Я чувствую это, всей кровью внутри холодея:
в несказочной местности, в серой, как век, тиши
она в чудеса не верит, но ждёт чародея,
и хоть ты топор ей на голове теши.
Так редко бывает. Чем дольше живу, тем реже.
Но вот же она — триединая, как в трюмо:
и мерить не отмеряет, и резать не режет,
сидит у окошка и ждёт, что придёт само.
Стекло слюденеет, расплывчатость мира бесит,
кидает то в жар, то в озноб, то в калашный ряд,
и душу не то колбасит, не то принцессит,
хотя о душе такими не говорят.
Охота невесть чего, но давно и внятно.
Иль весть, но не слишком внятно и лишь вот-вот —
неважно. А важно, что как-то на сердце ватно
и больно, как будто кто зуб из него рвёт.
И йод не берёт, и силы даёт идея
не дёргая бровью и не шевеля рукой
и в чудо не веря хотеть-таки чародея.
Я чувствую это всей кровью — я сам такой.
На печи тридцать лет как три года
с безупречным таблом доброхота.
Видно, просто такая погода,
что и с печки слезать неохота.
Камень тёпл, чугунок полон каши,
и досуг околачивать груши.
За окном воют волки и ваши:
лежебока ты, горе-илюша,
ничего-то не высидишь, сидя…
Это, видно, планида такая —
жить, за всё-то себя ненавидя
и во всём-то себе потакая.
И, не ведая большей печали,
чем тщета верещать из-под спуду,
до звонка, до конца — как в начале —
я лелеял, лелею и буду
этот взгляд исподлобья торчащий,
жерновов жизнелюбия скрежет…
Навещай меня чуточку чаще.
И вини хоть немножечко реже.
Он волшебничал в году четыре дня —
два вообще, а остальные для меня.
Миру летом помогал, а мне зимой.
Или просто так привиделось самой?
Потому что почему-то в холода
я всегда была одна. Почти всегда…
Потому что, если вьюгою в окно,
остается лишь мечтать в окошке, но
он, чудила и немножечко нахал,
вдруг своею этой палочкой махал,
и мистически теплело в двадцать пять.
И хотелось, чтоб опять, опять, опять…
Так летели декабри и январи.
Я капризничала: господи! наври,
что колдуешь не для всех, а мне одной!
Но метель сменялась новою весной,
и в сезонном его цирке шапито
я по-прежнему была никто в пальто…
И всё лето — ля-ля-фа да тра-ля-ля —
он мне слал полёт валькирий и шмеля,
и чего-то из Христа-Суперзвезды…
А мне было так конкретно до нуля,
что плоды его интеллигентской мзды
собирались в штабеля, не шевеля…
Вот скажите, интернетские волки:
почему выходит так, что вас — полки,
а мне, неженке, уже который год
нужно только чтобы этот идиот —
пусть не дважды — пусть хотя бы раз в году?..
Ой, да ну его, проклятого…
Знаки, указатели, меты,
жалящие жалостный разум —
жаркие, как хвост у кометы,
но неразличимые глазом
боги всеязыческой веры,
жертвы вседовлеющей сути,
призраки, манки, полумеры,
всполохи восторженной взмути,
капелька воды недопитой,
растворённой вдохом, летучей…
Что-то происходит с орбитой —
магия? намеренье? случай?
Чувство народилось и дышит:
зиждет и себя ж ненавидит…
Слышащие слухом — не слышат.
Видящие взором — не видят.
Что утра, что вечера — вечно восемь…
Что вчера, что завтра — один хрен…
Это осень, милый мой, просто осень —
идеальное времечко для катрен.
Это бабам она как отрыжка лета,
а тебе, болезный, опять страда.
Нет поры разлюбезнее для поэта
рыбку рифмы вытаскивать из пруда.
И опять садок твой к рассвету полон —
ах, какая будет к утру уха!
И ты будто бредёшь по холмам и долам
под распевку первого петуха,
волочёшь до хаты стишков полпуда.
Но в сенях тьма и в светлице мрак.
Лишь следы беспробудного с музой блуда —
снова ты не того наудил, дурак!
Это значит, приятель, готовь снасти,
рой червей, а не сыщешь червей — рой слов,
и ступай обращать свои горе-страсти
в ночь-полночь хоть в какой-никакой улов…
И он вновь, что старик из известной сказки —
без подсказки и торга, гоним мечтой
в час, когда не рыбачащим дарят ласки,
прёт к пруду за добычею золотой.
А уже морозец, и хрусток клевер,
и промёрзла на все пол-локтя вода.
Это ж осень, милый мой! — осень, север…
Чудо-рыбки не вытащишь без труда!
И покуда он место для лунки ищет,
уж колотится рифмы карась об лёд…
Может, это последний октябрь, дружище?
Или предпоследний — как бог пошлёт…
говорила:
говори, где проиграла?
я умру — и ты умри; и умирала,
и я пил отраву с губ и падал рядом —
глупый труп, влюблённый труп,
спалённый ядом
громогласного вранья
под ясным небом…
или это был не я,
а я и не был?
а она — она
зачем-то, почему-то
острие веретена через минуту
в пальчик — тюк,
и — трюк ли это, волшебство ли? —
вдруг по собственной, а может, против воли,
оживала — не краснея,
не стеная…
а что дальше было с нею,
я не знаю.
а помнишь мы стали другие
и дёрнулись, как на манок
а помнишь лежали нагие
покорно сплетению ног
и губы твои были близко
и пил я с них шёпот и пыл
и ты мне была одалиска
и я тебе вроде бы был…
а помнишь ты плакала после
от счастья едва не навзрыд
и я как юродивый возле
отчаян, лохмат и небрит
корил себя каялся клялся
ну помнишь же помнишь тогда…
и снова и дальше влюблялся,
хоть кажется дальше — куда…
и нежность вострее кинжала
буравила наши нутра
и тыща мурашек бежала
по фронту и тылу бедра
что в тысячный раз означало
на тихом наречии тел
ах как же я долго скучала
и ох до чего я хотел…
мы всё ещё в этом июле
в прохладном рассветном тепле
и я говорю а люблю ли
я что-то ещё на земле
вот так же светло и понятно,
и чисто и чаю и чту
мечту окунуться обратно
в святую твою наготу…
Фример — я после объясню, что это…
В бокалах молодое божоле,
и белый снег сиреневого цвета
на голубой из космоса земле.
И серый лёд. И серебристый иней.
И в дымке фиолетовая даль.
И взгляд — то ли зелёный, то ли синий —
то ль в зазеркалье, то ли в прериаль…
И были две недели рождества.
И две недели волшебства — влюблённо.
И падал снег, что белая листва
с небесного невидимого клёна…
И были слёзы вслед, и нежность меж,
и будут будни — не всегда же чуду.
А у меня остался хлеб: поешь?
И чай — попьёшь? И спи. А я не буду…
ну и я — чуть слышно — в левую —
не в ланиту, что ты! — в длань…
только снежной королевою —
вдруг — не стань,
только как его — играючи
и шаля — не укради —
так уж больно было давеча
там, в груди…
только не студи молчанием —
выстудишь, и мне каюк —
слишком я знаком с отчаяньем —
хватит вьюг,
слышишь? будь весенней, летнею,
грозовою, но — собой…
эти — увенчают сплетнею,
а ты — пой!
пой им, Герда, пой, красавица,
пой, мой свет — из уст в уста…
как же мне твой голос нравится, а —
устал —
крайности и оконечности
всё привычней стало петь —
я ж не Кай, мне новой вечности
не успеть —
слышишь? — жалобно и выспренне
в предвкушеньи немоты
зазвучал мой голос искренний,
ну а ты —
спи… я над тобою плаваю —
ниже звёзд — и как в искуп —
потерпи — целую правую —
возле губ
Воздух морозный не вязок, не едок,
вся в мандраже, в круговерти, в снегу,
жизнь улыбается мне напоследок —
как же я ей не ответить могу?
Радость не в радость, но так или эдак
весь в январе, в мишуре снегирей,
я улыбаюсь судьбе напоследок —
чтобы таким и запомниться ей.
Вижу знакомых и слышу соседок,
шепчущих вслед и орущих почти:
ох и неладное с ним напоследок!..
что ж они лыбятся, мать их ети?..
А этот — есть. Без рая и без ада.
Смешной старик с замашками плебея:
ему зачем-то непременно надо
мне доказать, что я слегка слабее.
Казалось бы: кому какое дело?
Я что — торчу пикетом возле храма?
Чего ты как начальник подотдела
очистки — Клим Чугункин из Бергамо —
желаешь, чтобы все!.. Да на здоровье.
Вон — все: сплотились в кучу, держат свечи.
И в каждом взоре чаянье коровье.
И в каждой речи блеянье овечье.
А я — я, можно? — сам? Без верховодства,
без снисхожденья? В смысле, соучастья…
А он желает рабства. В смысле, скотства…
И всё суёт мне в рот своё запястье.
И, вызывая слюнопрободенье,
жуёт лимон, поплёвывая цедрой,
и шепчет — или у меня виденья? —
ты попроси, я по субботам щедрый.
И до рассвета топчется у двери,
сличая наше нетто с ихним брутто…
Он отнял у меня её и верит,
что вправду — отнял, и что это круто.
Как тяжело, когда в сочельник,
когда отрады и огни,
ты смрадник, схимник и отшельник,
и данник собственной фигни,
и ни уменья, ни желанья
узнать, чем завершится ночь,
и нет разменного закланья,
чтоб эту немощь превозмочь…
Как ничего, но необычно
опять вживаться, падши ниц,
и лишь сомненье погранично,
и никаких иных границ
меж есть и будет, и дремота
как острогранная печать,
и снова что-то от чего-то
ты сам обязан отличать…
Как хорошо, когда над миром,
по тьме ослабившим бразды,
плывет опричным нивелиром
кирпичик неживой звезды,
и тают снежные химеры,
и мельтешенье мыл и шил,
и это знак и образ веры,
которой ты себя лишил…
Про долю, которая львина
в моей непутёвой судьбе,
ты всё уже знаешь, Мальвина.
И всё это всё — о тебе.
Как горестно звать тебя в келью…
Как страшно нарваться на «шут»…
Но пахнет постель карамелью,
и значит — ты всё ещё тут.
И сколь ни постыдно картинно
моё суесловное зло
по душу твоих Буратино
(их множественное число),
и как бы ни вычурны чувства,
а сердце ни восково,
но ложе моё прокрустово,
и, стало быть, ни для кого.
И пусть нам разлад маячит,
сумеешь уплыть — отчаль,
отчаянная! И значит,
мой крест — мастерить печаль
и множить былому упрёки,
безбрачие наворожив…
Но звуки слагаются в строки.
И значит, я всё ещё жив.
Милая (милое, милый — впиши сам),
было ли, что подходило к твоим глазам
больше моих поцелуев? А небесам
лучший мой поцелуй — сей аллилуй.
У боли, как у медали, две стороны.
Странно, но воля с неволей равно больны.
Если не веришь, спроси у моей жены.
Если не веришь и ей, спроси у своей.
Плохо, что непонятно, чего для
чушь с чепухой в рифму и так меля,
я никогда не умел начинать с нуля.
Если умеешь — а ну: научи — начну.
Главное, как говорится, не навреди:
ты не меня — ты себя за собой веди.
А я уже видел три тысячи дивиди
и этот ликбез длинней тысячи дней.
Помнишь, как жалостно пела ты о былом?
Мне поделом, а тебе на фига облом?
Сделай, ну сделай, пожалуйста, ход крылом!
Если не помнишь как — подкрадись и ляг.
Знаешь, со мной бессмысленно, но тепло:
дремлешь и таешь, а прошлое замело —
прошлое бьётся в зеркало, как в стекло,
зло, как метель, пока не придёт апрель.
Милая, милое, милый — какая ра
зница? — когда нам снится, что всё ура,
нету ни дня, ни ночи — лишь три утра:
хоть ты умри, на часах то и дело три…
Это похоже на тряскую жизнь в купе.
Коже кранты от зазубрины на серпе.
А ты — татуировка на скорлупе,
милая, милое, милый, тэдэипэ…
наливай — это март! значит, больше не нужно терпеть,
притворяться не нужно, ломаться, таиться, стрематься —
нужно взять и разлить, матюкнуться и выпить, и спеть:
потому что — а чем же ещё в эти дни заниматься?
говорю — наливай! и за солнцем, штанины задрав,
как Есенин велел: нужно падать и вновь подыматься,
нужно петь, нужно пить, и врубаться, насколько ты прав,
потому что — а чем же ещё на земле заниматься!
что на свете волшебней вина и чудесней стихов?
пой и пей! — пей и пой, за прорехой прореху латая.
и пускай тебе снятся до чёрт те каких петухов
синий буйвол
и белый орёл
и форель золотая…
похоже, я опять в тебя влюблён,
и миллион примет тому причиной —
я снова туп как ножик перочинный
и как кирпич в печи перекалён,
и скатерти невыглаженный лён
готов впитать непролитые вина
и пунцоветь — измокше и безвинно —
проклятье небесам: я вновь влюблён!
Вторую иль третью неделю
упёртый, как гирокомпас,
мы шарим лучом по апрелю —
апрель
выбирает
не нас!
Мы тычемся рыбою в стенку.
Мы мечемся птицей в окне,
як Хамлет, играющий сценку, —
мы чувствуем: рядом оне —
оне, расчудесныя в мире
меж муз, сабинянок и мымр,
живут где-нибудь на Таймыре.
Но не
вызывает
Таймыр!
Ему и без нас параллельно,
не мы для него ватерпас.
И эдак вот ежеапрельно:
Таймыр
вызывает
не нас!
Мы жалобим братьев и сёстров,
мы полним пространство тоской —
ну что это
за полуостров
неамбивалентный какой?!
Ах, господи боже всесильный!
За что нам такой падеграс —
как в камере
морозильной?..
Когда уже свистнут и нас?
Ах, господи, ты же владыка,
уважь и подстрой — факен шит! —
пускай от случайного тыка
и наш телефон запищит,
не то что полцарства — полмира
за чудо простого звонка…
Пошли же нам вызов с Таймыра,
пока мы…
неважно…
пока….
Бывает, вздыбишься и выбросишь
из памяти и с небеси.
Ведь там, где нету, — и не выпросишь,
как жалостливо ни проси.
Не то наоборот: артачишься,
выскабливаешь от грязна…
А коли есть — уже не спрячешься.
спросите страуса, он зна…
…и душа моя летела
над распятой мостовой,
и размахивала телом
у себя над головой,
и увиливала в пьянство,
и гори оно огнём,
и как чепчики в пространство
улетали день за днём…
и у той, что всех дороже,
чей я помнил каждый вздох,
не хватило той же дрожи,
от которой я издох…
…и куда мне прикажешь
девать эту нежность,
которой уже вагон? —
непродажную
и непослушную нежность,
разбуженную однажды —
неизбежную,
ныне неспешную,
ненасмешливую испокон
нежность,
неотличимую ни от тоски,
ни от чёртовой жажды…
и зачем мне писать
и думать, и чувствовать
что-нибудь там ещё,
если всё существо
переполнено ею — ею одною?..
и всего страшнее —
ну что за неисповедимое волшебство! —
это напрочь невидимое,
временем неповредимое вещество
не способно овеществиться,
и я вою…
и я ною…
и делаюсь зверем,
и мы не верим,
что этот вот — тоже я:
всё — на кон,
на красное,
неразнообразное,
всё — на слово…
и мне прекрасно —
мгновенье, и два, и снова —
бизон, свинья,
тигр, баран, обезьяна, собака, змея
и опять — дракон:
весь зодиак и весь зоосад
и, отматывая назад,
я коротко праздную —
долго горюю,
и не дано иного…
и я говорю:
это, может быть, ты —
я не знаю ещё, я тщусь,
но, может быть, это ты —
я впервые в жизни боюсь признаться:
ты —
шанс поквитаться
и с ощущением пустоты,
и с невезением — в первостепенном —
да, господи: просто в главном!
не средство отмщения,
а — вообще:
вообще — понимаешь? — ты:
как возвращение
и воплощенье
юношеской мечты
жить извращённо и одновременно
в выдуманном
и в явном…
время тикает,
время — другой,
а всё-таки тоже зверь:
зверь, не знающий лжи,
зверь навсегда,
зверь изнутри —
продлевающий,
но и одолевающий
заснеженность
и безбрежность…
задуши моё сердце,
выпотроши и изжарь
или свари,
и сожри — в одиночку!
не торопясь, по кусочку —
но только скажи:
куда? — ну куда мне девать теперь
мою тихую
дикую
нежность?
Море воет горевое —
даже на море весна.
Я забыл, что значит двое.
Одинокая сосна
на утёсе надо мною
из скабрёзного стишка.
А над нею проливное
небо — нежностью больное,
и до бездны полпрыжка.
Было мило — стало пьяно,
дыбил бред — надыбал брод
на задворках океана
у босфоровых ворот.
Было присно — стало ныне,
поменялись полюса.
Где иконы? где богини?
самогон на анальгине —
та же божия роса.
Ты, наверное, волшебница,
премудрая краса,
перламутровые гребни
собирают волоса…
Дай мартини, а не яда —
водка яд, а я живу.
Ну и что, что без пригляда?
Ты прости меня, наяда,
я с тобой не поплыву.
Чур без ох ты и без ух ты,
без етит твою и мля:
околоток этой бухты —
вот теперь моя земля!
Кирка (вспомнил), здесь мой берег,
поздно даже плыть домой:
не до рун, не до Америк —
всё осталось за кормой.
Впереди совсем немножко —
мимолётная как тень
солнца рваная дорожка
на закате в ясный день
по соленой ряби, рыбы
склизкий запах на блесне…
Что Магрибы и Карибы? —
тут со мною, как во сне
отдаления, сближения,
побеги за буйки,
огоньки воображенья,
звёзды, луны, отраженья
и другие маяки…
Ой разбогатею, да куплю рубашку,
да пройду в рубашке по селу, —
словно к Прометею Любку али Дашку
повлекёт, что пущенну стрелу.
А у Любки губки, а у Дашки ляжки,
только мне на это наплевать —
зырьте, душегубки: ишь, в какой рубашке,
уж найдётся с кем погулевать…
Изо всех окошек шёпот с матюгами.
Топот сапогами из-за всех ворот:
мол, идёт, дурашка, босыми ногами,
но зато рубашкой хвастает, урод!
Ну а как не хвастать, коль краса такая? —
голубая да с воротником!
Прикупил и баста, и хожу сверкаю,
типа, а я с вами не знаком.
Так-то я не гордый. Даже компанейский,
и не вам, козлам, меня честить.
Только по убогой логике житейской
надобно и пыль в глаза пустить.
Дескать, ну, подлюки: ладно? не кургузо?
То-то! Всё при всём и все дела.
Встану руки в брюки, оттопырив пузо,
аккурат у радиоузла.
В смысле — эй, миряне, али кто в обиде?
подходи-завидуй: накопил
и заместо дряни в шёлковой хламиде.
Я ж за этим делом и купил:
не бравады ради, а всего лишь дабы
знали, что не больно-то впитой…
Ой осатанеют олигаршьи бабы,
увидав меня в рубашке той.
Ой глаза прищурят, ой губу закусят
как молоковозка удила.
Ой наманикюрят да поверх набусят,
чтобы жизнь-то мимо не прошла.
А я мимо, мимо теремов-хоромов —
мне их небоскрёбы нинакой,
я ж и так любимый — я ж Андрюшка Громов,
а не прохиндеевич какой.
А вослед всем стадом, целою гурьбою
пальцем тычут, языком метут:
нараспашку, падла — верно, с перепою,
ноги бы повыдергать… И тут —
всласть нарисовавшись, понатешив душу,
как ольха опавшую, свою —
от греха облаю крайнюю кликушу
и пойду до хаты на краю.
В шифоньер повешу маркую рубашку,
мамкиного схарчу пирожка,
выкурю цигарку, да про Любку с Дашкой
сочиню бесстыжего стишка.
А к утру обратно сделается скверно
и опять захочется поддать:
это ж как же надо обнищать, наверно,
чтобы о сорочке-то мечтать!
Когда я стану немножко старше,
слегка добрее, чуть-чуть умней,
я обвенчаюсь на секретарше
и забурею на склоне дней.
Я буду ей диктовать лениво
да эротизьмом одолевать.
Она мне — кофе варить и пиво
попутно с клизмою подавать…
Мы понасадим в горшки гераней,
ведя беседы про прелесть взгод.
Мы с нею встретим маразм мой ранний
и День Победы, и Новый Год…
Ах, секретарша — мечта поэта
днём и в ночи — для любых атак…
Она ж умеет и то, и это,
и не фырчит, коли что не так…
Она полезнее всякой музы —
не по научке, так по уму.
А эти — сучки… им только б узы…
Чего ж я раньше-то, не пойму?..
Живу-быву как какой-то Гаршин —
ищу-свищу неторёный путь…
Эх — обвенчаюсь на секретарше!
Как Достоевский какой-нибудь!..
Познакомьте же меня кто-нибудь
с одинокой спокойной женщиной —
без судьбы с бронебойной трещиной,
без голодного эга до небу…
Я такую хочу — свободную,
а по-вашему, первую встречную,
веком нынешним не искалеченную,
или попросту старомодную.
Чтоб открытая — а не пошлая,
чтобы умная — да всё шуточки.
И глядела при этом в туточки,
а не пялилась тупо в прошлое…
А ещё хочу — ну, пожалуйста! —
чтоб она в полушалок куталась…
Я шепну ей: как всё запуталось,
и она мне ответит: жалуйся…
И схоронит меня под мышкою,
и укроет — всего — ладошкою,
и свернувшись под мышкой кошкою,
я опять обернусь мальчишкою.
Жизнь моя! Из чего ты сплавлена!..
И обронит моя любимая:
трудно верить, когда исправлено,
нужно верить в непоправимое.
Да, прохнычу я, да, красавица,
да, хорошая, да, любезная!
А как мне-то черкать не нравится!
А как я-то устал над бездною!
И почнётся лихая исповедь —
что кампания или баталия…
И получится вознеистоветь,
и тем более, и так далее…
И её — по-любому смелую,
а по-моему просто сладкую,
я за пару недель сделаю
слезомойкой и психопаткою…
иди и обижайся на ветер!
на ливень с градом, на листопад,
на звёзды дуйся: дескать, и светят,
и падают не больно впопад,
а нет — иди, воспитывай штили,
злись на прилив, ворчи на капель,
вини туман в неясности, или
отчитывай за резкость метель…
ты видел, чтоб пурга не сердилась?
кто осень приструнил, мол, не лги?
иль паводок кому доводилось
вести на поводке у ноги?
сравнения, положим, лихие,
да, видно, до других не дорос:
ведь женщина — всего лишь стихия,
какой с неё поэтому спрос…
Ты умеешь так улыбнуться, что мне не жить,
и сопишь во сне так, что хочется жить вечно.
И уже видно дно, нужно только в одно сложить,
ведь игра стоит всех на земле свеч, но —
ни несясь вскачь, ни на цыпочках семеня,
ты не сделаешься единственно дорогою,
ибо: Женщина — это то, что нежней меня.
А грубее меня — это что-то совсем другое.
Мне ужасно свезло: я живу на меже эпох
та — уже извёстка, а эта пока из воска.
Мне твердят: там, откуда ты и куда — бог.
Я готов согласиться… тут только одна загвоздка:
ту эпоху рвя, а эту дразня и мня,
я ищу лик, а навстречу одни лица.
Потому что Бог — это то, что честней меня.
Покажите честней, и я буду ему молиться.
И я торчу меж эпох и женщин, раззявив рот.
И хочу, чтоб и то, и это, и та, и эта.
Но на наших широтах не до таких щедрот,
и зима почему-то зимою, а летом — лето,
и ни в ту, ни в другую не падает бутерброд,
и висит, паразит, словно истина прописная
в том простом, что Женщина — Бог, и наоборот.
Два в одном… Для меня — в одном, а для вас — не знаю…
а когда-то я был настоящим —
воспаряющим и парящим,
и летящим, куда глядят;
и всё было гораздо проще,
я умел целоваться слаще —
обе тысячи подтвердят…
а ещё — не ещё, а тоже —
я не знал, что чего дороже,
так, не выяснив, и забыл;
а она всё одна и та же,
и оно всё равно до дрожи —
как когда настоящим был…
скоро я стану вовсе призрак,
это очень хороший признак
настоящести бытия,
потому что любая тризна
изначально всего лишь праздник
наступленья бес-смерти-я…
значит, что-то идёт как надо,
значит, вот и моя монада
обреклась меж других монад;
значит, хоть я и был зануда,
мне нашли упокой вне ада —
где-то самую малость над…
и когда наконец я стану
стопроцентно уже бывшим —
всё испившим, избывшим пыл, —
вспоминайте меня странным…
вспоминайте меня любившим…
ах, как странно я вас любил!
и сияла звезда, и не знала, кому
и зачем, но сияла, и было светло,
и от веку, всегда только мне одному
путь она осеняла и слала тепло
и я тысячу лет собирал этот свет —
так и сяк, тут и там, по глотку, по лучу,
и собрал, и чудесней сокровища нет
а и есть — я другого уже не хочу
и — иду и шепчу, и — бегу и пою,
потому что — могу, потому что — звезда,
потому что — отыщете в небе свою —
и научитесь
может быть
тоже
тогда
P.S.
И не найдя сил расстаться с собственноручно измученными героями, автор тихо вздохнул и сделал это — допил остывш… (вписать по вкусу) кофе, потушил сигарету и медленно-медленно отточил до остроты иглы новый карандаш. Потом положил перед собой чистый лист, ещё раз вздохнул и неповторимо красивым почерком вывел:
«Это был очень, очень большой и очень пустой город. Мы вошли в него со стороны солнца и ветра. И в то же самое мгновение ветер и солнце кончились.
И Лёлька открыла глаза и сказала:
— Я боюсь…»
— Странно. Я тоже, — сказал автор и оглянулся.
В пыльном зеркале мелькнула неспешная тень.