…Это необыкновенная и в каких-то поворотах странная история. Автор услышал ее много лет назад от кавалерийского офицера, участника наступления наших войск на Юге весною 1942 года. И пересказал — но не для всех. Ничего не даст книжка тому, кто не ищет в прошлом ответов на вопросы сегодняшнего дня…
Эскадрон шел всю ночь усиленным аллюром. Десять минут валкого и крупного конского шага заканчивались, и раздалась слабо слышимая в четвертом сабельном взводе команда — командовал комэск в голове растянувшейся колонны, там, где, невидимый в темноте, качался на пике синий эскадронный значок, а потом команда дублировалась на разные голоса взводными — все ближе и ближе:
— О-о-о… О-о-во… По-вод!..
Дорога вертелась вдоль Донца; повторяя его капризное русло и часто проваливаясь в поперечные балки, — поверху было уже сухо, и здесь копыта трещали четко, барабанным треском, а в низинах чернела еще грязь, оставленная весенним половодьем.
Третью ночь подряд идет на запад колонна, покрывая за переход по семьдесят-восемьдесят километров.
Спешит.
Куда, зачем?
Таких вопросов в военное время не задают. Но если бы каким-то чудом бросить взгляд на засекреченную карту с оперативной обстановкой, тогда сразу обратил бы на себя внимание резкий выгиб линии фронта: как раз в бассейне Северного Донца широким и длинным языком вдавалась красно-синяя линия в расположение немецких войск.
С такого «языка» заманчиво наступать, особенно на карте: ударом на север можно окружить силы противника южнее Харькова; ударом на юг — отсечь в районе Ростова. Сам Ростов дважды переходил из рук в руки и зимой с тяжелыми боями был все-таки отбит и утвержден за нами. Здесь немцы откатились к Матвееву Кургану, к реке Миус и за Таганрог.
Синяя и красная линии упрямо сошлись, уперлись и остановились, завязнув в снегах, а потом в жидкой грязи…
В последнем ряду четвертого взвода ехал боец Андриан Пересветов, и голова его моталась из стороны в сторону при каждом шаге караковой кобылы. Так получилось, что днем, в то время, когда все отдыхали после перехода, отделение Пересветова было выброшено в разъезд и честно, до последней точки маршрута, прощупало назначенное направление. Поэтому сейчас, на исходе ночи, бессонница и усталость ртутью наливали голову кавалериста. Он оборачивался и вглядывался в край неба, в надежде, что светило примется за дело, но видел только размытые тьмой контуры тачанок.
Сосед Пересветова справа, Халдеев, чуть зазевался, его лошадь, которой что-то померещилось на дороге, приняла вбок, лязгнуло стремя о стремя. Еще немного, и ствол заехал бы Пересветову по голове. Винтовка у Халдеева снайперская, ствол длинный — не то, что у остальных, вооруженных короткими и легкими карабинами образца тридцать восьмого года. На походе каждый грамм чувствуется. Халдееву тяжелее. Он таскает на килограмм больше. А каково едущему впереди Пересветова Ангелюку? Его «Дегтярев пехотный» весит семь восемьсот. Правда, Халдеев сухой, тощий и высокий, а Ангелюк широкий, упитанный — как раз пулеметы таскать.
Постепенно небо из темного стало фиолетовым, налились нежной позолотой перья реденьких облаков, плавающих на огромной высоте, и майская ночь стала таять.
Боец Отнякин (левый сосед Пересветова) зевнул так, что стало страшно. Окая, произнес:
— Облаков-то нету нынче, бомбить будут. Пора бы ховаться кто куда да дневать. Поработать надо четвероногого друга.
На казарменном жаргоне это означало сон, а отнюдь не тренировку коня. Однако сонливость уже сошла.
Организм человеческий издревле налажен на пробуждение с восходом солнца. Взбодрился и Пересветов, осмотрелся, встал на стремена и увидел впереди чуть изогнутую полоску воды в зеленой оправе молодой травы, блестевшую стальным сабельным блеском. За рекой лепилась к горизонту роща — веселое зеленое облако. И боец изумился, даже глаза протер — ландшафт был знаком, и хорошо знаком.
— Да это же Оскол, река Оскол! — вырвалось у Пересветова.
— Откуда знаешь? — подозрительно спросил Отнякин, которому было все равно, Оскол это или не Оскол, а просто он не любил, когда московский студент что-то знал, а он, деревенский парень с пятью классами, этого не знал.
— Здесь я был 22 июня, — сказал Пересветов, чувствуя, как сжалось сердце при упоминании о том самом грозном дне, который разорвал его жизнь на «до» и «после». В настоящем было: рассвет на военной тропе, качающееся седло и грязь под ногами да еще вода, в сапогах хлюпающая; а в куске отсвеченного войной прошлого — экспедиция.
Да, именно здесь застигла война московскую историко-археологическую экспедицию, а студент Пересветов входил в ее состав…
Дело в том, что еще в прошлом веке талантливый историк Андрей Христофорович Пересветов, автор «Истории образования государства Российского» разгадал маршрут войска князя Игоря; он точно определил место последней брани с половцами и нашел (как он считает) таинственную реку Каялу, не обозначенную ни на одной карте. При этом историк преодолел некую колоссальную трудность.
Трудность эта заключалась в том, что маршрут движения, как он представлялся неведомому автору «Слова о Полку Игореве», приводил русских в Половецкую глубинку, к Дону и к морю. Летописцы же, описывая поход, о море и о Доне упоминали, но смутно, глухо. Зато приводили другие названия, в «Слове» отсутствующие. Да и Ярославна с крепостной стены, как издавна повелось, обращалась к Днепру и Дунаю…
Тот, первый Пересветов, зачинатель целого рода историков, не оробел при виде этих неувязок. В «Слове» говорилось ясно, что гибель русских полков была на реке Каяле; а в летописи, кроме Каялы, фигурировали как промежуточные рубежи реки Сальница и Сюурли.
Пересветов поверил автору «Слова». Он искал Каялу на торговом, издревле известном, сухопутном ответвлении пути «из варяг в греки». Если Игорь был намерен, как сказано в «Слове», «поискати града Тмутораканя, а любо испита шеломом Дону», то Каяла должна быть неподалеку от устья Дона. При этом выполнялись все три основные условия — море близко, Дон близко и до Тмуторокани по берегу Азовского моря рукой подать. Все сходилось!
Что удивительно: на этом, вычисленном за письменным столом, как орбита неизвестной планеты, месте Пересветов обнаружил реку с современным названием Кагальник, довольно близким к Каяле по звучанию. Более того, рядом оказалось озеро Лебяжье, а в летописи как раз упоминалось еще некое озеро, возле которого шел последний страшный бой и был пленен Игорь. Так умозрительное исследование подтвердилось на месте, и ученый мир принял гипотезу Пересветова за истину…
Было это во времена Бородина и Стасова, когда на волне дел великих и славных дух русский взыграл и вознесся небывало высоко. Открылась всему свету русская литература, музыка, живопись. Засияли во всем блеске мировые имена — Толстой, Достоевский, Тургенев, Чайковский, Мусоргский, Репин, Суриков… Чуть копнули дотошные любители во Владимире, Суздале, Звенигороде — обнаружились перлы древней иконописи. Раскрылись глаза на считавшуюся ранее примитивной допетровскую архитектуру, народные художественные промыслы. Работа Пересветова, рисующая князя Новгород-Северского как организатора смело задуманного дальнего похода во имя освобождения закабаленных русских братьев, находила восторженный отклик в сердцах патриотов. На железной дороге вблизи Лебяжьего озера появилась станция, которую так и назвали — Каяла.
Но подержалась волна национальной гордости, подержалась и начала спадать. Поднялась волна другая — трезвого, но холодного правдоискательства. В мелькании урожайных и неурожайных лет времена менялись, менялись и взгляды на историю России. Умер Пересветов, не ведая, что сын его будет искать в летописях иное…
Пересветов-сын в книге «Миф о реке Каяле» с новейших позиций начисто разгромил теорию отца о дальнем рейде Игорева войска за Дон. Появились и другие исторические работы: вносились новые понятия, не столько дополняя и уточняя, сколько разрушая старые.
Обозначились другие подходы, иные уровни мышления. Патриотизм славянофилов? Наив. Великая страна? Великий народ, уже в древности рождавший героев, поэтов, мыслителей, полководцев? А не европейская ли, попросту, провинция? И не выдумал ли Бородин загадочную двойственность натуры Игоря? Обычный волк-грабитель, напавший на мирных половцев, зауряд. Да и было ли «Слово»?
…И вот теперь, качаясь в седле, Андриан Пересветов разом вспомнил все это. Не просто вспомнил, а наглядно представил себе, будто киноленту крутил. Недаром он был историком в третьем поколении. Андриан имел дар воображения, и очень развитый дар. С детства жаден был до чтения. Представлял себе и споры схлестнувшихся крайностей — очередного поколения «западников» со «славянофилами». Понимая в чем-то «западников», снимая шляпу перед их высокой культурой, он все же воспринимал их почему-то в несимпатичном виде ничего не мог сделать с собой, со своим сердцем, Так уж был устроен. «Византией попрекали, варягами глаза кололи, — с горечью думал он, — играли прошлым, как циркачи дутыми гирями».
Тут Пересветову будто кто на ухо скрипуче и въедливо шепнул:
— А кто в одной лодке с Кончаком сидел? Оба — Игорь и Кончак — хитрые азиаты, в конце концов…
Андриан не утерпел, вскинулся при этих словах воспаленно:
— Нет, были, были люди. И еще какие! Только и им трудно приходилось — такой был век, их понять надо, понять…
Голос Отнякина привел Пересветова в чувство:
— Эй, студент! Очнись! Что лопочешь-то так сердито? Чокнутый, что ли? Сам с собой разговаривает, смотри, ребя!
— Ладно, тебе-то что? — нехотя отмахнулся он.
— Витаешь! Нет, чтобы с товарищем перекинуться словцом хучь о девках. Эх, девочки-припевочки, — не отставал задиристый Отнякин, — ведь были делишки насчет задвижки? Расскажи!
Студент замкнулся и отвечать не стал, не любил он этого ерничества. И о похождениях Отнякина слушать не любил — уж очень у того, пусть на словах, получалось просто, совсем просто — наше дело не рожать… И верить этому не хотелось. Послать товарища куда подальше, как мог грубоватый Ангелюк, Пересветов себе не позволял, да и не получилось бы у него.
…При подходе к Осколу перешли на шаг, управлять кобылой уже не требовалось, и Андриан Пересветов отдал повод и дух перевел. Ему стало легче отдаться загадкам старого, совсем другого мира. Почему отец вдруг отверг исследования деда? Потому что прошла мода на возвышение русских художественных и исторических ценностей? Мода или закономерность? Критический пересмотр на базе новых знаний? Кто знает…
Бойцу Пересветову надо бы не терять момента, заснуть в седле, — вон Отнякин уже отключился, кемарит вовсю. Но слишком его взбодрила встреча с Осколом, пущенная в работу голова покоя не дает!
Конечно, проще всего сказать, что отец опровергал деда в то время, когда в Россию хлынул французский и английский капитал. А кто платит деньги, тот и музыку заказывает, и нет ничего удивительного, что западники начали перекручивать, перелопачивать всю русскую историю, расклевывать ценности: тот герой ездил на поклон к хану, а этот страдал буйным помешательством, третий — уж совершенно точно — губил души, к тому ж, пил без меры. Игорь-князь шел-де просто пограбить, делал обычный пограничный набег, и вообще он сам то нападал на половцев, то — в союзе с ними — на своих. Свой поход 1185 года он не согласовал с киевлянами, чем и поставил всю Русь под удар; стало быть, и героя из него делать нечего. Да-с, заурядный феодальный разбойник, и Бородин старался совершенно напрасно.
Такое объяснение не устраивало Андриана. Он думал о связях потаенных, о причинах, лежащих в иной области. Дед был романтиком в науке — отец жил во времена трезвых расчетов. И отец опрокинул версию деда ничем иным, как точными арифметическими выкладками.
Пересветов-второй в «Мифе о Каяле» скрупулезно выписал из летописей все сведения о боевых походах того времени. Работал на совесть. Складывал, делил, умножал. Вывел: длина среднего однодневного перехода войск равна 25 километрам.
И поставил вопрос трезво: мог ли Игорь оказаться за Доном, если весь поход длился с 23 апреля по 5 мая, каких-то неполных две недели? И ответил, что не мог, даже если допустить, что поход закончился не 5, как сказано у Татищева, а 12 мая. Неделю он набрасывал на всякие возможные летописные ошибки.
И в самом деле — за три недели пройти с боями чуть ли не тысячу километров? Сомнительно, просто невозможно: подвижность войска получалась чрезмерно высокой, выпирая из подсчитанных 25 километров, как тесто из горшка. Это стало первым и главным ударом по гипотезе о дальнем рейде Игоря за Дон.
…Пока боец Пересветов добирает крохи сна на самом медленном лошадином аллюре, а это значит, на шагу, еще есть возможность заглянуть в книгу его отца. Там есть выписанные из Ипатьевской летописи «опорные» даты Игорева похода 1185 года и пояснения к ним.
«23 апреля. Вторник. Начало похода из Новгород-Северского после Пасхи. (Дата точна, ибо проверено: Пасха в том году приходилась на 21 апреля.)
1 мая. Среда. Солнечное затмение. Переправа войск через Северский Донец. (Дата верна, ибо астрономы дни затмений вычисляют точно.)
3 мая. Пятница. Удачная атака половецкого стана на реке Сюурли. (Эта дата и все последующие сомнительны, о чем будет речь ниже.)
4 мая. Суббота. Бой в окружении.
5 мая. Воскресенье. Гибель русских полков».
Далее Пересветов-второй резонно спрашивал: позвольте, как же так, ведь летописец вклинил между 1 и 3 мая — между солнечным затмением и атакой на Сюурли — массу других важнейших событий! Так, после переправы через Донец 1 мая Игорь шел к Осколу (вероятно, к месту его впадения в Донец), стоял на Осколе два дня, ожидая брата с его курянами, потом делал переход к Сальнице, а от Сальницы еще нужно было идти к Сюурли. Когда же все это — за один день 2 мая? Включая двухсуточную стоянку на Осколе? Следовательно, дата окончания похода сама собою сдвигалась с 5 на 12 мая. Другая дошедшая до нас летопись — список «Мниха Лаврентия» — вообще оказалась несуразной и даты похода высветить не могла.
«Не может быть и речи о том, — писал Пересветов, — чтобы от устья Оскола добраться до Лебяжьего озера за Доном за оставшиеся на сам поход по половецкой земле четыре дня, ибо длина этого маршрута составляет около 300 верст. Допуская ускоренное движение, т. е. до 40 верст в сутки, мы легко получаем необходимое минимальное время — семь с половиной суток. Этим временем князь Игорь уже никак не мог располагать. Кроме того, летописец ни словом не обмолвился относительно переправы русских войск через такое мощное препятствие, как Дон. Каялу следует искать в приграничной зоне, неподалеку от Северского Донца, да и была ли она, эта мифическая Каяла? Скорее всего, это есть опоэтизированная формула покаяния или раскаяния».
Шерсть на лошадиных крупах начала уже слипаться, темнеть и лосниться от пота, а в пахах появилась беловатая пена. Стало совсем светло. Кавалеристы то и дело всматривались в небо — «Хейнкели» могли появиться с минуты на минуту. Когда же дневка? Наконец эскадронный значок поплыл с дороги вправо, качнулся и исчез. Колонна втянулась в глубокую сырую балку и встала. Переходу конец, будет каша и будет отдых. Взводы растеклись по мокрым от росы зарослям лозняка. Ожили, залопотали балагуры.
— Поспим, — зевая, как обычно, до треска в челюстях, сказал Отнякин, — от сна никто не умирал!
В четвертом взводе вывернулся из строя красавец сержант Рыженков, кавалерист от бога, чудилось, сросшийся с конем, будто кентавр. Соловый, рослый ахалтехинец нервно крутился под ним, по-лебединому выгибая шею и роняя легкую пену с трензелей. Рыженков отсек последний ряд и приказал:
— Пойдете в охранение. Место — вершина балки, задача — не допустить внезапного на взвод нападения и воспретить ведение разведки противником. Старший — Халдеев.
— Товарищ сержант!.. Товарищ сержант, ведь мы вчера весь день были в разъезде, из седел не вылезали…
В светлых глазах Рыженкова появилось холодное мерцание, а конь его вдруг встал как вкопанный.
— Выполняйте! — будто выстрел.
По дну балки трое кавалеристов проехали метров триста и спешились. Пересветов, едущий в ряду средним — по расчету коновод, — принял повода и остался внизу, остальные полезли по невысокому здесь обрыву и сразу же взялись за саперные малые лопатки. Заскрипел песок с мелкой галькой пополам. Пересветов прикинул: солнце взойдет повыше, тень пропадет, а редкие кусты да заросли ежевики не скроют лошадиных голов и спин, с воздуха все будет как на ладони. Надо маскировать.
Пересветов накрыл лошадей попонами защитного цвета и отпустил подпруги — лошади тянулись к молодой травке. Солнце заглянуло в балку, стало пригревать. Загудели оводы, бросились в атаку слепни, лошадиные мучители…
Коновод есть коновод — руки заняты, а голова свободна, воображение может работать во всю прыть. Невольно Андриан подумал о том, что восемь веков назад, возможно, в этой же балке вот также прятал коней воин русской рати, готовясь к броску на половецкую сторону Донца. Раньше, до войны, Андриана больше всего привлекала в «Слове» романтика дальнего похода, обаяние битвы, поэтическая звонкость древнего сказания. Теперь, после девяти месяцев службы в кавалерийском полку, когда Андриан начал соображать, что к чему в военном деле, сложное переплетение скрытых нервов описания Игорева похода стало проглядываться куда ясней и четче. Как на фотобумаге под воздействием проявителя, появились контуры тактических тонкостей.
Игорь, подойдя к Донцу, прятал свое войско от половецких взглядов в дубравах, а сам стремился вызнать о противнике побольше. В ожидании, пока подоспеет буй-тур Всеволод с курянами, он, естественно, отправил в степь глубокую разведку. Но чем дальше идет разведка, тем больше времени нужно для ее возвращения к своим. Игорь решил выиграть время и назначил встречу с разведчиками не на Донце, а на Сальнице, на расстоянии одного кавалерийского перехода от Донца. Два дня, пока Игорь ждал курян, разведка шла на юго-восток. Потом был еще один переход: разведка возвращалась назад, а основное войско двигалось вперед, и встретились они на Сальнице; и там, уже в половецкой степи, Игорь получил сведения обо всем, что делается впереди на целый переход. Мудро!
А в том, что русские переправлялись через Донец не у Изюмского брода, а ближе к устью Оскола, Андриан не сомневался. Изюмский брод удобнее, мельче недаром через него проходил главный сухопутный путь «в греки», путь торговый, наезженный, накатанный тысячами колес. Веками шел по нему купеческий и странствующий люд, гнали скот и конские табуны, вели на продажу живой товар — людей… Путь шел к теплому синему морю, Сурожу и Корчеву, к греческим богатым колониям, к сказочной Тмуторокани и дальше, на благодатный Кавказ и в таинственную Азию. Но у Изюмского брода, на плоском холме, напоминающем оползший гранитный курган, было слишком бойко, было много враждебных глаз. Поэтому Игорь предпочел идти к Осколу — там река глубже, коварнее, переправа труднее, но зато сохранялась внезапность. Переходить за Оскол смысла не имело: эта река несет не меньше воды, чем Донец, и после их слияния переправа становится еще труднее, да и крюк получался великоват.
Мысль Пересветова скользнула в недавнее довоенное прошлое и остановилась на одном разговоре с крупными последствиями. «Если б не этот разговор ранней весной сорок первого года, не быть мне сейчас здесь», — размышлял Андриан…
Ранней весной сорок первого, когда в московских водосточных трубах обвально ухает лед, пугая старушек, а девушки на улицах начинают улыбаться неизвестно чему, в чинной профессорской квартире неожиданно разразился скандал. Дом, в котором квартира помещалась, был построен в начале века, имел майоликовый фриз, выступающие за линию фасада «фонари» и помещался в тихом месте близ Арбата. И вот в этой представительной квартире — с гравюрами на сложные мифологические сюжеты, с обязательным пианино, с книгами в темных с золотом переплетах, со стопкой сухих пороховой сухостью березовых дров около колонки в ванной комнате, с зеленым, как лужайка, письменным столом, с чернильницей в форме массивных стеклянных кубов, накрытых модными остроконечными шлемами, с раскрытым шахматным журналом на партии «Атакинский против Диффендарова», — в такой солидной и тихой квартире вспыхнула дикая семейная ссора. Странно, что вспыхнула она на пустом, можно сказать, месте.
Началось с того, что за ужином первокурсник Пересветов неожиданно выпалил:
— Мы, знаешь, изучили твой вариант маршрута Игорева войска в походе 1185 года и пришли к выводу, что он противоречит историческим сведениям.
Брови у Пересветова-второго поползли вверх:
— Хм, забавно. Позволь узнать, кто это «мы»?
— Мы все, кружковцы. Члены кружка «Древняя Русь».
— А, тот, что сколотил неудачник доцент Пасынков, благополучно проваливший свою докторскую диссертацию?
— Причем тут диссертация Пасынкова? Мы сами ищем истину…
— Сильно, сильно. Сами с усами. Но ведь нужны веские научные аргументы, опровергающие мою теорию, — налегаю на слово «научные», — заметил профессор.
— И мы их нашли! — сказал задиристый студент. — Мировые аргументы!
Профессор откинулся на спинку стула.
— Крайне, крайне любопытно, — внимательно вглядываясь в сына, желчно процедил он, — извольте изложить кратко и внятно суть ваших возражений. И прошу без вузовского жаргона! Говорите на языке дефиниций исторической науки.
— Пожалуйста! Я тогда тоже перехожу на «вы». В своей книге вы утверждаете, что «Слово», будучи скорее всего песнью, то есть поэтическим произведением, не может являться историческим документом. Ведь верно?
Профессор уже был облачен в блестящую шелковую стеганую пижаму и рвался к разбору шахматной партии. Вообще где-то в придонных слоях души он хранил неловкость — как-никак, его теория разрушала концепцию отца, «старого» Пересветова, Пересветова-первого!
— Совершенно верно. «Слово» переполнено аллегориями, символами, тропами это документ скорее эмоциональный… Летопись — более точный источник, хотя следует признать — и тут бывают ошибки. В «Слове» же полно исторических вольностей…
— Вот здесь, — нетерпеливо перебил сын, — мы расходимся во мнениях. Мы проверили названные в «Слове» события: имена князей, их деяния, битвы — все сходится. Выходит, что названные в «Слове» географические ориентиры — те, что определяют район последней битвы с половцами, верны. Дон, понимаете ли, Дон и море должны быть обязательно вблизи, а не за двести километров, не за тридевять земель. Вы, отец, впали в логическую нелепицу, — въедливо продолжал младший Пересветов. — Частный эпизод, по-вашему — пограничная обычная стычка, а результат-то какой — неисчислимые беды ослабленной Руси. Как же так: местный случай, а половцы поднимают голову, опустошают русские земли, а? Неувязка! Тут нет истины!
Профессор нервно зашевелился на стуле. Пытаясь не выйти из себя, заговорил:
— Я внимательно вас выслушал, и первый пункт ваших возражений мне ясен. Можете продолжать. Отвечаю: я не игнорирую указания «Слова» о близости моря. Я объясняю этот факт. Дело в том, что в древности на Руси крупные озера довольно часто называли и морями. Например, около Славянска есть озеро, кстати, соленое.
— Но в том, вашем районе близ Донца нет больших озер! — вскричал младший Пересветов. — Славянское соленое озеро маленькое — его нет даже на карте области. Это не море! Море тогда, когда берега не видно!
— С вами невозможно разговаривать, — резко сказал профессор, и по лицу его пошли красные пятна, — я вас не перебивал и выслушал до конца. Прошу выслушать и меня. Да, там нет озер, как Ильмень или Ладога, или хотя бы Нево — «море тинное». Но дело происходило весной. Во время половодья даже небольшие речки разливаются на километры. В степном краю широкая полоса воды сливается на горизонте с плоским берегом и возникает иллюзия морского простора. Могу предъявить многие фотографии разлива весенних вод, сделанные недавно по моей просьбе в тех краях — это настоящее море! Теперь о Доне. Упоминаемый в «Слове» и летописях Дон есть не что иное, как Северский Донец. Так в старину иногда называли эту реку. Все объяснилось, как видите. Может быть, есть вопросы? — сухо, официально закончил свою речь профессор, словно разговаривал не с родным сыном, а с отпетым незачетником.
— Есть вопросы. Есть!
Младший Пересветов извлек из кармана серенького пиджачка записную книжку и, раскрыв ее, продолжал:
— Читаем в старой «Гидрографии южных русских рек»: «половодье в бассейне С. Донца начинается в конце марта, иногда и раньше, реже в начале апреля, причем держится не более полутора — двух недель, после чего восстанавливается меженный уровень вод. Весенний подъем вод Донца относительно невелик, колеблется в пределах между 1—2,5 сажени». Если учесть еще разницу между юлианским и григорианским календарями, то поход Игоря закончился в середине мая месяца. Откуда же в это время могли взяться «разливы весенних вод», равные почти морям?
— Ерунда! — взорвался профессор. — Ерунда! Мы не знаем, когда началось половодье в 1185 году, не знаем, когда закончилось. Год на год не приходится, как говорят в народе. Не исключено, что весна была тогда затяжной. Многие погодные аномалии зафиксированы в летописях тех веков. Впрочем, вы не способны и это отвергать!
Сидела на кухне приходящая домработница тетя Проня, шумно пила чай с сахаром внакладку, словно профессорша какая, со здоровым интересом прислушивалась к голосам, глухо и возбужденно гудевшим в столовой, и недоумевала:
— Чего не поделили? Сердятся, будто в трамвае зажатые. Добро бы по делу спорили, а то какой-то князь им дался. И не по пьяному делу — профессор больше рюмки не принимает, а молодой и вовсе в рот не берет — комсомольцу не разрешено. Женщины нет в доме — вот в чем беда, тут завоешь, а не закричишь.
— …Вы и это будете отрицать?! — в ярости кричал профессор. — Что разлив мог быть в мае?
— Допустим, — тоже входя в азарт, быстро отвечал студент, — допустим такую вещь. Но тогда возникает вопрос: как Игорь с войском прошел сотни километров в условиях половодья и распутицы? Ему пришлось бы обязательно преодолевать такие реки, как Десна, Сейм, Псел, Ворскла, тот же Северный Донец, еще многочисленные притоки, разлившиеся как море, Перепрыгнуть эти преграды? Вплавь, километры в ледяной воде? А раскисшие дороги?
— О-о, — застонал, обхватывая голову ладонями, профессор, — прости их, господи, ибо не ведают, что творят! Какая наивность!..
Конное дело — особое дело. Каждый предвоенный мальчишка грезил чапаевской развевающейся на скаку буркой, но мало кто знал, чем дается это звонкое, как труба: «впереди на лихом коне».
Война перекинула Андриана из профессорской благоустроенной квартиры в другой мир. Теперь Андриан спал на втором ярусе нар, а день проводил в учебном поле, на плацу и в потной атмосфере конюшни, — если не был назначен в суточный наряд, караул или не разгружал уголь. В школе и в институте Пересветова уважали за блестящие способности, за начитанность и за успехи в учебе. Здесь, в полку, на первом месте была готовность беспрекословно выполнять любые приказы, ценилась расторопность и требовалась выносливость. Как ни кисло было Андриану, больше всего на свете он хотел стать настоящим конником — лихим рубакой, как Рыженков. В мечтах видел, как на рубке, на полном карьере поражает клинком все мишени.
Владение конем и холодным оружием особо ценилось в полку. Нет, не ценилось — не то слово: с пристрастием взращивалось и с огромнейшей и искренней любовью приветствовалось всеми кадровыми кавалеристами.
Командир эскадрона твердил:
— Кавалерия — не ездящая верхом пехота. Это подвижный род войск. Развивая успех, достигнутый танкистами, мы будем атаковать в конном строю.
Андриан полюбил горячее конное дело. Он часто думал: вот появилась авиация и танки, а ему неожиданно выпала доля готовиться воевать за Отечество точно так же, как восемь веков назад. Тогда готовились русские витязи «потручати» мечами по поганым половецким головам. Он выедет в поле, как и те витязи, с узкой полосой отточенной стали в руке… Правда, они были в доспехах, а его сердце прикрывает только комсомольский билет. Правда, враг имел луки и стрелы, а теперь — пули и снаряды, Андриан начинал понимать, что страна напрягается, пуская в борьбу все — все средства, какие есть. А борьба эта получилась совсем не такой, какой ее представляли студенты-историки в веселой зеленой дубраве на Донце в первый военный день. Студенты спешили попасть в действующую армию, чтобы успеть к разгрому гитлеровских полчищ, но дело оборачивалось по-иному.
Мучил, не давал покоя вопрос: как же так? Почему мы отступаем, почему сдаем города, лежащие уже в самой сердцевине страны, куда со времен Наполеона не ступала вражеская нога? Но обсуждать этот вопрос не принято было в полку. Само слово «отступление» не произносилось. Действовали строжайшие приказы, по которым всякое, пусть малейшее проявление неверия, малодушия и паники каралось по закону военного времени. Открыть душу своим ближайшим по строю товарищам — Халдееву и Отнякину — Андриан как-то не решался: Халдеев был постоянно мрачен, даже сердит, замкнут, каждое слово из него приходилось клещами тянуть. Отнякин, напротив, вязался по каждому пустяку, состязался с ним во всем. Уступая Андрианову в знаниях, Отнякин головою выше был в другом. Скажем, на стрелковых ежедневных «тренажах»: мозолистой пятерней, как тисками, зажимал он обойму, с треском вгонял учебные сверленые патроны в магазин, споро лязгал затвором. Пересветов же до крови обдирал руки угловатым металлом, ломал ногти, и с затаенным укором следил за его тонкими неумелыми пальцами Рыженков… Сдерживался: снова и снова звучала его непреклонная команда: «Стоя, пятью патронами, заряжай!» — и Пересветов заряжал и разряжал, пока рука сама не стала находить ремешок подсумка, обойму, затвор, пока глаз не научился безотрывно следить за мишенью. И все же до врожденной моторности Отнякина он дотянуться не мог. Иное дело конная подготовка. Как ни странно, Пересветов быстрее выработал настоящую кавалерийскую посадку, а это было уже большим делом. Недаром комэск твердил: «Узнают птицу по полету, лисицу по хвосту, а конника по посадке». Отнякин же сидел на лошади сгорбившись, как кот на заборе.
Тыл ковал кавалерийскую подмогу осень и зиму. Упорные занятия изматывали, один уход за конем отнимал ежедневно три с половиной часа. Чтобы всюду успеть, коннику нужно было летать пулей, вертеться юлой. Шагом эскадрон ходил только в столовую.
Профессорский сын скоро, очень скоро выяснил, что серая алюминиевая ложка не хуже серебряной, а вилка и нож вовсе не нужны войну. Конюшню он уже принимал, как дом родной, — тут колготились все почти время: чистили, мыли, входили в тонкости службы.
Рыженков, сдвигая черные брови и щуря серые глаза, вопрошал:
— Что главное в нашем кавалеристическом деле? Отнякин.
— Харч, — неохотно и с вызовом отвечал Отнякин, — а то работаешь, работаешь физически, а кишка кишке показывает кукиш в животе.
— Кому что, а вшивому баня. Халдеев, вы!
Халдеев был ленинградским потомственным слесарем, в кавалерию попал, как он считал, по недоразумению, застряв на юге в командировке, когда пути в родной Ленинград оказались перерезанными. Цедил сквозь зубы:
— Я думаю, кавалерия в наше время моторов и техники вообще какая-то чепуха. Лично мне стыдно признаться родным, что я в армии кобылам хвосты верчу и навоз выгребаю… В письмах я пишу, что служу снайпером, все же оптика, точная механика.
Все знали, что Халдеев писал рапорт о переводе в техническую часть, но рапорт тот где-то затерялся и хода не получил.
— Голодной куме одно на уме, — морщил лоб Рыженков. — Там, наверху, виднее, где вам служить. Как Пересветов мыслит?
Пересветов, продолжая тереть мелким песком железное стремя, высказал уже продуманное за время кавалерийской службы:
— Главное для кавалериста — преодолеть страх перед лошадью. Даже добронравная лошадь может испортиться, если не подавлять ее. Почувствует она неуверенность всадника — и все. Животное сильное, намного сильнее своего хозяина. Зверь! А зверь всегда остается зверем, от него чего хочешь можно ожидать.
— Уже теплее, — весело сказал Рыженков, — вот оно, образование-то… Только длинно и вбок немного. А я скажу проще, но в лоб, без кривотолков: характер. Характер нужен! Все! Продолжим чистку. Драить, драить стремена так, чтобы у мухи глаз лопнул — до блеска!
Прав был насчет характера Рыженков — в этом Пересветов вскоре убедился. Когда эскадрон более или менее подтянулся к уровню боевой единицы, его подняли по тревоге и бросили в учебно-боевой поход.
Полк шел сперва по осенним скошенным полям, потом начались возвышенности и кое-где радостный для глаза северянина лес. За переход покрывали километров по восемьдесят, и они гнули кавалеристов к земле крепко. На берегу Сенгилеевского озера — очень большого, синяя вода которого с низким морским гулом лизала голый желтый берег, Пересветов ощутил вдруг полную свободу и легкость езды и острое удовольствие от этого. «А ведь я стал настоящим конником», — радостно подумал он.
…Солнце пригревало уже ощутимо, и стало сильней клонить в сон. «Сейчас немцы прилетят», — подумал Пересветов, оглядываясь в поисках подручного маскировочного материала и видя на сыроватом с прозеленью дне балки лишь детски-наивный голубой цвет вероники да белые зонтики купыря. Потянуло дымком и борщом.
Вдруг издали послышалось утробное завывание авиационных моторов: немецких моторов, это уже кавалеристы знали — наши гудели иначе и ровней.
— Воздух! — разноголосо командовали дневальные в балке. Халдеев деловито щелкнул затвором. Вой на западе нарастал.
— Хейнкели, двенадцать штук! — выкрикнул нервно Отнякин. — Разворачиваются над рощей — пошло-поехало!
Лошади захрапели, одна из них почти села, натягивая повод. Земля под ногами Пересветова как бы провалилась, и тут же его толкнуло вверх. С обрыва посыпались комки, и только после этого донеслись тугие разрывы. Удерживая лошадей. Пересветов несколько отошел от обрывистого края к середине балки и увидел самолеты, с воем делающие виражи над степью. Роща — та самая, приютившая в прошлом году студенческую экспедицию, — вся была в пляске разрывов.
Пересветов боялся только одного — не управиться с лошадьми. Может обезуметь от страха, оборвать повод. Убегут — трибунала не миновать.
Конь — чуткое животное, он улавливает все оттенки состояния человека: трусить, терять самообладание нельзя ни на секунду. Храпя и выкатывая глаза, лошади все же оставались на месте, не несли. На лбу Пересветова выступил пот.
Разрывы в роще прекратились, но один самолет, отколовшись от группы, повернул прямо к балке.
— Воздух! — завопил Отнякин.
Халдеев поднял из окопа ствол своей снайперской, пытаясь поймать в зрачок прицела переваливающийся из ровного полета в пике бомбардировщик с растопыренными, как лапы, колесами устаревшего, неубирающегося шасси.
— Брось, — крикнул Отнякин, — демаскируешь!
Раздался дикий вой — пилот включил сирену. От самолета отделился черный предмет, раздаваясь в окружности, понесся к земле и ударился о землю в полусотне шагов от кавалеристов; отскочил и, ломая кусты, покатился на дно балки, где лег на зеленой травке. С изумлением все увидели, что это не бомба, а железное тракторное колесо — заднее, с шипами-шпорами.
Повезло.
Халдеев выпалил обойму бронебойно-зажигательных, с черно-красными головками, но все зря: самолет улетел туда, откуда прилетел.
— Кончен бой, перекур, — сказал, подходя, командир взвода Табацкий, отирая платком потное лицо и доставая кисет и стопочку газетной бумаги.
Напряжение сразу спало.
— А странно, — Пересветов огладил успокоившихся коней, — только что была такая опасность, а сейчас будто и нет никакой войны, солнышко светит. Привыкает человек ко всему…
— Что это? — Табацкий указал на небольшое вздутие на ноге пересветовской кобылы.
Андриан пожал плечами.
— Так нельзя, — Табацкий оживился, — за лошадью надо смотреть. Глаз да глаз. Особенно за кобылами — у них организм понежней. Ведь лошадь в принципе устроена так же, как и человек…
Комвзвода извлек из полевой сумки пинцет, ватный тампон и бутылочку с йодом. Быстро и ловко обмял нарыв, обнажил, сняв коросту, его головку, выпустил гной…
— Здорово, — вырвалось у Пересветова, — кобыла не шелохнулась даже, а она у меня строптивая.
— Так, милый-дорогой, это же мой хлеб… Я ветеринарный техникум кончил, плюс десять лет практики. Лечить лошадей — умею, а ездить — так-сяк. В школе мне в первый день сказали: «Без шенкелей на конную подготовку не ходить». Я спросил, где их взять. «Хоть на складе получайте». Ну, я и поперся на склад. Складские оборжались с меня: шенкель-то, говорят, это внутренняя часть ноги от колена, так сколько вам надо, килограмм или два?
Возвысилась голова Отнякина над бруствером:
— Товарищ младший лейтенант, а можно нескромный вопрос?
Табацкий кивнул.
— Да нет, я не об вас. Вот Пересветов возомнил, выпендривается. Отец профессор, асфальт-Арбат, экспедиции, понимаешь, разногласия… Вот спросите его, пусть расскажет, что за книжечку хитрую он в переметной суме возит нет чтобы товарищу дать… А то раскурить бы ее!
— Зачем тебе, — с досадой сказал Андриан, — эта книга не на современном русском языке, а на древнем.
— А что это? — заинтересованно спросил Табацкий. — Я и сам взял на фронт учебник — по специальности, конечно. Не все же время боевой Устав кавалерии зубрить!
— Да «Слово о Полку Игореве», академическое издание тридцать четвертого года. Я ведь учился на историческом. А экспедиции… Представляете, мы находились в том самом районе, откуда русское войско начало свой бросок к морю восемь веков назад. Игорево войско пряталось в дубравах…
— Любопытно. Так доложите вкратце, что там у вас вышло с отцом и с экспедицией.
— Мой дед, понимаете, — заволновался вдруг Пересветов, — установил, что русские ходили за Дон, на берег Азовского моря. Отец же, напротив, — что это было невозможно, исходя из скорости движения в среднем по двадцать пять километров и никак не более сорока за один переход.
— Почему? — Табацкий в удивлении поднял брови так, что они исчезли под козырьком фуражки. — Вот мы за три перехода покрыли более двухсот километров. Почему же Игорь не мог?
— Вот-вот! Смотрите сами — в «Слове» уйма мест, указывающих на отдаленность Каялы: «конец поля половецкого», «далеча зайде Сокол, птиц бья — к морю», «среди земли незнаемой», «у Дону» и так далее.
— А не могло быть так, — полюбопытствовал Табацкий, — что средина половецких земель была не у моря, а где-то здесь, у Донца?
— Да нет. Археология — наука точная. Все половецкие захоронения, отмеченные каменными статуями, найдены только южнее Донца. Наоборот: чуть севернее есть остатки русских укреплений двенадцатого века. А между ними и половцами лежала ничейная земля, дикое поле, так сказать, нейтральная полоса. Стало быть, отец был неправ, и русские действительно подошли к морю. Я разошелся с отцом принципиально, только дело вот в чем…
Табацкий, втаптывая окурок в землю, перебил:
— Ладно, потом доскажете. Кончен перекур.
Он ушел, а Андриана воспоминания не отпускали, и настойчиво лезли мысли о том прошлогоднем крутом московском разговоре, когда отец, разъярившись, доказывал, что…
— Дело в том, что летописный эпизод с утоплением в море определенной части игорева войска, — доказывал профессор, — легко объясним. Излагаю суть в популярной, доступной для первокурсника форме.
— Что ж, — усмехнулся при этих ядовитых словах Пересветов-сын, — послушаем.
— Последняя битва Игоря не могла происходить у моря. При той скорости движения войск и том, максимально возможном, времени на все маневры и переходы, которым располагал Игорь, битва могла произойти южнее Донца на сорок, ну, пятьдесят-шестьдесят километров — это максимум-максиморум. Река Сальница, как известно, впадала в Донец вблизи Изюма — там, где русские переправились через Донец. Далее — один переход к неведомой нам Сюурли, удачная завязка боя в пятницу, а на следующий день, в субботу, половцы уже окружили игорев стан, «аки борове». А море…
— Я вынужден прервать вас, отец, — нетерпеливо сказал студент. — Вопрос о возможной скорости движения русского войска — вопрос важный. Не будем его затушевывать и смазывать. Давайте пройдем его еще раз…
— «Затушевывать, смазывать», — саркастически усмехнулся профессор. — Вы не в вашем молодежном кружке.
— А вы уклоняетесь от спора, — с жаром наседал младший Пересветов, — тогда я сам отвечу на свой вопрос. Я подчеркиваю двумя жирными линиями: скорость движения войск сильно зависит от многих факторов, это нам Пасынков подробно объяснял, а он на фронтах провел четыре года. — (При упоминании имени Пасынкова профессор сморщился, будто принял рюмку скверного коньяку.) — Факторы такие: род войска, время года, погода, время суток, местность, втянутость войск в походы, состояние дорог, а главное — какая боевая задача решалась, ну, например, где был противник: далеко, близко, наступал он или отступал и прочее. Ведь речь-то вдет не о средних показателях, а о конкретной вещи — мог ли Игорь в тех условиях в три перехода преодолеть расстояние от Изюма до устья Дона или до побережья Азовского моря или нет. Другими словами, могла ли его рать сделать подряд три перехода по семьдесят-восемьдесят пять километров? Мы пришли к выводу, что так вполне могло быть. Вот доказательства. В том же двенадцатом веке Владимир Мономах с дружиной поспевал из Чернигова в Киев за один день, «до вечерен», — об этом он пишет в своих «Поучениях». А ведь от Чернигова до Киева 145 километров! Исследователи определили длину суточного перехода запорожских казаков: оказалось, от 90 до 120 верст. Известен также рейд конницы генерала Плизантова во время гражданской войны в США. Было пройдено за один переход 135…
— Может быть, достаточно? — поднял руку профессор. — Не стоит утомлять меня перечислением различных случаев.
— Сейчас. Только один пример еще. Пасынков служил в дивизии Буденного. Так вот, в мае в Сальской степи, заметим, в весьма сходных условиях, дивизия за трое суток прошла триста километров и с ходу вступила в бой с конницей белого генерала Улагая. При этом марш проходил при нехватке воды. Пасынков говорил, что давали по котелку на человека и на лошадь. Было это в девятнадцатом году.
— Опять Пасынков, — профессор резко ударил ладонью о стол, словно хотел прибить муху, и седые пряди свесились ему на лоб. — Он сбивает с панталыку студентов! И моего собственного сына! Да, конница могла бы, в принципе, дойти от Оскола до моря за три дня. Конница! Но где доказательства, что у Игоря не было пеших воинов?
— А где доказательства противоположного? Все, что написано где-либо о походе, говорит о том, что наше войско было именно конным. Найдите хотя бы одно место в «Слове» или в летописи, из которого можно было бы заключить, что хотя бы часть русского войска двигалась пешим порядком.
— Есть такое место! — торжествуя, сказал профессор. — Прямых указаний действительно нет, но есть в Ипатьевской летописи место, которое позволяет трактовать ситуацию так, что пешие воины у Игоря были. Речь идет о «черных людях», которых князь не захотел бросать на произвол судьбы, хотя имел возможность уйти верхом.
— Не согласен! «Черные люди» — это не пехота, а простые люди, толпа, масса. Простолюдины могли воевать и на конях — почему нет? Например, в летописи есть запись: черные люди потребовали от князя Изяслава Ярославича оружия и коней, чтобы идти на половцев. Значит, это было в обычае, чтобы черные люди воевали в коннице? Было?
Вышла из кухни тетя Проня, шептала беззвучно:
— Что ж творится: отца лает. А то и закричит враз, как в очереди. Это дело рази! Тут князья уже двадцать лет как в болоте, а они гудут и гудут. А ежели что — подведут под монастырь. Спросят: а вы где были, гражданка Однополова? Хоть бросай службу безбедную да в деревню уезжай от греха.
А профессор, слушая сына, выпил вторую, неурочную, рюмку столовой мадеры и думал о том, что придется искать новые аргументы. Возможно, они придут потом, когда спор закончится — как говорят французы, блестящие мысли приходят в голову, когда уже спускаешься по лестнице. Но сейчас приходилось свертывать дискуссию, и это бесило профессора по-настоящему.
— Нет и еще раз нет! — тяжело дыша, обрубал концы профессор.
— Доказательства! Почему? Докажите! — побледнел сын.
— Потому что я больше знаю — всю жизнь служу музе Клио, и я профессор, а не желторотый студент!
При этих словах Андриан вскочил, будто получил пощечину. Отец встал медленно и удалился в свой кабинет внешне успокоившийся.
Но когда включил настольную лампу, руки у него еще дрожали. Он сидел, согнувшись, над ярко освещенной зеленой суконной лужайкой стола, и шахматные фигурки прыгали у него пред глазами.
Партия «Атакинский против Дифферендарова» осталась неразобранной в тот вечер.
Студен же после ссоры пошел спать, но только веретеном вертелся в постели, сбивая простыни. Сон убегал от него. Перед глазами объемно, озвучено и цветно возникали то картинки недавних споров об Игоре и его походе, то неожиданно включался сам, будто въявь двенадцатый загадочный, мучающий исследователей век…
— Вы возьмите в толк, что летописцы писали по указке сверху. Вот они Святославу, брату моему, приписывали пленных в десять раз больше, а обо мне и моем походе насочиняли, да встарь еще летописи правил игумен Выдубицкого монастыря Сильвестр — правил, как того хотели киевские князья. А у меня со Святославом, великим князем киевским, были натянутые отношения. Он желал моими руками обезопасить от половцев днепровский путь, а мне было нужно другое — очистить от половцев наш торговый путь — к Дону и Синему морю. Святослав в феврале и марте мог бы идти к Дону, но не пошел. А почему? Не захотел мне путь на Тмутаракань расчищать. Боялся — закачается пред ним великий престол, если я верну себе законную мою дедину — Тмутаракань, и тем усилюсь. Вот мне и пришлось воевать самому…
В жиденьком сумраке весенней ночи пораженный услышанным Андриан разглядел зыбкую фигуру, лицо… Смоляные кудри свешивались на смелые светлые глаза, чуть-чуть смугловат был незнакомец, имел усы и складно вьющуюся бородку.
«Так это же князь Игорь! — ахнул про себя студент. — Прямо будто из оперы. Как я сразу не сообразил!»
Князь Игорь, как был — с мечом и в костюме по эскизу художника Федора Федоровича Федоровского, приблизился, присел на край постели и заговорил тихо и с угрозой:
— Ладно, в Ипатьевской летописи со мной обошлись все же вежливо, а Лаврентьевский список и читать стыдно. Будто бы рать моя три дня на Сюурли гуляла и праздновала. И все же ты скажи профессору — пусть почитает внимательно. Правды не скрыть, нет… Там есть про то, как мы ходили к Дону…
Часы тикали, стрелочка открутила ночные минуты. Утром, еще до занятий, расстроенный Андриан поймал в институтском коридоре Пасынкова и рассказал ему о крупной ссоре с отцом.
— Как жить под одной крышей с человеком, чуждым мне по взглядам и духу? — ломающимся голосом спросил он.
Присели на подоконник.
— Горячку не пори, в амбицию не вламывайся, — увещевал Пасынков. — Как говаривал Цицерон, не человек виноват, а эпоха. И хлопаньем дверью ты не докажешь, что поход Игоря — дальний героический рейд, а не мизерный пограничный набег… Вот вденем ногу в стремя — и айда в степь, в экспедицию. Нужны точные данные! Знаешь, как хлещет полынь по ногам, качается горизонт? Я-то уже раз перемерял эти степи с конармейцами. Эх… Не журись, казак, до рубки дело еще дойдет!
Предстоящее наступление без труда угадывалось по многим красноречивым признакам. И не особо наметанный глаз в блеклом свете луны различал на обочинах дороги не затоптанные еще рубчатые широкие следы, отдающие керосином, — это доказывало, что вперед прошла броня. Под маскировочными сетями просматривались толстые, как бревна, стволы мощных пушек. На ходу обдавая гарью полевые кухни длинных, позвякивающих котелками пехотных серых колонн; эскадрон все еще обгонял их по мере приближения к передовой.
В балках глухо ворчали моторы.
Из всех примет складывалась картина, поднимающая дух Андриана на высоту дела крупного и славного, дела государственной важности. Теперь Пересветов уже не просто прикасался к истории через страницы «Слова», а сам — он успел утвердиться в этой мысли — творил новую русскую летопись.
Андриан успел пробежать глазами дивизионку, напечатанную на желтой рыхлой бумаге в половину обычного газетного листа. Его поразила заметка, начинавшаяся словами: «Красноармеец, помни: ты сражаешься в тех местах, где восемь веков назад русские воины под командованием князя Игоря показали высокий пример воинской доблести и отваги. Будь достоин славы своих далеких предков…»
Далее со ссылкой на центральную печать сообщалось, что «Слово о полку Игореве» будет переиздано массовым тиражом для раздачи бойцам действующей армии.
Пересветов тут же вспомнил Пасынкова и его рассказ о своем пути в историческую науку: в гражданскую, в голодные и отчаянные годы, Москва издала «Слово». Пасынкову попался потрепанный экземпляр случайно, и какой-то десяток замусоленных страниц перевернул всю его жизнь…
С Пасынковым, как и с отцом, Андриан связи не имел все десять военных месяцев. Прервав экспедиционную работу, доцент пошел воевать, его студенческий отряд рассыпался еще на призывном пункте.
Отцу Пересветов написал пять писем. Военные треугольники не вернулись, но и ответа полевая почта не принесла. Где мог быть отец? Эвакуирован и спокойно читает лекции в Казани или Куйбышеве, а то и в Свердловске? Или сидит под грозным московским небом, подпертым световыми столбами? На фронте? Маловероятно — ему за пятьдесят, больное сердце… Серьезная размолвка с отцом, измельчившим фигуру Игоря и весь его поход, воспринималась Андрианом сейчас иначе, чем год назад: в свою правоту он верил еще больше, но личной неприязни уже не испытывал. «Ну, заблуждается, но это не диковина, — думал Андриан, — отец остается отцом».
Вычистив карабин и получив благословение на «отдых лежа», Андриан пошел в посадки, где на полевой коновязи стояли лошади. Машка теплыми губами ткнулась в карман, учуяв хлеб. Она была возбуждена — байки о том, что кони чуют предстоящий бой, подтверждались. Огладив кобылу, Андриан отдал ей хлеб, ушел во взвод и лег на попону.
У Пересветова остался под сердцем ледок. Все же первый настоящий крупный бой. Опасался как-то ненароком сплоховать, подвести взвод. Он, прежде чем заснуть, долго перебрасывал в памяти страницы последних походных дней — по службе все было достойно. Но одна страничка своей яркостью заслоняла маршевые будни, сияла в памяти… Тогда в разъезде достигли они хуторка, утонувшего в степном мареве — хатки беленькие, как кусочки брошенного в зелень рафинада; лохматые камышовые крыши нахлобучены папахами на подведенные синькой окна. Вертелись под ногами куры, собаки и свиньи.
На стук копыт явились тотчас босые ребятишки, десяток разновозрастных казачек и старый-престарый дед.
Увидев звезды на фуражках, мальчишки успокоились, восхищенно рассматривали стройных подтянутых верховых лошадей, оружие, шпоры, предлагали передохнуть, попить студеной водицы.
Пожилая казачка спрашивала кавалеристов:
— Сынки, устоите, либо под немца будете нас отдавать? Вон, государством вам все дадено — и сабли и ружья. Неужто не остановить его? Когда кончите отступать?
Хмурились солдаты, отворачивались, прятали глаза.
Сипло и немощно кричал дед со слезящимися глазами, в засаленной до черных залысин казачьей фуражке:
— Цыц! Дура баба, разве рядовой могет про то знать? Военная ведь тайна! Казачки, кони у вас добрые, а что же пик-то нету? Как же воевать?
Халдеев неохотно сказал деду:
— Сейчас, дед, самолеты воюют, танки. А пика у нас одна на эскадрон. Флажок треугольный на ней.
— Эх, казачок, люди воюют, а не танки. Мы, бывало, в турецкую-то войну, как пойдем наметом, да в пики… Мне бы скинуть время, лет полста, тогда-то я был лихой…
Стояла рядом красивая казачка — гордо посаженная на высокой и сильной шее голова, гладкие и блестящие черные волосы, кожа смугловатая, губы идеальной формы, будто из красного граната вырезанные искусным скульптором. Во внешности ее, да и, наверное, в характере, не было досадных мелочей, Андриан опешил, будто в жухлом подзаборном бурьяне увидел редкостной красоты цветок: он стоит один, покачиваясь, — и манит, и дразнит…
Отнякин, на что тюфяк, едва увидел молодку, рот разверз и чуть из седла не выпал — как ехал, так и поворачивался всем корпусом, будто подсолнух за красным светилом. А молодка вдруг обожгла глаза Пересветова своим взглядом. И негаданное случилось в тот же миг.
— Казачок, — полным, чуть сорванным на вольном воздухе голосом позвала степная красавица, — казачок, заезжай-ка молочка попить.
Зубоскал Отнякин с завистью закричал:
— Нет ли воды попить, а то так есть хочется, что переночевать негде!
Пересветов до этого дел сердечных почти не имел — так уж складывалась его жизнь и отношения с прекрасным полом, да и решительности не хватало. А сейчас повернул коня, словно к себе домой.
Было вареное кислое молоко с коричневой хрустящей корочкой, холодное и густое, а потом твердые, точеные губы, а еще потом — звезды в глазах, и больше ничего.
В белом тумане цветущих вишен уплывал хуторок… «Чем взял — уму непостижимо, — вздыхал Халдеев, — ни кожи, ни рожи…»
До этого хутора Пересветов вспоминал на походе чаще всего умершую давно мать, Москву, Арбат, книги на зеленой лужайке профессорского стола в уютном световом конусе, и в книгах — загадочную историю загадочного народа, который должен был давно исчезнуть, раствориться в других народах, просто пропасть, сгинуть. Однако не пропал и не сгинул, и не зря скрипели перьями по телячьей коже старцы в монастырских узких кельях. И не зря, видать, сказители передавали из поколения в поколение песни и былины о героях и подвигах.
После хутора, после глаз женщин и деда, старого воина, и после точеных губ, и молока, и звезд Пересветов считал лично себя обязанным не пустить немцев в этот хутор. Убить хотя бы одного фашиста, а потом будь, что будет, долг уже погашен, — так рассуждал бывший студент, а ныне защитник Родины, боец-кавалерист Пересветов. Он подсчитал, что если каждый наш воин убьет хотя бы по одному вражескому солдату, останется только войти в Берлин. Подсчет наивный, но что возьмешь со вчерашнего историка-первокурсника, чувствительного, распаленного собственным воображением и известной всему миру статьей «Убей его», вызывавшей желание мстить. И в генштабе иной раз самые зубры просчитываются.
В ночь пред наступлением эскадрон подняли по тревоге. Были дополучены, уже сверх боекомплекта, патроны, гранаты и бутылки с бензином и зажигательными приспособлениями. До боя оставались считанные часы. Кавалерийский полк двинулся не на запад, как это стало всем привычным за последние дни, а на юг. В лица кавалеристов плеснуло речной сырью. Зашумела вода. В белых бурунах, выделявшихся на темном текучем зеркале, почти по холку погруженные, шли лошади, вытягивая шеи и хватая ноздрями воздух. Скоро переправились вброд на правый берег Северского Донца и расчленились на эскадронные колонны. Теперь эскадроны были рассыпаны в посадках и по балкам во втором эшелоне изготовленной к наступлению группировки и фронтом обращены на юг, в сторону Азовского моря. Удар в этом направлении мог, в случае успеха, потрясти до основания весь правый фланг группы немецко-фашистских армий «Юг».
Конница остановилась в ожидании, когда бог войны пройдется огневой метлой по траншеям супостата, когда всколыхнется Мать-Сыра-Земля, выбрасывая в дымный рассвет серые цепи, и покатятся на юг колючие гребенки штыков в красноватых точках выстрелов. Конница будет ждать своего часа: сначала Иван-пехотный должен прогрызть оборону, вслед за броском гранаты сапогом встать на бруствер вражеской первой траншеи. И настанет то самое знаменитое время «Ч», которое запустит всю машину наступления.
И только после прорыва вражеской обороны кавалерийский командир вденет ногу в стремя, а танкист захлопнет крышку люка и скажет: «Заводи!»
И вот с шипеньем вылетели сигнальные ракеты, оставляя за собой белесые зигзаги дымного следа, тяжело ухнуло раз и другой, а потом пушечные удары слились в единое грохотание. Столбы дыма и пыли поднялись над степью. Мелко задрожала земля. Немцы опомнились; на наше расположение обрушился ответный огонь. Пересветов взрыва не слышал — по лицу хлестнуло упругим, зазвенела, обрываясь, какая-то струна, да обоняние уловило напоследок химический, больничный запах тола. Сознание на мгновение включилось и ту же будто открыло мир заново…
Занялось утро, над головой небо голубело, но над горизонтом низко плавала длинной полосой сизая тяжелая туча, закрывая солнце. И тут же солнце багровым лучом просверлило где-то в тонкой части облака отверстие. Теперь оно сверкало, как налитый кровью бычий глаз, и наводило жуть.
Пересветову стало не по себе. Ему показалось, что прямо в него уперся грозный взгляд Перуна. Вообще вместе с этим багровым лучом в природу вошло нечто необычное: настала хрупкая тишина, и словно бы воздух переменился и стал плотней и духовитей; и трава поднялась выше и из однотонно-зеленой превратилась в пеструю, разноцветную; и небо резануло глаза чистейшим голубым — драгоценным бадахшанским лазуритом. Все в природе сделалось как на картине Васнецова «После побоища». С удивлением Андриан обнаружил, что изменения коснулись не только природы. Изделия рук человеческих — ремни конского снаряжения — прямо на глазах бойца из темных, жестковатых, выделанных фабричным способом превратились в более светлые — сыромятные, пучок поводьев в руках обмяк. Более того, стальные пряжки оголовьев сами по себе сменились простыми узлами, но еще больше поражали седла. Металлические трубчатые луки исчезли, возникли деревянные, а вместо ожиловки появились кожаные подушки.
Пересветова била дрожь. Первым делом он решил, что просто заснул стоя, отключился на секунду: за поход накопилась усталость, такое бывало. Но кони, как обычно, мотали головами, дергая повод, свистели их хвосты, отгоняющие слепней и оводов. Он дотронулся до седла, чтобы убедиться, не галлюцинирует ли. Оказалось, ничего подобного. Деревянная допотопная лука седла оказалась твердой реальностью, а вовсе не миражом.
Но самое странное заключалось в том, что коновод со своими лошадьми стоял в неглубокой балочке один как перст. Товарищи загадочным образом исчезли, точно их не было, сколько ни озирался по сторонам ничего не понимающий Пересветов. Ему показалось, что густая трава в нескольких шагах подозрительно колышется и что там, в траве, кто-то скрывается. Немецкий лазутчик?
Кавалерист насторожился и, удерживая лошадей левой рукой, правой потянул из-за спины карабин. Затвор стоял на предохранительном взводе, совладать с ним одной рукой не удавалось. Но в траве белым пятном вместо вражеского лика мелькнула знакомая отнякинская круглая, как блин, физиономия — и только почему-то белесые волосы его были не ежиком, а свисали сосулькам на брови.
Сзади раздался в этот момент тихий вибрирующий свист, и на плечи Пересветова упала упругая черная петля. Не успел он что-либо сообразить, не то что сделать, как кольцо скользкого конского волоса впилось в шею, аркан натянулся, в глазах стало быстро темнеть. Он выпустил из рук поводья, захрипел и, теряя сознание, навзничь рухнул в траву.
Очнулся Пересветов не сразу. Сначала он услышал глухие, будто сквозь вату, голоса; попытался придти в себя, но не получилось — мешала мучительная дрема, тусклое полузабытье, будто во время какой-то детской болезни с температурой через сорок. Потом с Пересветовым что-то делали, теребили, терли; наконец, он с трудом разлепил веки и смутно увидел озабоченные лица Отнякина и Халдеева. Тут же он заметил, что оба бойца одеты не по форме: вместо гимнастерок свободные холщовые рубахи неопределенного цвета, вместо синих шаровар — такие же портки, заправленные в мягкие, на тонкой подошве и почти без каблуков, кожаные сапоги.
— Очнулся, вражий сын, — не своим обычным голосом, а как будто нараспев, сказал Отнякин, — ну, сказывай, где вежи половецкие?
— Снимите с него путы и поставьте пред лицом моим, — раздался властный голос.
Пересветов узнал голос Рыженкова, но опять-таки голос смягченный, со странным произношением, будто в нос немного, как при насморке.
«Брежу я, что ли?» — подумал Пересветов, но грубый рывок показал ему, что он не бредит. Поддерживаемый с двух сторон, стоял кавалерист в поле, у подножия невысокого, но крутого кургана с каменной бабой наверху, а прямо перед ним, в двух шагах, стоял Рыженков: в блестящем, с позолотой, шишаке, в кольчуге, с прямым «каролингским» мечом на поясе, — словом, в боевых доспехах игоревских времен. Только сержант был брит, а у этого воина торчала сбитая малоухоженная борода: в заботах, видно, был весь и о внешности не думал.
— Кто таков? — громко пропел Рыженков.
— Товарищи, что такое? Кончайте шутить, — нашли, в самом деле, время, — взмолился Пересветов и тут же изогнулся от боли — так хватил его по плечу тяжелой плетью Отнякин.
— Тебя князь Игорь Святославович не о том спросил! — прогудел Отнякин и добавил пару бранных слов.
— Сволочь, — не своим голосом выкрикнул Пересветов и со злобой ударил обидчика кулаком по пухлой скуле.
Тот проворно набросил петлю на шею Андриана, а Халдеев заломил ему за спину руку.
— Княже, дозволь удавить поганого! Мы другого в полон возьмем! — выкрикнул Отнякин.
Рыженков-князь внимательно всмотрелся в помятого, взъерошенного Пересветова, и какая-то мысль змейкой промелькнула в его серых глазах.
— Ступайте оба, Чурило и Швец. Спаси вас бог за службу честную.
Пара молча поклонилась и беззвучно исчезла.
«Так вот в чем дело, — телеграфным ключом застучало в голове Пересветова. — Это не маскарад, маскарад перед самой атакой быть не может. А вот попасть в двенадцатый век — дело другого рода. Машина времени вещь известная: Уэллс, Твен, Маяковский, Булгаков… Но ведь никакой машины под рукой не было, только лошади, шашка и карабин… Правда, карабин тоже своего рода машина времени — малым усилием пальца в два килограмма всего-то навсего можно отнять у живого существа все время его жизни. Но перелет в прошлое? Разве что нематериальный? Обладает же доцент Пасынков уникальной способностью находить спрятанные предметы. Он силой воображения угадал точное место еще в древности сгоревшей башни, которую долго искали археологи, и что же — под слоем земли в четыре метра нашли уголья и остатки исполинских дубовых бревен. Бывают чудеса и хлеще. Просто наука многое еще не знает. Обнаружили же недавно магнитные аномалии, почему бы не быть где-то и временным?»
Пока Пересветов соображал, что к чему, князь острым взглядом ощупывал его, изучая покрой одежды, качество ткани и сапог, разглядывая зеленые пуговицы с выдавленными звездами. Взгляд у князя был не совсем такой, как у Рыженкова. У того взгляд будничный, деловой, а у князя — словно у человека, только что спустившегося с высокой вершины, где он долго сидел в полной тишине и одиночестве. Такой взгляд свойствен — он и прошивает насквозь, и уходит в себя. Под этим странным взглядом Андриану стало неуютно.
— Ты не половчин, — уверенно, с напором сказал князь, — и ты не грек. На варяга не похож. И не булгарин… Из угорского края? Нет.
Князь нагнулся и поднял лежащее у его ног оружие Пересветова. Клинок был обнажен, ножны валялись тут же, на траве.
— Что это? — указательный палец лег на выбитую по обуху надпись «Златофабр, 1941».
— Златоустовская оружейная фабрика, тысяча девятьсот сорок первый год. Понимаете, двадцатый век от рождества Христова, а не седьмое тысячелетие от сотворения мира, как у вас. А Златоуст — город, где оружие делают. Вы должны знать, кто такой Иоанн Златоуст…
— Ты-то кто есть? — впился в Пересветова князь своим удивительным ледяным взором так, что тому стало совсем плохо, — и одновременно потянул из ножен свой меч.
— Воин, — взяв себя в руки, с достоинством сказал Пересветов, — мы тоже воюем здесь, в степи…
Он подумал, что нелепо погибать от рук князя Игоря, когда предоставился случай раскрыть тайну Каялы. Правда, нужно будет найти еще обратный ход по временной аномалии, вернуться в двадцатый век, а потом еще — и объясниться с Рыженковым, Табацким, а может, и с самим комэском — самоволка в такой момент дело подсудное.
Князь поднял меч и резко опустил его на лезвие златоустовского клинка. «Проверяет — не наваждение ли», — сообразил студент. Игорь хмыкнул, потом протянул оружие Пересветову:
— Гляди, какая зазубрина! А на моем харалужном и следа нет. Как же вы бьетесь на сечах?
— Князь, так ты веришь, что я попал сюда из двадцатого века? Я могу еще красноармейскую книжку показать, — обрадовался до поглупения Пересветов, поняв главное: Игорь каким-то верхним чутьем правильно оценивает появление человека из будущего.
— Верю во всемогущество бога, а более того верю глазам своим, — князь курчавой короткой бородкой указал на карабин, — это я разглядывал — ни у кого, ни за морем такого оружия нет…
Игорь поднял карабин и начал вертеть его в руках, понял назначение ствола и затвора, пытался его открыть, но затвор во время нападения Халдеева и Отнякина Андриан так и не успел снять с предохранительного взвода — он не открылся.
Пересветов взял карабин, оттянул и повернул вправо тугую пуговку затвора и поставил его на боевой взвод, а патрон еще в двадцатом веке был дослан в патронник.
Князь показал на вершину кургана:
— Смотри: там каменная баба, а рядом валяется валун. Валун тот не больше человеческой головы, а я стрелу мимо не пущу. Ну, сможешь ты попасть?
До каменной бабы было не менее пяти десятков метров. Пересветов сказал, поднимая карабин:
— Князь, сейчас будет гром. Приготовься и смотри. Стреляю… — Он выровнял мушку в прорези прицела, затаив дыхание и плавно дожал спуск.
Выстрел и самому Пересветову показался пушечным — больно стало ушам, зазвенело в голове. От валуна, отдаленно напоминавшего человеческую голову, веером брызнули каменные осколки. Князь побледнел, но не испугался, скорее задумался, еще больше сбив бороду на бок.
— Добро. Лучше лука. Скажи мне, — опять вцепился он взглядом в студента, — человек из двадцатого века, чем окончится мой поход? Или наш народ не хранит памяти о нас?
— Ничего хорошего, — вырвалось у Пересветова как-то слишком поспешно, без его осознанного желания, — нужно отменить поход. Гибель ждет русские полки. Поворачивай, князь, назад…
— Пусть гибель! — закричал Игорь, и глаза его стали огненными и страшными, — а честь? Честь дороже жизни! Лучше лечь костьми честно, чем со срамом воротиться, не знавши поля. Смерть в бою — слава, а на позор я не пойду! Будь что будет!
— Князь, — умоляюще прижал к груди руки Пересветов, — мне, нам нужно знать, как было дело, почему ты не пошел на половцев со Святославом, великим князем киевским? Ведь тебя некоторые чуть ли не предателем Руси считают, да ведь ты и раньше с Кончаком в одной лодке сидел.
Князь рывком отдернул дергающееся лицо.
Туча, которая плавала над горизонтом, развалилась надвое, и ударило ослепительное солнце. Доспехи князя и его золотой шлем вспыхнули режущим блеском.
— Нелепо лукавить, — успокаиваясь и становясь печальным, сказал Игорь, — я объясню все. Смотри: вот плакун-трава. Это слезы богородицы; может, степные травы донесут до потомков и наши слезы, и нашу кровь. Не ездить мне у Святославова стремени и не быть у него подручным. Скажу, почему…
Пересветов сделал шаг вперед, и затуживший князь исчез. Рядом стоял только Отнякин, коего секунду назад здесь не было и быть не могло. На нем увидел студент синие, запачканные землей шаровары и обычные «кирзачи»; холщовые же порты и рубаху двенадцатого века будто ветром сдуло. И этот современный Отнякин должен был сидеть сейчас впереди, в окопе, а не у коноводов сшиваться.
— Заповедь: ближе к кухне и дальше от начальства, — угадав вопрос, объяснил свое появление Отнякин.
Андриан огляделся. Все было на месте, оседланные лошади стояли, как и прежде, шестерками, только тревожнее фыркали и нюхали пороховой южный ветер, вытягивая шеи. Не приснился ли двенадцатый век?! Нет, в ушах еще звучал рассказ князя, а ствол карабина, который Андриан тут же пощупал, еще хранил тепло выстрела. Ему вспомнилась странная летописная строка о поимке «басурманина», умевшего стрелять огнем задолго до появления пороха в Европе. Может быть, это весточка о нем самом?.. Прошлое и настоящее, смешавшись, единым вихрем закружилось в голове Пересветова. Он сделал случайный шаг назад — и лошади опять исчезли, мгновенно пропали, словно остались по другую сторону высокой зеркальной стены. Кругом была ковыльная степь. Отнякин стоял там же, на прежнем месте, только снова в одежде двенадцатого века и с белесыми лохмами почти до самых глаз.
«Я вернулся каким-то образом в 1185 год, видимо, где-то здесь раздел эпох, временная аномалия, — лихорадочно соображал студент, стремясь не сбиться, — нужно, раз я уже и в летопись попал, как-то предотвратить беду, нависшую над Игоревым войском. Убедить князя, доказать, помочь ему. Или все, что со мной происходит, лишь обычный психический сдвиг?»
Шальная мысль о князе показалась Андриану более чем резонной: если вместо поражения в мае Игорь добьется победы — ход русской истории может стать другим. Русь овладеет Полем, усилится Тмутараканью, торговлею с Востоком. Таинственные, упоминаемые только в «Слове» «хинови» повезут в Европу китайский бело-синий фарфор через русские земли, а это прибыль. В воображении студента создавалось обширное, сильное государство от Кавказа до северных морей. С таким Батыю не совладать! Отразив нашествие кочевых орд, Русь расцветет, украсятся ремеслами, науками, литературой…
— Князя хочешь увидеть? Нас решил продать? — во второй раз каким-то чудом перехватил Отнякин мысль Пересветова и, уловив его движение, заступил путь. — Не выйдет!
Злые, волчьи огоньки зажглись в глазах Отнякина, и он, наклонившись, быстро потянул из-за голенища длинный и острый нож.
Пересветов стоял слишком близко. Как успеть перезарядить карабин и направить его в цель? Чтобы уберечься, оставалось только сделать короткий замах прикладом, шагнув для этого назад. Но, шагнув и замахнувшись, Андриан пересек невидимую границу эпох и внезапно увидел Отнякина в красноармейской форме. Успел ужаснуться тому, что не сможет уже погасить свое импульсное движение, — удар пришелся в левое подреберье. Отнякин глухо екнул, переломился влево и рухнул на спину.
Пересветов стоял в холодном поту, потрясенный; ноги не шли. Как не крути, Отнякин был парень ничего, делил с ним солдатский кислый хлеб — вместе дневали, до мокрой спины, до мыла выгребая, вывозя тачками навоз из конюшни; вместе сидели под бомбами; вместе крутили скатки; вместе поднимали четырехпудовые седла с походным вьюком. И все же нет-нет, да и проскальзывали у Отнякина неприятные шуточки насчет «гнилой интеллигенции», и раскрывались, будто шторки, при этом на сонных отнякинских глазах, и становились видны озерки плескавшейся в них лютости и буйства. Пересветов во время таких вспышек терялся, он и впрямь чувствовал себя виноватым в том, что был благополучен и имел возможность учиться, и спокойно ел свой гоголь-моголь и пил рыбий жир в тяжелейшем тридцать третьем году, когда Отнякин в деревне «сидел голодом». Завертелось в пересветовской голове крошево из воспоминаний о Москве, о довоенной счастливой поре исследований и научных споров: мелькнул отец в антрацитовом фраке и белой манишке, важно вещающий с трибуны что-то о неведомой «земле Трояне», о таинственных «стрикусах», о грозном Диве; вспыхнули огни милого Арбата, — а за ними золотые корешки Полного Собрания Русских летописей издания тысяча девятьсот седьмого года. И Платон со знаменитыми диалогами и теорией анамнезиса…[2]
Отнякин зашевелился и со стонами и оханьем пытался сесть. «Через пять минут он очухается совсем», — решил Андриан. Медлить далее не приходилось.
— Князь, где ты? — крикнул Пересветов.
В голове Пересветова еще гудел колокол, а в глазах не потухала боль, когда перед ним вырезалось из пыльной мути лицо Рыженкова — не князя, а старшего сержанта, которого комэск оставил командовать коноводами.
— Жив? Тут около тебя так рвануло — думал, накрылся вместе с лошадьми. Смотрю — лошади целы… Потом слышу: «Князь!» Ты шумнул? Ладно. Вставай, чего сидеть. Так, крови нигде нет. Порядок!
Пересветов встал так быстро, как только мог, и торопливо, сбиваясь, заговорил:
— Товарищ старший сержант, тут дело чрезвычайной важности. Если со мной что-нибудь случится, вам нужно будет написать в Москву, моему отцу. А о чем — запоминайте лучше! Времени мало. Я побывал только что в двенадцатом веке — как, не спрашивайте, не представляю. Важно другое: я с князем Игорем Новгород-Северским говорил, тем самым.
— Ты что, бредишь, Пересветов? Тебя оглушило, вон воронка еще дымится. Какой еще князь? Ты контужен, очнись, скоро нам в наступление идти.
— Я не в бреду, — упорствуя, сказал студент, — я докажу.
Он выдвинул из ножен на две ладони клинок.
— Ого, — удивился Рыженков, — почти на треть перерублен. Это порча оружия! — теперь уже осерчал старший сержант.
— Какая порча — это князь свой меч пробовал! А это? — Пересветов показал на вспухший рубец на шее от аркана. — Я, между прочим, вешаться не собирался. Я в плен попал. Это меня на аркане тащили Отнякин и Халд… а черт, нет, Чурило со Швецом.
— Хватит путать меня! Хоть я в институтах не учился, кое-что понимаю, — мрачно и резко оборвал его Рыженков, — чего не может быть, того не бывает.
— Я не путаю: невозможно, невероятно, но факт! — про анамнезис Андриан умолчал. — А вот еще — на кургане баба, там должен быть свежий след от пули, откол, понимаете? Если я брежу, откуда знаю про это? Поднимитесь, проверьте.
— А точно, — широко раскрыл глаза Рыженков, — было — долбануло по бабе. Я еще удивился: ни выстрелов, ни разрывов, а от валуна — искры веером!
— А стрелял я, понимаете ли, из двенадцатого века, хотя это и странно, — торжествуя, Пересветов щелкнул затвором и выбросил стреляную гильзу, — вот!
В глазах старшего сержанта вдруг загорелось теплое понимание и сочувствие.
— Ловко, — нетерпеливо повел головой Рыженков, — так что там с князем-то? Запомню на всякий случай. Чем черт не шутит, Все может быть. Только покороче.
Грохот сражения нарастал, слова будто попадали в вату. Пересветов облизнул сухие губы, оглядываясь на желтоватую завесу пыли на южной стороне небосклона.
— Главное из рассказа северского князя я понял так. Игорь со Святославом не вполне доверяли друг другу. Святослав божился идти на половцев «на все лето», но вместо этого чужими руками расчищал торговые пути по Днепру. А в половецкую глубинку — ни шагу. Мог он, понимаете, мог освободить Тмутаракань — вернуть ее Руси. Но Святослав посылал отряды громить вежи половецкие на юг, вдоль Днепра, а не к Дону.
— Зачем ему это было нужно? — со слабым интересом спросил Рыженков, ковыряя носком сапога рыхлую землю.
— У него был свой расчет, свой интерес. Если бы русские совместными усилиями очистили от половцев все Приазовье, то Тмутаракань отошла бы не к Святославу, а к Игорю! Это была его законная «дедина»: дед Игоря — Олег, прозванный Гориславичем. В 1097 году решением съезда князей в Любече Тмутаракань была закреплена за Олегом Гориславичем и его потомством. Святослав не хотел усиления Игоря, своего политического соперника. Ведь в случае полного разгрома половцев вновь открывался прямой торговый путь из Новгород-Северского в Тмутаракань и дальше на восток, а это подняло бы значение княжеств, соперничающих с Киевом. Киевляне душили торговлю других княжеств, не давая им выхода к Днепру.
— Ясно, политика, — покрутил головой Рыженков. — Киевский этот Святослав по отношению к Игорю, стало быть, вел себя как собака на сене — сам не гам и другому не дам.
— Как раз Святослав хотел «гам»: в летописи под 1194 годом есть прелюбопытнейшая запись, из которой видно, что Святослав грозился идти войной против рязанских князей. Причина — те высказали притязания на некоторые волости тмутараканские. Значит, Святослав имел нелады со всеми, кто имел виды на Тмутараканское княжество.
— Эх, — сказал Рыженков с досадой, — паны дерутся, у холопов чубы трещат. Ну, что там еще? Давай, только короче, короче, Пересветов, не тяни кота за хвост.
— Очень важно: Игорь, понимая, что Тмутаракань ему на блюде не поднесут, вынужденно решает действовать сам. Он мне сказал: «Еще 12 лет назад я побил Кобяка и Кончака, гнал половцев почти до Дона Великого, да сил было маловато. Сейчас у меня войска больше». В общем, шансы на успех у Игоря в походе восемьдесят пятого года были солидные. И еще два дела прояснились. Первое: в русское войско пехоты не брали. Даже обоз Игорь имел не колесный, а легкий вьючный…
Рыженков перебил:
— Ты что все облизываешь губы? Глотни воды, вон солнце уже начинает работать, я будет еще жарче.
— Нет воды.
— Как так?! Воду подвозили! Старшина Шестикрылов обкричался: «Напоить лошадей, залить воду по флягам!»
— Понимаете, кобыла моя очень пить хотела. Я отнимаю ведро, а у нее слезы на глазах… короче отдал всю воду ей.
— Эх, интеллигенция, — сказал с напускной досадой Рыженков, снимая с ремня зеленую округлую флягу. — На, пей! Так, говоришь, очень важно нашим профессорам знать, какое было у русских войско? А по-моему, и так ясно: половцы — степные кочевники, все на конях, да коней было у них с избытком, могли менять, имели подвижность. Где же с пехотой по этим степям за кавалерией гнаться? Если бы Игорь с войском шел стоять в обороне, а он же наступал!
— Да, он шел в дальний рейд, рассчитывая на быстроту и внезапность своих действий.
На вершине кургана зашевелился оставленный Рыженковым наблюдатель «махала», поднимая над головой ракетницу.
— Вижу сигнал «Коноводы»! — закричал махала, и Пересветов замолк на полуслове.
Ракета взлетела и разделилась на три зеленых звездочки. Рыженков, надсаживаясь, пропел:
— По ко-о-н-ям! — и озабоченно спросил Пересветова: — У тебя голова как? И вообще, вести лошадей сможешь? С шестеркой справиться — не шутка. Трудно будет.
— Ничего, справлюсь.
Пересветов тяжелей, чем обычно, сел в седло и разобрал повод. В голове позванивало, после выпитой воды поднималась к горлу противная соленая волна. Голос Рыженкова доносился издали уже оборванно:
— Колонну… мно-ой… ма-а-а-арш…
Коноводы выводили свои шестерки повзводно. Из них складывалась внушительная колонна. Сквозь плотную дробь ударов копыт прорезалось конское короткое ржанье, фырканье. Зазвенели, соударяясь, пустые стремена. Колонна, переходя с шага на рысь, вытянулась из балки, обогнула древний курган, миновала молодой яблоневый сад и пошла по открытому полю. Впереди была слышна стрельба и глухие, долбящие землю удары.
Пересекли линию мелковатых, вырытых наспех, по-славянски, наших окопов, откуда вставала в атаку пехотная волна. На брустверах, на бермах стрелковых ячеек, на пулеметных площадках червонным золотом играли блестки стреляных гильз. Прошла колонна крупной рысью метров четыреста и втянулась в проход, проделанный саперами в немецких заграждениях, минных и проволочных. Здесь земля была бурой, опаленной разрывами и полосами от удлиненных зарядов.
В поле перед заграждениями и около них неприметными продолговатыми бугорками, как бы вжавшись в степь, неподвижно лежали люди. По защитным шароварам и пилоткам Пересветов определил, что это наши пехотинцы, — те, кто поднялись и шли в атаку первыми. Опираясь на винтовку, двигался раненый боец. Его под руку вел другой красноармеец. У раненого лицо было бледно-серым, как отбеленный холст, и покрыто испариной, а у сопровождающего, наоборот, красным и сальным.
— Ну, как там, пехота? — крикнул на ходу Рыженков. Сопровождающий почему-то со злобой ответил:
— Увидишь! Хорошо вон минометами набили мужиков.
Ближе ко второй траншее лежало столько бугорков в защитном, что сердце у студента дрогнуло и будто остановилось. Сквозь неожиданную внешнюю обыденность этой картины, сквозь кукольную неподвижность тел вползал в его душу ослабляющий страх.
И тут же перед Андрианом, как и десяток минут назад, со звоном лопнувшей струны встала картина побоища восьмивековой давности, и земля поползла на него, встала на ребро, как тарелка. Отчаянно ухватился Пересветов за луку седла, уперся — багровое, заволоченное пылью и тучами солнце поползло назад и заняло свое место над горизонтом. И тут же что-то щелкнуло, исчезли поверженные витязи и остались в степи совсем не картинно лежащие тела, а ясное солнце ударило жарко и желто. Андриан удержался в седле; вместе с картинкой из той, древней войны пропал и охвативший его было страх смерти. «Не мы первые, не мы последние», — шевельнулось в растревоженном мозгу. Пустынное поле перед второй траншеей кончилось, коноводы провели колонну через проход в проволочных, в два кола, заграждениях. В самой же траншее густо копошилась наша пехота: мелькали стертые до зеркального блеска саперные лопатки, летела на брустверы земля. Кое-где бойцы повязали головы от жаркого уже солнца белыми носовыми платками. Восстанавливали разрушенное артиллерийским огнем, рыли ячейки для стрельбы теперь уже в другую сторону, на юг.
Вперед Табацкий выслал Рыженкова, приказав взять с собой пять бойцов. Помкомвзвода в число пяти выбрал Ангелюка, Халдеева и Пересветова. Ехали по дну балки мелкой тряской рысью, быстрее не получалось из-за кустов, ям и промоин с отвесными стенками, оставленными весенней снеговой талой водой: кое-где оставались еще лужи и бочаги с водой, возможно, еще не протухшей на жарком солнце и пригодной для питья. Но об остановке нечего было и думать: впереди и справа била немецкая минометная батарея. Чахх, чахх! — звуки выстрелов были мерными, с присасыванием, будто работали какие-то мирные прессы или молоты, а не боевые орудия.
Рыженков еще на ходу спешился, перебросил повод Ангелюку, а за собой поманил Пересветова:
— Полезли-ка наверх. Проползем по-над балкой, посмотрим, что и как.
Минометы, выпустив положенную дозу, стрельбу прекратили, Рыженков с Пересветовым ползли по откосу вверх, удерживая направление по слуховой памяти. Впереди послышалась немецкая речь. Рыженков, сняв фуражку, приподнял голову над травой и тотчас ее опустил.
— Вшестером?! — ахнул Пересветов.
— Э, не журись, студент. Или грудь в крестах, или голова в кустах. Подумай сам. Мы подскочили к ним под бок только потому, что за стрельбой им нас не слышно было. Отстрелялись и теперь будут отдыхать, такая у них, понимаешь, техника. По часам все. Взвод сейчас подойдет — они же его услышат, развернут пулеметы, положат весь взвод, как пить дать, положат ребят…
До Пересветова дошло — каков Рыженков, мог и так и эдак, а он выбрал решение самое отчаянное. Студент глянул с почтением на старшего сержанта и обомлел: на голове у него красовался древний боевой позолоченный шлем; курчавилась черная густая бородка. Голос князя Игоря зазвучал в ушах Пересветова:
— Говоришь, про меня в двадцатом веке пишут нехорошее? То с русскими на половцев, то с половцами на русских, и, вообще, в жилах его течет половецкая кровь. Все верно, да не так. Нет такого государя или князя на свете, чтобы был чистокровный, как скаковой жеребец. Однако земля сильнее крови! Да, с половцами я то воюю, то мирюсь, они соседи наши. С ними торгуем, через их земли идут купцы к нам и от нас. Владимир Мономах девятнадцать раз с половцами бился и девятнадцать раз чинил мир, и нам то завещал. Я сам своими руками выдергивал половецкие стрелы из груди, я изрублен весь в сечах за Русь…
Игорь говорил, а Пересветов силился вспомнить: были ли в средневековой Европе короли и князья, что не отдавали своих дочерей в чужие земли, что сами не женились на иностранках, что союзничали со своими ближними соседями и не воевали с ними?
— Святослав Киевский, — гнул свое обиженный князь, — на брань выезжает со своей челядью — каждый день разбивают ему красный шатер, заморские вина льются рекой. Тьфу! А я сплю на попоне, укрываюсь звездами, под голову кладу седло… Ем то же, что и воин, что и гридьба! Он с холма в сражениях рукой водит, а я первый лезу в сечу, где копья гуще… за мной идут, мне верят люди… Я каждую подпругу в полках проверяю сам… не я усобицы выдумал, все страдаем от них!
Странноватый для современного уха напев Игоря затих, а затем Пересветов услышал уже громкий шепот Рыженкова:
— Тю! Как провалился! Что такое: толкнул его, а у него глаза аж закатились. Пошли скорей к нашим. Давай, давай!
Андриан Пересветов понял, что его забытье длилось не более нескольких секунд. Рыженков накрыл голову фуражкой с синим околышком, и они скользнули в густой траве назад. Сначала ползком, потом пригибаясь, а в зарослях на дне балки — в рост.
— Шашки к бою, — прохрипел старший сержант, взлетел в седло, не касаясь стремени, — за мной!
Немцы никак не ожидали атаки, да еще конной, с тыла: кто курил, кто обтирал бумажными концами мины, готовя их к стрельбе. Два офицера уютно, голова к голове, лежали под тентом из плащ-палатки и о чем-то беседовали. Минометы стояли на позиции в круглых свежевырытых окопах, блестя на солнце темно-зеленой эмалью. Дежурный пулемет был обращен дырчатым стволом на север, и пулеметчик в летнем кителе с закатанными по локоть рукавами дремал, уткнув голову в руки. Когда шестеро кавалеристов оказались в ста метрах от батареи, он повернул голову, и крайнее удивление выразилось на его лице. Остальные немцы застыли на своих местах, словно актеры в немой сцене.
Сто метров идущая карьером строевая кавалерийская лошадь проходит меньше чем за шесть секунд. Через две секунды самый опасный на батарее немец пулеметчик очнулся, ухватил свою машину, перебрасывая ее навстречу атакующим. Но Ангелюк уже прямо с седла пустил в ход своего «Дегтярева», длинной очередью выпуская веер пуль. Весь диск, все сорок семь патронов расстрелял Ангелюк не зря. Немец выпустил пулемет и ткнулся в землю носом. Рыженков, опередив остальных на три корпуса на своем резвом ахалтекинце, бросился к офицерам. Он хищно спружинился в седле, литые богатырские плечи округлились, бледно и холодно заиграл златоустовский клинок в его руке, поданной сильно вперед, за голову коня. Первый офицер упал без звука, как глиняная пирамида на рубочной полосе. Пока Рыженков разворачивал проскочившего коня, второй офицер успел вытащить из кобуры пистолет. Раздался запоздалый крик, гортанный, испуганный:
— Козакен! Козакен!..
Пересветов направил свою кобылу к ближайшему немцу, взмахнул клинком, нанес удар такой силы, которую в себе и не подозревал. Одобрительно блеснул глазом в сторону студента, «человека тонкой кости», Халдеев. Сзади послышался нарастающий дробный гул — по склону балки разворачивался взвод, искорками вспыхивали на солнце клинки…
Пленные сгрудились, разглядывая победивших, перехитривших их в этом бою одни высокомерно-нагло, другие со страхом, третьи — с недоумением: эти запыленные, безмерно уставшие худые безусые юнцы сумели застать их — опытных воинов, покоривших Европу, — врасплох, вогнали в страх, вынудили бросить оружие… Немцы судили о русских по карманной книжечке-инструкции Гиммлера, в которой говорилось, что русским культура не нужна, а из знаний потребны лишь три вещи: подписать свое имя, таблица умножения (только до 25) и дорожные знаки, чтобы не бросаться под машины.
Бешеный всплеск, вливший в руку Андриана утроенную силу ненависти, опустошил его, и теперь он смотрел на пленных спокойно, но твердо. Пролитая кровь не тревожила Пересветова, слишком четко рисовалось в его памяти увиденное и пережитое — и нахально летающие едва не по голосам крестатые самолеты, и безвестно поглощенный войной отец, и вишневый хуторок в степи, и страшные своей неподвижностью тела там, перед траншеями.
«Видел бы меня в седле Пасынков, бывший конармеец, — накатилась гордость, — он-то знает толк в рубке!»
И Андриан, явно подражая Рыженкову, круговыми движениями освободил правую кисть от кожаного темляка.
Жара бы ничего, но драло горло от сухой пыли, давили плечи ремни; Андриан утешался мыслью — им-то, кто шел здесь восемь веков назад, приходилось совсем тяжко в полупудовых железных кольчугах, с тяжелыми копьями и громоздкими щитами. Он поглядывал то на очередной курган, то жадно всматривался в горячее марево на горизонте, надеясь что-то разглядеть, а потом прикрывал веками побаливающие глаза и гнал, пытался гнать от себя тоскливое предчувствие. Эскадрон углублялся в степь…
Белоголовый орел-могильник, чей профиль как бы венчал высокий курган, при приближении людей нехотя взмахнул крыльями, тяжело взлетел и пошел кругами ввинчиваться в бездонную синеву.
Солнце уже повисло над головой, а уставшие конники все качались в седлах, прижимаясь к обочине, где свечами стояли тополя и была узкая полоска тени слабое, но единственное укрытие от жары и от воздушной опасности. Дорога, помеченная цепочкой древних курганов, вела на юг, к Азовскому морю. За час до этого комэск собрал поредевшие взводы и держал речь, как всегда, отрывистую, но предельно прямую и краткую. Смысл ее был всем понятен: эскадрон много часов в деле; без воды и пищи война не война, однако есть приказ идти вперед, и он будет выполнен. Так как все без меры устали, предлагается в усиленную головную походную заставу пойти только добровольно. Застава захватит выгодный в тактическом отношении рубеж и удержит его. А уж на этом рубеже будет и вода, и кухня туда подойдет, конечно, вместе с основными силами.
И вот второй час качаются в седлах всадники в синих шароварах, курится пыль и ползет под копыта древняя дорога, хлопают по шароварам златоустовские некаленые, торопливой военной работы клиночки, булькает вода в трофейной фляге напившегося вдоволь Отнякина — успел спроворить, бестия, — и пока лошади бредут усталым неторопким шагом, он доброволец, он герой, ему не грех порезвиться на счет смурного Андриана.
— Скажи, студент, как одно из двух будет правильно: статосрат или сратостат? Ага, не знаешь! — И кошки на душе у самого Отнякина будто меньше скребут, а то вызвался идти на неизвестность, а все же трухает. — Многого не знаешь… Вот в нашем селе Великий Сызган, знаешь, какая главная улица? — продолжал ерничать Отнякин, — тоже не знаешь!..
А в больной, контуженной голове истомленного Пересветова — то грозный гул, как будто море бьет берег, то вообще полная путаница и неразбериха; и перед глазами его время от времени вспыхивали и плыли цветные лампочки.
Он с натугой повернулся к Отнякину, увидел длинные белесые лохмы и услышал странные слова:
— Слышь, студент, что такое торный путь, знаешь?
Пересветов оторопело молчал.
— Не знаешь, — удовлетворенно сказал Отнякин… — через реку Тор путь известный, еще прадеды так и называли — торный путь в Тмуторокань, проторенный. Да что ты меня Отнякин все кличешь — Чурило я. А еще ты не знаешь одного… я ухожу, чтобы на белом свете еще пожить.
— Так ты просто трус?
— Сказал — жить хочу. Мало я пальцев загнул, мало девок перепробовал.
— Эх, Отнякин, да ты молодецки держался, а сейчас совсем раскис. А ну, давай без паники! И потом: куда ты уйдешь? Назад? Или сразу расстреляют, или в штрафбат пошлют. Вперед? Половцы тебя, как овцу прирежут.
— Тебе, Андриан, легко говорить, — захныкал Чурило-Отнякин, меняясь на глазах и превращаясь в бойца-кавалериста, — а у меня все ребра, можно сказать, переломаны. Утром, еще перед атакой, закемарил я в окопе, и вдруг чем-то садануло меня в бок. Показать синяк?
Пересветов вспомнил свою стычку с Чурилой и удар прикладом, но не знал, как объясниться.
— Понимаешь, наше наступление переплетено с прошлым. Здесь уже шли конники восемь веков назад! — втолковывал он. — Но половцы от кого-то знали все, готовили ловушку в безводном поле. Вот я и хотел предупредить Игоря о предательстве…
Андриан умолк, об ударе прикладом и о ноже Чурилы он не хотел распространяться, поэтому добавил только одно:
— Мне удалось кое-что уточнить из нашей истории.
Едва он произнес последнее слово, Отнякин снова превратился в Чурилу.
— Что мне до истории! — усмехнулся Чурило. — Да мало ли таких, как я; ухожу, ухожу.
— Нет, Чурило, ты не уйдешь, — Пересветов положил руку на латунную головку шашки и тут увидел перед собой испуганные, круглые, как у тюленя, глаза Отнякина.
— Товарищ старший сержант, — в панике кричал Отнякин, — студент наш спятил совсем: меня Чурилой какой-то обзывает, грозится куда-то не пускать, за шашку хватается! Да у него солнечный удар!
Рыженков на эту ябеду Отнякина сделал рукой знак — мол, не приставай к человеку, потом понимающе взглянул на Андриана, и закончил фразой загадочной, ни к селу, ни к городу:
— Когда ты натянул лук и прицелился, надо стрелу пускать.
Потом добавил уже совершенно другим тоном, махнув вперед рукой, где на фоне неба, на перегибе линии горизонта горбился грузный, оплывший конус большого кургана:
— Высота «девяносто шесть». Там будем держать оборону — за скатом должна быть речка. И коней напоим, и напьемся, и головы остудим.
При виде этого кургана Пересветова охватило волнение. Он подался вперед, впился взглядом в треугольный силуэт и прошептал:
— Чью кровь проливал он рекою?
Какие он жег города?
И смертью погиб он какою?
И в землю опущен когда?
Безмолвен курган одинокий…
Наездник державный забыт,
И тризны в пустыне широкой
Никто уж ему не свершит!
В то время, когда головная походная застава — сабельный взвод, усиленный двумя противотанковыми ружьями и станковым пулеметом, опоясывал окопами склон кургана на боевой высоте в далекой степи, в московской профессорской квартире близ Арбата прозвенел звонок. На площадке стоял подтянутый командир Красной Армии. Был он с пистолетом и полевой сумкой на ремне, в петлицах по «шпале». То, что открыла незнакомая женщина, несколько обескуражило его.
— Это квартира профессора Пересветова? — осведомился военный, вглядываясь в смутное пятно лица.
— Да мы тут по уплотнению… Вещи все целы — мы их в кабинете замкнули, чтобы дети не попортили…
Женщина замялась, и военный спросил, пытаясь придать «штатские» интонации своему командному лающему голосу:
— Ключи от кабинета у вас? Мне нужно оставить письмо для сына профессора. Он воюет где-то на юге.
— Сейчас; сейчас, — засуетилась женщина, гремя цепочкой, — да вы проходите.
Была открыта тугим ключом дверь кабинета и перед военным предстало тесно заставленное помещение: снесли мебель из других комнат, наспех бросили, как попало. У окна, заклеенного множеством перекрещенных матерчатых полосок, в пыльных столбах потревоженного воздуха, зеленел письменный стол с давно высохшими чернильницами. На столе лежало несколько листов хорошей довоенной глянцевой бумаги, исписанной крупным, с правильным наклоном почерком, какой вырабатывала дореволюционная гимназия.
Военный прочитал на первом листе:
«Еще раз о тайне Каялы (наброски, тезисы и другие материалы для статьи и для сообщения на Ученом Совете).
Война заставила критически пересмотреть многие выработанные ранее исторические концепции, слагавшиеся в другом состоянии общества и в другую эпоху, под влиянием других идеалов… Это относится, в первую голову, к моему раннему труду „Миф о реке Каяле”.
Должен с открытым сердцем — а в такое время нельзя по-другому — признать, что студенты кружка Пасынкова не такие уж бесшабашные незнайки, как это показалось вначале. Разумеется, обвинения лично Пасынкова в конъюнктурности моего исследования я принципиально отвергаю, как отвергал и раньше…»
Прочитав это, он щелкнул пальцами.
Женщина кашлянула. Военный обернулся и сказал:
— Профессор, видно, немало успел сделать перед уходом в ополчение. А этот документ как раз касается меня и моей научной работы. Мне нужно хорошенько ознакомиться с ним.
— Да что же, конечно, читайте, раз нужно, — женщина нерешительно отступила в коридор и прикрыла дверь.
«…ибо конъюнктурность включает сознательное искажение научной истины в угоду господствующему мнению, я же недоисследовал все связи между фактами, кое-чему просто не придал значения.
Кроме того, наукой получены новые данные, в частности, археологического порядка, которые целесообразно вовлечь и в исторический обиход. Все это побудило меня переосмыслить и уточнить некоторые положения моей работы, относящиеся к местонахождению последней битвы игорева войска с половцами.
Указанные корректировки должны, в первую очередь, коснуться вопроса о достоверности основных географических и временных ориентиров этой битвы.
При этом оговорюсь: выстроить стопроцентно непротиворечивую гипотезу и сейчас еще не представляется возможным, так как слишком заметны расхождения в ряде существенных пунктов во всех трех первоисточниках (Ипатьевском и Лаврентьевском летописных списках и собственно „Слове”, а если принять во внимание и вариант Татищева, основанный на еще каком-то неизвестном нам летописном своде, то противоречий будет еще больше).
Следовательно, речь идет о наименее противоречивой гипотезе, наилучшим, наиболее вероятным образом объясняющей эти противоречия, и ни о чем другом.
Итак, первый опорный пункт — море. Ранее я отождествлял море с каким-либо внутренним водоемом — озером или разлившейся в половодье рекой».
Командир, помедлив секунду, мелко, но разборчиво приписал простым карандашом на полях: «Какие такие боевые действия в двенадцатом веке в период половодья? Их и сейчас ведут до или после. Пасынков».
«Нынешнее воззрение на море опирается на иную, как мне представляется, более твердую опору. Упоминания моря как географического ориентира, возле которого следует искать Каялу, действительно, в „Слове о Полку Игореве” многочисленны. Но предстоит упорная работа по анализу этих упоминаний. Цель — отделить символы от действительных, реальных географических объектов. Трудность заключается в том, — что основным художественным методом в двенадцатом веке был символизм».
Рядом немедленно появилась приписка: «Мысль здравая, но тем и отличается „Слово”, что в нем на боянов символический слой наложен слой реалистический: „на реце Каяле у Дону Великого” — разве это символы? „На Синем море у Дону”? А в летописи: „в море истопоша” — это тоже символ? Синее море — Азовское море. Пасынков».
«Что же касается Дона, то следует иметь в виду, что некоторые авторитетные ученые считали и продолжают считать возможным употребление названия „Дон” применительно к Северскому Донцу. Но тогда возникает вопрос: как отличить одну реку от другой? Как объяснить то место в „Слове”, где „Игорь мыслию поля мерит от Великого Дона до малого Донца”? Автор „Слова” четко понимал, где Дон и где Донец.
Внутренний малый водоем морем или степную речку Великим Доном не назовешь. Автор „Слова” восклицает: „Половцы идут от Дона и от моря и от всех стран”, а этот образ представляет море именно как весьма протяженный в географическом смысле объект. Озеро диаметром в один-два километра отождествляться со страной света, конечно, не может.
Совокупность всех этих подробностей весьма существенно подкрепляет версию с перенесением от пограничного Донца битвы к берегам Азовского моря. Конечно, требуются еще исследования, в особенности, археологические.
Второй пункт: где находилась упомянутая в летописи река Сальница? Сальница, по расчету, должна находиться в 3-х кавалерийских переходах от Дона и в одном переходе от места переправы Игоря через Донец. Для проверки мной были просмотрены все летописные сведения, связанные с Сальницей.
В 1111 году Владимир Мономах тоже стоял на Сальнице, имея сведения о том, что половцы накапливают силы на левобережье Дона, на землях „диких” половцев и начали переправу через Дон.
Мономах ждал наступления этих сил всю субботу, воскресенье и какую-то часть понедельника, когда и вступил с ними в бой. Это факт огромной важности. Уж половцы-то имели только конницу. Следовательно, местоположение реки Сальницы должно отвечать одновременно ряду требований:
а) находиться между Северским Донцом и Доном, на направлении основного маршрута, т. е. от устья реки Оскол на Донце на юго-восток (как указано в „Слове” — „Игорь к Дону вои ведет”);
б) быть в одном переходе от района переправы через Донец, ибо на Сальнице произошла встреча Игоря с разведчиками (пока Игорь ждал брата Всеволода с курянами, разведка ушла на половецкую сторону Донца на два перехода; затем Игорь переправился через Донец и сделал один переход, а разведка вернулась к Сальнице;
в) находиться от Дона на расстоянии в два с половиной или три перехода конницы, что следует из анализа боевых действий 1111 года.
Единственная река, удовлетворяющая всем этим требованиям — это Бахмут, правый приток Северского Донца.
Стоит отметить, что слово Бахмут — татарского происхождения (лошадка), но татары здесь появились лишь в тринадцатом веке, во время похода Игоря река такое название носить не могла. В „Книге Большому Чертежу” Сальница отождествлена с Сольницей и показана как правый приток Донца, несколько выше по течению, чем Бахмут, ближе к Изюму.
Но удивительная вещь — Сальница упоминается только в одном или двух экземплярах „Книги Большому Чертежу”, в других дошедших до нас экземплярах издания Книги Сальница попросту не числится. Зачем, спрашивается, было редакторам Книги изымать это название? Логично предположить, что первые, по современной терминологии сигнальные, экземпляры книги были проверены специалистами и ошибочные сведения перед печатанием основного тиража книги изымались. Ведь в Книге указана река Бахмутова, и запись о Сольнице была ошибочной и излишней. В конце концов, именно на Бахмуте, а не в Изюме, имеются огромные, издревле известные запасы каменной соли. Один из поселков на Бахмуте так и называется Соль».
Пасынков тяжело задумался, отодвинув листки и упираясь взглядом в стеклянные кубы пересохших чернильниц, будто в их гранях могли проскользнуть тени минувшего, отшумевшего восемь веков назад. Ему было пора в свой эшелон, что стоял на станции Белорусская-товарная, а он медлил — прошедшее цепко держало его.
Усилием воли Пасынков встряхнулся, отогнал миражи. Решительно отстегнул крышку полевой сумки и извлек ветхий экземпляр «Слова», изданного еще в голодной Москве девятнадцатого года, свое письмо к Андриану и «Полевую книжку командира». Взглянул на «кировские» наручные часы со стальной решеткой вместо стекла. Стрелка показывала три часа дня.
Люди к трем часам дня устали. Рыженков требовал рыть окопы, известна ему была такая военная формула: больше пота — меньше крови. А иной раз кажется, что минута отдыха дороже крови. Вот и думай, командир… Напившись гниловатой теплой воды из узенькой речки, петлей, как арканом, охватившей высоту «96» с трех сторон, конники обмякли. Усталость притупила чувство опасности, да и солнце жгло и томило по-майски. Казалось, тишина и покой ничем и никогда не могут быть нарушены.
— Окопы на каждого — для стрельбы стоя, а между окопами — шут с ним, глубиной шестьдесят сантиметров! Давай, ребята, давай, — настойчиво требовал помкомвзвода, не обращавший никакого внимания на разлитое в природе благоденствие.
Но взвод устал: надежный Халдеев и здоровенный медлительный эскадронный запевала Ангелюк; Отнякин — его щеки, всегда будто натертые морковным соком, побурели и опали; маленький, проворный, как белка, коновод-гитарист Микин; неистощимый сквернослов ростовчанин Гвоздилкин; истребитель танков Касильев, бойцы Шипуля, Серов и мрачный белорус Рогалевич, командир второго отделения; даже перестал толковать о шашлыках, женщинах и горных орлах Георгий Амаяков. Ничто не брало, казалось, только Рыженкова.
Он выбрал позиции для пэтээровцев-противотанкистов на левом фланге, ближе к мостику, для «станкача» — на правом. Лично проследил, чтобы катки пулемета врыли в землю для большей точности стрельбы, проверил, не подтекает ли из кожуха через сальник вода. Рыженков знал свое дело.
Пересветова, кроме усталости, донимали тошнота и головокружение: начинался шум в ушах, назойливый и усиливающийся, потом начинали раскачиваться качели, и земля вставала на дыбы. С лошадьми за курганом остался Микин, а Пересветов копал землю и качался — бросит лопату и встанет, на лопату обопрется — лучше не получалось. Рыженков заметил, сказал:
— Ладно, пойдем на вершину кургана, укажу сектор для наблюдения. Окоп я тебе вырою сам.
На плоской вершине, раздувая широко крылья носа, Рыженков ловил духовитый, настоянный на степных травах ветер, озирался. Он смотрел больше по сторонам и назад, чем в сторону противника. Пересветов же смотрел на ровную, уходящую на нет, перечеркнутую посадками вдоль дорог и убегающую к невидимому морю степь.
— Тихо, хорошо, — сказал Пересветов.
— Тихо — плохо, — отрубил помкомвзода, — хуже быть нет. Где соседи? Где общее наступление? Сильно сбивает на то, что наш эскадрон выскочил вперед один, а взвод — и того далее. Немцы что-то замышляют. В окружение нам сейчас попасть — как два пальца обмочить.
— Еще бы немного, и мы дошли бы до Синего моря, — мечтательно глядя на юг, сказал студент, и перед его глазами плавно качнулась земля — медленно, затем быстрее. Голос Рыженкова возразил что-то, а потом будто удалился и стал протяжнее и мягче.
— Ох, черные тучи с моря идут, — услышал студент. — Веют стрелами…
Пересветов уперся ногой в зачудившую планету, и она, как лодка, выправилась. Он посмотрел на Рыженкова и увидел, что тот в древнем шишаке, том самом, «Игоревом».
Сержант объяснил:
— Ангелюк притащил подивиться — выкопал из кургана. Почистил немного песочком — и вот заблестел. Может, из твоего двенадцатого века. Так ты говоришь, князь Игорь знал, что его поход половцами каким-то случаем расшифрован, и не повернул назад? — Сказав это, он снял шлем и надел фуражку.
Пересветов пожал плечами:
— Когда я это говорил?
— Перед атакой, во время артподготовки. Вроде что-то такое узнал важное. Из головы выскочило?
Пересветов силился вспомнить:
— Артподготовка? Ах да — Игорь, Каяла. В эти края он шел, к морю, к Дону. И до Каялы и после нее собирал он полки, водил упорно сюда, в приазовскую степь. Князь слыл ведь храбрым полководцем, с малым числом удальцов не раз, как говорится, небо штурмовал.
— Ну, добро. Наблюдай. В случае чего — кричи сразу, без размышлений, навскидку. Ориентиры… Первый — перекресток дорог, второй — тригонометрический пункт, третий — отдельное дерево у реки Самбек.
Рыженков ушел. Пересветов огляделся. Коршун высоко над головой делал свои упорные круги, широко разбросав трепаные ветрами крылья. Курганы зелеными горбами стояли почти на одной, слегка изогнутой линии, вдоль древнего шляха. Ориентиры — первый, второй, третий. Мостик. Речка, петлей аркана захлестнувшая горло высоты «9б». Зеленая с голубым небесным отливом трава да кое-где прошлогодние серые островки жухлого бурьяна — больше ничего не видел наблюдатель. Никаких следов столетий, что прошумели дождями, просвистели ветрами над осевшими вершинами. Здесь все как было когда-то, так и осталось. Тихо в степи, только негромко звякали внизу лопаты и поскрипывал перемешанный с галькой песок…
Но вот закурился желтенький, вихляющий штопором пыли на шляхе, загудели моторами и на земле и на небе.
— Ориентир три, левее один палец — танки! Воздух! — закричал Пересветов, ощупывая подсумки с нерасстрелянными еще патронами.
Черные зудящие мухи, вначале будто приклеенные невысоко над степью, быстро оперялись, обрастали крыльями, хвостами и крестами. От головного отделилась черная капелька, переломилась в полете книзу, стала точкой.
Звериный древний инстинкт ошпарил, как кипятком, поднял Пересветова в переброс и через секунду, не помня как, он оказался уже внизу, в окопе. Секундой спустя тяжелая фугаска впилась в самую вершину кургана, легко прошила его насквозь и там, в погребальной камере, обратилась в разжимающий газовый кулак.
Газ вывернул внутренности кургана, выбрасывая на головы бойцов землю, остатки доспехов, кости, черепа и ржавые убогие железки — то, чем люди воевали сотни, а может, и тысячи лет назад.
Останки древних воинов с их оружием усеяли траву, а в глубине, в толще образовавшейся насыпи оказался станковый пулемет вместе с расчетом.
Тем временем пылящие по шляху и хорошо видимые издали танки приближались. Сколько их, Пересветов не мог сосчитать, он видел только две первых машины, остальные закрыло белесое, с желтыми подпалинами, облако пыли.
К Пересветову взбежал Рыженков, рявкнул:
— Что сзади?! Где эскадрон?!
— Стрельба там. В лощине сзади, откуда мы пришли. А так никого не видно.
— Та-а-ак, — Рыженков сосредоточенно посмотрел на мост. — Речка хоть и хилая, по колено воробью, а бережок-то для танков крутоват. Если подойдут наши и будем наступать, а мост я уничтожу, меня со шпорами съедят, карачун сделают. А если, слышь, Пересветов, мост оставлю и немецкие танки по нему проскочат, меня объявят — знаешь кем? Вот елки-палки!
— Танки в километре, — напомнил Пересветов, — через две минуты они подойдут к мосту. Надо решать.
Рыженков оглянулся. Из лощины, в которой продолжалась стрельба, выскочил всадник на гнедом коне и широким полевым галопом направился прямо к высоте. Скорее всего, это был связной с каким-то приказом. Но и ему было скакать до кургана не меньше двух минут. Медлить уже не приходилось.
— А, черт! — оскалился Рыженков, приподнимаясь из воронки и выкатывая глаза, заорал во всю мочь. — Противник с фронта, взвод, к бою-ю! Амаяков, Шипуля, взять бутылки, поджечь мост!
Две пригнувшиеся фигуры на левом фланге, что был ближе к мосту, вынырнули из окопа и скользнули к мосту. Танки были уже в шестистах метрах, пригнувшиеся фигуры их них заметили. Сухо простучал пулемет раз и другой, а в третий раз под стук выстрелов запнулась на полушаге одна фигура, сломалась, блеснул огонек, и змейками пополз неярко горящий на солнце бензин.
— Бронебойщики, огонь! — скомандовал Рыженков. Дегтяревские ружья калибра четырнадцать с половиной миллиметров не могли, конечно, пробить на таком расстоянии лобовую броню танка, и это понимал Рыженков, но нужно было отвлечь внимание от моста. Стеганул выстрел, трава перед стволом ружья пригнулась, разбежалась волнами, а бронебойщика отшвырнуло назад.
Красная трасса зарылась в землю. Но другая уперлась в башню головного танка, и пуля, не взяв брони, ушла вверх. Сзади, бросив своего гнедого коня у коноводов внизу, забрался на курган рядовой Дубак.
— Эскадрон атакуют немцы — с фланга вывернулись и ударили гады, — захрипел он, — да там половина нас после бомбежки осталась: комэск тяжело ранен, старшину вместе с кухней накрыло. За мной один увязался самолет, гонял по степи — чуть коню на уши не пикировал. Короче — приказано передать: держать высоту до последнего, иначе всему эскадрону каюк…
Когда боевая высота «96» в приазовской широкой степи, занятая 4-м сабельным взводом, подернулась дымом и опоясалась бледными точечками выстрелов, в Москве в профессорском кабинете капитан Пасынков дочитывал заметки, оставленные хозяином на письменном столе.
«О масштабе события, послужившего толчком к созданию „Слова”. Конечно, поход Игоря — не эпохальное военное событие. Но для того отрезка времени, для середины 80-х годов двенадцатого столетия, оно было выдающимся и оставило глубокий след в сознании современников. Об этом говорит и то внимание, которое уделили походу летописцы, и довольно тяжелые для южных княжеств последствия поражения Игоря и, наконец, сам факт создания великой поэмы (сегодня слушал по радио „Варяга” и живо вспомнил потрясение, испытанное русским обществом при известии о гибели эскадры в Цусимском проливе и о подвиге моряков крейсера. Это был урок огромной силы).
Таким образом, нет оснований для представления похода Игоря, как грандиозной военной акции. Но и позицию унижения военной основы „Слова” отныне я не разделяю».
Пасынков отодвинул листки. Его взгляд упал на лежащий рядом с чернильным прибором запылившийся шахматный журнал, из которого высовывался уголок почтового конверта. Капитан раскрыл журнал на партии «Атакинский против Диффендарова» и увидел, что письмо без адреса. На нем стояло только «Андриану Пересветову».
К этому письму Пасынков присоединил свое, еще в поезде написанное, и сам торопливо и размашисто начал строчить:
«Глубокопочитаемый Владимир Андрианович, не обессудьте, так сложилось, что я ознакомился с тезисами Вашей статьи. Не могу передать, как я рад, что туман олимпийской недоступности, которым была окутана система взглядов на „Слово”, рассеивается и начинается живой обмен мнениями, гипотезами.
Настало время проверить целый ряд научных положений, поэтому хочу использовать возможность заочного общения с Вами и изложить кое-какие соображения по военной стороне „Слова”. В моем распоряжении не более получаса, но я обязан попытаться сделать это, ибо еду на фронт, а война есть война. Но что бы ни случилось со мной, с Вами, с Андрианом — будут развиваться исторические науки, и найдутся новые пытливые люди, которым будет дорого то же, что дорого нам и любимо нами.
Что мне удалось уточнить?
Первое: князь Игорь со своей частью войска мог ожидать брата Всеволода на Осколе только в течение 30 апреля и первой половины дня 1 мая, но никак не позже. В этом и состояла ошибка летописца (или точнее, того, кто рассказывал летописцу о походе), он торопился рассказать о солнечном затмении, как провозвестнике несчастья. (Кстати, в „Слове” небесное затмение отнесено вообще к началу похода, так потрясен был автор, так торопился он рассказать об этом!) Добавлю: сомнительно, чтобы Игорь мог решить возникший в связи с затмением вопрос о прекращении похода до личной встречи с братом и до объединения всех войск.
Значит, 30 апреля Игорь сделал дневку у устья Оскола, а покинул он Новгород-Северский 23 числа, во вторник, на второй день после Пасхи. Войско его должно было пройти за 7 суток 482 км, т. е. в среднем по 68 км за переход. Этот темп выше, чем, скажем, Мстислава в 1168 г. (9 дней по 55 км), но следует иметь в виду, что точное датирование начала похода вряд ли возможно, если учесть, что Игорь собирал свое войско не в одном пункте, враз, а постепенно, в ходе движения.
Ручейками стягивались отряды и отрядики, и целые полки примыкали к игореву стягу: шли из разных мест, разными путями; и в полном составе войско собралось только у Северского Донца. Игорь шел, „ожидаяся с войски”. Но если разные маршруты, разные расстояния, — кому ближе, кому дальше, — значит, не было общего, так сказать единовременного для всех частей войска старта, не было и единой для начала похода даты. Не могло быть. В подтверждение сошлюсь на Татищева, который указал начало похода не 23, а 13 апреля. Это, возможно, и не ошибка: могут быть верными обе даты, названные разными участниками похода летописцам.
Вернемся на Сальницу, т. е. в район современного Артемовска, куда Игорь мог выйти утром 2 мая. После дневного отдыха за вечер 2 мая, ночь и утро 3 мая: Игорь, двигаясь к Дону форсированно, как того требовала обострившаяся обстановка (доклад разведки), мог пройти до 80 км из расчета 7–7,5 км за час движения. Поэтому реку Сюурли следует отождествлять с одним из притоков Миуса либо Тузлова.
Преследование разбитого на Сюурли в пятницу, 3 мая, противника, продолжалось до темноты.
Передовые отряды, пройдя в преследовании 80–90 км, могли и „испита шеломом Дону”, достигнув берега его западной протоки — Мертвого Донца и „начали мосты мостити по болотам и грязливым местам”. Болота есть и сейчас именно там, в дельте Дона.
Основное ядро войска с Игорем во главе двигалось медленнее, чем увлекшиеся преследованием пылкие молодые князья. Ночлег рати с пятницы на субботу должен был состояться в поле в 25–30 км к северу от места впадения Мертвого Донца в Азовское море.
Эта ночь прошла тревожно — в ходе боя выяснилось, что на подходе свежие, неожиданно многочисленные силы половцев. Теперь уже о продолжении похода за Дон не было.
Обстановка диктовала: немедленно, используя ночь, отходить назад, что позволило бы избежать окружения. Это и предложил Игорь на совете князей и военачальников. Но те переутомленные полки, которые в длительном преследовании и при возвращении к стану совершенно измотали людей, и лошадей, двигаться без отдыха просто не могли. Как сказал один из князей, в этом случае полки останутся на дороге.
И утром Игорю пришлось спешить все войско, чтобы пробиваться через кольцо вражеского окружения. Князь не хотел, чтобы прорвались именно его полки, не участвовавшие накануне в преследовании, и не ушли на свежих конях, бросив остальных на произвол судьбы. Пусть все сражаются в равных условиях, честь превыше всего.
В пешем строю, отбивая наскоки половцев и атакуя заслоны, пробивались русские на северо-запад, к Северскому Донцу. Вряд ли за день такого движения в боевых порядках могло быть пройдено более трети обычного перехода пехоты в колоннах. Возможно, 12–16 км.
Ночь застала уставшую и поредевшую рать в безводной местности. Было принято решение продолжать это движение с боем и ночью — не ложиться же спать в окружении под половецкими стрелами. Плохо было без воды — до ближайших рек по основной, „торной”, дороге оставалось не менее 40–50 км, недостаток воды остро давал себя знать.
Гораздо ближе была Каяла; теперь стояла задача пробиться к какой-либо воде. Половцы понимали это не хуже и усилили сопротивление.
Вряд ли за ночь в такой обстановке (три форсированных перехода и более полутора суток почти непрерывного боя за плечами — и богатырь начнет сдавать) могло быть пройдено больше 10 км. Они еще будут биться более полусуток — до тех пор, пока плечо еще дает силу удара мечом, пока еще поддается руке тугой лук.
Тактика половцев, как и всегда, состояла в том, чтобы, препятствуя движению русского войска, как можно дольше продержать его в безводной степи, изматывая беспрерывными наскоками и засыпая стрелами. Это была тактика стаи степных волков, излюбленная и испытанная.
Картографируя места находок наконечников стрел и копий XII века, я убедился в том, что плотность находок выше именно на вышеописанном маршруте, т. е. археология подтверждает нашу версию или, лучше сказать, не противоречит ей.
Где же искать Каялу? Летописец не дает ее характеристик, зато в „Слове” река названа „быстрой… половецкой”, текущей „ку Дону Великого”.
В предполагаемом месте гибели русских полков, в 20–25 км восточнее Матвеева Кургана, находится верховье речки с современным названием Самбек, текущей отсюда на юг и впадающей в море. Название это позднего, турецкого происхождения; в XII веке речка так не могла называться. В Книге Большому Чертежу гуртом названы реки „Калы”, впадающие в Азовское море. Близко к „Калам” текут Кальчик, Кагальник, Кальминус, Калка. Каяла явно вписывается в этот звукоряд. Итак, Самбек-Каяла?
Гипотеза еще сыровата, хорошо бы ее обкатать перед Советом. Там, в степи, нужно обследовать курганы…»
Последние слова Пасынков писал стоя; почти бегом бросился из квартиры на улицу, миновал перекресток, откуда долетел до метро и вместе с народом всосался в каменную воронку входа.
Вскорости два паровоза с воем вынесли номерной воинский эшелон со станции Белорусская-товарная. Пасынков стоял в открытом дверном проеме, опираясь за закладочный брус, и взглядом прощался с Москвой.
Один танк горел в степи на дороге, второй чадил у берега речки — его поймали бронебойщики в момент, когда он пытался найти место для спуска и переправы вброд. Еще немного дымилось то место, где упал и сгорел Шипуля. Догорал мост, подожженный тогда же, в начале боя, Амаяковым. Сам Амаяков, раненый в живот, стойко, почти без стонов, как полагается человеку чести, доживал последние минуты в разбитом, развороченном, затянутом гарью и пылью окопе, который воронки превратили в цепочку ям неправильной формы.
Пять танков, подойдя к обрыву над рекой, методично, выстрел за выстрелом, разбивали позицию взвода из пушек. Уже засыпаны были оба противотанковых ружья, лежал убитый пулей в голову запевала Ангелюк, уткнувшись в расщепленный приклад своего пулемета; умер от ран Касильков; убиты Серов, Дубак и Рогалевич.
Дважды в этот день контуженный и иссеченный множеством мелких осколков, истекал кровью на дне воронки наспех перевязанный Пересветов, и не было никакой возможности отправить его в тыл: кругом шел бой, и лошади за курганом частью были перебиты, частью в безумии разбежались.
Бесхозно валялась на вытоптанной копытами земле гитара Микина, ее оборванная струна дрожала и звенела при каждом выстреле.
На южном склоне еще сражались. Наконечник половецкой стрелы с остатком древка, взвитый вместе с курганной землей очередным немецким снарядом, впился в левую руку помкомвзвода повыше локтя. Ругаясь, вырывал и вытягивал Рыженков из кармана шаровар прорезиненный, похожий на большую пельменю пакет, искал нитку. Найдя, разрезал ею пакетную обертку надвое, щепотью испачканных землей и гарью пальцев взял тампон и унимал кровь от немецко-половецкого подарка.
Пересветов просил пить, но где там — немцы держали под прицелом все подходы к воде. Оставшиеся в живых защитники высоты «96» немцев к воде тоже не подпускали, не давали им сделать пологий съезд для танков рядом с мостом. Едва фашисты поднимались в рост и пытались сделать свое дело, хлопала снайперская Халдеева, и тот сам себе со злобной радостью говорил:
— Еще один! И еще покажем, как бьют с оптико-механического Ленинградского.
Стреляли Рыженков и Отнякин.
Пересветов лежал на спине, смотрел на дымное небо непонимающими глазами, временами вел странные речи, поднимал руку, на что-то показывал:
— Вот идет старик… он просит помочь… снять кушак… и надеть тулуп… ему холодно… холодно… вот, дотянулся до месяца, а он рассыпался, превратился в петуха, из серебра кованого…
Отнякин, весь в пыли, с закопченным лицом, отбросил карабин с открытым затвором, присел на землю и повел кругом злым и затравленным взглядом:
— Все, отстрелялся.
Со стороны речки, на которой были немцы, блеснул жестяной мегафонный раструб, донеслось по-русски, и чисто, без всякого акцента:
— Эй, на кургане! Братва, кончай дурака валять и сдавайся! Вас не тронут, будут вода и жратва! Вот я сдался — и жив!
Рыженков выстрелил в голос навскидку и не попал. Голос на той стороне построжал:
— Эй, кончай шухарить! Даю две минуты!
Выждав две минуты, голос сказал утвердительно:
— Сдаетесь, значит.
Прямо напротив кургана, сбоку от танка вырезалась фигура в красноармейской гимнастерке. Солнце поблескивало на жестяной трубе. Немцы не показывались — ждали, что будет.
— Халдеев!
— У меня один патрон остался, а у Пересветова я уже смотрел — он все расстрелял… Жалко на эту шкуру патрона тратить. Я лучше немца, — повернулся Халдеев к помкомвзвода.
— Значит, все ребята, кто честно… здесь лежат, а он будет на солнце смотреть? — задыхаясь говорил Рыженков. — Бей!
Халдеев повел оптикой, и в круглом зрачке, где сходились три нити — две тонких горизонтальных и вертикальная заостренная, появилась фигура в застиранной, выбеленной гимнастерке. Халдеев вывел заостренный пенек к левому нагрудному карману и нажал на спуск. В ответ на выстрел прилетел снаряд, тупо ударился в бруствер, взвизгнули осколки. Отнякин вытянулся, сполз по стенке. Халдеев охнул и сел на дно окопа. Его глаза были забиты землей, лицо иссечено камешками, он начал руками протирать глаза.
Взрыв будто вывел из шока Пересветова, он приподнял голову, посмотрел осмысленно:
— Вам нужно уходить, — слабым голосом сказал он, — нужно, товарищ… вы один знаете… ну, что я говорил… про Игоря. Это важно…
— Бредит, — протерев кое-как один глаз, сказал Халдеев.
— Идите, пробивайтесь…
Кавалеристы решили, что Пересветов умер, но он открыл снова глаза широко, и странность была в них, он в упор посмотрел на Рыженкова:
— Зачем сняли шлем? Наденьте, наденьте!
Рыженков невольно уступил настойчивому взгляду: поднял валяющийся рядом старинный шишак.
— Он еще утром контужен был, — как бы извиняясь перед Халдеевым, сказал Рыженков, — все ему двенадцатый век мерещится, князь Игорь… А каска и впрямь будто по мне кована.
Пересветов увидел помкомвзвода в шишаке и улыбнулся.
— Вижу, вижу, — прошептал он.
Взгляд померк. Потом глаза начали леденеть, а улыбка осталась. И остался еще отпечаток какой-то таинственной, преходящей мысли…
Немецкий снаряд ударил в бруствер, пласт земли отвалился и древний курган принял в свои недра Пересветова.
Из-за речки донесся рев моторов и перестук танковых гусениц.
— Пойдем, — сказал Рыженков, отряхивая землю, которой его обдало при взрыве, но Халдеев не откликнулся: уронил голову на плечо, из полуоткрытого рта бежала струйка темной крови.
Старший сержант выглянул: головной танк медленно сползал к речке, переваливаясь через наспех сделанный в обрыве съезд.
Хуже того — отделение немцев обошло левый фланг позиции и, переговариваясь, поднималось теперь к кургану. Солдаты заметили последнего защитника высоты и шли прямо к нему.
Рыженков выскочил из воронки как был в шлеме. Немцы увидели и загоготали. Они не торопились пустить в ход оружие.
— Рус, сдавайс! — крикнул один из них.
— Сейчас, — пробормотал Рыженков и скачками кинулся в сторону — туда, где в изгибе речного русла пластался черный дым.
Сзади выстрелили. Пуля цвиркнула косо по шлему, но старое железо выдержало. Пуля ожгла плечо, еще были выстрелы, но Рыженков уже бежал в дыму, огибая трупы лошадей, нелепых в непривычной для глаза неподвижности. Караковая кобыла подняла голову, полными муки глазами моля о помощи. Лежал рядом с лошадью Микин, на руки намотав повода. Рыженков остановился посмотреть — убит Микин или только ранен, и увидел, что коновод мертв. Тут в плечо его сильно толкнуло, он обернулся и увидел своего солового, волочащего по земле повод.
В бешеном беге и грохоте копыт промчалось по задымленной степи видение — всадник в высоком шлеме. Подвернулся на дороге немецкий солдат, поднял было автомат, стрекотнул, и тут же коротко и зло вспыхнуло солнце на клинке, солдат сложился и упал, а конь скоро растаял в размытой дымами дали, унося своего необыкновенного всадника.