— Вот что, дружок, зови-ка сюда Бланш. Я сочту нужным всыпать ей как следует, чтобы она не морочила голову такому славному юноше.

Бланш появилась только поздно вечером.

— Что за фокусы? — спросил Пьер тоном скрипучего папаши. — Зачем ты мучаешь бедного парня?

— А что ты ему ответил?

— Обещал отстегать тебя крапивой.

— Что ж, приступай.

Тут только до Пьера начало доходить, что Бланш, возможно, и впрямь влюбилась. Что ей уже семнадцать. Что в последние месяцы он почти не разговаривал с ней серьезно, считая ребенком, а она… Она ведь скоро уйдет. Не с этим, так с другим.

— Ты стала совсем взрослой, дочка. Если он так тебе нравится, я не буду возражать, я…

И тут что-то произошло. Бланш билась в рыданиях и выкрикивала горькие упреки:

— Ты хочешь избавиться от меня. Ты обрадовался… Хорошо, я уйду. Ты никогда, никогда меня не любил. А я… Я всегда мечтала, что ты будешь приезжать от Дю Нуи и Шалона домой, и я буду… — Бланш плакала неудержимо, как ребенок. — И не смей называть меня дочкой! Ты мне не отец. Я никогда не считала тебя отцом! Ты — Пьер. Мой Пьер. Ты был моим Пьером. А теперь…

Они вернулись в Париж и скоро поженились. А через два года Бланш умерла от родов. Дочку Пьер назвал Люс, в память госпожи Бетанкур, спасшей ее мать.


Игре в Совет не было конца. Какие декорации! Версальский регулярный парк и тучные колонны египетских храмов, шатры Тамерлана из белого войлока и зал заседаний ООН, ночлежка из пьесы Горького и кают-компания ракеты Земля — Альтаир. За всем шутовством Пьер с трудом улавливал ход дела. Обдирая шелуху лицедейства с речей и реплик, вопросов и заявлений, аргументов и возражений, исходящих то от упакованных во фраки дипломатов, то из уст трясущих кружевами вельмож, а то и услышанных в бормотании шамана догонов, когда отблески ритуальных костров ложились на маслянистое зеркало Нигера, Пьер пытался удержать в памяти суть того, что произошло на последних заседаниях, то бишь в предшествующих актах, картинах, сценах и явлениях.

— В хрониках не отмечен факт создания машины времени в двадцатом веке, — назидательно поднимал палец худой мужчина со скучным взором, явившийся на Совет в калошах и пальто на вате. — Теоретические работы группы Шалона при «Эколь Нормаль» быстро зашли в тупик и сейчас представляют интерес лишь для играющих в историю науки. Поэтому возвращать туда, в двадцатый век сей агрегат весьма опасно, чревато, я бы сказал… Как бы чего не вышло. И вообще, перемещения во времени с момента узаконенного введения таковых в обиход подвержены были и есть строжайшей регламентации соответствующим Уложением, какового Уложения параграфы 76 и 144 недвусмысленно полагают невозможным…

Пьер потерял мысль, но Гектор перевел ему, что оратор указал на нежелательность возвращения Пьера и машины в двадцатый век, поскольку это может перекроить всю историю, в то время как появление его, Пьера, в их времени теперь уже вполне безопасно, а стало быть, он может оставаться здесь как угодно долго.

— А закон статистического подавления мелких возмущений? — ехидно бросил на ходу ловкий усач в оперенном берете. — Отпустить его, без машины конечно, а девчонку — вылечить. Пусть ее, чего там, — и ускакал, нахлестывая вороную лошадь.

— Предлагаемое деяние означало бы непозволительное вмешательство в ход исторического процесса, — бубнил тот, в калошах, поглаживая зачехленный зонтик, — а потому считаю своим долгом предостеречь. Быть надлежит предельно осторожным, а вы, сударь, — он повел головой в сторону исчезнувшего всадника, — манкируете, да-да.

— Но раз история не сохранила факта создания машины в двадцатом веке, стало быть, следы ее были уничтожены, что я и предлагаю сделать, оставив машину здесь и возвратив нашего гостя в его мир после небольшой процедуры, избавляющей его память от лишнего груза, — вставил Харилай. — А девочку, что ж, я думаю, девочку надо вылечить, а?

— Фи, не нравится мне эта ваша «небольшая процедура», Харилай. — Это говорил Николай Иванович. — Пьер, я уверен, даст слово, что прекратит работу над машиной. Правда, если он сам захочет подвергнуться…

— Чтобы избегнуть, так сказать, соблазна, — подхватил Харилай.

— Вот именно. А сам факт исцеления одной девочки не страшен по той же причине подавления мелких возмущений, — закончил Николай Иванович.

— Протестую! — не унимался владелец зонтика. — Почему из миллионов обреченных в этом суровом веке мы должны спасать одну, именно эту девочку?

— Что говорить об абстрактных миллионах! Добро всегда конкретно. Самый естественный поступок — вылечить девочку и вернуть ей отца, предоставив истории развиваться естественным путем.

— Но на естественном пути ребенок и должен погибнуть…

И так без конца.

Доктор сдержал слово, и Пьер провел несколько дней в «Осеннем госпитале»: кленовые листья, рябина, заморозки по ночам и слабый запах прели в парке, где молчаливо и печально стояли белые античные боги. Дважды его навещала Урсула. Они ходили по зябким аллеям, и Пьер чувствовал легкое головокружение. Прощаясь с ним после второй их встречи, она сказала:

— Ну вот, Пьер. Теперь вы никогда не будете болеть — в том смысле, который имеет слово «болезнь» в вашем веке.

Ночь после госпиталя ему выпало провести в бунгало южноафриканского магната. Широкая лежанка, застланная шкурами, деревянные маски над камином. Спать не хотелось. Пьер сидел в кресле, смотрел на огонь и вспоминал отсветы костра на лице Дятлова в последнюю его ночь, за несколько часов до того, как он послал Пьера в штаб с сообщением об отходе отряда.

— Что происходит, — говорил Дятлов, — когда глубину океанской впадины измеряют тросом? Рано или поздно трос обрывается под собственной тяжестью. То же происходит с причинными цепями. При очень большой длине они изнемогают и рвутся. И тогда новый мир становится независимым от старого. Это значит, что, улетев на тысячу лет вперед, можно встретить культуру, забывшую своих отцов, столкнуться с дикостью, каннибальством…

— Значит, д'Арильи прав? — спросил Пьер. — Нет смысла стараться ради будущего?

— Вовсе нет. Разрыв преемственности не фатален. Чтобы передать будущему эстафету разума, нужно просто хорошо строить. Не пирамиды — общественный порядок, противостоящий дикости. Но и слетать туда, к потомкам — тоже ведь очень заманчиво.

— Нам отправиться туда? Может, реальнее, ждать их к нам?

— Для этого нужна машина. Откуда взять машину им, если ее не сделаю я, ты, твой внук… Двигаться по времени запрещает причинный парадокс. Вот улетишь ты лет на сорок назад и отобьешь невесту у собственного дедушки. Как тогда родится твоя мать?

— Действительно, — пробормотал Пьер.

— К счастью, мы живем в вероятностном мире. Значит, можно лететь в такие далекие времена, где вероятность воздействия на причинную цепь, могущую парадоксально изменить наше время, ничтожна. Недавно я прикинул кое-что. Изолировать аппарат от причинного окружения впрямую невозможно такой энергии не сыскать во всем нашем мире. Но есть другой путь: не через барьер, а сквозь него. Энергии немного, а эффект! — Дятлов засмеялся, похлопал по вещевому мешку. — Здесь описан этот путь…


— Скажите, Гектор, когда наконец соберется последнее заседание? Боюсь вас обидеть, но эти игры, эти чудеса так далеки от меня. Проходит неделя за неделей, а там… Люс.

— Напрасно волнуетесь, дружище. Если Совет примет решение помочь вам, то вас вернут в тот же момент времени в прошлом, из которого вы отправились к нам. Но ваше раздражение, Пьер, оно необоснованно. Вот уже сто пятьдесят лет мы играем.

— Но ведь бывают минуты, когда вам не до игр? Бывают и здесь несчастья, утраты друзей, родных, любимых… И потом, простите мне высокопарность, но где же собственное лицо вашего времени? Один мой друг, знаток театра, говорил, что великий актер не имеет собственного лица, собственной души. Это и позволяет ему без остатка воплощаться в иной образ, в чужую душу, в другую жизнь. Но ведь это страшно — не иметь собственной души, своего лица…

— Что вы называете лицом времени?

— Ну, свою поэзию, свою философию, научные открытия, страсти, страдания — свои, не заимствованные у других эпох.

— Все это отлично вписывается в систему игр. Научные открытия? Так входят в роль, что заткнут за пояс Эйнштейна. Стихи? Так разыграются, что твой Байрон! Важно, чтобы режиссер и актеры были талантливы. Вспомните, ведь и в вашем веке жили великие актеры — разве их страдания на сцене не были прекрасны?

— Это так, но они потому и были прекрасны, что походили на жизнь. А у вас и жизни-то… нет. — Пьер испуганно взглянул на Гектора.

— Наш друг хотел сказать, — вмешался Харилай, — что трагедия необходимый компонент положительного развития общества. Но, милый Пьер, если игра стала нашей жизнью, разве жизнь стала от этого менее насыщенной? Менее полнокровной? Менее достойной? Напротив, каждый из нас проживает множество жизней, имеет столько судеб, сколько им сыграно ролей. Индивидуальность не страдает. У нас есть гениальные универсалы: Дубовской-Галстян был великолепен в образе Иосифа Прекрасного, вызывал слезы своим Борисом Годуновым, пять лет играл гарибальдийца, ранчеро с Дальнего Запада, космолетчика, поселенца на Обероне, да что там говорить… Все дело в умении отдаться игре. И она станет жизнью. Неотличимой от настоящей.

— Может быть, вы и правы, Харилай. Но мне не по себе, когда я думаю, что вы не игру сделали жизнью, а жизнь — игрой. Вот вы сказали, этот актер вызывал слезы. Значит, зрители плакали по-настоящему?

— Конечно же по-настоящему. Что может быть проще настоящих слез при игре в театр! Это умеет любой ребенок.

Последний акт разыгрывался в просторной избе на окраине села. По широким лавкам под тускло блестевшими окладами рассаживались, побрякивая шпорами ботфортов, задумчивый Харилай, оживленный Гектор, рассеянный Николай Иванович и еще человек пять-шесть — члены Совета, которых Пьер хорошо помнил по прошлым сценам. С печи на шитье мундиров таращились хозяйские дети, допущенные в избу. Сам же хозяин с прочими домочадцами был удален по этому случаю в сарай позади дома. Пьера усадили на трехногий стул у стены, откуда хорошо было видно всех. И вроде собрались начинать, да мешкал Харилай, пока не дождался еще одного: шумно дыша взошел в горницу на коротких пухлых ногах тучный старик в белой фуражке, один глаз закрыт черным шелком, другой смотрит сонно. Дверь прикрыл — и в угол, за печку, в складное кресло. Глаз рукой загородил и вроде дремать начал. Пьер почувствовал глухое раздражение. От привычного лицедейства веяло жутким холодом. Сейчас, в этой избе они решат. Чужие. Даже лучшие из них — Гектор, Харилай, Ина.

Он начал свою речь в ослеплении. На ощупь. Он не видел их.

— Я виноват перед вами, — говорил он, — я ворвался в ваше время, чем-то нарушил спокойное течение вашей жизни, ваш уклад, привычки. Простите. Правда, я летел с надеждой спасти самое дорогое мне существо, маленькую девочку, чья судьба затеряна для вас в безмерной толще прошлого. Я надеялся. И мне стыдно сознавать, что я стал жертвой собственного эгоизма, надумав решать свои проблемы с помощью других эпох, чужих, как мне теперь начинает казаться. Там, в прошлом, я думал, что мы должны помогать друг другу. Мы — вам, тем хотя бы, что стараемся сделать своих детей лучше, сделать вас лучше, ведь вы — наши дети. А вы могли бы помочь нам своей мудростью. Я верил, ваша мудрость и сила столь велики, что вы сможете помочь самозваному гостю из древней, страдающей, а в ваших глазах — просто мрачной эпохи. Помочь, несмотря на его личную незначительность, слабость. Однако мое самоуничижение кажется мне ошибочным. Глядя на вас, я начинаю понимать, что и опыт нашего времени бесценен. Он утрачен вами, это сделало вас другими, чужими…

Я смотрел на вашу жизнь и думал: да живете ли вы? Вы способны чувствовать боль, но боль эта не настоящая. Вы проливаете кровь, иной раз ручьями, но это шутейная кровь, одно из чудес хитроумной технологии. Вы изобрели новые слезы и муки, но это стерильные слезы, сделанные гением химии, они не оставляют следов-морщинок на безукоризненной коже. А муки так точно рассчитаны психологами, что превратились в род щекотки. Ха-ха, как больно, хи-хи, как печально, го-го, как тяжко… И вот я, ископаемое, подумал: не есть ли это чудовищный обман? Абсолютное равнодушие предельно сытых людей? И еще я подумал: боже мой, так вот какое будущее нас ожидает! Мы, напрягая все силы, боролись… нет, боремся в трудном, кровавом, жестоком, горящем нашем двадцатом веке. Да, в грязном и подлом веке, но вместе и таком светлом из-за свершений его лучших людей, его настоящих героев, из-за высоких движений души, неодолимого стремления людей к справедливости. Мы боремся против крови, огня, мук… И я вижу, их нет. Нет настоящих. Есть поддельные. Но для чего? Да, и тепло, и сыто, и всего вдоволь, и выдумка безгранична, но объясните мне, для чего? Нет, наши слезы, наши страдания предстают теперь иными. Надо ли избавляться от них? Может быть, они делают жизнь подлинной? Простите, я запутался…

Страшная это пропасть — половина тысячелетия. Наверно, я ошибаюсь, я просто не в силах понять истинных глубин вашей жизни. Она должна быть прекрасной и цельной. Видимо, все там, дальше, за этими играми. Может быть, с высоты своих знаний вы поймете меня, покрытого шерстью пришельца, который вторгся в ваш мир не для забавы, поверьте, а из страха за маленькую девочку. И еще я сделал это в слепой, но твердой убежденности, что люди далекого будущего не только намного разумнее нас, но и намного добрее. Эта вера и заставила меня дернуть рычаг той несуразной в ваших глазах колымаги, в проводах, кристаллах и железе которой билась, однако, гениальная мысль, стучало живое сердце моего друга, товарища по борьбе с варварами нашего времени Василия Дятлова. Его внучку и мою дочь я и прошу вас спасти.

— Прелестно, голубчик, ну распотешил старика, ну спасибо! — Сухонький длинноносый человек в камергерском мундире опустил слуховую трубку и кинулся обнимать Пьера. — До слез довел, шельмец. Ай-ай-ай, а Кубилаша-то где? Где негодник прячется? Дайте-ка я его поцелую.

Вынырнувший из-за мундирных спин Кубилай почтительно взял старичка под локоток и повел в сторону.

— М-да, неплохо сыграно. Немного резковато по нынешним меркам, но… Весьма, весьма, — вытянув гусиную шею из золотого стоячего ворота заговорил незнакомый Пьеру генерал. — Мне вот что представляется, господа Совет. Не посмотреть ли нам судьбу нашего гостя и его дочери в реальной истории? Может статься, там и есть решение, а?

— Там-то решение есть, куда ж ему деваться, — заметил багроволицый кривоногий старик, поигрывая темляком изогнутой сабли, — да только прилично ли это, милостивые государи, узнавши судьбу человека и чад его, ему таковой не открыть? А открыть так уж совсем невозможно.

— Полно, вздор все это. Важно не сокрыть судьбу от Пьера Мерсье, а привести его в состояние резиньяции, так сказать, дабы с покорностию ее пинки и уколы принимал, — задумчиво поднял палец Николай Иванович.

Наступила пауза, во время которой Пьер подумал, что еще одной говорильни не выдержит и либо взбунтуется, либо действительно впадет в состояние резиньяции. Знай Пьер немного лучше русскую историю, он понял бы, что в разыгрываемой сцене все, до того сказанное, значения не имело никакого, и с большим вниманием следил бы за дремавшим в складном кресле стариком с повязкой на глазу.

Речь Пьера привела в восторг и Гектора. Сияя, он толкал локтем корнета, в котором без труда можно было узнать Полину.

— Посмотри, что Кубилай сотворил с этим новичком! Отличный парень этот Пьер. Веселый, а?

Ина вспыхнула:

— Ты сказал веселый? А по-моему, вы с Кубилаем настоящие ослы. Вам не приходило в голову, что Пьер не играл? Ему больно. Очень больно. — В глазах Ины застыли слезы. — Только, пожалуйста, не думай, что и я сейчас играю. Лучше скажи: долго там еще намерены его мучить?

Гектор растерянно посмотрел на девушку.

— Ты всерьез? Не может быть. Ведь все уверены, что Пьер в полном восторге. — Гектор замолчал. И вдруг побледнел от внезапной догадки: — Слушай, а если… А что, если он вообще не уверен, что мы дадим ему лекарство?

— А я тебе что говорю.

— Ой-ой-ой! У Кубилая ведь еще десяток сцен в программе. Надо срочно кончать все это. — Гектор схватил Ину за руку и, грубо нарушая торжественное течение высокого Совета, полез по рядам.

Между тем два седоусых унтер-офицера установили на поставце ящик красного дерева с большой серебряной трубой. Подле ящика тотчас возник вертлявый субъект в табачном сюртуке. Поклонившись в сторону печки, субъект утвердил сверху ящика черный диск и покрутил торчащую сбоку ручку. Чарующая, чуть угловатая музыка вошла в избу сразу со всех сторон.

— Симфоническая поэма Людмилы Кнут, в девичестве Люс Мерсье, — торжественным фальцетом объявил владелец табачного сюртука, когда музыка умолкла.

— Алоизий Макушка собственной персоной, — прошептал Николай Иванович на ухо Пьеру. — Главный историк режиссерского консулата.

— Мысль о том, что решение наше надлежит выводить из естественного течения истории, — заговорил Макушка нормальным голосом, — подвигла меня на исследование некоторых обстоятельств, приведших тому триста лет к появлению хронолетов Владимира Каневича. Избегая частностей, могущих утомить высокое собрание, сообщаю главное следствие произведенной экзаменации, состоящее в том, что поименованный Владимир Каневич приходится по материнской линии правнуком Людмилы Кнут, в девичестве, как уже указывалось, Люс Мерсье.

В это время Пьер заметил, как Гектор что-то горячо втолковывает Кубилаю, оторопело смотрящему то на Гектора, то на него, Пьера.

Выдержав паузу, чтобы позволить всем оценить важность сказанного, Макушка продолжал:

— Дочь присутствующего здесь Пьера Мерсье есть необходимое звено в цепи событий, приведших, во-первых, к появлению у нас человека из далекого прошлого, поскольку таковое вызвано ее тяжелым недугом, во-вторых, к созданию машины времени, ставшей тривиальным предметом материальной культуры нашей эпохи. Цепь эта разорвана сейчас, и мы держим в руках ее части, раздумывая, соединить их или оставить эту цепь разъятой.

Я веду вас вдоль этой цепи, милостивые государи: в первой половине трудного века, известного невиданными бурями в жизни общества, потрясениями умов и государств, родился и погиб в зените дарования Василий Дятлов. Вот первое звено. Через тридцать без малого лет его друг, стоящий перед вами, с двумя помощниками сделал первый, несовершенный по нашим меркам, аппарат, воплотивший идею Дятлова. Аппарат этот перенес своего создателя к нам. Это — второе звено. Здесь цепь обрывается. Ибо третье звено — Люс Мерсье — умирает в своем двадцатом веке.

Макушка снова прервался. Кубилай с Гектором и Иной пробрались к сидящему за печкой старику.

— Если Люс Мерсье останется жива, — продолжал историк, — то через много лет выйдет замуж за внука погибшей вместе с ее дедом Сарры Кнут, дочери русского композитора Александра Скрябина. Она сама станет известным музыкантом, а ее правнук Владимир Каневич создаст аппарат, способный вернуть Пьера Мерсье к его дочери, а дочь — к жизни. Я кончил.

В наступившей тишине Пьер услышал тихий скрип за печкой. Грузная фигура старика распрямилась, он отнял руку от лица, извлек из шлица мундирного сюртука гигантский платок и отер лоб. Потом заговорил размеренно и внятно.

— Благодарю всех, господа. Благодарю вас особенно. — Он слегка поклонился Пьеру. — Как только что было отмечено, аппарат Каневича — это живая часть нашей культуры. Мы без нее — не мы. Раз был в истории Владимир Каневич, значит, история уже распорядилась за нас. Мы не делаем благодеяния, мы спасаем друг друга. Спасая прошлое, мы спасаем себя. Отказать Пьеру Мерсье — значит взорвать наше собственное существование. Человечество едино не только в пространстве, но и во времени. («Боже мой, — сверкнуло в уме Пьера, — он буквально повторяет Базиля»). Однако, что это я? Пространство, время… А душа-то человеческая? К ней, к душе продираться надо. И пусть бездна лет, пусть неразличимы вдали их лица. Можем ли мы смотреть на них в перевернутую подзорную трубу с холодным, жестоким сочувствием, равноценным презрению? Нет, господа! Прав, навсегда прав Федор Михайлович. Не на муках и страданиях строим храм. Быть в силах и не помочь младенцу? Да можно ли помыслить такое! Мне остается только в согласии с историей и ролью в этой пиесе сказать: «Господа! Властию, данной мне отечеством, приказываю…»

Синеющее окно вспыхнуло румянцем. В избу вошел темнолицый пожилой человек в длинной белой рубахе. Стало тихо.

— Пьер Мерсье, человек из прошлого, здравствуй!

Стен не было. Было бескрайнее поле. И тысячи лиц, лишенных грима. Человек протягивал Пьеру руки:

— Не сердись на наших детей, Пьер Мерсье. Это удача, что ты попал к ним. Они показали тебе нашу Землю. Они полюбили тебя.

— Дети? — пробормотал Пьер. — Вы сказали — дети?

— Да, Пьер. Это их дом, их школа. Они кажутся тебе взрослыми, но вглядись в них сейчас, вглядись внимательно.

— Боже мой, дети! — Пьер переводил взгляд с кудрявого, расплывшегося в улыбке Гектора на вдруг застеснявшуюся Алисию. Маленький Кукс пригладил вихры и смотрел на Пьера серьезно и напряженно, как отличник на доску с текстом трудной задачи. Кубилай лучился любовью и нежностью, а Турлумпий, щекастый Турлумпий пялил свои пуговицы так же, как на поляне при их первой встрече.

— Уже много лет, как Земля отдана детям, — говорил старик. — Сначала с ними жили педагоги и воспитатели. Но потом необходимость в этом исчезла. Взрослые стали даже мешать свободному развитию детей, их творчеству. Выяснилось, что лучшей формой такого развития является игра. Игра для нас — путь к знанию, утверждение личности, постижение живой истории. В нашем мире нет зла, рожденного темными движениями человеческой души, и мы оказались бы бессильными перед космосом, не постигни мы опыта борьбы прошлого. Но закалка против зла — не главная цель игры. История человечества, и твоего века тоже, Пьер, учит не только борьбе, но и состраданию. И, отдаваясь игре до конца, наши дети постигают главную науку — науку добра. Дети встретили тебя, они же отправят тебя домой. Они вылечат твою Люс.

— И все это они сделают сами? Дети?

— Не совсем. Мы поможем им. Хотя главное они уже сделали. Мы не сразу узнали о твоем прибытии, и на плечи детей легла эта задача — понять, что они встретились с человеком из далекого прошлого. Мне приходилось заниматься психологией людей вашего времени, и я знаю, как нелегко перешагнуть лежащую между нами пропасть. Твой приезд стал экзаменом для их умов и для их сердец. Мне кажется, они выдержали экзамен. Правда, тебе пришлось немало испытать, но это не вина детей, а скорее их беда — слишком уж широка оказалась эта пропасть. И все-таки они приняли правильное решение.

— Но что происходит с ними потом, когда кончается детство? Почему они скрыли от меня ваш большой мир?

— Вырастая, мы покидаем Землю и… — Старик повел рукой.

Открылся синий проем, и Пьер увидел пляску хвостатых звезд, толчею планет, блеск парящих в космосе величественных сооружений.

— Наш мир мог испугать тебя. Дети не хотели причинить тебе боль. Пусть, увидев лишь верхушку айсберга, ты получил превратное представление о нашем времени. Горька была твоя речь на Совете. Но помнишь, ты сказал — истинные глубины нашей жизни могут быть дальше, за этими играми. Так и есть, Пьер.

— Так вы не дадите мне взглянуть на ваш взрослый мир? Это запрещено?

— Мы ничего не запрещаем. Но подумай, прежде чем решиться. Ты можешь испытать такое потрясение, что никогда не оправишься. Пожелай ты остаться у нас навсегда, я бы не отговаривал тебя. Но были люди, сильные люди, рожденные после тебя, Пьер, которые, прожив с нами краткий миг, возвращались домой и навсегда оставались несчастными. А ведь ты хочешь вернуться… — Старик отступил на шаг. — Теперь я оставлю тебя на время.

Он ушел, а Гектор, Ина, Асса, Харилай и другие, сияя, бросились к Пьеру:

— Ну вот, ну вот, что я говорил, что я говорила…

Пьер напрягся, ожидая, что вот-вот услышит властное указание Кукса или Кубилая: «Ярче, ярче изображайте восторг!»

Но и Кубилай и Кукс прыгали рядом и кричали:

— Ну вот, я же говорил! Я говорил!


Ах, какие были проводы!

Ставил, конечно, Кукс, забияка и большой любитель покомандовать. Толстяк, сидевший на последнем Совете за печкой, скинул повязку — мешала и топал впереди парадирующих войск, воздев треуголку на шпагу и вопя что есть мочи: «Виват!» Бивак разбили у стен Лонгибура. Пьер сидел на слоне. Пальцы ласкали твердый цилиндрик в кармане куртки — маленький пенал со щепоткой оранжевого порошка, врученный ему нынче утром доктором из «Осеннего госпиталя». Пока пили-ели (Кубилай все норовил с Пьером чокнуться и поцеловаться, но не дотянулся — высоко), площадку огородили, увили лентами, обставили флажками, и грузинский князь в рог затрубил. Граф де Круа и Морис де Тардье пустили коней в галоп, сейчас сшибутся, затрещат копья, рассыплются, и — за мечи! Нет, передумали. Алисия им язык показала и по хоботу — к Пьеру, с венком из ромашек. И села рядом. Елена в пурпурной столе перебирала струны кифары. Проскальзывая длинными ногами, шел клетчатый Арлекин, смотрел провалами глаз, изгибал шею. Как ударом хлыста, сорвало Пьера с места. Он сполз по крутому боку, вскочил на стол:

— Там, у нас в Шатле, это делали так!

Он пустил волну по рукам — туда, обратно, снова туда. И вдруг застыл в мучительном изломе.

— Еще, еще! — ревела толпа, а мим — Пьер узнал Жоффруа — глядел на него с восторгом темными кругами на меловой маске.

Кукс и Кубилай, отталкивая друг друга, бросились к нему — пожать руку, помочь слезть. Кубилай оказался проворней:

— Голубчик, это… это… Нет слов. Вы — гений. Умоляю, на одну минуту. Вот это движение… — и увлек Пьера в сторону.

Поляна за стеной жимолости раздалась, чтобы вместить всех. На трибуне скрипел Алоизий Макушка:

— Дорогие сограждане! Мы собрались здесь в эту торжественную минуту, чтобы проводить, как говорится, в дальний путь нашего, так сказать, замечательного и, я не боюсь этого слова, старого друга, — и бил пробкой о графин.

Из машины, весь в мазуте, вылез Калимах и поставил на землю большую медную масленку.

— Ты у меня полетишь, — мычал он, хмуро прицеливаясь разводным ключом к торчащему болту, которого раньше, Пьер мог поклясться, в машине не было, как пить дать, полетишь.

— Свечи прокалил? — подошел Харилай. — Прокали свечи-то. Отсырела, небось, стояла сколько…

— И то, прокалить, — согласился Калимах. — Тащи паяльную лампу.

Что-то острое уперлось Пьеру в бок.

— Считаю своим долгом предостеречь, — зашептал старый знакомый в калошах, убирая зонтик, — шум, пение… Чего ж тут хорошего. Произнесение речей при большом скоплении публики. Это знаете, чревато. Полезайте-ка вы в машину и — скатертью… то есть счастливый, как говорится, путь. И вам хорошо, и нам спокойней. К обоюдному, так сказать. А то как бы они того… не передумали, а? — и, не выдержав, прыснул.

Пьер еще увидел прощальный взмах Гектора, немного растерянные лица Полины, Ассы. Он вытер щеки.

— Не скучай, Пьер! Счастливо!

— Счастливо и вам! Спасибо за все.

Люк захлопнулся.


— Мсье! — кричал Гастон. — Стойте! Нельзя!

Кто-то толкнул садовника в спину. В ротонду ворвались Шалон и Дю Нуи. Скрипнул, распахиваясь, люк. Показалась нога в рифленом ботинке. Потом рука и, наконец, смущенное лицо Пьера.

— Ты сошел с ума! — закричал Шалон.

— Пьер, милый, разве так можно, — сказал Альбер.

— Да что вы, друзья, — медленно и тихо сказал Пьер. — Я только хотел попробовать…

Но Шалон уже вытаскивал из машины рюкзак и, поднимая его, взглянул в глаза Пьеру:

— Попробовать? А это что?

— Простите меня, — еще тише сказал Пьер.

— Слава богу, хоть ты жив. Ты включал ее?

Пьер смотрел на них сквозь слезы, не слыша слов.

— Ничего, ребята, не огорчайтесь.

— Так она не работает?

Пьер покачал головой.

— Ты не находишь, что он какой-то странный? — повернулся Дю Нуи к Шалону.

— Он потрясен неудачей, Альбер. И нам это тоже предстоит пережить.

— Простите, я очень тороплюсь, — сказал Пьер. — Подбросьте меня до Форж-лез-О, я там оставил машину.


Он не сводил глаз с тщедушного тела, страшной иглы. Ему казалось, что миновала вечность с тех пор, как он уронил оранжевую крупинку в колбу капельницы, хотя на самом деле не прошло и половины суток. Пьер брал руку девочки пытаясь ощутить намек на ответное движение. Но нет, ничего не изменилось. Ничего. Утренний луч играл на красном коленкоре истории болезни.

— Ну, как ты сегодня себя чувствуешь? — Доктор вытянул из папки листок.

— Ой, мы опять с папой купались. И ракушку нашли огроменную, во! — Руки Люс дрогнули.

Доктор снял очки и поднес листок к глазам.

— Господин профессор, вас к телефону, — объявила сестра.

— Что? А? Послушайте, мадам Планше, что вы мне подсунули? — Он свирепо ткнул пальцем в листок. — Чей это анализ?

Лицо сестры покрылось пятнами, близкими по цвету к кресту на ее наколке.

— Это анализ Люс Мерсье, господин профессор. Я сама, — она сделала паузу, — сама вложила его в историю болезни пациентки.

— А в лаборатории не могли напутать? — спросил доктор, смягчаясь.

— В лаборатории сегодня не было других анализов, господин профессор. Вас ждет у телефона мадам Жироду, господин профессор.

— Не было других анализов? — Доктор надел очки. Он увидел привстающего Пьера и повернулся к ребенку. Знают ли они, какое чудо произошло? Какая милосердная воля вернула девочку этому человеку, а ей подарила настоящий мир, с настоящей травой, с морем, в котором можно по-настоящему плавать, в котором водятся живые рыбы и полным-полно огроменных раковин.

— Ах да, иду, иду. Дождитесь меня, Мерсье. Я сейчас вернусь, только поговорю с женой. Дождитесь меня непременно.

Загрузка...