Глава 14

Москва.

8 мая 1684 года.

Наконец-то экипаж замер. Я прибыл к себе. Точнее, к той части своей обширной московской усадьбы, которую я, наперекор всем домостроевским традициям, выделил под нечто совершенно новое для Москвы — подобие европейского отеля или доходного дома. Здесь я принимал просителей, здесь жили нужные мне люди, и здесь же, в дальних покоях, порой ночевал сам, когда дела не отпускали до глубокой ночи.

Но сегодня я спешил.

— Вы ещё здесь? — я остановился на верхней ступени крыльца, не скрывая раздражения.

Саксонец Густав Мельке был тут как тут. Его сутулая фигура в тёмном, явно не по нашей погоде легком камзоле казалась неуместной кляксой на фоне свежевыбеленной стены. Он переминался с ноги на ногу, словно назойливая осенняя муха, которая никак не желает впадать в спячку.

— Вы так и не ответили, сударь, — голос саксонца дрогнул, но в нём прорезались визгливые нотки. Он нервно комкал в руках замшевые перчатки, то сжимая их, то расправляя. — Мой курфюрст ждет решения.

Его акцент резал слух. Жёсткое немецкое произношение, смешанное с попытками говорить на «высоком штиле», звучало сейчас как скрежет железа по стеклу. Впрочем, немцев в Москве становилось всё больше, и то, что они стараются учить русский, — знак добрый. Но конкретно этот немец испытывал мое терпение слишком долго.

— Нет, герр Мельке, я вам ответил, — я начал медленно спускаться по ступеням, нависая над ним. — Мой ответ вам не понравился, но это уже, как мне кажется, — ваша проблема. Отстаньте от меня и от моих сыновей. Если вы не покинете Россию в ближайшие два дня, то так и знайте, что я найду способ либо вас арестовать и сослать в нашу русскую Сибирь, причём в кандалах, либо просто убью вас, — злостно сказал я, чеканя каждое слово, чтобы оно врезалось в его сознание, как клеймо.

— Вызываю вас! — прокричал саксонец, оглядываясь по сторонам, ища, видимо, поддержки, что кто‑то услышит его возгласы, и тогда у меня не будет никаких шансов отказаться от этой дуэли. — Вы оскорбили мою честь. Дуэль!

Его голос дрожал от возбуждения и страха одновременно.

— Если вы не хотите прямо сейчас получить от всей широты русской души кулаком в ухо, чтобы оглохнуть на всю оставшуюся жизнь, то вы уйдёте. Что касается дуэли, то в ней нет никакого смысла. И если вы будете оскорблять боярина российской державы, то прямо здесь и сейчас я, не мудрствуя лукаво, вас убью, — сказал я, глядя ему прямо в глаза, чтобы он понял: это не пустые угрозы. — Вы в той России, которая еще мало взяла из Европы. Так что биты будете и делов.

А после сделал знак своим телохранителям, которые, конечно же, всегда начеку, и направился наконец домой, в отчий дом, где сейчас под наблюдением моей матушки, ну и докторов, находилась Аннушка.

Этот саксонец — это посланник Фридриха Августа, того самого, который ещё не стал Августом Вторым, королём Речи Посполитой. Но прелюбодей клятый некогда совратил жену Яна Собеского, и вот от этого греха и родился сын, но мой — Алексей.

— Опомнился папаша, — сжимал до хруста я кулаки.

Отдавать сына я не собирался хоть саксонскому курфюрсту, хоть королю Польши, хоть самому папе римскому. Мой сын, и никаких иных мнений быть не должно. Я даже думал, может, сделать какую‑то поблажку для Речи Посполитой, когда всё‑таки Фридрих Август взойдёт на трон этой державы. Чтобы сделать должным польского короля и он забыл о своем сыне. Уверен, что таких бастардов у Фридриха Августа много. Историки в будущем говорили, что внебрачных детей у кабеля было более двух сотен.

Большой огласке, кого по своему происхождению я воспитываю у себя дома, не случилось и не произойдёт в будущем. И вряд ли даже после того, как её муж умер, Мария Казимира захочет рассказать всему обществу, что она, уже, между прочим, будучи по местным меркам далеко не молодой женщиной, польстилась на красавца и статного молодого жеребца из Саксонии.

Такой мезальянс будет в Европе обсуждаться как бы не больше, чем то, как развиваются боевые действия в Австрии и Венгрии. Да и Августу Фридриху в преддверии выборов короля Речи Посполитой лишние скандалы точно не нужны.

Вот на этом я себя успокоил, а потом взлетел на второй этаж дома и уже скоро сидел на стуле рядом с кроватью своей Аннушки. Её бледное лицо на белых подушках казалось таким хрупким, что сердце сжималось от тревоги.

— Угроза выкидыша предотвращена, — сказал мне Бергер.Сказал и стоит, словно тот носильщик в отеле, который ждёт чаевых, переминаясь с ноги на ногу и избегая моего взгляда.

Знаю уже. Мне о состоянии дел сообщали каждые десять минут. Я и сорвался домой потому что Анне стало плохо.

— Не уезжайте отсюда, я чуть позже подойду к вам и расплачусь, а также хотел бы от вас узнать, как проходит испытание вакцины, — сказал я доктору, стараясь говорить спокойно, хотя внутри всё кипело от нетерпения.

И он тут же поменялся в лице, видимо, чего‑то выкладывать мне пока нечего. Его взгляд скользнул в сторону, а пальцы нервно сжали край халата.

— Не стоит особой благодарности, господин Стрельчин. Думаю, что я могу помочь и без оплаты любому члену вашей семьи, — сказал Бергер, намекая на то, что был бы не против как можно быстрее сбежать отсюда, дабы не было доклада.

В его голосе звучала натянутая вежливость, за которой скрывалось явное желание уйти.

— Доклад с вас и немедля! Если есть сложности в великом деле нашем, то их нельзя замалчивать. И запомните: если я вижу, что работа идёт, но в чём‑то не получается, то я буду стараться помочь, но не ругать, не отчитывать. Но если буду видеть, что работа стоит на месте, и именно поэтому нет никаких результатов, то я найду, как покарать, в соответствии с теми великими задачами, которые я ставлю перед исполнителями, — видимо, я окончательно портил настроение доктору.

Мои слова повисли в воздухе, тяжёлые, как свинец.

Хотя я прекрасно знаю, что он уже занимается поиском вакцины, которую я ему подсказал. И очень странно, что вроде бы правильно отобранная вакцина таковой не получилась. Из пяти человек, которые были привиты, двое в итоге заболели оспой основательно, а один так и умер от этой болезни. Потому доктор почти искренне считает, что он не лечит людей, а заражает их, является тем злым гением, врагом человечества и всего доброго.

Конечно же, я, как человек, который точно знает, что в следующем веке будет изобретена вполне действенная вакцина от оспы — болезни, которой даже в России, и то переболел каждый третий… ну не мог оставить я этот вопрос без своего пристального внимания.

Помню, что пока не начали брать для вакцин гной со спины молодых быков и тёлок, смертность даже у привитых была крайне высокой. Но так я же ему сказал, как именно действовать. И бычков отрядил для заражения. Действуй!

И, судя по всему, придётся мне самому лично контролировать всю эту работу, да присматривать других медиков, которые окажутся более решительными, чем Бергер.

Или я слишком много взвалил на него? Ведь он же ещё занимается исследованием эфира, чтобы использовать его в качестве наркоза. Ему уже поручил и проработать методику излечения переломов при помощи гипса…

Да, наверное, я перегрузил этого, не сказать, чтобы плодовитого и полного сил доктора. Нужно кого‑то подыскать ещё. Жаль, но русских людей среди медиков мною обнаружено не было. По крайней мере, тех, которые имели бы относительно сносные теоретические знания. Хотя и медики из Европы — так себе доктора, порою калечат больше, чем лечат.

— Напугала тебя? — усталым голосом спросила Анна.

— Все хорошо, — сказал я, приобнимая жену.

* * *

Албазин

9 мая 1684 года.

Афанасий Иванович Бейтон, крещеный пруссак и русский дворянин по выслуге, нервничал. Это было чувство, забытое им за десять лет сидения в албазинской глуши, но сейчас оно вернулось, холодным ужом вползая под промасленный кафтан.

Он стоял посреди приказной избы, то и дело оглаживая жесткое сукно на груди, стряхивая несуществующие пылинки. Руки, привыкшие к эфесу сабли и плотницкому топору, дрожали мелкой, предательской дрожью. Впервые за долгие годы этот «русский немец» всерьёз задумался о том, как он выглядит. А выглядел он, по совести сказать, не по-парадному. Паршиво он выглядел.

Весть о том, что к Амуру идет большое войско под началом самого Василия Васильевича Голицына — блистательного боярина, фаворита царевны Софьи и известного всей Москве модника, — застала гарнизон врасплох. Голицын был легендой. Говорили, что в его палатах полы устланы персидскими коврами, а сам он знает латынь лучше иных ксендзов. И вот этот вельможа ехал сюда, на край света, где закон — тайга, а судья и воевода — медведь.

Бейтон провел ладонью по бороде. Рыжая, густая, с проседью, она торчала лопатой. Он расчесал её гребнем, выточенным из мамонтовой кости, но стричь не стал. И причина тому была до смешного стыдной, такой, что признаться в ней сиятельному князю было смерти подобно: в Албазине не было нормальных ножниц. Теми, что имелись, можно было разве что овечью шерсть кромсать, а не дворянскую честь в порядок приводить.

— Афанасий Иванович, едут! — в избу, не стучась, ввалился есаул, задыхаясь от бега. — Передовой разъезд уже у частокола!

Бейтон тяжело вздохнул. Стыд жег лицо. Его люди, героические защитники рубежей, рядом с регулярными полками Голицына будут смотреться оборванцами. Двое казаков, узнав о подходе «чистого» войска, даже пытались тайком латать свои кафтаны, нашивая на дыры куски китайского шелка — единственной ткани, которой здесь было в достатке. Выглядело это так, словно нищие нацепили на себя царские обноски.

— Ну, с Богом, — перекрестился Бейтон на темный образ Спаса в углу. — Не по платью встречают, авось и пронесет.

Уже скоро Василий Васильевич Голицын, князь и оберегатель государственных посольских дел, сидел во главе длинного дубового стола в приказной избе Албазина так, словно это был трон в Грановитой палате.

Он смотрел на собравшихся перед ним людей и внутренне усмехался, хотя лицо его, холеное, с аккуратно подстриженной бородкой и умными, цепкими глазами, оставалось непроницаемым. Дар дипломата, отточенный в интригах Кремля, позволял ему скрывать и веселье, и брезгливость, и торжество.

Он уже знал местную поговорку, которую от него пытались скрыть, но шила в мешке не утаишь: «До Бога высоко, до Царя далеко. Здесь хозяин — медведь, потом — казачий старшина, и только потом — царь православный».

Когда он только прибыл в Енисейск, рука тянулась к перу — писать донос, начать сыск, вздернуть пару-тройку смутьянов на дыбу. Соблазн был велик. Опальный ныне, он понимал: раскрой он заговор, докажи Петру Алексеевичу, что Сибирь умышляет отколоться, — и его вернут. Вернут в Боярскую думу, закроют глаза на его прошлую близость к царевне Софье.

Но Голицын был умен. Иначе не выжил бы в мясорубке московских переворотов. Он взвешивал все «за» и «против», глядя на бескрайнюю тайгу, и понял одно, что, если и начинать наводить здесь московские порядки огнем и железом, Албазин будет потерян. Казаки уйдут. Причем уйдут либо к китайцам, либо еще дальше, в дикие земли. И Россия потеряет Амур.

Они, кажущиеся бунтовщиками, на деле оказывается, что преданные престолу, прощают ему все: и то, что снабжения нет; и что воруют на местах, и чем дальше от Москвы, тем больше местный чиновник мнит себя удельным князьком. Нужно что-то срочно делать с Сибирью. Прав… тысячу раз был прав Стрельчин, который предлагал развивать и дальние регионы и поделить их на генерал-губернаторства, что нужно наладить, вопреки сложной логистике, постоянную связь даже с самыми дальними русскими фортпостами. Почтовые станции нужны.

— Не тянись ты так, немец, — голос Голицына прозвучал мягко, но властно. — Сядь, господин Бейтон.

Афанасий Бейтон, стоявший навытяжку, моргнул и осторожно опустился на лавку.

— Более года я в пути, — продолжал князь, разглядывая свои пальцы, унизанные перстнями. — Насмотрелся всякого. Так что не смутишь меня одеяниями своими. Не в них дело. А в том, что тут Россия. И что уходить нам отсюда никак нельзя.

Василий Васильевич перевел взгляд с Бейтона на стоявших у стен казаков и сотников. Картина была, право слово, диковинная. В Москве за такой наряд на смех бы подняли, а то и батогами поучили за непотребство, как подлых людишек. Но здесь, на краю земли, свои законы.

Половина мужей были с раскосыми глазами, скуластые — дауры, тунгусы, крещеные инородцы, присягнувшие Белому Царю. Другие — явно славяне, бородатые, с обветренными до черноты лицами. Но объединяло их многое: признание, что они русские, стремление выжить и не сдать крепость, но и одежда.

Именно она, как человека, стремящегося красиво одеваться, смущала Голицына более всего. На плечах у многих висели не сермяжные зипуны, а китайские шелка. Халаты с драконами, подбитые потертым мехом, парчовые куртки, заляпанные дегтем и рыбьей чешуей.

— Вижу, богато живете, — усмехнулся Голицын, теребя рукоять своей сабли, украшенную бирюзой. — В Москве такой камки и у бояр не всегда сыщешь, а тут — рядовой казак в шелках щеголяет.

Один из казаков, старый, с глубоким шрамом через всю щеку, осмелился подать голос:

— Не корысти ради, князь-батюшка. Сукно здесь — на вес золота, износилось всё за годы. А китайцы — вот они, рядом. Шелк — он ведь не только глазу приятен. Он от гнуса спасает — вошь в нем не живет, скользит. Да и стрела на излете в шелке вязнет, в тело глубоко не входит. Вытянуть легче.

Голицын кивнул. Умно. Голь на выдумки хитра. И ему уже говорили, что несколько слоев шелка могут порой помочь, как кожаный доспех.

— Ну, добро, — он снова повернулся к Бейтону. — Ты мне, Афанасий Иванович, зубы не заговаривай. Ты про соседей сказывай. Манчжуры, говоришь, бесчинствовать начинают?

Бейтон выпрямился. Страх перед вельможей отступил, уступив место привычной тревоге воина.

— Не просто манчжуры, Василий Васильевич. Войско всекитайское ждем. И не разбойничья ватага, коих мы тут гоняли годами, а регулярная армия Богдыхана.

— Много ли? — Голицын прищурился.

— Тысячи три, не меньше. А с ними — пушки. «Лом-пушки», как они их зовут. Тяжелые, бронзовые. Стены наши деревянные для них — что лучина.

В избе повисла тишина. Слышно было лишь, как потрескивает лучина да где-то во дворе ржет конь.

— Три тысячи… — задумчиво протянул Голицын. — А у меня с собой полки стрелецкие да рейтары. Вместе с твоим гарнизоном и восемь сотен наберем. Так что, нет… не придут они тремя тысячами. И пятью не придут.

Голицын встал. Скрипнули половицы. Он прошелся по избе, шурша дорогим кафтаном.

— «Авось» — слово хорошее, русское. Только на войне надеяться на одно это слово — гиблое дело. — Он резко обернулся к Бейтону. — Ты вот что, немец. Обиду свою, что я тебя, боевого командира, как мальчишку отчитывал, забудь. Не время сейчас. Я сюда не казни чинить пришел, а землю русскую крепить. Если удержим Албазин — всем прощение выйдет. И за самовольство, и за грабежи, и за то, что десятину утаивали.

Глаза казаков загорелись. Они ждали опалы, ждали, что московский боярин начнет с того, что перевешает половину за «воровство», как в Москве называли любое непослушание. А он — прощение сулит.

— Но, — Голицын поднял палец, унизанный перстнем с рубином, — если дрогнете, если хоть один побежит… Лично зарублю. Я, чай, тоже не в перинах вырос, хоть и люблю их, грешный.

Он усмехнулся, вспомнив, как по дороге сюда четырежды падал с коня, меся грязь сибирских волоков. Как бился с тунгусами, что налетали из тайги малыми стаями, жаля стрелами. Пришлось и ему, любимцу царевны Софьи, сабелькой помахать. Не зря учился фехтованию у иноземных мастеров.

И хоть бы девки добрые были по пути, или питье с едой обильные. Так, нет. И для Голицына уже приход сюда — подвиг, которым он искренне гордился.

— Показывай хозяйство, Афанасий, — скомандовал Голицын. — Веди на стены. Поглядим, где мы будем китайского дракона за усы дергать.

Они вышли на стену. Ветер с Амура ударил в лицо, повеяло речной свежестью и дымом далеких костров. Голицын оперся руками о бревенчатый частокол. Внизу, под крутым яром, несла свои воды великая река. На том берегу, в синей дымке, лежала чужая земля — Империя Цин.

Бейтон встал рядом, указывая рукой на излучину.

— Оттуда пойдут. По воде на бусах — это лодки их большие грузовые. И конница берегом. Лантань, их воевода, хитер. Он уже присылал послов, требовал уйти. Грозил, что всех под корень вырежет.

— А вы что? — спросил Голицын, не отрывая взгляда от горизонта.

— А мы ответили, что земли эти государю нашему принадлежат, и мы с них не сойдем. А если воевать хотят, так милости просим. Сами-то мы люди маленькие, но за нами — Россия.

Голицын покосился на «немца». В этом обрусевшем пруссаке было больше русского духа, чем в иных московских дьяках.

— Добро, — сказал князь. — Пушки где стоят?

Они обошли периметр. Голицын, наметанным глазом, отмечал и достоинства, и недостатки. Многое нужно сделать.

Голицын шел вдоль крепостной стены, задумчиво постукивая пальцами по замшелым бревнам. В ушах всё еще звучали слова генерала Стрельчина, сказанные им перед самой отправкой из Москвы, в гулких сводах цейхгауза:

«Больше, чем пушек, в тех краях будут ждать топоров, пил, рубанков гвоздей да скоб. Крепость строить — не саблей махать. Потому я и нагрузил твой обоз всем этим железом, князь. Да еще кос дал сразу полтысячи…»

Тогда Василий Васильевич лишь усмехнулся в усы, решив, что старый генерал перестарался с хозяйственностью. Косы? Сибирь покорять? Но его скепсис испарился, когда сотня солдат-преображенцев, приданных Голицыну для усиления и обкатки нового оружия, показала эти косы в деле.

Оказалось, что хитроумный Стрельчин предусмотрел двоякую пользу. По лету косами можно было заготовить обильное сено для конницы на случай долгой зимней осады.

Но стоило только перековать крепление и насадить лезвие косы вертикально, в продолжение древка, как сельскохозяйственный инструмент превращался в грозное оружие. Нечто среднее между алебардой и копьем. Голицын, живо интересовавшийся Востоком, сразу узнал в этой переделке подобие китайской глефы — «гуань дао». Весьма эффективное и страшное в ближнем бою оружие для ополчения, не искушенного в тонкостях фехтования. Взмах такой косой прорубал просеку в наступающей толпе.

— Так, когда нам ждать войны, Афанасий Иванович? — Голицын остановился у угловой башни, поворачиваясь к Бейтону. Взгляд князя стал холодным и расчетливым. — Не придут китайцы тремя тысячами, но знать бы, когда пришлют большое войско.

— Точно пришлют… — сказал Афанасий Иванович Бейтон, пруссак на службе русского государя, казачий атаман.

Загрузка...