Что же, увидать златоглавую первопрестольную Москву Нелли на сей раз не было суждено. От Твери путь лег, по указке отца Модеста, на юго-восток, скорей притом к востоку.
Неделю пришлось, отъехав проселочными дорогами, дожидаться в крытою соломой черной деревеньке, покуда установится санный путь. Скучать, впрочем, не приходилось, слишком уж много надлежало поведать друг другу вновь обретенным друзьям. Нелли рассказывала о том, как удалось старухе-девушке Гамаюновой познакомиться с нею у дома Венедиктова, как по собственной же глупости отослала она той пустой ларец и сообщила о Твери, как появилась Лидия в Новгороде и увлекла Нелли в подземный ход — прямо в руки Венедиктову. С ужасом слушали Параша и Катя рассказ о гибели Псойки. Подруги же наперебой повествовали Нелли об удивительной истории Георгия, сына Соломонии Сабуровой. При сих рассказах отец Модест утыкался в книгу с греческими буквами.
Еще казалось Нелли временами, что Катя намеревается поведать о чем-то особом, но каждый раз себя останавливает.
Что же до Роскофа, то он боле всех был занят переменою кареты на возок, чего ради часто отлучался из деревушки. Возок решено было взять один, глухо крытый кожею, чтобы в случае отдаленного ночлега не замерзнуть.
— Хорошо бы еще запастись железною жаровней, — говорил отец Модест.
— Поселяне уверяют, в возке и без того будет жарко до духоты. Тела человеческие согревают малое пространство.
— Ну, только не там, куда мы следуем.
— Уж не в Сибирь ли нам надобно? — не без испуги спрашивал Филипп.
— Нет.
Но рассказы, рассказы о том, как Параша заговаривала кровь, и о том, как жила Нелли среди нечистой силы, были единственным развлечением. Ларец, наконец-то наполненный собственным своим содержимым, священник надежно закопал на самом дне собственной клади.
— Мало нечисти, еще и обычных корыстолюбцев надобно нам навести на свой след? — сурово говорил он. — Будто мало на таких дорогах пошаливают? Дорожные жители часто в доле с разбойниками. Мы везем с собою целое состояние, на лесной дороге убивают из-за меньшего.
С этим Нелли не могла не согласиться, однако слишком уж обидно было не притрагиваться к обретенным наконец драгоценностям.
Ох, как устала она ночевать в черной лачуге, где головою боишься замараться жирной сажей, а по ногам сквозит холодом из плохо подогнанной двери! На едкой попоне Нарда, кое-как пристроенной на двух узеньких скамеечках! Не было даже бани, хозяева непостижимым каким-то образом мывались внутри печи, как именно, Нелли так и не поняла. А главное — изба изо дня в день оставалась одна и та же! С самым дурным ночлегом можно примириться в пути, когда знаешь, что следующий кров будет неважно каким, но иным.
Наконец долгожданный день настал: снег лежал ровно и плотно, словно под ним вовсе не было земли. Черная коробушка возка была доставлена. Катя, Параша и Нелли забились в него, словно в игрушечный домик, проверяя, много ли можно разглядеть в квадратики глухих окошек (выходило, что мало), пушиста ли обивка из медвежьих шкур (обеспокоенный Роскоф заказывал ее особо), мягки ли лежанки (изрядно жесткие).
— Дверка подогнана на совесть, — отец Модест несколько раз хлопнул. — Не станем связываться с постоянным вожатым, будем нанимать мужиков от одного села к другому.
Истосковавшаяся по Нарду, Нелли проехала два перегона верхом, но на третьем, когда ледяной ветер надрал ей лицо, перебралась в возок к Параше. Медвежья шкура куда как славно щипала и грела, вот только окошки довольно быстро зацвели невиданными цветами, похожими на горный хрусталь. Параша придумала было нагревать в руках медяк и протапливать им в ледяной чаще круглый глазок, но уж больно быстро он затягивался обратно. Да и однообразные виды ранней зимы были едва ли интересней, чем сам морозный узор, и Нелли предпочла забавлять себя, воображая, будто гуляет по хрустальному лесу. В глубине должен быть ледяной замок с прозрачными стенами и башнями, в каминах пылает белое пламя, которое никого не обжигает, а живут в замке…
— Эка нос у тебя, ровно бурак, потри-ка его в ладошах! Самое бы лучшее липовым цветом намочить отваренным.
Нелли в ужасе полезла в подкладку новехонькой бобровой шубы, отыскивая зеркальце. Хуже некуда! Щеки, а особенно нос, приобрели несомненный цвет спелой клюквы.
— Да не пугайся, не отморозила, просто обветрел.
Но Нелли все поглядывала в зеркальце и, чем чаще смотрелась, тем больше огорчалась.
— Слышь, касатка, Катька тебе про барыню-то Трясовицу рассказывала?
— Что-то поминала такое, не помню, — Нелли запихнула зеркальце от греха подальше.
— А зря, меж тем. Катьку в возок не дозовешься. Тогда уж я тебе расскажу, а ты сама разумей.
— Ну ладно, сказывай. Ой, гадость какая! — Нелли пребольно зашиблась щиколоткой о холодную пустую жаровню, пристроенную на полу. Зачем только брать было эдакую дрянь?
— До свадьбы заживет. — Досада подруги оставила Парашу равнодушною. — Так вот, слушай лучше. Было то годов три десятка тому, да как раз в наших краях. Живал в столице молодой барин, графом Рокотовым звали. В родных краях он и не бывал сроду, как родитель его обосновался смолоду в Петербурхе, так уж он там и на свет родился. После батюшка его помер, зажил он своим умом, да не ладно. Больно любил на железяках тыкаться, ну и убил двоих или троих господ до смерти. Судебное дело вышло. Только судья-то толковый попался, рассудил так: коли выслать его в имение на Чаре, так до ближнего же помещика такой конец, что ежели и взбредет охота саблями пыряться, так, покуда едешь, остынешь. Ну и выслал судья графа-то молодого от греха в Богульники, так именье прозывается, из столицы.
— Не саблями, а шпагами, сколько раз объяснять, — лениво заметила Нелли, кутаясь в меха. Рассказ покуда не слишком ее занимал. — Шпага колет, а сабля рубит.
— Тебе, может, и различье, а по мне так все одно выходит смертоубойство бессмысленное. Мужики дерутся первое спьяну, второе не до смерти, а господа стрезва да до греха.
— Не понимашь ты. Ну, и чего дальше-то было с графом этим?
— В Богульниках с деда его господ не видали, живал там только немец-управляющий. Приехавши, узнал граф, что дед его в нестарых еще годах исчах от любви к какой-то красавице, чему и письма в бумагах его нашлись, ну да то дела минувшие, давние. Граф-то молодой был повесою, так он и почал расспрашивать немца, какие, дескать, вокруг молодые красотки. Первое, отвечал тот, одинокая помещица Мортова. Красавица, да шибко ученая, все то звезды с башни наблюдает, то за книгами сидит, а все одно на балах первая. Одно плохо — никогда не может перчаток снять, пальцы-де изуродовала шибко во время опыта кемического.
— Химического, — поправила Нелли.
— Велика разница. Никому рук своих без перчаток не показывала.
— Что же у нее, когти там были? — Нелли заинтересовалась.
— Ты слушай. Не больно-то ему захотелось волочиться за барынькой с покареженными пальцами али обгорелыми, он к ней и не поехал с визитом. Только как-то бродил с ружьецом по лесу, да вышел на поляну. А на поляне той барыня молодая травы собирает в корзинку, без чепца да без перчаток, вроде как не ждала никого чужого. Барыня красивая, волоса черные, руки белы как снег, да красивые, как у статуя. Граф было навострился раскланяться, да барыня как подхватит в испуге свою корзинку и пустилась от него бежать через лес. Тот подивился, понятно. А через месяц встречает он ту барыню на бале. Кто, мол, такая. Ему отвечают, помещица Мортова. Тут уж он представиться захотел, да и она его признала. Вы, говорит, сударик, врасплох меня застали в лесу, Вы, чай, не успели моих рук разглядеть? Тому ума хватило приврать, дескать, не успел. Она вроде как обрадовалась. Руки-то мои, говорит, шибко изуродованные, вот я и убежала. А граф в ум не возьмет: какая ж женщина будет на себя ложное уродство наговаривать? Вот и зачастил к ней в именье ее Болотово, так и ездил, покуда не влюбился.
— А вправду, зачем ей было? — От удивления Нелли даже позабыла об обветрелом лице.
— Крестьяне-то все знали, что уродство — вранье. Знали еще, что глаз у барыни Трясовицы, как ее прозвали, худой. Не угодит ей кто — так в месяц исчахнет. Только крестьян-то она не больно боялась. Вот и взяла она однажды в горничные девушки деревенскую одну. Да только та девка была не простая, а с цыганскою кровью, вроде нашей Катьки. И по руке гадать умела, как настоящая цыганка. Она-то и смекнула, в чем дело.
— Так в чем?
— А хироманта та боялась какого встретить, вот руки и прятала. А по руке написано у ней было, что не свой век она живет, а давно уж чужой. Кто ее полюбит, у того и век забирает. Вот и живет молодая да красивая, а самой уж девяносто лет. В крестьянке Трясовица никак не ждала хиромантку, вот девушка и разглядела это. Да еще разглядела, как Трясовицу погубить. А всего-то надобно было, чтоб человек, кому она по крови должна, пришел долг стребовать. Помнишь, про старого-то графа? Он вить, как внук, в Трясовицу влюбился, да красивые годы ее удлинил жизнью своею. Пожалела девушка-цыганка графа молодого, а может, и полюбила. Не враз он ей поверил. Да только в конце концов обучила она его, что Трясовице сказать. Вишь, как обошла его. Ты, говорит, барин, скажи про кровный должок как бы в шутку, не виноватая она, так и вреда ей не станет. Ну, уговорила наконец. А только сказал граф Трясовице про кровный долг, та как затрясется! А дальше по лицу у нее морщины пошли, будто невидимка какой вырезывал, подбородок отвис до груди, зубы повыпали, волоса пошли седеть один за другим. Старела-старела, да и померла на месте. Вот уж перепугался-то граф молодой.
— Ну, Парашка, скорей это сказки все-таки. Мало там чего на самом деле было, а люди ради выдумывать.
— Это уж ты, у Венедиктова погостивши, да в такие дела не веришь?
— Так то я ж сама видала.
Параша хмыкнула.
— Горе с тобой. От учености люди вроде как слепые делаются, ничему не верят. Ты лучше ответь, касатка, будто уж тебе ничего эта сказка не напомнила?
— Это ты про Лидию Гамаюнову? Так там иное дело. Ей просто Венедиктов молодости дает, вот и все.
— Просто, касатка, в таких делах ничего не делается. Чую, не все она тебе рассказала, ой, не все. Кто знает, может статься, через нее мы и к Венедиктову окаянному подобраться сможем.
— Кабы нам на Волге не застрять, покуда лед не окрепнет, — говорил отец Модест. — Мостов тут нету, только переправа водная. Дальше Ярославль минуем да Нижний Новгород, но в города нам нет надобности. Между Казанью и Самарой проедем, а там хорошая дорога по тракту в Пермь. В Перми уж остановимся на недельку. Большая река впереди, Тобол, а Каму так только притоками увидим. Екатеринбургу уж боле полувека, отчего-то все думают, что нынешняя Государыня его ставила. Дале Омск, сей град — дитя, два года ему всего. Берегом Иртыша до Барнаула, сие город-недоросль, двенадцати годов. Ну а там уж рукой подать, не больше недели пути.
— Ох и расстоянья в России, — изумлялся Роскоф. — Сколько ж на самую дорогу уйдет, Ваше Преподобие?
— Месяца два, а то и три, как уж фортуна. Ежели бы почтой ехали, так наверное три, зато, конечно, покойнее казенной дорогою. А проселочными трястись я по прямой давно путь выездил, вот, взгляните по карте.
Роскоф и отец Модест склонились над исцарапанным трактирным столом, углубившись в потрепанное по краям географическое изображение.
«Может статься, проселками и короче, только куда ж мы едем так далеко и что там позабыли?» — подумала Нелли, со скуки уткнувшись в добытую в Твери потрепанную книжку журнала. Журнал назывался «То да сё» и был старый-престарый. Так, в нем давалося подробное описанье «изумительной думающей механической куклы для игры в шахматы», а Нелли в малолетстве еще слыхала, что отлитая эта в виде турка кукла была лишь ловким обманом: живехонький шахматист прятался в ее основании, передвигая фигуры при помощи хитрых рычажков.
— Позволите ли взглянуть на сие, господа? — приятным, чуть хрипловатым голосом вмешался проезжий с другого конца стола. До сего момента казался он вполне углубившимся в содержимое своих дорожных сумок, в коих наводил порядок.
— Извольте, сударь, — отец Модест обязательно передал карту. — Вы интересуетесь познавательности ради или с сугубою целью?
— О, еще с какою целью! — воскликнул проезжий. — Позвольте, уж кстати, представиться. Леонтий Силыч Михайлов, личный дворянин. Действительный член Императорской Академии Наук.
— Филипп Антонович Росков, дворянин из Бретани.
— Модест священник Преображенский, а сей недоросль племянник мой Роман.
— Душевно рад составить знакомство. — Проезжий раскланялся. Нелли не умела различать у взрослых возраста, когда были они старше Ореста или Филиппа. Вроде бы Михайлов глядел одних лет с отцом Модестом, но, может, и старше. Был он невысок ростом и мелок чертами лица, однако ж приятен. Главными составляющими его приятства были заурядные серо-зеленые глаза, сами по себе небольшие, но то и дело начинавшие лучиться таким доброжелательством, что тут же делавшиеся огромными, а также хрипловатый сей ласковый голос. Пегонькой паричок его, застегнутый пряжкою, казался коротковат и торчал назади кверху забавным хвостиком. Щеки казались выбритыми довольно небрежно, как у человека, не слишком о наружности тщеславного. Получивши карту, Михайлов тут же уткнулся в нее.
— Восхитительно! Но постойте, сие путь исключительно зимний?
— Ни в коей мере, сударь, что Вас смутило?
— Тут нету селений, — Михайлов ткнул пальцем в карту, — кто ж переправит летом через сей приток Тобола?
— Тут броды, — отец Модест улыбнулся.
— Все в Вас изобличает опытного путешественника, Ваше Преподобие. Однако ж Вы едете в партикулярном платьи. Видимо, не по епархиальной необходимости?
— На сей раз — по обстоятельствам семейным, — отец Модест улыбнулся Нелли одним уголком губ. Нелли прикрыла книжкою смешливую гримасу. Что же, они вить и впрямь с отцом Модестом родня, хоть и через сказочного царевича Георгия. Так что в известном смысле странствие их впрямь можно было объяснить семейными обстоятельствами.
— Великая до Вас просьба позволить скопировать сей маршрут. — Михайлов убедительно прижал ладонь к сердцу. — Не прошусь в спутники, но также имею следование до Барнаула и хотел бы сберечь время. Я, видите ли, господа, натуралист, и еду дале Барнаула с целями ботаническими. Ласкаюсь увидеть круговерть цветения от пробуждения Натуры после зимнего сна до осеннего увядания.
— Выражаясь аллегорически, Вы — служитель богини Флоры, — любезно вставил Роскоф.
— Самой прелестной из богинь!
— Но не рано ль Вы пустились в путь? — отец Модест поднял бровь. — Даже и без моего маршрута Вы застанете свою богиню спящей под белоснежными покрывалами. Теперь вить середина декабря.
— Ах, сударь, Вы не знаете правил жизни любителей диких мест! — Михайлов рассмеялся. — Я еду впервые в те края. Путь мой на Алтай. В Барнауле надлежит мне обосноваться, дабы иметь место для регулярных возвращений. Там же должно подготовить все для неповрежденного хранения собранных растений, а возможно, и жуков с бабочками. Без спешки надобно также сыскать надежных, знающих проводников и подрядиться с ними. Так что хлопот мне довольно.
— Копируйте, сударь, мне отнюдь не жаль, но должен предупредить, что сия дорога трудная. Наше щастие, что зима, летом можно утонуть в непролазной грязи.
— Всесердечно благодарен, а трудностей дорожных я не страшусь! — Михайлов проворно вытащил из плоской твердой сумы, висевшей у него на боку, собственную карту и грифелек-карандаш. — Надолго я вас не задержу, господа, а в свой черед готов поделиться превосходнейшими рединками от гнуса, коих у меня в возке преизрядный запас.
— Неужто для Алтая сей запас сделан? — отец Модест расхохотался.
— Для мест таежных, коих в тех горах немало, — удивился Леонтий Силыч.
— Алтай — особая страна, — лицо отца Модеста как-то странно просветлело. — Гнуса в тамошних лесах нету, ни комаров, ни мошки.
— И даже в хвойных? — Михайлов, несомненно, опасался розыгрыша.
— В черни? Нет, и хвойные леса чисты, к тому ж елей растет мало, все больше пихты.
— Похоже, мне пощасливилось беседовать с тамошним уроженцем.
— О нет, просто на Алтае довелось мне немало бывать. Вы станете щасливы в своем путешествии, сударь, ибо растительность тамошняя необычна и прекрасна. Много полезного находят в ней местные целители, — отец Модест покосился на Парашу, уворачивавшую в полотно трактирные пироги. — Язычники-ойроты напоят Вас отваром из бадан-травы, который непременно надлежит пить с молоком. Ни с чем не сравним изысканный аромат сего бледно-розового цветом напитка, бодрит же он не хуже привычного Вам чаю. Округлые листы его напоминают формою простой подорожник, но притом бруснично-красны, когда созреют. Но красных листов ойроты не берут, надобно, чтобы лист почернел кореньем в земле.
— Подумать робею, что мне предстоит первому описать сии чудеса. Правда ли, что реки Алтайские несудоходны?
— Сущая правда, сударь. Даже столь широкие реки, каковою является Катунь. Они мелки и так быстры, что Вы едва ли сможете зайти в воду по пояс. Дно же не зарастает ни илом, ни водорослями из-за стремительности водной, даже песку на нем Вы не увидите, один лишь шлифованный струями камень.
Никогда еще Нелли не видала отца Модеста в таком странном настроении: он походил на человека, еще не пробудившегося ото сна, но торопящегося пересказать дивное сновидение, покуда оно держится в памяти.
Михайлов завершил уже черкать свою карту.
— Положительно, только остаток приличия препятствует мне проситься в компанию, — он с поклоном передал карту отца Модеста владельцу. — Но надеюсь все же на беседы, когда дорога вновь нас столкнет.
— Вы преувеличиваете ценность моих сведений, ибо скоро узрите все сии красоты собственными глазами, — улыбнулся отец Модест. — Однако ж нам пора.
— Экой странной человек, — заметила Нелли, прыгая в седло: день был солнечен и скучать в возке не хотелось. Тем боле, что совсем тепло.
— Я и не знала, что среди господ бывают травники, — Параша медлила захлопнуться дверкою.
— Сей не травник в твоем понимании, Прасковия. Он не лечит, но описывает травы для книг, следовательно, для него нету различия между теми травами, что ты особо собираешь, и теми, которые для тебя бесполезный сорняк. А вот досадно то, — отец Модест нахмурился, — что Нелли не послушалась меня еще в Твери. Теперь сей ученый муж будет попадаться нам по дороге, и уж переменять маски поздно.
Нелли была только рада. «Надобно купить тебе женское платье, — говорил отец Модест. — Так меньше нас запомнят дорогой. Посуди сама, зачем троим мужчинам, то есть тебе да нам с Филиппом, прислуга-девчонка?» — «Ну так пусть Парашка и оденется опять барышней», — отбивалась Нелли. «Хорошенькое дело, барышня без служанки! Нет, так уж лучше всего мальчик-слуга при двух мужчинах, да барышня с девочкой. Не упрямься, маленькая Нелли». Нелли и не упрямилась, но тянула покупку как могла. А теперь и не понадобится, и очень хорошо.
Нелли выпрямилась в седле и полетела галопом. Хорош, ах, как хорош мужской наряд, и лицо уже привыкло к дорожному ветру. А ветер играет гривою Нарда и напрасно пытается забраться в бобровую шубу.
— А ну наперегонки? — выкрикнула румяная Катя, придерживая треуголку.
— Вот надумали, лошадей в пути палить! — Роскоф сам с трудом сдерживал то ли коня, то ли себя. — Коли это и есть русский мороз, то мне он по душе!
— Ежели считать сие морозом, то соотечественникам Вашим бывшим не стоит зимою воевать с Россией! — расхохоталась Нелли.
— Что за глупая мысль! — рассердился Роскоф. — У Франции нет с Россиею границ, и делить нам нечего. Уж больно смело надо вообразить, что родится в Прекрасной Франции маниак вроде Александра Македонского да положит завоевать все на своем пути. Величье Империи — не в войнах с цивилизованными соседями, но в умножении колоний.
— Не сердитесь, Филипп, девочка просто неудачно пошутила, — подскакал отец Модест, который также был весел. — Знаю, Вам мерзка даже сама мысль о том, что новая родина может воевать со старой. Но верно и отец Ваш исходил из того, что такое едва ли возможно. Александры же Македонские, на великое щастье рода людского, рождаются редко. Едва ли следующий будет непременно француз.
— Филипп, я не хотела тебя обидеть, — Нелли подскакала поближе к Роскофу.
— Верю, милое дитя, да и не к чему держать обиды в такой день! — Роскоф протянул руку вперед.
По обеи стороны тракта простиралась долина, и лучи солнца играли на снегу, словно золотое шитье на лилейной ризе. Отдаленные избы казались уютны в огромных снежных шапках, укрывающих крыши. Воздух казался свеж, и превесело скрипели полозья возка.
Нелли не думалось теперь о том, куда и зачем им ехать. Вторая, «романова» суть, как называла она действенное начало, вновь владела всем ее существом. И суть сия наслаждалась грядущими неожиданностями дороги.
— Смиренное нам выпадает Рождество, — заметил, спустя десять ден, отец Модест. — Ни единого городка на пути, однако ж не погнушаемся сделать крюк да заехать в деревню.
Нелли и Роскоф как ни в чем не бывало принялись с утра за ржаные лепешки и земляничную пастилу, прежде чем обратили вниманье на то, что отец Модест, Параша и даже Катя от фрыштика уклонились.
— Папенька с маменькой в сочельник обыкновенно кушают, — смущенно разглядывая темно-красный надкушенный кусок медовой сласти в руке, пояснила Нелли.
— Пустое, дитя, путешествующим пост разрешается. Сие желание добровольное.
— Сами-то небось до первой звезды ждать станете, — незнамо на кого насупилась Нелли.
— Федул, чего губы надул? Кафтан прожег. Велика ли дыра-то? Один ворот остался, — тут же задразнилась Катя.
Ближнее село оказалась всего в часе езды от тракта. Колоколенка почерневшей от ветров рубленой церковки виднелась издалека.
— У нас в каждом храме стоит теперь игрушка под названием вертеп, — вздохнул Филипп.
— А что за игрушка? — заинтересовалась Нелли под укоризненным взглядом Параши.
— Маленькой хлев без одной стены, освещаемый снутри свечкою. В нем видны младенец Христос, Дева Мария, Иосиф, ангелы и овечки с коровами. Иной раз клеят сии фигурки из многих слоев бумаги, а порою вырезывают из дерева. Но всегда они ярко раскрашены, и детей невозможно от вертепа увести. Мне казалось в младенчестве, что коли подглядывать затаившись, то игрушки начнут двигаться, как настоящие — ангелы полетят, барашки заблеют, Пресвятая Дева начнет укачивать Младенца… — Роскоф вздохнул второй раз.
— Теперь увидите Вы обычаи российских поселян, — отец Модест, нагнувшись с коня, постучал рукоятью хлыста в набухшую дверь крайней избы.
— Кого Бог посылает? — высокий мужик с проседью в бороде возник в дверях. Он стоял согнувшись, поскольку дверь была низка.
— Примете путников на Христово нарождение?
— Гость в дом, Бог в дом. За овес для лошадок приплатите? Сюда въезжайте расседлывать. — Мужик, невзирая на мороз без шапки и тулупа, шагнул под навес конюшни.
В избе ярко горела уже восковая свеча, что удивило Нелли, но никак не Парашу. Земляной пол весело поблескивал свежею желтою соломой, а на столе, покрытом белою льняной скатертью, громоздилась глиняная сулея с чем-то вроде каши. Под образами стоял, повязанный лентами, немолоченый сноп ржи. Многочисленная семья, собравшаяся в просторной горнице в нарядных одеждах, была странно молчалива. Только двое младших детей, пятилетняя девочка и парнишка лет трех, то и дело залезали под праздничный стол, подражая оттуда писку цыплят.
— Сие для того, чтобы хорошо неслись куры, — с усмешкою шепнул Роскофу отец Модест, присоединяясь к общей молитве, что начинала тощая старуха в черном вдовьем плате.
— Звезда, звезда!! — закричали наперебой еще двое детей постарше, вбегая с улицы.
— Тихо вы, озорники, — хозяйка помоложе принялась тем не менее раздавать деревянные ложки.
Кушанье оказалось размоченным зерном, сильно подслащенным медом. Нелли кое-как проглотила две ложки, изрядно пожалев, что не постилась: отец Модест кушал с не меньшим аппетитом, чем Параша и хозяева.
— Как зовется село ваше? — ближе к концу трапезы спросил священник.
— Браслетово.
— Вот странное прозванье.
— Помню я, барин-сударик, как село зачалось, и отчего назвали, помню, — степенно начала старуха. — Сказ долог, так и в святой вечер сочельный работать грех.
— Расскажи, сударыня-хозяюшка, — подольстилась Параша.
— Люди мы здесь вольные, назад тому сто лет пришли целину подымать. Вестимо дело, сперва поближе к Ширье стояли, это Камы-реки приток. Девчонкою я была, так ничего на месте села нашего не было, кроме лесу. А был у нас вдовый кузнец, да у него дочка малая, Дашуткой звали. Подружками мы с ней были. Уж лелеял он ее с горюшка, баловал. И то сказать, кузнецы народ богатый. Все девчонки босые — Дашута в черевичках, все в лапотках — она в сапожках. А на девятые именины вынул отец из укладки потаенной слиточек серебра да выковал ей браслетик, здешними камешками прозрачными изукрасил. Уж она его не снимала, хоть и не падка была наряжаться. Тихонькая девка-то была, вроде блаженной. Бывало, сидит на лужке, не шевелится, покуда бабочка на руку ей не сядет. Цветы рвать на венки жалела, смеялись мы над ней. Беленька была, вроде тебя, — старуха кивнула на Парашу. — Только кузнец-то в тот же год взял да женился. Красивую взял, один изъян — глаза-то больно близко друг к дружке, навроде медвежьи. Вроде и не бивала падчерицу, да только кто бьет, тот зла не таит. Через год родила мачеха сынка, да назвала по-медвежьи, Михайлой. А кузнец вишь все хвастал, что приданое дочке справит, не хуже купца какого. Вот и стала мачеху жаба давить, что не все наследство сынку перейдет.
— Неужто извести захотела? — заинтересовалась Катя.
— Захотела, соколик. На то место, где село наше стоит, Дашута часто в лес одна гуляла-ходила. Ягоды она плохо брала, бывало, полкузовка зеленухи наберет. Раз вечор воротились все девки с ягодами, а Дашутки нету. Всю ночь искали-аукали, с огнями по лесу бродили, да попусту. Мачеха больше всех убивалась, волки, мол, унесли девчонку. Так с тех пор о ней и не слыхали. Село-то росло меж тем, стали взрослые сыновья отделяться на свои наделы, землицы всем не хватало. Надобно дальше лес жечь-рубить. Я уж трех деток родила да двух схоронила, когда тут село зачали ставить. Глядят мужики на вырубке — стоит рябинка молоденькая, а в ствол вроде как блестящее что-то вросло. От мала до велика дивиться сбежались. Прибежала и старая вдовая кузнечиха. Здесь, говорит, небось падчерицу мою волки сгрызли, ее это браслетка. И велит сыну Михайле, руби рябину, нечего добру пропадать. Махнул Михайла топором да ударил по стволу. И тут из раны древесной как кровь-то руда потекла. Кузнечиха упала со страху наземь, да сама и призналась, что девку на сем месте убила да закопала. Так с тех пор и стоит село вокруг той рябинки, вроде как бережет она людей.
— А что с кузнечихой сталось? — не утерпела Параша.
— Ну, какие тут у нас судьи, — неопределенно отвечала старуха. — Ванюшка, ты себе ложкой весь мед загреб, думаешь не вижу? Кутью ешь по-честному!
Хозяйские дети, небось сто раз слыхавшие о девочке Дашутке, само собою, уделяли рассказу старой хозяйки куда меньше внимания, чем Нелли, Параша и Катя.
— И где ж эта рябина? — спросила Нелли нетерпеливо.
— Да прямо напротив церквы, касатик. Церква-то новая, даром что ветха, пяти десятков годов ей не будет.
В непривычной для крестьянского дома тишине все разобрались ко сну.
— Нету ли какого горя у этих людей, что они так не шумны? — спросил отца Модеста Роскоф.
— Обычай. Завтра здесь будет шуму достаточно, да мы, по щастью, уже отъедем, — шепотом отвечал священник.
Еще затемно в морозном воздухе заблаговестили к заутрене. Нелли, невзирая на некоторую уже привычку к странствиям, так и не приучилась легко подниматься рано. Пожалуй, кое-как разбудило ее лишь желание поглядеть на волшебную рябину.
Все, что могло покрыться инеем внутри рубленого храма, пушилось белизною. Золотые шарики свечных огоньков не разгоняли мрака, а у старенького священника из-под латаной ризы виднелась меховая кацавейка. И все же радость праздника теплой волною поднялась в груди Нелли, как дома, когда по возвращении ее ожидали сверкающая елка под потолок и груда подарков. На прошлое Рождество приезжал домой Орест и стоял перед праздничной иконою рядом с маменькой, щасливый и веселый. На прошлое Рождество еще не пришли после бабушки драгоценности, и Нелли не знала самого главного для себя. Уж тем боле не слыхивала она ни о каком Венедиктове, да и служил Литургию еще отец Паисий. Неужто за год может пройти словно бы целый век?
К Причастию, понятное дело, ни Нелли, ни Катя подойти не смогли (Какие б они имена стали называть?), не подошел и отец Модест, верно не желая раскрывать местному священнику своего сана. К немалому изумлению Нелли, причастилась Параша, за которой последние три года этого не водилось в Сабурове, а также Роскоф, коего она полагала католиком.
Выскользнув из храма под пение малочисленного хора, Нелли кинулась искать рябину. Впрочем, особо искать не пришлось, дерево стояло наособицу напротив церковного крыльца. Пришлось, правда, подождать, покуда с площади свернет ватага ребятишек, уже выволокших оклеенную золотой бумагой осьмиконечную звезду на длинной палке.
Пречистая Дева Мария
Иисуса Христа породила,
В яслях положила.
Звезда ясно сияла,
Трем царям путь показала -
Три царя приходили,
Богу дары приносили,
На колени припадали,
Христа величали.
С этой песней сборщики праздничной дани наконец устремились по улице, а Нелли смогла приблизиться к одинокому дереву.
Грубоватой работы браслет, украшенный желтыми полупрозрачными камешками, туго опоясывал разросшийся ствол. В одном месте, впрочем, была неровность и оставался из-за нее зазор пальца в два толщиною.
Нелли просунула между браслетиком и стволом пальцы, сама не зная для чего, просто из привычного желания прикоснуться к украшению. Было оно ледяным, даже сквозь перчатку. Слишком уж ледяным, у Нелли даже помутилось в глазах. И на одно заволокшее взор мгновение ей помнилось, будто вокруг нету ни церкви, ни изб, а раскинулся в летнем палящем зное высокий некошеный луг. В цветах сидела маленькая девочка в рубахе из белой холстины и неподвижно ждала, чтобы бабочки сели на ее распущенные льняные волосы и вытянутые на коленках ладони.
Видение было слабым и как бы прозрачным. Почти сразу зимний день проступил сквозь него и стал единственною грубой реальностью, скрипучей и морозной.
Нелли в растерянности огляделась по сторонам, высвобождая руку. Шагах в десяти от нее стояла Параша.
— Никак получилось у тебя что? — живо спросила она, подходя.
— Не должно было получиться, — почти с испугою отвечала Нелли. — Это ж не мое, ты знаешь…
— Растешь ты, касатка, — улыбнулась Параша, поправляя выбившиеся из-под только что накинутого цветочного плата распущенные волосы. В церкви, по случаю причащения, была она простоволоса. — Ты растешь, а вместе и сила твоя растет.
— Так что ж я, любые камни тогда читать стану?
— Ну, уж верно, не так хорошо, как свои кровные. К тому ж тут, может, и я тебе помогла. Ты с нарукавьицем говорила, а я с деревцем.
— Тебе жалко ее, девочку-то? Она вить там внизу, под корнями.
— Не жалко. Рябинкою ей лучше быть, чем человеком. Одно плохо — лес вокруг нее повырубили. С другими-то деревцами веселее. Да еще одно — зря людишки думают, будто девочка их защищает. Нету ей дела до них.
Новый же, 1785 год отпраздновать, почитай, не удалось вовсе. В метельной тьме путники подъехали посередь проселочной дороги к какой-то вовсе крошечной избушке, скорей даже сторожке, хотя что было в лесу сторожить?
В единственной горнице, служившей и сенями, помещалась маленькая печь, на какой улежать разве ребенку, нары да стол с одною лавкой, и то было тесно. Единственное окно покрывал слой льда в палец толщиною, но топили, казалось, недавно.
— Где ж хозяева? — удивился Роскоф, распутывая мокрый от снега башлык.
— Оных у сего крова нету.
— Шутите, Ваше Преподобие?
— Нисколь. Мы вить уж близко к Перми, места глухие. Чем суровей условия климатические, тем добрее друг к дружке люди. Ничего не стоит пропасть зимою от холода. Дом вправду ничей, поглядите, Вы не обнаружите в нем ни одежды, ни имущества. А вот хлеба насущного найдете. Вы видали дрова под навесом? Сегодня мы натопим и обогреемся, а завтра с утра возобновим их запас для других путников. Найдутся здесь и огниво с трутом, и теплые шкуры.
— Экой замечательный обычай!
— Жестокая необходимость его породила. Того, кто разорит подобный приют, могут повесить на ближней же осине. Есть и другой обычай, быть может предосудительный. На задах деревенских огородов хозяйки вывешивают зимою узелки с сухарями, салом, солью и другим необходимым. Принято считать, что человек, воспользовавшийся подобным узелком не по праву, навлечет на себя проклятие.
— Кто ж вправе ими воспользоваться?
— Тот, кто не смеет переступить порога дома. Беглый каторжанин, изгой. Крестьяне разумеют — и отщепенцу надобно питать свои телесные силы, какие б грехи ни лежали на его душе.
— Вот уж молодец, кто для нас постарался! — Катя колола уже лучину на растопку. Вскоре в печи полыхал уже огонь, и сделалось возможным снять верхнее платье.
Праздничный ужин составила непритязательная копченая оленина с ржаною краюхой да малага из серебряной фляжки, коей отец Модест с Роскофом сами выпили по бокалу, а остальным налили по трети, ежели не менее.
Ни тебе гаданий, ни ряженых, что бродят сейчас даже по самой убогой деревне с соломенным чучелом лошади, в вывороченных тулупах да с бородами из мочалы. Мужчины завели вполголоса какой-то скучнейший разговор о догматах, в котором и подслушивать-то было нечего.
— В том и постоянная беда Церкви католической, что лекарства временные и животворные для больного она делает постоянными и уж морит ими здорового. Таков и целибат, вить введен он был в эпоху жесточайшего падения нравов опять же средством лекарственным. Подумайте, целибатник вить не монах, чина ангельского, преодоления страстей земных, на нем нету. Он такой же мужчина, как мы с Вами. Опять же монах обитает в стенах, обороняющих от соблазна, приходской же священник брошен в мир со всеми его прельщениями. Сколько зла от сего, я не единственно грех подразумеваю! Согласен, кто устоит, будет тверд особой твердостью, да много ли таких?
— А Вы женаты, Ваше Преподобие? Давно собирался я спросить.
Нелли навострила было уши.
— А я как раз целибатник, да только не ради общего правила несуразного, а по необходимости, — отец Модест отхлебнул малаги. — Жизнь моя чревата опасностями, Филипп. Жестоко было б предлагать женщине столь великие тревоги. По щастию, давно минули те времена, когда каждый мужчина роду нашего должен был оставить потомство. Нас теперь много. Но ворочаясь к догмату филиоквистскому…
Нелли вздохнула.
— Давайте хоть уж о страшном говорить, — Катя уперлась плечом в горячую стену печи. Нелли и Параша тоже устроились перед печкой на полу, вкруг прибитого противу искр железного листа. — А то что за Новый год?
— А метель метет по-новогоднему, — Параша прислушалась не без озабоченности. — Может, ты, касатка, расскажешь про тех живодеров из дальней сторонки, которы кровь человечью из деревянных чаш пили?
— Да уж рассказывала, — Нелли не слишком хотелось вспоминать сейчас заточенный в хрустальных бусах рассказ о девушке, погибшей, когда был взят странными людьми в рубище огромный каменный замок. Одного вить Катька с Парашей не понимают, что все чувства женщин из ларца она, Нелли, переживает словно свои собственные, и не слишком ей весело вспоминать ужас и смерть. Сразу, когда она не чает, на каком свете, и радехонька, что наконец безопасна, это одно. А чтобы стоны раненых и треск замковых ворот под тараном, когда темные доски лохматятся вдруг белесой щепой, через которую просовывается железное жало, сделались не ее воспоминанием, но страшною сказкой — это совсем другое. — Лучше ты расскажи чего.
— Ну ладно уж, — Параша скривила губу в притворном недовольстве. — Про порчу рассказать?
— Расскажи, расскажи!
— Это взаправду было, только давно. — Подпихнутое в огонь полешко вспыхнуло, озарив курносое лицо Параши алым всполохом. — Был царь на Москве, молодой, да нещасливой. Женился один раз на красавице иноземной, да году не пожили. Один раз попила красавица в жаркий день студеной воды из реки, да ухватила ее лихоманка-Иродиада. Три дня пометалась в жару, да и умерла. Остался царь молодой в пустом гнезде, ровно птица без птенчиков. Погоревал сколько надобно, да опять жениться надумал. На сей раз выбрал красную девку из своих, из русских. Да только в те поры много горя русские знали от нелюди косоглазой. Вроде тех, что у проклятого Венедиктова на посылках. Сперва набегами набегали людей убивать да города жечь, да грабили сами, а потом сказали нашим царям: мы-де жечь-убивать больше не станем, да только жить заселимся у вас под боком, чтобы вы сами доброй волюшкой злато да меха нам везли. То есть еще и сам вези им награбление. А делать нечего, большая в те поры у нежити окаянной сила была, не перебьешь, пришлось одаривать.
— Парашка, так это ты про иго монгольское рассказываешь, — Нелли зевнула. — Никакая это была не нежить, а просто люди желтой расы. Дань мы вправду плачивали, покуда одолеть не смогли.
— Скажешь, не нежить. Старики сказывают, были те точь-в-точь Венедиктовские. Только я не о том. Худо тогда жилось, то сам в гости к нежити езди, гадость там всяку ешь-пей, вроде лошадиного молока прокисшего, то к себе их зови для почета. Пришлось царю и на свадьбу звать нежить-то, а куда денешься. Сели те за столы недовольные, что царь красавицу такую в жены берет. Ну закончился пир, проводили молодых в опочивальню. Легли они как положено на снопы пшеничные да одеяла соболиные, хотел царь обнять молодую жену, да так и обмер. Вроде как покойница с ним рядом лежит, лицо окостенелое, глаза ввалились да глядят мертво, будто оловянные.
— Бр-р, — Катя передернула плечами.
— Пошла было царица ласковые слова мужу говорить, а тому еще страшней. Кажется, ровно мертвец с ним разговаривает, из гроба убежавший, а прикоснуться к ней боится, проверить, холодная она али нет. Тянет руку да невмочь, отдергивает. Так и закончилась ночь брачная. Наутро глядит молодой на жену венчанную — жива да красна, румянец на щеках играет. Только глаза, понятное дело, заплаканные, что мужу не угодила. Ну, думает, угорел вечор, вот и помстилось. На другую ночь осталися молодые в опочивальне вдвоем, хочет царь обнять новобрачную, да только опять перед ним мертвец мертвецом, только еще страшней прежнего. С перепугу за постелею спрятался от молодой жены. А наутро опять перед ним девица живая да писаной красоты. Долго так царь мучился, а потом отослал ее родителям. А на третью свадьбу уж сообразил нежить не приглашать, вот и вышло все ладком. Сглазили они вторую царицу-то.
— Вот нашли развлечение в небылицах, — недовольно заметил Роскоф.
— Ну не скажите, — неожиданно возразил отец Модест. — Случай сей описан в летописи. Только то был еще не царь, а Великий Князь Симеон, сын Иоанна Калиты. Супруга его, Ксения Феодоровна Смоленская, действительно была сглажена подобным образом на брачном пиру. Случилось сие в середине четырнадцатого столетия.
— Вечно Вы перевернете все с ног на голову, — Роскоф дотронулся рукою до черной балки потолка: для этого ему понадобилось лишь немного приподняться на носках.
— Или с головы на ноги. Экая новогодняя метель.
Снаружи вправду здорово завывало. Нелли клонило в сон, даже Парашина страшилка не взбодрила. Все вспоминалась ей утренняя переправа по льду, в верхних слоях которого спят себе неподвижные рыбы, белоснежная река и веселый страх оттого, что там, внизу, глубокая-преглубокая черная вода.
— Потроха святого Гри!! — Нелли проснулась мгновенно: избушку заливало через ледовое оконце яркое утреннее солнце. — Кто-то запер дверь снаружи!
Роскоф, заспанный и сердитый, ударил плечом. Дверь не отворялась.
— Кто-то, — Параша хихикнула, высунув лицо из мохнатой шкуры. — Вот вить не нравился мне вчерашний буран.
— При чем здесь буран, девочка? — Филипп потер плечо.
— Да занесло же нас! Замело снегом! Будем тут сидеть теперь до весны да сапоги жевать.
Сия перспектива явственно не воодушевила молодого француза.
— В крайнем случае прорубимся изнутри топором, — отец Модест улыбнулся. — Если раньше кто не выручит, не хотелось бы зря портить балаганчик.
— Добро, коли так, — Роскофу все же было явственно не по себе. Он еще разок уперся в дверь, но вновь тщетно.
Минул час, пошел второй. Вынужденное безделье тяготило.
— Уж на Пермский тракт бы выехали, — проворчала Катя.
Нелли промолчала, трогая свалявшуюся противную косу. Цвет ее вместо золотого казался каким-то темно-русым. Ей хотелось в Пермь, чтобы вымыться в бане, посыпать чистые волоса свежею пудрой.
Отец Модест вытащил из-под лавки топор, которым Катя колола вечером лучину.
— Жаль окна, да придется, — сильные руки священника поигрывали грозным орудием.
— Эге-е-й! Есть кто живой?! — Через набухшую дверь голос прозвучал глухо, как из бочки.
— Есть!!! — нестройно отозвались все разом.
— Потерпите немного, сыщу ло-па-ту! — Кажется, голос все ж был молодым. И то ладно, старику копать дольше.
Судя по тому, что спустя некоторое время что-то твердое начало иногда стукаться в дверь, незнакомец взялся за дело. Немного неловко было рассиживаться сложа руки, покуда чужой человек трудится в одиночку ради их избавления. Однако ничего другого не оставалось. А избавитель, судя по стуку, не давал себе роздыху.
— Не надобно так спешить, мы все благополучны! — крикнул в дверь отец Модест.
— Да уж я скоро! — Голос стал слышней, а случайные удары казались все ниже.
Тем не менее минул еще час.
— Задумали девки пива варить,
Коя хмелю, коя солоду мешок, -
напевал в лад работе голос за дверью, и чем лучше слышна делалась народная песенка, тем ясней становилось, что поющий — человек из общества. -
Наварили девки пива горшок…
Катя в нетерпении толкнула дверь, и на сей раз она чуть подалась, хоть и не распахнулась.
— Пошли девки гостей зазывать,
Коя тетку, коя дядюшку… -
Дверь распахнулась, впуская мороз и яркий свет. На пороге, разрумянившийся до невозможности, вооруженный деревянной лопатою, стоял молодой человек годов девятнадцати. Несколько округлое лицо его казалось привлекательно. — С Новым годом и новым щастием! Осмелюся представиться честной компании — Никита Сирин, студент Московского Университету.
— Гляжу — лошади под навесом томятся, а домок занесен. Где ж хозяева? Никак внутри! — Сирин за обе щеки убирал оленину: только мелькал в руке походный ножик.
В избушке вновь сделалось уютно, быть может потому, что она никого боле насильно не удерживала.
— Откуда изволите следовать, сударь?
— Прямым ходом из Первопрестольной. В Омск либо в Барнаул, сам не знаю покуда.
Нелли, успевшая уже полюбоваться на избушку снаружи, с любопытством обнаружила, что та походит на один сугроб, поставленный на другой. Первый сугроб намело кое-где почти под застреху у стен, второй являла собою крыша. Также обнаружила она, что вновь прибывший едет налегке: каурый его мерин, груженный лишь арчимаками, стоял под крытою коновязью. Неужто без кибитки хочет он добраться до Омска или до Барнаула? Да и что за странность такая, направляться столь далеко, не зная толком, куда именно?
Верно, и отца Модеста это удивило, поскольку он окинул молодого студента продолжительным взглядом, исполненным пристального внимания.
— Вам, верно, удивительно, — засмеялся Сирин. — Еду, как в сказке, туда, не знаю куда, искать то, не знаю что. За Пермью пойду расспрашивать жителей, особливо сельских.
— О чем же? Быть может, и мы можем Вам быть полезны?
— Едва ли, — Сирин скользнул рассеянным взглядом по собеседнику. — Не в обиду будь сказано, сударь, Вы на пейзанина не похожи. Кстати, фамилья Ваша изобличает принадлежность к духовному сословию.
Как еще одну странность отметила Нелли, что, представляясь любезному избавителю из снежного плену, отец Модест упустил свой сан. И теперь на прямой вопрос он словно бы не обратил внимания.
— Премного благодарен, сыт, — Сирин отодвинулся от мясного куска. — Так поспешал, что запамятовал запастись провизией на станции. Положительно, только средь народа сельского, да и то за Пермью подале, могу я рассчитывать набрать кой-каких слухов, для меня, возможно, путеводных. А покуда я тороплюсь. Вы изволите следовать сей час?
— Через час, не ране, нам надобно восполнить запас дров да убрать за собою.
— Тогда прошу покорнейше извинения, — Сирин поднялся. — Быть может, встретимся еще в дороге, коли вы продвигаетесь в Барнаул. Уж кстати, не найдется ль у кого лишнего огнива в награждение за мою работу? Свое я потерял.
— Погодите, сударь, у меня будет, — Нелли пошарила по сюртуку.
— Или не потерял, не хотелось бы зря людей грабить, — студент вывернул меж тем карманы овчинного тулупа. Одно за другим промелькнули в его руках табакерка с эмалевым портретиком, платок, белая аптечная коробочка, верно с пилюлями, еще одна, пустая и помятая, захватанная сафьяновая книжечка для записей, золотая зубочистка, зеркальце. — Нет, потерял-таки, благодарю, юный друг.
— Будем поторапливаться и мы, — произнес отец Модест, когда Сирин скрылся в дверях. Вид его казался озабоченным. — Мы с Вами, Филипп, по дрова…
— Чего это выронил москвитянин-то? — Катя проворно нагнулась. — Ишь ты, олух небрежный. Потом, поди, затужит.
На раскрытой ее ладони лежал странный золотой перстенек, слишком маленькой для мужской руки, а главное, в виде черепа.
— Фу, пакость какая! — сморщилась Параша.
— Неужто женский? — удивилась Нелли.
— Сие кольцо мужское, но на мизинец, — отец Модест обменялся многозначительными взглядами с Роскофом. — Мне и иные признаки сразу показались… Шила в мешке не утаишь.
—Кто-то мне когда-то рассказывал про такой перстень, — задумалась Нелли. — Только не вовсе понятное.
— Даст Бог встретимся еще, так верну, — Катя сунула перстень в кармашек для часов, коих у нее не было.
— Едва ли сей молодой человек за то поблагодарит, — криво усмехнулся отец Модест. — Он вить в кармане его держал, не на виду. Так что и не вздумай.
— А чего мне с ним тогда делать?
— Прибереги покуда до поры. Как знать… — отец Модест казался раздосадован.
— Да что ж это такое? — Нелли вспомнить не смогла и не утерпела. — Что сие гадкое кольцо обозначает?
— Расскажу тебе как-нибудь после, — Роскоф также казался нахмурен.
— И мне! — встряла Катя.
— Да уж конечно всем троим. — Отец Модест вновь поднял топор. — За дела, коли не хотим тут заночевать во второй раз!
Но заночевали уже в Перми, в которую, правда, успели лишь к ночи. Заснеженный по печные трубы город не глядел большим соблазном для любопытства Нелли, несказанно обрадовавшейся единственно белой баньке. Куда как приятно оказалось воротить волосам естественный их цвет, Нелли не стала даже пудриться. Параша на целый день затеяла стирку и раз по пять таскала тяжелые корзины белья полоскать на ближней мойке, а потом развешивала на хрустящем морозе. Катя, под предлогом мужского костюма, от сей работы охотно отговорилась. Однако ж переодеться потом в чистое рада была и она.
Четверо суток путники отдыхали, а лошади их отъедались в покое. Нелли добыла в лавочке книжку комедий господина Молиера и принялась за них, к ужасу Роскофа, порой хватавшегося от ее французского выговору за голову.
— Кто ж тебя обучал? — стонал тот.
— Обучали-то хорошо, только я ленилась, — преспокойно отвечала Нелли. — Я учиться вить не люблю, только читать.
Мороз стоял такой, что некоторые дамы хаживали по улицам и ездили на санях защитивши лица меховыми полумасками. Мода сия, следуя коей можно было не опасаться явиться на балу с красным носом, имела и известный недостаток: знакомые не всегда могли узнать друг дружку.
— Воистину, ледовый карнавал, — смеялся Роскоф.
Насмешки его ничуть не помешали Нелли запастись такой же беличьей вещицею в дорогу. Параша с Катей гневно отвечали, что предпочтут десять раз обветриться, чем напяливать «машкеру».
— Между тем Нелли разумна, — говорил отец Модест, оборачиваясь на скаку в сторону плывущей в сияющем хрустальном мареве Перми. — Дальше будет еще хладней.
С тракту, пыля из-под копыт сверкающим на солнце снегом, путники свернули на проселочную дорогу, следуя карте отца Модеста.
— Мы вить не будем в Екатеринбурге?
— Незачем!
Нелли вырвалась далеко вперед. Неожиданно Нард, пряданув ушами, взвился в такую свечку, что она еле удержалась в седле.
— Ты чего вытворяешь, злая лошадь? — обиженно выкрикнула Нелли.
Отец Модест показался уже из-за поворота, догоняя ее.
— Ты слыхала? — крикнул он.
— Чего я могла услыхать, меня чуть конь не сбросил!
— Выходит, я не ошибся! Погоди покуда! Филипп! — отец Модест обогнал Нелли. За ним промчался Роскоф.
Дорога вскоре изогнулась вновь, явивши необычное зрелище. Дорожный возок, остановленный посередь, прикрывал с одной стороны человека, сидящего на снегу. В руке человек неловко держал пистолет.
— Что стряслось, сударь? — выкрикнул отец Модест. — Мы слышали издали стрельбу.
— По щастию, я цел, — отвечал тот. — Однако ж возчик мой, похоже, был в сговоре с разбойниками. Негодяя и след простыл, я не знал, ехать ли дале, опасаясь впереди засады. Изрядною группою нам, думаю, опасаться нечего, но скажу по чести… Ба! Так вить я и ласкался, что мы повстречаемся еще!
— Коли не ошибаюсь, господин Михайлов?
Нелли тоже узнала уже маленького человечка-натуралиста.
— Он самый и вседушевно рад встрече в таковую минуту.
— Я вить предупреждал Вас, что сей маршрут не самый комфортный.
— Я рискнул бы назвать его вовсе некомфортным, — засмеялся ученый муж. — Придется мне, верно, взбираться самому на облучок, а уж в ближнем селе наймем кого. Нет, ну подумать, каналья тот вить не торговался! Мне б насторожиться. Верно, хотел сразу все получить.
Наконец разобрались и поехали. Нелли теперь вовсе не уставала от верховых переходов, а пушистая маска мехом внутрь к тому ж приятнейшим образом щекотала лицо, удерживая благодетельное тепло в каждом своем волоске. Часто позволяли они с Катей себе пускаться галопом вперегонки, покуда весь поезд двигался шагом.
Отбились они и на сей раз: на редкость петлиста оказалась в этот день проселочная дорога, и очередной поворот укрыл девочек от остальных, выведя на берег черного озерка, отчего-то не покрывшегося льдом. Здесь они и остановились переждать.
— Верно, горячие ключи тут бьют, — заявила Нелли менторски. — Таковые почитают весьма полезными для здоровья.
— Глянь лучше, ровно волокли чего-то тяжелое к этому твоему полезному озерку, — Катя указала меховой перчаткою на поврежденные сугробы меж невысоких березок. Снег по обеи стороны промятого следа зиял острыми краями, словно праздничная пасха, из которой в неаккуратной торопливости выхватили кусок.
— Ну, может, зверь какой прошел, — Нелли не слишком занимала сия загадка.
— И следов не оставил, — хмыкнула Катя. — Тут волоком что-то волокли.
— А потом на лодке уплыли? — ядовито спросила Нелли: в прудике было шагов сорок. — Все одно должны были следы остаться.
— Так нету их, гляди сама!
— Вижу, что нету, однако ж не бывает такого.
— Верно, лихие тут дела творятся, — Катя огляделась по сторонам, насколько позволял башлык.
Но также удивляло Нелли и другое: запах опасности всегда веселил ее подругу, словно зажигая особый огонек в глазах. В этот же день Катя казалась озабоченною, и только. Хотя событий вдоволь — то разбойное нападение на ученого, теперь этот непонятный след без следов.
— А с тобой что творится? — спросила она напрямик.
— Да я вишь погадала все-таки на Новый-то год, — ответила Катя невыразительным голосом.
— Да когда ж ты гадала, я тебя все время видела!
— Так это по-Парашкиному, по-деревенски, нельзя тайком погадать. Воск лить, бумагу жечь. А по-нашему, по-цыгански, довольно просто за порог одной выйти.
— По чему ж ты гадала?
— А по луне.
— На кого? — Голос Нелли слегка дрогнул.
— Так на тебя и гадала. Верней, не только на тебя, да только на тебя незнамо что вышло.
— Уж тогда расскажи.
— Надо глядеть, как по луне тень двигается. Направо — хорошо, налево — худо. Ну да неважно, много тут особиц. А с твоей тенью вот чего вышло. Вроде как задвоилась она, да все сильней. А потом вторая тень как бы из первой вышла да сама по себе стала.
— Налево хоть вышла или направо?
— Направо. И вот еще чего странно. Когда тень на луну кладешь, надобно имя назвать.
— Так и чего?
— Да какая-то нелегкая меня попутала. Я знаешь, какое имя-то назвала? Роман.
— Сейчас я и есть Роман.
— Непонятно мне такое гадание. Ладно бы уж ничего не вышло, с чужого-то имени, а так не разбери поймешь.
— Ну, как-нибудь в сем годе да прояснится. — Нелли обернулась: их уже нагоняли. Леонтий Михайлов так смешно гляделся на облучке, что и смурное расположение Кати развеялось.
— Наконец-то исполняются сокровеннейшие чаянья моего сердца, — витийствовал Михайлов в постоялой избе. К великому изумлению Нелли, у содержателей оказался настоящий самовар. Чай же, добавленный какими-то незнакомыми травами, источал упоительный аромат. К чаю подали свежие баранки и даже чернослив. — Премного раченья моего приложено было к тому, чтоб сия експедиция состоялась. Ох, и медленно мелют некии жернова! Видите ль, господа, делания картографические либо выхождения руд — да, сие всем понятно. Ботаническую же науку почитают за безделку, ну и ассигнуют соответственно, то есть в наипоследний черед.
— Остается лишь пожелать исследователям ботаники всяческого богатства, — Роскоф с удовольствием добавил себе кипятку. — Дабы любознательство свое иметь возможность удовлетворять из собственного кармана.
— За пожелание благодарю, да только со мною как раз наоборот, — засмеялся Михайлов, берясь перстами за черносливину. — Обучался на медные деньги, подобно великому Ломоносову. Доводилось ли Вам слышать во Франции о сей монументальной фигуре?
— К стыду моему, на родине я науками пренебрегал изрядно, посему не ведаю, знают ли Ломоносова там. Однако ж в России о нем не узнать невозможно, вить я здесь второй год.
— Давненько ж Вы из отчих краев, — Михайлов, к неприятному удивлению Нелли, изрядно намявши ягоду, оставил ее в плошке и взял вовсе другую, кою тут же отправил в рот.
— Да, весьма, — Филипп не поддержал беседы.
— Вот, к примеру, пустяк, — Михайлов втянул носом поднимающийся над чашкою пар. — Что за трава придает неповторимость сему напитку? Похожа на мяту, но вместе с тем не мята. Чуть отдает плодом лимона.
— В этих краях сию траву называют душицею, — отвечал отец Модест, прихлебывая напиток. — Соцветья ее мелки и фиолетовы. Но латинского названья я Вам едва ли скажу.
— А есть ли оно?! — торжествующе воскликнул Михайлов, вновь принимаясь мять в чашке черносливину. Новую на сей раз. Нелли пришлось напомнить себе поговорку, что хорошее воспитание сводится не к тому, чтоб не делать невоспитанностей, но в том, чтобы не замечать, как их делают другие. Так что невоспитанна, по всему, выходила самое Нелли, поскольку даже поморщилась откровенно, когда натуралист отложил замусоленную ягоду и ухватил свежую. — Может ли быть название латинское, Ваше Преподобие, коли само растенье едва ли описано? Как, несомненно, и неизвестен науке тот лист, что Вы зовете баданом.
— Придется, однако, Вам запастись терпением, прежде чем сии сокровища подымутся из недр земли.
— Я терпел десяток лет, — печально отвечал Михайлов, и отец Модест сочувственно кивнул.
В отличие от Параши, к разговору прислушивающейся (Катя драила на конюшне Роха скребницею), Нелли заскучала. Мысли ее оборотились к недавнему разговору о Венедиктове.
«Отчего ж он на нас боле не нападает? Не может же он не знать, что мы намереваемся теперь уж его погубить, да все мы вместе и ларец у нас! Вон, как он тогда наскочил — Филипп чуть кровью не изошел!»
«Причин несколько, — отвечал отец Модест. — Одна из них самая простая, но немаловажная. Уж слишком мы далеко, чтобы пытался он нас нащупать. Сие не означает, маленькая Нелли, что оный Венедиктов бездействует ныне. И он приуготовляется к нашей встрече как то в его силах. Забудь сейчас о Венедиктове, Нелли, поскольку вспомнить о нем тебе еще придется».
— Роман! Не уснул ли ты часом, племянник? Леонтий Силыч уж второй раз спрашивает, проходишь ли ты начатки ботаники?
Нелли вздрогнула: голос живого отца Модеста прозвучал куда громче воображаемого.
— Нет вовсе.
— А какова же Ваша учебная программа, молодой человек, и кто ее составлял?
— Частию гуверна… гувернер, частию папенька. Учу я арифметику, Евклидову геометрию первую книгу, французский да немного латынь, родную речь, конечно Ломоносова да Сумарокова вирши, географию городов и стран, рисование да гишторию.
— Вот то, о чем я сокрушаюсь, господа! Толком три предмета полезных да языки, а сколько балласта зряшнего! Вирши! — Михайлов брезгливо повел носом. — Рисованье! Хлам гишторический! Где ж физика? А химия? А вить мы почти на пороге нового века, каковой станет, не сомневаюсь, веком великого развития наук естественных и точных!
— Коли люди отстанут в нем от версификации да гиштории, едва ль на пользу пойдут человекам знания естественные.
— А без гиштории человечество не увидит собственного своего лица! — горячо вмешался Роскоф. — И повторит ошибки прежних дней!
— Мы доживаем век торжества материи над духом, — вздохнул отец Модест. — И нам, людям взрослым, уж не изжить в душах своих печальных его следов, как бы того ни хотели сами. Ласкаюсь, новое поколение будет щасливее.
— Боюсь, здесь уж мне не навербовать волонтеров! — засмеялся Михайлов, усевшийся верхом на грубом стуле, словно мальчишка, играющий в лошадки. — А насколько жизнь цветов и деревьев интереснее человеческой!
Но если отдых и проходил в разговорах, то перегоны с каждым днем становились все тяжелее. Нелли тревожилась, выдержит ли такие морозы изысканный Нард, родившийся в степях. Отец Модест, впрочем, уверял ее, что степные лошади способны переносить тяжелые зимы, но Филипп разделял опасения девочки. Слишком уж тонкокостным было сложение чистокровного ахалтекинца, слишком гладкою золотистая недлинная шерсть. Но покуда вроде бы обходилось.
Михайлов так и прибился, хотя, надо отдать ему должное, не слишком мешал. Другой же дорожный знакомый, юный Сирин, к коему так настороженно отнеслись отец Модест и Роскоф, канул как в воду.
Поразил воображенье Нелли младенец Омск. Собственно, и не город это был, а какое-то бесконечное переплетение множества ровных дорожных перекрестков, кое-где, словно по линейке, еще и подправленное кольями либо натянутыми веревками. Деревянные дома, чаще в один этаж, стояли даже не на каждом из сих перекрестин, а уж чтобы два либо три подряд — и вовсе редко. Но куда ни кинь взор — дома терялись вдали. Но какими наезженными казались улицы меж несуществующих тех домов! Копыта, полозья, следы пешеходов — бесчисленное движение отпечаталось везде. По зимнему времени всякое строительство было остановлено, но жизнь кипела ключом.
Посреди города то там, то здесь громоздились склады лесопилен, на коих работа не утихала.
Путники остановились в новехонькой гостинице, обшитой свежим тесом, рядом с временною деревянною церковкой, прямо посередь города, там, где почти полторы улицы, горизонтальная да вертикальная, были застроены сплошь. Ах, как хороши оказались просторные белые горницы с хорошими печами!
Михайлов убежал с раннего утра в присутствие: надобно было выправлять ему какие-то бумаги.
— Оно и кстати, — отметил отец Модест. — Имело бы смысл нам, Филипп, навестить одного человека из здешних новожителей, он будет полезен в целях дальнейшего пути. Быть может, даже сам соберется проводить нас, коли дела позволят.
— А мне что, не имело б смысла? — встряла Нелли.
— Ты лучше со мной оставайся, — Параша уселась за стол, раскладывая в ряд какие-то белые картоны.
— Это что у тебя?
— Да Леонтий Силыч дал разобрать, — охотно отозвалась Параша. — Вишь, каждая бумажка вдвое сложена, а внутри карман для растенья.
— Как хочешь, Нелли, я думал, ты и без того намерзлась, — отец Модест накинул шубу. — А где наш, при ботанике будь сказано, Платошка?
— На ледянках катается, — буркнула Нелли, хватаясь за шапку. Пускай и не рассчитывают с кем-то видаться без нее.
По широкой деревянной лестнице бегали горничные девушки, разнося свежие простыни, выгребая угли из простывших ночных грелок и золу из печей. Белые передники были повязаны у них прямо поверх крестьянских нарядов, а звонкие голоса густо выделяли букву «о».
У коновязи на входе спешивался новый проезжий. Зимняя одежда одинакова у всех, но каурый конек показался Нелли знакомым. Она задержалась заглянуть в лицо, благо собственное скрывала полумаска. Так и есть, тот самый молодой человек, что так не понравился чем-то отцу Модесту, да и Филиппу. А с чего? Веселый, да и выручил их тогда.
Сирин почти вбежал на крыльцо.
До знакомца отца Модеста, звали коего, как выяснилось, Рыльским, двинулись пешком.
— Он уроженец Москвы, — рассказывал на ходу отец Модест, — однако ж боле десятка лет проживал в Барнауле, а теперь перебрался в сей новорожденный град. Рыльский хороший знаток механики, а здесь теперь на счету каждая светлая голова. Есть у него, впрочем, и одно безобидное пристрастие. Хочет летописать начало жизни Омска от палаток рогожных до полного процветания, кое надеется увидать в старости. Всяк знакомый с оказией шлет ему чернил да бумаги, да все мало. Также рисует графитом и водяными красками виды строительства и портреты.
— Вот достойный человек! — воскликнул Роскоф. — Грядущие поколения жителей сего города воздвигнут ему монумент. Как увлекательно, должно быть, видеть метаморфозу сих унылых пустошей в оживленные стогны!
— Да, Сибирь перестает уж быть непролазным лесом, — лицо отца Модеста отчего-то слегка омрачилось. — Но мы уж близки к цели прогулки, вон тот дом высоко на берегу, крашенный олифою, и есть обиталище Рыльского. Однако что за народ вокруг?
Отец Модест прибавил шагу, да так споро, что Нелли сделалось трудно дышать, когда она попыталась за ним поспеть. Все-таки жесток здешний воздух, мороз так и режет легкие.
Поближе сделалось видно, что непонятное скопление людей образовалось как раз вокруг самого дома. Некоторые, и женщины и мужчины, оживленно толковали о чем-то, сбившись кучками, а кто и стоял наособицу, заглядывая для чего-то на огороженный чахлым заборчиком пустоватый двор. Во дворе же находились одни только мужчины, и те лясы не точили, а, напротив, глядели деловито. Одни сновали то в дом, то из дому (дверь оставалась отворенной, словно никто не боялся выпустить из дому тепло!), также для чего-то в сарайчик и конюшню, другие просто стояли у ворот, но с видом занятости.
— Что за оказия?! — в тревоге воскликнул отец Модест. — Да там же полицейские солдаты!
Теперь уже бежали все трое, даже Нелли, забывшая про мороз. Но, поравнявшись с домом, они увидели, что дверь растворилась вовсе. Двое мужчин показались на крыльце, придерживая что-то длинное за рукояти. Осторожно спускаясь по высоким ступеням, они прошли вперед, и несомый предмет сделался виден вместе с еще двумя носильщиками. Это оказались обыкновенные носилки для больных, крупно плетенные из ивовых прутьев, похожие предназначенным защищать лицо коробом на большую колыбель.
Да короб-то сзади, сообразила вдруг Нелли. Лежащий покидает дом ногами вперед. Значит…
— Почталион и обнаружил! — говорил низенький мужичок справа. — Принес, вишь, ящик для малевания да писем из Барнаула. А он лежит, сердешный, на полу среди картинок рассыпанных, вроде как дрался с кем.
— Чем его… слышь, Матюшка? — страшным шепотом спросила толстая баба.
— Солдатики сказывают, тоненьким ножиком в самое горло… По жизненной жиле, стало быть. Пол кровью залит весь. Уж как кричал-то почталион с перепугу, уж кричал…
Носилки прошли в ворота. Отец Модест, приблизившись, что-то сказал солдатам и заглянул внутрь. Помедлив мгновение, он печально осенил лежавшего внутри крестным знамением.
— Нещасный Алексей! — сказал он, воротившись. — Это, несомненно, он.
— Неужто грабители в таком оживленном месте? — упавшим голосом спросил Роскоф.
— Грабители? Не думаю, — отец Модест казался уже совершенно спокоен.
— Во всяком случае, никто уж теперь не отобразит становления сего города в подробном описании и картинах.
— Увы, теперь никто. Я задержусь немного, друзья. Быть может, мне удастся переговорить с офицером, — отец Модест смахнул рукою белые блестки с треуголки. А Нелли, оказывается, и не заметила, что пошел снег.
— Филипп, а вить здесь, в гостинице, тот юноша с дороги, Сирин, — вспомнила Нелли, когда уж они подходили к гостинице.
— Ты его видела? Когда же?
— Да как мы вышли, он только-только прискакал.
— Вот оно как… Знаешь, ты ступай покуда…
— Ступай покуда в нумер, а я кой о чем без тебя поспрашиваю, — противным голоском подхватила Нелли. — Не делайте из меня дитя, господин де Роскоф. Будто я не вижу, что у Вас с Его Преподобием какие-то секреты через мою голову. И оба вы к нему сразу с недоверьем отнеслись, только вот я не знаю почему.
— Ну ладно, — махнул рукою опечаленный Роскоф. — Давай спрашивать вместе, маленькая ты надоеда.
Гостиничный служащий с лихими усами, оказывается, был грамотен и вел по надлежащим правилам книгу проезжающих. На посул мзды он, впрочем, обиделся и заглянуть в нее так и не дал. Однако ж черноглазая горничная девушка оказалась сговорчивее, быть может не ради гривенника, а из удовольствия поболтать с молодым, привлекательным постояльцем.
— Кудреватый такой, на кауром мерине? — охотно вспомнила она. — Так уж нету его, опоздали, барин.
— Он же два часа назад как прибыл! — воскликнула Нелли.
— Так он и не останавливался вовсе, сударик. Спешил шибко, искал, с кем бы лошадкою сменяться. Пускай, говорит, будет и хуже, мне лишь бы свежая. Один старичок из здешних и согласился, дал свою кобылу. Тот горячего похлебал только да ускакал, ровно Нечистый за ним гонится.
Филипп и Нелли переглянулись.
— Наш мертвоголовый друг уж успел побывать тут, и в великой спешке, — сообщил Роскоф, едва появился отец Модест. — Гостиница покойная, и, быть может, могли бы мы…
— Нет, Филипп, ни во что не имеем мы права путаться, покуда на руках у нас эти дети, — устало отвечал отец Модест, к великому возмущению Нелли и Кати. — Жаль, однако, что не обронил он своей безделки на месте преступления, ежели, конечно, это он. Однако в дому Рыльского ничего любопытного, я смотрел сам. А для нас самое разумное — следовать далее и не мешкать.
— А как быть с ученым мужем? Воистину всякое доброе дело наказуемо. Он вить нас задержит.
Однако ж беспечный Михайлов забежал вскоре лишь затем, чтобы распрощаться. В Омске повстречал он коллег, составляющих подробную карту местности вокруг Барнаула, и желал с ними общения. Параше пришлось расстаться с ботаническими безделками, не без сожаления.
— Быть может, мы еще повстречаемся весною, милое дитя! Уж тогда я научу тебя делать из трав настоящий гербарий!
Дорога в Барнаул показалась невесела. Сделалось еще морознее, хотя и представлялось, что такое вообще невозможно. Едучи верхами, тщились не разговаривать без сугубой необходимости, чтобы не застудить легких. Казалось, почти не страдал от стужи отец Модест, Роскоф же, напротив, глядел несколько ею изнуренным, но держался молодцом. Даже Катя чаще обыкновенного залезала греться в кибитку. У Нелли же дважды подгорали до едкого дыма подметки теплых сапог, когда она задремывала, пристроив ноги на жаровне, источавшей живительный жар тлеющих углей.
Но и на стоянках отец Модест сделался неразговорчив, верно, мысли его все стремились к случившейся в Омске трагедии. Не заводили рассказов и девочки — долгий путь утомил их если не телесно, то душевно. Очень хотелось хоть куда-нибудь да приехать.
За этим настроением Нелли почти не разглядела своего сверстника Барнаула, что казался уж совершенно городом, с каменными зданьями на главных улицах. В Барнауле, впрочем, не задержались, только сделали кое-какие припасы, ибо, по словам отца Модеста, сие было последним местом для цивилизованных приобретений.
— Нам осталось уж вовсе немного пути, едва ль больше недели. Одна печаль, около суток идти придется нетореными путями.
— По эдаким-то снегам?! Зачем? — Нелли сделалось не по себе.
— Очень опасаюсь, что дня через три мы доберемся до края всяких дорог, маленькая Нелли.
— А дальше?
— А дальше дороги будут. Другие, — отец Модест улыбнулся странною улыбкой. — Сюда они не ведут.
На последней стоянке бинтовали лошадям бабки тонким войлоком, чтобы те не изранились о наст.
— Но кое-где придется нам идти вперед собственных коней, готовьтесь, Филипп!
— У нас бы о подобном путешествии написали целую книгу, — развеселился Роскоф.
— На взгляд россиянина, не о чем, — отец Модест, сидючи на корточках, сдавил рукою над копытом, чтобы лошадь приподняла ногу. — Но завтра день обещает быть нелегким.
Покуда ехали по дороге, Нелли дремала в возке. Толчок остановки разбудил ее.
— Солнышко к полудню, — заметила Параша. — Никак приехали, куда ехать дальше некуда.
Зевая и потягиваясь, Нелли распахнула дверцу. Девочки выбрались на белый свет, сперва изрядно ослепивший глаза после темноты коробушки.
— Ой, маменька! — Нелли встряхнула головой, греша на зрение. Путники стояли на изгибе дороги, дугою уходящей к населенным местам. Внизу текла нимало не тронутая льдом светло-желтая широкая река, другой берег которой тянулся невероятной высоты горой с ровным верхом. Склоны казались серо-синими. — Что это за река? Отчего она не стала в такой мороз?
— Катунь. Невероятной быстроты течение не дает ее сковать. — Отец Модест, глубоко проваливаясь в снег, подошел к берегу. Нагнувшись, он подхватил тяжелый черный сук и, размахнувшись, швырнул его далеко в воду. Палка помчалась словно бешеная. — Впрочем, лед все же есть, только донный, его называют еще ледяным салом. Часто, впрочем, сверху идет наледь, но она обманчива и тонка. Проедем немного берегом, здесь нам не переправиться.
Ехал, однако, только пустой возок. Остальные шли, и люди, и лошади. Нельзя сказать, впрочем, будто дороги не было вообще. Какое-то чахлое ее подобие, изрядно занесенное снегом, уходило по берегу. Внизу прощупывалось ногой твердое, но скользкое ее основание, выше щиколотки ноги заплетались в пушистом снегу, схваченном сверху уже немного жесткой корочкой. Нелли дважды споткнулась, ведя Нарда под уздцы. Мучительное это продвижение длилось часа четыре, судя по движению солнца.
Наконец вдали показалась черная пирамидка, верхушка которой исходила дымком. Нелли не сразу сообразила даже, что сие — человеческое жилье наподобие палатки.
— Скоро мы отдохнем. Уж совсем скоро.
Но минул едва ли не час, прежде чем странная палатка приблизилась довольно, чтоб разглядеть, что цветом она не черна, а сшита из темно-серой кошмы. Снаружи казалось, что едва ли один человек в ней расположится.
До невозможности лохматая невысокая лошадка стояла рядом без видимой привязи. А из двери, похожей на четырехугольную заплату в кошме, вылез на приближающийся шум какой-то человек.
И экий странный человек! Лицом он походил, быть может, на калмыка, которых Нелли видала, хотя и не вовсе походил. Прежде всего кожа его казалась много смуглей, совсем коричневой. Угольно-черные глаза также были раскосы, а иссиня-черные волоса, жесткие и блестящие, заплетены в тугую косицу. Нет, не могла бы Нелли ответить наверное, чем отличался он от калмыка.
— Не робей, маленькая Нелли, сие не утукка, а самый обыкновенной ойрот, — подмигнул отец Модест.
Вот уж разодолжил, для Нелли все одно невесть что. И сие невесть что еще издали начало широко улыбаться и кланяться, а потом ринулось помогать с лошадьми.
Отец Модест заговорил с ойротом на незнакомом языке, а тот продолжал являть собою вид услужливости и глубокой почтительности.
— Нас приглашают под сей кров.
Внутри пирамидки оказалось куда просторней, чем можно было предположить. Пол уложен был также кошмами, а в серединке разложен был костер, дым которого и уходил в дырку наверху, бывшую к тому ж единственным окном. В котелке на костре булькало варево, к которому голодная Нелли не прикоснулась бы никогда в жизни, настолько неаппетитный запах оно издавало.
— Здешний чай замечательно восстановит наши силы.
— Ч-чай?!
— Ну да, чай, — отец Модест уселся на кошмах на необычный манер, как-то поджав под себя сложенные ноги. — Ойроты варят его с бараньим жиром, так что заодно он заменяет и бульон.
— Вот так штука! — Нелли, пробовавшая скрестить ноги так же, как отец Модест, расхохоталась. — Филипп, ты помнишь, приятель твой Алеша рассказывал, как ему сделали чаю в деревне?
— Словно сто лет назад тому сие было. — Филипп принял из рук хозяина глиняную чашку и с опаскою вдохнул пар. — Но необязательно было б отказываться.
— Чай хорошая, очень хорошая пить, — неожиданно заявил ойрот почти на русском языке.
Роскоф зажмурился и мужественно глотнул залпом.
— Не так страшно, как кажется, — изрек он. — Чай хорошая правда, благодарю. Ух ты, а вить ровно тепло по жилам пробежало.
Ободренные примером Роскофа (отец Модест только посмеивался, нарезая мясо), напитка отведали и Катя с Парашей. Нелли же уперлась: глотать черную бурду с плавающими сверху янтарными прозрачными пятнами она не согласна и под страхом смерти.
К чаю были поданы тонкие и грязные лепешки, несомненно испеченные прямо на камнях очага. Но зола не так страшна, как жир, и замечательно теплых лепешек Нелли поела. Скромную трапезу украсила горстка колотого сахару, который с великим благоговением принял у отца Модеста хозяин.
— Здесь мы и заночуем, а ойрот отгонит сегодня наших лошадей с возком в надежное место, — отец Модест с удовольствием кушал отвратительный чай.
— Как это отгонит лошадей? — взвилась Катя. — Зачем?!
— А как полагаешь ты, Катерина, переправиться на своем красавце через широкую реку без мостов, где лед только на дне, а сверху безудержное теченье? — поинтересовался отец Модест, хрустя сахаром. — К тому ж воды сии холодны чудовищным холодом, он один способен убить лошадь.
— Я не оставлю чужим людям Роха! — Катя заалелась как маков цвет. — Мне его родной отец подарил, стану я…
Не решаясь переглянуться, Нелли с Парашей перепихнулись локтями, но Катя уж прикусила язык.
— Назвался груздем, полезай в кузов. Впрочем, выбор у тебя есть. Можешь ехать вместе с ойротом и ждать нашего возвращенья на сем берегу, отнюдь не расставаясь со своим конем. Думаю, месяца через три, на худой конец четыре, мы снова встретимся.
На Катю лучше было не смотреть.
— Однако должен заметить, Ваше Преподобие, что я не совсем представляю, чем отсутствие лошадей так уж поможет нашей переправе? — вступился Роскоф. — Мостов нет, нету и поверхностного льда, пусть хрупкого для лошадей, но терпимо прочного для нас. Едва ли нам самим полезнее упомянутый Вами чудовищный холод вод.
— Есть место, где мы сможем одолеть сию преграду. Но без лошадей. Надобно нам, Филипп, еще разгрузить возок. Дальше все нужное придется тащить на себе. Так ты с нами, Катерина? Или остаешься?
— Я не останусь, — сквозь зубы процедила Катя. Теперь была она бледна.
— Завтра уж будут дороги? — спросила Нелли, чтобы как-то отвлечь всех от неприятной темы. — Вы сказали, нам один только день пробираться по целине. Уж он миновал.
— Так разве мы шли по целине? — отец Модест в искреннем изумлении приподнял бровь. — То было еще по дороге.
Утром оказалось, что отец Модест запасся в Барнауле короткими широкими лыжами, лыжными палками, а также наплечными мешками на лямках, два из коих вышли изрядные. В один перекочевал, между прочим, ларец.
Никогда Нелли не думала, что идти по нетронутому снегу на лыжах так тяжело. Прежде ей доводилось завидовать тому, как ловко скользят на этих курносых деревяшках местные мужчины и мальчишки, и ей представлялось, что это должно быть куда легче, чем на коньках. Ничего подобного! А вить Нелли и без того, к стыду своему, шла последней, даже позади Параши. Строго говоря, Нелли шла по уже проложенной тропе и ничего не торила. Отец Модест и Филипп сменялись во главе отряда и даже иногда ненадолго пускали первой раздувавшуюся от гордости Катю. Но ни Параше, ни Нелли этой чести не выпало.
— Первым делом, не дышать ртом! Так легче идти, но можно заболеть насмерть!
Дышать ртом вправду очень хотелось. Теперь Нелли уж не видала окружающей красоты, да и не могла бы толком сказать, красиво ли вокруг.
В путь пустились в шесть часов, а к полудню маленький отряд, чуть отошед от берега, приблизился к какой-то возвышенности. Заснеженный верх ее казался впереди как бы срезан внутрь наискось, открывая в склоне три зияющих черных ямы.
— Это не берлога? — с опасением поинтересовался Роскоф.
— Пещеры. Их немало в этих краях. Внешний вывод ничем не примечателен, однако ж внутри сии каменные ходы тянутся на многие версты. Нам надобно теперь спускаться.
— Зачем?! — Черные пасти неровных дыр что-то не слишком привлекали Нелли.
— Внутри лыжи не нужны, — отец Модест высвободил ноги. — А спустимся мы вниз для того, чтобы попасть на другой берег. Пещеры пролегают много глубже русла.
— Мы под рекой пойдем?! Вот здорово! — Катя подпрыгнула, но тут же поморщилась: заплечный мешок ударил ее по спине.
— Я гляжу, лошадь ты торочишь лучше, чем себя, — хмыкнул отец Модест. — Подтяни-ко лямки.
— И далёко ж нам странствовать сим подземным царством? — Роскоф складывал палки и лыжи.
— Часа два, едва ль больше. Но отдыхать почти не придется сегодня, нам идти весь световой день. Ну что ж, в путь благословясь?
Пещера, освещенная от входа, довольно круто шла вниз. Под ногами сыпались мелкие камни: снега тут уже не было. Спуск был довольно широк, однако Нелли испытала пренеприятное чувство, когда над ее головою нависла толща свода. Пожалуй, ей не хотелось спускаться.
Сделалось темнее. В руке отца Модеста оказался смоляной факел, Нелли не заметила, откуда он взялся. Вскоре пламя взметнулось над своей палкой огненным цветком, разбросавшим повсюду ломаные причудливые тени.
Отчего таким отчетливым слышен здесь каждый шорох, звук каждого шага? Неожиданно Нелли поняла: сюда ничего не доносится снаружи. Стены, постепенно сужающиеся, слишком толсты, невероятно, немыслимо толсты холодною каменной толщиною!
Никогда Нелли не боялась высоты, дома залезала и на крышу, и на высокую голубятню, хотя верх у ней ходил ходуном, сколоченный из тоненьких дощечек. Нелли нравилось раскачиваться на них нарочно. Смотреть вниз с какого-нибудь холма или моста всегда было для нее удовольствием. На высоченный противный берег Катуни поглядывала она с несомненным интересом. Нет, высоты Нелли не боялась! Но откуда взялся теперь этот противный, унизительный страх, который растет в ее душе, словно приближающаяся тревожная музыка. Все громче, громче! Ладони в меховых перчатках противно взмокли, щекотный пот потек тонкою струйкой по позвоночнику. Чего она боится — глубины, темноты? Одно несомненно — она боится пещер.
Широкий проход уже сузился до узкого петляющего коридора, идти котором пришлось друг за другом. За Нелли шла Катя.
— Эй, ты чего мешкаешь?
Поди не замешкай, когда такая противная слабость в ногах. Но признаться, опозориться при всех… И вить все одно позориться зря, не для того они забрались так далеко, чтоб ворочаться из-за всего-то навсего страха Нелли!
— Я ногу зашибла.
Проход прекратил наконец петлять, но вышло только хуже. Пещера, в которую он вывел, оказалась довольно низкой, а снизу и сверху торчали какие-то гладкие светлые выступы. Словно зубы огромной пасти, право слово! Того и гляди, эта пасть сомкнется и начнет жевать, жевать, жевать их всех…
— Сие нечто наподобие каменных сосулек, — пояснил отец Модест, хотя Нелли было решительно все равно, как пещерные зубы называются. — Долгие годы потребны для того, чтобы они затвердели и выросли до такой длины.
Пламя факела играло на противных зубах-сосульках. Пещера закончилась вроде бы глухою стеной. Вдруг отец Модест перепутал дорогу? А вдруг они и обратно ее не найдут?!
— Пожалуй, здесь самое трудное, — отец Модест указал свободною рукою куда-то вниз. Внизу зияла отвратительная глубокая дыра. — Но только с непривычки, пожалуй. В действительности лаз довольно широк, надо только бросить мешки. Неприятно бывает, уж коли лаз уже тела.
— Как это — уже? — выдохнула Параша. У Нелли же язык прилип к гортани.
— Можно пролезть в любую щель, куда только проходит голова. Плечи и прочее можно поджимать и двигать. Но пропихивать себя силой через холодный камень, пожалуй, вправду неприятно. По щастию, нам это не надобно. Напротив, надобно слегка удерживаться руками за стенки, чтобы не слишком удариться ногами о дно. Оно немного длинней человеческого роста. Дальше надлежит встать на дно, а после ползти вперед — там идет широкое колено. А после немного проползти вперед. Глядите на меня!
В руках священника, скинувшего мешок, появилась веревка. Стянувши горловину, он отложил ношу в сторону. Затем сперва свесил ноги внутрь колодца, исчез по пояс, а потом и вовсе пропал.
— Бросайте меш-о-ок! — гулко закричала каменная труба голосом, лишь отдаленно напоминающим голос отца Модеста.
Подскочив, Катя, у коей остался факел, свободной рукою спихнула мешок в яму.
— Тя-ни-те!
Обратно веревка выскользнула уже без мешка. Роскоф подтащил свой мешок. Нелли приняла факел у Кати.
«Словно какое чудище кормим», — подумала Нелли, глядя, как исчезают один за другим в лазе мешки.
За мешками последовали связки лыж, а затем отец Модест крикнул, что может лезть следующий человек.
— Как приятственней девам? — осведомился Роскоф, косясь на Нелли. — Пожалуй, лучше я пойду последним.
— А я вторая! — Катя так и норовила прыгнуть вниз.
— Лезь, коли невтерпеж, — Нелли состроила презрительную мину.
— Ух, как здорово! — От Кати видна была уже только макушка. — Я уж сто-ю!
— Не больно-то мне охота, ну да ладно, — Параша брезгливо глянула под ноги. — Хорошо еще, коли там каменных ящерок не скачет.
— Каких еще ящерок?
— Ну, всякое про такие места говорят, — отозвалась Параша, приспосабливаясь пролезть: в женском наряде ей было неудобнее всех.
— Не бойся, Нелли, — тихо произнес Роскоф, когда они остались одни. — Ты вить храбрая девочка, я ни одной не видал храбрей тебя. Лучше подумаем вот о чем — с огнем-то придется лезть тебе. Как спустишься прямо, так я его тебе спущу на веревке. Только хватай быстро, чтоб она не успела перегореть.
От мысли, что ей доведется лезть хотя бы с огнем, Нелли стало покойнее.
И вот каменные стены заключили ее в холодные-прехолодные объятия, а когда она скользила вниз, ощущая под ногами пустоту, ей казалось, не она задерживает скольжение, но, напротив, пытается вырваться, а стены смыкаются все теснее. Еще немного — и ноги коснулись дна. Нелли огляделась: она стояла в округлой темноте, и лишь сверху, над головой, зияло красноватое пятно света.
— Филипп! Я — здесь! — крикнула она, и шершавый камень помчал ее крик вверх.
— Держи!
Факел, отчаянно качаясь, начал спускаться к ней. Стены там, где он проходил, оказывались почему-то не черными, а темно-желтыми.
Протянув руку, Нелли схватила прыгающую палку. Теперь стояла она в колодце, освещенном ярко, и желтоватый камень, отражая огонь, играл вокруг нее багровыми и алыми сполохами. Какой-то сон напомнило это Нелли, и она, торжествуя, подняла руку с факелом над головою. Когда-то она стояла уже в круге пылающего камня… Нет… Отчего ей так кажется?
— Нелли! Ты благополучна?
— Я лезу впе-ред! Можешь спус-ка-ться!
Нелли присела: довольно широкий и вовсе не страшный лаз раскрывался перед нею. Она поползла, просовывая факел вперед. Смола шипела, и огонь прыгал, словно язык дракона, пытающийся облизать своды.
Прежде всего кто-то вынул палку из ее руки, а уж затем она поняла, что добралась.
— Ура!! Свет!! — завопили вокруг, бия в ладоши.
Нелли, с Парашею, Катей и отцом Модестом, стояла в высокой зале, окруженной каменными сосульками, словно колоннами.
— Что-то ты сияешь, будто картинка с пряника, — подозрительно заметила Параша.
Под ногами что-то шумело, не сильно, словно гул дальнего ливня. Быть может, Нелли и не услыхала бы этого шуму, когда б не успела привыкнуть, что своих шумов у пещер нет.
— Что это?
— Подводная река. Много дальше она выходит на землю, но теперь ты стоишь на самой ее стремнине.
Нелли поспешно отступила.
Из щели показались руки Роскофа.
— Приятно, когда вся честная компания в сборе, — заметил отец Модест. Разобравши кладь, путники двинулись дальше. Разлучаться больше не
пришлось. Ходы и переходы, хотя б и узкие, теперь позволяли не слишком терять друг друга из виду, разве что на мгновение, когда вырастал неожиданный поворот. Теперь, когда страх прошел, миновал, исчез бесследно, словно его и не было, Нелли внимательней глядела по сторонам. Вскоре приметила она, что отец Модест, снова шедший впереди с факелом, иногда останавливается, что-то разглядывая на стенах. Нелли попыталась пристроиться поближе, и раз на третий ей повезло: прежде чем свет скользнул дальше, она успела заметить нацарапанный на камне рисунок. Ничего вразумительного, какой-то квадратик с ушками, замкнутый в кружок.
«Верно, трудно запомнить такую дорогу», — подумала она. Но сам ли отец Модест оставлял себе эти пометки?
Идти по камням было тяжело, но все же не в пример легче, чем на лыжах.
Что-то изменилось, сделалось то ли холоднее, то ли, напротив, теплей. Нелли неожиданно озябла.
— Ну, а теперь я попрошу первыми дам, — отец Модест, отодвинувшись, сделал приглашающий жест в сторону еще одного из бесчисленных коридоров, и вдруг… загасил о стену факел!
— Ох! — испуганно выдохнула Параша.
Навалившаяся тьма показалась полною слепотой. Нет, не полною! Нелли вдруг поняла и побежала вперед, и камешки фонтанами брызг летели из-под ее каблуков.
…Река, казалось, осталась далеко. Зенитное солнце, ликуя, играло в ослепительно синих небесах. С упоительною отчетливостью шелестели льдистые ветви деревьев. Снегирь, чья малиновая грудка на снегу светилась изнутри, словно китайский фонарик, подобно крошечной флейте, заводил свою горделивую песенку. Вдруг Нелли поняла, что никогда в жизни не видала более красивой птицы.
На лыжах в тот день шли немного, часа три. Передохнув после пещер, путники накипятили в котелке снега, сварили в нем странноватый чай, спасибо хоть, что без сала, невкусно перекусили вяленым мясом без хлеба.
— А говорили, батюшка, что уж близко, — ехидно промолвила Параша, тяжело опершись на палки.
— Близко, Прасковия, уж правда близко.
— Близко — до чего? — уточнила Нелли.
Отец Модест промолчал.
Все отчетливее вырисовывались сквозь легкий снегопад могучие очертания горной гряды. Настоящие, каменные и острые горы Нелли видала только на картинках. Казалось, что уж вовсе они близки, но маленький отряд шел час, другой, третий — а горы все не делались ближе. Отчетливей, да, но в гигантских своих размерах не увеличивались.
— Дорога!! — гневно вскрикнула Катя, тормозя. — Есть дороги, зачем было с лошадьми расставаться? Нешто нельзя было крюк сделать?
— Экая ты невнимательная, — отозвался отец Модест. — Я вить и говорил, что до дорог мы доберемся. Только в Россию сии дороги не ведут.
— А куда ж ведут? — Нелли перевела дыхание. Дорога была не то чтоб уж хорошо набита, и почти без колей: очевидно, что всадников езжало по ней куда больше, чем саней. Однако ж идти сделалось много легче, да и сам вид утоптанного копытами снега вселял уверенность в душу.
— В Китай и в прочие пределы.
— В Китай?!
— Ну да.
Куда ж занесла судьба маленькую Нелли Сабурову, что сказочный Китай, вовсе не существующий, утвердился на конце дороги, на коей она сама стояла? Прямо, прямо, прямо по ней — попадешь в Китай? Нелли вдруг так захотелось увидать пагоды, что рисуют на фарфоре и вышивают на подушках, мандаринов с длиннющими ногтями до полу. Вон уж жуть-то небось!
Но с дороги отец Модест свернул на лыжную тропу.
— Батюшка, а что это все тут за деревья? — спросила Параша. — Вроде и узловаты, как дубы, а на дубы не похожи.
— Сие кедры, благословение здешних краев. Они питают человека и очищают местность. Но выше нет уже сих великанов, они растут только в горной тайге. Следующая ступень — горная тундра, там деревья-карлики, березы ростом не выше сапога.
— Шутите!
— Нимало. Жаль, нету времени показать вам синие озера, что лежат в чаше гор. В них нету никакой жизни, даже летом не водятся рыбы. А выше тундры уже идет голый камень, туда нам вовсе ни к чему, да и до тундры мы не дойдем.
— А люди-карлики живут средь таких берез? — заинтересовалась Катя. Роскоф и отец Модест расхохотались. А собственно, что глупого? Если есть березы высотою с сапог, отчего не может быть людей ростом с палец? Небось просто никто не приглядывался. Бывал же в таких местах Гулливер и даже написал книгу.
Нелли с Катей переглянулись: хорошо б наловить здесь таких человечков да привезти домой. Поселить их можно будет в кукольном доме, Нелли все одно уже в куклы не играет. Право слово, крошечные деревья просто так не растут!
— А тот вон, тоже кедр? — выспрашивала Параша. — Что это на нем такое?
Дерево, не самое и большое, на каковое она указывала, стояло наособицу, и снег вокруг него был изрядно прибит. Ветви казались все обвязаны маленькими тряпицами. Некоторые из них, впрочем, были даже и не тряпицы, а шелковые яркие ленточки, Нелли приметила несколько желтых, две красных, синюю… Но больше было просто кусочков цветного ситца. Ленты и полоски материи полоскались на легком ветерке.
— Что сие?!
— Верования ойротов. По ведомым им признакам некоторые деревья почитаются как священные.
— А ленты зачем? — Катя, выскользнувшая из лыж, подпрыгивала от любопытства.
— Дары. Принося дар священному дереву, ойрот загадывает желание.
— Я тоже хочу! Только у меня нету ленты или тряпочки… Можно медную цепочку, из цыганских побрякушек осталась одна? Или нехорошо медную, дерево обидится?
— Ты меня спрашиваешь, Катерина? — отец Модест укоризненно покачал головою, но Нелли видела, что на самом деле он не сердит. — Ты, христианская девица, хочешь принять участие в языческом обряде и спрашиваешь меня, священника, что для сего подходит, а что — нет? Впрочем, мне думается, что цена даяния не имеет значения для дерева. Ойроты считают, что главное — движение души.
Покрасневшая, но решительная, Катя сняла перчатки и украсила цепочкою ближнюю ветвь. Отчего-то Нелли вспомнились Рождество и домашняя ель.
— Ты желанье-то загадала? — дернула подругу за рукав Параша.
— А ты как думаешь?
— А у меня зато есть… — Параша выпутывала уж из конца косы голубую ленту.
— И эта туда же! — Нелли видела, что отец Модест не знает, сердится ему или же смеяться.
Глядя, как голубой шелк, выскользнув из волос Параши, переселяется на ветку, Нелли обшаривала карманы. Ну не носовой же платок, в самом деле, привязывать на священное дерево? Позор, право слово! А чего же тогда? Волоса у ней, в отличье от Параши, застегнуты пряжкою. Нелли озабоченно заправила было за ухо выбившуюся из косы изрядную прядь: та покрылась из-за дыхания инеем и щекотала лицо. Ну конечно же! Где карманный нож?
— Нелли…
Ухватив левой рукою свободную прядь, Нелли поднесла нож к виску. Волоса скрипнули.
— Ох, Нелли!
Золотые нити норовили разлохматиться и путались в пальцах. Но зато как ярко засверкали они, отражая солнышко, на ветви, до коей еле дотянулась Нелли.
— Разгул поганства и полное повреждение нравов. Среди бела дня. Может, и Вы хотите последовать примеру, Филипп? — отец Модест сделал обязательный жест. — Чего уж там, не чинитесь!
— Право, не сердитесь на детей, Ваше Преподобие. Они заслужили забаву в конце столь трудного пути.
— Я вот именно, что не сердит. По-хорошему за такое драть надобно. Но закончим с отдыхом, уж полдень.
Все чаще на пути стали попадаться каменные валуны голубоватого цвета, иные с дом величиною.
— Отче, а когда ж мы дойдем до гор? Что-то они все далеко.
— Но мы уже в горах, Нелли.
— Как это?
— Да поднялись потихоньку. Знаешь, как мы высоко теперь? То же, что ты почитаешь горами, есть их голые вершины.
— Эй, касатка, а ты желанье-то не забыла загадать? — весело спросила Нелли Параша, перегоняя ее.
Экая глупость! Нелли расхохоталась. Радость сделать свой подарок дереву, связать себя невидимой нитью с ним была так сильна, что Нелли вовсе забыла о желании. Ничего она не загадала, только главное не признаться девчонкам, засмеют. Зря резала волоса.
Троп теперь стало много, они набегали друг на дружку, сплетались и расплетались вновь, словно играя в прятки меж каменными глыбами. Склоны двух гор сходились, образовывая поросшую кедровником долину. А посередине долины стоял замок. Настоящий замок, с готическими башенками и неприступными стенами, словно сошедший из сказок о рыцарях Круглого Стола. Вот только никакого знамени над ним не колыхалось.
Сколько мечтала Нелли побывать в настоящем замке! Нелли сперва замерла, опершись о палку, а потом со всех сил полетела вперед, отчаянно работая руками и ногами. Как красив замок в горах! Какой жалкою подделкою кажется в сравненьи с ним выстроенный в Санкт-Петербурге Литовский замок! (Больше Нелли сравнивать было не с чем.) Но тот — тот современный, да еще посередь города. А этот должен быть очень, очень старый, верно, построен в настоящие рыцарские времена! Что, если и вправду здесь живут настоящие рыцари? А кому ж здесь жить еще — действительному статскому советнику с семьей на покое?
— Нелли, Нелли же!! — отец Модест догонял ее, что, противу обыкновения, было ему не просто. — Куда ты несешься, погоди! Погоди, тебе говорю! Под снегом кости лошадей, ты можешь сильно пораниться!
— Зачем там кости? — спросила Нелли, недоумевая, где же въездная дорога.
— Ну я тебя прошу, остановись, наконец! Ты поранишься!
Нелли неохотно остановилась. Странно, никакой дороги к замку вроде бы не вело. Неужели он покинут? Вблизи высокие стены казались поврежденными временем. Слишком уж необитаемыми.
— Уф, не думал, что ты сможешь меня загнать, — отец Модест отер рукавом лоб. — Понимаю, Замок Духов потрясает воображение с первого взгляду.
— Замок… Духов? — выдохнула Нелли.
— Ну да, ойроты почитают сию твердыню обиталищем горных духов. Мы переняли их простодушные названия. Сие место называется Долиною Духов, а это, само собою, их замок. Здесь бытовал пренеприятный обычай — приносить горным духам в жертву лошадей. Теперь уж он в прошлом. Но кости под снегом вправду преострые.
— Но кто ж его строил? Замок? — Нелли продолжала недоумевать. -Неужели ойроты?
— Нелли, мне жалко тебя огорчать, но я, право, не думал, что ты так ошибешься. Замок Духов — скала, монолит. Его не строил никто, кроме Натуры.
— Но как же… башни? — Нелли закусила задрожавшие губы.
— Десятки столетий ветры точили сей камень, — мягко объяснил отец Модест. — Они придали ему причудливую форму. Разве менее он прекрасен оттого, что не человеческие руки его сложили?
— Не знаю, — Нелли казалось, что кто-то жестоко ее обманул. Миг, когда скала показалась ей замком, а также и целью их путешествия, был слишком прекрасен.
— Сверху дивный вид, на Замок можно взобраться, только не сейчас, — продолжал отец Модест. — Жаль, что сейчас не лето. Летом я не знаю ничего прекрасней Долины Духов, поросшей белым толстым ягелем и красным баданом. Трава растет даже на вершинах валунов. А как душиста зелень кедров! Там, чуть справа, маленькие родники, словно разбросанные круглые зеркала. Вокруг них синие цветки водосбора. Нежный цветок, как и все таежные цветы! Их нельзя поставить в вазу. Вянут в пять минут! А красная горная лилия! Ее съедобный корень видом похож на роскошный ананас, а вкусом на репу. По мне, нету на свете места прекраснее Долины Духов, маленькая Нелли.
Рука отца Модеста лежала на плече Нелли, а голос его звучал так проникновенно, что на сердце у ней полегчало.
— Эй! — крикнула, подъезжая, Катя. — Там вить скачет кто-то навстречу. И между прочим сказать — с ружьем.
Фигурка размером с человечка, что обитает среди берез-карликов, приближалась. Как это Катька разглядела ружье? Да, верно, что-то торчит за плечом.
Всадник приближался. Судя по одежде и небольшому росту, это тоже был ойрот. Нелли и Катя переглянулись завистливо.
— Нетушки, без лошади и человек не человек, а недоразуменье одно! — Катя со свистом оттопырила нижнюю губу в презрительной гримасе.
— Скоро сядешь на лошадь, — отец Модест помахал рукою. Ойрот махнул крошечной ручкой в ответ.
— Так ить не на свою.
— Здешние лучше для горной местности.
— Ну, не знаю я.
Нелли могла уже видеть круглую шапку, отороченную мехом, с лисьим хвостом на макушке. Хвост развевался по ветру, словно султан над шлемом рыцаря, который не живет в Замке Духов. Там никто никогда не жил. Пустое, не надо о том.
Ойротом больше, ойротом меньше, чему улыбается отец Модест? Вот видна уже меховая короткая куртка, кожаные штаны, и видно, что облаченные в них ноги непривычно расположены на крупе. Слишком длинны стремена, что ли? Любопытно, отчего?
— Сидеть не умеет, вот тебе и кочевой народ, — фыркнула Катя самым презрительным манером.
Что за полоса яркого разноцветного шелка между курткою и шенкелями? Неужто подол? Подол восточного платья! Это женщина! Не ойротка! Нежно-розовое лицо, барбарисового цвета губы. На щеку падает завиток, льняной, как у Параши. Не женщина, девочка, скорей девушка, годами двумя старше Нелли!
— Арина! Издали я тебя узнал, княжна! — весело воскликнул отец Модест.
Роскоф изящно поклонился, вроде бы и мешок ему не помешал.
— Мудрено меня не признать издали. — Голос девушки был певучим и удивительно чистым. Казалось, она не говорит, а поет.
— Нехорошо говоришь, — отец Модест нахмурился.
— И худо приветствую гостей, — мелодично рассмеялась девушка, оглядывая его спутников с таким же интересом, что и они ее. — Добро пожаловать в Белую Крепость! С возвращением Вас, отче!
— Мы устали. Дома я представлю вас друг дружке. Ты проводишь нас?
— Не могу! Спешу к пастухам, надобно их застать. Экая досада! — Девушка рассмеялась снова и хлестнула лохматого коня ременною плеткою.
Катя с трудом удержалась: неужто трудно поработать шенкелем? Положительно, и Нелли казалось, что из девушки наездница не Бог весть какая.
— А все ж кто она? — спросила Нелли, когда та, кого отец Модест назвал Ариною, поскакала прочь.
— Княжна Арина, — отвечал отец Модест, думая о чем-то своем.
Вот уж странное упоминание. Титул не принято называть без фамилии. Нелли надулась.
— У Рюриковичей фамилий не бывает, маленькая Нелли, — улыбнулся отец Модест.
— А почему она одета как калмычка? — вмешалась Параша.
— Как ойротка, — поправил отец Модест. — Наши девы любят пользоваться этими нарядами для верховой езды. Это много удобнее амазонок, кои носят женщины в России.
Между тем оставалось, как и прежде, неясным, где же та Белая Крепость, в кою Арина столь радушно пригласила. Дорога, тропы, кедры да валуны.
Уж вовсе громадные бело-голубые валуны впереди возвышались кольцом, словно кто нарочно их так сложил. Почти впритык друг к дружке стояли огромные камни. К ним и вела дорога, на которую путники как-то незаметно выбрались вновь.
— Слава Богу, мы дома. — Отец Модест осенил себя крестным знамением.
— Что-то я не вижу никакого дома, — обеспокоилась Нелли.
— Сейчас увидишь, и не один! — Отец Модест оттолкнулся палками, устремляясь по уходящей в камни дороге.
В единственном, сколько мог охватить глаз, широком проходе меж камней под ногами, к удивлению Нелли, спружинили доски. Пройдя между камнями, дорога устремлялась к частоколу из могучих бревен.
— Кто идет? — окликнул откуда-то молодой мужской голос. Самого человека не было видно.
— Свои, Афанасий, свои, — ответил отец Модест. — Все ль благополучно?
— Сто лет не чаяли дождаться! — обрадовался молодой человек в медвежьей шубе, спускаясь по лесенке вниз. Теперь Нелли разглядела вверху крошечную воротню, похожую на потешный домок, какие рубят для забавы маленьких детей. — Все живы, отче, особых беспокойств не было. Милости просим, дорогие гости!
За частоколом начиналась улица, но таких необычных улиц Нелли отродясь не видывала. Узкая полоса деревянной мостовой была зажата сплошь строениями, срубленными с большим умением и искусством. А вот с местом здесь скупились: горницы второго жилья нависали над улицею, а третьи и вовсе сходились иногда стенами, образуя как бы жилые арки. Все украшено деревянною резьбою, фигурками, балясинами, высоко подняты затейливые крылечки и закрытые переходы между домами. Не враз и поймешь, какой переход куда ведет, какая лесенка куда поднимает. А оконца невелики, прихотливо решетчаты.
— Вот так терема! Прямо как в сказке! — воскликнула Параша.
Да, это были как раз не дома, а терема. Так, верно, строили в давней Руси. Но разглядывать было уже недосуг: нечастые прохожие, заметивши один за другим пришельцев, устремлялись к ним со всех сторон. Трудно было разглядеть их толком из-за богатых шуб и шапок.
«По крайности, можно войти теперь в теплый дом, остальное неважно», — подумала Нелли, слыша радостные возгласы и крики. Но звучали они как издалека, словно уши заложены хлопковою бумагой. Колени подогнулись, и в глазах потемнело.
… — Для отроковицы, непривычной к нашим краям, дорога была уж слишком тяжела, — произнес среднего роста худощавый господин, чья рука лежала на запястье Нелли. Господин? Не простолюдин, наверное, но обличье его вызвало у Нелли много недоумения. Острый подбородок гладко выбрит, но темно-русые волоса не напудрены и не собраны, свободно падают на плечи. Темный простой наряд из шерсти какой-то не крестьянский и не господский, что-то среднее между кафтаном и камзолом и короче того и другого. Уж слишком ненарядный наряд, хотя, быть может, и удобный. На ногах войлочные вышитые сапоги ойротской работы. — Слишком Вы спешили, не в обиду будь сказано, отче.
— У меня не было другого выхода. Только здесь она безопасна теперь, — ответил отец Модест, которого Нелли не видела из-за горы белых подушек, в которых утопала ее голова.
— Она приходит в себя? — воскликнул Филипп, также невидимый.
— Уже пришла, — доктор, как предположила Нелли, вдруг надавил указательным пальцем на кончик ее носа: от широкой его улыбки побежали к глазам лучики морщинок. Нелли не смогла не улыбнуться в ответ.
— Я Никита Артамонович, — сказал он. — Рад видеть тебя, Елена Сабурова.
Тоже, верно, Рюрикович, подумала Нелли недовольно, назвался только именами.
— Привыкай, маленькая Нелли, здесь все — в той или иной степени родня твоя, — сказал отец Модест. Нелли наскучило никого не видеть, кроме медикуса, и она попробовала поднять голову. Ох и слабость!
— Лежи уж покуда, — врач добродушно засмеялся. — Можно и нужно всем отдыхать в спокойствии. И другим двум отроковицам тоже — я чаю, найдется в доме кому ухаживать за маленькою Еленой.
Постель пахла травою, похожей на мяту. Была она так мягка, что из тела Нелли словно исчезли все кости — невозможно стало пошевелить ни ногою, ни рукой. Однако сама эта беспомощность была скорей приятна. Поскольку Никита Артамонович отошел, в поле зрения Нелли оказался один лишь невысокий деревянный потолок. Веки смежились, наскучив подобным зрелищем.
Проснувшись, Нелли поняла, что проспала, верно, сутки. Когда они прибыли в эту самую Белую Крепость, солнце стояло в зените, а сейчас шло едва к полудню. Слабость сняло, как рукой. Выскочив из постели, Нелли в одной сорочке (какой непривычною казалась эта легкость!) кинулась босиком к окну. За наборным плохой прозрачности окном ничего интересного не оказалось, под ним шла крыша какого-то навеса, зато сама горница оказалась решительно необыкновенной. Розовый ковер под ногами так и гладил пальцы. Он был вовсе без узора, только в одном углу летели два вышитых аиста. Белая мебель была тяжелая и резная, словно в сказке про тридесятое царство. Вместо платяного шкафу стоял огромный сундук, раскрытый, в коем Нелли увидела свою уже вычищенную одежду. На резном поставце стояли пресмешные статуэтки из фарфора (Нелли поняла, что китайские) и роскошные куклы в шелковых одеяниях.
В дверь постучали.
— Войдите! — спросонок крикнула Нелли, уж после спохватившись, что не одета. В мановение ока нырнула она под перину, не успев выпустить из руки куклу со спицами в высокой прическе.
— Сие горница младшей моей сестры Анастасии, — пояснил отец Модест. — Она иногда спит здесь, когда приезжает домой.
— Сестра Ваша в России? — спросила Нелли. Как странно было сознавать, что у отца Модеста есть сестра, что сей терем, похоже, его собственный дом.
— О, нет! За все века было лишь три случая, когда наши женщины покидали сии пределы. Сие мужское тягостное бремя. Сестра моя вышла замуж в Малую Крепость. Такое место у нас не одно, хотя этот — первый город Воинства на Алтае.
— Это город?
— Городок, по российским понятьям. Увидишь сама. В этом дому я родился, как ты верно обнаружила, он не находится в деревне Старая Тяга.
— А откуда так сдвинуты камни перед стенами? Чем занимаются жители Крепости? Часто ль бывают они в России?
— Так вить и это Россия, Нелли. Только покуда сама себя не знающая. Хотя Россия обитаемая уже пододвинулась к нам за эти столетья. На другие вопросы тебе отвечу не я — княжна Арина хотела бы познакомиться с тобою.
— Я рада буду.
— Нелли… — отец Модест поморщился, словно от головной боли. — Не удивляйся заметно, когда тебя что-то удивит.
— Можно ли сюда? — раздался из-за дверей веселый знакомый голос.
— Можно!
К удивлению Нелли, шаги, что доносились из коридора, были не слишком женственны. Какое там! Очень тяжелые шаги.
В дверях появились двое: юноша лет пятнадцати, несущий на руках девушку в пестром шелковом платьи и шелковых синих шальварах. Толстая льняная коса ее болталась на ходу. Это была княжна Арина.
— Благодарю, Федор, — улыбнулась она, когда юноша бережно опустил ее в резное креслице с яркими подушками. — Ты уж можешь и идти, гостья еще больна, нечего молодым людям ее стеснять. Да и Его Преподобие я, пожалуй, выгоню.
— Вот своевольная девица! — рассмеялся отец Модест. — Пойдем от греха, Федюша, кабы нам не попало на орехи. Тебе удобно здесь, Нелли?
— Мне кое-чего недостает, — ответила Нелли, пытаясь запрятать куклу в постели. Вот вить глупо вышло!
— Даже и не думай! Нелли, тебе надобно набраться сил, ты еще больна. Ты терпела долго, потерпи немного.
Отец Модест и юноша удалились. Некоторое время девушки разглядывали друг дружку молча. Не известно, чего углядела княжна, а Нелли поняла с изумлением, что сильно ошиблась в первую встречу. Арине, пожалуй, было больше восемнадцати лет, даже и двадцать. Детский овал красивого лица ее и восхитительный румянец того тона, что рисуют на полотнах у одних только англичанок, делали княжну подростком. Однако слишком умные синие глаза были глазами взрослой образованной девушки. Меж тонких русых бровей то и дело сдвигалась напряженная вертикальная складка, но Нелли поняла, что ее причина не годы.
— Я вправду спешила тогда, — прервала молчание Арина. — Табун ушел бы за день так далеко, что уж и не нагнать бы. А я хотела сторговать трех однолеток. Но вить я знала, что уж кто, а Модест… отец Модест дорогу знает. Я хотела б сойтись с тобою покороче, Елена Сабурова… Ничего, что я называю тебя на ты? Мы вить родня, а родне грех чиниться.
Нелли подумала вдруг, что слыхали б сие сейчас родители! Вот уж незавидная судьба, проходить рядом от тайн и секретов, не подозревая о них вовсе! Впрочем, хорошо ли было бы большинству людей, узнай они эти секреты? Пожалуй, и вовсе нехорошо, в отличие от Нелли.
— Пожалуй, мы сможем подружиться, — заметила она.
— Во всех случаях, кроме одного, — княжна надменно вскинула подбородок. — Коли ты не начнешь меня жалеть.
— Тебя жалеть? — Нелли возмутилась искренне. — Не жалеют тех, кто ездит верхом с больными ногами!
— Коленями-то я все ж владею, так что не столь мне трудно, — вертикальная складочка разгладилась. Княжна казалась довольною. — Меня только ступни не держат. Ну да неинтересно это, расскажу как-нибудь. Ты, поди, хочешь узнать побольше о Белой Крепости?
— Хочу, и не о ней только, обо всем! — Нелли уселась в кровати. Дурацкая кукла полетела на пол. — Только надо девчонок позвать, им тоже любопытно до смерти.
— Ну ты и глупая, — Арина засмеялась. — Да покуда ты спала, им уж по десять раз все рассказали! Думаешь, часто тут бывают те, кто вовсе ничего не знал?
— Пусть уж твои подруги на меня не обидятся, — начала Арина, — что я тебя на родственных правах у них отбираю. Им ведь вместе с тобой в Россию ворочаться, а я тебя, может, никогда больше не увижу.
— А разве ты даже не хочешь в России побывать?
— Не знаю даже, — княжна задумалась. — Верней я побываю в Китае да Монголии. В Китай-то мы не боимся ни дорог иметь, ни бродов, ни переправ.
— Отчего? А если они воевать полезут?
— Не полезут. Для китайцев-то, вишь, все русские одинаковы. Коли малая толика русских тут живет, так и вся Империя здесь, с немереным войском и силой. Откуда им догадаться, что вся наша защита — при нас? Вот и торгуем с ними, золота у нас много, оно тут в земле лежит.
— Этим золотом вы живы?
— Уж лет сто, как не только. В разных местах на нас наши богатства работают. Нескольким городкам да скитам, пусть и малым, очень многое нужно. А вот стали б мы все из России завозить, так мигом бы нас нашли.
— А коли города ближе подступят, через реки мосты наведут? — Нелли вспомнила вдруг странное выраженье в лице отца Модеста, когда речь зашла о Барнауле.
— Тогда и думать станем, — беспечно улыбнулась Арина.
— А валуны зачем вокруг города лежат?
— Сейчас просто так, а раньше хорошую службу служили. Лет тридцать первые поселенцы их стаскивали кольцом. Потому и в Крепости тесно, горницы в домах маленькие да улицы узкие, чтоб из каменного круга не выходить.
— Так зачем он был-то?
— А ты погляди потом, как камни положены. Вроде и не впритык, а лошадь либо человек не протиснется. Высота не великая, а на лошади опять же не перепрыгнешь. Можно, само собой, лестницу приставить да залезть, да только это уже другой разговор. Больше одного человека по лестнице не подымется, и сотни лестниц враз не напасешь. Опять же ров перед камнями. А сзади частокол. Он повыше будет, да только его и поджечь можно, а так поди подберись.
Все сие говорила Арина примерно так же обыденно, как стала бы дома какая из соседских девушек рассказывать, откуда выписывает она чепцы и платья. Положительно, как раз это и нравилось Нелли!
— Само собой, против настоящей армии это не оборона. А для наших краев очень даже хорошо.
— Так против кого ж оборонялись?!
— Первые сто лет очень кочевники докучали из Монголии. Им не завоевать, налететь да пограбить. Бывало, лета без набега не проходило. Сколько наших-то погибло, помыслить горестно. Теперь набеги только старики и помнят, а все одно настороже живем.
— Расскажи с начала, Арина! У меня голова кругом идет.
— Куклу-то с полу подними Настенкину, тут ить все в этой горнице с нашего младенчества так и осталось.
Нелли, покраснев, выскочила из постели и подняла куклу. У ней таких не было никогда: кукла была красавица с фарфоровыми головой, руками и ногами. Лицо, несомненно китайское, было тонко-тонко раскрашено, к голове подклеены настоящие волоса. А вышитое цветами шелковое платье!
— Ну, о царевиче Георгии ты знаешь. Как он Воинство основал, от престола царского отказался — не хотел новой смуты подымать.
— Вот только это и знаю.
— До старости царевич Георгий в бегах прожил, то в Новгороде, то где. Не зря его Иоанн-то искал. Только чем больше семья, тем скрываться сложней. А уж орден целый чтоб прятался средь людей, непременно нужно место сборное. Шесть десятков ему было, как решил царевич искать спокойное место в землях незнаемых. Сыновей, внуков и соратников было с ним без малого сто человек. И сейчас из России добираться долго да трудно, а они больше года шли. В городах-то нельзя появляться было. Потом место искали. Знака он ждал особого, а знак вовсе простой вышел. У вас, вишь, в России-то гнус всякой человека кусает летом до волдырей, особо в лесах. Сказывают, и по лесу не погуляешь вечером, эдакая гадость все испортит. Верно ведь?
— Удовольствия мало, — согласилась Нелли. — Разве когда ветер дует, сносит мошкару-то. Только сие дело обыкновенное.
— Летом они досюда дошли, — рассказывала Арина. — Еще в Сибири их гнус извел, в первую голову детей да женщин. А здесь не сразу и заметили, что вечер настал, а кровопийц нету. Сперва не поверили. На другой день тож. А уж после царевич старый и сказал: от кровопийц мы бежали, а туда притекли, где их несть. Так и порешили здесь строиться.
— А отчего Белая Крепость?
— Сперва просто Крепостью звали. Крепость и Крепость. А после у ойротов переняли. У них, вишь, легенды есть, что, покуда они сюда не пришли, здесь белые люди жили. Нас они первых за тысячу лет увидали, белых-то. Испугались, решили — духи старых хозяев воротились. Долина Духов-то почему называется, что там духи белые остались от тех, кого перебили тогда они в свое кочевье. Боятся. Тот народ сильный был, единственно числом они взяли. По-ихнему город называется Крепость Белых Людей, только это долго. Вот мы и стали говорить Белая Крепость.
— А с ойротами воевали?
— Воевали, конечно. Да, на наше щастье, всякий кочевник друг другу враг. Здешние у нас от пришлых под защитою. Тяжело первые поселенцы жили, куда как тяжело. Ну да ты еще наслушаешься тут рассказов о старых днях.
Дверь без стука распахнулась, и в комнату вихрем влетела Катя. Вихрь был сверкающий, яркий. Платье цвета само, с широкими рукавами, высокою кокеткой и отложным воротом, едва доходило до колен. По подолу шел вышитый вишневыми нитками орнамент. Синие штаны, как и у Арины, заправлены были в войлочные бисерные сапожки.
— Ну как, хороша? — воскликнула она. — Лучше мужского платья, и даже лучше цыганского!
— Узнаю платье-то, Настешка из него выросла, — улыбнулась Арина. — Тетя Олимпиада тебе дала?
— И шапку с хвостом, и тулупчик, и кожаное навершье на штаны, мехом внутрь привязывается!
— А для чего вы эту одежду носите? — заинтересовалась Нелли.
— Удобная она для этих мест. Сколько столетий кочевники ее носят, не зря же.
— Лекарь сказал, тебе лежать сегодня. Побегу Крепость смотреть, ох, любопытно тут! — Катя умчалась.
Но прошел не один день, а целых три, прежде чем Нелли довелось встать с постели. Параша с Катей, необыкновенно оживленные, то и дело появлялись, но Арина просиживала у Нелли часами, больше теперь расспрашивая о Санкт-Петербурге и других местах, где довелось побывать Нелли, чем рассказывая.
Наконец Никита Артамонович разрешил подняться.
— Оденься по-здешнему! — подначивала Катя, и ее поддерживала Олимпиада Сергеевна, высокая и статная женщина лет пятидесяти, то ли тетка, то ли двоюродная тетка отца Модеста, Нелли не совсем поняла. Княжна Арина упоминала, что тетушка Олимпиада — отчаянная охотница и еще годов десять тому осмеливалась ходить с рогатиною на медведя. Был на ее счету и редкий красный волк, чья голова украшала одну из горниц — Нелли ее покуда не видала. Как поняла Нелли, Олимпиада Сергеевна была хозяйкою дома.
От ойротской одежды Нелли отказалась, хотя круглая шапка с голубовато-белым хвостом и была соблазнительна. Быть может, неожиданно взыграло в ней воспитанье Елизаветы Федоровны, которая бы непременно напомнила, что одежда хороша не сама по себе, а в сочетании с наружностью человека. То, что играло на черноволосой яркой Кате или нежно-румяной синеглазой Арине, бледноватой Нелли с ее серыми глазами едва ли личило.
— Рад пройтись с тобою по Крепости, маленькая Нелли, — с шутливою торжественностью изрек отец Модест. К ним присоединились и Роскоф, Параша и Катя, но не Арина, и Нелли, выйдя за порог, сразу поняла почему. Узкие улицы никак не были предназначены для верховых прогулок, кроме разве что главной. Пожалуй, и был весь городок размером с большое село, но в селе дома не лепятся друг к дружке. А эти высокие терема с затейливыми многоскатными крышами, казалось, переходили один в другой. Нелли подумала невольно, что не так уж весело было б жить в этой тесноте, когда б вокруг не открывалось необозримых горных просторов.
— Некоторые живут наособицу в тайге, — заметил отец Модест. — Теперь опасности в этом нету. Кроме медведей, известно.
Однако в полуденный час улицы были почти пусты. Несколько вовсе маленьких детей катались с деревянной горки.
— Соломония!! — грозно крикнул женский голос из стукнувшей сзади двери. Нелли вздрогнула: лицо толстой черницы и царские палаты мгновенно всплыли перед ее глазами.
Девочка лет пяти, с тремя рыжими хвостиками на шапочке, съехав на заду, неохотно поднялась на ноги.
— Соломония! — Женщина так и не высунулась из сеней. — Кто тебе разрешал играть с ребятами? Или не у тебя вчера горло болело?
Девочка затопталась на месте, затем подобрала со снегу деревянную лопатку.
— Домой немедля! — Женский голос смягчился. — В другой раз подумаешь теперь, как сосульки грызть!
Девочка побрела к дому, откуда ее призывали, — медленно и все время оборачиваясь туда, где и без нее продолжалось веселье.
Заглянув Нелли в лицо, отец Модест расхохотался.
— Сие очень частое здесь имя, — пояснил он. — Немало встречается, само собой, Георгиев, но ты не встретишь тут ни Василия, ни Ивана. Почитаются нещасливыми именами, хотя сие не более чем глупый предрассудок. В самом деле, можно ли из-за какого-то мерзкого злодея отказываться от покровительства апостола Иоанна, самого юного из Евангелистов? Хотелось бы мне, чтоб эти глупости забылись.
— Глинская была Елена, — заметила Нелли.
Отец Модест смутился.
— Пожалуй, ты первая Елена в Крепости, — ответил он наконец. — И ты принесешь ей щастье.
— Отчего открыта дверь? — озаботился Филипп, указывая рукой.
— Небось детская небрежность, — отец Модест, взбежав на крыльцо, вдавил дверь в косяк. — Выстудили дом, озорники!
— Но не случилось ли чего? Отчего дверь не на замке?
— Во всем городе нету ни одного замка. К чему они нужны?
— А где ж жители крепости? — не утерпела Параша.
— Прибыли-то мы в воскресный день. Понятно, что было людно. А сей час из мужчин мало кто дома — только охранный отряд, учитель в школе да кто в вифлиофике за книгами. Здешняя жизнь суровая, маленькая Нелли, дел много у всех.
— А дамы?
— В работе домашней. Стирают, готовят, да мало ли дел.
— Стирают? — охнула Нелли. — А люди на что?
— Слуг в Крепости нету, маленькая Нелли.
— Что-то сие отдает ненавистным Вам масонством, — нахмурился Роскоф.
— Я не говорил, что здесь все равны, Филипп. Отнюдь не говорил. Но когда мы выживали, потребно было, чтобы работала каждая пара рук, способная трудиться. Труд — не унижение для благородства.
— Но откуда пополнялся сей народ?
— В различные времена по-разному. Многих стрелецких сирот приютили здесь в царствование Петра.
Нелли вовсе не знала, кто такие стрелецкие сироты, да и занимало ее мысли вовсе другое.
— Отец Модест, отчего… отчего княжна Арина…
— Не может ходить?
— Да.
— Глупость ребяческая, — лицо отца Модеста как-то странно напряглось. — Есть преданье про девочку, что спасла Крепость от монгол, спрятавшись надолго в ледяной воде. Я не люблю теперь сию историю, нету настроенья рассказывать. Арина с Анастасией, сестрою моей, надумали приучать себя к водному холоду, чтобы при случае оказаться не хуже сей героини. Слыхали они от взрослых, что привыкать ко всему надо с немногого, да только поняли неверно. Вместо того чтоб окунаться в воду на мгновение всем телом… Ну, словом сказать, Арина однажды простояла пять часов по щиколотку в ледяной воде. Приступы невыносимых болей терзают временами все ее тело, но только щиколотки отказались служить. Но довольно о том. А сейчас я покажу вам церковь, где служил первую свою Литургию.
Деревянная церковка, срубленная с таким же рачением, как и все зданья вокруг, стояла на маленькой площади. Маленькая икона над входом, изображающая повергшего змия рыцаря, указывала, что храм посвящен святому Георгию.
— Давно уж храм маловат, — заметил отец Модест, взбегая по высоким ступеням. — По дням воскресным служатся чередом по три Литургии. Был он воздвигнут в первые же десятилетья.
Внутри царил полумрак, лишь золотисто горели восковые свечки перед иконами, черными от старости и вовсе новыми, сверкающими яркой киноварью и лазурью, непотемневшим металлом окладов. Печь не топилась, и от дыхания с уст слетал легкий пар.
Только сейчас Нелли обратила вниманье, как смешно крестится Роскоф: в другую сторону и всею ладонью.
— Давненько я здесь не был, — улыбнулся отец Модест, вытаскивая из ящика свечу.
— Все не решаюсь Вас спросить, — негромко заметил Роскоф. — Вы вить ушли сюда много прежде изменений, что ввел патриарх Никон. Как могло получиться, что вы не с теми, кто зовется раскольники?
— Вопрос хорош, — усмехнулся отец Модест, затепливая свою свечку. — В двух словах не передать, какие шли тут дебаты. Коснусь сейчас самой сути. Едва ль в церкви западной могли бы проистечь такие беды из-за того, что затеял Никон. Различье уставов бывает в ней и большим. В самой сути перемены зла нету, но худо была она проведена. Мы наблюдали издали, и разум наш не был замутнен обидами. Быть может, настанет черный год, когда нам придется уйти в раскол. Но год сей не настал, ибо ереси мы тогда не нашли. Бывали на Руси времена и похуже, когда адское пламя ереси грозило опалить трон.
— Давно ли?
— Раньше Грозного.
Нелли слушала вполуха, следя, как прозрачные капельки воска твердеют, стекая, как танцует на своем стебельке крошечный огонек. Отчего такая радость охватывает душу, когда ставишь свечку?
— А я вить слышала тут уже от старухи одной про ту девочку, — шепнула Параша, слегка удержав Нелли и Катю в притворе, когда мужчины вышли.
— В которую Арина играла? — спросила Нелли.
— Ну. Случилось это, когда детьми были деды нынешних стариков.
«Больше сотни лет назад», — прикинула Нелли.
— Была она далеко в тайге, а зачем там оказалась, никто не помнит. Дуней звали девочку-то. Увидала она монголов — пришли, да остановились ночлегом на открытом берегу. Другая бы побежала лесом предупреждать своих, покуда они спят.
— Ночной тайгой можно и не добежать, — заметила Катя.
— Во всяком случае, Дуня-то иначе решила. Татарва леса не любит, вот и стали они так, чтобы все подступы издалека видать. Сами спят, а часовые стоят кругом. Дуняша-то и сообрази: под водою мимо них проплыть, так внутрь круга попадешь, где дозорных нету. С лесистого берега в воду нырнула, да подплыла к пустому. А монголы сидят пируют, спать не хотят. Радуются, что скоро Белую Крепость разграбят. Девочка затаилась за камнем, ждала, покуда они конину из котлов лопали да пьяное молоко хлебали. Долго ждала, а стоял ранний май, хотя реки здешние и летом холодные. Наконец монголы наелись да захрапели. Тогда Дуня из воды вылезла, да главного их царя ножиком своим заколола в самое сердце.
— Ай, молодец! — завистливо восхитилась Катя. — А уплыть-то успела?
— Успела. Татарва в приметы страх как верит, она знала. Решили они, что поход неудачен будет, коли так начался. Вот и повернули восвояси.
— Молодец! — согласилась и Нелли.
— Вот только не знали они тогда, Арина с Настасьей, маленьким это не любят рассказывать… — Параша помолчала. — Дуня через неделю умерла.
— Как умерла?
— Так и умерла. Застудилась насмерть. Так и не смогли ее выходить. …Напротив церкви тянулось длинное невысокое здание, стоявшее наособицу.
— Сия пустота — почетнейшее окружение здесь. Содержимое сей скорлупы должно быть уберегаемо от пожаров.
Уходящие под потолок ряды тисненых переплетов потрясли воображение Нелли и Роскофа, оставя, впрочем, вполне равнодушными Катю и Парашу.
— Какая вифлиофика! Да здесь тысячи волюмов! — Роскоф осекся, заметивши, что в зале есть люди. Молодой светловолосый монах стоял на верхних ступеньках лесенки, углубившись в раскрытую латинскую книгу так, что забыл сойти с нею за стол. За длинным же этим столом сидел высокий седобородый мужик в вязанной из грубой шерсти рубахе и меховом жилете.
— Княсь Андрей Львович! — радостно окликнул его отец Модест.
Мужик поднялся с радушною улыбкою, откладывая то, что читал: французской новостной листок.
— Прошлогодний, друг мой, за октябрь, — обернулся он к сделавшему стойку Роскофу. — Вести неотложные мы получаем голубиною почтой и иными путями, издания же регулярные добираются до сих пределов долго. Я наслышан уже о Вас и душевно рад знакомству.
Роскоф раскланялся.
— А сей отрок и есть Елена Сабурова, — князь положил руку на голову Нелли: рука была тяжелой, много тяжелей, чем, к примеру, рука Кириллы Иваныча. Но светлые глаза его под высокими бровями смотрели так цепко, словно и Нелли была новостным листком, который ему не слишком трудно было прочесть. — Обременительно, пожалуй, рисовать генеалогическое древо: для простоты я стану, коли ты не против, звать тебя племянницею.
— Благословите, отче, — снизошедший от латинских книг монах сложил ладони. — Едва ль Вы помните меня, когда Вы принимали сан, я был служкою.
— Отчего же не помню, — улыбнулся отец Модест, благословляя. — Единственно, не знаю теперешнего имени.
— Ныне я брат Сергий.
— А сие чей портрет? — перебила Нелли, оглядывавшая залу. Портрет, обративший на себя ее внимание, и вправду был примечателен. Виси он в храме, приняла бы за икону. Первое, Нелли никогда не видала, чтобы портреты писались не на холсте, а на подогнанных досках. И еще что-то в изображении пожилого бородатого мужчины напоминало икону. Быть может, то, что предметы — книги и чернильница рядом с ним на столе, на коий он опирался рукою, были странно выворочены, как не бывает в жизни. Одет мужчина был в темно-зеленый плащ, отороченный мехом, на груди его висело на крупной цепи какое-то украшение. Одеяние на потемневшей картине легче было разглядеть, чем лицо. Казалось, изображенный стоял в сумерках, так потемнели краски. Но, приглядевшись в этой темноте, можно было различить высокое чело, брови вразлет над светлыми глазами и вытянутый тонкий нос. На кого-то лицо это было похоже из знакомых.
— Больше других из нынешних похож на него княсь Андрей, — улыбнулся Нелли инок.
Теперь Нелли и сама видела сходство князя с портретом.
— Но кто он между тем?
— Ах да, откуда ж тебе знать, — брат Сергий рассмеялся. — Царевич Георгий.
— Сие, я понимаю, прижизненное изображение? — спросил Роскоф.
— Тем и ценно, не живописью же.
Филипп вглядывался с немалым интересом, меж тем как отец Модест и князь чуть отошли от других.
— С утра отправил я двоих допытчиков в Омск, но когда еще там будут, — хмурясь, негромко говорил отцу Модесту князь. — Боюсь, что прав ты в своих опасениях.
— Далеко же тянулась за беднягою сия рука.
— Россия все ближе к нам, но вместе с нею ближе ее болезни, — отвечал князь Андрей Львович. — Ну да успеется о том. Брате Сергий, чую я, заработались мы с тобою до беды!
— Ох, незадача! — Инок хлопнул себя ладонью по лбу и проворно метнулся к небольшой печи, топившейся в конце залы. — Ан нет, не прозевали покуда!
В руках его оказался медный котелок. Вскоре молодой монах уже шел обратно с уставленным чашками подносом. Чашки оказались из тончайшего китайского фарфора, а клубившийся над ними пар щекотал ноздри ни на что не похожим сладким запахом. Напиток, разлитый в них, был непрозрачного цвета, то ли коричневатого, то ли розового. Пожалуй, цвета лепестков чуть увядшего розана.
— Чаем, какой пьем мы здесь, мало кто лакомится в России, — сказал князь. — Однако ж самой изысканной китайской траве у нас предпочитают то, что само растет под ногами.
Нелли не без опаски подняла свою чашку.
— Листья бадана варятся в воде пополам с молоком, — улыбнулся ей брат Сергий. — Сей напиток очищает кровь и бодрит разум.
— Хороша трава, ой, хороша, — Параша даже зажмурилась, вдыхая. — Коли доживем здесь до лета, с собою росточков возьму.
— Завянут на чужой земле, душенька, даже и не хлопочи зря.
Нелли решилась и глотнула. Нельзя сказать, что напиток ей понравился, однако отчего-то захотелось сделать еще глоток.
— Дивное питье, — похвалил и Роскоф. — Мы, французы, знаем толк больше в винах, но начинает мне представляться, что не меньше богаты вкусовые свойства трав.
— Странно глядеть мне на тебя, племянница, — князь вздохнул. — Ты вовсе дитя на вид. Однако ж ты успела побывать в плену у опаснейшего демона, и тебе дан свыше дар, быть может, таящий его погибель.
— Отчего охотитесь вы за Венедиктовым? — смело спросила Нелли. — Зла в мире много, и, я чаю, не всякое зло вам поперек.
— Как говорит один народ, что живет подале отсюда, в тундре, в реке Зла текут два потока. — Князь Андрей Львович, казалось, не удивился. — Они не смешиваются. Одного из этих зол мы не касаемся, другое же убиваем везде, где находим. Но надобно ль тебе о том задумываться, я не знаю. Ты лишь дитя, играющее в игрушки, и гениальность твоя в том, что ты безмятежно прикасаешься к великим вещам. Играй, дитя, играй, а коли опрокинутый тобою солдатик окажется сгустком древнего Зла, что же, тем лучше.
Нелли допила остывший бадан.
— Нравится ль тебе Белая Крепость, маленькая Нелли? — спросил отец Модест, когда они вновь вышли в морозный день.
— Да, — Нелли, поколебавшись, стянула маску и запихнула ее в карман: мороз уже не был так зол. И то сказать, не за горами март, март даже не за этими горами, что обступили крошечный резной городок. — Но вить я не затем здесь, чтобы ею любоваться.
— Ларец твой уж у тебя в горнице, — ответил отец Модест. — Только не набрасывайся на него, как изголодавшийся на обильную пищу. От сего случается изрядная тяжесть в желудке.
Вот уж странность: столько значил для Нелли ларец, а содержимое его впервые было полностью разложено на столе, и его возможно стало спокойно рассматривать столько, сколько хотелось. Не надобно ни таиться, ни торопиться. Саламандра, словно страж, весело косила красным глазком на немыслимое сверканье, словно детская светелка неведомой Насти превратилася в пещеру Аладдина. Огонь единственной восковой свечи отражался в сотнях многоцветных граней, бросающих тонкие иголочки-лучи.
Приглядевшись к сверканию, можно было увидеть, что драгоценности разложены на три кучи. Нелли, отец Модест, Параша и Катя сидели за столом, деловито перебирая камни, словно бобы для супа. Впрочем, заняты этим были трое кроме Нелли: та лишь наблюдала, не дотрагиваясь сама.
— Он наверное знал, какая вещь ему потребна, — повторяла Нелли задумчиво. — Сам признавался, что знает с тех пор, как увидал. Попыталась я тогда выведать, так он хитрый.
— Ну, понятно, нашла дурака. — Катя поднесла к лицу брошь из рубина, и в ее черных глазах заплясали багряные искорки. — А эта цацка как?
— Прошлый век, — ответил отец Модест, — хотя и начало, судя по оправе. В сторону покуда.
Катя переложила рубин из одной сверкающей груды в другую.
— Вот чудная браслетка, вроде детской, — Параша подняла сцепку похожих на маленькие яички мутно-белых полупрозрачных камушков. — Ох!
Закачавшись в пальцах девочки, яички заиграли радугою.
— Опал-арлекин, как называют такие камни итальянцы. — Отец Модест, приподняв ладонью, пригляделся внимательней к серебряным сочленениям украшенья. — Это не браслет, а нарукавье, девичье, не женское. Верно, к нему была пара, да потерялась.
— Так куда его? Оно — старое?
— Старое. Сюда.
Камешки пристроились в другую кучу.
Нелли давно уж приглядывалась, ожидая, когда из неразобранной груды извлекут восточное, видно, колье, в виде двух золотых змей, удерживающих крупный черный камень.
— Неужто золото? — обескураженно спросила Катя, наконец до него дотронувшаяся. — Экой странный цвет!
— О, нет, не золото! — Отец Модест ухватил двумя пальцами одну из змеек у головы, словно она была живой и могла укусить, выпустив из пасти черный камень. — Я встречал подобное у Платона, но вижу впервые. Сие оришалк. Право слово, настоящий оришалк! Сплав золота с медью.
— Сдается мне, что я уж слыхала это слово, батюшка, — Параша наморщила лоб. — Вот только никак не вспомню когда.
— Едва ли ты читывала Платона, Прасковия, — как-то вскользь заметил отец Модест. — Но откладываем вслед за девичьим зарукавьицем, украшение весьма старое.
— А сие что вообще такое? — Нелли еле удержала собственную руку.
— Застежка для верхнего платья, также давней работы. Сия камея никак не подходит, начало столетия нашего…
— Это бабушки Агриппины, она от Пугача нас с Орестом спасала… Дедушка брошь на годовщину свадьбы заказывал резчику в Милане.
— Она тебе рассказывала?
— Нет же, я камею надевала не раз, — пояснила Нелли нетерпеливо: ей казалось, что дело идет слишком уж медленно. — В первый раз я видала, как они молодые были, я и не поняла, что Грушенька и есть бабушка. А второй уж раз я самое себя видела, да брата маленьким…
— Ладно, брошь сия нам не надобна. — Отец Модест отложил камею вслед за рубином.
— Серьги-то какие, красота, — Катя залюбовалась изумрудами. — Только к твоим глазам к серым зеленое плохо. Не личит!
— Плохо, не личит, — передразнила Нелли. — Я что, на бал собираюсь? Что серьги, отче?
— То же, что и камея. Одного времени.
Свеча догорела до серебра, и пришлось втыкать в горячий подсвечник новую. Предвесенняя ночь за окном сгустилась до самого темного, предрассветного часа. Третья груда на столе убывала, превращалась в заметные по отдельности украшения, числом пять, три… в одно-единственное грубое золотое кольцо с мутноватым сапфиром.
— Старей много прочего, — отец Модест переложил последнее кольцо к «нужным» и поднялся.
Параша между тем принялась заботливо укладывать «ненужные» обратно в ларец.
— Ух, аж в глазах рябит, — Катя потянулась.
— Что же, маленькая Нелли, сдается, мы тебе немного помогли. Все ж таки по-настоящему старинных вещей меньше в ларце, чем других. Об одном тебя прошу, уж утро скоро. Ложись почивать с Богом!
— Я лягу, — пообещала Нелли с правдивым взором. Пора бы гостям и честь знать!
Но Параша замешкала, укладывая Нелли, расплетала косицу, взбивала постель.
— Ты, касатка, вправду не ври, ложись! — говорила она, невозможно долго расправляя перину.
— Да не вру я, это ты мне спать все не даешь! — Нелли терла пальцами покрасневшие веки.
— Да ухожу уж… — Параша, хитро глянув, загасила железным колпачком свечу. Нелли с удовольствием бы ее ущипнула! Впрочем, пустое: небо в узеньком окошке начинало понемногу синеть. Параша, тихонько ступая, выскользнула в двери.
Нелли помедлила под одеялами, поджидая, когда станет светлей. Противная дрема, обволакивая теплом нежнейших пуховиков, потихоньку овладевала ею. Ну, нетушки! Слишком долго она ждала, чтобы теперь спать! Нелли решительно спустила ноги на пол.
Нужды нет, она вить вполне разумна. Не станет она нарочно искать сейчас мрачных тайн и жестоких зрелищ. Это вправду можно отложить на завтрашний день. Поэтому почерневшее широкое кольцо, на котором и камни грубой огранки загрязнены временем, так, что и не разберешь, что они есть, Нелли надевать не станет. Давними грозами веет от сего кольца. Девичье украшенье из опалов цвета разведенного водою молока, в котором плещется веселая радуга, — вот то, что ей сейчас как раз подойдет. Радостное, теплое, безмятежное украшение.
Рукава широченной ночной рубахи, выданной Олимпиадою Сергеевной, оказались Нелли чуть длинноваты. Как раз удобно подтянуть тончайший вышитый белыми нитками лен на запястьи и скрепить. Жаль, нету пары!
Пара есть. Второе нарукавье собирает рукав льняной ночной сорочки, нет, не ночной, дневной. Поверх сорочки она надевает холстяную запону — не сшитое в боках одеянье из небеленой ткани подвязывается бисерным пояском. Жесткие чулки из пестрядки не вязаны, а шиты, очень неудобны, но привычны. Тоньше их кажутся сафьяновые зеленые башмачки. Она одета. Праздника нету, нечего и наряжаться. Осталось только заплести косу, широкую, сложную, но привычные пальцы справятся легко.
Она, Машенька, как всегда, проснулась на рассвете. Да, она Машенька. Хоть и ворчала о том бабушка Серафима, что в старину-де, в добрые времена, не называли дочерей Мариями. «Ни одной не было на Русской земле, слишком чтили святое имя, чтоб обычным девкам давать… Нет в людях теперь того благочестия. Ишь, Мария! Давеча от мамок в малину убежала, а с утра дерзит! Мыслимое ли дело?» Но матушка, дивно румяная от уже снедавшей ее тогда хвори, возражала: «Благочестие ли то было? Разве не лучшее дело родителей дать дитятке самого сильного заступника на небесах? Не успею взлелеять, так, быть может, Царица Небесная дитя убережет». Тут бабушка огорчалась и спорить переставала.
Машенька подходит к оконцу, берется за тяжелую створку, в коей больше свинца, чем слюды, отворяет. Свешивается через подоконник. Начало года, первые осенние дни. Солнечно, но золотистые клочья тумана еще не успели растаять на усыпанных красными ягодами кустах шиповника. Кое-где шиповник разросся так, что к стене старого терема не подойдешь. А подойдешь, так исхлещешься в высокой крапиве, которую давно пора б покосить. Но старый терем помнит еще, как прапрадед Никита уходил на Куликово поле. Деревянные дома стареют, как люди: осел красный угол в больших сенях, и пол сделался покат, в девичьей протекает крыша. Вместе с домом одряхлел и сад. Пруд не чищен, не покатаешься на лодке — весла увязнут у берега в густых водорослях. Большой дуб разбит молоньею по самое дупло и грозит рухнуть. Но Машеньке милы и сад и терем. Жизнь ее течет щасливо.
Не поменялась бы она ни с одной из великих княжон! Пусть горница ее мрачновата и без дорогого убранства, но разве так бы ей жилось, будь Сабуровы богаче и знатней? Разве разрешали б ей кататься с посадскими на ледянках и провожать на улицах Масленицу? Пожалуй что и писать не учили б, хоть и по старинке, стилом на бересте, а не краскою чернильной умеет она выводить буквы. Коли б научили читать, так дали б только молитвослов, а никак не любимую ее книгу о заморских зверях-бестиях. В высоких теремах девы живут в строгости, ох, в какой строгости!
А самое важное… Машенька краснеет. Разве б росла она, будучи великою княжною, вместе с нареченным своим женихом? Разве б играли они с младенчества в городки и горелки? Разве переглядывались бы за трапезой, рвали б вместе желтые кувшинки, промокнувши и перепачкавшись тиной? Вон Елена Иоанновна, сказывают, даже на обручении видала не жениха своего Александра Литовского, а пана, что его представлял.
А Борис, оставшийся сиротою после взятия ливонского города Тарваста, сызмала взят в дом опекуна своего, а Машенькиного родителя. Никто не думал скрывать от невинных детей, что предназначены они друг другу. Как, должно быть, страшно идти за чужого, а не за того, кого велено любить с младенчества!
И Машенька вправду любит темноглазого живого Бориса. Он весел и хорош собою: строен, пусть невысок, темноволос и чернобров, а лучше всего в лице его длинные ресницы да девичий яркий румянец. Машеньке скоро сравняется пятнадцать, а Борис не недоросль уж, а новик, и опека над ним кончена, скоро ждать свадьбы.
Нет, по всему хорошо, что не так уж Сабуровы и высоки!
«Маша! Сестлица!» — произносит не выговаривающий рцы голосок. В светлицу входит малютка Соломония, чьим рожденьем оборвалась матушкина жизнь. Пятилетняя девочка одета лишь в синюю рубашонку, но на распущенных волосах ее красуется какой-то сплетенный из соломы и осенних цветов венец.
«Ты в кого играешь?»
«Я иглала, что я княгиня, но тепель уж пелестала. Маша, Глазок плопал! Никто не видал его!»
Озорной щенок охранной породы неразлучен с девочкою. То-то горе ей будет, коли что случилось с глупышом! Кровные собаки долго глупы, в отличье от беспородных. Мог свалиться в звериную нору, а теперь никто не слышит, как бедняжка лает… Странно, что одна неприятная мысль вызывает другую, из темноты, куда Машенька вовсе не собиралась заглядывать! Да и пусто в той темноте! Не больше там чудовищ, чем ночью в сенях! Меньше надобно книжку про бестий на ночь читать, и не будет глупых тревог! И Глазок сыщется! И все будет хорошо!
«Скажи девкам, чтоб поискали, Соломонюшка! Я и сама выйду с вами, только урок докончу!»
Проводив девочку, Машенька решительно берется за запись прошлого занятия. Вот выведено ее рукою число «VI», на коем остановилась она переписывать. Остановилась, когда вошел Борис. Вот презрительная черта, выведенная его рукою — она пересекает цифру.
«Неразумный счет! — молвил он насмешливо. — У чисел римских своего лица нету. Не шестерка это, а лишь число, на единицу больше пятерки. Всего три числа в десятке — один, да пять, да десять. Вот что есть число настоящее!»
И рядом выведенная рукою Бориса цифра «6».
«Так это ж то же самое, только арабскою цифирью!»
«То же, да не то. Во всех языцех шестерка с звука шипящего начинается, вроде как по-змеиному. А звук тот с буквы, гляди, я рисую, „S“. Ни на что не похоже? У египтян древних он змею и означал».
«А по-нашему не с этой буквы!»
«С буквы, что похожа на букву „шин“. Так еще лучше. Смотри, как арабская шестерка, ровно змея, тож свернулась. А по-иному изогнется, девяткою станет. Значенье меняет и неизменною остается».
«Да лишь бы счислять удобно было, велика важность!»
«Ну да, ты женщина, не понять тебе», — лицо Бориса делается неприятно. Отчего сияющие карие глаза его всегда казались ей большими? Вовсе они невелики.
Машенька с досадою отстраняет исчерканную розоватую бересту. Отчего так томительно ей воспоминанье о том разговоре? Диво ли, когда вьюноша похваляется? Перед кем же ему себя ученым показать, как не перед невестою? А что ученей он ее, так и то вить правда. И прилежен Борис в учении, в том ему не откажешь. Всегда его за смышленость хвалили дьячки, а уж как стал заниматься с ним новый духовник отец Аркадий, так уж и вовсе не оторвать его от уроков. Не грамматикою с арифметикой они занимаются, а высоко парят в познании Божественного. Десятой доли ей, Маше, не понять в их разговорах о Троичности Божества. Даже и сотой. Вроде как спорят о чем, а может, отец Аркадий спорит с кем еще, да объясняет то ученику своему?
Так что ж ей, глупой, не по нраву? Что жених ее не только красив ликом, но и благочестен так, что даже дряхлая бабка Серафима умиляется сердцем?
Вот и сегодня отец Аркадий придет после полудня. Ну и хорошо, что придет. Величествен, но не суров отец Аркадий. Всегда найдет доброе слово даже для малютки Соломонии. Бывает, что бражничают святые отцы сверх меры, бывает, что в гневе и руки распускают на прихожан. А про него со всех сторон доброе слышно. А вить мог бы возгордиться, прислан из Москвы всесильным дьяком Федором Курицыным, приближенным советником самого Великого Князя Иоанна Васильевича. Хорошо, что выделяет батюшка Бориса.
Стоило б взять да подслушать, о чем наедине они говорят? Да ума она лишилась, что ли? Стыд-то какой! Зачем ей вытворять такое? Что за заноза такая засела в щасливой Машиной жизни? Что за невнятные сомнения гложут ее душу?
Она положит им конец! Чего ей грозит — положим, послушает она тайно мудреный урок, соскучится до смерти, в другой раз не захочет. А на душе станет спокойно. И больше она никогда так поступать не станет. Никогда.
Солнце, перевалившее за полдень, играет разноцветными сполохами в снятом молоке опалов. Ветви дерут одежду, хорошо, что толстые чулки защищают от крапивы. Машенька крадется вдоль стены. День теплей летнего, утренний туман растаял без следа. Окна растворены в сад. Вот и окно горницы Бориса.
Внутри так тихо, что слышен скрип гусиного пера — в отличье от Машеньки Борис умеет выводить, не сажая сок чернильных орешков безобразными пятнами, яркие черненькие буковки. Молодец он, право, молодец!
Но вот заскрипела дверь, прекратился скрип, торопливо стукнула скамейка, отодвинутая от стола.
— Благослови… — Борис произнес какое-то несуразное слово, но Машеньке удается догадаться, что это, верно, «батюшка» на греческом либо латинском языке.
— Благословляю и хвалю, что переписываешь ты книгу «Махозор».
— А в монастыре Кирилловом так и не знают по сю пору, что сие за книга? — Борис негромко засмеялся.
— Есть уже у нас монастыри, где знают все. Советник Иоаннов и сноха его Елена держатся нашего учения, дитя мое. А вить от вдовой княгини зависит, как будет воспитан отрок Димитрий, венчанный дедом на царство. Пятнадцать лет невидимой брани — и мы побеждаем. Едва ль теперь можно нас остановить. Но не об том сейчас речь. Сын мой, по-прежнему ли сердце твое дерзновенно?
— Я ищу могущества и знания, я все отдал бы ради них!
— Отдашь, быть может. — Ласковый голос отца Аркадия стал насмешливым. — Но переступишь ли через себя самого, не побоишься ли нарушить запреты, впитанные с материнским млеком? Только избранный способен на это. Воистину, нарушить запреты — значит победить страх. Это очень страшно, вьюноша.
— Я страшусь только одного — не получить власти над живыми и мертвыми, коей ты поманил меня, учитель. Я хочу знать о людях тайное, чтобы управлять их волей! А страх — разве доселе я выказывал его? Разве не перевернуты у меня на ночь иконы? Разве не надругался я над нательным крестом?
До сего мгновения Машенька не понимает ничего. Теперь ее словно окатывает из раскрытого окна ледяной водою — кожа покрывается пупырышками озноба. Как это — надругался над крестом? Борис, ее жених? И говорит сие священнику? Нет, верно, она что-то не то подумала.
— Бросить вызов святыне — лишь полстраха. Настоящий страх — переступить через то, что кажется противным, внушено как мерзкое. Ты добыл уже собаку?
— Да, я привязал щенка в надежном месте. Он под рукою, чуть понадобится.
Щенка? Не о Глазке ли речь? Зачем Борису щенок?
— Но зачем мне собака, учитель?
— Съесть ее.
— Вы смеетеся надо мною? — Голос Бориса дрожит.
Дрожит и Машенька. Колени ее подогнулись, и она сидит под окошком на корточках. Крапива хлещет ее руки, но она не замечает жжения.
— Тебе страшно?
— Нет!!
— Все ль ты приготовил другое?
— Я нашел недавнюю могилу.
— Это хорошо. Недавние мертвецы говорят отчетливее.
— Но сока виноградного я не добыл, только вино.
— Вино? Вино не подходит, ученик, запомни это навсегда. Брожение — жизненная сила, она противна тому, кто хочет подчинить своей воле мертвое начало. Я держу у себя запас небродившего сока, и сам стряпаю недрожжевой хлеб. Все это понадобится тому, кто хочет поднять мертвеца. Ты воистину дерзновен, ведь есть иные пути овладения тайнами, чем некромантия.
— Но великий Схария, он был некромант? Ты вправду видал его самого, учитель?
— Я видал Схарию дважды, хотя сам учился у Хапуша из Литвы. Сам Хапуш не был некромантом…
Дальше Машенька не слышит. Сперва она не может подняться на ноги, но стремленье ее прочь столь велико, что она поначалу отползает от окна, помогая себе руками. Только когда голоса перестают быть слышны, она ощущает довольно силы, чтобы встать. Сперва она идет шатаясь, потом бежит, бежит не разбирая дороги.
Как она оказалась в лесу? Что она делает здесь? Ах, да: она ищет Глазка. Она будет искать, искать, искать собачку маленькой сестрицы, покуда не найдет. Жених ее оказался колдун. Она не пойдет за него, ни за что, ни за что не пойдет! Да, она скажет отцу, что хочет уйти в монастырь, отец не посмеет возразить, бабушка поддержит… Монастырь — это спасение! Спрятаться от колдуна среди добрых черниц, молиться за безопасными стенами…
Ах, нет! Тот сказал «есть уже у нас монастыри». Вдруг в такой-то монастырь она и попадет! Мать царевича Димитрия — колдунья! Дьяк Федор Курицын — колдун! Кому б ни пожаловалась Маша об услышанном, поверят священнику, а не ей! Отчего священники обучают теперь колдунов? Вить это ж страшней любого оборотня, это и есть оборотень… Искать, искать Глазка, сестрица будет плакать, если со щенком случиться беда! А с ней, с Машей, беда уже случилась, и никто не может помочь! Ей некуда идти, ее никто не спасет! Ее отдадут за колдуна замуж, а другой колдун их повенчает!
Серебряным зеркалом сверкнуло меж липами лесное озеро. Зажмуриться и прыгнуть, пусть укроет от этого ужаса добрая светлая вода! Нельзя, грешно!
Царица Небесная, спаси! Молонья разрывает с треском небо. Ледяной, совсем осенний ливень хлещет Машу по лицу, смешиваясь с ее слезами. Лен и холст промокают в мановение ока, облепляя разгоряченное тело. Как хорошо! Какой чистый, сладкий холод! Ливень все сильнее, от него некуда укрыться, даже если б она и попыталась. Потом можно будет и воротиться домой. Чистая вода все одно спасет ее. Водой полны башмачки, полны рукава сорочки, стянутые опаловыми нарукавьями.
Когда рукава успели высохнуть? В Настину горницу бьет полуденное солнце.
— Касатка, проснись!
Параша, склонившаяся над Нелли, увидала браслет.
— Да ты чего, во сне, что ль, камнями играла? Или ты просто заснула в нем? Почему поверх постели?
— Надела, а потом заснула… кажись. Только все одно во сне привиделось, да так ясно… — Нелли стянула нарукавье. Никогда она больше его не наденет, уж это наверное! Положим, самое Нелли после знакомства с Венедиктовым не испугаешь и самими говорящими мертвецами, не то что рассказом о них, но как же жалко бедную Машеньку!
— Была, оказывается, у Соломонии Сабуровой старшая сестра, — пояснила Нелли, прячась в перинах с несомненным намереньем поспать еще — уже без видений. — Умерла она, не дожив до пятнадцати годов, вроде бы от воспаления в легких.
— Нещастная!
— Не скажи, щастье ее было вовремя умереть, а то б ей худо пришлось. Вот только много чего я в толк не возьму.
— Так ты видала, маленькая Нелли, конец правленья Иоанна Третьего, — пояснил отец Модест, когда честная компания, считая на сей раз Роскофа, собралась после пира из пельменей с лосятиной, устроенного Олимпиадою Сергеевной. Аппетиту у Нелли не было вовсе, но отговорки не принимались: уж до Великого Поста рукой подать, надобно сил набираться! — Воистину страшное было время.
— Кто был тот священник?
— Еретик, волк в овечьей шкуре. О сем Аркадии я слышу впервые от тебя, но подобных ему перевертышей было куда как много. Самим Митрополитом был Зосима — тайный еретик. Помните, Филипп, я упоминал Вам, что единожды ересь немного не восторжествовала над Русью?
— Но откуда взялись сии еретики и что из себя представляли? — заинтересовался Роскоф.
— На Русь из Литвы, а там кто ведает. Лет за сто чернокнижников изрядно шуганули в Европе, не исключаю, что то были их потомки.
— Вы разумеете тамплиеров?
— Не исключаю сего. Но, быть может, то просто была ответвившаяся от иудейства секта каббалистов. Известно лишь, что весьма велики были их познания во врачевании и соблазнительны в астрологии, коей они завлекли многих. В сути же они были сатанисты, но только приоткрывались уловленным в сети не сразу, но постепенно. Ну да сие обыкновенная их манера.
Только сейчас Нелли обратила внимание, что отец Модест переоделся из привычного штатского платья в рясу, но не щегольскую, как бывало в Сабурове, а в самую простую, серой шерсти.
— А что за царевич Димитрий? Разве такой царь правил?
— Бедный отрок, о нем нельзя не сожалеть. Иоанн Васильевич был женат на Софии Палеолог, прилетевшей на Русь на двуглавых орлах. Но пред тем браком он вдовел. От первого брака с Марией Борисовной Великий Князь имел сына Иоанна Молодого. Тот успел жениться на Елене Молдавской и родить младенца Димитрия, когда заболел судорогами в ногах. Его взялся вылечить приезжий иудей Леон, но от лечения юный князь сперва слег, а затем и умер. Иоанн отрубил иудею голову, но сына тем не воротил, понятное дело.
— Не повезло бедолаге князю, хотя и иудея трудно определить в щасливцы.
— Князь получил по заслугам, как и отец его, — лицо отца Модеста странно омрачилось. — Канон запрещает лечиться у иудеев. А преступать каноны нельзя. Особливо правителям земным.
— Так что Димитрий?
— София родила Василия, который был старше племянника своего менее чем десятью годами. Все терялись в вопросе — кто законный наследник? Внук от старшего первобрачного сына либо старший сын от второго брака? Местные нравы были за первое, потребность грядущей Империи — за второе. Какой же Третий Рим без двуглавых орлов? Хотя едва ли это оправдает Василия, что чуть не отравил племянника. Государь узнал о том и изрядно разозлился на сына. Чтоб неповадно тому было в другой раз покушаться на мальчишку, дед при великом торжестве увенчал его бармами и шапкою Мономаха. Однако потом, когда раскрылись ужасы чернокнижной секты, приверженницей коей оказалась и вдовая княгиня Елена, испугался да воротил наследство Василию. И был прав, по сути. Лучше возможный убийца, чем сын еретички. Так что все бы хорошо, когда б Василий не пленился Еленою Глинской.
— Племянника он убил?
— Как ни странно, нет. Внука пожизненно заточил еще Иоанн, но по тем временам сие было решение пощадливое.
— А что за говорящие мертвецы? — вмешалась Параша, находя, что разговор отклонился.
— Наука, в которой используют мертвецов для нахождения кладов и раскрытия тайн, называется некромантией, Прасковия. Чернокнижники не всех ей обучали, тот отрок, видать, подавал большие надежды, — отец Модест усмехнулся. — Хорошо, что девица от него избавилась. А после его, верно, сожгли с другими последователями Схарии, как звался тот, кто принес ересь на Русь.
— А не вполне Вы были откровенны, Ваше Преподобие, когда говорили мне о причинах своего целибата, — сказал Роскоф уже за дверью: Параша с Катею на сей раз убежали раньше мужчин, соблазненные погожим ясным днем.
— Не вполне, Филипп, не вполне, — ответил отец Модест, но уж не так громко, ибо шаги отошли от двери, хотя и остановились потом невдалеке, верно у лестницы.
— Неужто нельзя вылечить сию болезнь?
— Можно, — Нелли вздрогнула, ибо отец Модест скрипнул зубами. — Китайские врачи лечат подобное уколами золотых иголок. Она отказалась сама. Из-за Канона. Сказала, что ей было объяснено все, когда была она здорова, а следовать понятому надо и в болезни. Видит Бог, Филипп, я женился бы на ней и так. Но уговорить не сумел. Она не пожелала, чтобы я связал судьбу с калекою. Но коли так, мог ли я взять в жены другую? Впрочем, в отношении того, что екзорсисту лучше быть целибатником, это чистая правда. Нет худа без добра. Ах, нелегкая! Филипп, ступайте, я Вас догоню.
Нелли успела отпрянуть от двери.
— У тебя вырастут длинные уши, похожие на лопухи, — отец Модест казался рассержен. — И сие заслужено теми, кто подслушивает.
— А Вы никогда не подслушивали, отче? — безмятежно спросила Нелли.
— Только когда сие было вправду нужно, — священник не смог удержать улыбки.
— Так я никогда не знаю, что мне нужно, а что нет. Я любопытна, отче, а то б не читала ни книг, ни камней. Да и посудите сами, легко ль мне разобраться: только что подслушивать вместе с Машенькою было мне простительно, а сейчас уже нет.
— Гляжу, маленькая Нелли, ты в полном порядке. — Отец Модест стремительно шагнул к двери и обернулся на пороге: — Сказать, что ли уж, какое украшенье тебе вправду нужно?
— Как… Вы это знаете?
— Знаю. Знала б и Прасковия, когда была бы внимательней. Просто хотел я, чтоб ты немного размялась, вроде как музыкант перебирает клавиши, прежде чем начать исполнять самое пиесу. Оришалк с черным камнем — это и есть смерть Венедиктова.
Так вот оно почему Роскоф даже не удосужился вчера смотреть драгоценности вместе с ними! Он знал, что отец Модест водит их за нос! Да и Парашка хороша, хотелось бы знать, когда это она могла догадаться, да прохлопала?
Золотые змеи пытались проглотить черный ночной камень, ах да, не золотые, оришалковые. Колье лежало как бы наособицу, и Нелли удивилась сама, как это она не поняла всего сразу раньше.
Нелли подошла к столу. Протянутая рука ее остановилась на полдороге. Пожалуй, впервые ощущала она странную робость. Как будто даже и не слишком хотелось ей надевать колье, вовсе не хотелось. Одно дело, когда в каком-то украшении может прятаться убийственное знание, а другое, когда, надевая украшение, наверное знаешь, что непременно в нем. Стоит только положить на плечи этих черных змей, сцепить под затылком странный замок, и все, и конец тебе, Венедиктов!
Что же, верно, ты вполне свой конец заслужил, каким бы страшным он ни был! Вот только сколь страшен твой конец для Нелли Сабуровой?
«Не боюсь!» — Нелли подняла колье, отчего-то вспоминая Клеопатру, чьи змеи были настоящими. Но эти-то ужалить не могут! Да что она, в самом деле? Металл неприятно холодил шею, словно колье было недовольно чем-то. Пальцы сомкнулись сзади, щелкнув застежкою.
Нелли поморщилась: верно, замок захватил и дернул прядку волос.
Замок захватил и дернул прядку волос. Больно, но это неважно. Все неважно теперь. Сколько пыли набилось в зеленый бархатный балдахин над кроватью. Уж неделя, как в спальне не убирают, уж неделя, как она не выходит из нее. Она часами лежит, раскинувшись на шелковых подушках, наблюдая, как солнечный луч, пробившись сквозь складки, играет в темном шатре. А в резной четырехугольной раме, что натягивает ткань над головой, завелся уже древоточец. Экой непорядок! А, пустое…
«Живая душа сильнее древней власти, Феня!»
Ах, тетушка, Настасья Петровна, зачем ты так жестоко рассудила?
Еле слышные шаги тонут в пушистых коврах. Никита отводит мягкий бархат в сторону. Яркий свет неприятно режет глаза.
«Друг мой, — лицо мужа осунулось от тревоги. — Сердце разрывается, как ты сокрушаешь себя. Знаю, Настасья Петровна заменила мать тебе, но вить года ее уж были немолоды. Все мы невечны, Федосья! Не гневи Бога чрезмерною скорбью, словно ты не веришь, что душа ее упокоилась с миром. Что с тобою, родная моя, открой мне сердце! Разве когда-либо не понимал я твоей души?»
А теперь не поймешь, и ничего тут не исправить. Балованная девчонка убежала из дому на набережную, нацепив чужой капор. Сколько ж выжидали они такого случая, сколько караулили… Не один то был человек, ох, не один… Убежала и погубила свою благодетельницу. Щасливой жизни уж не будет, не будет никогда. Что решить, как искупить грех?
Федосья дотрагивается кончиками перстов до черного каменного овала. Только одна надежда осталась, надежда, заключенная в этих словах:
«Живая душа сильнее древней власти!»
Нелли, ошарашенная и напуганная, лежала на кровати, глядя в деревянный потолок: как это не похоже на ложе княгини Федосьи! Что же случилось? Ошибся отец Модест? Нет, едва ли. По всему она слышит, что колье и есть то украшение, что было в узелочке маленькой негритяночки на пристани, о нем и упомянул Венедиктов. Значит, негритяночка, а не княгиня нужна Нелли, княгиня ничего не может знать сверх того, что тетка оставила колье ей.
Но отчего видится княгиня, а не негритяночка? Нелли дрожащими руками расцепила замок. Змейки соскользнули на подушку. Негритяночка важней, много важней княгини, негритяночка или взрослая Анастасия Петровна, неважно.
Еще раз! Никогда не надевала она украшений два раза подряд, она слишком устает. Но надобно добраться до настоящей памяти, до негритянки!
Колье надето вновь.
Колье надето, надето в последний раз. Горькая память, нещасливое украшение!
Она стоит у окна. С какой жадностью глаз останавливается на привычных подробностях! Сейчас вступит пушка. Вот! Никогда больше не услышит она этой полуденной пальбы. Как прекрасен в июньский полдень Санкт-Петербурх!
Горничная девушка Анюта, всхлипывая, возится за спиной.
— Не плачь, Анюшенька, на все Божья воля, — она оборачивается. Сундуки громоздятся по комнате, словно раскрывшие пасти чудища — большие и поменьше. — Ну куда мне столько добра? Отложи эту шубу для бедных.
— Как это бедным отложить, матушка княгиня? — Анюта сердито отирает кулаком глаза. — С собою-то всего три изволили взять, куда ж Вам с тремя шубейками?
— Богатство и мне теперь ни к чему, — строго отвечает она, Федосья. — В обитель, как на тот свет, человек голым и босым уходит. Туфли ночные положи турецкие, да еще ковровые. Серебряную чашку мою любимую далеко не клади, буду в дороге кофей кушать. Ты нашла футлярчик жемчужный для иголок?
Но пустяками житейскими, Федосья признается в том сама, она отвлекает свое волнение. Сейчас переламывается надвое вся ее жизнь. Страшно, но страх сей можно превозмочь. Сколько лет откладывала она, ради детей, сей поступок. Но птенцы оперились, пора им лететь из гнезда. Душа может отдохнуть теперь от гнета, сердце перестанет кровоточить. Ее ждет долгожданный покой.
Рука скользит по голой шее: последние дни носит она открытые платья. Пустяк, а немного жаль — плечи ее по сю пору хороши, подбородок немного полный, но сие не портит линии. Что, ах, злощастное колье! Верно, уж легче ей, что она забыла о нем.
— Сие украшение отослать для Елизаветы Федоровны, — говорит она, нащупывая замочек. Лиза сериозная девочка и не слишком увлекается драгоценностями. Но, может, оно и к лучшему, тетушка говорила, что лучше его не носить. Пусть будет ей памятью, просто памятью о крестной матери! Колье соскальзывает с шеи в ладонь.
Нелли отерла злую слезу. Что происходит, наконец?! Княгиня, опять память княгини! У нее уж и сил нету пробовать вновь!
Пробовать вновь бесполезно. Как бы смеялся сейчас над Нелли Венедиктов! Впрочем, он сам дурак, не догадался до такой простой вещи!
Негритянка Настасья Петровна была женою княгининого дяди, но своих детей они не имели. Кровного родства нету, одно свойство! Нелли видит княгиню потому, что только с нею и может связать Нелли драгоценность!
Словно кто-то выстроил перед Нелли стену, и хочется колотиться об нее головою с отчаянья, покуда не треснет что-нибудь из двух — стена или голова.
Вот оно — колье с его загадкою, а она беспомощна, как человек перед книгою на незнакомом языке. Только ей, Нелли, негде сыскать толмача!
Нелли плюхнулась с размаху на кровать и отчаянно зарыдала.
Скоро лицо ее распухло от слез, сделалось невозможно дышать через отекший нос. Нелли колотила руками и ногами по постели так, что летели перья. Не были сие приличные слезы, а какой-то ребяческий рев, как не ревывала она с пяти лет, когда обнаружила, что на псарне утопили весь помет — все шесть щенков оказались какие-то не такие. Иногда Нелли кусала себя за руку, чтобы унять невозможные эти звуки, но помогало мало.
Вовсе незачем было отцу Модесту пускаться ей на помощь, не из чего всем хлопотать, ни к чему ехать так далёко! Все поверили в ее, Нелли, силу, все ждали от нее дела! Венедиктов будет и дальше пакостить людям, а она, Нелли, безопасней для него бабочки, севшей на плечо!
Дверь отворилась, и кто-то вошел. Вошедший был один, и в этом заключалась какая-то странность. Это и заставило Нелли поднять голову.
Держась рукою за стену, на пороге стояла Арина. Лицо ее было синюшно-бледным, а вертикальная складочка между бровями казалась вдвое глубже обычного.
Вихрь смел Нелли с постели: она сама не заметила, как перелетела через комнату и подхватила княжну под свободную руку.
— Что случилось?! — испуганно выдохнула она. И впрямь должно было случиться что-то важное, страшное, быть может, чтобы заставить девушку идти на больных ногах.
— Тебя лучше спросить, — выдохнула Арина, устраиваясь в своем излюбленном кресле. — Я снизу услыхала. Щастье твое, что у меня слух самый хороший из наших охотников. Больше никто не слышал, а я уж выждала, покуда уйдут… Чего ты ревешь? Ты что, малое дитя?
— Ты не понимаешь… — отирая слезы, отвернулась Нелли.
— Понимаю, что беда с тобою приключилась, — Арина усмехнулась. — Не понимаю, как взрослая почти девушка не может себя сдержать. Тебе вить двенадцать годов, не меньше?
— Ну, двенадцать. И что? — Нелли обиделась.
— Все забываю, ты вить в настоящей России живешь, — заметила Арина примирительно: краски постепенно возвращались на ее щеки. — Неженки вы там, девицы, ну да и понятно.
— Будь я неженкою, — возмущенно возразила Нелли, — я б не ночевала в черных избах да на постоялых дворах! Знаешь, сколько я за последние месяцы спала среди тараканов и клопов! И блох!
Княжна расхохоталась — самое по себе и необидным смехом, но слишком уж было ясно, что справедливые вполне слова Нелли ну просто ужас до чего ее насмешили.
— Под крышею… среди людей!… — наконец выдохнула она. — Господи помилуй, до чего ж вы смешные, российские! Не обижайся, просто очень уж в тайге все по-другому. Вот вить Модест… отец Модест и нарочно обучался среди вас жить, а знаешь, он сказывал, чего ему по первости самое трудное было?
— А ты расскажи, — Нелли уселась на мягком ковре рядом с креслом Арины. Недавняя неудача уж не казалась такою страшной.
— Деньги он забывал… — княжна улыбнулась. — Ну, без кошелька уходил из дому. В городе. Сколько раз ворочался, покуда не привык. Понимаешь, мы не можем забыть огниво, не можем забыть трут, нож никак не забудем, ни за что… Вот ты можешь без огнива ехать лесом?
— Могу.
— А отчего? Просто ты знаешь, что куда б ни ехала, доберешься до села или сторожки хотя бы за сутки, до людей доберешься. А уж у людей огня занять не трудность. Где люди, там и огонь. Так вить?
— А у вас в тайге люди без огня живут?
— У нас их, может, и вообще нету. За месяц можешь никого не встретить. Порох, нож, огонь — все это первая для нас необходимость. А вот деньги нам нарочно надобно брать, в особых случаях, не так уж и часто. На каждый день тут все свое — дичь, ягоды, орехи. Наша жизнь не от денег зависит. Вот ты сказала давеча — тараканы, мол, блохи. А для меня ты неженка потому, что не задумывалась ни разу, будет ли ночью крыша над головой? А уж с тараканами она или без — пустяк!
— Трудно сие сразу понять, — Нелли оглядела уютную горницу. — Эвон куклы у вас какие богатые были в детстве. Мои так нянька из тряпиц шила, только одна и была с головою из фарфора, да и та, если сравнить, чурка чуркою. И ковров таких даже у маменьки в будуаре нету.
— Роскоши-то у нас, может, и больше, Китай вить близко. Только вокруг-то тайга. Она вить живая. Никогда ее человек не приручит, извести тайгу можно, приручить нет. Всегда опасной она останется. Когда б мы ее слушать не умели от рождения, разве б мы выжили? С тайгою надо заедино быть. Вот тебя, например, ночь в лесу застанет, как ночевать-то будешь?
— Как-как, попону постелю, — гордо парировала Нелли. — Так от земли хлад идет опасный телу, даже летом. А попона из кошмы, она толстая, да и змей отпугнет запахом.
— Значит, тебе для ночевки непременно попона нужна? — Княжна все веселилась. — А без попоны не поскачешь?
— Ну не знаю, можно веток наломать. Еловых.
— Хлопотно, — Арина сморщила нос. — А вот бурелома всегда вокруг бери не хочу. Надо поболе сгрести да кострище разжечь.
— Ну, костер костром, а спать-то на чем?
— Подождешь, покуда догорит. Потом угли сметешь, да и ложись себе спи, земля прогрета. Знаешь, тепло как? До утра не остывает. Много чего знать тут надобно, как воду сыскать лозой, какие травы есть можно. Так что стряслось-то с тобою?
— Не могу я тебе сказать, — Нелли запоздало всхлипнула. — Тайна, да не моя. Не выходит у меня кое-что, никак не выходит, а очень важно, чтоб вышло.
— Эх, пожить бы тебе тут, набралась бы терпенья. Выжди, может, не с того конца подходишь, остынь. И не унывай, Ленушка, сестрица моя десятиюродная. Последнее это дело.
Все повели себя так, словно сговорились, а быть может, и сговорились на самом деле. Казалось, будто у Роскофа, отца Модеста и обеих подруг разом отшибло какой-либо интерес к дактиломантии.
Теперь и вправду представлялось, будто Нелли приехала погостить у далекой родни. Времяпрепровождение становилось приятным, особливо потому, что небеса над Крепостью с каждым днем все ярче окрашивались лазурью и в самом воздухе жило приближенье какой-то небывалой яростной весны.
Масленицу, к удивлению Нелли, не праздновали.
— Сие солнцепоклонство берендейское, — непонятно объяснил отец Модест. — Предрассудок языческой, вовсе Великому Посту не нужный. Надобно душу готовить к испытанию, а не вокруг чучелы скакать.
— Так вить все так делают, — недоумевала Нелли.
— Положи, маленькая Нелли, что живет человек долгие годы в старом дому. Накопились у него в сарае прогнившие сундуки да повозки без колес, и надо бы выбросить, да как-то руки не доходят. Но ежели соберется он в новый дом переезжать, к чему тащить за собою старый хлам?
— Сие, надо думать, аллегория, — Нелли с тщанием, но не без куражу выговорила слово, весьма частое в употреблении у родителей.
— Вот именно. Не все было хорошо, что мы в России оставили. Иное так и вовсе плохо, — отец Модест поднялся, и ветер захлопал подолом его рясы. Они сидели на вершине Замка Духов, издали показавшейся Нелли некогда площадкою для стражи.
— А что еще плохо? — Нелли подняла воротник плаща: она в первый раз вышла без теплого башлыка и теперь о том втайне жалела. Открытые треуголкою уши ломило от холода.
— Многое, Нелли, многое. Хоть бы, например, поминки — у нас их не бывает.
— Но отчего? — от удивления Нелли забыла даже о замерзших ушах.
— Да по той же причине, что не христианский сие обычай. Начало он ведет от тризны языческой. Ну посуди сама — разве похороны повод для пира?
— Но во время поминок говорят о покойном, вспоминают его, — неуверенно возразила Нелли.
— Ох, оставь! — отец Модест махнул рукою. — Когда вернешься в Россию, заметь как-нибудь сама. Сперва вспоминают, а потом и вовсе обычные застольные разговоры идут. После похорон надлежит разойтись в молчании, да молиться или плакать, а не набивать чрево какими-то глупыми опять же блинами. Хочется поговорить об усопшем — так и говори с тем, с кем душа лежит, а не с целым застольем. А хозяйке дома чаще всего надобно отдохнуть в тишине, но не тревожиться о том, не пережарилось или переварилось ли какое кушанье. К чему сии хлопоты через силу? Нет, Нелли, пируют в радости, а не в горе.
Нелли задумалась. Все по-иному было в далеком этом мире, но какая-то незнакомая правота частенько выступала из странных обычаев.
— Скоро Долина Духов вновь станет белою, — отец Модест указал рукою на заросший кедрами пологий склон. — Но не под снегом, а под пышным ягелем.
— Что такое ягель?
— Мох, просто мох.
— Мох зеленый.
— Ягель белый как снег. Хотя нет, соврал. На снег ягель не похож, цвет у снега неживой. Ягель — цвета молока, теплый, оттенком в слоновую кость. Ну да сама увидишь.
«Особливо теперь, когда непонятно, сколько мне еще гостить, покуда до дела не догощусь», — подумала Нелли, но вслух сказала другое.
— Вы, я чаю, отче, больше здешние края любите, чем те, кто тут все время живет.
— Быть может, потому, что с ребячества я знал, мне здесь не жить, — отец Модест отвел со лба седую прядь, подхваченную ветерком. Нелли в который раз спросила себя, отчего он сед. Пробовала она вызнать даже у Арины, да без толку. Княжна сказала только, что таким белоснежно-седым воротился он из первого своего странствия в Россию. Больше ей либо не было ведомо, либо не хотела она говорить.
— Так могли бы и отказаться. Коли Вы здесь щасливы, — сказала Нелли, ворочаясь мыслями к разговору.
— В жизни надобно искать дела, а не щастья, маленькая Нелли. Щастье — птица легкая, долго ее в руках не удержишь. Тот проиграл, кто на нее жизнь поставил.
— А я щаслива со своими камнями.
— Воздух для дыхания не есть щастье, — отец Модест покачал головою.
Нелли сделалося отчего-то грустно.
— Гляди, ойрот скачет. Э, да я знаю его, это младший пастух! — Отец Модест указал рукою: меж кедров сновала фигурка на мохнатом коньке, явственно держа направленье к Замку Духов. — Спустимся побеседовать.
Нелли уж заметила по здешним горам, что лезть вверх, как ни странно, куда проще, чем спускаться вниз. Когда карабкаешься наверх, высота сама как бы манит, подсовывая, за что ухватиться рукою, куда поставить ногу, — лишь бы оказаться поскорей там, откуда видна вся зажатая с двух сторон склонами горной тайги долина. Когда спускаешься, то и смотришь вниз, а сие порою неприятно. И отчего-то камни под ногою более шатки, выступы не так надежны.
Ойрот подскакал между тем к единственному месту, что Нелли в Долине Духов никак не нравилось, — лошадиному погосту. Беспомощные поломанные кости эти у самого подножия Замка, хрупкие, словно яичные скорлупки, заставляли ее сердце дрожать от гнева. Экая подлость, приносить в жертву лошадей! Лучше б хоть людей уж убивали, что ли.
Для Нелли этот ойрот ничем не отличался от первого, увиденного еще на том берегу Катуни. Немало темнолицых невысоких охотников с лоснящимися косами она повидала с тех пор, но что все это не один и тот же догадывалась потому только, что появлялись ойроты иногда по трое, по четверо. Странно, но Арина уверяла, что для ойротов свои лица все разные, а белых людей как раз им трудно различать. Шутила, верно.
Таежный обитатель между тем что-то с живостью рассказывал отцу Модесту. Пожалуй, вид его был несколько напуганным.
— Что он говорит? — спросила Нелли.
— Вообще-то вещи несуразные, — нахмурился тот. — Будто бы видал невдалеке воздушную змею.
— Какую змею? Летающую, что ли? — фыркнула Нелли.
— В определенном смысле да, летающую. Воздушными змеями монголы и прочие прозвали шелковые либо бумажные шары, кои китайцы для устрашения врагов запускают в небо.
— Как это запускают? — не поняла Нелли.
— Шары летают, наполненные горячим воздухом. Горячий воздух легче холодного, — рассеянно пояснил отец Модест. — Не хочешь ли ты, маленькая Нелли, прокатиться со мною до провала, в коем живет злой дух ойротов?
— Взаправду живет?
— Да, разумеется.
— Тогда хочу.
В который уже раз, залезая на низкорослую рыжую лошаденку, Нелли с тоскою подумала о красавце Нарде: как-то он там, незнамо где? Хорошо ль за ним ходят? Впрочем, надобно было признать, что лошадки эти, немногим выше аглицких детских понни, передвигались в гористой местности с чрезвычайною ловкостью.
Таежная полоса кончилась: они забрались уже повыше, в тундру. Карликовый лес стоял еще голым и серым, а огромные камни-валуны глядели в открытом пространстве грозно и мрачно. Отец Модест не преминул заметить, что в обрамлении золотистых цветков под названьем жарки вид станет вовсе иной.
Обогнув голый склон, они спустились в незнакомую Нелли долину. Небольшой овраг круглой формы не привлек внимания девочки.
— Сие и есть жилище Эрлика, — кивнул отец Модест. — Подъедем ближе, увидишь.
Овражек, вернее сказать, провал вблизи оказался не в шутку странен. Каменные синеватые стены в острых продольных зазубринах, оказывается, смыкались над глубоким колодцем. Очень глубоким. А внизу бурлила черная вода, неизвестно откуда вытекающая и куда уходящая. Стены подхватывали звук ее холодного кипенья.
— Там что, подземная река?
— Никто не рисковал выяснять, — отец Модест улыбнулся, но Нелли сделалось несколько неприятно.
— А кто таков Эрлик?
— Местный демон, не обремененный чрезмерно сложным разумом, — было непонятно, шутит отец Модест или же сериозен. — Местные жители вить дикари всего-навсего.
— Папенька сказывал… — Нелли замялась. — Что человек-де сам все придумывает, и чем он развитее, тем сложней у него ми-фо-ло-гия. Но Вы-то знаете Венедиктова, и не одного его небось, отчего ж тоже говорите, что у дикарей демоны проще?
— Так связь вправду есть, только не та, что видят вольнодумцы. Нечистая сила, она, Нелли, вроде клопов. Только клопы не питаются мозгом. А нечисть питается, точнее даже, мы сами ее питаем.
Вода в колодце бурлила и кипела.
— Взгляни, какая смешная гора справа! Высокая, а формою как детский куличик.
Гора стояла на ровном безлесом месте, но на самой ее макушке, вовсе небольшой площадке, росли деревья и кусты, и даже лежал валун.
— Как это она такая вышла? — Нелли засмеялась.
— Бог ее знает, — отец Модест рассмеялся тоже. — Мы в ребячестве залезли на нее с другом, а тут как набежит грозовая туча…
— Небось вы вовсе близко под ней оказались?
— Внутри. Туча села на эту горку, как шапка. Сразу темно сделалось, а уж холодно… Ох, и неприятно, маленькая Нелли, когда молнии вокруг тебя лупят. Э, да я, пожалуй, сейчас наверх залезу! Ты погоди, я быстро обернусь.
Отец Модест кинул Нелли свой повод. Она, по правде сказать, уж и так наползалась по кручам и потому без споров осталась наблюдать, как священник бежит к горке и карабкается наверх. Да у нее это бы втрое медленней и получилось. Вот он уж до середки добрался, вот ухватился за корень, подтянулся… Что ж он там позабыл, между тем? Неужто так захотелось освежить в памяти воспоминания ребяческие? Странно, вроде бы как красное пятно на разлапистой невысокой сосне. Что ж это может быть в весенних горах? Отец Модест стоял уже в крошечном лесочке на вершине. Подошел к сосне, пятно пропало. Стоит, словно думает о чем-то. Чего он там застрял? Нелли заелозила в нетерпении. Наконец отец Модест начал спускаться.
Какая-то ноша затрудняла священнику спуск. Чего ж он там подобрал?
— Отче, что у Вас? — закричала Нелли издалека.
Отец Модест не ответил, он шел задумчив, неспешными шагами. Много раньше, чем он приблизился, Нелли услыхала стук копыт. Должно быть, тот ойрот.
— День добрый, юная мадемуазель Сабурова, — произнес незнакомый мужской голос.
Нелли обернулась. Подъехавший был, несомненно, из Крепости, но лицо его Нелли также не было знакомо. Впрочем, было оно приятно и примечательно странной усталостью, какую не приводилось еще видеть девочке на здешних энергических лицах. Положительно, этот годов тридцати человек казался старше здешних стариков.
— Вы не тут родились, — произнесла она уверенно.
— В Москве, — незнакомец, перехватив повод, галантно приподнял простую войлочную шапку. — Вас все здесь знают теперь, а мне да позволено будет представиться — Илья Сергеич фон Зайниц.
— Вы, я чаю, тож не случайно подскакали? — отец Модест, несший в руках скомканное красное полотнище, уже был в десяти шагах.
— Как и Вы, за воздушною змеей. Неужто правда?
Отец Модест принялся без слов разворачивать ткань. Зайниц торопливо спешился. Полотнище оказалось не одно, а сшито из нескольких в подобие большущего мешка, собранного тесемкою у горловины. Крепкие шелковые тесемки, некоторые из коих были коротко обрезаны ножом, а некоторые длинны, были пришиты к мешку.
— Корзинка валялась там же. Никаких сомнений.
— Я слышал, ими пытаются теперь управлять. — Тень омрачила лицо Зайница не хуже, чем давняя туча — смешную гору.
— Не слишком успешно, но для того, чтобы перебраться через Катунь, и того довольно, — сквозь зубы проговорил отец Модест.
— Быть может, какой сорви, голова, отчаянный путешественник одиночка? — негромко спросил Зайниц.
— Вы сами-то в сие верите, Илья?
— Нет, Ваше Преподобие. Не верю.
— Надобно незамедлительно поднимать народ на поиски. Придется, Нелли, прервать нашу прогулку.
— Но что это за мешок? — обиженно воскликнула Нелли: кому приятно, когда другим ясно, а тебе нет.
— Помнишь, я говорил тебе про китайские изобретения? — Отец Модест, приторочивший сложенный мешок, вскочил в седло. — Последние лета их стали перенимать и в Европе, но не для устрашенья, а ради передвижения. Какой-то человек развел на том берегу костер, наполнил сей мешок горячим дымом и воздухом над огнем, да и прицепился к нему перелететь через реку.
— Дым легче человека! — Нелли не верила своим ушам. — Он не может его поднять.
— Может, Нелли, может, если дыму много. Да ему и близко было лететь.
— А зачем он сюда прилетел?
— В том-то и вопрос, маленькая Нелли.
— Досадую, что не взбрело мне в голову предпринять таковую прогулку вчера, — говорил отец Модест. — Да и на ойротов не погрешишь, откуда им знать, сколь интересны для нас воздушные змеи, подлетевшие не с обыкновенной стороны. Между тем помыслить обидно, какие свежие вчера были следы.
— Собаки возьмут, — с надеждою проговорил Зайниц. — Шар пропах дымом, но в корзинке-то должен удержаться какой нито запах.
— Вашими бы устами да мед пить.
— Однако ж какой наглец вторгся эдак, средь бела дня?
— Отче… — Нелли поежилась, словно стало холоднее.
— Нет, сие не Венедиктов, забудь о нем покуда, Нелли. — Отец Модест поворотился на скаку к Зайницу. — Много тревог, что себе лгать.
— Все не дает мне покою судьба нещасного Алексея, — печально заговорил Зайниц. — Видит Бог, отче, я не трепещу за себя, хотя ясно, что коли до него Рука дотянулась…
— Какая такая Рука? — переспросила Нелли, представляя себе огромную кисть в черной перчатке, с исполинскими пальцами, сжимающимися в угрозе: больно уж выразительно выделил Зайниц голосом прописную букву вместо строчной.
— Прошу прощения у дамы. Я болтаю глупости.
Нелли обратила уже вниманье, что Зайниц был с нею церемонней других обитателей Крепости, и догадалась отчего: он не был ей родственник.
— При сей юной особе можно говорить свободно, — к ее удовольствию, ответил отец Модест.
— Коли Алексея беда настигла, так и мне ее ждать. Но не то меня тревожит, я и без того живу, почитай, вторую жизнь, вместо той, что оборвалася бы боле десяти лет назад. Покой Крепости, вот, что меня смущает.
— Мы знали, что рано или поздно его нарушат. Знаем и то, куда отступать. Но ласкаюсь, сие время еще не настало. В отличье от естественного хода гишторического, злокозненный интерес может быть пресечен. Но замечу меж тем, мой друг, что Вы теперь мыслите сбивчиво. Не позволяйте огорченью овладеть разумом! Подумайте, покойный Рыльский жил в Омске. Пусть это лишь новорожденный городок, но всеми своими жилами связан он с огромною державой. И животворными, и смертоносными токами связан. Ежели убийство было местью, то Вы вить живете в Крепости. Вы безопасны, а сегодняшний озорник никак с Омскою трагедией не заедино. И уж никак не может быть, что, разыскивая Вас, Рука случайно нащупает Крепость!
— Понимаю, что запрягаю телегу впереди лошади. Но отчего сия змея и страшная гибель Алексея так близки по времени? Возможно ли, что связи тут вовсе нету?
— Не столь уж и близки сии события. Рыльский убит был после Рождества, сейчас Великий Пост. Друг мой, что-то еще у Вас лежит на душе.
— Не из области логической, Ваше Преподобие. Вы правы, рассудок мой в смятении. И все оттого, что было нас двое, бежавших, нашедших приют у Воинства, а ныне остался я один. И вот внутренний взор мой туманят воспоминания далеких дней. Вспоминаю я двоих переживших ужас юношей, потекших в путь незнамо куда, без надежды, единственно потому, что не бежать значило умереть. Помню, как переоделися мы в дорогу в мещанское платье и ничего глупей не смогли бы придумать, чтобы привлечь к себе вниманье. Смешно, вить оба мы плохо знали по-русски! Чудо, что удалося нам удалиться от Москвы.
— Рыльский немного рассказывал мне о тех днях. Как же любят взрослые дети страшные сказки и как страшно бывает пробуждение!
— Да, все сие казалось сказкою, игрою. И разве не все добрые знакомые наши играли в сию игру? Она вить вправду безопасна для тех, кто не ведает правды.
— Но от кого Вы бежали с Вашим другом, сударь? — спросила Нелли.
— Ведомо ли Вашим юным летам, что такое Вольные Каменщики? — вопросом ответил фон Зайниц.
— Масоны? — неуверенно предположила Нелли. Мало что было ей известно о масонах. Кирилла Иванович отзывался о масонстве как о модном чудачестве. Как помнила Нелли, тому, кто вступает в их сообщество, масоны устраивают страшилку. Завязывают глаза и вводят в особую залу, кажется, то ли босиком, то ли в одном башмаке, что еще глупее. Колют незрячего шпагами в грудь и задают всякие вопросы. Потом выстраиваются в шеренгу, да вздымают шпаги над головою, образуя вроде как бы крышу. Называется сие «стальной свод». Повязку снимают, и новик под ним проходит. А потом надо не побояться лечь в гроб и прикинуться покойником. Вот уж гадость! Нелли не уверена была, что все запомнила верно, а уж чем там они занимаются кроме страшилок, не знала вовсе.
— Благословите ли поведать девочке сию печальную историю? — спросил фон Зайниц.
— Девица из тех, кому суждено идти по жизни с открытыми глазами, — ответил отец Модест. — Но предварю немного Ваш рассказ. Видишь ли, Нелли, Вселенна двоична. Быть может, тебе покажется это скучным, но поскучай немного. Мир живет в бореньи Добра и Зла, света и тьмы, льда и огня, серебра и золота, запада и востока. Нам, детям серебра и льда, надлежит с величайшей осторожностью глядеть на все, что идет из теплых земель. Знаешь ли ты о походах за освобожденье Гроба Господня?
— Крестовых? Понятно, знаю!
— Был рыцарский орден, приобщившийся тайн восточных, что звался тамплиерами, сиречь храмовниками. Слово «тампль» и означает храм. Тамплиеры искали тайн храма Соломона. Искали они тайн ветхозаветных, но многое взяли и от первых врагов христианства — сарацин. Когда Святая Земля была утрачена, а королевство Иерусалимское пало, храмовники только возросли в могуществе. Они воздвигли по всей Европе неприступные замки, где лелеяли свои тайные знания, сделалися востоком на западе. Земным христианским государям храмовники не покорялись, единственно своим старшим. Не приносили они и присяги, что не случай. Втайне храмовники отошли от христианской веры, и посвящаемый в орден попирал ногами святое Распятие.
— Постойте! — Нелли приподнялась в стременах. — Я недавно видала… У нас в России тамплиеры вить тоже были?
— Не было, Нелли. Видала ты тогда либо стригольников, либо жидовствующих. Скорей вторых. Но не в имени дело. Там, где пали семена черной магии, прорастает восток.
— Глумленье над христианскими святынями…. о том говорилось… Помните? Тот юноша… Хотел для чего-то над мертвыми командирствовать… А учил его священник!
Нелли заметила вдруг, что Зайниц поглядывает на нее исподволь как бы даже с некоторой испугою.
— Давние дела. Русь тогда мало не погибла. Заставлять мертвых служить себе, Нелли, это черное колдовство, именуемое некромантией. Но мертвые служат некроманту ради власти над живыми. Власть же сия столь соблазнительна, что вкусившие ее легко соглашаются на поругание святынь.
— А для чего им сие, просто из злобы? — спросила Нелли.
— Нет, разумеется, нет. Вера языческая — чем сильней поруганье святыни, тем крепче волхование.
— А это взаправду так?
— Нет, это вовсе не так, маленькая Нелли. Но воротимся к храмовникам. Как говорится, не было щастья, так нещастье помогло. Случился во Франции король, не слишком храбрый, но зато такой жадный, что велел даже обрезать края золотых монет, кои обрезки сдавать в казну, чтоб лить новое золото. Имя его Филипп Капет, по прозванью Красивый. Богатство тамплиеров лишило его сна. И до того шли слухи о черном колдовстве храмовников, но никто из власть предержащих их не слушал. А король Филипп решил дать делу ход, лишь бы погубить орден и присвоить его казну. Было сие, сказать к слову, за шесть десятков лет до того, как жидовствующие объявились на Руси.
— А Вы полагаете, отче?.. — В лице фон Зайница проступило напряженное вниманье.
— Я не могу вовсе то отринуть. Но кто ведает. Таким образом храмовники были застигнуты врасплох и арестованы королевскою стражей, причем не только во Франции, но и в других королевствах, с чьими государями Филипп сговорился. Храмовников судили. Главу их ордена сожгли за колдовство, несомненно поделом. Жадный Филипп обогатился, но недолго длилось его благоденствие. Он умер в тот же год, и говорили, что сие была месть тех храмовников, что избежали ареста. Ни один из сыновей его не правил долго, и это также была месть. Быть может, она и по сю пору не завершена. Бывшие же храмовники спрятались под одеяньями ремесленников и торговцев, но сохранили свою тайную связь. Только называться они стали не храмовниками, а братством каменщиков. Давали бывшие рыцари тем понять, что тщатся отстроить заново храм былого величия своего. Ненависть к освященной Церковью власти царской столь велика у них, что они готовы сокрушить ее всеми своими силами. Первое, как внушает каменщик человеку, им уловленному, что люди должны быть-де равны во всем. Девиз их — Равенство, Братство и Свобода.
— Я помню! — Нелли рассмеялась. — Папенька мне говорил, что такое республика! Про новгородцев, как они торговали и были равными!
— Да, идеи равенства давно уж растут в сословьи торговом.
— А папенька рассердился, когда я сказала, что тогда тож все будут неравны, но по богатству!
Отец Модест и фон Зайниц расхохотались.
— Ты сама додумалась до сего, маленькая Нелли? Там, где нету царей, люди — подданные Златого Тельца. Только не думай, что сие аллегория. В Библии аллегорий нету. На том и погиб Великий Новгород, что вовремя того не понял.
— Отчего ж тогда новгородцы наши секреты хранят? — удивилась Нелли, вспоминая гостеприимный дом купца Микитина.
— Союз из ненависти к Иоанну Грозному. Сложно плетение наше по стране, маленькая Нелли. Однако ж оборотимся теперь к Вашей печальной истории, сын мой.
Отчего-то подумалось вдруг Нелли, что, верно, священникам трудно называть сыновьями даже и тех, кто их старше. А фон Зайниц казался уж никак не моложе отца Модеста.
— Мы с бедным Рыльским, другом моим, могли бы всю жизнь играть в завлекательные игры масонов, как делают многие, но нам не пощасливилось узнать больше. Или пощасливилось, как посмотреть. Вить что значит быть масоном для большинства жителей обеих столиц? Носить перстень с мертвою головою, обмениваться тайными значками и паролями, обедать в ложе, витийствовать в обществе о тиранстве тронов земных, да чувствовать себя пресмелою персоной. Но единожды нас с Алексеем потревожил запискою мастер ложи «Геката», где оба мы состояли. «Прибудет просвещенный наш брат из Санкт-Петербурга, — начал мастер, добрейший толстяк и душа бальных сборищ, когда мы явились на зов, — коему надлежит посетить Серпухов и кое-какие другие места. Добродетель осмотрительности побудила его покинуть столицу в одиночку, однако ж допустим ли мы, здешние каменщики, чтобы такой человек странствовал без охраны? Вы оба молоды, братья, и, я чаю, путешествие для вас не в тягость, а на послушие и скромность ваши можно рассчитывать». С великим жаром дали мы согласие. Вскоре гость прибыл. Оказался он невысоким толстоватым человечком с прегустою смолисто-черной растительностью на лице. Черны были разлохмаченные бакенбарды, шевелюра, еле сдерживаемая пряжкою, кустистые брови. Впрочем, первое мненье составилося мельком, нам с нещасным другом моим не довелось даже посудачить меж собою о новом знакомце. В путь мы пустились почти немедля, во всяком случае, утром того дня нас представили друг другу, а вечером мы уж выехали. Добравшись до хорошего постоялого двора, где удалося взять по комнате каждому, мы отужинали припасенной холодною бараниной. Стоял Петров пост, и разжиться в дороге чем-либо, кроме каши или пареной репы, представлялося сложно. И то хозяева недобро косились и отзывали детей, завидя, что господа кушают «скором», дабы уберечь невинные очи от нечестивого зрелища. Мы, разумеется, глядели свысока на «предрассудки» невежественного народа, со стыдом скажу, смущение простолюдинов словно бы прибавляло нам аппетиту. Вицы на сей предмет оживляли нашу трапезу, и мы с Алексеем были в том куда резвей нашего спутника, представившегося нам как господин Игнотус. Увы, души наши уж тронула та проказа, что может быть излеченной, но навсегда оставляет безобразные шрамы… Но — пустое. Поутру мы готовы были ехать, но господин Игнотус все не шел. Не единожды стукали мы в дверь, да что-то сон его был крепок. Тревога наша усилилась присутствием в общей зале незнамо чем занятого проезжего, каковой не торопился выступать в дорогу. Без дела слонялся незнакомец из угла в угол, и нам успела наскучить его заурядная наружность: лысая голова, не покрытая париком, востренькое лицо. «Не надобно было спать в разных горницах, — озабоченно шепнул мне Рыльский. — Наше будет бесчестье, коли с доверенной нам особою случиться беда. Пойти постучать еще раз?» — «Нужды нет, — влез вдруг в разговор проезжий. — Уж можем мы выступать». — «Что хотите Вы сказать, сударь? — вспыхнул от гнева Алексей. — Разве одна у нас дорога и разве прилично человеку порядочному подслушивать чужие разговоры?» — «Полно, разговор ваш мне не чужой, — незнакомый тоненько засмеялся. — Я проснулся ране вашего, и я Игнотус». Мы отпрянули в изумлении. Незнакомец положительно нес несуразицу. Ясное дело, можно сменить накладную шевелюру, однако ж у господина Игнотуса нос был толст, а у незнакомца востер, боле того, тот говорил голосом густым и звучным, а сей — пискляво. Сам он был тощ, а Игнотус плотен. Откуда ж тогда сделалось ему известным прозванье Игнотуса? Руки наши сами собою потянулись к эфесам. Посмеиваясь, незнакомец нас удержал жестом руки: назвал он наши имена и тайные масонские прозванья, напомнил в самых подробностях разговор за ужином, который никто подслушать не мог, ибо сидели мы не у стены. Приходилось верить, хотя разум отказывался. Мы выступили в путь. Три дни Игнотус был худощав, лыс и пискляв, и мы уж забыли о толстоголосом лохматом брюнете, однако на четвертые сутки, хоть и спали мы в одном помещении, пробудясь, нашли мы новую перемену. Теперь Игнотус был огненно-рыж, говорил не так пискляво, но заикался ик тому ж обзавелся вдруг изрядным брюшком, пребезобразно нависшим над тощими его ногами. Очень вскоре удостоверились мы, что ничто не остается в Игнотусе неизменно, кроме двух примет: серо-зеленых, с легкою желтинкой, глаз, удивительно теплых взглядом, да маленького росту. Но даже проведши с ним столько времени, я не смог бы признать Игнотуса никогда: тьмы людей на свете такого цвету глаз при невысоком росте!
— Нет, сын мой, что-то Вы знаете, позволившее бы Вам его признать, — возразил отец Модест. — Не во внешности, так в манере.
— Манеры его менялись, — вздохнул Зайниц.
— Менялись те, что нарочно он менял. Верней сказать, он придумывал себе каждый раз новую манеру. У каждого человека есть ухватки, коих он не примечает в себе сам. У каждого! Знаете ль Вы, например, что не можете пройти мимо елки, не общипав горстки иголок? Вы их жуете.
Брови Зайница в изумлении полезли на лоб.
— Вправду вкус хвои мне приятен с младенчества, — растерянно произнес он. — Но чтоб я при честной публике жевал иголки… Я чаял, разве наедине…
— Вы ни одной елки не пропускаете, — отец Модест расхохотался. — У каждого человека есть таковые особенные обыкновения. Если они не противуречат правилам приличия, от них не отучивают, попросту не примечают. А теперь вспомните, какова особливая манера у Игнотуса?
— …Пожалуй… нет, вовсе пустяк, но пустяк неприятный… А вить, пожалуй, я такого не встречал у иных… Дело в том, что он…
Отец Модест, приподнявшийся в стременах, жестом руки остановил его.
— Прервемся ненадолго в нашей беседе, вон уж скачет Федор, и готов биться об заклад, что он выехал из Крепости, уж зная, в чем дело!
Впереди лошади юного Федора по прозванью Лучник (Нелли уж привыкла, что фамильи были в Крепости только у нерюриковичей, и для отлички жители часто прибавляли чего-нибудь к имени…) мчалась свора собак. Здешние собаки, коих впервые Нелли заметила еще после Перми, вовсе не походили на тех борзых, что благоденствуют в России на любой псарне. Скорей были они похожи на волков, только волки обыкновенно серы. А эти, с короткою шерстью и ушами торчком, всего чаще были белы, черны или черно-белы. Необыкновенно быстр казался их бег — летящими прыжками, словно бы собака рассекает воздух могучей грудью, как нос корабля — водную гладь.
— Я гляжу, отче, змея-то у Вас! — крикнул юноша, поправляя на скаку застившую глаза прядь соломенных волос.
— Дымом пропахла, Федя! — отозвался отец Модест. — Ты вот чего, скачи на гору Куличик, она там упала! Корзинку я руками не трогал, там и валяется под сосенкой. Много уж народу в поиски выступило?
— Я — первый, а с дюжину за мною будут.
— Ладно, мы с Ильею сейчас проводим девочку и тож вдогонку!
— Встретимся! — Юноша поскакал дальше во весь опор.
Разговор уж не складывался: вслед за Федором на равнине показались еще два всадника с собаками, и вид их вверг Нелли в негодование. Это были княжна Арина и Катя, первая с ружьем, а вторая с пистолетами.
— С чего бы им в погоню, а меня домой провожать? — поинтересовалась она.
— Нелли, Арина местная жительница, — возразил отец Модест примирительно.
— А Катька?!
— Ох уж мне эта Катерина. Ладно, будь по-твоему.
— У вас змея? — как и Федор, крикнула издали Арина.
— На Куличик упала! — Ветер относил слова, и отцу Модесту пришлось кричать. — Федины собаки, может, след возьмут, а может, и нет. Уж и не знаю, как лучше: то ли к Куличику ворочаться, то ль просто лес чесать.
— Княсь Андрей Львович велел всем разбиться по округе, а кто первый наткнется, чтоб два выстрела дал. Он и сам поехал, а с ним франк, тот в вифлиофике сидел, не поспел с нами.
— Ладно, княжна, уж возьмите в свой отряд амазонок маленькую Нелли, а мы с Ильей Сергеичем поскачем вправо от Эрликова логова.
— Хорошо, а мы уж тогда слева, — Арина хлестнула лошадь.
Нелли, разворачиваясь на скаку, успела еще озадачиться вопросом, что делал Филипп в вифлиофике. Потом стало не до того.
— Ленушка, конь у тебя не устал? — Арина усмехнулась. — Вишь каков, он вить тебя с нами определил, думал, если кто и найдет лазутчика, так не мы. А еще поглядим!
— Конь не устал, мы мало галопом скакали.
— А они ж без собак, — удивилась Катя.
— Так еще неизвестно, пригодятся ль собаки-то? Некогда лясы точить, вперед!
И весенний голый отлог понесся внизу под стук копыт.
— Самоуверенной, как пень, и всегда таким был, — бормотала себе под нос Арина, и Нелли прыснула, когда наконец уразумела, что сие относится к отцу Модесту. — А поспорю, что не все ты уж помнишь под горою, ох, не все…
Всадницы миновали священный кедр, но то был не первый Неллин знакомец, а другой, выше и старше: уж мало оставалось ветвей, до коих можно было дотянуться хоть бы и с лошади. Некоторые ленты опоясывали ствол.
— Отсюда свернем за валуном к ручью, — распорядилась Арина. — Небось коли и была у него фляжка, да опустела.
Еще не спрятанный травою родничок бился о камни, разбрызгивая вокруг себя влагу сплошной сверкающей на солнце пеленою.
— След! — возбужденно крикнула Катя, указывая хлыстом.
На мокрой земле по другую сторону ручья виднелась четко выдавленная подошва мужского сапога.
— Ай, хорош след, хоть вынимай! — У Кати разгорелись щеки. — Молодец ты, княжна!
— Не здешней работы сапог, — нагнувшись с седла, заметила Арина. — Наши носят ойротские.
— След, Белоух, след!!
Собаки залились лаем. Лошади перескочили ручей.
— Взял! Ей-же-ей, Белоушка взял след! Ах ты, умница! — звонко кричала Арина. — Волчек! Лобан! Ну же, вперед, яхонтовые мои!
Лошади мчались за собаками, собаки летели вперед лошадей. Сердце в груди Нелли отчаянно колотилось. Собаки скрылись в кедровом молодняке. Исхлестываясь ветками, всадницы последовали за ними. Лай звенел все громче.
— На помощь! — отчаянно закричал мужской голос в глубине зарослей. — Помогите кто-нибудь!
— Теперь не уйдешь! — Арина засвистала, отзывая собак. — Катюха, второй пистолет Ленушке отдай!
Катя перекинула оружие на скаку, и Нелли успела его поймать.
Вскинув ружье в небо, Арина выстрелила. Переждала немного, затем выстрел повторила.
— Тихо! Тихо!
Возбужденные, дрожащие от ярости собаки никак не могли уняться, обступив кольцом молодого человека в дорожном наряде. Наряд сей между тем пострадал: кровь выступила на лохмотьях штанины, где только что прошлись собачьи зубы. Рядом валялся на земле дорожный мешок, сам же незнакомец стоял нагнувшись к ране и с усилием выпрямился, только когда всадницы подскакали.
— Для чего травите людей собаками? — укоризненным, хоть и ослабшим голосом спросил он, поднимая лицо. Нелли не без изумленья узнала московского студента Сирина. — И из чего ты, мальчик, грозишь мне пистолетом?
Катя вправду держала свой пистолет нацеленным в грудь пришельца.
— Человече, — со сдерживаемым гневом ответила с седла Арина, — разве тебя сюда кто-нибудь звал?
— Я много странствую по этим краям, — с достоинством отвечал студент, — и везде доводилось мне доселе убеждаться, что нечаянному гостю ради.
— Те пределы ты уже прошел, — сурово произнесла Арина. — Россия позади, впереди дикия орды. А между ними — мы. Здесь правит наш закон, и он карает любопытствующих.
— Неужто вправду вы не выдумка? — Сирин впился глазами в лицо княжны, затем перевел взгляд на лица Нелли и Кати. — Похоже, что так, юная дева, ты кажешься не чужеземкою, но и не русской. В России таких, как ты, нету. Ты не крестьянка и не барышня и слишком повелительна для полу твоего и для твоих лет. Ты словно явилась из прошлого, верней сказать, я ехал в другие места, а попал в другие времена. Но этих мальчиков я встречал прежде, хоть и не помню где… Нет, не помню.
Катя, как Нелли приметила, давно уж неудобно шарила левою рукою по карманам. В лице девочки проступило недоброе торжество.
— Чего б ты ни искал в этих краях, — воскликнула она, — а нас повстречал там, где потерял вот это! Признаешь свою вещицу?
В пальцах ее оказался зажат ободок, украшенный мертвою головою.
Сирин с отвращением отшатнулся.
— Ты — франкмасон! — воскликнула Нелли, обратившись мыслями к незаконченному рассказу фон Зайница. — И ты сие скрывал, иначе б носил кольцо на пальце, а не в кармане!
— Видит Бог, мне есть чего скрывать, — хрипло прошептал Сирин.
Нелли услышала между тем за спиною треск и шорох ветвей: за ними следом пробивался всадник, но лица она, обернувшись, не различила.
— Худо, что ты знаешь о нас, — морщинка меж бровями Арины углубилась. — Хуже того, что ты каменщик.
— Никак поймали змеиного наездника? — Роскоф, а это был он, расхохотался, но тут же помрачнел. — Стало быть, сударь, Вы нашли то, не знали что.
— Вон оно как, мы видались на дороге, где вас заснежило! — вспомнил Сирин. — Вы француз. И мальчики были там же, теперь я вспомнил наверное.
— Мы чуть было не повстречались в Омске, — хмуро добавил Роскоф. — Ненамного разминулись.
— В Омске? — Сирин, наклонившийся было вновь к кровоточащей ноге, поднял лицо. — Вот этого не припомню.
— Вы весьма поспешали. Даже сменялись с кем-то лошадью. Сей путник опасен, княжна. Как бы доставить его в Крепость? Вы сильно поранены, сударь?
— Идти я могу, ведите, куда почтете нужным, — с непонятным выраженьем ответил Сирин.
— Далеко, — Роскоф задумался. — Вот что, сударь, залезайте-ко позади меня. Сия тамплиеровская символика, Вам, должно быть, не вовсе незнакома. Думаю, Вы довольно благоразумны, чтобы удержаться от попыток побегу. Девицы поскачут вокруг нас с собаками.
— Девицы? — Сирин прежде, чем поднять свой мешок, кинул еще взгляд на Нелли и Катю. — Вот уж вправду я попал в страну чудес.
— Лезьте! — поторопил Роскоф, протягивая руку. Сирин, опершись на стремя, ухватился за нее.
Обратно ехали медленнее, жалея лошадь Филиппа. Других сысковых отрядов по дороге не встретилось, верно, были слишком далеко от выстрелов Арины.
Странным показалось Нелли лицо пленника, когда, миновав оградительные валуны, они въехали в Белую Крепость. В нем было изумление пробудившегося ото сна, который обнаружил вдруг, что помнившиеся ему диковины наяву не исчезли.
— Савелий! Ермил! — окликнула Арина сторожевых, и без того поспешавших вниз.
— Неужто вправду лазутчик?
— Куда ж его покуда?
— Да в поруб, куда прежде ордынцев саживали, — определился широкобородый Ермил.
— Там, я чаю, трухляво, сколько уж лет не пользовались, — усомнилась Арина. — Ну да глядите сами. Ты бы, Савельюшка, послал мальчишек пострелять в лесу, что поймали уже. А я к нему лекарку Василису тем временем отправлю.
— Спасибо за твою доброту, дева-греза, — Сирин поклонился, покорно следуя по улице меж стражами. С лица его не сходило изумление, и он все вертел головою по сторонам.
— Эк он колечка-то испугался! — самодовольно шепнула Катя на ухо Нелли. — А вить я и сама не знаю, чего в нем такого.
— Расспрошу я одного из здешних, так и будем толком знать, — ответила Нелли, вспомнив о фон Зайнице.
Однако ж поговорить с последним в тот же день не удалось. Слишком большое оживленье воцарилось в Крепости, мужчины, возвращавшиеся по двое и по трое, толковали меж собою.
— Отчего все так озаботились? — спросила Нелли Арину уже в горницах.
— Как ты думаешь, многих лазутчиков до него ловили? — вопросом ответила та.
— Откуда мне знать, — Нелли пожала плечами. — Верно, мало, раз такая суматоха.
— Ни одного.
— А поглядеть со стороны, вы уж не одну сотню лет их ловите, — удивилась Нелли.
— Не одну сотню лет ждем, — поправила княжна невесело. — Вот и дождались теперь. Пойми, столько дел мы в России творим, что поздно иль рано кто-нибудь должен был на след натолкнуться. И скорей всего, худые людишки по нему пустятся. Так оно и вышло. Допросят лазутчика, потом большой совет держать станут. Больно близко к нам города придвинулись, не пришлось бы сниматься с насиженных мест. А там снова с дикими воевать, куда ни кинь, все неладно.
— Крепость же Катунь защищает! — При мысли о том, что таежная обитель может опустеть, сердце Нелли сжалось.
— Где город вырос да дороги легли, там уж мост перекинуть не трудность. Ладно, рано покуда горевать. Малый-то назад не вернется и ничего не расскажет.
— Его убьют? — спросила Нелли тихо. Веселого студента, что с песнею орудовал тогда лопатою, было жалко. Впрочем, он вить и сам убивец.
— Зачем убьют? — Княжна недобро усмехнулась.
— Затем, что пленник всегда может сбежать, хоть бы и через десять лет! А сторожить? Зачем такое бремя?
— Не вчера эту загадку разгадывали, — ответила княжна туманно. — А убивать нам не пристало, хоть иной раз и покажется, что было б оно пощадливее.
Фон Зайница Нелли нашла на другое утро в вифлиофике. На сей раз там было пусто, зато узкие деревянные улицы противу обыкновения оказались людны. Словно все сговорились забросить дела и не ходить в тайгу, подумала Нелли, пробираясь меж столами и полками волюмов. Человека три на расспросы послали ее сюда, однако ж не ошиблись ли?
Илья Сергеич сидел близ портрета царевича Георгия, углубленный, казалось, в разлохмаченную рукопись, кою читал… нет! Перед ним стояла открыта пузатая стеклянная чернильница, а по столешнице разбросаны были перья. Одно из них застыло в руке безо всякого движения, отчего Нелли и не поняла сразу, чем он занят. Даже не подняв головы на постук шагов, Зайниц вглядывался в чистый еще лист, словно наблюдая в его белизне тайное движение мыслей и событий.
— Извините ль Вы, коли я отвлеку Вас, сударь? — спросила Нелли, усаживаясь за узкий стол напротив Зайница.
— Мадемуазель Сабурова, — Зайниц улыбнулся. — Вы не можете меня отвлечь, ибо Ваши вопросы и мое занятие совпадают. Давешние события послужили мне предостереженьем поторопиться излить на бумагу события давних лет, кои я начал было описывать, но по сю пору не закончил. О, милое дитя, да простительно мне будет так называть Вас, когда б Вы знали, сколько портретов многоликого Зла сосредоточено здесь на полках, под сим добрым портретом! Займет место средь них и моя повесть, тем паче что Рыльский ничего уж не напишет! Я — нерадивый свидетель, увы! Но быть может, интерес Ваш меня подстегнет.
— Прервались мы на том, как Игнотус все менял обличье, — Нелли, подперевши подбородок кулаком, внимательно уставилась на Зайница. — А свой лик Зла я тож повидала.
— Коли б я того не понял, разве стал бы рассказывать? — Пальцы Зайница расщипывали белое перо. — Меж тем достигли мы Воронежа, но словно бы чего-то там ожидали, сидя без толку на постоялом дворе. Тут уж Игнотус, теперь конопатый горбун со светлою косицей, меняться перестал, чтоб не вызывать подозрений у содержателей. Нрав его сделался раздражен, словно бы от разлития желчи. Даже обыкновенная теплота испарилась из его глаз, и сделалось вдруг заметно, что они малы. И маленькие эти глазки сверлами впивались в ужинавших путников, но ни на ком не задерживались надолго. Вьюноши по младости робкие, мы норовили побыстрей закончить с трапезою, дабы не ощущать неудовольствия нашего подопечного. Неожиданно он засмеялся. «Что-то вы приуныли, друзья мои! — воскликнул он, хотя упрек следовало бы оборотить вспять. — Прочь от нас все, что несет отпечаток меланхолии! Долой эту немецкую напыщенность, погруженную в „увы“! Будем скакать и плясать! Хозяин, подать вина получше, какое только сыщется!» Принесли рейнвейн. Надобно тут признаться в странном моем недостатке, причинявшем мне в юности немало конфузу. Есть недуг под названьем сенная лихорадка, приключающийся от самых различных причин. На некоторых нападает она в пору весеннего цветения, некоторым тяжек запах собачьей либо кошачьей шерсти. Мне же, к смеху знакомцев, не показан виноград и все из него изготовленное, особливо вино. Стоит мне сделать глоток-другой, как нос мой печальным образом краснеет и распухает, а из глаз прыщут слезы. К тому ж начинается и мучительный кашель. Зная о сем изъяне, я уж приноровился тогда в обществе подносить бокал к губам и отставлять незвначай, хотя иногда все же выходило неловко. Послужив мишенью насмешек, я тщился не признаваться прямо в сем недуге. Рыльский хвалил рейнвейн, а Игнотус потчевал нас с таким усердием, что даже уличил меня в том, что я еще не прикончил бокала. Рыльскому беда моя была известна, и он, улыбнувшись мне глазами, пару раз отвлекал вниманье Игнотуса, дабы я смог выплеснуть вино свое под стол.
— А как же… — Нелли замялась: вопрос ее был слишком уж короток, да и не имел прямого отношения к делу.
— Как я подхожу к святому Причастию, милое дитя? — угадал ее мысли фон Зайниц. — Я к нему подхожу. И недуга моего со мною не случается. Это вить уже не вино, не забывай.
— Я не хотела спрашивать, да не удержалась.
— Пустое. Меж тем заметил я, что безделье и сытный обед с обильным возлиянием сморили моего Алексея. Запасшись сальной свечою, мы поднялись в спальню. Постоялый двор в Воронеже был переполнен, и, к неудовольствию, какого Игнотус отнюдь не выражал в дороге, нам досталась одна комната на троих. Рыльский очень скоро захрапел, затих и Игнотус. Меня же Морфей бежал в ту ночь. Долго лежал я в смутной тревоге, слушая доброго сверчка. Неожиданно заскрипели половицы. У половиц есть привычка скрипеть особенно сильно всегда, как кто старается не шуметь. Ступая осторожно, Игнотус подошел к кровати Рыльского и склонился над ним. Затем шаги его направились ко мне. Не ведаю по сю пору, что побудило меня притвориться спящим! Быть может, обыкновенное человеческое любопытство как раз к тому, что от нас хотят скрыть.
— Мне не объясняйте, я всегда подслушиваю, — Нелли хмыкнула.
— Во всяком случае, я сомкнул веки и постарался дышать ровно. Скрип половиц приближался, и я на мгновение уловил чужое дыхание на своей щеке. Затем Игнотус отошел, и я, разжмурясь уже, увидал в отворенной им двери скачущий свет свечи. Кто-то вошел в комнату. «Другого места говорить нету», — произнес Игнотус. «Не хотел бы я говорить пусть и при своих», — ответил вошедший. Сквозняк подхватил пламя, и осветилось лицо неприметного человека, что ужинал в одной зале с нами. Тогда они не обменялись ни единым знаком. «Я укрепил их сон», — Игнотус хихикнул. Сие показалось мне гадким. Положим, вправду не по чину было слушать нам какой-нито разговор, но что мешало ему удалить нас, взявши слово чести? Так нет, надобно было сыпать какую-то дрянь в вино братьям! Не было сомнений, что дело в вине: я оставался бодр, а Рыльский спал непробудно. Злость разобрала меня. Когда мне не доверяют, нечего и от меня ждать, что я заткну уши! Совесть моя в рассуждении подслушивания успокоилась совершенно. «Ладно, коли Вы за сие в ответе», — отозвался гость. Собеседники уселись на лавке и теперь не были мне видны, хотя свеча отбрасывала на стену их черные тени. Горбатая тень Игнотуса отчего-то наполнила мою душу томительным хладом, хоть и превосходно я знал, что горб накладной, да и много ли страшного в настоящем? «Слажено ли дело? — спросил Игнотус. — Я устал уж ждать без толку известий в сей дыре». — «Задержка приключилась из-за того, что молодого человека увязалась проводить его старая бабка. Пришлось ждать, чтоб она спокойно отправилась восвояси, нето вышли б ненужные хлопоты». — «Мне ручались, что молодой человек — сирота, — недовольно сказал Игнотус. — Затем его и выбрали средь прочих». — «Наверное он сирота, да бабка взялась невесть откуда, выползла из деревни. По щастью, старуха неграмотна, так что писем ждать не станет». — «Жду услышать в подробностях, как все произошло», — черная тень горбуна качнулась. «Все сложилось наилучшим образом, — отвечал его собеседник. — Уже мы знали, что сей вьюноша, именем Викентий Козьмодемьянский, после получения сана направлен будет в дальний приход под Казань. Никто его там знать не может. Мы с братом, коего я не назову, хоть и доверяю Вашим людям и сонным зельям, ибо имя его Вам известно без того, присоединились к нему на большой дороге чуть дальше, чем предполагали, когда тот расстался с престарелою родственницей. Робкое сердце вчерашнего семинариста смутилось нарочитыми нашими россказнями о разбойниках. Уж сам он был бы рад напроситься в компанию, а нам того и надо. Проезжая в сумерки болотами, мы замешкались под удобным предлогом. Я вылез из повозки, а брат наш, накинувши шнурок ему сзади на шею, тщательно его удушил. Бедняга не успел даже пикнуть! Зато разорался возница, коего пришлось утихомирить из пистолету. Все бумаги оказались в скудном его сундучонке и были совершенно исправны. С ними наш брат и проследовал дале после того, как мы покидали тела в трясину».
— Они убили молодого священника? — содрогнулась Нелли. — Но зачем?
— И я не мог найти ответу на сей вопрос, лежа в темноте, когда слабый огонь свечи удалился вместе с собеседниками. Мне мнилось, не только комната, самая душа моя погрузилась во мрак. Чудовищное, вероломное злодейство обсуждали Игнотус и его гость так, словно речь шла о подготовке званого обеда в ложе. Быть может, разум мой помутился? Ужасная сама по себе мысль показалась спасительною. Положительно, лучше самому сойти с ума, чем жить в разуме, видя преступников в тех, кого почитал лучшими из людей! Я нашарил в темноте верхнее свое платье и оделся. В это мгновение воротился Игнотус. «Так ты не спал, брат?» — воскликнул он с досадою. «Я не пил рейнвейну», — отвечал я. «Коли ты говоришь о рейнвейне, стало быть, слышал все». — «Да, это так». — «Пусть, — Игнотус стал вдруг спокоен. — А помнишь ли ты клятву каменщика, страшную клятву?» Увы мне, я ее помнил. Я помнил, как сам же призывал братьев ослепить меня, вырезать мне язык, замуровать меня заживо в каменной стене, если выдам чужим тайны каменщиков! «Я не требую, но умоляю, — в действительном отчаяньи воззвал я. — Зачем было совершать злодеяние над неповинным священником?» — «Хорошо, я прочищу тебе мозги, больно уж много в них мусору, — словно бы сжалился Игнотус. — Нам надобно было поставить на его место не священника». — «Но зачем?!» Казалось, доски пола ходили подо мною ходуном. «Затем, чтоб он служил Литургию». — «Но какая тайная цель в том, чтобы наш человек служил Литургию под видом священника?» — «Более никакой». — «Я не вижу смысла и потому не могу поверить. Вы не хотите сказать мне, что он должен содержать при церкви тайное убежище, ибо там его трудней всего заподозрить, либо…» — «Никаких этих целей у него действительно нет». — «Но зачем тогда притворяться священником?» — «Чтобы служить Литургию. — Голос Игнотуса сделался резок, словно вороний крик. — Цель сия очень важна. Дело в том, что при ненастоящем священнике ненастоящей будет и Литургия. Хлеб останется хлебом и вино — вином». — «Но вить превращенье хлеба в плоть — не боле чем нецивилизованный предрассудок! Разве вы веруете в него?!» — «Веруем и трепещем, — отвечал Игнотус шепотом, от коего зашевелились волосы на моей голове. — Со времен храмовников тщимся мы оборвать цепочку живых рук. Первыми были руки Петра, и он возложил их на первую голову. Так и идет с тех пор: руки — голова, голова — руки. Так передается дар делать хлеб и вино Плотью и Кровью. Но довольно перерубить лишь одно звено сей цепи — и она оборвется навсегда. Так сделали наши братья в странах, что зовутся теперь лютеранскими. Что христианство без этой магии — пустая говорильня! Почему бы не оставить дурачкам такой игрушки на потеху?» — «Но из чего молодых людей учат, что Бог лишь аллегория сил Натуры, что земная жизнь — конечна?» — вскричал я. «Сие лишь другие игрушки для других дурачков, — усмехнулся Игнотус. — Мы, посвященные в высокие степени каменщики, в Бога веруем. Веруем и трепещем». Я стоял потрясен, убит, уничтожен. Таким разумным представился мне взгляд материалистический, что от веры в Божество я отказался с такою же легкостью, как от веры в русалок и леших из нянькиных сказок. И вот оказалось, те, кто обучил меня видеть таким образом мирозданье, сами в действительности мыслят вовсе иначе. Но другой вопрос уже зарождался в моей голове, наполняя ужасом все мое нутро. «Но коли Бог есть — для чего идти против Его уставлений?!» — «Ты еще глуп, коли сам не понял ответа, — холодно сказал Игнотус. — Так и не с чего торопить события. Главное, не забывай о клятве».
— Так Вы не поняли сразу, что они служили Дьяволу? — спросила Нелли, опустив глаза на безобразно разлохмаченное гусиное перо. Вроде бы, когда она брала его в руки только что, было оно гладко.
— Сдается мне, что понял уже, хоть и не смел в том признаться, — Зайниц вздохнул. — Утром я улучил возможность без надзору рассказать все Алексею. Скорей, чем слова, убедили его лихорадочный вид мой и отчаянье в лице. «Прочь от преступников! — воскликнул он. — Бежим, покуда сами не запятнаны в кромешных делах!» — «Но куда нам бежать? — вопросил я. — Масонские ложи есть в любом городе, мщение постигнет нас неизбежно». — «Должно бросить все, наше имущество теперь — капкан, — Алексея всегда отличала решимость. — Мы молоды и смелы, мы можем начать жизнь с чистого листа. Подадимся на новые земли, мы придумаем что-нибудь до того, как Братство придет туда! В крайнем случае мы выиграем несколько лет жизни, прежде чем все одно погибнем». Я был с ним согласен. Мы бросили Игнотуса по обратной дороге в Москву. Ребяческое веселье нас охватило, и приличие не позволяет мне сейчас поведать, чем был тот занят, когда мы бежали. Одно дело почли мы своим долгом совершить по пути: мы выслали ближайшей почтою письмо, оповещающие власти о том, что священник Козьмодемьянский подменен своим убийцею. Мы знали, что сгущаем тучу над собственными головами, но поступить иначе не могли. По великой удаче, а верней сказать, Божьим произволом мы повстречались под Пермью с человеком, что оказался из Воинства. Он почувствовал, что за нами идет беда, и сумел повести так, что мы ему доверились. Таким образом нам пощасливилось прожить немало деятельных и щасливых лет, прежде чем мщение настигло Рыльского.
— А теперь лазутчик пойман близ Белой Крепости, — проговорила Нелли задумчиво.
— Да, сдается, что дни безмятежные в Крепости опять пресеклись, — ответил Зайниц, вновь обращаясь взглядом к белому листу бумаги.
— Куда это все спешат? — глянув в окно, спросила Нелли Катю на следующее утро. Для того чтобы разглядеть однонаправленное оживленье на улице, пришлось упереться носом в холодное стекло. Окна в Белой Крепости были совсем как в каменных рассказах о старине — наборные. Разве только прозрачней, не из камня-слюды, а все же из стеклышек. Не было в Крепости и зеркал в рост. Оно и понятно, как все это сюда доставлять?
— В книжную избу, — буркнула Катя сердито.
— В вифлиофику? — удивилась Нелли. — А что там всем враз понадобилось?
— Совет держать станут, пленнику допрос делать.
— Ух ты, а мы чего ж сидим?! — Нелли метнулась от окна. — Я тож слушать хочу!
— Ишь, разбежалась. Недорослей никто не звал, тебя в том числе. Уж я спрашивала.
От этакой безумной несправедливости у Нелли сперло дыханье.
— Где отец Модест? — еле выговорила она.
— Не поможет. Он и сказал мне, чтоб ты-де губу не раскатывала. Порядки тут строгие.
— Мы ж его и поймали!
— Поймала-то, положим, княжна Арина, так она там. Она ж взрослая уже по правде.
— Ну так она нам и расскажет. — Нелли чуть успокоилась, однако обида не ушла. — Парашку ты не видала?
— В тайге опять, ей теперь вовсе ни до чего дела нету.
— Так там же не растет ничего.
— Говорит, начинает, — Катя передернула плечом.
— Пойдем хоть, глянем, что да как, — Нелли вздохнула.
Единственной любопытною переменой оказалось то, что взрослые мужчины сняты были с караула, вместо них дозор несли сверстники девочек.
— Видала? — продолжала негодовать Катя. — Сторожить так можно, а на совет нельзя.
Ноги сами привели девочек на крошечную площадь меж вифлиофикою и храмом.
— А я вчера ойротам помогала табун гнать, — Катя мечтательно улыбнулась. — Ох, хорошо! Лошадей много, мчатся тесно, словно река здешняя. Гривы по ветру плещут, ровно волны. Кажется, все на своем пути снесет, закружит, умчит! А копыта стучат, словно камни. Только одно — водную реку своей воле не подчинишь, а табун направишь куда захочешь, коли ловок да смел! Эх, мне б еще Роха сюда!
— Можно подумать, я по Нарду не соскучилась, — ответила было Нелли, да сама себя оборвала: стукнула тяжелая низкая дверь вифлиофики. По очереди вышли трое: два стражника и Сирин между ними. Руки пленного были стянуты за спиною веревкой.
Вид нещасного казался жалок. Серая бледность покрывала его чело и ланиты, красивый маленький рот кривился, словно у дитяти, готового заплакать. Шел он, словно не видя перед собою дороги, и дважды оступался.
— Эк его разобрало, — усмехнулась Катя. — Завершили они, что ль, свое толковище?
Больше, однако, наружу никто не выходил. Стражи повлекли пленника в противуположную от подруг сторону, но прежде чем шагнуть в узкий переулочек, тот зачем-то обернулся через плечо. Взгляд Сирина встретился со взглядом Нелли и неожиданно ожил, словно тот пробудился ото сна. Глаза его, полные печали, не имели просящего выраженья, какое обыкновенно бывает у людей, коим остается лишь уповать на чужое милосердие. Напротив того, он глядел сурово.
— Как с ним поступят? — негромко спросила Нелли. — Арина сказывала, что не убьют.
— Продадут в рабство монголам, — осведомленно ответила Катя. — Оттуда возврату нет. Дикие они, монголы-то, ужас. Не моются никогда, а одежу носят, покуда на теле не истлеет. Нужных мест у них нету, пакостят где приспичит, даже на людях. К шатрам их пешком не пройдешь, так загажено вокруг. И родственной приязни промеж собою вовсе не знают. Всякому человеку ничего так не свято, как мать с отцом. У монголов же другое. Как кто в семье в дряхлость вошел, везут его в овражище особый, Золотой Люлькою прозывается. Там старика и оставят, только еды-питья на первое время дадут немного. Вся овражина костьми человечьими устелена. И живут в той Люльке особые стаи собак, что человечиной кормятся. Так они, монголы-то, тех собак за священных почитают, надевают им ошейники с красными шелковыми лоскутьями. Так-то вот.
— Неужто там все-все так делают? — Нелли поежилась. — Со всей страны в один овраг свозят?
Только сейчас Нелли заметила, что они уж перешли площадь и следуют за Сириным и его стражами, чьи спины маячили в другом конце переулка.
— Не знаю, мне так местные сказывали. Может, не везде такое, а может, и яруг не один. Все одно радости мало у монголов жить. Скот пасти станет небось.
— Нельзя человека отдавать в руки диким! — возмутилась Нелли.
— Не отдавать, а продавать, — поправила Катя. — Коли дикий деньги заплатил, так нипочем от него не сбежишь.
— Уж лучше убить.
— Может, и лучше, только здешние убивать не любят очень.
— Нельзя так поступать! Гадко это!
Нелли заметила, как идущие впереди свернули налево.
— Здесь не в бирюльки играют. — Вид Кати был на редкость рассудителен и благоразумен. — Что ж, через него всему Воинству гибнуть?
— Катька, а коли вдруг он не виноват?
— Ну, скажешь. А зачем он на змеюке летел? А из Омска для чего мчал сломя голову? И кто ж там тогда душегубствовал, коли не он?
Что говорить, доводы были основательны. Миновав проулок, подруги повернули налево и вновь увидели три спины.
— Так о чем ты говорить-то с ним хочешь?
— С кем? — Нелли вздрогнула.
— С кем, с кем? — передразнила Катя. — С убивцем.
— С чего ты взяла? — Нелли приостановилась. Вдалеке видно было, как трое остановились перед зданьем, противу бережливого здешнего строительства низким и воздвигнутым наособицу. Вроде бы даже и без окон. — Зачем это мне с ним говорить?
— Вот уж чего не знаю, того не знаю. Только чего ж мы за ними тащимся, ровно нитка за иголкой? Хочешь ты знать, где его держат. Уж узнала. Вишь, запирают на засов снаружи. А то, может, доброе дело сделать — самим зарезать, чтоб у монголов не мучился? — Катя расхохоталась.
— Вот уж умная шутка, — отбилась Нелли, но голос ее прозвучал скорей задумчиво, чем сердито. И впрямь, с какой напасти ей с негодяем разговоры разговаривать? Разве только необычный взгляд, кинутый ей через плечо…
— Вот что, Катька, — задумчиво проговорила Нелли, глядя, как две спины удаляются от домка-недоростка. — Постережешь рядом?
— Знамо дело.
Дом оказался даже не в одно жилье, а в половинку. Застреха пришлась Нелли по брови. Нелли удивилась было, но, взглянув в окно, которое все ж было, только узкое и у самой земли, поняла, в чем дело: внутри строение глубоко уходило в землю. Присев на корточки, она пригляделась: на земляном полу валялся покрытый шкурами тюфяк, стояли скамья и стол с какою-то посудою. Самого пленника видно не было.
— Эй, господин Сирин! — тихонько позвала Нелли.
Верно, заточенный находился где-то близ окна, поскольку бледное лицо его тотчас явилось почти под самой кованой решеткою. Он взялся за прут свободной теперь рукою.
— Кто спрашивает меня?
— Я.
— А, мальчик-девочка, — Сирин слабо улыбнулся.
— Мне показалось, Вы хотели мне сказать что-то. — Нелли, сидя на корточках, глядела на Сирина сверху вниз.
— Глупо, быть может… Глупей некуда. Теперь уж ничего не изменишь. Никто не поверил мне, ни одна душа, да и сам я, повествуя, слышал словно бы со стороны, сколь нелеп мой рассказ. Сам я предстал опасностью, от коей столь наивно тщился предостеречь. Мне объявили ужасную мою участь. Но отчего легче мне будет покориться ей, если хоть одна живая душа уверится в моей невиновности? Сейчас передо мною последний мой судия на земле. Дитя, ты сможешь мне поверить?
— Быть может, да. — Нелли задумалась. — Но даже коли я поверю, я не стану отворять этого засова. Я мало еще знаю в жизни, худо понимаю людей. Меня проще обвести вокруг пальца, чем тех, кто борется со Злом всю жизнь. А здесь вить нету замка даже на двери узилища. Выходит, всякому, кто по другую сторону двери, в стенах Крепости полная вера. Важней всего для меня ее не обмануть.
— Так вить я не прошу помощи! — с горячностью воскликнул Сирин. — Мыслимо ли отягчить бременем подобной ответственности неокрепшие рамены?! Но ты обяжешь меня, коли выслушаешь, а если вдруг и поверишь мне, подаришь великую радость. Ты выслушаешь мою историю?
— Говори! — Нелли подумала невольно о том, что ее странствие началося с истории Филиппа, тогда как Парашино — с истории княгини. Сколько же всяких рассказов довелось им выслушать с минувшего лета! Пожалуй, люди не меньше иной раз интересны, чем камни. Вот уж странная мысль! Впрочем, вить и камни тож говорят о людях.
— Дай только собрать мысли, — отозвался из полумрака Сирин. — Там, на суде, я говорил лишь то, что представлялося важным. Теперь же хотелось бы мне раскрыть душу.
Последовало молчание. Нелли огляделась по сторонам: улица казалась пустою, только слышно было, как кто-то невдалеке колет дрова. Бродили пестренькие куры, поклевывая что-то в ярко-изумрудной первой траве: Нелли только сейчас приметила, что она уж появилась.
— Батюшка мой, Василий Сирин, был человек старый, лучшие годы свои положивший на службе, и лямку начал тянуть еще при Государыне Елисавете Петровне, — начал Сирин, как показалось Нелли, уж слишком издалека. — Младший сын в семье, он ничего не имел за душою, кроме положенного жалованья, и не помышлял о браке, полагая жизнь при казармах нелегкою для прекрасного полу. Быть может, судьба бобыля и вовсе его не страшила. Был он человеком простых привычек, ревностен к службе и скромен в тратах, а также начисто лишен предосудительного стремления к картам и пирушкам. Не презирал он ни чиненого мундира, ни латаных сапог и редко справлял обновы, хотя кошелек его всегда был для товарищей завязан не туго. Сообразно тем временам, не мог он похвалиться ученостью. С такими людьми и скушновато, да надежно. Дослужившись до секунд-маиора, батюшка захотел отставки. Тут-то и обнаружилось вдруг, что за долгие годы скопилось изрядное состояньице. По солдатской манере долго не раздумывать, он тут же приобрел небольшое именье Груздево под Серпуховом. Барский дом стоял наполовину заколочен и изрядно обветшал, однако ж рукой было подать до Оки — местное же уженье голавлей превозносили до небес. Сущий парадиз для холостяка! Однако ж вскоре отцу стало не до голавлей. Шестнадцатилетняя Сонюшка, сирота-бесприданница, приживавшая в соседнем имении, заставила убеленного сединами воина забыть и псарню с голубятней, пасеку и прочие непритязательные приятства сельской жизни. Сие и была моя мать. В отличье от отца, она находила большое утешение от подневольного своего положения в книгах. Пересчитавши простыни, спешила она спрятаться в укромном уголке с «Памелою» либо другим чувствительным чтеньем. Немудреные повествованья батюшки о тяготах военных походов тронули ее сердце. Родственники ж, хоть и не рады были терять услужливую помощницу, чинить препятств не стали, и вскоре чета стояла уж под венцом. Заброшенный дом переменился, словно по волшебству! Стучали топоры и молотки, пахло краскою и побелкой, заросший крапивою цветник ожил и благоухал. Вскоре в благоустроенных горницах раздался и детский плач — родился я. Слуги рассказывали, что батюшка, увидевши наследника, плакал и молился сутки напролет, сам не веря, что Господь послал ему на старости лет столь полное щастье. Однако длилось оно недолго.
— Что же нарушило его? — спросила Нелли.
Рука Сирина по-прежнему с силою то сжимала, то разжимала прут решетки, и она отчего-то не могла оторвать взгляда от напряженного движения пальцев молодого человека.
— Ни что, кроме естественного порядка вещей. Я делал первые шаги по земле, когда ноги перестали носить отца. Все рассказанное известно мне лишь с чужих слов, ибо возможности составить собственное представленье о натуре и характере моего родителя я не получил. Ранняя память доносит лишь грузную фигуру в кожаном кресле, белые волоса да толстый халат. Я игрывал кистями того халата, сидючи на коленях, покрытых еще и медвежьей полстью. Но однажды в горницах запахло ладаном и послышалось печальное пенье, невнятное разуму дитяти, но сжимающее сердце ледяной рукою печали. Помню еще, что не сразу признал матушку в черном ее наряде и отказывался идти на руки. Однако ж цену своей утраты я постиг позже, а тогда младенчество мое продолжалось безмятежным своим чередом. Я удил рыбу со старым Егорычем, слугою и соратником покойного отца по военной службе, у него ж учился верховой езде. Когда ж подошел черед книг, то не наемные равнодушные руки дьячка, а любящие руки матери раскрыли предо мною их страницы.
Надобно заметить тут, что матушка осталась полновольною хозяйкою и моей опекуншей. Двоюродные братья мои, годившиеся по возрасту в дядья, жили далеко под Казанью. Не слишком и привлекало их заниматься судьбою сына в жизни не виданного ими родственника: военная служба изрядно ослабляет родственные узы. Не зря принято говорить — полк что семья.
Седьмой день рождения моего переменил мою жизнь. Помню, как залезши в полудень на скрипучую голубятню, я нашел лучшего моего голубка бездыханным на сером от сухого помету полу. Горько плача по нещасной птичке, я бросился в гостиную, где матушка обыкновенно читала в этот час. Однако ж она не читала, но беседовала с незнакомым человеком в черном парике, меж тем как усы и брови его, равно как и белая рябая кожа, изобличали масть ярко-рыжую. Увидавши меня заплаканным, матушка не бросилась, по обыкновению, выспрашивать о причине огорчения, но покраснела и смутилась. «Вот и мой Никита, единственная радость моих дней», — сказала она рыжему. «Для существа столь юного жизнь готовит еще немало радостей», — отозвался тот. Тут же было мне сказано, что предо мною новый сосед наш, господин Мортов.
Вскоре сделалось привычным, что сосед стал сопровождать матушку в ее летних прогулках по полям и рощам. Кроме полевых букетов в руках их можно было увидеть также и книги. Нередко читывали они вместе, сидя на дерновой скамье либо под сенью беседки. Иной раз теперь мать предпочитала сии приятные чтения даже воскресным посещениям церкви, коих прежде почти не пропускала. В мае составилось знакомство, а к сентябрю дело уж сладилось. Решено было, что молодые жить будут в Груздеве, где мягче и суше был климат, свое ж именье Мортов решил сдать в аренду. Старухи-мамки плакали надо мною по углам, что теперь будет у меня вотчим. Я же не огорчался, ибо мне новый избранник матушки скорее попустительствовал. Прежде нудили меня, пробуждаясь и отходя ко сну, приступая к трапезе и завершая ее, читать молитвы, но Мортов изрядно на то осерчал пару раз, сказавши, чтоб дитя не томили зря. От меня понемногу отстали, я же был только доволен.
«Он возрастет лучшим, чем Эмиль!» — непонятно восклицала теперь моя мать, обнимаючи меня. В дому появилась теперь подаренная женихом бронзовая голова похожего на обезьяну и, как обезьяна развеселого человека, имени коего я о ту пору, само собою, не знал.
— А как же его зовут? — спросила Нелли, припоминая похожего в отцовском кабинете.
— То Вольтер, гнуснейший надсмешник надо всем, что есть в жизни святого и благородного, — отвечал Сирин.
«Ворочусь — потоплю бюст ночью в пруду», — решила Нелли.
— Через неделю после свадьбы, — продолжал Сирин, — столкнулся я с первою неожиданностью. Надо сказать, что при усадьбе нашей не было собственного храма, благо изрядный стоял в селе. Однако ж отец мой, полюбивши на старости лет удобства, приказал сложить в саду каменную часовенку, дабы, коли придет настроенье для благочестивого уединения, не пришлось бы далеко ходить. Нередко забегал я в оную с нелепыми ребяческими чаяньями, чтоб зажила лапка у щенка либо чтоб матушка приготовила миндальное блюдо. Однако ж не забывал я испросить у Господа, чтоб матушка и старый Егорыч были здоровы. Выбеленные известкою стены, лампада, иконы местного письма да скамеечка для коленопреклонений — вот что составляло скромное ее убранство. В то утро же я попросту гнал мимо свое серсо, когда вдруг заметил, что дверь часовни забита накрест досками. Трудно объяснить, сколь мало дорожил я сим скромным прибежищем, покуда оно было доступно! Неприступность же его уязвила ребяческое сердце. Я побежал к матушке, хлопотавшей на кухне. «Твой новый тятенька думает, что сие строение безобразно в штиле, а верней сказать, в отсутствии оного», — равнодушно пояснила она, отсылая меня прочь. Раздосадованный и огорченный, я направился теперь в каморку Егорыча. Старый инвалид был у себя, но я застиг его за странным занятием: он разбирал свои вещи. Сундучок в медной оковке да мешок-сидор извлечены были на Божий свет впервые за долгие годы. «Егорыч, Егорыч, что такое штиль?! — воскликнул я. — Матушка говорит, что из-за этого штилю велено забить часовню!» — «Не токмо забить, а и вовсе порушить, — отозвался старик, хмуря кустистые брови. — Что ж за штиль таков, сдается мне, честным христианам знать незачем. Жили при покойнике-барине без штиля, как дай Господь всякому». При этих словах он бережно уложил в сидор изрядный запас табаку в вощеной бумаге. «А что ты делаешь, Егорыч?» — удивился я. «Ухожу, мой свет, куда глаза глядят. Я вить человек вольный. Небось наймусь сторожем в Серпухове али в Москве, оно и ладно». — «Егорыч, я без тебя скучать стану! Зачем ты собрался куда-то?» — взмолился я. «Эх, не трави душу, мой свет! Сам не ведаю, как тебя кину без призору, да только никак мне не ужиться с твоим вотчимом. Хрен знает, что за человек, вроде и русской, а копни поглубже — турка туркою. Мало мы их бивали!» — «Да отчего же турка, Егорыч?» — «Турка и есть, — уперся старик. — Ишь выдумал — штиль! Замутил голову молоденькой дуре, не жди добра! Все одно сживет он меня отсюда, уж лучше самому уходить». Я обиделся, что Егорыч назвал матушку дурою, и боле не упрашивал. Что-то однако ж охолодило мне душу, когда я увидал из верхнего окна, как старый инвалид бредет к воротам с мешком за спиною и сундучком под мышкою. Сбежавши по лестнице, я догнал старика и бросился ему на шею. Егорыч отер слезу и ласково меня перекрестил.
К моему удивленью, уход старого ворчуна оставил матушку решительно равнодушною. «Скоро уж будет у тебя стоящий берейтор, — небрежно пояснила она. — Старый дурак уж позабыл о красивой вольтижировке». Таким образом выходило, что тот и другая обласкали друг друга дураками взаимно, только кто ж из них был прав? Понять я не мог и терялся. Опять же и берейторы не растут в нашей сельской глуши под лопухами, сам же Мортов, как успел я приметить, предпочитал седлу покойную карету. Но сия загадка вскоре прояснилась. Дома все чаще говорили о переезде в старую столицу, где вотчим купил особняк. Прибыл вскоре немец Иоганн Карлович, говоривший по-русски худо и курьезно. Было мне кстати объяснено значенье нового слова управляющий. «Худая жизнь теперь станет, — толковали мужики. — Немчин по три шкуры сдерет с нашего брата. Эх, раньше-то барыня была пощадлива!» — «Вольно ж тебе слушать, что болтают темные люди, — говорила матушка. — Ежели Иван Карлыч и станет с мужичками строг, так для их же пользы». Но новая жизнь в Первопрестольной манила и меня. Резвому осьмилетнему шалуну уж казались скучны отчий дом да развалины часовни, принявшие за зиму вовсе неприглядный вид. А сколь заманчивы казались рассказы о шумных московских стогнах! Но я боюсь утомить тебя незначительными воспоминаньями, милое дитя. Однако ж прошу простить меня затем, что ты, быть может, последний живой человек, с коим я говорю.
— Последний русский человек, — невольно поправила Нелли, оглядываясь по сторонам. Улица будто вымерла. Катя с угрюмым видом подпинывала шагах в десяти носком сапога забытую кем-то из детей посеревшую бабку. У Нелли же затекли от сиденья на корточках ноги, и она опустилась на коленки.
— Последний живой, — сериозно поправил Сирин. — Дикие тож люди, то есть у них такое же тело, что и у нас. Однако они не живые человеки.
— Ну не мертвые же, покуда не покойники? — Нелли хмыкнула.
— Таких людей называют кадаверы. Они не осознают сами себя, их разум подобен разуму муравья либо бобра, кои созидают сложнейшие сооружения, но не являются людьми. Проще говоря, у них нету души. Кадаверы — не непременно дикие, их можно встретить в самых цивилизованных краях.
— То есть среди крещеных? — Нелли нахмурилась. — Но разве Церковь разрешила бы крестить тех, у кого души нету? Так не бывает!
— О, сколь ты права! — Сирин выпустил прут и с силою ударил кулаком по косяку. — Мне ненавистно полученною мною воспитанье, однако ж оно цепко когтит мой разум!
— Что ж сие за воспитанье?
— Имя ему Просвещение, — печально ответил Сирин. — Но воротимся к моей истории. Мортов не был зол со мною, напротив, баловал меня подарками. Однако ж я вскоре начал испытывать к нему неприязнь, переросшую затем в ненависть. Причина того крылась в моей матери, кою я вскоре отвык называть матушкой! Лишь воспоминанье о ранних годах вызывает в моей памяти сие нежное прозванье! Сердце ее очерствело, язык сделался остер, но зол. Чем больше говорила она о природном равенстве людей, тем бездушнее делалась с крепостными рабами. Окончательно отвратился я от той, что дала мне жизнь, после того, как бровью не поведя, продала она в неуважаемое семейство отроковицу Симу, дочь моей кормилицы, молочную сестру мою! Попытки мои вступиться за нещасную оборотила она в комическую сторону. Чем больше отдалялась от меня мать, тем ласковее ко мне делался вотчим. Однако ж щедроты его расточались напрасно. Не могучи возненавидеть родшую меня, я лелеял неприязнь к Мортову. Сердце подсказывало мне, что он — виновник сей перемены. Когда был я меньше, я сочинял порою, что Мортов — чародей, заколдовавший матушку, а то и вовсе подменивший ее. Детские сны рисовали самое любимое существо на свете в тайном подземельи, в ржавых цепях, облаченну в отрепья. Я пробуждался от рыданий. Но рано ребяческие фантазии сменились пониманьем того, что суть нравственное падение человека. Однако ж смутный страх побуждал меня таить подобные мысли. Я казался послушен, ибо не знал, что делать.
В Москве зажили мы на широкую ногу. Рос я в кругу глумливом, что, может статься, восхитил бы человека неискушенного остротою, мне же представлялся подобным обезьяннику. Как пасынок Мортова, я рано вступил в ложу «Геката», а сие сулило доступ во многие важные двери. Грядущее мое представлялось завидным, и иной раз я сам себя в том тщился убедить. Да и что мог бедный мой разум противупоставить знаньям искушенного моего окружения? Ребяческая вера моя в Бога была разрушена. Сталкиваясь с сословием духовным, я с горечью понимал, что невежественным, боязливым, а то и запойным священникам не по силам ее возродить. Я явственно видел, что в обществе просвещенном духовенство самое смирилось с презираемым своим положением. Лишь воспоминанья об испарившейся, словно дивный аромат, доброте матери, да о цветке василька, выросшем на развалинах построенной отцом часовни — я увидал его перед отъездом в Москву, хотел сорвать на память, да не решился, но очень потом жалел — вот и все, что было у меня за душой. Но сие держало меня от растворения в киническом обществе вотчима и матери — я оставался средь многих сам по себе.
Два события приключились одновременно. С некоторого времени моя мать глядела нездоровою, что встревожило было меня, покуда не сделалось ясным, что недуг ее не является болезнью. Надежда, что святое событие заставит зазвучать вновь лучшие струны ее души, переменило мое обращение. Солнечным утром я нес ей пучок фиалок, возвращаясь с обыкновенных моих лекций. У ворот околачивался старый нищий с повязанным черною тафтою левым глазом, с лицом вовсе скрытым сивой бородою, усами и лохмами. Хоть у нас в дому нищих и не привечали, однако ж этого я встречал уж с неделю — какой-то хитрою манерой он пролез в поварню. «Погоди, свет, молодой барин», — шепнул он, предерзко ухвативши меня за полу. «Кто тебе позволил пачкать господам платье грязными лапами!» — воскликнул я, уж размахнувшись тросточкою. «Не признаёшь, Микитушка?» — старик оборотился боязливо на окна, а затем сорвал свою повязку. Трость моя упала: я признал Егорыча. «Егорыч, неужто это ты? — воскликнул я. — Что ж ты сразу не обратился ко мне? Как ты скатился до эдакой нищеты?» — «Экой ты немудреный, — усмехнулся старый инвалид. — Дела мои вовсе не плохи, я держу теперь москательную торговлишку. Здесь же я кручуся волчком ради тебя. За годы прошедшие, что превратили тебя из дитяти в молодого повесу, я не терял тебя из виду — не то как гляну на том свете в глаза доброму моему командиру?» — «Но пристал ли твоим летам сей машкерад и какой в нем смысл?» — «Сорока донесла на хвосте, что уж пора вмешаться. В жизни семейства твоего произошла перемена. Чего сулит тебе рожденье брата?» — «Отчего ж брата, а не сестры?» — засмеялся я беспечно. — «По всем их вострологиям выходит мужеской пол, — сурово отвечал старик, недовольный моей веселостью. — Может статься, оно и не так, да только они в то верят, а сие самое важное. Дожидаться ж, угадали или нет, они не станут, им надобно действовать спешно. Ты небось знать не знаешь, что сия вся роскошь заведена на твои деньги? Вотчим твой пустозвон, именье его стоит гроши — ни лесу, ни крестьян. Было сие неважным, покуда отчаивались они долгие годы в собственном потомстве. На их век хватало, а тебя, младня, обвести легко! Я чаю, ты и не думал даже, что хозяйское право — не материно. К тому ж вотчим надеялся тебя пообломать на свой лад. Теперь же ждут своего сына, который супротив тебя — убогой бедняк! И ты стоишь на дороге». Я затрепетал — боле от возмущения, нежели со страху. «Не хочешь ли ты, старик, чтоб я поверил, будто мать, сколь бы ни была суемудра, покусится на ею же дарованную жизнь?!» Теперь уж засмеялся Егорыч, неприятным старческим скрипучим смешком. «Нянькины сказки из головы не выветрились, а поди уж бороду бреешь! Кому надобно тебя убивать? А не бывало ль в гостях дохтуров?» Тут он был прав, знакомые медики зачастили в наш дом. Я приписывал долгие секретничанья с ними состоянию матери — дело самое заурядное. «Тебя заявят больным душевно, безумцем. Безумец же не вправе ничего иметь, за него распоряжаются родные». — «Даже найдись бесчестные лекари — легко ль ославить разумного умалишенным?! Разве не всяк убедится по мне, что рассудок мой здоров?!» — «Здоров-то здоров, да сколько важных вельмож числятся в окаянной вашей лжи? (Не сразу сообразил я, что старик подразумевает ложу.) Много чего удалось мне тут вынюхать». — «Егорыч, но коли ты прав, то уж мне нету спасения! Верно, что у вотчима влияние в свете!» — «Спасенье всегда есть, мой свет. Вот чего я надумал. Хоть и в силах Мортов сладить худое дело, да живем мы не среди диких, а в христианской стране. Все должно делаться хоть с видимостью закона. Для признанья неполноты ума тебя надобно затребовать в присутствие. Небось без тебя тебя не поженят со смирительной рубахою! Возьми день на сборы, да будь немей рыбы, а после, не заходя домой, зайди к своим учителям попрощаться, мол-де вынужден по своим срочным делам покуда отстать от ученья. Пусть видят тебя и товарищи, спокойного да разумного. А уж попрощаешься, так мчи сломя голову прочь. Потом же спишись со мною, собственный дом на Разгуляе, я стану сообщать тебе, что да как. При благоприятном повороте ты вернешься». — «Егорыч, но куда ж я…» Старик шмыгнул в подворотню: из флигеля вышла мать. Худую бессонную ночь провел я в нерешительности: ужасы желтого дома мерещились мне в темноте. Поутру вотчим и мать уехали гостить в Дмитров. Отсутствие их не принесло мне облегчения: привычный дом казался огромною мышеловкой, готовой со стуком захлопнуться. Но прежде чем заняться сборами, я посетил кабинет Мортова. Опасаться было уж нечего: секретов я не знал, но разломать секретер оказалось легко. Найденные средь бумаг доклады о моем здравии, составленные знакомыми докторами, подтверждали слова старика. Я швырнул их в пламя камина. Просеивая бумаги в поисках относящихся ко мне, я нашел объемистую рукопись, верней, множество прошитых вместе бумаг, исписанных не одною рукой. Случайно заглянув в них, я уж не смог оторваться. Вотчим, верно, составлял записку о странной силе, противустоящей делам каменщиков. По ней выходило, что сердце ее бьется где-то на Алтае. Я задумался. Мне все едино, куда бежать от цивилизации, так отчего ж не уведомить неизвестных делателей Добра о том, что покровы над их тайнами начали уж приподыматься? К тому ж не скрою — любопытство мое было возбуждено до крайней степени. Мне хотелось увидеть тайный град в лесах. И вот я увидел его — представ тем, от кого тщился предостеречь. Какой горький гумор, милое дитя!
— Но рукопись! Ужели она не показалася убедительной? — воскликнула Нелли.
— Видно, таков мой жребий, — Сирин усмехнулся. — Вечно я оставляю что-то, о чем мне доводится пожалеть. Я не сорвал василька, я не взял с собою рукописи. Я сжег ее вместе со своими бумагами. Только после пришло мне в голову, что поступок сей был глупей глупого.
— А отчего ж было так поспешать в Омске? — сомненья все еще не оставляли Нелли.
— В Омске? — Сирин задумался. — Ах, в Омске-то… Отчего-то и те, на совете, все спрашивали про Омск. Там повстречал я знакомца, верней сказать, не моего, но вотчимова. Часто бывал он у нас в Москве. Глупость, право слово, только мне помнилось с перепугу, будто он за мною и гонится. Уж на дороге я смекнул, что свалял дурака. Хотя как сказать. Все незачем ему знать, что я тут, а не в Тавриде. Даже и теперь незачем. Пусть и кто другой, кроме меня неповинного, в те же силки угодит.
— А разве тот шпионил?
— Едва ль. Мало ль у братьев дел в Омске? Но, воротившись в Москву, он бы донес на меня. Просто связать пропажу рукописи с моим путешествием в сии края. Пусть покуда не знают, что здешние обитатели уж настороже.
Коленкам сделалось холодно от непрогретой еще земли. Нелли вновь устроилась на корточках. Никто не поверил, кроме нее. Неужто она, Нелли, самая тут острая? Ох, едва ли!
— А с Рыльским вы тож встречалися в дому Мортова? — спросила она, внимательно вглядываясь в белеющее за решеткою лицо. Имя Мортов определенно что-то напоминало ей, только никак не вспоминалось, чего.
— Я не знаю, кто сей таков, дитя, — отвечал Сирин спокойно. Простенькая ловушка не сработала: понятно, Рыльский слишком долго жил в бегах, и знаком с ним Сирин быть не мог, коли рассказ его правдив. Однако ж без толку — неповинен Сирин либо просто сметлив?
Пущенный камешек больно ударил по спине. Катя строила отчаянные мины и махала рукою.
— Прощай покуда! — Нелли проворно вскочила на ноги. — Я еще ворочусь.
— Чего он тебе плел? — отдышавшись, спросила Катя, когда подруги довольно отдалились, нырнув в проулок, от узилища. — Долго вы болтали, хорошо еще, стены супротив глухие, без окон.
— Верю я ему, — тихо ответила Нелли. — Сдуру он сюда полез, а Рыльского в Омске не он убил, другой кто-то. И сей неизвестный, покуда студент томится у монгол, быть может, кружит где-то рядом.
— Худо, — Катя свела тонкие черные бровки. — Одно только ладно — на чем еще, кроме змеи, можно Катунь одолеть? Первую змею заприметили, вторую тем паче не пропустят.
— Может, с отцом Модестом поговорить? — нерешительно предложила Нелли. — Бедному Сирину все одно хуже не будет.
— Говори, — Катя словно бы задумалась о чем-то другом.
— Не стану, без толку, — Нелли опустила голову. — Уж коли я верю, да не выпущу, он тем паче. Смущенье одно. А вторую змею и без нас увидят.
Все ж такая-то тяжесть легла на душу. Пользоваться отменным днем не хотелось, Нелли воротилась к себе. В сравненьи с порубом, где остался томиться нещасный Сирин, горница с ее розовым ковром на гладком полу и куклами-статуэтками глядела особенно уютною. Э, да что поруб! Все ж вокруг люди, а не монгольцы. Бедняга Сирин!
Нелли не враз поняла, что не находит себе места. Малы помещенья в Крепости, а когда меришь горницу шагами из угла в угол, так и вовсе малы. Жизнь добровольных робинзонов оборотилася к ней нынче самой жестокою своей стороною. Бедняга Сирин! Зачем он только сюда полез, чай тут не в городки игра идет! Игра со Злом, без пощады. И его угонят к диким, а она, Нелли, останется себе тут, в розово-дубовой горенке с восковыми свечами, игрушками и любимым своим ларцом.
Саламандра на ларце посверкивала красными глазками невесело. Ларец-ларец, ты только раченьями Параши не в пыли на палец! Давненько ж не доводилось тебя открывать. Крепость захватила Нелли, втянула в себя, сделалось увлекательно жить не чужой, а своей же жизнью. Но сегодня сия жизнь глядит сурово. Так отчего бы и нет? Не ради близкой, как локоть, недоступной Венедиктовой смерти, что таится в оришалке с черным камнем, а как в прежни дни, просто так.
Мешочек-кроха, некогда сафьяновый, а теперь даже не поймешь, какого цвету была кожа, трещины на коей готовы вот-вот сделаться дырами, закатился в самый угол. Вынимали ли его, когда искали яичко с Кощеевой смертью? Верней сказать, думали, что ищут. Отец Модест знал. Ну и Бог с ним, с отцом Модестом! Тесемки, некогда стягивавшие край, давно истлели, висят обрывками. Нелли попросту перевернула мешочек над ладонью.
В ложбинку руки вывалилось кольцо — такое грязное и неказистое, что Нелли б не нагнулась подобрать с земли. Верно, не одну сотню лет никто его не надевал, заросло так, что взрослый палец не пролез бы, даже женский. Другие старые украшенья чищены и протерты. Но на них красивы камни, а это не пойми с чем. В черноте налета поблескивают круглые точечки металла. Нет, не точечки, шарики со след булавочного укола величиною, круглые шарики. Все кольцо спаяно из них, а она и не разглядела! Как красиво переливаются, отражая свет!
Горница расступилась, впуская солнечный день белой светлой зимы в последней своей трети. Коса вытянулась до пояса, отяжелила затылок. Глаза слепит от яркой небесной лазури — после полумрака крутой лесенки, по коей долго взбиралась на звонницу маленькая Верхуслава. Вера, крещеным именем, да только кто ж так маленькую Верхуславу станет звать? Маленькая она ростом, не годами — уж сравнялось двенадцать. Да рост шутит свои шутки — о летах забывают, то подарят ученой девице младенческих несуразиц — тележку на колесиках, катать на узорной тесемочке, как в прошлый приезд дядя Олег, то начнут объяснять без них понятное: «Атилла, ягодка, был злое чудище из далеких болот, куда прогнали злых ведьм, а они повышли замуж за водяных…» — «В Мэотиде, я читала у Иордана…» — «Да неужто ты уже читаешь, Верхуслава? В какое ж лето дочка родилась, Василько? За год до великой засухи? Так тому уж двенадцать годов!» И так всегда. Меж тем любопытно ей, что поминали в минувшую пятницу гуннов — половцы сказывают, что явилась адова нечисть еще страшней — тартары прямо из-под земли. Уж больше десятка лет, как половцы столкнулись с ними. Столкнулись, да перетрусили, прибежали за помощью. А потом струсили еще раз, в бою. И погиб лютой смертью на Калке-реке князь Мстислав Удалой. Не в бою погиб, то не диво. Попал в полон, поверил предателю Плоскине, воеводе бродников, обитателей низовий донских. Переметнулись тогда завистливые бродники к тартарам. Нехристям веры нету, а Плоскиня крест целовал, что убивать те сдавшихся не станут, честно отпустят за выкуп. На криве крест целовал. Уж тартары доски натесали помост для победного пира ладить. А поставили сей помост на живых полонян связанных. Взгромоздились на него пировать великим числом, видно, слаще им было под треск ребер да стоны предсмертные хлебать поганое забродившее кобылиное молоко. Половцы сказывают, едят тартары хуже медведей либо свиней. И дохлятину едят, и лошадей, и собачатину-волчатину, коли больше нечего. А хуже всего, что они людоеды. Коли припаса в награбленной земле мало возьмут, так нарочно людей с собою гонят — на мясо. Да не сырьем едят мясо врагов убитых, как бывало варяги-берсерки в ярости после боя, а в котлах варят, ровно говяд. Больше всего любят девами да детьми лакомиться. Верхуслава им сойдет и как дева, и как дитя. Дважды, положим, им ее не съесть, зато страшно вдвойне.
Верхуслава трясет головою, тяжеленная коса бьет по спине, как плеть: пустые то страхи, неумные. Отсюда, с колокольни, видно, какая глупость у ней в голове. Далеко за посад видать. Хоть и немного разглядишь в сплошной белизне полей и лесов, таких разноцветных во всякое время, кроме зимы. Даже дерева спрятаны под снежными шатрами. Укрыта снегом речная гладь, безопасная для саней и человека. Селенья опознаешь лишь по колоколенкам, дымок на крышами отсюда не разглядишь… Зато дороги, большие да малые, вьются, как серые змеи, уходят в далекую даль.
Тартаркан, главное чудище, пожрал много царств в теплых краях и родил Чиркана, Чиркан же родил Тесирикана, Куртикана и Бататаркана. В три стороны они пошли. Бататаркан хочет идти на Русь, готовит войска, так говорят половцы. За тридцать девять лет хотят они разорить весь мир.
Атилла, Бич Божий, разорял христианские земли, когда Русь была еще поганой. Не выпало ему тридцати девяти годов власти, дерзнул он взять в жены юницу холодной северной крови, с серыми глазами и льняной косой. Перед шатром Атиллы обыскали ее гадкие старухи, искали, нет ли оружия. А дева накинула на шею поганому уроду льняную косу, да придушила его. А потом выбралась из шатра, прыгнула в реку Дунай да уплыла живая-невредимая. А теперь русские земли христианские, неужто ад на них разверзнется? Неужто не сказка страшная — Бататаркан, внук Тартаркана?
Пальцы Верхуславы закоченели, ледяной металл кольца обжигает, словно раскаленный в кузне. Промерзший дощатый настил уходит из-под зеленых востроносых сапожек. Зимний день меркнет… Нет! Нелли, погруженная в серую душную тьму, словно зренье ее меркнет, препятствует правой руке дотронуться до левой. Нету Нелли, нету и Верхуславы. Только душа, объятая ужасом в сером сумраке.
Ужас привиделся во сне, она пробудилась от крика. Только и явь сейчас страшна не меньше. Верхуслава ощупью находит в темноте теплый колючий плат, тканный из овечьей шерсти. Светает, но окошко горницы выходит в разросшийся старый сад, толстые стволы и спутанные гривы голых еще весенних ветвей медлят впустить вовнутрь свет. Свечу затеплить нельзя — свечи надобно беречь: от греческого огня сгорели склады воскового запаса. Верхуслава видела в тот день сама, как летели, впиваясь в кровли, несмертельные легкие стрелы, отягченные комьями жира. «Поджигать станут», — объяснил дядя Олег, работая лопатою, словно простой смерд. Лопаты опускались и поднимались в руках десятков мужчин, разломавших деревянную мостовую. То там, то здесь, посередь улицы подымались горы рыхлой земли. «Греческий огнь водою не зальешь, легче землей закидывать», — в отличье от отца, дядя Олег был в тот день с Верхуславой разговорчив. Мальчишки вытаскивали стрелы, со странной осторожностью поглубже швыряли в ямы, что зияли теперь рядом с земельными сыпкими холмами. «А жир зачем?» — «Хотят, чтоб лучше горело». — «Так зачем его в ямы бросать? Ежели тартары такие глупые, что нам припас посылают?» — подивилась Верхуслава. И мудрено было не подивиться, когда каждая горстка зерна на счету. «Нельзя его есть», — отводя глаза, проговорил дядя. «Он отравлен?» — «Отравлен? Да… отравлен. Ты, дитятко, ступай с Богом к бабушке». Разговаривать дяде вдруг отхотелось. Но тут как раз свистнуло в воздухе — и о покатую крышу складов ударился обычный глиняный горшок, разлетелся вдребезги, брызнув черной жижей с едким незнакомым запахом. За ним — другой. И тут уже запищало отовсюду — следующие стрелы несли не жир, а огонь. Один из срубов полыхал так, что горожане, отступившись, взялись за соседние, еле тронутые огнем. Из рук в руки бежали наполненные ведра, опрокидываясь на алые прозрачные языки, только из ведер лилась не вода, а земля.
Давно уж не поднимается Верхуслава на колокольню: стаявшие снега не обнажили привычных крыш. На незатянутой еще свежей травою, серой земле чернеют пепелища, торчат мертвые остовы печей. Куда ж делись жители? Удалось ли кому бежать? Полонены? Убиты? Вырублены ближние леса. Не воротились птицы с зимовий, взамен их пенья пронзительно звучит тишина. Только изгиб реки и дает узнать знакомую местность. Пусто, пусто вокруг. Лишь подходит и подходит вражья сила. Взамен сожженных селений явились селенья тартар — только странные они, не стоят на месте. Дым вьется над острыми крышами — там готовят еду. Там же обогреваются. Не сразу и заметишь, что тартарские дома — на колесах. Как все степняки, тартары не знают ни лавок, ни столов. Богачество убранства для них — ковры, а коврам есть место и в конной кибитке. Впереди поселенья бежит табун — не только на смену усталых коней, это и пища на своих ногах. Тартарские мохнатые лошади питаются самой чахлой травою и остаются сильны, овса они не знают. А теперь, покуда нету травы, едят они сено из разоренных поселений.
Вблизи же тартарина Верхуслава видала только один раз, да и то не живьем. Одетый в синее платье, и не разберешь какой ткани, до того лоснистое от жира, он безвольно мотался по спине храпящей лошадки, жестко захваченной в веревочную петлю. Верхуслава не удержалась, побежала с детьми следом, хоть и не по годам ей, да иной раз и малый рост пригодится. Протащив немного от ворот, вылазчики петлю ослабили. Низкорослая лошадка тут же взвилась на дыбы, всадник вывалился навзничь на землю. Короткая шея оказалась пробита стрелою насквозь, чуть левей позвонков — торчал лишь оперенный конец. Вторая стрела торчала из груди. Лицо у тартарина показалось плоским, куда площе половецкого, и не смуглым, а цвету воска, с тем лишь различьем, что воск доселе казался Верхуславе красив. Быть может, потому, что воск пахнет цветочною пыльцою, от тартарина же разило много хуже, чем из отхожего места. Должно быть, так в Инферне и пахнет, подумала Верхуслава. Мужчины обступили тело, разглядывая кривой меч об одно острие, копье с крюком для, Верхуслава уж знала, вытаскиванья противника из седла, пилку для заточки стрел. Длинен при нем оказался и запас вервия — всадники большим числом таскают тяжелые пороки для долбежки стен, Гуляй-города, колесные башни, хитрые камнеметы, в которых огромные булыжники укладывают в великаньи ложки, что взлетают будто сами собою. Дивятся взрослые — откуда у диких мудрые орудия осады, кто их обучил такое ладить? Верно, то знанье побежденных народов. Народов, что слизнул с лица земли черный язык подземного чудовища, вырвавшегося на волю. Канули в пустоту книги их любомудров, сказки их детей, своды их зодчих, только злое знанье пережило творцов. Ужели и русских больше не станет?
Только одного тартарина видала Верхуслава, зато слышит многих и часто. В мертвом пространстве, что опоясало теперь город, далеко-далеко разносятся визгливые крики, пронзительные, бесовские. Раньше начинало ее знобить, когда ветер доносил тартарский клич. Теперь он словно все время звучит в ушах, словно гул кровопивных мошек. Есть ли он сейчас, нет, бесовский вой, все одно слышно. Иной раз он привычен и вовсе даже не страшен, а иной раз невыносим, вот как сейчас, когда охота головой биться о стену, лишь бы его заглушить. Верхуслава, свернувшись в постели, изо всех сил зажимает уши руками так, что кольца впиваются в кожу…
Кончики пальцев окрасились кровью: Нелли не сразу заметила ссадину на щеке. Поцарапала перстнем. Что ж за город это был? Ни разу не мелькнуло названья. Как же удалось уцелеть Верхуславе, Неллиной ровеснице? А вить она не только осталась жива, даже на чужбину не попала. Как бы иначе перстенек попал в ларец? А ей, Нелли, удалось то, чего не получалось ране: задержаться в виденьи по собственной воле. Быть может, потому она слабее обыкновенного, и вой, напугавший Верхуславу, все еще отдается в ее ушах? Экая гадость!
Хлопнув дверью, влетела Параша. Без стука, соломенные волоса растрепались вокруг раскрасневшегося лица.
— Спишь, что ль?! Неужто не слышишь?
— Да чего я слышать-то должна? — справляясь с головокруженьем, Нелли приподнялась на локте. — Случилось что?
— Случилось, случилось, жаркое сварилось! Ордынцы под Крепостью!
— Погоди? Как ордынцы?
— Сто лет не нападали, а теперь опять! — Параша со злостью стукнула себя сжатым кулачком по руке. — А Катька…
— Чего Катька?! — Нелли в один миг вскочила на ноги.
— Катька одна в тайге.
Виденья и явь сплелись над душою Нелли, словно сомкнутые в замок ладони. Визги, пугавшие Верхуславу, никак не стихли, напротив, сделались громче. Не сразу заметила она, что пытается надеть привычный мальчишеский сюртучок, никак не попадая в рукава.
— Уж все под стенами, — пояснила Параша, помогая. — Чего ищешь-то?
— Пистолеты! — Нелли крутилась по горнице волчком. Хоть что-то ей надобно было делать, чтобы не слишком ушибаться мыслями о происшедшее. Глупое чувство вины терзало сердце: словно бы и не через горы подошли тартары к Крепости, а вырвались на волю из милого ее ларца. Ну нет, Нелли не Пандора, да и на ларец незачем возводить напраслину! — Здесь они лежали, на лавке.
— Да Катька и забрала.
— Постой! — Нелли понемногу приходила в себя. — Ты вить сказала сейчас, что Катька за стенами?
— Ну. Да не белей ты так, Катька, она спрячется… — В голосе Параши было куда меньше уверенности, чем в словах. — Еле совет закончился, как дозорные прискакали.
То-то дивилась Нелли, что так долго никто не нарушал теченья их с Сириным беседы. А просто не до него стало, да и проулок, видать, далеко от стен. Но Катька-то как же умудрилась не узнавши уйти?
— Да она не воротами, а пешею калиткой, — поймала ее мысль Параша. — Я оттудова шла, из тайги, а она мне навстречу. Чего ж ты, говорю, не с ружьецом? Кремень полетел, отвечает. Ну и шасть в калитку-то! Я себе дальше. А шагов через двадцать уж бегут в ту же сторону парни караульные. Они и сказали. Тут уж мы вместе помчались за ней, да куда там! След простыл. Ордынцы-то с другой стороны пришли. Теперь-то, понятно, со всех сторон окружают.
Девочки бежали уже по деревянной мостовой, покуда еще не разломанной, целой. Нелли замотала на бегу головой, словно лошадь, досаждаемая слепнями. Неужто сейчас вновь увидит она, как трещит настил, и отец Модест с Филиппом возьмутся за лопаты, ровно пейзане? А вот уж и они!
— Нелли! Я так и думал, что ты в дому не усидишь! — Роскоф сгреб Нелли в охапку: вышло неудачно, поскольку она хорошенько приложилась лбом к ружейному ложу. Как пить дать, вскочит шишка. Но все же успокоительно было оказаться в руках Филиппа, последнее время он как-то от Нелли отдалился.
— Отче, а что ж землю рыхлить мешкают? — не вылезая из покойных объятий, Нелли повернула голову к отцу Модесту. Чем ближе к стенам, тем делалось люднее. Казалось, на улицы высыпали все, кого Нелли только видала в Крепости: зато малых детей словно Крысолов увел всех до единого. Фон Зайниц с Федором толкали небольшую пушку в налете ржавчины.
— Эка кулеврина-то опаршивела! — Отец Модест, приналегши третьим перед взгорком, выпрямился и похлопал рукою по лафету. — Никакого к старости уваженья! Так зачем рыхлить землю, Нелли?
Выскользнув из-под плеча Филиппа, Нелли ухватила отца Модеста за рукав. Так оно и есть, все позабыли!
— Греческий огнь землей гасят, не водой! — сбивчиво говорила она, не выпуская обшлага, за который оказался заткнут белоснежный платок. — Лучше заране накопать!
Хотя бы жиром для пущего пламени им негде напастись, стиснула зубы Нелли. Чем-то она взрослей Верхуславы, та не поняла, а Нелли, после знакомства с Венедиктовым, многое теперь такое ловит на лету. Как-то само получается. Они ведь не из того крепят к стрелам извлеченное из тел человечьих, что им так веселей. Расчет-то сугубо практического свойства. Зачем убивать скот, взятый близ города, коли его можно угнать? А вот людей надо всех поубивать перед осадою, чтоб окружить город мертвой землею. Так чего ж телам зря пропадать? Катька, Катька, ну куда тебя понесло?
— Не тревожься, Нелли, — черные глаза отца Модеста проницательно сощурились. — Много столетий прошло со времен Ига. Теперь ордынцы знают куда меньше способов нападения. Греческий огнь им уже неведом. Как и многое другое, очень многое.
Нелли всю жизнь научали, что, чем старей делается род людской, тем больше изобретений знают народы. У отца Модеста же выходило что-то противуположное.
— Орда теперь не та, что прежде, — усмехнулся отец Модест, прислушиваясь к многоголосому вою вдалеке. — Это лишь жалкие племена дикарские, не объединенные меж собою. Они боле не одержимы Великим Злом. А раз так, прежние учители их позабыли.
Нелли хотела было спросить, что за учители такие водились прежде у ордынцев, да вниманье ее отвлекла медная коленчатая подзорная труба в руках поспешавшего к валу княсь Андрея. Поглядеть бы на тартар вблизи! Нет, необязательно сейчас просить, людям не до нее. Ей забава, им дело.
Параша меж тем упорхнула, заприметив вдали высокую худую старуху по имени Харитина. Похоже, она и есть лекарка, во всяком случае, Парашка за ней вьется хвостиком.
— Хоть на стену-то мне можно подняться? — насупившись, спросила Нелли.
— Да, вполне можно, — рассеянно ответил отец Модест, поправляя белую прядь. — Монголы теперь не подступаются на выстрел. Выжидают.
— Так их же слышно! — изумилась Нелли. По охотам в Сабурове она с малолетства знала, что лет пули длинней крика.
— Здесь горы, звук многажды усилен. — Отец Модест ступил уж носком сапога на деревянную ступеньку подступающей к стене лестницы.
— Выжидают — чего, Ваше Преподобие? — Роскоф перекинул из руки в руку ружье, по вине коего над бровью Нелли уже вздувался изрядный бугор. Между тем самого этого ружья Нелли у Филиппа раньше не видала: было оно с необычайно тонким стволом, длинным, словно удилище.
— Опасаюсь, подтяжки новых сил.
— Филипп, а что сие за ружье смешное?
— Это ты смешная, Нелли, арнаутскому же ружью я не знают равных, особо с того времени, как заменили ударный замок кремневым. Но у нас в дому было и старое ударное, с узором из кораллов, батюшкиной юности. Я с ним стрелять учился. Хорош здесь арсенал, Ваше Преподобие!
— Шибко разные масти, — отозвался отец Модест. — За два-то с половиною столетья чего только не накопилось.
Нелли с наслаждением вдохнула ветер распахнувшегося пространства. Теперь стало наконец видно, что воют и свистят не дух Эрлик со своею бесовской свитой, но существа во плоти. Хоть и были те существа, сказать по правде, немногим больше Орестовых оловянных солдатиков, кои в свое время унаследовала Нелли. В темно-синих, неприятного колеру, одеждах, похожих на короткие кафтаны, шапках с длинными звериными хвостами, стелющимися на скаку, маленькие всадники перемещались туда-сюда, на первый взгляд безо всякого смысла. Ни пороков, ни Гуляй-полей, Нелли, к своему довольству, не приметила, были лишь длинные лестницы. Не нашлось у ордынцев и хитрого коромысла, с корзиною для людей на одном конце и мешком для камней на другом: коромысло крепится посередине на столбе, а чем больше камней нагрузят, тем выше поднимаются люди. А когда корзина поднялась до высоты стен, край коромысла к ним подводят. Тут уж штурмующие сыплются на стены, как горох. Что же, прав отец Модест, измельчали окаянные.
— С чего ж они полезли, впервой-то за сто лет? — задумчиво произнес княсь Андрей, облокотившийся рядом о деревянные перилы. — Хочешь поглядеть в подзорное стекло, дитя?
Нелли от неожиданности только кивнула. Андрей Львович протянул ей трубу. Плоское восковое лицо тартарина, с чертами неподвижными, как у статуи, подпрыгнуло вдруг так близко, что Нелли едва не выронила тяжелую медяшку. Косая застежка синей одежды, войлочная шапка с хвостом, похожая на ойротскую. Глаза — будто прорезанные ножиком щели, в которые набилась грязь. Статуя из воска.
При седле с острой лукою у тартарина был шест, на который он прицепил длинную полоску алого шелка. Лоскут заметался в воздухе — туда-сюда.
— Чего размахался? — Нелли возвратила трубу. От стремительного отдаления картины нахлынула слабость и пошла кругом голова. Нелли подзнабливало немного, язык во рту сделался шершав. Ох, как охота пить. Не шутка перепрыгнуть через несколько столетий, да еще из огня в полымя.
— Команды передает, сейчас потянутся на приступ, — пояснил отец Модест. — Одно худо, княсь. Неубивающих-то среди мужчин сейчас вдвое больше, чем сто лет назад. Тогда сей баланс нас больше беспокоил. Разнежила нас мирная жизнь.
У Нелли все вертелось на пересохшем языке сказать, что Катя в тайге, но она сдерживалась. Ничем тут не поможешь, и нельзя перед боем отягчать мужчин лишнею тревогой.
— А чего ж мы просто так тут стоим? — спросила она вместо этого.
— Так делать покуда нечего, — засмеялся отец Модест, отрываясь от трубы, коей в свой черед завладел. Ее тут же перехватил Роскоф, которому, Нелли приметила, давно уж было невтерпеж.
— И со стен было видно, что, когда они ели человечину, ненасытные птицы-стервятники брезгуют клевать за ними с костей остатки плоти, — задумчиво проговорил он, жмуря невооруженный глаз. — Мог ли я думать, с неохотою одолевая страницы великого хрониста аглицкого Матфея Парижского…
Только Филипп и может так опростоволоситься. Нелли хихикнула втихаря: аглицкий хронист из Парижа!
— В каком изданьи? — поинтересовался отец Модест таким тоном, словно вел светскую беседу в столичной гостиной, а не стоял на свежем ветру над готовящейся к нападению ордой.
Решил, верно, не конфузить Роскофа его ошибкою, решила Нелли.
— Цюрихском одна тысяча шестьсот шестого году, — Роскоф все вглядывался. — Мог ли я помыслить тогда, что скушный урок обернется явью? Воистину непостижны уму ветры, что гонят по морю житейскому утлый челн судьбы!
— Бывают растенья, коим бури надобны для произрастания. Знал бы родитель Ваш, что в свое время всплывут с неохотою приобретенные знанья… А вить они всплывают, Филипп, не первую уж неделю всплывают… Однако ж медлят они выстроиться для приступа.
— Некого гнать на стены вперед себя по трусливой их манере, — недобро усмехнулся княсь Андрей. — Ойроты-то, чаю, рассыпались во все стороны. Надобно самим лезть, а неохота.
— Как это вперед себя? — заинтересовалась Нелли.
— Ордынцы никогда не любили идти на приступ сами. Гнали они вперед плененное населенье, понуждая драться. Человек слаб — в бою есть шанс выжить, отказ же от боя был смертью неминуемой. — Давши Нелли сие разъяснение, княсь Андрей повернулся к отцу Модесту. — Не то удивляет меня, отче, что впервой за столетие они напали. Мы вить живем подобно тем, кто селится близ Везувия. Странно другое — любят они пускаться в поход осенью, когда лошади в хорошем теле.
Нелли, соскучась, отошла к ближней башне. Высокий человек, сидевший на настиле, привлек ее взгляд. Собственно, и не сам он, но объемистая фляга, из крышечки коей он пил.
— Не вода ли в Вашей фляге, сударь? — спросила она, облизывая губы.
— Вода, — отвечал тот, не глядя на Нелли. Немолодой, годов сорока, показался он странен: худ, как Кощей, с бородою и спутавшимися из-за собственной длины волосами: ничем не собранные, доходили они едва не до пояса, словно он никогда не стриг их. Кроме того, Нелли думала доселе, что уж всех обитателей Крепости знает в лицо. Сего ж видела впервые, небось такого лешего не забудешь.
— Как славно, я умираю от жажды! — засмеялась она. — Не поделитесь ли со мною?
— Нет, — отвечал волосатый, угрюмо отводя взгляд.
Хорош политес! Нелли состроила оскорбленную мину, но поскольку волосатый на нее по-прежнему не смотрел (глядел он теперь на флягу, которую завинтил и повесил на бок…), демонстрация вышла напрасной. Оставалось только повернуться спиною и отойти, что Нелли и сделала.
— Нелли!! — Отец Модест махал ей рукою. — Немедля спускайся вниз да ступай к себе! Приступ начинается!
Пришлось вправду спуститься, рачительно выражая притом неудовольствие. Над каждою ступенькой Нелли раздумывала, прежде чем опустить ногу, и отец Модест наверху начал уж терять терпение.
— Дитя, я зряшно трачу время, за тобой надзирая! — воскликнул наконец он. — Будь же разумна, ступай к себе без понуждения. Попросил бы я тебя пойти в церковь молиться за защитников христианской твердыни, да не твоя вина, что молитве ты толком не обучена.
— Да уж ухожу, — буркнула Нелли, спускаясь чуть быстрее. Еще с родителями сей фокус был отшлифован. Коли вперед поупираться как следует, увидевши, что ты наконец поддаешься, человек с таким облегченьем вздохнет, что уж проверять не станет.
А стена вокруг Крепости велика, и в общей сумятице на нее вниманья не обратят. Ну еще из одного места прогонят, экое огорчение.
Прошед немного улицею вглубь, Нелли свернула в переулок. Вскоре она вновь оказалась у стены, только шагов за сотню от своих опекунов. Тут ее даже и прогонять не стали, Соломония с непонятным прозваньем Чага, девица годов шестнадцати, что подбрасывала дрова под булькающий черным варевом котел, напротив, велела принести из пристройки ковшей.
Ковши на длинных ручках, что Нелли приволокла охапкою, были темно-зелеными, словно мхом поросли, так окислилась старая медь.
— Ничего, не варенье варить, — недобро улыбнулась девушка. — Я чаю, дорогие гости не отравятся угощеньем. Спроси поди Аринушку, скоро ль подавать.
— Арина там? — обрадовалась Нелли, запрыгивая на лесенку.
— Нет, в горнице сидит, рушники крестиком вышивает, — Соломония сунула в котел длинную палку и принялась вращать ею, будто кипятила белье.
Сей ответ Нелли восприняла как положительный и не ошиблась. Княжна сидела наверху, налаживая странное оружье: было это нечто вроде наборного из рога лука на палке, палка же казалась длиною не менее трех локтей.
— Война-то у нас вперемешку, и старая, и новая, — Арина накручивала что-то наподобие ручки музыкального варганчика. Кабы Нелли не знала, что война пришла впервые за сто лет, она подумала бы, что для княжны привычна она не меньше, чем охота. — Арбалет сие называется. По мне, так лучше ружья. Церковный запрет был в доружейны времена — противу христиан его пользовать. А на неверных разрешалось. И поделом.
— Соломония спрашивала, когда смолу снимать.
— Погодим покуда. Хотя уж скоро, вишь подтягиваются.
Нелли свесилась через перилы. Гладкие мощные бревна сизо-серебристого цвета возвышались над пустой землей, что лежала меж частоколом и гигантским хороводом голубоватых валунов, показавшихся Нелли чем-то наподобие яиц сказочной птицы Рох. Только были эти великаньи яйца полуврыты в землю. Сколько раз Нелли весело скакала мимо! И только сейчас задумалась она о нерадостном их предназначении.
— Отчего отсюда, со стен, далеко видать, а стен из-за валунов не видно? — спросила она, указывая на мечущиеся туда-сюда синие фигурки.
— Строили с умом, — княжна повернула какой-то рычажок. — Хорошая штука, спусковой-то крючок. Император Максимилиан его придумал, когда его самого чуть не зашибло ошибкою.
— Бросила б ты свою игрушку, княжна! — крикнул широкоплечий отрок, стоявший с ружьем шагах в десяти. Кажется, звали его Сергием.
— Еще чего! — певуче откликнулась Арина. — А ты, Ленушка, примечай. С валунами-то с этими сам царевич придумал. Таран противу них бессилен, это тебе не стена. Их можно только подкопать да откатить, так вить сколько на то времени надобно. И стены деревянные от огня защищены. Да и к стенам-то у нас дома вплотную стоят, а после камней пусто. Хоть и переберешься через них, а будешь как в мышеловке. У греков такая пустота называлась перибол, полоса смерти. Только у них между двух стен крепости.
— А мост въездной?
— Деревянный он. Наши уж его сожгли, чуешь гарью слева доносит? Теперь там только яма глубоченная промеж двух валунов.
— Княжна, а там на стене человек такой, — Нелли нахмурилась, вдруг вспомнив невежу. — Раньше я его не видала. Водою меня не угостил из фляжки своей. Тощий телом, с лохмами до пояса.
— Так это Нифонт.
Если по мненью Арины имя жадобы-грубияна и являлось исчерпывающим объясненьем, то Нелли с тем не была согласна. Ну Нифонт, а не Степан или Ермил. Так и что с того, дамам грубить? Однако ж ничего прибавить к сказанному княжна, очевидно, не намеревалась.
— Идут! — весело воскликнула она, раздувая тонкие ноздри, словно нюхая опасность. — Ленушка, кубарем вниз, Соломке скажи, чтоб снимала котел, да кликни Евсея с Владимиром, они в амбаре шахматами баловаться затеяли, скажи — пора!
На взгляд Нелли, никаких изменений не проистекло. Визги, сделавшиеся настолько привычны, что она перестала их слышать, не стали громче, длинные хвосты шапок метались по-прежнему за всадниками, мелькали цветные шелка на длинных шестах.
Но спорить Нелли не стала, а поспешила спуститься.
Евсей, рьяный охотник годов тридцати, и черноволосый кудрявый недоросль Владимир уже, как оказалось, отстали от шахмат и были с Соломонией. Владимир мешал теперь варево вместо нее.
— Арина сказала, пора! — крикнула Нелли, донельзя довольная, что здесь ее никто не гонит.
Тащить вверх по лестнице тяжелый котел, наполненный жидкою, словно вода, черной кипящей смолою, оказалось делом непростым. Евсей подымался задом, нащупывая ступени ногою в ойротском поношенном сапоге с невероятною осторожностью, такой, что Нелли, затаив дыханье, не могла оторвать взгляда от его рачьей переступи. Владимир же старался попадать в такт, словно они с Евсеем танцовали. И страшная скорлупа с далеко отстающими прихватами плыла вверх недвижима, словно стояла на месте.
А Соломония Чага уж катила к кострищу второй котел, будто обруч, и ей помогала незнамо откуда выскочившая худенькая и темнокосая Соломония Пятница, Неллина ровесница. Она-то и поделилась только что с Нелли глотком воды из своей фляжки: больше там не было.
— Тебя за смертью посылать, — Арина подгребла к себе поближе запас железных стрел, мало похожих на стрелы.
Нелли не успела подосадовать на зряшное нетерпенье княжны, как на верхушке камня-валуна оказался вдруг монгол.
— Лестницы снаружи подперли, — пояснила Арина, приноравливаясь стрелять. Однако ж не успела: правее ухнул ружейный выстрел, и ордынец отправился туда, куда было изготовился, но только головою вниз.
— Похлебай овсяного киселя, — Сергий опустил ручницу.
Через камень слева появился еще один монгол, а на соседнем справа аж трое. Арина мелодично засмеялась где-то рядом, и одинокий по-куриному захлопал вдруг на месте руками и, откинувшись со стрелою в горле, канул обратно, словно его и не было. Но справа, соскользнув спиною, ордынец мягко приземлился. Второй не поспешил за ним, а принял что-то снаружи и успел кинуть внутрь прежде, чем его достиг один из трех прогремевших выстрелов.
Чуть выше человеческого роста, не сколоченная, а связанная ремнями, лестница валялась теперь поперек убитого монгола. От семи выстрелов упали трое, но Нелли уж не могла уследить за всеми, кто достиг перибола — мертвой земли.
Лестница многоного бежала к частоколу. Некоторые из несущих лестницу падали, но их тут же заменяли другие. Еще одна, как заметила Нелли краем глаза, упала из-за валунов.
Более редкие выстрелы доносились снизу, частые — сверху. Летело все — и пули, и стрелы. Оглушительно заухала кулеврина, но ядра падали вне Неллиной видимости.
— Аринушка, дай мне выстрелить! — взмолилась Нелли.
— Не дам. Бери вон ковш, станешь смолой поливать, покуда Модест тебя не согнал.
— Но почему? Почему тебе можно, а мне нет?
— Ты из другого мира, — нахмурилась княжна. — Мы вить тут, почитай, в шестнадцатом столетии зажились.
— А я что, из парадизу какого? — вспыхнула Нелли. — Меня в младенчестве чуть Пугач не погубил, только бабушка спасла.
— Это другое. Некогда спорить, лей!
Одну из лестниц, теперь их было много, уж подтаскивали внизу к стене. Две верхние почерневшие палки стукнулись о настил пола прямо рядом с Нелли.
С натугою зачерпнув, Нелли завела подале и опрокинула тяжелый ковш. Послышался гортанный вскрик, палки под ногами Нелли качнулись вдруг, снова стукнулись о настил, оторвались от него второй раз и полетели прочь, открывая глазу часть лестницы. Согнувшись вдвое, Нелли разглядела ее целиком — лестница валялась на земле, а рядом корчился, пытаясь высвободиться из перекладин, обожженный тартарин. Когда черный поток настиг его, он успел вскарабкаться до половины.
И тут сама Нелли оказалась в воздухе. Чьи-то руки железными тисками сжимали ее под мышками. Отчаянно болтая ногами, Нелли силилась либо достичь опоры, либо лягнуть сзади нежданного врага.
— Теперь каждый воин на счету, а на тебя в такую минуту положиться нельзя! — прошипел около ее уха голос отца Модеста. — А от тебя, княжна, не ждал такого ребячества!
Когда частокол сделался немного выше макушки, Нелли ощутила под ногами ступеньку. Трудно было не ощутить — отец Модест не поставил, а скорей швырнул ее на ноги. Нелли вывернулась из рук и оборотилась: лицо его разрумянилось от гнева.
— Чем я лучше других или же чем я их хуже?! — воскликнула она в свой черед возмущенно.
— Сие не твоя жизнь, — ответил отец Модест, сам не ведая, что повторяет за разруганной им только что Ариной. — Но препираться о том с тобою я не намерен. Не хочешь понять по-хорошему, поймешь по-плохому. Коли сию минуту не будет тебя в безопасной горнице, сразу после монгол отправлю тебя с подругами домой. С рук на руки родителям твоим! Даю в том слово чести! И наплевать на Венедиктова!
Нелли, не отвечая, круто развернулась на низких каблуках верховых сапог.
— Да ступай не к себе, далеко! — крикнул ей вслед отец Модест. — Иди в дом к Арине!
Обида, казалось, стучала в висках и застила дорогу. Нелли даже подивилась, что ноги донесли ее до терема княжны, а не на сыроварню или к порубу. По обыкновению Крепости дом был незаперт, да и запирать его было не на что. Нелли вошла: ни души! Небось даже старенькая бабушка дома не осталась. Только что была она в гуще самого настоящего бою, что оказалось и вовсе не страшно, а теперь бредет себе в домашней тишине привычных сеней, заходит в знакомую гостиную, где так смешно перемешаны предметы китайской роскоши с немануфактурными тканями и домашней работы утварью. Вот тоска-то, вот обида! А с него вить станется, в самом деле отправит домой!
Нелли решила подняться уж в Аринину горницу, там хоть книги есть, впрочем, едва ли можно читать себе книгу, когда все нормальные люди вокруг сражаются. Парашка-то небось пристроилась к своей старухе, лекарства варить для раненых. А Катька… Ладно, о Катьке сейчас думать не надобно, она выкрутится. И вообще всем сейчас веселей, чем ей, Нелли!
В горнице княжны было такое множество охотничьих трофеев, что Нелли никогда не могла упомнить хоть половину. Роскошная медвежья шкура покрывала сверху бирюзовый шелковый ковер, вешалками же для ручниц, луков и ножей служили рога.
С одного из них Нелли сняла от нечего делать булатную саблю в красиво окованных серебром ножнах. Шпаги в Крепости не были в ходу, фехтовать на них, строго говоря, учились лишь те из мужчин, кто бывал хоть изредка в России. И собственная же Неллина шпага пылилась в горнице — пришлась не к месту. Перешел на саблю даже Роскоф. А все ж шпага чем-то милей душе, подумала Нелли, вытаскивая из ножен сверкающий булат. Шпага либо уж меч, как в старину. Что-то чужое, коварное кроется в этой односторонней выгнутой полосе.
Стукнула створка окна. Арина даже больше других любит студить комнаты свежим ветром. В Сабурове климат куда мягче, а в такую раннюю весеннюю пору оконные рамы еще не выставлены, окна учиханы кудельными оческами. Нелли обернулась с саблею в руке.
На глубоком узком подоконнике, обитом рысьим мехом, стоял тартарин.
Как он только здесь оказался? Нелли не успела даже испугаться, хотя стоило бы. Не монгол, глупое, ничего не говорящее слово, а тартарин из памяти Верхуславы. В синем полукафтане и кожаных штанах, колченогий и низкорослый, с окровавленной саблею в руке. Восковое лицо мертвенно отливало изнутри свинцом и не являло ни возраста, ни чувств, однако ж в черных щелочках очей явственно вспыхнуло торжество при виде некрепкого на вид недоросля, пусть и вооруженного.
Кануло лишь несколько мгновений, прежде чем ордынец упруго спрыгнул на пол с подоконника, как только успели глаза приметить столько подробностей, как промелькнуло столько мыслей в голове?
Пистолеты у Катьки, хорошо хоть, что в руках Аринина сабля, хотя чего хорошего? Биться на режущем оружье дело совсем иное, чем на колющем. Для сей утехи шляхетской нужна не только ловкость, но и сила.
А тартарин уж шел на Нелли. Саблю он, ухмыльнувшись, опустил, верно не сочтя, что понадобиться, а другою рукой начал вытаскивать из-за пояса сизую волосяную веревку.
Ах ты, нежить, чего захотел! Нелли чуть отступила назад, поднимая саблю обеими руками, словно меч. Благо рукоять оказалась никак не на ее руку, стало быть, сабля не Аринина, чья-то мужская.
Ордынец заквохтал мелким смехом, будто рот полоскал. Однако ж остановился, даже в свой черед отступил, прикидывая, как бы половчее метнуть свой аркан. А ведь метнет, окаянец! И чего тогда? Нелли на мгновение зажмурилась, угадывая, как просвистит сейчас жирная веревка, захватит руки или ноги, потянет…
Но веревка все не свистела. Тартарин стоял с напрягшеюся для броска рукой, между тем как за его спиною что-то мелькнуло в окне. Бесшумно, совсем бесшумно, еще кто-то проскользнул в окно, не успевши даже поставить на подоконник вторую ногу, вскинул руку с коротким ножом и изготовился к прыжку. Нелли не видела его толком, не будучи в силах оторвать глаз от веревки. И веревка метнулась к ней, но вполовину силы, упала на ходу, как умершая в прыжке змея. Словно пытаясь ее нагнать, ордынец рухнул головою вперед, стукнулся об пол шагах в трех от ног Нелли. Войлочная серая шапка при этом не слетела с его головы, да и не могла б слететь, пришпиленная прямо под затылком. Намертво пришпиленная, торчала только самая рукоять ножа.
— Заметил я, куда он проскочил. — Голос Неллиного спасителя звучал со странною хрипотой, словно говорить ему было трудно. Спутанные длинные волосы лезли ему в лицо, он небрежно откинул их рукою за спину. Так это ж давешний грубиян, как бишь его, Нифонт!
— Вовремя Вы подоспели, саблей мне рубиться несподручно. — Нелли силилась говорить ровно, но предатель-голос дрожал. — Он вить поранить кого-то успел.
— Не насмерть, — непонятный Нифонт шагнул к телу, нагнулся, вытягивая из толстой шапки окровавленный нож. О шапку же и вытер лезвие, она не вся успела пропитаться кровью.
Нелли не могла не пожалеть отливающего мягким блеском шелка бирюзового ковра. Нифонт же со спокойной деловитостью перевернул тело лицом кверху (смерть не изменила гадкого цвета кожи, только наполнила щели глаз тусклым свинцом.) постоял, размышляя, вытащил нож из голенища сапога, а от толстого пояса отцепил ножны сабли и что-то вроде большого черного кошеля. Тесемки он развязал: вывалились огниво, небольшая пилка, моток нитей и круглая золотая пластинка с затейливой чеканкою. Сам кошель и прочее невежа швырнул рядом с трупом, пластинку же отложил отдельно к взятому оружию. Затем с обеих сторон набросил на тело испачканный ковер и перехватил концы в узел, верно, чтоб удобней было тащить.
Оскорбленная пренебрежением, Нелли, скроив такую же, как во всяком случае ей представлялось, деловито-безразличную мину, распахнула дверь.
— Зачем еще? — Нифонт свел брови.
— Что ж, так и оставлять падаль в Арининой горнице? — холодно поинтересовалась Нелли. — Вы разве не намеревались, сударь, избавить княжну от столь неприятного сюрпризу?
— Так не через дверь же, — пожал плечами Нифонт.
— А как же еще? — Нелли опешила.
— После осквернения порога весь дом разбирают до бревнышка, а бревна сжигают.
Не глядя на приоткрывшийся рот Нелли, Нифонт поволок труп в ковре к окну. Да что ж он такое делает?! А делал Нифонт между тем вот чего — взваливал отвратительный узел на подоконник. Взваливши, с силою толкнул: снаружи застучало и шмякнуло.
Сама не зная зачем, Нелли подлетела к окну. Стремительно, Нифонт отпрянул в сторону, как от огня, Нелли просунулась в оконницу. Тело тартарина валялось на дворе, раскинувшись бессмысленною куклой.
— Глядеть надо! Еще б чуток, и не ровен час до меня дотронуться, — Нифонт казался сердит, впрочем, сердитость и без того была его свойством.
— Ну и что с того?
— Из каких же ты краев, когда не ведаешь того, что малый ребенок знает? — Нифонт поднял золотое украшенье, повертел, чтобы игра света отчетливей выявила рисунок.
— Да хоть бы из алеутских, — возмутилась Нелли. — Но в моих краях принято объяснять чужеземцу обычаи.
— Твоя правда, отрок, — Нифонт поднял глаза от украшения на Нелли. Глаза его были холодного цвету, похожего на легкий пепел, и черные зрачки головешками выглядывали из этого пепла. — Чего тебе растолковать, спрашивай.
Отрок?! Вот так кунштюк! Да вить вся Крепость знает, кто такова Нелли Сабурова! Сколько раз догадывались те, кто еще не был с нею знаком! Если он не знает, что Нелли Сабурова гостит в Крепости, отчего ж не поинтересуется, откуда взялся чужой отрок? Здесь вить нету чужих! Ну, не хочешь знать, так и не надобно.
— Его пришлось выкинуть в окно из-за того, что он через окно сюда пролез? — спросила она для начала.
— Глупости мелешь. Коли враг убит в доме, запрет есть выносить его через дверь.
— Почему? — не в шутку заинтересовалась Нелли.
— Мне неведомо, да и до меня уж давно никто того не знал. Старый то обычай, боле тысячи лет ему. Но оттого ль в России его забыли, что давно не убивали врагов? — Нифонт неожиданно усмехнулся, и словно бы крошечная искра вспыхнула на мгновение в головешках его зрачков.
— Боюсь, не от этого, — Нелли посерьезнела. — Там много чего забыто теперь такого, что к телу и душе, к соединяющей их нити касается. А откуда ты понял, что я из России?
— Догадался. На здешних не походишь.
— А отчего не спросишь, чего я здесь делаю?
— Без дела здесь российские не бывают. — Нелли не оставляло ощущение, что Нифонту трудно говорить.
— Тебе никто не рассказал, кто я?
— Со мною пустых разговоров не ведут.
Нелли хотела было спросить, почему до Нифонта нельзя дотрагиваться, но не решилась.
— А кого поранил ордынец? — поинтересовалась она вместо того.
— Меня, — послышалось из растворенной двери. В горницу легкою походкою вошел Никита Сирин.
Дорожный его сюртук, без того драный, был теперь рассечен на правом боку. Взрезанные края потемнели. Впрочем, глядел он молодцом, похоже, задело неглубоко.
— Задело неглубоко, — сказал Сирин. — Трое их свалилось на меня, окаянцев, немудрено, что один таки рубанул да убежал. Ну силен по крышам скакать, что твоя обезьяна.
— А как же ты выбрался, Никита? — Нелли рада была старому знакомцу, тем паче разбавившему своим появлением компанию Нифонта, каковая пусть и не была неприятна, однако ж настораживала.
— Так они же и выпустили, — засмеялся Сирин. — Чаяли поди, спасибо скажу.
Нелли засмеялась тоже, однако ж Нифонт глянул на Сирина исподлобья — не весьма приветливо.
— Ну бой вокруг кипит, — Сирин покачал головою. — Покуда сидел взаперти, думал, скончанье дней наступило.
— А другие двое — в Крепости? — обеспокоилась Нелли.
— Куда ж им деваться. Да не тревожься зря, милое дитя, они уж ни на кого не набросятся. Там и валяются, возле темницы.
— Так ты их поубивал?!
— Вестимо. Не так уж и плохо для мирного москвитянина. Саблю выхватил у ближнего, бедняга от неожиданности опешил. Вот собственною саблей и прикончил, а затем второго.
В Сирине проистекла явственная перемена: убитый отчаяньем в предыдущую встречу, он теперь вновь походил на прежнего весельчака-студиозуса.
— Не думай, надежды не питаю, что меня теперь сии недоверчивые горцы отпустят с миром, — усмехнулся Сирин, верно уловил мысль Нелли в ее лице. — Но все веселей, что не столь глупо сгинул.
— Так тебя и должен я был к монгольцам везти? — хмуро спросил Нифонт. — Я вить ради того и в Крепость пришел — весточку мне примчали.
— Доподлинно не отвечу, но едва ли кого-то еще, — Сирин изящно поклонился.
— А орда-то сама пожаловала, — Нифонт, казалось, размышлял. — Верно, иначе с тобой решат теперь. Обратно в поруб можешь не ворочаться, но и не дури под переполох. Бежать-то отсюда все одно некуда, сгинешь в пути. А верней, опять догонят.
Еще одна странность, отметила Нелли. Что делать с Сириным, решали все взрослые мужчины наверное, а еще некоторые из женщин. Нифонт же говорил так, словно его решенье судьбы Сирина никак не касалось. Быть может, потому, что он был не в Крепости тогда? Но вить знали же, где искать, раз прислали вестового.
— А ты не в Крепости живешь? — спросила она.
— Нет.
— Мудреная штука, — Сирин присел на корточки и поднял золотую пластинку. — Рисунок сюжетной. Мне читывать доводилось, тамошние обитатели все больше узоры пишут.
— Ладно, недосуг мне теперь, — Нифонт скрылся в дверях. Похоже, сию фразу следовало принять за прощание.
— Пожалуй, и я тож поспешу, — Сирин поднялся с украшением в руках. — Небось и руки негодяя соглядатая в сей час не лишни. А ты меж тем погляди, милое дитя, картинка любопытная. Каналией буду, ежели из здешней жизни.
Принявши украшение, Нелли не стала, само собой, удерживать Сирина. Пускай сражается. Поймут, может, тогда, что никакой он не убивец и соглядатай. А вот ей и вправду только и остается, что картинки разглядывать.
Тончайшей работы рисунок на пластине настолько изобиловал деталями, что основной сюжет выглядывался не враз — тонул в переплетениях деревьев с цветами, насекомых размером с людей, а сами люди были друг с дружкою словно лилипуты с Гулливерами. Гулливеры при том глядели горделиво, лилипуты же кланялись, ежели вообще не валялись на земле. И те и другие были занятные — одетые, словно древние египтяне, но при том несомненной принадлежности к черной расе. Губы у них были широки, а волосы курчавы. Надо ж уместить столько всего на штуковине величиною в ладонь! Не сразу и разглядишь, что устремлены все изображенные к молодой женщине, скорей даже девице — должно быть, царице или богине. Да, девица, и немногим старше Нелли. Сидит себе на чем-то наподобие легкого трона, удерживая в обеих руках змею-кобру. И хоть бы что ей! А на кудрях высоко поднятой головы еще две змеи, нет, скорей корона в виде змей, сжимающих что-то ртами. Что сжимают, непонятно, на пластинке щербинка. Должно быть, от вправленного некогда камешка.
Черного камешка!
Нелли аж застонала, прислонившись к косяку: вот дура-то набитая! С чего ей помстилось, будто оришалковое украшение было колье?! Это ж надобно умудриться — носить корону на шее!
Как она ее только не удушила от обиды — негритянская корона?
В бледно-голубых небесах вспыхнула еле различимой блесткой Цыганская звезда. И то ладно, что скоро ночь. Сидеть на Замке Духов, таясь меж каменных рваных зубьев его стен, Кате порядком наскучило.
Буханье пушек со стороны Крепости доносилось все реже, бой, верно, подходил к концу.
Орда, за которой Катя увязалась лесом, разбила лагерь не в самой Долине Духов, верно, побоялись, наслушавшись ойротов, но рядышком: с Замка он обозревался хорошо. Лошади паслись, выпряженные из шатров-кибиток. Ни старух, ни детей Катя не углядела — значит, шли набегом. В лагере оставались весь день лишь мужчины да несколько молодых женщин. Они ломали-таскали бурелом, сухой, как трут, сам просящийся в костер. Костров же развели без одного дюжину — взгромоздили на каждый огромные котлы, куда покидали мясо двух только что забитых жеребят. Зрелище недостойной гибели резвых стригунков было невыносимо. Нелли б на ее месте не стала и смотреть, но для Кати то было б предательство. Лошадь — воплощение бога странствий. Лошадь священна. Катя смотрела, бормоча монголам проклятия, самые страшные, заплетая в них, как положено, имена умерших людей, не замечая сама, что бьет мелким камнем по крупному, обдирая пальцы в кровь.
Но вот уж жеребят не стало, только поднялся над котлами пар. Катя заставила сердце биться ровнее. Одиннадцать котлов — не так уж это и много народу. Набег изрядный, но не войско. Так, разбойники.
Да и откуда взяться войску, Орды-то давно уж нету. Есть только земля Монгол, где жители живут в ордынской дикости, но без прежней силы.
Лагерь разбили не у реки, близ малого ручья. Катя закусила губу: неужто старое предание забрало над ней такую силу? Белая Крепость была новостроенной, когда девочка Дуняша проплыла ледяной водою через сторожевых и заколола монгольского голову под покровом ночи. Ордынцы были сильнее, куда сильнее. У этих небось и дозора такого нету, чтоб непременно в реку прыгать. Мечтанье пустое! А все ж пробраться в темноте в становище надобно. Хотя бы нож в сапоге, славный нож, отцов подарок, и у нее найдется.
Катя с досадою провела ладонью по инкрустированным рукоятям. Вот уж от чего толку сейчас мало, так это от пистолетов. Ну да ладно.
Один человек, державшийся наособицу, привлек взгляд девочки. Прежде всего, был он одет не в синее, а в серое, вроде бы с зеленым. Затем не принимал он участия в общих хлопотах — сидел себе на кочке, ровно не его дело. Чем-то себя занимал, удерживая занятье свое на колене, но разглядеть было никак невозможно. Кто таков? Главный? Нет, никакого ему внимания от остальных. Тож ходят мимо, будто его нету. Ну да ладно, проберется она в лагерь, поймет что к чему.
Со стороны Крепости по двое, по трое, потянулись верховые. И тут понятно. В Крепость не прорвались, да и куда им прорваться, убивцам лошадиным, но и уходить покуда не хотят. Решились до второго штурма отдохнуть.
А что, если не голову убить, а многих, насколько ножа хватит? Бить в сердце, так шума и не будет. Пробираться тихо она может лучше и не надобно. А собаки? Собак в лагере Катя покуда не видела, но днем они, быть может, спят. Две собаки было с пастухом — но табун от лагеря на расстояньи. Не лагерь они охраняют, а помогают загонять лошадей. Это не страшно.
Ничего не страшно, когда сидишь на Замке Духов, то ли будет внизу? Нелли и Парашка не знают, но она, Катя, давно уж поняла. Место Силы — вот что такое Замок Духов. Глупые ойроты не могли не почуять обитающих здесь сил, но прозвали их духами. А силы — не духи, силы это и есть силы. Силы долины, поросшей уже нежным молочным ягелем, силы голубых валунов, силы узловатых серебристых кедров, силы родниковых глаз в ресницах водосбора, силы запахов и ветров. Если лечь прямо на острые камни площадки (Парашка сказала б, что нельзя лежать на камнях, может, и нельзя на любых других, кроме этих!), раскинуть в стороны руки и смотреть в небо, тело словно бы начнет приподниматься само, а душа растворится в Долине, словно кусочек сахара, брошенный в чайный кипяток.
Как это она не заметила, что стемнело? Катя засмеялась. Никогда еще не удавалось ей так хорошо полетать, верно, опасность заставляет лучше слышать силы.
Опасность она там, внизу, вовсе не страшная. Ловко избегая осыпей, Катя начала спускаться. Не такое легкое дело, когда вокруг — хоть глаз выколи, лезть вниз по острым, местами и обкрошившимся камням. Но ойротский сапожок с гибкою подошвой (ох, дурит Нелли, местная одежа куда удобней!) уверенно находил опору: Катя только веселилась.
Темнота дышала влажными запахами просыпающейся Долины. Лагерь, как на ладошке различимый сверху, теперь отступил, говоря о себе лишь запахом дотлевающих кострищ. Катя скользила, как собственная тень, время от времени бежала с тенью наперегонки.
Запах гари и варева сделался слышнее. Катя осторожно перебегала от дерева к дереву, но деревья стояли все реже. Теперь пришлось идти, пригибаясь, по открытому месту.
Из всех костров осталось лишь три, далеко друг от дружки, остальные дотлевали, невидимые. Дозор, как Катя и ждала, оказался слабоват. Всего трое обходило лагерь по краю, да со стороны пастбища доносилось заунывное пенье дудочки. Пролежав немного, вжавшись в землю за валуном, Катя выждала, пока дозорные пройдут. Пешим ходом ордынцы двигались медленно, потешно выставляя кривые ноги. Мало сказать, кривые, дуга прямее!
Нелли вычитала в какой-то книжке, будто кости у конных народов с малолетства кривятся ради удобства езды, но теперь-то Катя наверное знала, что уродство — цена не вовсе неизбежная. Разве цыганы худшие лошадники, чем эти… (Катя задохлась от злости, вспомнив стригунков) …эти окаянцы?! Куда как получше! А кто ж такое видал, чтоб цыган ходил враскоряку?! Свои на то секреты есть, особые.
Проковыляли! Катя вскочила, не разгибая спины, и рванулась вперед. У-фф! Можно отдышаться, теперь она в безопасности, если, конечно,
можно назвать безопасностью пребывание среди спящих ордынцев. Во всяком случае, она в становище. Дозорные, если углядят снаружи, примут ее за ойрота. Отчего б ойроту здесь не быть? Ворон ворону глаз не выклюет.
Катя огляделась. Ордынцы не сделали себе труда залезать ради отдыха в кибитки, валялись как попало — кто на кошме, кто на седле головой, а кто и прямо на земле. Ничем особо от ойротов спящие не отличались. Ближе к костру грудами валялись обглоданные кости. Зачем им собаки, подумала Катя злобно, сами хуже псов!
Ох, любопытно разглядеть получше кибитку. Верх, оказывается, обтянут тонкою кошмой. Кожа, набранная в несколько слоев, заменяет дерево везде, где только можно, а порою и где вовсе бы нельзя. Твердая, будто рог. Но больше трех человек в такую не заберется, где ж внутри место для походного очага? И как он устроен, что самое повозка не загорается?
Но Катя удержала себя, внутрь не полезла. Осторожно обойдя кибитку, она очутилась около самого костра, медленно, словно бы уже и нехотя, доедавшего последние бревна.
А шагах в трех, в угасающем малиновом мареве, сидел, спиною к Кате, тот самый человек, коего она приметила еще сверху. Вот те на! Не ордынец и не ойрот, в европейском платьи, с пегими волосами, забранными лентой в хвосток. Теперь было видно, что он пишет что-то на колене грифельком в толстенькой книжке с застежками.
Как же он здесь оказался? Вроде не похож на пленника, слишком уж спокоен. Делом вон занимается. Хотя, с другой стороны — волоса ему на себе рвать, что ли? Не связан. А куда ж ему, развязанному, тут бежать-то? Небось про Крепость и слыхом не слыхивал, думает, места необитаемые. Да и по хлипкому сложенью сразу видно, человек смирный, не вояка. Вот и не связали, пренебрегли.
Катя застыла в досаде. Шелестит и шелестит страничками, горя ему мало. Еще вить и вскрикнет, когда обернется, с такого бумагомараки станется. А ей выбирай между тем: либо выручай глупого бедолагу, либо ордынцев убивай. То и другое не получится.
Между тем второе занятие представлялося Кате куда как соблазнительнее. Давняя девочка Авдотья, быть может, и умела отличить, кто у ордынцев главный, Катя же просто поубивает сколько получится спящих. Хорошо бы так всех! Вот бы в Крепости подивились.
Но всех поубивать едва ль бы вышло, а многих — пожалуй. Замеченная же, она стрелой полетела бы к табуну — где за ней угнаться колченогим! — вскочила бы на первую лошадь — в Крепости говорят, ордынские лошадки только хозяина слушают, да найдется ль такая лошадь, чтоб не услышала цыганского слова? И поминай ее как звали, не Катю, а Кандилехо!
А теперь этот несвязанный по рукам и ногам ее вяжет. Катя наморщила нос со злости. Хочешь не хочешь, а выручать придется. Да как бы ему еще знак-то подать, чтоб не выдал?
Бесшумно переступая по безжалостно вытоптанным росткам первой травы, Катя со спины же и приблизилась к сидящему.
Ровно кто подсказал, как надобно сделать: единовременно Катя ухватилась одною рукой за куцый хвост, оказавшийся хвостом парика, ладонью же другой крепко зажала рот сидящего.
— Одно слово, и оба сгинем! — прошипела она в самое ухо, прежде чем тот успел даже дернуться. — Я тебя выручу!
Едва Катя опустила руки, как незнакомец оборотился к ней с выражением величайшего изумления в лице. Чертами и росточком оказался он еще меньше, чем представилось издали, лет же казался средних. Лицо его, заросшее несколькодневною щетиной, было незначительно, из тех, что не разберешь — видал человека когда или отродясь нет.
Прижимая палец к губам, Катя выразительно перемялась на месте, изображая походку: ступай, мол, за мною.
Пленник вскочил на ноги на удивленье тихо, не забывши запихнуть книжечку свою за обшлаг.
Вдвоем шли тою же дорогой, хотя на сей раз Кате было не так безбоязненно. Заслышав дозорных, она припадала к земле или затаивалась за камнем или кибиткою. Незнакомец следовал ее примеру.
Лишь достигнув лесной сени, спасительной во мраке даже и без листвы, сумели неожиданные спутники остановиться и вновь взглянуть друг на друга.
— Вот так вышел жуков насобирать. — Голос ордынского пленника был хрипловато-приятен и показался Кате знаком. — Самого чуть на булавку не накололи.
— Да ты ж, барин, до Омска с нами ехал! — Катя, не могучи вскрикнуть, хлопнула себя ладонью по лбу. — Как тебя только бишь…
— Михайлов, мой юный дружок, Михайлов.
— И верно! Ты и тот раз в переделку-то попал, на дороге. С таким щастьем дома сидеть. На печи. Однако идем не спеша.
Спешить действительно не приходилось: бурелом и темнота являли опасное для путников содружество. Катя, однако ж, нарочно взяла в чащу поглубже, чем давеча. Небось не захотят гнаться-то.
— Скажи мне, мой спаситель, с кем сии башибузуки могли изготовляться для драки в сем безлюдном краю? Я, сдается мне, слышал даже пушечную пальбу.
— Может, первая гроза прошла? — Катя придержала ветку, чтобы ученого не задело.
— Едва ли, — Михайлов споткнулся было, но устоял. — Я думал, в здешних краях гарнизонов нету.
Катя призадумалась не на шутку. Спасти незадачливого барина-травника, конечно, следовало, только вот что с ним теперь делать? Не тащить же с собою в Крепость? Обратно в Россию его долго не выпустят, да и выпустят-то только ежели доверятся. А можно ль доверяться такому недотепе? С другой стороны, в Крепости пленником жить не в пример лучше, чем в рабстве у монгол. Будет себе букашек ловить да в книжной избе сидеть. Так его отпустить, пропадет, да и через Катунь не переберется. Кстати сказать, сюда-то он как попал?
— А как тебя, барин, угораздило через реку перемахнуть? — Катя остановилась.
— Не спрашивай, дружок, вспомнить жутко, — Михайлов засмеялся, но как-то жалко.
— А все ж таки?
— Ох, моченьки нет… Я и не собирался на другой берег-то. А башибузуки меня с этой стороны заприметили. А и не подумал худого… — Михайлов засмеялся опять, глядя на Катю ласковым, вроде бы даже согревающим взглядом. — Стою себе на косе да любуюсь, эка ловко ойроты переплавляются. Ухватятся за лошадиные хвосты, а лошадь плывет за них, хоть ее и сносит. В одёже кожаной, чтоб не околеть в холодной воде-то… Еще рукою помахал, вроде как поприветствовал на достигнутом бреге. Тут они меня как хвать арканом! А после этим арканом и увязали в вонючую шкуру, ровно поклажу. Лежу спеленатый, ровно гусеница в куколе, ничего не видать. Эка, думаю, ойротов-то мне хвалили как народец миролюбивый. Тут как потянет меня за ноги, камни затылком считать. К лошади, стало быть, привязали. Так и въехал в воду. Ох и лихо, вьюноша. Сам в слепоте, вокруг бурны волны. Под конец уж дыханье сперло, не чаял живым остаться. Все ж таки не задохся, раскутали поганцы. Это уж я потом скумекал, что монгольцы, не ойроты то были. Однако ж, юный мой спаситель, направляем ли мы стопы дале и ежели направляем, то куда?
— В одно место, — Катя, наконец, решилась. — Там, барин, люди поумней меня, разберутся, как с тобою быть.
Михайлов улыбнулся одними глазами — с выражением довольства в лице.
— Как же я виноват перед тобою, маленькая Нелли, — сокрушался отец Модест. — Но кто ж мог помыслить, что трое ордынцев прорвутся в Крепость?! Экий позор! Предки б нам сегодни в глаза наплевали.
К ночи тартары оттянулись от стен, но, по кострам судя, не ушли далеко. Князь Андрей Львович предрекал, что после второго приступа поганые повернут-таки восвояси, и с вылазкою решено было повременить.
— Отче, а из чего Нифонт столь странен? — спросила Нелли. Золотой щиток словно бы прожигал ей карман сюртучка, но вытаскивать его она медлила. Пусть колье не корона, только кровною родней от сего обстоятельства негритянка Настасья Петровна ей не сделалась. Она проверит сперва одна, во всяком случае, незачем обнадеживать отца Модеста.
— Странен? — Отец Модест поднял бровь. — Чем же?
— Правил приличия не блюдет.
— Блюдет, и еще как. Только применительно к такому человеку, как он, прилично совсем иное, чем для прочих.
— Он мне воды не дал, хотя сам пил из фляжки.
— Было б большим неприличием с его стороны предлагать к пользованию свою посуду. Приличие скорей нарушила ты, Нелли, никто из наших не попросил бы. Ох, Нелли, Нелли… Долго тебе пришлось здесь прогостить, и узнать ты узнала куда больше, чем мне представлялось заране. Как-то у тебя хватит силы духа до конца дней таить в груди наши секреты? А вить должно хватить — не зря ты одна из нас. Ладно уж, расскажу.
Они прогуливались по вечерней фортеции, мало самое на себя похожей. Обыкновенно в такой час узкие улочки погружались в темноту, разве в тереме-другом бросит косой лучик наружу одинокое окошко засидевшегося над книгою полунощника. Прохожие были куда как редки — ложились спать в Крепости рано. Теперь же восковые витые факелы торчали на каждом перекрестке из предназначенных для них железных крепежей, на кои Нелли не обращала ране внимания. Светились и многие окна — гулять было светло, как по гостиной. По деревянным мостовым там и здесь звучал постук шагов, казалось, спали в эту ночь только малые дети.
— Ты, верно, никогда не слыхала о том, как умер царевич Георгий? — спросил отец Модест.
Нелли о том нето, что не слыхала, но сроду не задумывалась. Белую Крепость сказочный родственник закладывал с внуками, а кажется, и с правнуками. Отчего ж ему умереть, как не от старости лет?
— Царевич, в отличие от узурпатора-брата, был благословен редкостным телесным здоровьем, — словно бы угадал ее мысль отец Модест. — Было оно не просто отменным, каким похвалятся многие старцы, избегавшие в младости своей излишеств. Нет! Было оно воистину достойно изумления. Казалось, самое старость шла к нему с опаскою, делая шаг там, где обыкновенно делает три. На девятом десятке царевич не только сохранил ясный разум, но и хаживал на медведя с рогатиной. Как гласят наши летописи, многие почитали то особою метой свыше. Тогда тут не вся еще возведена была стена из валунов, а нападали не только что монгольцы, но даже и ойроты. Бывало, каждую ночь вскакивали по тревоге. Дозорные не только вокруг Крепости ходили, но и по тайге. Со старых времен присловье осталось — редкий гребень, да частый гребень. Разумелось, тайгу чесать обыкновенным дозором либо усиленным. И себя самого царевич от сей обязанности не высвобождал. И вот, уж когда царевичу восемьдесят седьмой год шел, зашевелились ранней осенью ойроты. Принялись наши чесать тайгу частым гребнем, чтоб набега до Крепости не допустить. Были уж у них и ручницы в немалом числе, большею частью мушкеты. Из тех мушкетов, по здешнему обычаю, сговорились дозорные подавать сигнал, когда обнаружат подозрительные поводы. Был среди прочих и человек по имени Мелентий, преданного новгородского роду. В четверти дня пешего ходу от Крепости наткнулся он на изрядное кострище и потоптанную поляну. Охотники таким числом не ездят по тайге. Однако ж по направлению к Крепости большой след развивался, словно веревка по волокнам.
— Ойроты разбились небольшими отрядами, чтоб пройти незамеченными? — спросила Нелли: никогда она не уставала слушать рассказы о прошлом Воинства и Крепости, даже и в день, что сам войдет в летопись, как, скорей всего, «последний набег ордынский».
— Не только разбились, чтоб пройти, но и прошли. Мелентий понял, что пора подавать тревожный сигнал. Выстрелил он один раз в воздух, зарядил мушкет вновь. А как стал стрелять второй раз, соскользнул ногою в звериную норку, да и послал пулю не в небо, а в лес. Вскоре слева ответный выстрел послышался. А справа тихо. Мелентий встревожился, пошел в сторону своего второго выстрела. Вскоре видит, меж деревьями что-то белое, много белей ягеля. Еще на кулижку не успел выбежать нещасный, как признал царевичеву епанчу белого сукна, расшитую лазоревыми цветами. А один цветок — красней красного, алей алого, рудей рудого. Положительно занятно, маленькая Нелли, сколь сильна в человеке младенческая память. Повествуя тебе о сем вполне гишторическом факте, я сбиваюсь невольно на штиль моей бабушки, коя мне, четырехлетке, рассказывала сие как сказку.
— Он убил царевича?! — штиль Нелли сейчас не слишком занимал.
— Ранил смертельно. Жутко вообразить все сие вживе. Мелентий обезумел было от горя. Позабывши об ойротах, стрелял, покуда не вышли у него нето пули, нето порох, а затем принялся кричать. Легенда доносит, будто ойроты, заслышавши жуткий сей вопль, ужаснулись, что наружу вырвался Эрлик, и в страхе бежали. Во всяком случае, все ближние воины поспешили на крик. Вообрази только, как несли они раненого на носилках из стволов свежесломанных деревцев и сбруйных ремней, пробираясь тропами, чреватыми недружественными дикими! Тревога тогдашних обитателей Крепости была столь велика, что уж и сами они не заметили, как отразили набег. Царевича же смотрел в то время лекарь, молвивший без сомнения, что уж не часы, но мгновения Государя Крепости сочтены. Сразу после соборования царевич Георгий велел вынести себя к народу. В терем бы все не вместились, кто желал увидать его живым, понятное дело. Поднялся плач и стон, однако ж все услышали, как царевич слабым голосом велел подвести к нему Мелентия. Тот подошел, рыдая, и все шарахались от него, как от прокаженного. «Чада мои любимые! — с улыбкою изрек старец. — Надлежало бы мне произнести поучительную речь, прощаясь с вами, да по мне будет лучше напоследок сладить еще одно укрепление для нашей твердыни. — На сем он оборотился к Мелентию, что стоял на коленах, посыпая волоса прахом. — Знаю, дитя, что ты не сумеешь вовсе простить себя, как прощаю тебе я. Вижу, ты с радостью принял бы любую казнь. Но пусть не будет тебе казни, такова моя воля. Возьмись искупать грех иначе. Здесь мы братья и вольные люди. Но живем мы на грешной земле, и никто не избавит нас порою от черной работы, необходимой, чтобы защитить себя. Освободи же братью свою от грязи, прими ее на себя вместе с детьми своими, внуками и правнуками. Жестокость разъедает душу, словно козлиная кровь — твердь алмаза. Но обет жестокости, принятый во искупление, души не погубит». С этими словами царевич отпустил Мелентия и благословил тех, кто был особо ему дорог, — говорить ему уж недоставало сил.
— То был предок Нифонта? — спросила Нелли.
— Прапраитакдальше дед, — отец Модест изящно махнул рукою, приветствуя появившихся в конце ярко освещенной бревенчатой улицы Роскофа и фон Зайница.
— Но кто ж такой Нифонт? — поторопилась спросить Нелли, подозревая, что столь любопытный разговор будет сейчас прерван.
— Кат, — ответил отец Модест просто.
— Чем он таким занимается? — подошла с иного конца Нелли, коей слово кат решительным образом ничего не говорило.
— Пожалуй, при своей жизни он ничем и не занимался. Однако ж он знает много чего такого, что человеку лучше бы и вовсе не знать. Недобрые знания передаются в сей семье от отца к сыну, таков их крест. Однако ж, — отец Модест поморщился, — сдается мне, его знаниям суждено вскоре оборотиться практической стороной. С чего ордынцы разговелись вдруг впервой за сто лет? Придется сие выведывать.
— Пыткою? — Нелли передернула плечами.
— Пытошное дело осталось в России и просвещенной Европе, — гневно возразил отец Модест. — У нас не рвут людей каленым железом и не дергают на дыбе. Однако в человеческом теле есть малые места, одним прикосновением к коим можно выведать любой секрет. Есть бреши и в мозге человека. Всем скверным этим искусствам род Нифонта обучался у китайцев.
Нелли хотела еще спросить, кто ж шел замуж за потомков нещасного Мелентия, однако ж не успела.
— Хорошие новости, но и куриозные, Ваше Преподобие, — Роскоф казался весел. — Первое, Катерина вернулась цела-невредима.
— Ну и Богу слава, — облегченно вздохнул отец Модест.
— Так вы знали разве, что она в тайге? — подивилась Нелли.
— Хорош порядок воинский, когда начальники не знают, кто в нетях. Но второе, Филипп?
— Девица воротилась с гостем, — отозвался вместо Роскофа Зайниц. — Ордынцы взяли пленника, и вроде бы не вовсе Вам незнакомого. Он теперь в гостевой горнице княсь Андрея. Бедняга на человека не похож.
— Жили в тиши, не тужили, — отец Модест казался раздосадован. — Я чаю, многовато событий для нашей глухомани. Да кто сей таков?
— Человек ученый, безобидный. Собиратель травок да жучков.
— Ах, вот оно что! Ботаник! — Отец Модест расхохотался. — Как его бишь, Силантий, вру, Леонтий… Михайлов! Запретил бы я эдаким чудакам проводить свои изыскания без солдатской охраны!
— Вот вить что занятно, монгольцы до того обнаглели, что уж на том берегу его сцапали. Ну да сам он расскажет.
— Что ж, послушаем рассказов, все одно ночь не почивать.
Князь Андрей Львович оказался там же, его-то первого и увидала Нелли, которую, впрочем, никто к Михайлову не звал. Князь стоял у окошка, оборотившись лицом к собравшимся, и весь вид его изобличал задумчивость. Был в горнице и лекарь Никита Артамонович, вооруженный слуховою трубкой из кости, торчавшей из верхнего карману. Натуралист же сидел в удобных креслах у самой печи. Самодовольная до невозможности Катя прихлебывала из толстой чашки дымящийся взвар бадана с молоком.
— Мы тут извелись из-за тебя! — бросилась к ней Нелли.
— Ну и ничего со мной не сделалось, — отозвалась та преспокойно. Нелли только рукой махнула.
Горница была самая изрядная в Крепости, и, когда вошли отец Модест, фон Зайниц и Роскоф, а к ним и Нелли в привесок, все ж осталось просторно.
— Щаслив видеть знакомые лица, — Михайлов, хоть и не без усилия, поднялся и отвесил учтивый поклон. — Равно, впрочем, и мое щастие видеть лица покуда новые.
Зайниц поклонился.
— Воистину не был бы я удивлен столь безмерно, обнаруживши под сим нещедрым солнцем рощу кокосовых пальм, — продолжил Михайлов, согревая пальцы о кружку, стоявшую также и перед ним. — Вроде уж и май-травень настает, а намерзся в тайге. Вить и не намок, когда через реку-то меня волокли, а кости хлад почуяли. Тако все и зябну. Но, быть может, дрожу также из опасений за дальнейшую судьбу свою.
— Хуже было б Вам угодить в Монголию, тут девица права, — ответил князь Андрей Львович. Нелли заметила, что при слове «девица» Михайлов кинул быстрый взгляд на Катю, но промолчал.
— Не сомневаюсь, жребий мой был бы плачевен, — отозвался Михайлов, жадно приникая к кружке. — Однако ж ныне он темен. Робинзонада сия, сдается мне, добровольная. Добровольным уединением человек дорожит. Вижу, что едва ль меня отпустят восвояси, хоть бы и под слово чести.
— Не тревожьте зря душу, — ответил князь Андрей. — Быть может, Вас и выпустят отсюда под слово, однако ж не сразу. Мы должны знать, кому доверяемся. Покудова почитайте себя нашим гостем, а там Бог весть.
Вошла, с деревянною миской в руках, женщина, которую Нелли по имени не помнила.
— Чаю, уморили человека расспросами, не успел от поганых опамятоваться, — с добродушною усмешкою произнесла она, ставя миску на стол и снимая полотенце. По горнице разнесся приятнейше щекочущий обоняние масляный пар. — Вот уж пирожки горячие.
— Да не из чего так хлопотать, Федора Силовна, — князь не без удовольствия прихватил теплый коржик.
— Какие хлопоты, — отмахнулась женщина. — Всю ночь стряпаем. Коли нехристи утром на приступ пойдут, не сидеть же голодом на стенах.
— Греки весьма предписывали воевать натощак, для лучшего заживления ранений в области чрева, — Никита Артамонович последовал примеру князя.
— Типун тебе на язык, покуда никто из наших сильно не поранен.
Женщина вышла.
Нелли, вспомнив неприятную манеру ученого мужа тискать съестное из общей вазы пальцами, поторопилась запастись полной горстью сдобы.
— Почту за честь быть невольным гостем в сем необычном граде, — Михайлов тут же ухватил за гребешок небольшой пирог. — Ласкаюсь хотя бы заслужить достаточное доверие для изысканий в лесу. Все одно мне не переправиться одному через Катунь.
— Сперва с провожатыми — извольте.
Нелли обратила вдруг внимание, что отец Модест не произнес до сих пор ни единого слова.
— Мне так только лучше, — Михайлов выпустил прежний пирожок и надкусил, разумеется, другой. — Не ровен час заплутать, а вновь угодить в лапы к достоуважаемым представителям желтой расы я б не хотел.
— Сударь, опасность сериозна вполне, — Зайниц говорил самым любезным тоном, однако ж странное напряжение звучало в его голосе. — Дело не в ордынцах, сие обстоятельство исключительное, но в первый год моей жизни здесь я заблудился и чуть не погиб. Так что сопровождение Вам не к обиде.
— Ну, рано говорить об изучении растений, покуда не разогнали монгольцев, — засмеялся Роскоф.
Михайлов меж тем вновь обмял и выпустил коржик. Вот вить невежа! Казалось, и фон Зайницу сие не понравилось, отвращение исказило подвижную его физиогномию. И, как новая волна по воде гонит прежнюю, отвращение захлестнул и смыл настоящий ужас. Глаза его не отрывались меж тем от пальцев Леонтия Михайлова.
— Вам худо, Илья Сергеич? — встрепенулся было лекарь.
Фон Зайниц не отвечал. Губы его шевелились беззвучно, а глаза, перебежав было с пальцев Михайлова на его лицо, воротились обратно.
— Игнотус, — с усилием проговорил он наконец.
— Приятно услыхать язык, коим единственно говорит наука, но отчего Вы так смотрите на меня, сударь? — Михайлов невольно привстал с кресел навстречу шагнувшему к нему Зайницу.
— Я узнал тебя, убийца! Ты виноват и в гибели Алексея, у меня нет в том сомнения! Ты усыпил его, так это у вас называется! — На Зайница жутко было смотреть: такая бледность окатила лицо его, что губы казались сизы. Пальцы с силою сжали большую роговую пуговицу у ворота и отодрали с мясом, словно прицепившийся репейник. Казалось, всеми силами удерживает он себя, чтобы не броситься на Михайлова.
— Вы говорили с ним уже дважды, — с колебанием заговорил князь, — но только сейчас заподозрили давнего врага своего. Коли лицо его так переменилось, не жертва ли Вы заблуждения?
— Говорю, я не знаю настоящего его лица! — Фон Зайниц в отчаяньи прижал ладони к вискам. — Я не уверен даже в голосе! Ваше Преподобие, Вы говорили о манере бессознательной, присущей каждому человеку, вспомните!
— Я помню, — отец Модест словно чего-то ждал.
— Сударь, мне сдается, Вы спутали меня с человеком, причинившим Вам немало горестей! — заговорил Михайлов: хрипловатый голос его звучал с необыкновенной сердечностью. — Невнятно другое. Вы сами признаетесь, что лицо мое Вам знакомо не наверное. На чем основывается уверенность Ваша?
— На манере трогать перстами пищу, — плечи Зайница поникли.
— На чем?! — с невероятным изумлением воскликнул Михайлов.
— Сего не довольно для доказательства вины, — покачал головою князь. Пробираясь потихоньку к двери, Нелли не без удовольствия отметила, с
каким изумлением глядит на нее Катя: поди в толк не возьмет, с каких это пирогов она бежит самого любопытного. А что делать, коли только у Нелли тут и есть голова на плечах.
Ночь между тем сгустилась в преддверьи рассвета. Бег Неллиных шагов в направлении стены гулко звучал по дереву.
Навстречу попался Федор.
— Ну, что там тартары? — спросила Нелли весело.
— Кобылятины нарубились да спят небось, — отвечал тот, со всей силы натирая кулаками глаза.
— А не видал ли ты, Федор, давешнего пленника? — невинно спросила Нелли.
— Изрядный оказался малый, — Федор зевнул теперь в ладонь. — Мочи нету, хоть как в сказке палец режь да соль в ранку сыпь.
— Это еще зачем?
— Попробуй сама, разом поймешь. Лучше того питья арабского, что вы там, в России, сказывают, для бодрости хлещете вместо китайского чаю. Кофей он, что ли, прозывается? Я не пробовал отродясь. А пленник теперь под Большими воротами. Да для чего он тебе?
Но Нелли уж бежала дальше, словно бы не успела услыхать вопроса.
Сирин тоже боролся с дремотою, выделывая артикулы со стареньким мушкетом. Сам себе бормотал он при этом под нос команды, словно на плацу.
— Ружье, вишь, дали, — сказал он с усмешкою, увидя перед собою Нелли.
— Никита! — в другое время знак доверия к Сирину порадовал бы Нелли, но теперь не то было важно. — Помнишь, рассказывал ты, что в Омске видал каменщика, с коим в дому вотчима сталкивался?
— Вестимо помню.
— Так идем скорей со мною! — Нелли ухватила молодого человека за рукав.
— Погоди, — недовольно высвободился Сирин. — Я ж тут не зазнобу поджидаю!
— Шла б ты почивать, маленькая Сабурова, тебе-то можно, — вмешался подошедший Федор.
— Да ты хоть о чем-нибудь, кроме перины, можешь думать? — рассердилась Нелли.
— Не могу, — честно ответил юноша. — Слабина моя, будь оно неладно. Не есть три дни могу, один раз довелось в тайге, так хоть бы чего. А вот ночи не поспать для меня беда.
— А все ж ты побудь вместо Никиты. Княсь Андрей Львович за ним посылал по срочному делу.
— Ладно уж, ступайте, — Федор отчаянно встряхнул головою.
— Зачем он за мною посылал? — с беспокойством спросил Сирин, еле поспевая за Нелли. — И пошто ты сразу не сказала?
— Да ничего он за тобой не посылал!
— Что ж ты за игры тогда затеваешь?
— Увидишь, так сам поймешь, — Нелли увлекала уж студента в терем.
В горнице меж тем все оставалось без видимых изменений. Присутствовали те же: князь, отец Модест, лекарь, фон Зайниц, Филипп и Михайлов, перед которым теперь стыла миска с печеньями, уже переставшая источать пар. Не до угощенья было теперь и остальным, хоть их-то и не пугали манерою трогать лакомства.
Сирин уперся было входить, особенно поймавши недоуменный взгляд князя, но Нелли тащила его, словно муравей гусеницу. По губам же отца Модеста пробежала легкая улыбка.
— Не чинитесь, господин Сирин, — оборотился он. — Может статься, у девочки и были свои резоны Вас позвать. Все одно хуже, чем до Вашего появления, здесь уж наверное не будет.
Взгляд смущенного Сирина переходил с одного присутствующего на другого, однако ж, дойдя до Михайлова, глаза его остановились, расширясь от изумления.
— Никита?! — Михайлов вскочил, как показалось Нелли, с сугубою торопливостью. — Тебя ль я вижу пред собою? Отчего ж ты здесь вместо Тавриды? Любящие родители твои туда посылали тебя искать, не находя себе места от тревоги! Экое горе ты им причинил!
— Признаетесь ли Вы, господин Сирин, что сей перед Вами — знакомец вотчима Вашего, коего Вы видали в Омске зимою? — звонко воскликнула Нелли, чувствуя все взгляды обращенными на себя, а даже не на Михайлова с Сириным.
— Мне того незачем скрывать, — недоуменно отвечал Сирин.
— А в том, что вотчим Ваш — каменщик, также признаетесь? — допытывалась Нелли.
— Сие я все здесь говорил, но искренность моя послужила лишь доказательством вины, — молодой человек гордо вскинул голову.
— Так и я не стал бы таиться в том, что добрый друг мой Мортов — каменщик, но и уважаемый в обществе человек, — торопливо ответил Михайлов. Нелли все казалось, что он норовит упредить какое-то слово Сирина, потому и сделался так говорлив.
Фон Зайниц приблизился к Нелли, ступая как лунатик. Впрочем, лунатиков Нелли сроду не видала, но какая-то осторожность отчаянья, словно каждый шаг грозил ему горным обвалом, была в походке Ильи Сергеевича.
Катя залилась краскою, уставясь на Михайлова во все глаза.
— А вить рассказ-то юного друга нашего начинает подтверждаться, а, княсь? — заметил отец Модест. — Не зря просил я ему верить.
— Никита, разве ты возьмешь грех на душу утвердить, что видал меня в ложе? — Голос Михайлова выразительно дрогнул.
— Не видал, — Сирин обернулся к Нелли. — Ты, верно, не так поняла меня. Я боялся встречи с любым из знакомцев родителей моих, чтоб не дошло до тех, в каких я краях. Но никогда не видал я Диодора Леонтьевича на собраниях масонских, только у родителей частым гостем. Скажу больше, он держался от каменщиков в стороне.
— Какое имя этого человека Вы назвали? — быстро спросил отец Модест.
В глазах Михайлова что-то мелькнуло, и они показались Нелли невыразительны и вовсе малы.
— Это Диодор Леонтьевич Танатов, — спокойно ответил Сирин.
— А кто таков Михайлов? — так же споро, как и священник, спросил князь Андрей.
— Не припомню никакого Михайлова средь тех, кого знаю, — Сирин пожал плечами. — Хотя нет, вру. Есть на факультете нашем некий Михайлов, ассистент профессора по физическим опытам. Только он уж стар вовсе и…
— Ну и что из того?! — Голос ботаника вдруг взлетел до фальцету. — Никому не возбраняется странствовать под псевдонимом, взятым из обстоятельств семейных!
— Уж вторая гирька на весы, — вскользь уронил отец Модест, адресуясь к Андрею Львовичу.
— Однако ж непонятно, — вмешался Никита Артамонович. — Теска мой, не в обиду будь сказано, сам до нас искал и переправился через Катунь посредством горячего воздуху. Из того как раз исходило неблагоприятное суждение. Сей же многоименный господин увлечен через реку насильственно, и ежели он лжет, то как тогда мог здесь оказаться? Ойроты нипочем не помогут чужому.
— И зачем он увязался со мною, а не остался тогда с ордынцами? — Катя переминалась с пятки на носок: волнение всегда побуждало ее к движению.
— Ну, дитя, это уж проще простого, — срывающимся голосом проговорил Зайниц. — Мог ли он ждать тут меня или господина Сирина? Ты бы так, пожалуй, оказала ему изрядную услугу.
— Я чаю, и монгольцы хотели мне услужить, — Михайлов, он же Танатов, взглянул на фон Зайница язвительно.
— Первое, все одно Никита не виновен, — воскликнула Нелли. — Подтвердилося, что от родителей он бежал. Виновен Михайлов или нет, а уж меж собою они не сговаривались, нето б не разошлись в именах.
— Жалею, маленькая Нелли, что прекрасну полу нету дороги к Фемиде, — улыбка отца Модеста проглянула в озабоченном лице, словно лучик солнечный в грозовом небе. — Адвокат бы из тебя вышел изрядный. Но не терзайся о господине Сирине, он уж почти оправдан.
— Не ране ему будет оправдание, отче, чем станет явно, как второй оказался на нашем берегу, — внушительно произнес князь Андрей Львович.
— Единственное я вижу средство сыскать правды, — отец Модест высоко вскинул голову. Нелли показалось, будто вся фигура его подобралась, словно он собрался фехтовать.
— Семь десятков лет мы без того обходились, — лекарь облизнул губы, словно его истомила вдруг жажда.
— Сто лет Крепости ничего не грозило, — парировал священник.
Глаза Михайлова, тьфу, Танатова забегали по лицам присутствующих, ровно встревоженные мыши, потерявшие вход в забитую нору. Нелли один раз видала такое в амбаре. Наконец взгляд его остановился на князе, чье чело бороздило морщинами какое-то тяжелое сомнение.
— Молю Вас, сударь, ужели здесь призывают к насилию над путешественником, без того пострадавшим безвинно? — слезно произнес он. — Ради человечности! Допустите меня пожить среди вас, убедитесь в моей искренности! К чему спешить, все одно мне некуда бежать отсюда!
— Когда б мы были в том уверены, — решился наконец князь Андрей. — Ошибка слишком дорога. Никита Артамоныч, вить Его Преподобие прав. Сделай милость, распорядись.
Лекарь, побледневший в лице, кивнул головою и вышел.
— По какому праву здесь творится какой-то самосуд над подданным Ее Императорского Величества?! — вскрикнул Танатов, спиною отступая в самый угол горницы.
— Самое время вспомянуть о бренных порфирах, — неприятно засмеялся фон Зайниц.
— Сударь, имея честь сразиться бок о бок с Вами, я, чего бы то ни было, обрел к Вам полную доверенность, — сердечно произнес Роскоф, с протянутыми руками подходя к Сирину. — Щаслив стану считать Вас середь своих друзей.
Молодые люди обнялись.
— Я послал оповестить Нифонта, — сухо объявил Никита Артамонович, явившись в дверях.
— Могу ли я взять сего человека на поруки моим гостем? — спросил отец Модест, кивнув на Сирина.
— Бери под свой ответ, — Андрей Львович глядел неласково.
Танатов имел вид самый недоуменный. Нелли же, напротив, никаких пояснений не требовалось.
К полудню уж утомились ждать нападения. Ордынцы все медлили, и защитники Крепости, кроме невеликого числа караульных, разошлись отдыхать. Нелли же, после бессонной ночи, оставалась вполне бодра, хотя зеркальце и показывало лицо осунувшееся, с огромными полукружьями синяков под глазами. Больше всего ей хотелось бы теперь заседлать лошадку на конюшне и скакать часа три по просыпающейся весенней тайге. Однако как раз этого и нельзя было сделать. Только сейчас она понимала, чем была в старые времена осада для здешних жителей. Осада, оказывается, не только опасность и кровь, нет! Нелли вспомнилось вдруг, как в десять лет выздоравливала она после коклюша. Весна, пусть и поскромней этой, таежной и яркой, гуляла за стеклами окошка, пробиваясь травою, одевая деревья в зеленый туман. Но в горнице весны не наступало: ни потрогать, ни понюхать, ни пробежать в легких туфлях по изменившемуся саду. Чем-то вроде опостылевшей тогда горницы предстала ей Крепость. Горы видны отовсюду — и так недоступны! Как же, оказывается, тесны улицы и дома, сжатые безопасным кругом валунов и кольцом частокола!
Арина, к которой забежала Нелли в ее горницу, лишенную теперь своего ковра и прохладную от мытого мокрого пола, чувства эти вполне разделяла.
— Только мне еще все мнится, будто я уж знавала такое раньше, — призналась она. — Да и не странно. С детства все здешние старины наизусть знаю. Живут они во мне, вот и помнят то, чего я сама помнить не могу.
— Как мои камни, — задумалась Нелли.
— У каждого свои собеседники. Только эта осада не прежним чета, пустяк. Мне так сдается, ордынцы и вовсе не воротятся. Сунулись оттого, что давно не биты. Спокойствие приграничное, оно памятью стариков кормится. Теперь небось померли все, кто сам знал, что Крепость сильна сделалась. Вот молодые и расхрабрились.
— Думаешь, другой причины нету? — Нелли все колебалась, рассказать ли Арине про Верхуславу или погодить. Сомнения нету, Арине такой рассказ куда как интересен, только для самое Нелли недавние события давность заслонили.
— Да откуда ж ей быть, другой причине? — Арина с трудом поднялась, опершись на резную палочку. Перебирая свободной рукою по стене, добрела до окошка. — Не идут на приступ-то, а мы с Соломкою спор держали на китайского болванчика, что и не сунутся! Ну и кто прав вышел?
Права вышла Арина, час спустя вылазка разведчиков донесла, что лагерь снялся. Верно, поутру, посчитавши потери, ордынцы решили не нападать, а развернуться восвояси.
Решено было не догонять, только пустить за врагами следопытов.
Катя на радостях умчалась в горы, а Нелли, замешкавшаяся, оказалась поймана близ ворот некстати подвернувшимся Роскофом.
— Ну как сия ящерица хвост поблизости сбросила, — рассуждал он, заворачивая под уздцы Неллину лошадку. Невысокая лохматка была смирная, не Нарду чета, слушалась всех. — Бродят такие отставшие в лесу в надежде на поживу. Да и само отступление может быть вовсе ложное, такое случается нередко.
Разозленную Нелли встретила в тереме Параша, такая довольная, что хоть нарочно ей все порти.
— Ты пропадаешь-то где? — недовольно спросила Нелли, швыряя треуголку на большой ларь в изголовье кровати. — Небось и не знаешь, кого тут Катька в гости притащила.
— Знаю, — Параша хитро усмехнулась. По весеннему холоду и она ходила еще с покрытою головой, но не в платке, как прежде, а в странном сером уборе, немного похожем на монашеский, что назывался убрус. Нелли уж и забыла, когда смешенье ойротских мод со старомосковскими и китайскими, господствовавшее в Крепости, сделалось для нее привычно. — Может, и поболе твоего знаю, Нифонт-то с утра до тетки Харитины приходил. Ну а я как раз у нее была, чагу толкла в ступе.
— А чего у нее-то Нифонту нужно?
— Что ж он, по-твоему, сам кощеево зелье варить станет? Шалишь, этого ему не сладить.
— Какое зелье? — поперхнулась Нелли.
— Кощей, по-старому раб. Вроде как вольной воли человек лишается, как изопьет.
— Для ботаника, что ли? — Нелли аж подпрыгнула.
— Для кого ж еще.
— То-то узнает, какие здешние травы. Хотя нешто он дурак, хлебать такую дрянь?
— От жажды помереть не захочет, так небось выпьет, — Параша улыбнулась ласковою улыбкой. Положительно, сей старый убор личил ей больше деревенского плата или мещанской шали. Или не в уборе было дело? — Ох и зла Харитина-то, варить не хочет. Я уж убежала от нее, не ровен час под руку попасть.
— Неужто такое зелье подзатыльника не стоит? — не поверила подруге Нелли.
— Так она и станет мне рассказывать-показывать.
— Чего ж ты тогда именинницей глядишь?
— Да денек больно хорош, на небе, глянь, ни облачка… — Параша заботливо отдернула занавеску.
Нелли, не обращая вниманья на сие несомненное притворство, подтащила тяжелый табурет в красный угол. Обернутое носовым платком украшение мирно таилось за образами.
— Что за срам такой в святом месте прячешь? — Параша уже заглядывала Нелли через плечо. — Бабы ровно из бани, да еще какие страхолюдные.
— А где ж мне прятать? — резонно возразила Нелли, любуясь солнечною игрою на золотых фигурках. — Нифонт снял с тартарина убитого, а потом Сирин пришел, да все и забыли о нем. Я сперва в кармане таскала, да неудобно в нем, большое слишком. Ты получше гляди, может, еще чего заметишь, кроме срама-то.
— Быть того не может, касатка! — Параша в изумлении поднесла ладонь к губам, словно хотела зажать себе рот. — На страшиле-то на голой — твое украшенье из меди-золота!
— Да не страшила это, а негритянка просто! У них не только кожа черная, еще и губы широки, а волос курчав. Негритянка, чуешь, как та, как Настасья Петровна, и носит не на шее, на голове!
— Так откуда ж княгине было знать, на чем такое носят?! Небось тетка при ней в эдаком виде не разгуливала! Это вить, касатка, ихняя басурманская корона! Катьке показывала?
— Не успела. — Пальцы Нелли вдруг задрожали, и солнечные блики так и запрыгали по щитку. — Она уж ускакала. А больше никому и не хочу показывать. Ну как опять без толку.
— Без толку, нет ли, а ты корону-то царскую примерь, — рассудительно заговорила Параша, оглаживая Нелли по плечам. — А я за дверью-то постерегу, авось в окно никто на сей раз не сунется.
Девочки засмеялись: давешний тартарин теперь вовсе не казался страшен даже Нелли.
Дубовая резная дверь даже не скрипнула, закрывшись за Парашей.
Золотая пластинка, как только раньше в голову не пришло, пристроилась как дома. Зачем было другие тайники выдумывать? Честно-то сказать, украшение не Неллино, в ларце ему вроде и не место. С другой стороны, тартарин на кого напал? На Нелли, значит, и вещица тож Неллина. Неужто все другое, что тут лежит, пращурами в ювелирных лавках покупалось? Небось не первая то добыча с остывающего тела.
Зато сие первый Неллин вклад в фамильный ларец, так-то!
Оришалк грустно блеснул на самом дне. Ничего, глядишь, мы сейчас с тобою развеселимся. Поднявши свившихся змей обеими руками, Нелли осторожно возложила ее на голову, словно самое себя коронуя царицею негритянской страны.
Черный камень приятною тяжестью лег на лоб, змеи бережно, словно подлаживаясь под Неллину голову, изогнулись на висках, подхватили хвостами затылок. И как могла вспасть в голову такая блажь, будто это колье?
Нелли так и потянуло к зеркалу — небольшому старинному зеркальцу со створками, как у окошка. Представшее ей зрелище было куриозно: из окошка выглядывал мальчишка-недоросль с небрежно заплетенною, даже не напудренною косой, с неприлично тронутыми горным загаром щеками. Верх коришневого сюртучка (в зеркало влезли только голова да плечи) казался до того видавшим виды, что годился разве на слугу. А на голове у мальчишки сидела горделивая корона негритянских царей.
Нет, не царей, только цариц! Нелли не сомневалась отчего-то, что корона была единственно женская. Слишком уж изящно и плавно изгибались змеи, споря своим сверканием с более светлым блеском ее собственных волос. Улыбнувшись сама себе, Нелли торопливо расплела вовсе ненужную косу. Слава Богу, мальчишка исчез! Густые пряди заструились из-под змеиного кольца, укрывши жалкое сукно одежи. Странное дело! Они слегка завивались теперь, ее волоса, словно научились у змей! Волосы и змеи были теперь заедино, всего лишь сверкающим обрамленьем черного каменного глаза. Что ж ты видишь перед собою, каменный глаз?
Стекло вдруг странно потускнело, окрасившись красно-коришневым маревом, словно зеркальце проложили сзади медным листом. Или то в глазах зарябило от оришалка?
Нелли все не могла оторвать взгляда от себя самой, пусть и плывущей сквозь рыжий туман, от своих расширившихся глаз, казалось глядевших теперь одними зрачками, черными, словно камень, от камня, пульсирующего, как ее зрачки. Три черных глаза.
Голова пошла кругом, и Нелли на мгновение прикрыла ладонью глаза. Странно, вся горница была полна зеркальных отсветов — медью, золотом, медом, ромашковым настоем, залившим темные углы. И в самом дальнем углу, за лежанкою, играла на полу чернокожая девочка годов трех. У нее тоже была змея, одна, но живая, и малютка, белозубо улыбаясь, норовила свить ее в кольцо на своих непослушных кудрях. Змея недовольно шипела, широко разевая пасть, но девочка перехватывала ее полупрозрачною голой рукою за хвост, трясла головою вниз, цеплялась кулачком под самую челюсть, вновь бесстрашно пыталась заплести змею, словно невинный венок…
Нелли кинулась к маленькой негритянке, споткнулась носком сапога о ковер, пошатнулась было, удержалась на месте. Никакой малютки, само собой, в светлице не было. Жаркие отблески таяли, словно лед на солнце. Вот уж нету ни ромашки, ни меди, ни меда, и корона слишком тяжела для тяжелой головы.
— Парашка! — слабо окликнула она, высвобождаясь из тяжелого украшения.
Подруга появилась почти сразу, словно стояла под самой дверью, впрочем, так оно, вполне вероятно, что и было. С испугою в лице Параша кинулась к Нелли, опустившейся прямо на ковер посередь горницы, там же, где и споткнулась.
— Ты помнишь… Ехали мы сюда зимой… Сельцо Браслетово? — Нелли говорила почти шепотом.
— Девочка в корнях деревьев? — Параша тоже понизила голос, верно за компанию. — Ты ее увидала тогда.
— Почти увидала… Не так, как из ларца по-настоящему. Я сама собой оставалась, и вроде как помнилось мне. Прозрачное все, ровно на кисее нарисовано…
— Касатка, не кручинься. Тогда вить я тебе помогла немножко, а нонче ты сама! — Параша успокаивающе дотронулась теплыми ладошками до рук Нелли, которые все играли, играли, не переставая, со змеями короны. — Сладишь ты с этим убором, знаю, что сладишь!
— Мне тож так представляться начинает, слажу. — Нелли легко поднялась и захлопнула ларец, утаивший до поры корону. — Катьку дождемся. Будем думать втроем. Отцу Модесту покуда — ни словечка.
— Экой ты растрепою, — Параша окинула Нелли осуждающим взглядом. — Дай, заплести-то помогу.
— Незачем, — Нелли тряхнула головою, наслаждаясь шелковистой упругостью недлинных волос. — Мы теперь не в России, да и мальчиком прикидываться мне не перед кем. Так ходить буду.
К изумлению, больше сказать, оторопи Нелли, отец Модест вовсе не возражал противу присутствия ее на сыске.
— Час расставания уж не за горами, маленькая Нелли, посему не страшно мне обременять твою душу не по летам. Долгие годы твои будут, ласкаюсь, безмятежны. Из копилки нынешних воспоминаний пригодится тебе брать понемногу.
Нелли насторожилась: догадался ли священник, что с оришалковым убором начало что-то получаться, либо, напротив, совершенно в том отчаялся, но мысль о возвращении домой явилась для нее новостью. Странствия, а затем Белая Крепость, казалось, составляли всю ее жизнь, а тихое житье в Сабурове представлялось далеким сном. Словно не она, Нелли, носила платьица белой кисеи, сиживала за скучными уроками. Разве не любит она маменьку с папенькой? Они тоже как приснились, кажутся вовсе ненастоящими.
Впрочем, тужить было некогда. Успеется еще! Куда как важней узнать, кто такой Михайлов-Танатов, чего хотел, а главное, как из него вытянуть всю правду.
В пустую сырую подклеть втащили стол, а уж на нем словно сама выросла придавленная подсвечником кипа чистой бумаги. За него сел молодой брат Сергий, которого Нелли давно уж не видала. Кроме князя Андрея Львовича да Нелли с Роскофом, казалось, дело Танатова занимало лишь духовных лиц. Из всех Нелли знала высокого пожилого отца Иеремию, со смоляными волосами и узким длинным лицом, прорезанным глубокими морщинами. Из-за них мрачная угрюмость казалась единственным его расположением, но так ли оно, Нелли не знала. Хотя на сей раз было на то похоже. Словно никого не заметив, отец Иеремия вошел и уселся в дальнем углу: узловатые персты его перебирали черную лествицу.
Ни с кем не поздоровавшись, вошел и Нифонт с рогожным свертком в руках. Сложивши свою ношу на лавку, он приблизился к глухой каменной стене, из коей, оказывается, торчали на расстоянии локтя друг от друга три ржавых крюка, средний повыше крайних. Сосредоточенно отмеривши от среднего крюка шесть шагов, Нифонт стукнул ногою, выдавивши в земляном полу метку каблуком, а затем поставил на нее тяжелый табурет.
— Леший теперь разберет, те ли крюки, сколько годов тут восковые запасы складывали, — пробормотал он себе под нос. — Ну как заново все высчитывать?
— Для чего это все, как думаешь? — шепнула Нелли Филиппу.
— Не понимаю твоего любопытства, — с досадою ответил молодой француз. Однако ж и сам он не сводил с Нифонта глаз.
Наконец двое молодых послушников ввели Танатова. Руки его были свободны, но зрачки глаз казались странно сужены, невзирая на темноту подклети. По четырем некрутым каменным ступеням он спустился с великою осторожностью, словно по ледянке.
Был он теперь без обыкновенного своего замурзанного паричка, и пегие волосы топорщились ежовой щетиной.
При виде темного помещения, куда более мрачного, чем поруб, в котором он сменил Сирина, Танатов содрогнулся всем телом.
— Кто тут вправе чинить беззаконную пытку? — воскликнул он, скользя глазами с Андрея Львовича на отца Иеремию, чей вид заставил его вздрогнуть вновь и перевести взгляд на Нифонта. Зато уж на последнего пленник уставился так, словно прилип мухою к меду. Да, именно эдак, подумала Нелли: изо всей силы тщится вытащить лапки, да не может.
— В тайге с медведями есть лишь право силы, — усмехнулся отец Модест. — Властей российских тут нету, да и едва ли пытка законная Вас бы больше обрадовала. Но шутки в сторону. Подчинитесь этому человеку, и большого вреда не будет.
— Я уже поврежден телесно! — взвизгнул Танатов. — Меня опоили какой-то отравою, я словно во сне! Что он делает, сей злодей?! Я не желаю!..
Нифонт меж тем делал нечто вправду несуразное. Из рогожи явились три металлических овала, нет, три зеркала из металла! Отшлифованные гладко, но куда, само собою, хуже стеклянных. То, что побольше и покруглей, водрузил он на центральный крюк, два узких по бокам, к первому немного наискось.
Танатов упал на землю, скрючился, закрывши руками глаза. Нелли заметила, что только так он смог оторвать взгляд от Нифонта, к которому, однако, не смел обращаться прямо.
— Приступай, — кивнул князь Андрей Львович.
Шагнув к Танатову, Нифонт поднял его за ворот с легкостью, словно куренка, хоть тот и лягался ногами в каком-то отчаяньи. Водрузивши незадачливого ботаника на табурет, Нифонт встряхнул его за плечи.
— Ты не можешь сойти с места, злые травы не велят, — веско заговорил он. — Злые травы велят смотреть в окна Сюань-ди. Спи!
Танатов дрожал и раньше, но дрожь, прошедшая по его телу теперь, была особой. Медленное, необычайно медленное содрогание всех членов прошло от его ног до шеи, словно он оборотился большою змеей.
— Я не могу подняться. Я смотрю, — тускло проговорил он.
Теперь Нелли приметила, что зеркала расположены напротив сидящего так, что на того глядят разом как бы три собственных лика.
— Кто смотрит на тебя? — спросил Нифонт. Казалось, негромкий голос его занимает все помещение, боле под сводами не раздается ни единого звука. Ни единого звука не доносилось и снаружи, словно Нелли оглохла на все, кроме голоса Нифонта.
— Танатов, — напряженно ответил допрашиваемый.
— Как его имя? — настаивал Нифонт. — Настоящее имя, под коим он крещен?
— Только Танатов. У меня нету имени, я не крещен.
Бесшумною кошачьей походкой отец Модест подошел к Нифонту, вставши с ним рядом, что-то шепнул на ухо.
— Кто ж были твои родители, что так могло получиться? — продолжал Нифонт.
— Посвященные в Ничто. Запись в приходской книге трудности не составила, — Танатов хихикнул. — Старый пьяница поп уж одной ногой стоял в могиле, отчего б ему не испить тухлой водки на радостях перед крестинами? Нового попа прислали через месяца три. С чего б он стал разглядывать, чьею рукой запечатлено крещение господского ребенка? Хоть ему пальцем тычь, не посмел бы вглядываться! Духовенство на Руси забитое, темное, нето в тех странах, где в попы идет меньший сын сеньора, так что Церковь властвует по крови!
Лицо отца Модеста потемнело — заметно было даже в полумраке. Нелли поняла, что ему не по душе правда. А вить Танатов не лжет — хоть родители и не обзывали духовенство «жеребячьим сословием», в отличье от соседа Гоморова, однако ж почитали себя куда образованнее всяких там священников. Теперь Нелли понимала, что появление отца Модеста потому и заставило их оробеть, что новый «батюшка» уж какие угодно мог вызвать чувства, кроме привычного снисхождения.
Да уж, снисхождение — вот обыкновенное отношение дворянства к духовенству! И духовенство самое виновато, вне сомнения, отец Модест горько его винит! Разве корпят священники над языками древними, чтобы читать на тех древние книги, разве знают немецкий язык, чтоб знать, какая на самом деле ересь лютеран, разве знают язык французский, чтобы не понаслышке разбираться с враками мартышки Вольтера? Придет к такому батюшке дворянин, да начнет его гонять вопросами. И увидит вскоре, что науки физической либо химической поп знать не знает, а о том, что ересь и почему, положил в младости готовое мнение в голову. Да еще, того гляди, сморкнется в рукав. Дворянину и смех. А потом повстречает он масона-каменщика, модного да галантного, да в науках шустрого, ну и как не ему о сериозных-то вещах поверить?
Никогда б не подумала Нелли, что станет о таком рассуждать. Между тем отец Модест вновь шепнул что-то Нифонту.
— Кто ты есть, Танатов? — спросил тот своим особенным голосом.
— Мое прозванье Игнотус, Рыцарь Царской Секиры, Капитула Тамплиерской системы Строгого Наблюдения, — горделиво отозвался Танатов. В нем заметна стала перемена: больше он не дрожал, напротив, казался доволен и отвечал охотно. — Сие великая тайна, кою я, разумеется, никому не выдам.
Князь Андрей что-то показал отцу Модесту перебором перстов, тот же наклонился к уху Нифонта. Сейчас Нифонт опять заговорит — сие напомнило игру в «лгунишку», когда дети садятся рядком да шепчут друг дружке слова цепочкою. Хоть сто раз сговаривайся честно играть, а все одно коли первый скажет «вишня», так у последнего получится «лопух». Но похоже, ни князь Андрей, ни отец Модест такого результату не опасались.
— Но как же столь важная персона, двадцать второго градуса посвящения, сама странствует в одиночестве? — спросил словами отца Модеста Нифонт. — Разве некого послать? К чему подвергать драгоценную особу превратностям дороги?
— Что ты можешь понимать, профан? — важно ответил Танатов, закладывая ногу за ногу. — Дело сугубой важности, невелика печаль отбить собственные ягодицы. К тому ж был я с юности мастак на всякие выдумки. Вот вить, к примеру, тот поп-то все не давал никак к себе прибиться безобидному ученому мужу! Однако ж сумел обвести! Поди сообрази до точности, когда они проедут! А и с тем сладил. В Перми ложи покуда нету, да и там соглядатаев у меня довольно! А уж как знак-то мне подали, так еще ямщика убить да под лед отволочь, поди успей на моем месте!
— Отчего священник так был важен? — Кто говорит, Нелли уж перестала обращать внимание.
— Уж казалось, вовсе забили с Петра-батюшки долгополых, — Танатов глядел теперь обеспокоенным. — После Тартарщины они даром что темные были, а все вес имели. А как уж во времена просвещенные пообщипали у них колокола со звонниц, словно лепестки у ромашки, так уж стали сидеть тихо за печкою. Еще б немного, и вовсе их вымаривай. А тут вдруг то там, то здесь донос пошел — незнамо откуда берутся попы новой складки, ровно их подкидывает кто! Как грибы после дождя лезут! Отчего из некоторых именитых родов ни единого человечка к нам не идет? А ну как долгополые тож в орден какой сбились на манер нашего? Тогда как? Сперва и не верил никто. Откуда деньги на такое сообщество, без них небось ничего не сладишь. Где средоточенье его, сердце тайное? Все говорили, не может такого быть, один я решил — может! Ну и кто прав оказался?
— Так и где ж выходило им быть?
— Где, как не в землях необжитых, неведомых. Лет десять пришлось по крохам слухи собирать. И по всему выходило, что либо в Сибири где, на Урале иль Алтае. А тут едет себе долгополый из тех самых, из подкинутых, да еще местность куда как хорошо знает! Как было к нему не прибиться?
Отец Модест сгорал со стыда, уставясь в земляной пол, но слушал внимательно.
— Верно ль то, что тщитесь оборвать Цепь Святого Петра?
Вздрогнула, похоже, не одна только Нелли: голос отца Иеремии громогласно прозвучал под низкими сводами. Нифонт с недовольною миной кинулся к зеркалам, ни на мгновение не заслоняя от пленника, повернул немного то, что справа.
— Не мытьем, так катаньем, — Танатов, казалось, не обратил внимания на то, что вопрошающий голос переменился. — В нескольких местах уж сии цепи надпилены. Только б разобраться со священниками теми, откуда ж они только взялись?
— Как добрался ты сюда? — вновь взялся за дело Нифонт.
— Ходом подземным, — Танатов подмигнул незнамо кому. — Ох уж ободрался да страху натерпелся-то!
— Откуда карта?! — теперь уж не сдержался отец Модест. — Неужто добыта на теле Рыльского?
— Так вить не признал меня дурачина-то. И то сказать, лица сроду не видал, ох ловок я был на машкерады в молодые годы! Впрямь за натуралиста принял, приветил как родного. Уши у меня повяли от россказней про град новорожденный! Ан чую, знает что-нито, нюхом чую. Он в дверь банькою распорядиться, а я за бумаги. Только неловок оказался, споткнулся да ящик-то из скрыни выворотил на пол. По полу бумаги разлетелись, не собрать. А этот и воротись некстати. Ох уж у меня поджилки затряслись, не слажу, думаю, эк вить он в Сибири-то омедвежел!
— Как ты его одолел? — Словно трещина была в красивом голосе отца Модеста.
— Страх убивает не только разум, но также силу телесную. Уж на что я сам трусил, так мой страх был неглубокой, минутный. Его страх рос в нем десятилетие бессонных ночей. Не успел он вознегодовать, как я завопил: «Неверный брат, красная рука тебя настигла!» Он аж побелел, да и прикрыл на мгновение лицо ладонью. Тут уж я кубарем ему в ноги, сбились-покатились. Единого мгновения не хватило ему с собою совладать, оно все и решило. Сильней я вышел. А уж как прирезал его, с бумагами разобрался. Очень карта пещерная меня разохотила.
— Воистину нещасное стечение обстоятельств, — задумчиво произнес князь Андрей Львович. — Из всех только Рыльскому и разрешено было иметь такую карту: вить не уроженец здешний заблудится насмерть, но даже Зайницу она не надобна, он в Крепости живет.
Со свойственною ему, но не его летам легкостью князь поднялся и подошел к Нифонту. Верно, настал его черед спрашивать.
— Ордынцы приветили тебя как своего, — спросил Нифонт впрямь уже за княсь Андрея. — В чем тому причина?
— Причина давняя, в годе сто двадцать третьем, когда тартары были великим народом, сотрясающим мир.
— А вить он считает по летосчислению анно ординис, — негромко сказал отцу Модесту Роскоф, также уже подошедший поближе. Вокруг Танатова образовалась уж изрядная толчея, но Нифонт, верно, устал с тем бороться, только делал свирепые мины, когда кто мог заслонить зеркала.
— А потом заявляют, что не от храмовников пошли, — усмехнулся священник. — Так что содеялось в сто двадцать третьем годе?
— Никто не приметил из профанов, что самый дикой и бешеной народ нуждается в золотом металле для большой войны. Либо же в том, что можно на сей купить, что не растет в нищих степях. Добрые мудрецы через всю Европу везли оружие под видом вина. Кельнские мечи, боевые ножи, уложенные так, что ничто не могло брякнуть! Оружие для тартар, с коими надеялись поступить как с хазарами. Только дюжина бочек не дошла, хоть глупцы и думали, не дошло ничего! Когда б не сторож у моста в Аллемании, что проколол своим копьем одну из бочек, из коей не пролилось ни капли жидкости, никто б вообще не узнал, что у тартар были покровители. Хазары не оправдали надежд, хоть и были приручены. Тартары казались крепче, но дело не задалось. Однако ж их языки до сей поры знают посвященные. Знаю и я! И на сем языке есть слова, напоминающие о благодарности, что передаются из рода в род пусть и утратившими былую силу дикарями. Я напомнил их главным такие слова. — Игнотус словно любовался своим отражением в главном зеркале. — Мысль же натравить диких на эту негодную Крепость родилася експромтом. Хоть немного, а отвлекутся от наших дел на свои! Дикие еще воротятся, беспременно воротятся!
— Раз-другой, не боле, — усмехнулся князь Андрей Львович. — Своя рубаха ближе к телу. Они уж и сейчас вспомянули, каково быть битыми.
Игнотус меж тем принялся выделывать что-то несуразное: выворачивать ступни своих длинных не росту ног то внутрь, то наружу, причем почти по прямой линии. Голова его стала клониться то к правому, то к левому плечу. Нифонт, заметивши это, зачем-то взял руку Игнотуса за запястье, словно доктор, собирающийся считать пульс. Положительно, именно это он и делал!
— Пора выводить из окон Сюань-ди, — произнес он веско. — Ежели нету надобности, чтобы сей помер в полчаса.
— Покуда пусть будет жив, — ответил отец Иеремия. — Участь его важнее, чем он сам. Тут еще надобно думать. Выводи!
Нифонт подошел к зеркалам и, по-прежнему их не загораживая, снял два боковых, коими грохотнул друг о дружку с оглушительным звоном. Танатов-Игнотус вздрогнул, словно человек, чей сон прервался от резкого звука. После этого Нифонт, уже не заботясь, чтобы зеркало было незаслоненным, снял то, что было в середине.
Глаза Игнотуса забегали в испуге по подземелью, словно что-то потеряли. Никогда Нелли не видала, чтобы взгляд человеческий метался так бессмысленно и невидяще — словно курица с отрезанною головой, которую ей довелось увидеть на постоялом дворе в Перми.
— Я задержусь еще, пожалуй, — ответил отец Модест князю Андрею, направившемуся к ступеням наверх. Тот лишь пожал плечами.
Брат Сергий свернул трубкою записи и куда-то унес. Отец Иеремия с двумя священниками помоложе также удалился. Нифонт замешкался лишь для того, чтобы собрать свои зеркала.
В подклети остались только Игнотус, отец Модест с Нелли и Роскофом да два монаха в опущенных на лица черных куколях.
Глаза Танатова (Нелли так и не определилась, как же называть каменщика — Михайловым, Танатовым либо же Игнотусом…) бегали уж не так быстро. Теперь то походило на обыкновенную манеру, с коей человек озирается по сторонам в незнакомом ему месте.
— Где я? — хрипло спросил каменщик, словно и впрямь еще не видал помещения.
— Все там же, — отец Модест, взявши стул, уселся напротив него.
— Куда ушли те… другие? — каменщику было словно бы тяжело говорить. — Я лишился чувств от ваших угроз? Вы все ж не дерзнули меня пытать?
— Мы никого не пытаем, здесь не Капитул Тамплиерской системы Строгого Наблюдения, — брезгливо поморщился отец Модест. — Здесь даже не Висмарская ложа Трех Львов, из коей он выполз.
— Нет! — Игнотус вскочил. — Я не мог! Не мог!
— Могли, — лицо отца Модеста было холодным и недобрым — никогда Нелли таким его не видала. Еще холоднее был его голос.
— Как я враз не догадался, — Игнотус застонал, верней, даже заскулил собачонкою, подшибшей лапу. — То был не кат, а магнетизер! Зеркала… действуют словно блестящий шар, да небось и сильней! Вот уж воистину гуманистический способ!
— Мы себя к господам гуманистам не причисляем. Однако, как оно водится всегда, мы человечнее гуманистов.
— Теократы! — Игнотус боязливо повертел головою на неподвижных, точно изваяния, монахов, стоявших от него по обеи стороны. — Целое гнездовье, а мне никакой радости, что был я прав, оных здесь предполагая! Напротив того, искал на вашу голову, а нашел на свою! Что ж вам теперь ведомо?
— Да все, что надобно для безопасности. Но мне нужно еще кое-что, то, что можно открыть по доброй воле.
— Так с какой же радости стану я откровенничать, нешто мало меня тут выпотрошили без того? — огрызнулся каменщик. — С какой стати я буду говорить по доброй воле?
— Да просто так, — отец Модест усмехнулся. — Человеки, совлеченные на черную стезю, мне всегда любопытнее, чем самое нечисть. Но им вить иной раз и хочется напоследок откровенности. Собственная тьма порою тяжела для самой черной души. Вас же заставили идти по черной стезе прежде, чем Вы научились ходить. И бредете уже лет сорок.
— Больше, — неожиданно ответил Игнотус. — Я родился вить в шестьсот двадцать третьем годе.
Нелли охнула: этому заморышу боле тысячи годов?! Разве можно такое — он вить не демон, а человек. Вот уж должно быть сильное колдовство тут замешано.
— Он разумеет год одна тысяча семьсот… сорок первый, — засмеялся Роскоф. — Анно ординис. Нелли, люди не живут так долго даже с помощью нечисти!
Нелли обиделась: откуда ж ей знать, что значит это глупое анно ординис.
— За три месяца перед смертию Вольтера триумфировали в Париже, — отец Модест, словно утративши вдруг интерес к Танатову, повернулся к Роскофу. — Отец Ваш не упоминал ли о том, Филипп?
— Я был изрядно юн, — с живостью отозвался Роскоф, и в голосе его зазвучала печаль воспоминания. — Однако ж хорошо помню сей март. Отец не просто говорил о том, он сам ходил смотреть на сие неистовство и меня брал с собою. Сперва были мы в Академии, где все ученые мужи вышли Вольтеру навстречу и единодушным восклицанием посадили того на должность директора. Затем вся Лютеция перетекла в театр, на подмостках коего шла трагедийка «Ирена». Я чуть челюсть не сломал от зевоты, однако ж весь зал, к моему изумлению, рукоплескал беспрестанно. «Неужто всем так нравится?» — недоуменно вопросил я отца. «Толпа никогда не судит произведение художественное по истинным достоинствам, — отвечал он. — Погляди на сих собравшихся — они присвояют лжецу имя божества. Могут ли они не восхищаться, когда так разогревают друг дружку?»
— Глупцы восхищаются фразою «мненье Ваше мне противно, но за право Ваше его выразить я пожертвую жизнию», — казалось, отец Модест и Филипп вовсе забыли про Игнотуса и говорили теперь между собою. Вот и теперь отец Модест адресовался только к Роскофу. — Но помимо абсурда, в ней самой заключенного, и тут есть ложь. Обожание общественное вынудило слабое правительство к немыслимому указу: запрет был наложен печатать все, что Вольтеру предосудительно быть может. Что же сей радетель свободы — вознегодовал на подобную привилегию? Как бы не так! С радостию ухватился за ножницы для стрижки мыслей.
— После того как мадам Вестрис с месье Бизаром, исполнители главных ролей, увенчали лаврами и Вольтера, и бюст его, на подмостках же водруженный, толпа потребовала факелов и, славословя, проводила карету Вольтерову до самого дому, — продолжал вспоминать Роскоф. — «Запомни сей позор, дитя мое, — молвил отец. — Ежели грядут великие беды, Париж сам взлелеял сегодни их всходы. Не скажу, что легкомыслие единственный виновник. Есть руки, что сеют дурные семена, но отчего так мало рук, что готово их выполоть? Взгляни на того человека, что швыряет вверх свою шляпу — вот он уж ее теперь не достанет обратно, Филипп, вить сей — франк! Взгляни, как белокуры его волоса! Вот что хуже всего».
— Между тем вместо иконы в Вольтеровом дому висел собственный его поясной портрет, редкостно дурной работы. Говорили даже, что малевал его рисовальщик трактирных вывесок. И правду сказать, был он писан на досках, а не на холсте. Впрочем, быть может, в досках-то и дело. Иконы на них писали. А на смертном же одре, когда мы вкушаем Святые Дары, он с жадностью ел из-под себя собственное свое… Эх я непутевой, тут вить Нелли.
— Чего ел Вольтер на одре? — Нелли тотчас встряла.
— Не могу… гм… припомнить наверное, Нелли, — замялся отец Модест. — Сдается, то были краденые леденцы.
— У кого ж он мог их украсть, умираючи? — усомнилась Нелли, косясь на Роскофа: тот, фыркнувши не хуже лошади, зажимал себе рукою рот.
— Над чем вы смеетесь, глупцы? — Гневливо взметнувшийся голос Игнотуса поднялся до фальцету. — Разве Вы видали чудеса своего Бога? Хожденья по водам, мироточенья икон, исцеленья слепорожденных? Священник, видал ли ты хоть одно чудо из тех, о коих пишут в житиях?
— Не приводилось, — с улыбкою отвечал отец Модест. — Зато демонов, бесов, бесенят, порчи со сглазом перевидал в избытке. Ты вить к этому клонишь, каменщик?
— К этому, да только тебе не из чего улыбаться, — Танатов как-то странно облизнул губы — словно язык его сделался быстр, как змеиное жало. — Ваш Бог мертв, ничто не доказывает его екзистенции, между тем как все свидетельствует острому глазу екзистенцию Сияющего!
— Не могу не припомнить занятный один случай, — заговорил лениво отец Модест, и Нелли подумала, что уж сталкивалась с его манерою при самых неподходящих к тому обстоятельствах вести разговор так, словно сидит в модной гостиной. Только вот когда такое было в прошлый раз? — Жил в столетии, кажется, пятом либо шестом в сирийских пустынях некий отшельник, прославившийся подвигами святости. Десятка два годов стяжал он безмятежно, но затем начали докучать ему паломники. Другие подвижники, бывало, переселялись еще подале от такой напасти, но сей положил запастись терпением и терпел визитеров с не меньшею кротостью, чем терпел жестокую живность под власяницею. Но вот однажды пришел к нему вьюноша благороднейшего обличья, босой и в лохмотьях, хотя с одного взгляду было видно, что непривычные его ступни сбиты и изнеженное тело страдает. «Авва, — молвил молодой человек, — дозволь мне подвизаться с тобою!» Видя его искренность, отшельник не стал гнать младня прочь. «Я назначу тебе срок испытать свое решение, — сказал он. — Коли ты не убоишься тягот — оставайся». Молодой человек остался в пещере. Каждое утро он вставал с зарею, молился долгие часы вместе с праведником, собирал коренья и акрид для скудной их трапезы, носил с отдаленного источника воду. Безропотно спал он на камнях, покрытых лишь драною шкурой. Со все большею благосклонностью взирал на молодого человека отшельник, почти уж положив оставить его для дальнейшего подвижничества. И вот срок минул. «Не отвратили ль тебя тяготы пустынной жизни от твоего намеренья, дитя мое?» — вопросил отшельник. «Авва, — отвечал молодой человек, — я готов нести сии лишения до конца дней. Готов я и принять кончину мученика, если начнутся гонения на святую веру. Одно лишь нужно мне для того, чтобы укрепить мой дух. Прошу тебя, сотвори чудо, чтобы сомнения не могли меня смутить! Многие говорят, что ты можешь творить чудеса». — «Но для чего ты боишься сомнений? — спросил отшельник. — Разве не долг наш ратоборствовать с соблазном?» — «Авва, — умолял молодой человек, — я чувствую в себе силу к великим подвигам. Но убей мои сомнения, чтобы я уверовал без колебаний!» Отшельник взял пустой кувшин для воды, прочел над ним молитву, и вода наполнила его до краев и даже выплеснулась на стол. Отшельник взял миску, на дне коей оставалась жалкая горстка злаков, прочел над нею молитву, и отборное зерно посыпалось через край наполнившейся миски. Младень в неизъяснимом восторге упал на колени, лобызая край одежд пустынника. «Авва, — воскликнул он, — теперь я могу терпеть лишения до конца моих дней, теперь у меня на все достанет сил!» — «Нет, — печально отвечал отшельник, — ступай в мир. Здесь ты теперь не надобен».
— Удобная сказка для собственного утешения, — ощерился Танатов. — Отменно бы сия помогла тебе, священник, когда бы ты узрел Сияющего воочию?
— Уж так и воочию, — отец Модест вытащил из обшлага белейший батистовый платок, надушенный лавандовым маслом, и обмахнул лицо.
— Так я тебе скажу больше, чем ты хотел! — Танатов подскочил и встал, глядя на отца Модеста снизу вверх, опершися одним коленом о табурет. — Жалей потом об этом всю жизнь! Я видал ЕГО во плоти, так же, как сейчас вижу тебя! Многие почитали его лишь одним из посвященных братьев, но я, я часто гляжу вперед других! Мне бросилося в глаза иными не замеченное, и я догадался поднять старые архивы донесений! Он жил там же полвека назад, неизменный, даже графитный портрет его совпал с нынешним видом! Но приметил я и другое. Иная куафюра, иной наряд, сообразно отличию дней теперешних от тогдашних, поменялись решительно все приметы времени! Но неужто не наскучило за столько лет на одно и тож место лепить мушку?!
— Что ж скрывает под мушкою господин Венедиктов? — поинтересовался отец Модест довольно небрежно.
Танатов вздрогнул, но совладал с собою. Глаза его, как они только могли казаться большими, впивались в отца Модеста двумя буравчиками.
— Коли ты видал его, так не из чего хорохориться! Спрятано ЧИСЛО, коему не время еще быть открыту!
— Что за гиль, я решительно запутался, что, впрочем, вполне позволительно профану. — Отец Модест, Нелли начинала понимать, насмешничал нарочно, чтоб вывести Танатова из себя. — Числом Зверя должен быть помечен, коли память мне не изменяет, Антихрист, то есть сын нарушившего обет духовного лица и падшей женщины. Сияющий, сиречь Люкифер, вовсе иная персона. Так кто ж из двоих Венедиктов?
— Сие не моего разумения дело и не твоего! — с присвистом прошептал Танатов. — Я уразумел, что ЧИСЛО есть, коль скоро что ж еще может скрывать в лице человек, когда само лицо его десятилетьями не меняется? А его свита? Девка, выдающая себя за собственную внучку! Слуги, кои никак не калмыки, как думают профаны, но вовсе другое! Я открылся ему, и он признал мою правоту! Он уже меж нами, но только ждет своего часу! Пусть о том знают кроме меня лишь Рыцарь Кадош да Превосходный Князь Царской Тайны, прибывающую силу чувствуют все! Уж скоро нам не трепетать, Сияющий отыграл сей мир у вашего Бога!
И тут глаза Игнотуса, устремленные на отца Модеста, сверкнули торжеством, расширились, снова показались велики. Переведя взгляд, Нелли испугалась до ледяных перстов. С отцом Модестом происходило нечто странное. Сидючи по-прежнему на стуле супротив Игнотуса, он наклонился вперед так, что сложился вдвое. Платком, коим небрежно игрывал до того, он зажал теперь лицо, словно пытаясь удержать звуки, похожие то ли на кашель, то ли на икоту. Плечи его тряслись.
В лице Роскофа Нелли уловила отражение собственной испуги.
— Плачь, плачь! Самое время теперь! — Игнотус выпятил грудь, словно голубь-дутыш.
Отец Модест, наконец, распрямился. Камень размером с Крепость упал с души Нелли. По щекам его, точно, струились слезы, но глаза были веселы. Откинувши теперь голову назад, отец Модест, уже не сдерживаясь, расхохотался. Хохотал он минут пять — всхлипывая и отирая слезы руками. Нелли, Роскоф и Танатов в изумлении наблюдали за весельем священника.
— Мочи нет… вовсе из приличия вышел… — наконец выговорил отец Модест. — Но не одно поколенье екзорсистов после меня сия штука развлечет! Ох, не могу! Надобно же так опростоволоситься, чтобы принять за Сатану безработного финикийского демонишку!
Невиданная ослепительная весна праздновала свою победу. На горных лугах зацвела горная лилея, под местным названьем саранка. Как и рассказывали здешние, корень ее вправду оказался наборным из ромбических кусочков, ополчившихся наружу крошечными щитками. Роскоф сравнил его с ягодою-ананасом, но Нелли ананасов видать не доводилось даже у Венедиктова. Тундра засверкала крошечными костерками жарков, а ручьи сплошь изукрасились вокруг темно-синим водосбором. Слишком нежные, алтайские цветы, будучи сорваны, не жили получасу, хоть ставь их в воду, хоть нет.
— Букеты у нас не в моде, — шутила Арина.
Было еще холодно, много холодней, чем этою порой в России, в особенности по ночам. И все ж весна здесь ликовала сильнее. Нелли невольно подумала, что, верно, так получается оттого, что здешней весне больше пришлось потрудиться, сбивая ледяные оковы и топя глубоченные снега. Всегда вить больше радуешься, как что труднее далось.
Но сие были размышления решительно праздные, и надлежало гнать их из головы, покуда Параша с Катькой не заприметили, что у ней в голове пустяки.
Подруги сидели на склоне Долины Духов, поросшем молодыми кедрами. Кедры прятались стволами за голубые валуны, а серебристые корни просовывали то там, то здесь сквозь мох, словно медные прутья, которыми в домах держат ковер. А ковер молочного ягеля был на диво пушистым и мягким — на нем девочки и сидели, утопая вершка на два.
— Негоже где ни попадя корону ту надевать, — Катя вонзила зубы в дольку лилейного корня: общипанный больше чем наполовину, он был зажат в ладони девочки, словно яблоко.
— Да брось ты эту гадость, — поморщилась Нелли. — Все одно что сырую репу грызть.
— Да и репа неплохо. Ты лучше слушай, я дело говорю. Особое место нужно для короны-то царской.
— Какое такое место? — Нелли нахмурилась.
— Вот и я думаю, какое? По моему разуменью, лучше не найдешь, чем Замок Духов. Чтобы самое место особую силу имело.
— С чего ты взяла, что Замок Духов такую силу имеет? — Параша нахмурилась в свою очередь, сведя брови, уже успевшие вовсе побелеть на загоревшем лице. А вить в России-то она, как и Нелли, даже полуденным летом загорала слабенько.
— А как у тебя лоза воду находит? — возразила Катя. — Словами такое не объяснишь, тут чуять надо. Да и ойроты, когда б издавна не знали, что Замок Духов — место Силы, с какой бы стати жертвы под ним забивали? Еще луну надо в нужное время увидеть, дни через три. Это ты дурью вить маялась, что днем корону нацепила. А коли в нужном месте да в нужное время — глядишь, Черный Камень лучше раскроется.
Не сговариваясь, Катя и Нелли оборотились на Парашу.
— Не хотелось мне того, касатка, — опустив голову и наглаживая загорелыми пальцами белых мох, словно был он живою зверушкой, тихо сказала Параша. — Я вить сама вроде как Нифонт…
— Что за гиль? — опешила Нелли, в ярких же Катиных глазах просверкнуло понимание.
— Ведовство, оно такое, не зря на деревне люди нашу избу обходили, — нерешительно продолжила девочка. — Бабка вить одно добро и делала. Иродиад выгонять, руду унять, в бессилии подсобить, утерянное найти — разве оно не добро? Только знаешь ли, касатка, чтобы сглаз снять, надобно его и навести уметь. О двух лезвиях нож-то. Бабка, я чаю, за всю жисть никого не сглазила, но как сглаз наводить — очень даже хорошо знала. Злое знанье у человека всю жизнь пролежать может в запертом сундуке, а все ж наотличку он от того, кто его не держит.
— Ты к чему клонишь? — Теперь уже и Нелли начинала понимать.
— Растенье тут добывают, золотым корнем названо. Много пользы от него человеку, а все ж золото оно золото и есть. Коли надобно, пособлю, касатка, только побожись, что другой раз о таком никогда не попросишь. Не дело это.
— О чем не попрошу? — Нелли начала уж терять терпение.
— Зелье я сварю к Катькиной луне, — Параша подняла голубые глаза и твердо взглянула на Нелли. — Пусть золоту травяное золото поможет, а меди — травяная медь. Найдется тут и для Черного Камня своя трава, ну да то пустое, тебе и знать не надобно. Не побоишься зелья испить?
— Небось не побоюсь.
— А зря, — Параша поджала губы. — Есть чего бояться-то. Ох, не лежит у меня душа. Побожись, что вдругорядь не попросишь.
— Божиться глупо, сколько раз говорила. Ну да леший с тобой, ей-богу! — Нелли старательно перекрестилась.
Солнце стояло в своем зените. Подругам почудилось отчего-то, что их словно бы меньше чем трое. Многие слова сделались ни к чему. Безмолвно поглядев друг на дружку, девочки направились к Крепости тремя различными путями. Сапожки их тонули по щиколотку в белом ягеле, но идти по нему, пружинистому, было куда легче, чем по снегу. Да он и не походил на снег.
Два дни, воспоследовавших сему совету, они почти не видались. Параша пропадала в тайге, Катя отчего-то в кузнице, а Нелли не покидала горницы, отговариваясь ото всех мигренью. По правде ей не хотелось разговаривать ни с Филиппом, ни с княжною Ариной. Но и ларец, странное дело, сейчас ее ничуть не привлекал.
Сбросивши сапоги, Нелли часами валялась на своей кровати, впрочем, то, пожалуй, делал Роман, а не Нелли. Что сказала б Елизавета Федоровна, увидавши такое неприличие?
«Даже и мужчине непристойно валяться одетым на кровати средь бела дня, нето, что девице, — вот с чего бы она начала. — Воспитанный человек, даже желая спокойства, сядет разве на диван, но и при том не станет подпирать его спинку своею спиною. Из достойных уважения разве какой пиит либо живописец может упасть на постелю в порыве простительной для творца меланхолии! Но ты вить не живописец, да женщины живописцами и не бывают. Хотя надобно признаться, что бабушка твоя Екатерина Панфиловна превосходно писала на кости миниатюры. Но то забава».
Впервые, пожалуй, за минувшие десять месяцев Сабурово вспоминалось Нелли. Вспоминались те скушные годы, что были до ларца, и задним числом напоминали ей длиннющее предисловие к какому рыцарскому либо просто гишторическому роману. Бывало, заглянешь в гравюрные картинки — а там рубятся на мечах, девица спускается по тонкой веревке из окна каменной башни, злодейского виду особы грузят под покровом ночи на отплывающий корабль тюк, в коем угадывается человеческое тело… Так нет! Сочинитель, вместо того чтоб сразу повествовать посуленное, пойдет на дюжину страниц рассуждать, какова суть в его понимании общественная добродетель. Скулы сведет, покуда одолеешь. Так и воспоминания детские, с тем лишь различием, что не знала она — еще малую толику поскучать, и уж оживут картинки.
Но вдруг сами по себе ценны показались те годы. Вот их Нелли четыре, и сидят они с папенькой в солнечный день на ветхих мосточках у пруда, удят рыбу. И все не может Нелли понять, как несколько волосьев из лошадиного хвоста скручиваются в папенькиных ловких пальцах в крепчайшую лесу, способную удержать изрядного голавля. Нелли же держит удочку обеими руками, но занимает ее вниманье не рыба, что все одно у ней не клюет, а лазоревые-изумрудные крылья стрекоз, скачущих над водой. Очень хочется содрать с головы неудобный белый чепец, что нахлобучили на нее в рассуждении зноя. Да нельзя — такое уж условье маменьки: хочешь удить, так сиди с покрытою головой. Неважной удильщик из Нелли, хоть и папенька, признаться, и сам мог быть лучше. Над рыбою положено молчать, так говорит старик Варфоломеич. Папенька ж все напевает себе под нос свое любимое.
«Помнят россов, помнят шведы,
Пули метки, сталь светла,
И парил орел Победы,
Под Полтавой брань была!
Преображенцы удалыя,
Дети грозного Петра!
Наша слава дни былые,
Также днесь славны, ура!
Песня хороша, Нелли, ее вить наши ребяты сами складывали. Одно плохо, слова всяк поет на свой лад, хоть бы кто взял да свел воедино…» Папенька вдруг закусывает губу: рука его скользит по сизой ткани домашнего сюртучка к правой стороне груди. Рука остановилась, пальцы растопырились, словно хотят что-то удержать. «Пустое, Нелли, — он замечает испугу малютки. — В сердце ить метили, сено-солома, деревенщина неученая. А я живехонек!» Папенька наконец отводит правую руку от правой груди и щелкает пальцем по носику Нелли. А вить потом сие прошло. Только в самых ранних воспоминаньях Нелли Кирилла Иваныч эдак морщился вдруг и зажимал что-то невидимое рукою. Хорошо, что память у ней ранняя. Хорошо, что воспоминаний много, самых житейских, обыденных. Это вить для нее, Нелли, они обыденные, а для девушки, живущей столетии в двадцатом, сделаются волшебными картинами из ларца. А когда б она только и делала, что перебирала содержимое ларца, ей бы самой нечего туда оказалось положить. Вот и выходит, что скушная жизнь людская тож ценна. Странные мысли!
Прочь их теперь! Пойти узнать, может, Парашка вернулась. Как там у ней с зельем? Куда она запихнула сапоги? Нелли подскочила на постеле и сунула ноги в ойротские некрасивые туфли из войлока, что нашивала в тереме. Как-то раз она спросила княжну Арину, отчего средь стольких нежных вещей из Китая у женщин Крепости не водится и красивых туфелек? Княжна хохотала, как незнамо кто. «Не заказываем мы тех туфель, Ленушка. Бедные китаянки обувь носят некрасивую. А те туфли, что у знатных и богатых в ходу, нам без надобности. Они и на семилетнюю девчушку не налезут». — «Неужто у китаянок такие ножки маленькие?» — Нелли сделалось обидно: всю жизнь в Сендерелы определяли только ее самое. Нето, чтоб она гордилась, но приобвыкла. И тут вдруг нате. «От рождения-то ножки у ихних девочек такие, как у всех прочих, — с непонятной миною ответила тогда Арина. — Только годочков с пяти начинают их бинтовать». — «Зачем бинтовать?» — не поняла Нелли. «Для препятства росту, — отвечала Арина, уже вовсе помрачнев. — Обматывают их грубыми портянками, кои подолгу не снимают. Ножки у малюток натираются, кровоточат, гноятся иной раз до червей, девочки плачут день и ночь. А взрослая женщина ходит хуже моего. Не держат ее крошечные-то ноги. Идет, качается, ровно пьяная. Руками плещет для равновесия. Пииты китайские такую походку зовут лилейным колебаньем на ветру. Башку бы таким пиитам сворачивать!» Тут Нелли была положительно согласна. «Аринушка, только по справедливости прежде башку надобно свернуть тому, кто первый придумал так богоданное тело уродовать». — «Золотой дух все сие, небось Модест тебе сказывал. Столько в мире уродства на тело живое напридумано, что перечислить дня не хватит. Книга есть в вифлиофике, но лучше не читай, меня так тошнило три дни».
Ну вот и сапоги нашлись. Да что, право, творится с ней, с Нелли? То Сабурово в голову вспадет, то страна Китай. Словно мысль крутится незваным гостем у заветной двери: то на крылечко подымется, то на дюжину шагов отбежит. Слишком затянулась история с Венедиктовым, вот Нелли и трусит. Даже занозу вытащить, и то сразу не так боязно, как погодя. А уж Венедиктов — заноза не в пальце, а во всей Неллиной судьбе. А выдирать надобно. Надобно расцепить их связь. И трусить не след. Впрочем, может, оттого она и страшиться так, что знает: уж теперь — наверное.
Нелли рванула край сапога вверх, поправляя голенище.
— Я не умру, но убью, — прошептала она.
Параша, как, впрочем, и Катя, жила не с Нелли, а в другом тереме. Не мудрено — двух гостевых горниц в одном дому по здешней тесноте не бывало. Предоставивший девочке гостеприимство дом стоял проулка за три. Параша б охотней спала на оттоманке в светлице Нелли, да вить со своим уставом в чужой монастырь не лезь. Нету тут слуг, так уж у всех нету. Трудненько будет перевыкнуть к старым правилам, подумала Нелли, шагая по ровной, словно пол, деревянной мостовой. Еще трудней, чем отвыкнуть от здешней кухни, где нету яблок и картофели, а хлеб — самое лакомое лакомство, и пирог из пшеничной муки — украшенье праздничного застолья, а к завтраку чаще подают рисовые лепешки. С рисом же едят дичину — куда чаще, чем домашнюю убоину, хотя свой скот тут все ж есть. Заскучается и без кедровых орехов — из коих тут делают все — от постного молока до конфект.
О съестном Нелли вспомнила, как в воду глядела. Хозяйка, почтенная Соломония Иринеевна, месила тесто на огромном столе, сверкающем белыми скоблеными досками. Перед нею стояло три горшочка — из большего щедро сыпался смолотый в муку рис, из среднего — ореховая мука, а из меньшего, с осторожностью — пшеничная. Шел в дело и мед, верно, пирог готовился сладкий.
— Так все и охота мальчиком тебя назвать, — в ответ на приветствие улыбнулась Соломония, отводя локтем выбившуюся на лоб прядь волос — руки были в муке.
Парашу Нелли не сразу приметила — она расположилась в дальнем конце огромного стола. Как сперва показалось — помогала стряпать.
Кивнувши Нелли, Параша забила дальше острым ножиком, кроша что-то вроде петрушки на тоненькие кусочки. Нет, не петрушку — очищенный корень был странного, темно розоватого цвета.
— Золотой корень, — пояснила хозяйка, поймавши Неллин взгляд, и оборотилась уже к Параше: — Гляди, Панюшка, помни, злоупотреблять им не след. И то сказать, напасти побольше надо — где ж у вас в России такое возьмешь?
— Отчего он золотой, когда розовый, — заспорила Нелли: Парашины хитрости сделались ей ясны. Чем таиться по углам, лучше приврать, да делать все открыто. Тут Парашка сказала, что в Россию напасается, затем ей так много и нужно.
— Так уж говорят, золотой да золотой, — Соломония озабоченно подняла дощечку, закрывавшую плошку с опарой. — Останься, Олёнка, коржики кушать. Уж печь горячая.
Параша тихонько кивнула.
Лакомясь сытною сметанной сдобой, девочки тихонько переглядывались. Параша улучила мгновенье показать, что пышущая жаром печь интересна ей и в другом, нехозяйственном, смысле. Без особого труда удалось уговорить Соломонию Иринеевну предоставить мытье посуды и кухни подругам. Нелли показалось лишь странно, до чего ж доброй женщине не придет в голову удивиться, что она, Нелли, намерена выскребать тесто из горшков вместе с собственною служанкой. Дома после такого предлога уж наверное надзирали б во все глаза.
Самое правда оказалась, впрочем, еще куриозней, ибо чашки-плошки достались одной только Нелли.
— Через час уж охотники воротятся из тайги, — Параша, покосившись на дверь, наполнила водою медную ендову гривенки на две весом. — Поспешать надо. Хорошо упреть должно зелье-то, на костре эдак не сваришь.
Парашин сосуд пошел на длинном ухватце в дышащую жаром пещеру, а Нелли кое-как упихнула посуду в большую лохань. Тесто при том ничуть не отмылось, окаченное кипятком, а даже стало прилипчивей.
— Ножом его сперва сними, а потом мочалкою! — Параша набрала две полных горсти нарубленного корня и забормотала под нос: — Еду я из поля в поле, в зеленые луга, в дальние места, по утренним и вечерним зарям; умываюсь ледяною росою, утираюсь, облекаюсь облаками, опоясываюсь чистыми звездами. Еду я во чистом поле, а во чистом поле растет ОДОЛЕНЬ-трава. Одолень-трава! Не я тебя поливала, не я тебя породила; породила тебя мать сыра-земля, поливали тебя девки простоволосыя, бабы-самокрутки! Одолень-трава! Одолей мне горы высокия, долы низкие, озера синия, берега крутые, леса темные, пеньки и колоды. Иду я с тобою, одолень трава, к Окиян-морю, к реке Иордану, а в Окиян-море, в реке Иордане, лежит бел горючь камень Алатырь. Как он крепко лежит предо мною, так бы у злых язык не поворотился, руки не поднимались, а лежать бы им крепко, как лежит бел горюч камень Алатырь.
Под тыльною стороною ножа, скользящей по миске, тесто вправду отставало легко. Нелли плеснула еще кипятку.
Параша, приплясывая от жара, высыпала розовый корень в кипящую ендовку. Не розовый, золотой. Отчего ж бы и не розовый?
— За морем за синим, за морем за Хвалынским, — забормотала она вновь, — посередине Окиян моря лежит остров Буян, на том острове Буяне стоит дуб, под тем дубом живут седмерицею семь старцев, ни скованных, ни связанных. Приходил к ним старец, приводил к ним тьму тем черных муриев. Возьмите вы, старцы, по три железных рожна, колите, рубите черных муриев на семьдесят семь частей!
За морем за синим, за морем за Хвалынским, посередине Окиян моря лежит остров Буян, на том острове Буяне стоит дом, а в том доме стоят кади железныя, а в тех кадях лежат тенета шелковыя. Вы старцы ни скованные, ни связанные, соберите черных муриев в кади железныя, в тенета шелковыя, от рабы Парасковии.
За морем за синим, за морем за Хвалынским, посередине Окиян моря лежит остров Буян, на том острове Буяне сидит птица Гагана, с железным носом, с медными когтями. Ты, птица Гагана, сядь у дома, где стоят кади железныя, а в кадях лежат черные мурии, в шелковых тенетах. Сиди дружно и крепко, никого не подпускай, всех отгоняй, всех кусай. Заговариваю я сим заговором рабу Елену от черных муриев, по сей день, по сей час, по ее век, а будь мой заговор долог и крепок. Кто его нарушит, того черные мурии съедят. Слово мое крепко!
Параша вытянула из-за пазухи тряпицу, растянула зубами узелок. В малом узелке оказались невзрачные на вид сухие ягоды, всего-то на горстку. Однако ж, прежде, чем отправить ягоды вслед за корнем, Параша боязливо обернулась на низкую дверь поварни. Быть может от волнения, девочка на сей раз обожгла ладонь о металлическую оковку печного нутра. Пришлось прикладывать лед, добытый из ледника. Подруги проделывали все это молча, Параша не вскрикнула, даже ожегшись.
Нелли поняла, что заговор потихоньку набирает силу: вначале вить Параша разговаривала как ни в чем не бывало.
Глиняные бока меж тем засверкали чистотою под мочалом. Нелли принялась расставлять посуду на сушилах.
— Плакун! Плакун! — Параша немного возвысила голос. — Плакал ты долго и много, а наплакал мало. Не катись твои слезы по чистому полю, не разносись твой вой по синему морю, будь ты страшен бесам и полубесам, старым ведьмам Киевским; а не дадут тебе покорища, утопи их в слезах, да убегут от твоего позорища; замкни в ямы преисподния. Будь мое слово при тебе крепко и твердо век веком, аминь!
Теперь из подвязанного к переднику кармана появились блеклые, колючие даже на вид листья. Их Параша швырнула в варево быстро, даже слегка отвернувшись от Нелли.
Нелли повела носом: по поварне плыл терпкий, непривычный запах, но скорей приятный, чем нет.
— Эх ты, еле успела! — Параша загородила спиною печь: снаружи, не из терема, стучали шаги.
Дверь бухнула, отворенная сапогом. В обеих руках Катя держала лубяной коробок, из коего подымался тонкою струйкой дымок.
— Наварила? — спросила она, тяжело переводя дыхание.
— Только что, — Параша, успокоившись, взялась вновь за самый малый из ухватов. Ендовка, источая пар, вышла наружу. — Хорошо, медная посудина нашлась для золотого корня. А у тебя это чего горит-то?
— Лубки прожигает. Ох, торопилась я успеть, покуда не простыло. Бежала, ровно с собаками за мной гнались.
— Да чего успеть-то? Что у тебя? — возмутилась Нелли.
— Подкова для черного жеребца. — Катя поставила коробок на стол, а затем, не успели Нелли с Парашей охнуть, проделала изрядный кунштюк: сунула голую ладонь внутрь и вытащила нечто, впрямь оказавшееся подковою. Хуже того, с одного краю подкова была не черна, а как бы красновата. Словно не испытывая боли, Катя промедлила мгновение, а затем бултыхнула подкову в сосуд.
Угомонившееся было варево забулькало вновь.
— Вот теперь можно и пить, — Катя сгибала и разгибала пальцы — гладкие, без следа ожога. — Сегодня вечером пойдем. Луна-то в силу вошла.
— Сегодни так сегодни, — теперь уж Нелли не хотелось гулять мыслями подале от оришалковой короны. — Только из Крепости к вечеру просто так не выйдешь — после тартар-то вон как караулят.
— Не выйдешь, — согласилась Катя, к удивленью Нелли, ожидавшей, что подруга предложит какой нито лаз. — Идти сейчас надобно, да налегке, вроде как ненадолго. Уж до ночи придется наруже покуковать.
— Ты чего, хватятся! Как это могут не заметить, что мы ночевать не пришли?!
— Знамо дело, хватятся, — Катя все шевелила пальцами. — Влетит нам по первое число — ото всех сразу. Но так вить оно после влетит. Когда мы либо дело сделаем, либо…
— Либо семь бед один ответ! — Нелли решительно кивнула.
В хозяйстве Соломонии Иринеевны нашлась луженая сулея с наворотной крышечкой и цепочкою, чтоб подвешивать к поясу. В нее Параша и отцедила зелье, запихнувши гущу в самое топку, к остывающим углям. Ничто теперь не свидетельствовало о колдовской стряпне, кроме разве остывшей подковы. Подкову же Катя сунула в карман, и, когда подруги вышли из прибранной поварни, остановилась и присела на корточки под самой стеною. В руках ее, словно сам выскочил, оказался нож. Катя вонзила его в землю.
— Ты чего, клад, что ль, откопать собралась?
— А это мне что, так и таскать при себе? — Катя вытащила подкову. — Могилку ей сейчас выкопаю, да пойдем.
— А как же черный жеребец обойдется? — хмыкнула Нелли. — Это ж для него подкова была.
— Была для него, — согласилась Катя, вырубая блестящим лезвием ровные кусочки земли. — А теперь эта подкова в дело не годится. Я из нее силу-то вынула, мертвая теперь подкова. Тяжело на такой бегать. Лучше пусть другую скуют. Я вить чего из кузни-то не вылазила. Все ждала, когда для подходящего коня подкову-то закажут. А уж своровать дело плевое.
С этими словами Катя уложила подкову в ямку и, засыпавши, прибила ладонью.
— Ну вот, дождичек пройдет раз, и ничегошеньки не заметно. Одно тут плохо, почти нету голой земли — все улицы досками замощены.
Нелли кивнула, хотя мысли ее были уже далеко. Зелье так зелье, подкова так подкова. Самым главным была негритянская корона, и за нею надобно было скорей бежать к ларцу.
Солнце, уходящее в полупрозрачные кисейные облака, озаряло Замок Духов багряными отсветами. Кедры карабкались по белому от ягеля склону горы по одну сторону, а по другую проблескивали круглые родники. В их зерцальцах тоже отражался закат. А луна меж тем уж плавала в голубом небе, белая, словно круглый кусочек облачка.
— Уж скоро теперь, — Катя, усевшаяся, свесив ноги, на каменной башенке, незнамо в который раз подняла глаза на бледную тень луны.
Корона лежала за пазухой и тяжело давила на грудь: в кармане она не поместилась, а проходить со свертком мимо дозорных не хотелось. Но теперь ее уж можно было вынуть, что Нелли и сделала.
— Космы-то прибери, — Параша протянула ей деревянный гребень. — Страх глядеть.
Нелли только мотнула головою, наслаждаясь приятной упругостью свободных локонов. Знать бы наверное, это только здесь волосы будут так виться или все же останутся кудрявыми насовсем?
— Ей теперь вправду так краше, чем с косой, — заметила Катя. — Парашка, твое варево-то быстро пробирает?
— Не враз, а на шесть «Верую», — Параша, словно через силу, отцепила сулею от пояса. — Можно уж пить.
Нелли почти силою высвободила сосуд из рук подруги.
— В три глотка пей! — испуганно шепнула Параша.
Зелье напоминало на вкус ягоды жимолости, только было терпче. Впрочем, последний глоток был терпким уж слишком — язык даже немного занемел.
Звякая по камням, отброшенная сулея покатилась от Нелли. Нелли поморщилась — медный грохот был не из приятных. Подруги глядели на нее во все глаза, словно Нелли по меньшей мере должна была самое оборотиться эфиопкою. Благо уж и волосы курчавятся. Нелли принялась разглядывать белые кости лошадей, рассыпанные внизу. Экие вострые! Странно, раньше ей отсюда не так хорошо видно было разломы, пробитые жертвенными кувалдами в давние времена.
— Надевай, слышь! Пора! — Катя не кричала, но голос ее звучал слишком громко.
— Какой пора? — удивилась Нелли. — Ты ж говорила в полночь.
— Глупость говорила, вовремя одумалась. Не полночь тут нужна, сумерки, сход солнца с луною.
Не споря больше, Нелли расправила корону: змеи казались теперь ручными в ее ладонях. Ладони сами, словно и не по воле Нелли, подняли корону и возложили на голову. Ласково изогнулись на висках тулова змей. Меж бровей заломило — черный камень словно врастал в лоб, делаясь зрячим, словно глаза…
Нет, Черный Камень видит сейчас лучше, чем глаза Нмбеле, глаза вовсе не видят. Она не видит, где находится, не видит людей со странной кожей, какая бывает у рабов, вылезших на поверхность из золотого рудника. Нмбеле сроду тех рабов не видала — это бывает уж слишком редко, чтобы кому из них разрешили выбраться из мрака копей, где живут они со своими женщинами, и те рожают им детей, не видавших солнца. Да и каков смысл выпускать рабов из рудника — они почти сразу слепнут, как ослепла сейчас Нмбеле. Но прабабушка рассказывала о светлокожих рабах, за долгую жизнь она видала двоих — мужчину и маленького мальчика, который долго кричал и корчился на солнечном свету. Мальчик вскоре умер, даже не успев ослепнуть, а мужчина долго еще жил слепым и плел корзины. Прабабушка говорила, что кожа его была неприятной, как у больного, совсем белой. Хотя у этих людей кожа скорей восковая, чем белая. И они не рабы. Они враги.
Но Нмбеле не видит восковых людей, окружающих ее со всех сторон. Черный Глаз смотрит далеко, очень далеко, он видит все родное селение Нмбеле, селение на берегу Соленой воды. Видит дома, сложенные из прозрачных, голубоватых соляных камней. Соляные камни не тают под дождем, но когда нету хорошей соли, эту можно все же толочь в пищу. Сквозь стены видно все, что делается в домах, это и хорошо! Нету такого доброго дела, которое человек стал бы прятать от соседей. Готовить и вкушать пищу, работать, спать, давать жизнь детям — все то добрые дела. А за непрозрачными стенами могут жить злые колдуны. Пресная вода далеко — женщины носят ее в высоких головных кувшинах. Есть источники и ближе — но женщины арада не ходят к ним. Прабабушка говорила Нмбеле, что у девочек других народов прабабушек не бывает. Другие народы живут меньше ста лет. Все потому, что пьют они тяжелую воду, воду, в коей не тонет дерево. Такой водой можно мыться, но нельзя пить ее. В легкой же воде заветного источника тонет не только дерево, но и лепесток цветка. Арада ходят к нему со всех селений. А светлокожие, коих Нмбеле сейчас не видит, живут меньше ста лет.
Вот и родной дом, вот перед порогом плошка со сладким молоком для любимой старой змеи. Змея уже еле волочит по земле свое толстое тело, которое так приятно в жару укручивать вокруг головы.
Крылатые лодки светлокожих людей приходят уже давно — на памяти прабабки, когда была она девочкою. Светлокожие живут в Соленой воде, на крылатых тех больших лодках. Верно, что лодки с детьми и женами светлокожих никогда не подходят к берегу, быть может, они просто и боятся земли. Сперва светлокожие высаживались на землю только торговать. Выложивши товар — бусы, пеструю ткань, браслеты из настоящей чистой меди — светлокожие разводили дымный костер и прятались обратно на свои большие лодки. Надлежало положить напротив товара золота из рудников — и развести костер в ответ. Увидевши, что людей нету, светлокожие высаживались вновь: если золота было довольно, они забирали его и уплывали, но чаще оставляли все как есть и дымили вновь. Это значило, что золота надлежит добавить. И арада добавляли золотых слитков, иногда по два, по три раза. Когда же золото исчезало наконец, а лодки светлокожих снимались с якорей, можно было забирать ткани и медь. Но никто не видал светлокожих, и никто не знал, что они таковы.
Но затем, когда девочкою была бабка, светлокожие стали красть людей. Но исчезнувшие не возвращались, чтобы рассказать о том, что их похитители светлокожи, словно рабы из рудника.
Когда девочкою была мать, немногие из похищенных вернулись. Их боялись — уж слишком они походили на мертвецов, оживленных злыми колдунами себе в услужение. Скорей всего, они и были мертвецами, хотя и не совсем такими, как мертвецы, оживленные колдунами арада. Старики запретили подпускать их к источнику с легкой водою, дабы источник не оказался осквернен. Мертвецы ничего не сказали о том, что похитившие их люди светлокожи, но много говорили о их грозном божестве, что дышит огнем и пожирает маленьких детей. Мертвецы сказали, что хотят, чтобы арада покорились их хозяевам, и служили им, и питали их божество своими детьми, ибо оно грозно. Старики размышляли три ночи и решили, что надлежит покориться народу грозного божества. Тогда мертвецы исчезли, а следом появились их хозяева. Тогда-то Нмбеле и увидала, что они светлокожи, светлокожи, как рудничные рабы.
Все ближе видит глаз камня, теперь уж не устремленный в прошлое. Или то вновь прозрели глаза Нмбеле? Она видит шатер, сложенный из больших циновок, дурной шатер с непрозрачными стенами. Циновкам место на полу. Но пол выложен голым камнем. Вокруг стоят светлокожие. Они богаты — тканями они украшают не только запястья и бедра, но и все тело. Ноги их закрыты длинными складчатыми юбками до полу, быть может, они так безобразны, что их нельзя увидеть и не умереть? Так чего же надо светлокожим от Нмбеле, тринадцатилетней девушки, царевны арада?
— Дева! — произносит крючконосый светлокожий с прямыми, вовсе прямыми безобразными волосами. Но отчего Нмбеле понимает его, только что светлокожие говорили меж собою на непонятном наречии? Она не понимала ни слова. Между тем они много говорили меж собою, когда двое слуг внесли в шатер корону прабабушки — доброй прабабушки, которую уж никогда Нмбеле не увидит. — Дева, да будет благословенна душистая трава, на коей паслась корова, что давала молоко, напитавшее твою красоту!
Нмбеле никогда не думала, что наденет эту корону, с куском священного камня. Камень — остывший уголек из того круглого костра, который разводят на небесах предки, чтобы люди не мерзли в темноте, а растения цвели. Змеи, что его поддерживают, отлиты не из простого золота, в него добавлено довольно много меди. Это царская корона, но ее принесли для Нмбеле и заставили надеть.
— Дева, — говорит крючконосый, уставясь на нее черными глазами, лишенными блеска, словно глаза мертвеца. Как потешно он выговаривает слова! — Дева, ты должна напитать того, кто оказывает нашему народу большую услугу. Сей перевозит нас, когда мы умираем, с живого берега на мертвый берег, и мы платим ему последним дыханием, кое он пьет для своего пропитания. Но скоро, очень скоро, через две или три сотни лет, он перевезет всех. Перевозчику нечего будет пить с губ умирающих, и он станет голодать. Но если мы не накормим его после нашей смерти, он не перевезет нас в небытие, и души наши будут стенать, летая, между жизнью и смертью. Нет участи печальней, чем участь неупокоенной души! Это лишь сделка, ибо мы торговый народ. Он хочет вотелеситься, чтобы искать себе пропитания среди живых. Любую из наших дочерей мы отдали бы напитать его, но их страдание его не насытит. Ты видишь его?
В глубине шатра высится глиняный столб. На верхней части столба Нмбеле видит лицо идола, но, странно, оно не выдается наружу, а вогнуто внутрь. Лицо есть, и вместе с тем его нету — оно словно след ноги в высохшей после дождя глине. След лица, лица, слепленного грубо и просто.
— Он обращен туда, где покуда существует, — говорит злой колдун, ибо это колдун, и колдуны светлокожих все злые. Злых надлежит слушаться, тут уж ничего не поделаешь. — Но если ты накормишь его, он прогнется наружу. Подойди к нему и обойди вокруг против солнца, но только ступай осторожно, не наступи на тень.
Нмбеле обходит вокруг столба, бережно перешагивая через скошенную темную полосу. По знаку колдуна она останавливается.
— Хомутабал! — громко зовет колдун.
Двое колдунов подходят к Нмбеле справа и слева. Один хватает ее за левую руку, другой за правую, главный же бьет длинною палкой, неизвестно когда появившейся в его руке, по ее подколенкам. Нмбеле падает спиною на холодный пол, но колдуны не выпускают ее рук.
Не палка, в руках колдуна посох, увенчанный золотым молотком. Посох поднимается над грудью девочки и падает — вовсе не сильно. Боль белою молнией вспыхивает в ребрах. Теперь Нмбеле уже знает, что будет дальше — долго, очень долго молоток будет бить по ее печени, желудку и сердцу, покуда не разрушатся жизненные жилы. Удары будут все слабей — а боль все сильнее. Она умрет не от удара, а от боли.
— Хомутабал! — взывает жрец. — Сбереги тень свою, уязвимую, и никто не уязвит твоего тела! Тело здесь, но тень там. Жизнь обретает в тени! Хомутабал!
Золотой молоток на длинной палке вздымается и опускается в соединение ребер. Нмбеле кричит от страшной боли и уже ничего не видит и не слышит…
— Господи помилуй, мы уж думали помрешь! — прошептала белыми губами Катя. Корона звенела в ее дрожащих руках.
— Корона… вы чего, сами ее сняли? — выдохнула Нелли. Говорить было трудно: сердце, как бешеное, рвалось из груди, кровь стучала в висках. Она была теперь отчего-то не там, где надевала корону. Даже в темноте, сгустившейся, покуда Нелли не было на скале, заметно было, что одежда так угваздана о камни, словно Нелли по ним каталась.
— Еще б не снять, — Параша утерла рукавом бисерины пота. — Тебя аж корчить начало, то дугой изогнет, то выпрямит. Ох, натерпелись мы страху-то, знала я, что худо будет, да не знала, что этак…
— Но хоть не попусту?.. — не вытерпела Катя. — Не попусту, скажи?
Нелли, без чрезмерного успеху, попыталась улыбнуться.
— Эге, ну, выйдет сейчас дело… — Катя свесилась вниз. Два всадника мчались собранным галопом по направлению к замку. — Кто б то могли быть, а?
— Парашка… прячь… Жбан прячь в камнях, — Нелли попыталась подняться.
Времени на захоронку, впрочем, хватало. Всадники спешились, первый, с белоснежною косицей, взлез на камень. Но прежде чем его перестанет быть видно сверху, пройдет не так мало времени. А еще больше пройдет его, покуда забирающиеся невидимы.
Сулея давно уж исчезла под большим куском камня, когда прямо под ногами Параши появилась голова Филиппа — а вить первый полез отец Модест. Тот, впрочем, вылез почти вслед за ним — на другой стороне площадки.
— Венедиктов, он развернут в другой мир, — Нелли опережающе подняла руку. — Тело разить бесполезно. Надобно бить по тени. Тень и есть его настоящее-то тело!
— Откуда у ордынца оказалась золотая пластина из негритянской жизни? — Отец Модест поднялся, чтобы подкинуть сухого валежника в костер. Путники не спешили ворочаться в Крепость. Они сидели теперь невдалеке от подножия Замка Духов. Нелли страх как хотелось развести костер на самой его вершине, но остальные решительно воспротивились таскать туда дрова. — Великие пути древности извилисты. Кто знает, сколько столетий странствовала сия безделка, в скольких руках перебывала? Верно, дикому она служила чем-то вроде талисмана, сиречь амулета. Завтрашний день мы возьмем на сборы и, коли ты не разболеешься, Нелли, тронемся в обратный путь.
— С чего я разболеюсь? — Нелли смело вскинула глаза на отца Модеста, чье лицо казалось красным сквозь разделяющее их пламя, а седины были розовы. В глазах его плясали багряные искорки.
— Да хоть бы с этой белены, — отец Модест засмеялся, и эмаль его зубов блеснула пунцовыми бликами. — Сидишь на ярком свету, разве в костер не лезешь, а зрачки-то вона как расширены! Гляньте, как забавно, Филипп — Нелли нонче черноглазая! Чем ты ее накормила, Прасковия?
Роскоф, задумчиво ворошивший костер кривой палкою, кинул грозный взгляд на Парашу.
— Надобно было прознать Кощееву смерть иль не надобно? — вскинула подбородок Нелли. — Или мы для плезиру сюда путь держали?
— Нет, маленькая Нелли, не для плезиру. Только я б такого вам не разрешил, кабы, дурень, вовремя спохватился. Ты б вить все одно не отступилась, Нелли, не мытьем, так катаньем. Зелья штука страшная, вспомни хоть Танатова.
— Сами же, батюшка, говорили в монастыре, что мы с Катькою должны барышне помочь, — обиделась Параша.
— Не единственный то был путь для помощи, ну да ладно, — отец Модест вздохнул.
— Отче, а что станется с Игнотусом? — спросил Роскоф. — Его-то небось не имеет смыслу продавать монгольцам, больно уж он того, хорошо с ними ладит.
— Он умрет, — ответил отец Модест безразличным тоном. — Только не тут, а в Москве.
— Тащить его в Москву, чтоб там убить? — Катя присвистнула.
— Не убить, а казнить, Катерина, ибо убийство есть произвол, а казнь — закон. Зачем его тащить, сам доедет.
— Один?! — Нелли поворотилась столь резво, что отливающий багрянцем черный сук, угодивши под ее сапог, оборотился рычагом, и на ее одежду обрушился целый фейерверк алых головешек.
— Да чего ж ты творишь? — Параша, вскочив, отряхнула подол.
— А тебе уж терять нечего, небось новое платье справлять в Барнауле, — Катя, озорно сверкнув глазами, вытащила голыми перстами два алых угля, завалившиеся за обшлаг Неллиного рукава.
— Ох, Нелли, худо ж ты поняла, что такое Нифонт, — усмехнулся отец Модест. — Много скопилось в его дому вещей наподобие тех зеркал, а еще больше недобрых знаний в памяти их рода. Он проникнет в самое средоточие разума Танатова, он начертает там свою волю железными буквами. И та воля суть воля Воинства. Танатов не должен сгинуть в сих краях, ибо тогда за ним придут другие. Он воротится в столицы и развеет все подозрения относительно сих пределов. Он станет доказывать ошибку свою, говорить, что тайный союз священнический — пустые сказки. Затем он переберет бумаги, что у него есть, так, что, коли в другой раз заподозрят правду, нас пустятся искать в каком другом месте. Мне так по душе дикий Кавказ — пускай там и рыскают. Коли надо, он сам составит нужные записки, чтоб следующие охотники искали на Кавказе. А затем он умрет.
— Как? — быстро спросила Катя.
— Повесится, подобно Иуде, Лютеру и прочим христопродавцам. Нифонту тем проще будет его принудить ко всему тому, что теперь бедняга решительно раздавлен. Вы, Филипп, знаете, что каменщики подобны термитам либо осам — опасны и сильны числом. В какой бы тюрьме не оказался каменщик, в какую бы даль не заехал — он допрежь всего рыщет глазами в поисках своего брата. И всегда находит оного. Здесь же искать некого — и привыкший к круговой поруке с младых ногтей человек растерян. Сил душевных опереться на себя самого у него недостает. Его беда, не наша! — Отец Модест, глядевший на Роскофа, теперь обвел строгими глазами трех подруг. — Вы вправе были о том знать, дети, но теперь забудьте Игнотуса навсегда. Он не стоит, чтоб о нем помнить.
Устав от жара пляшущих языков, Нелли закинула лицо к небу. Звезды, крупные, как ягоды, были ярки, небывало ярки для России. Казалось, им тяжело на черном своем пологе, еще немного, и их сверкающий хрусталь начнет падать на землю ослепительным дождем. Ледяная тоска сжала ее сердце, словно чья-то безжалостная ладонь, — а разжимать не торопилась, все держала и давила.
И поутру ледяная ладонь не разжалась — хотя за хлопотами объятие ее ощущалось слабее. А хлопот вышло немало. Каким-то непостижимым образом вся Крепость уж знала поутру, что Нелли уедет. Перевидаться напоследок заходили почти все, и кабы не было известно, что изрядную часть пути странники пройдут пешком по непрохожим местам, их погребли бы под грудою прощальных подарков. Но все ж досталась Нелли китайская куколка размером с ладонь, в сплошь шитом шелковой гладью платьице и с бриллиантиками в глазах. Кате достался костяной веер, а Параше зеленый с золотом платок, легко умещавшийся в кулаке.
Одним из первых к Нелли забежал Сирин, впрочем просидевший недолго.
— Надобно успеть порадовать письмами вотчима и прочих, а главное стряпчего, кому поручу управленье моим имуществом, — весело пояснил он. — Княсь Андрей сказал, что придут мои эпистолы якобы из Тавриды. Я вить проживу здесь год-другой, покуда не устроятся мои дела. Сдается мне — еще и покуда здешние решительно уверятся, что я никого не выдам. Ну да Бог с этим совсем — я не в обиде. Уж больно любопытно тут пожить, да и сменить дурные знания настоящими. Только одно знай, мальчик с девичьим именем, девочка в мальчишеском наряде, — Сирин, не отводя от Нелли глаз, прижал левую руку к сердцу, а правой коснулся руки Нелли, — я твой должник по гроб жизни. Ласкаюсь встретиться с тобою вновь и оказаться полезну.
— Глядишь и встретимся. — Нелли вздохнула. — Мы вить не этого мира жильцы, а того, и долго нам еще в нем жить. Только уж коли встретимся, ты для меня сладь еще одну змею воздушную — страсть охота прокатиться.
Княжна Арина же покуда прощаться не собиралась.
— Провожу уж вас завтра за Замок Духов, — решительно заявила она. — Я первая оказалась, мне и быть последней.
К вечеру у Нелли уж голова пошла кругом от разговоров и прощаний. Нет, довольно с нее! Как только они все в ум не возьмут, что еще одно слово, и уж никуда она отсюда не уедет! А ей меж тем еще с Венедиктовым разбираться, тож не пустяк!
Нелли не враз заметила, что бормочет эти обиды себе под нос, уж сбегая по крутой лестнице на улицу. Но куда бежать? Повсюду люди, что в вифлиофике, что на стогне, повсюду опечаленные взгляды, повсюду речи о том, как жалко расставаться с маленькою Нелли Сабуровой.
Ну, хоть здесь-то она никого, даст Бог, не встретит! Нелли толкнула тяжелую дверь церковного притвора. Благодетельная темнота, рассеянная лишь источающими запах воска золотыми огоньками, коснулась ее разгоряченного чела, словно речная вода, в кою ныряешь в июльский полдень.
В церкви вправду было пусто. Очень странная Богоматерь смотрела на Нелли из серебряной тонкой ризы. На приподнятых ладонях у ней были шесть мечей, стоявших на собственных остриях — три на деснице, и три на шуйце.
«Умягчение злых сердец», — с трудом разобрала убористую надпись Нелли. Ей показалось, что уж где-то видала она такую икону, быть может — в одном из каменных снов? Во всяком случае, больше всего ей нравится, что икона эта — с мечами.
Нелли неловко, по-мальчишески, преклонила одно колено.
— Богородице Дево, — прошептала она и остановилась, поняв вдруг, что молитвы не помнит. С «Отче наш», сдается, тож не вполне благополучно. Единственною молитвой, слова коей вертелись в голове, был стишок, который заставляла годика в три повторять перед сном Елизавета Федоровна:
Мне пора уже ко сну,
Крепко глазоньки сомкну.
Боже, свет Твоих очей
Над кроваткой будь моей!
Экой стыд! Неужто впрямь так плачевно? Но вроде был учил с нею отец Паисий и «Богородицу» и «Верую»… Слова молитв знакомы, но сама она, выходит, их не скажет без подсказки. И то признаться, все последние годы Нелли разве успевала скороговоркою прошептать перед сном: «Господи, благослови маменьку и папеньку», да и то не всякий раз.
Получалось, что дело плохо.
— Господи, Иисусе Христе и Богородица, — твердо проговорила Нелли, вглядываясь в темный строгий лик. — Простите меня все, что я, оказывается, не умею молиться, и не сердитесь на тех, кто меня не научил. Верно, худо, когда детей не учат молиться не дурные люди, а хорошие. Что ж поделать, коли в такое время я живу. Я не хочу быть беззащитна, я молитвы выучу теперь. А Ты, Пресвятая Дева, дай мне под сенью всех шести Твоих мечей силы, чтоб одолеть гадкого Венедиктова. Аминь!
Нелли вскочила на ноги: ей было весело. Теперь знала она, что сможет без слез проехать мимо Замка Духов, хотя ей, скорей всего, не взобраться больше на него никогда по осыпающимся под ногами голубым камням. Спокойно простится она с гордою Ариной и ни капельки не уронит своей фамилии — хоть она, Нелли, и не из Рюриковичей, но быть в родстве с матерью царевича Георгия дорогого стоит.
Отговорившись предстоящей поутру дальнею дорогой, Нелли рано улеглась спать и как ни странно в самом деле быстро уснула. Во сне ей приснилась Катя, бегущая по заливному лугу навстречу Роху. Ржанье коня было как раскаты грома. Луг медно озаряло заходящее солнце, и Катя, спотыкаясь, что-то делала на бегу со своими волосами.
Еще нянька Матреша, нянчившая Нелли до мадам Рампон, давным-давно рассказывала ей про особые сны, что бегают с явью наперегонки. Обыкновенно снятся они за несколько дней до какой-то встречи, иногда вовсе и неважной. Сны те отличны от вещих. Вещий сон всегда важен, и он скорей подсказка, чем рассказ. Так, привидится человеку, что на кого напустился коршун, и ну клевать в сердце. А вскоре у приснившегося сердечная болезнь приключится. Коршун тут аллегория болезни, как смекнула Нелли позже, поскольку нянька Матреша таких слов, как аллегория, понятное дело, не знала. В вещие сны Нелли верила, а в сны-перегонки нет. Так, семейное преданье доносило, как бабушка Екатерина Панфиловна увидала однажды, что стряпуха, испугавшись осы, опрокинет таз вишневого варенья с огня, да изрядно ошпарится. Бабушка посмеялась, а вскоре так оно и вышло, даже от осы стряпуха отбивалась, как во сне, деревянною ложкой. Ну разве бывают такие глупые чудеса?
Однако через два дни Нелли, изрядно утомленная переходом по пещерам и пешей дорогою, встала как вкопанная, когда Катя, дико вскрикнувши, бросилась бежать напрямик по траве. В ответ на ее вскрик громко, оглушительно громко заржал вороной жеребец. Катя пустилась быстрее, и ноги ее запутала высокая трава, вот она упала было, поднялась, на бегу запустила руку в косу, теребя ленту. Лента исчезла в траве, и Катя тряхнула освобожденными волосами.
— А Катька-то оказывается… Катька-то… — изумленно выдохнула Параша.
Никогда б Нелли не подумала, что волосы подруги, всегда натуго стянутые в косу, кудрявы. Не просто кудрявы — копна черных крупных локонов, изогнутых с прихотливою природною грацией, какой никогда не придаст волосам куафер, решительно изменила весь облик девочки, превратив ее в яркую красавицу.
А Катя была уж в двух шагах от Роха, вскинувшегося на дыбы, и, не дожидаясь, покуда он опустится наземь передними ногами, скользнула меж его копытами, словно девочка и конь танцовали вместе причудливой дикой танец. Порыв ветра подхватил гриву жеребца и волосы девочки, на мгновенье спутав их в единое черное трепещущее крыло.
В следующее мгновенье конь стоял уже на четырех ногах, а Катя сидела на нем без седла и стремян. Позабывши о друзьях, девочка присвистнула, ударила ногами и умчалась вперед.
Ойрот-пастух одобрительно зацокал языком. Можно было уж и Нелли искать в табуне Нарда.
Белая Крепость осталась за Катунью.
Добыть в Барнауле пристойной рессорной кареты не удалось: до Перми пришлось ехать в тарантасе, хоть один вид чудовищных шестов, к коим крепились и кузов и колеса, кинул Нелли в дрожь.
— Верно, у феи поломался волшебный жезл, и тыква оборотилась каретою не до конца, — хохотал Роскоф.
И наверное кузов был тыква тыквой, выдолбленной изнутри. Сидений вовсе не было — предполагалось, верно, столько клади, что на ней и устраивайся. Быть может, для помещиков, что любят ехать не спеша и все свое везут с собой (сей перифразой из греческого любомудра Бианта развлекался уже отец Модест), то было скорей достоинство, чем неудобство, но сидеть на полу все ж не хотелось. В конце концов было куплено несколько больших ивовых корзин, с грехом пополам заменивших сиденья.
Такая езда изрядно растрясала бока, так что Нелли несказанно радовалась вновь обретенному Нарду еще и потому, что верховая езда казалась в сравненьи с этим мучением сущим отдыхом. Катя же почти не покидала спины Роха. Что до мужчин, то им приходилось чередоваться — лошадь отца Модеста пала на ойротском пастбище.
В Перми с ненавистным рыдваном наконец распрощались, и сие событие было самым существенным в их пути. Одетые майской зеленью поселки и города мелькали в окнах, дурные постоялые дворы сменялись хорошими гостиницами, а затем наоборот, но весь этот привычный мир казался Нелли нереальным, как сновидение.
Поначалу трудно было от многого отвыкнуть и ко многому привыкнуть. К примеру, деньги. В несколько месяцев, проведенных за Катунью, Нелли безусловно приучилась выходить из дому только имея в кармане огниво с трутом, а также нож. Кошелек же вскоре завалился в ларь среди вещей меньше чем необходимых. Обитатели Крепости, понятное дело, жили не в какой-нибудь гадкой Утопии — знали и деньги, и счет им, но в руки брали по необходимости особо — ради вылазки «в Россию» либо поездок за покупками в Китай. Нелли же просидела конец зимы и всю весну безвылазно в заповедном крае и теперь уж не один раз оказывалась в конфузе, посещая торговые лавки. Сперва она приказывала завернуть ей полотняных платков либо бутылку кёльнской воды, а затем уж лезла за кошельком. Лавочники начинали браниться, предположивши ребяческие шалости. А чем отговоришься? «Прошу, мол, прощенья, но там, где я долго прожил, нету ни денег, ни магазинов»? Хорошенькое дело!
Другая трудность была привыкнуть, что в России никто ее, Нелли, знать не знает. В Крепости о Елене Сабуровой слышали все от мала до велика, и теперь ей каждый раз приходилось напоминать себе не раскланиваться с незнакомыми, особенно из простого сословия. Так, в Омске крестьянская девочка ее лет, напомнившая горделивою осанкой девушек Крепости, закрылась рукавом, зардевшись как маков цвет, когда с нею приветливо поздоровался чужой юный барин на улице. Глядя вослед убегающей девчонке, Нелли, сгорая со стыда, вновь напомнила себе, что она уж в России.
Но где-то после Перми Нелли пообвыклась. На остановках развлекались фехтовальными упражнениями: участвовали в них, кроме Роскофа, отец Модест, благо ехал в штатском, Нелли, благо и новое платье справила мальчишеское, и Катя, благо теперь сие не могло показаться зазорным Филиппу, в отличье от того давнего времени, когда он почитал ее слугою-мальчишкой при маленьком Романе Сабурове. Проще сказать, не фехтовала одна только Параша.
На большой переправе подругам довелось раз испугаться, когда подъехал на бричке Танатов. Однако взглянувши на путешественников безразличным взором, словно сроду с ними не встречался, он только начал кичливо требовать, чтоб единственную свободную завозню предоставили в первый черед для его экипажа. Спорить с ним никто не стал.
— Боится Игнотус показать, что нас знает? — спросила Нелли, глядя, как плот с бричкою и нахохлившимся в черном пыльнике масоном поднимается по течению на шестах, чтоб меньше снесло на противном берегу.
— Нет, Нелли, он и вправду нас не помнит, — ответил отец Модест.
Нелли попыталась было представить себе, каково это — не помнить людей, чай не склонения со спряжениями, но у ней ничего не получилось.
— Куда мы теперь держим путь, Ваше Преподобие? — спросил Роскоф, глядя, как бревна завозни (наконец доставшейся им) утюжат сзади желто-зеленую непрозрачную воду. На гребнях волн вздымались белые гребешки пены, которые мужики так и называли беляками. — Где искать Венедиктова — в Санкт-Петербурге ли, в странном ли том имении, куда похищал он Нелли?
— В Москву, Венедиктов теперь в Москве, — отвечал отец Модест. — А искать сего особо не придется, он вить думает, что мы от него бежали. А значит, он и не боится.
— Не боится, зная, что в руках у Нелли корона с Кощеевой смертью? — Катя недоверчиво встряхнула волосами, без того пляшущими на речном ветру. Всю дорогу она так их и носила, разве немного обрезав. Нелли же, напротив, вынуждена была в цивилизованных краях собрать косу — простоволосой она уж больно не походила на мальчика. Выходило, что подруги поменялись местами, и Нелли завидовала.
— Что ж Венедиктов, Катерина, вовсе, по-твоему, дурак? — отец Модест улыбнулся. — Превосходно помнит он, что Нелли негритянке не родня. Чего-то узнать ему хотелось с Неллиной помощью в сей короне, не знаю покуда чего. Только сам бы он ей помог тут, собственной своей силою. Но откуда ж Венедиктову догадаться, что еще кто-то может помочь Нелли надеть корону, к тому ж две девчонки? Нет, Катерина, он уверен, что корона в руках у Нелли немая и слепая сейчас. Вот и пусть его.
— Странно, где заговорили мы о Венедиктове, — заметила Нелли. — На переправе. Он вить сам перевозчик, во всяком случае, был перевозчиком.
Странность в том впрямь была, особо если учесть то, что сей разговор о Венедиктове был за все путешествие первый. До сей поры путники толковать о финикийском демоне избегали, словно сговорившись.
— А вить ты права, Нелли, сие не просто так, — отец Модест сделался вдруг сериозен, и Нелли показалось, что он к чему-то прислушивается. — Уж Тверь недалека, ежели он терял нас на больших расстояниях, то теперь может вновь почуять. Прежде всего, конечно, тебя. Незримые связи покуда не оборваны.
— Венедиктов может прознать, где мы? — затревожилась Параша, кутаясь в шаль.
— Не узнать, а почуять. Едва ль он может сказать — едет, мол, Нелли с утра от села Пискарево, а заночует в Косматове. Но, чтоб слышать-чуять, ему того не надобно. Помнишь, как он на Катерину чары навел? У демонов чутье, как бы тебе объяснить, вроде собачьего. Как собака за тридевять земель следа не возьмет, так и Венедиктов не нащупает. Затем и надо было в Крепость ехать так далеко.
«А Вы-то сами, отче, откуда знаете, что он в Москве?» — подумала Нелли, но не успела решить, станет ли о том спрашивать, еле удержавшись на ногах: плот стукнуло о прибрежную мель.
С каждой преодоленной переправою, с каждым новым городом все увеличивалось непредставимое для таежных краев многолюдство, все сказочнее и неправдоподобнее представлялось таежное житье.
Летняя Тверь шумела ярмаркою. Нарочно ради последней останавливаться бы не стали, но отец Модест ждал какого-то письма, а письмо медлило. Ну а коли так, не сидеть же в нумерах?
По щастью, ярмарка была не того рода, что устраиваются в конце августа — нето дороги оказались бы забиты на всех подступах телегами и экипажами — до невозможности проехать. В июне не свозят хлеба на долгий торг промеж помещиками и купцами, однако ж последних наехало немало на радость горожанам. В сбитых из досок временных шалашах выставлялась всякого рода галантерея и бакалея, а над тремя балаганами зазывно вертелись флюгера и хлопали на ветру цветные флажки. Глядеть на укрощенных нещасных хищников Нелли не хотелось, да и разило от зверинца за версту. Параше однако ж до смерти хотелось поглядеть льва, между тем как Роскоф заинтересовался вовсе даже неприличным для человека взрослого представлением Петрушки. Он один, к досаде Нелли, стоял в толпе ребятишек и простолюдинов и превесело хохотал, любуясь, как дурацкая тряпичная кукла с деревянною башкой колотит дубинкой такого ж полицейского солдата.
Что до Кати, то она почти сразу куда-то подевалась.
Свернув подале от докучливого Петрушки, Нелли оказалась в москательном ряду, что не улучшило расположения ее духа. К тому ж и покупатели тут бродили все больше мужики да мастеровые и на юного барина поглядывали не без удивления. Пришлось ворочаться.
Петрушка, прогнавши солдата, теперь выплясывал камаринского с Матрешкой.
— Тысяча извинений, сударь, — чуть не сшиб Нелли с ног молодой человек, рванувший со всей силы в сторону цветастых ширм, за коими прятались кукловоды. Еще один любитель вульгарных забав простонародья!
Протиснувшись через стайку ребятишек, молодой человек, не умея обойти толстенную бабу в красной шали, вытянул шею, кого-то выглядывая.
— Так и есть! — Он рванулся было вперед, но увлеченную представлением бабу было нето, что не обойти, а пожалуй, и не объехать. Молодой человек замахал рукою, силясь привлечь чье-то вниманье. — Филипп!! Филиппушка!
Роскоф обернулся и просиял дружелюбною улыбкой. В следующее мгновение он уж выбирался из толпы.
— Гляжу, ты, не ты, — взволнованно обнимаясь, говорил Алексей Ивелин. Нелли не сразу и вспомнила давнего приятеля Роскофа, первого из русских, с кем тот свел коли не дружбу, то знакомство. — Вот уж не чаял я тебя застать в Твери!
— Я говорил тебе, Алексис, что у батюшки моего есть финансовые корреспонденты в Новгороде, — отозвался Роскоф, оглядывая расфранченную фигуру товарища. — Сам ты здесь какими судьбами? Ласкаюсь, тебя опять не сослали за шалости?
— Я уж теперь не тот, — отозвался Ивелин интригующе. — Другое занимает мои мысли…
— Да помнишь ли ты, Алексис, юного Романа Сабурова? — перебил его Роскоф, указывая рукою на подошедшую Нелли.
— Нипочем бы не признал! — воскликнул Ивелин, вглядываясь в лицо Нелли. Но и Нелли в свой черед его разглядывала. Природные каштановые кудри Ивелина лежали теперь почти гладко, придавленные толстым слоем душистой помады. В остальном изменился он мало, хотя… Странное дело, молодой человек глядел нездоровым. Румяные щеки его поблекли, две тонкие морщинки легли около рта. — Никак не признал бы! Вы, сударь мой, вытянулись на добрый вершок, да и повзрослели. Право, хоть сейчас к службе! Вы к какому полку приписаны?
— Синих Кирасир, — бухнула Нелли наобум Лазаря. Надо ж быть такою тупой! Имя себе придумала сразу, а о полку вовсе забыла. Меж тем чистое везенье, что за одиннадцать месяцев ее о том спросили впервые. Надобно было назвать Орестов полк, самое бы вышло разумное. С чего ей эти Кирасиры в голову вспали? А, папенька как-то рассказывал, что пошел весь полк с фельдмаршалом Минихом в опалу за верность покойному Государю Петру Третьему. А куда пошел? Ну как и по сю пору полк незнамо где? То-то Ивелин так странно поглядывает.
— Немалые у родителей Ваших знакомства при дворе, — заметил последний вскользь.
— Так каким ветром занесло тебя в Тверь? — спросил Роскоф, выручая Нелли. Едва ль лучше ее разбирался он в русских полках, но, верно, заметил, что она завралась.
— Проездом в Москву, — Ивелин приосанился.
— Неужто? — Роскоф приподнял бровь. — Некий знакомец мой о прошлый год клялся, что в старой столице делать человеку со вкусом положительно нечего.
Ивелин рассмеялся несколько принужденно.
— В Первопрестольную несут меня крылы Амура, а не случайный ветер, — проговорил он, опуская глаза на свой жилет, шитый белыми кринами по лазоревому. — Так случилось, что без моей Псишеи блистательный Петербург уныл, а скушная Москва блистательна, осиянная ее присутствием. Друг мой, я влюблен не в шутку. Видал бы ты сию девицу! Она едва вышла из младенческих лет, а меж тем так востра! Сему, впрочем, дивиться не в пору: французское воспитание!
— Не мог бы я сказать, что одного этого довольно для востроты, ибо видывал и тупых немало, — расхохотался Роскоф.
— Э, не скажи! Тьфу ты! — Ивелин хлопнул себя по лбу ладонью. — Вовсе позабыл, с кем говорю! Ну ты, брат, вовсе русаком заделался, трудно и поверить, кто ты есть. Эдак, пожалуй, не дождешься в свете успеха у девиц.
— Не гонюсь, — равнодушно ответил Филипп. — Однако ж повествуй дальше о своей Псишее.
— Так или иначе, воспитывалась она во Франции у дальней родни, — с охотою продолжил Ивелин. — В Россию воротилась только минувшей зимою, с этой же поры ездит в свет. Круглая сирота, живет ради прилику с одной старухою из обедневших. Богата, да таким, как она, бедными быть и невозможно! Полевой цветок растет где попало, оранжерейный нуждается в теплицах и садовниках! Право, она б зачахла до смерти, доведись ей хоть раз постирать белье!
— Да наверно ль твоя пассия воспитывалась во Франции? — нахмурился Роскоф. — Наших дворянок обучают стряпать и стирать — вдруг Господь пошлет испытание бедностью? Ну да оставим сие. Богатая красавица сиротка должна собирать вокруг себя сонмы искателей в любой столице. Наверное ль ты продвинулся средь прочих, как можно предположить по довольству, тобою выказываемому?
— Я и сам тому не верю порою… — На щеки Ивелина воротился румянец. — Не вноси сомнения в сердце щасливое, хоть бы и ошибкою! Однако ж бывают авансы несомненные. О прошлой неделе, хотя бы… Веришь ли, я только молвил во время полонезу, что, мол, должно явиться новому Фидию и новому Тициану, чтоб запечатлеть навеки дивные черты. Псишея ж моя глянула на меня эдак особенно и молвила, что живописцы так любят отражать женскую красоту потому, что всего лишь через несколько лет самое модель уж не соперница их творению. Женщины, дескать, подобны легкокрылым ярким мотылькам, не чающим, что скоро их обдаст мертвенный холод зимы. Тонко, не правда ли? А потом еще один взгляд — испытующий, застывший в ожиданьи… И спрашивает: «А Вы, друг мой, согласились бы самому на несколько лет состариться, чтоб моя красота жила дольше? Да или нет?» Понимаешь ли ты, что, когда женщина под шутливым предлогом спрашивает, готов ли ты на жертву ради нее… Заметь, заметь, как оно неспроста! Спроси она прямо, готов ли ради нее драться, — пожалуй, выйдет и нескромно для девицы, вроде как сама набивается. А в шутку, в сказку, потому, можно одному человеку стариться вместо другого…. И все же намек, Филиппушка, намек-то… Ах, сбиваюсь, невпопад повествую. А я тож вроде как в шутку, готов-де отдать годы собственной младости…. Рада-де слышать сие, отвечает пресериозно…. Ах, мон шер, может ли такое быть спроста?
— Не может, я думаю, — серые глаза Роскофа потемнели, сделались похожи на черные глаза отца Модеста из-за того внимания, с каким он для чего-то впился в осунувшееся лицо Ивелина. — Так как, я забыл, зовут твою чаровницу, Алексис?
— Разве я уж тебе говорил? — с охотою откликнулся Ивелин. — Мне, было, казалось, еще нет. Звать мою зазнобу мадемуазель Гамаюнова. Лидия Гамаюнова, уж мне дозволено звать ее Лидией.
— Все уж вместе и до Москвы доедем, оно веселей, — Роскоф под руку увлекал Ивелина с ярмарки к гостинице, благо двухэтажное зданье под новехонькою гонтовой крышей стояло прямо через пыльную улицу. Сторонний наблюдатель увидал бы в его манере исключительно дружелюбие, однако ж Нелли угадала с дружелюбием не вязавшуюся деловитость. Самое Нелли чуть не охнула вслух, услыхавши имя Гамаюновой, Филипп же сохранил в лице безмятежность. — Тут еще приятель мой, славный малый, помещик из Камска. Я вас познакомлю.
Роскоф обернулся через плечо на отставшую Нелли и кивнул ей в сторону ярмарки. Ясно дело, разыскивай теперь Парашку с Катькой.
Нелли вновь нырнула в пеструю толпу.
— А я самого настоящего царя зверей видала! — восхищенно выдохнула запыхавшаяся Параша, подлетая к ней. В кулаке подруги был зажат малиновый сахарный петух на лучинке, позабытый за лицезреньем льва. — Ох и грива-то у него! Вроде воротника, не как у прочих! А клыки-то, клыки! Пойдем еще глядеть!
— Недосуг, собираться пора, — отрезала Нелли. — Скоро Гамаюнову увидим, коли я верно поняла.
— Не шутишь? — Параша испуганно огляделась по сторонам, но увидала, понятно, не Гамаюнову, а только удиравшего чернокудрого мальчишку, выхватившего ее леденец.
— Ах ты, анчутка! — рассердилась Параша. — Небось цыганенок. Где ярмарка, там и цыганы.
— Катька небось за ними увязалась. Не знаешь, куда?
— В шатерку к гадалке, — Параша показала на сооруженье из до невероятия грязных ковров, растянутых на жердях. Оттуда как раз выбиралась молодка из мещанок, раскрасневшаяся не хуже собственной нарядной кофты из блестящего нестираного сатина. Верно, разговор с ворожеей изрядно ее смутил.
— Ты за ней сходи, что ли, — Нелли наморщила нос. — В меня небось старуха вцепится, не оторвешь — известно, барин даст больше девки.
— Ишь умный барин, сам-то год назад цыганов впервой увидал! — Катя выскользнула не из палатки, а с бакалейного ряду. Черные кудри ее вились вовсе бешено, ниспадая на плечи, обтянутые серым суконцем сюртучка, а глаза весело посверкивали.
— После будем лясы-то точить, Платошка, — ответила Нелли нетерпеливо. — Пора ворочаться, такие тут дела пошли. Помнишь Ивелина Алешу, что с Филиппом мы впервой в кабаке встретили? Здесь он, а уж какая с ним штука приключилась…
Дорога до гостиницы была явственно короче рассказа, и подруги присели на скамеечку под большим ясенем. Нелли рассказала услышанное от простака Ивелина, обрисовала и происшедшую с ним печальную перемену в наружности.
— К отцу Модесту Филипп его потащил, — закончила она. — Наврал при том, что тот помещик из Камска, стало быть, фамилью другую сочинит. Не бывает, чай, Преображенских помещиков.
— Вот удача-то! — Катя, весь рассказ рисовавшая прутиком завитушки в придорожной пыли, подняла глаза. — Помнишь про барыню Трясовицу, а, Парашка? Теперь ясно, чего ей Венедиктов-то дозволил делать, чтоб молодеть!
— Ясней ясного, — отозвалась Параша.
Нелли же ясным ничего не было.
— Просто так ничего не бывает, — Катя поймала недоуменный взгляд подруги. — Если где прибыль, в другом месте должна быть непременно убыль. Может, бенгам и дана власть слагать-вычитать, а из пустого полное делать они не вольны.
— Толком говори, — Нелли начала сердиться.
— Дети в роду рождаются оттого, что старики умирают, — Параша примирительно коснулась руки Нелли мягкою ладонью. — Мы все гадали, как она, негодница, молодеет? Сладить, чтоб лета минувшие пропали, Венедиктов не может. Одно из двух. Либо ничего она не молодеет, а взаправду старая, только он ей помогает морок навести, не такой, как есть, прикинуться. Если ж тело у ней впрямь молодо, то кто-то из-за этого должен не ко времени состариться. Второе и выходит по всему. Нечистому-то духу нужно добровольное согласье. Эвон она его окрутила, он и согласился вместо нее стареть.
— Где ж согласился? — возмутилась Нелли. — Он же думает, шутка.
— А коли папенька твой подумает, что в шутку бумагу ростовщику подписывает, неужто тот с него денег не сдерет? — хмыкнула Катя. — Так и с нечистью. Согласье есть, значит, все.
— Вот любопытно, как Венедиктов это делает? — заинтересовалась Нелли.
— Надобно будет, так дознаемся. — Катя поднялась со скамеечки, отшвыривая прутик. — Главное дело, дурачина в руки достался. Так еще лучше, чем будь он внуком своего деда.
Сие была уж полная околесица.
— Словом, так, — Нелли поднялась тоже, — отца Модеста никак не называть, покуда не услышим, чего Филипп напридумывал.
— Да уж ясно.
Сени и лестница в гостинице оказались осыпаны соломою. Со здоровенными охапками соломы в руках бегали по дверям нумеров лакеи. Нелли не враз догадалась, что сие устраивают дополнительные постели. Повезло, право, что въехали с утра поране: отцу Модесту с Филиппом и Нелли с Катей достались по комнатенке на двоих, Параша же, якобы единственная особа женского полу в их компании, поместилась в большой горнице с пятью богомолками из простых.
Один громадный соломенный пук на ногах, щеголяющих латаными сапогами, к удивлению подруг, вбежал в нумер, из коего доносился голос Роскофа.
Недоумевая, Нелли сделала подругам рукою знак погодить, стукнула костяшками пальцев в дверь и вошла, не дожидаясь ответа.
— Несказанно обязан я Вашей доброте, — разглагольствовал Ивелин, меж тем как латаные сапоги, обретшие туловище в серой ливрее и стриженную под горшок голову, хлопотали в углу, сбивая солому в кучу. — У Филиппушки уж мог бы я просить по старому приятельству разделить со мною кров, но не имея удовольствия знать Вас прежде…
— Пустое, сударь, право, пустое, — весело воскликнул отец Модест. — Ярмарки сии — сущее бедствие для мирных путешественников! Помню, как однажды в Ростове довелось мне почивать на биллиарде, укрываясь собственным плащом! Но превратности дороги — веселая память путешествия! Коли ты не из домоседов, так они и не страшат! Выпьем за дорогу!
Только сейчас Нелли приметила между всеми троими черную полбутылку шампанского вина на столике.
— Тебе не положено, юный Роман, — отец Модест лукаво глянул на Нелли. — Покуда усы не выросли!
— Ну уж, один бокал не повредит и недорослю, — вступился Ивелин. — А надолго вы в старую столицу?
— Коли Москва весела нынче, так надолго! — засмеялся Роскоф, пригубив вино. — Едем без дела, развлекаться. Ласкаюсь, ты представишь нас той… Ты, чай, догадываешься, о ком я говорю! У ней, поди, лучшее общество!
— Только самое лучшее! — горячо поддакнул Ивелин.
Лучше уж тогда не мешаться, решила Нелли, выскальзывая в дверь вослед лакею. Вино явилось не зря. Пусть их сами разбираются с Ивелиным за веселым бокалом.
Рано поутру Тверь кивнула вослед полосатою будкой, укрывавшей от мелкого дождичка хмурого инвалида. Небо тож было хмуро, но лица мужчин веселы. Ивелин ехал в бричке на казенных лошадях, и Роскоф уселся с ним.
Дождь зарядил на два оставшихся дни пути. Но ни Городня, ни Клин, пускай в прошлый раз и невиденные, не вызывали любопытства Нелли. Вероломно бросив Нарда, она забралась в карету к Параше и продремала три перегона под дорожную тряску. Все одно по стеклам струились серые водные струйки, размывая пейзаж. Теплая одежда отсырела, легкий пар вился из уст. Обрадованные сыростью, в кузов набились комары.
— Здесь тебе не Алтай! — бормотала Нелли, лупя себя по волосам — гадкий пискун кружил где-то у виска.
— Зато Москва скоро, — отвечала Параша, почесывая руку.
Однако Нелли давно уж приметила, что стоит испортиться погоде, как путешествие растягивается вдвое. Она дремала и просыпалась, а Москвы все не было, и во сне гремели золотые волны чистых и прекрасных звуков, соединявшихся в единый стройный хор. Ах, как красивы были золотые эти волны! То было не злое, а доброе золото, золото солнечного света.
— Да просыпайся же наконец! — В голосе теребившей ее Параши звучали едва не слезы. — Не слышишь, что ли?!
Нелли подскочила на жестковатом сиденьи. Отчего ей показалось сперва, что дождь закончился наконец? В окошках было все так же серо. А стройные звуки били и гремели, громче, чем во сне, отовсюду.
— Я думала, врут люди, — Параша восхищенно вслушивалась. — А выходит, не врали, сорок сороков в Москве-то… На многие версты звон, со всех концов, над городом стоит… Нигде больше такого нету! Вот везенье-то нам, перед вечерней въехали!
— Так это благовест здесь такой? — Нелли решительно пробудилась. Ткнувшись носом в стекло, она ничего не разглядела, кроме серой волнистой пелены: морось перешла в ливень. Однако колеса теперь точно не месили дорожной грязи, но стучали по мостовой. Причем мостовая была куда ухабистее, чем в Петербурге.
Протрясшись еще немного под проливным дождем, девочки услыхали, как последний из наемных кучеров, подряженный в Клину, громко затрукал лошадей. Карета остановилась.
— Ну, слава Богу, доехали! — Роскоф, откинувший дверцу, успел промокнуть до ниточки. — Сегодни на постоялом дворе остановимся, а с утра уж возьмем квартиру.
Все словно плыло в серой воде, ровно попали они не в Москву, а на дно пруда. Отец Модест договаривался с работниками, принимавшими верховых лошадей, там же крутилась Катя. Высокое крыльцо под резным козырьком заманчиво зияло распахнутой дверью, где по темноте погоды горели уж свечи. Второго экипажа не было видно.
— Где ж Ивелин? — спросила Нелли, вытаскивая платок отереть водную морось с лица, хоть Параша и говорила ей сто раз, что влага дождевая должна высыхать на коже.
— Расстались до завтрашнего вечеру, направился в дом своей сестры, — Филипп нагнулся помочь кучеру опустить заклинившую ступеньку. — Да он и не надобен сейчас, что хотели, то узнали, теперь все без него обсудить. Да небось и Его Преподобию наскучило третьи сутки ходить помещиком Шемаханским.
Нелли, засмеявшись, выпрыгнула на мокрые камни мостовой. Ах, удобны же мужские сапоги! Угодила правым прямо в лужу, а все нипочем. Параша выбиралась следом за нею с осторожностью, приподымая подол и осторожно ступая своими мещанскими козловыми башмачками.
— Платошка, Нардушку тож устрой сам, ты все одно мокрый! — крикнула Нелли вслед Кате, проводившей под узцы Роха.
— Ладно уж, — отозвалась та: волоса девочки, обрамлявшие побледневшее от холода личико, смешно распрямились от воды. Это опять делало Катю какой-то новой, в который уж раз.
Гостиница оказалась совсем нето, что по дорожному тракту. Писанные маслом картины висели над внутренней лестницей, повествуя о жизни Древней Греции столь подробно, словно путешественники прибыли в Афины. Голоногие греки чествовали олимпиоников оливковыми венками, дралися на море с крючконосыми персами, нудили Сократа глотать отраву. По потолкам шла золоченая лепнина, ступени покрывали прихваченные медными прутьями красные дорожки. Уж небось тут никто на соломе не спит.
— Скоро уж конец наших странствий, маленькая Нелли, — негромко произнес отец Модест, нагнав ее на лестнице, когда Нелли поднималась вслед за нагруженным слугою. — Осталось только сладить два дела, из коих одно уж наполовину решено.
Да, всего-то навсего. Притом, надо полагать, что одно из дел — расправиться с Венедиктовым, дело целого года приключений и далеких странствий.
Дом Гамаюновой располагался в месте под ничего не говорящим Нелли названьем Колымажный двор. Особа с такими претензиями могла б выбрать и что-нибудь поизящнее. Уж стояли сумерки, когда на другой день по приезде карета, стуча по булыжникам, приблизилась к особнячку в раковинном штиле, штукатуренному в желтый цвет, как и остальные дома вокруг. Нелли, впрочем, уж прослышала, что на Москве есть улица, именуемая Арбатом, — и там уж каждый владелец вправе красить свой дом как захочет. Не так уж много, да все ж на одну вольную улицу больше, чем в Санкт-Петербурге.
Весело было то мчаться под гору, то карабкаться в гору — и так всю дорогу. Неужто Москва впрямь стоит только на семи холмах? Мышцам кажется, что их куда больше.
— Вроде бы нету съезда карет, ласкаюсь, Ивелин не напутал, — озабоченно произнес Роскоф. В карете кроме него сидели Нелли с отцом Модестом, все трое экипированные днем по последней моде в лавках на Кузнецком Мосту. Парашу пришлось оставить — даже переодень ее опять барышней, слишком сильно бы подивился Ивелин: барышень-тринадцатилеток не вывозят. С неохотою, но пришлось остаться и Кате, коль скоро она не могла сойти за дворянина, да и Ивелин знал ее как слугу. Меж тем Ивелина до поры удивлять не стоило.
Тот был уж легок на помине — приветливо махал от подъезда рукою, спешившись с превосходной серой в яблоках кобылы.
Кучер спрыгнул с козел: был он нанят только поутру здесь же, покуда Нелли еще спала. Такого кучера ей еще не доводилось встречать. Совсем еще молодой, не старше двадцати годов, он был строен и гибок сложением, словно дворянин, с младенчества занятый фехтовальной наукою и танцами. Борода, волоса под горшок, приглаженные квасом, одежда — все было точно таким, как и у прочих кучеров, однако ж казалось отчего-то ненастоящим, а глаза глядели слишком уж зорко из-под разлетевшихся по-соболиному бровей.
— Твоя Венера наверное добросердечна и не осердится, что юного Романа я прихватил с нами, — весело обратился к Ивелину Роскоф.
— Ни Боже мой! — воскликнул тот живо. Кружева, отделанные алыми лентами, изрядно бледнили молодого человека или же он подурнел еще за те сутки, что они не видались? — Нонешний вечер оставлен за нами, как я и просил.
Лакеи, к великому удовольствию Нелли, в доме оказались не утукками, а самыми заурядными детинами с вечной заспанностью в физиогномиях. Самый шустрый побежал докладывать в ту сторону дома, откуда доносилась игра на клавирах. Кроме того, звучало и пение — женское и мужское. Ивелин нахмурился.
— Наверное ж обещалась не звать других, — недовольно пробормотал он.
— Просят пожаловать господина Ивелина с друзьями, — почтительно согнулся лакей в оливковой ливрее.
Весь дом, казалось, пах сандалом и пачулями, впрочем также и розовым маслом. Утонченные признаки роскоши, присущей молодой даме света, глядели отовсюду. То был и хрусталь, разноцветно дробящий сиянье восковых свечей, и розовое дерево, и нежные шелка. Бросилось Нелли в глаза одно: в дому не нашлось бы ни единой неновой вещи. Казалось, Гамаюнова боится явить посторонним глазам хоть один привычный предмет, опасаясь здраво, как бы он ни оказался уж слишком немоден.
Лидия, в платьи цвета перванш, с волосами, украшенными единственно цветком белоснежного крина, полуобернулась от клавикорд, но не вглядываясь в вошедших. Стоявший рядом молодой мужчина, напротив, поклонился с изящной учтивостью, и что-то знакомое смутно показалось Нелли в его облике.
— Сердечно рада, но без церемоний! — озорно воскликнула она. — Мочи нет, только что доставили наимоднейшие ноты. Покуда не выслушаете, господа, не желаю и представлений! Так что прошу садиться и внимать!
— Все покоряются с охотою, — с восхищенною улыбкой вымолвил Ивелин.
— Селены робкия лучи,
Лобзают трепетныя долы, -
запел молодой человек наиприятнейшим тенором, едва гости расселись на скользких атласных стульях.
— Восторг пленительной ночи
Облегчит сердцу гнет тяжелый! —
отозвалась Лидия из-за клавир.
— Лобзают трепетныя долы
Зефиров игры молодых, -
подхватил молодой человек. Решительно, Нелли видала уж когда-то эти рыжие волосы, присыпанные голубоватою пудрой до малинового оттенка.
— Облегчит сердцу гнет тяжелый
Венок из мирт и стройный стих. -
Голос у Гамаюновой, как ни крути, был поставлен превосходно.
— Зефиров игры молодых
Бегут скользящими тенями, -
и веснушки певца также казались Нелли знакомы. А само лицо, пожалуй, нет, право, не ошиблась ли она?
— Венок из мирт и стройный стих
Царят над спящими лугами, -
локоны Лидии задорно качались в такт музыке: Ивелин не сводил с нее глаз.
— Бегут скользящими тенями
В небесной тверди облака, -
тенор певца делался все чувствительнее. Курносный нос, осыпанный веснушками, оборотился в профиль. Индриков! Тот, что проигрался в тот карточный вечер у Венедиктова, проигрался в дым!
— Царят над спящими лугами
Двояко нега и тоска! -
В голосе Гамаюновой плескалось торжество.
— В небесной тверди облака
Несут душе успокоенье, -
немудрено, что Нелли не враз Индрикова признала. Простодушное лицо его сделалось как-то вострее, словно кожа сильнее на нем натянулась, крылья носа и губы странно утончились. В отличье от Ивелина, вид его, впрочем, дышал отменным здоровьем.
— Двояко нега и тоска
Певцу являют озаренье! — пела Лидия.
Отец Модест неслышно приподнялся со стула и прошел по вощеному паркету к трехстворчатому окну.
— Несут душе успокоенье
Ток водных струй и блеск росы, -
Индриков галантно склонился, переворачивая для Лидии страницу.
— Певцу являют озаренье
Натуры спящия красы! -
Лидия расхохоталась, сама себя перебив.
Нелли поймала взгляд Роскофа, и тот улыбнулся ей одними уголками губ.
— Ток водных струй и блеск росы
Нет сердцу лучшего привета! —
воодушевлялся Индриков.
— Натуры спящия красы
Сумей познать вдали от света! —
Лидия заиграла усерднее.
— Нет сердцу лучшего привета,
Чем обаяние ночи! -
Голос Индрикова взлетел энергически.
— Сумей познать вдали от света
Селены робкия лучи! -
Лидия рассмеялась, отталкиваясь от клавир на крутящемся табурете. — Экая прелесть, это вить эклога! Поют поселянин и поселянка на лугу.
Ивелин, отец Модест и Роскоф встретили конец эклоги рукоплесканиями, к коим, помявшись, присоединилась и Нелли.
— А теперь знакомьте меня с Вашими друзьями, Алексис! — воскликнула Гамаюнова. Сияющие ее черные глаза остановились на Роскове и расширились вдруг, отпрыгнули к отцу Модесту, словно испуганные зверки, скользнули по Нелли. Бледность залила лицо Лидии.
— Давний знакомец мой Филипп де Роскоф, дворянин из Франции, — радостно отозвался Ивелин. — Макар Игнатьич Шемаханский, помещик Тверской губернии. Наконец, юный наш друг Роман Сабуров, недоросль.
— Представлю в свой черед Федора Индрикова, — отозвалась Гамаюнова деревянным голосом. — Жаль, что уж он должен ворочать ноты господину Безыменскому, нето б остался с нами еще.
— Душевно бы рад, моя повелительница, да, право, не могу, — Индриков принялся свертывать ноты в трубу.
Отец Модест, пройдя до средней створки окна, остановился, поворотясь к окну в профиль.
Раскланиваясь на ходу, Индриков юркнул в двери так резво, что лакей едва успел их растворить перед ним.
— Теперь может поговорить средь коротких друзей, — Роскоф отчего-то дотронулся до своей щеки. — Вить люди сторонние нам, право, ни к чему.
— Боюсь, не такой уж и сторонний человек господин Индриков, — сквозь зубы проговорила Нелли. — В последнюю встречу нашу он проигрался в дым Венедиктову, хотел топиться в Неве, а нынче свеж, как розан. Не стоило б давать ему уйти.
— Что ты плетешь, девочка-мальчик? — Грудь Лидии тяжело вздымалась, выступая из голубых кружав. — Жаль, не скормили тебя тогда асаккам, а только сейчас мне и пугаться не след! Посередь Москвы в собственном дому я от вас безопасна! А Индриков тебе дался вовсе зря, тогда проигрался, после отыгрался, экое большое дело!
— Будто тут беленою кто накурил! — Ивелин кинулся к Лидии. — Уж наверное мои друзья не хотят причинить тебе беспокойства, душа моя, хоть и мелют невнятно. Не угар ли от камина, надо б кликнуть слуг! С чего зовешь ты юного Романа девочкою?
— А Роман и впрямь девочка, о коей Ваша голубиной души подруга только что пожалела, что не бросила ее на съеденье диким тварям наподобие крокодилов, — усмехнулся отец Модест. — Она б так и сделала, да некто иной запретил.
Лидия взглянула на отца Модеста так, словно намеревалась его укусить. Нелли засмеялась: вот дурища-то! Не сообразила сразу отпираться при Ивелине, теперь готова лопнуть со злости.
— Нето странно, что я девица, а то, что возлюбленная Ваша — старуха, — Нелли насмешливо медлительною походкой приблизилась к Ивелину и Гамаюновой.
— Друг мой, оберегите меня от сих умалишенных, — молящим голоском обратилась Лидия к Ивелину, касаясь ручкою его рукава. Опомнилась теперь, подумала Нелли.
— Господа, неужто вы и впрямь лишились всякого разумения, мальчик или девица сие дитя, только оно бредит! — в великой тревоге воскликнул Ивелин. — Столь юная особа, как мадемуазель Гамаюнова, мнится ему старухою!
— Как же нам такое понять, Алеша, коли мы все помешались разом, — улыбнулся Роскоф. — Тебе, поди, известно, что помешанным надобно угождать, дабы они не впали в опасное буйство. А ты выполни одну просьбу умалишенных людей, решительно безобидную, так мы и уйдем отсюда, даю в том слово.
— Не слушайте его! Не слушайте! — Лидия вцепилась в камзол Ивелина обеими руками, не примечая, что раздирает кружева.
— Так вить просьба-то самая невинная, Алеша, дама напрасно напугана, — настаивал Роскоф. — Нето гляди, в буйство впадем. Един безумец в Дрездене затоптал о прошлый год ногами десять человек, а еще перекусил горло двоим — полицейскому и почтенной старушке купеческого сословия. А нас-то трое. Прояви благоразумье! У дамы припадок истерический, что весьма понятно, вся надежа на тебя.
— Больно складно ты говоришь для безумного, — у Ивелина дрожали губы.
— Так ты только просьбу мою выслушай, мигом поймешь, что я душевнобольной, — парировал Филипп.
— Так в чем твоя просьба? — спросил Ивелин, силясь обнять Лидию, но та не давалась в волнении, конвульсивно сама за него цепляясь.
— Помнишь, говорил ты, что красавица спросила тебя, согласился б ты состариться ради долголетия ее красоты? — спросил Роскоф настойчиво.
— Ты глумишься над сокровенными тайнами моего сердца, выставляя трепетные секреты напоказ! — Ивелин вспыхнул.
— Так я ж умалишенный, Алешенька. Коли сомневаешься еще, так вот тебе и самое просьба. Скажи ей, чтоб отдала тебе годы младости обратно!
— Да ты ума лишился! — оторопело вымолвил Ивелин.
— А я о чем толкую? Алексис, опасное дело, глянь, как мы перепугали девицу! — Роскоф кивнул на Лидию, бившуюся в руках Ивелина. — Уж после вымолишь у ней прощенья за неучтивость, но только у тебя тут есть голова на плечах ноне. Посуди сам, какой вред от такого пустяка? Она сама ж согласится, когда очухается от испуги. Между тем нормальные люди не стали б такую нелепицу выторговывать. Значит, мы вправду умалишенные, а у нас в Бретани, как было мне семь годов, умалишенная соседка, особа прехрупкого телосложения, насмерть затоптала здоровяка мужа за то только, что не соглашался признать, будто голова у ней фаянсовая. Нас трое, так мы дюжину лакеев перетопчем, коли не ублажить! Никто не спасет, кроме команды с цепями, а покуда ту вызовут, что от тебя останется, равно как и от нее?!
— Алексис, не смей! Я разлюблю тебя, коль ты от признанья своего откажешься! — выкрикнула Лидия, задыхаясь и трепеща в конвульсиях.
Ивелин колебался: на осунувшемся лице его отображалась самая мучительная борьба.
— Так и чую, что от безумия сила телесная прибывает, — покинувши свое место у окна, отец Модест поднял каминные щипцы и на мгновенье, казалось, задумался, на них глядючи. Палевый атлас его нарядного камзола зашевелился под напором вздувшихся мышц. Отец Модест согнул сперва щипцы, а затем завязал их узлом.
— Я согласен, согласен! — закричал Ивелин, прижимая к себе Лидию. Та, вырываясь, ударила его ладонью по лицу, и на щеке обозначился кровавый след ногтей. — Говорите, что мне надобно сказать, только оставьте сей кров!
— Повторяй следом за мною, слово в слово, — сериозно проговорил отец Модест, швырнув безобразный железный узел на персидский ковер. — Я, раб Божий Алексей, в праве жертвы твоего зла…
— Я, раб Божий Алексей, в праве жертвы твоего зла… — повторил Ивелин, морщась, как от зубной боли.
— За себя и за других жертв твоего зла требую от тебя, Лидия… — продолжал отец Модест, четко выговаривая слова.
— За себя и за других жертв требую от тебя, Лидия… — повторил Ивелин.
— Хомутабал, да где ж ты?! Чего ты медлишь?! — вырвавшись, Лидия заметалась по комнате, словно залетевшая на свет бабочка-ночница.
— Да не тревожьтесь, сударыня, Индриков-то не дошел его упредить, — скороговоркою заметил отец Модест и вновь повелительно возвысил голос. — Вороти то, что не твое, мне и прочим жертвам твоего зла.
— Вороти то, что не твое, мне и прочим жертвам твоего зла, — закончил Ивелин. — Господи, да когда ж конец сему кошмару?!
— Конец уж наступил, — спокойно ответил отец Модест. — Прости, что мы обманом вынудили тебя совершить нечто для твоей же пользы, нещасный юноша. А теперь зри самое ужасное, что выпало на твою долю.
— Он не дошел… Не упредил… — прошептала Лидия, без сил опускаясь на ковер. — Я пропала.
— Грех Ваш огромен, сударыня, — заговорил отец Модест вновь. — Младость есть не токмо багрянец ланит, блеск очей и гладкость чела. Младость есть энергия деяния. Сколь много несвершенных дел канули в ничто из того, что рожденные их сотворить увяли до срока. Пусть заслуженное воздаяние свершится над Вами!
— Нет! — Лидия рыдала, закрывая лицо прекрасными руками.
Не вполне понимая, что должно случиться, Нелли глядела на Гамаюнову во все глаза. Отняв руки от лица, та принялась в отчаяньи ломать их, вскидывая прекрасное лицо кверху. Только сейчас заметила Нелли, что волоса ее припудрены не белой, а золотою пудрой, красиво оттенявшей их смоляную черноту. Или не такие уж они черные, как казалось? Скорей сизые. Но вот в сизых волосах промелькнула белая, вовсе белая прядь, еще одна…
— Боже, ума лишился я, я брежу! — простонал Ивелин.
В лице Лидии творилась метаморфоза: ему словно бы сделалась вдруг велика кожа. Она собралась морщинами над бровями, опустилась длинными складками на шею. Глаза ее отекли и покраснели, утратив блеск. С жутким всхлипом Лидия поднесла вдруг ладонь ко рту, но несколько жемчужных зубов упали прямо на платье. Лидия отняла руку в невольном желании увидеть то, что попало в ее ладонь, — там словно бы посверкивала горсть жемчужин. Лидия закричала звериным невнятным криком, разевая ввалившийся пустой рот. Жемчужины вывалились из ладони, напоминающей теперь морщинистую лапку курицы.
Ивелин стоял застывши соляным столбом, бледный как смерть, однако ж морщинки на нем разгладились. Это было смертельно испуганное, но теперь по-прежнему юное лицо.
— Убейте меня! — простонала Лидия, кривя впалый рот. — Убейте же кто-нибудь!
— Никто здесь и не помыслит убивать Вас, не надейтесь! — гневно обернулся к ней отец Модест. — Живите, сколько Вам отпущено еще на земле. Вырвано лишь ядовитое жало украденной красоты.
Гамаюнова все рыдала на полу, но никто не обернулся на нее в дверях. Отец Модест с Роскофом вели под руки Ивелина. Вслед странной сей процессии таращили глаза ошеломленные лакеи.
Оказавшись на улице, Ивелин вдруг громко заплакал, по-ребячески размазывая слезы кулаками.
— Дело худо, Филипп, — хмурясь, сказал Роскофу отец Модест. — Чаю, придется мне заняться приятелем Вашим. А вить следовало бросить дурачину горевать, виноват-то сам! Нашел где искать идеалу, будто неизвестно, что кокетка лишь одною буквою отлична от… Ладно, что теперь! Езжайте с Нелли, Филипп. Только не обессудьте, придется Вам за кучера.
Нелли подняла глаза на карету: на козлах никого не было.
— Отчего так страшатся люди умалишенных? — спросила Нелли. Чем скучать одной, она влезла на козлы рядом с Роскофом. Отсюда высоко было глядеть на незнакомый еще город, хоть и погрузившийся в легкую тьму летней ночи. Экой веселый разнобой царил на горбатых улицах, ничем не похожих на ровные линейки младшей столицы! Дома то подступали к мостовой, так, что деревянный тротуар казался узок для дамских подолов, то вдруг взбирались на холмик или прятались в саду. Сразу признала Нелли их уловку, знакомую по отчему дому: рустр и штукатурка с лепниною облачали зданья в элегантный каменный наряд, а по правде были они деревянными. Приглядись, заметишь: кусок «гранита» отломился, и торчит из-под него тесовая обшивка.
— Быть может, по той же причине, по какой сторонятся они любого нещастия? — предположил Филипп, ловко управляясь с вожжами. — Люди иной раз и милостыню подают не по доброте, а чтоб только скорей отошли от них калека либо вдовица с детьми. Думается мне иной раз, что они верят, будто нещастье передается через прикосновенье, словно чума, а то и пуще — через зренье.
— Нето, — возразила Нелли. — Безумья боятся больше. Когда человек руку или ногу потерял, о том не шепотом рассказывают и по сторонам не озираются. И с тем вместе калечество либо бедность любопытства к себе не вызывают. А так вроде и прочь готовы бежать, а вроде и оглядываются. Непонятно мне, между тем. То говорят безумец, с ума сшедший, то душевнобольной. Так душа на самом деле болит или ум утратился?
— А никто не знает. Верно то и страшно, то и любопытно, что и есть загадка. В каком мраке нещасный блуждает, потерявши себя? Тр-ру! Уж мы и приехали.
Небольшой домик с мезонином стоял в заросли самых нелюбимых Нелли деревьев — тополей. Тополи же были в самой нелюбимой ею поре — сыпали во все стороны надоедливым пухом. Вчерашний сильный дождь изрядно прибил его, однако ж корявые старые деревья уже успели вновь взяться за свое — и даже лужицы на дворе подернулись как бы сероватым тюлем.
На крыльцо выскочила Катя с танцующим в руке фонарем — верно, заслышала стук кареты.
— Все мы сладили! — воскликнула Нелли, спрыгивая. — Старуха уж неопасна!
— Да знаю, — откликнулась Катя, растворяя скрипучие двери просевшей на один бок конюшни.
— Откуда это ты знаешь?
— А поди в горницу, там тебе нечаянный интерес. — Катя слегка стукнула ладонью по фонарю, и ветви тополей закачались, словно свет был ветром.
Нелли взбежала по высокому крылечку и влетела в дом. Самая безмятежная картина представилась ее взору. Параша, сдвинув со стола скатерть, гладила в глубине полутемной комнаты ее сорочки. Багряные угли весело поблескивали сквозь узорные прорези скользившего по белому полотну утюга. По одну сторону потихоньку росла стопка глаженого белья, по другую сугробился ворох неглаженого. Что-то громоздкое лежало еще подальше в темноте на беспружинном кожаном диване с высоченною спинкой.
— Те, что братнины, тебе вовсе малы, — заметила Параша вместо приветствия. — Гляди, уж швы расползаются.
— Чего Катька говорила за сюрприз… — начала было Нелли, но осеклась: на диване лежал человек, связанный чем-то вроде широкого синего пояса. Украшенные бахромою концы торчали у него изо рта.
— Это еще кто таков? — Филипп вошел вслед за Нелли.
— Давешний кучер приволок, — пояснила Параша, ловко направляя по оборке пыщущий жаром кораблик. — Для отца Модеста, мол, а больше ничего не разъяснял.
Ухватив оплывший салом оловянный подсвечник, Нелли кинулась к лежащему.
— Ба! Да сие наш певун! — засмеялся Роскоф.
И вправду то был Индриков, только рыжей обыкновенного, поскольку с куафюры его изрядно осыпалась пудра. Нелли не могла и вообразить, насколько выразительней делаются глаза, когда человек лишен дара речи. Зеленоватые, они, казалось, побелели от злости, и Нелли могла бы поклясться, что глаза сии обзывают их с Филиппом такими страдными словами, что половину из них она не знает вовсе. И вместе с тем на донышке их плескалась испуга. Зубы молодого человека с яростью впивались в жесткий узел, словно в надежде его перекусить.
— Ну так пусть Его Преподобие с ним и беседует, — беспечно сказал Роскоф, отходя от увязанного пленника. — Прасковия, не найдется ль у тебя чего для тех, кто ворочается голодными из гостей?
— Пирогов с капустой напекла, — Параша поставила утюг на чугунную подставу и принялась складывать белье. — Потом уж доглажу, мы с Катькою тож не вечеряли. Батюшку, я чаю, не ждем?
— Все шансы умереть с голоду, коли ждем.
— Ну чего, каков подарочек? — Катя, хлопнув дверью, вбежала в дом.
— Эка невидаль, пришел кучер да связанного притащил, — Нелли принюхалась, но пирогами не пахло. Ах да, поварня-то на дворе. — Вот мы чего расскажем, жуть!
— Ну и не похваляйся! — Катя надулась. — Нам, небось, не меньше твоего хотелось поглядеть, как старуху прихлопнут.
— Да никто ее не убивал вовсе!
— Как это не убивал? — возмутилась Катя.
Параша вошла, бережно неся большую глиняную мису, укрытую полотенцем. Из-под него повеяло наконец заманчивым маслянистым жаром.
Нелли начала рассказ, едва сели за стол. С дивана доносилось беспокойное ворочанье. Нелли же не знала, чем наслаждается больше: теплым желтым пирожком, защипанным петушиным гребешком вдоль спинки (кажется, пятым по счету), или же ужасом и восхищением подруг. Даже у Кати интерес к повествованию Нелли переборол самолюбие.
— А волоса-то, волоса, только поседели или повыпали частью? — стонала почти она. — Хоть одним бы глазочком глянуть, как морщины поползли!
— Чего этот колотится-то? — обернулась Нелли, протягивая руку к мисе. — Неужто тож пирожка захотел?
— Хрен ему, а не пирожок, — заметила Катя. — Неча бесенятам прислуживать. Проигрался, так пулю в лоб, как хорошие господа делают.
— С первым положением не согласиться трудно, Катерина, но второе спорно, — Роскоф с сожалением заглянул в опустевшую на треть посудину. — Надо вить и Его Преподобию оставить. Ох и вкусно, Прасковия!
— Благодарствую на добром слове, Филипп Антоныч. А в печи-то еще столько же томится.
После сего утверждения миса опустела.
Но оставленные для отца Модеста пирожки успели уж подостыть, когда тот наконец застучал в ворота.
— Неужто пешком добирался? — Нелли глянула в темное окошко: кое-как можно было разглядеть, что Катя отворяет только калитку.
— Здешние извозчики нето, что в Петербурхе, — многозначительно заметила Параша. — Тамошние народ лихой, хоть ночью на кладбище просись — повезут, только заплати. А здешние, говорят, по ночам спят.
— Кто это тебе успел наговорить? — усомнилась Нелли.
— Да уж успела с людьми перемолвиться.
Отец Модест, вошедший вслед за Катей, глядел уставшим, лицо его осунулось.
— Ваше Преподобие, неужто впрямь на своих двоих добирались? — встревожился Роскоф.
— Ну, Ивелин, слава Богу, не тамплиер какой, чтоб со мною лошадь делить, — как-то невесело отшутился отец Модест. — О, злощасная глупость молодости! А, этот вот он где. Вот уж сообразил брат Илларион, мог бы хоть Вас, Филипп, обождать! Нешто дело такого молодчика с двумя девчонками оставлять?
— Так он увязан как хорошо, подумаешь, боимся мы его, что ли? — вступилась Катя.
— Ох, храбрые вы мои, — отец Модест вздохнул, тяжело опускаясь за стол. — Благодарю, Прасковия, не хлопочи. И не голоден я, и с этим фертом разобраться надобно.
— Ваше Преподобие, что Алексис? — нерешительно осведомился Роскоф.
— Ласкаюсь, юность лет поможет перебороть потрясение, — ответил священник. — Но было оно велико. Поражено не только сердце, сотрясен разум, блуждавший в сумерках неверия. О, век материалистической! Сколь беспомощны его дети пред силами Зла!
— А с этим что нам теперь делать? — Роскоф кивнул на Индрикова.
— Сперва пусть расскажет все, что знает о Венедиктове.
— Есть ли у нас средство его убедить рассказать без утайки?
— Да какие такие особые средства нам надобны, Филипп? — пожал плечами отец Модест. — Пригрозим пистолетом, коли начнет петлять, да и все.
— Пригрозим? — Чело Роскофа омрачилось. — Но вить он дворянин. Ну как он предпочтет умереть, лишь бы не сдаться?
— Дворянин? — Отец Модест недобро рассмеялся. — Сие бывший дворянин, а не настоящий! Сословья стран европейских — порождение христианское.
— Как это бывший?
— Почему христианское?
Вопросы Нелли и Роскофа прозвучали одновременно.
— В Риме языческом было сословье всадников. Кому какое есть дело теперь до того? — Вопросом, притом вопросом странным, ответил отец Модест.
— Что-то припоминаю из школярских времен… Кажется, знаком сословия был перстень. Но…
— А вить сословье рыцарское тоже кануло в прошлое, — прервал Роскофа отец Модест. — Никто уж не странствует по свету в поисках несправедливости, и сама сия благородная цель обсмеяна в романе «Дон Кишот». С появленьем неблагородного оружия, кстати, порох боевой изобрели европейцы, но первыми применили тартары, ушел благородный устав ведения боя, отменился Господен мир…
— Что такое Господен мир? — встряла Нелли.
— Дни, когда воевать было запрещено. Но что осталось нам от рыцарства?
— Прекрасный идеал, — еле слышно произнес Филипп.
— Контур благородной идеи, что прикладываем мы к собственному жалкому обличью! — В черных глазах отца Модеста вспыхнул огонек. — С детских лет мы помним, как юноши былых времен проводили ночь в церкви, молясь пред посвящением в рыцари! Никогда не станет для нас пустым звуком, подобно словам «римский всадник», слово «рыцарь»! Нынешние дворяне не дают обетов христианской добродетели, но присягают монарху. Монарх же — не деспотический царек Востока, но Помазанник Божий, его власть освящена свыше.
— Да помилует Господь республики, — уронил Роскоф.
— Не уверен. Так или иначе, друзья мои, но и современное дворянство все ж ничто без христианства. Весь европейский институт общественный выстроен именем Господним. О, как жаль, что он не успел принять на Руси всей совершенной своей формы из-за нашествия ордынского!
Нелли подумала невольно, что отец Модест, выросший в Белой Крепости, ненавидит тартар не только в гишторическом ключе. Другая мысль была вовсе не о том, хоть и пришла сразу за первой: вот уж они отужинали, теперь беседуют на всякие сложные темы, а рыжий Индриков все валяется с завязанным ртом и спутанными руками-ногами. Впрочем, случайно ли то? Разве не слабеет воля от ожидания, когда ж наконец неприятели обратят на тебя вниманье?
— Проще сказать, — продолжал меж тем отец Модест, — что все, ставимое дворянином выше собственной жизни, замешано на христианстве. Сие конструкция несущая. Когда она подкошена, дворянство рушится. Человек делается червем, трясущимся от страха за свою жалкую жизнь. Однако ж пора за него приняться.
До последнего мгновения Нелли опасалась, что отец Модест их погонит по своей обыкновенной гадкой манере. Однако он ничего не сказал девочкам, а просто приблизился к дивану, Роскоф с ним вместе.
Нелли от греха подальше кивнула подругам на дальний от дивана угол комнаты, загороженный отчасти столом. В него они и отступили по возможности бесшумно.
Роскоф распутал меж тем верх шарфа, оставя связанными руки и ноги Индрикова. Отец Модест же просто уселся напротив него на табурете.
Выплюнув намокшую ткань, Индриков долго кашлял.
— Ты, я чаю, служишь бесу ради фортуны в игре? — спросил отец Модест почти без вопроса.
Докашливая, Индриков замотал головою, верно, чтоб размять онемевшие мышцы, но рука стоявшего рядом Роскофа упреждающе сжала его плечо. Вот хорошо, что один оловянный подсвечник стоял на колченогом столике в изголовьи дивана: из темного угла было все видно, словно в ящике панорамы.
— Служу я, милостивый государь, свитским секунд-ротмистром, и беззаконие надо мною не останется безнаказанным, — прокашлял Индриков.
Катя возмущенно зашипела сквозь зубы, навалясь обеими локтями на столешницу и изо всех сил вытягивая вперед шею, чтоб ничего не упустить. Нелли дернула ее за рукав, слишком уж шипенье вышло громким.
— Ушей Вам тут не завязывали, господин свитский, — отец Модест улыбнулся. — Надобно ж быть так глупу, чтоб ломать комедию, зная, что уж все ведомо даже детям. Уж все карты открыты, и сие последний кон. К тому ж и нету у меня времени церемониться с подбеском. Слыхал ты, как я определил тебя боле не дворянином, и утверждаю, что страх свил гнездо в твоей жалкой душе. Можешь лгать мне, да себя не обманешь. Умирать тебе страшно. Думаешь, потому, что важны твои секреты, тебя тут не убьют? Разуверься. Допрежь приезда нашего за домом на Собачьей Площадке установлена слежка. Кое-что слежкою не узнаешь, но время сейчас дороже. Не станешь отвечать — удавка на шею и упокоишься под капустными грядками.
— Да он и не знает ничего, — раздумчиво проговорил Роскоф. — Пойти, впрямь, выкопать яму-то на огороде, покуда ночь?
Нелли куснула собственную ладонь, чтоб не захихикать. Одно плохо: не слишком ли грубо они дурят Индрикова, не круглый же он дурак. Пойду яму копать, пока, мол, темно. Неужто поверит? При прыгающем огне сальной свечи трудно было разобрать, испугался ли Индриков, впрочем, лицо его вдруг осыпало черными точками — будто баранку маком. Так вить делаются заметны веснушки, когда бледнеют рыжие.
А раз испугался, значит, по себе меряет. Живо бы побежал копать яму под капустою, кабы все сложилось наоборот.
— В дому утукки и асакки либо еще что-нибудь? — спросил отец Модест, словно никакого препирательства и не шло.
— К-карла, — зубы Индрикова лязгнули.
— Потешный карла? — переспросил отец Модест. — Давно ль завелся и что в нем особого?
— С месяц, — зубы Индрикова все выбивали дробь, но отчего-то Нелли показалось наверное, что боится он не немедленной смерти, а теперь уж того, о чем рассказывает. — Уродов-то он много жалует, да только сей не как прочие. С длинным туловом, да на коротких ногах, без горба. Голова кувшином. При гостях пляшет, кривляется, как все карлы. А без гостей так часами стоит болваном, в одну сторону глядит. А чем питается, неведомо. Только одно, что не в поварне.
— Неужто еще один пиявец? — шепнула на ухо Нелли Катя.
Однако ж впадающий в столбняк карла мало заинтересовал отца Модеста, который лишь насмешливо приподнял бровь.
Очень скоро Нелли принялась тайком позевывать в ладошку: вопросов у отца Модеста к Индрикову была тьма, но все прескучные. Так, занимало его, к примеру, только ли холостяцкие вечера у Венедиктова в Москве, либо бывают и балы. Выяснилось, что балы Венедиктов дает, но вить не плясать же с ним.
— А заседлать бы лошадей, — Катя давно уж убрала локти со стола и, свесившись со стула, поигрывала ножиком, который то вытаскивала из голенища, то прятала снова. — Москвы еще посмотреть не успели.
Когда отец Модест как раз пошел выяснять, бывает ли на тех балах старая княгиня Китоврасова, Нелли склонилась к Катиной правоте. Сколько ж можно подслушивать то, что вовсе и неинтересно?
— Нелли, постой! — уловив краем глаза движение, отец Модест предостерегающе поднял руку. — Этого я сейчас отпущу, а по городу кататься без дела нам покуда ни к чему.
— Отпустите?! — в один голос закричали Нелли и Катя, а Параша распахнула глаза в безмолвном изумлении.
— А куда ж его, не впрямь же в капусту? Нехорошо выйдет чужие овощи портить.
— А ну-ка к Венедиктову побежит?! — Нелли было не до шуток.
— Прокаженная душа, сколько ж от тебя останется, коли соскрести коросту златолюбия и азарта? — отец Модест с суровым сожалением разглядывал Индрикова. — Не больше горошины, я чаю. И все ж таки горошина есть. Я дам тебе единственный шанс. Ты слыхал, что сделалося с приятельницей твоею или же хочешь поглядеть сам?
— Дети говорили меж собою… Я слышал… Я знаю… — Индриков облизнул сухие губы. — Я был нужен ему молодым, потому избег ее сетей. А избегнуть их тщеславный кавалер мог, лишь зная правду. Он мне ее сказал.
— И тогда ты устрашился, — продолжил отец Модест. — Но равно страшно было прервать и продолжить. А теперь слушай. Где твои деревни?
— Под Пензою, — прошептал Индриков.
— Так и гони на почтовых под Пензу, а прошенье об отставке вышлешь почтою, — приказал отец Модест. — Сиди в деревне тише воды ниже травы, да радуйся, что отделался щасливо. Быть может, ток мирных струй невеликой реки и треск сверчка за печкою очистят твою душу, если ж нет, то пусть удержит тебя страх. Ступай!
Освобожденный от своих пут, Индриков резво вскочил на ноги и, ни на кого не обернувшись, не прощаясь, метнулся к дверям. На пороге он споткнулся, упал на одно колено, но тут же поднялся. Стук его шагов затих.
— Об этом мы больше не услышим, — сказал вслед отец Модест.
— Ох, моченьки нету, сейчас свалюсь! — Нелли, хохоча, пробежала еще полдюжины шагов и упала на оттоманку. — Какой враг натуры только выдумал такую несуразность?
— Мне доводилось слышать, то была маркиза де Помпадур, красавица минувших лет. — Роскоф, усевшийся по-мальчишески на подоконнике, не без интереса наблюдал за мучениями Нелли, учившейся ковылять в туфельках с высоченными красными каблуками. — Рост наделенной всеми прочими совершенствами чаровницы был слишком уж мал, вот уж она и нашла способ сие исправить. Другие ж начали подражать ей бездумно, поскольку Помпадур слыла первою модницей.
— Вот подлая китаянка! — Нелли, переведя дух, поднялась. Ноги, привыкшие к сапогам, гудели.
— Отчего же китаянка? — удивился Роскоф. — Француженка.
— Китайцы тож думают, что калечить ноги красиво, — Нелли осторожно ступала, тщась не размахивать руками, чтоб вовсе не уподобиться «лилеям на ветру».
— Но форма ноги от каблука не страдает, — возразил Роскоф. — Вреда тут не боле, чем от корсета, просто у тебя нету привычки.
— Ну, не скажи, Филипп Антоныч, — Катя, по обыкновенью своему не помогавшая Параше, разбиравшей присланные с Кузнецкого Мосту короба, нахмурилась. — Привыкнешь эдак щеголять, скажи прости-прощай лошадкам. Глянь только, пятка как над носком поднялась! А хорошему наезднику первое правило привыкнуть пятку вниз оттягивать.
— Так-то вот! — Нелли споткнулась, но не упала. — Скажешь, не права она? Вить носят и взрослые туфли на гладкой-то подошве, и на бал носят, чего мудрить?
— Взрослые-то носят низкие туфли, — Роскоф не удержал улыбки. — Да зато дети не нашивают каблуков в два вершка. Стоит человеку лишь постук каблучный услыхать, как уж думает он, что идет взрослая дама. И уж приглядываться не станет, чего нам и надобно.
Право, жаль, что нету на стенах зеркала, подумала Нелли и рассмеялась. Дорого бы дать взглянуть на себя со стороны — на ногах дурацкие туфли из белого атласа, на красных столбиках, да шелковые чулки, а сверху мещанское платье в синий цветочек, заимствованное у Параши. Сама же Параша обдирает слой за слоем серую бумагу с настоящего наряда, словно чистит огромную луковицу.
— Ох уж красота-то! — избавивши наряд от последнего слоя шелухи, девочка аж зажмурилась, словно белое атласное платье слепило глаза. Скорей цвета слоновой кости, чем белое, как и туфли. Слоновой же кости подобран веер, расходящийся розовым шелком. Веером в случае чего можно закрыть лицо до половины, если уж слишком кто станет приглядываться. Шелковые розы в цвет веера — маленькие и нераскрывшиеся из бутонов — окаймляют вырез платья, полураспустившиеся и покрупней — сбегают наискосок от ворота к тальи, крупные — сыплются по подолу до полу. А узкие до локтя рукава, расходящиеся чуть ниже пышным цветком вьюнка, однотонны и украшены только блондами. Ах, красота! Было б еще чем дышать и на чем ходить.
— Чтобы быть красивой, надобно страдать, — Роскоф словно бы угадал недовольство Нелли.
— Ну и уходи отсюда, нам мерить сейчас, — надулась она.
Примерка заняла куда больше времени, чем думалось. Быть может, оттого, что ни Катя, ни Параша сроду не прислуживали даже Елизавете Федоровне, которая одевалась много скромней. До летнего бала у Венедиктова, билеты на какой прислала неведомая княгиня Китоврасова, оставалось три дни. Нелли училась ходить на каблуках и обмахиваться веером. Осталось два дни. Пришел куафер, Сила Еремеев, слывший в большей моде, нежели французские умельцы. Вот уж воистину сапожник всегда босой! Сила Еремеев оказался лыс, словно биллиардовый шарик, и нимало не тщился скрыть сего печального обстоятельства париком.
— Благодарите Их Сиятельство, что наистрожайше велела идти к Вам не ране сегодняшнего дни, юная барышня, — приговаривал он, вертясь вокруг Нелли, жмурившейся из-за рисовой муки. — Одну лишь ночку просидеть в креслах невелик труд. Которые барышни без протекции, так тех я еще позавчера чесал. Что сделаешь, в один день до всех руки-то не дойдут, у меня их всего две!
Голос куафера журчал в темноте, а щека либо темя то и дело ощущали приближающийся жар — Нелли боялась шелохнуться. Нестерпимо щекотал ноздри запах паленого. Нет уж, никогда Нелли не станет так мучить бедные волоса, когда вправду станет взрослой!
Ночь перед балом оборотилась сущим кошмаром. Ни одной мысли о Венедиктове не нашлось места в тяжелой, невыносимо тяжелой голове, которую Параша и Катя бережно устроили на спинке высокого кресла, так, чтобы на нее и пришлась тяжесть куафюры в добрых полпуда весом. И все ж мученье вышло невыносимое. Господи, как-то эту напасть целый вечер таскать да еще шеи не гнуть?!
Накладных локонов Неллиного цвету у куафера не нашлось, к великому достойного умельца огорчению. Оно и к лучшему — чужими волосами Нелли брезговала. Зато уж ее собственные он начесал и до невозможности разукрасил лентами и блондами. Немало недовольства вызвало у Силы Еремеева тяжелое украшение, предложенное для того, чтобы вплести его в куафюру. Уж как сетовал бедняга, что такое теперь не носят, прежде, чем покорился. Однако ж на прическу без странной цепи со змеями упрямая мадемуазель никак не соглашалась.
Премудрое сооружение распирал кверху китовый ус — такой упругий, что ныли корни волос. Невольно вспомнилось рассказанное как-то по дороге отцом Модестом: в юных летах Государь Алексей Михайлович пожелал жениться на бедной дворянке Ефимии Всеволодской, ради коей отверг дочерей знатнейших московских бояр. Была юная Ефимия из-под городка Касимова красоты сказочной, ни одна девица на Москве не могла с нею равняться. Но приближенные бояре, сватавшие вьюноше Государю Марию дочь Милославскую, сговорились щастия его не допустить. И перед свадьбою подкупленная прислужница так туго заплела Ефимии косы, что девица упала без чувств прямо в храме. И царскую невесту ославили больною падучей болезнью. Ничего не смог Государь поделать, Ефимия отправилась в дальнюю ссылку. Вот и женился Алексей Михайлович, как хотели бояре, на Милославской. После уж, овдовев, взял Государь Настасью Нарышкину, что родила Великого Петра. А были б дети от Ефимии Всеволодской, так и Петра б не было, от большой любви дети живучие родятся, вздыхал отец Модест. Тут Нелли уж переставала понимать. Все, кому привыкла она верить с младенчества, пришли б в ужас от одной мысли, что Государя Петра Алексеевича могло и вовсе не родиться на свет. О чем же тут сокрушаться?
Однако ж бедную Ефимию было жалко, в особенности теперь, когда так мучительно приливала кровь к голове у самое Нелли. Ей-то небось во много раз больней было!
Темнота таяла потихоньку, будто кто-то подливал воды в чернила. Малютка-негритяночка то выглядывала из-за вороха одежды, сваленной на стульях, то пряталась под столом. Впрочем, ее присутствию удивляться теперь не приходилось.
Только когда небо сделалось вовсе прозрачным, Нелли удалось задремать. Но не успела она смежить веки, так ей, во всяком случае, показалось, как Параша начала тормошить, пробуждая. Белые занавески на окнах были уж полны сияющего полуденного солнца.
— Я уж и не стала тебя раньше-то тревожить, касатка, — Параша поставила перед Нелли большую чашку дымящегося кофею. — Выспаться надобно было, до петухов вить тебе плясать у окаянца.
— Оно самое, что до петухов, — Нелли сдула противную молочную пенку. — Только едва ль Венедиктов от одного только их крика пропадет.
Параша прыснула.
— А до петухов-то я и сегодни не спала, — пожаловалась Нелли. — Все с башней с этой Вавилонской маялась. А еще сутки ее таскать на голове-то!
— Не говори, жалко тебя, — Параша сокрушенно вздохнула. — Еще вить талью затягивать да личико марать.
— Ох, — Нелли поморщилась. — Давай хоть поем чего, покуда не размалевана.
Запасенные заране стклянки с золочеными пробками, одна круглая, поболе, другая граненая, поменьше, были полны доверху. Заглядывая в зеркальце, удерживамое Катей, Нелли, зачерпывая перстами, провела по лицу полоску чем-то подозрительно похожим на белую глину. Глина тут же высыхала, противно стягивая кожу.
— Наша-то барыня, Елизавета Федоровна, отродясь не белилась, — вздохнула Параша. — Впору детишкам на Маслену так баловаться.
Наконец мучения Нелли подошли к концу. Из зеркала выглядывала теперь мелкая телесным сложением, но несомненно взрослая дама с тальей в рюмочку и огромной из-за высоко поднятых локонов головою. Нелли Венедиктов не узнает, ей и самой трудно себя признать! Однако ж как вывернутся до поры Филипп и отец Модест?
Оба вышли из положения по-веницейски — серебряный парчовый камзол отца Модеста и лиловый атласный наряд Роскофа дополняли шелковые полумаски. Что ж, по вечернему времени позволительно.
— Так вот ты какая станешь, когда вырастешь! — воскликнул Филипп: глаза его весело сверкнули в прорезях черного шелка.
— В жизни не вырасту в этакую дурацкую куклу! — возразила Нелли недовольно.
Все тот же кучер сидел уж на козлах и показался вдруг Нелли похож на монаха, мельком виденного в Новгороде, давно, минувшей осенью.
— Не жил ли наш нынешний возница в дому купца Микитина в другом наряде? — спросила она, когда колеса кареты застучали по ухабистой мостовой.
— Хороша у тебя память на лица, — отозвался отец Модест с неодобрением. — Но сего человека лучше позабудь, тебе с ним никогда не водить знакомства.
— Отчего так? — Нелли обернулась в заднее оконце: Параша, бежавшая вослед, махая рукой, уже отстала. — Вы же, отче, со мною хороши.
— Сей — монах из ордена Безликих, — ответил отец Модест тихо. — Его обет иной и дела также иные, нежели мои. Но довольно о том.
Мрачноватый дом в мавританско-готическом штиле, только что отстроенный, казался старым: очень уж мрачны были красно-кирпичные стены в белых кружевах лепнины.
Экипажи теснились у парадного подъезда, освещенного яркими фонарями, перед коими отступала и без того светлая июньская ночь.
— Племянница… племянница господина Венедиктова, молодая
Гамаюнова… — вполголоса говорил один из разряженных в пух и прах гостей другому, вылезая из кареты. Нелли навострила уши. — Внезапный недуг, уж говорили, что отменят бал. Кому ж принимать дам?
— Однако ж хозяйка нашлась?
— И вовсе отдаленная родственница, как бишь… Забыл. А что сделать, уж не отменишь. Столько званных…
— Жалею о Гамаюновой, прелестнейшая девица. Ласкаюсь, у ней не оспа, ничто не безобразит женского лица хуже оспин.
— Но не станем и хаять заране новую хозяйку, ну как и она хороша?
— Ты все о своем…
Молодые люди, хохоча, скрылись в дверях. Поднимаясь за ними следом по ступеням, Нелли чувствовала себя каким-то ожившим колоколом. Тугие прутья, растянувшие атлас, словно бы отделяли ее от собственных вовсе невидимых ног. Еще немного, и рука какого-нибудь великана подымет ее с земли, ухватив за жесткую талью, и ноги зазвенят изнутри о подол, мотаясь, словно язык. Экая глупость лезет в голову!
Двери растворились, открывая широкую лестницу, освещенную свечами розового воска в бронзовых канделябрах. Слуг-утукков не было видно, верно, Венедиктов сделался осторожней.
— Однако ж он неосторожен ныне, — негромко заметил отец Модест Роскофу.
Белокурая красавица, приветствовавшая гостей на площадке лестницы, ничуть не походила на Лидию, да и на любую другую девушку, хоть старую, хоть нормальную. Безупречное лицо ее было уж слишком безупречно, а потому вовсе неинтересно. Зеленый бархат ее платья сверкал изумрудами, но движениям недоставало изящества, приличествующего воспитанной особе. Руки ее двигались, словно на шарнирах, когда она делала приветственные жесты или обмахивалась веером из черных перьев.
— Сколь обязательно было приехать, — мелодически произнесла она, устремляя голубоглазый взор не то на Нелли, не то на Роскофа: понять было трудно. — Ласкаюсь, бал вам понравится.
— Да ты не нравишься, дурацкий болван, — грациозно кланяясь, ответил отец Модест.
Нелли чуть не охнула, однако ж красавица любезно улыбнулась.
— Благодарю, нонче будет превесело, — наклонив голову, сказала она.
— Сия плохо говорит по-русски? — спросил Филипп, когда они вступали в первый из залов анфилады.
— Не хуже, чем на любом другом языке, — ответил отец Модест. — Она ж восковая. Нахально с его стороны лепить големов да выставлять публично. Однако ж еще из россказней Индрикова прояснилось, что Венедиктов тем занялся. Вить и карла голем, только попроще. Вон, гляньте!
Карлик на коротких ногах бегал меж собравшимися колесом, и довольно резво. Трудно было разглядеть лицо преемника бедного Псойки, так что Нелли не вовсе понимала, о чем идет речь.
— Что такое големы? — сердито прошипела она, обмахиваясь веером. — Говорите, нето враз споткнусь на сих ходулях.
— Искусственные люди, верней сказать, видимость человека, лишенная души, — сериозно ответил отец Модест, вглядываясь в пеструю толпу. — Нечистая сила часто использует таковых, чему известно много случаев. Но только один раз подобное сделал человек. То был иудей, раввин в Праге. Тот голем был неуклюж, слеплен кое-как из глины, а сугубых дарований ваятеля у раввина не было. Приказания создателя, тот, впрочем, выполнял плохо и вскоре разрушился. Останки монстра хранятся в Праге и ныне.
— А больше люди големов не делали? — и не место расспрашивать, да уж так Нелли сделалось любопытно.
— Покуда не делали, — отец Модест вздохнул, поправляя аметистовую булавку в жабо. — Но перед Скончанием Дней едва не каждый из дюжины сможет создать голема, способного ходить, говорить и выполнять приказания. Но не станем отвлекаться на пустое. Вон тот, за кем мы пришли.
Высокий зал, расширенный к окнам и суженный к внутренней стене, поражал сияньем восковых свечей в хрустале и гирляндами красных кринов, свисавших с потолка. Танцы еще не начались, и сладковатая музыка лишь приветствовала входящих. Венедиктов, в бархате лимонного цвету, отороченном черными кружевами, в белокуром своем парике (в точности как волосы хозяйки-големихи, отметила Нелли), стоял в веселой группе гостей. Когда Нелли увидела его, он набивал нос табаком из сплошь выложенной перлами табакерки и превесело смеялся. Перлами поблескивали мелкие его зубы.
— А дело-то трудней, чем казалось, — уронил отец Модест.
— Это Вы к тому, что он не отбрасывает тени? — спросила Нелли.
— Как же мог я ранее не приметить? — сокрушался отец Модест, растирая тонкими перстами висок, словно его терзала жестокая мигрень. — Непростительное небрежение! Нет, не можем мы допустить, чтоб из такой безделицы дело отложилось опять! Ах, сколь я виноват!
— Но без тени он неуязвим, — озабоченно заметил Роскоф.
— Да он не без тени, Филипп, — досадливо поморщился отец Модест. — Его оболочка плотская, стало быть, подчинена законам физического естества. Есть объем и вес, не можно и без тени. Он прячет ее. Но КАК он ее прячет?
— Я заприметил нечто, могущее принесть нам пользу, — Роскоф вытянул шею, что-то выискивая в толпе. — Побудь покуда тут, Нелли.
Людское море тут же сомкнулось за спинами удаляющихся друзей: теперь она осталась одна. Пустое, не страшно.
Звуки полонеза уж гремели под сводами, и Нелли спряталась за огромною напольной вазой, расписанной морскими растениями: еще недоставало, чтоб кто-нибудь сдуру пригласил танцовать. Ваза стояла в изрядной нише, и по одну сторону из-за нее просматривалась стена, у которой на стульях восседали важные старухи, вооруженные зрительными стеклами на золоченых палочках. С другой стороны просматривался крайний ряд танцующих. Отчасти их, впрочем, загораживала огромная эпернь, ярусы коей только что не гнулись под тяжестью угощений. Чередующиеся грозды янтарного и черного винограда нависали над строем вазочек со взбитыми сливками, конфекты в прорезных бумажках взлезли на самый верх, меж тем как внизу румянились сдобные пирожки. Ничья небрежная рука не нарушила еще этой роскоши, но было явным, что красоваться ей недолго.
— Гляди, Поликсена, кто-то прячется в углу за вазоном! — прошептала девица лет шестнадцати. Две ярких птички колибри сидели в ее голубоватой куафюре, а третья парила на тоненькой проволочке, раскинув крылышки, над ними.
— Небось Аглая Минская, она нонче в розах, — ответила ей другая, коротенькая толстушка, украсившая голову незабудками. — Горюет небось — преображенец-то в столицу укатил. Но тише, кабы не услыхала.
Подруги, а по всему судя девицы были таковыми, взяли по вазочке сливок. Резво замелькали костяные ложечки.
— На твоем месте, Поликсена, я б сбежала с гусаром, — решительно заявила девица с колибри, облизываясь. — Кабы меня хотели выдать за старика судейского, так чего терять.
— Хорошо тебе говорить, Татьяна, — вздохнула толстенькая Поликсена. — Алтынов беден, как церковная мышь. Куда он меня может увезть, до ближайшей долговой ямы? Хошь не хошь, а идти мне за судейского.
— Кабы еще не так он плебейски звался, — вздохнула ее подруга, хотя с именем Татьяна едва ль ей было к лицу рассуждать, что плебейски звучит, а что нет. — Подумай, станешь ты госпожа Панкратова.
Нелли навострила уши. Никак это старый знакомец Пафнутий Пантелеймонов собрался жениться?
— Он все дела ведет у одного только господина Венедиктова, — рассудительно продолжала Поликсена. — Очень это папеньке с маменькой по нраву. Папенька говорит, небось только к рукам тысячи по две в год прилипает. А при муже-старикашке жена интересна.
— Ах, душка Венедиктов! — воскликнула Татьяна. — Вот уж кто лучше любого военного! Но кому ты обещалась танцовать менувет? Я оставляла его за Индриковым, а Индрикова еще не видно. Кабы не остаться мне без кавалера.
«Останешься», — подумала Нелли. Отсутствие Индрикова радовало: выходит, он отправился прямиком под Пензу, как и предполагал отец Модест. Однако ж ни тепло ни холодно не делалось от того, что Панкратов также здесь и процветает. Что-то разыскивают отец Модест с Филиппом?
Таиться в укрытии наскучило, Нелли выбралась на белый свет.
Полонез завершился, и на смену ему медленно и величаво вступил менувет. Любимый танец Нелли, невольно залюбовавшейся первой заскользившей по паркету парой — черноволосым высоким офицером-семеновцем и дамою в бирюзовом шелке. Офицер изогнулся в поклоне, дама присела с незримым букетом в руках.
— Свободен ли у Вас сей танец?
Венедиктов стоял перед Нелли, приятно улыбаясь.
Но неулыбчивы были светло-желтые глаза его, с черными, как камень в волосах Нелли, зрачками. На камень-то они и глядели, весьма пристально. Что ж, так вить оно и задумывалось. Так что пускай его глядит. Вот только никак Нелли не ожидала, что окажется одна в этакую минуту. Где ж их носит?
— Танец свободен.
Пусть знает, что Нелли перед ним не трусит!
Они пошли второю парой. Венедиктов поклонился, Нелли присела.
— Я тебя признал, Елена, — лицо Венедиктова словно разделилось на две части, каждая из которых жила сама по себе. Губы улыбались сердечно и лучезарно, а глаза кололи ледяным холодом. — Имя твое к тебе личит, запамятовал тогда сказать. Иль не запамятовал, но слишком ты быстро меня покинула. Ты небось думаешь, оно греческое. О, нет. Оно куда как древней.
— Имя как имя, велика важность какое, — Нелли обернулась медленным волчком под поднятою рукою Венедиктова.
— Уж будто ты не знаешь, что сочетанье звуков — основа любого колдовства. Имя суть мантрам. — Теперь шли они уже в длинной веренице присоединившихся пар. Холодные желтые глаза не отрывались от короны, хотя Венедиктов ни слова о ней не говорил. — Слуги мои разбегаются либо умирают, я утомлен. Лидия сделалась ни для чего не пригодна, Индриков сбежал, но мне лень его преследовать. На днях воротился еще один, и покуда он пользуется отменным здоровьем. Но по особым приметам, что опытный глаз читает в лицах так же явно, как буквы алфавита, мне явно, что дни его сочтены. Но смерть проистечет не от физического недуга, сломана его воля. Средь твоих друзей есть хорошие умельцы.
— Танатов уж в Москве? — Нелли улыбнулась. Ей приятно было, чтоб Венедиктов знал — и они могут быть жестоки, когда надобно. — Впрочем, он и должен был нас опередить.
— Каменщики — глупцы, полузабывшие знанья храмовников, заменившие позабытое детскими игрушками. Но рядом с ними всегда есть где прокормиться подобным мне, — Венедиктов вздохнул, но легко, словно сокрушался о пустяке. — В недалеком грядущем они готовят настоящий пир, досадно б мне было на него не попасть. Силы мои почти иссякли, но я бы напитался. Так вить вы хотите меня истребить, как будто не сами люди сеют зубья драконовы. Я лишь кормлюсь около, ибо для моей екзистенции потребны эманации людских страданий.
— Хочешь сказать, ты вроде глиста? — Нелли засмеялась, укрываясь веером. — Паразитируешь на человеках?
— Как всякой, мне подобный, — Венедиктов не обиделся. — Лучше б ваш жрец следил за людским злом, за теми ж каменщиками.
— Врешь ты все, вконец заврался! — возмутилась Нелли. — Злоба людская питает тебя, но и ты раздуваешь ее, чтобы быть сыту!
— И все же моя мать — человечья злоба. Она творит подобных мне, обрекая на скитанья рядом с людским миром. Иная душа, отлетев от тела, мечется в страхе, ибо собственные порождения ведут вокруг нее хоровод. Ей надобно пройти сквозь них, чтоб улететь, а смелости недостает. И то сказать — там ловит ее злобное чудовище, тут высовывается алчное, тут уж хватает любострастное. А человек и не ведал, что всю-то жизнь рожал монстров. Потешно! Нет, мой народ был разумней, они творили и питали подобных мне сознательно и смотрели в том себе выгоды. Да не хочешь ли и сама поглядеть?
— Как то есть поглядеть самое?
Менувет закончился. Нелли и Венедиктов стояли под опоясывающей зал галереей, рядом с низкою дверкой. Дверь, верно, была для прислуги, но все ж странно, что не выкрашена белою краской и не вызолочена.
— Да попросту, взять и поглядеть, — Венедиктов был в хорошем расположении духа.
— Отчего бы и нет. Уж Вы всегда найдете, чем распотешить.
Не стоило бы одной с ним связываться, но другого такого случая не будет. Только сейчас он полагает себя безопасным, потому что… Нелли в испуге оборвала мысль, чтоб Венедиктов ее не услыхал.
— Коли так, прошу, — Венедиктов взялся за ручку маленькой двери. — Проходи первая. Заметь, что сия дверь деревянная.
А какая ж еще может быть дверь? Железная, что ли?
Куда заходить, Нелли не видела, поскольку из-за куафюры пришлось низко наклонить голову. Прутья под юбками согнулись в узком проеме. Атлас хлопнул, растягиваясь обратно, словно парус под ветром.
Нелли стояла в низкой полутемной комнате, совсем темной после сверкающего огнями зала. Дверь скрипнула: Венедиктов вошел следом. Нелли и знала, что он войдет, а не станет запирать ее в каких-нибудь предурацких тайниках.
Комната оказалась не вовсе темная. В дальней стене зияли под потолком два оконца без стекол, бросавшие внутрь лучики света. Ой, маменька! Свет-то дневной, а вить стемнело, еще когда они подъезжали к дому.
— Ночь наружи осталась, — произнес сзади Венедиктов.
Теперь Нелли пригляделась. Странное место, не сарай, но и не жилье. Высокий кувшин в углу, очень большой, а вокруг него несколько маленьких, словно цыплята вокруг курицы. Чуть подальше блюдо с какими-то незнакомыми плодами. Где такое видано, чтобы посуда стояла прямо на полу? Больше ничего и нет, только проем двери, занавешенный чем-то вроде коврика, сплетенного из лубков.
Нелли сделала несколько шагов, и они прозвучали странно и гулко — не по дереву, но и не по камню. Пол из глины! И стены, кажется, тоже. Чудно, словно находишься еще в одном кувшине.
— Коли хозяева дома сберутся в далекую поездку, посуду они оставят в доме, но дверь, через кою мы вошли, снимут с петель и увезут с собой, — пояснил Венедиктов. — Я не шучу. Сие глиняный мир. Понятно, что деревянная дверь лишь одна — входная. Внутри дома то была бы царская роскошь.
Нелли тихонько подошла к дверному проему и приподняла край лыковой занавеси. Ей открылась галерея, опоясывавшая дворик, закрытый со всех четырех сторон. Голый дворик с прибитою землей, лишь несколько пыльных акаций с желтыми цветочками бросали в него чахлую тень. Затем и галерейка, что от солнца такие деревья не защитят. Слабый дымок шел кверху из открытого очага, возле которого сидела спиною к Нелли женщина в синей одежде. А в пыли копошился ребенок, малютка годов двух.
— Они не могут тебя увидеть! — шепнул сзади Венедиктов. — Подойди поближе, коли есть охота.
Нелли вышла во двор. Даже в самом чудном из ее снов не было таких странных людей! Хотя нет, где-то она уже видела такой цвет кожи. Женщина обернулась, поглядев куда-то сквозь Нелли, поправила рукою черные тусклые волоса, собранные узорчатой тесьмою. Глаза ее также были черны, а узкое лицо крючконосо. Даже и дома стоило б одеться сообразнее приличию! Вовсе голые руки прикрыты лишь тремя рядами браслетов, а подол при движеньи приникал к ногам, позволяя различить то линию бедра, то колено. А из подола выглядывали по щиколотку ноги в туфлях из узких ремешков, под которыми не было чулок. Что до малютки, гонявшегося на карачках за крупным жуком, то он был вовсе наг, наг до того, что можно было определить в нем мальчика. Срам, да и только!
С другой стороны, и люди античные, столь восхваляемые взрослыми, бегали безобразниками. Верно, приличье зависит от климата. Легко не выставлять голых пальцев на ногах там, где тенек древесный найдешь в самый зной. От любопытства Нелли забыла о Венедиктове вовсе.
Женщина, оказывается, месила тесто в большой миске. Отчего во дворе, не лучше ль в комнатах, в прохладе? А, вот оно что: готовые лепешки она тут же шлепала на горячие плоские камни вокруг очага, в коем тлело не пойми что, но только не дрова.
— Здесь бы убили того, кто жжет дерево для приготовления пищи, — сказал Венедиктов.
— А что тогда горит?
— Сухой козий навоз.
— Фу, экая гадость! И как оно можно есть пищу, состряпанную на навозе?!
— Так и ныне делают степные народы.
— А здесь степь?
— Нет, здесь море. Взгляни!
В одном месте камни забора были соединены глиною неплотно, и Нелли пересекла двор. Туфельки ее, как успела она притом заметить, нисколько не пострадали от пыли. Прошла она в двух шагах от стряпающей женщины, чуть не задев ту кринолином. Вот бы она удивилась, увидев Нелли!
Прильнув к проему, Нелли в следующее же мгновенье отпрянула, так ярко ударило в глаза темно-лазоревое движенье просвеченной солнечными лучами воды. Лес корабельных мачт вздымался над морем, устремляясь в безоблачные небеса. Невысокие пузатые корабли качались на якорях. Носы их увенчивали конские резные головы, вроде огромных шахматных фигур.
— Мы куда раньше северного народа назвали свои суда КОНЯМИ ВОЛН, только теперь об этом никто не помнит! Лучшие ливанские кедры идут на постройку сих коней, уж на них здесь дерева не жалеют. Корабли — самая большая наша ценность.
— Они ходят в торговые странствия?
— Когда как, — Венедиктов рассмеялся. — Там, внизу, под конскими мордами, таятся в лазури вод осиные жала. Корабль подходит к чужому кораблю вплотную — и грудь его бьет чужой борт в щепы. Корабль тонет. Только мы торгуем в этих морях!
— Для вас деньги самое главное, — Нелли оборотилась наконец на Венедиктова. Оборотилась и охнула. То был не Венедиктов! Перед нею стоял отвратительнейший незнакомец с кожей влажной и серою, словно речной ил. Продолговатый череп его был лыс, а лицо обвисало складками морщин. Особо безобразны казались уши с необычайно длинными мочками. Единственной одеждою его оказалась широкая серая юбка, перевязанная вышитым бисером поясом. Видя испугу Нелли, монстр усмехнулся алыми тонкими губами, обнажив длинные зубы. Желтые глаза его сверкнули. Стало быть, только глаза настоящие, хотя теперь они и без ресниц.
— Да мы вовсе не знаем денег, — продолжал веселиться урод.
— Посмотрю я на торгашей, что не знают денег, — презрительно возразила Нелли.
— Поймал бы тебя на слове, да ладно. Денег у моего народа нету, их еще не выдумали. Заменою им служат металлы, которыми рассчитываются на вес. Нет, не деньгам мы служим… Да не хочешь ли послушать, о чем толкуют люди?
— Я по-финикийски не разумею.
— Пустое.
Из дому вышла девочка годов десяти, тоже в синем платьи. В обеих руках она старательно тащила кожаный мешок, видимо тяжелый.
— Глупая, отсыпала бы сколько нужно в чашку! — озаботилась женщина, добавляя муку из мешка в свою миску. Верно, во все времена люди одинаковы, так ли важно, во что они одеты и на чем готовят. Матери всегда хлопочут об обеде и любят детей, даже у злых финикийцев.
— Я побегу играть с подругами! — воскликнула девочка.
— Даже и не думай, — возразила женщина, шлепая тестом о камни. — Разве ты не знаешь, какой сегодня праздник? В доме много дела.
— Знаю, знаю! — воскликнула девочка, оборачиваясь на малютку. — Моего братика скушает Молох. И нам подарят трех рабов для хозяйства!
— Мне надобно еще готовить сонное зелье, — недовольно сказала женщина. — Дети так противно кричат, когда падают в огонь. Старухи подсказали, чтоб не испортить церемонии.
— А мы будем кушать сегодня сонь, сваренных в меду? — спросила девочка.
Нелли прижала руку к горлу: только недоставало, чтоб ее стошнило при гадком монстре! Хомутабал хохотал так, что тень его ходила ходуном.
— Люди моего народа неуязвимы, ибо им неведомы ваши слабости. Вы — сырая глина, любовь, что вас питает, это вода в ней. Страх за близких-любимых позволит лепить из вас что захочешь. Мой народ — глина, обожженная злом. Сухая, вовсе сухая глина твердой формы. Любовь мягчит человека, он ничего не стоит с нею, он слаб.
Экой негодник! Нелли отступила на шаг, чтобы тень демона не касалась ее туфельки. Тень! Вот она, тень! Лежит себе, ничего ей не делается.
— Твой народ разбился на черепки! — напала Нелли, чтоб скрыть волнение.
Но Хомутабал ничего не ответил на ее выпад. Полуобернувшись, он прислушался к чему-то в комнате, откуда они вышли во двор. Слабый шум ему не понравился, это по всему было видно.
Тень на прибитой земле вдруг начала стремительнейшим образом укорачиваться. Нелли вскинула глаза. Хомутабал стоял как бы в раздумьи, упершись указательным пальцем в высокую скулу.
Во двор выбежали отец Модест и Роскоф. В руке последнего отчего-то горела толстая свеча, верно вывороченная из канделябра.
— Темнотища, впору ноги поломать! — Роскоф шел навстречу Нелли по гладкой земле, однако ж под его ногой что-то вдруг загрохотало. — Верно, в кладовку попали, что для метел и прочего хлама. Не ошибся ли Ваш наблюдатель, отче? Сюда ли они ушли?
— Светите получше, они тут, — ответил отец Модест. — Нелли, ты меня слышишь?
— Разве Вы меня не видите? — Нелли зажмурилась: Филипп ткнул ей свечою почти в глаза.
— Вот она!! Слава Богу!
Словно бы вдруг, безо всякого предупреждения, наступила ночь: темнота упала на маленький дворик и галерею.
Сперва Нелли увидела лицо Роскофа, освещенное прыгающим огнем. За ним угадывалась еще одна фигура, верно отец Модест. Сквозь темноту постепенно проступали предметы, коих раньше вовсе не было. Притом предметы самые дурацкие. У стены громоздились складные лесенки и длинные палки с колпачками, какими тушат свечи. Задетые Неллиным подолом, посыпались щетки, остро пахнущие паркетным воском.
— Что за гиль, я-то думала, сия дверь в древнюю Финикию, а не в кладовку, — заметила Нелли обескураженно.
— В известном смысле, в известном смысле, — произнес Венедиктов. Теперь это уж был Венедиктов: мушка чернела в темноте на белом его тонком лице. — Разве не по нраву тебе пришлась моя родина? Загробный ее мир вполне отражал земной.
— Гадость твоя родина, — Нелли сосчитала пляшущие на стене тени: одна женская, с вавилонской башней куафюры, и две мужских. Маловато.
— Но довольно. Я, как сумел, потешил дитя, хоть нянька из меня и вправду неважнецкая. — Венедиктов, сложив руки на груди, надменно обернулся к отцу Модесту. — Вить главный игрок за сим столом ты, жрец. И ты вообразил, верно, что сел противу меня с полными руками козырей.
— Довольно будет и одного туза, — отец Модест жестко улыбнулся.
— Глупец! — воскликнул Венедиктов. Тонкие ноздри его раздувались, словно гнев был табаком, который он с наслаждением вдыхал. — Ты мнишь, я хоть каплю обеспокоился, когда вы бежали с покражей?! И то сказать, было отчего! Полугода не прошло, как ты сумел прознать, что в ларце Сабуровых мне надобна была единственно корона. Это правда, правда и то, что ради нее я погубил мальчишку. Что сделать, молодой Сабуров был не из тех, которые могут быть мне слугами. Да, в сей короне моя погибель. Да только понимал бы ты, уж одно то, что вы ею мне грозите, — веский резон мне быть спокойну. Знали б — не грозили, верней сказать, грозили б не ею!
— А отчего б тебе просто не уничтожить корону, заполучивши в руки? — спокойно спросил отец Модест. Лицо его странно напряглось, и не вязалось это с легкою речью. Он ищет последнее звено, но еще не нашел его, поняла Нелли. Надобно думать и самой, покуда бес проведен за нос.
Куда делась тень? Куда он ее дел?
— А я вить не из того ее искал, что боялся через ту корону погибнуть! Вот тебе и ответ. Надобно мне было разгадать одну загадку. Но даже девчонка-оракул без меня не способна проникнуться памятью короны. С первого взгляда видать, что она негритянке не кровная внучка, — собственная шутка Венедиктову понравилась. — Я мог и хотел ей помочь надеть корону не без толку. Что поделаешь, смерть мою она б тоже увидала заодно, так что после пришлось бы ее убить. Корону б я расплавил, а камень разбил, но это уж потом. Ну да не в том дело. Дело в том, что у тебя одни шестерки без козырей. Сознаешь ли ты, нещасный, какой глупостью было заявляться ко мне с такими картами?
Нечего слушать, что там бес болтает, подумала Нелли. Вне сомненья, и отец Модест не слушает. Но отец Модест не видал того, чего она, Нелли, только что видела. А видела она, как тень сперва была, а затем исчезла. И падала сия тень тогда, когда Венедиктов был в настоящем своем облике, не Венедиктовым, а Хомутабалом. Значит, исчезла тень, а верней сказать, спрятал он ее, когда превращался из Хомутабала обратно в Венедиктова. Ах незадача, вить то было в темноте! Ан нет!! Превращенье-то началось как раз с исчезновения тени! Сказал ли он что-нибудь заклинательное? Нет, вовсе ничего не говорил. И ничего не делал, стоял себе, уперевши палец в скулу, и сей изящный жест куда больше подходил светлокудрому Венедиктову, чем уроду с мокрой серой кожей! Ни мушки, ни кружева лысым монстрам не личат, как и изящные жесты. Мушка!
Нелли не сдержалась от резкого движенья, и вощеные щетки опять застучали по полу.
— Так ты вить не знаешь, чего мне от тебя надобно. Вдруг есть о чем поторговаться? — Голос отца Модеста звучал словно издалека. Пустое, он так болтает, зря.
Хомутабал коснулся лица как раз там, где у Венедиктова прилеплена мушка! Всегда в том же самом месте, хотя у модников есть вить какой-то язык, куда клеить мушки смотря по уморасположению!
Угадала она или нет? Ах, кабы знать!
— Уж будто ты не боишься меня, когда я в негритянской короне? — спросила Нелли предерзким голоском. — Коли человек, что ее носит, посмотрит тебе близко прямо в глаза, твоя жизнь уйдет в черный камень! Я знаю, было у меня виденье! Глаза в глаза, попробуй, погляди!
— И ты, жрец, веришь отроковице настолько, чтоб с ее слов противу меня идти? — Венедиктов все веселился. — Посудил бы сам, корона, хоть и царская, да народ тех царей был нам рабы! Пусть та, что ее надела, стала царицею арада, да только чего мне бояться царицы рабов?
— Сказать всякое можно, слова ничего не значат. А вот сделай, как она просит, небось не хочешь?
Он понял, отец Модест ее понял! Нелли запрыгала бы, когда б не эти ходули. Впрочем, и лучше, что ходули, прыгать-то рано.
— Хочешь поглядеть мне в глаза? Ну так добро, подойди поближе! — Венедиктов быстрым, змеиным движением языка облизнул губы.
Не боюсь, сказала себе Нелли, делая шаг вперед. Страх убивает разум, а кто не страшится, тот и не подвластен воле демона.
Словно не Нелли приблизилась, а глаза Венедиктова сделались больше. Они слились в один глаз, похожий на желтое небо с черной луною.
Страх убивает разум. Сие не луна, но черное солнце подземного мира. Оно светит над волнами желтой реки, у песчаного серого берега которой колышется утлый челнок. Но у кормы стоит с веслом не безобразный Хомутабал, а Венедиктов в мокром плаще. Когда-то она видела его таким, ах да, в Петербурге. Желтые тени гонятся за Нелли, настигая ее. Это мертвые финикийцы. Венедиктов может спасти ее, перевезти с берега мертвых на берег живых.
Нет! Он выпьет дыхание с ее губ! Нельзя страшиться желтых теней. Но они хотят пройти сквозь Нелли, а это страшно. Страх убивает разум.
Филипп учил ее быстроте движения, первой покровительнице каждого фехтовальщика. Была ль Нелли-Роман хорошим учеником?
Я не умру, но убью!
Ладонь Нелли полетела вперед. Пальцы, смыкаясь в полете, коснулись обжигающе ледяной щеки Венедиктова и содрали мушку.
И желтый мир под черным солнцем, увиденный в глазах Венедиктова, растаял. Глаза его побелели, нето от ярости, нето с испуги, а рот некрасиво приоткрылся. Ледяные пальцы ухватили Нелли за плечи и стиснули так, что показалось, кости сейчас хрустнут, как яичные скорлупки.
— Свети, Филипп!! Свети!! — завопила Нелли: не было ей видно в темноте, выросла ли тень, а обернуться на стену мешали руки Венедиктова.
— Тень!! Нелли, щастье мое, тень! Видите, Ваше Преподобие?!
Нелли выскользнула, оставя в руках Венедиктова куски кружева. Хватать ее снова он не стал, а метнулся к двери, спотыкаясь о палки-гасильники. Теперь было видно: по стене метались уж три мужских тени. Они ломались из-за того, что свеча двигалась.
— Держи скорей! — Роскоф сунул свечу Нелли.
Венедиктова он настиг уж у самой двери, и оба покатились по полу, борясь средь падающих на обоих ведер и тряпок.
— Ох… — запыхавшимся голосом выдохнул Роскоф. — Жизненну жилу перекусить метил, озорник!! Ничего, теперь не вывернешься!
— Филипп! — испуганно вскричала Нелли. — У него сила равна человеческой, когда полудень! А теперь ночь! Он тебя сильней!
— Только не при мне, — спокойно произнес в темноте отец Модест. — Есть в сей вселенной нечто, что умеряет бесовскую силу.
Воск плакал на пальцы, обжигая. Стоило б оборвать кусок фитиля, свернувшегося от излишней длины в петельку. А нельзя. Еще загасишь ненароком. В темноте тень исчезнет.
Теперь Венедиктов, не подымаясь с полу, тащил на себе Роскофа по направлению к Нелли. Верно, и он сообразил, что свечу можно загасить. Нелли отпрянула.
— Врешь! — Филипп рывком вскочил на ноги, увлекая за собою Венедиктова. Теперь Нелли различила, что Роскоф стоит у беса за спиною, заломив его руки назад. Венедиктов гибко, словно кости его стали гнуться, как ивовые прутья, рвался на свободу. — Огонь, береги огонь, Нелли!
Венедиктов пытался склониться вперед, изогнуться направо или налево. Он топтал Роскофа ногами по ногам, силился угодить ему затылком в подбородок. Но Филипп стоял недвижимой скалою, препятствуя и Венедиктову сделать хотя бы полшага. Даже при свечном пламени видны были крупные капли пота, осыпавшие его чело, но хватка тренированного фехтовальщика оставалась надежней любых оков.
Будто бы поняв это, Венедиктов постепенно затих. Хоть, может, и выжидает, когда бдительность Филиппа ослабеет вместе с объятиями, подумала Нелли.
— Ну, и кто из нас дурень, бес? — веско спросил отец Модест, выступая из темноты. — Неужто ты дал бы нам приблизиться просто так? Корона арада надобна нам не больше, чем прочтенная книга. Не в ней самой, но лишь в ее памяти таится твоя смерть. Вот мы и надумали, чтоб ты взял нас за дураков. Для того девица Сабурова и надела корону.
— Понял, бенг? — спросила Нелли с торжеством, жалея, что нету Кати.
— Грубое слово для царицы арада, — подавив похожий на всхлип вдох, прошептал Венедиктов. — А ты вить царица, только царицы ее носят. И лишь запах царской крови мог дать мне сию плоть, кою вы чаете нонче разрушить. Как же ты сумела ее увидеть и услышать?
— С ним нельзя вступать в долгий разговор, Нелли, — заметил отец Модест. — Первое, Филиппу тяжко удерживать эдакого здоровяка, а затем он вить тянет для того, чтоб высвободиться. Как и мы тянули для того, чтоб найти тень.
— Проклятье, вы не знали наверное?! — Венедиктов рванулся так, что на лбу Роскофа вздулась жила.
— Знали, что погибель в тени, но не знали, где ты ее прячешь. Экая ты сегодни умница, Нелли. Но довольно тянуть.
— Девочка-смерть, — Венедиктов криво усмехнулся. — Та, на пристани, тож знала, что надобно сделать. Но искал я ее не потому. Коли ты надевала корону, так ответь мне на один лишь вопрос. Какая сила, какое колдовство помогли негритянке вырваться из пут ДРЕВНЕЙ ВЛАСТИ? Скажи, отчего она сумела восстать против меня? Мой народ повелевал ее народом, наши боги повелевали их богами. Какую тайну арада мы проглядели? Потешь напоследок мое любопытство!
— Там ничего такого не было, — Нелли смешалась.
— Скажи, — в шепоте Венедиктова послышалось змеиное шипенье. — Зачем ты лжешь теперь?
— Бес, она не лжет, — отец Модест вытаскивал из обшлага какой-то укутанный в тряпицу предмет. — Память арада не дала Анастасии никаких секретов, кои могла бы нещасная противу тебя оборотить.
— Что же помогло ей? — воскликнул Венедиктов.
— Живая душа. Но тебе того не понять, ибо сам такой не имеешь. — Голос отца Модеста возвысился. — Полное небытие поглотит тебя, едва бренная оболочка распадется. А распадется она сейчас.
— Трепещи приближаться к небытию! — выкрикнул Венедиктов. — Ничто охватывает пустыми щупальцами всякого, кто дерзает его тревожить! Постигаешь ли ты, сколь близко подступишься к небытию, отправляя в него меня? Ну как я уволоку тебя за собой? Растревоженное небытие подобно водной воронке! Не трогай меня — ради собственного живота!
Явленный наружу небольшой предмет оказался игрушечной шпагой. Нет, не игрушечной, а непонятно какой. Игрушечная шпага вся была б маленькая, а у этой самая обыкновенная рукоять, удобная для руки. А вот лезвие длиною с ладонь. Несуразица какая-то.
Однако Венедиктову оная штуковина вовсе не показалась несуразной. Он вновь рванулся, вскрикнув пронзительно, скорей это был не вскрик даже, а взвизг. Лицо Роскофа окаменело от немыслимого телесного напряжения. У Нелли даже дрогнула в руке свеча, заставив тени танцовать. Ну нетушки! Коли Филипп не шевелится теперь, когда у него чуть не лопаются жилы, так и ей нечего поддаваться испуге. За огнем надобно смотреть хорошенько.
— Я утащу тебя, утащу за собой!! — Венедиктов кричал пронзительным, почти женским голосом. Красивое лицо его было теперь безобразней рожи Хомутабала: черты словно двигались, то заостряясь, то размякая. — Я тебя зацеплю, я не отлипну!
Отец Модест, приблизившись на шаг, наклонился, примериваясь к тени Венедиктова на полу. Губы его шевелились, словно у школяра, складывающего в уме трудные числа.
Венедиктов рвался так, что Нелли казалось, ввинченные в пол ноги Филиппа гудят натянутыми, словно струны, мышцами.
— Именем Господа, я велю тебе, порожденье древнего зла, сгинь навек! — Отец Модест ударил тень в грудь. Лезвие впилось в деревянный пол. Венедиктов закричал так, что Нелли захотелось зажать уши.
Отец Модест ударил тень в голову, пригвоздив к полу валявшийся веник.
Крики Венедиктова сделались глуше.
Третий стукнувший о доски пола удар пришелся тени туда, где у человека сходятся нижние ребра.
Крики Венедиктова звучали теперь словно издалека, гулко, но глухо, как если бы он сидел глубоко в колодце.
— Пустите его, Филипп, — сказал священник негромко.
Не прежде ли времени? Вить Венедиктов живехонек!
Роскоф разжал железное кольцо объятий. Невольный стон слетел с губ молодого человека. По челу его струился пот, но он медлил отереть его, быть может, просто не был в силах вынуть платок и поднять руку.
Вся сила сопротивления покинула, казалось, Венедиктова. Не успев распрямиться, он шагнул вперед и зашатался. Затем опустился на колени и замер.
Отец Модест бережно заворачивал свой странный клинок.
— В каком жалком месте кончается длинное мое странствие, — прошелестел Венедиктов все тем же странным голосом. — Что было тебе, жрец, подыскать для эдакого подвига места получше грязной каморки?
— Мне разницы нету, — ответил отец Модест. — Должность моя разгребать грязь, чего уж тут. Для изничтожения зла всякое место подходит, хоть будь то ретирад.
— Ох, как же мне страшно, жрец, — проговорил Венедиктов вовсе по-ребячески. — Сделаться прахом, но что прах для вас, юных народов? Для вас прах земля, а для нас глина. Ваши тела рвутся из земли цветами-незабудками и молодыми деревьями, чьи корни переплетаются с вашими костями.
Нелли показалось вдруг, что Венедиктов, говоря, с усилием шевелит губами.
— Но там, где твердь выжжена и бесплодна, тело смешивается с нею. А гончар черпает горстью чей-то глаз, чье-то сердце и бросает его, омочив водою, на свой беспощадный круг. Ваша земля остается за порогом дома, в коем припасы держат в деревянных кадушках и коробах из коры. А наша глина входит в дом, и глаза мертвых глядят на живых из стенок каждого кувшина, наши губы пьют из чужих уст… Смерть всюду и во всем…
Венедиктов поднес персты ко лбу: рука его шла медленно, словно неохотно повинуясь. Огонь свечи, верно, сделался тускл, поскольку лицо и руки Венедиктова окрасила темнота. Но было ли то лицо Венедиктова? Пожалуй что нет. Но вместе с тем не сделалось оно и лицом Хомутабала. Просто погрубело и расплылось, стало никаким и ничьим, словно лицо вылепленной из глины куклы.
Рука упала. Венедиктов не подымался с колен. Не шевелился.
Не сразу Нелли поняла, что глядит на глиняного болвана, облаченного в парик и наряд из желтого бархата.
Глаза ее столкнулись со взглядом Филиппа, и тот попытался ободряюще улыбнуться, хотя губы дрожали у него самого.
Некоторое время никто не нарушал безмолвия. Филипп принял у Нелли свечу, что стала теперь просто-напросто свечою.
— Он таким и останется? — шепотом произнесла наконец Нелли.
— Сей прах слишком стар, — отец Модест взял ее за руку: рука священника была успокоительно тепла. — Он скоро рассыплется вовсе, разве одежа и уцелеет. Рассыплется, станет пылью, но что нам до того? Поспешим прочь.
Дверь со скрипом растворилась. Музыка опять гремела менуветом в сверкающем зале.
Человек в шелковом домино присоединился к ним, едва лишь Роскоф, шедший последним, шагнул из двери на зеркальный паркет. Нелли отчего-то поняла, что сей брат Илларион.
Четверо гостей покинули балу незаметно, не привлекши внимания празднующих. Праздник же продолжался, и никто из ликующей толпы не мог бы даже помыслить, что все, оставшееся от хозяина этого великолепия, слуги соберут поутру щеткою в совок.
Разве что подивятся, откуда взялась на полу одежда.
— Как я только не растерзал Вас на месте, Филипп! — смеялся отец Модест. — Каким манером вспала Вам в голову такая глупая мысль?
— Сам не пойму, — смущенно отозвался Роскоф. — Как увидал Пафнутия Панкратова, так и порешил — прижать крысу как следует, мигом расскажет, где Венедиктов тень прячет. И как я только не сообразил, что он того всего скорее знать не знает? Не вем.
Карета сперва громыхала по мостовой, но вскоре пошла мягко: мощеные улицы кончились. Параша дремала под мерный ход в уголке кареты, Катя же, по обыкновению, скакала верхом.
Нелли не отрывалась от окошка: они покидали Москву, между тем она так и не успела разглядеть лица древней столицы. Что б задержаться еще на денек!
— Да ладно, конец — делу венец. Но кабы брат Илларион не соглядал, искать бы нам и искать, куда подевалась Нелли, покуда мы гонялись за судейским.
— Хоть бы храм Покрова поглядеть, — буркнула Нелли тихо.
— Да нечего его глядеть, Нелли, — отец Модест обмахнулся надушенным вербеною платком. Жара и впрямь тяготила. И то, июль настает. — Сие строенье тартарское.
— Разве тартары могли христианский храм строить? — поразилась Нелли. — Это вить запрещено.
— Строили сию храмину русские, слишком долго в тартарском рабстве протомившиеся. Набралися азиатчины, величье простоты позабыли. Там одних куполов не разбери поймешь сколько, один полосат, другой шишковат. Кабы такое из пряников с леденцами соорудить ребятишкам на радость — так оно и ладно. Но уж из камня… Нет, не русское то, не наше. Настоящий наш дух — один купол да белый камень резной. Впрочем, и теперь неплохо строят, с античными колоннами.
— А мне теперь не согласиться и не поспорить, коли сама не повидала, — сердилась Нелли.
— Еще повидаешь, друг мой. Но теперь мешкать нам нечего.
К раннему вечеру подъехали к станции. Дорога образовывала здесь развилку, верней сказать, от основного тракта ответвлялся рукав направо. Низкий сизый домишко, притаившийся за ивовым плетнем под кудрявыми купами кленов, казался жалок, однако ж был внутри просторней, чем с виду. Путешественникам досталось даже отдельное помещение.
— Вот и славно в последний вечер посидеть без стороннего люда, — отец Модест вошел со свечою, кою, чтоб не возиться с огнивом, затеплил в зале. Покуда, впрочем, было видно и без огня: летняя легкая тьма медлила сгущаться.
— Как то есть в последний? — не поняла Нелли, перерывая суму в поисках розового уксуса: может, хоть немного спасет от комаров, начавших зудеть в вечернем тумане. Руки хоть перчатки спасают, а лицо уже распухло.
— Вам дальше по тракту, а мне в сторону, — уронил отец Модест.
— Вы отъедете? Надолго ль? — Нелли все не понимала, а верней сказать, не хотела понимать. Ей словно бы казалось всегда, что отец Модест так и останется служить в Сабурове. Если б она вдумалась, то давно бы поняла: с какой ему стати? Дело только в том, что вдумываться не хотелось.
— Филипп доставит вас почти до самого дому, — вместо ответа сказал отец Модест. — Я же должен выехать поутру, мне пришло важное письмо.
— Письмо? Какое письмо? — Голос Нелли задрожал. — О чем?
— Все о том же, — отец Модест приблизился к девочке и ласково положил руку на ее волоса. Словно в первый раз видя, глядела Нелли на белоснежные седины, спорившие с румяным лицом о его годах. Взгляд угольно-черных глаз излучал тепло, а в уголках губ таилась улыбка. — Мне очень жаль, маленькая Нелли.
Дверь стукнула: насвистывая песенку о кукушке, вошел Роскоф.
— Жена смотрителя грозилась натопить белую баню, — весело провозгласил он. — Угодно ль Вашему Преподобию отмыться после черной работы?
— Филипп! — Нелли метнулась к нему. — Он уедет завтра, вовсе уедет! Насовсем!
— Я знаю, — Роскоф обнял Нелли за плечи, что позволял себе редко и строго, если был на ней мальчишеский наряд.
— Мне очень жаль, маленькая Нелли, — повторил отец Модест. — Но уж новые зубья дракона посеяны в землю. Надобно торопиться, покуда они не очень выросли. В горячих песках, где на вес золота глоток воды, я буду вспоминать тот пруд в Сабурове, что со львом на бережке. Ты же, когда станешь там гулять, знай, что я думаю о тебе.
— Не стану! Не стану я нигде гулять и знать мне нечего! — выкрикнула Нелли, высвободившись из-под руки Филиппа. Горячие слезы брызнули уже из глаз, она еле успела проскочить в дверь.
Ничего не разбирая перед собою, словно под дождем, Нелли пробежала сени и выскочила на двор. Обогнула конюшню, где, верно, возилась со скребницами Катька, зашибла ногу о долбленую колоду для водопоя домашней живности.
Ну и куда дальше бежать? Некуда убежать от мысли, что отец Модест покидает их навсегда.
Нелли уселась на серый плетень, до половины заросший огромными лопухами, белесыми в темноте. В небе висела первая звездочка, та, что Катька называет цыганской.
Все верно, и ничего другого ждать не приходилось, однако ж отчего душу раздирает такая обида?
Слезы все текли и текли.
Была нужна Неллина, как ее бишь, дактиломантия, был Венедиктов живой да пакостил на свободе, Нелли нужна была отцу Модесту. Дело сделано, так и с плеч долой. Теперь ему станут помогать вовсе другие люди, еще незнакомые. Обидно, как же невыносимо обидно!
— Ворочалась бы ты в избу, комарье-то лютует, — Параша подошла вовсе неслышно.
— Ну и пускай! — Нелли, только сейчас заметившая, что выскочила без перчаток, хлопнула по руке. Размазалось темное пятнышко.
— Думаешь, тебе одной кисло? — В голосе Параши прозвучала степенная деревенская строгость. — У всех тяжесть на душу легла, и у него тож. Брось дурью-то маяться, идем в избу.
— Позже, — ответила Нелли, всхлипнув.
Параша поняла ее без слов. Некоторое время девочки молчали — Нелли качаясь на неудобном плетне, гнувшемся под ее тяжестью, Параша — прислонясь к столбу. Наконец слезы пересохли.
В комнате появилась между тем и Катя, нахохлившаяся и сердитая. Филипп стоял у оконца, а отец Модест, сидя за столом, мял в руке свечные натеки.
— Ты, Нелли, я чаю, нагулялась, — поднимаясь при виде девочек, произнес он. — Жалко, я хотел было тебе предложить пройтись немного по дороге перед ужином.
— Пойдемте, — ответила Нелли безразлично. Щекам было щекотно от высохших соленых дорожек.
Темнота сгустилась наконец, комариный звон стих. Вовсю орали лягушки, изобличая близость открытой воды, и белели под сапогами мягкие пыльные колеи дороги.
— Знаешь, о чем я жалею сейчас, маленькая Нелли? — заговорил наконец отец Модест. — Обет мой запрещает иметь своих детей.
Нелли шла молча, изо всех сил удерживая рыдания. Она вить царская родня, надобно уметь расставаться достойно.
— Никогда я так о том не печалился, как познакомившись с тобою. Нет, не напрасно в нас одна кровь, и как я хотел бы, чтоб ты была моей дочерью. Хотя как знать, все к лучшему, — отец Модест широко улыбнулся. — Будь у меня родная дочь, могла б она оказаться вовсе не такой, как ты. Дети редко отражают родительские чаянья. Вот оказалась бы она трусихой да жеманницей либо вышивала бы на пяльцах дни напролет!
Нелли рассмеялась весело, хоть сквозь смех ее еще лезли всхлипывания.
— Что ни делается, все к лучшему, Нелли, — повторил отец Модест без улыбки. — Только иной раз трудно сразу сие понять.
Немного прошли они молча по дороге.
— Вы как поедете, отче? — спросила вдруг Нелли.
— Мне теперь не по тракту, — отец Модест пожал плечами. — Протрясусь дня два на обывательских повозках, а на первом же торге по пути куплю коня. Досадно, что лошадь моя пала тогда, ойрот говорил, наелась дурной травы.
— Что ни делается, все к лучшему, — печально улыбнулась Нелли. — Возьмите себе Нарда, отче.
— С чего тебе такое пришло в голову? — удивился отец Модест. — Это вить конь твоего брата.
— В том-то и дело. Я уж голову себе сломала, все пыталась выдумать, как бы на нем к родителям-то воротиться. Никак не складывается. Конь небось не ларец, в горнице его не спрячешь. Мы вить с Катькой из конюшни лошадей увели, уж после как вроде бы уехали. Все, конечно, на конокрадов думают. Катькина лошадь обычная была, ей после цыганы Роха подарили. А как это получится, коли увели Нардушку конокрады, а ворочусь на нем я? И без того много врак выходит. А кроме того, я так хочу.
— Будь по-твоему, Нелли, — не сразу ответил отец Модест. — Но уж и я отдарюсь, коли так. Когда не знаю, но однажды получишь ты подарок из дальних краев.
— Я страх как охоча до подарков, — Нелли сделалось теплей на душе. — Чуть спросить не забыла, вон, как Вы собрались-то быстро! Мог ли Венедиктов заране знать, что я к нему еду?
— Нет, не мог. — Отец Модест прислушался. — Вот вить что любопытно, народы вьетнамские почитают лягушачье кваканье не меньше красивым, нежели мы соловьиные трели.
— Уж будто? — Нелли прыснула.
— А прислушайся. С детских лет внушают нам, что пение соловья изысканно, а лягушачий крик смешон. Не принимай ничего готового, маленькая Нелли. Думай своей головою. Во всем, до той границы, где бедный наш разум отступает и начинается вера.
— Хорошо. Так отчего же Венедиктов мне приснился в самом начале, как только мы из Сабурова уехали? Такой, как взаправду, а вить я его еще не видала. И он во сне меня пугал-страшил как мог, верно, хотел, чтоб я воротилась.
— Не он. То лишь вела ты разговор со своим высшим чутьем, что от опасности пробудилось. Собственное тайное зрение нарисовало тебе Венедиктова. Не наделяй зло большим могуществом, чем оно имеет. Ну да уж довольно с тебя моих моралей. Вон Филипп идет, чаю, Прасковия заждалась нас вечерять.
Молодой француз шел им навстречу обыкновенною своей грациозной походкой фехтовальщика.
— Все из-за нас голодные сидят? — весело окликнул его отец Модест.
— По чести сказать, все сидят грустные, — ответил Филипп, поравнявшись. — Не будь себялюбива, Нелли.
— Да мы уж ворочаемся. — Нелли круто развернулась на низких каблуках и, опередив спутников шага на три, обернулась. — Вы вовсе никогда больше не появитесь в Сабурове, отче? Мы наверное больше не встретимся?
— Я не знаю, Нелли. Никто не может того знать.
Нелли показалось, что отец Модест с Роскофом обменялись каким-то особым взглядом. Или то было игрою ночных теней?
Как довлеет раннему июлю, рассвет наступил часа через четыре. Наливающийся розовыми отсветами небосвод был ясен, суля погожий день.
Отец Модест заседлывал Нарда. Кроме арчимаков вышел и небольшой мешок, в котором угадывались книги: его священник приторочил сзади седла.
Роскоф, Параша и Катя стояли у крыльца.
— Прощай, Нардушка! — Нелли обняла обеими руками конскую морду, прижалась щекою к гладкой шерсти. Конь скосил влажный агатовый глаз, словно все понимая.
Отец Модест уже благословлял Филиппа: тот показался Нелли необычно бледен и, сам не замечая, закусывал губу — капля крови текла по подбородку. Благословил он Парашу, затем, с сугубою улыбкой, Катю.
Нелли все не отходила от Нарда. Отец Модест обеими ладонями обнял ее за голову и поцеловал в волоса.
— Мне надобно торопиться, маленькая Нелли. Прощай!
— Прощайте!
— Доброй дороги, Ваше Преподобие!
— Филипп, Прасковия, Катерина — доброго пути и вам!
Отец Модест вскочил в седло. Ударили шенкеля, Нард стрелою сорвался с места. Очень скоро всадник и конь исчезли в розоватом утреннем тумане.
Прощанье же с Роскофом вышло веселым. Случилось оно две седмицы спустя, когда лето перевалило зенит, а Сабурово приблизилось на полдня пути.
— Вознице я за неболтливость заплатил, да и кто поверит, что вез он двоих мальчиков да одну девочку, а привез троих девиц? Решат, что детина перепил браги, — веселился Филипп. В окнах кареты лиловел по обеи стороны высокий иван-чай, нелюбимый Нелли признак завершения зеленых святок. — А вот чтоб крестьяне твоего батюшки видали с вами чужого, так то вовсе ни к чему. Так что оставлю я вас, не доезжая до границы. А уж полутора месяцев не пройдет, как познакомимся мы наново.
— Как ты это сладишь? — поинтересовалась Нелли.
— Как мы повстречались с тобою, я собирался именье покупать, да не решил еще где. Теперь скажу поверенному, чтоб подыскивал в соседстве от родителей твоих. А уж соседи всегда дружатся.
— Подружишься ты с ними, как же, — проворчала Нелли. — Они знаешь, вольтерианцы какие. С ними разговаривать, сколько каши наесться надобно.
— Я буду есть очень много каши перед каждым визитом, — веселился Филипп. — Ладно, пора мне поворачивать.
Карета остановилась под развесистым дубом. Нелли с Парашей выскочили на землю, Катя принялась помогать Филиппу вьючить лошадь.
— Красивы дубы, — задирая голову под шатром кудрявой листвы, произнес Филипп. — Выберу, где их много, раз уж кедров тут не растет. Ты помнишь кедры алтайские, Нелли? Я не я буду, коли Прасковия не напоит нас еще баданом из тайного запасу.
— Может статься, что и напою, — хитро улыбнулась Параша.
— Слышь, Филипп Антоныч, правую заднюю в ближней же кузне перекуй, — деловито окликнула Катя.
— Непременно перекую, — Филипп по-прежнему оставался весел, безмятежно весел. — Прощай покуда, Нелли! Будь здорова, Прасковия!
— И тебе доброго здоровья, Филипп Антоныч.
— Катерина, покуда прощай!
Катя, подтягивавшая заднюю подпругу, ответила не сразу. Затем, взглянув чуть исподлобья на Роскофа карими своими глазами, вдруг, к изумлению Нелли и Параши, подбежала к молодому французу, обняла его, вскинув руки, за шею и трижды расцеловала в обе щеки.
— Будь благополучна, дружок, — Филипп, чуть смущенный, занес ногу в стремя. — До встречи! И гляди, негодяй, довезешь не покойно, сыщу тебя и сдеру семь шкур!
Последние слова относились уже к долговязому вознице, зевавшему на козлах.
— Зачем худое слово, будьте наипокойны, барин, — отозвался тот, крестя рот. — О Петровом посту старую барыню вез из Запрудья, больные кости в столицах лечить. Так и та не жаловалась, что растряс.
И снова конский топ смолк вдалеке. Вот и остались они втроем, как были.
— Из чего ты огорчилась, Катька? — спросила Нелли, утешая и себя в том числе. — Филипп же сказал, станет он бывать в Сабурове, уже с осени, коли не раньше.
Девочка не ответила, приноравливаясь вскочить на Роха.
— Погоди, — остановила подругу Нелли. — Чем два раз останавливать, тут и переоденемся. Вот нам и будуар на колесах.
Пришлось сгружать еще часть поклажи, однако ж решение Нелли было разумным. Ну как повстречается кто из соседей? Время самое разъезжее, час полудня.
— Чур я первая! — Нелли прыгнула на ступеньку. — Парашка, поможешь?
— Да уж не от нее ж помоги ждать, — Параша кивнула на Катю, ожидавшую своего череда на обочине, грызя стебель ромашки. — Вовсе от женской-то работы отбилась, каково будет перевыкать?
Однако ж от обращения с господским женским платьем отвыкла и Параша. Только вывалив все содержимое сундучка на сиденье, они разложили необходимое по порядку: сорочку, лифик, чулки, панталоны, юбки, легкую кисею — все, купленное в последнем по пути городе.
— Поковыляй теперь, как я ковыляла о прошлое лето, — злорадно бормотала Параша, затягивая ленты туфельки.
Параше решено было наряда на крестьянский не менять, чем таковым разжиться в дороге, проще сказать, что пожаловала-де княгиня. Из тех же мыслей мещанское платье должна была купить и Катя.
Покуда Параша возилась со всеми шнуровками, Нелли распустила косу. Волоса уж не кучерявились, как на Алтае, однако сделались из вовсе прямых волнисты, а под затылком ладонь все ж нащупывала единственную пружинящую прядь.
— Уф, готово дело!
Нелли вылезла на яркое солнце, бившее сквозь корявые ветви могучего дерева. Одно было легче: платье девичье, при всех его неудобствах, все ж не сравнить было с бальным нарядом взрослой дамы.
Возница ошарашенно таращился с козел. А и правда никто не поверит, подумала Нелли.
— Катька, теперь ты!
— Ну я так я.
— А сарафан твой где?
— Вот, — коротко ответила Катя, вытаскивая какой-то узел.
Только букеты составлять в эдаком-то виде, подумала Нелли, осторожно ступая по траве. Что ж, пройдет сколько-то времени, и сие занятие уж не покажется ей таким несуразным. Наряд вить тоже делает человека, понуждая его вести себя так, а не иначе.
— Скоро ты там?
— Да сейчас! — сердито ответила Параше Катя, но выйти медлила.
Нелли же торопиться не хотелось. Нетерпенье, мучившее ее три дни перед тем, ушло без следа. В душе затеплилось что-то, похожее на страх. Нелли не сумела бы сказать, что ее страшило — перемена ли жизни, опасения ли, благополучно дома или нет — как-никак целый год не имела она о родных никаких вестей. Просто ей хотелось, чтоб Катька возилась подольше.
Дверца стукнула. Катя вышла из кареты.
Нелли и Параша охнули одновременно.
— Медлила я с этим при батюшке да при Филиппе Антоныче, — сказала она ровным голосом. — Не их то дело, только до нас касается.
Юбка, затканная пестрыми цветами, волочилась за девочкой по земле. Черные кудри, схваченные повязкою желтого шелка, свободно падали на окутавшую плечи красную шаль. Из-под шали выглядывала расшитая стеклянными блестками жакетка черного бархата.
— Катька, да ты чего… — наконец выдохнула Нелли. — Дома ж все рехнутся от такого-то наряду!
— Не рехнутся, — ответила Катя, оправляя зеленый кушак.
— Да это ж все равно, чтоб я в Орестовом платьи воротилась!
— Может, и так, да только в Сабурове никто меня такой не увидит, — возразила Катя все так же ровно. — Не ворочусь я в Сабурово.
— А куда ж ты денешься?
— Помнишь цыгана, что Роха подарил? То вить отец мой был, барон цыганский.
— Отец?! Что ж ты ничего не рассказала нам? Разве такое честно?
— А для чего было рассказывать, покуда с Венедиктовым дело не слажено? — губы Кати дрогнули, но она глядела на подруг, не опуская глаз. — Даже не в том дело, что отец. Никогда душа моя не лежала к оседлой жизни, да терпела я, покуда кочевой не спознала. Вроде как зверь, что в клетке вырос. А теперь уж обратно в клетку не могу, в воду кинусь, руки на себя наложу. Надо мне к своим. В таборе я потом замуж выйду, нового барона цыганского рожу, отец сказывал, нашей крови мало цыганов осталось. Да и у старух мне по-настоящему колдовству учиться надобно, я всурьез еще неумеха.
— А что ж я дома скажу? — брякнула Нелли, понимая, что уж это и вовсе глупость.
— Да скажешь чего-нибудь, врать тебя не учить, — усмехнулась Катя.
— Мы всегда втроем были, с малолетства, — еле слышно сказала Параша. — Что ж ты теперь, нарушишь складень?
— Не нарушу, — Катя вскинула голову. — Как знать, чему еще в жизни случитрся. Надобно будет, первой встречной цыганке скажите, что нужна, и будь я проклята, если не откликнусь.
— Неужто тебе на Сабурово даже глянуть неохота? — схитрила Параша. — Пожила б немножко, все дом родной. Потом бы и шла к своим цыганам, через месяц либо два.
— Не дури меня, — Катя начинала сердиться: дыханье ее сделалось отрывистым, щеки залил румянец. — Охота мне в Сабурове побывать, куда как охота. Охота и проверить один пустяк, а то все в толк не возьму… Ну да незачем. Уходить так уходить, нечего и сердце рвать.
— Ладно, ступай, коли так. — Нелли огляделась по сторонам: вот здесь, стало быть, распадется их, как бишь отец Модест говорил, тернер: разлапистый дуб с могучим шатром, лесной молодняк, утопающий в лиловой дымке иван-чая по обеи стороны белой пыльной дороги.
— Не будет никакого складня, коли одна из нас своего пути не пройдет! — горячо воскликнула Катя. — Развалится все, карточным домиком развалится! Мы еще недоростки, а так Бог весть. Вся жизнь впереди. Не держите обиды на меня, подружки, и так тошнехонько на душе!
— Ступай с Богом, — Нелли, забывши о девичьем своем наряде, по-мальчишески протянула Кате руку, сильно сжала.
— Ступай, да помни, как обещалась, — Параша потянулась за Нелли и накрыла своей ладонью руки подруг.
Девочки молча глядели друг на дружку. Соединенные руки их были тверды и теплы. Наконец живое сплетенье расцепилось.
— Первой встречной цыганке! Хоть через двадцать годов! — Прикрепив к седлу небольшой мешок, Катя ловко вскочила на коня. Длинный подол нимало ей не помешал.
Нелли отвернулась. Не из того, чтобы скрыть слезы. Но довольно с нее наблюдать, как взметается облако пыли вслед друзьям, довольно слушать, как затихают вдалеке копыта. Эдак может показаться, что все, кого она любит, всю жизнь будут ее покидать. А это неправда, вовсе неправда! Она поплотнее затворила дверцу кареты, падая на сиденье. Ничего отсюда не слышно, ну и прекрасно.
Вскоре дверца открылась вновь: Параша заглядывала внутрь.
— Ускакала? — спросила Нелли сердито.
— Да.
— Ну так и садись, скажи только этому, чтоб трогал.
Вскоре карета, без единой теперь лошади в авангарде, катила дальше.
Душа словно пробуждалась ото сна, покуда глаза узнавали места, казалось вовсе выброшенные памятью, незначимые. Вот этот взгорок посередь скошенного луга, с единственной кривою березкой. Он всегда представлялся маленькой Нелли островком среди волн скошенного сена, она играла на нем в морские плаванья. Березка была мачтою, а парусом служил обыкновенно кушак. И как такое могло быть, что взгорок этот за год не вспомнился ей ни разу?
А теперь, за зарослями бузины, дорога повернет налево.
— Прости, касатка, мочи нету, — Параша уж минут пять елозила на сиденьи. — После в дом приду вещи разбирать! Побегу теперь до деревни, как-то там мои живы? Ох, подивятся, такой я щеголихой-то, в козловых башмаках!
Нелли глядела вслед, как козловые башмаки сапогами-скороходами несут девочку по стерне к сереющим вдалеке крышам.
Навстречу уж приближалась роща, где обрел печальное нехристианское пристанище Орест: деревца над могилой давали теперь больше тени. Нелли хотела было остановить карету, но передумала. После, она придет сюда после. С покоем и миром на душе. Незачем нести к могиле смятенное, тревожное, грозящее выскочить из груди сердце.
Чтобы унять невыносимый сей стук, Нелли глубоко вздохнула и обернулась: крашенный зеленою краской новенький дорожный сундук был превосходно виден через заднее окошко. На самом дне, под шпагою, пистолетами и мальчишеским платьем, прикрытым для прилику вышитыми сорочками, лежал себе ларец. Что же, она вить добилась своего. Дом она покинула ради того, чтоб вернуть сии камни, с ними и возвращается теперь обратно. Все тайны прошлых лет дремлют под вишневою крышкой, суля Нелли самые восхитительные прогулки. Предки, чей прах давно истлел под могильными плитами, снова сделаются ее живыми собеседниками. Не то ли важней для Нелли всего на свете?
Но сердце вновь ухнуло, подпрыгнуло и куда-то упало: легкая озерная гладь поблескивала жидким серебром в лучах знойного солнца. Вот уж и лев Протесилай виден на другом берегу.
Сделалось полутемно: небо над каретою закрыл сомкнувшийся свод липовой аллеи. Вот уж дворня побежала со всех сторон с дикими криками за каретой, словно оповещая о пожаре или чуме.
Кирилла Иваныч, в сюртуке табачного цвету, в сапогах, с удилищем в руке, бегом поднимался от мостков.
Нелли, соскочив на ходу, бросилась ему навстречу.
— Папенька!!
— Нелли!!
Кирилла Иванович, швырнув удочку прямо в траву, подхватил дочь на руки и, как бывало в детстве, закружил.
Нелли, наконец, высвободилась, соскользнула на землю, чтобы увидать отцовское лицо: как она, оказывается, по нему соскучилась!
Но откуда взялась эта морщина над бровями? И в волосах чуть больше серебристых нитей. Да и складки около рта сделались глубже. И все ж папенька еще молодой, молодой и красивый!
— А выросла-то, выросла! — задыхаясь от волнения, приговаривал Кирилла Иваныч, привлекая Нелли к груди. — О прошлое-то лето только до этой пуговицы макушкой доставала, а теперь вон до которой! Подите, да подите же все! После! После поздороваетесь с барышней вашей! Фавл, займися каретою! Экую роскошную княгинюшка отрядила, мог бы я и свой экипаж выслать. Баловство!
Покуда внимание папеньки отвлеклося на карету, Нелли нашла взглядом Фавушку среди толпившейся на почтительном расстоянии дворни. Парень, без кровинки в лице, глядел на нее во все глаза. Нелли медленно, значительно кивнула.
Добивалась я того или нет, только молочный твой брат отомщен.
Фавушка вздрогнул и заплакал как дитя, растирая кулачищами слезы. Щастье, никто не обратил внимания среди общей сумятицы.
— Ах, Нелли, Нелли, — повторял Кирилла Иванович, увлекая дочь по направлению к дому. — Полный год по обителям! Уж как тревожились мы с матерью твоей, что сманят тебя вовсе в монахини! Того ль мы для тебя желаем, чтоб замуровать юность и таланты в каменной келье! Уж как тревожились! До поздней-то осени нет, только радовались, что от горя тебе отвлечение. Но уж как ты после Рождества не воротилась… В другое время я б за тобой сам помчал, хоть бы и в наиотдаленнейший скит!
Нелли обомлела. Хороши б они все вышли, вместе с княгиней. Впрочем, кажется, мужчин в тот скит не пускают вовсе. Но все ж.
— Так вить тут, сама знаешь, каковы обстоятельства-то были, — продолжал папенька. — Веришь ли, за полгода я до Грачевки ни разу не доехал! Боялся! Так мне сердце и рвало на две части. И от дому не отойдешь, и за тебя истревожился.
Почему не отойдешь от дому? Предполагается между тем, что Нелли должна сие знать из писем. Спрашивать нельзя, только поскорей бы все прояснилось, нето как-то не по себе.
— Много и других новостей, — как на грех, вспомнил Кирилла Иваныч. — Первое, даже и писать я тебе не хотел, боялся опечалить. Конька-то любимого Орестушкиного конокрады свели, в ту ж ночь, как ты уехала. Но уж что тут сделаешь, искали, конечно.
Вот уж новость так новость! Лучше б сказал наконец, чего ж у них тут приключилось без Нелли.
— А кроме того, батюшка теперь у нас новый, — продолжал Кирилла Иваныч. — Отец Захария. Священник он хороший, в летах, правда, но худого слова не скажу. Хотя, по правде, до отца Модеста ему далеко. Тот, вишь, поехал в конце лета по делам приходским, да после уж пришла бумага, что срочно отзывают его от нас. Видать, в гору пошел. И то, такому просвещенному человеку место ли в деревенской глуши? А все жаль.
Нелли предосудительнейшим образом захотелось стукнуть собственного родителя. Долго он еще намерен ее потчевать такими свежими новостями?
Каменные львы Пелий и Нелей улыбнулись, дом уже стелил под ноги белые свои ступени. Какой же он, однако ж, бедный да маленькой! А все лучше любого дворца.
Кирилла Иванович глубоко вздохнул, и сердце Нелли сжала холодная рука. Что за мука! Расспрашивать нельзя, надлежит терпеть, покуда все само не прояснится.
— Тяжелый вышел год после Ореста, куда тяжелей. И вить всегда сыщутся в таких обстоятельствах доброхоты злоязычные, — Кирилла Иванович в сердцах хрустнул перстами. — Всю зиму дудели в уши, поздно-де, добра не жди. Чтоб их колика прихватила! Прости, Нелли. Ну да теперь все позади, вашими с княгинюшкою молитвами. Теперь радоваться надобно! Все в считанны дни развязалось, и это, и ты воротилась. Как же щаслив я сегодни, Нелли!
От сердца немного отлегло. К тому ж, вне сомнений, из дальних покоев доносился голос Елизаветы Федоровны. Маменька пела. Вот уж ясны были слова.
— Струится кисея
Из золотого
Кольца. Рука твоя,
Качанье дома,
Качанье скорлупы,
Качанье мира,
Под нимбом нитяным
Благ сон кумира.
Старая песенка, сочиненная папенькой, когда родился Орест! Нелли побежала было, но Кирилла Иванович удержал ее за рукав и отчего-то пошел на цыпочках. Верно, хочет сделать маменьке сюрприз, поняла Нелли.
— Струится кисея,
И ленты плещут.
И крыльями твоя
Любовь трепещет.
Елизавета Федоровна, в слоновой кости шелковом капоте и вязаном чепце, сидела боком к дверям, лицом к тому, чего Нелли никак не ждала увидеть. То была спущенная, верно, с чердака резная колыбель, в коей сперва спал Орест, а потом самое Нелли.
— Лиза, — тихонько позвал Кирилла Иванович.
Елизавета Федоровна, оборотясь, при виде Нелли не вымолвила ни слова, только взгляд ее лучезарно просиял, словно бы озарил все лицо ее неземным, волшебным светом.
— Уснул? — прошептал Кирилла Иванович.
— Только сейчас, — Елизавета Федоровна говорила не шепотом, но голос ее звучал необычайно мягко. Она поднялась с кресел и приподняла край невесомого полога. — Поди, Нелли, погляди на братца.
В кружевах и оборках лежал вовсе крохотный малютка, не сразу его можно было и разглядеть средь обильной этой белоснежной пены. К высокому лобику прилипла единственная золотистая прядка волос, а цвет глазок оставался неявен, ибо они были закрыты.
— Он уж большой такой стал, — сказала Елизавета Федоровна. — Вовсе великан. И то, завтра будет три недели. Да ты вить еще не знаешь, как братца звать! Мы отписали после крестин, да ты, выходит, как раз в дороге была! Звать его Роман. Сами не знаем отчего, никого из родни так не звали. А только как я на него взглянула, сразу и поняла — Роман да и только!
— Маленькой Роман Сабуров, — улыбнулся Кирилла Иванович.
Нелли положила руку на край колыбели и легонько ее качнула.
Март 2001— 9 сентября 2002
(по замыслу 1997 года)
Москва