Часть вторая Рабский удел

Пергамент и старые чернила

Настал год 1574-й, и Джеральд Фицджеральд, граф Десмонд, вернулся домой.

Он не умер в Лондоне – ни от пьянства, ни от других своих недугов; раны зажили, и он даже немного окреп. Окреп достаточно, чтобы задуматься о побеге. После долгих переговоров через посредников с обеих сторон он встретился со знаменитым капером Мартином Фробишером[52] (в том самом саутваркском трактире, где когда-то разговаривал с Хью) и шепотом обсудил с ним возможности. Десмонд просил тайно доставить его в один из мунстерских портов – в Смервик или в Корк; Фробишер знал ирландское побережье и мог управиться с любым кораблем, какой только удалось бы нанять за золото, которое Элеанора, жена Десмонда, собрала в Ирландии на освобождение мужа. Награда будет щедрой, пообещал граф. А про себя подумал: королева смягчилась; возможно, она и не дарует ему свободу тотчас же, но, быть может, не станет его преследовать. Быть может, даже посмеется, когда узнает, как они с этим старым морским волком ускользнули у нее из-под носа. «Можете на меня рассчитывать», – заявил Фробишер и поднял кубок. Они проговорили до рассвета, перебирая все помехи и препятствия, какие могут возникнуть, но не только: Джеральд все возвращался к тому, как он ненавидит английских колонистов, этих проклятых осквернителей мунстерской земли. Всех их надо выслать вон из Ирландии – кроме разве что тех, по ком давно уже плачут петля и топор. Фробишер лишь молча кивал. О времени и месте для побега они уговорились.

Назначенная ночь выдалась безлунной; ветер дул на запад, сильно и ровно. Переодевшись и вооружившись, граф тайком покинул дом Сент-Леджера и с фонарем в сопровождении нескольких слуг направился в доки. Стража схватила Десмонда еще до того, как он отыскал корабль, – это если допустить, что корабль и правда был. Настоящие наниматели Фробишера – те, что обитали в Уайтхолле[53], – и впрямь изрядно посмеялись, услышав его рассказ: тайная встреча в таверне, корабль, планы возмездия, побег под покровом ночи! Десмонда доставили к королевскому секретарю, допросили и без дальнейших проволочек обвинили в измене. Измене государству и королеве, которой он клялся в верности. Стоя на коленях между двумя вооруженными стражниками, поддерживавшими его с обеих сторон, чтобы он не рухнул, граф отрекся от всех своих земель, замков и домов, широко рассеянных по сотням тысяч акров, которые составляли владения Десмондов. Не поднимая головы, граф зачитывал подписанное отречение вслух, а королева слушала; когда он дочитал до конца и наконец встретился с королевой глазами, та не произнесла ни слова. Ее решение огласил какой-то законник, Фрэнсис Бэкон[54]: Десмонду предстояло вернуться в Саутварк и провести в стенах городской резиденции Уорема Сент-Леджера еще четыре года (услышав эту цифру, граф ахнул, а сэр Фрэнсис взял небольшую паузу в своей речи, словно желая насладиться моментом). Все то время, пока стражники поднимали графа и выводили его из зала, королева смотрела на него неотрывно – впрочем, как и всегда.



В те времена в Ирландии жил один англичанин, Питер Кэрью, заявлявший, будто бы у него есть какие-то старинные бумаги на владение немалой долей десмондовских земель. После битвы при Аффане графа Десмонда бросили в Тауэр, и Питер Кэрью, к тому времени уже сэр Питер, решил схватить удачу за хвост. Он подал иск в лондонский суд, и, хотя документы, которые он предоставил, оказались почти неудобочитаемыми – то ли неудачно подделанными, то ли просто обветшавшими за давностью лет, – королева увидела в них еще одну дверцу, за которой может открыться легкий путь в Ирландию. В Англии были семьи, тоже претендовавшие на ирландские владения, и все они теперь могли последовать примеру этого Кэрью: предъявить в ирландских судах свои доказательства – подлинные или свежеиспеченные, неважно. Корона их поддержит. Сэра Питера, ошарашенного неожиданной поддержкой, отослали основывать новую Англию на землях Западного острова. Как кошельковый невод, он потянул за собой многих других – не только Уорема Сент-Леджера (того самого, у кого отбывал заточение граф Десмонд), но и Хамфри Гилберта (знаменитого моряка)[55], Эдмунда Спенсера (мало кому известного поэта)[56] и целые полчища безземельных рыцарей и младших сыновей, отставных офицеров Короны, беглецов и банкротов. На все представленные ими иски Королевский суд в Дублине взирал с благосклонной улыбкой. Кэрью, возглавлявший эту процессию, стал кукушкой, подкинувшей яйцо в гнездо малиновки. Кукушечьи яйца крупнее, и вылупившийся подкидыш не только требует больше пищи, чем мелкие птенцы, которым гнездо принадлежит по праву, но и выбрасывает их из гнезда, обрекая на смерть, а ничего не подозревающие родители продолжают бросать еду в жадно разинутый клюв неродного птенца. Как правило, никаких старинных документов представить не удавалось, но это не мешало колонистам – исполненным, подобно сэру Питеру, больших надежд и глубочайшего, рокового невежества – занимать на юге острова участки земли, какие им приглянулись. Свои притязания и свои еще не построенные дома они гордо называли Плантациями, будто намереваясь собственными руками насадить сады на этой плодородной земле и усердно ухаживать за ними, покуда в один прекрасный день саженцы не окрепнут и не принесут плоды, принадлежащие этим переселенцам по праву. На деле же они мечтали – разумеется, не своими силами, а трудами местных жителей – превратить этот невозделанный и дикий край в еще одну сельскую Англию – с красивыми особняками на холмах, с покрытыми щебнем дорогами, ведущими от городка к городку, с глубокими гаванями, откуда широкоскулые рыболовецкие двухмачтовики будут выходить в Северное море и возвращаться с богатым уловом; и море это никогда не оскудеет, а налоги от продажи рыбы будут течь в казну Ее Величества полноводной рекой. Сделать хоть что-нибудь в этом роде сами для себя ирландцы так и не удосужились: они даже не нарезали свои холмистые поля на участки – просто пасли скот где придется и питались молоком и мясом. Поэтому колонисты имели полное право распоряжаться этой бесхозной землей и подавлять мятежи, если кто-то из местных надумает взбунтоваться. Каванахи – старинный род, хранивший верность Короне, – не смогли доказать в суде, что деревни и угодья, которые желал забрать сэр Питер, принадлежали им с незапамятных времен, и лишились своих владений.

Но тут на сцену вышел один из Десмондов, которого до сих пор не принимали в расчет, – Джеймс Фицморис Фицджеральд, двоюродный брат Джеральда. Он придумал себе титул и стал зваться «капитаном Десмондом». Своего кузена, «бледного графа», все еще томившегося в Лондоне, он презирал: тот целовал атласную туфлю королевы-еретички, а значит, уважать его было не за что. Сам капитан Десмонд не признавал над нормандской аристократией никакой власти, кроме папской, а свои бесстыдные послания Генри Сиднею и Питеру Кэрью неизменно завершал фразой: «Надежда наша – во Христе и Пресвятой Деве». С самоотверженной решимостью он заявил, что права, от которых отрекся Джеральд, принадлежат теперь ему, а через него – и всем тем знатным ирландцам и английским баронам, что жили на этой земле издревле. Прежде чем выступить во главе армии, собранной Десмондами, и обратить колонистов в бегство, он послал католического архиепископа Кашельского в Испанию, просить о военной помощи. Неистовый капитан командовал Ирландией, как галеоном, принуждая ее развернуться и лечь на новый курс: возродить старую веру и отвергнуть англиканскую церковь, заставить мунстерских графов забыть обо всех своих давних и бессмысленных междоусобицах и объединить их всех как братьев по оружию.

Страсть, с которой он взял за дело, передалась главам других древних родов. Все словно в одночасье уверовали в победу: старые добрые времена вернутся, а тела английских воров удобрят распаханные ими же поля, и урожай будет обильным еще многие годы. Джеральд Фицджеральд, граф Десмонд, поспешил написать королеве, что не имеет к затее Джеймса ни малейшего отношения, что сам он не бунтовщик и, если ему дадут денег и людей, он тотчас прогонит всех этих испанцев и монахов, приструнит свою родню и возьмет своего безумного кузена под стражу. Он принес ко двору письмо, которое тайком передали ему от Джеймса Фицмориса («избави нас Боже от того дня и часа, когда люди смогут сказать, будто граф Десмонд покинул на произвол судьбы своего родича, коий есть знамя милосердного Спасителя его и хранитель его благородного дома и потомства!»), и на глазах у всех разорвал его в клочья.

Королеве и ее советникам – ввиду жесточайшей нужды, уже кусавшей их за пятки, как бешеный пес, – ничего не оставалось, кроме как вернуть Десмонда в Аскитон, его любимый замок, величавый и древний, и дозволить ему воссоединиться с графиней Элеанорой, которую сама королева считала хорошей женой и мудрой женщиной. Десмонду было приказано подавить мятеж, обеспечить соблюдение английских законов, защищавших колонистов и их владения, и призвать ирландскую знать к повиновению Короне. Ему дали понять, что тем самым он лишь исполнит свой долг и не может рассчитывать на смягчение законных последствий измены, совершенной в прошлом; если же он потерпит неудачу, то никакое расстояние и безвестность не спасут его от последствий еще более суровых. Он повторно отрекся от наследственных прав на весь огромный палатинат, которым его предки владели веками: отныне эти владения принадлежали монархине, перед которой он склонился, – если, конечно, она сможет их удержать.

В Ольстере Хью потянул за ниточки шпионской сети, которую вот уже несколько лет старался раскинуть как можно шире. У него были агенты и в дублинских, и в лондонских чиновных кабинетах и судах. Один сообщил, что Десмонд признал над собой власть всех законов, статутов и уложений Короны. Другой – что Десмонд пообещал покончить с восстанием Фицмориса, хотя «как именно он собирается это сделать, не обсуждалось». Но куда более драгоценным для Хью был голос самой королевы, и не только потому, что он добавлял знаний о происходящем. Да, он звучал до сих пор, хотя и не так громко и внятно, как в прежние времена. Казалось, Елизавета устала, теряет силы, начала сомневаться в себе. «Граф Десмонд, – всего лишь ворох бумаг, – прошептала она из зеркала. – Кипа столетних страниц, погрызенных мышами. От него пахнет пергаментом и старыми чернилами».



Десмонда отправили домой на корабле Мартина Фробишера, и тот веселился всю дорогу, до самого Дублина. Граф Десмонд так и не понял, смеется ли капитан над ним или его просто забавляет, как повернулось дело. Корабельная шлюпка доставила графа в Уайтфрайарз; отряд гвардейцев Ее Величества, прибывший вместе с ним, сопроводил его, печатая шаг, до ворот Дублинского замка. Там его встретили братья, все при оружии, и по одним только их радостным приветствиям и широким улыбкам граф Десмонд понял: они думают, что он поведет их на битву. Но как раз этого-то он и не хотел, а если бы и хотел, все равно не смог бы. Они что, совсем ума лишились? Или это Фицморис с иезуитами заморочили им головы? Братья кричали и хлопали его по спине латными перчатками. Они привели ему коня, да не простого, а рожденного (так ему сказали) от того жеребца, на котором он когда-то выехал на битву при Аффане. Вот как много воды с тех пор утекло!

Сэр Генри Сидней, которого держали в курсе обо всех передвижениях графа, тоже вышел из замка – поприветствовать гостя, провести его внутрь и доставить в камеру, где ему предстояло обитать в ближайшие дни. Лорд-наместник был не дурак, чтобы предоставить Десмонду свободу действий, и графа это ничуть не удивило. За годы неволи он так и не научился терпению, но хорошо научился притворству. Ему разрешили выходить в город (спасибо доброму сэру Генри!); ему пообещали встречу с любимой женой. Умеренные упражнения на свежем воздухе тоже были дозволены – означало ли это, что ему можно присоединиться к охоте на оленя за городскими стенами? О да, но оружия ему не дадут; очень хорошо, он обойдется без оружия. Как только охотничий отряд выехал за ворота Дублина, Десмонд отделился от остальных и поскакал на юг, во владения своего родича, графа Килдара. Его не искали и не преследовали. Старые друзья и вожди повстанцев встретили его и провели безопасными тропами в глубь страны, к старинной островной крепости Десмондов на озере Лох-Гур. Слухи о том, что граф и графиня возвращаются домой, опередили их на несколько дней, и в замке уже собралась целая толпа: вожди со своими клятвенниками, пастухи и нищие. Женщины, стоявшие на крепостных стенах, поднимали своих малышей и показывали их Джеральду, а тот вскидывал руку, словно благословляя юную ирландскую поросль. От озера Лох-Гур графская чета направилась дальше, в другой свой островной замок – Аскитон на реке Дил; толпа двинулась следом, разрастаясь по пути. Когда они добрались до Аскитона, в свите Джеральда уже насчитывалось не меньше сотни бойцов – он, по правде сказать, сбился со счету. Его помощник Морис Макшихи и еще многие той же фамилии, и многие О’Флаэрти, и Максуини, и О’Краули, и многие из его септа Берков.

Элеанора долго думала и решила, что вину за бегство мужа ей лучше будет взять на себя; те оправдания, которые ей удалось придумать, казались шаткими, но теперь, когда Джеральд был дома, это уже не имело значения. Пусть напишет, сказала она, что он покинул Дублин и отправился в Аскитон, умирая от беспокойства за свою супругу. Пиши, сказала она: «Мысли о том, что она так долго оставалась без моей заботы и попечения, брошенная на произвол судьбы и без всяких средств к существованию, не давали мне покоя ни на миг и язвили до самой глубины души; оттого-то я и решился уехать, но не утратил намерения служить Вашему Величеству всеми силами как Ваш вернейший подданный». Затем Джеральду (а может, Элеаноре) пришло в голову дописать к этому: «Если бы я хоть на мгновение допустил в своих мыслях, что дальнейшее пребывание в Дублине поспособствует службе, которую я поклялся нести ради Вашего Величества, я с превеликой радостью остался бы в заключении до конца моих дней». Граф и графиня рассмеялись, радуясь собственной дерзости.

Победу – папе!

Захват южных земель отдавался эхом и на севере Ирландии: нити кровного родства и общей истории, семейных и клановых связей натянулись туже обычного. Да и что могло помешать англичанам, желающим бесплатных земель и понукаемым своей королевой и лордами, в конце концов прорваться в Ольстер и Тирконнел через Северный перевал у озера Лох-Ней или через западные озера на Эрне? И если так случится, то владетелям Севера не стоит повторять ошибки южан, а чтобы дать сассенахам решительный отпор, нужно объединить силы заранее. «Друзей надо приковывать к себе железными цепям», – сказал Турлох Линьях маленькому Хью когда-то давным-давно, когда мир еще был прежним. Гранья О’Малли и ее родичи перевезли на своих галерах не меньше тысячи шотландских наемников-«краснолапов» на остров Клэр, а оттуда – в Ольстер. «Держи их при себе, – сказала Гранья графу Тирконнелу. – Их время придет».

Хью О’Нил сговорил себе хорошую невесту, Шиван О’Доннел из тирконнеловских О’Доннелов; оставалось подождать лишь год, пока она войдет в возраст. Когда время пришло, закатили свадьбу – пышную и буйную, на несколько дней; священника, чтобы читать на латыни, не позвали, но брегон торжественно возвел молодых на первую из десяти возможных ступеней брака. На обручении и последовавшем за ним долгом пиру О’Доннелов было больше, чем О’Нилов; все знали, почему так, и смотрели на жениха и его длинноногую невесту с надеждой и верой в лучшее. Все еще обрученных – связанных лентой, обвивавшей запястья, – молодых отвели в брачные покои и затворили за ними дверь, хотя снизу, из пиршественного зала, все равно доносился праздничный шум. Они лежали рядом, до сих пор почти чужие друг другу, и рассказывали о своем детстве. У Шиван было много братьев, они научили ее ездить верхом и стрелять из арбалета.

– А у тебя не было, – с жалостью сказала она.

– У меня были братья, – возразил Хью, хотя и не хотел огорчать ее рассказом о том, что всех их убил дядя Шейн. – Сводные братья, О’Хейганы, старше меня.

– Но родных-то не было. – Шиван сделала вид, что обдумывает его слова; на самом деле она прекрасно знала, о чем он умолчал. – Значит, вместо них будут сыновья.

Свободной рукой она пробралась под его брачные одежды и нашла, что искала.



Хью боялся, что королева призовет его выступить на юг и сражаться с повстанцами Фицмориса, но этого не случилось. Так что выбросил из головы Десмонда и десмондовские войны и занимался молодой женой (вскоре понесшей дитя и растолстевшей) да еще охотой. Он привел в долины Антрима умелых стрелков («Fubún – на серые ружья чужаков», – говорил когда-то О’Махон, но это было тогда, давным-давно.) Он жил со своими охотниками под открытым небом; они спали на земле в любую погоду, завернувшись в плащи; они приносили домой волчьи шкуры и оленьи туши и раздавали мясо сторонникам О’Нилам или всем, кто попросит. Куда бы они ни пришли, Хью расспрашивал мужчин и мальчиков, какое они предпочитают оружие; ему называли дротик, лук или боевой топор, и тогда Хью показывал им ружье и звал своих охотников, чтобы те объяснили, как им пользоваться, а потом давал местным пострелять самим. Того, кто справлялся лучше всех, Хью награждал – давал монетку или что-нибудь еще в подарок, а бывало, что и само ружье. «Береги его», – добавлял он с улыбкой. Те, кто получил ружье, обычно знали, зачем оно им понадобится, а кто не знал, того быстро просвещали другие. Некоторые научились делать порох из селитры, серы и ивового угля и отливать дробь из расплавленного свинца. Этой науки зеркало ни за что бы ему не открыло, а кремень сам ничего об этом не знал. Когда настанет время повести своих людей на битву, ему не придется бросить толпу вопящих галлогласов под огонь вымуштрованной английской пехоты. Его войско тоже будет слушаться команд, маршировать в ногу и поливать врага огнем. Когда настанет время. Если настанет.



Как только прошли зимние дожди и поля зазеленели снова, а дороги снова стали проезжими, Дублин разослал вести О’Нилу и другим северным владетелям: из перехваченных писем следовало, что Джеймс Фицморис Фицджеральд взывает о поддержке к католикам, ищет помощи в Испании и во Франции и вскоре вернется в Ирландию. Высадится он, скорее всего, в заливе Дингл, и с ним будут папские и испанские отряды на больших испанских кораблях, и папское золото, чтобы заплатить им, и три тысячи ружей, и бочонки с порохом и свинцом. Как только власть в Мунстере возьмет испанское военное правительство (заявлял в своих писульках Фицморис), Джеральдины, Батлеры, Берки и все их вассалы тотчас вернут себе права на все свои старинные владения, а еретики, как теперь стали называть всех англичан в Ирландии без разбора, будут разбиты наголову. Ввиду этих сведений, достаточно надежных, Королевский совет в Лондоне ставит графа Тирона, лорда Тирконнела и вождей всех кланов в известность о том, что каждый верный вассал Ее Величества должен приготовиться дать отпор Испании и папе, их армиям и ассасинам, их обманам и коварным соблазнам. В записке Генри Сиднея (о, как хорошо Хью уже знал этот почерк!), приложенной к письму, Хью О’Нилу предписывалось как можно скорее прибыть в Дублин со всеми людьми, каких он только сможет собрать, а оттуда выступить на юг и встретить врага лицом к лицу. Его призывали в Мунстер – туда, откуда начался мир (по словам поэта О’Махона); в истерзанный Мунстер, зеленый и плодородный, в страну смерти. О’Нилы были кланом Севера, Leath Cuinn, Удела Конна, согласно тому изначальному делению острова между сыновьями Миля, о котором пел О’Махон; Юг же звался Рабским уделом, Половиной Муга, Leath Mogha[57]. Север был высшим уделом, половиной королей; Юг – уделом трудов и обильных урожаев, источником всех богатств. Говорили, что в Мунстере Добрый народ состоит из одних женщин; это там Аннан родила богов, а позже Анье родила одному из Десмондов прыгучего сына[58]. А Элеанора, золотая графиня, жена нынешнего Десмонда? Он ведь стала – вопреки всему – подругой самой королевы; она собирала деньги, чтобы освободить мужа, когда тот томился в лондонском заточении; а теперь она снова была хозяйкой огромного квадратного замка в Аскитоне, и каждый молодой оруженосец, приезжавший служить Десмонду, терял голову при виде ее красоты. Такие уж ходили слухи.

Нельзя сказать, что Хью О’Нил боялся женщин, но в свои двадцать пять он уже знал, что и сам может потерять голову. Первую жену он взял еще почти мальчишкой, сразу по возвращении из Англии. Но вскоре они разошлись: жена была дочерью Фелима, приходившегося Хью дядей, и брегон объявил, что такая близкая степень родства запретна для брака. Сам Хью не говорил об этом с Шиван, но был уверен, что ее родственники все ей рассказали. Первая жена осталась в его памяти улыбчивой, загорелой девочкой, почти ребенком; она собирала цветы теплыми весенними днями, ходила за ним повсюду, говорила о каких-то пустяках или вовсе молчала, пока наконец однажды они не упали друг другу в объятия в тени рябин. Даже теперь ее образ порою мелькал в его снах, и Хью, охваченный неутоленным желанием и чувством потери, просыпался рядом со своей дюжей Шиван из О’Доннелов, матерью крепких сыновей.

Он предпочел бы оставаться к северу от Полосы кряжей – той прерывистой цепи невысоких песчаных эскеров, что тянется от Дублина до Голуэя и делит Ирландию на две половины, Удел Конна и Рабский удел. Но обсидиановое зеркало взвесило его на весах и нашло очень легким. «Так-то ты платишь за доброту той, что любит тебя и скоро вручит тебе великий дар?» Королева смотрела на него, и белое лицо ее, обрамленное жестким рафом, проступало из зеркала яснее, чем когда-либо. Как же она далеко, если кажется такой близкой? И почему ему всегда делалось стыдно от ее слов – точно ребенку, который плохо старался или вовсе не сделал того, что ему поручили? Ведь он до сих пор делал все как надо. Неужто все ее вассалы, все эти богачи и гордецы, молодые и старые, испытывали такой же стыд? А если нет, то чем он от них отличается? Впервые в жизни Хью подумал: что бы там ни говорил доктор, никто ведь не мешает ему в любой момент просто снять с себя это зеркало, а с ним – и ее тяжкую длань. Подумал – и снова спрятал подвеску за ворот рубахи.

В тот же день он начал собирать своих наемников-боннахтов и галлогласов – самый маленький отряд, какой только мог себе позволить, не ослушавшись лорда-наместника.



– Я тебе расскажу кое-что об этом капитане Десмонде, Джеймсе Фицморисе, – сказал Генри Сидней Хью О’Нилу, когда они вдвоем, бок о бок, выехали верхом за ворота Дублина. – Хотя, наверное, ты уже слышал все, что тебе нужно знать.

Хью не ответил, потому что вопроса не прозвучало; в свое время он достаточно изучил сэра Генри, чтобы понимать, когда лучше придержать язык за зубами.

– Он – человечишка тощий и малорослый, – сказал Сидней задумчиво, словно сверяясь с какими-то записями у себя в голове. – Но храбрый. В глазах любого бедняка или керна – настоящий герой. Неутомимый; способен высидеть в седле целый день. – При этих словах сам лорд-наместник поерзал в седле, словно показывая, что уже староват для таких походов. – Помешан на своих убеждениях, как всякий папист. Однажды мы его поймали. Он стоял на коленях, под дождем, среди горелых развалин какой-то церквушки, которую я уж и не знаю, зачем сожгли; там еще воняло мокрой золой – ну и мерзкий же запах! Сэр Джон Перрот, лорд-президент Мунстера, – а это, надо тебе знать, тогда была совсем новая должность[59] – приставил шпагу к его голой груди и мог в одно мгновение покончить с его мятежом… я бы так не смог. А он решил, что не станет.

– Почему? – спросил Хью, имея в виду решение сэра Джона. Почему Сидней не смог бы, он понимал и сам: он уже хорошо изучил этого человека.

– Побоялся, что Ее Величество не одобрит. – Он повернулся к Хью, чтобы тот увидел его улыбку. – Как раз в ту пору ветер в Лондоне переменился. Пустили слух, что южных лордов простят, если они отрекутся от капитана Десмонда. А сам Фицморис там же, на месте, исповедался в своих грехах и преступлениях – и, заметь себе, на хорошем английском. И сэр Джон опустил свою шпагу. Фицмориса отправили в дублинскую тюрьму.

Тут сэр Генри засмеялся и покачал головой, словно припомнив что-то веселое.

– Ладно, расскажу тебе кое-что про сэра Джона, нашего лорда-президента Мунстера. – Он прочистил горло и сплюнул. – Говорят… точнее, он сам говорит всем и каждому по большому секрету, который, конечно, все уже успели всем разболтать, будто он – внебрачный сын старого короля Гарри.

– Наверно, такое много о ком говорят.

– Он уже тогда был очень толстый, а сейчас еще больше раздобрел, – продолжал сэр Генри. – Стал еще толще старого короля. Лошади под ним падают; когда приходилось ехать куда-нибудь далеко, он всегда брал много лошадей про запас и пересаживался с одной на другую, чтобы те не успели охрометь. А в последнее время, по-моему, перешел на мулов. – Ну так вот, – вернулся он к своему рассказу. – Приехали они в Дублин. Фицморис – в цепях, сэр Джон – надо думать, уставший от погони, – весь в раздумьях о том, как он чуть было не покончил с мятежом одним ударом. И как, по-твоему, Хью, что он надумал? Взял и вызвал Фицмориса на поединок! Давай, говорит, сразимся один на один! Как настоящие рыцари в старые добрые времена… или нынешние юнцы на потеху королеве и фрейлинам в Хэмптон-Корте.

– И что, Фицморис принял вызов? На самом деле Хью кое-что слышал об этом чуднóм происшествии, хотя и не знал, чем оно закончилось. В песнях этому места не нашлось.

– Да. Поднял, так сказать, перчатку, хотя полагаю, что брошена она была лишь на словах. А дальше… только ты имей в виду, что мне о том известно с чужих слов, а сказка эта с той поры разрослась зеленым лавром. Дальше – уговорились они, что сражаться будут верхом и в полном доспехе, на длинных копьях, что твой сэр Гавейн. На ирландских лошадях, заметь себе, а после копий возьмутся за ирландские палаши.

– Хм-м-м, – пробормотал Хью. – Ирландской лошадке пришлось бы нелегко под сыном короля Гарри.

Сидней пожал плечами:

– Ну, такой у них был уговор.

– И что же они, сразились?

– Условились, что Джеральдина выпустят из тюрьмы на один день. Выбрали место поединка – на каком-то голом холме. Сэр Джон – в добротных ирландских штанах – прибыл первым. И стал ждать капитана. Пошел дождь. Сэр Джон устал ждать и, надо думать, затосковал, что пропустит обед. И вот он уже почти решился бросить на месте этот чертов ирландский меч и ехать домой, как вдруг объявляется гонец. Без коня, пеший и без шляпы. И вручает лорду-президенту письмо от Фицмориса, который так и не вышел из своей камеры. «Если я его сегодня убью…» – да, кстати, я собственными ушами слышал, как сэр Джон потом читал вслух это письмо. Ну так вот: «Если я его сегодня убью, то королева английская пришлет на его место другого Перрота или кого-нибудь такого же. Но если он меня сегодня убьет, то во всей Ирландии не сыщется другого такого как я, кто сможет занять мое место или вести за собой людей, как я веду. А потому сражаться я с ним отказываюсь, так ему и передайте».

Хью, все еще не опомнившийся от того, что сейчас услышал (гонец! пеший! без шляпы!), не сумел ни посмеяться в ответ, ни изобразить должного удивления.

– Да, – только и промолвил он. – Странно.

Они как раз доехали до эскеров, протянувшихся длинной цепью по границе между Севером и Югом. Хью коснулся цепочки, на которой висело зеркало в золотой оправе, и подумал о кремне, упрятанном в кожаный кошелек. Он ожидал, что в этом месте ему станет по-настоящему страшно, но на деле ничего не почувствовал.

– Если хочешь знать, чем все закончилось, – сказал сэр Генри, – то не прошло и недели, как Фицморис выбрался из дублинской тюрьмы – никто не знает, как, – и сбежал во Францию. – А сейчас вернулся оттуда.

– И стал еще безумней, свирепей и кровожадней, чем был.

Некоторое время они ехали молча, лавируя со своими людьми и повозками между песчаных холмов. Затем объявили привал.

– А как поживает Филип, ваш сын? – спросил Хью, встав рядом с лошадью и закинув ногу на седло, чтобы растереть натруженную голень. – У него все хорошо?

Сидней осторожно кивнул, глядя куда-то вдаль, мимо Хью.

– Да. Королева послала его в Нидерланды – на помощь голландским протестантам, которые сейчас сражаются с Испанией. Молимся за него

– А стихи он все еще пишет?

Но сэр Генри Сидней, похоже, не услышал вопроса. Хью посмотрел на небо, затянутое тучами.

– Кажется, дождь начинается, – пробормотал он.



Десятью годами раньше лорды Мунстера под предводительством Десмонда впервые подняли бунт против Короны. Удел Муга – страна крестьян, свободных и подневольных, и именно они пострадали в ту войну больше всех, хотя только они и производили пищу для всех сословий. Если город или деревня, взятые Сиднеем в осаду, не сдавались на его милость, их предавали мечу; Сидней объявил, что любой ирландец, у которого найдут оружие, будет повешен, а вожакам будут рубить головы и насаживать их на колья по всей стране. В ответ графья со своими сторонниками выступили из крепостей и принялись жечь английские селения и дома, а заодно и посевы, уже почти созревшие для жатвы. Многие забивали домашний скот, чтобы он не достался англичанам. Затем настала весна, и английские солдаты, в свой черед, стали жечь молодые всходы на полях, чтобы те не достались ирландцам. Люди питались жерухой; если не оставалось и ее, то умирали с голоду, а кое-где доходило и людоедства. О том, как ирландские крестьяне поедали тела своих умерших младенцев, докладывал Ее Величеству землевладелец и поэт Эдмунд Спенсер, но королева ему не верила: души, вверенные ее попечению, полагала она, не способны на подобную низость.

Все это случилось еще до смерти Шейна, незадолго до того, как Хью О’Нил вернулся из Англии, из Пенсхерста, в Ольстер, в Ирландию. Но та земля, по которой он проезжал сейчас в обществе сэра Генри, – земля, из которой когда-то вышли все блага мира, до сих пор оставалась разоренной и пустой, не способной ни порождать живое, ни давать пропитание. Конь то и дело спотыкался о кости с присохшим тряпьем – останки детей, их матерей и отцов. Мертвое на мертвом. Хью и его люди – закаленные галлогласы и мальчишки, едва научившиеся управляться с тяжелыми мушкетами, – отстали от быстроходных сиднеевских пикинеров и тренированных стрелков. Впрочем, сэр Генри предупреждал его. Он рассказывал – бесстрастно и без сожалений, словно вспоминая какое-то давнее, полузабытое путешествие, – как разрушал замки и жег поля в Каслмайере и Гланмире на границах Корка, как забивал скот и оставлял туши гнить под открытым небом и как деревья по всей округе превращались в виселицы. Той ночью, лежа в палатке, О’Нил снова услышал голос королевы. Она попыталась снять камень с его сердца. «Не смотри на их страдания, – сказала она. – Смотри на меня».

Ведь все то же самое повторялось снова. Опять предстояло насаждать мир, ворочая валуны невежества и упрямства; опять предстояло защитить истинную веру и остановить ползучее наступление Римской церкви. Злосчастному графу Десмонду, засевшему в Аскитоне, поклонялись, как божеству; слухи о двух испанских терциях[60], уже вышедших в море из Ла-Коруньи, воспламеняли дух повстанцев и наводили ужас на колонистов: шутка ли, шесть тысяч конных аркебузиров и солдат, вооруженных пиками и алебардами! Фицморис, как и было предсказано, вернулся из Франции с огромным знаменем, которое благословил сам папа. То здесь, то там видели это полотнище с окровавленной головой Христа в терновом венце: его можно было развернуть и растянуть на шестах в любой момент – и так же быстро свернуть, прежде чем появятся шерифы или люди лорда-наместника. И оно всякий раз исчезало вовремя, а затем появлялось уже в другом месте; и всякий раз его встречали приветственными криками: Papa Abú! Победу – папе! Граф Десмонд, формально старший над Фицморисом, писал английскому наместнику Корка: «Мы с моими людьми готовы положить свои жизни на алтарь побед Ее Величества, дабы положить конец изменническим деяниям вышепоименованного Джеймса». Но какой слуга Короны в своем уме доверился бы графу Десмонду? Хью О’Нила с его отрядом направили в гавань Смервика, где ожидалась высадка испанских и папских войск. Люди О’Нила одолели дорогу за один переход, но граф Джеральд прибыл на место раньше – и, похоже, не сделал ничего, чтобы помешать повстанцам Фисмориса захватить город и возвышавшийся над ним Золотой форт, Дун-ан-Орь. Оставив своих бойцов и капитанов за городской стеной, Хью въехал в крепость и стал искать графа. форт кишел людьми Фицмориса, и эти люди, с которыми Хью О’Нилу было приказано разделаться, смотрели на него – ирландского лорда и сына Истинной Церкви – как на возможного союзника. Странное это было чувство: словно он лишился самой своей сути – или, наоборот, свелся весь к своей внутренней сути, лишившись всего остального.

Загрузка...