Часть первая Кремень и зеркало

Рат

Была весна, когда его опекуны, О’Хейганы, привезли Хью О’Нила в замок Данганнон. Мальчику их отряд представлялся грандиозной процессией: двадцать, а то и тридцать лошадей, позвякивавших медной сбруей, телеги с подарками для его дядьев, О’Нилов из Данганнона, фургон с мычащими коровами, вооруженные слуги, лучники и женщины в ярких шалях, О’Хейганы, и Макмагоны, и их вассалы. И он сам, сознававший: пусть ему всего десять лет, но самое главное в этой процессии – именно он, тощий мальчишка верхом на пятнистом пони, в новом плаще и с новеньким кольцом на пальце.

Ему все казалось, что уже подъезжают и будто бы он узнает окрестности. Он всматривался в горизонт, не покажется ли замок, и ежечасно донимал своего кузена Фелима, приехавшего забрать его в Данганнон: «Уже приехали?» – пока тот не рассердился и не сказал, чтобы Хью больше не спрашивал, пока не увидит замок своими глазами. А в тот миг, когда замок наконец предстал его глазам, шальное солнце как раз выглянуло из-за туч и так блеснуло на мокрых после дождя, выбеленных известкой кольях палисадов, что весь замок показался сверкающим и близким, но в то же время далеким, теряющимся в дымке, – и у Хью перехватило дух, потому что эта каменная башня с глинобитными, крытыми соломой пристройками увиделась ему всеми замками разом, о каких он только слыхал с самого детства в сказках и песнях. Он ударил пони пятками. Фелим что-то кричал, женщины смеялись, звали его и пытались удержать, но Хью уже скакал во весь опор по длинной раскисшей дороге, поднимавшейся на пригорок, куда как раз съезжались встречающие – всадники с высокими тонкими копьями, черневшими против солнца, его дядья и кузены, О’Нилы. Заметив мальчика на пони, они замахали ему и разразились приветственными криками.

Следующие несколько недель все с ним носились, и Хью это волновало и будоражило. Он невозбранно бегал повсюду и везде совал свой нос – эдакий малорослый рыжий бесенок с жилистыми, розовыми от холода ногами и тонким, пронзительным голоском. Дядья трепали его по голове своими большими ладонями, похлопывали по плечу и смеялись над его россказнями и сумасбродствами, а за подбитого кролика расхваливали так, словно он завалил два десятка оленей. Ночевал он вместе со всеми, свернувшись калачиком среди огромных потных волосатых тел в большом зале, где в самом центре горел открытый торфяной огонь. Подолгу лежа настороже, без сна, он смотрел на дым, поднимавшийся от очага и уходивший через отверстие в крыше, и слушал, как его кузены и дядья переговариваются в темноте, храпят и пускают пивные ветры.

Ведь не случайно же его ставили выше кузенов, хотя те были старше! Не случайно первому давали выбирать лучшие куски из густого жаркого, в котором таяли жирные комки масла, а когда он говорил, не отмахивались, но внимательно слушали. Наверняка была причина – и видимо, не слишком хорошая, иначе зачем было держать ее в тайне? Хью все это чувствовал, хотя высказать бы не смог. То и дело он ловил на себе задумчивые, печальные взгляды взрослых – такие, будто его было за что жалеть, – а когда в очередной раз начинал хвастаться своими подвигами, женщины, случалось, подходили и крепко его обнимали, не говоря ни слова. Он словно попал в какую-то чужую историю, не зная, о чем она, и от этого стал совсем неугомонным и взбалмошным.

Однажды, вбежав в большой зал, он застал дядю Турлоха Линьяха за каким-то спором с его женщиной: дядя кричал на нее – не лезь, мол, в мужские дела. Заметив Хью, женщина подошла, поправила на нем плащ, отряхнула от налипших листьев, разгладила складки, а затем бросила Турлоху через плечо:

– И что же, он так всю жизнь и проходит в английских костюмах?

Турлох Линьях, стоявший у огня, насупился, опрокинул в рот остатки пива и пробормотал себе в кружку

– У его деда Конна был английский костюм. Отличный костюм из черного бархата, как сейчас помню. С золотыми пуговицами. И шляпа, да-да! Из черного бархата! С белым пером!

Турлох перешел на крик, но Хью не понял, на кого дядя сердится: на него ли, на женщину или на себя самого. Женщина расплакалась, закрыла лицо шалью и выбежала вон. Турлох искоса глянул на Хью и сплюнул в огонь.

Вечерами они все сидели при свете очага и большой, чадной свечи из тростника, пропитанного маслом, пили данганнонское пиво и испанское вино и вели беседы. Все разговоры вращались вокруг одного – самих О’Нилов. Все остальное всплывало лишь между прочим, в рассказах или песнях, так или иначе связанных с их долгой историей. Речь могла зайти, например, о странности англичан (легковерием она объяснялась или глупостью – тут оставалось место для спора), или о набегах на соседние кланы и ответных налетах, или о каких-нибудь совсем уж давних делах. Хью не всегда различал – да, пожалуй, и взрослые не всегда могли сказать с уверенностью, что из этого случилось тысячу лет назад, а что происходило прямо сейчас. Герои ходили в походы, убивали врагов и уводили их скот и женщин; О’Нилы восседали на троне ard Rí[14], верховного короля, на холме Тары. Вспоминали их предка, Ньяла Девяти Заложников, и верховного короля по имени Юлий Цезарь; вспоминали Брайана Бору и Кухулина (тот уж, верно, жил давным-давно), а с ними – дочь короля испанского, которой покамест не дождались[15], и Шейна О’Нила (ныне живущего) с его свирепыми шотландскими «краснолапами»[16]. Конн, дедушка Хью, тоже был О’Нил – всем О’Нилам О’Нил, вождь клана и всех его септов[17], – да только отчего-то дал слабину и принял от англичан кличку графа Тирона. Век за веком О’Нилы всходили на коронационный камень в Туллахоге под звуки колокола святого Патрика[18], и только Конн О’Нил, граф Тирон, этим не удовольствовался: он преклонил колени перед Гарри, заморским королем, и поклялся сеять пшеницу и учить английский. А на смертном одре сказал, что надо быть дураком, чтобы довериться англичанам.

В хитросплетениях этих рассказов, где каждая нить оставалась на виду и сверкала своими незабываемыми эпизодами, но в то же время была неразрывно связана со всеми прочими, Хью различал и собственную историю: его дед так запутал дело с преемником по линии О’Нилов, что Шейн, дядя Хью, поднял мятеж и убил своего единокровного брата Мэтью, который был внебрачным сыном Конна и отцом самого Хью. И вот теперь Шейн называл себя главным О’Нилом, и считал весь Ольстер своим, и без зазрения совести разорял земли своих кузенов – да не в одиночку, а со своими шестью сыновьями, лютыми, как звери. Но Шейн был узурпатором, а настоящим наследником считался он, юный Хью. Иногда все это виделось ему четко, словно узор оголенных ветвей на фоне зимнего неба; иногда – нет. Англичане… с ними было что-то непонятное. Они туманили взгляд, как соринка в глазу.

Вот Турлох Линьях аж захлебывается от восторга:

– И тут приходят сэр Генри Сидней и вся его рать! И что же Шейн? Может он устоять против Сиднея? Да ни в жисть! Все, что он еще может, – это бежать! Сигануть в Блэкуотер и плыть, спасая свою шкуру, вот так-то![19] Выпьем же за здоровье лорда-наместника, ибо истинному наследнику Конна он – добрый друг!

А вот брегон, законник:

– Чего они хотят? Да всего-то самую малость: преклони колени перед королевой и отдай свои земли. Она их будто бы заберет, а взамен даст тебе графский титул – и тут же все твои земли вернет обратно. Surrender and regrant[20], – добавляет он по-английски. – И ты теперь ее уррах[21], хотя на деле все осталось по-старому…»

– И они дают клятву помогать тебе против твоих врагов, – говорит Турлох.

– Нет, – возражает другой, – это ты даешь такую клятву. И тут уж придется помогать им, хочешь не хочешь. Даже против собственного родича или клятвенника, коли они на него взъелись. Прав был Конн: дураком надо быть, чтобы им довериться.

– Граф Десмонд доверился, а теперь сидит в лондонской тюрьме.

– Граф Десмонд – ихнего племени. Нормандец он, не из О’Нилов.

Fubún[22], – произносит слепой поэт О’Махон тихим, тонким голосом, от которого смолкают, как по команде.

Fubún – на серые ружья чужаков.

Fubún – на золотые цепи.

Fubún – на придворную речь англичан.

Fubún – на идущих против сына Марии.

Хью слушает, вертит головой, заглядывает в лица О’Нилам. Проклятие поэта очень сильное, и ему страшно. Он чувствует, что оказался в центре внимания, и не понимает, почему.



– Пять королевств в Ирландии, – сказал поэт О’Махон. – По одному – на каждую из пяти сторон. Когда-то в каждом королевстве были свой король, и двор, и королевский замок с белоснежными башнями. Крепкие стены копий, молодое, веселое войско.

– Тогда и верховный король был, – подхватил Хью, сидевший у ног О’Махона в траве, все еще зеленой, несмотря на канун Всех Святых.

С холма, где они сидели, виднелось вдалеке Большое озеро; в закатном свете серебро вод угасало, и на смену ему разгоралось золото. Кочующие стада – богатство Ольстера – брели через холмы и долины. Все это была земля О’Нилов – испокон веков.

– И впрямь, – сказал О’Махон. – Был когда-то верховный король. И будет снова.

Ветер взъерошил белые волосы поэта. О’Махон не видел своего кузена Хью, но мог видеть ветер – так он сам говорил.

– Ну так вот, кузен, – продолжал он. – Подумай только, как прекрасно устроен мир. Каждое королевство Ирландии славится чем-то своим: Коннахт, что на западе, – своей ученостью и магией, книгами, анналами и обителями святых. Ольстер, что на севере… – поэт простер руку над землей, что оставалась для него незримой, – своей отвагой, воинами и сражениями. Лейнстер, что на востоке, – гостеприимством, открытыми дверьми, пирами и котлами, что никогда не скудеют. Мунстер, что на юге, – своими трудами, крестьянами да пахарями, ткачами да скотогонами; славится он рождением и смертью.

Хью глядел в дальнюю даль, куда, петляя, убегала река и где понемногу сгущались тучи.

– А какое из них самое главное? – спросил он.

– Хм… – О’Махон сделал вид, будто задумался над вопросом. – А ты как думаешь, какое?

– Ольстер, – сказал Хью О’Нил из Ольстера. – Потому что у нас воины. Кухулин был из Ольстера, а он побивал всех, кого хошь.

– А-а.

– Мудрость и магия – это, конечно, хорошо, – снизошел Хью. – Щедрость – тоже хорошо. Но воины могут побить кого угодно.

О’Махон кивнул невпопад и заявил:

– Главное королевство – это Мунстер.

Хью не нашелся, что на это сказать. Рука О’Махона потянулась к нему, нащупала его плечо. Хью понял, что поэт сейчас все объяснит.

– В каждом королевстве, – начал он, – и в северном, и в южном, и в восточном, и в западном, тоже есть свой север и юг, свой восток и запад. Верно я говорю?

– Да, – сказал Хью.

Он даже мог показать, где что: слева, справа, впереди, позади. Ольстер – на севере, но в Ольстере тоже есть свой север, север севера; это там, где правит его злой дядя Шейн. А там, на этом севере, на севере Шейна, тоже есть свой север, и свой юг, и восток, и запад. И, опять же…

– Слушай меня, – сказал О’Махон. – В каждое королевство с запада приходит мудрость – знание о том, как устроен этот мир и как он таким стал. С севера приходит храбрость – чтобы защищать этот мир от всего, что может его погубить. С востока приходит щедрость – чтобы воздавать по заслугам мудрецам и храбрецам, чтобы вознаграждать королей, хранящих этот мир. Но прежде всего, о чем я сказал, должен быть сам этот мир: мир, который можно познавать, защищать, восхвалять и хранить. И этот мир приходит из Мунстера.

– О-о, – протянул Хью, ничегошеньки не понимая. – Но ты сказал, королевств было пять.

– Сказал. И все так говорят.

– Коннахт, Ольстер, Лейнстер, Мунстер. А пятое королевство – это какое?

– Ну же, кузен! Скажи мне, какое?

– Мид! – догадался Хью. – Там, где Тара! Где короновали королей!

– Славная это страна. Не север, не юг, не восток и не запад. Но она – в середине всего.

Больше он ничего не добавил, но Хью почувствовал, что это еще не все.

– Ну а где ж ей еще быть? – спросил он.

О’Махон лишь улыбнулся. Интересно, подумал Хью: он слепой, так откуда ему знать, что он улыбается и что другие это видят? По спине его пробежал странный холодок – верно, потому, что солнце уже почти село.

– Хотя, может статься, она где-то совсем далеко, – пробормотал он.

– Может статься, – откликнулся О’Махон. – Быть может, совсем далеко, а может, и близко. – Он снова умолк, пожевал губами и вдруг спросил: – Скажи-ка мне вот что, кузен: где центр всего мира?

То была старая загадка, и даже Хью в свои нежные годы знал на нее ответ – от брегона его дяди Фелима. В мире – пять сторон; четыре из них – север и юг, восток и запад, но какая же пятая? Он знал, как назвать ее, но именно сейчас, сидя в зарослях папоротника, скрестив голые ноги и глядя на высившуюся поодаль башню Данганнона, почему-то не хотел отвечать.



На Пасхальной неделе из серебристой утренней дымки на юго-востоке соткался медленно приближавшийся отряд конных и пеших. Даже если бы Хью, смотревший с башни, не заметил красного с золотом знамени лорда-наместника Ирландии, когда оно заплескалось на внезапно налетевшем сыром ветру, он все равно бы понял, что это англичане, а не ирландцы. Они двигались четким темным крестом и слаженно, как одно целое: за передовыми, в центре, – знаменосец; там же – лорд-наместник верхом на коне; по бокам от него – пешая охрана с длинными ружьями на плечах. В арьергарде тащилась повозка, запряженная волами.

Хью слез с башни, выкрикивая новости на ходу, но гостей и без него заметили. Фелим, О’Хейган и Турлох собирались выехать им навстречу и уже седлали коней на дворе. Хью крикнул конюхам, чтобы привели его пони.

– Ты не поедешь, – сказал Фелим, натягивая перчатки из английской кожи.

– Поеду! – возразил Хью и поторопил мальчишку-конюха: – Давай, шевелись!

Конь Фелима вдруг затряс головой и заплясал; сердито дергая за узду, Фелим попытался призвать Хью к порядку. Разрываясь между двумя строптивцами, он побагровел от натуги, а Хью уже вскочил на пони и рассмеялся, понимая, что ничего Фелим ему не сделает. До сих пор Турлох лишь молча смотрел, но теперь поднял руку, призывая Фелима умолкнуть, и притянул Хью к себе.

– Какая разница, сейчас они его увидят или потом? – сказал он и с какой-то странной нежностью потрепал Хью по голове.



Два отряда, английский и ирландский, встали друг против друга по берегам заболоченного ручья. Глашатаи сошлись посередине и обменялись торжественными приветствиями. Затем лорд-наместник, являя снисхождение, выехал вперед в сопровождении одного лишь знаменосца, разбрызгивая воду из-под копыт и помахивая Турлоху рукой в перчатке. Турлох двинулся ему навстречу. Они встретились на полпути; Турлох соскочил с седла и пожал лорду-наместнику руку, взявши его коня под уздцы.

Наблюдая за всеми этими церемониями, Хью поостыл и перестал рваться вперед. Он повернул своего пони и спрятался за всхрапывающим жеребцом Фелима. Сэр Генри Сидней оказался огромен: его рот, полный белых зубов, зиял просветом в черной бороде, доходившей почти до глаз – маленьких и тоже черных; на фоне мощных ляжек, обтянутых узкими штанами и голенищами высоких сапог, тонкий меч, свисавший с пояса, выглядел детской игрушкой. Необъятная грудь, закованная в кирасу, круглилась винным бочонком; Хью не знал, что по тогдашней моде брюхо нагрудника не прилегало вплотную к тулову, и решил, что в животе лорда-наместника он мог бы поместиться целиком. Сэр Генри поднял руку в рукаве такого сложного кроя, таком пышном и сборчатом, какого Хью отродясь не видывал; отряд у него за спиной пришел в движение, и в этот же самый миг сверкающие глаза лорда-наместника отыскали Хью.

Годы спустя Хью О’Нил пришел к выводу, что у него внутри – что-то вроде сундука с сокровищами, где некоторые мгновения его жизни хранятся в первозданной целости. Какие-то из них были грандиозны, другие – ужасны, третьи – до странности заурядны, но все оставались нетронутыми и совершенными, как и все сопутствующие им впечатления и чувства. И одним из самых ранних сокровищ в этом сундуке был тот самый миг, когда дядя Турлох подвел к нему коня лорда-наместника, а лорд наклонился с седла, ухватил Хью за руку – тонкую, словно прутик, и как только она не переломилась в этих могучих пальцах! – и заговорил с ним по-английски. Сохранилось все: и огромная хохочущая голова, и звяканье сбруи, и резкий запах свежих конских яблок, и даже влажный блеск росы, покрывавшей серебряный нагрудник сэра Генри. Во сне или наяву и в Лондоне, и в Риме этот миг, этот среброзеленый опал, временами выходил наружу и показывался ему, заставляя дивиться снова и снова.



Переговоры о том, чтобы сэр Генри забрал Хью О’Нила в Англию под свою опеку, тянулись несколько дней. Брегон О’Нилов, законодатель и знаток законов, переводил слова сэра Генри тем, кто не знал по-английски, а сэр Генри был терпелив и осторожен. Ему хватило терпения выслушать бесконечную историю обид, которые понесли данганнонские О’Нилы от Шейна. И хватило осторожности не брать на себя больше, чем он уже пообещал прямо: что он, Генри Сидней, будет добрым другом барону Данганнону, как он величал Хью. Но в то же время он намекал, что из этого могут выйти немалые почести и, самое главное, – титул графа Тирона, который после смерти Конна так и остался ждать, кому королева его подарит.

А сам лорд-наместник подарил Хью ножик в ножнах, с рукоятью слоновой кости, украшенной маленьким изумрудом необычного оттенка, и сказал, что самоцвет этот взяли с боем с испанского корабля, везшего сокровища из Перу, и случилось это по ту сторону света. Хью не допускали к переговорам; он сидел с женщинами, вертя ножик в руках и гадая, что это может значить: «по ту сторону света». Когда до него начало доходить, что он и впрямь отправится в Англию с сэром Генри, он стал застенчив и молчалив – не смел даже спросить, каково ему там придется. Он пытался представить себе Англию, но на ум приходила лишь необъятная каменная громада вроде собора в Арме, бог весть сколько раз помноженного сам на себя, – место, где никогда не светит солнце.

Заметив за ужином, что Хью торчит в дверях и подглядывает, сэр Генри поднял кубок и крикнул ему:

– Заходи, мой юный лорд! Ирландцы заулыбались и даже посмеялись, услышав такой комплимент, но Хью едва знал английский и не был уверен, что смеются не над ним. Кто-то подтолкнул его вперед, но Хью увернулся, желая идти сам. Он выпрямился во весь рост, положил руку на рукоять ножичка, висевшего на поясе, храбро прошествовал через зал и приблизился к сэру Генри, человеку-горе.

– Ну, мой лорд, поедешь со мной в Англию?

– Да, если дядья велят мне ехать.

– Так они и велят. Ты увидишь королеву.

На это Хью ничего не ответил: чтобы представить себе королеву, ему не хватало воображения. Рука сэра Генри легла ему на плечо каменной глыбой. – У меня есть сын, твой ровесник. Или нет, чуть помладше. Его зовут Филип[23].

– Фелим?

– Филип. Это английское имя. Ну что ж, раз ты не против, так не будем зря время тянуть. Завтра поутру и поедем! Сэр Генри с улыбкой обвел взглядом зал. На самом деле он дразнил Хью; все и так уже было сговорено на завтра.

– Завтра – слишком рано!

– Хью, попытался сказать это веским басом, как дядя Турлох, но ничего не вышло – зато ему вдруг стало очень страшно. Услышав смех за спиной, он резко обернулся – кто это над ним потешается? Стыд оказался куда как сильнее страха.

– Если ваша светлость того желает, значит, поедем! Завтра! В Англию!

Зал одобрительно загудел, а сэр Генри только кивнул в ответ – медленно, по-бычьи.

Хью поклонился, повернулся и сумел дойти до двери, не поддавшись порыву бежать со всех ног. Но, выйдя из зала, он тотчас бросился бегом вон из замка, по раскисшей дорожке между надворных построек, мимо О’Хейганов, скучающих в дозоре, и за стену, на волю, в серые вечерние поля, укрытые лениво колышущимися завесами тумана. Не сбавляя шагу, он промчался по утоптанной тропке среди мокрой травы, вверх по длинному пологому склону между Данганноном и высившимися поодаль древними курганами. И вот впереди показался дуб, разбитый молнией еще в незапамятные времена, – словно огромная напрягшая мышцы черная рука с узловатыми, скрюченными пальцами. Под этим дубом, едва заметные в траве, были выложены ровным квадратом старые замшелые камни, отмечавшие место, где когда-то стояла келья монаха; стены и крыша давно исчезли, и только на месте погреба остался неглубокий бугристый провал. Именно здесь Хью впервые убил кролика, почти случайно. Он тогда и не думал охотиться – хотел просто посидеть на камне, держа на коленях рогатину, запрокинув лицо к заходящему солнцу и ни о чем не думая. А когда он наконец открыл глаза, солнца уже не было. Небо сверкало звездами, кругом было темным-темно, а прямо перед ним, рукой подать, стоял кролик. С тех пор Хью считал, что это его счастливое место, хотя прийти туда ночью, пожалуй, не рискнул бы; но сейчас ноги сами принесли его к этому дубу – прежде чем он успел решиться, так быстро, что в ушах еще звенели голоса и смех из большого зала, а перед глазами словно мелькали знакомые лица. Уже почти добежав, он вдруг заметил, что на старых камнях кто-то сидит.

– Кто здесь? – спросил человек, не повернув головы, как сделал бы на его месте всякий. – Это ты, Хью О’Нил?

– Ага, – сказал Хью, удивляясь, как это слепому О’Махону почти всегда удается угадать, кто к нему подходит. Рядом, растянувшись на земле и пристроив голову на локоть, спал парнишка из О’Хейганов, приставленный к нему поводырем.

– Ну так иди сюда, Хью. – Все так же, не оборачиваясь (и от этого Хью стало как-то не по себе, хотя он и понимал, что слепцу оно незачем), О’Махон похлопал по соседнему камню. – Садись. Э, да у тебе при себе железо, кузен!

– Ну да, нож.

– Сними его, а? И убери подальше.

Хью снял ножик с пояса и воткнул его в шершавый пень, торчавший из земли в нескольких шагах от камня: поэт говорил мягко, но так, что и в голову бы не пришло возразить или ослушаться.

– Завтра, – сказал О’Махон, когда Хью снова уселся рядом, – ты едешь в Англию.

– Да.

Признаваться в этом здесь почему-то казалось стыдным, хотя все было решено за него. Неприятно было даже услышать, как поэт произнес это слово, «Англия».

– Тогда очень хорошо, что ты пришел сюда. Потому что есть… кое-кто есть, кто желает с тобой попрощаться. И дать тебе заповедь. И обещание.

Поэт не улыбался; светлая, реденькая, почти прозрачная бородка не скрывала выражения его лица – спокойного и сосредоточенного. Его белесые глаза, словно налитые молоком и водой, казались не столько незрячими, сколько ненужными – как будто О’Махон, подобно младенцу, просто не находил им применения.

– У тебя за спиной, – произнес он, и Хью быстро обернулся, – на месте старой кельи, где когда-то был погреб, кое-кто живет. Он сейчас выйдет, только тебе с ним говорить не след.

Было слишком темно, и Хью не мог разглядеть, что там есть, но ему почудилось, что просевшая бугристая земля на месте погреба тихонько шевелится. Любой бугорок мог на деле оказаться этим… кое-кем.

– А вон оттуда, из рата, – О’Махон вслепую, но совершенно точно указал рукой в сторону широко раскинувшегося древнего кургана, вздымавшего, точно кит, горбатую черную спину над белыми отмелями тумана, – сейчас выйдет некий князь, но и с ним тебе говорить не надо.

Сердце Хью отчаянно забилось и сжалось в крохотный, твердый комок. Он попытался спросить: «Ши?» – но так и не смог это выговорить. Он завертел головой, переводя взгляд с провала в земле на курган и обратно – и вдруг увидел, что один из бугорков, темнее прочих, уже отрастил руки и не спеша, терпеливо и упорно, принялся выкапываться из земли. И тут же откуда-то спереди донесся шум, словно топот огромного зверя, и Хью, резко повернувшись, увидел, что от темной, бесформенной глыбы кургана отделилось и уже летит к нему нечто странное: то ли гигантский плащ, раздуваемый ветром, то ли лодка под черным полощущимся парусом, то ли конь под черным чепраком, мчащий во весь опор. Волосы на загривке у Хью встали дыбом. За спиной раздался новый звук и, обернувшись, Хью увидел толстенького черного человечка: тот уже полностью выкопался и теперь, мрачно тараща на него горящие глаза (кроме них, на лице ничего было не разглядеть), ковылял в его сторону. Жилистыми руками, похожими на корешки, человечек прижимал к груди черный ларец и пошатывался, едва не падая под его тяжестью.

Внезапно ухнула сова, совсем рядом; Хью обернулся и увидел ее – белоснежную, величавую, бесшумно скользящую в ночи, – а за нею следовал Князь, но Хью до сих пор не мог рассмотреть толком ни его, ни коня, на котором он ехал. Было видно только, что они огромны и, быть может, составляют одно целое; впрочем, он разглядел серые руки – должно быть, держащие поводья, – и золотой обруч, сверкавший там, где полагалось находиться лбу. Белая сова пронеслась над головой Хью, едва его не задев, и с одним плавным, беззвучным взмахом крыльев опустилась на ветку расколотого дуба.

За спиной что-то грохотнуло: это черный человечек наконец поставил на землю свой ларец. Зыркнув горящими глазами на Князя, он медленно, с каким-то воинственным упрямством покачал головой. Хью только теперь заметил, что в его непомерно огромной шляпе, похожей на густой, спутанный пучок травы, покачивается белое перо, изящное и нежное, как снежинка. О’Махон все так же невозмутимо сидел рядом с Хью, сложив руки на коленях; но затем поднял голову, ибо Князь обнажил меч.

Меч этот был как яркая полоса лунного света, зажатая в невидимой руке, – без рукояти, без острия, но все же меч. И Князь, державший его, был в ярости: он повелительно направил этот меч на земляного человечка, а тот испустил скрипучий визг – так трутся друг о друга ветви, терзаемые ураганом, – и топнул ногой; но, как он ни противился, руки его словно сами собой потянулись к крышке ларца и распахнули ее настежь. Хью не увидел внутри ничего, кроме бездонный тьмы. Человечек запустил туда руку по плечо и что-то извлек, а затем, с величайшей неохотой, подошел – ни на волос не ближе необходимого – и протянул свою добычу Хью.

Хью взял ее; она была убийственно холодная. Снова раздался звук – будто хлопнула тяжелая пола плаща, но, когда Хью обернулся, Князь уже отступал, вбирая исполинскую тучу своей грозовой силы и словно бы растворяясь в темном воздухе. Сова поплыла за ним. Уже почти скрывшись из виду, она обронила белое перо; перо закружилось на ветру, медленно опускаясь к ногам Хью.

За спиной у него бугорок земли сердито сверкнул горящими глазами и погас.

Впереди, над полями, бурая сова метнулась за мышью и снова взмыла высоко над серебристыми травами.

В одной руке Хью держал грубо обточенный кремень, уже согревшийся от тепла его тела, а в другой – белое совиное перо.

– Кремень – это заповедь, – сообщил О’Махон, как будто и не случилось ничего необычного. – А перо – обещание.

– А что значит эта заповедь?

– Не знаю.

Они посидели молча. Между подолом туч, опушенным белым туманом, и серыми верхушками восточных холмов показалась Луна, янтарная, как старый виски. – Я когда-нибудь вернусь? – спросил Хью, хотя говорить было больно: в горле словно камень застрял.

– Да, – сказал О’Махон и поднялся.

Хью ударило в дрожь. Спавший все это время паренек из О’Хейганов вдруг подскочил, будто ему что приснилось, и завертел головой в поисках слепого поэта, а О’Махон взял Хью за руку и, палкой нащупывая перед собой, куда ставить ногу, двинулся к замку. Сэр Генри пришел бы в ужас, если бы прознал, как поздно Хью вернулся этой ночью под крышу: всем известно, что ночной воздух очень опасен для здоровья, особенно здесь, в Ирландии. – Ну, прощай, кузен, – сказал Хью, остановившись у ворот замка.

– Прощай, Хью О’Нил, – улыбнулся О’Махон. – Если в Англии тебе дадут бархатную шляпу, белое перо к ней подойдет в самый раз.



В своих депешах Тайному совету в Лондоне сэр Генри Сидней предельно ясно изложил причины, по которым он взял Хью О’Нила под опеку, – хотя ирландцам этих причин знать не следовало. Само собой, во всяком соперничестве между наследниками ирландских родов Англия всегда стремилась поддержать слабейшего, чтобы ни один из ее тамошних подданных не набрал слишком много силы. Но это было еще не все. Если взять молодого ирландского лорда из гнезда достаточно рано, как не оперившегося еще соколенка, то, полагал сэр Генри, впоследствии он куда охотнее станет садиться на английскую перчатку. Иными словами, он привез Хью в Англию, как детеныша дикого зверя привозят в светлый и благоустроенный зверинец – чтобы легче было его приручить.

Именно поэтому и, невзирая на сомнения, обуревавшие его супругу, сэр Генри приставил Хью О’Нила компаньоном к своему сыну Филипу и по той же самой причине попросил своего шурина, графа Лестера[24], присмотреть за Хью при дворе. «Мальчик привык довольствоваться малым, – написал он Лестеру, – и будет благодарен за малейшее проявление дружбы». Граф Лестер в беседе с Ее Величеством ввернул удачное сравнение, уподобив своего нового ирландского подопечного черенку вроде тех, что садовники графа прививали на плодовые деревья: мол, при должной заботе и плотной подвязке выносливая ирландская яблоня обретет английские корни, хоть и росла прежде на ирландской почве и, когда это случится, отделить ее от них станет уже невозможно.

– Тогда молитесь, сэр, – ответствовала королева с улыбкой, – чтобы она принесла добрые плоды.

– Под надзором доброго садовника, мадам, – заверил ее Лестер, – она даст плоды, достойные стола Вашего Величества.

С этим он и представил ей мальчика – десяти лет от роду, с великолепными густо-рыжими кудрями, почти под цвет сафьяновой обложки молитвенника, который королева держала в левой руке. Бледное лицо и курносый нос мальчика были совершенно ирландскими, а глаза – точно два изумруда. Королева обожала две вещи: рыжие волосы и драгоценные камни. Она протянула длинную унизанную перстнями руку и потрепала Хью по голове. – Наш ирландский кузен, – молвила она.

Исполнив требования этикета, в которых его тщательно наставил граф Лестер, Хью больше не смел поднять на королеву глаза, опушенные рыжими ресницами. Пока королева и граф переговаривались через его голову на изысканном и пока еще слишком сложном для него южном английском, он рассматривал платье Ее Величества. Или даже несколько платьев, которые она, похоже, носила одно поверх другого. Она была словно какая-то сказочная крепость, окруженная валами и кольцами стен, в которых то там, то сям зияли проломы и ходы подкопов: сквозь проемы и разрезы верхнего платья виднелось еще одно, в нем были свои разрезы, а за ними – еще одно, и сквозь него проглядывала шнуровка четвертого. Внешняя стена была вся усыпана самоцветами, сверкала крохотными зернами жемчуга, точно капельками росы, и сплошь была изукрашена и расшита узорами – виноградными лозами, листьями, цветами. Широкий распах верхней юбки открывал нижнюю; на ней резвились разные морские чудища: гиппокампы, встающие на дыбы, левиафаны, чьи зубастые пасти были точь-в-точь как решетки крепостных ворот. А по отворотам верхнего платья, выставлявшим напоказ изнанку, были разбросаны сотни глаз и ушей – казалось, они живут собственной жизнью, не нуждаясь в теле. Хью готов был поверить, что этими глазами и ушами королева может смотреть и слушать: пока он разглядывал ее одежду, одежда разглядывала его. Наконец он все-таки решился и украдкой взглянул на ее набеленное лицо, обрамленное жесткими кружевами, и на волосы, убранные в серебряную с жемчугом сетку.

Тут-то он и понял, что сила королевы – в ее платье. Она была закована в это платье той же магией, что когда-то заковала детей Лира в лебединые тела[25]. Стоило ей шевельнуться, как стройные, гибкие, длинноногие придворные, все как один с подвязками и узкими английскими мечами, тоже трогались с мест, и все ходили вокруг нее кругами и волнами, словно в танце. Больше Ее Величество не сказала Хью ни слова, но перед тем, как покинуть свои покои, на мгновение задержала на «ирландском кузене» свой цепкий, птичий взгляд; зашуршав юбками, фрейлины потянулись к выходу следом за нею, точно шлейф палой листвы. Позже граф поведал Хью, что таких платьев с огромными юбками у королевы не меньше тысячи, одно другого роскошней.

Комнатушку, в которой сидели лорд Берли[26], главный советник королевы, и доктор Джон Ди[27], ее придворный астролог и врач, отделяла от покоев ширма. Ширму украшала изысканная резьба – нимфы и сатиры, виноградные гроздья, причудливые геральдические фигуры, покрытые сусальным золотом. А еще в этой ширме имелись дырочки, сквозь которые можно было наблюдать и слушать.

– Этот мальчишка, – негромко сказал Берли. – Рыжий.

– Да, – отозвался доктор Ди. – Ирландский мальчик.

– Сэр Генри Сидней взял его под опеку. Привез сюда, чтобы приучить ко всему английскому. И он не один такой. Ее Величество милосердна: она полагает, что сможет завоевать их любовь и преданность. Они усваивают приличия и манеры, а потом уезжают обратно к себе на остров и возвращаются к своим дикарским обычаям. Я не вижу способа, как удержать их в подчинении, пока они сидят там по своим крепостям.

– Пока не могу сказать наверняка, – сказал доктор Ди, поглаживая окладистую бороду, – но, быть может, способы есть.

 Doctissime vir[28], – произнес Берли. – Если и впрямь такие способы есть, давайте же их используем.

Обсидиан

Дороги и крыши домов уже присыпал легкий снежок, когда Хью О’Нил и Филип Сидней, сын сэра Генри, выехали из Пенсхерста, кентского дома Сиднеев, с визитом к Джону Ди в Мортлейк. Можно было трястись в повозке под балдахином, набитой подушками и пледами, но мальчики предпочитали ехать верхом вместе со слугами, пока мороз не пробрал их до костей сквозь тонкие перчатки и узкие штаны. Хью, который теперь относился к вопросам гардероба очень внимательно, не сказал бы, что английская одежда так уж плохо спасает от холода даже в сравнении с меховым уотерфордским[29] плащом, но он все равно постоянно мерз и чувствовал себя будто голым во всех этих бриджах и коротких плащиках.

Филип, растирая руки и поджимая тощие ягодицы в синих штанах, спешился и бросил поводья слуге. Хью забрался в повозку следом за ним; поскорее задернув занавеси, они свернулись калачиком под пледами и прижались друг к другу, стараясь согреться. Оба дрожали, и обоих от этого разбирал смех. Мальчики поговорили о докторе, как они называли между собой Джона Ди; Филип уже учился у него латыни, греческому и математике, а Хью, хоть и был на два года старше, еще не брал уроков, хотя ему и обещали, что образование он получит. Потом разговор перешел на более увлекательные темы: чем они, Филип и Хью, будут заниматься, когда вырастут и станут рыцарями? Уже не в первый раз мальчики воображали себя героями легенд о короле Артуре, о Ги Уорике[30] и так далее. В Пенхерсте они частенько садились на пони и выезжали в поля поиграть в героев. Хью порой пытался задвинуть Филипа на вторые роли («Чур я буду странствующим рыцарем, а ты – моим оруженосцем!»), но тот не уступал. Филип Сидней знал легенды назубок, и чуть ли не первым, что он узнал в своей жизни, было простое правило: сын ирландского вождя не может быть главнее английского рыцаря, даже если это всего лишь игра.

Зато, когда Филип укладывал Хью на лопатки и приставлял к его горлу острие деревянного меча, Хью, извернувшись, вскакивал и испускал боевой клич – и тотчас из леса и с окрестных холмов на подмогу ему устремлялись чудесные союзники, разносившие в пух и прах всю Филипову рать – обычных жалких людишек. А в другой раз Хью мог показать пальцем на пролетавшую мимо ворону и заявить, что это не ворона вовсе, а великая королева, которой он когда-то очень помог; теперь он ухватит ее за лапы, и она унесет его далеко-далеко, к большому старому дубу, а дуб раскроется и спрячет его в своем волшебном нутре.

«Так нечестно!» – обижался Филип. Все эти нежданные помощники, которых Хью вызывал песнями на своем грубом, немузыкальном и непонятном наречии, – они были против правил. Ведь по правилам добрый рыцарь всегда должен побеждать злого, разве нет? И потом, отчего они всегда помогают только Хью?

– Оттого, что мой клан когда-то оказал им большую услугу, – сидя в тряской повозке, объяснил Филипу Хью. К этому вопросу они возвращались снова и снова, потому что ни один ответ Филипа не устраивал. – Давай играть, будто это был мой клан.

– У Ги Уорика никакого клана не было.

– А теперь будем играть, будто было.

– И вообще, в Англии нету… волшебного народа.

Хью теперь осторожничал, выбирая название, которое точно не повредит.

– Еще и как есть!

– Нет, нету, да и будь они тут, как бы ты их позвал? Думаешь, они понимают по-английски хоть слово?

– Я буду призывать их на латыни! Veni, venite, spiritus syl-vani, dives fluminarum[31]

Хью захохотал и пихнул Филипа ногой под пледом. Латынь! Во дает!

Однажды они пристали с этим вопросом к самому умному человеку, которого знали (умнее был только доктор Ди, но к нему приставать было боязно), – к пенсхерстскому егерю Баклю.

– Раньше эльфы и тут водились, – сказал он. Его огромные скрюченные ручищи мерно возили по точильному камню длинный нож – туда и обратно, туда и обратно. – Но то было еще до короля Гарри, а я тогда был мальцом и твердил Авемарию[32].

– Слыхал? – обрадовался Филип.

– То было раньше, – сказал Хью.

– Бабка моя их видела, – продолжал Бакль. – Видела, как один такой вцепился в вымя козе, да и высосал насухо. Бабка пришла подоить, а молока-то – ни капли. Да нынче уж другие времена, и теперь их нету.

Бакль еще разок провел ножом туда-сюда и проверил лезвие подушечкой большого пальца, мозолистой и темной.

– А куда они подевались? – спросил Филип.

– Ушли, – сказал Бакль. – Туда же, куда ушли монахи, и месса, и святая кровь Хейлса[33].

– Ну и куда? – не унимался Хью.

Бакль улыбнулся, и глубокие морщины и складки на его лице сложились в новый узор.

– Нет уж, это ты мне скажи, барчонок: если ты растопыришь пальцы, куда денется горсть?



Джейн, жена доктора Ди, дала мальчикам горячего молока с элем, чтобы согреться, а пока они пили, доктор предложил на выбор или почитать любую книгу из его библиотеки, какую угодно, или поработать с математическими инструментами и рассмотреть географические карты, которые он уже расстелил на столе, придавив циркулем и наугольником. Филип выбрал книгу (какой-то роман в стихах, над которым доктор Ди только фыркнул), уютно устроился на подушках, прочитал пару страниц и уснул, как выразилась миссис Ди, точно мышка в ватном гнездышке. А Хью склонился над картами вместе с доктором, глаза которого казались странно огромными за стеклами круглых очков, а длинная белая борода чуть ли не мела по столу.

Первым делом Хью предстояло узнать, что на картах мир показан не таким, каким видит его человек, ходящий на земле, а сверху, как его видит высоко летящая птица. Очень-очень высоко! доктор Ди показал ему, сколько места занимает на карте Англии весь путь от Пенсхерста до Мортлейка – не больше сустава большого пальца! А потом и вся Англия с Ирландией стали крохотными и неважными, потому что доктор Ди раскатал перед ним карту всего огромного мира. Впрочем, нет – всего лишь полумира: мир, объяснил он мальчику, – круглый, как шар, и на карте нарисована только половина. Ну и ну! Шар! Вокруг него, добавил доктор, движутся по-особому, каждая в своей собственной сфере, великие звезды – планеты, подвешенные самим Господом Богом на серединных небесах, – а за ними вращается сфера звезд неподвижных. Оказалось, у мира и в самом деле есть «та сторона».

– Вот это, – продолжал доктор, – за проливом Святого Георга, – остров Ирландия. Отсюда дотуда птица долетит за полдня.

«Дети Лира», – подумал Хью.

– Все эти земли Ирландии, Уэльса и Шотландии, – длинный палец доктора указал на них поочередно, – принадлежат британской короне, нашей августейшей королеве, которой ты поклялся служить.

Он ласково улыбнулся, глядя на Хью сверху вниз.

– И я, – сказал Филип, который между тем проснулся и подошел к ним со спины.

– И ты, – подтвердил доктор и вернулся к картам. – Но смотрите: ей принадлежат не только все эти британские острова. По праву она должна владеть и этими землями к северу, землями датчан и норвежцев, ибо древние их короли – ее предки… хотя притязать на эти владения в наши дни было бы неблагоразумно. И вот эти далекие страны, за морем-океаном…

Он принялся рассказывать им о землях, лежащих далеко к западу, – об Эстотиланде и Грюнланде, об Атлантиде[34]. Он говорил о короле Малго[35] и короле Артуре, о лорде Мадоке[36] и святом Брендане Великом[37], о Себастьяно Кабото и Джованни Кабото, достигших берегов Атлантиды и лишь ненамного уступивших[38]первенство Колумбу[39]. Все они, а после них и другие, ступили в свое время на землю Нового Света и объявили, что она принадлежит королям, от которых вела свой род Елизавета; а значит, и на эту землю британская корона имеет полное право. И чтобы принять ее под свою руку, Ее Величество не обязана просить разрешения у каких-то там испанцев или у португалов.

– Я тоже разыщу новые земли для королевы! – сказал Филип. – И вы поедете со мной, доктор Ди! Будете давать мне советы и направлять. А Хью будет моим оруженосцем!

Хью О’Нил молчал и думал: короли Ирландии не уступали свои земель англичанам. Вовсе не англичане, а совсем другие народы владели ирландской землей испокон веков, и короли у них были свои. Значит, если в Таре будет коронован новый настоящий король, то Ирландия снова станет ирландской.



Настало время возвращаться в Кент. Слышно было, как на дворе слуги уже рассаживаются по седлам, звеня конской сбруей и шпорами.

– Передавай отцу мой сердечный привет и скажи, что я все так же верен долгу, – велел доктор Ди Филипу. – И прими от меня подарок: он будет подавать тебе советы и направлять тебя, когда ты вырастешь и отправишься навстречу приключениям.

Он взял со стола какую-то книжицу без переплета, сшитую суровой ниткой и не печатную, а написанную от руки, изящным почерком доктора. На титульной странице значилось: «Соображения общего и частного рода, относящиеся к совершенному искусству навигации»[40]. Филип принял книгу, и на лице его отразилась смесь почтения и растерянности: он понимал, какая это честь, но пока не видел от нее толку. Потом он сел и начал листать страницы.

– Что до моего нового друга из Гибернии…[41] – промолвил доктор. – Следуй за мной! Далеко идти не пришлось – всего-то до угла той же комнаты, под завязку набитой всякой всячиной. Доктор отодвинул подставку, на которой держался блестящий шар из какого-то светло-коричневого камня, переставил блюдо с самоцветами и воскликнул: «Ага!» Он нашел, что искал, только Хью не сразу разглядел, что это. – Вот мой подарок для тебя, – объявил доктор. – На память об этом дне. Но сперва ты должен кое-что пообещать мне. Поклянись, что будешь носить его на себе постоянно, никогда с ним не расстанешься и никому его не отдашь.

Хью не нашелся с ответом, но доктор продолжал без остановки – так, словно Хью уже все пообещал:

– Это, мой юный барон, вещь особая: другой такой нет во всем мире. А свойства ее откроются тебе сами, когда в них придет нужда.

С этими словами доктор вложил в руку Хью овал из черного стекла – такого черного, какого он сроду не видывал, чернее черного. Такого черного, что больно глазам, – и все же Хью увидел в нем отражение собственного лица: будто столкнулся в темноте с незнакомцем. Овал был оправлен в золото и подвешен на золотой цепочке. На оборотной стороне оправы был выгравирован символ, какого Хью тоже никогда не встречал. Он робко потрогал странный знак пальцем.

– Иероглифическая монада[42], – пояснил доктор Ди.

Взяв обсидиановое зеркальце за тонкую цепочку, он подвесил его на шею мальчику. Снова взглянув на эту блестящую каплю черного стекла, Хью уже не увидел ни собственного отражения, ни чего-либо еще; но зеркало будто обжигало кожу, и даже сердцу сделалось горячо. Он посмотрел на доктора, но тот лишь молча опустил ему подвеску за вырез дублета, с глаз долой.

По возвращении в Пенсхерст Хью уединился, хотя в доме Сиднеев это было непросто: день-деньской прибывали с визитами дамы и господа, приезжали посланники от королевы, сновали слуги, да еще у Филипа была красавица-сестра, которая обожала дразниться. Но наконец он смог расстегнуть рубашку и снова взять в руки подарок доктора. В уборной (где он засел, спрятавшись ото всех) было холодно; в крохотное окошко едва проникал свет. Хью провел пальцами по выпуклой фигуре на обороте – та походила на человечка в короне, но вряд ли ее следовало понимать именно так. Он перевернул медальон. В зеркале вновь показалось лицо, но уже не его собственное. Зеркало словно превратилось в потайной глазок, сквозь который Хью заглядывал в какое-то другое место, – а оттуда на него смотрел кто-то другой. Из глубины черного зеркала на него взирала королева Англии.



Заметки под названием «Об импрегнации зеркал» так и не стали книгой, трактатом или Сочинением в подлинном смысле слова; они не перенесли скитаний, на которые вскоре обрекла Джона Ди переменчивая воля небес. Всего несколько страниц, сложенных ввосьмеро и исписанных корявым почерком, излагали метод, который никто, кроме самого доктора, не смог бы применить на практике, ибо оставались еще кое-какие необходимые компоненты и операции, запечатленные лишь в тайнике его собственной души. Да и сам он вполне преуспел лишь с одним из всех зеркал, с которыми работал. Лишь однажды ему удалось так свести воедино линии времени и пространства, чтобы дух истинного владельца передавался взгляду обладателя.

Загрузка...