— Очень водородные часы, не правда ли?
— Да, я бы сказал, в высшей степени водородные.
Костя лукаво подмигнул.
— Значит, будете оформляться к нам?
— Значит, буду.
— Рад за вас. Ну, а что нового в Москве?
— Да так… — я терпеть не могу подобные расплывчатые вопросы. — Перестройка идет. В общем, всё по-прежнему. То есть, нет, по-новому. Как бы это сказать… Ну, по-прежнему новому, вернее, наоборот, по-новому прежнему.
— Короче говоря, не по-прежнему прежнему, так?
— Вот именно.
— Ну и то слава Богу, — сказал Костя. — А что новенького в Прибалтике?
— Знаете, я толком не разобрался. То ли демократизация полным ходом, то ли оголтелые экстремисты распоясались. Разноречивые сведения, знаете ли.
— С чего бы им распоясаться? — недоуменно протянул Костя, почесывая живот. — Мне приятель рассказывал, он туда прошлым летом ездил. Так у этих прибалтов, говорит, макароны в магазинах бесперебойно, в любое время заходи и покупай. Видно, они там просто с жиру бесятся.
— Как-то вы, извините, в застойном духе рассуждаете, — сказал я.
Костя ухмыльнулся.
— Да шучу я, шучу, — успокоил меня он. — Неужто вы подумали, я серьезно… Ну ладно, вы расскажите хоть, что в газетах пишут.
— Странный вопрос. Разве вы газет не читаете?
— Нет, — сознался Костя. — Местную прессу не читаю, потому что противно и скучно. А центральные газеты у нас под запретом. И журналы тоже, кроме «Молодой гвардии», всё идет в спецхран.
— Как так?! Не может быть! — изумился я и тут же вспомнил про конфискованные на таможне «Известия».
— Еще как может, — ответил Костя, сунув за шиворот линейку и почесывая ею спину. — Разве вам Утятьев ничего не объяснил?
— Ну, кое-что… в общих чертах…
— Про нашего великого вождя, гениального секлетаря товарища Кирпичова — рассказывал?
— Более-менее.
— А говорил он вам, что у нас Центральное телевидение с восемьдесят пятого года не транслируют? И радиостанции глушат все подряд, и «Голос Америки», и «Маяк». Неужели не говорил?
Вероятно, в тот момент я представлял собой весьма глупое и жалкое зрелище.
— Это вы опять… опять разыгрываете, да? — жалобно спросил я, превозмогая оторопь. — Это шутка?
— Какие там шутки, — буркнул Костя и с ожесточением сплюнул.
Его плевок убедил меня сильнее любых клятвенных заверений. Именно так плевались люди в прежние, застойные времена — у своих станков, мартенов, письменных столов и домашних телевизоров. Я не мог даже предположить, что теперь, в эпоху перестройки и гласности, хоть кто-нибудь у нас в стране может так плеваться, с тотальным, безысходным и яростным отвращением. Оказывается, может.
Вот вам и Альтернативная Вселенная. Хорошо еще, что она всего лишь Альтернативная…
— Между прочим, уже без десяти пять, — подала голос Гликерия, складывая свои бумаги в ящик стола. — Не пора ли нам домой?
— Лучше выйдем ровно в пять, — откликнулся Костя. — А то вдруг Курагин опять в подворотне караулит…
Заметив мое молчаливое недоумение, он пояснил:
— Это директор наш, Курагин. Придурок, каких мало. Только и знает, что за дисциплину бороться.
Между тем Утятьев вернулся в комнату, поворошил на своем столе бумаги, что-то пометил в календаре.
— Кстати, Лева, — сказал он. — Я звонил директору, говорил про тебя. Завтра после обеда пойдем тебя оформлять.
— Спасибо, Елпидифор Трофимыч, — прочувствованно поблагодарил я.
— Слушайте, хотите новую хохму расскажу? — встрепенулся вдруг Костя. — На прошлой неделе, когда все солью запасались, одна старушенция накупила чертову уйму соли, а квартирка у нее тесная, не повернуться. В общем, она додумалась складывать соль в ванну. Представляете?
— У вас что, с солью перебои? — поинтересовался я.
— Да слух прошел, то ли она подорожает, то ли будет в дефиците, короче, во всех магазинах соль подмели подчистую, — Костя хихикнул. — Вы же знаете, как это бывает. Особенно после того, как Кирпичов по телеку опроверг слухи, тут уж все поголовно кинулись делать запас.
— Ну ты не очень-то… язык не распускай, — проворчал Утятьев.
— А что я такого сказал? — Костя с невинным видом почесал темя. — Так вот, насчет старушки. Набила она, болезная, ванну солью. Стала закручивать краны потуже и сдуру сорвала резьбу. Натуральное дело, кран стал подтекать. Она вызвала сантехника. Пока то да се, соль намокла. А когда кран починили, она, естественно, подсохла, не старушка, а соль, и превратилась в сплошной камень, хоть ломом ковыряй. Представляете, какой камуфлет?
— Не так уж это смешно, — заметила Гликерия. — Скорее, грустно.
— Вот-вот, — поддержал ее Утятьев.
— А я за что купил, за то и продаю, — не смутился Костя.
Из кабинета вышел Агафон Игнатыч в дубленке и монументальной, сверхъестественно пушистой шапке.
— До свидания, — произнес он и проследовал к выходу.
Все засобирались.
— Елпидифор Трофимыч, понимаете, какое дело… — робко, даже заискивающе промолвил Костя. — У нас опять воды нет, вторую неделю…
— Ладно уж, — сказал начальник. — Пошли ко мне, чего там.
— Вот спасибо… Мыло и мочалка у меня есть, с собой. Я думал к приятелю поехать, он тоже на втором этаже живет. Только это у чёрта на куличках…
— Я ж сказал, пошли, — буркнул Утятьев, нахлобучивая шапку.
Мы все вышли во двор. Смеркалось. Пока Утятьев запирал двери, сначала ту, что ведет в отдел, а потом наружную, Костя подошел к канаве и смачно харкнул в ее заснеженную ложбину.
— Видал миндал? — сказал он. — Второй год не могут нашу халабуду к центральному отоплению подключить. Канаву вырыли, бетоном выложили, а труб нету. И приходится с этими распросучьими дровами чудохаться. Это ж кому рассказать — не поверят.
— Конечно, безобразие, — посочувствовал я.
А сам подумал, что перестройка должна как можно скорее прийти в этот уродливый, злосчастный антимир. И она обязательно придет, ведь даже в Альтернативной Вселенной у перестройки нет альтернативы.
Ну вот, я сижу в камере и добросовестно перевариваю тюремную баланду.
С удовольствием съел бы что-нибудь еще, даже лангет. На худой конец не отказался бы и от старорежимной тюремной чернильницы. Это, знаете ли, в старину делали чернильницу из мякиша и наливали в нее молоко. Чтобы писать секретные письма на волю. А когда вертухай заглядывал в волчок, чернильницу просто съедали, для вящей конспирации. Все было шито-крыто и к тому же получались добавочные калории к рациону.
Однако пайку хлеба я сразу, с голодухи, умял, а молока тут нету, и где его взять, ума не приложу. Теперь оно и в магазинах с перебоями, не говоря уже о тюрьме.
Да и писать особенно некому. Дядька Матвей вряд ли обрадуется в своем далеком Шарыгино, получив весточку из внутренней тюрьмы Кривоградского КГБ, которую мне напророчил вчера Утятьев. Стоило бы написать, апеллируя к международному общественному мнению, конечно. Но ведь шут его знает, где оно находится, куда писать и кому, а может, этому мнению сейчас и вовсе не до меня.
Остается сидеть и делать мюллеровскую гимнастику. А еще в тюрьме полезно надевать егерское белье. Только я отродясь не видал в глаза ни егерского белья, ни мюллеровской гимнастики.
Остается сидеть просто так.
Прав Эйнштейн, всё на свете относительно. Был я однажды в Ленинграде, ходил на экскурсию в Петропавловскую крепость. Показывали нам политическую тюрьму. И один человек из нашей сборной по сосенке группы сказанул так: «Ни хера себе карцер, наша с тещей комната и того меньше…» Громко этак сказал, с искренним недоумением. Все захихикали, конечно. Кроме экскурсоводши, ей не положено. А моя камера с половину того карцера будет. Однако чистенькая, светлая, в углу новенькая пластмассовая параша. Грех жаловаться, ведь всё на свете, повторяю, относительно, как сказал Эйнштейн. И был прав.
А вот Пуанкаре не совсем прав. То есть, было их два как минимум, и тот, который Раймон, тот вообще неправ. Речь веду о Жюле Анри Пуанкаре, которого выбрали членкором Петербургской Академии, и он до того обрадовался, что умер, правда, семнадцатью годами позже.
Этот самый Жюль Анри, не к ночи будь помянут, говорил, что если вы уснете, а Вселенная тем временем уменьшится в десять раз или, скажем, увеличится впятеро, то когда вы проснетесь, ровным счетом ничегошеньки не заметите. И здесь можно с ним поспорить.
Допустим, вы уснете или вас заберут в КГБ, неважно. А тем временем во Вселенной или в Альтернативной Вселенной, неважно, будет окончательно построена развитая перестройка. Вот вы проснетесь или там вас выпустят за отсутствием состава, а то и по амнистии в честь. Вот. А там, во Вселенной, уже правовое государство, и демократия, и рынок, и уровень мировых стандартов, и денежная реформа, и реформа цен, всего не перечесть. Неужто вы всего этого не заметите? Ясное дело, заметите. Так что тот Пуанкаре, который Жюль Анри, слегка поднапутал, хотя и членкор.
Вообще на свете слишком много путаницы. Например, с какой стати меня забрали в КГБ. Это же явная путаница. Если бы я был против перестройки, тогда ясное дело, тогда само собой разумеется. Но ведь я же за. Да и нельзя сажать в тюрьму борцов за перестройку, эдак мы полстраны пересажаем, а другая полстрана будет сторожить и варить баланду, и на всё остальное уже ни сил, ни времени не останется.
Впрочем, Альтернативная Вселенная на то и Альтернативная, что в ней всё чуточку не так, как у людей. С другой же стороны, она тоже как-никак Вселенная, и ее обитатели не виноваты, что им выпало в ней жить. Нет бы им всем родиться в нашей, нормальной, угораздило их появиться на свет там, то есть здесь, в том смысле, что я-то здесь. Значит, надо им помочь как можно скорее перестроиться. Видно, судьба моя такая, бороться за перестройку повсюду, куда ни занесет меня нелегкая.
Только вот не успел я толком начать бороться, в сущности, даже совсем не начал, как подошли ко мне двое аккуратных людей с невыразительными лицами, взяли за локти и предложили пройти с ними.
Нет, это какая-то чепуха, это трагическая ошибка. С чего бы им меня арестовывать. Абсолютно не с чего. Судите сами.
Когда Утятьев запер контору, мы пошли по проспекту мимо Министерства макарон, и под ногами вкусно похрустывал снег, перемешанный с подсолнечной шелухой. Прелестная Гликерия вскоре попрощалась и свернула в переулок.
Тут я увидел кооператоров. Они выглядели совсем не цивилизованно, замурзанные и небритые, с деревянными лопатами в руках. С угрюмой ленцой кооператоры очищали тротуар от снега, поодаль стояла кучка милиционеров — те покуривали, болтали и краем глаза следили, чтоб кооператоры не разбежались. А на обочине стоял большой фургон с зарешеченными окошками.
Собственно, я ни за что бы не подумал, что это работают кооператоры. Но Утятьев и Костя объяснили, в чем дело.
Поначалу кооперативное движение в Кривограде развивалось бурно и успешно. Кооператоры скупили в городе всё мясо, масло и молоко, муку, соль и сахар, кофе, чай и спички, нитки, пуговицы и ткани, бензин, керосин и солярку, словом, всё, что только можно, и даже то, чего нельзя. Тогда трудящиеся стали роптать. Правда, и раньше в магазинах было шаром покати, но тому виной, как выяснилось, являлись пороки административно-командной системы. Теперь же виноватыми оказались кооператоры. Вдобавок зарабатывали они столько, что нормальные люди никак не могли им этого простить. А еще кооператоры оказались благодатной почвой для развития организованной преступности. Им постоянно били морду, их ларьки поджигали каждую ночь, и вскоре в городе стало не продохнуть от хулиганья.
Тогда горисполком встал на защиту своих завоеваний и принялся бороться с этими возмутительными кооператорами в духе времени, сугубо экономическими мерами.
Специальным постановлением кооператоров обязали вносить половину прибыли в Фонд мира, треть прибыли — в пользу горкоммунхоза, еще треть — на благотворительные цели по усмотрению кооператива, одну четверть — в ДОСААФ, одну восьмую — в ОСВОД, а уж что останется, из того платить кооператорам зарплату. Примерно так, если я ничего не путаю.
Тогда кооператоры стали хиреть и разбегаться, но их срочно взяли под контроль, ибо кооперативному движению надлежало шириться и крепнуть. Пришлось даже организовать новые кооперативы — городские, районные и даже домовые, для уборки улиц, для мытья окон в подъездах, для вывоза мусора, для сбора пищевых отходов и тому подобное. Рабочую силу стали привлекать в установленном городскими властями порядке. Каждого взрослого жителя обязали один день в месяц отработать в каком-нибудь кооперативе, под угрозой отключения в квартире электричества или телефона, если у кого случайно есть. Еще спустили разнарядку на предприятия, вдобавок к работам на овощных базах, сенокосе, уборке картошки и на хлебокомбинате. Однако рабсилы по-прежнему не хватало, тогда в кооперативы стали направлять солдат и суточников. Так что те кооператоры, которых я увидел на улице, были мелкими административными арестантами. Вот почему милиция и фургон.
По ходу рассказа я неоднократно удивлялся вслух. Удивлялся и только, больше ничего такого не сказал. Стало быть, тут нет никакого повода меня хватать и тащить в кутузку. Если за одно только удивление сажать, последствия будут, смею предположить, глобальные.
Потом мы сели на автобус и поехали к Утятьеву. Он жил в панельном типовом доме, его двухкомнатная квартира оказалась основательно запущена по случаю отсутствия жены.
Костя сразу влез в ванную и начал там фыркать, кряхтеть, блаженно постанывать и плескаться. Утятьев повел меня в кухню, где на полу стояли три здоровенных двадцатилитровых бутыли в оплетке из лозняка. Как объяснил хозяин, в них бродила брага. Утятьев зажег газ и положил на плиту отвертку, с таким расчетом, чтобы ее закопченное жало раскалилось.
— Сейчас увидишь, как делают фирменный сучок марки Дед Мороз, — посулил он.
Из морозильной камеры холодильника «Ока», стоявшего в углу, он извлек заиндевевшую, бесформенную глыбу льда, облепленную полиэтиленовым мешком. Бухнул ее в тазик, отодрал с одного боку полиэтилен и воткнул в лед раскаленную отвертку. Кухню наполнил свирепый сивушный дух. Из дырки в тазик вытекло с полтора стакана самогонки. Утятьев кинул опустевшую ледяную скорлупу в раковину, а самогон перелил из тазика в хрустальный графин.
— Вот такая физика, Лева, — заметил он. — Усек?
В самом деле, гениально и просто. Традиционные самогонщики отделяют алкоголь от воды, используя разность точек кипения. А Утятьев использует разность точек замерзания. Поистине блестящая идея. Брагу наливают в полиэтиленовый мешок, крепко завязывают и кладут в холодильник. Никакого тебе громоздкого самогонного аппарата, никакой вони и гари.
— Это ваше собственное изобретение? — спросил я восхищенно.
— Да не, где уж мне. Эт, брат, народ изобрел. До чего ж все-таки ушлый у нас народ, страсть. Как его ни прижимай, он обязательно вывернется.
Воздав эту двусмысленную хвалу, он повел меня в гостиную, включил телевизор и разлил самогон в стопки. Когда я заикнулся насчет закуски, Утятьев притащил с кухни полкраюхи ржаного, состругал с нее заплесневелую корку и нарезал хлеб кубиками.
— Поехали, Лева, — произнес он. — За твою язву, чтоб она выздоровела.
Мы выпили, закусили и уставились в телевизор.
Передавали встречу товарища Кирпичова с трудящимися республики. Причем сразу по всем трем программам, как убедился Утятьев, пощелкав переключателем каналов.
— Ну что, вырубим или будем смотреть? — спросил он.
— Нет-нет, оставьте, — попросил я. — Мне интересно, честное слово.
— Ох ты, голова садовая, — вдруг хлопнул себя по лбу Утятьев. — Я ж про колбасу совсем забыл.
Он вытащил из портфеля увесистый сверток, в котором оказалось несколько кругов полукопченой колбасы.
— Давай, брат, подкрепляйся, — предложил он, нарезая ее крупными ломтями.
— Ничего не понимаю, — растерялся я. — Ведь ее, вроде, нельзя через вашу таможню… Это что, контрабанда получается?
— Э, брось, — отмахнулся Утятьев. — Все так делают, кто по командировке едет. Командированных таможня не шмонает.
Я промолчал. Докопаться до корней кривоградской логики, видимо, мне просто не под силу. Поэтому я взял ломтик контрабандной колбасы и стал жевать.
В сущности, тем самым я превратился в молчаливого пособника сразу двух тяжких преступлений. Ведь Утятьев, как ни крути, оказался просто-напросто самогонщиком и контрабандистом. А я, в свою очередь, стал недоносителем, автоматически заслуживающим уголовного наказания. Но при чем тут госбезопасность? Неужели они засекли Утятьева с его колбасой? Быть может, он тоже арестован и сидит в соседней камере…
На всякий случай я постучал в стенку. Никто не ответил. Оно и к лучшему, ведь я не знаю тюремной азбуки, и Утятьев, скорей всего, тоже ее не знает. Даже если он сидит по соседству, наладить контакт не удастся.
Тут я сообразил, что время уже послеобеденное, и мне давно пора явиться в дирекцию, как было условлено, чтобы оформиться на работу. А между тем меня незаконно заключили под стражу. Да, абсолютно незаконно, не предъявив ордера на арест и не выдвинув никакого обвинения. Какой же я кретин, что не додумался потребовать ордер!
Совершенно потеряв голову, я принялся колошматить в дверь руками и ногами. Живо подоспел надзиратель, он открыл волчок и нецензурно поинтересовался, чего мне надо. Я потребовал ордер, прокурора, а также бумагу и карандаш для заявления. Я пригрозил, что буду жаловаться, что я этого так не оставлю.
В ответ надзиратель спокойно посулил мне, если не заткнусь, то… Как бы помягче передать его слова… Ну, посулил сотворить надо мной пероральный половой акт. Безо всяких прокуроров. И хотя он пообещал чисто фигурально, если угодно, в метафорическом плане, я посчитал за благо не испытывать его профессиональное терпение и заткнуться.
Я понял, что у меня с этим человеком разные взгляды на законность. И хотя за мной будущее, к сожалению, настоящее пока принадлежит ему. Значит, любая полемика окажется преждевременной и неконструктивной.
Усевшись на койку, я стал прокручивать вчерашние события дальше. Не может быть, что меня забрали из-за утятьевской колбасы. Наверняка причина в другом.
Итак, мы сидели перед телевизором, выпивали и закусывали, а Петухов плескался в ванной.
На экране секлетарь Кирпичов общался с трудящимися. Они обступили его тесной толпой, взволнованно галдя, а тот важно кивал, повторяя: «По одному, товарищи, говорите по одному…» Так продолжалось несколько минут.
Наконец один трудящийся возопил, перекрывая общий гам: «Товарищ Кирпичов!! Когда же наконец пуговицы будут в продаже?! Или хотя бы эти, как их… английские булавки?!» Тут все прыснули от смеха, и даже сановное, тугоплавкое лицо Кирпичова дрогнуло в отеческой усмешке.
— Ну что тут вам сказать, — произнес он, и сразу воцарилась тишина. — Есть еще недоработки, значит. Вот пуговицы, да. Это значит, товарищи, кто-то где-то плохо работает пока еще. И мы, значит, не боимся это признать. Всем надо подтянуться, всем, товарищи… Главное, это больше дисциплины и порядка. У нас ведь плановое хозяйство, а не рыночный хаос. Будет порядок, будут и пуговицы. Не будет дисциплины, так не то, что булавок, извините, штанов не будет, это понимать надо…
Аудитория почтительно захихикала.
— В корень смотреть надо, товарищи, — продолжал Кирпичов. — Главное, это закреплять наши достижения, значит. А достижения у нас есть. Большие достижения. И надо их закреплять. И повернуться лицом к человеку. Всякие там перебои мы, конечно, ликвидируем. За счет дисциплины и порядка, значит. Есть еще вопросы?
— Товарищ Кирпичов! — донеслось из людской гущи. — У нас на третьем этаже воды четвертый год нету! Ведрами носим, от соседей! Когда это кончится?!
— Тихо, тихо, товарищи, — перекрывая возбужденный гул, Кирпичов простер длань. — Это, товарищи, большой вопрос. Большой и важный, значит. Вот на Западе, значит, любят говорить о правах человека. А имеет ли у них простой человек право на воду? Чтобы помыться, там, чаю попить. Они об этом молчат. А у нас, товарищи, каждый человек, заметьте, каждый — имеет право. На воду. На соблюдение личной гигиены, значит. О мыле, товарищи, в другой раз поговорим, это особый вопрос. А вот наш человек за воду платит, можно сказать, копейки. И в этом гарантия его прав, значит. На воду. Я так думаю, это надо законодательно закрепить. И чем скорее, тем лучше. Такая моя точка зрения, значит. Повернуться к человеку, как говорится, лицом. Но, товарищи! Но! — он предостерегающе воздел указательный палец. — Чем больше прав, тем строже контроль. А то иной откроет кран, да так и оставит. Она течет себе, значит. А другому может и не хватить. Поэтому контроль нужен, товарищи, самый строгий рабочий контроль. Мы это решим, я думаю, в рабочем порядке.
На том передача закончилась.
— Это, что, и есть ваш лидер? — спросил я.
— Угу, — ответил Утятьев, разливая по стопкам самогон.
Больше я ничего не сказал. И он ничего не сказал. Опять-таки тут нет никакого криминала. Ведь интонация не в счет.
Из ванной появился Костя, перепоясанный полотенцем. Был он чист, розов и излучал безграничное довольство. Предложенную Утятьевым стопку выпил махом, не чинясь.
— Опять Кирпичов выступал? — спросил Костя, мотнув головой в сторону телевизора.
— Ну да, — подтвердил Утятьев.
— Небось насчет повернуться лицом к человеку?
— Точно, — сказал я. — А как вы угадали?
— Ну, это дело нехитрое. Мне другое интересно. Если от них требуют повернуться лицом к человеку, то каким местом они к человеку повернуты сейчас? А? Вы не подскажете? Только боюсь, у них и лицо-то не шибко отличается от того самого места. И как их ни поворачивай, ничего отрадного не увидишь. Вот что меня как человека волнует.
— Ты, Костя, когда-нибудь точно достукаешься со своим длинным языком, — проворчал Утятьев.
— Ну, если на меня стукнут, тогда, конечно, достукаюсь, — беззаботно согласился тот, закуривая папиросу.
Интересно, на что Костя намекал? Не хочется думать, что меня арестовали вместо него. Готов допустить, что из больницы могли выпустить по ошибке Альфегу вместо меня. Но чтобы здесь, в этой камере сидел Альфега вместо меня, который вместо Кости, это уже вряд ли возможно. Согласно принципу Оккама такую гипотезу следует отсечь.
По телевизору стали передавать избирательную кампанию среди кандидатов в дворники по 2-му Советскому району. Один за другим появлялись на экране дюжие молодцы, и каждый монотонно обещал своим избирателям бороться за чистоту на вверенных ему улицах. Каждого спрашивали, будет ли он посыпать снег солью. Каждый отвечал, что ни за что в жизни.
— Может, вырубим эту чушь собачью? — зевая, предложил Костя.
Утятьев молча выключил телевизор и разверстал остатки самогона.
— Елпидифор Трофимыч, я забыл спросить, — начал Костя. — Как там, в Москве, насчет фондов?
— А как всегда, — ответил Утятьев. — Триста пятьдесят и ни минуты больше.
— Мра-а-ак, — протяжно сказал истопник. — Боже мой, ну когда этот бардак кончится, в печень, гроб и трех святителей…
— Должен соображать, не маленький, — отрезал начальник. — Страна большая. На всех не хватает.
— Нет, ну как вам это понравится? — обратился Костя ко мне. — Вот вы человек свежий, рассудите, пожалуйста. В году, как известно, триста шестьдесят пять дней, пять часов, сорок восемь минут и сорок шесть секунд, не так ли?
На всякий случай я кивнул.
— И что характерно, это известно за-ра-нее! — возбужденно продолжал он. — Это знали еще халдеи и ацтеки! Это знает каждый десятиклассник! Короче, это знает любой дурак, но только не наше начальство!
— Ну ты полегче, полегче… — проворчал Утятьев.
— И вот нам, городской Службе точного времени, каждый год выделяют триста пятьдесят дней. На год. Понимаете?
— Нет, — сознался я. — Не понимаю.
— Правильно. Это невозможно понять. Это просто уму непостижимо. Вот сидит в Москве наше начальство. Между прочим, фактически оно кормится с наших отчислений. Чем оно занимается кроме кормежки, не знаю. Оттуда, из московского «Точвремнадзора», раз в три месяца приходит письмо, дескать, они разрешают выплатить нам квартальную премию. Которую, между прочим, заработали мы. И еще — раз в год нам разрешают израсходовать триста пятьдесят дней, за все про все. А откуда мы возьмем пятнадцать дней и пять часов, не считая минут и секунд, на это им насрать. А план давай. С каждым годом план все больше… Знаете басню про лягушку и вола? Так вот, это про нашу контору.
— Действительно, бессмыслица какая-то, — согласился я.
— Есть одно объяснение, — сказал Костя, немного поостыв. — Правда, это мое сугубо личное предположение. Понимаете, если каждый год зажиливать пятнадцать дней, к концу века у нас набежит солидная разница. Она уже есть, а к двухтысячному году получится около полугода. Чуете, к чему я клоню?
— Извините, не очень.
— А ведь все так просто. Для этих кретинов двадцатый век закончится на полгода раньше. И они торжественно отрапортуют, что досрочно вступили в третье тысячелетие.
— Но какой им прок?
Костя саркастически усмехнулся.
— Значит, есть прок. Есть-есть, не сомневайтесь. Других объяснений я просто не вижу.
— Да не, ты уж тут наворотил… — вмешался Утятьев. — Я так думаю, им просто эдак считать легче, триста пятьдесят дней для круглого счета, и баста.
— Погодите, а может, еще проще? — предположил я. — Может, они искренне считают, что в году триста пятьдесят дней?
— Ого! — Костя хлопнул себя по ляжкам от восторга. — Это скорей всего! Как же я сам не додумался…
Тут мы услышали, как кто-то отпирает входную дверь.
Утятьев побледнел.
— Звездец, ребята, — тихо выдохнул он. — Это Нюрка вернулась. Теперь нам всем карачун.
Дальнейшее трудно вспомнить во всех подробностях, а еще труднее адекватно описать.
Шестипудовая Нюрка ворвалась в квартиру, как беззаконная комета. После знакомства с ней я вполне оценил мрачный реализм тех, кто решил называть ураганы сугубо женскими именами.
Нюрка кричала, что Утятьев — сволочь, алкоголик, изверг, подонок, мразь, гадина, говнюк, что теперь-то уж точно ему придется положить партбилет на стол.
Нюрка заявила, что он выжил жену из дома, открыл притон, напустил сюда пьяниц, искалечил ее судьбу, устроил гнездо разврата, загубил ее молодость, и она сию минуту вызовет милицию.
Нюрка пригрозила участковым инспектором, судом, профкомом, партбюро, директором, Москвой, газетами и цэка, вдобавок пообещав рассказать всему городу, какое Утятьев говно.
Нюрка предупредила, что намерена всех нас троих придушить, зарезать, разорвать на куски, сдать в ДНД, разбить нам головы, предать суду, сослать на Колыму, запихнуть в триппер-бар, вывести на чистую воду и, опять-таки, всему городу рассказать, что мы втроем с ней сделали.
— Ребята, рвите когти, — только и вымолвил на это Утятьев. — Гадом буду, она милицию загодя вызвала. Сейчас нас всех возьмут за рога.
— Не-ет, постойте! — вопила неистовая Нюрка. — Куда?! Стойте, алкоголики! Щас мы разберемся! Со всеми разберемся! Я вам покажу, как притон устраивать!
Стоило ей повернуться к Утятьеву спиной, как тот бросился на нее и крепко обхватил за то место, где полагается быть талии.
— Смывайтесь, живо! — рявкнул он.
— Помогите!! Убивают!! Караул!! — отбиваясь, во всю глотку орала Нюрка.
Костя уже почти оделся. Я заметил, что брючную пуговицу ему заменяла канцелярская скрепка. Кое-как застегнувшись, он надел ботинки, не завязав шнурки, схватил в охапку пальто, портфель и выскочил из квартиры. Я последовал его примеру.
— До чего ж сволочная баба, — вздохнул Костя, очутившись на темной, морозной улице. — Бедняга Утятьев. Подержите портфель, пожалуйста.
Он надел пальто и поглубже нахлобучил шапку на непросохшие волосы.
— Вы где остановились? — спросил он. — Давайте, я провожу, а то заблудитесь.
— Собственно, я предполагал остановиться у Утятьева… Но теперь это вряд ли возможно…
— Ах вот что. Экая незадача, — нахмурился Костя. — Ну, делать нечего. Пойдемте, переночуете у меня.
— Спасибо, но мне как-то неудобно…
— Да бросьте вы. Не ночевать же вам на вокзале, — он вдруг дернул меня за рукав. — Пошли-пошли, побыстрей. А то оба в милиции заночуем.
Я обернулся и увидел, что к подъезду катит милицейский «уазик» с включенной мигалкой на крыше.
Зря я так ломал голову. Она уже начинает угрожающе побаливать, а разгадки нет и в помине. Может быть, разгадки этой вообще не существует, просто началась новая полоса репрессий и соответственно ошибок. А я первым подвернулся им под руку, вот меня и сцапали.
Хорошо еще, что я твердо усвоил уроки нашей недолгой гласности и знаю, как себя вести. Во-первых, теперь нельзя верить, во-вторых, нельзя надеяться, в-третьих, нельзя просить. Очень просто, только бы не перепутать. Не исключено, что из меня хотят выудить компромат на Петухова. И если я по глупости или по малодушию настучу на него, нам станут шить статью 58-11, групповую. Но я стану отмалчиваться, и скорей всего получу обыкновенную 58-10 — антисоветскую агитацию, безо всяких литер. Ничего не скажу, ничего не подпишу, пускай проводят через ОСО. Пусть ставят на конвейер, сажают в кандей, толку не добьются. Я их не боюсь. Все равно потомки меня реабилитируют. А моих палачей обязательно покроют несмываемым позором, лет, эдак, через пятьдесят, и кое-кого из них даже назовут пофамильно. Так что все в порядке.
Одно меня беспокоит: когда меня реабилитируют посмертно, кто получит за меня компенсацию в виде моей двухмесячной зарплаты? Тем более, сейчас у меня зарплаты нету. Есть над чем задуматься. Согласитесь, неприятно погибнуть, зная, что за тебя никогда и никому не выплатят ни копейки.
Обидно, что на перестройку и гласность нашлась-таки альтернатива. Но я твердо убежден, что сталинизм обречен, ибо светлое будущее неизбежно. Или нет, наоборот, светлое будущее неизбежно, ибо сталинизм обречен. Ведь не может же быть, чтобы совсем наоборот. Тогда бы ничего не осталось от исторического оптимизма, а кроме исторического оптимизма, нам вообще ничего не остаётся.
Нет, Петухова я им ни за что не выдам, хотя он глубоко заблуждающийся человек. Согласитесь, заблуждаться в рамках социалистического плюрализма — это еще куда ни шло. А вот глубоко заблуждаться, то есть выходить за рамки, советскому человеку не к лицу, из-за этого немудрено нажить себе кучу неприятностей.
Мы с Петуховым проговорили полночи, до того увлекательно сложилась беседа. Костя оказался ужасным оригиналом. Например, он убеждал меня, что после семнадцатого года наша страна ускоренно прошла весь исторический путь человечества. Сначала первобытный строй, он же военный коммунизм. Потом рабовладение, при Сталине. Потом феодализм, при Брежневе. А теперь, дескать, мы подошли вплотную к классической буржуазной революции. Теория очень забавная и не лишенная убедительности, хотя и в корне ошибочная, разумеется.
За одну только эту теорию ему несдобровать, если прознают в КГБ. Но я не стану доносчиком, никогда, ни при каких обстоятельствах. Тем более, что это не спасает, как известно.
Мы с Петуховым сидели и пили чай в выходившем на коммунальную кухню закутке, не то маленькой комнате, не то большой кладовке. Жена Кости, миловидная хрупкая брюнетка по имени Таня, уложила дочку спать и пошла на работу. Я поинтересовался, где она работает, оказалось, в библиотеке.
— Кстати, старина, — Костя как-то незаметно перешел со мной «на ты». — А не записаться ли тебе в библиотеку? Сейчас конец года, Таньке новые читатели позарез нужны.
— В принципе я не против.
— Ну и отлично. Запишем твои паспортные данные, заполним карточку, и всё. Тебе даже приходить необязательно, это чистая формальность, для плана.
— Неужели у библиотеки есть план?
— А как же. Ты, я вижу, прямо как с Луны свалился. У них же годовой план по новым читателям. Я уже всю нашу контору в библиотеку записал. Так что присоединяйся.
— Ладно, с удовольствием. Только вот у меня прописки нету.
— Не беда, адрес придумаем.
— А почему Таня по ночам работает? Это ночная библиотека, что ли?
Костя заулыбался.
— Нет, что ты, обыкновенная районная библиотека. А Танька сейчас вкалывает день и ночь, ей надо всю статистику за год переписать. Понимаешь, слишком много книг в этом году брали, план по статистике перевыполнен. И надо все сводки переправить, иначе на будущий год им план повысят.
— Откровенно говоря, это какие-то странные игры, — заметил я. — Зачем это надо, кому?
— Эх, Лева, не понимаешь ты прелестей плановой системы. Раньше ты где работал?
— В НИИ.
— Ага, ясно. Чистая наука. Ладно, чтоб ты понял, расскажу тебе маленькую притчу.
И Костя Петухов, член добровольной народной дружины с 1979 года, рассказал мне притчу о милицейской инспекторше, буфетчице и плане.
Много лет кряду дежурил Костя Петухов в народной дружине, по тридцатым числам каждого месяца. Прослушав инструктаж, он с коллегами выходил патрулировать. Свернув за ближайший угол, они снимали повязки и шли в кафе «Кривичанка» пить кофе со вчерашними булочками. Удивительно, однако факт — каждый день там подавали только вчерашние булочки.
А однажды, к началу инструктажа, в штабе появилась женщина в партикулярном. Она представилась лейтенантом милиции, инспектором по делам несовершеннолетних, и попросила дать ей для рейда двоих дружинников. Вызвались Костя и еще один парень из техотдела.
Уже на улице инспекторша объяснила цель рейда. Ей для квартального отчета не хватало протокола о продаже спиртного несовершеннолетним. По плану полагалось составлять один такой протокол в месяц. Вот она и отправилась в последний день месяца восполнять пробел в отчетности.
Дело было еще при Брежневе, выпивка во всех кафе лилась рекой.
Зайдя в ближайшее кафе-мороженое, они сразу увидели возле стойки двоих безусых парнишек, которые с важным видом потягивали коньяк. Их завели в подсобку, пригласили туда же буфетчицу и стали составлять необходимый протокол. Немолодая, рыхлая буфетчица разрыдалась и стала причитать, что она не виновата, что у нее план, что на одном мороженом плана не вытянешь…
— Такая вот история, — заключил Костя. — Одна баба ради плана поит, другая баба ради плана ее подлавливает. И обе при деле. Ну так как, будешь записываться в библиотеку?
— Ладно, — сказал я. — Запишусь. Чего не сделаешь ради плана.
— Ну и молодец, — одобрил Костя. — Да, кстати, пока не забыл. Хочу тебя предупредить. У нас в Кривограде воду из крана не пей. Только кипяченую. А то, знаешь ли, коагулянт у нас кончился…
— Что еще за коагулянт?
— Ну, глинозем, которым воду очищают. Еще месяц назад кончился, по всей республике. Меня соседка предупредила, она в Минкоммунхозе работает. Уж такой фонд нам выделили из Москвы по глинозему. С самого начала было известно, что до Нового года не дотянем. А теперь в городе начался гепатит.
— Сущее безобразие, — возмутился я. — Этого нельзя так оставлять. Жаловаться надо.
— Куда жаловаться, кому?
— В Москву, естественно.
— Оригинальная идея, — признал Костя. — Жаловаться в Москву на Москву. А Москва Москве передаст жалобу и поручит подготовить ответ. Ты серьезно уверен, что Москва Москве глаз выклюет, или шутишь? А я имею некоторый опыт, уже который год строчу жалобы, правда, по другому поводу. Целую папку отписок накопил, могу показать при случае. Но толку — ноль.
— И по какому поводу?
— Насчет воды, — сказал он. — Вернее, ее напора. У нас давление в водопроводе ровно на одну атмосферу ниже, чем полагается. И знаешь, почему? Вот послушай. Городской водокачке спускают план на экономию электроэнергии. Столько-то киловатт надо сберечь за год. Ну они и запускают насосы не на полную мощность. Сэкономят, сколько велено, доложат по начальству, получат премию за бережливость. А на следующий год им уменьшают лимит электричества — на столько, сколько удалось сэкономить. Логично? Вполне. И тут же дают новый план по экономии. Тоже логично. Они опять сэкономят, никуда не денутся. Им дадут премию, похвальную грамоту, снова срежут лимит и велят еще сэкономить. Так что теперь у нас на третьем этаже воды вовсе нет, а на втором — с перебоями. Всё строго по плану. Вдобавок по соседству, как на грех, господский дом построили.
— Как это, господский?
— Да так, господский, для городской элиты, по спецпроекту. У них свой отдельный насос стоит в подвале, поддерживает напор. И теперь у нас из-за этого воды совсем нет. Раньше хоть по ночам была…
— Неужели тут ничего нельзя сделать? — спросил я.
— Можно, почему нет, — пожал плечами Костя. — Надо пойти и отдать обратно Зимний. Дескать, извините, мы погорячились. Только кто его, Зимний-то, теперь обратно возьмет…
— Ты погоди… Ты что же это, предлагаешь вернуться назад к капитализму? И возродить у нас эксплуатацию?! — возмутился я.
— Чудило ты, ей-Богу, — хмыкнул Костя. — Начнем с того, что капитализм у нас не позади, а впереди. А потом, такой эксплуатации, как у нас, больше нигде не сыщешь. Знаешь, я недавно увидел самую свирепую антисоветчину, какую только можно вообразить. И знаешь, где? В столе у Утятьева. Называется она плановая сводка отдела. И написано там, что у нас квартальный фонд зарплаты — пять тысяч рублей. А чистая прибыль за квартал — тридцать тысяч с хвостиком. Понял? Ведь из-за чего заварилась эта марксистская каша? Из-за прибавочной стоимости, эм плюс вэ плюс цэ. Вот теперь мы и имеем пять тысяч вэ и тридцать тысяч цэ, коэффициент эксплуатации один к шести…
— Что-то ты меня совсем запутал, — перебил я.
— Да ведь это проще пареной репы. Где ж ты найдешь такого суку-капиталиста, чтоб платил работникам одну седьмую, а шесть седьмых зажиливал себе? Ты скажешь, мол, у нас медицина бесплатная, образование. Знаем эти песни. Ведь за такие деньжищи можно к каждому приставить личного врача, а детей отправить хошь в Гарвард, хошь в Сорбонну, разве ж нет?
Мне даже не по себе стало. Никогда в жизни я не видел столь ярого диссидента и отпетого антисоветчика. Сказали бы, что у нас в стране такие есть, ни за что бы не поверил. И лишь потом, по ходу разговора, я понял, в чем причина. Оказалось, что Костя Петухов — неудачник. Да-да, классический тип брюзжащего неудачника.
Пытаясь перевести разговор на менее щекотливую тему, я спросил:
— Ты, кажется, Хэмингуэя любишь?
— Вовсе нет, с чего ты взял.
— Да вот же, портрет на стене, — и я указал на фото бородатого, загорелого Хэма в тенниске.
— Ничего подобного, я его терпеть не могу. Посмотри на подпись.
Внизу на фотографии было начертано шариковой ручкой: «И. о. Скотта Фицджеральда».
— Я Фицджеральда люблю, — заявил Костя. — Можно сказать, преклоняюсь. Но его портрета даже не видел никогда, поэтому пришлось повесить Хэма. Как-никак, они дружили.
— Ясно, — сказал я. — Что ж, Фицджеральд очень тонкий психолог.
— Не в том дело. Судьбы у нас похожие. Он был рекламным редактором. Я тоже что-то вроде этого. Он жил в бедности. И я тоже в бедности. Он написал роман. И я написал роман. Так что у нас много общего.
— Ты говоришь, рекламный редактор? — удивился я. — А я-то думал, ты истопник…
Тут Костя расхохотался и долго не мог остановиться. Когда же наконец отсмеялся, то объяснил, в чем дело.
У них в конторе работал истопником какой-то экс-чемпион по толканию копья на короткие дистанции. Человек хороший, но жутко запойный. Вот он еще прошлой осенью взял и запил на месяц, пришлось уволить, а нового истопника так и не нашли. Сначала Костя топил котел просто так, бесплатно, чтоб не замерзнуть всему коллективу, а потом додумался оформить истопником жену, благо у нее в запасе вторая трудовая книжка.
— Только все равно денег не хватает, — пожаловался он. — Живем впритык, от зарплаты до зарплаты.
— Это я понимаю, — посочувствовал я. — Мне, помнится, бывшая жена сказала на прощание так: «Я думала, ты физик, а на самом деле ты дерьмо. Разве физикам платят такие гроши?»
— Всё потому, что мы — интеллигенция, — подытожил Костя. — Она, интеллигенция, должна жить вприглядку и в черном теле. Чтоб не шибко размножалась.
Я мысленно с ним не согласился, но вслух спорить не стал. Видимо, у них, в Альтернативной Вселенной, свои взгляды на интеллигенцию. А по мне, так ее давно пора уравнять в правах, если не с рабочим классом, так хоть с кем-нибудь. Ну там, с семьями, потерявшими кормильца, к примеру.
А Костя снова принялся рассказывать про Скотта Фицджеральда, как тот написал роман и в том же году напечатал, и стал знаменитым, и заработал сразу восемнадцать тысяч долларов, и на том сходство между ним и Костей заканчивалось. Потому что Костя уже пятый год никак не мог напечатать свою книгу, и знаменитым не стал, и ни рубля не заработал.
— Зато издательских рецензий у меня целая куча, — сказал он со злостью. — Одна другой хлеще, и все требуют переделать роман. Первому рецензенту не понравилось, что героиня у меня — проститутка. Второму, значит, фигура следователя кажется психологически неубедительной. Третий не верит моральному перерождению героя. Четвертый вообще считает роман вредным в плане воспитания молодежи. А пятый написал прямо в лоб — зачем, дескать, герой убивает старуху топором, и что автор этим хотел сказать? Шестому даже название не по вкусу…
— А как называется твой роман?
— «Преступление и наказание».
— Интересно, — сказал я. — Только мне кажется, если не изменяет память, у кого-то из классиков такое название уже было. У Толстого вроде бы…
— Очень может быть, — кивнул Костя. — У нас, в Кривограде, Толстой в спецхране, потому что он непротивленец. Достоевский там же, потому что мракобес. Я давно мечтаю их почитать, да достать негде…
— Погоди, как же так? Их даже в школе проходят.
— Ага, проходят. По учебнику. А сами книги — в спецхране.
Вздохнув и машинально почесав вымытую голову, Костя продолжил.
— Короче говоря, я на этом своем романе уже поставил крест. Не возьмет его издательство, там всё глухо, как шесть пик. И я решил было написать роман о декабристах, все-таки революционеры, может проскочить. Стал собирать материал, увлекся шибко этим делом и понял, что надо брать шире, начинать с Наполеоновского нашествия. Здоровенный роман должен получиться, в четырех книгах, в меньшее не уложусь. Только как представлю, какую ахинею мне рецензенты понапишут, так просто руки опускаются, матка опускается, и все-то мне становится по фигу…
— А тебе что, главное — прославиться и заработать? — спросил я в упор.
— Если честно, то не мешало бы. Да ладно, перебьюсь как-нибудь. Или попробую совершенно нейтральную штучку написать, такую, чтоб не придрались. Скажем, о феодальной Испании. Представляешь, один чувак начитался рыцарских романов и спятил на этой почве. Надевает доспехи, садится на коня и едет искать приключений на свою задницу. А с ним оруженосец, тоже придурок редкостный. Рыцарь тощий, как палка, а оруженосец толстый, как бочка. Думаю, очень забавно получится. И начало уже готово, — он процитировал наизусть. — Досужий читатель, ты и без клятвы можешь поверить, как хотелось бы мне, чтобы эта книга, плод моего разумения, являла собою верх красоты, изящества и глубокомыслия. Но отменить закон природы, согласно которому всякое живое существо порождает себе подобное, не в моей власти. Ну как? Не слабо закручено?
— Ты только не обижайся, — сказал я, — но мне кажется, нечто подобное я уже читал.
— Про декабристов или про рыцаря с оруженосцем?
— Да нет, про тебя. Кажется, у Морхеса есть рассказ… Там писатель пишет-пишет, а эта книга давно уже написана.
Костя помрачнел.
— Ну ее на хер, эту литературу, — буркнул он с ожесточением. — Откуда мне знать, что написано, а что нет. Вот ты говоришь, Моркес. А я про такого вообще впервые слышу. Нет, пора мне завязывать с этим делом.
Он достал из кармана мятую пачку «Беломора» и закурил.
— А знаешь, у меня тесть был писатель, — вдруг вырвалось у меня.
Это возникло, как вспыхнувшее прозрение, как мгновенное подключение к ноосфере. Большущий кусок памяти внезапно ожил в моем мозгу.
Я стал объяснять Петухову, что книги пишутся не так. Вот мой тесть сначала писал заявку и относил ее в издательство. А потом уже, когда роман поставят в план, он садился и писал. Всегда успевал к сроку, без сучка и без задоринки. Только однажды получилась неувязка, и тесть целую неделю ходил бешеный. Он сдал заявку на роман в двадцать пять листов, а издательство запланировало ему пятнадцать. У них, видите ли, нехватка бумаги. Ну тесть закатил им жуткий скандал и в конце концов помирились на двадцати листах…
— Как его фамилия, случайно не Бендеров? — спросил Костя.
— Нет, кажется, у него другая фамилия.
— Что значит «кажется»? Не хочешь говорить, что ли?
— Ты не обижайся, я правда не помню, — чистосердечно сознался я. — С некоторых пор у меня неладно с памятью.
Костя удивленно воззрился на меня. А я вдруг лихорадочно стал вспоминать, припоминать, рыться в нахлынувшей вдруг памяти. Вспомнил, как мне проломили голову.
Началось с того, что я повздорил с тестем.
В сущности, человек он был неплохой, из отмирающей породы идеалистов. То есть, он имел идеалы и считал своим долгом их защищать, а именно, бороться направо и налево с наличием других идеалов или с отсутствием оных вообще. А боролся он, как правило, так.
Чуть ли не каждый вечер, основательно тяпнув «Посольской», он садился в любимое кресло, меня усаживал напротив в качестве аудитории и пускался обличать.
Он говорил, что Россию разграбили и загубили, что повсюду засели масоны, что с Запада надвигается рок-музыка и наркомания, что телевидение развращает народ, что тлетворная масс-культура пускает корни, что все эти компьютеры и ксероксы не доведут до добра, что русскому человеку нигде не дают хода, что слово «патриот» стало чуть ли не матюгом и уже отступать некуда, вскоре нас ждет не то новое Куликово поле, не то очередной Сталинград.
И вот однажды я не выдержал. Накануне мы с Ладой, с бывшей женой, то есть; только тогда она была еще не бывшая, а просто жена, так вот, мы с ней сильно поцапались, потому что я заявил, что мы живем не по средствам, а она заявила, что ее муж зарабатывает жалкие копейки, меньше любого американского безработного. И хотя оба мы были абсолютно правы, скандал получился такой, что хоть святых выносит. А тут ещё тесть подвернулся со своими ламентациями, которые я давно выучил наизусть.
«Послушайте, батя, — перебил я его в сердцах, едва он дошел до ксероксов, — ну что вы. — Это я ему. — На Запад-то окрысились. Вот костюм на вас финский, рубашка французская. Ботинки у вас итальянские, дубленка у вас канадская. Ни единой ниточки на вас отечественной нету и даже соцлагерной. Всё оттуда, из-за бугра. И ездите вы туда в охотку, с делегациями, и после каждой поездки „Шарп“ в комиссионку ставите. А ведь это всё эксплуататоры выпускают, империалистические бандиты и кровопийцы. Это ж всё сделано в условиях полнейшей наркомании и сплошного хэви-металла. Как же так. — Говорю. — Батя?»
Тут у него челюсть отвалилась, глаза выпучились. А когда опомнился, начал орать. Он кричал, что я нахал, подлец и сволочь неблагодарная. Что он пригрел на груди идейную змею. Что все вы нынче норовите на готовенькое. Что я оскорбил не только его, но и всю Родину-Мать, хотя при чем тут Мамаев курган, до сих пор не пойму. Он вопил, что капиталистические шмотки носит из солидарности с ихним замученным трудовым людом. Что он прямо-таки кожей чувствует труд австралийских пастухов и ланкастерских ткачей. И в таком духе битый час визжал, как йоркширский боров.
Кончилось тем, что он отправился допивать «Посольскую», а я вышел на улицу, прогуляться и успокоиться. Бесцельно слонялся по темным переулкам, углубленный в свои переживания, почти ничего вокруг не замечая. Лишь краем глаза увидел двоих плечистых молодчиков, которые вразвалочку пересекали пустырь. Они словно бы прогуливались не торопясь, потом оказались у меня за спиной, и на мою голову обрушился чудовищный удар. Очнулся я уже в больнице. Пропали часы, пропал бумажник с деньгами и документами. Пропала память, да и всё пропало.
Потом я долго лечился, тем временем меня развели, выписали и уволили, а потом я собрался в Шарыгино, встретил Утятьева и очутился в Кривограде.
Только-только я решил поделиться с Костей своими вновь обретенными воспоминаниями, как тот звучно зевнул и сказал, что пора ложиться спать. Мы перевернули столик, за которым пили чай, кверху ножками и поставили поверх него раскладушку. Костя пожелал мне спокойной ночи и отправился спать в свою комнату, не дождавшись жены.
Хотя устал я невероятно, уснуть никак не получалось. Я думал о том, что Костя Петухов настолько закоренелый диссидент, даже удивительно. Раньше я никак не мог взять в толк, откуда у нас берутся антисоветчики. Ведь нету у нас давно ни помещиков, ни кулаков, ни белогвардейцев. Народ сформировался давно в единый и советский. Так нет же, появляются инакомыслящие. И вот меня озарило, что надо таких людей не сажать в кутузку, а жалеть и беречь, только и всего. Едва сыщется кто-нибудь порядочный и одаренный, сразу взять его на особый учет, срочно дать ему хорошую квартиру, желательно с телефоном, продвинуть по службе, прикрепить к магазину заказов в порядке исключения. Тогда ему просто неудобно будет клеветать на наш общественный и государственный строй. И обойдется оно дешевле, чем пятый отдел КГБ и политзоны со спецпсихбольницами, и все будут довольны. Ведь Костя Петухов, хотя он и не матерый человечище, и книги у него несвоевременные, все-таки хороший и неглупый человек, и ему надо бы жить по-человечески.
С такими мыслями я заснул.
Принесли ужин. Я совсем забыл, что хочу объявить сухую голодовку в знак протеста, и съел всё подчистую. А наевшись, вспомнил и решил, что торопиться некуда, голодовку объявлю завтра с утра.
Вмятина в черепе начала противно ныть, как будто туда налили ледяной воды. Чтобы отвлечься, я попытался вспомнить что-нибудь из Альфегиной книжечки.
«И я Иоанн увидел святый город Иерусалим, новый, сходящий от Бога с неба, приготовленный как невеста, украшенная для мужа своего. И услышал я громкий голос с неба, говорящий: се, скиния Бога с человеками, и Он будет обитать с ними. И отрет Бог всякую слезу с очей их, и смерти не будет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет; ибо прежнее прошло. И город не имеет нужды ни в солнце, ни в луне для освещения своего; ибо слава Божия осветила его, и светильник его — Агнец. Спасенные народы будут ходить во свете его, и цари земные принесут в него славу и честь свою. Ворота его не будут запираться днем, а ночи там не будет. И принесут в него славу и честь народов; и не войдет в него ничто нечистое, и никто преданный мерзости и лжи, а только те, которые написаны у Агнца в книге жизни».
Примерно так, если я ничего не путаю.
По-моему, неплохо написано. Можно без преувеличения сказать, что это образец того, к чему все мы должны стремиться. И меня даже не смущает явный религиозный уклон текста. Ведь теперь верующим разрешено стремиться в одном направлении с нормальными людьми. Только вот одно для меня остается неясным, насчет Бога, который утрет всякую слезу с их очей. Спрашивается, кто же утрет эту самую слезу, если Бога, как известно, нету?
Выйти из затруднения можно, по-моему, так. Надо избрать достойных представителей из числа передовиков производства, отличников боевой и политической подготовки, членов совета ветеранов, профессиональных лекторов-пропагандистов, ну и тому подобное. Выдать всем им чистые носовые платки, пусть они ходят и, в качестве общественной нагрузки, утирают эти самые слезы. Как видите, очень просто и эффективно.
Нет, отвлечься не получается, уж очень ломит голову. Боль разыгралась не на шутку, хотя утром, когда Петухов меня разбудил, она была вполне сносной.
По дороге на службу хмурый, невыспавшийся Костя не проронил ни слова.
Когда мы вошли во дворик, я заметил, что в его дальнем углу стоит автомобиль «Волга» с включенным мотором и погашенными фарами. В нем сидели двое мужчин, один из них попыхивал сигаретой, и ее раскаленный кончик был хорошо виден.
— Костя, посмотри-ка, — я тронул моего спутника за рукав и указал кивком на подозрительную машину.
— А, это Курагин, директор наш, — небрежным тоном объяснил тот. — Сидит и засекает, кто во сколько на работу придет. Делать ему больше нечего, идиоту.
Он отпер дверь, и мы вошли в промерзшее за ночь помещение отдела. Костя снял пальто, натянул перепачканный старый свитер и отправился в подвал. Вдруг я услышал целый шквал громогласных проклятий и, решив, что случилось неладное, поспешил на помощь Косте.
Петухов стоял на краю люка, смотрел вниз, в подвал, и бранился на чем свет стоит. А там, в подвале, весь пол был залит зловонной канализационной жижей.
— Странно, — заметил я. — Ночью тут никого не было. Откуда же такая лужа взялась?
Пыхтя и ругаясь, Костя полез под лестницу, ведущую на второй этаж, и вытащил из-под нее несколько завалявшихся кирпичей. Затем спустился вниз и начал раскладывать кирпичи в вонючей луже, на расстоянии шага один от другого.
— Значит, где-то ниже по течению труба засорилась, — рассудил он. — И сюда течет говно из соседнего дома, понял?
К четверти девятого особняк наполнился хлопаньем дверей и топотом ног. Коллектив спешил на службу. Я сидел за Костиным столом и от нечего делать перебирал лежавшие на нем бумажки. В основном то были черновики газетных объявлений, призывающих беречь рабочее время, экономить каждую его минуту, не допускать простоев и крепить дисциплину.
Наконец вошел Утятьев с залепленной пластырем щекой; он грустно поздоровался со мной, отводя глаза в сторону, и принялся протирать очки. Следом появился человек в аккуратном пальто и ондатровой шапке. Был он худ, невысок, но от него исходила внятная энергия напора и власти. Он поздоровался с Утятьевым за руку, кивнул привставшей Гликерии и вопросительно уставил на меня свои черные, слегка навыкате, начальственные глаза.
— Это наш новый сотрудник, — поспешил объяснить Утятьев. — То есть, виноват, кандидатура на вакансию Гершензона. Он физик, работал в Москве… Лева, это наш директор, товарищ Курагин.
— Очень приятно, — промолвил я.
— После обеда — ко мне — с Утятьевым и всеми документами, — отрывисто сказал директор. — Что еще за дрова на батареях?
— Сушатся дрова, — объяснил возникший в дверях Петухов. — Иначе котел не растопить.
— Уберите, — велел Курагин. — Здесь вам учреждение, а не дровяной склад.
— Леонтий Федосеич, они ж мокрые насквозь…
— Тогда сушите у себя дома. А отсюда уберите. Ясно?
Мрачно вздохнув, Костя принялся собирать дрова с отопительных батарей.
— Почему Лукича нет на месте? — обратился директор к Утятьеву.
— А он с утра пошел в, это самое, в Министерство пуговиц, — не сморгнув глазом, доложил тот. — Они просили посмотреть ихние часы в вестибюле.
— Непорядок. Сколько раз я говорил, к восьми-пятнадцати все должны быть на рабочих местах. Все, без исключения. А если кому куда надо, сначала пусть явится… А потом уже идет, куда надо… Как явится Лукич, срочно пришлите его ко мне. С объяснительной.
— Слушаюсь, Леонтий Федосеич.
— Там, в подвале, канализация протекает, — вдруг встрял Костя. — Весь пол залило, скоро пройти будет нельзя.
— Так вызовите аварийную, — отрезал директор. — Или что, я вам должен, это самое, чинить?..
— Давай вызывай, — поддакнул Утятьев. — Что ж ты? Я еще вчера тебе сказал, вызови аварийную…
— Ладно, вызову, — буркнул Костя. — Лева, пошли, надо еще дров напилить.
С большущей охапкой поленьев в руках он пнул ногой дверь и вышел. Следом за ним и я спустился в подвал. Осторожно ступая по цепочке кирпичей, мы пробрались в котельную. Там, по счастью, было пока сухо. Большую ее часть занимала куча антрацита и кое-как сваленные бревна. В углу гудел и потрескивал небольшой чугунный котел. Сквозь его щели и трещины видно было, как пламя усердно облизывает куски угля. Мы надели рукавицы, взвалили бревно на козлы и принялись пилить. Из-под зубьев пилы летели опилки вперемешку с водяными брызгами.
Когда мы распилили третье бревно, Костя объявил перекур.
— Если б ты только знал, — сказал он, усевшись на чурбак и закурив папиросу, — до чего мне всё это блядство настодолбенило.
— Да, дрова плохие, — согласился я. — И пила не заточена.
— Да нет, я не про дрова. Я вообще. Черт меня догадал родиться в Кривограде.
— Не горюй, Костя, — попытался утешить его я. — Все равно скоро и здесь начнется перестройка…
— Не начнется она здесь, не надейся. Как был Кривоград, так Кривоградом и останется. Ты что, до сих пор ничего не понял или прикидываешься?
— А что я должен понять?
— А то, что здесь творится.
— А что здесь творится?
Костя глубоко затянулся и выпустил струю дыма в низкий корявый потолок.
— Страна у нас чересчур большая, — задумчиво сказал он. — Охреневающе большая страна. С такой шутки плохи. Такую враз не переделаешь, нужен особый подход, верно?
— Разумеется, — кивнул я.
— Значит, надо сначала попробовать, примериться, эксперимент произвести, разве нет?
— Пожалуй, да.
— Вот, к примеру, посмотри на Прибалтику. Там сейчас самый настоящий полигон демократии. Как Польша при Александре Первом. Им её, демократию, разрешили и теперь смотрят, как пойдут дела. Если хорошо, будут расширять эксперимент. Если плохо, прикроют к едрене фене, вот и вся тебе демократия.
— Но демократия не есть вседозволенность, — напомнил я.
— Золотые слова, — оживился Костя. — Именно так, дружище. И у нас, в Кривограде, как раз устроили испытательный полигон вседозволенности. Ясно?
Он загасил папиросу и швырнул окурок в угол.
Костины слова никак не укладывались в голове, очевидно, мешала вмятина.
— Послушай, — сказал я, — а кто у вас в Москве генсеком?
— Не понял вопроса.
— Я говорю, кто в вашей Вселенной генеральный секретарь?
Костя изумленно посмотрел на меня.
— Да ты что, брат, из дурдома сбежал?
— Почему сбежал, меня выписали. То есть я точно не могу припомнить, но, должно быть, выписали. Скорей всего.
— Так-та-ак, — протянул Костя. — Интересные дела. Скажи, пожалуйста, а как тебя в дурдом-то занесло?
И я охотно рассказал всё, что удалось вспомнить. Про ссору с тестем, про двоих молодчиков на пустыре, про больницу, Альфегу и его книжечку, про то, как я обнаружил, выйдя из больницы, что мне негде жить и некем работать, и я плюнул на всё и решил поехать в Шарыгино, про то, как я ел лангеты и познакомился с Утятьевым, наконец про то, как самолет попал в зону необъяснимых флуктуаций и приземлился уже в Альтернативной Вселенной, где всё очень знакомо, но чуточку по-другому…
— Да что ж это делается?! — не дослушав, взорвался Костя. — Выкинули человека на улицу — из дома, с работы… А ты-то чего зевал? Как ты это позволил?
Я смутился.
— Ну, мне Лада сказала, напиши, мол, заявление о выписке… если ты честный человек. Конечно, я написал, я же честный. А с работы просто так уволили, по сокращению. Не драться же теперь с ними.
— Но врачи куда смотрели?! — бушевал Петухов. — Суки, бляди, коновалы, лишь бы койку освободить… Почему тебе инвалидность не оформили?
— Зачем инвалидность, я не хочу. Я работать могу, хоть в Шарыгино, хоть здесь…
— О Господи, я-то думал, ты прикидываешься, — запричитал Костя. — Нет, это полное скотство. Этого нельзя так оставить. Жаловаться надо!
— Куда жаловаться?
— В Москву!
— Так я ж как раз из Москвы…
Костя осекся.
— Да… — сказал он. — Действительно…
После некоторого раздумья он встал.
— Ладно, пошли наверх. Что мы тут сидим, говно нюхаем.
Мы поднялись в отдел. Оказалось, директор еще не уехал. Он сидел на стуле, расстегнув пальто, и дружески калякал с Агафоном Игнатычем. Утятьев и Гликерия, оставив работу, почтительно внимали их разговору.
Петухов бесцеремонно подошел к Утятьеву и, что-то прошептав на ухо, увлек его в соседнюю комнату. Директор неодобрительно на него покосился.
Я присел на стул в углу и задумался. Я думал о большой стране, очень-очень большой стране, где идет небывалый, неслыханный эксперимент, и страна до того большая, а эксперимент настолько небывалый, что идет он в разных местах в разные стороны.
Краем уха я слышал, о чем беседовали директор и Агафон Игнатыч. Насколько можно было понять, они обсуждали местное руководство. У кого-то отец был русский, а мать кривичанка, и тот специально взял фамилию матери. А еще у кого-то бабушка была татарка, а дед и вовсе мордвин, но тот всюду упорно козыряет кривичским происхождением. И еще один, сам кривич наполовину и жену взял русскую, однако сына пристроил в горком комсомола и явно намерен двигать его дальше. Никакого смысла в их беседе я не уловил. Какая разница, кривич ты или нет, лишь бы интернационалистом был. Однако они были всерьез этой темой увлечены, так и сыпали примерами, причем Агафон Игнатыч сообщил, что давно собирает картотеку, там они все как облупленные, и если Леонтий Федосеич заглянет на огонек, то сможет с этой картотекой подробно ознакомиться. После чего директор взглянул на часы, озабоченно сказал, что засиделся, а дела не ждут, и ушел.
Из соседней комнаты появились Петухов с Утятьевым, последний выглядел надутым и озабоченным.
— А где Леонтий Федосеич? — спросил Утятьев у Агафона Игнатыча и почему-то искоса взглянул на меня.
— Только что уехал.
— Вот незадача…
Костя сел за свой стол, придвинул машинку и принялся печатать.
Утятьев как-то странно, бочком приблизился ко мне. Казалось, он внутренне напружинился и в любой момент готов отпрыгнуть. Помнится, я подумал, что полученная от жены трепка основательно расшатала его психику.
— Ну что, Левочка, сидишь? — ласково осведомился Утятьев. — Сидишь и скучаешь, да? Может, лучше тебе сходить прогуляться, свежим воздухом подышать, а? Сходи-сходи, посмотри на город, проветрись, в магазины зайди…
— А магазины все закрыты, — подала голос Гликерия.
— Точно, — поддержал ее Костя. — Они годовой план выполнили и встали на переучет еще на прошлой неделе.
— Ну и что такого, — не смутился Утятьев. — Можно ведь и в кино сходить, и в кафе. У тебя, Левочка, деньги есть? А то я могу рублик дать…
— Спасибо, не надо, — ответил я. — Только мне как-то неудобно гулять в рабочее время.
— А что ж тут такого, золотой ты мой? Ты ж еще не оформился даже. Вот после двух приходи, мы вместе в дирекцию поедем, оформляться. А пока погуляй, Левочка, погуляй… Договорились?
— Хорошо, раз вы просите… — я начал одеваться, но вдруг вспомнил. — Погодите, а кто же будет за часами присматривать?
— Ничего страшного, Костя за ними приглядит, — лебезил Утятьев. — Он за ними все это время присматривал, вот и теперь присмотрит, невелика забота, верно, Костя?
— Угу, — промычал Петухов.
— Ладно, — сдался я. — Пойду, действительно, прогуляюсь. А то голова ноет что-то. Значит, вернусь в два часа, хорошо?
— Хорошо, дорогой, очень хорошо, — неизвестно чему обрадовался Утятьев.
Я вышел из особняка и сощурился, так ярко светило солнце, так сильно лучились сугробы радужными спектральными иглами. По тихой, пустынной улице, кое-как прибранной усилиями кооператоров, зашагал я в сторону центра. Чтобы не заблудиться, я решил идти всё прямо и прямо, а если сворачивать, то только налево, и тогда непременно найду дорогу обратно.
Однако не прошёл я и двух кварталов, как меня догнали те двое. Они словно выросли из-под земли по бокам, и я инстинктивно рванулся бежать, прикрывая руками голову, но меня крепко ухватили за локти.
— Спокойнее, спокойнее, — произнес один из них.
— Лев Григорьевич? — осведомился другой.
— Да.
Сзади подкатила новенькая черная «Волга» и затормозила рядом. Изнутри распахнули дверцу.
— Пожалуйста, пройдемте с нами, — сказали мне.
Меня держали вежливо, но прочно. Почти сразу я сообразил, что на сей раз по голове бить не будут. Иначе они бы не обратились ко мне по имени-отчеству.
— А в чем дело? — спросил я, влезая в машину.
Точнее говоря, я не столько влез, сколько меня запихнули, с энергичной и корректной сноровкой.
— Не прикидывайтесь, — посоветовал один из моих конвоиров.
— Мы из комитета госбезопасности, — полуобернувшись, добавил человек, сидевший на переднем сиденье.
«Волга» живо домчала до здания КГБ и въехала туда с заднего хода. Высокие глухие ворота распахнулись, пропуская машину во внутренний двор. Меня ввели в здание через маленькую железную дверь в стене, с квадратным окошечком и без ручки. Потом меня обыскали, оформили протокол изъятия и хотели, наверно, отобрать галстук и шнурки, но галстука я не ношу, а зимние сапоги у меня югославские, из «Ядрана», на молнии, и молнию отбирать они не стали. Затем меня отвели в полуподвал, в коридор, выстланный заглушающей шаги красной ковровой дорожкой, длинный и со множеством дверей, велели стать лицом к стене, отперли камеру, завели вовнутрь и заперли.
Узкое окно, выложенное стеклоблоками, пропускало мало света, и на потолке горела лампочка в решетчатом плафоне. Кроме койки, вмурованного в стену столика и параши, никакой мебели в камере не оказалось. Я сел на койку и задумался.
Вот так целый день и просидел, думал-думал, но ничего путного не надумал. С одной стороны, арестовывать меня совершенно не за что. Я не чувствую за собой никаких прегрешений. С другой же стороны, во времена Ягоды, Ежова и Берия миллионы людей в точности так же сидели и недоумевали, и не понимали, что происходит, и полагали, что вышло недоразумение, которое обязательно разъяснится. Обогащенный историческим опытом, я не столь наивен. Нечего тут думать и гадать, вывод очевиден — времена переменились, теперь мы будем бороться с гнилым либерализмом, недооценкой роли и принижением значения, будем все как один гневно осуждать, а тем временем нас будут брать по одному и объявлять врагами народа, и поступать с нами соответственно. Конечно, окончательная победа нэпа, оттепели и перестройки неизбежна. Жаль только, что теперь она отодвигается на несколько десятилетий. Но рано или поздно на неосталинизм найдется управа в виде неоперестройки. Лично я в этом твердо убежден.
Клацнул дверной замок, и в камеру заглянул надзиратель.
— Который тут на букву «ры»? — спросил он.
— А разве меня тут много? — удивился я.
— Щас вот как врежу по хлебалу… — пригрозил вертухай. — Шибко умный выискался. Спрашиваю, который тут на букву «ры»?
— Ну я на эту букву. А что?
— Выходи на допрос. Руки за спину. Давай-давай, шевелись.
Я вышел из камеры. Что ж, допрос так допрос. По крайней мере, это обещает внести в мое положение хоть какую-то ясность.
Мой следователь оказался человеком среднего роста, среднего телосложения, с ровным бесцветным голосом и лицом без особых примет. Он восседал в небольшом, аскетически обставленном кабинете под портретом Дзержинского в скромной никелированной рамочке.
Отчасти меня разочаровало отсутствие каких-либо заметных орудий пыток — ни испанского сапога, ни дыбы, ни даже нагана на столе. И лампу в глаза мне не направили, и стул мой не был намертво привинчен к полу, а просто придвинут небрежно боком к столу.
— Садитесь и давайте знакомиться, — сухо сказал следователь. — Моя фамилия Фядотов, через «я», Фома, Яков, Дмитрий и так далее. Буду вести ваше дело.
— Не знаю никакого Фому, — ответил угрюмо я. — И Якова с Дмитрием тоже. Вы мне горбатого не лепите и туфту не шейте, гражданин начальник.
— Давайте лучше оставим эти игры, — с укоризной в голосе предложил Фядотов. — Блатная музыка тут не к месту. Незачем прикидываться, Лев Григорьевич, мы отлично знаем, что вы за птица.
— Если вы такие хорошие орнитологи, объясните, почему меня арестовали?
— Вы еще спрашиваете. Ай-яй-яй, нехорошо корчить оскорбленную невинность. Вы сами прекрасно понимаете, почему.
— А вот и нет, не понимаю. И никакой вины за мной нет.
— Никакой?
— Абсолютно никакой.
В раздумье следователь побарабанил пальцами по столу.
— Все-таки вы нас недооцениваете, — сказал он. — Думаете, мы серые провинциалы, ведь наверняка так думаете, признайтесь.
— Даже если я так думаю, это еще не повод для ареста.
— Допустим. Но мы знаем о вас много, очень много, — гнул свое Фядотов. — Вы и представить не можете, как много на вас накоплено материала.
— Как интересно. Так давайте выкладывайте ваш материал.
— Пожалуйста. К примеру, вы утверждали, что капитализм становится могильщиком пролетариата. Что вскоре повсюду рабочих заменит автоматика, и пролетариат сохранится только в отсталых странах, где имеется диктатура пролетариата. Разве это не ваши слова? — сказал следователь и после паузы добавил: — Отвечайте.
Я смутился. Неужто я действительно мог такое ляпнуть? Да нет, вряд ли.
— Ошибаетесь, — возразил я. — Это не мои слова.
— В самом деле?
— Тогда докажите, где и когда я это говорил, при ком. Назовите свидетелей.
— Заметьте, вы уже начали выкручиваться, — погрозил мне пальцем Фядотов. — Может быть, вы не говорили также, что наша страна доведена до состояния алиментарной дистрофии? Что уже съедены, так сказать, жировые запасы и мускулы, что идет проедание нервных клеток? Хлестко сказано и образно, не спорю. Только боюсь, это вы чересчур. Ну и еще одна ваша метафора, насчет раковой опухоли и метастаз, вы сами помните, что имели в виду…
— Нет, не помню, — перебил я. — Ничего такого у меня и в мыслях не было. Вас кто-то неправильно информировал.
Я не мог взять в толк, откуда этот следователь выкопал такую беспардонную ложь обо мне. Никогда я не говорил этого. Да и как я мог говорить то, чего не думал. Тем более теперь, в эпоху гласности. Это раньше, в период застоя, люди говорили не то, что думали, но я никогда не был в их числе, разве что на экзамене по научному коммунизму. И то получил четверку. Не за это же меня арестовали.
Похоже, мне грозит быть осужденным по ложному доносу. Ну что ж, я готов к наихудшему.
— Что же это получается? — неискренне удивился Фядотов. — Чего у вас ни спросишь, вы ничего такого не говорили.
— А доказывать вину должны вы. Этого, между прочим, требует принцип презумпции невиновности. Времена Вышинского, надеюсь, прошли безвозвратно.
— Да, вы и впрямь крепкий орешек, — признал следователь. — Но это все так, лирика. Дело не в болтовне, есть факты посерьезнее.
И он выложил на стол мой паспорт.
— Отличная работа, не правда ли? — сказал он, постукивая по нему пальцем. — Наши эксперты просто в восхищении. Ничего подобного они в жизни не видывали, паспорт совсем как настоящий. Кто вас им снабдил, позвольте узнать?
— Между прочим, там написано, кем и когда паспорт выдан, — ответил я. — Вы что, намекаете, что он фальшивый? Так проверьте, чего вам стоит.
— Не беспокойтесь, мы уже телеграфировали запрос в Москву. Так что мы к этому еще вернемся. Меня пока интересует только, почему у вас прописка не проставлена? Неужто штампика не нашлось, а?
— Просто у меня нет прописки. Понимаете, нету, и всё. Я выписался, можете проверить.
— Да что проверять, — заулыбался Фядотов. — Проживаете вы на Сивцевом Вражке, там же и прописаны. Все удобства, третий этаж, балкон, окна во двор. Или вы теперь от собственной квартиры откажетесь?
— Ну, это уж слишком, — возмутился я. — Прямо бред какой-то. Слушайте, а вы меня, часом, ни с кем не путаете?
— Э, нет, Лев Григорьевич. Мы ничего не путаем, не та у нас профессия.
Тут в моем сердце шевельнулись сразу и надежда, и тревога. Ведь меня явно путают с кем-то другим. Но может быть, они путают нарочно, чтобы меня запутать и впутать. Такое тоже не исключено.
— Скажите пожалуйста, только честно, — попросил я. — Вы меня нарочно с кем-то перепутали или это просто ошибка?
— Я ценю ваш юмор, — усмехнулся следователь.
Сомнений быть не могло. Поднялась новая волна террора, и мне суждено пасть одной из первых невинных жертв. Собравшись с духом, я взглянул следователю Фядотову прямо в глаза. Обыкновенные служебные глаза, такие могли бы принадлежать и бухгалтеру, и домоуправу, и завкадрами. В них не замечалось ни тени инфернальности. Однако сей человек владел ключом от бездны и отверзал печати, и намеревался по долгу службы бросить меня живым в озеро огненное, горящее серою. Пришло время жатвы, ибо жатва на земле созрела. Но я знал, что придет и другое время, судить мертвых и дать возмездие, и выдать справки о реабилитации, и погубить губивших землю. Поэтому, превозмогая головную боль, я задал своему следователю вопрос.
— Хочу одно спросить, неужели вас ничему не учит исторический опыт? Сегодня вы крутите ручку мясорубки, завтра вас туда затянет самого, так ведь бывало, и не раз. Вы же не лапоть, должны понимать, что новая волна террора обернется в итоге и против исполнителей, против лично вас. Опомнитесь, пожалейте хоть себя и свою семью, коли уж вам людей не жалко…
Фядотов откинулся на спинку стула и покрутил головой.
— Ага, понимаю, — не сразу ответил он. — Хороший ход, отлично придумано. Вы надеетесь, что я, как дурачок, отправлю вас на психиатрическую экспертизу. И тогда ваша Эмнисти Интернэшнл поднимет очередной скандал насчет карательной психиатрии. Ловко. Но этот номер не пройдет, зря симулируете.
— Позвольте, я не знаю никакой Эмнисти, — растерялся я. — У меня нету знакомых иностранок. Что вы из меня, шпиона сделать хотите?
— Браво, — сказал следователь и саркастически похлопал в ладоши. — Это становится занятным. Ну-ну, продолжайте, времени у нас предостаточно.
— Сначала я думал, вы меня с кем-то путаете, — произнес я. — А теперь вижу, что ошибся. Только учтите, я не дам никаких ложных показаний и ничего не подпишу. Можете делать со мной всё, что угодно, новую звездочку на погоны на мне вам не заработать.
— Н-да, московские коллеги нас предупреждали, что с вами лучше не связываться. Да что поделать, если вы сами напросились. Мы не могли вам позволить мутить здесь воду и налаживать контакты. У нас такие штучки не проходят, — он выдвинул ящик стола, но извлек оттуда не револьвер, а чистый бланк и взял ручку из подставки. — Что ж, давайте составим протокол. Ваша фамилия, имя, отчество?
— Русских Лев Григорьевич.
— Я имею в виду, настоящая фамилия.
— А у меня одна фамилия, Русских, она же настоящая.
— Ну что вы запираетесь, Рускин, кого вы хотите обмануть вашим подложным паспортом? Значит, я записываю: Рускин Лев Григорьевич, он же Русских, подпольная кличка Физик. Так или нет?
— Действительно, я физик по образованию, и никакая это не кличка. Русских — моя настоящая фамилия. Я не знаю никакого Рускина. И сроду не жил на Сивцевом Вражке. Зря стараетесь, уверяю вас.
Фядотов поднял на меня глаза и в замешательстве поскреб пальцем висок. Я сочувственно подумал, что он, вероятно, как и Костя Петухов, живет на третьем этаже и ходит мыться к знакомым.
— Наверно, закурить хотите? — спросил он.
— Нет, не курю.
— Давно бросили?
— И не начинал никогда.
— Странно, по моим сведениям, вы заядлый курильщик.
Хмыкнув, следователь принялся писать. Споро и без заминки заполнив протокол, он придвинул его ко мне вместе с бумагой и ручкой.
— Прочтите и распишитесь.
— Не буду, — заявил я.
— Как это не будете?
— А так. Отказываюсь подписывать.
Нахмурившись, следователь поднялся из-за стола, однако бить меня не стал, а прошелся по кабинету.
— Ладно, Рускин, — сказал он, вновь подойдя к столу и нажимая кнопку под столешницей. — Для первого раза хватит. Уведите арестованного.
Последние слова предназначались конвоиру, который и водворил меня обратно в камеру. Не раздеваясь, я лег на койку и, несмотря на боль в голове, почти мгновенно уснул.
Утром надзиратель разбудил меня, согнал с койки и сводил на оправку. Потом принесли завтрак. Свое решение о голодовке я пересмотрел. Впереди у меня этап и лагеря, значит, надо беречь силы, чтобы дотянуть до реабилитации. Поэтому я съел завтрак и стал думать.
В голову лезла всякая чушь. Вот, например. Материя дискретна, время непрерывно. Невозможно представить себе как непрерывную материю, так и дискретное время. В дискретном времени Ахилл никогда не догонит черепаху. Я вообразил, как он гонится за ней, в полной боевой выкладке, запыхавшийся и потный, бренчащий амуницией. Ему бы гнаться за Гектором, подвиг совершить, так нет, сдуру погнался за черепахой. Зенон Элейский ухмыляется в бороду, ему-то что, он, знай, апории выдумывает, благо не ему их решать. Еще я подумал, что теперь непонятно стало, то ли перестройка гонится за сталинизмом, то ли сталинизм за перестройкой. Зато ясно одно — кто кого догонит, тот того и разделает, как Бог черепаху. Безо всяких там апорий.
Тут пришел надзиратель и повел меня к следователю. Надзиратель оказался новый, а следователь вчерашний — Фядотов.
Внутренне я подготовился к новому туру игры в кошки-мышки, облыжным обвинениям и, возможно, незаконным методам ведения допроса. Однако случилось непредвиденное.
Сегодняшний Фядотов вел себя совсем иначе, нежели вчерашний. Он встал из-за стола, приветствовал меня, подав руку. В ответ я демонстративно заложил руки за спину. Тогда следователь неопределенно улыбнулся и попросил присаживаться.
— Извините, Лев Григорьевич, я вижу, вы не в духе, — заговорил он, нервно вертя в руках канцелярскую скрепку. — И я вполне вас понимаю. Должен перед вами извиниться, что я и делаю. Так что примите мои извинения, Лев Григорьевич, очень вас прошу. Произошла ошибка, крайне досадная ошибка, поверьте. Мы приняли вас за другого человека.
— В самом деле? — не поверил я своим ушам.
— Да, как это ни прискорбно для нас. Бывают же такие совпадения…
Нахлынувшую радость я не мог ни скрыть, ни унять, да в том и надобности не было.
— Значит, всё в порядке? И перестройка продолжается? Значит, перестройка необратима?
— Ну конечно, — широко улыбнулся Фядотов. — Вот ваш паспорт. Вещи вам отдадут при выходе. Вы свободны.
— А я-то уж вообразил невесть что, — изливался я. — Навыдумывал, знаете ли… Ах, до чего я рад, вы себе представить не можете. И за себя рад, и за страну, и вообще…
— Надеюсь, вы сохраните происшедшее в тайне? Нам бы очень этого хотелось.
— Да-да, понимаю, — закивал я. — Конечно же. Конечно.
— Тогда больше не смею вас задерживать. Всего доброго, — попрощался Фядотов. — Сержант, проводите товарища.
Вот так, неожиданно и счастливо, закончились мои приключения в Кривоградском КГБ. Нет худа без добра, ведь зато я лишний раз убедился в том, что альтернативы у перестройки нет. Ради этого стоило провести сутки под арестом.
Дорогу от КГБ до Службы точного времени я отыскал без труда — троллейбус останавливался как раз напротив, и через две остановки выходить.
— Батюшки, Лева! — как-то кисло обрадовался Утятьев при моем появлении. — Куда ты запропастился?
Он и Петухов сидели в промерзлом, нетопленном помещении отдела, не снимая пальто и шапок. Холод стоял такой, что пар шел изо рта.
— Мы уже и милицию, и морг обзвонили, и больницы… — сообщил Костя.
— А меня в КГБ забрали, — объяснил я.
— Час от часу не легче, — развел руками Утятьев. — Я ж тебя предупреждал, держи язык за зубами. Предупреждал или нет?
— Как забрали, за что? — вздрогнул Петухов.
— Да ни за что. Перепутали меня с кем-то. Продержали сутки, извинились и отпустили. Просили никому не говорить, так что я уж вам по секрету, ладно?
— Ну ты даёшь, — восхитился Костя.
Утятьев задумчиво покачал головой.
— Странно, — сказал он. — Просто так они давно уже не забирают.
— Говорю вам, ошибка вышла.
— Ну-ну…
— А что у вас так холодно? — спросил я. — Давайте котел растопим, я помогу…
В ответ Костя выматерился так многоэтажно, что в конце концов сбился, захлебнулся и, не находя больше слов, схватил меня за рукав и потащил к люку, ведущему в подвал.
— Вот! Смотри! Смотри, что случилось! — выкрикивал он, отваливая обитую жестью крышку. — Я так и знал! Я чувствовал, что этим всё кончится!
Черная смрадная жижа почти доверху заполняла подвал. Добраться до отопительного котла и до водородных часов теперь мог разве что аквалангист.
— Что ж теперь будет? — ахнул я.
— А ничего! — истерически завопил Костя. — Конец часам, время умерло, времени больше не будет!
И он обматерил небо и всё, что на нём, землю и всё, что на ней, и море и всё, что в нём, ибо времени уже не будет.
Потом, отдышавшись, Петухов рассказал мне, что произошло вчера, после моего ухода.
Как и было велено, Костя позвонил в аварийную службу канализационной сети. Там поинтересовались, где именно течь, на улице или в доме. Костя сказал, что в стене. Тогда его спросили, с какой стороны, изнутри или снаружи. Он сказал, изнутри. Тогда ему ответили, что ничем не могут помочь, их служба ремонтирует только ту сеть, что на улице. Костя выругался и бросил трубку.
Потом Костя позвонил в их ЖЭР и попросил прислать сантехника. Тогда его спросили, кем является их учреждение, арендатором или владельцем. Костя позвонил в дирекцию, попросил найти договор о найме помещения. Договор нашли и по нему выяснили, что особняк сдан в аренду. Костя позвонил в ЖЭР, подтвердил, что здание арендуется, и попросил прислать сантехника. Тогда ему ответили, что ЖЭР не занимается арендаторами, поскольку те должны делать текущий ремонт самостоятельно.
Тогда Костя рассвирепел и с горя стал звонить куда попало. В горкоме партии ему сказали, что теперь они занимаются только политическими вопросами, и посоветовали обратиться в горисполком. Горисполком посоветовал обратиться в Минкоммунхоз. Минкоммунхоз посоветовал обратиться в Главремстрой. Главремстрой посоветовал обратиться в Главгорканализацию. А Главгорканализация посоветовала обратиться в ЖЭР.
Костя выругался и бросил трубку.
На всякий случай он решил позвонить в санэпидемстанцию, не то пожаловаться, не то посоветоваться. Там спросили, какое здание, он ответил, что двухэтажное. Тогда вопрос уточнили, в смысле, арендованное или свое. Костя сознался, что арендованное. Там сказали, что к арендаторам санэпидемстанция не выезжает. Костя спросил, неужто арендаторы могут тонуть в дерьме и ничем таким не заболеть. На другом конце провода выругались и бросили трубку.
Снова начал Костя названивать во все инстанции Кривограда, и наконец кто-то в Совете Министров дал ему дельный совет. Послушайте, сказали ему, попробуйте договориться с вашим ЖЭРом, просто попросите их по-человечески.
Костя позвонил в ЖЭР по-человечески, представился, выяснил, с кем говорит, оказалось, что с инженером Ивановой. Костя рассказал о своих телефонных мытарствах, еще раз обрисовал ситуацию, сказал, что в подвале под угрозой отопительный котел, а также уникальная научная аппаратура, и попросил прислать сантехника. Тогда инженер Иванова сказала, что передаст трубку старшему инженеру.
Пришлось объяснять всё сначала, теперь уже старшему инженеру Петровой. В ответ на просьбу прислать сантехника она сказала, что всё понимает, что постарается помочь и попробует уговорить сантехника прийти. Тогда Костя поинтересовался, кто у них в ЖЭРе заправляет делами, старший инженер или сантехник. На что старший инженер Петрова грустно ответила, что, видите ли, сантехник у них один на весь район. Тогда Костя положил трубку и выругался.
Поскольку рабочий день к тому времени заканчивался, Костя напоследок позвонил своему директору, но того на месте не оказалось, он ушел на заседание.
А когда наутро Петухов явился на работу с резиновыми рыбацкими сапогами под мышкой, выяснилось, что сапоги ни к чему. Меньше чем за сутки уровень канализационной жижи поднялся на полтора метра, и всё было кончено.
— Представляешь, — заключил он, — такая охеренно большая страна, а сортир починить некому…
Я уныло смотрел на разверстый люк, где в смрадной топи бесславно погибло замечательное изобретение Хаима Гершензона, словно камень, поверженный в море, подобно Вавилону, городу великому; и думал о нашей большой, очень большой стране, где так трудно пробивает себе дорогу революционная перестройка.
— Теперь Утятьев меня ругает, — добавил Костя. — Но мне-то по фигу, а вот ему директор теперь большущую клизму вставит. Ведь котел-то не растопить. Как работать будем в такой холодрыге…
— Да, нехорошо как-то получилось.
Петухов с грохотом захлопнул крышку люка, и мы вернулись в отдел.
— Снабженец звонил, — сообщил нам Утятьев. — Говорит, завтра нам электрокамин привезет.
— Что с него толку, — откликнулся Петухов.
— Ну, хоть руки погреть.
Я подошел к столу Утятьева, и тот беспокойно заерзал.
— Вишь, Левочка, нехорошо-то как получилось… — пробормотал он, отводя в сторону глаза. — Прям не знаю, как теперь с тобой быть… Уж я директора упрашивал, ей-Богу, чуть не в ногах валялся. А он говорит, без прописки не возьмёт на работу, мол, не возьмёт, и шабаш. Так что ты уж не обессудь…
У меня подкосились ноги, и я сел на первый попавшийся стул. От потрясения я не мог вымолвить ни слова.
Тягостное молчание воцарилось в комнате. Костя стоял у окна и задумчиво постукивал ногтями по стеклу. Утятьев, не глядя на меня, суетливо тасовал и перекладывал из стороны в сторону бумаги на своем столе. Вдруг он спохватился:
— Чёрт подери, двенадцать скоро!
Сняв трубку и набирая номер, Утятьев скомандовал:
— Костя, давай, как будет двенадцать, колоти по трубе.
— Здрасьте, а как я узнаю?
— У тебя что, своих часов нету? На, держи мои, — он отстегнул браслет и, протягивая часы Косте, сказал в трубку: — Алё, центральный? Примите сигнал эталона.
Петухов взял со стола канцелярский дырокол и подошел к отопительному стояку в углу.
— Пять, четыре, три, два, один… — вполголоса отсчитал он, глядя на циферблат, и с размаху стукнул дыроколом по трубе.
Гулкий, утробный звук разнесся по всему нетопленому дому.
Утятьев кашлянул и раздельно, дикторским тоном сказал:
— Ровно двенадцать.
Январь—июнь 1989