Апеков уже с неделю работал в этих местах и почти всякий раз, когда направлялся в пещеры, встречал Сашу. Сначала дорогу пересекало лениво жующее стадо, затем появлялся он сам с кнутом через одно плечо, транзистором через другое, баском покрикивающий на своих подданных. Широкополая, небрежно заломленная шляпа, дешевый джинсовый костюм, высокие, с отворотами сапоги делали его похожим на киноковбоя, но вблизи впечатление рассеивали льняные, на зависть девушкам, кудри до плеч, чистая синева глаз, мягкий, сквозь загар, румянец доверчивого лица, — хоть сейчас пиши с него идиллического пастушонка, нестеровского отрока, кроткого Леля. Правда, для этого его надо было не только переодеть в холстину и лапти, но и снять нашейную, с гаечкой, цепочку. А заодно поубавить мускулов, перекат которых сразу придавал его как будто хрупкой фигуре мужицкую основательность.
Встречи вряд ли были случайными. И то сказать, человек, шарящий по склонам, что‑то высматривающий в скалах, лезущий во все грязные норы и щели, не мог не вызвать любопытство. Первые дни Саша лишь здоровался издали, наконец попросил огонька, чтобы прикурить, и, слово за слово, разговор завязался. Сам собой последовал и ожидаемый вопрос. Очарованный кротким сиянием глаз паренька, Апеков было увлекся, начал целую лекцию о пещерной живописи, о значении для культуры всякой находки, однако вскоре почувствовал, что в сознание собеседника его слова входят, как гвозди в вату. Археолог не сразу уловил перемену, ибо заинтересованное внимание не покинуло Сашу, оно просто обратилось внутрь, словно в незримой двери незаметно повернули ключ — вроде бы ничего не изменилось, но дверь уже заперта и стучать бесполезно. Когда же уязвленный Апеков в досаде скомкал свои объяснения, Саша только взмахнул пушистыми ресницами и сказал:
— Наука.
Не сказал — подытожил. Дождь. Солнце. Лес. Стадо. Наука. Точка! Предмет выделен, обозначен, значение его очевидно, говорить больше нечего.
Это и вовсе рассердило Апекова. Но, подумав, он решил, что для парня из лесной глухомани наука и все с ней связанное примерно то же, что звезды в небе: не заметить нельзя, но нужды в них никакой. Так и здесь — обычная дань любознательности. Кто этот посторонний и непонятный человек? Ученый? Ага… Теперь понятно, и думать тут больше нечего.
Они попрощались, и Апеков остался в уверенности, что больше преднамеренных встреч не будет. Он ошибся. Стадо все так же продолжало пересекать его путь, хотя трудно было понять, как Саше это удавалось. Пещер здесь было немало, район мог оправдать надежды, но пока не было даже намека на успех, и Апеков часто менял маршрут. Коровы же не летают. Тем не менее, выбираясь на новую дорогу, Апеков уже знал, что, скорее всего, услышит впереди треск кустарника, сопение, затем в просвете покажется гладкий, в черно–белых разводах, коровий бок, а там и Саша появится, поздоровается, заговорит или пройдет мимо.
Спустя день или два после первого разговора Саша поинтересовался, сколько ему, Апекову, платят. Апеков ответил. Саша задумчиво перевел взгляд на коров.
— Понятно…
— Что именно?
— У меня на сотню больше… Но–о, лешая, куда прешься! Снова констатация факта как некой самоочевидности. Он,
Саша, пасет стадо, обеспечивает надой и нагул, ему и платят больше, чем ученому, который занимается тем, без чего прожить можно. Все справедливо, иначе и быть не может.
Так это понял Апеков — и расстроился, оскорбился, больше за себя и науку, хотя отчасти и за этого, с васильковой синью в глазах, прагматика, нестеровского, в джинсах, отрока. Но ему тут же пришлось убедиться, что он понял не все, а может быть, вообще ничего не понял.
— Что ж, — спросил он резко, с некоторым раздражением, — так и будешь всю жизнь коров пасти?
Синь Сашиных глаз всколыхнулась недоумением, словно он спрашивал: ученый человек — неужели не понимает?
— Не… — пояснил он, помедлив. — Мне в армию скоро.
— Ну, в армию…
— Буду проситься в летчики. Меня возьмут, я здоровый. Там прикину, может, в космонавты переберусь.
Если бы за плечами Саши расправились крылья, Апеков, возможно, удивился бы не меньше. Поразили его не сами слова, а их обдуманная уверенность: вот захочу стать космонавтом — и стану, ничего особенного.
Над ухом, оголтело жужжа, вычерчивали свои орбиты мухи, поодаль благонравно паслись коровы. Сто верст до ближайшего города! Во все глаза глядя на Сашу, Апеков присел на шершавый, нагретый солнцем валун. Ничего себе пастушок! Аи да дите пейзанское… И ведь прав. Были бы ум, воля, здоровье — и вполне может осуществить свою жизненную программу. Гагарин тоже не с академии начинал…
И все же Апеков не мог подавить в себе ощущение нереальности. Ведь кто перед ним? Пастух. Такие, как он, и, главное, точно так же пасли стада еще в неолите. Десять тысячелетий назад! Пирамид не было, когда они вот так же пощелкивали кнутом, кричали: “Но–о, куда прешь!”
И так же над ними жужжали мухи. Ничего с тех пор не изменилось. Настолько не изменилось, что, не будь эта профессия обыденной и в двадцатом веке, ею наверняка заинтересовались бы исследователи далекого прошлого. Реликт же, профессия древнего неолита! И — нате вам: от стада — к звездам, от кнута — к пульту черт знает какой техники; и синеглазый пастушок говорит об этом как о чем‑то естественном, и верно говорит. А ты, высокообразованный современник, видя эту фантастику будней, глядишь на паренька, как на чудо какое‑то…
— Да–а, — сказал наконец Апеков. — Программа, брат… Учиться нужно.
— Подучусь, конечно. А как же! В армии сейчас знаете какая техника? Не хочешь — заставят.
Тоже верно. Зачем переть в гору, если туда ведет эскалатор? Только не атрофируются ли мускулы от такого подъема?
— Расчет, расчет… — хмурясь, проговорил Апеков. — Много званых, мало избранных. В космонавты стремятся тысячи, а попадают единицы. Ты это учел?
— Попадают же… Вы мне другое скажите. Тогда, лет через пятнадцать, не много ли будет космонавтов?
— Много? Понятия не имею… Тебе‑то что?
— А то. Неинтересно. Здесь я один пастух, другого попробуй найди. Меня ценят, А когда много — фыо!
— Так в этом ли дело?!
— В этом тоже.
Апеков запоздало смахнул со щеки слепня, ожесточенно потер укус. Ну и времечко, ну и мальчик!.. Обычный феноменальный мальчик, который еще взвешивает, подаваться ли в космонавты или не стоит. А что? Хороший заработок для него не проблема. Профессию выбрать — кругом дорога. Образование, в случае чего, не то что дадут — навяжут. Звездочка героя? Она и девчонке–доярке светит. Значит, что?..
Ничего. Горит в глухомани голубой огонек телеэкрана и зовет, завораживает, манит… И вот, уважаемые, перед вами племя младое, незнакомое — теледети. Извольте им дать обещанное.
— Еще надо дело найти по душе, — осторожно сказал Апеков.
— Это как?
— А так! Мне вот и платят негусто, и работа выпадает тяжелая, и славы никакой, а я свое дело ни на какой космос не променяю. По душе оно мне.
— Так и мне мое по душе.
— Коровы?
— Они. Характеры. Машка, вон та, комолая, мне грибы ищет. Как мукнет в подлеске, значит, белый или подосиновик. Научил.
— И как же?
— По Павлову, а дальше сам соображал: у животных не одни рефлексы.
— Ну и учился бы на зоопсихолога, раз это тебе по душе.
— По душе‑то оно по душе…
— Тогда чего же?
— А так.
Саша скусил травинку — и словно опять повернулся незримый ключ. Он был здесь, рядом, сидел все с тем же открытым простоватым лицом, но был далеко, в себе. И есть будто человек — и нет его: одна видимость. “Чего ему от меня надо? — с легким раздражением подумал Апеков. — А ведь надо…”
В теплыни неба плыли пухлые облачка, запах нагретой травы размаривал, во всем был покой, вокруг паслись дородные коровы, с барственной ленью отмахивая хвостами кусающую нечисть. Лезть под землю, вообще делать что‑либо не хотелось.
— Возьмите меня завтра с собой, — внезапно сказал Саша.
Апеков поморщился:
— Именно завтра?
В его вопросе прозвучала ирония, призванная осадить настойчивого юнца, и намек, что научная работа — не предмет праздного любопытства. Но весь этот подтекст совершенно не дошел до Саши.
— Мне трудно найти подмену, а на завтра я договорился, — объяснил он бесхитростно.
Апеков замешкался с ответом. Отказывать не хотелось, ибо просвещение — долг всякого культурного человека, да и Саша интересовал его все больше, но посторонний совсем ни к чему, когда ты занят делом, особенно в пещерах, где всякое может случиться.
Вот это сомнение Саша уловил молниеносно. Его глаза осветила смущенная улыбка.
— Там в одном месте, куда я еще мальцом лазил, рисуночки какие‑то. Я и хотел показать.
— Что ж ты сразу не сказал?!
— Я сказал.
— Когда?!
— Да с вами попросившись.
У Апекова был такой вид, что Саша поспешил добавить:
— Раз говорю что или прошусь куда, значит, с делом это все. Кого ни спросите — меня уж знают.
— Ага… ага… — только и смог выговорить Апеков.
Ну, конечно! В деревне все друг друга знают настолько, что желают здравствовать, прежде чем ты успел чихнуть, а если проистекающая отсюда манера разговаривать постороннему непонятна, то кто же виноват? Однако Сашина деликатность простерлась до того, что он пояснил и другое:
— И мне на вашу науку охота глянуть, а то по телику ее мало показывают.
Лаконичней мог высказаться лишь математик, у которого фраза “очевидно, что…” исключает страницу–другую рассуждений.
Ничего не изменилось вокруг, была все та же теплынь, так же дремотно пахли травы, но у Апекова охолодело лицо. Словно от некоего дуновения, словно ему кто‑то шепнул: “Ты предупрежден!”
Предупрежден? Но о чем? Что перед тобой, быть может, новый Ломоносов? Ничего похожего: и время не то, и познание как таковое Сашу вроде не увлекает. Иная у него нацеленность, не знания он ищет — ему самому не ясное и то ли существующее, то ли нет.
“Абсурд”, — осадил себя Апеков. И тут же усомнился. Что, если перед ним не юношеские метания, не социальное иждивенчество и не прагматизм крепкого, себе на уме, человека, а нечто иное, чему и названия нет, но ради чего парень пытливо осматривает все духовные горизонты мира, благо теперь они видны из любой глухомани? В самом деле! Среди миллионов пастухов древности наверняка были свои Лобачевские и Эйнштейны, только науки тогда не было и осуществиться их судьбы никак не могли. А если призванием был космос, то кем такой человек мог стать еще в прошлом веке? Что, если и теперь среди нас живут те, чье предназначение — дело совсем не нашего века? Что, если зов этого дела бродит у них в крови, они это чувствуют, хотя не понимают причину, только пытаются вот так, как Саша, рационально (время такое) разобраться в себе и в предстоящих дорогах?
Апеков тряхнул головой, взглянул на Сашу, который небрежно поигрывал кнутом, и наваждение сгинуло. Все было явно проще: прежде крестьянский сын обстоятельно, чтобы не прогадать, высматривал на ярмарке конягу. Теперь “коняга” — это будущая профессия, а ярмарка — весь свет. Вот и все. Ничего в принципе нового.
— Хорошо, приходи.
Апеков уже слабо верил в “рисуночки”. Он пригасил надежду: привык скептицизмом защищаться от разочарований, а вдобавок знал, сколь легко ошибается глаз профана (природа тоже “рисует” — да как!). Но проверить было необходимо, да и Саша заинтересовал, хотя было в этом парне что‑то неприятное, Апекова раздражавшее.
Саша появился чуть свет; Апеков еще не выбрался из палатки, когда послышалось знакомое шарканье ботфортов.
— Сапоги — это ты зря, — наскоро собираясь, сказал Апеков. — Под землей кеды нужны, вот примерь мои запасные.
— Для ча? — В обкатанную школой, радио и телевидением Сашину речь прорвалось инородное слово, точно он, наконец, почувствовал себя не на людях, а дома. — Босиком полезу.
— Ноги поранишь.
Саша только пожал плечами, как бы давая понять, что предстоящее и его дело тоже. Вообще в его движениях, голосе проступило что‑то хозяйственное, мужицкое; снаряжение Апекова он осмотрел так, словно брал его на свою ответственность. Археолог снисходительно подумал, что и он, Апеков, верно, прошел ту же проверку. Ладно, пусть тешится…
От ручья, где стояла палатка, Саша сразу свернул к болотцу. Минут пять они хлюпали по кочкам, затем продирались сквозь кустарник, такой густой, что идти можно было лишь пригнувшись к сырой и темной, как в погребе, земле. Понемногу наметился каменистый подъем. Похожий на лисью нору лаз открылся взгляду, лишь когда до него осталось шага два. “Вот так‑то, — не без досады отметил Апеков. — Под боком, а год тут ищи — не найдешь”.
Саша скинул сапоги и ящеркой скользнул в лаз. Апекову, чтобы не отстать, потребовался весь его опыт.
Объятие сырых стен, холодящий ток воздуха, луч фонаря, который как бы с усилием проталкивал мрак, — все было привычным. Кое–где ход превращался в подлинный шкуродер, что окончательно утвердило Апекова в скептицизме: хотя древние люди для своих занятий живописью предпочитали дальние укромные уголки, удобством подхода они не пренебрегали. Оставалось надеяться, что сюда некогда вел иной путь. Апеков удивился, обнаружив в себе эту надежду.
Ход внезапно расширился и теперь вилял, пересекаясь с другими столь же удобными для движения галереями. Саша уверенно пренебрегал одними ответвлениями и столь же уверенно нырял в другие, по виду иногда тупиковые.
— Ты так все пещеры вокруг деревни облазил?
— Не–е. Только эти.
— Почему именно эти?
— Интересно было.
— В других нет?
— Так те на виду, известные.
— Будто! По некоторым, как я заметил, никто не ходил, следов никаких.
— Кто же без дела ходит…
— Ты, например.
— Я себя проверял.
— Хм… И как же? Почему именно здесь?
— В других, если заблудишься, найдут, а в этой без поддавков. Интересно.
— Ничего себе проверочка! Ты себя только так испытывал?
— Не… Вот скажите: машину по–всякому проверяют, а человека нет. Это разве правильно? Он, бывает, и гонит не по своим ухабам.
— Ну, брат… Во–первых, человека толком не умеют проверять, во–вторых, он тебе не машина. На стенд испытательный нас, что ли?
Сказав это, Апеков тут же с досадой сообразил, сколь неудачен его ответ, ибо круг профессий, пригодность к которым проверяется загодя, ширится так стремительно, что какие‑нибудь там физиограммы и психограммы, “карты задатков” или “прогнозы способностей” со временем вполне могут стать обыденными, как ныне массовая флюорография. Но Саша промолчал — то ли не заметил неточности, то ли не захотел спорить.
Свет фонарей с усилием разгонял мрак. Унылый извилистый ход был так однообразен, что Апеков мысленно ахнул, когда очередной поворот вывел их в крохотную пещеру, чей свод, казалось, усеивали бабочки. Они точно присели отдохнуть. Малейшее движение света будило трепет полупрозрачных крыльев, как если бы они разом готовились вспорхнуть, наполняя все переливчатым блеском беззвучного полета. Не верилось и не хотелось верить, что это лишь мертвое мерцание света в воздушных плоскостях тончайшего кальцита — таким живым было это трепетание.
— И ты молчал! — вырвалось у Апекова.
— А чего говорить? — негромко ответил Саша. — Вас другое интересовало.
— Тьфу ты, черт… — Апеков не нашел слов. — Слушай, неужели тебя это никак не поразило? Не взволновало? Вот это? — Легким движением света он снова пробудил мерцающее порхание. — Красиво?
— Красиво, — согласился Саша. — А волноваться чего? Все путем. По телику и не то показывают, тоже из пещер, и все объясняют.
— Да не в этом же дело!
— А в чем?
— Телевизор — это не свое, а чужое, заемное, так сказать, зрение, разве можно сравнить! И вообще… Закат сотни раз видишь — и всякий раз он другой. Такой иногда бывает, что всех зовешь поглядеть.
— Так то закат. Хоть всех зови, его не убудет!
— То есть?
— Хрупкие они, — Саша кивнул в сторону “бабочек”. — Язык распустишь, так еще обломают, дурни.
“Вот тебе, — подумал Апеков. — Вот и раскуси это дите века, вот и будь для него наставником… Все‑то он по телевизору видел и слышал, столько информации через себя пропустил, сколько Аристотелю с Декартом не снилось. И ведь рее, похоже, привел в какой‑то свой порядок, оценил, взвесил, даже о моем занятии представление составил, оттого, верно, при первом знакомстве и отключился, — зачем слушать слышанное? Рационалист… Или просто для него мир оскучнел? Стал похож на дойное вымя? И что из этого выйдет? Загадка, уважаемые, что там ваши пульсары–квазары…”
— Ну, двинулись.
Пещера всплеснула им вслед тысячами мертвых крыл, которые сотни, а может, тысячи лет, оставаясь на месте, летели сквозь время; ими, чего доброго, уже пещерный человек любовался!
Казалось бы, все более несомненная надежность Сашиной памяти должна была сильно поколебать неверие Апекова в рисунки. На деле произошло обратное. Не отдавая себе в том отчета, Апеков желал Сашиной ошибки, ибо своим поведением он не только отвергал всякое покровительство, но и возбуждал в старшем смутное недовольство собой. Да и мимоходом сделанное каким‑то юнцом открытие, к которому годами, часто безуспешно стремится специалист, невольно ущемляло самолюбие, возбуждало зависть, которой Апеков искренне не подозревал в себе.
— Здесь, — сказал Саша, останавливаясь.
Апеков огляделся. Все было так, как он и ожидал. Луч фонаря смахивал темноту с покатого, в иззубринах, свода, скользил по давним натекам глины, терялся в дальних углах небольшой пещеры, не находя ничего, что говорило бы о присутствии здесь человека, кроме нескольких следов босых ног на сырых неровностях пола.
— Твои, конечно?
— Мои. Ишь ты! Совсем, как на Луне, свеженькие, не стерлись…
— А где же “рисуночки”?
— Да вот же…
Сначала Апеков ничего не увидел, кроме глинистых потеков и сети мелких трещин на гладкой, как доска, поверхности. Но вот его наметанный глаз уловил слабый контур.
С этого мгновения для Апекова все перестало существовать. Вылетело из мыслей. Он шагнул, как мог, ближе, впился взглядом, и тогда в порыжелости камня, точно в мутном проявителе, штрих за штрихом проступил абрис бегущей антилопы.
Саша, придвинувшись, молча смотрел на потрясенное лицо археолога. Тот, не отводя взгляда, на ощупь достал губку, смочил ее водой из фляги и бережным касанием отер поверхность камня.
Все будто ожило. Ярче проступил цвет охры; штрихи, нанесенные словно детской рукой, очертили не только излом бегущего тела, но и летящую вдогонку стрелу. Расширяя обзор, Апеков все тем же точным и нежным движением смывал вековую грязь. Обозначился еще один силуэт… Далее все заволакивал наплыв глины, под ним исчезала голова крайней антилопы.
Саша только успевал подавать фляжку. Вокруг стыла каменная тишина, за их спинами колыхался мрак, такой же, как и тысячелетия назад, когда здесь стоял неведомый художник. В размыве тысячелетнего натека постепенно обозначилось багровое, пока неузнаваемое пятно. Новые усилия прояснили муть: уже высвободилась голова антилопы, четче обозначилось то странное, багровое — нет, кровавое! — что преградило ей бег. Еще два–три взмаха губки — и не осталось сомнения: отпечаток руки с обрубленным указательным пальцем! Он выглядел так, словно был сделан сочащейся кровью еще вчера, минуту назад, только что, будто дыхание человека, который это сделал, еще не рассеялось в воздухе.
Теперь остолбенел Саша. Широко раскрытыми глазами он смотрел на кровавый отпечаток, в котором, казалось, были различимы даже папиллярные линии уцелевших пальцев.
— Это…
Апеков настолько забыл о спутнике, что вздрогнул от звука голоса.
— Ах, это! Ну, это нередкий мотив…
— Чего–чего?
— Мотив. Знак. Как бы тебе это объяснить…
— Они, это… кровью?!
— Да нет же! Обычная киноварь. А вот зачем эти отпечатки, почему так часто встречаются отпечатки обрубленных пальцев?.. Какой‑то, должно быть, обряд, ритуал. Видишь, остановил бег антилопы? Вот и гадай: случайность или за всем этим кроется смысл? А в общем, находка войдет в анналы… Ну и молодец, быть твоему имени в монографиях!
Радость — она только сейчас нахлынула на Апекова, нахлынула так бурно, неудержимо, что он был готов закружиться, запеть, расцеловать этого стоящего рядом парня.
— Не то, — вдруг сказал Саша.
— Что “не то”? — опешил Апеков.
— Да отпечаток… Случайно и корова не замычит. Раз искалеченную свою руку к зверью припечатал, то смысл в этом. Чего он так? А вот: рука правая — и без пальца. Трудно лук натянуть, плохой, выходит, добытчик, кому такой нужен? Все равно что охромевший пастух… А этот справился, доказал, что и без пальца — охотник не хуже других. Потому и поставил знак: покалечен, мол, а на охоте кому хочешь очко вперед дам…
Апеков крякнул:
— Ну, брат, фантазия у тебя! Нормальные отпечатки тоже нередки.
— У тех, может, нога повреждена или глаз…
— Может быть, может быть, — хмыкнул Апеков. — Гипотеза твоя не хуже иных, только из “может быть” истины не добудешь. Давай‑ка смоем этот натек совсем.
Это оказалось не таким простым делом, так как в самой толстой своей части глина, пропитанная кальцитом, затвердела не хуже цементной корки. Удвоив усилия, Апеков утроил осторожность: минеральные краски практически несмываемы, но если под губкой перекатываются песчинки, то стереть можно все, что угодно.
Ювелирная операция поглотила все внимание Апекова, он даже не замечал, что за штрихи и линии проступают в размыве, в какое они складываются изображение, — важно было очистить, не стерев, вот это пятнышко, вот эту черточку, этот изгиб. И, лишь окончательно смыв глину, Апеков откинулся, чтобы оглядеть все целиком,
Поначалу он ничего не понял. Но когда до его сознания дошел смысл увиденного, то, хотя смысл этот был ясен, как молния ночью, он еще секунду тупо смотрел на стену и сердце его билось спокойно.
Оглушительным ударом оно ахнуло мгновение спустя.
И было отчего! Апеков даже зажмурился. Снова раскрыл глаза. Нет, все то же, не исчезло, не померещилось: правее отпечатка ладони той же кровавой киноварью было начертано:
И все.
Из палеолита глянувшая формула Эйнштейна! И даже не Эйнштейна вовсе…
Защитить смятенное сознание могло лишь немедленное доказательство, что все это галлюцинация. Апеков потрясенно обернулся к Саше, но вылезшие из орбит глаза парня убедили, что ошибки нет. Чужое смятение как‑то сразу успокоило Апекова. На лице холодел пот, ноги не держали, он сел бок о бок с Сашей.
Оба молчали.
Хотя это был полный абсурд, ибо натек существовал века, Апеков на мгновение заподозрил, что формулу уже в наши дни начертал какой‑то проказник. В нем даже занялся гнев на этого шкодника. Логика восторжествовала не сразу, но и одержав победу, разум отказывался верить. Быть такого не может, здесь что‑то не так!
Формула была начертана привычной к математическим записям рукой. Но торопливо, будто пишущий спешил, оглядывался через плечо, боялся…
Чего?
Неважно. Важно лишь то, что здесь, в святилище пещерных людей, его, Апекова, современник сколько‑то тысячелетий назад начертал формулу соотношения масс–энергий.
Да никакой это не современник, с чего он взял?! Его, Апекова, современник ни за что не поставил бы под формулой Эйнштейна еще какой‑то математический знак, это же заведомая бессмыслица!
Но коли написано, значит, не бессмыслица. Значит, очень даже смыслица… Черт, слова такого нет! А математик в палеолите есть? А немыслимая формула — существует?! А человек из…
В том‑то и дело…
Не нашего века эта формула! Может быть, двадцать первого, а может быть, сто двадцать первого. И человек оттуда… сразу в верхний палеолит? Запросто. Может быть, как раз благодаря этой формуле соотношения… Чего? Масс–энергии–времени?
Вот так взял да и переместился из своего столетия в палеолит, будто махнул из Европы в Австралию. Маленький вояж во времени, ничего особенного. И все затем, чтобы похихикать над беднягой какого‑нибудь двадцатого века, который сейчас, вылупив глаза, таращится на его проказливый автограф?!
Ну, нет. А что же? Мальчишка, аспирантик какой‑нибудь прокатился в палеолит для сбора диссертационного материала и нашкодил? Нет. Нет.
И не его ли это рука оттиснута рядом? Ах, да не в этом дело…
— Чего молчишь? — Апеков и не узнал своего голоса.
— А что? — хрипловато отозвался Саша. — Молодчага парень, не растерялся… Дал своим знать.
— Своим?
— Кому же еще он писал? Не нам же. Как аварию потерпел, так сразу весть подал. Вот куда меня занесло, выручайте! Сообразил, что все места с древними рисунками на учет возьмут, и вмахнул формулу, себя обозначил.
— Но это невозможно! Тысячелетия прошли с тех пор, как он…
Апеков умолк, пораженный. “Было”, “есть” и “будет” перепутались в его уме, едва он над ними задумался. Вот эта, перед глазами, формула — в каком она времени? В прошлом, потому что ее написали в палеолите. В настоящем, потому что он видит ее сейчас. В будущем, потому что до нее додумались только тогда. Так где же она? И где он сам? Он, Апеков, жив, существует теперь. Те, рисовавшие антилоп, для него мертвы. Но тогда, рисуя, они существовали точно так же, как он сейчас. Он же, Апеков, был для них даже менее реален, чем они для него, ведь прошлое хоть чем‑то заполнено, а будущее — ничем. Его нет вовсе! Вообще! И все же оно есть, поскольку вот он, нереальный для прошлого Апеков, жив! Выходит, прошлое — это небытие смерти, а будущее — небытие жизни?! Но то и другое состоит из мигов бытия…
Апеков зябко поежился. Как просто все было еще час назад! Время — это нить, жизнь бежит по ней, как искра по шнуру: позади пепел, впереди невспыхнувший огонь. А что прикажете думать теперь? Человек будущего двинулся вспять по времени… Для него все умершие живы?! Пока он был в своем сто двадцать первом веке, я, Апеков, был для него мертв. Пока он в палеолите, я для него еще не родился! Но ведь я жив… И для него я тоже жив… Мертв, еще не родился… и жив!!! Все сразу! Одновременно! Да как это может быть одновременно?! А так и может. Застряв в палеолите, он подает весть тем, кого еще нет, и до сто двадцать первого века эта его весть доходит мгновенно.
Мгновенно, хотя впереди сотни веков. Ведь и эта формула, и эти бегущие антилопы проходят сквозь время, как… как сквозь пространство проходят радиоволны. Они уже есть в палеолите; точно так же они есть сию секунду; и в сто двадцать первом веке о них скажут то же самое: они есть! Значит, что же? Мертвое, исчезнувшее прошлое присутствует в будущем?
Да, конечно. Разве он, археолог, не знал этого прежде? Они же только тем и заняты, что изучают сигналы исчезнувших тысячелетий, как геологи ловят информацию мертвых миллионолетий, а астрофизики даже миллиардолетий. Прошлого уже нет, и оно все‑таки есть! А будущее? Его тем более нет, но и это небытие говорит о себе, иначе был бы невозможен никакой прогноз. А он возможен, словно будущее отчасти уже существует. Мы точно знаем, когда Луна в очередной или сотый раз затмит Солнце, для нас вполне представима завтрашняя погода, и наука все расширяет этот круг достоверных сведений о грядущем. Что же получается? И двадцать первый, и сто двадцать первый век в некотором роде уже существуют?
“Абсурд, абсурд! Да стоит мне стереть эту формулу… Да накрой нас сейчас обвал… Настоящее как угодно может изменить будущее! Оно чистый лист, который ничего не стоит перечеркнуть какой‑нибудь бомбой… Хотя Луна и в этом случае аккуратно, как должно, затмит Солнце. Да, но и по Луне можно так шарахнуть… Значит, будущее тем неопределенней, чем мощнее цивилизация?! А когда люди овладеют временем, тогда и прошлое станет изменчивым? Не может того быть, не может, это же всем нелепостям нелепость!”
Но вот она, формула, перед глазами… Свихнуться можно!
— Свихнуться можно… — потерянно прошептал Апеков. — Это же…
— А что? — не понял Саша. — Все путем. Мы в прошлое смотрим, а они туда уже ездят. Это как с планетами было… Точно! Вот здорово, аж завидки берут… Наверное, они из двадцать первого века?
Апеков едва подавил нервный смех.
— Нет, — сказал он, прокашлявшись. — О двадцать первом веке и думать нечего.
— Почему?
— Потому! Это же фантастика, фантастика! Вне науки, вне представлений…
— Ну и хорошо, что фантастика! Она же кругом сбывается. Космос там, голография всякая… А тут нам еще знак дан: мол, идите, не трусьте. Двадцать первый век, точно! А может, быстрее? Эх, заживем…
Апеков уставился на Сашу, пытаясь найти если не след той жути, которая ознобом пронизывала его самого, то хотя бы легкую оторопь перед грозным знамением иных времен. Но ничего этого уже не было. Удивление прошло, Сашино лицо теперь горело мальчишеским восторгом, а в бросаемом на формулу взгляде был тот деловитый прищур, с каким одаренный подросток пытливо и восхищенно изучает попавший в его руки образец высокого ремесла. Сейчас поплюет в ладони и… Какие сомнения, какие страхи? Все достижимо, — “все путем”…
Эта безмятежная деловитость доконала Апекова.
“Эх, дите, дите, — подумал он с сожалением и тоской. — Самонадеянное дите века… Не била тебя жизнь, как нас, будущее пока не обманывало, и экологические порожки впереди — да только ли они? — будто не для твоего уха гремят… Слепец ты еще…”
— Так, — прервал его мысли Саша. — В Вихрево до закрытия почты еще поспеем, а не поспеем, я начальника из постели выну. Как вы считаете, академики скоро разберутся в формуле? Года им хватит?
— Нет, — с внезапным, его самого удивившим торжеством отрезал Апеков. — Этого не будет ни через год, ни позже. Никто не разберется, потому что никто разбираться не станет. Понял?
Нет, Саша ничего не понял, только моргнул, и, глядя в эти широко, беззащитно, в удивлении распахнутые глаза, Апеков добавил:
— Так будет, неизбежно. Все ученые — все до единого, слышишь? — отрицают возможность путешествий во времени, так как оно нарушает краеугольный закон причинно–следственной жизни. Ведет к абсурду — да, да! Попал человек в прошлое и, допустим, случайно убил своего деда. Бред же, бессмыслица, катастрофа!
— Да как же абсурд, когда он… когда вот… И зачем кому‑то кого‑то убивать?!
— Подожди, подожди… Все так думают, как я сказал, все! И это главное. То, что мы с тобой теперь знаем, ничего не меняет. Ни–че–го! Кто нам поверит? Формула?.. Неизвестно чего формула, ах, не в этом дело! Я во все это только потому поверил, что сам, своими руками, несомненно… Сам! А теперь, приведи я сюда любого — да, любого! — специалиста, он глянет и скажет: “Послушайте, вас кто‑то зло разыграл. Написал какую‑то абракадабру, замазал глиной, а вы…” Так будет, так скажут. Ведь доказательств, что это не вчера написано, никаких! То есть ни малейших! Нет метода такой датировки, не существует. И все. И точка… Кто же поверит в невозможное! В лучшем случае нас сочтут доверчивыми простаками, в худшем — мистификаторами. Ничто не поможет. Стена!
Апеков говорил, говорил поспешно, словно от чего‑то освобождаясь; в исступлении даже, и, пока он говорил, горячее Сашино изумление сменилось растерянностью, столь не свойственной его лицу, что оно сделалось глуповатым. И, видя это, Апеков все более чувствовал в себе уверенность хирурга, который обязан довершить болезненную ампутацию, чего бы она ни стоила ему самому.
— И ведь тот, из будущего, наверняка все это предусмотрел, — закончил он в каком‑то болезненном восторге самоотречения. — Знал, знал, что, если кто раньше времени обнаружит его сигнал, тому не поверят, потому и послал сигнал открытым текстом. Они там хоро–о-ошие психологи!
— Но как же это? — вскричал Саша. — Вас же знают, меня знают, как могут нам не поверить?! Это нечестно, нечестно!
— Это очень даже честно и очень даже правильно, — непререкаемо, все с тем же восторгам самоуничижения возразил Апеков. — Поверь наука клятвам, ей немедленно пришлось бы признать чертей, ангелов, бога, ибо сотни, тысячи честных верующих тотчас поклялись бы, что видели их собственными глазами. Не–ет, в поисках истины наука обязана быть беспощадной, в этом ее сила и долг. Долг!
— Значит, мы… я…
Саша осекся. Похоже, до него только теперь дошло, кого в первую очередь заподозрят в мистификации. Онемев, он смотрел на Апекова, смотрел так, словно ему ни за что ни про что дали оплеуху, на которую и ответить нельзя, потому что обидчик, выходит, по всем статьям прав и к тому же бестелесен, как всякое людское мнение.
Но тягостное оцепенение длилось недолго. Саша подобрался, его глаза обрели сухой, жесткий блеск.
— Ясно, — сказал он беззвучно. — Ясно. Побоку, значит…
Апеков отвел взгляд.
Оба посмотрели туда, где на темном камне алели размашистые символы иного века, которые так странно и чуждо — или, наоборот, трагично? — соседствовали с отпечатком беспалой руки, бегущими антилопами, летящей стрелой. Чья это была рука? Почему так тороплив разбег знаков формулы? Чего боялся пишущий? Вернулся ли он в свой век, сгинул в палеолите или он ни здесь, ни там? Что открыла людям победа над временем, какое страшное, пронзительное видение дало, какую безмерную и тягчайшую власть? Безнадежно было спрашивать, безнадежно было отвечать: человек знает только то, что знает его время, а чего люди этого времени не знают, чего они не готовы принять, того и не существует, даже если этим полнится мир, как он полнится будущим, близким и бесконечно далеким.
Слово было сказано…
Чувствуя себя вымотанным и опустошенным, Апеков встал, сгреб ошметок глины и аккуратным движением размазал его поверх знаков формулы. Он все гуще клал слой за слоем, и ему казалось, что он слышит мысленный Сашин вскрик; он и сам содрогался, но продолжал тщательно замазывать то, что не было предназначено его веку, не совмещалось с ним, а только сулило недоверие и насмешки. “Да в них ли дело? — думал он уже без волнения. — Не свое будущее я оберегаю и не Сашино; даже не историю, чей ход не может поколебать и такое знамение; в защите нуждается тот, кто сквозь время послал этот сигнал бедствия, и другого выхода нет. Ведь, растрезвонь мы о формуле, оставь все открытым, и среди хлынувших сюда, среди жаждущих сенсаций может найтись подонок, который все сколупнет, обезобразит, — и не на такое поднималась рука! Тогда послание не достигнет тех, кому оно предназначено, и человек пропадет. Значит, всему свое время и все должно идти своим чередом…”
Движения Апекова замедлились, когда плотный слой глины скрыл формулу. Теперь точно так же следовало поступить с рисунками, чтобы здесь ни для кого не осталось никакой приманки. Антилоп, как и знаки, надо было убрать, замазать, но рука вдруг перестала повиноваться. Надежду сберечь вот это свое долгожданное, бесспорное, несущее славу открытие — это, оказывается, он сохранил! Оставил в своих намерениях, будто после всего, что он сказал и сделал, одно можно отделить от другого…
Несмотря на холод пещеры, Апеков покрылся мгновенной испариной: может, и обойдется, если оставить?
Но обойтись никак не могло, потому что первый же спустившийся сюда специалист удивится, почему размыв сделан не до конца, довершит начатое, неизбежно наткнется на формулу — и какие тогда на него, Апекова, лягут подозрения!
Быстрым, отчаянным движением Апеков замазал все, всему по возможности придал вид естественных натеков. И все, что было недавно, что наполняло душу смятением, ужасом и восторгом, — рисунки тех, кто ожил в своих творениях спустя тысячи лет после смерти, и формула, начертанная тем, кому еще только предстояло родиться, — все сбывшееся и несбывшееся, обычное и невероятное, исчезло, будто и не было ничего.
Ни прошлого, ни будущего не стало.
Апеков опустил руки. Он ничего больше не ощущал — ни раскаяния, ни страха, ни облегчения. Все было выжжено. Нехотя он повернулся к Саше. И не узнал его. Сидел сурово задумавшийся человек, который, казалось, уже изведал горькую цену всему и теперь, сверяя туманную даль своей жизни с тем, что ему открыло грядущее, упрямо и тщательно, как сваи моста, утверждает в ней свои новые опоры и вехи. Ладит их твердо, продуманно, навсегда.
В осевшей душе Апекова что‑то вскрикнуло. Ничего же не кончилось! Ничто не исчезло, пока этот парень жив и способен вернуть формулу миру. Или немедленно уничтожить ее совсем, или…
Но никаких “или” быть уже не могло. Формула означала, что будущее у людей есть, оно состоится, какая бы опасность им сейчас ни грозила. В темном, малодушном безумии скрыв, спрятав это знамение, он, Апеков, опустошил лишь себя. Но не Сашу, не будущее, которое могло с ним осуществиться и которое теперь утверждалось в нем.