Страшное слово — «посмертная слава»:
Не оправдаться и не исправить.
Правда — лишь оттиск ладони в лаве
Да крик, заточенный в теснине Ламмот.
Стали иными названья созвездий.
Отнято Имя. Забыто Слово.
Гасят Память волны столетий,
Словно костер заливают кровью.
Из «дневника» Майдроса:
…Вот и все. Враг повержен. Ну и что? Нас там не было. Сильмариллы Эонве держит под охраной. Говорят, Валар простят все и всем, если вернуться и покаяться. Нет. Я клялся. Я послал к Эонве глашатая требовать наше достояние, угрожая битвой валинорскому полчищу. Он ответил, что своими преступлениями мы утратили право на них. Мол, это цена крови убитых в Алквалондэ и Гаванях, крови Диора, Нимлот и их сыновей. Еще и их! Разве это только наши деяния, и Враг здесь не при чем? И не слишком ли много крови должны оплачивать наши камни? Враг ведь тоже что-то говорил… Нам же велено явиться на суд Валар, может, тогда их нам вернут. Как же! Не знаю я, что ли, чем кончаются эти суды?
…Маглор, видимо, совсем обессилел. Он пришел ко мне и, жалко, тоскливо глядя в глаза, спрашивал:
— Но ведь в клятве не сказано, что мы не должны выжидать часа. Может, в Валиноре действительно все будет прощено? Может, мы там и без крови получим свое?
— Свое мы точно там получим, если вернемся. Думаешь, нам вернут Валар свою милость? Не-е-ет… И что тогда? Клятва останется, но Сильмариллы мы не получим никогда. И что нас будет ждать, какая казнь, если мы посмеем противостоять Валар в их собственной стране?
Он потупил взгляд и сжал свои похудевшие руки.
— Но ведь и Манве, и Варда отвергли нашу клятву, а мы их призывали в свидетели! Значит, обет уже только пустые слова, и мы можем вернуться?
— А Илуватар? Мы ведь его призывали. И если не выполним клятву — помнишь, мы призывали Вечную Тьму на свою голову? Илуватар — не дозовешься. А Тьма… Может, ты хочешь идти на поклон к Врагу? Теперь ведь это безопасно!
Маглор низко склонил голову. Мне стало жаль его.
— Если не уйти от клятвы, то, воистину, Тьма — наш удел, сдержи ли мы обет или нет. Но лучше бы отречься…
…Мы должны, должны их добыть! Это — свобода от всего, что было… Тогда мы можем поступать как хотим: хоть в Валинор… пусть судят… взять в руку, хоть на время обладать, хоть так — захватить и тут же вернуть… Клятва будет тогда выполнена…
…Они другие! Они совсем другие. Понимаю, почему Эонве не касался их… почему дозволил унести… мы — жертва… Какая боль… опять переживать чужую боль… рука — как у него… столько веков крови и страданий — и — боль?.. Я хочу умереть. Я не хочу в Валинор, не хочу!.. Сын Огненной Души уйдет в огонь, в огонь, а за огнем — Тьма, Вечная Тьма, бежать туда, бежать…
«Когда разрушена была крепость в Тангородрим и пал Моргот, вновь принял Саурон благородное обличье и пришел, дабы выразить почтение Эонве, герольду Манве; и отрекался от всех своих злодеяний. И так думают некоторые: изначально это не было ложью, но Саурон воистину раскаялся, пусть даже причиной тому и был лишь страх, вызванный падением Моргота и великим гневом Владык Запада. Но не во власти Эонве было миловать тех, кто принадлежал к тому же ордену, что и он сам; и приказал он Саурону вернуться в Аман и там предстать пред судом Манве. Тогда устыдился Саурон, и не пожелал он возвращаться в унижении, а, быть может, и долго доказывать служением чистоту и искренность помыслов своих по приговору Валар; ибо при Морготе велика была власть его. Потому, когда ушел Эонве, он укрылся в Средиземье; и вновь предался он злу, ибо весьма крепки были те узы, которыми опутал его Моргот…»
В ту ночь на землю обрушился звездопад…
Ветви деревьев хлестали его по лицу, как плети, но он не чувствовал этого.
Шипы терновника впивались в его кожу, но он не ощущал этого.
Звезда горела нестерпимо ярко, и разрывалось, не выдерживало сердце.
Он шел и шел, не видя дороги пустыми от отчаянья глазами.
Не успеть — даже быть рядом.
«Глаза… какая боль… глаза мои…»
«Учитель!..»
Он шел и шел под истекающим звездами небом.
«Умереть…»
Он знал — умирать долго и мучительно, возвращаться — и вновь умирать.
Но сейчас он хотел этого.
«Сердце мира билось в твоих обожженных ладонях…»
Не сумел — защитить. Не сумел даже — разделить муку.
«Будь я проклят!..»
…Эонве предстал перед ним, снизойдя до разговора с Черным Майя, слугой Врага: Эонве блистательный, в лазурных — золотых — белоснежных одеждах, Эонве громогласный — «уста Манве», Эонве великий, глашатай Короля Мира.
— Зачем пришел ты, раб Моргота? — с презрительной надменностью победителя бросил он.
Тяжелая золотая гривна, осыпанная бриллиантами и сапфирами, охватывала шею Эонве, как ошейник.
Ошейник.
Гортхауэр стиснул зубы.
Глашатай Манве казался сгустком слепящего света рядом с Черным Майя. Алмазная пыль Валинора покрывала его золотые волосы; это казалось слишком неуместным в окровавленном сумраке Средиземья.
Эонве счел молчание Гортхауэра растерянностью и покорностью; и возвысил голос.
— Твой хозяин уже получил свое за все зло, причиненное Средиземью. Твоя участь не будет столь тяжела — ты всего лишь исполнял приказ… Конечно, я ничего не могу решать; но принеси покаяние, склонись перед величием Валар — и они простят тебя, как был прощен бунтовщик Оссе: Великие милостивы. Ты верно понял: сила и правда — на нашей стороне. Воля Единого…
Он говорил и говорил — громко, высокомерно, кажется, наслаждаясь звучанием собственного голоса.
А Гортхауэр не слушал его.
Не слышал.
— …Говоришь, против чести? — издевался Тулкас. — Ну, что ж, я могу предложить тебе честный бой… Одолеешь — свободен и прощен. Ну, как?
— …А теперь беги, — сказал Ороме, возвышаясь в седле. — Беги, может, спасешься. Если мои собачки позволят, — усмехнулся он.
— …Увидишь, человек ты или нет, — прошипел Манве. — Ты подохнешь и вернешься, и опять будешь умирать и возвращаться — до Конца Времен! Тогда ты запросишь смерти, но я не дам ее тебе!
…Йаванна не хотела крови, она просто прогнала и прокляла ученицу, не желавшую покаяться.
— …Учитель, я не могу так… Ведь я — виновен, как и они… За что ты караешь меня жизнью? Почему ты не отдал меня Манве?..
«За что ты караешь меня жизнью?!»
Он стискивал руки, вгонял ногти в ладони, но лицо его было неподвижно — застывшая маска.
«Что с ними сделали, будьте прокляты, будьте прокляты… Они даже не были твоими учениками, но они сражались за тебя, а я… А я?! За что, за что, зачем… Я должен был идти с тобой до конца… Учитель, Учитель… Я виноват во всем, и ты принял кару — за меня… не могу… зачем… ты — всесилен, а я… ничего не знаю, ничего не умею… Учитель…»
Он словно погружался в омут глухой тоски, и тяжелая, как ртуть, серо-зеленая вода смыкалась над ним — медленно и равнодушно. Казалось, он утратил способность видеть и слышать: только густой слоистый туман перед глазами да пронизывающая, высокая, на пределе слышимости нота, впивающаяся в измученный мозг; и равнодушная жестокая рука сжимает саднящий комок сердца, пульсирующий бесконечной болью.
Когда, наконец, он вырвался из цепких лап безнадежности и безысходного отчаянья, его оглушил голос Эонве, обжигающе-душной мукой отдающийся в висках:
— …И Враг был предан в руки Единого — да свершится воля Его, как суровая, но справедливая кара господина настигает непокорного злобного раба…
Гнев и ярость жгуче-багровой волной поднялись в душе Черного Майя.
«Будьте прокляты! Ненавижу!»
Кажется, Эонве ощутил это; он отстранился, в глазах его метнулся дрожащей мышью ужас.
Теперь Эонве почти кричал:
— Запомни: Валар не предлагают дважды! Ступай, пади к ногам Валар — да судят они тебя по справедливости, как прочих! Покайся — ты будешь прощен!
«Может, услышат… Схватить его… Великие Валар, вызверился, как бешеный волк!»
«Ненавижу!»
Странно кружилась голова.
«Учитель… Что они сделали с тобой?!»
Словно горячая тяжелая ладонь легла на затылок, мелкие острые иглы кололи лицо… Широко открытые глаза не видят почти ничего — завеса пылающей тьмы, расчерченная сеткой огненных линий… Не хватает воздуха, частое прерывистое дыхание кажется слишком громким, и биение сердца — лихорадочное, захлебывающееся — мучительно отдается в каждой клеточке тела; кровь в кончиках пальцев пульсирует в такт этому безумному стуку, все звуки слышатся, как сквозь вату — он снова оглох, он перестал ощущать собственное тело, в сгустившейся черноте глашатай Короля Мира кажется кровавым — темно-огненным силуэтом… Он терял сознание — он терял себя; и только эта безнадежная, страшная радость осознания: пощады не будет…
А потом он услышал — голос.
«Ученик мой, Хранитель Арты… прости меня, прости, если сможешь, прости за эту боль… Арта не должна остаться беззащитной, понимаешь? Только ты можешь сделать это, только ты — Ученик мой, единственный… Возьми меч. Возьми Книгу. Это — сила и память. Иди. Ты вспомнишь это, когда все будет кончено. Я виноват перед тобой — я оставляю тебя одного… Прости меня, Ученик, у меня больше нет сил… Прощай».
Из небытия — сквозь пелену беспамятства, сквозь глухую завесу смертной тоски, сквозь отчаянье — этот голос. Как клинок, вспарывающий липкий паутинный кокон безволия.
«Возьми меч. Возьми Книгу. Иди».
Густо-фиолетовая тяжесть медленно покидала тело.
«Он оставил меня — жить. Собой заплатил он за мою свободу. За мою жизнь. И как смею я — нарушить его волю?..»
И Гортхауэр устыдился — того, что желал себе смерти. Умереть — легче, чем жить.
«Я не знаю, почему ты избрал для меня — жизнь. Мне трудно понять тебя, но я знаю — ты был прав… Какая мука!.. Не понимаю…»
Раскаянье жгло его — но это не было тем раскаяньем, которого так ждали Валар.
Эонве все еще говорил что-то, но Саурон не слышал его слов.
Возьми меч. Возьми Книгу. Иди.
Возьми меч. Возьми Книгу. Иди.
Иди.
…Он шел во тьму, и плащ летел за его спиной — черные крылья.
Ветви деревьев хлестали его по лицу, как плети, но он не чувствовал этого.
Шипы терновника впивались в его кожу, но он не ощущал этого.
Звезда горела нестерпимо ярко, и разрывалось, не выдерживало сердце.
Он шел и шел, не видя дороги пустыми от отчаянья глазами.
«Учитель!»
Он шел и шел под истекающим звездами небом.
…В ту ночь на землю обрушился звездопад…
— Прости меня, — непослушными губами шептал он, — прости, что не понимаю тебя. Прости, что не смог помочь тебе. В самый страшный для тебя час меня не было рядом с тобой. Прости меня. Прости меня, Учитель. Прости меня. Ты надеялся на меня — но что я могу?.. Я так слаб… Прости и прими меня, когда я приду к тебе… Учитель…
…Той ночью был шторм…
Учитель!..
…Войско покатилось дальше по гулким пустым коридорам, и тогда он бросил брату: «Я проверю…» — и быстро зашагал, почти побежал по отполированным тысячами шагов ступеням лестницы. «Проверю…» Что? зачем? — замок был пуст, он знал, он чувствовал это — все ушли, чтобы остаться там, перед высокими вратами, створы которых, окованные черным железом, были сейчас распахнуты настежь. Он не мог больше видеть этих спокойных, даже в смерти спокойных лиц — лиц Людей, вышедших на бой — в молчании, таком, что был слышен в тишине шелковый шелест их знамени — черного знамени без знака, без герба, — в молчании шедших в битву, и умиравших — в молчании… Он знал — они там, за черными вратами, все они, кому смерть не сумела закрыть глаз, они смотрят в низкое предзимнее небо, похожие чем-то на сбитых влет черных птиц — в молчании. Словно ждут — его, в этот день увидевшего, какой бывает смерть.
Двери распахнуты настежь. Пусто. Великие Валар, как же пусто, как тихо, до звона в ушах, до озноба — невероятно тихо, только эхо его шагов мечется по коридорам, забивается в уголки комнат, испуганно прячась от тишины.
Он остановился перед единственной закрытой дверью. Толкнул ее ладонью, ощутив прохладу резного дерева, и отступил на шаг, сжимая меч.
Тишина.
Он вошел, настороженно озираясь, мгновением позже осознав, насколько нелепо и страшно выглядит здесь с покрытым коркой спекшейся крови мечом.
Потому что здесь были — книги. Ряды и ряды книг, бережно уложенные на полки свитки — больше книг, чем он видел за всю свою жизнь; книги в переплетах из плотной тисненой ткани, из тонких древесных дощечек, в узорных серебряных окладах… Он, затаив дыхание, замер на пороге. Здесь не было так пусто и холодно, как в других комнатах, куда он заглядывал; здесь было другое — может, какой-то запах, неуловимое ощущение, он не знал.
Подошел к столу, на котором заметил небольшую книгу — серебристо-зеленый переплет с тисненым рисунком ветвей какого-то незнакомого дерева, — и собирался было раскрыть ее, когда осознал, что все еще сжимает в руке рукоять бесполезного меча. Меч он прислонил к невысокому резному креслу и раскрыл книгу. Зеленоватая бумага с проступающим рисунком трав и цветов, легкие летящие знаки, похожие на Тэнгвар — слишком похожие на Тэнгвар, и все же — другие, больше говорящие душе, чем глазам — или ему просто так казалось?..
Тропы памяти
зарастают травой забвенья.
Но если раздвинуть стебли…
Он не успел удивиться тому, что без труда разбирает написанное незнакомыми знаками неведомого языка. Он стоял, повторяя про себя горчащие на губах слова: тропы памяти… Не думал больше о том, чтобы уйти — сел, не отрывая глаз от страницы, потом медленно перевернул ее. И еще одну. И еще…
…память подхватила его, как высокая волна, захлестнула, обжигая холодом, и соленые капли морской воды текли по его лицу, застилали взгляд пеленой тумана, мир терял отчетливость, мир дробился на тысячи граней, режущих ледяных осколков, мир плавился, менялся, тек, словно река, менялись, перетекая друг в друга, очертания, образы, лица, скользящие перед ним в радужной соленой дымке, и в шорохе волн угадывались голоса и слова, мелодии и звон струн, и песни флейт…
Он очнулся — и ощутил на губах привкус соли; провел ладонью по лицу, стирая соленые брызги… слезы?.. Слово… имя — его имя –
Эллорн.
…и волна отхлынула, оставив его одного на берегу, он лежал, раскинув руки, и белое безжизненное небо нависло над ним — небо-без-дня, небо-без-ночи, пустое и светлое, а у берега лениво колыхалась мертвая зыбь, и не было даже птиц моря — хэйтэлли, одними губами выговорил он забытое слово, — он попытался приподняться, но песок рассыпался под пальцами сверкающими режущими осколками, алмазной пылью, воздух резал легкие — я болен, подумал он, я болен… Он поднялся и, пошатываясь, побрел прочь, в мертвое сияющее марево никуда…
Дрогнувшими пальцами он перевернул последнюю страницу и прочел начертанное знакомым летящим почерком -
На сердце моем печаль,
но в Долине
Белый ирис еще цветет,
и можно помедлить…
Нет, это выпал снег.
Он поднялся, пряча книгу под плащом на груди — бережно, словно то было живое существо. Кружилась голова. Взял меч, неловко перехватив его у основания клинка, вздрогнул от прикосновения холодного металла к ладони, и вышел, тихо, тихо затворив за собой дверь…
Брат сидел у стены, обхватив голову руками и тихонько раскачиваясь из стороны в сторону, словно пытался монотонными движениями убаюкать, унять боль. Меч его валялся рядом: видно, сам отбросил бесполезное, уже ненужное оружие. И Эллорн, остановившись перед ним, произнес еще одно имя, проснувшееся в памяти:
— Эннэт…
Брат поднял на него пустые от отчаянья глаза:
— Ты… уже знаешь… Что мы сделали… что мы с ним сделали…
Эллорн опустился на одно колено рядом с братом, положил руку ему на плечо — хотел успокоить, но тот дернулся, словно от прикосновения раскаленного металла и заговорил быстро, захлебываясь словами:
— Я стоял и смотрел, как они вели его… я хотел понять, кто он, почему он — такой… и я увидел… и все, что нам говорили… все это ложь, все, все… я узнал его… он… он посмотрел на меня — обернулся, словно почувствовал взгляд… вздрогнул и проговорил — имя, мое имя, одними губами, но я все равно услышал… И… больше не было ничего, они увели его, а я остался стоять, я смотрел ему вслед — хотел броситься за ним — ноги не держали… хотел крикнуть, и — не мог…
— Эннэт… алхо-эмэ, тайро… — подступило к сердцу чувство непоправимой беды, он с силой отчаянья выдохнул это — «кровь моя, брат мой», — что…
И, не успев окончить вопрос — понял.
— Я пойду, — вдруг четко выговорил Эннэт.
— Куда? Зачем?..
— Там Тайо. Я вспомнил… Тайо. Я должен ему сказать…
— Лаурэ…
— Тайо, — резко оборвал Эннэт. — И я хочу, чтобы он тоже вспомнил.
— …Тайо!
Золотоволосый резко обернулся; сдвинул брови:
— Мое имя Лаурэ.
— Нет! Выслушай… все равно уже ничего не исправить, но мы можем хотя бы помнить. Ты — Тайо, и ты должен остаться здесь. Потому что там ты забудешь все.
— Что ты говоришь, Нолдо?..
Губы искривились в горькой усмешке:
— Я из Эллери Ахэ. Как и ты. Из Эльфов Тьмы. Он был нашим Учителем. Вспомни — деревянный город в Лаан Гэлломэ…
— Эльфы Тьмы? Ты безумен, — высокомерно бросил золотоволосый.
— …и яблони, и серебряные сосны, и вересковые пустоши у Хэлгор, и Лаан Иэлли… ты помнишь — Праздник Ирисов? Йолли была Королевой Ирисов, а Учитель…
— Что?!
— Тайо, я умоляю тебя!..
— Ты безумен, — холодно и размеренно повторил золотоволосый. — Это наваждение Моргота. Сама эта земля отравлена злом. Владыка Снов излечит тебя…
— Снова? Разве ты не помнишь — так уже было? И я теперь не уйду, я не хочу терять память, я не отпущу тебя, ведь мы — последние, и… — задохнулся, лицо мучительно исказилось, — он не Враг, он — Учитель. Наш Учитель, Тайо.
— Замолчи!..
Эллорн закрыл глаза. Алхо-эмэ, тайро… зачем ты пошел туда… зачем ты…
Он стоял, а на его плечи, на волосы ложился легкими хлопьями снег — первый снег этой зимы, заметая поле, невесомым покровом одевая мертвых, и не было птиц, и не было ни Людей, ни Элдар — не было больше никого, ничего живого, он был один, теперь — один, и только повторял непослушными губами, прижимая к груди книгу — словно живое существо, которое может замерзнуть на ветру, — повторял беззвучно, теряя смысл слов: нет, это выпал снег… выпал снег… И ветер подхватывал слова, едва они успевали сорваться с его губ, и уносил в снежную круговерть — и не было больше слов, и не было боли — не было ничего, только там, внутри, бездонная пустота, — и тогда он пошел вперед. Ветер швырял ему в лицо снежные хлопья, а он все шел, не зная — куда, не ведая — зачем, зная только одно: некуда возвращаться, значит, надо идти вперед. Надо идти.
— Учитель… Тебя хотят видеть.
Мелькор отнял руку от лица:
— Кто?
— Какой-то мальчик… Кажется, давно в пути. Мы не смогли не впустить его; он… — воин замолчал, не зная, как продолжить.
— Пусть войдет.
Недетские глубокие глаза смотрели снизу вверх прямо в лицо Валы:
— Приветствую тебя, Властелин Мелькор.
— Приветствую… Как имя твое?
— Дайолен. Дайо. Я знаю, я не должен был…
— Я понял. Подойди.
Мальчик осторожно приблизился к черному трону, остановился, потом начал неуверенно подниматься по ступеням, не отводя взгляда от лица Мелькора. Вала положил руку на плечо Дайолену, помолчал:
— Мне жаль, Дайолен. Я не смогу излечить тебя.
— Я почти не надеялся, Властелин. Ты прости меня. Я не из-за себя. Тетушка моя, золотое сердце, когда мама умерла, взяла меня к себе. А у нее самой — шесть ртов, да я еще… Что ж я, не понимаю? Она мне как-то сказала: «Ходил бы ты по селениям, хоть на хлеб подавали бы за твои песенки, хоть какой-то толк…» В сердцах сказала, не со зла: добрая она женщина, да живется вот тяжело… Плакала потом, все просила простить, что попрекнула этим. А я тогда подумал, вдруг все-таки поможет кто? Пошел к знахарю, а он мне: не под силу это людям. Я и сам не знаю, как решился… Я бы ничего, тетушку жалко… Ты прости меня, видно и правда судьба моя — по деревням петь… Проживу как-нибудь… это ничего… Пойду я…
— Дайо!
— Властелин? — снова этот неподвижный взгляд в лицо.
— Останься.
— Зачем я тебе… такой?
— Ты сам не знаешь своей силы. Я помогу тебе, оставайся. У тебя душа крылатая, мальчик.
— Ты… правда хочешь, чтобы я остался?
— У тебя зрячее сердце, Дайо. Ты видишь сам.
— Да… я вижу твои глаза… Я раньше думал: звезды — что это? Какие они? Теперь я знаю…
— Дайолен.
Юноша поднял голову. Под сводами зала гасли последние отзвуки песни.
— Да, Учитель?
— Собирайся в дорогу, Дайо.
Дайолен вздрогнул:
— Ты… ты гонишь меня, Учитель? Тебе не нравятся мои песни? — лицо его стало растерянным, по-детски беззащитным.
— Твои песни прекрасны, мальчик. Они достойны того, чтобы их слышали многие, не только я. Ведь не можешь ты вечно жить в замке. Да ты и сам об этом думал.
— Я не хочу уходить от тебя, Учитель.
— Не от меня. К людям. Слушай свое сердце.
— Сердце велит мне остаться, Учитель. Я слышал, снова война… Мне неспокойно, Учитель; прости, но… но я боюсь за тебя… Я останусь; я ведь тоже могу защищать тебя, я умею сражаться — на звон оружия…
— Зачем тебе меч, Дайо? Слово и песня тверже стали, острее клинка. Иди. И — вот, возьми эту лютню.
— Но у меня…
— Это мой дар.
Дайолен провел по струнам. Улыбнулся, начал играть одну мелодию, вторую…
— Она… она живая, Учитель!.. Поет… плачет… никогда не слышал такого…
— Я сделал ее для тебя.
— Ты, Учитель?.. Разве я достоин такого дара?
— Твои песни — ее душа. И живой ее могут сделать только твои руки и сердце.
— Она говорит, слышишь? И струны — как лучи звезд… Ох, Учитель, как мне благодарить тебя?
— Не нужно. Храни память. И пусть люди слышат тебя. Не забывай ничего, — голос Мелькора дрогнул.
Дайолен взял руку Учителя в свои. Осторожные прикосновения чутких пальцев почти не причиняли боли.
— Я буду помнить все, что ты говорил. Тебя. Твои глаза. Твои руки. Ты прав, я давно решился. Но мне тяжело уходить. Сердцу больно, словно не встретимся больше.
— Не думай об этом. Прощай.
— …Ты говорил с ним? — выспрашивал мальчишка. — Ты знаешь его? Какой он, расскажи?
— У него глаза — звезды, а руки — чудо и боль. Он крылатый, но в его венце — вся скорбь мира. И голос — как музыка… когда он говорит, хочется просто сидеть у его ног и слушать, слушать…
Дайолен умолк, потом промолвил, отвернувшись:
— Все, хватит, Андар. Иначе я не смогу уйти. Слишком тяжело уходить от него. Как сердце разорвать надвое. Идем. Пора в дорогу.
Они шли на восток — много дней, много месяцев. Голубые горы в туманной дымке поздней осени встретили их резким ветром, хлещущим по лицу, как мокрое полотнище. Здесь мучительно-остро ощутил Дайолен свою беспомощность и ненужность: он не мог охотиться, не мог даже набрать сучьев для костра. Тем усерднее учился он разводить огонь, готовить пищу, искать целебные травы и съедобные коренья. Когда удавалось отыскать ночлег, надежно защищенный от пронизывающего ветра и злого мокрого снега, Дайолен брал в руки черную лютню, и Андар замирал, иногда в чудовищно неудобной позе, боясь вздохнуть, и слушал…
Когда спустились в долину, наступила зима. Дайолен теперь спал мало: мучили тревожные сны, и часто он просыпался от собственного стона…
Андар проснулся от того, что кто-то тряхнул его за плечи. Мальчишка заворчал: «Ну что тебе, что…»
Прямо в лицо ему смотрели темные неподвижные глаза Дайолена.
— Что там? — отрывисто спросил менестрель.
Андар взглянул и ответил сонно:
— Ну, закат…
Сон как рукой сняло. Какой закат на Севере? Да и ночь ведь…
Но там, за горами, вставало зарево, и небо стекало кровью по черным горным пикам… А потом — словно кто-то клинком рассек живую плоть неба — разошлись рваные края низких туч и ослепительно ярко вспыхнула Звезда… Из груди Дайолена вырвался хриплый звук, похожий на стон раненого зверя, и он упал ничком, впиваясь сведенными судорогой пальцами в мерзлую землю…
И потянулись дни — краткие и туманные, а ночи длились бесконечно, и Андар сидел рядом с Дайоленом, не решаясь ни на минуту оставить товарища одного. И, склоняясь к синеватым губам менестреля, слушал бессвязные слова, и глухие рыдания и навязчиво повторяющееся: «Я думал… звезды… какие они?.. Теперь я знаю… Я вижу твои глаза… Твои глаза…»
Он все-таки задремал, наверно. Очнулся, как от удара, от страшного крика, рванулся к Дайолену — и отшатнулся, встретив неподвижный нечеловеческий взгляд.
В ту ночь на землю обрушился звездопад…
Дайолен молчал. Часто брал он в руки черную лютню, и струны стонали и плакали под его пальцами, но он никогда не пел. Они шли на восток, а Дайолен все оглядывался назад — туда, где горела Звезда — так ярко, что и свет солнца не мог затмить ее; туда, где билась Звезда — как задыхающееся, рвущееся в агонии сердце. И свет ее был — свет глаз, которым не сиять уже никогда; и свет ее был — боль, которой нет сильнее…
Прошла странная молчаливая весна, отплакало печальное лето, отпылала огнем и кровью осень… Ранняя зима застала их в лесу, к которому пришли они, миновав неприветливый перевал и переправившись через широкий речной поток на неумело связанном плоту.
— Стойте!
Стройный лучник возник бесшумно, словно из ниоткуда: только что не было никого — и вот, стоит у ствола тысячелетнего дерева, и волосы отливают бледным золотом в лучах неяркого предзимнего солнца.
— Кто вы, откуда и куда держите путь?
Лучник говорил на наречии Синдар со странным непривычным акцентом.
— Кто это? — тихо спросил Дайолен.
— Не знаю, — так же приглушенно ответил Андар. — По обличью вроде Эльф… Одежда странная…
— Мы странники, — сказал Дайолен. — Идем на Восток.
— Ты менестрель? — лучник заметил лютню.
— Да… Позволите ли нам обогреться? Правда нам нечем отплатить за гостеприимство… разве что песней.
Эльф подумал немного.
— Идите за мной. Я отведу вас к правителю.
Андар с некоторой опаской поглядывал на Дайолена, но тот шел уверенно, лишь изредка касаясь стволов деревьев, и мальчик перестал волноваться.
Дом правителя здешних Эльфов был украшен тонкой резьбой по дереву: золотисто-светлый, словно пропитанный солнцем, звенящий и легкий. Андар заметно робел, но Дайолен держался с достоинством, и мальчик успокоился, только старался держаться поближе к менестрелю: мало ли, что может случиться?
Правитель Эльфов встретил их в небольшом круглом зале. Пол был устлан мягкими шкурами, и Люди шли словно по щиколотку в мягком теплом мху. Остановившись, Дайолен учтиво поклонился. Андар последовал его примеру.
Собравшиеся в зале Эльфы — кто сидел на резной скамье, кто прямо на полу, на шкурах — с интересом разглядывали Людей.
Старший — невысок ростом, строен и красив, в черных одеждах. Тонкая талия перетянута поясом из стальных пластин — у правителя почти такой же, серебряный: металл здесь — редкость. Черные волосы спадают на плечи тяжелой волной, лицо смуглое, с острыми по-птичьи чертами. Но самое странное — глаза: в мягких, по-девичьи длинных ресницах — две темно-зеленых, горящих странным огнем звезды, неподвижно смотрящих в лицо правителя. Становится не по себе от глубокого взгляда: как в душу глядит.
Младший — совсем мальчишка, светловолосый и хрупкий; кожа тонкая, прозрачно-белая, яркий румянец на высоких скулах. Смотрит настороженно, как лесной зверек: глаза — черные, глубоко посаженные. Одет не по-здешнему, но цвета те же — цвета леса. Только — меч у пояса, или, скорее, длинный кинжал: словно паж или телохранитель — у старшего оружия нет.
А темные глубокие глаза не отрываются от лица правителя. У Эльфа глаза тоже зеленые, но светлые как листва, пронизанная лучами солнца, с золотыми искрами. Если бы не это да не странная — зеленый лист с золотыми прожилками — пряжка подбитого мехом плаща, правитель ничем не отличался бы от собравшихся в зале: та же одежда из тонко выделанной тисненой золотисто-коричневой кожи и темно-зеленого полотна, разве что рубаха вышита богаче — зелено-золотыми нитями: тонкая вязь цветов и листьев.
— Приветствую тебя, Правитель Лесов, — Дайолен говорил на языке Синдар.
— Привет и тебе, менестрель, странник, пришедший от Заката.
У правителя был мягкий звучный голос, похожий на ласковый свет солнца, пробивающийся сквозь листву — по крайней мере, так казалось Дайолену.
— Ешь и пей, обогрейся у огня. Потом, если захочешь, расскажешь нам о своих странствиях: должно быть, ты многое видел в пути…
Андар метнул быстрый взгляд на Дайолена, но менестрель только тихо улыбнулся и поблагодарил.
— Правитель Айонар, позволь задать тебе вопрос…
— Спрашивай, менестрель.
— Твои глаза… У Эльфов они другие. Почему?
Правитель задумался. Андар внутренне ахнул: откуда Дайолен знает? А если Эльф разгневается?.. Мальчишка невольно огляделся по сторонам: их слишком много, если что — не уйти. И смотрят странно.
— Трудный вопрос задал ты, странник. Я не знаю и сам, из какого рода была моя мать. Я плохо помню ее. Она тоже пришла от Заката в давние времена… вернее, ее нашли в лесу. Она была молода, совсем девочка, дикарка; все молчала и смотрела, как испуганный зверек. Одета была в обноски, ноги изранены и загрубели — видно, долго бродила по лесам. Она была — Эльф, но непохожа на нас: волосы — как черная бронза, а глаза — зеленые звезды… Говорят, она была очень красива. Говорят, когда пела — умолкали птицы, словно стыдясь своих грубых голосов. Я помню только ее руки: маленькие, тонкие, теплые… Имя у нее было странное — Айони. Отец мой полюбил ее, и она стала его женой. Она умерла, когда мне минуло пять лет. Прилегла на траву и уснула… Так и думали, что спит. Отец тосковал по ней и через несколько лет ушел. Он говорил — однажды, незадолго перед смертью матери, пронесся над лесом черный ветер, и она плакала, протягивала руки к небу и шептала странные слова, словно вдруг вспомнила, откуда она и кто она… Только никому не рассказала об этом, все повторяла что-то об ушедшем народе, о сбитых черных птицах и о Звезде… Одно осталось от нее — взгляни…
Менестрель подошел к правителю, и в его руку легла брошь — кленовый листок из камня с мягко мерцающей каплей росы. Что-то дрогнуло в сердце Дайолена:
— Никто не знал, откуда приходили они — странники в черных одеждах; но плащи летели за их плечами как крылья птиц, и глаза их сияли как звезды… Странна была их речь, печальны были их песни, знали они имена богов, но не пели о Благословенной Земле… Говорили они о звездах, но иные давали им имена…
— Ты слышал о них? Ты знаешь о них?
Снова — всевидящий темный взгляд:
— Вы храните память?
— Мы помним… Они учили нас… Кто были они? Мы не знаем имен, менестрель…
Голос жесткий и ровный:
— Имен не осталось. Приказано забыть. Я спою.
Никто не успел ответить: запели струны черной лютни, и ясный чистый голос взлетел под золотистые своды…
Он пел, глядя куда-то поверх головы правителя, и все ниже опускал голову Эльф. Человек говорил — Учитель, не называя имени; человек именовал Людьми тех, кого знали как Эльфов Тьмы, Черных Эльфов, отступников. И плакала лютня, и высокая скорбь была в словах, и полынным серебром звенела мелодия…
Долго молчал правитель, а потом тихо сказал:
— Этого не может быть… но песня не лжет…
Новый голос хлестнул, как плеть:
— Прислужник Врага! Как ты смеешь… как смеешь петь такое!
Эльф выступил из тени. Он был одет по-иному: в доспехах, опоясан мечом, чью рукоять стиснули сейчас пальцы, унизанные драгоценными перстнями.
Взгляд менестреля остановился на лице говорившего:
— Прости, я не сразу увидел тебя, Нолдо, — с легкой усмешкой сказал Человек.
— Лжец! Морготово отродье!
Дайолен вздрогнул как от удара, но голос его звучал спокойно:
— Я говорю правду, и ты знаешь это. Иначе мои слова не разгневали бы тебя, Нолдо.
— Я загоню их тебе обратно в глотку, смертный! — крикнул Эльф.
Андар вскочил и схватился за меч, заслонив собой менестреля. И тогда заговорил правитель. Тихий голос его прозвучал властно и сурово:
— Ты, Нолдо, и ты, мальчик — вложите оружие в ножны. Умерь свой гнев, воитель: пока еще я властвую здесь, и никто не поднимет меча на моих гостей — таков закон гостеприимства. Не заставляй меня жалеть о том, что тебе позволили оставить при себе меч.
Нолдо резко развернулся и вышел из зала. Правитель проводил его долгим взглядом.
— Странны песни Смертных… Верно, слово ранит больнее клинка… Горько слушать тебя, менестрель… и все же — пой. Я хочу слышать, хочу знать. Пой, я прошу тебя.
И снова запел Дайолен — о том, чего не мог видеть, о том, что услышал в биении Звезды. И правитель сидел, впившись в виски пальцами, а потом еле слышно прошептал:
— Не надо… Не надо больше… Больно…
Звенящая тишина повисла в маленьком зале. Правитель беспомощно смотрел в глаза менестрелю, и голос его прошелестел как осенняя листва:
— Мне нечем одарить тебя… да, кажется, ты и не взял бы дара, ибо песни твои выше всех даров… Прими хотя бы это…
Бесшумно подошел к менестрелю слуга и, поклонившись, подал ему резной деревянный кубок, оправленный в серебро:
— Правитель посылает тебе эту чашу, менестрель.
Дайолен поднял глаза на Эльфа и протянул руку. Рука замерла в воздухе — как-то беспомощно.
— Что же ты? — начал было правитель. И вдруг осекся. — Ты… ты не видишь?
Горькая улыбка тронула губы Дайолена:
— Я слеп от рождения, правитель.
— Но как же…
— Глаза — я вижу. Больше ничего.
Андар осторожно принял у Эльфа кубок и положил на него руку Дайолена. Менестрель поднялся:
— Пью за тебя, правитель!..
Эльф подошел бесшумно и сел рядом.
— Менестрель.
— Да?..
— Я хотел просить тебя спеть мне.
— О чем ты хочешь услышать? — Дайолен выглядел задумчивым. — О заповедных лесах Дориата? О государе Элу Тинголе и его королеве Мелиан? Или о королевне Лютиэнь, прекраснейшей из Бессмертных?
— Да! — порывисто ответил Эльф — и тут же вскинул на Дайолена удивленный взгляд. — Но как ты…
— Ты Синда, и, судя по выговору, из Дориата.
— Ты так хорошо знаешь языки Эльфов? Откуда? Впрочем, нет, потом; пой.
— Хорошо, — у менестреля была странная улыбка. — Только я буду петь по другому. Не так, как рассказывают у вас.
— Это все равно.
…Только один раз Эльф не смог сдержать тяжелого вздоха.
— Странная… песня…
Теперь Дайолен смотрел ему в лицо — очень серьезно и печально.
— Откуда вы там, на Севере, знаете это?
— Но ведь они пришли именно к нам, — так же серьезно ответил менестрель. — Я не думал, что ты дослушаешь до конца.
— Теперь уже все равно. Кто тебе это рассказал?
Дайолен не ответил.
— Я хотел бы спеть тебе еще одну песню — и, не дожидаясь согласия, запел.
Из сумрака Севера вновь в колдовские леса
Вернулась твоя звезда, о Даэрон.
В вечерней тени звенят соловьев голоса —
Умолкла твоя весна, о Даэрон…
Цветы и звезды в венок вплетай,
Как сердце, бьется пламя свечей…
Прощай, любовь моя, прощай,
О Лютиэнь Тинувиэль…
Как под ноги — сердце, ты песню бросаешь свою —
Последнюю песню, о Даэрон.
Легенды слагают о птицах, что лишь перед смертью поют —
Но смерть не излечит тебя, о Даэрон.
Полынью песню в венок вплетай
Горчит на губах золотистый хмель —
Прощай, любовь моя, прощай,
О Лютиэнь Тинувиэль.
Зачем тебе пить эту чашу до дна?
Вино золотое горчит, как вина,
Шуршат, как осенние листья слова,
И сломана флейта — но песня жива.
Прощай, любовь моя, прощай,
О Лютиэнь Тинувиэль.
Зачем тебе пить эту чашу до дна?
Два озера боли на бледном лице,
А звезды — как камни в Железном Венце,
И память не смоет морская волна
И в темных одеждах — как скорбная тень —
Один лишь венка из цветов не надел…
Прощай, любовь моя, прощай,
О Лютиэнь Тинувиэль.
И в светлой земле, что не ведает зла,
Истает ли тень, что на сердце легла?
Исчезнет ли боль, что — как в сердце игла…
Прощай, любовь моя, прощай,
О Лютиэнь Тинувиэль…
И жжет предвиденье, как яд:
Тебе — уйти на путь Людей
Но пусть еще — последний взгляд…
Поет безумный менестрель:
Прощай, моя звезда-печаль,
Прощай, любовь моя, прощай,
О Лютиэнь Тинувиэль…
— Прости, Даэрон.
— Как ты узнал?..
— Слушал и слышал.
— Нет, не это… Сейчас — как?
— Глаза. А еще — когда ты слушал. Ты споешь?
— Я не пел… с тех пор. Откуда ты узнал о флейте?
Дайолен пожал плечами:
— Не знаю… Мне так показалось.
— Хочешь знать, как это было?
— …Ты споешь еще, Даэрон?
Менестрель поднял взгляд на короля. Он один здесь был в темных одеждах — ни одного драгоценного камня, ни даже тонкой нити серебра.
— Нет, король, — ответ прозвучал твердо, почти жестко. Он стоял очень прямо, стиснув флейту в побелевших руках, — я больше не стану петь.
Он не сказал — никогда, но это было больше, чем отказ, и все почувствовали это.
— Кто возьмет флейту мою?
Даэрон почти надменно оглядел собравшихся. Никто не шелохнулся.
— Ну что ж, да будет так.
Резко хрустнуло ломающееся дерево.
— Я больше не стану петь, король.
Он коротко поклонился — почти кивнул — Элу и Мелиан и низко склонил голову перед Лютиэнь. Ей показалось — он что-то еще хотел сказать ей, но промолчал и стремительно вышел…
«Прощай, любовь моя, прощай, о Лютиэнь Тинувиэль…»
— И — ни одной песни, ни одной мелодии?
— Мне не сделать новой флейты. А взять чужую не могу. Руки болят.
— Ты можешь не петь?
Лицо Даэрона дернулось.
— Нет… — почти шепотом ответил он.
Дайолен решился внезапно:
— Возьми лютню. Я покажу.
— Прощай, Даэрон.
— Прощай, Дайолен. Я хотел спеть тебе на прощание.
— Я буду благодарен тебе.
— В последний раз — позволь сыграть на твоей лютне…
…Песня была похожа на печальный осенний дождь; и нездешней тоской звучало:
Чаша моя пуста —
Некому вновь наполнить ее.
Чаша моя пуста…
— Благодарю. Прощай, Даэрон.
— Прощай, Дайолен. Мы должны были стать врагами, но, видно, и врагов равняют потери…
— Разве враждуют менестрели? Разве не все мы равны перед Пламенем и Словом?
— Должно быть, ты прав…
— Менестрель…
— Да, правитель?
— Прости, если мои слова причинят тебе боль… Я все пытаюсь понять… Я могу представить, как это — не видеть… Но ты… Ведь ты всегда смотришь в глаза…
— Я понял тебя. Так и было — я увидел глаза. Его глаза… — Дайолен замолчал, стиснув руки. Потом продолжил:
— Глаза Учителя. Вот с тех пор… А он говорил, что ничем не сможет помочь… а я вижу… и Звезду… вижу…
— Скажи, менестрель, как его имя?
Дайолен поднял на правителя взгляд, и тот вдруг тихо вскрикнул:
— Не надо, молчи! Мне кажется, я догадался… я понял…
— Та вещь, что ты давал мне, сделана им. Давно.
— Так значит, моя мать была…
— Да. Последняя из них.
Правитель осторожно коснулся руки менестреля. Его пальцы дрожали.
— Я… я не забуду тебя. И твоих песен. Если хочешь — останься.
— Нет, правитель. Благодарю. Он сказал — иди к людям. Мне пора в дорогу. Прощай.
Он набросил черный плащ, взял лютню — ту лютню, что узнал бы на ощупь из тысяч, как узнал и брошь — творение рук Учителя. Он поклонился правителю, развернулся и пошел вперед, не оглядываясь; а рядом шагал Андар — как юный паж при королевиче.
И глядя им вослед, правитель тихо сказал, не зная, что повторяет столетия назад произнесенные слова Эльфа Тьмы, Мастера Гэлеона:
— Мне кажется, я понял… Если бы не было Тьмы, мы никогда не увидели бы звезд…
…Ее дом стоял на краю поселка, у самого леса. Родных у нее не было. Хотя ей минул уже двадцать пятый год, и все ее сверстницы давно уже повыходили замуж, она по-прежнему жила одна. Причина тому была проста. Она была дурнушкой — маленькая, но худая и нескладная как подросток; обветренное широкоскулое лицо, большой, а потому редко улыбающийся рот. Резкая и угловатая в движениях, как мальчишка, она и густые медные волосы свои остригла коротко — в знак скорби по брату, что погиб год назад в лесу. Правда, глаза у нее были чудесные — большие, бархатно-черные как теплая южная ночь; да голос — чистый, нежный и звонкий… Она уже смирилась с тем, что придется всю жизнь жить одной. Одна радость была у нее — дети любили ее за чудесные песни, за то, что мастерила им игрушки и возилась с маленькими, в эти минуты становясь совсем девочкой.
В то утро она собиралась печь хлеб, как всегда напевая незамысловатую песенку, а потому не сразу услышала осторожный стук в дверь. Она открыла, вытирая осыпанные мукой руки о передник: может, дети?
На пороге стояли двое — странники, судя по обличью, издалека. Когда девушка взглянула на старшего, у нее даже дыхание перехватило, а смуглая кожа вспыхнула ярким румянцем: никогда она не видела такого красивого лица. Наверное, такой прекрасный и благородный господин и не посмотрит на нее… А между тем, глубокие зеленые глаза не отрывались от ее лица. Смущенно и неловко поклонившись, стыдясь своей залатанной выгоревшей одежды из грубого полотна и бедного убранства своего дома, пряча в складках передника маленькие, загрубевшие от работы руки; пригласила их в дом.
Не сразу решилась спросить, кто они и откуда. Младший назвался — Андар, ответа старшего она ждала с сильно бьющимся сердцем. Его имя прозвучало как музыка, прекрасная и непривычная: Дайолен. Прибавил еще несколько слов: девушка поняла, что они пришли с Севера. Речь его была сходна с речью тех людей, что прошли несколько лет назад через эти края: угрюмые измученные воины из дальних земель. Чужое наречие было смутно знакомо, сходно со здешним как два стебля, проросших из единого семени. Она назвала свое имя: Хаггинн.
Так остались странники жить в маленьком доме у леса; Хаггинн быстро выучила чужой язык: очень уж ей хотелось понять песни черного менестреля. Острый слух и цепкая память Дайолена позволили ему легко привыкнуть к языку земли Х’ана.
Не сразу поняла Хаггинн, что ее чудесный гость слеп. И мучительно стыдилась мелькнувшей у нее мысли: может и для нее, дурнушки, возможно счастье — он ведь не видит, какова она обликом…
Незаметно для себя самой она изменилась: в движениях появилась девичья, чуть диковатая грация, кошачья мягкость. Она старалась получше одеться, забывая о том, что Дайолен не видит ее. Впервые в жизни она осознала себя женщиной. Всю тяжелую работу по дому делал теперь ученик Дайолена, Андар, к которому она привязалась, как к младшему брату. И только грызла душу мысль о том, что придет время уходить этим немногословным людям, что снова придется ей остаться одной…
И вот однажды она увидела, как Андар собирается в дорогу. Она забилась в угол и тихо, чтобы никто не слышал заплакала. «Конечно, глупо было надеяться, что он… что они останутся здесь навсегда, — уговаривала она себя. — Вот и кончилось мое недолгое счастье, вот ты и уходишь, мой черный рыцарь. Дайолен. Дайо».
— Хаги…
Она вздрогнула: он вошел неслышно, ощупью нашел скамью. Сел.
— Хаги, подойди ко мне…
Она сжалась в комок: вот сейчас, сейчас он скажет «я ухожу». И все. Лучше бы и не жила. Все-таки грустно улыбнулась, услышав, как он зовет ее. Однажды она объяснила ему, что та невзрачная серая птичка, которая так чудесно поет весной в лесах, зовется — хаги. С тех пор он так и звал ее. Говорил — «у тебя такой же голос».
Она подошла и села рядом, опустив глаза. Он осторожно взял ее маленькие горячие ладошки в свои.
— Хаги, я хотел сказать тебе…
— Я знаю, — она постаралась, чтобы ее ответ прозвучал спокойно. — Я знаю, ты уходишь, Дайо…
У нее все внутри похолодело: как вырвалось это — «Дайо».
— Что делают у вас, когда хотят взять девушку в жены?
Она вскинула на него глаза, веря — и не веря его словам, а он заговорил быстро и горячо:
— Постой, молчи, я должен сказать… Я люблю тебя, Хаги. Я не могу остаться и хочу, чтобы ты ушла со мной.
Слезы брызнули из ее глаз:
— Дайо… ох, Дайо, как же… ты не знаешь, ведь я… я так некрасива… разве я тебе пара?
— Это неправда, Хаги; твои глаза — как черные звезды, твой голос звонче лесного ручья, чище родниковой воды, твои руки — как крылья маленькой птицы. Твоя душа яснее звезд, и я люблю тебя, — он смотрел ей в глаза и улыбался своей открытой доверчивой улыбкой.
Она вскочила, высвободив руки.
— Постой… постой, я сейчас…
— Андар! — крикнул Дайолен. Ученик появился мгновенно, встревоженно глядя на менестреля. Хаггинн вернулась, неся деревянную чашу с вином. Серьезная как маленькая девочка, впервые надевшая взрослое платье. Дайолен встал.
— У нас говорят: я хочу пить с тобой из одной чаши теперь и всегда. Да будут свидетелями мне люди и эта земля, хлеб, вода и огонь очага: я беру тебя в мужья, — она отпила глоток вина, потом положила на чашу руку Дайолена. Тот принял ее и медленно проговорил:
— Перед Артой и Эа, Звездами, Луной и Солнцем говорю я: отныне ты жена мне, и быть нам вместе — в жизни и смерти.
И отпил вина.
— Да будет так, — тихо откликнулся Андар.
…Странная была свадьба. Не было на ней гостей. Только дети, откуда-то прознав все, пришли к своей подруге с гирляндами полевых цветов в руках, а потом, притихнув, сидели за столом и слушали песни Дайолена… Они же, видно и разнесли весть по селению.
Их провожали взглядами: кто-то с радостью, кто-то с насмешкой, кто-то с удивлением или с завистью. И Хаггинн вздрогнула, услышав сладенько-ядовитое:
— Повезло, что и говорить! Только слепой и мог взять в жены такое чучело!
Она обернулась, встретив насмешливую улыбочку местной красавицы; стиснула маленькие кулачки, готовая броситься на обидчицу. И тогда спокойно и грустно заговорил Дайо, ее Дайо:
— Такая юная — и такая жестокая… — он смотрел в лицо девушке, и та невольно заслонилась рукой от его взгляда. — Ты права, мои глаза слепы; но у тебя слепое сердце, а потому я вижу дальше, чем ты. Я вижу то, что скрыто от вас, и не стыжусь сказать перед всеми: она прекрасна, мой соловей, моя крылатая песня, а твоя красота — лишь блистающая оболочка, позолоченная скорлупа пустого ореха. Пройдут годы, красота поблекнет, и что останется у тебя? Холеные руки, не знавшие труда, и слепое жестокое сердце… Мне жаль тебя.
Так они ушли, и никто не бросил им вслед злого слова. И люди помнили горькие рассказы слепого менестреля. И вспоминали дети добрую веселую Хаггинн и странные летящие песни Дайолена.
Семеро уходили на восток. Шестеро шли. Седьмого они уложили на сделанные на скорую руку носилки из перекрещенных копий и черного с темно-лиловым подбоем плаща. Они были последними из своего рода, а может быть изо всего своего племени. Впереди была ночь, за спиной — страшное, окровавленное, истерзанное небо. Земля дрожала под ногами, ревела и стонала в агонии под стопами воинства Валинора, а у них в сердцах бился, словно стон, приказ-мольба: «Уходите! Уходите!»
Ночь так и не наступила, удушенная пламенем гигантского пожара за спиной и грохотом проваливающейся в бездну земли. Они остановились на гребне невысокой каменистой гряды, и их черные полированные доспехи в алом зареве казались залитыми кровью, и алые слезы стояли у них в глазах.
Все они были из одного рода, связанные узами кровного родства, и тот, кто лежал на носилках, считался главой рода, хотя и был моложе всех. В той последней безнадежной битве он стоял во глава воинов своего клана, под черным знаменем с темно-лиловым и серебряным крылом ночной птицы. Клочья изорванного знамени уносил на груди молочный брат раненого. Они стояли и смотрели на запад. И видели, как море разливалось почти до самой гряды — багрово-алое, как расплавленный металл.
Раненый зашевелился и, придя в себя, попытался приподняться, опершись на локоть. Его известково-бледное лицо с прилипшими ко лбу потемневшими от испарины волосами исказились от боли и отчаяния, когда он увидел, что произошло. Закусив губу и закрыв глаза, он откинулся на спину, содрогаясь от едва сдерживаемых рыданий.
— Кончено… все кончено… все погибли… и он тоже, — простонал он в смертной муке. Если бы мог, он спрятал бы свое лицо, — свои слезы от других, но его правое плечо было разрублено, из-за тяжелой раны в подреберье он потерял много крови, и сил у него почти не оставалось. Не шевельнуться, не поднять руки…
Сильный ветер дул с запада, нагоняя волны на новый берег. А шестеро, спустившись с гряды, под защиту серого базальта разожгли костер, пытаясь согреться. Раненый больше не лежал спокойно — он метался в бреду, то кричал, то плакал, пытаясь сорвать с себя повязки. Временами он затихал, лежа с широко открытыми ничего не видящими глазами. По всему было видно, что осталось ему недолго. «Уходите! Уходите!» — продолжало звучать у них в сердцах. И они шли и шли на восток — в темные, неизведанные земли.
На третий день, ближе к вечеру, раненый вновь пришел в себя и приказал остановиться. Его сухие глаза блестели лихорадочным огнем, черты лица заострились. Он попросил, чтобы его подняли и долго сидел, всматриваясь в затянутый дымкой далекий горизонт. Солнце медленно опускалось в колышущиеся волокна тумана. И когда закатное небо вспыхнуло невыносимо ярким пламенем, раненый вздрогнул и сказал каким-то чужим голосом:
— Теперь действительно кончено…
Он судорожно вздохнул и, повернувшись к шестерым, посмотрел на них глазами, полными тоски и боли.
— Уходите. Не забывайте ничего. Храните память и передайте ее вашим детям… Помните! Помните! — вдруг почти закричал он, вцепившись в руку своего молочного брата.
— Живите… Помните… Умоляю вас… — еле выговорил он, роняя голову на грудь. Это была смерть.
Не была богатой могила последнего вождя. Лежал он там в своих черных латах, завернутый в черно-лиловый плащ, и лишь четыре копья дали ему соратники в смертный путь. Тяжелый двуручный меч с серебряной витой рукоятью и вязью древнего заклятия Ночи и клочья знамени с крылом совы на клинке уносили шестеро с собой. И вел их теперь троюродный брат лежащего в одинокой могиле вождя, ныне глава клана — клана Совы — из шести человек.
Надолго затерялись в просторах Севера следы последних из клана Совы, но видимо, не прервался их род и не угасла в их потомках память о былом, если через много веков среди Девяти появился один со старинным двуручным мечом с витой рукоятью и заклятием Ночи на клинке, и крыло Совы было на его черном шлеме.
…Сколько лет прошло с тех пор, как она покинула Аст Ахэ? Встало глухой полночью на западе алое зарево — она проснулась от жестокой режущей боли, мгновенно поняв, что произошло, поняв — все.
«…Но почему — на восток?»
«Не спрашивай. Так я велю…»
С этой ночи она начала видеть. Иногда это были сны, иногда — призрачные видения наяву, иногда просто — слова, ощущения, образы…
— Ахтэнэ, милая — что с тобой?..
…По бесконечным дорогам под ветром и дождем, под солнцем и снегом бредет безумная. Никто не знает — кто она, откуда и куда идет, сколько лет ей. Да она и сама не знает. Не помнит. Только одно держится в ее мертвой памяти — надо куда-то зачем-то идти. Но куда и зачем — она не знает. Не помнит. Лишь иногда что-то мелькнет во мгле ее забвения, словно лучик солнца пробьется сквозь облака в хмурый день. И тогда она поет. Песни идут откуда-то из бездонного темного омута ее памяти. Она не понимает своих песен. Люди слушают ее чудесный голос, поражаясь чудовищному несоответствию ее жалкого вида — и песни, но не понимают слов. А она плачет, потому что память пытается пробиться ручейком сквозь могильные плиты ее безумия, и ей больно оттого, что еще нерожденные воспоминания умирают. А потом опять наступает тьма. По ночам к ней приходят сны, в которых память возвращается к ней. Она помнит все. Но уходит сон, и гаснет память, оставляя ощущение памяти. Память о памяти. И снова — боль от невозможности вспомнить. Она кричит и бьется на земле, а люди говорят — припадочная, и обходят ее с брезгливой жалостью. Но люди милосердны — кто-то кинет хлеба, кто-то набросит на худые плечи старый плащ… Так идет она неведомо куда — от сна к сну.
…Светел был зал. Нечасты празднества в Аст Ахэ, потому каждый раз стараются сделать так, чтобы праздник запомнился надолго. Вдоль стен зала — высокие шандалы, искусно выкованные из железа, похожие на деревца с тонкими ветвями, подковой расставлены столы, а наверху, в подвешенной на цепях огромной железной люстре, горят десятки свечей. По другой стороне стола — внутри подковы — также стоят светильники. Всю ночь девушки собирали нежные белые цветы, и теперь цветы эти повсюду: даже пол усыпан лепестками, словно хлопьями снега, их тонкий изысканный аромат струится в воздухе, дрожит в мерцающих тенях, заставляет слегка горчить вино.
…А она сама была — Айрэнэ, Айрэ, светлым лучиком Аст Ахэ. И была она подругой невесты, и сама сплела для новобрачных белые венки из цветов-звезд. Ей казалось — она попала в сказку. Все так волшебно получилось — спала красавица в заколдованной пещере, пришел отважный воин и разбудил ее, и вот — свадьба.
Так было с ее подругой Ахтэнэ. Айрэ помнила — девушку точила странная болезнь, медленно убивавшая ее душу. Ахтэнэ никогда не говорила, что с ней. Никогда и никому. Просто медленно умирала. И однажды Учитель решил погрузить ее в волшебный сон, доколе не придет исцеление. Айрэ часто приходила к ложу подруги в пещеру у темного озера среди елей, сидела рядом и тихо пела — Ахтэнэ любила ее песни… А потом пришел этот человек. Он был чужой, Айрэ знала, как он попал в Аст Ахэ. Отец рассказал — он был там. Враг — но умирающий истерзанный человек, отбитый у Орков, он не мог быть врагом сейчас. Так получилось, что Враг стал лекарем ему, а затем благодарность пересилила вражду. Айрэ знала, что чужака уважали, и что, хотя он считался пленником, его свободу здесь никто не стеснял. И вот — он забирает у Айрэ любимую подругу. Девушка немного ревновала, хотя и видела, как они любят друг друга. И все же Ахтэнэ покинет Аст Ахэ вместе со своим супругом — так решил Учитель. Грустно.
А всем было радостно. В самых лучших нарядах были сегодня воины и целители, певцы и книжники, менестрели и мастера, мужчины и женщины. Место во главе стола было для молодых. Их еще не было, как и Учителя, и Повелителя Воинов. Шум нетерпеливого ожидания наполнял залу — и внезапно оборвался звонким аккордом серебряных струн.
— Пора, — сказала Айрэ, слегка подталкивая непривычно оробевшую Ахтэнэ.
— Страшно, — прошептала та.
— Ну, вот! Съедят тебя, что ли?
— Нет, все смотреть будут… Тебе хорошо, ты привыкла, ты певица, а я-то лекарь…
— Целительница! Разве целители могут трусить? Ну, вперед! Смелее! Сегодня ты — королева!
Айрэ врала — ей тоже было не по себе. Но как изменилась подруга — словно долгий колдовской сон создал ее заново… Прежде она редко бывала такой.
Девушки вошли в зал, в бурю приветственных криков и здравиц. Ахтэнэ попятилась, и Айрэ чуть ли не силой потащила ее к столу. Похоже, ее суженому было не легче. А потом появился Учитель. Сегодня, сказала бы Айрэ, он был необыкновенно нарядно одет. А всего-то — мантия, расшитая серебром и самоцветами, как звездное небо, да драгоценный пояс. Какое у него было лицо — почти счастливое, а глаза… Нет, лучше не смотреть, а то можно прямо-таки влюбиться. Наверно, именно из-за света этих радостных глаз в сердце Айрэ заплясали веселые бесенята, и, поднырнув под рукой Учителя как раз в тот момент, когда он собирался вложить руку Ахтэнэ в руку жениха, она завопила во весть голос:
— Не отдам подругу! Ты, разбойник, плати выкуп!
Хохот раскатился по залу. Смеялись все — даже отец. Даже Учитель улыбался…
— Но… у меня нет ничего, — смущенно пробормотал Хурин.
И тогда один из молодых воинов крикнул:
— Эй, братья! Выкупим невесту для нашего друга!
Айрэ чуть не засыпали всяческими драгоценными безделушками. Но и тут вывернулась хитроумная певица:
— Пусть это достанется невесте. А мне хватит и этого, — она выбрала маленькую застежку для плаща в виде листка из голубовато-зеленого камня.
— Забирай, — она притворно вытирала горючие слезы, шмыгая носом.
А потом она просто смотрела. Видела, как Учитель соединил руки Ахтэнэ и Хурина, как они пили из одной чаши, и все славили их. Только трое в этом зале сегодня были в белом — новобрачные и она, Айрэ. Молодому мужу воины поднесли великолепный меч. Он принял оружие с поклоном и, коснувшись клинка губами, сказал:
— Никогда этот меч не поднимется против твоих людей, господин. В том клянусь за себя и за детей своих!
Одобрительный гул был ответом ему. А потом Учитель подал Ахтэнэ маленький ларец из лакированной меди.
— Я дарю тебе этот убор. Тот, кто носит его, будет любим всеми и всегда. Но помни — тот, кто носит его, должен быть чист сердцем. И… не забывай меня.
— Я никогда не забуду тебя, Учитель, — тихо ответила Ахтэнэ. И в тот миг Айрэ показалось, что за их словами стоит что-то еще, но что именно — она не знала…
Пир начался. Учитель сел рядом с ее отцом, и она поразилась их сходству — оба были седыми, у обоих лица рассечены шрамами. И еще она знала об ожогах на их ладонях…
— …Как они похожи, — прошептал молодой муж своему соседу. — Кто этот человек?
Юноша рядом с ним посерьезнел:
— Это Ульв. Один из лучших в Аст Ахэ. Он командует сотней, и все стремятся попасть к нему. Учитель любит его.
— Но его лицо — что с ним?
— О, это долгая история. И невеселая. Знаешь ли, лет двадцать с небольшим назад пришла сюда одна девушка. Ее звали Ириалонна, Заклинательница Огня…
…Как будто снова ладони полны раскаленных углей. Он тогда сжимал их в кулаках изо всех сил, пока сознание не покинуло его. Даже сейчас эта давняя боль никак не утихнет… Он потом долго не мог смотреть на огонь и проводил дни один в холодной темной своей комнате, забившись в угол, пока Борра не вытащил его оттуда силой. С Этарком творилось неладное, и Борра понимал, что, помогая другому, Ульв сумеет исцелиться… Этарк уже почти пятнадцать лет мертв… Тогда, ослепленный местью, он сам швырнул факел в поленья костра Дейрела и сам сломал себя. Потом, осознав происшедшее, он чуть с ума не сошел. Порывался убить себя, просил, чтобы его убили… Они с Ульвом слишком хорошо поняли друг друга. Внешне Этарк исцелился — но никогда не смеялся больше. А полгода спустя он погиб. Ульв видел, как он внезапно опустил меч и остановился; мгновением позже на том месте, где он стоял, над толпой с радостным воплем кто-то поднял за волосы его голову. Белая ярость ослепила Ульва. Когда он начал воспринимать мир вновь, он увидел себя среди десятка трупов над обезглавленным Этарком… В тот день Ульв уже смог смотреть на пламя погребального костра… Он прекрасно понимал — Этарк просто дал убить себя…
А Ульв жил. Было для чего.
Девочка, которой Ириалонна спасла жизнь, считалась ее приемной дочерью. Теперь она стала его дочерью. Наша дочь, — говорил он сам себе. Он берег и опекал ее; наверно, в глубине души жил смертельный страх — потерять еще и ее. Потому слово отца было — законом. Только так он мог уберечь ее… Девочка росла — ясная, веселая, светлая, как лучик солнца. Потому ее и назвали Айрэнэ. Судьба одарила ее чудесным голосом и, хотя она не умела слагать песен, любой менестрель рад был бы отдать ей все свои — только бы их пела она. Так она однажды встретилась с Ахтэнэ. Юная целительница любила петь и немного грешила стихотворством. А Айрэ однажды попробовала спеть некоторые из ее баллад. Так они сдружились. Ахтэнэ могла часами слушать Айрэ, и становилась при этом совсем иной — словно в ней проступали черты другого «я», обычно скрытые под маской мальчишечьей дерзости и твердости. Однажды она сказала:
— Когда ты поешь, я словно что-то вспоминаю. Будто я уже была когда-то. Так горько и так хорошо… Тогда приходят слова, и получаются песни — или я их вспоминаю? Пой мне еще, Айрэ, пожалуйста!
И Айрэ пела. Однажды ее услышал Учитель. Лицо у него стало такое, словно он увидел призрак, он стоял с широко открытыми глазами, не веря себе. Он узнал этот голос. Он узнал эти слова.
— Что ты поешь, Айрэ? Откуда?..
— Это Ахтэнэ сочинила. Она не… вернее, она поет, но у нее очень слабый голос. Она просит, чтобы я пела. Тогда она сочиняет песни — словно они ей вспоминаются, так она говорит.
— Спой мне. Еще раз, эту же. Очень прошу тебя.
Айрэ пела, а он все ниже опускал голову.
— Благодарю тебя… — тихо сказал он, когда девушка умолкла.
— Это Ахтэнэ… Ее песня.
— Ахтэнэ…
…А Борра остался в Аст Ахэ. Торк умер — раны доконали. Друзья были при нем до последнего мига — говорили с ним, пели для него… Перед смертью он попросил чашу вина и выпил во здравие всех. Затем попросил, чтобы его облачили, как воина, и вложили в руку меч. Несколько минут он лежал так, потом закрыл глаза… Хорошая смерть — среди друзей; добрая смерть… Вент покинул Аст Ахэ после того, как его отец умер. Теперь здесь его сын — хороший, достойный юноша. Ульв улыбнулся — мальчишка уже давно посматривает на Айрэнэ…
…И снова — беспамятство и дорога. Одно в голове — идти. Куда? Зачем…
И снова — сон…
— …Уходи. Ты должна уйти вместе со всеми. Я умоляю тебя, приказываю — уходи.
— Но почему? Ведь мы же победим. Разве не так?
Ульв опустил седую голову.
— Нет, Айрэнэ. Мы не победим.
В груди у нее неприятно похолодело, она почувствовала, как подгибаются колени.
— И… ничего больше не будет…
— Нет.
— И… тебя?
— Да.
Айрэ вцепилась в его руки:
— Нет! Нет, ты не можешь умереть! Я не хочу!
Только сейчас заметила, что ногтями впилась в ладони Ульва. Охнув, уткнулась лицом в его колени. Плечи ее вздрагивали.
— Я не хочу… Если ничего не будет… зачем… зачем жить…
Ульв поднял ее и крепко прижал к груди — она слышала, как бьется его сердце.
— Айрэнэ, дочка, девочка моя… ты не думай, я не из жалости, не из отцовского страха отсылаю тебя… Я хочу, чтобы о нас помнили. Нас не станет, мы, как зерна, предназначены земле. А ты — юный росток; это твое время. Нас должны помнить, понимаешь? Иначе все будет напрасно. Тогда мы действительно проиграем. Думаешь, это самое трудное — пасть в бою? Нет, жить куда тяжелее. Я обрекаю тебя на жестокую судьбу. Но ты — сильная. Знаешь ли, хотя у нас разная кровь, но мне иногда кажется, что в тебе возродилась часть души твоей приемной матери… И ты — моя дочь. Ты сможешь выжить. И расскажешь о нас.
— Отец, — тихо сказала Айрэ, — расскажи мне о моей матери. Ты никогда о ней не рассказывал, говорил, что еще не время.
— Теперь время, — кивнул Ульв.
…И был последний пир. Отец позволил ей побыть вместе со всеми в ту последнюю ночь. Странно, как светел был этот предсмертный праздник, как ясны и возвышены были лица людей — словно все обыденное ушло из них. Она запомнила их такими — светлыми и прекрасными. Как по-особому звучали песни менестрелей в ту ночь… Многие из них сменили лютни на мечи, и на рассвете в огне лопались со звоном струны… И она пела — пока голос не отказал. Пела для всех — для тех, кто уходил, для тех, кто оставался, для тех, кто в эту последнюю ночь облачился в белые одежды новобрачных, чтобы на рассвете расстаться навсегда — женщины должны были уйти. Оставались только воины и некоторые целители. И Айрэ пела, пела… В полночь новобрачные покинули пирующих. А Айрэ все пела. Она вглядывалась в дорогие лица, чтобы запомнить, запомнить их такими. Запомнить Учителя — в ту ночь он впервые не прятал рук.
Айрэ пела… Учитель встал и, медленно обойдя стол, подошел к ней. Положил руки на плечи и осторожно поцеловал ее в лоб.
— Благодарю тебя. Отдохни теперь. Ты устала, а путь далек…
На рассвете отец простился с нею. Но он не знал, что она ослушается. Ей не довелось видеть всей битвы — только отчаянное сражение у врат Аст Ахэ. Наверно, она еще надеялась на что-то, иначе все случившееся не стало бы таким ударом. Неподвижной статуей, она сидела в своем укрытии, стискивая раскалывающуюся от боли голову, и смотрела, смотрела, смотрела… Запомнить…
Ночью она, уже теряя разум, бродила по мертвому полю. Она узнавала мертвых, она звала их, но не было ответа. Двое или трое раненых — она не помнила точно, — стонами привлекли ее внимание, и она перетащила их подальше от этого места. Она бродила среди мертвых, как и женщины врагов, и никто не обращал на нее внимания. А небо даже ночью было светлым — алым от пожара. Айрэ остановилась — она узнала лицо. Она же помнила — это была Райхэ, та, что еще вчера в белом венке сидела рядом со своим возлюбленным. Они и сейчас были рядом… «Почему же я не была здесь? Почему я не сражалась? Или отец зря меня учил? Отец… Отец!!» Она закричала, бросившись на землю. Он был здесь — словно спал, прижавшись щекой к шелку изорванного, покрытого кровью и грязью знамени. Рядом — знаменосец: застывшее лицо строго и возвышенно. Лицо скорбного божества…
Кто-то подошел сзади.
— Сжечь бы эту тряпку… И головы им всем… как Орки наших тогда… в одну кучу!
Она метнулась змеей, с криком целясь ему ногтями в лицо. Удар рукоятью меча сбил ее с ног.
— Ах ты…
— Оставь! — крикнул кто-то. — Ты что, им, что ли, уподобиться хочешь? Она же сумасшедшая…
Кое-как она доползла до своих раненых. Разбитое лицо кровоточило, но глаза ее были сухими. Несмотря на все ее усилия, раненые умерли к утру. Сила, связывавшая воедино всех в Аст Ахэ, ушла. Они умирали. Воистину, все они держались лишь волей Врага, правы мудрые в Эрессеа… Да только у них была еще и своя воля. И эта воля еще теплилась в ее душе, погруженной в сумрак безумия, и вела ее — неведомо зачем, неведомо куда…
…Яркий луч во мгле небытия… Она пела, бредя по дороге, ничего не видя, кроме тех смутных образов, что всплывали в ее памяти, когда кто-то схватил ее за плечо и на наречии, заставившем ее вздрогнуть, спросил:
— Что ты поешь? Кто ты? Кто ты?!
Она смотрела в лицо говорившему, и вдруг, сама не зная, почему, произнесла вырвавшееся из тьмы слово:
— Хонахт…
— Что?! Ты видела его? Ты помнишь? Кто ты, кто?..
Она беспомощно покачала головой.
— Хонахт… Хонахт, — повторяла она, цепляясь за это имя, как за соломинку, пытаясь вынырнуть из пучины забвения.
— Хонахт…
— Бедняжка… Наверное, она — оттуда. Надо ее отвести в Дом, к вождю. Может, она вспомнит, может, расскажет ему о сыне…
Хонахт. Похоже, она начала вспоминать. Это имя вызывало образ молодого воина, горделивого и изящного, как благородный олень, со светящимися янтарными глазами. Но больше — ничего…
Ее вымыли и накормили, и впервые она уснула в тепле. Но снов не было. Может, задержись она здесь подольше, целители сумели бы разбудить ее душу, но она ушла на третий день. Никто не остановил ее — в земле Сов священен путь Странника.
— Ее судьба не здесь, — сказал лекарь, — я вижу, что-то зовет ее. Ей надо идти. Да хранит ее Иллаис…
…И опять идет она, безумная, по безлюдным краям, среди седого мха и камней, низких северных сосенок и тысяч маленьких озер. Ветер поздней осени швыряет ей в лицо режущую снежную крошку, ноги ее сбиты в кровь и уже не ощущают холода. Кровь запеклась на потрескавшихся губах, а она идет, она поет, и плачет она… Некому дать ей хлеба, некому бросить ей одежду. Изможденная, почти нагая — она идет туда, где над краем земли ночью горит корона из Семи Звезд…
…Когда-то здесь добывали каменную соль. Теперь здесь возник чуть ли не лабиринт вырубленных людьми коридоров. Потом, когда выработки закончили, сюда стали приходить искавшие уединения. Это их руками созданы барельефы и колонны, скульптуры и светильники… А дальше, в глубине — пещеры, и в самой большой из них — теплое озеро с целебной водой. Воздух пещер животворен, а покой и тишина несут исцеление больному сердцу. Тихо падает вода со сталактитов. Мерно, как минуты, отсчитываемые Вечностью. Вдоль озера, огибая его по стене, идет тропа. По ней со светильниками в руках проходят люди — тихо, чтобы не нарушить покоя этих мест, медленно — они несут женщину, что недавно нашли на опушке Леса. Тогда птицы кружили над домами — звали…
…Здесь было тепло — в этих краях вулканы еще порой выбрасывают лаву, и земля согрета их огнем. Смотрительница Теплых Пещер считалась одной из лучших врачевательниц края, и великой честью было попасть в число ее учеников. Таких было немного, ибо врачевать душу куда труднее, чем тело. Сейчас она вместе со своим учеником молча стояла возле ложа спящей пришелицы — неподвижной и бесчувственной; только слабое дыхание говорило о том, что она еще жива.
Голубоватый оттенок отглаженных до блеска стен, мягкий ковер на полу, полумрак, едва рассеиваемый зеленоватым светом стеклянных светильников создавали ощущение покоя, успокаивая, погружая в сон. Где-то мерно капала вода.
Целительница Халинн, женщина лет пятидесяти, казалась намного моложе — впрочем, таковы были все люди этой земли. Она вглядывалась в лицо спящей, словно слушала ее тайные сны, неведомые самой больной.
— Ее тело почти совсем исцелилось, — сказала, наконец, Халинн, но сказано это было с такой печалью, что ее юноша-ученик вздрогнул.
— Совсем седая… А ведь, наверно, не намного старше тебя. Таков Большой Мир. Ты ведь знаешь — я всегда была против того, чтобы Странники уходили из нашей земли, но, видимо, я просто неспособна это понять.
Юноша опустил голову.
— Скоро она проснется. Надеюсь, ее окрепшее тело сумеет поддержать душу в нелегкой борьбе с безумием и ядом прошлого. Тяжела ее ноша…
— Может, будет лучше, если она забудет? — прошептал юноша.
— Нельзя лишать ее памяти, не спросив ее. Захочет ли она стать другим человеком? Ведь ты бы не хотел этого? — женщина прямо посмотрела в глаза ученику.
Юноша поспешно отвел взгляд. Женщина улыбнулась:
— Останься здесь. Ей нужна будет твоя помощь. Когда проснется, дай ей теплого вина со снадобьями и горячего мясного отвара. Затем…
Юноша согласно кивал, почти не слушая. Он все давно знал, тысячи раз думал о том, как она проснется и что он должен будет сделать…
Женщина ушла, оставив его одного со спящей. Он неспешно подошел к столу, где давно, с самого первого дня, лежала маленькая застежка для плаща — листок из голубовато-зеленого камня. Как она сумела его сохранить… Он стоял, молча вглядываясь в это лицо, ставшее ему таким дорогим. Что за ним? Какой она проснется? Будет ли она похожа на ту, что он придумал себе?
«Сейчас, пока ты еще моя, если я смею думать так, я хочу хоть что-то оставить себе на память… Прости меня».
Он склонился над спящей и поцеловал ее в губы.
«…И, проснувшись в зачарованной пещере от колдовского сна, увидела она того, кто разбудил ее, и полюбила его…» Так говорят людские сказки.
Снов больше не было. Была вернувшаяся память. И была неуходящая боль — как будто раскаленный уголь в сердце… Внешне она было совсем здоровой — только вот волосы седые. Вместе с прочими женщинами занималась обычными делами, заполнявшими повседневность. Хотя она уже не могла зваться Солнечным Лучиком, но как же светло было в доме целительницы Халинн, где жила теперь молодая гостья…
Все было бы хорошо, если бы не постоянное ощущение надвигающейся беды. Это понимали все — особенно когда она пела. А пела она теперь все чаще, словно боялась, что не успеет передать все, что знает. Она говорила теперь обо всем, что помнила — просто рассказывала о своей жизни, обо всех, кого знала и любила — тысячи раз, с мельчайшими подробностями… Об Ульве, его великой любви и великом горе, об Этарке — отец часто вспоминал его, о Торке и Борре, что воспитывали ее вместе с доброй и печальной Ахэтт, об Учителе, об Ахтэнэ, о Гортхауэре — все, что помнила, даже незначительные мелочи, все, что слышала от других. И пела, пела… Улльтайр не мог забыть, как однажды она сказала ему:
— О нас говорили, что мы лишь оболочки, вместилища воли и злобы Врага, и, когда он уйдет, мы перестанем быть… В этом есть доля истины. Было что-то, связывавшее нас всех, и теперь без этого тяжело жить. Будто рана в душе, и жизнь вытекает по капле. Я борюсь, я хочу остаться — но силы покидают меня. Даже тебе, лекарь мой, возлюбленный мой, не закрыть этой раны… Не оставляй меня. Хотя бы пока я еще жива…
Он еще хотел спросить тогда — куда же ушел Учитель, что сталось с ним… Так и не спросил. А она никогда не говорила об этом.
…Год склонялся к закату, когда Айрэнэ — теперь ее называли Аэрнэ — слегла, чтобы уже не подняться. Улльтайр почти не отходил от нее. В Земле-у-Моря не умирают в одиночестве. Рядом с ней были ее друзья — те, кто успел полюбить ее; да и можно ли было не полюбить Айрэ? Иногда ей становилось лучше, и она снова пела. Особенно часто это бывало на закате, когда медно-красное солнце медленно опускалось в море. Потом, когда она уже не могла петь, другие пели для нее, говорили о хорошем, будто впереди была не смерть, а долгие счастливые годы…
Так она и ушла — осенним вечером, когда в окно смотрела Звезда. Голова ее лежала на коленях Улльтайра, тихо пела флейта, тихо пели девушки… И не сразу заметили они, когда дыхание покинуло Айрэ.
Так песни Аст Ахэ остались в этой земле, как и все, что рассказывала Айрэнэ. Летописи сохранили ее рассказ в хроники, и Странники, уходя в Большой Мир, несли с собою уже утраченную там память.
«Тяжела земля, она давит на грудь… Не в земле ты будешь лежать, а огонь так жжет… Говорят, там, далеко за морем, есть дорога к звездам, к нашей Звезде… На закате ладья унесет нас в море, на закате волны поднимут нас в небо…»
…Тринадцать лет… У Хурина и Ахтэнэ — теперь ее называли Морвен, — было двое сыновей: старший, с зеленовато-карими глазами, был похож на мать, младший внешностью пошел в отца.
Тринадцать лет.
Что-то произошло с ней в последний год. Нет, она не была больна: в ней просто появилась какая-то усталая задумчивость, тоска, что ли… Она почти не выходила из дома: сидела у окна со своим вышиванием, и часто, неслышно войдя в комнату, Хурин замечал, что она неподвижно застыла с иглой в руке, а глаза ее, не мигая, смотрят в пустоту — словно видят что-то, невидимое ему.
Она почти ничего не ела — пожимала плечами и говорила с виноватой полуулыбкой: не хочется. Она почти не спала — лежала без сна, глядя в темноту широко распахнутыми глазами.
Он все пытался что-то сделать для нее, не в силах спокойно смотреть, как уходит по капле ее душа: она только улыбалась с виноватой нежностью: видишь, какая я…
Какая?
Слабая… Как страшно горит эта звезда…
Любовь моя, девочка моя милая, желанная моя, что с тобой?
Не знаю… Мне так горько и так легко, что кажется — у меня растут крылья, и скоро я улечу отсюда…
Она больше не вставала. Тело ее стало легким, лицо и руки — почти прозрачными, и он иногда ловил себя на том, что не может выдержать ее взгляд.
Единственная моя, родная моя, что мне делать, что?..
Ничего… Все хорошо, милый…
Она не плакала — улыбалась, но слезы медленно текли по ее лицу, а у нее уже не было сил, поднять руку, чтобы стереть их.
Вышивку вот не закончила… жалко, была бы красивая… Белые ирисы — как дома…
Ну, что ты, ну, успокойся…
Мне спокойно… Не тревожься, милый, не надо…
…В этот вечер он так же сидел рядом и рассказывал — даже не очень понимая, что. Говорить все, что угодно — только бы не это молчание.
— Я хочу взглянуть на свадебный убор.
Он обрадовался — тому, что она заговорила, что хотя бы чего-то пожелала, и бросился исполнять просьбу, как повеление.
И, вернувшись, натолкнулся на странный взгляд неожиданно зеленых — трава подо льдом — глаз.
— Ты… пришел?
Он хотел ответить — да, но слово застряло в горле.
— Ты вернулся… Я верила, я ждала… Зачем ты заставил меня уйти? Неужели ты думал, что можно заставить забыть? Что я забуду?
Она снова улыбалась — печально, еле заметно.
— Пожалуйста… не уходи сейчас. Уже недолго.
Он поспешно сел.
— Дай мне руку… нет, не надо: тебе будет больно. Так я и не сумела…
Он не понимал, что происходит. Надо было, наверно, сказать что-то, чтобы разбить наваждение, но он не находил слов.
Она приподняла руку — тень жеста:
— У тебя звезды в волосах, смотри… а волосы — как снег…
Он начал осознавать. И лицо — лицо ее — нет, не ее, другое, юное, незнакомое — почти как тогда, у спящей…
— Мне почему-то кажется — я тоже стала крылатой… Распахну крылья — и поднимусь в небо… Мне всегда хотелось — самой… и буду лететь… лететь…
Голос угасал.
— А сейчас так хочется спать… Ты только не уходи — ведь правда, ты не уйдешь?..
Опустила ресницы.
— Только я больше не засну, как тогда… Я больше не забуду… Пожалей меня, я не смогу больше… Не уходи… — уже засыпая. — Я вернусь…
Дыхание ее было таким легким, что не поколебало бы, наверно, даже пламя свечи. Оно становилось все тише и тише — и угасло…
…Когда-то давно — так давно, что она сама уже забыла об этом — ей казалось, что она все время сравнивает Его лицо с другим, похороненным в глубинах памяти. Но эти черты были мягче; эти глаза излучали покой; эти волосы ниспадали на плечи волной золотого света; этот голос струился нежной убаюкивающей музыкой… И руки — о, эти прекрасные, утонченно-нежные руки, по сравнению с которыми даже ее собственные иногда казались жесткими и загрубевшими, и счастье, от которого почти останавливается сердце — когда Он позволяет ей коснуться их, ощутить губами благоуханное тепло кожи и холодок драгоценных перстней — стократ более драгоценных, почти священных реликвий, ибо эти перстни украшают — Его руки…
«Учитель. Возлюбленный Господин и Учитель мой…»
Сколько она помнила себя — с той поры, когда очнулась от бесконечного колдовского сна — всегда была рядом с Ним, и первым, что увидела, было — Его лицо, окруженное мягким золотым сиянием, прекрасное, мудрое и кроткое лицо… И Он всегда был неизменно нежен и ласков с ней, одну среди всех называл ее — своей ученицей, и не существовало для нее никого, кроме Него — единственного, боготворимого…
«Прекрасны Ванъяр — но и лица дев их не сравнятся нежностью и чистотою красок с лицом Его; и прекрасен возлюбленный мой, бел и румян, лучше десяти тысяч других.
Голова Его — чистое золото; кудри Его волнистые, золотые, как свет Древа Лаурэлин;
Глаза Его — как голуби при потоках вод, купающиеся в молоке, сидящие в довольстве;
Щеки Его — цветник ароматный, гряды благовонных растений; губы Его — алые розы, источают текучую мирру…
Прекрасен Ты, возлюбленный мой, и пятна нет на Тебе…
И певцы златокудрые, что сидят у подножия трона Твоего, устыдятся грубых голосов своих и умолкнут, едва заговоришь Ты…
О, если бы Ты был брат мне, тогда я, встретив Тебя, целовала бы Тебя, и меня не осуждали бы;
Повела бы я Тебя, привела бы Тебя в дом матери моей. Ты учил бы меня, а я поила бы Тебя ароматным вином…
Положи меня, как перстень, на руку Твою, ибо крепка, как Престол Творца Вседержителя, любовь моя. Большие воды не могут потушить любви, и реки не зальют ее. Если бы кто давал все богатство дома своего за любовь, то он был бы отвергнут с презрением…»
Воистину, и в Благословенной Земле кто может поспорить красотой, величием и мудростью с Ним, Королем Мира? Что уж и говорить о Сирых Землях… Правда, она никогда не видела их.
Амариэ Прекрасная рождена в Валиноре.
Амариэ. Имя — предвечный свет Благословенной Земли, звон драгоценных капель, падающих с листвы Золотого Древа, цветом схожей с ее волосами.
Он сказал как-то — Мирэанна. Имя — искрящаяся россыпь бриллиантов. Назвал так — и не ошибся; воистину — Драгоценный Дар, прекраснейшая среди Ванъяр, чьи глаза — яснее неба Валинора, чьи волосы — медленный водопад ясного золота…
Многие смотрят в восхищении на Амариэ Прекрасную; она — словно яркая искра, зажигающая сердца любовью; но для нее — существует ли счастье выше, чем сидеть у подножия трона в чертогах на вершине Таникветил и слагать песни во славу — Того, единственного… Пожалуй, только один удостаивается чести хотя бы иногда быть рядом с Амариэ Прекрасной: старший сын Финарфина Златокудрого и Эарвен из Алквалондэ, потомок Избранника Валар Финве — Финарато. Что? — ее родня? — ей нет до этого дела: к чему родство даже с Королями Элдар той, что стала ученицей самого Короля Мира? Но Амариэ Прекрасной льстит преклонение Финарато, одного из искуснейших мастеров и певцов народа Нолдор.
О да, она была прекрасна, и сам Куруфинве Феанаро когда-то заглядывался на нее, но ее пугали порывистость и неукротимость Огненной Души: она избегала его. Правда, то, что гордый Нолдо быстро утешился и даже предпочел ей какую-то Нэрданэл, огорчило Амариэ, но — ненадолго.
А потом — был освобожден из подземных казематов Мандоса Враг. Она так и не видела его ни разу — почему-то страшилась; да и Король Мира, кажется, не хотел этого.
…И угас свет Дерев, и мятежные Нолдор покинули берега Земли Бессмертных, и стыла кровь на камнях Алквалондэ… И уходил в неизведанные страшные Смертные Земли Финарато, унося в сердце тоску о несбывшемся счастье, ибо слишком ясно читал он в душе своей возлюбленной, и в беспечальной земле не было ему места…
Прощай, любовь моя, прощай:
Я ухожу в Забытый Край,
И клятва гонит, точно плеть,
И тяжесть — груз чужих грехов…
Пусть карою нам станет смерть,
Сильнее смерти — Арды зов.
Я выбираю страдания странствий,
Ты избираешь покой послушанья;
Мне — ледяной оскал Хэлкараксэ,
Тебе — улыбки Варды сиянье…
Познает цену жизни тот,
Кто боль и страх перенесет;
Познает цену красоты
Лишь тот, кто видел грязь и кровь,
И только в ненависти ты
Поймешь, как тяжела любовь…
Боги за все назначат цену
Равно — строптивым и покорным:
Мне — умирать без надежды в застенке,
Тебе — петь красу небес Валинора.
Смерть приведет меня назад,
И я взгляну в твои глаза,
И — что скажу тебе тогда,
Увидев в них — один покой?..
О беспечальная звезда,
Ты не разделишь скорбь со мной…
Будет встреча — жесточе разлуки,
Каждому будет свое воздаянье:
Мне — не-забвенья вечные муки,
Тебе — невинность непониманья…
Прощай.
— …Учитель, я хочу посмотреть на него.
Манве ласково погладил золотые локоны Амариэ:
— Милое дитя, зачем это тебе? — мягкий голос ничем не выдавал проснувшегося в душе полузабытого страха.
Девушка надула губки, как обиженный ребенок:
— Ну пожалуйста, Учитель, я хочу посмотреть!
— Это не доставит тебе удовольствия. Он… он некрасив.
«Но почему нет? Разве теперь она сможет его узнать? Да и не помнит его уже… и — что ей вспоминать?»
— Но я хочу этого!
Король Мира вздохнул:
— Ученица моя, я не стану препятствовать тебе. Я не хотел лишь, чтобы мое прекрасное милое дитя было опечалено подобным зрелищем. Обещай мне только, что не будешь испытывать твердость своего сердца, если тебе будет слишком тяжело.
— О, благодарю, благодарю, Учитель! — лицо Амариэ радостно вспыхнуло, она удивительно грациозным движением опустилась на колени, схватила руку Короля Мира и припала к ней горящими губами.
…Не оступиться. Не упасть. Выдержать.
Сдавленный вскрик.
Он обернулся.
Это лицо. Эти глаза. Он помнил их всех, узнавал их — даже взрослыми, даже ставшими — Эльфами Света.
Йолли, Королева Ирисов, тоненький стебелек… Йолли?..
Красивое нежное лицо искажено гримасой ужаса и отвращения.
Этот безглазый урод и есть тот, кто смел называть себя — братом Короля Мира?! Если бы не неодолимый — до тошноты — ужас, швырнула бы камнем в ненавистное омерзительное лицо, которое и лицом-то вряд ли можно назвать… Тварь, тварь, чудовище, порождение бреда… а тут еще это отродье бездны повернулось к ней и смотрит жуткими черными провалами глазниц, смотрит прямо в глаза…
Она рванулась прочь, давясь беззвучным криком, слепо натыкаясь на кого-то, не видя ничего расширенными от страха глазами — добежать, упасть к ногам, спрятать лицо в складках лазурно-золотых одежд… «Учитель, господин мой, спаси меня, помоги мне!..»
Все верно. Нелепо надеяться, что она узнала бы его — таким: в нем ведь ничего прежнего уже не осталось, ничего, что может помнить Йолли. Безглазый урод. Все верно, девочка. Он горько усмехнулся про себя: сам Король Мира не придумал бы лучшей мести. Что боль в сравнении с этой встречей, с не-узнающим, полным доводящей до безумия брезгливости и страха, взглядом той, что была — последней Королевой Ирисов…
Выдержать.
Не оступиться. Не упасть. Не закричать, только не закричать, только бы…
Они не должны увидеть этого.
Выдержать.
Выдержать.
Выдержать.
— …Учитель… Ох, Учитель… — она горько всхлипывала, уткнувшись лицом в его колени.
— Ну, что ты, дитя мое, успокойся…
— Этот… он… он посмотрел на меня… о-о…
Холодок пробежал по спине Короля Мира, но он взял себя в руки: бред, она не могла узнать. Не могла! Нечего ей уже узнавать!
— Я ведь предупреждал тебя, дитя мое: не нужно было тебе видеть его.
— Да, да, Ты прав, Господин мой, Ты прав…
Она подняла голову, невольно вспыхнув; в ее взгляде, устремленном снизу вверх в прекрасный лик Короля, не было привычного смирения — его место заняла жгучая ненависть. Она внезапно оскалилась, стиснув маленькие кулачки:
— За одно то, что он посмел назваться Твоим… — поперхнулась словом «брат», — за одно это… если бы… я бы сама глаза вырвала!
Это заставило Манве вздрогнуть. И в первый раз благоговейная преданность его ученицы, выплеснувшаяся в этой неожиданно яростной вспышке, испугала его. Он не хотел, чтобы сейчас она оставалась рядом, он почти боялся ее в это мгновенье.
Король Мира быстро встал. Прошелся по залу взад-вперед, глядя куда-то мимо нее. Остановился.
— Иди в Сады Ирмо… Амариэ. Пусть сон изгонит из твоей души это страшное воспоминание и вернет покой твоему сердцу.
Она застыла на коленях, глядя на него широко распахнутыми глазами, а через мгновение дрожащим комочком прижалась к его ногам и зашептала сквозь слезы:
— Учитель, не гони меня… Лучше убей… Господин мой, Повелитель мой, смилуйся, убей меня… Я ведь люблю Тебя… не гони…
Эта отчаянная мольба тронула Короля Мира. Он поднял ее за плечи — умоляющие, покрасневшие от слез глаза безмолвно кричат о пощаде, пухлые, по-детски нежные губы дрожат, руки — молитвенным жестом сложены на груди.
— Что ты, — как мог, мягко ответил он. — Как же я могу прогнать свою любимую ученицу…
Отчаянно-счастливое лицо:
— Правда? Ты не гневаешься на меня, Учитель?
Манве молча улыбнулся.
— Если Ты хочешь, я пойду к Ирмо… Я вернусь и принесу Тебе цветов, можно? Можно, да?..
Оставшись один, Король Мира начал мерить шагами зал, нервно сплетая и расплетая пальцы. Амариэ была не только и не столько его ученицей, сколь самым совершенным творением. Он создал ее, он сам; в ней нет ничего, не вложенного им самим в эту прекрасную совершенную оболочку, словно драгоценный камень в изящную оправу. И именно она сейчас пугала его. Почему?..
— Я отвечу тебе.
Король Мира обернулся, невольно вздрогнув.
— Целители являются без зова, иначе они могут опоздать, — объяснил Ирмо, глядя куда-то в сторону. — А я и так опоздал.
Он глубоко вздохнул:
— Так вот, Манве, я отвечу тебе. Скажу то, что должен был сказать мой брат, если бы ты спросил его.
— Намо?
— Нет, — как-то неожиданно недобро усмехнулся Ирмо и, словно для того, чтобы развеять малейшую тень сомнения, прибавил горько и отчетливо, — Мелькор.
Король Мира отступил на шаг; впрочем, выражения его лица Ирмо не видел — смотрел в сторону.
— Так вот. Ты действительно вложил в нее все. Создал ее заново. Ее мысли, чувства, движения души. Ты создал зеркало; но даже и это не было бы бедой. Ты создал зеркало, отражающее только одно существо — тебя самого. Не ее испугался — себя, своего отражения: без этого она пуста. Больше в ней ничего нет.
Владыка Снов невесело рассмеялся:
— Ты, видишь ли, ошибся… учитель. Не ученики тебе нужны, а слуги. Тени. Разве ты допустишь, чтобы кто-то стал равным тебе или, тем паче, превзошел тебя? А ученики… впрочем, ты этого не поймешь. Да это и неважно теперь. Ты тень свою попытался прогнать…
Задумался.
— Из этого вышла бы странная сказка: прогнать прочь свою тень. Но я не о том. Тебе, не ей — место в моих садах. И я бы, пожалуй, принял тебя — если бы ты сам этого захотел. Просто потому, что целитель не вправе отказать в помощи. Но ты не захочешь. Бедная девочка. Думаешь, она любит тебя?
Манве невольно поднял руку, словно пытаясь заслониться от слов Ирмо — нелепый жест, так непохожий на его обычные плавные отточенные движения. Наверно, именно это и остановило второго из Феантури: он замолчал, впервые посмотрев прямо на Короля Мира.
— А ты сам, ты, Манве: ты — умеешь любить?.. — вдруг тихо и участливо спросил Ирмо.
Колдовские глаза Владыки Снов встретились с глазами Короля Мира. Всего на мгновение.
Этот взгляд…
— Не бойся. Тебя я больше не потревожу. Целитель нужен только живым…
Тают отзвуки голоса, тает дымка тумана — и нет его уже в золотом зале.
…В этот уголок Садов Лориэна она не заходила никогда. Непонятно было: то ли воздух другой здесь, то ли деревья другие. Тихо и печально. Она было нахмурилась, но, увидев цветы, даже в ладоши тихонько захлопала — вот то, что ей нужно, таких нет, наверно, во всей Благословенной Земле!
Больше всего здесь было пурпурных цветов: темные стебли с красноватыми, похожими на клинки листьями, три причудливо изогнутых нежных лепестка цвета крови образуют венчик, три бархатистых красновато-коричневых спускаются вниз, а странный, почти неуловимый запах пробуждает неясные видения, печаль о чем-то потерянном навсегда.
Были и другие: белые, густо-лиловые… Но один понравился ей больше всего: золотисто-розовый, рассветный. Она протянула руку — сорвать: стебель сломался неожиданно легко, венчик качнулся — словно кивнул.
— Что ты здесь делаешь? — вопрос прозвучал так резко, что она вздрогнула, чуть не выронив цветок.
Странное лицо было у Владыки Снов. Она отчего-то оробела и ответила нерешительно:
— Я… я ничего… Я хотела сорвать цветок — можно?
— Ты уже сделала это; зачем же спрашиваешь? И зачем тебе эти цветы — мало ли других в лесах Йаванны?
— Владыка Снов, — успокаиваясь, отвечала Амариэ, — никогда среди творений Валиэ Кементари не видела я такого, и нигде в Земле Аман не встречала этих цветов, хотя почему-то они…
Она замолчала. Ирмо внимательно посмотрел на нее:
— Они — что, дитя?
— Они показались мне знакомыми, словно я видела их когда-то… Как зовутся эти цветы, Владыка Снов? — легкое облачко задумчивости, скользнувшее по лицу девушки, исчезло почти мгновенно.
— …Мне хотелось бы оставить тебе что-нибудь. На память.
— Зачем? Неужели ты думаешь, что я забуду… — «брат мой», мысленно добавил Ирмо, но вслух сказать этого не решился.
— Это не вещь, Ирмо; я оставлю тебе живое. Смотри…
— Как зовутся эти цветы? — Владыка Снов казался совсем по-детски восхищенным, он провел рукой по воздуху, повторяя очертания цветка.
— Песнью Сумерек, а еще — иэлли. У нас был Праздник Ирисов…
— …Как зовутся эти цветы, Владыка Снов?
Должно быть, Ирмо задумался, потому что оставил вопрос Амариэ без ответа, а вместо этого спросил сам:
— Ты для себя сорвала его?
Девушка смутилась; поняв причину ее замешательства, Ирмо снова грустно улыбнулся. Все же судьба — жестокая насмешница. Но ирис увянет раньше, чем его коснется Король Мира.
— Боюсь, эти цветы могут жить только в моих садах, — вслух сказал он.
— Но почему, Владыка Снов?
Ирмо не ответил.
…Амариэ… За долгие века — длинны годы Арды — золотой туман скрыл воспоминания о Благословенной Земле. Осталось — имя — песня — образ… Амариэ. Разделены — бескрайним морем, разлучены — проклятием Владыки Судеб. Амариэ — возлюбленная — колдовской цветок Валмара… Ее имя стыло кровью на губах того, кто умирал в смрадном мраке подземелий Тол-ин-Гаурхот. Ее имя было той первой звездой, что зажглась во мраке пробуждающегося сознания в покоях Мандоса. И вместе с этим именем — ибо обнаженная душа лишена защиты милосердного забвения — вернулась память, и была она — горечью.
В мрачных подземных залах одиноко бродит неприкаянная душа. Амариэ — избранница Манве, ученица Манве, прекраснейшая среди прекрасных Ванъяр. Он назвал ее — своей нареченной, и она улыбнулась в ответ — терпеливо и холодно, и взглянула ему в глаза. И то, что прочел он в этом взгляде, гнало его — прочь, прочь из Благословенной земли, за море, через льды Хэлкараксэ — холоднее льда глаза твои, — под жалящую плеть проклятия Мандоса — жгучий удар — взгляд твой, — в Сирые Земли, что под властью Врага — тьма в душе моей…
Он почти рад был проклятию, заклеймившему род Финве — проклятию, что печатью никогда замкнуло для потомков этого рода врата Мандоса. Но двери распахнулись, и глашатай Короля Мира призвал его в пиршественный зал.
Он стоял в центре круга под взглядами, как под бичами — беззащитный; струящийся мягкий свет больно резал глаза, и ему показалось — это Круг Судеб, и он — осужденный… Он стоял, не поднимая головы, не понимая, зачем он здесь, за что хотят его судить, когда услышал голос Короля Мира:
— О Финарато, отважный герой, сын мудрого короля Нолдор, потомок избранника Великих Финве! Нам известны подвиги твои и деяния твои. Горькую чашу пришлось испить тебе по вине Врага. Прими же этот кубок из Наших рук, да станет он первым даром Валмара воину, принесшему себя в жертву во имя торжества Света!
Что он говорит?.. Или здесь не знают… все было по-другому… чужая сила, чужая правда, горечь непонятной вины… Черное и Белое рвутся с кровью… Склизкие камни подземелья, цепи, скалящаяся морда Орка, кровь в горле… Что?.. ах да, нужно подойти… принять чашу… темное, густое — кровь? вино?.. Холодная усмешка Жестокого… злорадный оскал Орка… благожелательная улыбка Короля Мира…
Он подошел, неловко опустился на колени, почти упал — ноги перестали держать, мир на мгновение расплылся, потерял определенность, и волна воспоминаний захлестнула его, и страшно было — вместо этого величественного благостного лица увидеть — другое: ледяную усмешку бога — или оскал щерящихся клыков…
— Да пей же! Сам Король Мира чествует — пей! — оглушительный шепот-шипение в уши с двух сторон.
Он поднес чашу к губам, плеснув вином. Сладкая густая влага застыла в горле комом. Судорожно глотнул, поднялся, чувствуя, как подгибаются ноги. Все вокруг было ненастоящим, слишком ярким, слишком сверкающим, каким мир может показаться только воспаленным глазам умирающего. Очнешься — а вокруг тяжелые склизкие стены и сырой мрак темницы Тол-ин-Гаурхот. И почему-то хотелось очнуться. Пусть — там, пусть снова полный темной крови — своей ли, чужой — рот, пусть — ледяной пронизывающий взгляд Жестокого, непонятные слова Смертного… Берен?.. где же ты… и кандалы на руках… но разве сейчас его руки не скованы?..
— Да говори же! — снова тот же свистящий шепот.
Говорить?.. да-да, сейчас… нужно что-то сказать… поблагодарить за честь…
Он глубоко вдохнул безвкусный, режущий грудь воздух.
— О Великие… и ты, Король Мира, пресветлый Манве Сулимо…
Слова — чужие, такие же режущие и безвкусные, как этот воздух.
— Я, Финрод, сын Арафинве Златокудрого…
Не глядя, поклонился отцу — словно дернулся.
— …потомок Финве, избранника Валар… благодарю вас за высокую честь, что оказали вы мне… призвав из темной обители… на ваш пир… Речи твои… о Король Мира… (когда же кончится эта пытка!) золотыми письменами навеки… начертаны в сердце моем (что еще говорить, что, что?! Чего ты от меня хочешь…). Я… — закашлялся, снова вдохнул, — я счастлив тем, что хотя бы на шаг… смог приблизить… предреченную победу… Слова мои бессильны выразить… то, что ныне… переполняет душу мою…
Замолчал, неловко поклонился.
Отпусти меня, я уже все сделал… Зачем ты меня мучаешь…
— Благородный Финарато! Учтивые слова твои — отрада для слуха Великих. Высшей награды достоин ты — и получишь ее, ибо Великие умеют читать в глубинах сердец.
О чем это? неужели — еще не все…
— Ныне призываем Мы пред очи Наши тебя, Амариэ Мирэанна; да станешь ты драгоценным даром победителю, ибо, воистину, нет в Валмаре более бесценного сокровища, чем красота Старших Детей Единого, и нет радости большей для Владык Арды, чем соединить два любящих сердца, столь долго разлученных.
Амариэ подняла непонимающий взгляд на Короля Мира: как же это? ее, ученицу самого Манве, избранницу его — и вдруг отдают, как вещь, какому-то жалкому Нолдо?
Ласковая улыбка: «Так нужно, дитя мое».
«Да-да, конечно… Я понимаю, это — жертва, на которую я должна пойти во имя Твое… Ты милосерден, Ты кроток, Ты благ; Ты не мог поступить по-иному… Я понимаю, ведь Ты не отнимешь у меня своей милости; ведь я не по своей воле иду на это; так да будет воля Твоя! ведь Ты прав всегда и во всем, Ты справедлив, даже если справедливость ранит Твое сердце…»
И с улыбкой печальной гордости Амариэ шагнула к Финроду. Он отшатнулся, затравленно огляделся, ища глазами Владыку Судеб… Ирмо… Скорбящую Валиэ… Эстэ…
Их не было в зале.
Он был совсем один, а вокруг — улыбающиеся лица, и младшие Майяр снуют меж пирующих, наполняя чаши, и уже поднимают кубки во славу новобрачных…
— Король Мира! — хрипло, с отчаяньем. — Я недостоин сей великой чести! Годы Средиземья измучили меня, омрачили мою душу — я не могу…
Легкий шепоток пронесся под бело-золотыми сводами — и тут же сменился благоговейным молчанием: отечески улыбаясь, Манве спустился с трона и взял двоих за руки:
— Да, страдания твои были велики, но нежные руки сей прекрасной девы, которую ныне Золотым Цветком Валинора наречем Мы, исцелят раны сердца твоего. Отныне вы — супруги пред лицом Единого и Великих, и да соединятся судьбы ваши, как ныне соединяем Мы ваши руки. И прими от меня свадебный дар…
В тишине торжественно вложил Манве маленькую белую ручку Амариэ в похолодевшую ладонь Финрода. И тут же подлетели расторопные Майяр, возложили на головы супругов золотые венцы с бриллиантовыми цветами — вот он, дар Короля Мира жениху… и мучительно захотелось — сорвать, швырнуть об пол блистающую тяжелую корону, гнущую голову к земле, но — уже звучат здравицы, и вновь наполняются кубки, и снова кто-то сует в руки золотую чашу — слово Короля Мира, испейте из нее в знак союза… Он глотнул вина, обжигая горло, пряча глаза, чтобы не видеть сияющей застывшей улыбки своей златокудрой… супруги?.. Единый, за что мне эта кара…
И золотое ожерелье с сапфирами, искусная работа Нолдор — по-обычаю, дар отца жениха — невесте.
— Песню!
Крик подхватили. Снова — улыбка Короля Мира:
— Не единожды в прежние времена услаждал ты песнопениями слух Великих, о Финарато. Так спой же и ныне нам, дабы звуками дивных песен наполнились души наши.
Песню… нет, этого он не отдаст им, этого они не получат! И страшно, страшнее, чем — там, перед Жестоким, — видеть ожидающие лица, жадно блестящие глаза, и вся эта блистающая, тысячеликая толпа, затаив дыхание, ждущая — что сделает он, кажется ему внезапно стаей диких зверей, раздувающих ноздри в предвкушении крови… Нет, они не дождутся этого, он не станет бросать им на потеху свою душу, нет! Это страшнее смерти в гнилой дыре, и кривятся, и скалятся уже почти орочьи морды — ну же, мы ждем! И им — отдать последнее, что у него осталось?! Отняли любовь, свободу, заперли в золотой клетке и выставили на погляд толпе… даже Враг не придумал бы худшей пытки…
Враг… Должно быть, он тоже стоял — так, под взглядами, как под бичами, видел те же глаза Бессмертных, жаждущих нового развлечения. Легче, когда ненавидят; а когда — так?.. Сейчас он почти понимал Врага, и неожиданная тень горького сострадания, коснувшаяся его сердца, почему-то не только не показалась ему кощунственной, но даже не удивила его.
Он молчал. Острые ноготки Амариэ впились в его руку:
— Пой же — сам Король Мира просит, — она продолжала улыбаться.
Он закрыл глаза, со стороны слыша свой голос:
— Да простят меня Великие и ты, о Король Мира, — поклонился вслепую. — Хриплый голос мой не приличествует веселому пиру. Но ведомо всем, сколь прекрасны песни госпожи моей Амариэ, потому ныне смиренно прошу я — пусть поет она перед Великими; и для меня после долгих лет разлуки усладой будет услышать ее.
Король Мира благосклонно кивнул. Амариэ выпустила руку Финрода, и он смог наконец открыть глаза. Уже никто не обращал на него внимания — все взгляды был прикован к ней, и, дождавшись, когда колдовство песни-восхваления захватит всех, он незаметно выскользнул из зала…
— …Владыка Снов…
— Знаю. Мне ведь необязательно быть — там, — не глядя, кивнул в сторону Таникветил, — чтобы понять.
— Если бы я знал…
— Не нужно ничего говорить. Ты уснешь надолго…
— И буду видеть сны?
Ирмо положил руки на плечи Финроду — ласково и успокаивающе:
— Звезды. Вечные звезды — и Песнь. Больше ничего. Спи… спи.
Тысячу раз спрашивал себя — зачем, зачем он пришел сюда, на это пиршество? Он ведь и без того редко появлялся на пирах — претило бездумное веселье; тем более сегодня — ведь знал же, что собрались праздновать. И все-таки что-то почти тащило его сюда помимо воли. Он шел и клял себя — совсем недавно сходил с ума от чужой боли и сам готов был взмолиться о смерти, совсем недавно затеплил семь звезд в безмолвном круглом покое, а теперь шел на пир убийц. Почему? Он не находил ответа. И все-таки шел, словно чувствуя — там он найдет ответ. Так взошел Владыка Судеб на вершину высочайшей горы Благословенной Земли.
Майяр Короля Мира подобострастно кланялись ему, а в их лазурных глазах сквозили страх и недоумение — редко Намо посещал пиры Валар. Он вошел в сверкающий золотом зал, чьи высокие своды уходили в небо; сквозь круглое отверстие в куполе светили звезды Варды — немигающие, слишком красивые, чтобы быть настоящими. Эонве возгласил:
— Приветствуйте Владыку Судеб Арды, великого Намо!
На мгновение в зале повисло настороженно-недоуменное молчание, затем Король Мира с преувеличенной радостью воскликнул:
— Приветствую тебя, брат мой! Как я счастлив, что пришел ты разделить общую радость!
Намо молча кивнул. Ни Ирмо, ни Ниенны, ни Эстэ не было. Его тоже явно не ждали.
— Слишком много нынче гостей в моих чертогах, — подчеркнул он, — и ненадолго пришел я. Но в такой час не прийти не мог.
Какой-то второй смысл почудился Манве и в словах Намо, и в его кривой угрюмой улыбке. Но надо было принимать все, как есть Намо провели к высокому трону, виночерпий поднес ему большой кубок, выточенный из благородного темного турмалина, наполнив его вином. Намо не смотрел на кубок. Его больше занимали сидевшие в зале за пиршественными столами. Ближе к престолу Манве стояли на возвышении троны Валар, дальше сидели Майяр разного ранга — к тронам поближе те, что поважнее, подальше — помельче, за ними — Эльфы. А прямо посередине зала стояла огромная чаша, наполненная вином, и из нее черпали темно-красный напиток для пирующих. Вон, напротив, прямо по правую руку от Манве восседает, надувшись, как насосавшийся клещ, Тулкас. Лицо уже красное, как нагретая медь, глаза налились кровью. Герой. Нэсса и Ороме рядом. Нэсса щебечет что-то, то и дело прижимаясь к супругу и кокетливо заглядывая ему в глаза. Ороме басит, совершенно не обращая внимания на то, что шурин его не слышит, упиваясь своим величием. Вана немного приуныла в конце стола — смотрят не на нее. Ауле глядит в одну точку, вцепившись в витую ножку кубка; у Йаванны лицо тоскливое — ее муж сейчас в явной немилости у Короля Мира. Вайрэ сидит у самого трона Варды, запоминая все, что произносится в зале. Слева от Намо угрюмо расплылся, вытаращив глаза, Ульмо — усы мокнут в изумрудном кубке с вином. Владыка Глубин не любил выбираться из своих подводных владений.
Намо не мог понять — почему сейчас он видит Валар такими? Где красота и величие первых творений Эру? Словно взгляд изменился, став внимательным и недобрым. Ни одного живого лица… Разве что там, напротив, обхватив курчавую голову руками, сидит один живой — отчаянно пьяный Оссе, и глаза его полны смертной тоски… Странно — Намо не видел еще одного. Уж этот-то должен был восхвалить… Странно. Злость, перерастающая в ледяную ярость, вставала в душе Намо, но разум его был на удивление холоден и ясен.
И вот, поднялась со своего трона Варда, сияя невообразимо прекрасным лицом, и в зале заструился ее колдовской обволакивающий голос:
— Восславим же ныне Отца нашего Эру, справедливейшего и мудрейшего! Да правит он вечно Эа!
И запели хором прекрасными голосами златокудрые Ванъяр, и осушили все свои кубки, и никто не увидел, как замешкался Намо и лишь пригубил вино. И пошло. Пили во славу Короля Мира, Тулкаса-Победителя, во славу всех Валар, и Тулкас, багровый от выпитого вина, вытолкнул жену в круг, и Нэсса плясала перед всеми…
И снова встал Король Мира, и хлопнул в ладоши. Воцарилась тишина. И в зал вошел еще один. Поверх алых одежд — белый плащ, глаза полны верноподданнической любви и восторга, в уголках их дрожат слезы. В руках он держал огромный золотой поднос, на котором стояла большая чаша, изукрашенная алмазами, изумрудами и рубинами. Она была красивой, даже очень — но какой-то приторно-тяжелой, ее полированное нутро отливало алым, а витая ножка, украшенная четырехгранными бриллиантами, мучительно напомнила Владыке Судеб о Мече Справедливости. У него заболели глаза. Он не мог смотреть на этого, ало-белого… не знал, как назвать его даже. А Курумо уже приблизился к трону. Медленно и гибко опустился он на колени и простерся у ног Повелителя Мира и Звездной Королевы.
— Государь, — проникновенно прозвучал его мягкий, слегка дрожащий голос. — Государь… Ты был милостив и простил раба своего. Прими же из рук моих сей жалкий дар в знак моей вечной любви и преданности!
Он поднял голову и, стоя на коленях, подал чашу Манве. Король милостиво кивнул:
— Встань, Курумо! Да будешь ты прославлен среди Майяр! Наполни эту чашу, и из рук твоих приму я ее, и выпью в честь твою!
И показалось Намо — кровью полна золотая чаша в руках Короля Мира… Они пили. А рука Намо все жестче сжимала прозрачный кубок, пока он не треснул, порезав пальцы и залив руку алым вином, словно кровью. «Хорошо, что не пришлось пить этого…» Ему мигом поднесли другой кубок.
Курумо стоял, торжествующе глядя по сторонам; Намо злорадно ждал, когда Майя, наконец, встретится взглядом с ним, Владыкой Судеб. Курумо не ожидал увидеть его; лицо его передернулось от животного страха, и на мгновение Намо показалось, что это красивое правильное лицо — лишь маска, прикрывающая череп со слезающими клочьями гнилого мяса и кожи. Лишь мгновение. Курумо вновь усмехался, нагло глядя в глаза Намо, уверенный в своей безнаказанности, но, спустя миг, поспешно отвел взгляд, проклиная в душе темного Валу.
Намо не знал, что самое страшное впереди. Настал миг, когда Манве поднялся и, призвав к молчанию, возгласил:
— Ныне да видят все, как карает Отец наш Эру тех, кто восстает против воли Его!
«Как? Ведь уже нет боли… Только тупая сосущая тоска, пустота… Неужели еще не все кончено, и лишь я ничего не ощущаю? Неужели он не сумел уйти?» Лоб Намо покрылся испариной, руки сжались в кулаки.
А тем временем все взгляды были прикованы к огромной чаше посереди зала — Зеркалу Варды. Любопытство, желание пощекотать нервы, злорадство… все, кроме хоть капли сочувствия.
Багряная поверхность потемнела, став прозрачно-черной. Звезды всплыли со дна чаши, и Намо показалось, что чернота заполнила все вокруг, и нет больше ничего — только он и ночь. А потом он увидел лицо — известково-белое, прочерченное узкими смоляно-блестящими дорожками крови. Застывшее, окоченевшее лицо; рот чуть приоткрыт в безмолвном стоне, губы изорваны, ввалившиеся веки опущены, из-под ресниц — кровавые капли… Нет, это не было мертвой маской — лицо, на котором навечно застыло страдание, побежденное могучей волей. Непонятно откуда всплыло лицо Варды — куда более мертвое и страшное в своей безупречной правильности и бесстрастности.
…Казалось, он медленно погружался в воды невидимой реки; волосы его, сжатые раскаленным обручем венца, струились по незримому течению, и, словно крылья ската, медленно колыхался черный плащ. Скованные руки застыли в судорожном усилии разорвать одежду на груди, залитой кровью незаживающих ран… «Так все же он умер. И никогда… И все равно это победа. Это — не та вечная пытка, которой они хотели. Но почему же я не понял этого, не ощутил…»
Всего несколько мгновений длилось видение, а Намо показалось — века. Заходили кровавые волны, и вновь — вино было в чаше… Манве был недоволен, но никто не смел сказать ни слова. И тогда заговорила Варда:
— О Тулкас Могучий! Ныне да будешь ты увенчан короной, как Воитель Мира!
«Ты ведь хотел стать Повелителем всего Сущего? Так получай же свою корону, Властелин мира!» — вспомнил, стиснув зубы, Намо. Теперь он знал, зачем он здесь. «Ты ушел, брат мой. Но я — здесь. Я немногое могу. Но, клянусь тебе, сделаю, что могу. Я клянусь тебе, брат мой…»
Он покинул пир, и мало кто сожалел об этом — в его присутствии никто не решался дать волю веселью. А Намо шел, не чувствуя больше в душе тоски и пустоты. Была там, внутри, саднящая боль; но теперь он знал, что делать.
И в кого он такой? Эльф, в котором была кровь Авари и Синдар. И — Нолдор. Младший сын правителя маленького княжества, носивший странное прозвище — Эле. Отец так называл — в детстве мальчишка обладал удивительной способностью удивляться всему, что видел, и чаще всего слышали от него: «Эле!» — «Смотрите!» Так с тех пор и звали, почти забыв имя, данное ему при рождении. И подходило прозвище — его огромным ясным глазам и светлой детской улыбке. Мальчишка! Впрочем, так и было.
Он пошел в отца — и статью, и обликом: светловолосый, не слишком высокий, худощавый. Старший сын во всем похож на мать, словно и вовсе нет в нем крови Эльфов Сумерек. И гордости и властности хватит в нем на пятерых Нолдор; недаром мать — дочь Келегорма, хоть и рожденная вне брака. У старшего — темные волосы, лицо, словно высеченное из камня, и ярко-красные губы: кровь Феанора, и мать гордится им. До младшего ей вовсе нет дела — не ему быть наследником князя. Пусть делает, что хочет.
Юношу это не слишком огорчало. Он бродил по лесам, слушал песни менестрелей и не думал ни о власти, ни о битвах. Славные подвиги Нолдор в Белерианде, о которых любила рассказывать мать, казались ему бессмысленно-жестокими: зачем воевать, если мир так прекрасен, так добр к любому, кто любит его? А Враг с Севера — скорее страшная сказка: не может живое существо быть таким чудовищем. Волк убивает — но лишь затем, чтобы выжить, и это не кажется жестоким: в мире все так гармонично, что жестокости не может быть места.
Он редко делился своими мыслями с другими — лес учит молчанию. Но одиночество начинало тяготить его. И именно тогда он увидел того, кто стал его другом с самой первой встречи.
Неизвестно, кто больше удивился: Эле или хрупкий ясноглазый юноша в черном плаще с прямыми до плеч пепельными волосами.
— Ты… Эльф? — спросил Эле.
— Нет, — покачал головой тот. — Я Человек.
— Что? — не понял Эле.
— Земля-у-Моря, — объяснил юноша.
Они разговорились. Юноша носил имя Ланир, но Эле называл его просто — Странник. Страннику было не больше семнадцати. Он был невысок ростом и казался совсем мальчиком, но в нем чувствовалась какая-то странная печаль. То, что он рассказывал, конечно, было сказкой — но так хотелось верить, что есть где-то Земля-у-Моря, не знающая войн и зла… Чудесным собеседником был Странник, и Эле не заметил, как наступил вечер, и в небе зажглись первые звезды. Так не хотелось расставаться с новым другом, и Эле предложил Страннику пойти с ним. Тот улыбнулся и покачал головой.
— Но как же… ты будешь ночевать в лесу? Ведь ты же не Эльф… А звери?
— Фойолли научил меня говорить с лесом. Каждый Странник умеет это; разве у вас по другому?
Эле отчего-то смутился:
— Умеем, только… нет у нас Странников. А кто такие Фойолли?
— Люди Леса, народ Тишины. Мой учитель — Фойолло, я даже стихи ему написал:
Фьолла ллиайнэ о фойол…
Т’эайни, ирни айвенэ,
Ларри Илл-аэ.
Незнакомый язык — как заклятие.
— Что это? — Эле на мгновение превратился в того мальчишку, который часами мог созерцать лесной цветок, а, когда его спрашивали, что с ним, мог только прошептать: «Эле… Смотрите, какое чудо!..»
Странник на минуту задумался, потом перевел:
Флейта поет в тишине…
Осени сын, твои глаза
Песню Луны хранят.
Тряхнул головой, тихонько рассмеялся — как ручей звенит:
— Завтра утром я буду ждать тебя, Раэн.
— Как ты сказал?
— Раэн — крылатый. Можно, я буду тебя так называть?
Всю ночь Эле думал о рассказах своего нового друга. Ему представлялось что-то невероятно светлое и чистое. И почему-то печальное. Так бывает, когда долго смотришь на звезды. А еще думал он о самом Страннике — как он там один в лесу… И утром первым делом отправился на ту свою заветную поляну. Странник уже ждал его…
Иногда им трудно было понять друг друга:
— Но если старший сын князя — художник?
— В свой час он станет князем.
— Не понимаю… У нас не так… Художник должен писать картины, это его Андо Таэл, его судьба — къюн… А править должен Мудрый, тот, кого Звезда наделила даром хранить серебряные нити…
— Разве так бывает?
— Разве бывает по другому? Учитель говорил — так должно быть…
Эле уже не в первый раз слышал от Странника — «Учитель». И, наконец, решился спросить о нем.
Странник больше не улыбался. Он рассказывал серьезно и печально, а у Эле почему-то похолодело в груди. Странник называл его Астар — Учитель, и Элло — Звезда, и Раэно — Крылатый, а еще Аэнтар Ахэ — Властелин Тьмы. Но не именем, которое Эле хотел — и боялся услышать.
— А… Как его звали?
— Мелькор… — Странник опустил голову.
Эле побледнел. «Как же… Мать говорила — Враг, не знающий жалости… Кому верить?.. Не может быть…»
— Скажи, Раэн, может быть, ты знаешь о нем?
— Н-нет… — с трудом выговорил Эльф.
— Что с тобой? — встревожился Странник. — Тебе плохо?
Эле через силу улыбнулся.
— Просто это так странно… то, о чем ты рассказываешь…
Мать рассказывала другое. О Враге, Морготе, чудовище с жуткими глазами. А Странник говорил: «Его глаза — скорбные звезды». Мать рассказывала: «Он не знал пощады». А Странник говорил: «Дети любили его, и сказки его были прекрасны как те цветы, что зовут — звезда-память, эллэнор». И почему-то Эле верил Страннику.
«Моргот, Черный Враг… Мелькор, Возлюбивший Мир… Тьма — зло, но Люди Тьмы… Если они все так мудры и прекрасны как Странник… А он — их учитель… Крылатая Тьма… и скованные руки… Нет, я не могу рассказать».
Как это случилось? Старший брат получил княжеский венец — так решила мать. Князь и княгиня покидали Средиземье. Эле все больше бледнел, слушая, как брат говорит о Нолдор — высших Эльфах, как клянется хранить честь рода и мстить оставшимся прислужникам Врага — да будет имя его проклято навек! — тем, кто предался Тьме.
— Брат… — тихо сказал Эле, — но ты же ничего не знаешь… Они другие, брат… Послушай, ведь только во Тьме рождается Свет.
— Что?! — мать онемела от изумления.
— Я расскажу… Я понял… послушайте…
— Отступник! Тварь продажная! — это старший брат. — Морготово отродье!
Юношу словно ударили по лицу. И задело его не столько оскорбление, сколь это — «Моргот».
— Это против чести — судить, не видя.
Старший стиснул кулаки.
— Я не стану щадить отступника, пусть даже это мой брат, — сдержанно отчеканил он.
Эле показалось — что-то оборвалось в нем. Не сознавая, что делает, он шагнул к брату, сорвал с него венец, швырнул об пол и наступил на него ногой. Словно издалека до него донесся голос матери:
— Уведите его. Он безумен. Пусть завтра Совет решит, что делать с ним.
Князь опустил голову, стиснул виски руками.
— Но почему, почему он сделал это? Неужели твои слова — правда и наш сын утратил разум?
— Нет. Просто он возжелал власти, — с надменной снисходительностью ответила княгиня. Ее голос не дрогнул.
Тюрьма — изобретение Нолдор. Для Синдар это так же ново, как и княжеский венец, которого никогда не носили их правители. Всего несколько лет прошло с тех пор, как пришли с Запада называвшие себя Эльфами Света, и за спиной их истекало кровью небо. Всего несколько лет — миг для бессмертных Эльфов; но многое изменилось, и не все довольны этим. Те, что живут в огромном лесу за Мглистыми Горами — теперь их называют Авари, Ослушники — говорят, что Нолдор несут с собой зло и войны…
Тюрьма… Трудно так назвать маленький полуподвал с зарешеченным окошком. Но и этого достаточно тем, кто никогда не ведал несвободы.
Эле сжался в углу. Холод пробирал его до костей, он кутался в плащ — и никак не мог согреться. Воздух не затхлый, но застывший. Снаружи слышен шум ветра в листве, птичья песня, чьи-то шаги… А здесь — тишина, сводящее с ума беззвучие. «Мать говорила — три столетия в глубочайшем подземелье… оковы… Как же он выдержал? А я — не могу. Легче умереть. Это страшнее смерти…»
Обожгла мысль о Страннике. «Что, если его схватят? Уходи, уходи, я молю тебя… Он будет ждать… а потом? Придет сюда? Ведь ты не сможешь солгать, Странник. Что с тобой сделают? Уходи, Странник…»
Он свернулся на полу дрожащим комочком. И земля — холодная, она никогда не бывает такой, когда ступаешь по ней босыми ногами в лесу…
Тихий стук в дверь. Эле вскочил, застыл в напряженной позе: что, уже? Совет? Суд? Не стали ждать утра?
Чья-то тень заслонила неяркий свет. Шепот:
— Раэн…
Он бросился к окошку, стиснул узкую руку Странника, заговорил быстро и горячо:
— Ты пришел… пришел… Ох, зачем ты?.. Они схватят тебя, уходи, пожалуйста!
— Мы уйдем вместе.
— Как?.. — плечи Эле поникли. — Меня заперли… Я хотел им рассказать…
— Потом. Подожди… я выпущу тебя.
Странник высвободил руку и мгновенно исчез. Эле стоял, прикрыв глаза, с сильно бьющимся сердцем. За дверью была тишина. А потом дверь открылась бесшумно, и на земляной пол легла дорожка лунного света. Эле осторожно пошел по ней — почему-то ему показалось, что он должен пройти именно так, по лучу Луны.
— Скорее, — выдохнул Странник.
Эле пришел в себя только в лесу, оба рухнули на землю. Переглянулись.
— Как… ты это… сделал? — задыхаясь от бега, спросил Эле.
— И сам не знаю… — Странник был удивлен не меньше Эльфа, — это мой отец умеет… он меня учил, но я не думал, что получится…
— Твой отец — он что, колдун? Чародей?
— Чародей?.. а-а, лэнно… нет. Он просто говорит — нужно слушать металл. А потом, если очень захотеть, скажи слово — и металл послушает тебя. Наверное, я очень хотел этого… — Странник смущенно улыбнулся и даже, кажется, покраснел — в темноте не разберешь.
То ли они успели далеко уйти — шли всю ночь — то ли просто не было погони. В разговорах время текло незаметно, и Эле понемногу стал забывать то, что с ним произошло.
— Слушай, помнишь, ты сказал — «хранить серебряные нити…» Это как?
— Древний обычай тех времен, когда не был еще откован венец аэнтар-ири. Тому, кто становился вождем, вручали серебряные нити — онни илтанар. Это был знак, что он в ответе за свой народ. Серебряная нить — как судьба человека или его жизнь: она тонка, ее легко разорвать, а связать снова — почти невозможно. Потому судьбу иногда называют — онн илтанэ.
— …А что, разве все звери у вас говорят?
— Нет, не все. Ты их увидишь — сразу можно понять. Они нам помогают — как къои, других почти никто не видел — как Белых Единорогов… Они, говорят, бессмертны, но в долину Белых Ирисов могут прийти лишь немногие. Есть илли: они — посланники Народа Тишины, а илли их зовут потому, что они любят танцевать в небе под полной Луной. Но мысли у них маленькие и пахнут диким медом, а еще — сосновой смолой. А вот ллохо — он совсем не умеет думать.
— Это кто?
— Ллохо? Он весь в броне, а ноги длинные и в шипах. На паука похож, а глаза у него — как блестящие черные бусины на тонких ниточках. Он живет в море, а иногда выбирается на берег. Бегает так смешно — боком, а если его испугать, щелкает клешнями. Увидишь, я тебе покажу.
— Подожди, а мы что… к тебе идем? — Эле только теперь осознал, а ведь ни разу не задумывался, куда они идут.
— Конечно, — улыбнулся Странник. И опустил длинные ресницы.
Озеро было похоже на зеркало из темно-синего прозрачного камня. Даже на вид вода была теплой и ласковой, а в маленькой заводи мерцали белые звезды кувшинок.
— Давай искупаемся, — предложил Эле, стаскивая куртку.
— Давай, — азартно согласился Странник. И вдруг странно смутился. — Только ты… отвернись, пожалуйста…
— Зачем? — удивился Эльф.
Странник отвел глаза. Эле смотрел на друга несколько мгновений, потом глаза его расширились от изумления.
— Разве ты не понял? — тихо спросил Странник.
— Какой же я дурак, — вместо ответа выдохнул Эле.
— А зовут меня Ланирэ, — девушка не поднимала глаз.
— Как же отец тебе позволил уйти? Совсем одной?
Ланирэ стала серьезной. Ответила печально:
— Судьба у Странников одна, будь то сын каменщика или дочь короля. Когда Звезда зовет в путь… — она не договорила.
— А ты — дочь короля? — Эле показалось на мгновение, что он спит. Этот мальчишка в черном плаще, оказывается, — принцесса неведомой сказочной страны!
— Ну да. Только у нас называют — аэнтар, Мудрый Правитель. Если Правительница — иштари.
— Тогда… как тебя называть?
— Лаирэ, Странница, — девушка искренне удивилась вопросу, даже плечом дернула, — чего же тут непонятного?
— Не понимаю, — обреченно сказал Эльф, — но идти-то с тобой можно?
— Конечно, Раэн, — девушка тихонько рассмеялась.
— Я что-то не то сказал?
— Да нет… У тебя просто такое лицо было… Как къои, когда вокруг него малыши собираются. Он, конечно, хоть и большой, но осторожный, гибкий; только все равно боязно: он шерсть на загривке топорщит, а глаза у него — точь-в-точь как у тебя сейчас.
Эле покраснел.
— Иди, купайся. Я тут посижу.
Ланирэ положила маленькую прохладную руку ему на плечо. Эле обернулся, посмотрел чуть виновато:
— Я тебе венок сплел… Вот…
Она присела рядом на траву, и Эле возложил ей венок как корону на влажные пепельные волосы. Отдернул руку, случайно коснувшись ее щеки.
— А как на вашем языке — маленькая королева?
— Иштар-инни… Тебе зачем? — она склонила голову. Венок съехал ей на один глаз, отчего лицо ее стало задорным и милым.
— Можно, я буду тебя так называть иногда? Иштар-инни…
Говорят, лес пропустил их, потому что они любили друг друга. Говорят, они жили недолго — Странники уходят рано, а он решил разделить ее судьбу и избрал путь Смертных. Говорят, они умерли в один день и час. Дети их были прекрасны, а младшая дочь по решению Совета Мудрых стала — иштари. Может и так. Только если захочешь спросить — пропустит ли Лес в землю, не знающую зла и войн — Землю-у-Моря, Эс-Тэллиа…