Алексей Проворотов ЛАРЕЦ

— Вор! Вор! — кричал ворон в высоком и дымном небе, но я не слушал его, погоняя черного, ворону в цвет, коня, пока конь не упал, с тяжелым дыханием выплёвывая розовую пену.

Тогда я бросил коня и зашагал пешком. Парило, с далекого еще моря медленными рыбами наплывали тучи, но железный ларец на груди был холоден, как будто в нём лежал кусок льда.

На самом деле я не знал, что там внутри, и ключа не имел. Но берег маленький, с кулак, ларец пуще зеницы.

— Воррр… — скрипели деревья, сплетаясь над заросшей тропой, но я не слушал их, шел, почти не оглядываясь, иногда только припадая ухом к земле — не бежит ли за мной Засекин конь, не дрожит ли сырая, черная земля от ударов пудовых копыт. Засека был немал, и конь его носил тяжелый.

Я уже чувствовал близость реки. Значит, и до Марьина леса оставалось совсем немного, а уж там никто не сможет поднять на меня вооружённую руку.

Я надеялся срезать через чащу и тем оторваться от погони. Что бы ни водилось в глуши Марьина леса, у него нет ко мне счётов. А у Засеки — есть, и он не преминет взять плату моей грязной, лохматой головой.

Я посмотрел вперёд, где за недалёким уже лесом, знал, увижу море. А там, в туманной дали, за островами, голыми, каменными, или заросшими мхом и буреломом, за белыми бурунами волн, за безднами до горечи солёной воды, в толще которой плавали и рыбы, и змеи морские, и прочие дива; там, где-то далеко лежала земля, откуда родом была Марья, колдунья, приведшая однажды из шквальной дождевой стены свой флот и осевшая на скалистом берегу между древним лесом и извечным морем.

Марьины сети всегда были полны — говорили, привезла она с собой рог, оранжевую с чёрным кручёную морскую раковину, пастуший рожок для рыб. Крепость и торговля её стояли на берегу, при устье реки, а сама она жила в каменном тереме на острове, к которому ни один корабль пристать не мог, только водяной конь мог между скалами проплыть. Рассказывали, что у неё на родине это обычный зверь, как наши простые сухопутные лошади, и ничего колдовского в нём нет.

Говорили ещё, два раза хотели её войной воевать. Один раз с земли, когда дружина вошла в лес, не сложив оружия. Из лесу никто больше не вышел, ни в ту сторону, ни в эту, и люди скоро даже забыли — а чья то была дружина?..

С тех пор оборуженным никто в лес не заходил, а кто заходил, того больше не видели.

Другой раз — с моря. Тогда поднялся шторм и корабли все в щепки разбил. Говорили, когда моряки падали в воду, рыбы набрасывались на них и ели живьём, все — и беззубая мелочь, и огромные, со дна поднявшиеся, никем ни до, ни после не виданные чёрные твари в светящихся полосах.

Разное, в общем, говорили.

В ту сторону я и спешил. Я не любил ни колдовства, ни колдунов, зато с Засекой Марья не ладила — как-то ездил он к ней свататься, вернулся чёрный от злости, весь свадебный поезд разогнал и пил горько, пока молодой месяц не дополнился до круга.

А грибников или просто заплутавших колдунья не трогала, живьём не ела и в печь не сажала, чай не Яга. Я надеялся если не ей продать этот загадочный ларец, то уйти с первым кораблём в море, а там уже разобраться, что такое забрал я у спящего Засеки. Ему при мне такие деньги давали за эту вещицу, что мне б и четверти хватило, пусть даже б я прожил ещё три раза по столько же, по три десятка лет.

— Вор — вор — вор — вор — вор, — кричали лягушки на реке, над бурунами у корней старых вётел. Я знал, что этот окрик, который я слышал постоянно, в любом звуке, — Засекино колдовство. Всё ж таки умел разбойник молвить какие-то слова, водились в его крепкой башке тёмные тайны, как угри в иле: скользко, мерзко и не ухватишь.

Я оставил его ватагу — ссобачился ватажок. Оставил и расчет взял, чем захотел.

На том берегу я заметил проблеск огня и переплыл реку выше по течению, привязав узел с вещами к голове. Нож я держал в зубах.

Вода была холодной, жёлтые и серебряные палые листья липли к телу. На том берегу я не стал тратить время на то, чтобы снять их.

Я прокрался к огню, не пряча ножа.

У костра никого не оказалось, а на огне кипел котелок с ухой. Рядом валялись рыбацкие снасти, мокрая сеть, почему-то с проблеском медной проволоки; стояло полное воды деревянное ведро.

Я подцепил ножом из котла большой кусок рыбы, похожей на щуку, и, обжигаясь, стал есть с лезвия.

Рыба на вкус оказалась как будто настоящее мясо, пахла сладко, и я с подозрением посмотрел на кусок. На вид щука и щука, только кожа другая, румяно-розовая, бархатистая.

Будто человеческая.

Я перестал жевать. Медленно сплюнул. Жуть тронула шею костлявым пальцем.

Тут плеснуло в ведре, я обернулся, и увидел, что из ведра выглянула рыбья харя, легла на обод и смотрит. Головой как щука, только в узорчатой, светло-охристой шкуре. В ухмылке морды было что-то презрительное, злой глаз полыхал умом, крутился, отсвечивая оранжевым.

Меня как-то затошнило, затылок заледенел, по мокрой коже под рубахой пошли, казалось, морозные узоры. Что-то было не так в этой рыбине. Я как будто на василиска смотрел.

Я вдруг понял, что не хочу встречаться с человеком, который развёл этот костёр. Который сварил и собирался есть такое вот создание.

Я осторожно взял ведро, тяжёлое, будто камнями набитое, и, держа на отлёте, понёс к реке.

Рыба спрятала было морду, но над самой водой молниеносно тяпнула меня за палец до кровищи, выскочила из ведра, плеснула и канула, как камень, словно и не было её.

Я выругался в полный голос и тут же пожалел: в такой глуши отголоска лучше было не накликать, мало ли кто — или что — услышит да ответит.

Прежде чем уйти, я выплеснул вслед рыбе и котёл с варевом. Людей-то в земле хоронят, а рыбу, рассудил я, в воде. Я не мог отделаться от мысли о том, что эта рыбина всё понимала, только сказать не могла. Правда, если б она что-нибудь сказала, я бы, наверное, примёрз к земле.

Я поспешил покинуть это место.

Я спешил по лугу, уже не тратя время на оглядки. Но вскоре обнаружил, что зашёл куда-то не туда.

Трава на сыром заливном лугу поднялась выше колен, под ногами стало мягко, в следы натекала вода.

— Ворррр, — ворчал гром, то ли обвиняя, то ли пытаясь просто выговорить моё имя. Я уже не слушал, пытаясь решить — срезать мне дальше через внезапное болото или возвращаться.

Где-то далеко что-то ныло — то ли зудели комары, то ли скрипело дерево о дерево, то ли пищала какая-то птица. Я устал, хотелось есть, и со смесью тошноты и голода вспоминал уху. Голова кружилась, в ней крутились какие-то странные песенки, которых я вроде никогда и не слышал.

Потом я понял, что слышу песню не в голове, а впереди.

Песенка была протяжная, струилась, как волна, неспешно, монотонно усыпляя. Я сам не заметил, как вышел к заросшей старице. Я тряхнул головой, плеснул в заросшую морду холодной воды из следа. Обернулся — сзади совсем всё водой затекло. Я сделал шаг назад и провалился по срез голенища.

Вот те на. Как же я сюда-то добрёл, подумал я. Была поляна, а стала елань.

Впереди вроде посуше было, стояли вётлы с мощными, широкими корнями. Я махнул рукой и двинул вперёд.

В конце концов, если поёт живой человек — значит, хорошо, а если нелюдь какая-то — значит, заманивает, а раз заманивает, значит, иногда тут люди ходят, а раз ходят — значит, может, и брод есть.

Рассуждения эти мне самому не нравились, глухие это были места, на этих землях за рекой и вовсе люди никогда не жили. Тут лежали иные кости.

Да как речка сколыхалася,

Раскачалася на двенадцать вёрст,

Как ударила в ровный бережок

Да двенадцать костей выплеснула,

А тринадцату — живую голову…

Не нравилась мне эта песня. Но звучала она уже в двух шагах, а голос был такой красивый, низкий, бархатный…


Сейчас дойду до берега, подумал я, и суну башку в воду. Что за морок?

Берег становился влажным, илистым, и я перепрыгивал с корня на корень. Меня будто вели по одной какой-то дорожке, и я не мог с неё свернуть — по бокам была то грязь по колено, с пузырями, то стоячая вода, то опять же елани. Попробовал ещё раз свернуть назад — поскользнулся на корне, чуть ногу не вывихнул.

Загнала меня нечистая, подумал я и вытащил нож. Толку от него в таких делах я не ожидал, но всё ж таки железо.

Ни тоски, ни страха я не чувствовал, хоть и понимал, что дело нечисто. Это всё песня виновата, думал я; это всё песня.

А тринадцатую голову,

Без крови живу-живёхоньку

Клали на плаху дубовую,

Раскололи всю дубиною

И огнём пожгли со плахою.

И тогда река успокоилась,

Отступила, уравнялася,

В берега вошла.

— Да где ж твои берега-то, — пробормотал я, разводя руками заплетённые жимолостью плети трухлявых, едва живых вётел, и очутился над самой водой.

Пасмурный свет рассыпчато отражался в мутном, тёмно-зелёном зеркале заводи, затянутой ряской и заросшей глянцевыми листьями кувшинок.

На горбыле старого-старого поваленного дерева, затонувшего недалеко от берега, сидела девушка. По замшелому гребню коряги цепочкой росли грибы, отсвечивавшие в тенях зеленью. Таких я ещё не видал.

Девица, нагая, долговолосая, плечи покатые, сидела во мхах, как на подушках, опустив белые-белые ноги в зелёную воду. Длинные, ровные ноги. Зелёные же блики гуляли по телу, подсвечивали её кругло. Тёмные волосы были такой непомерной длины, что уходили в воду, но не колыхались в ней, а тонули, словно были тяжелы, как проволока.

Сотня лягушек прыгнула в воду с листьев, с колоды, с прибрежных корней, и после единого всплеска воцарилась тишина. Приоткрыв рот, девица посмотрела на меня во все зеленовато-голубые, под цвет грибам, глазища.

— Мооолодец! — сказала она бархатно, низко, у меня по спине аж мурашки прошлись.

— Девица, — кивнул я как мог безразлично.

— Да не бойся ты, не русалка я, — сказала девушка. — Хоть и похожа, говорят.

— А чего тогда у тебя одёжи нет?

— А без одёжи я тебе не люба?

Я хотел ответить что-нибудь грубое и не смог. Нравилась мне эта линия плеч, тени в ямках ключиц, блеск волос. Глаза прилипли.

— А от меня чего надо?

— Вынеси меня, я ногу свихнула.

— Покажи ногу-то, — сказал я.

— Ты, что ли, знахарь?

— Ногу покажи.

— А ещё тебе чего показать? — улыбнулась девушка. Рот у неё оказался широковат, но улыбка вышла милая. Нож я спрятал, а то стоял, как дурак, с ножом. Но подходить к ней ближе я не собирался.

— Дорогу отсель.

— Дорогу знаю. Ты меня на берег вытащи, дальше покажу. — Она откинула голову, волосы соскользнули за плечи, и она осталась ничем не прикрыта.

Я сделал шаг вперёд, просто чтоб набрать воды и плеснуть себе в лицо — как только девушка перестала петь свою дремотную песню, в голове прояснилось, а может, просто над водой было свежее, чем на парком лугу.

И ушёл по колено в ил. Что-то больно распороло штанину, разодрало ногу.

Только тогда я увидел, что в воде полно костей, торчащих из грязного дна. Рёбра, руки, осклизлые зелёные черепа и, совсем недавнее, лицо утопленника с открытым в крике ртом. Отражения на воде больше не скрывали этот подводный лес костей.

А ещё я увидел наконец её ноги, огромные чёрные ступни с перепонками.

Я поднял голову, рванувшись рукой к ножу, но, конечно, не успел.

Болотница вскочила мне на плечи, надавила, вжимая в мутную воду, ряска налипла на лицо, в носу жгло, грудь разрывало от ужаса и невозможности вдохнуть.

Я нашарил нож, махнул куда-то, но речная трава обвила мне руки, нож запутался, завяз в зелёном месиве.

Я тонул. Воздуха в груди не оставалось. Сполз с плеча ларец, протянулась по руке цепь; я схватил его свободной рукой и из последних сил, как мог, выпростав руку над водой, ударил ледяной угловатой железкой наугад.

Внезапно отпустило. Я разогнулся пружиной, не глядя взмахнул цепью, ларец с глухим шлепком врезался во что-то, я выдернул наконец руку с ножом и сипло заорал, извергая грязную воду изо рта и носа. По шее текла и скапывала в воду кровь. Достала меня, стерва.

Болотница огромной жабой перебросилась через корягу, вытаращила на меня отсвечивающие зенки, раскрыла от уха до уха рот, полный плоских, острых зубов.

Я отпрянул, ломанулся к берегу, раздирая ноги о старые кости, и одним отчаянным рывком, зацепив цепь ларца за сук и обжигаясь холодом, вытащил себя на берег, на прочные корни.

— Не, молодец, проваливай-ка ты отсюда, себе на погибель позвала, — сказала болотница, взбираясь на корягу. Голос её стал совсем низким, глухим. Когти жутких ног впились в мох. Но она всё ещё походила на человека, только на мёртвого, давно утопшего, разбухшего, побелевшего от долгого лежания в воде.

— Раз ты такую смерть с собой носишь, то, может, и на меня чего найдёшь. Я уже сегодня сыта, проваливай подобру. Чтоб тебя дождь намочил, — добавила она ни к селу ни к городу.

Я не понял, о чём она, о какой смерти, не понял, почему оставила меня, и ответить ничего не успел.

Словно закипела вода, плеснуло, огромная, как конь, рыбина смела болотницу с бревна, хрипло охнуло, брызнула тёмная кровь и заклубилась в воде, как пролитые чернила. Тяжёлый, затхлый дух болота и мертвечины потянулся над водой.

И из этой воды высунулась подозрительно знакомая рыбья морда, только огромная, именно что с конскую башку размером. Из плоского затылка торчали, закручиваясь назад, мелово-белые трубчатые рога; с одного свисал колокольчик. По охристой чешуе шли золотые и серебряные ромбы.

Рыба вращала глазом, медленно открывая кроваво-алые жабры. Отвратный дух болота ушёл, запахло странно, сладкой какой-то травой и морской солью.

— Эй, молодец? Как тебя звать-то? — раздался голос, хрипловатый, со звеняще-воющей нотой, будто кто играл на пиле.

Рыбина, громадная, словно бревно, разевала рот, показывала алое нёбо и белые острые зубы. Она действительно говорила.

— Явор, — ответил я со стоном.

— А по батюшке? У вас, людей, так положено, если со всем уважением?

У меня не было сил возражать против рыбьего уважения. Я замёрз, перетрусил и терял кровь.

Сжимая в бессильных от страха руках цепь с ларцом и нож, я выдохнул хрипло и ответил:

— Никитич.

— Спасибо тебе, Явор Никитич, что ты мою дочь выпустил. Она всё мне рассказала — как Марьин пастух её в сеть поймал, как сестрицу разделал да в костёр кинул, — тут рыба пустила маслянистую слезу, а воющая нота в голосе сделалась почти невыносимой, — и как ты, добрый молодец, её освободил. Каплю твоей крови дочка мне принесла, чтоб я могла тебя найти да помочь, если с тобой на любой воде беда случится. Я как твою кровь почуяла — сразу и пришла.

— Благодарствую, — ответил я. — Только вот я вроде и сам справился.

— Не гневи, Явор Никитич! — скрежетнула рогатая рыбина.

— Я, знаешь ли, тебя не звал, кто ты такая — знать не знаю, — ответил я. Страх отпускал, приходила запоздалая злость.

— Я Морская Коза, Ясконтия внучка.

Ясконтий. Я слышал про гигантскую, с остров, животину, на спине которой рос целый еловый лес, но спрашивать не стал. Ясконтий — создание морское, а до моря прежде надо живым добраться. А побег мой как-то не задался.

— А ты, значит, у Марьи, царицы моря, в подчинении ходишь?

— Нет, Явор Никитич, Марья много чем владеет, конь у неё с островов, что за тысячу вёрст дальше от Буяна, и всё море дотудова её слушает, а всё ж океан велик, и чуда в нём живут великие. Отец мой Ясконтий, сам себе хозяин, рыба-остров, и я сама себе хозяйка. Я её рожка не слушаюсь и на волос её не ловлюсь, а вот детушки мои в сетке с её волосом запутались.

Так вот оно что за проволока была, сообразил я. На базаре в Синь-городе когда-то мужик торговал волос, длинный-длинный, рыже-золотой; Засека тогда ещё купить хотел — мужик божился, что это Марьи, морской колдуньи, волос и на него рыба сама идёт.

— Ну бывай, Ясконтьевна, — сказал я.

— Ну лааааадно, — с воем проскрежетала рыба. — Не принимаешь мою отплату. Лады: если ещё раз меня позовёшь — приду помогу. Станет тебе худо на реке или на море, капни в воду кровью.

Плыви уже, век бы тебя не видеть и твоей помощи не знать, подумал я.

— Только много, смотри, не лей, я до крови охоча, одурею — тебе же хуже будет.

— Ты мне не грозись, — в сердцах ответил я, пряча наконец нож и надевая цепь на шею. — Надеюсь, не свидимся!

— Как знаешь, а я пообещала. Береги себя, Явор Никитич. Погибель ты на шее носишь, хоть и не свою.

Морская Коза звякнула колокольчиком, нырнула — меня брызгами обдало, а по старице аж вертун пошёл, — и пропала, как не было её.

Пора было уходить. Я не знал, какой такой у Марьи пастух, но зато знал, что коров да овец она не разводила, а вот коней — да. А где пастух, там и стадо.

Болотницы не стало, морок рассеялся, и я легко обогнул старицу и выбрался на высокий луг.

Я думал о том, не стоит ли мне и вправду встретиться с Марьей.

Говорили, что на островах, где она родилась, кликали её не Марья, а Марте, а Марьей она уже на этом берегу назвалась, когда выучила первые нужные для торговли слова и стала заплетать волосы в косу, на местный лад.

Сказывали, что в бою она удачлива, что кольчугу её и железную шапку заговорили семь особых старух ещё на том краю моря. И что с тех пор свой шлем на людях она никогда не снимала и лица её за железной личиной никто не видел. Считалось, что заговор защищать-то защищает, да только увечье недалеко вертится, копится да случая ждёт.

Марья владела берегом, почитай, полсотни лет, но не старела. Сватались к ней и воины, и князья, и колдуны, да только никого она не приняла. Говорят, сам Бессмертный к ней подъезжал, как колдун к колдунье, да и ему она отказала. Говорили, что он осерчал и дрались они чуть ли не три дня и три ночи, а после Марья победила его и в цепи заковала. Так он где-то у неё в плену и маялся.

Но то, полагал я, сказки. Если в Марьин рог я вполне верил, и в див земных, морских и небесных, и в колдовские диковины, то в бессмертие — нет. Смерть — она такая, от неё можно на время схорониться на тёплой печи или даже в заговорённой броне, но если размозжить любой подлунной твари голову — тут никак жив не будешь. Я в этом был уверен. Мне случалось такое и видеть, и учинять.

— Ворррр!.. — зарычал на меня злющий пёс, рябой, как соль с углём, когда я подошёл к стаду коней, что паслось на диком лугу. Я не ответил, дунул в костяной свисток. Пёс прижался к земле, пряча брюхо, и отполз.

Свисток я тоже забрал из Засекиных вещей, тогда же, когда и ларец. Засека всегда любил диковины, а я — нет. Но если представился случай, отчего не взять?

Я выбрал ближайшую кобылу, белую, только словно грязью забрызганную, с чёрными кругами ниже вишнёвых глаз. На моей родине, что осталась далеко отсюда на восход и на полдень, таких кликали четырёхглазыми. У нас считалось, что животина с пятнами под глазами может видеть мёртвых.

Я забрал лошадь себе, как украл или отнял большинство того, чем владел в этой жизни.

Правил я по старинке, локтями и коленями. Лошадь слушалась.

Луг — зелёная чаша, усыпанная белыми и лиловыми цветами, — остался позади, как и ржание коней, и лай поздно набежавших кобелей.

Я вытащил нож, выбросил. Он шурхнул в листья, воткнулся в землю и пропал из виду. В Марьином лесу нельзя было обретаться с оружием, и я не собирался это правило, кровью писанное, нарушать. У меня и без того хватало забот — я украл лошадь у владелицы этих земель, а до того унёс сокровище главаря своей бывшей разбойничьей ватаги.

Я не знал, откуда Засека вернулся однажды, чёрный, мрачный, в неотмытой крови на доспехах, что такое с собой привёз, что хранил на шее, в небольшом, простом железном ларце размером с кулак. Куда ездил несколько раз без ватаги и возвращался угрюмей прежнего.

Приезжали люди какие-то к Засеке, сулили барыши, однажды видел я, как Засека с кем-то рубился, и убил, и закопал под елью за дорогой, ни камня, ни вешки не поставил.

Торопился Засека, дни отмечал в книге, иногда в горизонт смотрел, словно ждал, что за ним рать приедет.

Жадный стал, злой, связался с волшбой, а для меня это, считай, пропал. И однажды, когда обделил он меня долей, я, первостатейный вор, забрал у него, спящего, ларец и уехал в ночь.

Я отбросил мысли про Засеку и просто смотрел на лес.

Деревья тут росли так, будто их кто нарочно рассадил, постепенно, ряд за рядом, становясь всё выше и толще: от опушки — с запястье толщиной, дальше — уже с крепкую руку. Потом с бедро, ровные-ровные стволы, из земли да в небо. Дневной свет путался где-то в просторных шатрах крон, таял, не долетая до земли.

Раз я увидел старый, чёрный меч с истлевшей уже оплёткой рукояти, воткнутый в пень; другой раз — засаженный в дерево топор, считай, новый — кто-то здесь ехал или шёл совсем недавно. Оставалось гадать, какой дорогой выбрались из леса те, кто здесь своё железо оставил; да и выбрались ли. Впрочем, я и сам не собирался возвращаться этим путём.

Деревья вокруг стали попадаться ровно с моё тулово, немалое такое тулово рослого мужика. Потом пошли в обхват. Дальше в два. В три.

И тут лошадь встала, закрутила шеей и начала сдавать назад, крутясь и брыкаясь.

— Да что ж ты, волчья сыть, мммёртвого увидела, что ли?

Я заругался сквозь сжатые зубы.

В первый раз я подумал, что не надо было в эту сторону ехать, далось мне это море, будто больше схорониться негде.

— Воронье мясо, куда, куд-да!

Я пытался удержаться, вцепившись в белую гриву. И хлестнуть ведь нечем, подумал я, — ни батога, ни поводьев.

Я ещё раз глянул вперёд. Ничего такого, ну темнота, как и везде, листва да корни, ёлки голые посохшие.

Я на ходу сломил ветку с сухой липы и ударил лошадь по крупу. Щёлкнуло, мёртвая сухая ветка разлетелась, кобыла взвилась, и я полетел-таки на землю, приложившись спиной. Дух вышибло.

Лошадь же тряхнула головой и ускакала прочь во все лопатки, взрывая истлевшие до кружева седые и чёрные листья.

Я встал кое-как, вдыхая горький лесной воздух примятым нутром, сплюнул и выругался от души, в голос.

Потом махнул на всё рукой и снова пошёл пешим ходом, стараясь не загребать палую листву и сухую хвою, чтоб шуршать поменьше. Тишина давила немного, словно прикладывала невидимый палец к губам. Тссс, Явор, молчи, не шуми, тут все молчат, под листьями молчат, на деревьях молчат, в норах молчат. Молчат да смотрят. И ты помалкивай.

Лес и впрямь диковинный начался, как будто я перешёл какую-то границу, которую кобыла углядела сразу. Ровно, как за проведённой чертой, начинались седые пятиобхватные гиганты с дуплами с хорошую комору, с ведьмиными кольцами поганок меж корней.

Лес же, казалось, сам надвигается на меня, идёт навстречу. Вроде шаг шагнул, обернулся — а будто два раза ступил. Дюжину шагов прошёл, глядишь, а дерево, по которому путь примечал, уж в четверти сотни шагов позади. Полверсты прошагал — уже и места не признать.

Мимо моря не пройду, решил я и пошёл ровно, как мне казалось, вперёд, уже не выбирая дороги.

Но лес не кончался, а деревья иногда попадались такой уж оголтелой толщины, что я подумал — если они ещё больше станут, то я просто упаду на колени, свернусь калачиком и буду лежать, пока меня смерть не приберёт.

Но наконец уклон пошёл вниз, бурелом стал редеть, и всё чаще попадалась под ноги не земля, а твёрдый камень. Иные валуны были мне по пояс, и чудились в них замшелые великаньи головы: того и гляди, увидишь провалы глазниц или блеснёт железом сквозь мох огромный шелом.

Дерева попадались диковинные, серые, закутанные лишайником, безлистые, и, что странно, я не мог на вид их породу распознать. Не бывало таких деревьев.

Я остановился, тронул одно. Камень. Лес был каменный. Когда-то, видно, затопила его солёная вода да стояла долго, что он не сгнил, а в камень превратился. Может, сотню лет, может, сто сотен.

Потянул ветер, запахло морем, солью, холодной и хмурой большой водой. Меня всегда от этого запаха по-хорошему в дрожь бросало.

Скоро настоящие, живые деревья измельчали совсем и остались позади, вокруг высились только каменные стволы, настолько, видно, древние, что ветви на них покрошились, остались, считай, одни столбы. Потом послышался грохот, тугой, мерный грохот прибоя в скалы. Ветер усилился, и я понял, что почти дошёл.

Я вышел на край и забыл дышать. Холодное, серо-зелёное под пасмурным небом, всё в бесконечном узоре волн, море простиралось до горизонта, в дымке парили, словно подвешенные над водой, далёкие тёмные острова, ветер гонял белую-белую пену клочьями.

До воды было не так уж и много, сажени четыре, не больше. Каменный лес выходил прямо к обрыву, а кой-где спускался по склону в море.

Промахнулся я, вышел в стороне от устья.

Я решил забраться повыше, огляделся и присмотрел вдали совсем уж высоченный каменный дуб. Или не дуб.

А когда я подошёл, я увидел, что дерево пустое и в нутро ствола ведёт проход.

Дубовая, уже из настоящего дерева, обитая железом дверь была распахнута. Я заглянул.

Внутри эта дубовая башня оказалась невелика, сажени две поперёк, кругла. В полу была ещё дверь, тоже дубовая, на петлях, створка откинута, семь железных засовов на полу лежат, дюжина замков разбитых, ещё два — на лестнице. Кто-то сильно потрудился. Из подвала тянуло холодом, словно вровень с полом стояла ледяная тёмная вода.

Я хотел было уходить, как что-то звякнуло в яме и шевельнулось.

Я попятился. С меня на сегодня хватило и тварей, и приключений.

— Добрый человек… Не уходи… — раздался голос из непроглядной черноты. Скрипучий, как железная петля, правда, с погромыхивающе низким отголоском. Был в этом голосе металл, старый, ослабший, но металл.

— Не бойся, воин, я на цепях вишу, тридцать лет уже ни жить, ни сдохнуть, только пить очень хочется. Избавь от пытки, мил человек, принеси ведро напиться да ступай куда шёл.

Бессмертный, подумал я. Мать моя, Бессмертный. Я, заплутав, вышел к месту, где Марья держала в плену Бессмертного.

Ну раз он на цепях, подумал я, то взгляну одним глазком. Такое не каждый день увидишь. Тем более, подумал я, тем более…

Он ведь владел несметными богатствами. И, если не выдал их, конечно, пленившей его Марье, за ведро воды я мог попросить его о малой услуге. Небольшой такой.

Сказать мне, где какая-нибудь часть запрятана.

Я спустился в подвал, но после дневного света ничего разглядеть не мог.

Споткнулся обо что-то, перепугался, нащупал рукой — ведро.

— Тут за камнем родник бьёт, — сказал голос в темнотище. — Будь добр, принеси напиться. Иссох я уже за тридцать лет, а Марья раз в год только сжаливается и пить приносит. А мне мааааало.

Я разглядел его очертания. И содрогнулся. Огромный, саженного роста, в полных железных доспехах, настолько покрытый пылью, что сам он выглядел камнем, резьбой по скале.

Он и вправду висел на цепях. Две поддерживали под плечи, по две — локти и запястья, две охватывали пояс, и снова же по две — колени и лодыжки. По пыли и патине, увидел я, полосками тянутся дорожки ржавчины.

Под пыльным капюшоном я так и не смог рассмотреть его лицо. Кожа металлически отблёскивала, обтягивая скулы. Глубокие глаза чуть отсвечивали во тьме. Пахло в пещере не то медью, не то железом.

— Дай напиться, добрый молодец, — попросил он ещё раз.

— Я бы и дал, да мне-то что за это будет?

Он понял и вздохнул.

— Могу сказать, где злато лежит, а коль два ведра принесёшь — с ног до головы одарю. Мне оно незачем, за триста лет не помогло, ни одна монетка не прикатилась мне солнцем блеснуть. Что злато, что пыль, что грязь, добрый молодец.

— Откуда мне знать, что ты не врёшь.

— Чем же я тебе поклянусь, коли я Бессмертный? Напои, молодец, не обману. С тебя ж не убудет.

Я подумал. И согласился.

Я принёс ему ведро и держал его на весу, пока Бессмертный жадно пил. Это заняло у него несколько мгновений.

И да, я принёс ему второе. И третье. Запоминая те пути и тропы, которые он мне поведал. Я знал, что не стоит приносить ему много воды — он мог набрать силы и попробовать сорвать цепи, но пока он оставался сух, ровно скелет, болтался внутри доспеха, и я слышал, как стучат его кости.

В пещере его оказалось пусто — когда глаза привыкли, я увидел лишь гору тряпок в углу и несколько глиняных черепков на каменном, заросшем грязью полу.

И я таскал воду, в которой отражалось пасмурное холодное небо, забыв про Засеку и про ларец. Всего четыре ведра.

— Довольно, — сказал я. — Оставайся теперь, жди Марью, когда она тебе ещё ведро поднесёт, а я пошёл.

— Ну, ещё ведёрко! — взмолился гигант.

— Нет уж. Довольно я сегодня со всякой нечистью дела имел, с меня достаточно. Помог, как договаривались.

— Не уходи! А хочешь, я за последнее ведро расскажу тебе, где моя смерть лежит? Никто не знает, а ты знать будешь. Хочешь — продашь секрет кому пожелаешь, хочешь сам меня убьёшь, мне жизнь такая, сам видишь, не мила, а Марья меня вовек не отпустит.

Вот это штука, подумал я. Богатыри искали, колдуны искали, Марья искала, а никто не нашёл. А вдруг и вправду скажет?..

— Одно последнее, — сказал я, проклиная себя сам. Я сам пил ледяную сладкую воду из утекавшего в море родника, сгорая от голода, и пытался понять — как оно, тридцать лет не иметь ни капли, ни крошки во рту, ни возможности умереть.

Я принёс пятое ведро. Снаружи собирался дождь, видно, настигло меня последнее проклятие болотницы, подумал я, усмехнувшись.

Пятое Бессмертный пил медленно. Допил, усмехнулся, хитро блеснул глаз, словно серебром выстланный изнутри. Он уже не казался каменным, вырезанным прямо в стене, ушла бледность, уступила какому-то булатному, едва ли не узорчатому проблеску по коже, и словно бы осыпалась многолетняя пыль.

Теперь он выглядел живее.

А мне вдруг стало как-то совсем тесно в этом широком подвале, будто бы стены навалились, так что места мало сделалось, а вот свет за спиной померк и отдалился.

Я взглянул на узника пристальнее. А ну как дёрнется сейчас, подумал я вдруг, успею я выскочить?..

Ладони взмокли. Я вдруг сообразил, что за запах такой. Не медь, не железо — кровь. Тут кровь проливали. Я глянул на грязные тряпки и сделал ещё шаг назад.

— Что задумался, воин, или нынешние молодцы каждой тени боятся? — спросил пленник, немного покачивая цепями. Так, чуть-чуть. Я разглядел, что к каждой цепи подвешен колокольчик. — Тень-то у меня велика да тяжела, да огня нет — оттенить нечем.

Мне вдруг показалось, что я вижу не ржавчину, а кровь, текущую из-под доспеха. Что кости торчат из-за ворота и из рукавов, голые обглоданные кости. Что там, в углу, в темнотище самой, валяются сапоги, а черепки на полу не глиняные — костяные.

А что, если до меня тут кто-то уже был, подумал я. Кто-то проезжал передо мной по лесу, оставив свой новенький топор в Марьином лесу на той же тропе. Не сюда ли он в итоге пришёл?

— Пойду я, пожалуй, — сказал я. Хотел поклониться, потом почувствовал, что это как-то глупо. Взгляд узника шарил по лицу, как холодный жук, от которого никак не отмахнёшься.

— Ну уходи, уходи, молодец, старого испугался, — сказал Кощей, как будто был не богатырём саженного росту, зашитым в железо. — Только одно тебе скажу напоследок.

Грохнул снаружи гром, и зашумел ливень. Я отступил к лестнице. Поставил ведро, которое, как оказалось, всё ещё держал.

— Что?

— Это было не пятое ведро, — сказал Кощей. — Одиннадцатое.

Он тряхнул цепями, и цепи лопнули, как верёвки.

Только одна, последняя цепь удержала его за левое плечо, так что его аж развернуло. Каменный свод дрогнул.

Я всхлипнул и побежал по лестнице, поскользнулся, свёз колено, прыгнул каким-то нелюдским прыжком, словно из змеевой пасти, сразу на дюжину ступеней вверх.

— Был тут один такой, до золота охочий, — пророкотало из подвала. — А ты думал, кто засовы снял да двери сломал? Я, знаешь ли, как он мне шесть вёдер принёс и попрощался, одну руку-то высвободил, хватило силы. А больше как ни маялся — извернуться не мог, правда, кольцо одно подвыкрутил, а тут и тебя ветром с дождиком принесло. Дождь… болотом пахнет. Болотницу прогневил, не мила показалась?

Я в ужасе осознал, что ливень, косо врываясь через распахнутые двери, ручьём течёт вниз, по ступеням — на этой каменной земле ему некуда было впитываться.

Вода. И последняя цепь.

Я выскочил под дождь, обернулся и увидел, как Бессмертный выломился из пещеры на свет. Обрывки цепей оплелись о каменные пни и просоленные ветви, как змеи, колокольчики на цепях мелко вибрировали, но не звенели, словно язычки у них поприлипали к чашам. Зелёно-голубую, дымную патину, которая здесь делала хозяина похожим на призрак, порезали яркие серебряные царапины. Чёрный капюшон он натянул на безволосую голову, так что ткань прикрывала отвыкшие от света глаза. Мне показалось, что ростом он уже куда больше сажени. Востроносые железные башмаки продавливали камень — в шаге он наступил на гальку, и та раскрошилась пылью. Я молча и медленно отступал. Я был бы рад орать и бежать, да не бежалось и не оралось. Серебристые с холодной могильной зеленцой глаза отсвечивали из-под капюшона, чуть отблёскивали железные зубы да виднелся из чёрной тени подбородок, острый, как клин.

— Освободил ты меня, теперь проси что хочешь, — сказал Бессмертный. — Всё одно я тебе ничего не дам.

— Отпусти, — сказал я. — Я ж тебе ничего не сделаю.

— А ты теперь знаешь, где мои сокровища лежат, — ответил он, надвигаясь. Каменные крошки задетых веток брызгали в стороны. Казалось, даже мёртвое вокруг него продолжает умирать.

— И ведь вы одинаковые. Вам всё одно, что я на цепи, что я жаждой и голодом мучаюсь, а подохнуть не могу. Вам лишь бы золото.

Он шёл, на каждый шаг припадая, как огромная страшная кукла из вертепа. Железный лязг и скрип стоял в лесу. Он приближался, а я словно врос в камень. Мой побег закончился.

— А чего тебе бояться-то, я тебя на цепи триста лет держать не буду.

Шаг. Дрожь земли. Лязг, скрип. И что-то ещё. Тяжёлые, быстрые, мерные удары, словно летит по каменному лесу тяжёлый, мощный конь.

Засека всё ж нагнал меня, и я почти обрадовался ему, хоть он тоже явился по мою душу. Если Марья Бессмертного на цепи посадила, то, может, и Засека, хоть и худой колдун, но чего-нибудь сдюжит?

Загудело за спиной, заплескало. Я обернулся к морю и увидел Марью. Конь её летел по воде, поднимая брызги. Она услышала звон своих сторожевых колокольчиков, подумал я, и пришла.

Всё сходилось в одной точке. Жаль только я стоял аккурат посреди.

Засека выехал на край, сделал широкий круг, заезжая Кощею в бок. Он крутил что-то в руках, складывал, и я ошеломлённо понял, что он привёз с собой разборный самострел. Дощечки да железки, скованные, видно, по заказу. Готовился. Давно, значит, готовился в Марьин лес вооружённым попасть.

Марья спрыгнула с коня на берег и оказалась высокой, повыше иных мужиков, худой девахой в круглом шлеме с личиной. Её знаменитых волос я не увидел — убрала, видно, под шлем.

— Что ж вы наделали! — закричала она. — Мне теперь, чтоб его заковать, нужно каждый кусочек от каждой цепи найти!

— Поищи, Марьюшка, поищи, — рассмеялся Кощей. — А я подожду!

Марья всплеснула руками, закусила губу. Она была без оружия — видимо, на этом берегу не могла нарушать свои же законы.

— А ты, Засека, сейчас же погибнешь, — сказала она, глядя на то, как разбойник заряжает самострел. — Никому нет спасения, кто с оружием здесь появится. Такой закон.

— Это мы посмотрим, — прогудел разбойник в бороду. Он был немногим меньше Кощея.

— Марья, свет мой, отойди, не мешайся, — сказал Кощей. — Я с витязями разберусь, а потом и потолкуем.

И он бросился в атаку, внезапно, без предупреждения.

Конь Засеки полетел на камень с перебитой цепями шеей, Засека отскочил, перекатился, поднял каменную ветку и ударил Кощея в голову. Только загудело.

Засека сорвал с себя высокий шлем-колпак, отступил, уворачиваясь, и натянул железную гранёную шапку на кулачище. Кощей сгорбился, прянул низом, подставил бронированное плечо под каменную палицу, и Засека мощным, убийственным ударом угодил навершием шлема ему в висок. Я видел, как такие удары разбивали головы, как гнилые пни.

Гул прошёл как железный, полетели белые искры, Кощей с визгом махнул рукой, мне показалось на миг, что это он кричит от боли, потом я понял — визжали шарниры старого тяжеленного доспеха. Выплеснулась из рукава кровь, кровь того бедолаги, что принёс ему шесть вёдер воды. Ему негде было прятать останки тела, когда я пришёл, и он просто запихал их внутрь свободной рукой.

Я схватил камень, швырнул, ещё и ещё. Гром орал над головой почти непрестанно.

— Лареееец! — кричал Засека. — Дай мне лареееец!

— Цееепь, — закричала Марья. — Цеееепь помогай собирать, пока все осколки не сыщем, я его не остановлю!

— Ларееец!

Марья стала читать что-то нараспев: иаранн а иаранн, иаранн го иаранн. Куски цепей вибрировали, поднимались, летели к ней.

— Ларец открой, — заорал Засека, повалив Кощея на землю. Он вскинул самострел и выпустил в упор две стрелы, по одной в глаз. С железным гулом, будто стрелы угодили в котёл, голова Кощея дёрнулась назад, древка вспыхнули, с жаром обуглились, Кощей мотнул головой, и две дорожки дыма поплыли в стороны.

Кощей взял одну из цепей в руки и оторвал часть звеньев, могучим ударом швырнув в море.

— Собирай, Марья, собирай, невестушка! — весело проревел он. — Пока все не соберёшь!

— Ларец открой! — заорал Засека, поняв, что я не собираюсь его ему отдавать, и через Кощееву голову швырнул мне ключи.

Что ж там такое-то, подумал я, открывая железную крышку.

На миг замерло и затихло всё.

В ларце, в холщовом мешке, лежало грязное, в бурых потёках, яйцо.

И тогда я понял вдруг, всё сложилось в моей голове.

Засека добыл Кощееву смерть, кто знает как, кто знает где, но добыл. Нашёл нужный дуб, вскрыл сундук, расправился с зайцем и уткой, и кто знает с чем ещё, и забрал яйцо себе. Но только он не собирался лишать старое чудовище жизни.

Нет, он хотел понять, как обрести бессмертие. Ездил по колдунам, пытаясь решить загадку Кощеевой смерти, отказывал покупателям, которые быстро прознали про Засекину тайну. А ватаге своей и словом ведь не обмолвился.

Потом, видно, отчаялся и, прежде чем яйцо продать, решил сам попытать счастья в том деле, для которого все и хотели владеть яйцом. С той единственной понятной разбойнику целью.

Найти Кощея и под страхом смерти выпытать у него, где спрятаны его несметные сокровища.

Те самые, о которых он рассказал мне за несколько вёдер воды.

Он ведь и к Марье затем сватался, сообразил я. Ни для чего, как для того, чтоб узнать, где Кощей запрятан.

А я случайно на него вышел и Засеку за собой привёл, а Марья уж прилетела, когда колокольчики услыхала.

А Кощеева смерть всё это время была у меня. Погибель, да не моя.

Дальше я не успел на секунду.

Марья сняла шлем и раскидала по плечам волосы, наверное, с закрытыми она толком не могла колдовать.

Засека взвёл самострел, метя в шею Кощею, рванувшемуся ко мне.

Тренькнуло, одна из стрел отскочила от бронированного плеча, как живая, и воткнулась Засеке в глаз, завершая старое лесное проклятие.

Вторая прошла мимо, скользнула над моим плечом, обожгла шею и ушла за спину. Я услышал тихий ох.

Когда я обернулся, Марья уже падала вниз по склону. Стрела торчала у неё из щеки — несбывшееся, ходившее за заговорённым доспехом, мигом взяло своё.

— Мааааааарья! — нечеловеческий крик Кощея расколол несколько каменных деревьев, рядом врезалась молния, заорало где-то вдали сполоханное вороньё, и часть каменного берега осыпалась вниз.

Я схватил Марью за руку, но не устоял, и по каменным пням мы вместе покатились в воду.

Сколько крови, подумал я, сколько крови. Что сейчас будет.

Взбурлила вода, и тело Марьи дёрнуло у меня из руки на глубину.

— Вот подарок так подарок! — взвыло в волнах голосом Морской Козы. — Не зря я здесь недалеко ходила! Убирайся прочь, Явор, прочь из воды!

Кобылица Марьи кинулась в море, словно всегда там была, распахнула непомерную пасть и вцепилась рыбине в хребет, выдирая куски, вступаясь за уже мёртвую хозяйку. Ясконтьева дочь кричала дурным человеческим голосом, лихорадочно болтая Марью. Плавники рассекали воду, из пасти расползался бурый туман по воде да белые хлопья, море ахнуло, ударилось в скалу, глухая тоска навалилась и отхлынула, оставив занозу, и я понял, что Марьи больше нет. Потрясённый, я глядел, как дерутся в кровище два чудовища, одинаково уже не схожие ни с рыбой, ни с конём. Марья тонула, погружалась в родное море.

Я выскочил на берег, разбил наконец проклятое яйцо о мокрый камень. Кощей гигантской статуей застыл на берегу, а потом с грохотом упал на железные колени, так что трещина пошла. Меня он то ли замечал, то ли нет.

Я отвернулся от смрада — в протухшем давно нутре плавала костяная, похожая на птичье ребро, кривая иголка. Я, вытирая руки о ватник, вытащил её.

Посмотрел на море.

— Марья, — сказал Бессмертный. — Прости меня, Марья. Первый год я тебя ненавидел, первый десяток лет я тебя проклинал, второй десяток — по тебе тосковал, третий — об одной тебе и думал. А вышло, что ты из-за меня погибла.

Я молчал. Я ничего не мог сказать, да и кто стал бы меня слушать. Мир вокруг рушился, заплывал кровью. Душу словно раздавило могильным камнем. Всё и вся вокруг гибли из-за меня, из-за моей мести бывшему ватажку, а я стоял, целёхонек.

— Теперь, — сказал Кощей, глядя куда-то за горизонт, словно видел там некое движение, может быть, Ясконтия, идущего мстить за разодранную дочь, — теперь — ломай.

Загрузка...