанной сменой беспокойных туристов. Углубленный в свои размышления, художник предпочитал посещать храмы рано утром или поздно вечером, когда не было ни туристов, ни молящихся. Для местного населения количество огромных храмов, предназначенных для столицы когда-то бывшего царства Джахоти, было непомерно велико.
Поэтому всегда пустынны были высокие платформы храмов, их ступени поросли травой, торчавшей из всех щелей жесткими пучками, а жаркое безмолвие обычно сопутствовало художнику в его обходах величественных строений.
Даяраму помогало это безлюдье, лишь изредка нарушавшееся группами туристов, спешивших обежать храмы и поскорее вернуться к прохладе и ледяному питью в гостинице.
А для него, старавшегося понять смысл и язык древних изваяний, молчание храмов делало их отрешенными от всего, безвременными, и он сам как будто погружался в прошлое, проникаясь духом безвестных великих мастеров, принимая всем сердцем созданное ими.
Мельком взглянув на скрытый невысокими деревьями подъезд гостиницы, Даярам увидел несколько автомобилей и еще раз порадовался своему решению остановиться в селении. Он был хорошим ходоком, и ежедневные шесть километров ничего для него не значили.
Рамамурти отшвырнул одеяло, будто холодная келья наполнилась душным зноем холмов Виндхья. Воспоминания продолжали одолевать его, не давая уснуть. Темная прорезь окна уже приобрела предрассветную четкость очертаний…
Тот день в Кхаджурахо выдался жарким. Даже утром солнце палило каменные площадки, отражаясь от светло-желтых стен майдапы Кандарья-Махадева. Даярам спустился по узкой боковой лестнице к небольшому павильону между храмами Махадевы и Деви Ягадамба, стоявших на общей платформе. Семь ступеней вели к открытому с трех сторон павильону, поддерживаемому двумя колоннами. В павильоне стояла странная скульптура – огромный лев, занесший правую лапу над женщиной, присевшей перед ним на корточки и с мольбой или отчаянием поднявшей лицо и обе руки к нависшей над ней голове чудовища. Лев, сделанный в средневековой традиции, круто изгибал переднюю часть тела и шею, пружиня задними, готовыми к прыжку лапами. Нижняя челюсть разверстой пасти была отбита, и вместо нее зияла широкая дыра. Казалось, что лев раскатисто хохочет над женщиной.
Небо подернулось сероватой мглой, и солнце жгло немилосердно на гладких каменных плитах, заливая светом весь портик. После прохлады галереи храма Даярам шел, щурясь, и не сразу заметил в портике женщину, ставшую на колени перед львом. Она застыла, закинув лицо вверх. Ее черная коса в руку толщиной легла полукольцом на плиту у цоколя статуи. Заслышав приближающиеся шаги, женщина вскочила, инстинктивным движением прикрыв лицо концом прозрачной ткани. Рамамурти приблизился и поклонился, а незнакомка выпрямилась, опираясь на левую лапу льва. Художник прежде всего увидел огромные глаза, ощущение сияющей глубины которых заставило Даярама застыть в изумлении. Ошеломленный, Даярам старался соединить отдельные черты лица женщины, мгновенно выхватываемые взглядом: узкие четкие брови, прямой, закругленный и небольшой нос, луком изогнутые губы… пока до него не дошло, что все лицо очерчено предельно точными изящными линиями, такими определенными и четкими, как если бы их вырезали на металле или твердом дереве.
Разрез глаз, линии век, очертания губ, овал лица – нигде не дрогнула рука матери природы! И все же незнакомка не была красавицей в точном и величественном смысле этого слова, классической богиней с крупными чертами лица, подобной тем, каких выбирают для исполнения священных танцев или главных ролей в исторических фильмах. Она была совсем другая и в то же время так хороша, что вызвала в чутком художнике подобие электрического удара. Никогда еще Даярам не сталкивался со столь яркой женственностью, пламенной и смущающе желанной. Устыдившись, он овладел собой.
Черное, как ночь, сари облегало фигуру, достойную стать перед лучшими изваяниями Кхаджурахо.
Заметив слабую улыбку незнакомки, Рамамурти обрел слова привета. Девушка… нет, женщина… нет, только девушка могла смотреть и улыбаться с таким неприкрытым озорством. Ведь не могла же она не понимать действия своей ошеломляющей красоты. Она свободно и весело, как могут это делать магарани, с детства обученные поведению на приемах, или же артистки, поклонилась. Она и в самом деле была очень похожа на Праноти Гхош – самую красивую, с точки зрения Даярама, киноактрису Индии, только смуглее и гораздо крепче хрупкой бенгалки.
– Меня зовут Амрита Видьядеви, или чаще – Тиллоттама.
– Апсара из Махабхараты, – беспричинно радуясь, воскликнул Рамамурти, – «красавица с просяное зернышко»! Одна из самых прекрасных легенд великой поэмы. И… свидетельствую, что новое воплощение… – он замялся, окидывая взглядом девушку.
– Не больше прежнего, – закончила за него она. – И это печально, мне всегда хотелось быть высокой. Как все знаменитые красавицы.
– Кто вам сказал о знаменитых красавицах! – воскликнул почти негодующе Даярам. – Я художник, посвятивший много лет изучению канонов древности, – он повел рукой к стенам храмов, на которых застыли, будто в истоме зноя, чудесные скульптуры. – Везде, где они изваяны в естественных размерах, от Матхуры до Конарака, я находил, что древние больше всего ценили рост сто шестьдесят сантиметров, примерно как раз ваш!
– Можете поклясться?
– Клянусь! И клянусь еще, что не говорю просто из лести. Вы в ней не нуждаетесь, и сами это знаете!
– Но то, что вы сказали, я узнала впервые! И еще узнала, что вы художник, много лет посвятивший… а дальше? Перейдемте в тень, вам жарко.
Даярам, постояв на солнце после прохлады храма, покрылся капельками пота. Но девушка, несмотря на черное сари, смуглоту своей кожи и массу иссиня-черных волос, оставалась в палящем зное такой же свежей, как будто только что вышла из реки после утреннего купанья.
На звук их голосов какой-то человек, высокий, мрачный и бородатый, куривший в тени платформы, заспешил к павильону, внимательно глядя на Тиллоттаму. Она сделала едва заметный жест рукой, и человек вернулся на прежнее место.
«Наверное, она дочь магараджи, – подумал Даярам, – а это телохранитель…»
Они уселись в тени, на пьедестале павильона, и Тиллоттама перевела разговор на скульптуры храма. Рамамурти, воодушевленный красотой собеседницы и ее серьезным интересом, стал рассказывать, увлекся и перешел на свои путешествия, поиски и стремления создать Анупамсундарту. Он вдохновенно говорил о возрождении древнего слияния человека и природы, красоты, встающей из сочетания осознанной силы души и тела.
Рамамурти говорил об идеале женской красоты, рожденной издавна Индией – страной, напоенной плодотворным зноем солнца, влажным дыханием могучих ветров моря. Влажная земля рождала неистовое буйство жизни, неодолимо стремившейся к солнцу и небу, быстро расцветавшей и наливавшейся силой. Тропическая природа, порождая изобилие растений и животных, так же быстро и беспощадно убивала в убыстренной смене поколений, ускоренном круговороте рождений и смертей. Оттого образ Парамрати отличается от современного, когда городская жизнь оттолкнула человека от верного чувства прекрасного, возникавшего в единении с природой.
А в Древней Индии скульпторы и живописцы были едины в своих стремлениях. Красные фрески пещерных храмов Аджанты с их черноволосыми узкоглазыми женщинами, фрески Танджоры, скульптуры Матхуры, Санчи, Кхаджурахо и Конарака. На весь мир прославилась скульптура якши из ступы Санчи – поврежденный изуверами торс женщины, изваянный в первом веке до нашей эры. Он был украден из страны во времена английского владычества и продан в Бостонский музей в Америке. В Америку же попал бюст амазонки – йогини из храма шестидесяти четырех йогиней в Мадхья Прадеш.
Рамамурти так живо описал эту статую с широко раскинутыми руками, гордо поднятой головой и очень высокой, словно рвущейся вперед грудью, придавшей всей фигуре ощущение полета, что Тиллоттама увидела ее круглое лицо с узкими, длинными глазами, маленьким полногубым ртом и знаком огня между четкими бровями…
Йогиня-ведьма, спутница Кали, обычно ассоциируется с рыжеволосой женщиной, которая берет себе любовников из смертных, но убивает их в жертву черной Дурге. Это очевидный отголосок каких-то чрезвычайно древних и темных тантрических обрядов матриархата.
Даярам рассказывал о великолепной Врикшаке – нимфе дерева, о чете летящих гандхарвов необыкновенного изящества в Гвалиорском музее, о статуе женщины с чашей в музее Бенареса, принадлежащей матхурской школе и очень похожей на участницу элевзинских празднеств Эллады, о древнейших статуях якши в Матхурском музее.
Даже здесь, вот там к северу, есть загадка – в храме Сурья, построенном Читрагуптой, статуя бога в святилище изображена в высоких сапогах, которые носили только древние пришельцы – арии.
Заметив взгляд, брошенный Тиллоттамой на плоские золотые часики, Даярам сказал:
– Я задерживаю вас, но мне хочется еще поделиться с вами впечатлениями о современной картине, которая перекликается с образами прошлого. Ее создатель художник Метхарам Дхармани. Это «Туалет Парвати» – утреннее одевание богини на дворе небольшого храма в прозрачном воздухе на фоне голубовато-серых холмов, таких же, как эти, – Даярам показал на тонувшие в знойной дымке горы Виндхья. – На картине вдали снеговые вершины, а в узких долинках у храма – пирамидальные кипарисы. Одинаковая радость разлита в природе и гибких, прекрасных, полуобнаженных телах Парвати и ее прислужниц. И вся картина в ее светлой гамме красок звучит как утешение.
– О, я почти вижу ее! – воскликнула Тиллоттама.
– Женщины там очень похожи… на вас. Особенно смуглая девушка, стоящая с подносом справа.
– Я не видела картины и не могу судить, – чуть недовольно поморщилась Тиллоттама.
– И не только на той картине. Здесь недалеко есть изваяние девушки, которая могла бы быть вашей сестрой.
– Сестры бывают очень разные, – Тиллоттама искоса взглянула на художника.
– Вы не верите? – Даярам почувствовал легкое головокружение. – Вот он, этот храм, совсем рядом.
Тиллоттама озабоченно посмотрела на часы, потом решительно повернулась.
– Пойдемте, только очень быстро! – Она подошла к краю платформы и сказала несколько слов на урду своему провожатому.
Тот буркнул что-то и поплелся за молодыми людьми, держась в некотором отдалении.
Через несколько минут они стояли в галерее святилища Вишванатха перед статуей сурасундари. Из груди девушки вырвался крик восхищения.
– Если я правильно поняла ваш рассказ, – сказала Тиллоттама после продолжительного молчания, – то эта апсара не такая, как женщины в Карли.
– Значит, вы правильно поняли. Две тысячи лет назад скульпторы, стараясь сделать свои идеи понятными для всех, шли по пути усиления, подчеркивания того, что они считали прекрасным. Их волшебство заключалось в том, что созданные ими изображения не утратили красоты и кажутся полными жизни, а это может быть только при великом мастерстве и верном понимании. Смотрите, ваша сестра живет! О боги, как вы обе прекрасны!.. – И, повинуясь внезапному порыву, художник до земли склонился перед Тиллоттамой, отпрянувшей от него в изумлении.
– Пора идти, меня ждут. Я очень благодарна вам, муртикар. С вами оживают древние храмы и прошлое сливается с настоящим.
– Мы еще не знаем, как много интересного в храмах нашей страны! Я только прикоснулся к их изучению. Вот если бы здесь был мой учитель, профессор Витаркананда!
– Странное имя, звучит как псевдоним йога.
– Это и есть псевдоним, под которым он пишет свои литературные произведения.
Она снова взглянула на часы.
– Но профессора нет с нами, и для меня достаточно ваших познаний. Мне они кажутся безграничными.
– Так позвольте…
Вместо ответа она подняла обе ладони перед собой и сцепила указательные пальцы, затем согнула пальцы правой руки, оставив большой выпрямленным. Это были обычные мудра – жесты рук в танце, и Даярам легко прочитал их.
– Как, вы отказываетесь? – огорченно спросил он.
– Жест сикхара имеет значение не только отказа. – Ее тонкие пальцы быстро замелькали, два вниз, три наперекрест.
Художник перестал понимать их смысл. Тиллоттама рассмеялась, склонив голову и блестя своими колдовскими глазами.
– О мой ученый друг, оказывается, есть вещи, которых и вы не знаете. А это всего лишь знаки влюбленных по нашему древнему канону любви – Камасутре! Я показала вам, что хоть и трудно, но я буду здесь, в сикхаре, завтра, после того как солнце станет на западе. Не я виновата, у древних не было точного времени. Ну, а мы с вами живем в двадцатом веке и добавим – в пять часов. Хорошо?
Рамамурти с восторгом согласился и, выйдя на балкон галереи, следил за гибкой фигурой в черном сари, торопливо сбежавшей по боковой лестнице и скрывшейся за кустами вместе с угрюмым провожатым.
Даярам едва дождался следующего дня. И опять Амрита-Тиллоттама была в том же простом черном сари, и дешевые «народные» браслеты из кусочков зеркала ослепительно горели на солнце, придавая ее гладким бронзовым рукам почти грозную красоту украшенной звездами богини. Она шла быстро, даже бежала и чуть запыхалась, но на этот раз позади не плелся неприятный телохранитель.
Они снова молча полюбовались сурасундари. Даярам украдкой переводил взгляд на Амриту. Дыхание его прерывалось от чуть ли не болезненного впечатления, производимого красотой Тиллоттамы. А она была иная, чем вчера, – веселость, даже удальство, прорывавшееся в словах и движениях, исчезли.
Рамамурти, чувствуя, что разговор не идет в том направлении, в каком бы ему хотелось, снова принялся за рассказ о храмах и их загадках.
Он говорил о фигурах гандхарвов – небесных музыкантов, изваянных высоко на стене храма Кайласа в Эллоре в полете, переданном настолько точно, что фигуры действительно кажутся летящими. О диске с кентавром и нагой наездницей – совершенно эллинской скульптуре, неведомо как украсившей балюстраду балкона в знаменитой ступе Санчи. Еще об одной амазонке, на коне со слоновым хоботом и львиными лапами, на западном фасаде храма Муктесвар у священного пруда Бхубанешвара, в Ориссе, где по преданию было семь тысяч храмов, а сейчас уцелело лишь сто.
Об удивительных лицах женщин на фресках в дравидийских храмах Бадами около знаменитой деревни Айхолли – когда-то столицы династии Чалукья, – круглых, с длинными голубыми глазами, с очень удлиненными шеями. Последнее по древнеиндийским канонам считалось признаком неверности и неустойчивости характера, а голубые глаза – дурными, «кошачьими». Изображать Парвати в таком стиле могли или еретики, или чужие. Но откуда взялись они в сердце Деккана?
– Я рассказал те немногие загадки, которые видел сам, – закончил Рамамурти, – но сколько еще таких забытых отголосков прошлого. Через них мы поймем чувство жизни наших предков.
– Очень хорошо сказано – именно чувство жизни, – согласилась Тиллоттама, – а не так, как обычно – хватаемся за внешнее, за форму, содержание которой давно умерло, и приходим к пустой тоске. Не нужно так удивляться, – добавила Амрита с улыбкой, – разве одни мужчины имеют право читать Ауробиндо Гхоша?
– Я вовсе этого не подумал, только удивился.
– Чему же? Разве вы не говорили в прошлый раз, что тема изображения женщины и ее красоты – главная во всем искусстве Индии? Что миллионы ее статуй говорят о неизменном преклонении всего народа перед женским началом, а не только приверженцев культа Шакти? Если вы это понимаете, то почему же…
– Я не привык… – начал было Даярам и поправился: – Нет, вы не подумайте, я считаю, что наша женщина – это звезда Индии, опора и спасение нашего народа!
– Высокопарные слова и, как все высокопарное, лживые! – Тиллоттама рассмеялась недобро и презрительно. – Довольно, я слышала много о том, как у нас любят женщину. Вы с вашей сентиментальной звездой Индии, с женщиной в искусстве – что вы знаете о жизни, прекраснодушный муртикар?
Она замолчала, подняв голову.
Рамамурти растерянно смотрел на нее, не находя слов.
Тиллоттама ударила его очень больно, ибо для каждого настоящего художника грубое расхождение окружающей жизни с его идеалами – тайная и никогда не заживающая рана души.
– Да, это горькая правда! – наконец сказал он.
Тиллоттама внезапно смягчилась. С нежностью погладила плечо художника своей темной рукой, и ее браслеты скатились до локтя. Даярам вздрогнул от неожиданности.
– Глядя на ваше огорченное лицо, я вспомнила, что мужчины никогда не становятся совсем взрослыми. Может быть, в этом все дело? Но не будем углубляться в неприятное, у нас слишком мало времени. Расскажите немного о себе, вы такой интересный человек.
Даярам коротко рассказал о погибшем в войну отце – субадаре англо-индийской армии, о матери – учительнице, вырастившей его и двух его сестер.
– Раджастанец?
– Конечно, угадать нетрудно. А вы… вот вы – из Южной Индии. Майсур?
– Нет, не угадали. Траванкор-Кочин! Я из найяров.
– Повелитель Шива! Так вот откуда ваша свободная независимость! А я думал, что вы дочь магараджи!
– Вы все знаете! И в то же время совсем мало.
– Знаю, – заупрямился Даярам. – Даже то, что вас, найяров, считали четвертой кастой, а вы кшатрии, хотя и не носите священного шнура.
– Сдаюсь, – переходя от грустного тона к своей дразнящей усмешке, сказала Тиллоттама. – Нет, не сдаюсь. Найяры упоминаются еще в Махабхарате. Где?
Художник поднял обе руки над головой в шутливой просьбе пощады.
– В истории принца Сахадевы, который на юге встретился с царем Синечерным. В его царстве женщины были особенно прекрасны и пользовались не слыханной нигде моральной свободой, – важно сказала Тиллоттама.
– Что они и теперь особенно прекрасны, в этом нет никакого сомнения, – сказал Даярам на малаяламе – языке юга Малабарского побережья.
Тиллоттама даже отшатнулась.
– Во время войны мы жили у мужа старшей сестры в Тривандраме, – пояснил художник на том же языке.
– А я родилась около Нагеркойла, но родители давно переехали в Мадрас. Там я училась в школе танцев, но мама сильно заболела, и тетя взяла меня к себе в Бенгалию… но это уже неинтересно!
– Не смею настаивать, но мне интересно все, что касается вас.
– История эта длинная и грустная.
– Тогда скажите хоть, где вы живете сейчас?
– В Лахоре.
– Как в Лахоре? Вы пакистанка? – вскричал художник.
– Сейчас – да!
– И там вы замужем? Тогда как же… вы здесь одна?
– Я там не замужем, но здесь не одна, – резко ответила Тиллоттама, бросая взгляд на часики – жест, больше всего страшивший художника.
– Хорошо, я вижу, что утомил вас расспросами. Дайте мне вашу ладонь – ну, вот видите, знак анкабагра для управления слоном – признак королевского происхождения. Я не сомневаюсь, что на левой подошве у вас есть кружок, означающий, что вы рождены быть королевой, – шутил Рамамурти, стараясь развеять возникшее отчуждение.
– Не королевой я рождена, а рабыней, – нежданный надрыв прозвучал в ее словах, и она мгновенно переменила тон, – как все мы, индийские женщины… Но мне пора, сейчас стемнеет. Я снова благодарю вас, мой ученый друг, – она опять поклонилась, как артистка.
– Вы позволите мне считать себя вашим другом?
– Не знаю. Я скоро должна уехать.
– Но мы встретимся еще?
– Хорошо! Но не завтра. Может быть, через два дня, может, через три. Не делайте несчастного лица, я все равно не смогу. Хорошо, пусть в пять часов у льва, через два дня. Но если меня тогда не будет, тогда… тогда вы найдете записку в пасти льва. Вы умеете читать малаялам? Со лонг, как говорят англичане.
Рамамурти не успел опомниться, как остался один в пустом храме. Неясное чувство печали осталось у него от второго свидания с Амритой-Тиллоттамой, так не похожего на буйную радость первой встречи. У его новой знакомой чувствовалось несчастье, прикрытое радостью юного здоровья. Какое? Что могло омрачить жизнь такой красивой девушки, гордой найярки?
И Рамамурти пошел домой, стараясь припомнить все, что ему было известно о найярах.
Эти обитатели Малабарского берега, одни из наиболее культурных и просвещенных индийских народностей, сохранили древний матриархальный уклад общественной жизни. Пережитки матриархата, кроме них, известны лишь среди малых племен Индии, так называемых жителей холмов, а в других странах мира – еще у туарегов Сахары.
Но нигде в мире равенство женщины и мужчины не проявляется в столь законченном и чистом виде, как у найяров, в деревнях и среди знатных семейств. Брак у найяров не составляет священных уз, повергающих женщину к стопам мужчины с обязательством до смерти служить ему. Замужняя женщина не покидает своего дома, а мужчина – своего. Дети живут с матерями и их родственниками по женской линии, дядями и тетями, которые составляют экономическую основу семейств.
Старший мужчина является главой всей семьи, но не имеет никаких особых прав распоряжаться имуществом без согласия остальных ее членов. Для найярского мужа неприлично приводить в свой дом жену и детей более чем на несколько дней. Уважающие себя женщины должны отказываться от подарков со стороны мужей.
По мнению найяров, подарки делают только куртизанкам. Таким образом, найяры – единственные люди на земле, у которых отношения полов не связаны с экономикой. Развод у них очень легок, и удивительно, что на деле разводы случаются очень редко, может быть, потому, что не затрагивают никаких имущественных вопросов.
Положение женщин у найяров явно имеет ряд преимуществ перед патриархальными основами жизни во всех других местах Индии. Никогда найярская женщина не унижена до положения ее сестер в Пакистане. С высоко поднятой головой она идет по жизни наравне с мужчиной, ибо свобода невозможна без полной ответственности за свою судьбу. Это всегда изумляло путешественников по Малабару, которые впервые видели, что мучительная и, казалось, неизбежная связь сексуальной жизни и экономики уничтожена легко и просто.
Почему же во всех других областях Индии любовь и уважение к женщине, прошедшие через тысячелетия истории индийского народа, неизменно шли бок о бок с унижением, подозрением и тысячей предосторожностей, порожденными неверием в женщину, опасением, что без этих мер она обязательно придет к падению и позору?
Амрита-Тиллоттама не появилась на следующий день, хотя художник бродил по всем храмам, не в силах сосредоточиться на работе. Раздевшись до набедренной повязки, он отважно лазил по карнизам храма Кандарья-Махадева, на десятиметровой высоте, изучая все 626 статуй трех наружных поясов скульптур и 226 внутри храма. Изваяния уже казались ему старыми знакомыми, и, странное дело, несмотря на то что их размеры не превышали половины нормального роста человека, они не теряли величия и спокойной серьезности. Даже в эротических сценах – майтхунах, это серьезное достоинство отбрасывало всякую непристойность. Его уединение было нарушено гулом машин, криками людей и смрадом двигателей. Растягивая черные змеи проводов, устанавливая мощные осветители, киносъемщики вернули его из Средневековья к реальности. Очевидно, прибыла киноэкспедиция документальной съемки.
Даярам рано вернулся в деревню, проспал до вечера и вышел посидеть вместе с вернувшимся с работы хозяином. Редко куривший, художник на этот раз принял предложенную сигарету и рассеянно следил за ее голубым дымком, медленно таявшим в душном воздухе. Хозяин осведомился, как идет изучение храмов, и посоветовал молодому художнику посмотреть храмы лунной ночью.
– Ночью при луне там все делается совсем другим, оживают боги и герои. Я сам не видел, но говорили, – уверенно заявил хозяин.
– Так почему же вы, живя здесь, не побывали?
Хозяин смущенно рассмеялся.
– Знаете, у нас народ другой, чем в большом городе. Говорят, что человеку не дозволено видеть, как живут боги в этом древнем месте. Я, конечно, не верю, но знаете, с теми, кто ходил, случалось какое-нибудь несчастье. Теперь если мне пойти, то жена с ума сойдет.
– Какое несчастье?
– Не знаю, так говорили. Не сразу, так потом, но беда приходила. Вы человек ученый и будете смеяться. И я тоже не верю, а все-таки не пойду. У вас-то есть сила, а у меня нет!
– Какая сила?
– Ваше образование! – серьезно ответил хозяин. – Если что привидится, то вы не испугаетесь, а наш брат с ума сойдет.
«Как верно», – подумал про себя художник, одобрительно кивнув головой, и тут же решил идти в храмы. Ясное небо обещало лунную ночь. Ущербная луна всходила поздно, и торопиться было некуда. Последний огонек погас в деревне, прежде чем художник отправился в свою ночную прогулку. Он пробрался по тропинке мимо храма Деви, и скоро Вишванатх навис над ним своей высокой сикхарой, залитой лунным светом. Удивительное, гнетущее молчание исходило от стен, еще отдававших накопленный за день жар солнца.
Сандалии производили неприятный шум. Рамамурти сбросил их на лестнице и поднялся на платформу босой по южному боковому входу между статуями слонов. Знакомая прекрасная апсара, танцующая с ветвью Ашоки – дерева любви, в стрельчатом медальоне слева от портика обрисовалась так ясно на фоне глубокой тени в нише, что Даярам прирос к месту, по-новому увидев изваяние. В резких тенях незаметно двигавшейся луны апсара ожила, неуловимо меняясь. Точно дрожь напряженного ожидания пробегала по телу небесной танцовщицы. Едва дыша от восхищения, Рамамурти перебежал к группе статуй на стене за углом, заглядывая в удлиненные глаза под тонкими линиями сходящихся бровей, чуть хмурых, соответствующих серьезному очерку полногубых ртов.
Так вот какую еще тайну хранили изваяния великих скульпторов? Не только в лунном свете, а при огнях факелов и мерцании светильников, в ночных бдениях молящихся эти дивные скульптуры наполнялись сверхъестественной жизнью.
Воины грозно выставляли могучие плечи, богини то улыбались загадочно, то смотрели в упор, испытующе и презрительно. Апсары призывно изгибали крутые бедра, словно извиваясь в страстной истоме; целующиеся пары вздрагивали, взволнованно дыша!
Древняя жизнь предков, полная радости, жизнеутверждающей силы, всегдашней готовности к любви и борьбе, возвращалась из прошлых веков. Молодому художнику чудилось, что его тело наполняется отвагой и пламенным желанием, грудь, расширяясь, становится твердой плитой, могучим щитом, ноги стали несокрушимыми колоннами, которые не в силах согнуть и огромная тяжесть каменного навеса. Даярам пожалел, что внутри темного святилища ему невозможно было увидеть свою любимую сурасундари. Но с балконов на концах галерей святилища можно рассмотреть совсем близко верхние ряды наружных, полностью освещенных луной статуй.
Художник осторожно вошел, стараясь ничем не нарушить волшебную тишину, соединившую прошлое с настоящим. Медленно поднявшись по широким ступеням, он миновал портик, прошел крытую галерею – мандапу – с ее центральной площадкой, огражденной четырьмя столбами. Пятнами лежавший на плитах пола лунный свет чередовался с темными полосами, казавшимися провалами. Даярам невольно ощупывал ногой камень, прежде чем ступить.
Расположенное выше в глубине храма вимана или радха («колесница») – святилище – было полностью погружено во мрак. Только открытые концы галерей по обеим сторонам серебристо сияли в окружающей тьме.
Рамамурти направился было в правую сторону, придерживаясь рукой за стену, чтобы не споткнуться о неожиданные ступеньки. Внезапно в прорези внутренней стены мелькнул огонек, такой слабый, что его можно было заметить лишь в царившей здесь глубочайшей темноте. Замерев на месте, Даярам уловил звуки движения босых ног, взволнованного дыхания и, вне себя от удивления, бесшумно обогнул стену.
Два старинных светильника не могли рассеять плотный мрак, подступивший вплотную к узким мерцающим языкам пламени. Тьма и гипнотизирующая, сковывающая мысли тишина. И, само подобное колеблющемуся пламени, живое человеческое тело вступило в слабоосвещенный круг. Обнаженная, как древняя девадаси, Тиллоттама танцевала забытый храмовый танец арати, когда-то означавший высшее приближение к божеству. Он начинался, как Алариппу – первый танец Бхарат Натья, но потом переходил в чередование быстро сменяющихся и резко застывающих поз, которые в неверном свете даже художнику было невозможно запомнить.
Некоторые позы живо напомнили Даяраму танцующих апсар на фресках в седьмой комнате святилища храма Брихадисвара в Танджоре, созданных в те же времена, что и скульптуры Кхаджурахо. Выпрямленные в плечах и согнутые в локтях руки были раскинуты в стороны, покачиваясь вниз и вверх. Повороты тела в осиной талии чередовали движения рук и делали жест похожим на взмахи крыльев морской птицы. Но в танце Тиллоттамы не было обязательного приседания с согнутыми коленями, который в Бхарат Натья означает тягу к земной жизни.
Она приближалась и отступала, резко выпрямляясь, и шаг за шагом делалась все отрешеннее и недоступнее. Без всяких украшений, без актерства или условных жестов танца, нагая девушка была правдивой и откровенной наедине с собой и господином мира – Джагганатхом.
Художник, не смея пошевелиться, смотрел на Тиллоттаму, даже не подумав, что совершает нехороший поступок, подглядывая чужую тайну.
Танцовщица была выше этого, как древняя богиня, настоящая апсара. Ее тело было даже прекраснее, чем он представлял себе. Ни малейшего колебания, угрызения совести не было в душе художника – только чистое созерцание красоты и легкое ошеломление от невероятности происходящего. Где-то в глубине памяти шевельнулось сознание, что он слышал об этом… Великие боги! Тиллоттама выполняла танец так, как он был описан в книге известного искусствоведа Индии Аджита Мукерджи, вышедшей всего шесть лет назад. Да, конечно!
«Шаг за шагом она становилась символом отказа от желаний, – вспоминал художник, – звеном между прошлым и настоящим, видимым и невидимым. Уничтожая все следы себя, она находила свое «я» в изображениях, созданных и подлежащих созданию, и кое-что большее, что мир безусловной реальности никогда не мог найти». Какое гениальное описание танца арати, и вот его исполнение! Даярам был уверен, что Тиллоттама прочла Мукерджи и выполняла его указания. Зачем?
Танцовщица остановилась, замерев на месте. Медленно, будто во сне, она сделала два шага к прямоугольному выступу небольшого древнего алтаря и так же медленно опустилась на колени, склонив голову и высоко подняв руки. Ее тело струилось – так плавны и незаметны были движения. Полушепотом, на чистейшем санскрите, танцовщица произнесла не то молитву, не то заклинание, и слова ее поразили Даярама не меньше, чем танец. Она молила богов о всех, таких, как она, жертвах на алтаре любви. Тех, с горячей кровью и сильным телом, которых оскорбляли и обманывали без счета и меры, снова и снова, топча достоинство, веру, стремление к светлой жизни… Не успел Рамамурти опомниться, как легкое дуновение ее губ погасило светильники. Мгновенно все исчезло в непроницаемом мраке. Даярам отступил за выступ стены, вжался в нишу. Едва слышно прозвучали легкие шаги.
Художник долго стоял во тьме и молчании, потом вышел в портик и осторожно огляделся. Высоко и торжествующе поднялась луна, статуи на стенах еще сильнее выступили из ниш, но художник уже не мог любоваться ими. Он видел тайну живой красоты, во сто крат более захватывающей, чем все статуи Кхаджурахо, он приобщился к обряду незапамятной древности. «Она находила свое «я» в изображениях… созданных или еще подлежащих созданию…» – снова прозвучали в нем слова Мукерджи. «Подлежащих созданию»… да как он не понял, сами боги посылают ему модель для создания Анупамсундарты Парамрати! Только она, Амрита-Тиллоттама, вдохновит его, простого художника, и даст ему силу для подвига, которого он один не сможет совершить!
Неопределенное сознание своей мощи, пришедшее к нему этой ночью, теперь стало реальным, собранным чувством отваги и уверенности. Даярам бросился грудью на плиты северной стороны храма, приятно холодившие разгоряченное тело, а затем перевернулся на спину, уносясь взором в глубину небосвода, где лунные лучи вели борьбу с едва заметными звездами.
Рамамурти явился в деревню уже при свете дня, но и в затененной комнате долго не мог заснуть. Тиллоттама, как ожившая апсара-сурасундари, неотступно стояла в его памяти, такая же наполненная пламенем жизни, как и во мраке виманы Вишванатха. Читрини – картинная женщина, в древних канонах красоты. Это не буквальный перевод, так как одновременно означает и подругу художника, и его модель, и женщину, послужившую для изваяний апсар и других богинь на стенах храмов, особенно для эротических религиозных изображений. «Ее твердые груди близко и высоко посажены… – начал цитировать Даярам, – ее тело пахнет медом, а талия тонка, как у осы… Ее лицо ясно и спокойно… она быстро приходит в экстаз, любит сложные любовные игры и позы – отсюда отчасти и ее название, потому что все скульптуры майтхун в храмах связаны с этим типом женщины».
Сигарета не охладила его пылающую голову. Художник вскочил и стал одеваться. Уже два часа! А вдруг в записке, которая будет положена сегодня, Тиллоттама назначит более ранний час? Несмотря на разгар зноя, Даярам, кое-как поев, поспешил уйти.
Обычный тяжелый зной струился по черным выступам и желтым плитам Кандарья-Махадева. Здесь не было ни души. Киносъемщики закончили свою работу. Их снаряжение было погружено на стоявшую поодаль крытую платформу, соединенную с автомашиной-электростанцией. Инстинктивно оглядевшись, Даярам вошел в павильон и сунул руку во впадину, на месте отбитой челюсти льва.
Записка на малаяламе небрежными буквами извещала художника, что сегодня их свидание не состоится. «Завтра в десять вечера на маленьком балконе Вишванатха, под деревьями. Надо вам кое-что сказать!»
«Милая! – Даярам впервые мысленно назвал так Тиллоттаму. – А как много хочу сказать тебе я!»
Маленький балкон за гарбха-грихой в дальнем конце храма, куда можно было проникнуть лишь через узкий проход из святилища, был наиболее уединенным местом. Высокие каменные перила ограждали его с трех сторон, а сверху нависали ветки низких деревьев. И при необходимости можно спрыгнуть на выступ платформы, а оттуда на землю и скрыться в кустах. Она явно хотела, чтобы их свидание осталось незамеченным. Лучшего места нельзя найти!
От огорчения, что он не увидит сегодня Тиллоттамы, осталась лишь легкая досада, но и она исчезла, едва художник сообразил, что, может быть, отсрочка свидания вызвана тем, что она сегодня повторит свой странный танец. До часа ночи было еще бесконечно долго. Рамамурти принялся было за работу, но от жары и двух бессонных ночей глаза отказывались видеть с необходимой зоркостью. Даярам решил перейти в храм Вишванатха и остаться там до ночи, не возвращаясь в деревню. Еще раньше он обнаружил внутреннюю лестницу, которая вела от гарбха-грихи к основанию переднего из четырех главных выступов глубоко рассеченной сикхары. Там находился скрытый балкон, нависавший над верхушкой пирамидальной крыши мандапы. Даярам быстро пробрался в потаенное место и вздохнул с облегчением. Легкий ветерок, внизу не колыхавший ветвей кустарника, здесь дул сильнее. Папку с рисунками – под бок, сумку с карандашами и измерительным инструментом – под голову. Усталый от переживаний, Даярам с наслаждением вытянулся на маленькой площадке, обрамленной низким каменным бортиком, и крепко уснул.
Проснулся он, когда звезды светили большими туманящимися огоньками. Ветер с северных холмов едва струился, наполняя духоту запахом горных трав.
Горячая тропическая ночь звучала и звала разными голосами далеко за стенами храма. Пряные ароматы, дразнящие и тревожные, проплывали в чуть ощутимых потоках воздуха, смешивались, исчезали и возвращались снова. В воздухе носились летучие мыши, реяли ночные насекомые. Даярам вскочил, посмотрел на часы. О, пустяки, всего девять часов! Поздняя луна еще не всходила!
Где-то прозвучал сигнал автомобиля, лучи фар, мечась по сторонам, пробежали по дороге у подножия холмов.
Резко прокричала ночная птица. Внезапно он уловил нежные стоны струн вины, исходившие откуда-то снизу, из глубины храма. Даярам насторожился. К вине присоединились похожая на скрипку саринга и дробный четкий ритм барабанов. Художник подошел к краю выступа и осторожно перегнулся вниз, стараясь заглянуть за портик храма. Крутая крыша мандапы сбегала глубоко вниз, в ночную тьму, и ее мелкая ступенчатость как бы сгладилась во мраке. Ничего не заметив, художник спустился в гарбха-гриху. Тихая музыка стала слышнее – несомненно, она звучала внутри храма.
Второй вечер чудес! Инстинктивно чувствуя, что это имеет какую-то связь с Тиллоттамой, Рамамурти торопливо выскользнул во внутреннюю галерею и увидел свет. Желтый и колеблющийся, он был ярче, чем вчера. Но теперь лампады горели не в тайной комнате святилища, а в высоком зале, между ним и мандапой, где оканчивались внутренние стены галерей.
Художник подкрался ближе, укрывшись в непроницаемом мраке за выступом полуколонны. Пространство посреди зала освещалось несколькими светильниками, расположенными симметрично на высоких бронзовых подставках. Внутри этого тускло освещенного квадрата танцевала Тиллоттама, обнаженная, как вчера, но в украшениях. Поясок – мехала – из пяти рядов золотых бус обхватывал ее бедра, талия стягивалась ожерельем из крупных сверкавших камней. Такими же, несомненно искусственными, драгоценностями искрились два ожерелья на шее, тройные браслеты на запястьях и кольца бубенчиков на щиколотках. Волосы, причесанные в традиционном стиле девадаси, украшали жемчужные бусы, знаки луны и солнца, розетки на висках. Художник быстро осмотрелся, ища оркестр, укрытый где-то в темном проходе левой галереи, но никого не увидел. «Магнитофон», – решил Даярам. Едва Даярам опомнился от кружащей голову красоты Тиллоттамы, как понял изменившийся против вчерашнего характер танца. Некоторые движения показались знакомыми. Вот стремительное приседание на правую ногу с вытянутой назад левой и великолепным изгибом спины. Руки широко раскинуты по сторонам повернутого назад тела – это адава-джетхи… конечно, и пальцы сильно растопырены и выгнуты в обратную сторону – алападма. Вот руки сложились ладонями над головой – анджали – одна из красивейших поз.
«Ди-ди-тхай, ди-ди-тхай, – чей-то высокий голос начал напевать из мрака за колоннами, – тхай-татх-тхай-хи».
Тревожно сыпали свои глухие и гулкие удары барабаны, недобро отдававшиеся среди стен и колонн. Звуки саринг походили на вскрики, а вина звенела долгими дрожащими стонами, спадавшими резким отрывом. Барабаны учащали свой стук и шли в стремительном темпе, перебивая друг друга то на четверть, то на половину счета. Зачарованно смотрел Даярам на бронзовое тело, отвечавшее каждым мускулом сложному рисунку ритма. Странный танец не походил на что-либо известное художнику. Может быть, это была импровизация, в которой смешались Индия и Запад? Что-то напоминало тантрические заклинания, рисунки которых он видел в исследованиях танцев северо-восточной Индии, но мусульманское танцевальное искусство, несомненно, составляло основу.
Резко пахло курительными палочками, светлый дым которых то стелился над плитами пола, то завивался спиральными струями вокруг бедер Тиллоттамы, увлекаемый стремительным вращением танцовщицы. К курениям примешивался аромат особенных духов – Даярам запомнил их еще в первую встречу, только сейчас запах духов был гораздо сильнее.
Благоговейное преклонение вчерашней ночи, владевшее художником весь день, исчезло. Он смотрел на изгибавшуюся спину девушки, быстро раскачивавшиеся бедра, плоский живот с игрой сильных мускулов, совершенно несвойственной индийским танцам. Вихрь вертящихся движений, резкая остановка, окаменевшее, как темная статуя, тело, и вот по нему пробегают медленные извивы. Учащается напряжение и расслабление упругих мышц, нагнетается чувство накала, собирания сил перед грозным прыжком. Именно грозна сейчас танцовщица. От движений Тиллоттамы исходит гипнотизирующая сила, недобрая, но могучая, как изгибы змеи, чарующей избранную жертву. Очень древняя, темная власть над дремлющими и неодолимыми глубинами души. Казалось, что барабаны выбивают! «Тилло-ттама-тилло-ттама… Тил-ло-т-та-ма… Ти-и-и-ло-о-та-та-та-та-а!»
Даярам стал невольно раскачиваться в такт, не сводя с нее глаз. Она резко остановилась. На ее губах играла дерзкая, вызывающая улыбка. Накрашенные кончики твердых высоких грудей казались черными, усиливая впечатление недоброй силы, излучавшейся от танцовщицы. Она устремила сильно подведенные глаза прямо в сторону Даярама, и сердце его замерло, как будто Тиллоттама могла его увидеть. Даярам отвел взгляд, облизывая пересохшие губы и не смея пошевелиться.
– Достаточно! Так пойдет! – загремел на урду нечеловеческий голос, раскатившийся по всему храму.
Художник в испуге отшатнулся, ударившись головой о карниз так, что потемнело в глазах.
Вспыхнули голубоватым слепящим светом направленные в сторону прожекторы. А голос сверху продолжал греметь, отдаваясь в храме, наполнившемся шумом многих голосов.
– Приготовиться к съемке! Внимание! Молчать!
Даярам выскочил из ниши, слепо устремившись в темноту галереи, вместо того чтобы укрыться в святилище.
– Начали! – заорал невидимый и оборвал команду, когда Рамамурти запутался в проводах, протянутых поперек галереи, и повалился, увлекая за собой треножники с прожекторами.
– Что там такое, сыны свиньи? Дайте свет в галерею!
– Хулиган забрался в храм, Хазруди-махашай!
– Ловите гадюку, бейте чем попало! – заорал мегафон. – Ахмед и ты, Алибег!
Даярам вскочил, увернулся от налетевшего на него человека в синем тюрбане и отскочил в темноту. Теперь знание всех закоулков храма было на его стороне, и через несколько минут, весь дрожа, он укрылся на том же высоком балконе, где спал полчаса назад.
Гудение за стеной стало отчетливее. Теперь из галерей и с балконов в темноту били пучки сильного света. Барабаны глухо отдавались в коническом потолке гарбхагрихи, и Рамамурти ярко представил себе, как сейчас там, внизу, Тиллоттама, вся залитая лучами прожекторов, исполняет свой тантрический танец. Исполняет – это верное слово! Так вот в чем тайна девушки – она артистка кино!
И ее вчерашний одухотворенный и одинокий танец всего лишь подготовка настроения к роли девадаси! О боги! Но чего же он, собственно, ожидал – что девушка окажется служительницей неведомых богов и жрицей давно умерших обрядов? Как могло бы это быть? Только в исступленной фантазии художника…
Ревнивое, ядовитое чувство жгло Даярама.
Она пришла, опоздав на полчаса, в пределах индийской нормы. Но чувство времени у нее, видимо, было европейское, потому что она стала оправдываться:
– Случилось непредвиденное обстоятельство, и мне пришлось задержаться.
– Знаю! Это непредвиденное – я. Я запутался в проводах и опрокинул ваши осветители, – угрюмо признался художник, оставив первоначальную мысль скрыть свое участие.
Тиллоттама выпрямилась, оттолкнувшись от перил балкона, и некоторое время молчала, затем спросила очень тихо:
– Вы все видели?
– Да!
Прошло несколько минут, пока Тиллоттама сказала:
– Я не собираюсь скрываться. Просто мне хотелось, чтоб вы узнали все, что нужно, когда вы… я… мы лучше познакомимся. – Она провела рукой по лицу и шепнула: – Даярам! – Имя художника, произнесенное ею едва слышно, будто придало храбрости Тиллоттаме. Она продолжала быстро и решительно: – Вы не верите мне? Вы еще не видите…
– Нет, вижу! Я увидел вас еще тогда, когда вы склонялись над изваянием женщины у льва! Когда вы слушали мои рассуждения о древних художниках, замирали перед сурасундари. И более всего, когда вы пытались познать сущность жизни через священный танец арати, одна, поздней ночью, вчера.
Тиллоттама подавила крик изумления, отступив, насколько позволяла ограда балкона.
Рамамурти сделал шаг к недвижно застывшей Тиллоттаме.
– Вчера… – И художник разразился потоком несвязных слов, пытаясь выразить всю глубину своих переживаний при виде живого образа многолетних грез об Анупамсундарте. О приливе героической силы, зове подвига, о стремлении пасть на колени и молить сделаться моделью, неприкосновенной небесной апсарой.
Даярам, и в самом деле пораженный необычайной силой чувств, опустился на колени и поднял взгляд вверх, к огромным глазам Тиллоттамы, еще более расширившимся на побледневшем лице.
– Было ли когда-нибудь, что модель художника не становилась его возлюбленной? Было? Отвечайте! – спросила танцовщица.
Даярам молчал, судорожно стараясь припомнить.
– Вот видите! И даже апсары, спускаясь с неба, отдавались мудрецам и героям. Есть тому глубокая причина, и мне кажется, что чувство красоты накрепко сплетено с чувством любви и страсти.
– Это так, но я клянусь…
Тиллоттама положила концы пальцев на губы Даярама.
– Не надо твердить то, что невозможно! И поднимитесь, прошу вас. Я не богиня, не апсара, не дочь магараджи, как вам показалось. Всего лишь танцовщица, играющая в скверных западных фильмах об Индии. Слушайте же мою историю!
Тиллоттама лишь смутно помнила городок на каменистом уступе отрогов Кардамоновых гор, потом ряды пальм на берегу океана, заросли тростника вдоль лагун, когда ее везли по тихой воде в большой лодке с навесом. Она выросла в доме матери. Пяти лет мать отвезла ее в Мадрас, где жил старший дядя, вечно занятый, суровый человек. Два года провела маленькая Амрита в закрытой танцевальной школе где-то на окраине северной части большого города и научилась говорить по-тамильски.
– Малаялам, тамиль, хинди, урду – неплохой запас языков для артистки, – улыбнулся Даярам. – Вы вроде нашей южноиндийской звезды Ревати. Та играет на пяти языках – малаялам, каннада, тамиль, телугу и сингалезском.
– Мне вы можете добавить еще английский – тоже будет пять, – спокойно сказала Тиллоттама.
…Амрите было семь лет, когда мать ее сильно заболела. Что-то произошло в доме дяди, что именно – девочка не могла понять. За ней приехала родственница (мать называла ее сестрой, но она не была похожа на найярку) – совсем юная женщина, жившая с мужем где-то в Бенгалии. Она увезла маленькую Амриту к себе. Но судьба все разрушила. Девочка не знала, что, собственно, произошло, и лишь позднее поняла, что обе – «сестра» матери и она – попали в самый разгар чудовищных беспорядков, убийств, грабежей и фанатического изуверства, охвативших Индию при разделе между мусульманами и индийцами в 1947 году.
Амрита до сих пор помнит горящую станцию, крики убиваемых пассажиров-индийцев и яростные вопли мусульман, паническое бегство под покровом ночи, знойную дорогу следующего дня с вонью разлагающихся трупов, с встречными людьми, озверело мечущимися, чтобы отомстить убийцам их близких.
– Какая у нас короткая память, – горько сказала Тиллоттама, – совершилось чудовищное злодеяние. Оно не могло возникнуть само по себе. Кто в этом виноват? Странно, но до сих пор никто не расследовал это до конца. Кто-то старается заглушить в нашей памяти последствия.
– Вот вы тоже были последствием. – И художник нежно коснулся кисти ее руки, лежавшей на выступе камня.
Тиллоттама вздрогнула, будто весенняя ночь, жаркая и сухая, наполнилась холодным зимним ветром.
– Не «была», а «есть». Вы не знаете, какие последствия. Так слушайте, – и она продолжала рассказ.
«Сестра» матери Шакила, сама очень молодая, совершенно потерялась в беде. Амрита помнит, что их посадили в поезд, бешено летевший на запад, в направлении, противоположном тому, куда они ехали вначале. Снова была длительная остановка, и снова они бежали, пока не нашли приюта в богатом доме, где прожили несколько дней. Потом дом разграбила банда, в качестве добычи захватившая наиболее приглянувшихся женщин. Шакила вместе с Амритой в конце концов оказались в Пакистане, вместе с сотнями других молодых и красивых женщин, похищенных и проданных бандитами в публичные дома.
– До сих пор ведутся переговоры о выдаче девушек с той и с другой стороны, – закончила Тиллоттама. – Я знаю, что вернули в Индию около сорока женщин.
– Так их больше?
– Гораздо больше! Но многие молчат: зачем они вернутся, как будут жить?
– А Шакила?
– Отравилась в пятьдесят втором году.
– А вы?
– Я не видела ее с тех пор, как меня отдали на воспитание к бывшей девадаси. Из тех, кого звали Лакшми Калиюги, с именем Венкатешвары, выжженным на бедре. Она была не злая женщина и много знала. Учила меня танцам, искусству обольщения, умению украшать себя. Рассказывала наизусть целые страницы Махабхараты. Ну и, конечно, учила всему, что сама почерпнула из Камасутры, Рати Рахасьи и Ананги Ранги…
– Словом, из всех древних сочинений по науке любви… А что же потом? – нетерпеливо подогнал рассказ художник.
– А потом я стала старше, и меня учила другая – мусульманка откуда-то из Северной Африки. Тоже танцам – только другим… арабским…
– А потом?
– Я вернулась к старой хозяйке.
– В этот дом?
– Да, но после полученного образования я стала слишком ценной. Не прошло и двух месяцев, как хозяйка продала меня одному богачу. Он заплатил много!
– Сколько вам было лет?
– Семнадцать. Я совсем выросла по южноиндийскому понятию. В Лахоре считали, что мне больше.
– Как же вы попали в кино?
– Мой повелитель был уже стар и счел более выгодным, чтобы я танцевала в ночном клубе. Меня увидел режиссер Хазруд и привел продюсера. Тот решил, что я очень пригожусь для «специальных» фильмов, уплатил еще более крупную сумму, чем та, которую отдали за меня хозяйке, и вот я здесь. Звезда специальных фильмов, безыменная и несвободная, фактически – рабыня…
– Специальных – это значит, простите меня, порнографических?
– Что ж, это правда!
– О боги, о боги! Как же так! В наше время! – Даярам заметался в отчаянье. – Но почему же вы… можно бежать, вернуться к своим?
– После того как пятнадцать лет была неизвестно где? Да нет, хуже, известно где, без документов, без родных. Семилетняя девочка не знала ничего, только одно свое имя! Куда бежать? И как бежать? Купившая меня кинокомпания не лучше гангстерской шайки. Везде свои люди, везде взятки, по пятам за мной ходят провожатые, одного из них вы видели. Это здесь, а в большом городе меня вообще никуда не пускают одну.
– Но ведь вы же знаете языки, даже английский. Как?
– Продюсер – глава фирмы – американец португальского происхождения. Он нанимал учителей… он хочет сделать меня главной звездой.
– Таких фильмов? А вы?
– Что угодно, только не туда, где погибла Шакила! У них есть способы крепко держать меня.
– Какие?
– Лучше не говорить!
Взошедшая луна осветила ее поднятую голову и полные слез глаза, смотревшие так глубоко и пристально, будто вся душа Тиллоттамы пыталась перелиться в душу художника. Рамамурти схватил ее руку.
– Тама, я готов сделать все. Пойдемте со мной. Я не богач, не родич влиятельных лиц, а только бедный интеллигент. Все, что я могу, – это увезти вас, вы обретете вновь родину и положение человека… Бежим скорее!
Она вздохнула глубоко, несколько раз, стараясь подавить охватившую ее дрожь, и покачала головой:
– Не сейчас, Даярам! Надо выбрать время, иначе вы подвергнетесь большой опасности, а меня увезут, и мы больше никогда не встретимся.
– Когда же?
– Через два дня мы закончим здесь съемки. Потом мы должны ехать к магарадже Рева, его княжество недалеко отсюда. Ночью послезавтра – вот когда. Надо исчезнуть так, чтобы они не смогли сразу напасть на след и мы бы успели скрыться в глубь Индии.
– В Траванкор?
– О-о! – И опять волна нетерпеливой дрожи прошла по ее телу.
– Значит, на вторую ночь после этой, в час ночи, здесь.
– Нет, лучше в развалинах часовни, сразу за гостиницей. Там рядом дорога.
– Условлено! Если что-нибудь изменится – почтовый ящик в пасти льва.
– О боги! Боюсь подумать! А теперь пора!
Даярам перескочил перила балкона и бережно принял Тиллоттаму, прыгнувшую следом. На миг ее крепкое, горячее под тонким сари тело прикоснулось к нему, и у Даярама перехватило дыхание. Она отступила, тревожно оглянувшись.
– Не надо, не провожайте меня!
– Я только до ограды, сквозь кусты!
Художник довел ее до выхода на дорогу к гостинице. Тиллоттама повернулась, сложила руки в намасте, и снова Даярам увидел ее громадные глаза, старавшиеся заглянуть в потайные недра его души. Теперь в ее взоре ярче всего светилась надежда. Кто смог бы обмануть ее? Уж, во всяком случае, не он!
Рамамурти поспешил домой, подсчитал все имеющиеся деньги и необходимые платежи и, успокоившись, уснул так крепко, что встал на час позже обычного. Не теряя времени на завтрак, Даярам пошел к автобусной станции, чтобы добраться до ближайшего городка. Он быстро шагал, задумавшись, и не заметил, что на его пути стоит, широко расставив руки, стройный юноша в высоком тюрбане.
Рамамурти натолкнулся на каменную грудь, отскочил и упал бы, если бы не приготовленные объятия.
– Анарендра! Откуда ты? – радостно вскричал Даярам, узнавая друга, с которым вместе учился и вместе проделал часть своих странствований по Индии.
– Я здесь по призыву учителя. Приехал помогать ему, приглашенному для участия в историческом фильме. А ты по-прежнему ищешь ее, Анупамсундарту?
– Нашел, – серьезно сказал Даярам, но приятель принял это за шутку и одобрительно погладил его по плечу.
– Покажешь мне Кхаджурахо? Я здесь всего час!
– Если хочешь – вечером. Сейчас я спешу на автобус.
– Зачем? Можно попросить автомобиль учителя, и я сам отвезу тебя.
– О боги! Это помощь Лакшми! Скажи, ты можешь сделать это не сегодня, а послезавтра? Только очень рано? Ты мне поможешь, как никогда!
– Разумеется! Но почему такой торжественный тон? Что с тобой, ты нервничаешь, как никогда?
– После поймешь.
– Согласен и на это. – Они повернули к храмам.
Анарендра Кинкар был художником-декоратором, он уделял своей профессии лишь половину времени, предаваясь усиленным занятиям хатха-йогой, то есть тем тщательным, требующим необычайной твердости характера и воздержанной жизни физическим самовоспитанием, которое иногда по невежеству путают с искусством восточных фокусников. Телесная развитость Анарендры часто ставила Даярама в тупик, и к его восхищению примешивалась изрядная доля ужаса и даже отвращения. Его друг мог принимать немыслимые для нормального человека позы, мог замедлять биение сердца и находиться под водой гораздо больше любого человека.
– Вы будете сниматься как йоги? – спросил его Даярам.
– Да, амплуа факиров. Другого значения нашего телесного воспитания на Западе не понимают.
– И обязательно с дешевым мистицизмом?
– Уверен. Будем производить «чудеса» на фоне храмов, тигров, прекрасных танцовщиц… всей нашей пресловутой экзотики! – Даярам вздрогнул.
– Тогда зачем же твой учитель согласился на эту профанацию?
– Он считает, что есть смысл показать Западу наши пути даже в таком виде. Время привело наши культуры в тесное соприкосновение, но для того чтобы соединиться, необходимо понимание и общность цели. А у кино есть две очень важные силы – документальность снимка и миллионы зрителей. Таковы его слова.
– Он умный человек, твой гуру. Я давно хотел бы познакомиться с ним. Скажи, это он согласился демонстрировать себя высоким гостям из России? Лег под доски, по которым проехал грузовик с людьми? И что-то еще…
– Да, это он сделал, из тех же побуждений. Я буду очень рад, если ты придешь.
После спада жары Рамамурти собрал свои наброски скульптур Кхаджурахо и направился в поселок у храмов к Анарендре и его учителю. Он нашел знаменитого гуру сидящим на ковре в затененной комнате гостиницы.
Учитель хатха-йоги Шарангупта Джанах скорее походил на добродушного буйвола, чем на мудреца. Его облик несколько разочаровал художника. Обритая наголо круглая голова и чудовищные мускулы шеи, отходившие прямо из-под ушей к внешним углам плеч, никак не создавали впечатления интеллектуальности. Не менее могучие мышцы проступали под тонким полотном вполне современной рубашки. Шарангупта был выше среднего роста, но массивность корпуса делала его приземистым. Только когда Даярам присмотрелся к блестящим, чистым, как у ребенка, глазам этого человека, которому не могло быть меньше сорока пяти лет, он увидел в них острый ум, юмор и наблюдательность, терявшиеся от ощущения слишком большой физической силы и здоровья.
Шарангупта предложил Рамамурти омыть ноги в бассейне за занавеской, угостил фруктами с чистой водой. Беседа быстро перешла на изыскания Даярама, и хатха-йог очень заинтересовался соображениями о древнем физическом идеале. Шарангупта был уверен, что изваяния Карли, Матхуры и Санчи создавались как портреты живых моделей, а не являлись плодом воображения древних мастеров. Он говорил, что в отдаленные времена физическое воспитание было очень сложным и строгим, так как трудные условия жизни требовали для преуспеяния выдающегося здоровья и крепости. Поэтому многие методы хатха-йоги тогда были во всеобщем употреблении. Лишь после мусульманских завоеваний, а тем более английского владычества, они стали достоянием немногих, окруживших вдобавок эту столь земную науку покрывалом тайны и мистики. Шарангупта показал Даяраму, какие из упражнений способствовали развитию «красоты силы», как он выразился о средневековом каноне, и художник понял, что современная цивилизация почти исключают развитие и умножение его.
Даярам сверился с временем, лишь когда прошло два часа, и ужаснулся своей невоспитанности. Они вышли вместе с Анарендрой, и тот позвал его на минуту в свою комнату, чтобы условиться о встрече на завтрашний день. Даярам не успел еще рассказать другу о встрече с Амритой-Тиллоттамой и своих планах, как в дверь постучали. Вошел плечистый мужчина, державшийся с уверенностью магараджи, явный иностранец, однако хорошо говоривший на урду.
– Я зашел поздороваться, господин Кинкар, и заодно убедиться, что вас устроили удобно. Только что из Бомбея. А, простите, вы не один!
Анарендра представил художника своему «хозяину» – американопортугальцу, продюсеру фильма Стивену Трейзишу.
– Я, как всегда, удачлив, – объявил вновь пришедший. – Мне не хватало здесь именно художника, знающего храмы. О, только для небольшой консультации. Чтобы быть абсолютно уверенным в правильности выбора фона съемки. Вот что, господа, мы деловые люди, любим быть на короткой ноге со сверстниками. Пойдемте ко мне. Выпьем, поговорим… Впрочем, простите, знаю, что у индийцев это не принято, но чай и лимонад у меня великолепны. Вы оба художники, так проведем консультацию поскорее. Кстати, завтра вечером начнем съемку ваших эпизодов, хорошо?
Даярам, немного ошарашенный потоком быстрых слов, вопросительно посмотрел на друга. Анарендра, любезно улыбаясь, отказался под предлогом коллоквиума с учителем. Тогда американец повернулся к Даяраму. Художнику нестерпимо захотелось посмотреть поближе хозяина Тиллоттамы.
Даярам согласился.
Узнав, что художник живет в деревне, Трейзиш повел его прямо к себе, и он едва успел условиться с другом о встрече на завтра.
Трейзиш занимал два соединенных вместе номера, убранных коврами и низкими столиками «могольского стиля», который создает иностранцам иллюзию «Востока». В комнате, оборудованной под гостиную, было душно. Деревянные крылья двух вентиляторов не могли разогнать теплый воздух, пропитанный запахом табака, алкоголя и крепких духов. Навстречу поднялся большеголовый человек афганского типа, в темно-красной феске, с лицом, изборожденным морщинами.
– Я поджидал вас, сэр. – Голос, хриплый и громкий, сразу вернул Даярама к моменту ужасного потрясения в храме Вишванатха. – Завтрашний план не меняется?
– Почему? Все идет хорошо. Познакомьтесь, – небрежно проговорил продюсер, – это художник Рамамурти, а это известный режиссер Хамруд.
– Из Пакистана? – преувеличенно любезно осведомился Даярам.
Хамруд, что-то прочитавший в лице художника, посмотрел на него со скрытым подозрением.
– Вероятно, я видел ваши картины на выставках, кажется, помню.
– Не старайтесь вспомнить то, чего не было. Я скульптор, – пояснил Даярам, сам удивляясь своему желанию уязвить пакистанца.
– А-а, – протянул режиссер, показывая полнейшее равнодушие ко всем скульпторам мира.
Трейзиш поспешил устранить натянутое молчание, усадив гостей в глубокие европейские кресла.
– Мы попросим господина Рамамурти посоветовать нам экспозиции и планы, наиболее интересные с художественной и исторической точки зрения.
– Для этого мне нужно знать цель и содержание вашего фильма. А вообще Кхаджурахо снят несколько лет назад правительственной киностудией Индии. Фильм получил первую премию на международном фестивале. Кажется, в Маниле.
– Вот это деловой разговор, я не ошибся в вас! – воскликнул довольный продюсер, хлопая Даярама по колену. – Конечно, мы знаем фильм Вадхвани, и его успех как раз побудил нас выбрать Кхаджурахо. Сигарету? Лимонаду?
Рамамурти отверг первое и принял второе. Трейзиш продолжал:
– Мы производим фильмы не для Индии, а для Запада и для Пакистана тоже. Я считаю самыми выгодными романтические фильмы, с приключениями. Верный сбыт и широкий спрос. Но сейчас зритель стал умнее и требовательнее, его не проведешь дешевыми декорациями в стиле Тарзана или Кинг Конга. Нет, мы хотим дать подлинную Индию с ее храмами, джунглями, развалинами…
– А что вы имеете в виду, говоря о романтике?
– Ну, боже мой, о чем мечтает массовый зритель, усталый от угрозы войны, политики, неустойчивых заработков и неопределенного будущего? Надо перенести его в совершенно иной мир, где будут невиданные страны, подземелья с тайнами, факиры с чудесами, прекрасные девушки и отважные героические принцы. Но сейчас, в век путешествий, реактивных самолетов, телевидения и спутников, уже трудно заставить зрителя поверить в то, что это может происходить где-нибудь на нашем шарике. Значит, фильм или должен быть историческим, или уводить в космос, на далекие планеты. Меня не интересует космос, но исторические фильмы – это реальный бизнес, это возможность самой причудливой фантазии, потрясающих приключений. И этот наш фильм будет историческим боевиком. Приключения храмовой танцовщицы – девадаси, похищенной из храма, разрушенного во время мусульманского завоевания Индии, проданной в гарем и спасенной оттуда индийским принцем.
Мы не поскупимся на съемки храмов и подземелий, поедем в Эллору и Аджанту, а до этого проведем месяц у магараджи Рева. Там, где водятся огромные белые тигры. Они поймали несколько штук, и теперь магараджа разводит их в одном из своих заброшенных дворцов в Говиндархе. Как это удачно – тигры прямо во дворце. И еще факиры! Ведь вы уже встретили вашего друга…
Даярам улыбнулся – уж очень сильно отличался облик его тонкого и образованного друга от странствующего факира, хитрого фокусника. Продюсер заметил усмешку художника и весело подмигнул ему.
– Я, конечно, не дурак и понимаю, что ваш друг, как и его учитель, – образованные люди, согласившиеся играть свои роли с определенными целями. Ну что ж, это устраивает их и меня, плюс еще порядочная оплата за затруднения. Время вы, индийцы, кажется, не так цените, как мы, европейцы, и особенно американцы.
– Это не совсем верно. Просто у нас с вами разная оценка событий жизни, и многое, чему вы придаете значение, не интересует нас.
– Однако деньги – они нужны всем?
Рамамурти пожал плечами. Вступать в дискуссию с бизнесменом показалось ему бессмысленным. Он начал называть интересные точки съемки, показывая зарисовки, фото и планы храмов. Режиссер, вначале слушавший скептически, стал одобрительно постукивать пальцами по столу и кивать головой, непрерывно дымя сигаретой. Хозяин подливал ему и себе какой-то крепкий напиток. Режиссер делал торопливые отметки в съемочном плане и еще каких-то листах.
– Ай, хорошо, аччи! – воскликнул Хамруд, когда Даярам кончил. – Вы верно поступили, бара-сагиб, найдя умного муртикара. Но я пойду, с вашего разрешения. Салаам!
Даярам тоже поднялся. Трейзиш энергично запротестовал:
– Мы еще не рассчитались!
– Ничего не нужно. Для меня это не составило трудности, а время – мы, индийцы, его не ценим, – улыбнулся своей открытой улыбкой художник.
– Но тогда позвольте же угостить вас чаем! Не отказывайтесь, иначе вы просто обидите меня. Я же принял вашу помощь!
Трейзиш позвонил в колокольчик и что-то негромко сказал явившемуся слуге.
– Сейчас вы познакомитесь с нашей звездой, исполнительницей роли девадаси. Ее зовут Тиллоттама – это, конечно, только псевдоним, но он хорош… Что с вами? Вы боитесь женщин? – Даярам уже овладел собой.
– Пустое, у меня иногда случаются боли в сердце. Они быстро проходят!
– Ручаюсь, что сейчас вы получите сердечную боль, которая не скоро пройдет, – громко рассмеялся хозяин, уже немного захмелевший.
Художник, у которого все внутри затрепетало, попросил сигарету. Трейзиш протянул было портсигар, подумал, отдернул руку и поспешно встал.
– Я угощу вас самыми лучшими. – Продюсер достал из ящика стола лаковую японскую коробку, набитую сигаретами в красно-золотой бумаге. Даярам глубоко вдохнул душистый дым с каким-то более резким, чем у обычного табака, привкусом.
Быстро вошедшая в комнату Тиллоттама побледнела и замерла от неожиданности. Хозяин представил гостя, и Даярам неуклюже поклонился, не сводя с нее глаз. Трейзиш внимательно посмотрел на обоих и громко расхохотался.
– Впервые вижу мою дерзкую девочку такой растерянной! Что художник погиб с первого взгляда, то это закономерность. Но ты, Тиллоттама!
Тиллоттама оправилась от неожиданности и быстро заговорила на малаяламе, гневно глядя на художника:
– Зачем вы здесь? Не доверяйте ему ни в коем случае! Это очень опасный человек, помните, Даярам!
Художник ободряюще улыбнулся. Продюсер обхватил девушку за талию, привлекая к себе жестом собственника, и все закипело в душе Рамамурти.
– Честно говоря, если бы я не знал, что это невозможно, я подумал бы, что вы давние друзья. И что это за манера говорить на каком-то собачьем языке в моем присутствии? Что за тайны? Давайте же пить чай, который я обещал мистеру Рамамурти полтора часа назад. Садитесь, наконец!
Тиллоттама наотрез отказалась. Трейзиш равнодушно пожал плечами:
– Я думал, что ты составишь нам приятную компанию. Иди!
Тиллоттама поклонилась и на пороге опять посмотрела на художника глубоким и тревожным взглядом.
– Даярам, эти люди – они совсем другие, чем мы, чем вы. Не доверяйте ему!
Тиллоттама встряхнула голубыми цыганскими серьгами-кольцами и исчезла за дверью.
– Как вы ее находите? – спросил американопортугалец, отвергнув услуги боя и сам разливая чай.
– Вы считаете нужным спрашивать?
– Я не имею в виду ее женских качеств, – сухо сказал Трейзиш, – об этом я могу судить сам. Годится ли она на роль девадаси, как по-вашему?
– Во всей Индии не найдете девушки, более подходящей, – искренне ответил художник. – Она воплощение читрини – женщины-блеска, самой прекрасной в физическом смысле из тех четырех категорий, на какие делит женщин наша древняя литература. Насколько я понимаю, именно читрини больше всего подходят для кино. Недаром она всегда считалась подругой художников и музыкантов.
Трейзиш удовлетворенно хмыкнул:
– Вот видите! Правда, она обошлась мне недешево, в цену хорошей яхты. Едва я ее увидел в ночном клубе, как понял, что эта девушка – редкостный клад… Вы позволите, я к чаю добавлю себе двойного. – Трейзиш придвинул широкую рюмку. – Я знаком с вашими поговорками и преданиями, – продолжал Трейзиш, – например, шесть обязанностей жены: в работе – слуга, в разговоре – мудрец, в красоте – Лакшми, в стойкости – как Земля, в заботе – мать, в постели – блудница.
– Что вы этим хотите сказать? – прервал его Даярам.
– Ничего, если вы не поняли, что я воспевал качества, знакомые мне в индийской женщине.
– И какое же из них вы находите самым важным?
– Я – таоист и часто прибегаю к лекарству Трех Гор, чтобы снимать нервное напряжение…
Даярам не понял хозяина, хотя по гадкой его усмешке догадался, что он чем-то порочит Красу Ненаглядную.
Рамамурти испытывал странное возбуждение и раздражение. Продюсер сидел, откинувшись и выпятив грудь, не спуская с художника прищуренных темных глаз. Все в его лице с крепкими челюстями, слегка горбатым носом, крупным ртом и высоким гладким лбом дышало уверенностью, столь сильной, что она граничила с наглостью. Рамамурти взял вторую сигарету.
– Мне не совсем понятны выражения «обошлась недешево» и «цена», – начал художник, стараясь говорить безразлично. – Разве в наши дни есть рабыни? И разве закон не карает за торговлю живым товаром?
– Мой молодой друг, вы наивны. Даже в Европе и Америке промышляют этими делами. Утянуть красивую девчонку из деревенской глуши и продать в публичный дом подальше. Что же говорить про ваши дикие страны! Особенно тут поживились во время резни сорок седьмого года. Но я шучу, разумеется, мы, американцы, люди с большим юмором, и это надо понимать! – добавил Трейзиш, заметив недобрый огонек, появившийся в глазах гостя. – Дело обстояло совсем наоборот. Я спас эту девчонку от публичного дома и ночного клуба, сделал киноактрисой.
– Порнографических фильмов?
– Э, да вы знаете больше, чем я думал! Догадливые люди опасны, ха-ха-ха! Но ведь это только с точки зрения цензуры, особенно вашей, индийской, да еще, насколько знаю, русской. Ваш президент комитета киноцензуры выступал в газете и высказывал, что с точки зрения индийца не только нагота женщины, но даже публичные поцелуи недопустимы.
А с нашей, западной точки зрения фильм без секса, без того, чтобы показать красивую девчонку раздетой, – как ваш индийский фильм без пения и танцев! Да ведь и у вас так стало только после мусульманских завоеваний! А до того – кто был смелее во всем мире в вопросах секса, как не индийцы! Посмотрите в окно, на храмы Кхаджурахо! Да, о чем я говорил? Ага, неприкрытая девчонка, и фильм уже попадает в разряд порнографических! И черт с ним! Вы не знаете этого, но частный прокат для любителей у нас ненамного меньше широкого показа для всей публики. А стоимость его значительно выше – доходная вещь!
– Но ведь вы, кроме всего, человек искусства, – возражал Даярам. – Вы должны обладать совестью и вкусом настолько, чтобы видеть цель и грань дозволенного. Можно показать женщину совершенно обнаженной и в то же время кристально чистой и благородно прекрасной. Можно изобразить страсть так, что в ней не будет ничего аморального, да посмотрите вы как следует на те же скульптуры Кхаджурахо. Или вы, европейцы, видите их другими глазами?
Продюсер налил себе еще вина, а художнику – чаю.
– В отношении Кхаджурахо – вы правы. Надо обладать накаленным сексуальным воображением или быть мальчишкой десяти лет, чтобы посчитать их аморальными. Но, дорогой мой, в этом-то и дело. Все фотографы красивых моделей знают, что полная нагота не имеет, ну, как это сказать, мы называем это секс-эппил – полового призыва. Чтобы получить его, надо искусно полураздеть женщину. Без этого снимок не будет иметь спроса, следовательно, успеха. Также и в фильмах – нас вовсе не интересует обнаженность и красота, а только секс-эппил. Пусть это даже будет некрасиво! Для всего есть свои законы, и, поверьте, они нами изучены.
– Охотно верю! – воскликнул Даярам, стискивая кулаки от возмущения. – Изучили, но не поняли, что совершаете преступление? Или вы идете на него сознательно?
– Громкие слова! При чем тут преступление?
– Преступление ваше и вам подобных – в спекуляции на самом лучшем в жизни – на красоте, которая облагораживает и возвышает нас, людей, украшает нашу далеко не веселую жизнь. А вы, вместо того чтобы учить понимать и ценить ее, учите, как втаптывать ее в грязь, как видеть за ней лишь животные чувства самца и самки. Великие боги! Красота – это средство, данное человеку, чтобы возвыситься и отойти от животного, цель, куда стремиться в жизни. А вы пользуетесь ею по изученным вами законам, не возвышая, а принижая и деморализуя людей. Да вы хуже, чем политики! Те лгут и обманывают нас словами, выворачивая все понятия долга, чести, свободы и права на пользу своей группировки, так что у обыкновенного человека голова идет кругом. Убедившись в обмане, он перестает верить словам. Но слова – еще полбеды. Вы подрываете веру в красоту, а это страшная беда для будущего, для тех, кто пойдет по жизни уже смолоду отравленным вашими змеиными произведениями!
Трейзиш слушал Даярама, сильнее прищуривая глаза и дымя сигаретой. Когда художник остановился перевести дух, американец положил ему руку на колено и сказал дружеским, доверительным тоном:
– Прекрасная проповедь! Не воображайте, что я ничего не понимаю. Но вы художник, родившийся с культом красоты в душе, с верным ее чувством и вкусом. А что же делать тому, у кого нет ничего этого, а есть вполне здоровая тяга мужчины к красивой женщине? Только, и не больше.
– Его надо и можно научить понимать красоту. Вы сами сказали: тяга к красивой женщине. Значит, любой человек понимает, что женщина красива? Значит, у него есть понимание красоты, только неразвитое?
– Да, черт побери, любой кули знает, но будь я проклят, если понимаю, как он знает. Инстинкт какой-то!
– Пусть, не все ли равно. Если в каждом есть такой инстинкт, тогда зачем же его хоронить под спудом житейского мусора? И вам помогать этому?
– Черт, вы ловко спорите и чуть было не убедили меня. Пусть вы правы. Но чтобы научить, надо еще заставить человека учиться, а он по природе ленив. А секс берет его за горло, заставляет краснеть и дрожать, забывать обо всем решительно. Вот в чем сила наших фильмов, и именно она решающий аргумент. Что, впрочем, и доказывается спросом.
– Документальная картина о Кхаджурахо тоже имела громадный спрос!
– Не принимаю сопоставления! Она шла широким прокатом. Дайте свободный от цензуры прокат любому из моих фильмов, и я берусь затмить любую картину стократным доходом!
Даярам презрительно отмахнулся.
– Раньше я сам возмущался узостью вашей киноцензуры, а теперь, поговорив с вами, вижу, что иначе нельзя. Нельзя оставлять щель, в которую вы сразу просунете нечистые руки. Нельзя разрешить чистого и здорового эротизма потому, что вы моментально перевернете его в грязное потакание низменным инстинктам. И опомниться не успеешь! Только сейчас я понял, что именно вы и вам подобные порождаете цензуру и мешаете развитию нормального отношения к красоте человеческого тела и половой морали.
– Слушайте, вы! – внезапно разозлился продюсер. – Вы все это говорите и становитесь в красивую позу лишь потому, что в вашей прекрасной стране вы не видите ни одного такого фильма. Сейчас я покажу вам один из моих фильмов, «Ночной клуб», и если он не оставит вас равнодушным и не вызовет отвращения, а, наоборот, увлечет, то сознайтесь в этом! Я люблю этот фильм и вожу с собой копию. Часто он помогает в деловых переговорах. Нет, не отказывайтесь, это неспортивно. Вы сами вызвали меня, и я принимаю вызов!
– Я видел «Ночной клуб» несколько лет назад. Ерунда! – отмахнулся художник, чувствуя, что ведет себя резко, но не может сдержаться.
Настал черед продюсера презрительно расхохотаться.
– Знаю, что вы имеете в виду!.. Вашу сладкую индийскую водичку производства бомбейской студии «Варма». Там эта кинозвезда, Камини, решилась впервые открыть свои ноги, какое потрясение основ! Правда, ноги не плохи, но на этом все и кончается! Согласен, что ерунда!
Слуга принес чемодан с переносным кинопроектором, второй человек – коробки с лентами. Угрюмый и высокий, с короткой бородой, он напомнил художнику провожатого Тиллоттамы.
– Продюсер извинился, что фильм пойдет без звука из-за порчи проектора, который сейчас поздно исправить. Он сделает разъяснения по ходу картины, если в них будет нужда.
Мягко застрекотал аппарат, погас свет, на небольшом экране замелькали синие волны моря и розовые пески берегов.
Даярам, собиравший свои рисунки, уронил два листа. Пока он искал их под столом и укладывал в папку, титры уже прошли. Нагнувшись, художник почувствовал небывалое при его хорошем здоровье недомогание. Зазвенело в ушах, все звуки стали фантастически громкими. Мягкий шум проектора раздавался в комнате, как рокот мощного автомобиля. Голова сделалась странно легкой, а цветная гамма киноленты резала глаза густотой красок. Даярам выпрямился в кресле, стараясь справиться с недомоганием, и увидел идущую по берегу навстречу ему женщину. Что-то радостно-знакомое было в ней, одинокой, развевающей массу распущенных черных волос по ветру, как победное знамя женственности. О, это была Тиллоттама! Одетая в плотно облегающий корсаж из черного, расшитого серебром бархата и шаровары из прозрачного голубого газа.
Даярам окаменел в кресле, борясь с недомоганием, и закрыл глаза.
Лишь когда оборвался шум аппарата и вспыхнул свет, Даярам повернулся к продюсеру и заставил себя спокойно улыбнуться.
– Ну как? – спросил тот, перематывая пленку.
– Пустяки! – как можно равнодушнее ответил художник.
– Пустяки! – возмущенно возопил американец. – Так здесь ведь играет Тиллоттама.
– Я заметил это, – иронически подтвердил Даярам. Продюсер только развел руками.
– Ну, тогда сейчас одна из лучших сцен – после портового кабачка она попадает в роскошнейший клуб города и обольщает миллионера! Смотрите, а я сяду рядом, чтобы объяснить суть дела! Мне кажется, вы ее не уловили.
На этот раз трюк с закрыванием глаз не удался, потому что Трейзиш все время наклонялся к Даяраму, шепча пояснения. Даярам так часто отворачивался, выслушивая продюсера, что тот умолк. Художник применил его хитрость: скосил глаза в сторону, противоположную той, с которой сидел его хозяин. И все же боковое зрение донесло до него часть действия фильма.
Даярам увидел роскошные залы, низкие и просторные, разделенные комнатными садами и выходящие в парк с большим прудом. Герой, арабского типа красавец в черном вечернем костюме, быстро шел по залам в сопровождении угодливо улыбавшегося и кланявшегося толстяка. В зале, отделанном темно-красным шелком, выстроились, как на параде, очаровательные девушки, одетые в одинаковые костюмы разных цветов – если можно было назвать костюмами туго обтягивавшие фигуру кусочки ткани, едва прикрывавшие середину тела и завязанные на спине тремя большими бантами. В стоявшей немного в стороне девушке в красно-золотом шелке с черными бантами Рамамурти сразу узнал Тиллоттаму.
– Как она заметна даже в таком цветнике! – весело сказал продюсер. – Ее секс-эппил очень силен, верно? Наши голливудские секс-бомбы перед ней просто бледная немочь! Старик, который выкупил ее и переуступил мне, был хорошим учителем. Она, ручаюсь вам, единственная танцовщица Пакистана, знающая чуть не все позиции ритуала Рати, сколько их – пятьсот или больше? Конечно, глупо делать такое сокровище публичной девкой. Считают, что хорошая проститутка, обученная и обладающая талантом, приносит такой же доход, как небольшой отель или гараж с двумя десятками грузовиков. Но кинозвезда наших фильмов… о, я просто боюсь назвать вам цифру доходов, чтобы не вызвать зависти.
«Если он сейчас не замолчит, я ударю его», – думал художник, стараясь разглядеть в темноте предмет, достаточно тяжелый. Трейзиш замолчал, закуривая. На экране Тиллоттама и герой удалились в восьмигранный маленький зал с большим зеркалом в серебряной раме на каждой грани и широкими диванами вдоль стен.
– Что же вы встали? – спросил продюсер. – Я сейчас включу магнитофон с натуральной записью происходящего.
– Вы негодяй! Самый большой мерзавец, какого я встретил в жизни! – Даярам уже более не мог сдерживаться. Вцепившись в крышку стола, чтобы справиться с головокружением, он рванул провод киноаппарата.
Трейзиш зажег свет, закурил и хладнокровно ответил:
– Я не позволю оскорблять меня! Вон отсюда, пьяный щенок, пока цел! Я-то думал, что имею дело с мужчиной, а не с импотентным недоноском!
Непонятное состояние художника спасло Трейзиша от большой неприятности. Продюсер не знал, что худощавый на вид Даярам обладал большой физической силой и регулярно занимался многоборьем. Но сейчас художник едва стоял на ногах. Вне себя от ярости и бессилия он закричал, сразу же пожалев о неосторожных словах:
– Теперь я все знаю о вас, рабовладелец, растлитель и спекулянт! Правительство моей страны не потерпит здесь вашу гнусную шайку, в сердце Индии. Я позабочусь об этом! Исчезли туги-душители, появились колонизаторы, тоже исчезли. Теперь ползет другая нечисть, душители красоты. Ненавижу вас!
Даярам повернулся и, шатаясь, пошел к двери. Трейзиш метнулся было вслед со сжатыми кулаками, остановился и бросился в кресло с наглым смехом:
– Пошел, цветной пес! Не выдержал, накурился гашиша! Так вы все, прекраснодушные интеллигенты…
Продюсер добавил еще какую-то брань. Даярам ее не расслышал, стараясь поскорее уйти из гнусного места. Так вот в чем дело, этот мерзкий человек угостил его сигаретами с наркотиком! Зачем? Чтобы поиздеваться? Он вначале был искренен… О боги, как трудно идти по прямой! Нет, он не может показаться Анарендре в таком виде! Художник поплелся, медленно переставляя ноги, по направлению к деревне, и путь до храмовой стены показался бесконечно долгим. Он опустился на землю за кустами, сдавливая руками голову. Казалось, она вот-вот разорвется от чудовищно преувеличенных звуков, от гротесковых образов, теснившихся и нагромождавшихся друг на друга, где в диковинном искажении исчезали и появлялись Тиллоттама, Анарендра, Трейзиш, храмы Кхаджурахо.
В это время Трейзиш держал поспешный совет с двумя своими помощниками: патаном Ахмедом, всегда сопровождавшим Тиллоттаму, и желтоглазым балтистанцем в каракулевой шапке набекрень.
– Я видел вашу рани с этим муртикаром еще четыре дня назад, бара-сагиб! – объявил патан.
– О дьявол! Теперь я понял. Сглупил и наболтал лишнее, – бормотал по-английски продюсер, широко шагая по комнате. – Я думал, передо мной обычный простак индиец.
– Можешь идти, Ахмед, а ты, Галиб, останься, – сказал американец на урду.
Едва провожатый Тиллоттамы ушел, как продюсер достал бумажник и вручил Галибу пачку банкнотов по десять рупий. Тот выжидательно и преданно посмотрел на хозяина.
– Убрать муртикара, бахадур?
– Нет, нет! Ни в коем случае, слышишь? Надо действовать по-другому, но не теряя минуты, пока этот одурманенный дурак не добрался до дома.
– Он будет идти до рассвета, бахадур. Памирские сигареты ему не под силу.
Продюсер открыл шкафчик и подал Галибу плоский флакон с виски. Оба склонились над столиком, шепчась, как заговорщики, и в этот момент походили друг на друга, точно братья. Горбоносые, с узкими усиками над тонкими губами, одинаково жестокие глаза…
– Вот ключ от моей машины. Только помни, что убийство вызовет расследование, а на избитого пьяницу всем наплевать!
Даярам, сидевший под деревом в ожидании, пока его тело справится с отравой и мир перестанет колыхаться в преувеличенных чувствах, смутно отметил машину с потушенными фарами, проехавшую по дороге в деревню, повернувшую в поселок. Снова раздался шум машины, приглушенные голоса – вон он, тут! – больно отдались в непомерно остро слышащих ушах. Как смешно эти двое крадутся, оглядываются, словно мальчишки, играющие в разбойников, ха! ха! Даярам закатывался неудержимым хохотом, слезы текли по щекам. Пальцем он показывал на приближающихся людей – какие чудаки!..
Его схватили за ворот, подняли, грубо встряхнули и потащили к машине. Ехали долго, с большой скоростью.
Сигналы встречных машин и рывки торможения учащались – они приближались к большому городу. Еще несколько резких поворотов, фары погасли, и машина, пройдя немного тихим ходом, остановилась. Человек, сидевший на Даяраме, соскочил с его спины и вышел, разминая затекшие ноги. Художник стал приподниматься. Тяжелый удар по виску, и красное море затопило весь мир. Даярам уже не чувствовал, как зверски и методически его били по лицу, топтали ногами.
Бессознательному Даяраму стали лить виски в горло, разжав зубы. Он пришел в себя, закашлялся, отвернулся, но его держали крепко и влили всю бутылку. Со стоном художник пробовал приподняться, но упал снова. Машина развернулась и ушла в темноту.
Даярам пришел в себя лишь в приемном покое больницы Аллахабада. У него оказались сломаны ребро и рука. Вспухшее лицо изуродовали кровоподтеки так, что, когда ему принесли зеркало, художник с горьким отвращением отложил его в сторону. Пьяного «бродягу» полицейский допросил только на третий день, выслушал его с сердитым нетерпением и стал требовать имена членов его шайки. Что мог сказать ему Даярам?
После наложения гипса, несмотря на адскую боль, он просил выпустить его из больницы, а на отказ врачей требовал директора отделения. Дни шли за днями, и Даярам в страшной тревоге подсчитывал возможные сроки пребывания кинобанды в княжестве Рева. Он звал, умолял, вопил до тех пор, пока его не положили в коридор, и тут он удостоился посещения заведующего, который, даже не выслушав как следует, объявил, что Даярам пробудет здесь ровно две недели, а после этого пусть полиция забирает его и делает что хочет. Взбешенный Рамамурти крикнул, что все равно ночью удерет из этого ада. Заведующий усталым голосом отдал какое-то распоряжение, и немедленно дюжие санитары переложили художника в кровать с крепкими бортами и накрыли ее сверху стальной сеткой. Рамамурти понял, что судьба против него, и покорился ей.
В коридоре лежать было даже немного легче, чем в жаркой палате. Следы ударов сошли, и Даярам снова обрел свое красивое мужественное лицо. Оно немедленно сослужило ему службу: санитар поверил ему и согласился на свои деньги послать телеграмму. Собравшись телеграфировать Анарендре в киноэкспедицию, Даярам сообразил, что телеграмма попадет скорее всего Трейзишу. Сообщить родственникам – ни в коем случае! В это весеннее время можно было не застать друзей, а он не мог рисковать единственным шансом. Даярам решил сообщить о себе в университет Агры, где его учитель-профессор должен был читать весенний факультативный курс об искусстве Матхуры. Витаркананда явился, преодолев в восточном экспрессе за пять часов расстояние от Агры до Аллахабада. Все изменилось как по мановению волшебной палочки. Один из богатых учеников профессора дал автомобиль, и, несмотря на запрещение врачей, художник вместе с сержантом федеральной полиции понесся в Реву. Но киноэкспедиция уже отбыла.
Даярам заехал в Кхаджурахо за своими вещами и, главное, в надежде что-либо узнать о Тиллоттаме. В деревне сочли его спешно уехавшим и сохранили вещи, лишь исчезла папка с рисунками, забытая на столе у продюсера. Ничего не оставалось, как вернуться в Аллахабад, где, отечески озабоченный, его ждал Витаркананда. У Даярама началось воспаление растревоженных ран, и профессор, устроив его в хороший госпиталь, улетел в Агру дочитывать курс, а потом увез больного в буддийский монастырь Малого Тибета.
Рамамурти поднялся и сел, стуча зубами от холода. Рассветный отблеск снегов проник в келью. Ветер за стеной уныло завывал и свистел. Художник, пытаясь согреться, завернулся с головой в халат. Пронзительные вопли радонгов и рокот больших молитвенных барабанов возвестили пробуждение другой группы монахов, сменивших тех, что молились ночью. Сотня глубоких голосов запела могучий хорал. Круглые сутки не прекращалось пение бесчисленных молитв, похожих на заклинания, потому что их смысл был неизвестен большинству лам. Гулкий удар поплыл над горами – ударили в главный барабан десяти футов в диаметре.
Учитель и художник уединились на самой высокой башне монастыря, за оградой из грубых плит. Ветер утих после восхода, и Даяраму казалось, что весь сияющий простор вечных снегов слушает негромкую речь учителя.
– Я много думал о тебе, Даярам, – начал Витаркананда. – Я не могу звать тебя челой, не потому, что ты уже не юн, а потому, что им не будешь, даже если бы хотел этого… – На протестующий жест Даярама профессор ответил улыбкой. – Ты можешь быть моим учеником в западном смысле слова, не более. Ты чистый человек, ты видишь цель жизни в том, чтобы работать для людей, ты узнал меру в своих стремлениях. Из меры и цели родится смысл и порядок жизни.
На башне появился мальчик-прислужник в запачканном и разорванном теплом одеянии. Мальчик почтительно поклонился Витаркананде.
– Принеси жаровню, кувшин и чашку для риса, – попросил гуру и умолк в ожидании.
– Учитель, сейчас я утратил и смысл и порядок. Я уже не тот, что прежде: жалкий обломок, который ты подобрал на берегу Джамны. Я говорил тебе о девушке, которая – живой образ Парамрати, выношенный и осмысленный мною в неустанных поисках. Она, как все живое, в тысячу раз прекраснее. Удивительно ли, что я полюбил ее в первый же миг встречи. А дальше стал разматываться клубок грязной паутины, опутавший мою Парамрати, и я… о нет, глупое несчастье со мной здесь ничего не изменило. Другое – тоска по утраченной Тиллоттаме с каждым днем все больше смешивается с не менее мучительной ревностью. Никогда не думал, что это будет для меня сколько-нибудь важным. Больше того, я понимаю, что совершенная красота женщины может возникнуть только в пламени физической любви, сильной и долгой. Но я ничего не могу поделать. Вспоминая ее, мне становится невыносимо думать, что кто-то уже много раз владел ею, продолжает владеть. Прости меня, гуро! Из глубины души поднимается глухая печаль, и ничего нельзя сделать, – голос художника болезненно дрогнул. – Может быть, я бы выздоровел скорее, нашел в себе уже достаточно сил, чтобы отправиться искать ее хоть в Пакистан, если бы не это низкое, неодолимое чувство. Как же я приду к ней, смогу увести с собой, дать ей все то хорошее, светлое, чего она заслуживает? О проклятый Трейзиш! Он будто знал, чем отравить меня! Что перед этим гашиш!
Рамамурти умолк, тяжело дыша от волнения. Молчал и его учитель.
Вдруг Даярам опустился к ногам Витаркананды и с наивной мольбой поднял глаза к его доброму лицу.
– Учитель, я знаю, ты можешь многое, о чем никогда не говоришь мне. Я видел, как без единого слова ты заставил полубезумного человека из Сринагара забыть утрату любимой матери. Видел, как по приказу твоих глаз вор на дороге раскаялся и пополз, вопя о своих злодеяниях. Здесь мне рассказывали…
– Что же ты хочешь? – перебил Витаркананда.
– Шастри, заставь меня забыть ее, забыть все, снова сделаться тем же веселым и простым художником, каким я пришел к тебе когда-то. Я готов остаться навсегда здесь, у подножия царства света, вдали от мира и жизни!
Художник прочитал непреклонный отказ в добрых и печальных глазах учителя.
– Ты не хочешь? – воскликнул Рамамурти.
– Может быть, я сделал бы это для земледельца из нижней деревни… нет, и для него тоже нет!
– Учитель! Почему?
– Разве ты забыл, что сам строишь свою Карму, сам медленно и упорно восходишь по бесконечным ступеням совершенствования? Сама, только сама душа отвечает за себя на этом пути, от которого не свободен ни один атом в мире. О великий путь совершенствования! Знаешь ли ты, как медленно и мучительно, в неисчислимых поколениях безобразных чудовищ, пожирателей тины и падали, в тупых, жвачных, яростных и вечно голодных хищниках проходила материя кальпу за кальпой, чтобы обогатиться духом, приобрести знание и власть над слепыми силами природы – Шакти. В этом потоке, как капли в Ганге, и мы с тобой и все сущее.
Витаркананда поднял руки к горам, как бы сгоняя их воедино широким жестом.
– Еще бесконечно много косной, мертвой материи во вселенной. Крохотными ключами и ручейками текут повсюду отдельные Кармы: на Земле, на планетах бесчисленных звезд. Эти мелкие капли мысли, воли, совершенствования, ручейки духа стекают в огромный океан мировой души. Все выше становится его уровень, все неизмеримее – глубина, и прибой этого океана достигнет самых далеких звезд!
У тебя, Даярам, крепка еще повязка Майи на очах души, но ты видишь, что Карма позволила тебе жить чисто и добро, несмотря на все путы Майи. Разве можно вынуть что-нибудь из твоей груди насильно? Разве то, что останется, будет – ты, а изменение – твоим восхождением? Зачем же это, сын мой?
Витаркананда погладил склоненную голову молодого художника, и от этого прикосновения как будто легче стала безысходная правда его слов. Пришел мальчик-послушник.
Витаркананда взял у него высокий медный кувшин, поставил на него плоскую чашку, в которую положил горящий уголь из жаровни.
– Строение человеческой души давно известно мудрецам Индии и выражено формулой: «Ом мани падме хум» – жемчужина в цветке лотоса: вот лотос – это чаша с драгоценным огнем души, – гуру бросил на уголь щепотку каких-то зерен.
Вспышка ароматного дыма поднялась из чаши и растворилась в воздухе.
– Так, – продолжал учитель, – рождаются, вспыхивают и возносятся вверх, исчезая, высокие помыслы, благородные стремления, вызванные огнем души. А внизу, под лотосом, в медном кувшине, глубокое и темное основание души – видишь, как расширяется оно вниз и как крепко прильнуло своим дном к земле. Такова душа – твоя и всякого человека, видишь, как мелка чаша лотоса и как глубок кувшин. Из этого древнего основания идут все неясные помыслы, инстинкты и бессознательные реакции, выработанные миллионами лет слепого совершенствования звериной души. Чем сильнее огонь в чаше, тем скорее он очищает и переплавляет эти древние глубины. Но все в мире имеет две стороны: сильный огонь бывает в сильном теле, в котором могучи древние зовы души. И если Карма не углубила чашу лотоса так, – Витаркананда приложил ладони ребром к краям чашки, – тогда из глубины кувшина может подняться порой столь неожиданное и сильное, что огонь не может его переплавить и даже угасает сам. Ты, Даярам, сильный, с горячим огнем в чаше лотоса, но крепко связан с древними основами жизни. Плотно закутан ты в покрывало Майи и оттого так остро и ярко чувствуешь все изгибы, все краски этого покрывала.
Витаркананда остановился. Даярам затаив дыхание старался не упустить ни одного слова. Ему казалось, что старый ученый простыми мазками с немыслимой прозорливостью пишет картину души его, Даярама.
– Ты рассказал о своем образе Парамрати, – продолжал профессор, – и мне стало ясно, что ты полностью в Майе. Красота и ревность – они обе из древней души, отсюда, – гуру постучал по кувшину, издавшему глухой медный звук, – но красота способствует восхождению, а ревность – нисхождению.
Каждая черта и каждая линия твоего идеала оказывается очерченной заранее, имеет строгое назначение и безошибочно угадывается древним инстинктом – яунвритти. В давние времена сила Рати и Камы, или, по-европейски, Астарты и Эроса, была гораздо больше. Есть закон, ныне забытый: чем сильнее страсть родителей, тем красивее и здоровее дети. У кого из сочетающихся страсть сильнее, того пола и будет ребенок.
Поэтому древний идеал женщины также включает еще силу физической любви, совпадая с идеалом материнства и идеалом жизненной выносливости, подвижности и силы. Три разных назначения гармонически слились, соразмерились и уравновесились в облике прекрасной подруги – мечте, идеале, основе для оценок. Вот почему удивляют, а часто и возмущают пришельцев с Запада наши идеалы веселой и здоровой чувственности, выраженные в изваяниях и фресках древних храмов.
Только наш народ мог создать чудесную легенду, записанную в Брахмавайварта-пуране вишнуистов. Кришна рассказывает своей Радхе о том, как апсара Мохини влюбилась в Брахму. У вечно юной Мохини было все, чем прекрасна женщина: широкие бедра, высокая грудь, круглый крепкий зад, стройная шея и громадные глаза, а волосы ее, черные как ночь, окутывали ее густым покрывалом. Тончайшее золотистое сари не скрывало ни одного из ее достоинств, а один взгляд мог приковать к ее прекрасному лицу всех обитателей трех миров. И Мохини загорелась неистовой страстью к Брахме, но он не заметил ее, погруженный в раздумье, и прошел мимо. Мохини была в отчаянии, перестала есть, забыла всех любовников, только и думала о Брахме. Подруга ее, тоже прекраснейшая из апсар, Рамбха, посоветовала упросить бога любви и страсти Каму помочь Мохини. Кама привел ее на небо Брахмы, и она очаровала его. Однако он быстро охладел и удалил от себя апсару, пытаясь ее уговорить отказаться от любви. Мохини молила его не отвергать ее, но Брахма сказал, что углублен в созерцание глубин мира и Мохини его не интересует. Тогда апсара разгневалась и прокляла Брахму за то, что он высмеял ее, когда она искала у него прибежища любви. Мохини возвестила Брахме, что его теперь не будут почитать, как других богов. И действительно, высший бог Тримурти не пользуется в Индии до сей поры таким почитанием, как многие, даже низшие в пантеоне божества.
Брахма, под впечатлением проклятия апсары, пришел к Вишну, и тот сильно порицал его. Он указал Брахме, что, зная Веду, ему должно быть известно, что он совершил преступление, худшее, чем убийца. Женщины есть пальцы природы и драгоценности мира. Мир Брахмы должен быть миром радости, а он зачем-то укротил свою страсть. Если женщина воспылает любовью к мужчине и придет к нему, мечтая отдаться, то он, даже не испытавший к ней прежде страсти, не должен отвергать ее. Иначе он навлечет на себя несчастья в этом мире, а после смерти подвергнется карам испорченной Кармы во многих будущих жизнях. Мужчину не осквернит связь с женщиной, добровольно ищущей его любви, даже если она замужем или легкого поведения. И Вишну приказал Брахме долго каяться в окружении грешников и подверг его многим испытаниям. Эта легенда, должно быть, создана теми, кто покрывал изваяниями любви и красоты наши древние храмы, и также не понята людьми Запада.
Витаркананда встал и перегнулся через парапет башни, чтобы рассмотреть далеко внизу долину Нубры. Даярам не пошевелился.
– Чем больше будет твоя любовь, тем сильнее обовьет твою душу змей Кундалини, тем злее станет ревность. Бороться с этим можешь только ты сам. – Гуру на минуту задумался. – Нет, для тебя, художника, отказ от Майи – отказ от самой жизни, это убийство. Остается только возвысить древние стремления до подвига служения, до радости созидания.
Витаркананда умолк. Казалось, что, забыв про все, старик погрузился в созерцание далеких вершин Ладакхского хребта.
Даярам смотрел на него, впервые поняв силу мысли этого человека. Неужели же он, гуру, не сможет вывести его на тропу мудрости, избавить от жгучего плена страстей «медного кувшина»? Художник вспомнил с детства слышанные и читанные рассказы о могучих преобразованиях в человеке, совершающихся здесь, в чистом и холодном мире Тибетских гор, в убежищах монастырей, забравшихся на вершины грозных скал, прочь от земли, к небу и единению с вечностью. Безумное желание покоя и мира охватило все измученное и ослабевшее существо Даярама. Лишь бы стать спокойным и мудрым, освободиться от мучительных грез, неосуществимых желаний, грызущей тоски по утраченному. Он вынесет любые испытания, чтобы достичь ясной доброты своего учителя… быть хоть отдаленно похожим на него!
– Учитель, – обратился он к Витаркананде, – я слышал об испытании тьмой, которое быстро и верно изменяет душу человека, выводит его на путь, дает нечеловеческие стойкость и мужество. Помоги мне пройти через это и оставить в прошлом, как ничего не значащий хлам, все накрепко опутавшее и пленившее меня. Здесь, говорят, еще есть высеченные в скалах подземелья, в которых проводят годы самые ревностные подвижники буддийской веры. Я не буддист и не религиозный фанатик, как ты знаешь, но через это испытание я тоже могу достигнуть покоя.
Витаркананда повернулся к художнику с несвойственной ему резкостью:
– Только полное невежество во всем, что касается духовной тренировки, заставляет твои мысли течь этим путем! Разве годится для современного, образованного человека, с изощренным воображением и памятью, нервного и незакаленного, то испытание, которое в прошлые времена предназначалось для туповатых, абсолютно здоровых сыновей гор? Ужасающее давление на психику, вызывающее расщепление нормального рассудка. Видения, ужасы и, наконец, счастливое успокоение после разрушения всех обычных связей души, кажущееся высшим сосредоточением, – вот что такое путь тьмы… – Витаркананда умолк, слегка нахмурившись, как бы осуждая себя за излишне эмоциональную речь.
Даярам склонил голову.
Неизбывно живет в каждом человеке, от костров пещерных жителей до пламени дюз ракетного корабля, вера в чудо, лекарство, волшебное место. Что-то внешнее, что придет и снимет усталость, отчаяние и разочарование с души, хворь с больного тела.
Витаркананда проницательно следил за художником, читая его мысли, поднял большую широкую руку, погладил волнистую бороду.
– Что ж, может быть, ты более прав, чем я! Прав в том, что испытание покажет тебе путь, который ты не видишь, хотя я и стараюсь его показать. Но глаза твоей души закрыты, и детская вера в чудо, в немедленное спасение мешает тебе их открыть. Пусть будет так! Только должен предупредить тебя – посмотри туда, на Хатха-Бхоти. На нем нет такой великолепной снежной короны, как на других его соседях. Слишком круты его каменные склоны. Вот эта обледенелая круча, лишенная всего живого, не блещущая переливами света, а хмурящаяся изрытым серым камнем, неимоверно трудная для подъема, – вот то, что тебе предстоит. Решаешься ли ты?
Даярам почувствовал угрожающую серьезность тона гуру, и сердце его забилось. Но он облизнул пересохшие губы и упрямо нагнул голову. Гуру закинул через плечо край плаща и пошел с башни вниз, более не сказав ни слова.
Монах-скороход, посланный в большой соседний монастырь, вернулся в тот же день, а на следующее утро гуру, Даярам и четверо провожатых отправились в путь. Два дня шли они вниз по долине, над кручами и ревущей водой, пока не достигли Шайока – большого притока Инда. Весенняя погода Тибета очень изменчива, и даже сейчас, в мае, наступило похолодание. На закате мелкий дождь, сыпавший с полудня, перешел в мокрый снег, позже сделавшийся сухим и колючим. Даярам мерз так жестоко, что не помнил, как они добрались до маленькой деревушки и отогрелись чаем с маслом и жирным молоком яка. До места назначения – монастыря секты Сакьяпа – осталось всего несколько часов пути, но гуру поднялся, едва рассвело. Ночной мороз породил густой туман, заполнивший ущелье. Темно-серые стены внезапно вставали сквозь белесую, розовую вверху мглу на поворотах ущелья. Художнику казалось, что его привели в заколдованную страну, спрятанную под гигантским покровом.
Даярам никак не мог отделаться от чувства, что его уводят навсегда от мира и жизни, что больше не будет ничего, кроме леденящего холода, тумана и рева неистового потока.
Река, словно стремясь доказать ему это, бушевала и грохотала все сильнее. Белая, взбаламученная, крутящаяся вода с громадной силой билась об исполинские валуны, загромождавшие ее русло, и перистые фонтаны брызг взлетали серебряными столбами на высоту нескольких метров. Тонкая стеклянистая корочка льда покрывала на тропе гладкие камни. Малейшая неосторожность – и путнику угрожало падение с обрыва. Несмотря на холод, Рамамурти весь покрылся липким потом от усилий идти, не отставая от ловких горцев и своего друга профессора.
Когда они вышли в расширенную часть ущелья, Витаркананда объявил привал. Здесь не было валунов и река не грохотала и не крутилась, а лишь несла свою стремительную воду, вздуваясь, будто в судорожных усилиях. Солнце поднялось над горами, и водопад палевого света низвергся с неба, заставив отступить стену тумана. Солнечные лучи заиграли в бесчисленных пузырьках пены, мчавшихся на поверхности воды. Задумавшийся Витаркананда показал на них Даяраму.
– Несчетное число раз я размышлял, сидя на берегах горных рек, о сходстве такого потока с жизнью людей. Смотри, вот они, пузырьки, – как наши жизни – один побольше, на другой упадет больше солнца, и он покажется более ярким, блеснет всеми цветами радуги. Вон тот проплыл до середины освещенной полосы, а за это время лопнули и навсегда исчезли тысячи других… Так и мы: кому-то удается проплыть дольше, засверкать поярче, и каждый неповторим в своем коротком пути. Изменяется течение, угол падающих лучей, отражение скал – и все другое. Пузырьки на реке, живущие несколько мгновений, летящие по воде от одной стены тумана до другой, – таковы мы в своей индивидуальной жизни. Сердце преисполняется печалью, когда следишь за этими обреченными пузырьками. Забываешь, что они часть могучего потока, прорвавшего горы и мчащегося за тысячи миль к необозримым просторам теплого океана. Исчезая, пузырек не превращается в ничто – он соединяется с общим потоком. Научиться чувствовать себя всегда частью потока, несмотря на всю свою индивидуальную неповторимость, – вот обязательное условие мудрости! И смотри еще: чем яростнее борется вода, пробиваясь через препятствия, чем стремительнее ее бег, тем больше родится пузырьков и тем короче их существование. А ниже, на успокаивающейся воде, пузырьки редки, они живут дольше.
– Зато вода бежит медленнее и их путь той же длины, – заметил внимательно слушавший Даярам.
– Ты предпочел бы, конечно, быть пузырьком в бурном потоке? – улыбнулся гуру. – Так и должно быть, ты молод. Однако пора в путь!
Сквозь шум реки прорвались резкие кличи радонгов и раковин. Ледяной ветер пронзил Даярама точно ножом, вырвавшись из боковой долины. И вдруг художник остановился, замерев от изумления, – на каменистой косе, треугольником вдавшейся в реку и покрытой свежевыпавшим снегом, стояли четыре совершенно нагих человека. Обдаваемые брызгами воды, осыпаемые снегом, все четверо пребывали в полной неподвижности. Если бы не пар их дыхания, срываемый ветром, можно было бы принять их за статуи из желтого камня. Но нет, вот один нагнулся, смочил водой кусок белой ткани и покрыл им свою спину, подставленную морозному ветру.
Остолбеневший художник отказывался поверить собственным глазам, пока Витаркананда не взял его за руку, увлекая по отходящей налево тропе.
– Разве ты никогда не слыхал о респах? – удивленно спросил гуру так, как будто речь шла о широко известном явлении.
Услышав энергичное отрицание Даярама, Витаркананда рассказал об издревле практикуемом в Тибете обычае отбирать наиболее закаленных и стойких людей, чтобы сделать из них не поддающихся холоду святых. Тогда и Даярам вспомнил, что видел фотографии лам, стоявших нагими в снегах священной горы Кайлас.
По учению тибетских мистиков, такие люди могли освобождать из собственного семени энергию, называемую «тумо», которая распространяется по бесчисленным канальцам тела и согревает его. Сейчас эта система канальцев заново открыта корейскими биологами и получила название «Кенрак».
Тщательно отобранные неофиты подготавливаются медленно и постепенно, проделывая упражнения и дыхательную гимнастику на морозе, сначала в тонкой бумажной одежде, а потом совершенно обнаженными. Чтобы получить титул «респы», надо пройти особые испытания. В морозную лунную ночь с ветром кандидаты садятся на землю около озера или реки, обертывая вокруг тел небольшие простыни, намоченные в воде, которые они должны высушить теплом тела. В прежние времена надо было высушить самое меньшее три простыни. Респы могут стоять на морозе от двенадцати часов до целых суток. Иногда на их телах выступает пот, настолько им делается жарко! Респа отказывается от теплой одежды и от согревания огнем, а некоторые, наиболее аскетические, проводят зимы в пещерах среди снеговых гор, одетые только в хлопковую ткань.
– Как же это возможно? – изумлялся Даярам, содрогаясь при одном воспоминании о четырех живых статуях на берегу ледяной реки.
– Люди мало знают о своих собственных возможностях, а еще меньше верят в себя, – улыбнулся гуру. – Если подумать, то в чудесной сопротивляемости холоду у респ нет ничего необъяснимого. Вспомни, что это тибетцы, рождающиеся на вечно холодных плоскогорьях, в холоде юрты, в которой они ползают нагими, едва согреваемые тлеющим очагом. Вспомни об очень большой сухости горного воздуха, облегчающего мороз. Вспомни о практике хатха-йоги: изнемогая от жары, вызывать в воображении горные реки и снега Гималаев, чтобы внушить себе прохладу. Респа поступает наоборот – он также добивается самогипноза, только внушает себе ощущение огня или знойной долины с раскаленными солнцем скалами. Даже западные ученые начали достигать похожего эффекта. Я читал об опытах английского врача Хэдфильда. Один французский врач в фашистском лагере смерти спас себя подобным внушением, когда его на сутки выбросили на мороз и облили водой. Горя желанием жить и мстить мерзавцам, врач внушил себе, что он находится на Ривьере и лежит на пляже. К его собственному удивлению, скоро ему сделалось тепло, и он выдержал пытку без всякого ущерба… Но вот мы и пришли!
На широком уступе под отвесной стеной хребта, озаренной солнцем, раскинулся монастырь. Высокая стена ограждала его с юга, оставляя незащищенным выдавшийся в долину холм, увенчанный главным зданием храма и сокровищницы. И стены и здания были раскрашены яркими черными, красными и белыми вертикальными полосами. Это означало, что монастырь принадлежит секте Сакьяпа – тоже красношапочным ламам Малого Тибета.
– Смотри, здесь живет древнее искусство, – Витаркананда показал на массивные стены и кубические здания, обладавшие необъяснимой легкостью, отсутствующей у коробочных форм современной архитектуры. – Видишь, стены незаметно сходятся вверх и геометрически точные линии чуть вогнуты, но сделано это в такой строгой мере, что, несмотря на грубый материал и толщину стен, достигается эффект благородной формы.
Даярам уже знал общее устройство тибетских дзонов. За стенами в нижней, передней ступени монастыря помещались хозяйственные постройки. Тут находились мастерские – ткацкие, художественные и столярные, – больница и аптека. Позади, на плоском уступе горы, – школа и библиотека, поминальные часовни. В этом монастыре посредине стен возвышался утес со срезанной верхушкой, служивший основанием трех храмов. Путники направились к центральному, самому высокому.
В монастыре ревели трубы, пронзительно взывали раковины, тупо и глухо ревели барабаны – шло торжественное богослужение. Монахи, склонившись над стопками испещренных тибетскими буквами листков, нараспев рычали молитвы нарочито низкими голосами. Особенно старательные ревели так, что успевали охрипнуть, пока колокольчик главного ламы возвещал перерыв. Свисавшие с продымленных балок потолка полотнища священных изображений – бурханов – колыхались от порывов холодного сквозняка, никого не беспокоившего.
В квадратном дворе храма собралось множество монахов – видимо, все население монастыря. Молодые, мальчишки, старики – все смешалось в этой теснящейся и толкающейся толпе. Причудливые шапки с высокими мохнатыми гребнями выделяли старшую категорию монахов.
Все с нескрываемым любопытством смотрели на четырех пришельцев, медленно поднимавшихся по навесной галерее к верхнему этажу храма. Их ожидали главные ламы – настоятель, астрологи, врачи и высокопосвященные. Даярам украдкой смотрел вниз на плотно сбитую, пахнущую тухлым маслом и немытыми телами толпу и не мог отделаться от мысли о человеческой расточительности. Запереть здесь в бездействии и покое множество здоровых мужчин! И это в стране, где так требовались умелые руки земледельца и скотовода, где редко население и сурова зима… Может быть, запирая столько мужчин в монастырь и обрекая их на безбрачие, предки – устроители общества инстинктивно ставили предел размножению в стране, скудость которой может прокормить лишь ограниченное население? Если так, то насколько нелепее кормить всю эту толпу бездействующих работников! Жаль, что он беспомощен в вопросах экономики. Как много интересного и важного для суждения о жизни он мог бы знать… Рамамурти вдруг поразился несоответствию своих мыслей тому, что ждет его.
Настоятель приветливо вышел навстречу Витаркананде – величайший почет, который может быть оказан смертному. Он ободряюще улыбнулся Даяраму. Типично индийское лицо художника с горящими лихорадкой ожидания и тревоги глазами, сведенными бровями и резко очерченным ртом понравилось старому ламе. Настоятель повернулся к собравшимся старейшинам монастыря и заговорил по-тибетски, зная, что художник не понимает этого языка:
– Наш почетный гость, пандит и свами Витаркананда, просит подвергнуть его ученика художника Рамамурти испытанию уединением. Сам художник просил о том же письмом, полученным нами пять дней назад. Мы не видели причин отказать ему в избранном пути.
Когда он умолк, присутствующие понимающе закивали головами – пусть будет так!
– Отведите почтенного гостя с его учеником в келью и объясните ему таинство обряда. Мы же приготовим все внизу.
Когда Даярам, без всякой иной одежды, кроме широкого плаща, покрывавшего его с головой, появился на галерее, монахи, уже не толпившиеся беспорядочно, а построенные рядами, встретили его печальным монотонным пением.
Сыпались замедленные ритмические удары литавр и барабанов, в такт им раскачивались ряды людей в одинаковых красных одеждах, тягучие голоса сливались в унисоне, повышаясь и понижаясь, как ритмический прибой звуков. Даярам, как ни были напряжены его нервы, поддался гипнотическому воздействию раскачивающейся и поющей массы людей. Острота его чувств угасала, он терял способность наблюдать окружающее. Одна за другой обрывались связи с внешним миром, и художник погружался в странное ощущение нереальности происходящего. Испытанные средства массового самогипноза всегда приходили на помощь религии, спиритизму и всем подобным демонстрациям якобы сверхъестественных сил.
Ряды монахов раскачивались все медленнее, пение замирало. Даяраму закрыли плащом лицо и за руки повели его вниз. Торжественная процессия спустилась в подземный храм, высеченный в скале.
Колеблющиеся блики светильников побежали по стенам, расписанным красочными изображениями беснующихся духов ада. Храм был заставлен жертвенниками, многорукими статуями, этажерками с грудами статуэток бодисатв. На колоннах висели страшные маски, венцы из черепов, имитации содранных с грешников кож.
За храмом подземелье продолжалось широкой и короткой галереей, упиравшейся в глухую каменную стену.
Шествие остановилось. Провожающие молча столпились в тупике и высоко подняли светильники. Даяраму открыли лицо, он оглянулся со сжавшимся сердцем. По обе стороны в камне чернели два отверстия, настолько узких, что пролезть в них можно было лишь ползком, лежа на боку. Эти узкие щели вели в подземные камеры. Испытуемые замуровывались в них на годы и достигали в уединении высочайшего совершенства. Обе темницы были пусты – уже много лет в монастыре не находилось людей, стремившихся возвысить себя столь устрашающим путем.
Даярам содрогнулся, увидев рядом с черной щелью тяжелую, хорошо обтесанную плиту, точно пригнанную по размерам отверстия.
Ее должны были смазать глиной и вдвинуть ребром в ход, оставив над плитой лишь узкое пространство, едва достаточное, чтобы просунуть руку. Верхний край выступа образовывал полку, на которую ставилась ежедневная порция пищи и воды. Узник мог достать пищу рукой, но отверстие для руки имело внутренний выступ и поэтому изгибалось под прямым углом. Даже то ничтожное количество света, которое могло проникнуть в тупик подземелья, если кто-нибудь входил в нижний храм со светильником, совершенно не попадало в камеру узника.
Настоятель подошел к Даяраму и снял с него покрывало. Художник остался совершенно обнаженным. Все волосы на его теле были выбриты, произведены очистительные омовения. В подземелье было не очень холодно, но Даярама била дрожь. С опущенной головой он подходил по очереди к каждому из сопровождавших его лам. Монах шептал какую-то молитву и, окончив, слегка толкал испытуемого по направлению к темнице. Последним был настоятель. Он брызнул на Даярама водой из священного озера Манасаровар и вдруг закричал, отворачивая лицо и делая обеими руками отстраняющий жест. Художник, заранее предупрежденный, опустился на колени – страшная минута настала. Он осмотрелся тревожно ищущим взглядом, пока не встретился с глазами своего учителя. Исходившая из них ободряющая сила придала Даяраму решимости.
Ламы запели гимн своими низкими ревущими голосами и все разом протянули к нему руки. Гуру сделал едва заметный знак. С тоской и страхом Даярам простерся на полу, повернулся на бок и протиснулся в узкий лаз. Его высокая грудь с развитыми мускулами не пролезала. Он должен был выдохнуть воздух и сжать плечи. Пока он проскользнул в непроглядный мрак камеры, теснящая тяжесть каменного хода показалась ужасной западней. Даярам обернулся, и светящийся прямоугольник отверстия почудился ему таким невероятно узким, что нечего было думать выбраться обратно. Слепой, животный ужас затемнил сознание Даярама. Он хотел закричать. Но, как в кошмарном сне, из сжатого горла вырвался лишь невнятный вопль.
Даярам лег на бок, чтобы вылезти обратно, отказываясь навсегда от своего безумного опыта. Где ему, жалкому и слабому, тягаться с гигантами духа, проводившими здесь многие годы. Да и были ли такие люди на самом деле? Может быть, это всего лишь легенды? Свет погас. Даярам принялся шарить руками, чтобы нащупать края лаза, и вдруг почувствовал легкий толчок в темя. Это вдвинулась тяжелая плита, отрезав всякую возможность возвращения. Даярам стал биться о камень, но он ничем не отличался по абсолютной недвижности от окружающих гладких стен. Неописуемый страх заживо погребенного потряс все тело Даярама. Его пронзила мысль: гуру ничего не сказал ему о сроке испытания! Как учитель, даже с его необыкновенной мудростью, узнает, когда надо освободить его? Ему придется провести в этой западне целые годы и умереть, так и не увидев света. Эта мысль приводила художника в исступление, он судорожно ловил ртом воздух, чувствуя, что задыхается в своей каменной могиле. Наконец он упал, полумертвый от утомления, и забылся в полусне-полуобмороке.
Очнувшись, Даярам долго лежал в оцепенении. И потом принялся ощупывать свою темницу.
Потребовалось много времени, чтобы определить форму камеры – лежащее яйцо с очень тщательно выглаженными стенками. В центре углубленного пола был сток – узкий колодец. С верхней стороны яйца, по-видимому, существовала вентиляционная труба, потому что воздух камеры был достаточно свеж и лишен запаха. Во мраке художник нащупал циновку и долго ползал по полу, пока не нашел места, где можно было лечь, не скатываясь к центру. По запаху глины Даярам разыскал отверстие для руки и пролил почти всю воду и жидкую кашу из цзамбы, пока втаскивал через коленчатый ход чашку и низкий медный чайник. Прежде чем поставить посуду на полку, Даярам проделал несколько упражнений, пока не научился проносить сосуды без наклона.
Даярама одолевали мучительные приступы животного страха и звуковых галлюцинаций. Лежа в полузабытьи, он вдруг вскакивал, «услышав» чьи-то голоса. Иногда его окликали люди из его прошлого, а чаще всего чудились отдаленные вопли и призывы о помощи, как будто проникавшие сквозь толщу каменных стен. Даярам прислушивался, с ужасом думая, что монастырь горит и он будет погребен навсегда под пеплом пожарища. Потом его измучила музыка, начинавшаяся тихим перебором струн вины или негромкой песней из отдаленного конца темницы. Постепенно музыка становилась все громче – целый оркестр играл под сводом подземелья, не давая ни минуты покоя. Может быть, он стал слышать звуки, наполняющие небесное пространство, которые обычные люди не воспринимают?
Чтобы прекратить музыку, он кричал что-нибудь, говорил или принимался петь. Но по мере того как шло ничем не отмеченное время во мраке и абсолютной тишине, звук собственного голоса становился все более странным. Даярам перестал говорить с собой, и как-то незаметно прекратились слуховые галлюцинации. Художник начал понимать цель жестокого заключения. Надо было оторвать человека, полностью связанного с окружающим миром, от всех ощущений, наполнявших его ум. Даже чувство проходящего времени исчезало – секунды, часы, минуты, дни, ночи ничем не отличались от всего предыдущего, растворенного в бесформенном мраке. Время остановилось! И заключенному здесь человеку казалось, что он стоит у самой грани бытия, заглядывая за эту завесу с причудливыми узорами, что соткана Майей, миражем жизни из всех чувств человека в его единстве с природой. По замыслу древних аскетов, узник должен очиститься от всего, что мешало ему отойти от суетной жизни. Так, чтобы отполированная, как зеркало, душа могла отразить всю глубину космоса.
Увы, это была лишь иллюзия. Человек и окружающий его мир едины! Искусственный их разрыв не создавал никакого величия, не наделял сверхчеловеческими силами, ибо части никогда не могут быть больше целого, и осколок, каким бы твердым он ни был, никогда не превзойдет стойкости целого кристалла. Начальные этапы заключения, вероятно, были хорошей школой самодисциплины и углубленных раздумий… Но вопрос, сколько может продлиться этот начальный этап, чтобы не причинить реального повреждения психике?
Художник ничего не знал о новейших открытиях западной науки, которая после долгого игнорирования всерьез взялась за изучение психофизиологии. Добровольцы-студенты надевали водолазные маски с воздушными шлангами и погружались в бассейны с водой температуры, равной человеческому телу. Изолированные от всех обычных чувственных связей с внешним миром, люди вскоре не были в состоянии различить верх и низ, определить, что вверху – голова или ноги. Человек ничего не чувствовал и погружался в глубокий покой, а затем сон. Просыпаясь, он обнаруживал, что его мысли повторяются снова и снова, потому что никакие ощущения не изменяли их направления. Затем мысли делались беспорядочными, реальность и галлюцинации становились неразделимы, всякая ориентация утрачивалась. В общем, психическое состояние походило на шизофрению с неспособностью сосредоточиться, решить простейшую задачу, и это продолжалось несколько дней после окончания опыта.
Тибетское испытание тьмой не уничтожало естественных ощущений тела – тяжести, ориентации верха-низа, мускульных усилий и чувств – и потому не лишало Даярама возможности сосредоточиться, обостряя до предела его воображение.
По мере того как уходили страхи, призраки звуков и телесных ощущений, внутреннее зрение становилось все ярче, и вместе с ним все тревоги и надежды продолжали жить в душе художника. Самое большое место в видениях занимала Тиллоттама.
Внимательная и настороженная, точно лань в лесу, в своем черном сари у залитого солнцем львиного павильона. Ответившая ему лишь нэтрой – глазами, в которых печаль о прошлом и радость встречи.
Или отрешенная сайга от себя богиня, апсара, в полумраке святилища, под уходящими в темную высоту колоннами, танцующая загадку жизни. Точные движения гибких рук, зовущие и молящие об истине. Черная коса, змеей свивающаяся на полу, в изгибах тела страстная дрожь, пробегающая под блестящей бронзовой кожей, огромные, устремленные в неведомое глаза.
«Танцует и плачет правда жизни!» – сказала ему Тиллоттама, и действительно, неподдельное глубокое чувство всех оттенков жизни было в каждом отточенном движении ее танца.
Горькая печаль охватывала художника. Он гнал от себя эти ревнивые мысли, но богатое воображение художника услужливо рисовало ему картины Тиллоттамы – купленной рабыни по меньшей мере двух хозяев – мусульманина и американца. Кусочек фильма, увиденный в тот роковой вечер, развертывался в бесконечную эпопею, жестоко муча Даярама, и он начинал ненавидеть женщину, причинившую ему столько страданий. Он готов был проклясть тот жаркий полдневный час, когда он встретился с ней в Кхаджурахо.
Что нужно ему? Редчайшее счастье выпало ему – встретить ее на земле, и она ответила ему надеждой и доверием! Но вмешалось что-то ужасное. Ни он сам, ни она, ни всемогущие боги – никто не властен над прошлым. Но не все ли равно ему, что ушло и еще уйдет в прошлое, если рядом великое счастье? Почему, как только он потянется к ней, переполненный любовью, какой-то ужасный демон отравит ему кровь, причинит ему такую боль, что он готов бежать куда глаза глядят, лишь бы забыть? Это страстное желание забыть и привело его сюда, в каменную клетку!
Даярам не знал, когда приносят пищу – днем, вечером или ночью, не смог проследить, через какие промежутки времени, и потому не имел никакого представления, сколько времени прошло во мраке и абсолютном молчании. Может, он останется здесь навсегда и никогда больше не увидит цветов и света мира, не услышит голоса жизни, не почувствует радость борьбы и творчества. А Тиллоттама?
Внезапно пришло новое. Впервые Даярам подумал о ней не через себя, не через свою любовь и ревность, а так, как если бы он сам оказался на месте Тиллоттамы. Эти новые мысли не исчезали, а возвращались снова, и он понял то направление его чувств и мыслей, которое вело к победе над собой.
До сих пор он смотрел на нее, как на будущую собственность, которую надо отнять у другого владельца, отнять так, чтобы быть исключительным, абсолютным обладателем любимой в ее прошлом, настоящем и будущем. И ярость собственника, не властного над прошлым, не имела границ. Но Тиллоттама не вещь, она идет по своему пути. Помочь ей, оградить от страданий и унижения, каких так много угадывалось за ее необычной судьбой… Если он не совладает с низкой своей душой, то он не будет ее возлюбленным, и пусть так! Но любить ее, как свою радость художника, никакие силы неба и ада не смогут ему помешать!
Даярам вскочил. Впервые за все это время давившая его безысходность свалилась с него, как ноша с поднимающегося на кручу путника. Нагой и беспомощный, замурованный в подземелье, он стоял во мраке, с надеждой глядя невидящими глазами. И постепенно бездонная глупость его поступков обрисовалась перед ним с унизительной ясностью.
Как мальчишка, он убежал, укрылся в чистоте и свободе гор, оставив девушку во власти грубых и жадных дельцов, для которых она лишь инструмент наживы, удачно служащий их чувственным утехам.
Презренный раб низких страстей. Надо удивляться, что нашел в нем мудрый Витаркананда, столько времени провозившийся с ним, чтобы научить тому, что он должен был понять сам с первого же часа выздоровления.
Новая сила появилась в нем. Горький стыд охватывал Даярама, когда он вспоминал, как долго он занимался только собой, своими переживаниями. Тревога все росла. Что делается там с Тиллоттамой? Что подумала она о нем? Кто он – жалкий трус, обещавший так много и ничего не добившийся, подло бежавший!.. А он в лунном очаровании Кхаджурахо еще казался себе подобным героям древности!
Амрита-Тиллоттама, украденная со своей родины… Даярам вспоминал зеркальные лагуны траванкурских поселений, могучие пальмы, склоняющиеся перед лазурным простором океана, синие камни Кардамоновых гор, веселый разгул морского ветра и мужественно-грустные песни малабарских рыбаков. Легкие белые одеяния женщин, их веселые открытые лица.
А Тиллоттама – в Лахоре! Вряд ли эта гангстерская кинофирма находится на широком проспекте Мэл. Скорее она приютилась на Анаркали или спряталась еще дальше, где-нибудь за Стеной. Узкие темные улицы, пропахшие кухней, гниющими фруктами и нечистотами, с миллионами мух, в духоте и гаме. Женщины в широких покрывалах, скрывающих их с головы до пят, бредут серединой улицы, и им уступают дорогу, точно прокаженным, ибо никакой правоверный не позволит себе коснуться чужой женщины даже случайно. Где-то среди этих сотен тысяч чужих людей живет одинокой пленницей самая прекрасная девушка Индии. Наступает лето, невыносимое в Лахоре, с его изнуряющей духотой, а Тиллоттама должна вернуться туда. Даярам поклялся, что он не будет более ждать ни минуты. Как только его выпустят, он кинется разыскивать девушку, и свой осенний праздник Онам в сентябре этого года Тиллоттама встретит на родном малабарском побережье!
Если его выпустят? А если не выпустят? Или освободят через несколько лет? По какому безумному порыву попал он сюда, в первозданный мрак, будто в самый тамас – пучину бездеятельной инерции, противостоящей активному началу природы – Пракрити? Да, много столетий бичом Индии был глубокий индивидуализм духовных поисков, ритуалов, путей в жизни. И он, тридцатилетний образованный человек современной Индии, пошел тем же старинным путем. Там, в настоящей жизни, есть верные друзья, товарищи. Не одинокому, а окруженному друзьями – вот как надо было освобождать Тиллоттаму. Один Анарендра стоит нескольких человек, а ведь есть еще Сешагирирао – инженер-химик, автомеханик Арвинд – самые закадычные друзья, и к ним он обратится в первую очередь. Все вместе они разработают план. О боги, он дальше от них, чем если бы был в Америке!
С нараставшей тревогой думал Даярам о беззащитности Тиллоттамы. То, что казалось грозной силой для поклонника красоты, что могло бы действительно быть повернуто на подчинение и беду мужчины, то у такой девушки, как Тиллоттама, оборачивалось великой уязвимостью. Она, словно травинка, не может уйти от топчущих ее ног на краю неогороженного сада. Стремление освободиться загорелось в нем с еще большей силой. Обламывая ногти, Даярам царапал засохшую глину, стараясь раскачать плиту-заслонку, чувствуя, что сойдет с ума. Простершись на вогнутом каменном полу, он в тысячный раз старался сосредоточить всю волю, чтобы передать Витаркананде свое безумное желание покинуть темницу. Дыша глубоко и медленно, Даярам вкладывал в каждый удар сердца призыв к гуру. От сосредоточения воли и размеренных повторений мысли кружилась голова, странное оцепенение ползло вверх по ногам. Художник впал в забытье. Окружавший его мрак исчез, он лежал в сером сумеречном свете и слышал все повышающийся звенящий звук. Даярам понял, что умирает. Веселое лицо Тиллоттамы склонилось над ним, в ее печальных глазах он прочитал бесконечное сострадание.
Даярам лежал на чем-то необычно мягком, с повязкой на глазах. Он протянул руку, чтобы сорвать ее, но кто-то ласково удержал его:
– Подожди, Даярам, скоро наступят сумерки, и тогда тебе можно будет смотреть. А пока поешь.
Подали чашку сливок, показавшихся невыразимо вкусными. Живой голос учителя рядом, удобство ложа – какое блаженство! Но сомнение все же не давало покоя Даяраму.
– Учитель, как же я ничего не слышал и не чувствовал, когда меня освобождали? Или я, – в страшной тревоге Рамамурти сел, – я сплю?
– Ты не спишь сейчас, но когда мы открывали темницу, я погрузил тебя в Йога-Нидру – глубочайший сон без видений. Потрясение могло оказаться слишком большим!
– Сколько же я пробыл в подземелье, гуру?
– Двадцать восемь дней.
– Только всего? Я был твердо убежден, что пробыл во тьме не меньше года! Ты услышал мой призыв, учитель! – со слезами благодарности прошептал Даярам.
– Срок твоего испытания был определен мной в месяц, так что осталось совсем немного. Но ты сумел передать мне свои чувства, достигнув, как видишь, большой силы. Правда, ты сделал это в великом порыве любви, а не сосредоточением освобождения. Потому твое достижение было лишь мгновенным, а затем ушло безвозвратно. Но не волнуйся, два дня тебе надо провести в келье, привыкая к миру.
– Два дня! – вскричал Даярам, приподнимаясь.
Он не видел нахмурившегося лица Витаркананды, но по долгому молчанию, сопровождавшемуся размеренным дыханием, понял, что тот размышляет.
– Учитель, – робко начал он, но гуру нажатием руки на грудь приказал ему лежать, поднялся и вышел.
Бесконечно много времени лежал Даярам, но что значило это ожидание в сравнении с безнадежным полубытием во мраке!
Незаметно Витаркананда снова появился в комнате. Приложив к губам Даярама небольшую чашку, он приказал выпить и лежать, не двигаясь и не разговаривая. Вяжущее, густое и сладковатое питье вызвало мучительное чувство жара, покалывания, необъяснимого стеснения, которое распространилось из-под ребер по всему телу. Невольный стон вырвался из стиснутых челюстей Даярама.
– Что это за средство? – едва спросил он.
– Всего лишь настойка одного гималайского кустарника, известная уже много веков в книге тибетской медицины Жуд-Ши, которая всего лишь перевод вашей Аюр-Веды, – сказал гуру, пристально следя за поведением ученика. – Хорошо! – одобрил гуру. – Теперь это.
Одна за другой в рот художника были положены две пилюли, и он запил их молоком. Жгучее стеснение прошло, в теле появилась небывалая энергия, голова стала ясной и холодной. Гуру положил руку на сердце Даярама, приказал плотно зажмурить глаза и сорвал повязку. Свет пробился сквозь веки, вызвав ощущение удара.
– Встань, открой глаза! – послышался голос учителя.
Даярам поспешно привстал, в самый мозг его ворвался невыносимый свет. Он успел увидеть бороду учителя, стену комнаты и свалился ничком в сильнейшем головокружении. Витаркананда сидел около постели, оглаживая длинную бороду. Даярам сел и стал впивать в себя чудесный свет полутемной комнаты. Он видел, теперь уже не было сомнения, он вернулся в мир видимых вещей!
Профессор наблюдал за ним, доброжелательный и спокойный.
– Теперь ты видишь сам, что подземелье назначено для души туповатой и апатичной, чтобы сделать ее более чуткой и тонкой. А у таких, как ты, вынуть чувство красоты мира – значило бы опустошить душу. Продолжительное пребывание во мраке убило бы твое «я». Слишком мала бы оказалась ступень самосовершенствования и слишком дорогой цена, какой она была бы достигнута. Теперь ты знаешь, что твоя дорога ведет в мир людей, прекрасный и страдающий, светлый и темный, радостный и несчастный.
Служи ему силой таланта, бескорыстно и беззаветно, не давая властвовать над собой злобе, зависти и жадности, но помни, что слепая доброта может причинить немало плохого. Знай, кому и зачем ты делаешь добро!
Помни, что я тебе говорил о порогах. Никогда не переступай их, ни порога бессмысленности, ни познания, которое превращается в тупое нагромождение фактов, ни других порогов, которые мы часто переступаем в обычной жизни, гонясь за дешевкой, едой, пошлым удовольствием смеха, бесполезной умственной игры и так далее. Тебе следует особо опасаться порога низкой чувственности. – Художник слушал учителя, склонив голову, как древний герой, готовившийся к подвигу, внимал бы своему посвящению. Витаркананда угадал мысли Даярама. – Самый великий подвиг искусства – вырвать прекрасное из жизни, подчас враждебной, хмурой и некрасивой, вложить гигантский труд в создание подлинной, безусловной, каждому понятной, каждого возвышающей красоты. Мало этого, тебе придется бороться со все распространяющимся влиянием бездельников, думающих ловким трюком, фокусом, удивляющей безвкусных глупцов выдумкой подменить настоящее искусство. Они будут отвергать твои искания, глумиться над твоим идеалом. Сами неспособные на подвижнический труд настоящего художника, они будут каждый найденный ими прием, отдельное сочетание двух красок, набор мазков или удачно найденную светотень объявлять открытием, называть элементом мира, не понимая, что в нашем ощущении природы и жизни нет ничего простого. Что везде и во всем – сложнейший узор ткани Майи, что наше чувство красоты уходит в глубину сотен прошедших тысячелетий, в которых формировалась душа человека! Отразить эту сложность может лишь подлинное искусство через великий труд. Ты должен идти в мир не только как творец, но и воин… Но я еще скажу тебе свое напутствие, а сейчас лежи, думай, возвращайся к жизни.
Витаркананда удалился, отдернув занавесь. Оконная прорезь в толстой стене открывала вид на склоны ущелья. Закатные тени превратили их в синие стены с красно-золотыми ребрами скал. Острые, как зубья, синие пики вонзались в палевое сияющее небо.
Даярам встал, обошел келью – большую комнату с двумя мягкими сиденьями, занавесью, низким столом, заваленным связками рукописных листов, стянутых желтыми шелковыми шнурами и потемневшими дощечками. Витаркананда уложил его в собственном жилье. Легкие шаги гуру прервали мысли Даярама.
– Скоро стемнеет, и мы выйдем с тобой на верх башни, где ты займешься дыхательными упражнениями.
– Я уже могу. Силы вернулись, под сердцем нет пустоты, и голова не кружится, – бодро откликнулся Даярам.
– Пока не стемнеет – нельзя. Твое слишком скорое освобождение подрывает веру в могущество древнего испытания. Я обещал нашим хозяевам, что тебя в монастыре никто не увидит. На рассвете две быстрые лошади с проводником будут ждать тебя внизу у реки, где мы видели респов. Ты дойдешь туда один, и вы перевалите через Ладакхский хребет в долину Инда. Проводник знает, где выйти на сринагарскую дорогу западнее Леха. Там расположился лагерь геологической экспедиции. У них есть геликоптер. За хорошую цену летающее железо доставит тебя если не в Сринагар, то до автомобильной дороги… Ты хочешь сказать?
– Да, учитель! – Даярам потупился.
– Знаю о чем. Но об этом после. Расставаясь с тобой, на этот раз надолго, я должен передать тебе то, что поможет и в твоей работе, и в пути к ней, твоей Тиллоттаме. Не бойся страдания. Ты обладаешь сильной душой, а потому и страдаешь сильнее других и стараешься всячески избежать этого. Но страдание ведет к высотам, и весь мир благодаря ему становится лучше. Только, как и все в жизни, страдание должно иметь меру, иначе оно обратится гибелью души и станет источником зла. Сейчас нет меры страдания в этом мире, – Витаркананда показал на хребет, заслонивший долину Инда, и сложил обе руки чашей, – если бы я зачерпнул чувства живущих в той долине людей, то поднял бы к небу полную чашу человеческого горя. Если бы учесть и сложить горести и радости всего человечества, то получился бы итог настолько печальный, что ты, молодой, сильный, даже не смог бы в него поверить!
Женщины всегда страдали больше мужчин. С тех пор как военные государства одержали верх над всеми другими формами общества, женщину лицемерно славили, а на деле гнали, презирали и угнетали, хотя бы за то, что она лучше, нежнее и открыта природе больше мужчины.
Мы возмущаемся позорными для христианской религии временами европейского Средневековья, когда женщин мучили ужасными пытками и жгли на кострах, называя ведьмами. Но у нас самих, в нашей собственной истории, разве не было страшного обычая топить новорожденных девочек в Ганге? Да, это так, не ужасайся, Даярам! Ты сам уже постиг, что прошлое непоправимо, его можно лишь забыть, понять, но слова о прощении здесь лишь пустой звук, ибо над Кармой не властны даже высшие боги, и что вошло в мировой механизм судьбы и воздаяния, не может быть вынуто оттуда. А чем лучше европейских костров наше Сати? В древних легендах воспета любовь женщин, покончивших с собой на костре мужа – немногих настолько храбрых, фанатичных или обезумевших от горя, что они решились на столь ужасную гибель, оставив детей и родных, вместо того чтобы нести через жизнь память любимого. Случаи эти польстили ревнивому чувству собственников, никак не мирившихся с мыслью оставить принадлежавших им красавиц жить после себя, чтобы они любили еще кого-то. Только так, Даярам, других чувств тут не было!
И во время мусульманского завоевания Индии, после того как тысячи героинь покончили с собой, бросаясь в пламя горевших, осажденных городов, чтобы не достаться победителю, Сати вошло в обычай. Сначала это была мода, установленная принцами крови, магараджами, потом распространившаяся как признак хорошего тона на другие касты и слои населения от брахманов до шудр. И как всегда и везде, чтобы оправдать зверский обычай и доказать его древнее происхождение из Вед, нашлись «ученые» фальсификаторы. Неведомый негодяй изменил всего две буквы санскритского слова и обрек на огонь несчетное число невинных женщин. Там, где в Ведах сказано было, что на похоронах мужа жена должна идти во главе, впереди – «агре», он изменил на «агни» – огонь!
Иногда мне кажется, что человечество забыло с тех самых пор, как кончился матриархат и поклонение женщине-матери, что она не только возлюбленная, не только мать, рождающая ребенка! Она воспитательница человека, ребенка и мужчины тоже. Вспомни о глубине «медного кувшина», и станет ясно, что воспитать человека – это главная задача для всего будущего Земли, более важная, чем достижение материального благополучия. И в этой задаче красота – одна из главных сил, если только люди научатся правильно понимать и ценить ее, также и пользоваться ею. Вот почему я хочу всячески помочь тебе – ты сначала будешь бороться против тех, кто опорочивает и принижает красоту, а после – создавать ее для всех и для будущего.
Он положил обе руки на плечи Даярама.
– Поэтому ты должен принять мою помощь, не отказываться из лишней гордости или стыда. Ты сейчас вступаешь в нижний мир, где одной душевной силы, как бы она ни была велика, тебе будет недостаточно!
С этими словами Витаркананда вытащил из угла маленький деревянный сундук, раскрыл его и взял большую пачку денег.
– Вот!
– Учитель!
– Это дар людей, благожелательный к тебе и твоему делу. Возьми! Ты снова подумал только о себе, – упрекнул его Витаркананда, вручив деньги. – А если ее судьба станет в зависимость от того, взял или не взял ты эту горсть бумаги? Без этой женщины тебе нет дороги, не забывай никогда закона двойственности, всесильного в этом мире, помни о смятениях чувств, плутающих между животным телом и человеческой душой! Ты и Тиллоттама – ибо все по-настоящему любящие стремятся слиться воедино – неизбежно будете двумя сторонами этого единства. Чем теснее вы будете сливаться, тем резче будут противоположности, проявляющиеся в вас. Не удивляйся этому, не пугайся, не давай овладевать собой этим разделяющим вас порывам. Девушка полюбит тебя. Неизбежно и естественно она захочет быть твоей со всей силой своей горячей, открытой души. Что будешь ты тогда делать, если с новой яростью оживут демоны? Тиллоттама ничем не сможет помочь тебе. Чем сильнее будет ее стремление принадлежать тебе, тем больше тебе будет казаться, что она лишь вспоминает прошлое.
– Это правда, учитель! – с отчаянием вскричал художник. – Что же делать? Помоги!
Глубокие глаза гуру загорелись несвойственным ему угрюмым огнем.
– Черная магия не сказка, она действительно существует. Конечно, это не какие-то оккультные заклинания и зелья, а не что иное, как сила злобной и нечистой души, подчиняющая более слабых. И ей противостоит белая магия добрых мыслей, чистых желаний, помощи и любви. Если в этом человек по-настоящему силен, то ему покорятся другие, и вокруг него будет атмосфера доброго покоя, отражающая и подавляющая злые силы недобрых людей. Когда-нибудь все люди поймут это и начнут без суеверия борьбу с «черной магией» – проявлением темных сил человеческой психики! А я советую тебе сделать это сейчас и прежде всего побороть то, что появляется в тебе самом. Я уже сказал: тебе придется идти путем Тантр. Но пойдем же на башню, под звезды.
В последний раз под зеленым ночным небом Малого Тибета Рамамурти принимал различные позы, расправляя грудь и медленно вдыхая и выдыхая чистейший воздух горных высот. Почувствовав новый прилив сил, он уселся у ног гуру, и тот рассказывал ему о сущности Тантр в их первоначальном значении, не искаженном магическими обрядами и ложными ритуалами разврата и пьянства.
Возникшее в первых веках до нашей эры, то есть около двух тысячелетий тому назад из культа Деви – богини-матери, учение Тантр – древнейшая философия дравидов Индии – гласило, что Веды были составлены в незапамятные времена, когда люди были совсем иными, более добродетельными и более стойкими. В настоящее время, которое называется Кали-югой, эпохой зла или демона Кали, люди другие, хуже праотцов. Они стремятся к злу и отвергают добро, обнаруживая ненасытную жажду наслаждений.
В результате зло в мире неизбежно нарастает, нации затевают войну против других наций, дружба превращается во взаимную эксплуатацию, и плотская страсть – это единственное, что связывает мужчин и женщин.
Тантры говорят, что есть предначертание судьбы в таком состоянии мира. Люди пали так низко, что уже неспособны понять свое падение, не могут увидеть путь к спасению. Поэтому задача Тантр – сделать религиозный культ привлекательным для людей через пять элементов (таттв), иначе называемых «Пять М». Как яд, могущий убить человека, превращается в лекарство в руках врача, так, предавшись всем плотским удовольствиям под умелым руководством гуру, человек излечивается от них. Но так же, как при употреблении яда малейшая ошибка ведет к смерти, и на пути Тантр очень легко погибнуть.
Таковы основные положения Тантр, вокруг которых за тысячелетия сплелись различные обряды, магические ритуалы и подчас просто секретные пьянства и оргии, прикрытые мистическим туманом. И тут глупая утрировка выхолостила здравую мысль, оставив лишь форму, оправдывающую самые примитивные пороки и пошлые удовольствия, отвратившие многих индийцев, кто пытался найти в них откровения.
Витаркананда сделал долгую паузу. Сдвинув брови и поглаживая бороду, он печально глядел перед собой, как будто неизбежное вырождение мудрости и искажение религиозных культов глубоко удручили его.
– И все же тантрические учения принесли немало пользы, – вдруг снова заговорил гуру, – они были самыми яростными противниками Сати. Причинение того или другого ущерба женщине рассматривалось как наихудшее зло.
Тантры поощряли вторичное замужество вдов, настаивали на праве развода с импотентными мужьями и запрещали рассматривать женщину как предмет только плотского удовольствия.
Для познания же самого человека Тантры сделали огромный шаг вперед, признавая существование в его теле огромных дремлющих сил, присущих человеку, а не даваемых ему свыше божеством. Шакти – энергия природы и пробуждение ее – ведет к тому, что у человека появляются громадные силы и способности. В этом тантрические учения смыкаются с хатха-йогой, которая отсюда и вышла. После того как ты дойдешь до третьей ступени посвящения на пути Тантр, ты примешь участие в обряде Шри-Чакра – отрешенном от всего поклонения Шакти в образе обнаженной женщины.
– Я видел такой образ, учитель. И знаю теперь, что могу уже сейчас участвовать в Шри-Чакра.
– Это та, твоя Тиллоттама?
– О, если бы моя! – неистово вырвалось у Даярама.
– Вот в этом и есть главная опасность! Ты не готов!
Даярам виновато опустил голову. Йог улыбнулся:
– Я хочу обратить твое внимание на одно место из Рудраямала-Тантра, где говорится: «Там, где есть мирское наслаждение, нет освобождения, где есть освобождение – нет мирского наслаждения. Но для великолепных поклонников той формы Шакти, которая называется Шри-Сундари (священная красота), и наслаждение и освобождение находятся между их сложенных ладоней…»
– Как это прекрасно, учитель! – не выдержал Даярам.
– Вот почему я говорю с тобой о тантризме – ради одной этой мантры! Здесь есть все – тебе, художнику, для которого и смысл и наслаждение в жизни – красота. Но не думай напрасно, что путь твой будет легок и прост. Как всякий прямой путь, он труден и опасен.
– Опасен? Почему же, учитель?
– Потому что, погрузившись в чувства, развивая и утончая их до крайних пределов остроты, надо остаться господином над ними. Иначе безумие, разложение и развал души. Надо пройти по лезвию меча над пропастью, наполненной грозными призраками!
– Но смогу ли одолеть этот путь, учитель? Я, обыкновенный человек обычной судьбы?
– Ты, как художник, неспособен отречься от мира настолько, чтобы обращаться к абсолютному богу. Но ты можешь достигнуть самых высших степеней познания через женское воплощение души природы – Шакти, конкретную, осязаемую. Два стержня скрепляют твою душу – любовь и стремление к красоте. А так как для тебя твоя любовь еще и олицетворение всего величия красоты, то ты хорошо вооружен. Ты слышал что-либо о Шораши-Пуджа – поклонении женщине?
Художник только беспомощно улыбнулся, и гуру объяснил ему сущность тантрического обряда – очищения красотой и любовью.
– Только помни, – закончил Витаркананда, – Шораши-Пуджа можно повторять не один раз. Но если во время обряда ты упадешь с лезвия ножа, то будешь отдан на растерзание безумию чувств. Человек потерял много силы и выносливости, перестав быть животным и начав руководиться разумными побуждениями. В первобытной жизни и отборе наши предки накопили очень много энергии, частично еще сохранившейся в организме, но в обычных условиях остающейся без употребления. Эта огромная мощь называется Кундалини и хранится в основании позвоночника в яйцевидной капсуле «Канда», в виде змеи, свернувшейся кольцами в три с половиной оборота. Три кольца змеи – три состояния энергии: положительная, отрицательная и нейтральная. Добавочные пол-оборота означают, что змеиная сила всегда готова перейти из латентного состояния в динамическое.
С незапамятных времен змея – это символ пола. Действительно, Кундалини тесно связана с половым влечением, возникающим из потока змеиной силы. Тантры учат пробуждению Кундалини через половое соединение. Путь йоги диаметрально противоположен. Она учит, что половое влечение должно быть подавлено до полнейшего отрицания физической любви. Через это давление на Кундалини будет настолько сильным, что змеиная сила пробудится. И то и другое направление – небезопасно. Каждое учение – лишь половина единого целого, когда змея становится символом мудрости. Подлинное высвобождение Кундалини происходит лишь через разум, но этот путь лишь для особо одаренных, путь Раджа-йоги.
Древние йогины через Раджа-йогу добыли поразительное знание человеческого организма. Они внутренне «видели» и «чувствовали» все главные кровеносные сосуды, лимфатические пути и нервы. Они открыли существование «Нади», или психических каналов, через которые проявляется Кундалини. Они открыли жизненно важные нервные центры, или чакрамы, с очень древних времен и, верные духу нашего народа, использовали их для подъема духовных сил человека.
Буддийские странствующие монахи, которым вера запрещала носить оружие, использовали знание чакрамов для самозащиты. Японцы, получив это знание через Китай, применили его для власти. Семь смертоносных, парализующих или болевых «точек нажима», в точности соответствующих индийским чакрамам, изучаются в Атемиваса – секретной части дзюдо. Когда освобождаемая Кундалини поднимется от крестца по всем чакрамам и достигнет седьмого Центра Тысячи Лепестков, смыкаются женская и мужская ее половина и возникает сверхсознание, превращающее искателя в самого могущественного из йогов – Раджа-йога.
Я думаю, что тебе, как художнику, возможен лишь путь Тантры. Однако помни, что Кундалини свернулась подобно пружине и змея всегда готова к укусу. Она уже отравила тебя ужасной ревностью, и можешь пострадать еще хуже, лишившись рассудка. Расскажи ей все, ничего не скрывая. Тогда она будет тебе верной помощницей. Помни!
Затем, после недолгого молчания, Витаркананда встал.
– Пора. Спи крепко, – он коснулся пальцами поднятого к нему лба Даярама, – я поясню нашим гостеприимным хозяевам, что твой отъезд без благодарности – жизненная необходимость, а не нарушение правил почтения и признательности. Простимся надолго, и мне грустно. Могуча сила привязанности души к душе.
– Учитель, – горестно прошептал Даярам, чувствуя, как стеснилось сердце. Только сейчас он понял, как велика его любовь и преклонение перед этим безгранично добрым, умным и скромным человеком. Его превосходство никогда не подавляло художника, и ничего, кроме чистой доброжелательности, не исходило от этого мудрейшего из всех известных Даяраму людей.
– Не огорчайся, так нужно нам обоим. Иногда, может быть, я буду с тобой, буду смотреть на тебя издалека, помогать доброй мыслью. Помни, сын мой, в особенности для Тантры, где действия наши не полностью подвластны сознанию, что мысли добрые и злые, гнусные и чистые имеют свою собственную жизнь и назначение. Раз рожденные, они вливаются в общий поток действий, определяющих Карму – твою собственную, других людей, даже всего народа. Поэтому держи их крепко, не давай цвести недостойным думам. Прощай!
Художник в последний раз увидел под нависшими бровями почти круглые глаза Витаркананды, тонкий горбатый нос, длинную седую бороду, скулы, резко очерченные запавшими щеками. Даярам добрел до указанной ему кельи в нижнем этаже башни, рухнул на постель. Прошла, казалось, всего секунда, а его уже тряс за плечо незнакомый монах. Даярам спустился в ущелье, и, когда повернулся, чтобы бросить прощальный взгляд на монастырь, было уже поздно – он исчез за поворотом каменного обрыва.
Даярам с проводником принялись подниматься на перевал, сопровождаемые криками хищных птиц. Прошли тягостные дни роковой ошибки отстранения от мира. Возвращение в самую гущу человеческих забот и тревог, ожиданий и расчета заставляло действовать быстро и непреклонно. Удивляясь себе, художник чувствовал, что переполнен энергией и силой. После первого перевала они поднялись на второй, а к ночи ноги усталых лошадей ступили на широкое плоскогорье, поросшее серой пахучей полынью и обрамленное желтыми обрывами. Путники взобрались на холм, где торчали каменные плиты. Все плоскогорье, залитое лучами низкого солнца, превратилось в поляну светлого золота. С юга ее ограждала красно-фиолетовая стена обрывов, а за ней высились горы, одетые синей дымкой. Ближние холмы приняли цвет темного ультрамарина и в отдалении казались лиловыми. Дальше, к югу, гряда за грядой, они светлели. Все более радостна, ярка и чиста была их синяя окраска. Мягкие, округленные вершины напоминали волны воздушной ткани. Эти горные цепи уже приближались к родине. Синяя страна ласково звала к себе, и радость пришла к Даяраму. Не та холодная и бодрая, что рождалась при созерцании снежного великолепия Гималаев, а другая, слегка печальная, что возникает при встрече с живым и прекрасным, бессознательно отражая неизбежную утрату. Разве это не само покрывало Майи? Внизу темное, непроницаемое, а дальше и выше все голубее, прозрачнее и легче эта ткань, сливающаяся с бездонным небом.
– Хорошо! – не то подумал, не то почувствовал Даярам. – Все будет хорошо!
На следующий день они ехали только вниз, к Инду, около двадцати миль. Теплее становился воздух, приветливее покрытые растительностью долины, слабее ветер.
Начальник геологического отряда был удивлен появлением молодого индийца в тибетской одежде, который на его «джухле!» – ладакхское приветствие – ответил на великолепном хинди. На счастье Даярама, начальника вызывали в Сринагар, геликоптер шел полупустым, и художнику не потребовалось подкреплять свою просьбу деньгами. Отпустив проводника с лошадью, Даярам переночевал в лагере, а утром странная насекомоподобная машина завертела огромными лопастями винтов, повисла над Индом и неторопливо двинулась через широкое ущелье к юго-западу. Как во сне, смотрел Рамамурти через прозрачный купол в передней части кабины на проплывавшие внизу пенящиеся потоки, глыбы камней, остро-зубчатые гряды скал, леса деодаров – гималайских кедров. В глубоких ущельях машину обступали грозные стены и осыпи круч, порывы ветра раскачивали геликоптер, угрожая разбить его о скалы. На тонких распорках под корпусом медленно вертелись колеса. Пожалуй, это зрелище беспомощно вертящихся в высоте колес было самым неприятным.
Машина опустилась в аэропорту, у подножия хребта Пир-Панджал, в шести милях от города. Первая победа! Двое суток вместо возможных двух недель! Но в этом еще не было заслуги – пока его вела помощь гуру. Отсюда он начнет действовать самостоятельно…
Прежде всего магазин одежды, хорошая баня после тибетского воздержания. И – на почтамт, может быть, пришел, наконец, ответ Анарендры?
Ответ пришел – почти месяц пролежало толстое авиаписьмо. Значит, оно было уже в пути, когда он упросил гуру заключить себя в темницу. Какой же тупой и упрямый глупец!
Даярам разорвал конверт, и тут внезапная мысль заставила его замереть на месте. А что, если сейчас все его мечты будут убиты?..
– Я совсем не узнал вас в европейской одежде, – услышал он знакомый голос. Начальник геологов стоял неподалеку с молодым светловолосым и голубоглазым европейцем в костюме из тонкой материи, «слишком легком для Кашмира», подумал Рамамурти, который, несмотря на свою тибетскую закалку, позаботился о более плотном одеянии.
Еще во время пребывания Даярама в лагере геологов начальник проникся симпатией к молодому художнику, а совместное восхищение природой Кашмира во время полета еще больше сблизило их. Наблюдательный инженер заметил распечатанный конверт в руке Даярама и прочитал волнение в его лице.
– Простите, я помешал вам! Но мы еще увидимся – дороги путешественников обязательно пересекутся. Пойдемте, господин… – Даярам не разобрал трудной иностранной фамилии.
Письмо начиналось с упрека. Анарендра считал, что если бы Даярам сразу рассказал ему все, то они в первый же вечер освободили бы Тиллоттаму. Анарендра подробно писал, как происходили киносъемки в княжестве Рева. Старый дворец в Говиндархе, где магараджа поселил пойманных им белых тигров, стал местом действия второй части фильма. Похищенная из храма (то есть из Кхаджурахо) девадаси (то есть Тиллоттама) отвезена принцем в свой старый дворец, охраняемый тиграми. Девадаси делает попытку к бегству и едва не погибает, но факир (то есть Анарендра) спасает девушку. Анарендра писал, что Тиллоттама удивляла его, лишенного страха хатха-йога, своим редким мужеством, пока он не понял, что с девушкой неладно. Был момент, когда по ходу действия девадаси бежит по стене, ограждающей внутренний двор, населенный тиграми. Она остановилась на стене, слегка пошатнулась, изображая потерю равновесия и испуг. Съемочная камера яростно застрекотала. Шедший по стене навстречу Тиллоттаме Анарендра увидел, что она не побежала дальше, а продолжала стоять как бы в задумчивости, не слыша сердитой команды режиссера. Огромный тигр, чисто-белый, с густо-черными полосами, встал прямо под Тиллоттамой, высоко приподнялся на передних лапах и вытянул вверх шею. Его ярко-голубые глаза неотрывно следили за ней, склонявшейся к нему, протянув руку. Испуганный режиссер умолк, но кинооператор продолжал снимать неожиданное развитие сцены. Тигр раскрыл пасть, обнажив острые восьмисантиметровые клыки, прижал уши и присел. Его голова сверху показалась Анарендре плоской и широкой, как у змеи, а глаза, исподлобья уставленные на актрису, за секунду до того презрительные и испытующие, стали темнеть, наливаясь злобой. Тиллоттама пошатнулась. Анарендра понял, что еще секунда – и тигр прыгнет так высоко, что достанет ее, или она сама соскочит к нему со стены. Анарендра молнией ринулся вперед, схватил артистку, промчался по стене и спустился по короткой лестнице в тень смоковницы, росшей в углу нижнего двора.
На пленке вся сцена получилась великолепной, и режиссер отказался от дублирования. Он долго объяснял что-то продюсеру, который приехал сюда вместе с экспедицией. Как только «факиры» выполнили свои роли, продюсер самолично рассчитался с ними, рассыпаясь в благодарностях, и предоставил автомобиль до Аллахабада.
Анарендра не подозревал, что в это время избитый Даярам лежал на больничной койке в том же городе.
Вернувшись домой и получив письмо Даярама, Анарендра немедленно навел справки через банк, обслуживавший компанию «Орфей», как называлась сомнительная фирма продюсера. Господин Трейзиш путешествовал со съемочной экспедицией в Аджанту и Эллору, после этого уехал в Бомбей, а сейчас отдыхает в Лонавле – курортном месте недалеко от Бомбея, где банк оплатил ему аренду на два месяца. Анарендра поручил своим друзьям в Бомбее проследить за продюсером.
Анарендра ожидал только телеграммы от Даярама, чтобы выехать в Бомбей или другое место, где Рамамурти назначит ему встречу. И телеграмма полетела в Нью-Дели, уведомляя Анарендру, что Рамамурти явится с первым же самолетом из Сринагара, что надо заказать два места на Бомбей, что, сверх ожидания, деньги у Даярама есть. Едва сдав телеграмму, художник выбежал из почтамта и опрометью понесся в агентство воздушных сообщений. Ему повезло захватить билет, от которого только что отказался один военный, но это был самолет, отлетавший послезавтра утром. Больше суток ожидания! А Тиллоттама, если в самом деле она не хочет больше жить… Если она поверила в свободу, в доброту и рыцарство в последний раз? И обманулась – откуда она знает, что случилось с ним? О боги, что пользы в сетованиях, надо ждать и действовать! Но позор его уклонения от борьбы долго будет жечь его стыдом!
– Я говорил, что путешественники всегда встретятся, – весело усмехнулся ладакхский геолог, входя в агентство вместе со своим прежним спутником. – Вы за билетом или уже получили? На Нью-Дели, конечно?
– Получил. На послезавтрашний рейс.
– Ну вот вам и попутчик, господин Ивернев! Познакомьтесь, господа: художник Рамамурти, только что из Малого Тибета, а это наш новый большой друг, русский геолог Ивернев. Простите, очень трудно правильно сказать ваше первое имя.
Рамамурти с любопытством оглядел худощавого, слишком легко одетого человека, на вид его ровесника.
– И долго вы были в Ладакхе? – спросил на хорошем английском языке русский геолог, складывая ладони с длинными пальцами перед собой – намасте вместо европейского рукопожатия.
– О, всего полтора месяца… в одном из тибетских монастырей.
– Очень хотел бы побывать и посмотреть! – оживился русский. – Знаете, для нас, людей романтического склада, Тибет с его монастырями все еще остается страной тайн, особенных знаний.
– Вы явно читали приключенческие западные романы! – вмешался начальник ладакхских геологов.
– Разумеется! – весело признался русский. – С детства сложившееся представление трудно уничтожить.
– Вы нашли бы там убежище от жизни, – сказал Даярам. – Я приветствовал бы тибетские монастыри как места для психологического отдыха или лечения. Когда-нибудь они станут такими!
– Интересная мысль для индийца!
– Вы намекаете на религиозность моего народу? Но я только что оттуда!
– От вас я не слыхал подобной оценки, – обратился русский к начальнику геологов, – а ведь вы пробыли там два сезона. Но не в монастыре, конечно… Впрочем, я шучу. Вы обещали мне обед за определение интересного минерала в ваших находках – пожалуйте к расчету! То, что мы обнаружили с первого взгляда, стоит хорошего обеда. Впрочем, позвольте мне угостить вас, как открывателя, – право, вы гораздо больше заслужили это, чем я. И мы пригласим нашего нового знакомого.
– Господин Ивернев находился здесь на кратковременном отдыхе, – пояснил Даяраму начальник, – и дружески разрешил воспользоваться его обширными знаниями минералогии. По этой причине я прилетел сюда и смог доставить вас. Экспедиция, в которой консультирует наш русский друг, работает на юге Индии.
– Тогда и я должен быть вам признателен, – поклонился Даярам. – Если бы не вы, то я тащился бы сейчас по горной долине где-нибудь милях в двухстах от Сринагара.
– Всегда приятно так просто помогать людям, – улыбнулся русский своей не то задорной, не то грустной улыбкой, – чувствуешь себя богачом.
– Вы действительно богач – вы много знаете! – сказал ладакхский геолог.
– Что вы! Я обычный инженер, только учился в таком институте, где для горного инженера считается необходимым превосходное знание трех основ практической работы геолога – минералогии, горного искусства и химии.
– Это Горный институт в Ленинграде?
– Совершенно верно. У нас считается, что знание минералогии, умение точно и быстро определять минералы – то же, что знать симптомы болезней для практикующего врача. В том и другом случае верная диагностика достигается простыми средствами, что вдали от лабораторий абсолютно необходимо. Но вряд ли эти подробности интересны художнику господину Рамамурти. Мы с вами еще поговорим вечером, когда закончим работу. А завтра – позвольте пригласить вас обоих на экскурсию по Сринагару и его окрестностям. Это мой последний день, и я уже заказал автомобиль.
Даярам с удовольствием согласился – томительный день ожидания пройдет скорее.
Русский геолог заехал за ним в гостиницу точно в условленный час. За рулем восседал суровый, заросший бородой до глаз сикх, а ладакхского начальника не было. На вопросительный взгляд Даярама русский ответил, что мистер Пулла Шеной вынужден заняться какими-то срочными делами, но если мистеру Рамамурти не будет скучно в его обществе из-за полного незнания им Сринагара…
– Иногда лучше быть ничего не знающим и идти с широко открытыми глазами, свободными от чужого знания и вкуса.
Русский пристально глянул на него и ничего не ответил.
Художнику не пришлось познакомиться со столицей Кашмира на пути в Ладакх. Зато теперь на всю жизнь запомнился ему этот день совместного скитания «куда глаза глядят» по незнакомому городу, который Томас Мур в лирической поэме XIX века назвал «Раем на Земле». Поэты Индии, мусульмане и индусы, одинаково воспели долину Кашмира в самых изощренных и пышных эпитетах. Правда, значительная доля стихов принадлежала придворным разных эпох, сделавшим человеческие чувства и слова орудием бесстыдного подхалимства. Но и свора льстецов не смогла исказить действительной красоты Кашмира и его столицы. «Мы бедны, – говорят кашмирцы, – но у нас есть те три вещи, которые по старинной пословице облегчают печаль сердца: чистая вода, зеленая трава и прекрасные женщины».
Они переехали разделяющую город быструю и прохладную реку Джхелум, недалеко от кубической, с острым шпилем мечети Шах-и-Хамада, построенной из дерева без единого гвоздя. По отличному шоссе машина обогнула гору «Трон Соломона» – двойной конус, заградивший южный конец озера Дал. Ивернев и Даярам объехали это пятимильное озеро по шоссе с востока, чтобы взглянуть на пресловутые сады могольских императоров – Нишат и Шалимар. Особенно славился Шалимар, созданный по приказу одного из выдающихся могольских владык, Джахангира, соединившего в себе, как нередко случается, свирепого властителя и сентиментального поклонника тишины, цветов и женщин. По легенде, даже на смертном одре на вопрос придворных, чего бы желал император, Джахангир ответил только: «Кашмир!»
Шалимар с его зелеными лужайками, тенистыми деревьями, бассейнами и ступенчатыми водопадами на фоне синих, покрытых лесом гор разочаровал Даярама. Может быть, потому, что он слишком часто встречал упоминания о его несравненной красоте и создал в воображении нечто смутное и необычайное. А прелесть Шалимара оказалась очень похожей на другие знаменитые парки его родины.
Объехав озеро Дал, они снова углубились в город, по шоссе между двумя озерами, оставив к северу холм с крепостью Хари Парбат, переехали снова Джхелум и направились по шоссе на запад. Проехав от города миль шесть, шофер остановился у третьего озера, где разветвлялось шоссе, обернулся и вопросительно посмотрел на Ивернева. Геолог молча показал на левую дорогу, сикх удовлетворенно кивнул, и машина резво пошла на пологий подъем вдоль небольшой, очень быстрой речки с прозрачной зеленой водой.
Даярам понял, что они едут прямо к подножию хребта Пир-Панджал, и только собрался спросить – куда, как русский с немного застенчивой мальчишеской улыбкой объяснил, что он не мог удержаться, чтобы не посмотреть на Гульмарг. Расположенный у самого подножия горы Афарват, Гульмарг был построен англичанами, изнывавшими от зноя на индийских равнинах, как высокогорный прохладный поселок для вакаций. С уходом англичан городок опустел. Комфортабельные трехэтажные отели и особняки стояли пустыми, и скот горцев пасся на прогулочных, очищенных от камней лужайках.
– Я всей душой люблю высокогорные, но не дикие, а устроенные человеком места, – говорил Ивернев, – и потом – есть особая грустная прелесть во временно покинутых, а не просто брошенных поселках. Я очень люблю бродить осенью – это у нас на севере время засыпания природы перед холодами зимы – по дачным местам Карельского перешейка. Большая зона отдыха около моего родного Ленинграда осенью пустеет, красивые санатории и дачи безлюдны, и в этом есть какой-то особенный покой. Он во всем – в холодном дожде и в полете опадающих багряных листьев, в шуме приморского ветра под соснами. Но это не пустыня – под ногами асфальтовые дорожки, по шоссе мчатся машины и в часе езды – огромный, полный людей город… Но вам вряд ли интересны эти личные ощущения, и я виноват, что не предупредил вас об этой небольшой поездке, может быть, вы предпочли бы город? Мы скоро вернемся!
– Вы сильно ошибаетесь. Мне очень интересна и поездка и наш разговор, – возразил Даярам и, поколебавшись, спросил: – Вы пережили недавнюю тяжелую утрату?
– Что вас заставило так думать? – удивился русский.
– Даже не знаю. Что-то в выражении глаз, какие-то слова, и теперь – вот это желание грустного одиночества. Индиец поступил бы так же, но мне казалось, что европеец стал бы лечить душевную рану постоянным пребыванием на людях, шумной музыкой, выпивкой. Или, может быть, я составил неверное представление о европейцах?
– Мне думается, что есть разные европейцы и индийцы. С вами тоже что-то случилось, и вы бежали в тибетский монастырь?
– Да, началось с физических ран, с болезни и слабости, а потом я пробовал уйти от себя.
– Не удалось?
– Конечно. Но теперь я другой!
– Значит, вы не считаете грустное одиночество слабостью?
– Нет, до тех пор, пока вы собираетесь с мыслями и силами, обдумываете, как быть дальше после случившегося. Если же думать, что это навсегда, тогда вы ослабели. Я стал понимать это после испытания тьмой.
– Испытание тьмой? Что это? – Русский достал странные длинные папиросы с черным всадником на твердой коробке, предложил Рамамурти и шоферу. Даярам отказался, а сикх осторожно принял свою и, закурив, впервые улыбнулся, поддаваясь дружеской, почти нежной внимательности геолога из дальней северной страны.
Художник вдруг проникся таким доверием к Иверневу, что стал рассказывать свою горькую историю. Дорога ухудшилась – дожди порядком размыли шоссе, и машину сильно трясло, кренило на объездах рытвин. Русский, не обращая внимания на неудобства пути, не отрываясь, слушал Даярама, иногда поджигая гасшую папиросу.
– Удачи вам! От всего сердца! – сказал геолог, кладя свою руку на пальцы Даярама и крепко пожимая их. – И благодарю вас. Ваша история так удивительна, что мне казалось, будто дело идет совсем не о вас, а о каком-то особом человеке… может быть, герое кинофильма или скорее старинной легенды! Хотел бы я быть на вашем месте! – Ивернев замолчал и стал закуривать новую папиросу.
– На моем месте? – искренне изумился художник.
– Конечно же! У вас ясная цель, твердое решение, прямая борьба. Вы можете биться за свою утраченную любимую, знаете, где найти ее, куда вести.
– А вы не можете?
– Не могу, ничего не знаю, и нет возможности узнать!
– Какая-нибудь, хотя малая, возможность всегда есть. Только принять решение и стойко держаться, – возразил Даярам.
Они миновали Тангмарг, поднявшись на семь с половиной тысяч футов. Дорога становилась все более размытой, и после четверти часа яростной борьбы с ней шофер остановил машину, показав широким приглашающим жестом, что дальше пассажирам придется следовать пешком. Они торопливо двинулись, чтобы пройти оставшиеся две мили и подняться еще на четыреста метров.
Даярам и русский пошли по пологому подъему, пользуясь тропинкой для лошадей, проложенной рядом с дорогой, превратившейся в желоб, усеянный камнями. Они успели отъехать на уровень первых предгорий, покрытых лесом. Исполинские серебристые ели Гималаев до семидесяти метров высотой, стройные как свечи, стояли здесь в прозрачнейшем воздухе наедине с голубым небосводом. Мощные, в три обхвата, деревья вздымали в глубину неба несчетное число ярусов коротких ветвей с темной хвоей. Люди казались карликами у подножия этих гигантских деревьев. Иверневу, привыкшему к небольшой высоте деревьев его северной родины, лес показался перенесенным из далеких эпох, когда на земле обитали гигантские животные. Он поделился своим впечатленьем с Даярамом. Индиец грустно вздохнул.
– Это и в самом деле древние леса, уцелевшие от прошлых времен. Старший брат моей матери – лесничий, и от него я знаю, что после вырубки эти леса не возобновляются. Во всяком случае, такие гиганты больше не вырастут. Что-то теряется в их жизненном окружении, так же как у секвой в Америке.
– Или кедров у нас в Сибири! Кстати, своей темной хвоей они сильно напоминают мне кедры – так называется у нас сибирская сосна. По стройности гималайские ели похожи на наши тянь-шаньские, но хвоя тех светлее и размер вдвое меньше! Как же здесь хорошо! Сам становишься гораздо лучше, – задумчиво сказал геолог, набирая полную грудь воздуха. – Нас, северян, донимает индийская жара. Завтра мы будем в Дели, где все совсем другое, а мне еще дальше на юг.
– На юг? Не будет нескромным спросить – куда?
– В Мадрас, там база экспедиции, в которой я работаю.
– В Мадрас! Но я ведь тоже буду там через несколько дней. Необходимо найти родных Тиллоттамы и восстановить ее индийское подданство. Начинать надо с Мадраса – это единственный ключ.
– Понимаю. Может быть, вы дадите мне знать, чем кончилось ваше смелое намерение, которому я так желаю успеха. Поверьте, это не пустое любопытство.
– Где найти вас в Мадрасе? – Русский достал из бумажника визитную карточку.
– Здесь все: и телефон и адрес. Рояпетта, недалеко от Маунт-Род.
– Благодарю. Вы скоро узнаете… или не узнаете ничего, и тогда поймете, что я потерпел неудачу.
– Мне почему-то кажется, что будет удача. Может быть, из-за того, что в вас есть та железная решимость, которая обеспечивает успех.
Зеленая поляна Гульмарга, окаймленная темными, почти черными от густых еловых лесов холмами, обдувалась холодноватым ветром со скалистых круч. Над синей ступенью гор поднимались еще две ступени, покрытые снегом вплоть до ледяного острого гребня хребта Пир-Панджал.
Ряды деревянных домов, отелей и магазинов выстроились вдоль улицы, на которой не встретилось ни одной живой души, точно в заколдованном замке. Жалобно скрипели и хлопали на ветру ставни и кем-то приоткрытые двери, усиливая впечатление заброшенности и одиночества.
Вернувшись из Гульмарга, они вместе пообедали, потом катались на шикара – лодочном такси по каналам и озеру Дал, уставленному рядами плавучих гостиниц и сдаваемых внаем барж-особняков. Расстались лишь поздно вечером.
Даярам, усталый от множества впечатлений, долго не мог уснуть, переживая и перебирая в памяти день, проведенный в обществе нового знакомого, казалось бы, такого чужого и в то же время столь дружественно близкого, каким редко бывает и родственник.
Художник по обыкновению лежал с закрытыми глазами, и мысленные картины виденного проходили перед ним, как на медленной киноленте.
Веселые скопления домиков, теснящихся один над другим в предгорных поселках, среди поросших соснами холмов. Сам город с его рекой, каналами и спокойными озерами, с трехэтажными каменными домами, в которых не найдется и нескольких окон, расположенных на одном уровне, с крышами из утрамбованной глины, поросшими травой и нередко кустарником. Высокие стены каналов из грубой каменной кладки и нависающие над ними выступы домов, подпертые до ужаса непрочными на вид деревянными укосинами. Веселые мальчишки, плавающие по каналу Мар, среди лодок и выбрасываемого из домов мусора. Сады, обнесенные вдающимися в реку стенами, плавучие огороды на озерах, выращенные на плотах из тростника, дерна и водорослей, заякоренных воткнутыми в дно шестами.
Пестрые базары с толпами торговцев, бесстрастно сидящих у своих товаров, и покупателей, ничего не покупающих. Везде и всюду, как и по всей Индии, нищие калеки, нахальные мальчишки, грязные цыганские девчонки с правильными, красивыми личиками и огромными глазами. Суета и нищета рядом с простотой и величием. Сверкающие снега, холодные чистые озера – и узкие улочки с вонью и грязью. Здесь, в чудесной долине, окруженной всем великолепием горных хребтов, лугов и лесов, эти обычные контрасты родины Даярама выступали резче. Или он сам стал более зорким?
Бесчисленные лодки торговцев плавали по озерам и каналам. В них под холщовым навесом восседали важные или, наоборот, подобострастные люди, покуривая хуки – разновидность восточного кальяна. Они продавали все – от шапок и вышивок до устрашающего вида ножей и пистолетов. Великолепны были лодки, заваленные цветами. Пышные, свежие букеты, ярко-красные, желтые, синие, лежали плотной пахучей грудой по всей длине узкой посудины.
Новый русский друг удивил Даярама, привыкшего к тому, что европейцы с жадным интересом устремляются на базары и в магазины, стараясь накупить как можно больше. Ивернев с любопытством смотрел на замечательные вышивки, ковры, чеканные кувшины, резные деревянные изделия, которыми так славится Сринагар, но его интерес был не большим, чем ко всем другим особенностям жизни города. Геолог ничего не купил и в то же время, как заметил Даярам, не стеснялся в средствах, если дело касалось поездки на автомобиле или лодке-такси. Только один раз, когда настырный торговец, подплывший борт о борт к их лодке, расстелил перед русским роскошную шкуру снежного леопарда, Ивернев выразил не то колебание, не то сожаление и, отпустив торговца, надолго задумался…
Смена образов, проходивших перед художником, незаметно перешла в дремоту. Даярам проснулся за минуту до того, как в номер вошел гостиничный бой.
Пока такси мчалось к аэропорту по запыленной дороге, Рамамурти часто оглядывался, тщетно пытаясь увидеть машину русского геолога. В аэропорту он узнал причину – полет откладывался на два часа из-за грозы у Амритсара. Вероятно, Ивернев узнал об этом заранее. Даярам вышел из помещения и сел на скамью под навесом, любуясь белыми зубцами Пир-Панджала, кое-где увитыми шарфом прозрачных облаков. Задержка – пустяк, два часа и еще два часа полета… Он надолго расстанется с чистым воздухом нагорья, со снежными гигантами, устремленными в ярко-голубое небо. С этой последней высокой ступени в пять с половиной тысяч футов он спустится на знойные равнины, нещадно палимые солнцем, тонущие в пыли и мареве горячего ветра под свинцовым небом, так же давящим на головы людей, как этот тяжелый и мягкий металл.
А потом влажная жара Бомбея. Бомбея, где томится Тиллоттама!
Аэропорт наполнялся пассажирами. Издалека художник заметил своего нового русского друга, окруженного целой группой людей, единственным знакомым среди которых был начальник ладакхского отряда геологов. Даярам постеснялся подойти, приветствовал обоих издалека и поторопился забраться в самолет, уже изрядно нагревшийся на солнце. Лишь после взлета они с русским уселись рядом на свободное сиденье в хвосте и говорили о том, как возможность быстро перебрасываться на далекие расстояния изменила жизнь людей. Перемена в окружающем мире совершалась буквально в считаные часы, и так же поворачивалась жизнь, вынуждая к изменению действий, решений или привычек. Неудивительно, что такие резкие повороты в жизни человека, разрушая весь привычный его уклад, подвергали нервную систему большим напряжениям и требовали прочной психики. А по условиям цивилизованной жизни организм ослабевал, и получался разрыв между требованиями нового и состоянием человека.
Самолет швыряло и качало в полосе, где холодный воздух Гималаев сталкивался с горячим фронтом Индо-Гангской долины. Внизу расстелилась однообразная желтая дымка. Еще немного времени, и самолет плавно покатился по плитам огромного аэродрома Нью-Дели. Зной сразу охватил вышедших из самолета. Даярам простился с русским и поспешил к махавшим ему издалека Анарендре и толстому веселому инженеру Сешагирирао.
– Тебе на пользу Тибет! – воскликнул инженер. – Ты стал неотразим. В самый раз отправляться на завоевание красавиц!
– Да, если не считать отсутствия волос. Еще не отросли, – ответил Даярам.
– Под тюрбаном не видно! Теперь понимаю, отчего ты одет, как магараджа.
Анарендра укоризненно посмотрел на приятелей – как можно шутить серьезными вещами! – и сказал:
– Если ты не устал, то можно лететь сегодня же. Два места забронированы.
– Разве ты, Сешагирирао, не с нами?
– Нет. Анарендра сказал мне, что людей достаточно и без меня. Это и к лучшему, потому что сейчас мне нелегко освободиться. Однако можно, если будет надобность.
– Решительно никакой, – твердо сказал Анарендра, – пойдемте обедать. У нас еще полтора часа. Идите занимайте столик, а я выкуплю билеты.
В углу ресторана было много свободных мест. Когда они сели, инженер оглянулся, сдавил руку Даярама.
– Обещай мне, что дашь знать, если тебе понадобится моя помощь. А сейчас не отказывайся, – и Сешагирирао вытащил бумажник. Даярам остановил его:
– Поверь, что денег не надо! Смотри, я вожу с собой крупную наличность, как спекулянт, – художник показал инженеру свой туго набитый бумажник.
– О боги! Тут мои пятьсот рупий выглядят смешными. Но остается еще одна вещь. Протяни руку под скатертью! – Даярам ощутил в руке тяжелую металлическую вещь.
– Что такое? – воскликнул он и увидел большой автоматический пистолет с кургузым стволом и странной большой гашеткой. Сталь массивного оружия сурово поблескивала. – Зачем? – воскликнул Даярам, возвращая оружие с инстинктивным отвращением индийца к убийству. – Мы не можем становиться на одну доску с гангстерами.
Сешагирирао весело рассмеялся и беззаботно махнул рукой.
– Я не хуже тебя знаю нелепость законов, по которым порядочный человек всегда останется без оружия, а любой бандит и вор, которому плевать на закон, делает что угодно с безоружными людьми. Так вот, чтобы избежать унижения от своей беззащитности перед каждым негодяем, я создал это оружие. Никакой суд не признает его огнестрельным и вообще чем-либо стреляющим. Смотри! – Инженер открыл защелку и вытащил из ручки пистолета плоский флакон с опалесцирующей жидкостью. – Вот что вместо обоймы и патронов. Вот поршень, давящий снизу, здесь клапан, открывающий дуло с нажатием гашетки и еще один поршень с разбрызгивателем. Нападающий получит в рожу порцию едкого, но безвредного химического вещества – мой секрет. Никакого убийства, но полное торжество над любым врагом! Флакон – на двадцать таких «выстрелов», а вот тебе еще два запасных. Разве плохо? Возьми, пригодится! Мусульмане говорят: «Последнее лекарство – огонь, и последняя хитрость – меч!»
Даярам вспомнил слова гуру: «Ты сейчас вступаешь в нижний мир, где одной душевной силы, как бы она ни была велика, тебе будет недостаточно!» – и, благодарно улыбнувшись, опустил тяжелый пистолет в карман.
Пришел Анарендра с билетами. Друзья просидели за обеденным столом до вызова к самолету. И, только когда они были уже в воздухе, Даярам решился задать Анарендре мучивший его вопрос: «Как надеются бомбейские приятели найти Тиллоттаму?»
– Она уже найдена! – хладнокровно отвечал Анарендра.
Тиллоттама стояла, опираясь плечом на увитый растениями столб крытой веранды, выходившей в сад. Склон холма, на котором находилась вилла, был огорожен каменным забором. За ним ряд похожих домов, дальше виднелись холмы с редкими деревьями, поблескивало гладкое шоссе до Бомбея и Океана. Сюда, на окраину курортного городка Лонавли, ее привез после съемок фильма продюсер Трейзиш. Случай на стене Говиндарха, когда она, повинуясь мгновенному импульсу, чуть не прыгнула в лапы тигра, озаботил американца. Он решил дать отдых своей звезде, развлечься сам и заодно провести кое-какие дела в Бомбее. После Кхаджурахо он не мог не видеть, что Тиллоттама изменилась, стала печальнее, тверже и с каждым днем отдалялась и от прежних привычек и от него, не оказывая прямого сопротивления. Эта презрительная пассивность приводила Трейзиша в бешенство.
И сейчас Трейзиш, тихо вошедший на веранду в мягких туфлях, украдкой разглядывал свою звезду, глубоко задумавшуюся и ничего не замечавшую вокруг.
Ее иссиня-черные волосы не были заплетены в косы, а по-европейски подняты вверх и скручены огромным пучком, казавшимся непосильно тяжелым для ее высоко открытой шеи.
Трейзиш смотрел на Тиллоттаму, сравнивая ее с новой знакомой – итальянкой Сандрой, и раздраженно спросил:
– Что с тобой? Ты больна? О чем ты думаешь все время?
Тиллоттама вздрогнула от неожиданности. Ей показалось, что в вопросах Трейзиша прозвучало участие.
С мольбой сложив ладони и склонив голову, она опустилась на колени.
– Отпусти меня, господин! Ты не раз говорил, что я принесла тебе гораздо больше денег, чем ты заплатил старому Сохрабу. Я не могу больше, я тоскую. Пока я на родной земле, я могу искать утраченную родину и, может быть, моих близких. Зачем тебе черная танцовщица? Я вижу, как ты засматриваешься на прекрасную итальянку, это женщина для тебя. Дай мне пойти своим путем, и я всегда буду помнить о тебе с благодарностью…
Трейзиш молчал.
Она подняла голову и увидела молчаливую усмешку в его глазах, которая сказала ей больше слов. Тиллоттама встала, Трейзиш достал сигарету и щелкнул зажигалкой.
– Каким это своим путем? В публичный дом? Нет, ты слишком дорога для этого, – он недобро рассмеялся.
За стеной сада послышался веселый свист.
– Ну вот твои итальянские друзья! Беги к ним, девочка, и перестань думать о глупостях. Право, я не хочу тебе ничего дурного! Извинись за меня, я уеду сейчас и ночую в Бомбее.
– Тама, Тама! – звал звонкий голос.
– Я тебе уже говорил, Леа, что не надо звать ее Тамой. Оказывается, это слово означает «желание». Слишком интимно!
– Не ворчи, Чезаре, на тебя плохо действует жара! Девушка – само желание, и ни один стоящий мужчина не может этого отрицать.
– Отрицать не может, но нельзя кричать об этом на всю улицу!
– Где нет никого и ничего, кроме пустых особняков.
– Довольно препирательств, дети, – важно сказала Сандра, – вот идет Тиллоттама. Сейчас Чезаре начнет сгибаться, как фокусник, и стрелять уголком левого глаза. Как комичны мужчины перед красивыми женщинами!
– И главное, они сами этого не замечают, – добавила Леа.
– Довольно, женщины, мое терпение на исходе! – И Чезаре приветствовал Тиллоттаму на ужасном английском языке. Сандра, как всегда, пришла ему на помощь.
– Сегодня новая картина – венгерская, невесть как залетевшая сюда. Нас привлекло то, что артистка похожа на Леа. Пойдемте смотреть на Леа в кино?
Тиллоттама согласилась, и все четверо направились по заросшей жесткой травой улице к центру городка. Здесь Трейзиш не боялся бегства своей звезды и, доверяя итальянцам, иногда отпускал ее с ними. Тиллоттама, впрочем, не была уверена, что за кустами и в тени домов за ней не следует соглядатай, и не ошибалась.
– Если ты будешь в фильме целоваться с другими, то я этого не потерплю! – объявил Чезаре.
– Интересно, что ты сможешь сделать?
– Стрелять в экран!
– Из тюбика с краской?
Итальянцы засмеялись. Сандра перевела. Тиллоттама печально улыбнулась.
– Кстати, насчет тюбика с краской, – сказал Чезаре, – в следующую поездку в Бомбей я куплю настоящий «кольт». Какое-то у меня поганое чувство после наших приключений в Южной Африке. Точно вокруг копошится нечисть и только ждет случая, чтобы ты оступился. – Сандра обернулась к художнику:
– Знаете, Чезаре, и мне кажется, будто за нами подсматривают. Стало неприятно в этом тихом городке.
– Какие вы оба чувствительные, – рассмеялась Леа, – просто Чезаре стал капиталистом и боится, что его ограбят. Право, куда лучше было без денег. Никак я не ждала такой суммы от Каллегари, и представляете, что это далеко еще не все!
– Хорошо я трушу бандитов, а Сандра? – нахмурился Чезаре.
– Сандра боится этого Трейзиша, босса Тиллоттамы. У нее вообще слабинка на демонических мужчин, вспомните турецкого профессора в Кейптауне! А Трейзиш как взглянет, так Сандра сразу берет сигарету или торопится присесть.
– У тебя невозможный язык, Леа, – рассмеялась Сандра, – но не отвлекайте меня от разговора с Тиллоттамой. Она почему-то всегда печальна. Вообще за ней видна тень, как была за нами в Африке, что-то обреченное. Или мне это кажется потому, что она так невозможно красива!
– По твоей теории о гибели красоты в столкновении с жизнью, – вставила Леа, – но, право же, она уступает тебе, ты слишком скромна, Сандра. Я убеждена, что она в европейском платье не имела бы вида. Как ты думаешь, Чезаре?
– 40–24 – 46 при росте 162 по нашему европейскому счету, или пять футов пять дюймов на американский лад, – уверенно заявил Чезаре.
– Вот видишь, мала!
– А вы понаторели, Чезаре, – неприязненно сказала Сандра, – на службе в рекламном агентстве. Запахло прошедшими временами и духом Флайяно!
– Ты слишком болезненно принимаешь все, что связано с модельным фото, Сандра, – заметила Леа, – ничего, пройдет. Но не кажется ли вам, друзья, что говорить про человека в его присутствии на неизвестном ему языке нехорошо?
– Ты права, как всегда, Леа! – И Сандра весь вечер старалась развлечь Тиллоттаму.
Фильм шел с индийскими титрами, и итальянцы ничего не поняли, кроме сравнительно простого психологического сюжета и хорошей игры приятных актеров. Сандра украдкой наблюдала за Тиллоттамой. Картина вызвала в ней смятение. Тиллоттама видела не так много европейских фильмов и то в большинстве приключения гангстеров и доблестных полицейских или исторические сверхбоевики о малознакомом ей прошлом Запада. Несколько раз она смотрела картины, в которых путешествующий инкогнито миллионер или сын богача влюблялся в простую девушку, вызволял ее из опасностей и бедности, делал из нее великосветскую даму, великую актрису или просто холеную жену.
Везде героиням сопутствовало удивительное счастье. В лапах самых отвратительных гангстеров, в гаремах Востока, в плену у врагов, во власти мерзавцев они ухитрялись сохранить себя для героя, остаться целомудренными и чистыми. Это был явный обман, Тиллоттама слишком хорошо знала реальную жизнь.
Но венгерский фильм показывал обыкновенную судьбу обычной молодой пары. Здесь люди рассчитывали только на себя, не видели никакой беды в повседневном труде, умели радоваться простым удовольствиям и пользовались любовью множества друзей. О такой жизни и мечтала всегда Тиллоттама, а после встречи с художником Рамамурти ее неопределенные грезы стали приобретать реальность. Но судьба сулила ей продолжение жалкой роли красивой вещи, купленной для наслаждения и выставляемой напоказ за деньги – пусть не непосредственно, как в ночном клубе, а в призрачной жизни киноленты, – не все ли равно – этому она служила.
В первый же день приезда в Кхаджурахо, бродя по храмам, она увидела Даярама на карнизе, в таком рискованном положении, что ее сердце невольно забилось в тревоге за незнакомца. Художник был в одной набедренной повязке, и она любовалась его стройными ногами, широкими плечами и прямой, гордой осанкой. Вечером в храме Вишванатха, заблудившись в галереях, Тиллоттама увидела его перед статуей сурасундари. Он молился ее красоте, как иначе можно было назвать беззаветный порыв восхищения? Она убежала, смутившись, понимая, что стала свидетельницей очень интимного. На следующий день, встретив Рамамурти у льва, она увидела такое же восхищение в его взгляде. В незабываемый час их первой встречи она впервые в жизни увидела себя глазами художника, отразившими ее красоту. Она могла бы вдохновить мужчину на высокий подвиг, так она поняла сама, и так ей говорил Даярам, признаваясь в любви не словами, а стоявшим за ним чувством. Она могла бы послужить моделью для статуй и картин, подобных тем древним произведениям искусства, от которых исходила сила красоты и любви, выражая могущество их создателей, утешающих людей на общем трудном пути через жизнь.
С невыразимой грустью следила Тиллоттама за фильмом. Веселая хохотушка-героиня приехала купаться со своим возлюбленным. В красном с крупными белыми горошинами купальном костюме, очень шедшем к ее светлым волосам и золотистому загару северянки, она дразнила своего милого, пока не была схвачена его сильными руками и поднята на воздух. Оба беззаботно смеялись, забыв обо всем на свете. «Насколько свободна европейская женщина в сравнении с нами, – думала Тиллоттама, следя за очаровательной задорной девчонкой, действительно похожей на маленькую итальянку Леа, – она может всю жизнь оставаться детски беззаботной, и не мудрено. Она надевает такой костюм, за который меня закидали бы камнями, и с полным достоинством принимает восхищение мужчин. И это восхищение другое, чем у нас, потому что они уже привыкли к открытому телу женщины и научились видеть в нем красоту, а не только обозревать какие-то отдельные его части, возбуждающие похоть. А я в своих фильмах должна сниматься нагой, как когда-то «пятые» – неприкасаемые, которые не имели права прикрывать свое тело одеждой и уподобляться тем самым людям высших каст. Открываться для грязных глаз, гнусных глаз бездельников, ничего не любящих, ни во что не верящих».
Тиллоттаме до боли сердца захотелось увидеть Даярама, сказать ему, что теперь, овеянная чувством художника, она не может так жить больше. Даярам исчез – очевидно, Трейзиш рассказал ему про нее все – самый верный способ отвратить мужчину. И он ушел навсегда!
Тиллоттама не заметила, как окончился фильм, и едва успела прикрыть лицо, чтобы люди не увидели слез. Она возвращалась домой, едва заставляя себя отвечать на шутки итальянцев. Те шли рядом, негромко переговариваясь. У виллы от забора отделилась высокая сумрачная фигура Ахмеда. Он стал отпирать калитку, и Тиллоттама поспешно распрощалась.
Безмолвная и одинокая, Тиллоттама сидела на краю низкой оттоманки, под пропыленными бутафорскими трофеями, украшавшими «охотничий» уголок холла. Рядом, на стойке красного дерева, стояли отнюдь не бутафорские винтовки и ружья Трейзиша – любителя огнестрельного оружия и ножей. Когда-то он учил ее стрелять для фильма «Повелительница тугов».
Медленно, в тихой задумчивости Тиллоттама протянула руку и вынула из гнезда тяжелую винтовку с заделанным в дерево коротким стволом. Его вороненый конец с кольцевидной мушкой уставился ей в лицо неподвижным взглядом ядовитой змеи. И, как тогда в Говиндархе, слегка закружилась голова от острой мгновенной мысли.
Сердце Тиллоттамы стеснила печаль, такая глубокая, что все отошло, сделалось безразличным, кроме черного отверстия в вороненом металле. «Это, наверное, будет больно…» – опасливо подумала она. И тут же мужественная мысль ободрила ее, что больно будет очень недолго. И кончится навсегда несчастливая жизнь, все ошибки, падения, позор, тоска по тому, что не пришло и не может прийти… Тиллоттама положила винтовку на колени, повернула тугой затвор. Он открылся, тихо щелкнув, и отошел назад. Под ним, точно зуб кобры, показалась заостренная головка пули. Неторопливо, действуя точно во сне, она дослала патрон в ствол. Затвор щелкнул громко и отрывисто, словно предупреждая о готовности. И вдруг в ее умственном зрении возник образ Даярама с его застенчивой и восхищенной улыбкой. Странное печальное оцепенение, опутавшее Тиллоттаму точно дурман, оборвалось, сердце застучало горячо и быстро.
«Ты есть, ты придешь! – сказала она про себя. – А если нет, то я пойду искать тебя! И если убийцы возьмут мою жизнь – пусть. Но я умру в пути с ветром свободы в моих волосах, с росою зари на ногах. А не здесь, в клетке, спутанная, как зверь!» Тиллоттама выпрямилась и подняла голову, поглядев в тьму под высоким потолком. Она успокоилась, как будто исчезнувший художник и в самом деле обещал ей прийти.
Приглушенный вскрик заставил девушку обернуться. Справа, у входа в нижний коридор, появился низенький, толстый Азан, человек, обязанности которого были непонятны Тиллоттаме. Что-то вроде доверенного секретаря. Азан позвал на помощь, и в двери холла появился Ахмед.
Она подняла винтовку. Ахмед кинулся к ней с оскаленными зубами. Тиллоттама думала лишь напугать его, но она не имела понятия о «шнеллере». Чуть-чуть палец притронулся к спуску, как грохнул выстрел. Ахмед упал, а Азан дико завопил, закрывая лицо руками. От неожиданности Тиллоттама отбросила оружие, а невредимый Ахмед подхватил его с приглушенными проклятиями, среди которых девушка различила только индийское «бхерини» (волчица).
– Хат джао! Вон! – повелительно крикнула она, вскакивая.
Обе белые фигуры ретировались с угрозами пожаловаться хозяину. Тиллоттама расхохоталась и продолжала смеяться, пока не поняла, что не может остановиться. Засунув в рот конец головной косынки, она побежала к себе наверх, где бросилась на постель и плакала и смеялась в истерической разрядке после страшного часа ее жизни.
– Не пора ли нам выбираться отсюда? – Леа лениво развалилась в кресле на веранде, очень похожей на такую же в доме Трейзиша. – Больше они ничего не могут сделать.
– Спасибо и на том, что эти сеансы внушения успокоили тебя и мы с Сандрой смогли рассказать тебе все, не пугая.
– И черная пропасть заполнилась, – кивнула головой Леа, – но только как из книги. Я будто читала об этом и потом представила себе. Так что объяснения все равно нет!
– И бог с ним! Лишь бы ты стала прежней, дорогая! – Глубокая нежность в тоне Чезаре растрогала Леа.
Уже почти три месяца они в Индии. Сначала они поехали в институт парапсихологии в Ганганагаре, изучавший всякие непонятные психические явления. Но его директора – профессора Банерджи не оказалось. Он был в России, в Москве, а в институте осталось всего двое сотрудников. Остальные пять человек разъехались на каникулы с наступлением гарми – жаркого времени года. Итальянцы вернулись в Бомбей и приехали сюда, в Лонавлу, в институт йоги, основанный известным свами Кувальянандой. И здесь не нашли разгадки заболеванию Леа, но успокоительное внушение помогло ей обрести прежнее душевное равновесие. Чезаре еще больше укрепился в убеждении, что виной всему была черная корона, однако осторожно высказанные им предположения не нашли никакой поддержки ни у парапсихологов, ни у ученых Лонавли. Чезаре понял, что попытки раскрытия человеческой психологии «из самой себя», без наблюдения природы, лишили эти умозрительные изыскания той прочной основы сравнения и эксперимента, какой обладает пока еще медленно ползущая в области психологии европейская наука. Художник начал мечтать о встрече с широкообразованным европейским ученым типа энциклопедистов, каких с каждым годом меньше становится на земле.
– А я знаю, о чем ты думаешь, Чезаре! – воскликнула Леа. – Ты вспомнил Ганганагар. Правда?
Чезаре утвердительно кивнул.
– Странный маленький городок на окраине пустыни, – сказала Сандра. – Немыслимо жаркий уже в мае, с ветрами и пылью.
– Почему же странный? – хмыкнул Чезаре.
– Потому, что в нем есть свое очарование. Малолюдье, близость пустыни, вечно шумящий ветер делают Ганганагар каким-то, ах, как бы сказать…
– Безвременным!
– Да, вернее, вневременным.
Сандра сказала:
– В таких городках жили протоиндийцы и подданные Александра Македонского. Наверное, это чувство связи с прошлыми веками и есть странность города. У нас в Калабрии или Апулии есть такие места. На мысе или плато над морем стоят развалины античного храма, всего шесть-семь колонн, кое-где прикрытых плитами фронтона. Сухая и жесткая трава грустно шелестит под ветром, так же как и тысячи лет назад. Наедине с беспредельным морем, облаками, горячим светом солнца приходит чувство, что все это родное, близкое, мое. И я сама принадлежу этой бесконечности прошлого и грядущего, сошедшихся на тонкой грани, и эта грань – я. Иначе не умею объяснить. А потом – пройдешь совсем немного и рядом шоссе с бешено мчащимися машинами. Где-то в высоте ревет большой самолет. Тогда несколько минут смотришь на все это со стороны, как будто пришел из другого мира, и все такое четкое, запоминающееся, свежее.
– Сандра, я знаю это чувство, – сказала Леа, – помните, мы проехали Суратгарх, государственное хозяйство на земле орошенной пустыни. Тракторы, будто боевые слоны, фонтаны водяных брызг из этих вертящихся поливалок, запах свежей зелени! И ведь всего пять лет, как русские взялись помочь сделать это хозяйство!
– Да, взяли и отрезали кусок пустыни. И стала земля как сад!
– Ладно, переживаний у нас в этом путешествии хватит на всю жизнь. Мы, кажется, начали обсуждать, что делать дальше.
– Наш практический опекун и босс сахиб Пирелли не велит вдаваться в лирику, – рассмеялась Леа, – давайте о деле. Я здорова, как… как тигр!
– Положим – тигрица!
– Что ж, титул неплох! – Леа, сделав прыжок, оказалась на перилах веранды.
– Леа, сумасшедшая, – ахнула Сандра, – так недолго грохнуться в сад!
– Ничего не случится. Я всегда славилась мгновенной реакцией и координацией. Чезаре прав: я хищная кошка!
– Никогда не утверждал этого!
– Пусть так! Но суть в том, что я здорова, и нечего меня больше таскать по психиатрам, даже индийским. Кончено! Пора нам убраться отсюда, из этого скучнейшего курорта.
– Согласен, уедем. Мы с Сандрой не теряли время даром, особенно Сандра, она стала знатоком древнего искусства Индии.
– Обычная для художника склонность к преувеличениям, – лениво повернулась к Чезаре Сандра, – правда, я увидела много интересного, так много, что поняла, насколько узко наше историческое образование. Без Азии мы не можем претендовать на полноту понимания истории человечества и искусства.
– Чемодан набит исписанными тетрадками, – улыбнулся Чезаре, – и все вам мало. Даже амазонки забыты, кто-то клялся писать о них книгу!
– Положим, у тебя самого тяжеленная связка альбомов – о тех же храмах и музеях, что тетрадки Сандры, – вступилась за подругу Леа, – вы отдавали меня на растерзание лекарям, а сами…
– Не жалуйся, дорогая, ты упустила не так уж много. Но куда же теперь? Может быть, в Мадрас, этот центр южноиндийской культуры?
– Хорошо! – радостно всплеснула руками Леа. – А оттуда давайте поедем в Шантиникетан – Тагоровский университет искусства, где учат в тени деревьев парка, как в древности. Плохо только, что будет жарко.
– Если устанем, уедем на север, мы там еще не были, хотя бы в Дели.
– Что ж, план готов. Только как Сандра? Может быть, она придумает другое? Почему ты молчишь, ученый искусствовед?
Сандра полулежала в плетеном кресле, задумчиво глядя на пустынную и знойную улицу. Слова Чезаре о забытых амазонках заставили ее мысленно перебрать впечатления от пребывания в Индии. Нет, ей повезло. Если думать о серьезном историческом исследовании гибели женского главенства – матриархата, то нельзя обойтись без Древней Индии.
Важная черта ее философии – это признание активного начала женским, а пассивного – мужским. «Шакти» – слово, буквально означающее энергию – женское начало, и ему поклонялись в образе Деви, божественной матери, Кумари – девушки или Кали – разрушительницы зла. Сандра видела во многих храмах изображения Кали, несущейся на битву с демонами верхом на львиноподобном чудовище. И всегда за ней мчались, размахивая палицами, ее верные сподвижницы йогини – амазонки Индии. Лучшего подтверждения догадкам Сандры нельзя было найти.
Дравиды проявили глубокую мудрость, рассматривая женщину как огонь жизни, пробуждающий, направляющий и формирующий стихийные силы природы, и как мать – защитницу от зла, дающую мужчине покой, воспитывая и указывая путь к прекрасному и доброму. От такого представления о женщине не откажется сейчас ни один культурный человек Востока или Запада.
Больше трех тысяч лет назад люди достигли зрелого понимания красоты тела. Созданный ими древний идеал сильного тела распространяется от Средиземного моря до долины Инда. Это культуры Крита, Финикии, Мохенджо-Даро, Анау. В этой климатической полосе – наилучшие условия жизни. Раньше, чем во всех других странах, здесь появляются поселения или города с самыми удобными домами, с канализацией, банями, ваннами. Не гигантские храмы, пирамиды, дворцы – нет, общественные поселения. Тогда, в последнем тысячелетии до нашей эры, у культурного человечества началась полоса наибольшего здоровья здесь, в Индии, существовавшая и в первые десять веков современной эры.
Сандра вызвала в памяти множество скульптур, созданных народами Индии.
Наибольшее впечатление произвело на Сандру посещение высеченного в скалах буддийского храма Карли невдалеке от Пуны. Уже самый вход в чайтью – святилище, глубоко врезанный в склон базальтовой горы, переносил в давно прошедшие времена, когда люди самыми примитивными инструментами, без помощи книг, фотографий и справочников могли осуществлять гигантские работы с целью создания прекрасного. Громадная углубленная арка с ребристыми выступами взмывала вверх над прямоугольной прорезью входа. Справа в стесанном отвесно обрыве стоял ряд каменных слоних с опущенными на землю хоботами. Справа и слева от входа на широких панелях были изваяны скульптуры людей – четыре четы – дампати, сливавшиеся в единое целое со всем замыслом входа. Слева фигуры хуже сохранились, а справа темный камень изваяний, твердый базальт, четко выделялся на когда-то выкрашенной стенке ниши.
Женщина невысокого роста в движении плавного танца обнимала за талию стоявшего рядом мужчину. Правая нога, ступившая вперед и налево, перекрещивалась с левой, согнутой в колене. Разрушенная временем правая рука когда-то протягивалась вперед. Толстые браслеты на щиколотках, узкий плетеный пояс поперек бедер и огромные кольца-серьги составляли весь наряд женщины. Круглое лицо было испорчено временем или варварством людей, но передавало веселую, полную избытка радости красоту, характерную для скульптур этого времени – рубежа между двумя эрами. Голова походила на дравидийских женщин Индии широким и низким лбом, маленьким закругленным носом и полными, развернутыми, как лепестки, губами. Прямые плечи были узкими, ноги – маленькими, с тонкими щиколотками. Тесно поставленные груди сильно выдавались полушариями, как обычно для индийских статуй. Стан женщины был очень узок и резко контрастировал с бедрами, очерченными крутыми дугами, по которым можно было бы описать круг диаметром больше ширины плеч. Как убедилась Сандра, этот круг, верхним краем пересекавший самое узкое место талии, а нижним опускавшийся до последней трети бедра, был характерен для всех без исключения изваяний конца прошлой и начала нашей эры. Что хотели выразить мастера древности? Утрированное и усиленное отражение реально существовавшего идеала?
Сандра вошла в подземный зал чайтьи, освещенный слабым верхним светом через прорези свода, который в форме удлиненной подковы поднимался на громадную для пещерного зала высоту в пятнадцать метров и был отделан аркообразными ребрами. Каждые два ребра своими обрезанными концами нависали над шестигранной колонной с капителью в виде символического лотоса, увенчанной четырехугольной плитой с фигурами всадников на лежащих слонах. Все это очень напоминало подземные залы святилищ Аджанты, только больше, проще и без усложненной каменной резьбы. Стоявший в конце зала алтарь в форме простой полусферической ступы был таким же строгим, как и все это огромное святилище, тридцати метров длиной и восьми шириной, для которого понадобилось вырубить не меньше десяти тысяч тонн твердого сливного базальта.
Скульптуры наверху, как и дампати у входа, были сделаны теми же великими художниками. Луч неяркого света, упавший на одну из колонн, помог Сандре разглядеть изваяние во всех подробностях. Сидевшая на самой шее слона женщина как две капли воды походила на изображенную у входа. Ноги ее охватывали шею животного и были скрыты ушами слона. Женщина изогнулась назад, обнимая правой рукой шею сидевшего позади мужчины, а левую закинув себе за голову. Задумчивая улыбка играла на беспечно поднятом вверх лице, маленькие складки подчеркнули сильный поворот тела в пояснице – все эти точные подробности наделяли изваяние жизнью.
Теперь Сандра не сомневалась – подлинно живые женщины служили моделями древним скульпторам. Невозможно было более правдиво передать выражение любви и ленивой истомы…
– Очнись, друг мой! Куда ты унеслась? – снова окликнула Сандру Леа.
– Не так уж далеко – только в Карли. Видишь ли, Чезаре не прав, я стала верить в то, что действительно напишу об амазонках лишь здесь, в Индии. В ее древнем искусстве полно отзвуков того удивительного периода истории человечества, которого я хочу коснуться в своей книге. И я начинаю реально представлять жизнь и мечты тех людей.
– И для этого ты хочешь остаться здесь, в Лонавле?
– Боже мой, нет! Но куда вы хотите ехать, извините, я прослушала?
– В Мадрас. Знакомиться с южноиндийской культурой. Потом в Шантиникетан.
– Поехали! Как хорошо, что вы с Леа кончили ваши счеты с парапсихологами или как там они еще называются. Мы будем свободны в выборе мест.
– Ты что-то с самого начала не верила в йогов.
– Может быть, после того, как мне показали сборище вымазанных пылью голых людей с непомерно отросшими волосами. Не могу верить в мудрость людей такого рода. У них нет будущего. Ты смотрела на индийских детей? В их громадные глаза, горящие таким любопытством и умом, что самой становится стыдно, как мало сил я отдала учению? Неправдоподобно прекрасные маленькие дравидийские девочки, полные радостного огня жизни, еще в абсолютном неведении, как мало будет отпущено им счастливых лет юности в их трагически ограниченном будущем. Страна с такими детьми обязательно должна достичь многого. Мы еще не встречались здесь с по-настоящему образованными людьми и, наверно, не увидим их.
– Да, пока нам не очень везло на встречи. Только Тиллоттама. С настоящей интеллигенцией Индии мы не познакомились. Попали в круг богатых бездельников или же бизнесменов, приезжающих на отдых в своих «Бьюиках».
– Я успела их возненавидеть! – пылко сказала Сандра. – Они отъявленные снобы и недолюбливают европейцев.
– Да, они считают, что у белых даже кожа, как у мертвых.
– В этом они не так уж не правы – здесь белая кожа кажется рыхлой и неживой.
– То-то ты жаловалась, что не можешь больше здесь ходить на пляжах в купальнике под жаркими взглядами индийцев, потому что это все равно что идти голой!
– Как же они не боятся смотреть на вас? – ухмыльнулся Чезаре.
– А почему им бояться? – насторожилась Сандра, предчувствуя подвох.
– Вот этой медной рыжины. По старинным индийским поверьям, рыжеволосая женщина может оказаться йогиней-ведьмой и убить своего возлюбленного.
– Хотела бы я так, – помолчав, сказала Сандра. Леа сделала Чезаре страшные глаза – не болтай лишнего.
– Положим, самые обычные прозрачные сари нисколько не лучше твоего купальника, – продолжала Леа.
– Лучше, и по очень простой причине – они привычны. Все дело только в этом, а если женщине надо показать свою фигуру, то сари сделает это нисколько не хуже, чем даже бикини.
– Да, из-за сари я признаю превосходство индийских женщин над нами. Подумать только, сколько усилий, выдумки, затрат совершаем мы с каждой сменой моды, а у них – тысячелетия простой кусок ткани, куда изящнее выглядящий, чем наши платья.
– Положим, не все. Есть фасон, не менее бессмертный, чем сари, – широкая короткая юбка, обтяжной корсаж, открытые плечи. Он лучше сари тем, что дает большую свободу движений ногам. И не знаю, почему нам, европеянкам, не носить бы только его, в разных вариантах, как и сари. Нечего придумывать идиотские фасоны, тратить на них полжизни и половину всех заработков. И к тому же напрасно. Все больше мужчин, особенно почему-то американцев, подозревают женщин, что они носят фолсиз!
– Это что еще такое? Не слыхала! – фыркнула Леа.
– И благодари бога! Это разные подкладки в места, где должно быть свое, – лифчики с пружинами и резинами, валики на бедрах…
– Слушайте, женщины! – внезапно рассердился Чезаре. – Перестаньте трещать о тряпках! Так мы никогда ничего не решим!
– Но ведь все решено! – удивилась Леа. – Мы едем в Мадрас! Дай мне сигарету, и пойдем звонить в гостиницу! И дадим телеграмму дядюшке Каллегари, чтоб тоже ехал в Мадрас.
– Пойдемте все вместе, – поднялась Сандра, – а на обратном пути сделаем визит Тиллоттаме, попрощаемся. Какая чудесная девушка, нельзя глаз отвести!
– И глубоко несчастная, я уверена, – добавила Леа, – я особенно ясно почувствовала это вчера. Мне кажется, что ее держат взаперти, и чуть она сделает шаг, как около появляется эта хищная морда в синей чалме, с носом, будто его стесали топором.
Несмотря на энергичный стук Чезаре, калитка виллы Трейзиша не отворялась, пока на веранде не появилась Тиллоттама и не приказала Ахмеду впустить гостей.
Тиллоттама повела их в маленькую гостиную наверху, извинилась, вышла и скоро вернулась с подносом сладостей.
– Я отпустила служанку в город, – сказала она по-английски со своим мягким акцентом, ловко расставляя маленькие тарелочки.
Сандра следила за ее движениями, стараясь разгадать, в чем заключается их удивительное изящество. В точности, плавности или, наоборот, быстроте, почти резкой? Почему кажется празднично-легкой ее фигура? В европейском платье она показалась бы обернутой тканью статуей.
Движения Тиллоттамы сопровождались тем легким, как шепот, позваниванием браслетов, которое служит признаком близости индийской женщины, так же как аромат духов и шелест юбок – европейской. Впрочем, и от Тиллоттамы тоже пахло духами, очень слабо, свежим, чуть горьковатым запахом герленовских «Митсуко».
Леа тоже следила за хозяйкой, думая совершенно о другом. Эта великолепная фигура, густейшие, черные, как тропическая ночь, волосы, нежный и четкий рисунок лица, глаза таких размеров, что в другой стране, не среди этого вообще большеглазого народа, они показались бы нечеловеческими. В Тиллоттаме была красота слишком выразительная, выдающаяся и полная романтической тайны, переходящая какую-то грань к тревожной и темной силе, мучительной и волнующей.
Чезаре заметил внизу в холле европейскую гитару. Попросив принести ее, он принялся напевать вместе с Леа «Кантаре, воларе», а Сандра разговаривала с Тиллоттамой. Постепенно беседа становилась все интимнее, Сандра рассказала кое-что о себе. Злоключения европеянки, казавшейся такой независимой и недоступной, поразили и смутили Тиллоттаму. Она сама не заметила, как стала откровенной. Итальянка слушала, не шелохнувшись. Под конец крупные слезы нежданно покатились из ее глаз.
– Боже мой, Сандра, что с вами? – вскочил, отбрасывая гитару, Чезаре.
– Да ничего, – Сандра досадливо тряхнула волосами, достала из сумочки платок. – Дайте скорее сигарету! Я расскажу им, моим лучшим друзьям, можно? – обратилась она к Тиллоттаме.
Та сделала обеими руками жест не то разрешения, не то протеста. Сандра с горящими щеками, дрожа от негодования, коротко передала историю Тиллоттамы. Художник сказал:
– Передайте ей, Сандра, что мы увезем ее, а потом найдем и художника. Я с ним буду говорить, как с собратом по искусству… Словом, завтра мы едем в Бомбей, и вы с нами!
Сандра перевела, добавив от себя еще несколько убедительных слов. Тиллоттама печально покачала головой:
– Гангстеры Трейзиша обязательно настигли бы нас. Я не могу, чтобы вы рисковали жизнью. Но я от всего сердца благодарна вам всем!
– Что же вы будете делать?
– Я убегу, как только представится возможность. И если меня убьют, то одну.
– А если бы пришел ваш художник, то вы не отвергли бы его помощь? – вскричала Леа. Выслушав перевод Сандры, Тиллоттама улыбнулась.
– Но ведь это совсем другое дело!
– Она права, действительно другое дело, – сказала Сандра.
Донесся громкий сигнал автомобиля. Тиллоттама слегка вздрогнула.
– Это он! Прошу вас, ни слова! И постарайтесь не показать ему, какого вы о нем мнения. Перемена в отношении насторожит его.
– О да! – недобро усмехнулась Сандра.
Вскоре в гостиную вошел Трейзиш в белоснежных шортах и удивительно яркой голубой рубашке. По украдкой брошенному на нее взгляду Тиллоттама поняла, что он уже осведомлен о происшествии с винтовкой. Трейзиш любезно поздоровался и опустился в кресло, вытягивая ноги.
– Может быть, споют и для усталого путешественника? – сказал он, увидев гитару. – Я так люблю итальянские песни.
Чезаре и Леа стали отнекиваться, но Сандра приказала:
– Фадо!
От удивления продюсер опустил руку с зажигалкой. Сандра выступила вперед, положив руку на спинку кресла, и Леа не узнала подруги. Задумчивая, углубленная в себя девушка исчезла. Вместо нее струной выпрямилась властная, нагло уверенная в себе женщина, каждое движение, каждый изгиб тела которой был рассчитан на чувственное восхищение, принимаемое с королевским равнодушием ко всему на свете. Сузившиеся глаза, длинные и раскосые, метнули в португальца такой знающий, обещающий и презрительный взгляд, что Чезаре по-мужски стало жаль негодяя.
Зарокотали струны. Сандра запела выученную в Анголе песню. Чезаре стал повторять припев. Трейзиш взволнованно мял сигарету, доказывая, что тоска по родине берет за живое и тех, кто связан с ней лишь своими предками. Тиллоттама с удивлением смотрела на размякшего продюсера и обольстительную итальянку – безусловно, хорошую артистку. Если бы она могла так! Но куда больше она хотела бы быть такой, как независимая Леа, стоявшая перед Трейзишем в коротких штанишках в желтую и белую полоску и желтом жакетике, так хорошо оттенявшем ее золотистый загар.
Продюсер позвонил и приказал принести напитки, упрекнув Тиллоттаму за недогадливость, потому что европейцы любят спиртное. Однако гости наотрез отказались и стали прощаться. Сандра размышляла, как бы ей передать Тиллоттаме, чтоб она все-таки приняла их помощь и написала бы в Мадрас. Она не подозревала, что продюсер в это же время лихорадочно обдумывал, как продолжить знакомство, и не смог скрыть радости, узнав, что они едут в Бомбей.
– А потом куда? – быстро спросил он.
– В Нью-Дели, оттуда – в Кашмир, – так же быстро ответил Чезаре, решив на всякий случай скрыть направление поездки.
– Я прошу вас обязательно, – склонился Трейзиш перед Сандрой, – и ваших очаровательных друзей быть моими гостями в Бомбее. Я снял дом в самой шикарной части города – на Малабарском холме, правда, старый, но с отличным садом.
Сандра вежливо отказалась за всех, объяснив, что им уже заказаны номера в гостинице.
– Но если вы не хотите быть моими гостями, тогда позвольте предложить вам места на состязание водных лыжников. Приехали американские, египетские, югославские и немецкие спортсмены, стоит посмотреть на это редкое зрелище.
– А ведь в самом деле стоит! – согласилась Сандра. – Тиллоттама, мы встретимся с вами на этих ристалищах?
– Да… конечно, – после некоторой паузы ответил за нее продюсер. – Значит, решено. Послезавтра я заеду за вами в гостиницу и повезу на пляж. Жаль все-таки, что вы такие трезвенники!
– А вы рискуете, употребляя алкоголь в такую жару… в вашем возрасте, – не удержалась Леа.
– Дорогая синьора, мой возраст не так уж далек от вашего, – отпарировал американец.
– Тем хуже – преждевременная старость!
Трейзиш закусил губу, и щеки его чуть-чуть потемнели. Чезаре, раскланявшись, поспешил увести Леа.
Трейзиш, сидя за рулем своего «Сандерберда», помахал итальянцам, сбегавшим по лестнице подъезда. Его взгляд задержался на Сандре. Продюсер оскалил в широкой улыбке крупные зубы, очень белые под узкими черными усиками. Сандра остановилась.
– А где же Тиллоттама?
– Не беспокойтесь! Мы сейчас заедем за ней, и вы, кстати, увидите, где я поселился. Завтра вечером я прошу вас быть моими гостями – небольшое новоселье.
От улицы Махатмы Ганди, мимо музея и университета, они выехали к фонтану Флоры.
– Что значит «Сандерберд»? – спросила Леа у Сандры, которую Трейзиш усадил рядом с собой.
– «Буревестник» – одна из моделей «Форда».
– Вам нравится? – не оборачиваясь, бросил Леа американец.
– Нет! Маломощная дешевка! – с беспримерной наглостью ответила девушка.
Чезаре даже подскочил и изумленно воззрился на Леа.
– Этот кар? – снисходительно спросил Трейзиш. – А вы смогли бы справиться с такой машиной?
– Может быть, – ответила, опуская бедовые глаза, Леа.
Автомобиль свернул в широкий проезд, пересеченный под прямыми углами несколькими боковыми проулками. Трейзиш затормозил у ворот небольшой виллы, обнесенной вместо забора плотной изгородью из ровно подстриженных колючих кустов. Он не стал въезжать, а дал нетерпеливый гудок. На ступеньках невысокий лестницы показалась Тиллоттама, обрадованная встречей. Она поспешила к машине. Итальянцы смотрели на танцовщицу во все глаза, не зная, что Трейзиш приказал Тиллоттаме быть наряженной, как принцесса.
Именно такая женщина из сказок Махабхараты или Рамаяны и стояла перед ними, чуть запыхавшаяся от волнения. Яркое алое сари, вышитое золотыми звездами и отороченное такой же каймой, было туго перехвачено широким золотым поясом с массивной квадратной пряжкой, инкрустированной красными камнями. Тяжелая тканая золотая лента свисала спереди, прикрепленная к пряжке. Свободные двойные петли сверкающих бус перекрещивались на боках. Чоли – кофточка, одевающаяся под сари, – была из угольно-черного с узкими золотыми полосками шелка. Ее короткие рукава подхватывались широкими старинными браслетами с рубинами и бирюзой. Еще более массивные браслеты охватывали узкие запястья Тиллоттамы. Две нитки жемчуга, золотой полумесяц на груди, золотые шарики на длинных цепочках в ушах и ажурная диадема, резко выделявшаяся в черных волосах, – все эти драгоценности, даже на неопытный взгляд итальянцев, несли печать большой древности. Сандра решила, что Тиллоттама надела костюм, приготовленный для фильма. Тиллоттама смутилась под устремленными на нее взглядами и обычным очаровательным жестом индийских женщин прикрыла лицо уголком прозрачного розово-лилового шарфа, спадавшего с ее головы.
– Боже мой, это же Шакунтала или Сита! – воскликнула Сандра.
– Вернее, Драупади, – с насмешкой в голосе отозвался Трейзиш, и Тиллоттама, вспыхнув, опустила ресницы сильно подкрашенных глаз.
– Вы сказали какую-то гадость? – вступилась Леа. – Почему вы всегда дразните Тиллоттаму?
– Мне кажется, вы не только дразните, но обижаете Тиллоттаму, – сказала Сандра, стараясь чем-то унизить его. – Берегитесь, так выходит наружу скрытая вина или неполноценность!
Трейзиш побагровел до края воротничка, врезавшегося в плотную шею, и повернулся к Леа с преувеличенным поклоном:
– Позвольте предложить вам руль, дорогая?
Леа, ободряюще кивнув испуганному Чезаре, уверенно уселась на место водителя.
«Буревестник» плавно взял с места, быстро набирая скорость. На перекрестке Леа увеличила ход, постепенно поворачивая руль, и машина повернулась в дюйме от бордюра пешеходной дорожки. Чезаре окаменел, превратившись в статую внимания.
Трейзиш курил, кривя рот, и наконец вынужден был признать, что Леа отличный водитель, с редкой по быстроте реакцией. Сандра давно уже посылала подруге воздушные поцелуи в зеркало заднего обзора.
– Куда теперь? – отрывисто спросила Леа, выезжая на Марин-Драйв.
– Направо, к деревянным воротам с флагами. – Они стали протискиваться через плотную толпу к наскоро сколоченным деревянным трибунам, на которых рассаживалась избранная публика. Немало было красивых женщин в сари, меньше – в европейских платьях. Сандра заметила два основных женских типа. Высокие, величественные и спокойные, с крупными «восточными» чертами лица и светлой кожей – уроженки северных и центральных провинций. Другие – темные, с огромными глазами, круглолицые и невысокие, сходные с цыганами и такие же пламенные, брызжущие весельем, – олицетворяли дравидийскую красоту Южной Индии, ярко выраженную в Тиллоттаме.
Началось состязание. Многотысячная толпа затаив дыхание следила за отважными спортсменами.
Быстроходные моторные лодки мчали за собой на тонком нейлоновом лине по одному или по два спортсмена. Скорость возрастала, и вдруг начинались головоломные подскоки, повороты в воздухе и длинные прыжки через площадки трехметровой высоты. Крепкая девушка в зеленом купальнике прыгнула, описав в воздухе пологую дугу метров в тридцать длины. Сбросив одну лыжу, она вставила правую ногу в петлю на буксирной трапеции и помчалась на одной ноге, как балерина в танце. Но и этого показалось ей мало. На полном ходу девушка перевернулась спиной к буксиру и, грациозно балансируя раскинутыми руками, посылала ошеломленной, гудящей от восторга публике воздушные поцелуи.
– Это непостижимо! – сказала Леа.
– Насколько знаю, у них вращающееся крепление, – ответил художник.
Высокий мужчина, мускулистый, как статуя древнегреческого воина, сбросил обе лыжи. Казалось, он летит по воздуху, едва касаясь босыми ногами вспененной поверхности моря. Зрелище было так поразительно, что весь пляж разразился бурей криков.
Двухмоторный широкий катер помчал со скоростью в сорок миль высокого, дочерна загорелого спортсмена. На его плече сидела маленькая женщина в малиновом гимнастическом костюме. Под аккомпанемент ревущего мотора они принялись проделывать гимнастические упражнения, может быть, и несложные для цирковой арены, но поразительные на водных лыжах, в полосе ослепительно белой пены, широкой дорожкой рассекавшей синеву моря.
Следующим номером было выступление пяти стройных девушек в гармонично подобранных купальных костюмах. То выстраиваясь в ряд, то выписывая сложные зигзаги, они выполняли красивые балетные па, стоя на одной лыже. Одна из пятерки, особенно хорошо сложенная темноволосая девушка, исполнила целую танцевальную сюиту на скорости в тридцать миль.
Катер описал широкую дугу, и пятерка балерин с разлету вынеслась на берег. Девушки ловко сбросили лыжи в самый последний миг и пробежали по мелкой воде, приветливо отвечая на бурю оваций.
– Как хороша эта танцующая русалка! – воскликнула Леа.
– Может быть, она Нэнси Гант, чемпионка Америки? – полувопросом отозвалась более осведомленная в спортивных делах Сандра.
Подскакивая и жужжа, как злобная оса, вынесся скоростной скутер, тащивший на буксире пятиугольный желтый змей. Недалеко от трибун змей взвился метров на тридцать. Под ним на легком каркасе из алюминиевых трубок висел на согнутых руках гимнаст. Его водные лыжи почти что пригладили верхушки огромных кокосовых пальм, склонившихся над водой.
– Нет пределов тому, что может сделать человек! – воскликнул Чезаре.
Леа вскочила с горящими щеками. На нее зашикали из заднего ряда, и Сандра потянула подругу за руку. Леа села и, взглянув на Тиллоттаму, быстро сказала по-итальянски:
– Сандра, смотри, что с ней!
Тиллоттама поднесла к лицу край своего шарфа, скрывая пепельную бледность. Сандра склонилась к ней, а Леа, не сговариваясь, задала какой-то «технический» вопрос Трейзишу. Едва слышно Тиллоттама шепнула Сандре:
– Внизу идут по песку двое… Видите там? В тюрбане он… Рамамурти. Молю вас, догоните его, расскажите все… – Сандра соображала лишь секунду.
– Чезаре, я вижу внизу продавца конфет. Сможете настигнуть его, пока он не скрылся в толпе?
И в ответ на удивленный взгляд Чезаре Сандра объяснила ему по-итальянски, что он должен сделать. Художник рванулся с места, как хороший спринтер.
– Рыцарь! – с усмешкой сказал ему вслед Трейзиш. – Что это за секреты у вас с Тиллоттамой?
– Мужчины вечно подозревают женщин в каких-то тайнах! Разве вы не видите, что ваша звезда заболела?
Трейзиш испытующе посмотрел на Тиллоттаму.
– Пожалуй, лучше мне отвезти тебя домой, – хмуро сказал он, отпуская вздрагивавшую руку Тиллоттамы и бросая взгляд на Сандру.
– Не беспокойтесь о нас, – сказала Сандра, – мы еще посмотрим и пройдемся по Марин-Драйв до вокзала, а там возьмем такси. Здесь все равно разъезд будет долог. Очень благодарна вам за редкое удовольствие.
– Так помните, завтра непременно! – Трейзиш склонился над рукой Сандры, а Леа покрутила пальцем над его слегка лысеющей макушкой. Сандра незаметно погрозила ей. Итальянки едва усидели, пока продюсер и Тиллоттама пробивались к выходу.
– А сейчас быстро вниз! Я велела ему отвести индийцев дальше по пляжу, к пальмам, но я не верю, что наш милый Чезаре сможет объясниться по-английски.
Действительно, язык едва не подвел художника. Когда запыхавшийся, вспотевший Чезаре догнал обоих друзей, он забыл в горячке погони и волнения все нужные слова и мог только бормотать «уэйт, уэйт, тзер, тзер…», показывая на группу пальм в отдалении. Рамамурти, пожав плечами, пошел дальше, но тут Чезаре осенило.
– Тиллоттама, Тиллоттама, уэйт! – Эффект был потрясающ. Рамамурти вцепился в итальянца железными пальцами, и поток английских слов был совершенно непонятен для Чезаре. Он только показал на пальмы. Теперь оба индийца беспрекословно направились туда.
– Боги и милостивая Карма послали мне вас, о драгоценные друзья! – низко поклонился итальянцам Рамамурти.
– Пустое. Но мне думается, что мы сможем помочь вам и дальше. Завтра мы все приглашены к Трейзишу, почему бы и вам не воспользоваться вечеринкой и не проникнуть в дом? – сказал Чезаре. – Мы будем отвлекать продюсера, пока вы похитите Тиллоттаму.
Сандра переводила, согласно кивая.
– Итальянский друг совершенно прав, – спокойно заметил Анарендра. – Надо все готовить на завтра и сговориться с Арвиндом. Сам учитель велел дать ему знать, чтобы он оказался поблизости.
– Сам Шарангупта? – удивился Даярам.
– Он прикроет отступление, если понадобится. Ты еще не знаешь его, неутомимого борца со злом и страхом.
– Хорошо, тогда вы приходите к нам в гостиницу завтра днем. Только без Даярама, а то вдруг американцу придет в голову нас навестить, и он сразу заподозрит неладное, – сказала Сандра. – Мы договоримся обо всем.
Индийцы распрощались, а итальянцы медленно пошли вслед расходившейся толпе, возбужденно переговариваясь и обсуждая новое приключение, в которое втянула их добрая воля.
Сандра, Чезаре и Леа отпустили такси на углу проезда, в котором стояла вилла Трейзиша, и стали оглядываться. Редкие фонари сильно затенялись деревьями, и они не сразу заметили призывные жесты Даярама. Четыре индийца укрывались под нависшими ветками большого платана. Итальянцы были представлены Шарангупте, чье богатырское сложение не мог скрыть полумрак, и худому Арвинду. Автомеханик небрежно опирался на автомобиль. Сверкающий радиатор машины высовывался из глубокой тени. Четыре фары, по две с каждой стороны, были утоплены в массивную посеребренную решетку, подфарники располагались совсем над землей, ниже бампера, скрытые в особом щитке, уходившем под низ машины, точно челюсть дегенерата. Высокие вертикальные ребра над крыльями, гребень посреди плоского капота, а над решеткой крупные металлические буквы: «Олдсмобиль». Во всем облике громадной машины было то вызывающе чрезмерное хамство, с помощью которого ничтожный мещанин обретает мнимое превосходство. Ради этого он воздвигает роскошный особняк среди нищих хибарок и ведет увешанную драгоценностями дуру жену сквозь толпу бедно одетых тружеников.
– Мамма миа, откуда такая машина? – прошептала Леа.
Арвинд объяснил, что некогда выручил одного плейбоя – бездельника богача – из большой беды. Теперь по просьбе Арвинда он дал ему свою новую, всего два месяца как полученную из Америки, машину.
– Я взял отпуск на пять дней, – продолжал автомеханик, – и довезу вас до самого Мадраса, а вернусь через Дели. Никто не проследит вас ни на железной дороге, ни в аэропортах. Кроме того, такую машину на магистрали не будет задерживать полиция.
– Наш план таков, – сказал Анарендра, очевидно взявший на себя роль командира «операции», – Арвинд – у машины, мы с Даярамом пробираемся в дом, учитель на всякий случай прогуливается у подъезда. Сандра и Чезаре взялись отвлекать хозяина, а вам, Леа, если завяжется драка, придется вести Тиллоттаму к машине!
– Значит, едут Арвинд, Анарендра, Тиллоттама, Даярам и Леа – пять человек?
– Поместимся, – отозвался автомеханик, – в машине пять мест, считая водителя.
– В таком страшилище? – удивилась Леа.
– Это конвертибл – открытая машина с одной дверцей с каждой стороны. Я поднял верх, – пояснил Арвинд.
– Не все ли равно, – перебила Сандра. – Нам всем нельзя уехать, будет подозрительно. Мы с Чезаре остаемся, выражаем сожаление хозяину и прилетим самолетом. Исчезновение Леа объясним тем, что она почувствовала себя плохо и уехала домой.
Окна виллы Трейзиша сияли призывным светом. Хозяин в палевом смокинге обрадованно приветствовал гостей на ступеньках, ведущих в холл.
Двое дюжих слуг, наряженных в белые фраки, стояли у дверей на лестнице, ведущей в сад.
– Вы пришли пешком? Я не слышал вашей машины, – спросил Трейзиш, склоняясь к руке Сандры.
– Мы ошиблись переулком и убедились в этом, лишь отпустив такси. Но пустяки – пятиминутная прогулка.
– В такой обуви? – Трейзиш посмотрел на трехдюймовые шпильки Сандры и босоножки Леа.
– Мы в Италии привыкли к прогулкам. По вечерам, над морем. Здесь жара изнеживает, но прежняя привычка еще осталась.
Дом, снятый продюсером, оказался обширным, с несколькими гостиными в нижнем этаже и верандой, выходившей в густой сад.
К удивлению итальянцев, гостей собралось мало. Всего две женщины, обе в европейских костюмах, встретившие итальянок неприязненными взглядами. Шестеро мужчин – все, очевидно, состоятельные и уверенные в себе люди. Один, толстый и усатый, с горбатым носом и глазами навыкате, немедленно рассыпался в любезностях перед маленькой Леа, убедился, что она плохо знает английский, и перешел на французский. Толстяк объявился любителем драгоценных камней и украшений, и между ними завязался оживленный разговор. Леа сразила нового знакомца, сказав: «Выбирайте жемчуг утром, у окна, выходящего на север», – совет, услышанный ею от японского художника Минору Терада, учившегося в Италии. Терада был сыном известного торговца жемчугом. А когда Леа открыла ему еще один секрет Терады, сказав, что для сохранения блеска жемчужин их надо мыть два раза в год в мыльной мягкой теплой воде и семь раз в год перенизывать ожерелья, причем только на натуральный шелк, отнюдь не на нейлон, толстый бомбеец достал записную книжку.
Сандра поискала взглядом Тиллоттаму и, не найдя ее, спросила у хозяина, где она. Трейзиш, недобро нахмурившись, сказал, что Тиллоттама со вчерашнего дня больна и сегодня не выйдет к гостям. Тогда Сандра захотела повидать Тиллоттаму. Трейзиш отдал какое-то распоряжение слуге и повел Сандру через боковую гостиную на выходившую в сад веранду. Тиллоттама вышла туда в черном сари. Сандра впервые видела девушку в этом наряде и еще раз подивилась ее одухотворенной красоте.
– Я вас оставлю на несколько минут, но не задерживайтесь, пожалуйста. Сейчас мы будем садиться за стол.
Сандра поспешила передать все, что узнала от Рамамурти. Тиллоттама изменилась у нее на глазах. Голова ее высоко поднялась, нетерпеливая и отважная усмешка обнажила зубы под короткой верхней губой. Послышались шаги Трейзиша.
– Я передам, чтобы они были под верандой примерно через час, – поспешно шепнула Сандра, – сюда придет Леа. Прощайте, до встречи в Мадрасе!
Тиллоттама обняла итальянку так крепко, что у той захватило дух, поцеловала совсем как европейская женщина и исчезла за сдвинутой в сторону занавесью. Сандра торопливо закурила и перегнулась через перила, стараясь разглядеть, нет ли кого в саду.
На веранду вышел хозяин.
– Что же вы здесь в одиночестве? – Трейзиш взял ее под руку.
Сандра обещающе рассмеялась, послушно дав отвести себя к столу.
Только на несколько минут ей удалось незаметно подойти к Леа, чтобы предупредить ее и Чезаре. В разгар ужина художник захотел набросать портрет своей соседки – женщины с маленьким злым лицом и длинной змеиной шеей – и обнаружил, что его золотой карандаш забыт им в гостиной, извинился и вышел. Крепкие напитки подогрели оживление до того вялой компании, разговоры становились все громче. Трейзиш пил много, старательно угощая Сандру. Игра с продюсером, оказывавшим ей все более настойчивые знаки внимания, и ожидание готовящейся развязки взвинчивали нервы, а выпивка кружила голову и подбивала на какой-нибудь дерзкий поступок. Только опасение испортить планы друзей сдерживало накипавшее желание созорничать. Чезаре вернулся и едва заметно мигнул. Леа встала и вышла.
– Мы будем танцевать сегодня? – громко спросила Сандра, и Трейзиш вскочил с неуклюжей готовностью.
– «Коктейли и смех, поцелуи и потом…» – запела Сандра американскую песенку. – Что же потом?.. – Она сделала несколько па в такт пению и взглянула на американца искоса, остро и призывно.
Гости зааплодировали. Трейзиш, покраснев еще сильнее, подошел к Сандре.
– Прошу вас на одну минуту в гостиную. Я хочу вам кое-что показать!
Это вовсе не входило в планы, и Сандра уголком глаза уловила встревоженный взгляд Чезаре. Но Трейзиш уже завладел ее рукой и упрямо тянул в боковую гостиную. Пожав плечами, Сандра повиновалась. Трейзиш плотно прикрыл за собой дверь, подвел ее к резному шкафчику, стоявшему перед зеркалом на вычурных резных ножках.
– Просто в знак дружбы… и больше, чем дружбы! – сказал он, доставая ящичек, обтянутый золотистым шелком.
Сандра отвела его руку, но он раскрыл коробку. Внутри был хрустальный, отделанный золотом флакон в виде большой земляничной ягоды.
«Духи «Земляника», – догадалась Сандра. – Самые дорогие, какие я знаю…»
– Благодарю вас, но я ненавижу запах земляники даже в таком облагороженном виде. Сейчас у меня французские «Когти грифа». О, разумеется, только для специальных случаев, вроде сегодняшнего. А на каждый день я всему предпочитаю «Селюи» – это мой запах. Так что подарите лучше вашу «Землянику» Тиллоттаме.
Трейзиш поставил ящичек и неловко усмехнулся.
– При чем тут Тиллоттама? Сейчас мне нужны вы – такая же очаровательная, как моя заочная любовь Чело Алонао. Знаете, что вы до странности на нее похожи… – Он умолк и прислушался.
Прежде чем Сандра смогла как-нибудь остановить его, Трейзиш очутился на веранде. Тиллоттама и Леа стояли возле перил.
– Зачем ты здесь? Я приказал быть наверху! Подслушивать, следить за мной?! – Он схватил ее за руку и рванул к себе.
Леа, не понимавшая ни слова (Трейзиш говорил на урду), бросилась на защиту, но продюсер грубо оттолкнул ее.
– Прошу не вмешиваться! Тиллоттама, сейчас же наверх!
– Уберите ваши грязные руки, негодяй! – четко сказала Леа по-английски.
Трейзиш схватил Тиллоттаму за талию и потащил к другой двери. Тиллоттама влепила ему пощечину, вырвалась и кинулась к перилам, но Трейзиш опять схватил ее и получил удар еще крепче. Разъяренный, он сбил ее с ног, охнул от пинка, нанесенного ему Леа, отшвырнул итальянку и наклонился над упавшей Тиллоттамой. В это время через перила веранды перескочил Даярам. Не раздумывая ни секунды, он пнул Трейзиша в обтянутый брюками зад. Продюсер отлетел в угол террасы и распластался на цементном полу. Рамамурти поднял Тиллоттаму и шагнул с ней к перилам. Трейзиш вскочил и стал вытаскивать из заднего кармана пистолет.
«Все погибло!» – мелькнуло в голове оцепеневшей Леа.
Даярам выхватил подарок инженера Сешагирирао быстрее, чем полупьяный и ошарашенный ударом продюсер направил дуло в его ненавистное лицо и нажал спуск. В широко раздутые ноздри, выпученные глаза и раскрытый рот Трейзиша ударила струя едкой жидкости. У Трейзиша перехватило дыхание, он выронил пистолет и, закрыв лицо руками, с воем грохнулся на пол, кашляя, чихая и икая. На веранду вбежали Ахмед и еще один слуга. Недобро усмехаясь, Даярам поверг их рядом со своим хозяином. Распыленная отрава заставила расчихаться Леа и Тиллоттаму. Они перепрыгнули через перила и были подхвачены подоспевшим Анарендрой. Все четверо побежали по дорожке сада.
Очевидно, сад охранялся, потому что на громкий свист, раздавшийся из-за кустов, сбежалось пять или шесть рослых людей со свирепыми лицами горцев Пакистана. Они настигли беглецов у ворот.
– Беги, Даярам! – крикнул Анарендра. – Я догоню тебя!
Поклонник хатха-йоги с непостижимой быстротой уклонился от страшного удара пружинной дубинкой со свинцовым шариком, схватил противника, поднял, как мешок, и сбил им с ног второго нападающего. Затем Анарендра вдруг покатился по земле, спасшись от удара ножом в спину, вскочил и ногой выбил нож. Тут он услышал спокойный голос своего учителя:
– Беги, пора, не задерживайся!
С привычным послушанием Анарендра выскочил за ворота. Шарангупта неуловимым толчком ноги сбил кинувшегося было вдогонку человека и приготовился встретить нападение остальных. Молчаливой каменной глыбой он стоял перед нападавшими, и его недвижное спокойствие навело на тех страх. Один, самый смелый, отпрыгнул в сторону, вытащил длинный нож и стал обходить Шарангупту сзади. Все дальнейшее произошло в одно мгновение. После, при расспросах Трейзиша, люди так и не смогли объяснить, что случилось. Шарангупта прыгнул в сторону человека с ножом, раздавил ему руку и швырнул его в остальных так, что тех будто смело ветром. Спокойно осмотрев груду стонущих тел, Шарангупта пошел к воротам. На мгновение он задержался около одиноко стоявшего у подъезда «Сандерберда» хозяина – гости приехали на такси или отпустили на время свои машины. Со вздохом сожаления Шарангупта открыл дверцу и взялся за рулевое колесо. Чудовищные мускулы спины вздулись, послышался скрипящий стон металла. Хатха-йог бросил оторванный руль в кусты и тем же неспешным шагом вышел за ворота, растаяв в темноте. Единственным свидетелем его подвига оказался Чезаре, выбежавший в лоджию подъезда в тревоге за Леа и своих индийских друзей. Чезаре заметил тусклый свет фар, мелькнувший по склону Малабарского холма. Облегченно вздохнув, Чезаре закурил и отправился разыскивать Сандру. Он нашел ее в центре внимания ничего не подозревавших гостей, которым она рассказывала анекдоты из жизни итальянских кинозвезд.
– Дай мне сигарету, Чезаре! – Сандра вопросительно посмотрела на него.
Чезаре, протягивая портсигар, поднял большой палец. Сандра весело сверкнула глазами.
– Где же наш милый хозяин?
В столовую ворвался Трейзиш с пистолетом в руке, с распухшим и измазанным лицом. За ним бежали с ружьями в руках Ахмед, шофер и свирепый горец, исполнявший обязанности садовника. Гости в ужасе вскочили, опрокидывая стулья и бокалы с напитками.
– Грабеж в доме! – заревел продюсер. – Скорей, вы, трусы, свиньи, обезьяны! Скорей! Они не могли убежать далеко!.. Простите, господа! В дом ворвались бандиты. Они убежали, но я должен… – Остаток фразы гости не услышали, а через секунду с улицы раздался нечленораздельный вопль: Трейзиш обнаружил отсутствие руля у своей машины. Ругань понеслась в раскрытые окна с аккомпанементом разноголосых оправданий людей, охранявших сад. Топот ног – и все стихло.
– Я думаю, Чезаре, – спокойно сказала по-английски Сандра, – нам пора домой. Хозяину не до нас!
Гости стали вызывать по телефону свои машины и такси.
Вернулся Трейзиш. Тяжело дыша, он подошел к телефону.
– Скажите же, наконец, что случилось? – спросила его Сандра. – Вы выскочили от меня из гостиной точно безумный и исчезли. На вас напали? Кто?
Трейзиш осмотрел комнату, недобро усмехнулся.
– А где ваша подруга?
– Кстати, о Леа, – сказал, подходя к Трейзишу, Чезаре. – Она вбежала сюда в слезах, сказала мне, что вы ее оскорбили. Я не успел остановить ее, она вышла за ворота и села в проходившее такси. Потрудитесь объяснить!
Трейзиш зловеще оскалился и, махнув рукой, протянул руку к телефону. Чезаре положил на трубку руку.
– Сэр, вы оскорбили мою жену! Я требую объяснения, черт побери!
– Вы пьяны, синьор Пирелли! Оставьте меня!
– Нет, это вы пьяны, мистер Трейзиш! Возмутительно! Вы приглашаете нас в свой дом, напиваетесь, пристаете к моей жене, носитесь с заряженным револьвером в руке! Что все это значит?
Трейзиш задохнулся от безумной ярости и некоторое время не мог произнести ни слова. Ему ничего не стоило бы проучить этого итальянского проходимца, но… дело оборачивалось не в его пользу. Выдавив из себя кривую улыбку, он сказал:
– Я приношу извинения вашей жене и вам. Она оказалась около меня в момент… хм… семейной сцены и, не поняв ничего, вмешалась в нее. Мне пришлось оттолкнуть ее, о чем сожалею! А теперь, простите, я должен срочно позвонить в полицию. – Гости стали разъезжаться.
– Думаю, что все сошло отлично, – сказал художник Сандре, когда они мчались в такси в гостиницу.
Сандра спросила:
– Теперь в Мадрас?
– Да, по плану. Билеты заказаны. Я пойду их получать, а вы сложите вещи в гостинице. Самолет идет в два часа ночи, и нам следует испариться, прежде чем этот киногангстер начнет снова домогаться вашей взаимности. Все идет превосходно, Сандра, дорогая! Как приятно мнить себя добрым волшебником!
Веселая уверенность Чезаре стала бы куда меньше, если бы он мог подслушать разговор двух людей недалеко от кассы, в которой он брал заказанные билеты.
– Ты был прав, – говорил один, в темных очках, – это он, тот проклятый итальянец, который удрал от хозяина в Кейптауне. Сгребем целый гранд (тысячу долларов)!
– Не понимаю, что возится с ним хозяин? Пришить его – и концы в воду. А то сколько канители.
– Не нашего с тобой ума дело! Ясно, пришить пока нельзя, сначала надо что-то вытянуть из него. Да нам наплевать, платят, и ладно…
Анарендра догнал Тиллоттаму, Леа и Даярама у самого платана, где стоял автомобиль. Арвинд ждал с распахнутыми дверцами, переминаясь от нетерпения. Громадная машина взяла с места совершенно бесшумно. Арвинд не зажигал фары, и автомобиль крался по темной улице. Только подфарники, точно подслеповатые глазки, светили совсем низко в землю. Прохожие почти не встречались на улицах этой фешенебельной части Бомбея. Арвинд ехал быстро, но осторожно, малейший уличный инцидент погубил бы блестящую операцию «похищения девадаси», как назвал ее Анарендра по фильму, в котором он недавно участвовал вместе с Тиллоттамой.
Обе женщины поместились на заднем сиденье, вместе с Даярамом, на мягком, точно лайковая перчатка, сафьяне, прошитом мелкими поперечными валиками.
Машина проехала фабричные районы Парел и Дадар, вынеслась на магистральное шоссе и задержалась на Шайонской дамбе, где плотный поток машин и повозок двигался в обе стороны, хотя было уже половина одиннадцатого ночи. Наконец машина выбралась на свободное шоссе, и тотчас светящий слабым зеленым светом кубик указателя скорости пополз по длинной линейке спидометра. Воздух начал глухо реветь, обтекая крышу. Леа успела заметить мелькнувший справа указатель поворота на Лонавлу.
Машина, покачиваясь и вздрагивая, летела в однообразном мраке по широкой магистрали, легко обходя попутный транспорт. Яркие фары пробивали темноту на двести метров вперед и автоматически затемнялись, встречаясь со светом других машин.
Тиллоттама, вся дрожа от пережитого, прижималась к Леа, украдкой взглядывая на сидевшего рядом Даярама. Стремительно несущаяся машина, увозившая ее из долгого унизительного плена, казалась сном, сказкой, волшебной колесницей старинных преданий, летящей во мраке все дальше в неведомое, нежданное, но, безусловно, чудесное. Залогом этому – Рамамурти, его сильные руки.
Даярам, отдыхая в быстром полете машины, преисполнился горячей благодарности к могуществу техники. Так легко и быстро освободить Тиллоттаму всего с тремя верными друзьями! Автомобиль и химический пистолет… только всего. Он сказал об этом Анарендре. Ему ответил, закуривая сигарету, Арвинд:
– Могло быть и наоборот – пистолет мог выстрелить в вас, автомобиль – увести прочь от Тиллоттамы, как уже раз и случилось. Нет, достижения техники без доброй и умной направленности не только ни дьявола не стоят, а гораздо хуже каменного топора!
Леа внезапно фыркнула.
– Какое лицо, какая рожа была у этого Трейзиша!
Рамамурти захохотал, засмеялась и Тиллоттама. Стрелки на черном квадратном циферблате с тонкими концентрическими фосфоресцирующими линиями в центре переднего щитка показывали час ночи, когда после длинного подъема впереди показались огни Пуны. Три моста через извилистые сплетения трех рек и два железнодорожных переезда не задержали наших путешественников в это глухое время ночи. С юга подошли столовые горы. Теперь они выехали в еще неизвестную им часть страны. Машина миновала унылые прямые улицы бывшего военного городка англичан. Еще один переезд, и снова ночь, пробиваемая светом фар на опустелом шоссе. Анарендра обернулся к Леа, проворчавшей, что так можно проехать всю Индию и нечего будет рассказать у себя на родине.
– Здесь нет особых запоминающихся мест – ни архитектуры, ни древностей. Только разве стена крепости в центре города – Шанвар Петх, памятник маратхского владычества. Ворота крепости до сих пор усажены железными гвоздями в четверть метра длиной, чтобы их не могли высадить боевые слоны. И еще там, – Анарендра показал на юго-восток, – на горах знаменитая Сингарх – «Крепость льва», днем ее было бы видно.
Анарендра умолк. Нарастающий рев воздуха и покрышек мешал разговаривать.
Тяжелая громадина «Олдсмобиля» приседала, вжимаясь в шоссе. Кубик спидометра полз и полз направо. Когда он закачался между цифрами 110 и 120, слева, вверху приборной доски, загорелся красный огонек.
Раздался низкий гудящий звук, похожий на вызов морского телефона.
– Что это? – наклонилась Леа к Анарендре, не смея отвлекать Арвинда.
– Предупреждение! Предельная скорость – сто двадцать миль! – отрывисто бросил Арвинд.
Мягкая тяжкая лапа швырнула всех вперед. Оглушительный рев сигнала разорвал безмолвие ночи и раскатился по удаленным холмам.
На пределе видимости фар серым призраком мелькнула телега с парой быков, разворачивавшаяся поперек шоссе. Арвинд уменьшил скорость и все же обогнул повозку на таком бешеном ходу, что пассажиры только сейчас представили, как они мчатся.
– Пожалуй, лучше наденьте пояса! – приказал автомеханик.
Все послушно пристегнулись широкими лентами, как в самолете.
Начинало ослабевать нервное возбуждение. Приходила дремотная усталость.
– Как он не боится так ехать? – подумала вслух Леа.
– А что бояться? – обернулся Анарендра. – Если что-нибудь случится на таком ходу, все будет кончено мгновенно, без страдания и страха. Владелец не будет сильно огорчен – машина застрахована.
– Утешительное преимущество скоростных машин, – согласилась Леа.
Она откинулась назад, прижалась к плечу Тиллоттамы и скоро уснула, чуть приоткрыв рот. Тиллоттама повернулась к Даяраму, протянула левую руку. Немедленно горячая и сильная рука художника нашла ее в темноте. Их пальцы переплелись. Счастье наполнило сердце Тиллоттамы, ей показалось, что оно расширилось так, что не может биться. А Даярам, низко склонившись, целовал по очереди все ее пальцы и ладонь. Время остановилось в летящей машине – Даярам с Тиллоттамой не замечали проносившихся мимо огоньков в домах, встречных машин и не обращали внимания на спящие маленькие города, через которые проходило магистральное шоссе. Сатара, Колхапур, Белгаун…
Небо слева на востоке стало светлеть. На широкой обочине перед подъемом Арвинд остановил машину. Тишина показалась удивительной. В головах у путешественников звенело, и движения были неуверенны, как после нервного потрясения. Они отстегнулись и вышли. Арвинд, с ввалившимися щеками, нажал кнопку. Широкая, как рояль, крышка капота отскочила вверх. Автомеханик осмотрел мотор, проверил все, что нужно, обойдя машину, и заглянул под передок. После этого он открыл багажник и вытащил канистры с горючим. Даярам и Анарендра принялись заливать опустевший бак.
– Пришлось взять с собой полный запас. Он жрет горючее только высшего сорта «Премиум», а мы не достанем такого до Бангалура, – пояснил он подошедшей Леа.
– А далеко еще?
– До Бангалура? Миль триста пятьдесят.
– А оттуда?
– Еще около двухсот пятидесяти до Мадраса.
– И все?
– Все!
– Тогда зачем же такая чудовищная гонка? Смотрите, – Леа ласково коснулась запавшей щеки автомеханика, – вы убьете себя!
– Пустое! Нам надо отъехать на невероятное для машины расстояние, чтобы исключить себя из района слежки. Аэропорт, вокзалы – само собой, шоссе тоже, но без расчета на скорость нашего «Старфайра».
– Как вы сказали? «Старфайр» – «звездный огонь»! Как красиво! – воскликнула Леа.
– Самая новая модель «Олдсмобиля». Триста пятьдесят сил!
– Ох! Никогда бы не подумала, – Леа показала на покрытый красным лаком, сравнительно небольшой мотор с широкой тарелкой воздухоочистителя из сверкающего алюминия.
– Очень высокое сжатие, четырехствольный карбюратор, четыре тысячи восемьсот оборотов…
Леа отступила на край дороги. Тропический рассвет был короток, и теперь гигантский «Старфайр» можно было рассмотреть полностью. Полированный корпус цвета голубой стали был уже порядочно запылен, как и голубые колеса со сверкающей трехлучевой звездой на вогнутых ребристых дисках. Леа сказала:
– Громадный зверь красив, но не изящен. Слишком широк, коробчат – словом, роскошный мастодонт!
– Садитесь! Сейчас поедем! – скомандовал Анарендра. – С едой придется потерпеть. Ни в Дхарваре, ни в Хубли мы останавливаться не будем, обедаем в Бангалуре. Надо использовать участок малонаселенной дороги Хубли – Бангалур… – Он повторил то же самое по-английски для Леа.
– Может быть, мне сменить Арвинда, чтобы он отдохнул? – спросила Леа.
Оживленное лицо Анарендры одеревенело от усилий скрыть улыбку, но тут вмешалась Тиллоттама, рассказавшая о водительском искусстве Леа.
– Сейчас сменю Арвинда я, – сказал Анарендра, – а потом мы попросим и вас. Часто меняясь, можно гнать вовсю!
«Старфайр» рванулся вперед. Анарендра отличался быстрой и точной реакцией и ехал не хуже Арвинда, но дорога все более заполнялась машинами и повозками. С большим напряжением удавалось держать скорость около шестидесяти миль. Местность заметно изменилась со вчерашнего вечера. Редкие деревья, заросли кустарников, дома из плитчатого камня с плоскими крышами. Зеленые островки деревень с большими тамариндами, манго или апельсиновыми садами, с колодцами посредине. Высокие тонкие женщины в убогих коричневых сари, подвязанных между ногами наподобие шаровар. Сухой и тяжелый зной над красноватыми плоскогорьями.
Перед Бангалуром Арвинд сменил Анарендру, и путешественники разрешили себе после обеда час отдыха. Из осторожности они полежали в роще на холмах за северо-восточной частью города и снова забрались в прохладу «Старфайра». Первый участок дороги – до Читтура – не отличался большим движением, и «Старфайр» повела Леа с дремавшим рядом автомехаником. Леа спросила назначение циферблата внизу, под передним щитком, на откосе футляра коробки скоростей, разделявшего оба передних сиденья. Загадочный циферблат оказался всего лишь тахометром. Леа быстро освоилась с рычажком четырехступенной гидравлической коробки, с кнопочным управлением подъемными стеклами, дверными запорами и обозначениями кондиционера. Арвинд настороженно следил за всеми маневрами Леа. Не прошло и четверти часа, как воздух заревел вокруг «Старфайра» лишь немного слабее, чем при управлении самого Арвинда. Леа уверенно овладела грозной машиной. Арвинд еще некоторое время присматривался к ней и затем погасил свою сигарету, привалившись к мягкой стенке дверцы и закрыв глаза. Леа наслаждалась силой «Старфайра». Его руль, укрепленный на двух концах глубоко расщепленной вилки, был снабжен, конечно, усилением и слушался легкого движения пальца. Могучий сигнал в три тона заставлял все живое шарахаться с дороги, пугая даже невозмутимых коров. Сиденья передвигались электромоторами в любое удобное положение, что было особенно приятно маленькой Леа. Восемьдесят миль – это неплохо для шоссе с поворотами и туго соображавшими деревенскими возчиками. Почти выспавшаяся ночью, Леа мчалась прямо на восток, куда теперь, после Бангалура, повернула хорошо отремонтированная магистраль.
Гонка продолжалась уже шестнадцать часов. Дремали Арвинд и Анарендра, за спиной спала Тиллоттама, положив голову на плечо художника. Даярам бодрствовал, держа руку Тиллоттамы.
В Келаре Леа запуталась и едва протиснулась на широченном «Старфайре» сквозь узкие переулки. Но не успел проснувшийся Арвид прийти на помощь, как машина снова мчалась по шоссе, и Арвинд опять дремал, чему-то блаженно улыбаясь во сне.
Местность изменилась в третий раз. Причудливые глыбы камней чередовались с колючими акациями, отдаленные бурые склоны были покрыты плантациями каких-то невысоких деревьев с листвой мелкой и темной. Прошло еще полтора часа, и Леа миновала Читтур, заметив лишь крутые черепичные крыши домов. Шоссе опускалось в широкую долину какой-то реки, круто поворачивая направо. Издалека на юге показалась железная дорога, удалившаяся от шоссе после Бангалура. Арвинд выпрямился на сиденье, осмотрелся, закурил и попросил Леа остановить машину.
– Разминка! Последняя! Через два часа Мадрас!
Тиллоттама сделала несколько танцевальных па на дороге. С каждым часом пути с нее спадала молчаливая печаль.
После отдыха Леа удостоилась почетного места рядом с водителем. Арвинд перестал гнать с прежней сумасшедшей скоростью, и кубик спидометра плавал около цифры 70.
– Как вам нравится машина? – спросил он Леа.
– Хороша, – неуверенно ответила Леа со смешанным чувством восхищения и протеста.
Четыре пассажирских места и триста пятьдесят сил – соотношение недопустимое, наглое и абсолютно бесполезное для огромного большинства людей. Больше того – вредное, потому что владеть этой машиной можно было, лишь отняв у кого-то возможность вообще приобрести машину.
«Вроде статистики, что на каждого человека приходится по бифштексу, но если один съел три, то значит, что двое остались голодными», – мелькнуло в голове Леа.
– Я знаю, что вам думается, – прищурился Арвинд, – что это свинская машина и что, будь вы на месте американского правительства, вы запретили бы делать такие.
– Вы угадали! Хотя я очень благодарна нашему «звездному огню», – Леа погладила приборный щиток, – но это верно! И все же – разве мы смогли бы проделать безумную гонку по не слишком уж хорошей дороге, в прохладе и комфорте, кроме как на подобной машине?
– Разумеется! Тем более «Старфайр» пригодился бы исследователям, ученым, путешественникам, но не праздным пожирателям ценного горючего ради сомнительного удовольствия гонки. Где предел? Полвека назад богачи владели сорокасильными автомобилями, бегавшими с «головоломной» скоростью тридцать миль, переживая такое же дешевое превосходство над другими, какое испытывает современный плэйбой, несущийся быстрее на сто миль!
– Все для того, чтоб дать всем понять, что они выше и лучше. Не надо даже автомобиля, посмотрели бы вы на нашего надутого богача в деревне, выезжающего на откормленном могучем жеребце! Спесь в нем кричит: все равно обгоню, смотрите, какой конь! Завидуйте! Это чувство в человеке, наверно, неистребимо.
– Его надо истребить! – твердо сказал автомеханик. – Иначе ничего не выйдет!
– С чем не выйдет?
– С человечеством! С социализмом!
– А вы верите в социализм?
– Как же иначе? Другого пути у человечества нет – общество должно быть устроено как следует. Разумеется, социализм без обмана, настоящий, а не национализм и не фашизм.
– О, мне хотелось бы поговорить с вами подробнее, но я не умею. Вот когда прилетит Сандра… сколько времени вы пробудете в Мадрасе?
Автомеханик бросил взгляд на часы.
– Мы приедем в пять часов. Сутки отдохнем, а под вечер завтра двинемся назад. Не по этой дороге, а берегом до Виджаявады, оттуда в Хайдарабад и через Шолапур на Пуну. Поедем не спеша – и на третьи сутки в Бомбее.
– Ей-богу, мне жаль так расставаться с вами, дайте мне ваш бомбейский адрес, – попросила Леа. – Нам, Сандре и мне, так хотелось познакомиться с индийским рабочим интеллигентом! А нам все время попадались коммерсанты, артисты или чаще бездельники!
– Как можно ожидать встретить нашего брата в дорогих отелях? Вы болтаетесь в высшем слое, как поплавок в карбюраторе, хотя и не похожи на английских или американских мемсахиб, которых недолюбливает вся Индия.
– В высшем слое? – возмутилась Лей. – Да я еще два месяца назад была бедна, как церковная мышь, и не знала, что будет со мной завтра!
– Ага, значит, наследство?
– Можно считать так, – медленно сказала Леа, представив себя наследницей безымянных охотников за алмазами, оставивших им карту и добычу, едва не украденную Флайяно.
Арвинд взглянул на нее с некоторым сомнением, но промолчал.
Мадрас раскинулся на прибрежной равнине. Широкие улицы, обсаженные двумя-тремя рядами деревьев, витрины магазинов в домах, далеко отодвинутых от проезжей части улиц и скрытых зеленью. Но как во всех виденных Леа городах Индии, рядом с благоустроенными кварталами теснились ужасающе скученные. Трущобой показался ей Чинтадрипет, окаймленный извилиной гнилой стоячей протоки.
Они въехали в город по широкой Пунамалай-род, дважды пересекли железную дорогу и рукава реки, круто повернув от форта Сен-Джордж на красивую Маунтрод, где находилась гостиница, заранее назначенная как место свидания. Не успела машина подъехать к широким ступеням подъезда, как из портика выбежали Сандра и Чезаре.
Арвинд нажал кнопку, и крыша машины медленно поползла назад, складываясь в широкой щели позади сидений. Зной хлынул в открывшуюся машину, точно поток воды в ванну. Сандра ласково обняла подругу.
– Комнаты всем заказаны. Тиллоттаму я беру к себе. Не удивляйтесь, если увидите у себя новенькие чемоданы – в них только по нескольку книг. Мы с Чезаре их купили – нельзя же Даяраму и Тиллоттаме быть респектабельными путешественниками без багажа, Анарендра и Арвинд – магнаты в своем чудовищном автомобиле, их чемоданы пусть «остаются» в багажнике.
Арвинд высадил своих пассажиров, пообещав вернуться после того, как в гараже машину вымоют, проверят, смажут. Всех удивила Тиллоттама. Она низко поклонилась Арвинду и машине, стерла густую пыль с капота концом своего головного шарфа и прижалась губами к сверкающей стально-голубоватой поверхности, сказав что-то, прозвучавшее мелодичным речитативом.
– Она говорит, – перевел серьезный Даярам, – что с детства хранила в памяти сказку о голубой колеснице. Колесница, уносящая людей далеко от страха и страданий, в светлый и широкий мир. Сказка исполнилась – вот колесница, и случайно ли она голубая?
На художника Чезаре было совершено нападение. Вечером в переулке у самой гостиницы на него набросились четверо, скрутили руки и куда-то поволокли. Чезаре стал отчаянно сопротивляться и звать на помощь. Тогда его ударили по голове. Три недели он пролежал в больнице из-за сильного сотрясения мозга. Видимо, это не была месть Трейзиша, потому что его хотели куда-то увезти.
Итальянцы не без основания подозревали, что это нападение связано с черной короной. Они сняли отдельный дом, куда вскоре приехал капитан Каллегари. Теперь вся компания друзей, за исключением лейтенанта Андреа, оказалась в сборе.
Мадрас показался друзьям уютным, к жаре они привыкли. Сандре и Леа нравился местный обычай женщин ходить босиком, в одном только сари, нравились темные чеканные лица тамилов и других южноиндийских народностей. Сам город был чище, чем другие виденные ими города, и даже красных бетельных плевков на улицах, к которым никак не могли привыкнуть путешественники, здесь было меньше.
Однако после ранения Чезаре чувство безопасности и покоя покинуло итальянцев. Прежняя восхитительная жизнь путешественников, любопытных и безучастных, ни к чему не обязанных и проходящих сквозь обычную людскую жизнь, подобно существам из другого мира, была разрушена. Леа купила автоматический пистолет, быстро выучилась стрелять и носила оружие в своей сумочке, никогда не расставаясь с ним. Капитан Каллегари резонно убеждал, что оружие мало чем поможет, если не знаешь, кого и когда опасаться, потому что у наносящего первый удар всегда все преимущества и в этом сила всякого хищника.
По мнению капитана, пора было уезжать если не из Индии вообще, то из Мадраса – во всяком случае. Сандра и Леа соглашались с ним, но ничего нельзя было сделать до окончательного выздоровления Чезаре.
Накануне возвращения Чезаре из больницы итальянцев посетил Даярам с радостным сообщением, что им, наконец, удалось получить все нужные документы и свидетельские показания. Это Тиллоттама после неудачи с объявлениями в газетах придумала план, по которому они принялись обходить город, улицу за улицей, дом за домом. И Тиллоттама нашла дом своего дяди – единственного из мадрасских родственников, оставшегося в живых. Он жил в том же маленьком особняке в Трипликане, как и в роковом 1947 году.
На днях состоится суд для восстановления Тиллоттамы в гражданских правах, и тогда они смогут пожениться.
– И уехать отсюда! – обрадованно воскликнула Леа.
– Не сейчас еще. Я ведь начал работать – леплю с Тамы.
– О, как хорошо! Мы придем посмотреть.
– Еще рано. Но я хочу пригласить вас всех к нам, потому что на днях из Салема приезжает мой русский друг, геолог, помните мою встречу в Кашмире? Мистер Чезаре к тому времени тоже сможет прийти.
– Придем обязательно, – пообещала Леа, – мне хочется познакомиться с русским ученым. Но… – она замялась, – сделать статую, как вы хотели, это ведь очень долгое дело. И мы уедем. Вы останетесь здесь вдвоем с Тамой, одни в целом городе. Кто знает, вдруг Трейзиш разыщет вас. Мне кажется, может быть, из-за Чезаре, что это опасно.
Рамамурти снисходительно улыбнулся и принялся возражать с несвойственным ему упрямством. Видно было, что он слишком увлечен своей работой и не хочет, а вернее, не может думать ни о чем другом.
Леа рассердилась и обрушила на Даярама целый поток слов, благо ее английский язык значительно усовершенствовался.
Даярам растерялся от темпераментного наскока и только развел руками:
– То есть вы думаете, что Тиллоттама в своем одиночестве в плену и тоске полюбила бы каждого, кто пришел к ней из внешнего мира?
– Совсем нет! Вы уж чересчур скромны, чаще смотритесь в зеркало, – почти сердясь, возразила Леа. – Но, видите ли, красота Тиллоттамы мне кажется почти чрезмерной, ну, вроде громадного автомобиля, на котором мы удрали из Бомбея. Как владеть «Старфайром» может лишь очень богатый человек, так и в жизни очень непросто быть с женщиной столь необыкновенной, редкой красоты. Надо обладать большим могуществом или же запирать ее. Глядя на Тиллоттаму, я понимаю мусульман.
– И я в ваших глазах…
– Кажетесь недостаточно могучим, грозным, жестоким, чтобы неустанно охранять свою красавицу в обычной жизни, такой, как ваша, обыкновенных людей, не принцев крови, не архимиллионеров. И я боюсь за вас и за Тиллоттаму, поймите меня правильно, Даярам. Что такое мы, не имеющие ни власти, ни силы за спиной? Пустое дело убить вас, скрутить и увезти Таму совсем так, как поступили с Чезаре. После Кейптауна за нами ходит какая-то угроза. Мы не понимаем, что это такое, и не можем найти защиту. Трудна судьба Красоты Ненаглядной в нашем жестоком мире, а ведь вечно бегать и прятаться нельзя, жить станет противно. Все во мне протестует, когда подумаю. Надо Таме быть артисткой кино… и принадлежать народу Индии, да и всему миру!
Вся кровь бросилась в лицо Даяраму, и он несколько минут молча смотрел на Леа. Та, чувствуя неловкость, поспешила закурить.
– Я сам много думал об этом, – медленно заговорил Даярам, – и я решил, что беречь Тиллоттаму помогут друзья, когда мы уедем в Дели. Мы, индийцы, перелагаем бремя ответственности с себя на судьбу и привыкли принимать все, что случается, не ощущая вины за что-либо, кроме как за правду, перед самими собой.
Леа беспомощно оглянулась.
– Не узнаю нашего Даярама. Он как одурманенный. Или таковы все художники, когда у них разгар творчества?
– Довольно, Леа, оставь мистера Рамамурти в покое! – вдруг сказал капитан. – Что за охота тебе постоянно вмешиваться в чужие дела, да еще в чужой стране. Довольно бомбейской авантюры! Нельзя так!
– А если вмешательство доброе? – не сдавалась Леа.
– Нелегко среди чужих людей и обычаев определить, что хорошо и что плохо.
– А мне кажется, что, если принять это чужое как свое близкое, тогда все станет понятным, – вмешалась Сандра. – Можно и в далекой стране чувствовать себя своим и быть чужим среди кровных родственников. У нашего милого капитана точка зрения моряка, для которого всякий берег – дальний.
Каллегари ничего не ответил и потащил из кармана трубку. Леа бросилась целовать Сандру – так она всегда выражала свое восхищение.
Даярам Рамамурти вернулся домой уже к вечеру, после того как долго бродил по южному предместью Мадраса, где они с Тиллоттамой сняли новенькое бунгало у самого берега моря, на окраине.
Комната Даярама, служившая ему и спальней и студией, выходила окном – низким и очень широким – прямо на океан. Художник обеими руками раздвинул половинки окна. В комнату ворвался морской влажный ветер, шум волн и прибрежных пальм, вечерние голоса птиц. Мольберт с набросками углем и мелом и две скульптурные подставки с незаконченными эскизами в глине стояли у окна. На низком столике лежали папки с листами грубой бумаги, запечатлевшими бесконечные поиски линий лица и тела Тиллоттамы. У стены, против второго окна, возвышалась неоконченная статуя во весь рост, тщательно укутанная в мокрую ткань.
Даярам сел у окна и зажег сигарету. Слишком много событий за последнее время и слишком много задач ставит ему жизнь, требуя важных и быстрых решений. Может быть, он не годится для этой роли с его созерцательной душой. Но разве не говорил ему гуру, что каждая душа только сама может совершить подвиг совершенствования и восхождения?
А он, Даярам Рамамурти, сейчас живет за счет своего гуру, и единственно, чем может он вернуть свой великий долг и учителю и всем, кто в трудный час оказался плечом к плечу с ним, – это создав настоящую ценность – прекрасное.
Но велика его задача!
Он работал, точно одержимый, охваченный порывом вдохновения, благодарности и любви. Он получил от судьбы модель почти сверхъестественно совершенную. О чем больше смел он мечтать?
И все его вдохновение разбивается о какую-то глухую, скользкую, неподатливую стену. Он не может подняться на высшую ступень вдохновения, слить воедино все изменчивые, мгновенные, дробящиеся на тысячи примет черты Тиллоттамы, остановить их, сделать столь же живыми в глине, а потом в камне или бронзе. Он стал думать о себе как о плохом скульпторе, бьющемся над непосильной задачей.
Со стыдом припоминал Рамамурти то, что случилось в начале его работы. Он сделал уже множество зарисовок головы Тиллоттамы, ловя самые разнообразные повороты и выражения, и приступил к наброскам ее фигуры в одежде, не смея просить ее о большем. То, что он мог сказать легко и просто даже мнимой дочери магараджи там, в Кхаджурахо, сейчас, после того как он узнал всю историю Тиллоттамы, казалось ему немыслимым.
И он, угадывая линии ее тела под тонким сари, рисовал ее с покровом одежды. Тиллоттама сосредоточенно наблюдала за ним, заглядывала через плечо на рисунки. И однажды, когда он мучился, стараясь воспроизвести неповторимые линии плеч, Тиллоттама попросила его отвернуться. Легкий шорох выдал ему ее намерение. Она сбросила свое легкое одеяние и выпрямилась перед ним во всем великолепии своей наготы, побледневшая и сосредоточенная.
Он набрасывал эскиз за эскизом, лишь изредка прося переменить позу.
Даярам рисовал до тех пор, пока не увидел, что она готова упасть от утомления, спохватился и прекратил работу.
– Сядь и ты, милый, – она редко употребляла это слово, становившееся на ее устах необыкновенно нежным. – Скажи мне правду, только правду о себе и обо мне. Что у тебя здесь? – Она положила руку на грудь Даярама против сердца. – Я вижу, что ты страдаешь, что становишься неуверен, печален. Как будто тебя покидают силы. И я вижу, что это не от меня. Мы очень приблизились друг к другу. Я поняла теперь, что такое настоящая любовь, долгая, на всю жизнь, – это когда ожидаешь амритмайи, упоения, от каждой минуты с тобой. И оно приходит, созданное нами обоими. Ты творишь во мне, а я в тебе, и желание делается неисчерпаемым, потому что оттенки чувств бесчисленны и становятся все ярче от любви. Разве это плохо для тебя, милый?
– Как может быть плохим величайшее счастье, дарованное богами?
– Что же тогда мешает тебе и не дает творить?
– Ты должна понять меня, Тама! Счастье встречи с тобой, оно будто лезвие ножа – страшно остро и очень узко. А рядом, с обеих сторон, две темные глубины. Одна – отзвук общечеловеческой тоски и трагедии при встрече с прекрасным. Мы отдаем себе отчет, как неуловимо оно и как ускользает все виденное, познанное, созданное нами в быстром полете времени, над которым нет никакой власти. Пролетают дивные мгновения, проходит мимо красота, которой мало в жизни. И все люди, встречая прекрасное, чувствуют печаль, но это хорошая печаль! Она дает силу, вызывает желание борьбы, зовет на подвиг художника – остановить время, задержать красоту в своих творениях.
– А другая глубина? – тревожно спросила девушка.
– О, не будем говорить о ней, я одолел ее еще там, в Тибете… Моя вина, что я оказался слабее, чем думал, и не смог пока пройти по лезвию ножа. Но ты есть, я вижу, слышу, чувствую тебя, и нет такой силы, которая могла бы заслонить, увести тебя из моей жизни! Как только я вновь и вновь понимаю это – растет моя сила и уверенность в себе, как в художнике. Через искусство я приду к тебе совсем, навсегда, если ты до той поры еще будешь считать меня достойным.
– Почему же через искусство? Разве не лучше прямой путь? Вот я перед тобою, такая, как я есть!
– Создавая тебя заново в глине и камне, я побеждаю все темное, что появляется во мне самом и, может быть, есть и в тебе. Если я смогу возвыситься до такого подвига творчества, то переступлю и через все другое и пойду нашим общим путем Тантры!
– Может быть, мне лучше отойти… оставить тебя? – Последние слова Тиллоттама произнесла едва слышно.
– Нельзя! Нельзя вырвать тебя из моего сердца, потому что это значит лишить меня души. Но если для тебя, тогда другое дело!
Вместо ответа она протянула ему обе руки. Даярам схватил их и в порыве любви и восхищения притянул Тиллоттаму к себе. Вся кровь отхлынула от ее лица, губы ее раскрылись, и дыхание замерло.
Он поднял ее. Легкий стон вырвался из губ Тиллоттамы, когда она с силой обхватила его крепкие плечи.
И тут Рамамутри опомнился. Заветное слово «помни» опять прозвучало в его внутреннем слухе. «Другое, Другое, все будет по-иному…» – твердил он, неся Тиллоттаму в студию. С бесконечной нежностью он опустил ее на ящик – постамент для позирования. Широко открыв изумленные глаза, Тиллоттама заметила в его лице сосредоточенность с оттенком угрюмости, почти отчаяния.
– Пришло время, звезда моя, – сказал он, – тебе будет трудно! Ты веришь в меня?
Огромные глаза ее засияли.
– Милый, я давно жду! Владей мной, как глиной, покорной твоим пальцам!
Дом на берегу моря превратился в убежище двух отшельников.
Даярам и Тиллоттама проводили в мастерской целые дни, а нередко и ночи. Молчаливый дом труда и творчества, где безраздельно властвовал художник, требовательный, ушедший в себя, нетерпеливый.
Постепенно все яснее становилось, что надо выразить в статуе Анупамсундарты, и вставала во весь рост нечеловеческая трудность задачи. Образ женщины, пронизанный древней силой страсти, здоровья и материнства, звериной гибкостью и подвижностью и увенчанный высшей одухотворенностью человека. Как прав был гуру, говоря о великом противоречии животного тела и человеческой души!
Предстояло отточить до предела животное совершенство, наполнив его светлым и сильным огнем мысли, воли, любви, терпения, внимания, доброты и заботы – все, чем живет душа человека – женская душа.
Это было не легче, чем идти над пропастью по лезвию ножа. Ничего, ни единой капли, нельзя было утерять из драгоценного совершенства создания миллионов веков животного развития, но и ни капли лишней! Здесь нельзя было применить всегда выручающее художника усиление, искусственное подчеркивание формы для выражения ее силы – только строго в той же мере, в какой удастся выразить другую сторону человека – духовную. Сочетать эти две противоречивые стороны, на языке форм и линий обозначающиеся противоположными друг другу чертами…
Если у него победит животная сторона – неудача! Каждый будет читать в его образе Парамрати призыв к яркому, красивому, но ничтожному, тянущему человека вниз, в пропасть темных желаний.
Но если увидят в его статуе подавивший природу разум – неудача столь же большая, ибо в том-то и заключается образ Анупамсундарты, чтобы сохранить в ней, носительнице прекрасной души, всю высшую, гармоническую и совершенную целесообразность природы. Боги, как это выполнить?!
Даярам и не подозревал, что поставил себе ту же цель, что и художники Древней Эллады, – каллокагатию, единство красоты души и тела. Эта цель рождалась не раз в творческом прозрении в разных странах, в истории человечества, везде, где только люди доходили до понимания силы и красоты своей животной природы, озаренной жаждой познания.
Поза статуи была давно уже задумана художником. Однажды он увидел Тиллоттаму коленопреклоненной на берегу моря – она искала раковинки. Колено ее касалось земли, другая нога упиралась на пальцы. Тиллоттама придерживала развевающиеся на ветру волосы левой рукой, поднятой к затылку, а правая, выпрямленная, с расставленными пальцами, была погружена в песок. Он окликнул ее, она повернула к нему лицо с широко раскрытыми глазами, сосредоточенная в своих мыслях. Через мгновение лицо Тиллоттамы осветилось ее особенной, несказанно милой улыбкой. Она поднялась на кончиках пальцев, упруго распрямив свое тело. В этот момент художник и увидел Парамрати – Тиллоттаму, чуть выгнувшуюся, откинувшую плечи назад, придерживающую волосы у затылка. Вытянутая правая рука отклонилась в сторону в отстраняющем жесте, плотно сомкнутые ноги напряглись, разгибаясь в коленях. Момент порывистого и легкого изгиба тела совпал с пробуждением задумчивого, почти печального лица, озаренного приветом и радостью. Единственную секунду перехода в теле и душе сумел уловить и запомнить художник. Лучшей позы для статуи нечего было искать!
Эта внешняя форма слилась с главной, внутренней идеей Даярама – создать образ проснувшейся души, потянувшейся к звездам в слитном усилии всех сил и чувств юного тела.
Рамамурти смог очень скоро выполнить черновой эскиз статуи.
Но огромная пропасть лежала между удачей общего плана скульптуры и ее завершением. Тысячи маленьких, но важных деталей, недоумений и загадок стали на его пути. Вместе с ним одолевала затруднения и его модель, иногда с такой тонкой интуицией тела и чувства, какие были недоступны Даяраму. Тиллоттама увлеклась созданием статуи, как и он сам, засыпая тут же в мастерской после многочасовой работы. Не раз, когда огорченный неудачей Даярам рано бросал работу, Тиллоттама будила его, внезапно поняв сущность затруднения. Или же он врывался к ней, свернувшейся на своей постели с ладонью под щекой в детски мирном сне, и будил ее, торопя, пока не исчезла едва забрезжившая, уловленная за краешек догадка.
Время шло, и, чем ближе к завершению становилась статуя, тем больше тревожился Даярам. Уверенность в победе, наполнявшая его в начале работы, таяла с каждым днем. Страх все сильнее овладевал художником.
В окне показалась голова Тиллоттамы. Она собиралась купаться. Увидев, что Даярам курит у окна, она сделала призывный жест по-индийски пальцами рук, держа ладони от себя. Даярам выскочил в окно, и оба спустились по травянистому откосу. Луна всходила, посеребрив океан и легкую завесу туманных испарений, поднимавшихся от влажной, нагретой земли. Берег был безлюден, и размеренный плеск волн не нарушал первобытной тишины. Ничего больше не было во всем мире – Тиллоттама, он и океан. Рамамурти взял ее на руки, вошел с нею в воду и опустил, когда набежала волна. Тиллоттама поплыла. Он плыл рядом с ней, чувствуя, как уходят все сомнения, будто растворяются в океане. Слишком много рассуждений, зыбких и ускользающих.
Надо делать, собрав всего себя, всю волю. Таковы были древние мастера, знавшие главный секрет победы – неутолимое и непреклонное желание творить!
Но Тиллоттама? Он свершит свой путь служения людям, создав Анупамсундарту, а потом Тиллоттама понесет и дальше свою красоту в картинах или фильмах – не все ли равно. И его очередь помогать ей, как сейчас она помогает ему. Но вместе, вдвоем, пока есть и будет любовь, мимо теней прошлого, навстречу всем невзгодам и радостям или опасностям будущего!
Они вышли на берег. Туман скрыл дали и превратил берег в призрачный дворец с лабиринтом серебряных просвечивающих стен. Бронзовая Тиллоттама стояла в этом расплывчатом, неощутимом мире как единственная живая реальность, отчеканенная с ошеломляющей достоверностью. Дыхание его прервалось, когда он увидел ее глаза: они сияли, как звезды! Именно звезды, только сейчас Даярам понял смысл ставшего избитым сравнения, потому что глубокая даль виделась в их блеске, так же как и звезды неба сразу отличаются от всех других огоньков тем, что светят из бездонных глубин пространства.
Тиллоттама смотрела на Даярама и увидела его таким, как в первый раз в храме Кандарья-Махадева.
– Тама!.. – Он упал на колени.
Тиллоттама хотела что-то сказать и задохнулась. После долгой тоски, после ревности Даярама, отчаяния неосуществленных стремлений радость желания потрясла ее до последних глубин ее существа. Короткие сдавленные рыдания вырвались у нее.
Только изредка в танцах, в моменты наибольшего вдохновения, Тиллоттама чувствовала такую чистую радость тела и свет души. Привыкшая к отчужденным, оценивающим взглядам художника во время его работы, к холодной замкнутости в мгновения, когда она тянулась к нему, она теперь перенеслась в мир осуществленных грез. Никогда не думала Тиллоттама, что страсть может быть так прекрасна, что совсем по-особенному зазвучат душа и тело в объятиях влюбленного, пламенея и возвышаясь от его поклонения.
Апсара Тиллоттама и его живая Тиллоттама стали для Даярама единым реальным образом той радости и силы, что люди зовут красотой. Черные волосы Тиллоттамы разметались по песку, щеки пылали, припухшие губы шептали слова любви и благодарности. Преграда, долго разделявшая их, казавшаяся крепче железной стены, развеялась пустым дымом, как только разгорелось пламя настоящей любви.
«Это и есть наша Шораши-Пуджа», – думала Тиллоттама, закидывая руки за голову.
«Неужели мы нарушили наш путь Тантры?» – думал Даярам, любуясь ею.
Туман рассеялся, море в первых бликах зари сделалось голубовато-серым, а песок – розовым. Тело Тиллоттамы на нем казалось темным, чугунным, изваянным из первозданной материи, глаза – колодцами тайны, полоска ровных зубов полуоткрытого рта – блестящей жемчужиной. Черные черты бровей оттеняли синеву вокруг век, гибкие руки были скрещены под затылком, груди высоко поднялись, а продольная впадинка посреди тела углубилась. Еще чище и чеканнее стали все его линии, отточенные порывом страсти. Эта новая красота была физически ощутима и для нее, на миг подумавшей, что лепить с нее статую надо именно сейчас. Даярам сел, обхватив руками колени. Так, значит, путь Тантры для них был не в обрядах Шораши-Пуджа, открывших друг другу их тела, но не сблизивших? Они сроднились на пути совместного творчества в жизни, пронизанной любовью и сдержанной страстью.
Им теперь не были страшны терзания «нижней» души – близость шла не через первобытную тьму, а по светлому лезвию ножа над всеми пропастями сердца, поднималась торжествующим цветком любви над темным и могучим естеством Земли.
На художника будто повеяло дыханием безбрежного океана вечности. Он понял, что в этой безвременной дали – только любовь и знание, только радостное и доброе, только чистое и светлое.
Все остальное не уносится вперед, продолжаясь в вечности, а осаждается в лоне мутной жизни, как в темных, полных тлена, тихих заливах моря.
Миллионы лет, кальпу за кальпой, океан слепой, бессмысленной жизни плещется по лицу Земли и бог знает еще скольких миров. Сотни тысяч лет существования полузверей-полулюдей продолжалось немое кипение страстей и темных мыслей, без возврата назад, без восхождения ввысь и вперед. Так и шли – не связанные с прошлым, не думая о будущем, исчезая в настоящем, как листок в порыве ветра. Но надо было совладать с тьмой в душе, пробиться сквозь нее, как это пришлось и ему в новую эпоху могущества человека, все еще находящегося в плену старой злобы.
Путь Тантры для Даярама оказался в точности подобным его творческому пути в создании Анупамсундарты. Так и должно быть! Тама – такая же! Все понимает, чувствует, часто опережая его своим более близким к матери природе и более тонким сознанием древней дравидийки, мудрой, проницательной, полной темного огня первозданных сил… «Боги, как я люблю ее!»
Солнце выплыло из океана внезапно и радостно, расстелив свои лучи по гребешкам плоских волн. Тиллоттама и Даярам оказались на виду всего мира, под высоко вознесшимся голубым небосводом. Но им нечего было прятать от себя и других, скрывать то новое, что полностью завладело ими. Не торопясь они вернулись в дом.
Они работали дни и ночи напролет, едва уделяя время на сон и еду. Тиллоттама с радостным нетерпением смотрела на свою копию.
Это была она и не она – Даярам вещим чутьем соединил в ее теле совершенство плоти с одухотворенной мыслью.
Дни шли. Даярам почти не ел, не спал, весь горя вдохновением, которое иногда переходило в опасный экстаз, подобный тем, каких достигают йоги и садху.
В тревоге за Даярама Тиллоттама забыла собственную усталость. Она упрашивала его остановить работу, передохнуть хоть несколько дней, но вызвала лишь взрыв раздражения.
Даярам чувствовал, что дал все, что мог взять от своего ума, сердца, любви и рук.
Странное чувство возникло у Тиллоттамы. Статуя была не такой, какой она представляла ее себе, мечтая, что когда-нибудь встанет перед законченным образом Анупамсундарты. Мгновение пришло. Статуя была великолепна, но, глядя на нее, она не испытывала радости. Тиллоттама еще не понимала, что, участвуя в создании тончайших подробностей, она утратила ощущение цельности.
Даярам тоже был недоволен. Часами он подправлял что-то не заметное ничьему другому взгляду. Он тревожился и бессознательно откладывал окончание статуи, словно боясь признаться в своей неудаче, в том, что больше он ничего не может. И все же мгновение это наступило.
Художник стоял, всматриваясь в каждую морщинку сырой глины. Тиллоттама следила за ним затаив дыхание, не смея шевельнуться. Жестокая тревога отразилась на лице Даярама. Он отступил назад, вздохнул и сказал:
– Хатам! (Конец!) Я вижу много ошибок, но больше ничего не могу. Не вышло так, как я мечтал, как задумывал. Пусть, все равно! – С этими словами он шагнул к ящику, на котором сидела Тиллоттама, протянул к ней руки и без чувств рухнул к ее ногам.
В ужасе она вскочила, нагнулась, пытаясь поднять его тяжелое тело. И вдруг у ней глаза заволоклись красным пламенем, и она упала рядом к подножию изображенья, торжествующего в своей красоте, силе и жизни.
Молчание в студии привлекло служанку, которая с воплем понеслась за доктором, жившим по соседству, и, по счастью, в этот утренний час застала его дома.
– Что же это вы? – сурово журил их старый врач. – Сильны, как тигр с тигрицей, а довели себя до такого состояния! Немного вина, усиленное питание и три дня в постели, только врозь, врозь! Вот снотворное!
Насмешливая искорка загорелась во взгляде Даярама, устремленном на Тиллоттаму. Сообразив, чему приписывает врач их недомогание, она вся залилась краской и закрыла лицо руками, вздрагивая от сдержанного смеха. Врач, поворчав и посмотрев на нее неодобрительно, ушел. Даярам вскочил и принялся обертывать статую мокрыми тряпками. Едва справившись с работой, он вынужден был лечь от нового приступа слабости.
Бледными и похудевшими застал обоих русский геолог Ивернев, опасавшийся неладного в молчании Даярама.
Рамамурти, вспоминая свой тогдашний полет в неизвестное, совместную прогулку и полный доверия разговор, бесконечно радовался, глядя на тонкое, покрывшееся светло-красным загаром лицо геолога, слыша его задумчивую английскую речь с растянутыми, как в речитативе, словами и особенным раскатистым «рр». Ветер, врывавшийся в окно, трепал его мягкие, выгоревшие до льняного цвета волосы, сдувал пепел с длинной русской папиросы. Радостная улыбка озаряла его лицо. Художник подумал, что так открыто и светло может улыбаться лишь голубоглазый северный человек. В улыбке детей юга всегда остается нечто скрытое. Может быть, это лишь кажется от непроницаемой темноты глаз?
Ивернев встал, с волнением прошелся по комнате, снова улыбнулся.
– Ну а теперь покажите мне похищенную. Можно?
Даярам позвал Тиллоттаму, надевшую свое черное сари и стеклянные браслеты индийской крестьянки. Геолог застыл на несколько мгновений, провел рукой по глазам и негромко рассмеялся. На вопрошающий взгляд художника он сдержанно сказал:
– Разве апсары нуждались в комплиментах? А вы, госпожа Видьядеви, конечно, апсара! Тиллоттама, можно и мне называть вас так?
Тиллоттама, по-европейски открывшая лицо восхищенному взгляду гостя, застенчиво поклонилась по-индийски, сложив ладони.
– Вот они где скрываются! – послышался в окно звонкий голос Леа.
Тиллоттама радостно выбежала навстречу, увидела Сандру, Чезаре, худого, с ввалившимися глазами, который шел рядом с краснолицым седым человеком в морской форме.
– А мы уж думали, не напали ли на вас соратники Трейзиша! – сказал Чезаре. – Встревожились и решили навестить. Куда вы провалились?
– Работали, – виновато улыбнулся Рамамурти и познакомил итальянцев с русском геологом.
Леа немедленно уселась рядом, с намерением дать волю своему жадному любопытству.
– Что же вы наработали? – спросил Чезаре, глядя на закутанную статую. – Надо показать. Хоть я и рекламный живописец – все же мы коллеги.
Даярам резко встал, побледнел и дрожащими руками снял покрывало. Воцарилась тишина. Леа замерла, приоткрыв рот, и художник с огромным облегчением понял, что создал незаурядное творение искусства.
Он отдернул занавеску, и лучи солнца заиграли на влажной глине, как на живой коже Тиллоттамы. Будто валакхильи – гномы солнца опустились с неба и забегали по статуе, сверкая, смеясь и забавляясь. Под их веселым огнем волшебная тонкость работы художника заставила струиться живыми линиями тело небесной подруги смертных людей – апсары.
Юная женщина изогнулась в смелом порыве, придерживая на затылке тяжелые косы, отстраняясь рукой от земли. Сильными пружинами выпрямились ноги, поднимая амфору крутых – широких бедер. Выше этого средоточия женской силы тонкий торс отклонялся назад, подставляя небу и солнцу полусферы высоких грудей. И еще ступенью стремления вверх была высокая сильная шея, прямо державшая гордую голову. Озаренное любовью и мыслью лицо хранило где-то в очертаниях век, бровей и губ мечтательную печаль раздумья.
Тиллоттама смотрела на статую, будто впервые увидев ее.
Чезаре посмотрел на индийского собрата почти с испугом.
– Будь я проклят десять тысяч раз! – И пылкий итальянец обнял индийца.
Все заговорили сразу. Студия наполнилась шумом итальянской и английской речи. Тиллоттама выбежала, украдкой бросив взгляд на русского. Тот сидел, свободно облокотясь на столик, повернув голову к статуе.
– Что же вы думаете делать дальше, Даярам? Отливать в бронзе или высекать в камне? – спросил Ивернев.
– Не знаю, – откровенно признался художник. – Мне бы хотелось высечь ее из декканского базальта, того же, из которого созданы древние скульптуры Карли и Эллоры, но боюсь, что у меня недостанет на это сил и времени. К несчастью, поддаваясь порыву, я сделал статую здесь, а не в Дели, где хочу жить постоянно. Можно бы для скорости обработать камень копировальной машиной и потом уж довести, но долго искать материал и… нужны деньги. По той же причине не могу отлить ее в особом бронзовом сплаве с добавкой серебра и кадмия, открытом мастерами древности. Он не дает усадки, точно воспроизводит форму, стоек, тверд и обладает цветом кожи Тиллоттамы. Но, может быть, наберу в долг на обычную бронзу.
Дымок сигарет тянулся в окно, и все смотрели на погрустневшего индийца, не отводившего глаз от своего творения. Первым нарушил молчание русский геолог:
– Даярам, выслушайте меня внимательно! Я здесь получаю от вашего правительства большие деньги. Вы знаете, что я не любитель приобретать вещи, что я одинок. Подождите! – Тон русского стал повелительным. – Следовательно, возможность внести некоторую сумму для вашей статуи будет для меня приятным даром вашей стране, которую я очень полюбил. Чек на две тысячи долларов я сейчас выпишу. Нет, вы не имеете права отказываться. Дело идет о судьбе произведения, оно не принадлежит более вам. Я понимаю, что вы найдете деньги и здесь, но – время! Нельзя рисковать! Примите же это от русского, как знак общих стремлений и общих чувств.
– Нет, позвольте, вы быстрее думаете, чем мы! – вмешался Чезаре. – Поверьте, что я тоже собирался сделать такое же предложение. Я был до самого последнего времени нищим художником. Кому уж, как не мне, Даярам, понимать вас! Случайность дала мне порядочную сумму денег. Нам всем – Леа, мне, Сандре – благодаря нашему дорогому капитану. Вы должны принять деньги и от нас.
Мучительное колебание отразилось на лице Даярама.
– Ну, вот и отлично! – примирительно сказал русский. – Вносим вдвоем в знак общей дружбы и единства высшего искусства во всем мире. Прошу поверить, что если бы господин Рамамурти создал не Красу Ненаглядную, а какой-нибудь абстрактный шедевр, то я бы не дал ни копейки при всей моей симпатии к Тиллоттаме и Даяраму!
Чезаре остро взглянул на геолога, но тот уже склонился над чековой книжкой.
– Значит, по две тысячи, и пусть апсара Тиллоттама будет отлита в том древнем сплаве, который создали металлурги Виджаянагара! Много? Ну, если останется, то вернете мне и господину Пирелли. Но помните еще о перевозке! Вот чек!
– А вы знаете виджаянагарский сплав? – воскликнул Рамамурти.
– Плохим бы я был геологом, если бы не изучил историю техники страны, в которую меня пригласили работать! Древние индийцы вообще были мастерами по части металлов.
– И вы знаете вообще все сплавы? – заинтересовался Чезаре.
– Ну, не все, конечно, – улыбнулся русский. – Мало ли их во всем мире!
– Нет, я имею в виду металлы, применявшиеся в древности.
– Тут я кое-что изучал. Но почти каждый год археологи открывают что-либо новое. Оказывается, древние металлурги делали самые различные добавки в сплавы, или, как мы их называем, присадки. Может быть, и такие, которых мы еще не знаем. Ведь чтобы найти и разгадать тот или другой секрет древности, надо самим стать на тот же или еще высший уровень знаний.
– Разве мы до сих пор не превзошли древность? – спросила Сандра.
– Смотря в чем! Пути древности не наши пути, и многого они достигли, так сказать, обходным движением. Если хотите пример – бритвы из «черной бронзы», особого сплава с редкими металлами, обладающего твердостью, близкой к вольфрамовой стали, из микенских раскопок, сделанные мастерами три тысячи лет назад. Или поднятый со дна моря, с погибшего корабля, меч из сплава, в составе которого есть ванадий и марганец.
– Боже, как интересно! Я не знала! – воскликнула Сандра. – Вот вам подводные находки… – Она осеклась от предостерегающего взгляда капитана.
Но Чезаре преисполнился доверия к русскому. Человек, бескорыстно отдающий свои деньги на произведение искусства чужой страны, не мог не быть хорошим человеком. Это не поза, зачем ему случайно встреченные итальянцы или не обладающий ни влиянием, ни богатством индийский художник?
– Из чего может быть черный сплав, который мог лежать в море тысячи лет и не подвергнуться никакому разрушению? – решительно спросил Чезаре.
– Как я могу сказать? Смотря что из него было сделано. Возьмите известную железную колонну в Дели, воздвигнутую полторы тысячи лет назад, в царствование Кумарагупты, из черного, не поддающегося ржавлению железа. Ее размеры – восьмиметровая высота и вес в шесть тонн – сами по себе свидетельство немалого искусства, не говоря уже о металле. Может быть, ваш черный металл – просто такое вот железо?
Чезаре решился и рассказал Иверневу о черной короне.
Все заметили необычайное волнение русского геолога.
– Так вы те самые итальянцы! – воскликнул он, едва художник остановился перевести дух. – Вот так совпадение! Тогда и у меня есть кое-что для вас интересное!
Как ни коротко было сообщение Ивернева о памятном вечере его помолвки в далеком Ленинграде, он едва смог досказать его до конца, засыпанный вопросами итальянцев. Поднявшийся ажиотаж в конце концов остановила Сандра.
– Значит, существовала легенда, известная историкам и археологам. Тогда понятно, что хотел профессор Дерагази!.. – Ивернев вскочил, потеряв свое обычное спокойствие.
– Простите, пожалуйста, мисс Читти, вы сказали Дерагази? Где вы с ним встретились?
– В Кейптауне, – ответил Чезаре. – Этот странный профессор предлагал мне огромную сумму за корону. И вы с ним знакомы?
Ивернев, не отвечая, встал и начал прохаживаться по комнате.
– Черная корона с серыми камнями, – пробормотал он, – серые камни, где я слышал о серых камнях?! Ага! – вдруг воскликнул он, заметно оживляясь. – Мне говорил о серых камнях мой друг, минералог в Ленинграде. Камни, украденные из музея… украденные! Надо написать ему! Вы считаете, что именно корона была причиной необъяснимого заболевания вашей жены? – остановился он у кресла Чезаре.
– Я ничего не знаю, только другой причины не могло быть. Никто не подтвердил моих догадок. Я мечтаю поговорить с большим ученым, не специалистом, хватит их с меня, а с энциклопедистом.
– Я напишу моему учителю Витаркананде, – вмешался Даярам. – Он знаток искусства древности с очень широкой эрудицией. Может быть, он поможет выяснить происхождение короны?
– Если вы правы и дело в короне, то, может быть, это и есть причина, заставляющая людей стараться завладеть ею. – Геолог закурил новую папиросу, принял предложенный Тиллоттамой чай и продолжал: – Я тоже знаю ученого-энциклопедиста, врача и биолога, это доктор Гирин. Если он приедет на конгресс психофизиологов в Дели, то вы сможете встретиться с ним и попытаться решить загадку. Сколько времени вы еще пробудете здесь?
– В Мадрасе или в Индии вообще?
– В Мадрасе, чтобы я успел получить ответ от своего друга-минералога. И в Индии, если собираетесь побывать в Дели.
Итальянцы переглянулись.
– Мы думали пробыть здесь еще недели две, до середины октября, – ответил за всех капитан Каллегари, – а потом поехать в Калькутту и в Ориссу.
– Но можем сразу же направиться в Дели! – предложила Леа, подмигнув Чезаре. – Калькутта – потом!
– Что ж, все складывается как будто благоприятно, – сказал Ивернев. – Оставьте мне свой адрес, а мне пишите вот сюда. – И он протянул Чезаре визитную карточку.
– Как вам нравится Мадрас? – спросила Леа.
– Очень. Он мне напоминает Нанкин – бывшую столицу Китая при гоминьдане. Тот так же широко разбросан, так же вы встречаете засеянные поля среди города, и так же плох транспорт при больших городских расстояниях.
– А что вы делали здесь? Впрочем, простите меня, может быть, это профессиональная тайна.
– В геологии есть тайны, которые мы обязаны хранить в интересах пригласившей нас страны. Но не в данном случае. Я был в Салеме, на юго-запад отсюда, изучал особые горные породы, так называемые чарнокитовые гнейсы.
– И чем же они интересны?
– О, очень! Это формация пород, составляющая как бы фундамент материков Южной Африки, Австралии, даже Антарктиды. То, что они встречаются в фундаменте Индии, говорит за общность происхождения. Миллиарды лет назад Индия и Африка составляли единое целое, и сейчас…
– Можно искать в них сходные полезные ископаемые? – Ивернев удивленно посмотрел на Леа.
– У вас острый ум, госпожа Пирелли!
– Называйте меня просто Леа, какая я госпожа! Значит ли это, что в Индии можно найти такие же крупные алмазные россыпи, как в Южной Африке? И надо ли искать?
– Вас надо пригласить в геологический совет этой страны!
– Не уходите от ответа! Можно?
– Можно! И надо! Но это дело еще далекого будущего. У Индии много пробелов в тех важнейших ископаемых, которые составляют основу технического оснащения каждой большой страны. Но мы поговорим еще об этом при следующей встрече, а теперь мне пора. Боюсь, что утомил хозяев. Я давно злоупотребляю их терпением. Жду вашего извещения, Даярам, об отливке статуи. Ведь вы будете делать это здесь?
Ивернев поклонился всем индийским намасте, на секунду остановился перед статуей апсары, сделав и ей намасте, что-то быстро проговорил и вышел.
– Что он сказал? – переспросила Тиллоттама, смотревшая вслед гостю далекой и холодной страны России.
– Он сказал «цветок на заре», – ответила Сандра. – А я бы назвала статую по-другому: «заря на цветке».
– О, вы правы оба! – воскликнула Тиллоттама. – Тело апсары в самом деле цветок на заре, но душа ее – заря на цветке. Значит, верно и то и другое!
Чезаре зааплодировал.
По широчайшей лестнице светлого камня Тиллоттама и Даярам входили в помещение художественной выставки, отведенное в левом крыле музея, построенного как дворец в современном стиле.
Огромные залы, полные света и воздуха, голубые полы и лестницы, арматура и перила из серебристого алюминия. Окна во всю стену, то хрустально-прозрачные, то нежно опалесцирующие.
«Вот истинное здание будущего, открытого и ясного, – думал Даярам, вспоминая темные храмы, стесненные колоннами, заставленные тысячами ненужных обрядовых предметов, запыленные и обветшавшие, продымленные столетиями возжигаемых курений. – Будут ли люди в этих радостных зданиях современности лучше? Настолько, насколько красивее новые постройки? Или здания стали лучше, а люди хуже? Как-то они встретят мою мечту о Красе Ненаглядной?»
На выставке было мало людей. Но тупик бокового прохода постоянно заполнялся посетителями. Здесь стоял тот приглушенный гул неприязни и радости, которым публика всегда выражает свое отношение к подлинному искусству.
Красно-коричневый с лиловым оттенком металл статуи подчеркивал все линии тела. Скромная надпись: «Д. Рамамурти. Апсара», серый холст, обтянувший дерево подставки, угол пустых палево-серых стен. И все! Мечты, годы исканий, страдания, нещадный труд… помощь Тиллоттамы, поддержка друзей, случайно сошедшихся из далеких и разных стран!
Взволнованная, смятенная Тиллоттама укрывалась за портьерой на служебной лестнице, откуда было видно и слышно все происходившее около статуи. Словно в тумане, она видела себя обнаженной и беззащитной, выставленной на суд толпы. Критические замечания, доносившиеся до нее, она воспринимала как оскорбление своего любимого, как поругание заветной мечты обоих.
Особенно больно били ее по нервам голоса резкие и важные. Они, видно, принадлежали признанным ценителям прекрасного. Эти люди стояли возле самой статуи и говорили о ней, как работорговцы о рабыне, оскорбляя каждым словом и жестом.
– Некрасивое тело, – брезгливо сказала худая женщина в европейском платье. – Смотрите, какие бедра, неправдоподобно тонкая талия. Какая-то Нитамбини из Камасутры!
– Васноттэджак, эротическое понимание образа женщины, – раздался громкий голос, – возвращение к древнему примитиву!
– Непонятно, что хотел сказать художник, хотя есть что-то такое, динамическое, что ли.
– Ничего нет, просто стилизовано под древний канон!
– Слишком много животной силы. Она прямо тает от желания!
Тиллоттама отшатнулась, зажимая уши. Ей хотелось выбежать, прикрыть собой статую, закричать: «Неправда! Разве вы не видите?»
Рука Даярама, крепкая и нежная, неожиданно сжала ее локоть: он тоже все слышал.
– Тама, не бойся их. Гуру учил меня, что если в душе человека нет того, что горит, влечет и тревожит, то ему бесполезно говорить об этом. Ничего из ничего не пробудится. Все слова и объяснения падают в пустоту, в провал души, и он не изменится до следующих воплощений. Надо говорить с теми, в ком есть непробужденное богатство, – тогда придет отклик. Подумай, прошли тысячелетия, а они, вот эти, не прибавили ничего к древнему пониманию красоты и страсти, не осветили эти тайные глубины огнем подлинного знания. Проповедуемое ими искусство дает нам все оттенки мелких чувствований, которые рождаются по пустякам и умирают в непонимании законов любви и красоты. Кто бы они ни были, ты не слушай их. Их мнимое знание – на деле позорная слепота прошлого, родившаяся в душной и тесной жизни, рабски склонившейся перед опасностью и трудами познания!
Рамамурти взял Тиллоттаму за руку и свел ее с лестницы.
Зрители безошибочно узнали в Тиллоттаме модель, угадали художника. Покраснев, она прикрылась шарфом. Но Рамамурти не смутился. Свободно и весело он поклонился тем, которые искренне хотели выразить свое восхищение его «Апсарой» и Тиллоттамой, которую скоро будут называть звездой Индии в тех произведениях искусства, которые еще будут вдохновлены ею.
Тиллоттама преодолела застенчивость и огляделась. Брюзгливые, недовольные лица были только вблизи статуи. Десятки людей, мужчин и женщин, стояли поодаль, не сводя восхищенных взоров с «Апсары».
– Заря, в которой еще много тьмы, – произнес сам для себя человек ученого вида, в больших золотых очках, – но несомненная заря!
«Как это верно! – подумал Даярам. – Много тьмы и в Тиллоттаме, и в нем самом. Древний образ прекрасного неизбежно сливается с тьмой в природе, в ее женском воплощении. И победить ее невозможно иначе, как пройдя сквозь нее, как прошел он мрак безмолвия в каменном подземелье…
Если благодаря разуму человек сумел превратить простое влечение животного в священный огонь любви, то неизбежна и следующая ступень восхождения. Непонятная и мучительная страсть тела станет сознательным царственным наслаждением в поклонении красоте. Часы и дни бытия сделаются безмерно богаче тысячами ее проявлений в образе любимых, в изгибах тела, взмахе ресниц, блеске глаз. И сама страсть, пришедшая через прекрасное, станет восхитительным даром природы, обостряющим чувства, возвышающим душу».
Конец третьей части