Рэй БРЭДБЕРИ В дни вечной весны «Выпить сразу: против безумия толп»

Это была одна из тех проклятых ночей, немыслимо жарких и душных, когда ты лежишь пластом, полуживой, до двух часов ночи, потом садишься рывком в постели, поливая себя своим прокисшим соком, и, пошатываясь, спускаешься в огромную печь подземки, куда на крыльях пронзительного воя вылетают из тьмы блуждавшие где-то поезда.

— Черт возьми, — прошептал Уилл Морган.

А черт уже взял эту заблудившуюся армию зверочеловеков, кочующих всю ночь напролет из Бронкса на Кони-Айленд, потом обратно: вдруг повезет, вдруг вдохнешь соленого океанского ветра и переполнишься благодарением.

Где-то, о боже, где-то в Манхэттене или дальше веет прохладой. Во что бы то ни стало нужно найти ее, найти до рассвета…

— Проклятье!

Оглушенный, он смотрел, как бешеным прибоем вскипает и проносится мимо улыбающаяся реклама зубной пасты, как эта реклама, созданная им самим, преследует его в эту душную ночь на всем пути через остров Манхэттен.

Застонав, поезд остановился.

На соседней колее стоял другой поезд.

Невероятно! Там, напротив, сидел у открытого окошка старик Нед Эмминджер. Старик? Ведь они одного возраста, обоим по сорок, но однако…

Уилл Морган рывком поднял окно.

— Нед, сукин сын!

— Уилл, паршивец! И часто ты разъезжаешь в такое время?

— С тысяча девятьсот сорок шестого года — каждую проклятую жаркую ночь!

— И я тоже! Рад тебя видеть!

— Лгун!

Взвизгнула сталь, и они оба исчезли.

«Боже, — подумал Уилл Морган, — двое ненавидят друг друга, сидят на работе рядом, в каких-нибудь десяти футах один от другого, оба, стиснув зубы, карабкаются вверх по служебной лестнице — и сталкиваются нос к носу в три часа пополуночи в этом дантовом аду под плавящимся от зноя городом. Вон как отдаются, замирая, наши голоса: лгун-н-н!»

Через полчаса, уже на Вашингтон-сквер, его лба коснулся прохладный ветер. Он двинулся туда, откуда этот ветер дул, и оказался в переулке…

Где температура была ниже на десять градусов.

— Хорошо! — прошептал он.

От ветра пахло ледяным дворцом, погребом, откуда в жару он, тогда еще ребенок, таскал кусочки льда, чтобы натирать ими щеки и с визгом совать себе под рубашку.

Прохладный ветер привел его по переулку к небольшой лавке на вывеске которой было написано:


Мелисса Жабб, ведьма

Прачечная

Сдайте свои проблемы до 9 утра

Вечером вы получите их разрешенными


и мельче:


Заклятия, зелья против ужасной атмосферы, как ледяной, так и накаленной.

Настои, побуждающие вашего нанимателя повысить вас в должности.

Бальзамы, мази, прах мумий по рецептам древних глав корпораций.

Снадобья от шума.

Средства, разряжающие обстановку.

Растирания для страдающих паранойей водителей грузовиков.

Лекарства, которые следует принять, если появится желание заплыть за пределы нью-йоркских доков.


На витрине были расставлены пузырьки с наклейками:


Совершеннейшая память

Дуновение ласкового апрельского ветра

Тишина и нежнейшая птичья трель


Он рассмеялся и остановился.

Ибо веяло прохладой и скрипнула дверь. И снова вспомнился холод белых гротов, ледяной дворец детства, мир, выхваченный из зимних снов и сохранявшийся даже в августе.

— Входите, — прошептал голос.

Дверь бесшумно отворилась внутрь.

Внутри царил холод склепа.

На трех козлах гигантским воспоминанием о феврале покоился брус прозрачного льда в шесть футов длиной; с боков его стекали капли.

— Сейчас, — пробормотал он.

Тогда, в детстве, в его родном городке, в витрине скобяной лавки лежала внутри огромного бруса льда жена фокусника и наверху бруса выпуклыми ледяными буквами было написано имя: мисс Снегг. Ночь за ночью спала она там, снежная принцесса. Он и другие мальчишки тайком крались из дому после полуночи смотреть, как она улыбается в холодном прозрачном сне. Половину ночей в то лето простояли они, четверо или пятеро дышащих жаром четырнадцатилетних мальчиков, уставившись на нее, надеясь, что их огненные взгляды растопят лед.

Но тот лед так и не растаял…

— Подождите, — прошептал он. — Послушайте…

Он сделал еще один шаг в темноту ночной лавки.

Боже, да ведь это она! Вон там, в этой глыбе льда! Разве не те же очертания были у глыбы, внутри которой всего несколько мгновений назад дремала среди напоенных прохладой сновидений белая как снег женщина? Те же. Эта глыба — такая же полая, такая же красивая, так же скруглены углы. Но… Женщины в ней нет. Где она?

— Здесь, — прошептал голос.

По ту сторону блестящего холодного гроба, в углу, двигались тени.

— Добро пожаловать. Закройте дверь.

Он почувствовал, что она недалеко, среди теней. Ее плоть, если бы ты до нее дотронулся, оказалась бы прохладной, все такой же свежей благодаря времени, проведенному в ледяном гробу, с которого стекают капли. Только протянуть руку, и…

— Как вы сюда попали? — спросил ее нежный голос.

— Душная ночь. Хожу. Езжу. Ищу прохлады. Мне как-то плохо.

— Вы пришли как раз туда, куда нужно.

— Но это же безумие! Я не верю в психиатров. Друзья меня не выносят, потому что я твержу: мистер Пустозвон и Фрейд скончались двадцать лет назад, и с ними остальные клоуны. Я не верю ни в астрологов, ни в нумерологов, ни в хиромантов…

— Я не гадаю по руке. Но… Дайте мне вашу руку.

Он протянул руку в мягкую темноту.

Ее пальцы нащупали его ладонь. Они были холодные, как у маленькой девочки, только что рывшейся в холодильнике. Он сказал:

— На вашей вывеске написано: Мелисса Жабб, ведьма. Что ведьме делать в Нью-Йорке летом тысяча девятьсот семьдесят четвертого года?

— А какому городу, скажите, ведьма когда-нибудь была нужна больше, чем Нью-Йорку в этом году?

— Это правда. Мы здесь безумные. Но… вам-то что за дело до этого?

— Ведьму рождают истинные нужды ее времени, — сказала она. — Меня породил Нью-Йорк. Все, что в нем есть самого дурного. И вот вы пришли по наитию и нашли меня. Дайте мне вашу другую руку.

Хотя ее лицо казалось в полутьме призрачно-холодным, он почувствовал, как взгляд ее движется по его дрожащей ладони.

— О, почему вас так долго не было? — сказала она печально. — Уже и так почти поздно.

— В каком смысле?

— Вам не спастись. Вы не сможете принять мой дар.

Сердце его заколотилось.

— Какой дар?

— Покой, — ответила она. — Безмятежность. Тишину среди бедлама. Я дитя ядовитого ветра, совокупившегося с Ист-Ривер в блестящую от нефти, усыпанную мусором полночь. Я восстала против своих родителей. Я прививка против желчи, благодаря которой появилась на свет. Я сыворотка, родившаяся из ядов. Я антитело для времени. Я всеисцеляющее лекарство. Город вас убивает, не так ли? Манхэттен — ваш палач. Дайте мне быть вашим щитом.

— Каким образом?

— Вы станете моим учеником. Как невидимая свора гончих, защита моя окружит вас кольцом. Никогда больше не надругается над вашим слухом грохот подземки. Никогда не будет отравлять вам легкие и выжигать глаза смог. В обед ваш язык ощутит вкус райских плодов в самых обыкновенных дешевых сосисках. Вода из холодильника у вас на службе станет редким благородным вином. Полицейские станут отвечать, когда к ним обращаетесь вы. Вы только моргнете, и такси, мчащееся в никуда после конца смены, сразу около вас остановится. Театральные билеты будут появляться, едва вы подойдете к окошку кассы. Будут меняться цвета светофора, — и это в часы пик! — Если вы решите проехать на своей машине от пятьдесят восьмой улицы до самой Вашингтон-сквер, и ни разу не загорится красный. Только зеленый — если я буду с вами… Если я буду с вами, наша квартира станет тенистой поляной в тропических джунглях, будет наполнена щебетанием птиц и зовами любви с первого удушающе-жаркого дня июня до последнего часа, когда минет день труда и на поездах, возвращающихся с морского побережья и вынужденных вдруг остановиться где-нибудь на полпути, сходят с ума раздавленные жарой живые мертвецы. Наши комнаты будут полны хрустального звона. Наша кухня в июле будет эскимосским иглу, и в ней можно будет досыта наедаться мороженым из шампанского и вина «Шато лафит Ротшильд». А наша кладовая? В ней — свежие абрикосы, все равно февраль сейчас или август. Свежий апельсиновый сок каждое утро, холодное молоко на завтрак, веющие прохладой поцелуи в четыре часа дня, а у моего рта всегда вкус замороженных персиков, у тела — вкус покрытых инеем слив. Вкусное всегда под боком, как говорит Эдит Уортон… В любой невыносимый день, когда вам захочется вернуться со службы домой раньше времени, я буду звонить вашему боссу, и он всегда будет вас отпускать. Скоро вы сами станете боссом и, ни у кого не спрашивая разрешения, будете уходить домой ради холодного цыпленка, вина с фруктами и меня. Лето в райских ложбинах. Осени столь многообещающие, что вы буквально потеряете разум — как раз настолько, насколько нужно. Зимой, конечно, все будет наоборот. Я буду вашим очагом. Мой милый пес, приляг у очага. Я стану для вас снежной шубой… В общем, вам будет дано все. Взамен я прошу немного. Всего лишь вашу душу.

Он замер и чуть было не отпустил ее руку.

— А разве не этого вы ожидали? — Она рассмеялась. — Но душу нельзя продать. Ее можно только потерять и никогда больше не найти. Сказать вам, чего я на самом деле от вас хочу?

— Скажите.

— Женитесь на мне, — сказала она.

«То есть продайте мне вашу душу», — подумал он, но промолчал.

Однако она прочитала ответ у него в глазах.

— Господи, — сказала она. — Неужели я прошу слишком много? За все, что даю?

— Я должен это обдумать!

Сам того не заметив, он отступил на шаг к двери.

Теперь ее голос звучал очень грустно:

— Если вам обязательно нужно обдумать дело заранее, оно никогда не будет сделано. Когда вы кончаете читать книгу, вы ведь знаете, понравилась она вам или нет? И в конце спектакля вы либо спите, либо нет? Ну, и красивая женщина — это красивая женщина, не так ли, а хорошая жизнь — это хорошая жизнь?

— Почему вы не хотите выйти на свет? Как мне узнать, что вы на самом деле красивая?

— Вы узнаете, только если шагнете в темноту. Неужели вы не можете судить по голосу? Не можете? Бедный! Если вы не поверите мне сейчас, я не буду вашей никогда.

— Я должен подумать! Вернусь завтра вечером! Что значат двадцать четыре часа?

— Для человека в вашем возрасте — все.

— Мне только сорок!

— Я говорю о вашей душе, а для нее может быть слишком поздно.

— Дайте мне еще ночь!

— Вы ее возьмете так или иначе, на свой страх и риск.

— О боже, боже, — сказал он, закрывая глаза.

— Увы, именно сейчас он помочь вам не в силах. Вам лучше уйти. Вы состарившийся мальчик. Жаль. Жаль. Ваша мать жива?

— Умерла десять лет назад.

— Нет, жива, — сказала она.

Отступая к двери, он остановился и попытался успокоить свое взволнованное сердце.

— Как давно вы здесь? — Спросил он, с трудом ворочая языком.

Она засмеялась, но смех ее был тронут горечью.

— Уже третье лето. И за три года в мою лавку зашли только шесть мужчин. Двое сразу убежали. Двое немного побыли, но ушли. Один пришел еще раз, а потом исчез. Шестой, побывав три раза, признался, что он не верит. Дело в том, что никто, видя при дневном свете безграничную и ограждающую от всех забот и тревог любовь, в нее не верит. Душевно чистый, простой, как дождь, ветер и семя, какой-нибудь юноша с фермы, быть может, остался бы со мной навсегда. Но житель Нью-Йорка? Этот не верит ни во что… Кто бы ты ни был, какой бы ты ни был, о добрый господин, останься и подои корову, и поставь парное молоко охладиться под навес в тени дуба, который растет у меня на чердаке. Останься и нарви водяного кресса, чтобы очистить им свои зубы. Останься в северной кладовой, где пахнет хурмой, виноградом и мандаринами. Останься и останови мой язык, чтобы я больше об этом не говорила. Останься и закрой мне рот так, чтобы я не могла вздохнуть. Останься, ибо я устала от разговоров и нуждаюсь в любви. Останься. Останься.

Так пылко звучал ее голос, так трепетно, так чарующе, так нежно, что он понял: если он сейчас не убежит, он пропал.

— Завтра вечером! — крикнул он.

Он обо что-то споткнулся. Это была отломившаяся от бруска острая сосулька.

Он наклонился, схватил сосульку и побежал.

Дверь за ним громко хлопнула. Свет в лавке мигнул и погас.

Теперь уже нельзя было разглядеть снова на вывеске: Мелисса Жабб, ведьма.

«Уродина, — думал он на бегу. — Страшилище, наверняка страшилище и уродина. Конечно, так! Ложь! Все ложь, от начала до конца! Она…»

Он на кого-то налетел.

Посреди улицы они вцепились друг в друга, замерли, вытаращив от удивления глаза.

Опять Нед Эмминджер! О боже, снова старик Нед Эмминджер! Четыре часа утра, воздух по-прежнему раскаленный, а Нед бредет, как лунатик, в поисках прохлады, потная одежда, присохнув к горячему телу, свернулась розетками, пот стекает с лица, глаза мертвые, ноги скрипят в запекшихся от жары кожаных полуботинках.

Налетев друг на друга, они чуть не упали.

Судорога злобы сотрясла Уилла Моргана. Он схватил старика Неда Эмминджера и подтолкнул в глубину темного переулка. Не загорелся ли снова свет там, в конце переулка, в витрине лавки? Да, горит.

— Нед! Иди! Вон туда!

Почти ослепший от зноя, смертельно усталый, старик Нед Эмминджер заковылял по переулку.

— Подожди! — крикнул ему вслед Уилл Морган, жалея о своей злой шутке.

Но Эмминджер его не услышал.

Уже в подземке Уилл Морган попробовал сосульку на вкус. Это была любовь. Это был восторг. Это была женщина.

Когда, ревя, к платформе подлетел поезд, руки Уилла Моргана были пусты, тело покрывала ржавчина пота. А сладость во рту? Ее уже не было.


Семь утра, а он так и не сомкнул глаз.

Где-то огромная доменная печь открыла свою заслонку, и Нью-Йорк сгорал, превращаясь в руины.

«Вставай! — подумал Уилл Морган. — Быстро! Беги в Гринвич-Виллидж!»

Ибо он вспомнил вывеску:


Прачечная

сдавайте свои проблемы до 9 утра

вечером вы получите их разрешенными


Он не отправился в Гринвич-Виллидж. Он встал, принял душ и бросился в доменную печь города — только для того, чтобы навсегда потерять свою работу.

Поднимаясь в немыслимо душном лифте вместе с мистером Биннсом, коричневым от загара, разъяренным заведующим кадрами, он знал уже, что ее потеряет. Брови у Биннса прыгали, рот шевелился, изрыгая безмолвные проклятия. Ошпаренные волосы иглами дикобраза топорщились, прокалывая изнутри его пиджак. Ко времени, когда они с Биннсом достигли сорокового этажа, Биннс уже перестал быть человеком и стал антропоидом.

Вокруг, как итальянские солдаты, прибывшие на уже проигранную войну, бродили служащие.

— Где старик Эмминджер? — спросил, пристально глядя на пустой письменный стол, Уилл Морган.

— Позвонил, что болен. Из-за жары плохо себя чувствует. Будет в двенадцать, — ответил кто-то.

Вода в холодильнике кончилась задолго до двенадцати… А кондиционер? Кондиционер покончил с собой в одиннадцать тридцать две. Двести человек превратились в диких зверей, цепями прикованных к письменным столам возле окон, специально устроенных так, чтобы их не открывали.

Без одной минуты двенадцать мистер Биннс приказал им по селектору подняться и стать около своих столов. Они стали. Их покачивало. Температура была девяносто семь градусов по Фаренгейту. Биннс не спеша двинулся вдоль длинного ряда. Казалось, что в воздухе вокруг него висит, шипя, как на раскаленной сковороде, рой невидимых мух.

— Прекрасно, леди и джентльмены, — заговорил он. — Все вы знаете, что сейчас спад, в каких бы радостных выражениях ни говорил об этом президент Соединенных Штатов. А мне, чем вонзать нож в спину, приятнее пырнуть вас в живот. Сейчас я пойду вдоль ряда и буду кивать и шепотом говорить: «вы». Те, кому это словечко будет сказано, очищайте свои столы и уходите. У дверей вас ждет выходное пособие, равное четырехнедельному окладу. Постойте: кого-то нет!

— Старика Неда Эмминджера, — подал голос Уилл Морган и прикусил язык.

Старика Неда? — переспросил мистер Биннс свирепо. — Старика? Вы сказали, старика?

Мистер Биннс и Нед Эмминджер были ровесники.

Мистер Биннс, тикая как бомба замедленного действия, ждал.

— Нед, — сказал Уилл Морган, давясь обращенными к себе проклятиями, — должен быть…

— …Уже здесь.

Все обернулись.

В дверях, в конце ряда, стоял старик Нед, он же Нед Эмминджер. Он оглядел собрание гибнущих душ, прочитал погибель на лице у Биннса, попятился было назад, но потом тихонько стал в ряд около Уилла Моргана.

— Ну, ладно, — сказал Биннс. — Начинаем.

Шаг — шепот, шаг — шепот. Двое, четверо, а вот уже шестеро повернулись и стали вынимать все из своих столов.

Уилл Морган вдохнул и, не выдыхая, замер.

Биннс дошел до него и остановился.

«Ты ведь не скажешь этого? — думал Морган. — Не говори!»

— Вы, — прошептал Биннс.

Морган резко повернулся и успел ухватиться за вздыбившийся почему-то стол. «Вы, — щелкало хлыстом у него в голове, — вы!»

Биннс сделал еще шаг и теперь стоял перед Недом Эмминджером.

— Ну, старик Нед, — сказал он.

Морган, закрыв глаза, молил мысленно: «Скажи это, скажи это ему: ты уволен, Нед, уволен!»

— Старик Нед, — сказал нежно Биннс.

Морган сжался от его голоса, такого необычно дружелюбного, мягкого.

Повеяло ленивым ветром южных морей. Морган замигал и, втягивая носом воздух, поднялся из-за стола. В выжженной солнцем комнате запахло прибоем и прохладным белым песком.

— Нед, дорогой старик Нед, — сказал мистер Биннс ласково.

Ошеломленный, Уилл Морган ждал. «Я сошел с ума», — подумал он.

— Нед, — сказал мистер Биннс ласково. — Оставайся с нами. Оставайся.

А потом остальным, скороговоркой:

— Это все. Обед!

И Биннс исчез, а раненые и умирающие побрели с поля битвы.

Уилл Морган повернулся, наконец, и пристально посмотрел на старика Неда Эмминджера, спрашивая себя: «Почему, о боже, почему?..»

И получил ответ…

Нед Эмминджер стоял перед ним, и был он не старый и не молодой, а где-то посередине. Но это был не тот Нед Эмминджер, который в прошлую полночь высовывался как полоумный из окошка душного поезда или плелся по Вашингтон-сквер в четыре часа утра.

Этот Нед Эмминджер стоял спокойно, как будто прислушиваясь к далекому зеленому эху, к шуму листвы и ветра, прогуливающегося по просторам озера, откуда тянет прохладой.

На его свежем розовом лице не выступал пот. Глаза были не красные, они были голубые и смотрели спокойно и уверенно. Нед был оазисом, островом в этом неподвижном, мертвом море столов и пишущих машинок, которые вдруг оживали и начинали трещать оглушительно, подобно каким-то электрическим насекомым. Нед стоял и смотрел, как уходят живые мертвецы. И ему было все равно. Он пребывал в великолепном, прекрасном одиночестве внутри собственной своей спокойной, прохладной и прекрасной кожи.

— Нет! — крикнул Уилл Морган и бросился вон из комнаты.

Он понял, куда спешил, только когда очутился в мужской уборной и, как безумный, стал рыться в мусорной корзине.

Он нашел там то, что, знал, наверняка там найдет — пузырек с наклейкой: «Выпить сразу: против безумия толп».

Дрожа, он откупорил. Внутри оказалась всего лишь холодная голубоватая капелька. Пошатываясь перед запертым раскаленным окном, он стряхнул ее себе на язык.

Он будто прыгнул в набегающую волну прохлады. Дыхание его теперь отдавало ароматом раздавленного клевера.

Уилл Морган так сжал пузырек, что тот треснул и развалился. На руке выступила кровь, и он громко втянул воздух.

Дверь открылась. За ней, в коридоре, стоял Нед Эмминджер. Он шагнул внутрь, но пробыл только секунду, потом повернулся и вышел. Дверь закрылась.

Через минуту Морган уже спускался в лифте, и в портфеле у него побрякивал хлам из его письменного стола.

Выйдя, он обернулся и поблагодарил лифтера.

Должно быть, лица лифтера коснулось его дыхание.

Лифтер улыбнулся ошалелой, любящей, прекрасной улыбкой!


В маленькой лавке в маленьком переулке в ту полночь было темно. Не было вывески в витрине: Мелисса Жабб, ведьма. Не было пузырьков и флаконов.

Он колотил в дверь уже целых пять минут…

Загрузка...