Где ты, Андерсен, вернись…
— Фррриз! Проверка!
Тяжкий вчерашний сон образами и размышлениями ещё раскачивался в голове, бухая тяжёлым билом в виски, а реальность уже властно требовала новую жертву.
Я остановилась, как и десяток прохожих вокруг, всё так же смотря под ноги на свежевыпавшую осеннюю листву, словно играя в детскую игру «море волнуется». Может, только плечи взлетели, прикрывая непутёвую насквозь поседевшую голову. Авось обойдётся? Но, кажется, нет. Полицай — здоровенный детинушка едва за двадцать пять, расталкивая в стороны замерших людей, продвигался ко мне. Чёрный мундир с едва поблёскивающим синим значком на лацкане. Проросшие через глазницы черепа крест и факел. Значит, не федерал, местный.
Полицай встал передо мной — глянцевые сапоги, чёрная блестящая форма и огромная бляха на ремне. Чёрная дубинка неторопливо поднялась и упёрлась мне в подбородок, заставляя поднять лицо.
— Документы! — рявкнул угрюмый молодой человек.
Я потянулась к груди. Жетон социальной службы долго выскальзывал из пальцев, не давая себя ухватить дрожащими пальцами. Наконец, я вытащила его и протянула проверяющему. Полицай сплюнул в сторону урны зелёный комок антиникотиновой жевательной резинки и, не попав, брезгливо сморщился и взял мой жетон в руки — на одной ладони в перчатке касса, на другой — детектор.
— Варвара Николаевна Смирнова? Восемьдесят два года. Социальный статус: доживающий. Профессия: ассенизатор. Категория: детелюб. Так?
Я часто закивала — горло сдавило от волнения. Там ещё много что можно узнать обо мне: к какому участку приписана, когда в последний раз проходила освидетельствование на репродуктивность, с кем контактирую и то, что уровень ответственности у меня понижен. А полицай с прищуром осмотрел меня с ног до головы и, не торопясь отдавать жетон, лениво поинтересовался:
— Куда?
— В Парк, — вот когда у меня стиснуло сердце.
Полицай снова окинул меня взглядом и сверился с жетоном. Но, нет, сегодняшний вечер у меня был официальным выходным. Это завтра, до обеда, я должна буду выйти на работу в городскую канализацию, а пока мне не запрещено перемещение в районе. Единственно плохо, что иду я в Парк… Но, может, пронесёт?
Полицай лениво протянул жетон и равнодушно кивнул:
— Свободна.
Свободна. Трясущимися руками я засунула жетон обратно в чехол на груди и, судорожно поклонившись, обошла так и застывшего на месте полицая. И — мимо. Мимо сторонящихся людей, прячущих взгляды или смотрящих с презрением. Слишком громко полицай назвал мою категорию… И седин не постеснялся. С другой стороны — в этой категории все давно поседевшие до серебряного звона.
И — тихонько, неторопливо, рассчитывая силы, по улице Вашингтона на шоссе Московское, по пешеходному переходу имени Свободы и на проспект Буша. Раньше он посвящался юным пионерам, погибшим во времена далёкой Великой Отечественной Войны. А позже, когда перекроили весь город, дав новые название каждой площади и каждой тропке, его про себя люди стали называть Болотным. Но и это быстро прошло. И проспект Буша, с вечно блистающими между рекламами магазинов силуэтами американских президентов, потянулся ниткой через весь район и упёрся в Парк. Раньше он посвящался героям-металлургам, потом ему торжественно даровали приставку «гайд», а позже от приставки отказались, поскольку в районе остался только один парк. Этот.
Сразу на входе в Парк стояли информационные экраны, где доходчиво и просто, языками жестов объяснялось, что является нарушением закона. Улыбчивая фигура плечистого полицая показывает открытую ладонь и указывает пальцем на стоящих рядом людей. Раз, два, три… В общем, больше пяти не собираться. Каждой группе — отдельная скамейка. Если нет скамейки — стоим в очереди и ждём. Громко не разговаривать, спиртное не распивать. Туалеты — в южном секторе, врач — в северном. А полицаи… полицаи везде.
Их в действительности оказалось немного — только на блокпостах через каждые двести пятьдесят метров. А вот камеры висели на всех столбах, заинтересованно провожая подвижными объективами то тех, то других посетителей. И все старались ничем не проявить себя — шли медленно, руками не размахивали, глаза опускали. Мало ли чего… Вот и я пошла — тихо-тихо, едва переваливаясь в давно страдающих бедерных суставах, да прихрамывая на правую ногу, уже порядком уставшую за долгую дорогу. Вот, ведь, кажется, девчонкой бегала сюда на прогулки, с собакой наперегонки, а теперь едва добралась. Будет ли скамейка передохнуть или ждать придётся?
На удивление скамеек свободных оказалось много. То ли осенний день не располагал к беседам, то ли последние зачистки в городе сильно поколебали завсегдатаев Парка. Я выбрала место рядом с озером, неподалёку от скамейки, занятой сообществом вольных шахматистов, где четыре деда, щурясь на доски, разыгрывали партии. Моя рассохшаяся деревянная скамейка была неловко покрашена в грязно-зелёный цвет, неровно, по старым слоям. И я уже не могла вспомнить — я ли её когда-то красила? Или я красила вон ту, что под древним кованым фонарём? Или ту, что в стороне от основной аллейки, возле развалин зоопарка? Память молчала.
Откинувшись на спинку, я бездумно смотрела на листья тополя, золотистой кроной прикрывающие меня от неба. Тополей когда-то в нашем городе стояло много, а теперь остались только здесь. Да и других деревьев оставалось мало. В своём районе я их уже не видела, но по визуаторам на улицах часто показывают деревья из оранжереи Губернатора и аллею клёнов с площади имени Великого Присоединения.
— Варьюшка? — дребезжащий старческий голос выдернул меня из задумчивости.
Я открыла глаза и поднялась, чтобы сразу оказаться в крепких подрагивающих от волнения объятиях. Мы смотрели друг другу в лица, боясь упустить каждую новую морщинку, любой новый знак приближающейся кончины.
— Владик…
Друг мой сердечный.
— Варьюшка!
Я обернулась. С другой стороны подходил, с силой опираясь на трость, Константин. Он вовсю улыбался и держался ещё молодцом, не смотря на свой предельный возраст и часто бьющий тремор от тяжкого недуга.
— Костя!
— Лиза!
Всё так же прямая, с нескрываемо гордой осанкой и изящной талией, но ослепшая настолько, что ходила с белой палочкой и в огромных прошлого века очках. Она подобралась к нашей общей скамейке с другой стороны и, ощупывая спинку, аккуратно присела на краешек. И, как обычно, тихо по-домашнему улыбнулась.
А вот Игорёк так и не пришёл. А, значит, уже не придёт. Как и многие теперь…
Мы обнимались и чуть слышно делились комплементами, безбожно обманывая и обманываясь, что выглядим неплохо для своих лет, что наше поколение ничто не сломает, что всё пройдёт и будет лучше. Сели на скамейку, взялись за руки — морщинистые, сухие, дрожащие. Смотрели друг на друга и вокруг, силясь проморгаться, чтобы не заплакать.
Выудив из дальнего кармана комбинезона платок, Константин обтёр лицо, и, вздохнув, начал наше собрание.
— Уважаемые коллеги… Позвольте напомнить вам, что сегодня мы собрались почтить память погибших наших товарищей… Каримова, Платонова, Филатову, и тех, кто был с ними в их последней битве. Предлагаю минуту молчания.
Мы поднялись со скамейки и встали лицом к озеру, почти задевая макушками за низко провисшие ветки…
Когда-то озеро славилось чистотой, и по нему можно было прокатиться на лодке или катамаране. А по берегам стояли киоски, и в них любой мог купить мороженое или сахарную вату, полакомиться котлетками на булке или свежевыжатым соком. Теперь раскрошившийся асфальт и бетон настолько покрыли все поверхности, что и просто прогуляться стало сложно. Да и вода озера давно заболотилась, начав дурно пахнуть. Тут убирались только оппозиционеры — кто по своему желанию, а кто в наказание за мелкие поступки. Но последние годы оппозиция состарилась, и стала тихой, неприметной — наказывать не за что. Ну и ослабли слишком, чтобы часто проводить субботники. Вот и…
О чём же я думаю-то… Об озере, о берегах, об оппозиции. А надо о них, героях невидимого фронта, что десять лет назад до конца держали линию последней обороны. Их выслеживали долго — больше года они работали в нашем районе, продолжая дело предков, — но однажды окружили и… Живыми никто не сдался. Только детей успели выпихнуть, и закрыться в подвале. Потом их взорвали. Я тогда как раз на приёме у дознавателя была, допрашивали меня по поводу детолюбных наклонностей, не общалась ли с детьми, не вступала ли в переписку с несовершеннолетними, не пропускала ли приёма таблеток… А когда по визуатору в кабинете стали передавать срочные новости, дознаватель включила звук и кивнула мне на экран: «Вашего брата изловили, глянь!». И я смотрела, прикипев к экрану, и силясь не расплакаться. А диктор бодро вещал о том, что в городе уничтожен последний рассадник извращенцев. По всему экрану просматривались руины, зловонные тонкие дымки ещё вились над трещинами между блоками, и кое-где камера выхватывала куски окровавленных тряпок и остатки тел. Я смотрела и с ужасом понимала — действительно, последний… Уже тогда я знала, что большинство смирилось, пьёт таблетки и больше не приближается к детям. Как и я сама тогда. А дознаватель вдруг выключила звук, отбросила переключатель и зло прошипела: «Ненавижу вас! Детолюбы грёбанные! Сколько ж я промучалась в ваших руках в детстве! Чтоб вас всех так убивали!». И я закрыла лицо дрожащими руками…
Мы стояли и смотрели в озеро. Молчали, и только ветер чуть шевелил листья над головами.
Влад первым заговорил. Внезапно поднял лицо, подставил свежему дуновению, и просто сказал:
— Мне приснился странный сон…
И вздрогнули все.
Сразу сжалось сердце от предчувствия страшной боли. Да, сон. Был сон.
И Влад понял, всхлипнул, опуская голову, и его губы задрожали:
— Вот, значит, как…
Мы снова сели на скамейку, и долго молчали, глядя на пожелтевший и проржавевший мир вокруг. Такой же обветшалый, как мы, такой же никчёмный. И уже не знаю, что дёрнуло изнутри, но я вдруг сказала:
— Нужно идти…
Влад взял меня за руку и сжал её ласково и трепетно, улыбаясь дрожащими губами.
— Варя дело говорит, — хрипло кашлянул Константин — Нужно. Предлагаю не откладывать. День-два — и кто-нибудь из нас не сдержится, сорвётся. Предлагаю сегодня в ночь.
И никто не отказался. Не сказался больным и немощным, старым или занятым…
Владик проводил меня до моего выхода из парка. Мы долго стояли в тени большого визуатора, расцвечивающего мир красками рекламы новшеств. Стояли молча, он просто держал мои ладони в своих, и нам не о чем было говорить. Всё уже давно сказано. Когда ещё можно было говорить. До того, как впервые пришли в город танки и нас выгнали из школы на спортивные площадки и сказали — всё. Потом им приходилось делать это ещё не раз, пока новое правительство не приказало взрывать здания…
А потом мы расстались. Просто расцепили руки и я, опустив голову, тихо посеменила по проспекту Буша в сторону дома. А Владик остался в парке. Знаю, что смотрел в след, а, когда меня скрыли здания, ушёл в другую сторону — к себе в гетто.
Пока добралась до своего квартала, солнце раскрасило медными бликами стёкла старых зданий и к своим домам потянулись работники второй смены. Третья уже к этому времени покинула квартал. Я долго стояла в числе прочих между двумя колючими заборами, сужающими очередь до одного человека, перетаптывалась, с трудом умеряя боль в колене, пока пришло и моё время привычно сунуть в окошко блокпоста свой социальный жетон. А потом — всего двести метров по прямой, через заросший брошенный гаражный массив и — дома.
Поднялась на второй этаж, толкнула дверь — давно уже не запирала — и, зайдя, села на табуретку прямо у входа. Так ноги разболелись, что сил не осталось терпеть. Села, начала гладить, шепча про себя древний детский уговор: «У собачки заболи, у кошки заболи, а у меня — пройди». Из лекарств-то дома оставалась только травки, собранные с пустыря возле гаражей, да самогонка, выменянная по случаю почти за бесценок — за томик Дюма, весьма потрёпанный, да не с начала и без конца. Была бы ночь обычной — выпила бы рюмочку, сделала компресс и спать легла, но не получится.
На кухоньке разогрела на плитке тарелку с водой, засыпала туда из пакета социального пайка бульон и сухарики, — вот и ужин. И похлебав немного, поняла, что почти уже готова к сегодняшней ночи — какой бы тяжёлой и страшной она не оказалась. Полчаса провела, сидя на табурете перед часами, глядя, как, вздрагивая, движется стрелка от минуты к минуте, и поглаживая ноющее колено. Когда настало время, с трудом встала и, подхватив клетчатую хозяйственную сумку, вышла из дома.
В магазине меня уже ждали. Охранник у входа не стал спрашивать талон, хоть и видел, что я «доживающая». Сервировщица, раскладывающая в пакеты продукты, не глядя в глаза, украдкой кивнула мне, и занялась другими покупателями. И я пошла между стеллажами, рассматривая то одни, то другие консервы, чтобы для многочисленных камер слежения всё было, как обычно. И, зайдя за крайний стеллаж от всевидящего ока, нырнула в потайную дверь. За ней тянулась вниз тёмная лестница. Но меня уже ждали с тёплым пятнышком света под ноги.
— Осторожнее, ступеньки, — предупредил глубокий мужской голос, едва подрагивающий от волнения.
Мне протянули руку, и я опёрлась — колено всё больше болело, нещадно вгоняя в слабость всё тело. И мы пошли вперёд, туда, где светился выход на свет.
Лестница скоро закончилась подвальной комнатой, где среди беспорядочно стоящих покосившихся от времени и сырости столов и стульев, ждали люди. Родители — отцы или матери — со своими чадами. Сегодня их было много. Большинство лиц уже знакомые, но лишь несколько новеньких. Все смотрят с тревогой и напряжением. Конечно же! Самому отдавать своё чадо детолюбу — зверю, который полвека назад издевался над детьми, содержал их в изоляторах и увечил их сознание, принуждая к богопротивной деятельности.
— Добрый вечер, уважаемые, — негромко поздоровалась я, и в ответ послышался нестройный хор тихих голосов. — Садитесь, пожалуйста. Начнём.
И, когда все расселись по стульям, я тоже опустилась на краёшек старого подранного кресла и на миг задумалась… Но память услужливо сразу вытолкнула наверх нужное.
— Итак… Жила-была девочка. Звали её Красная Шапочка…
Через четверть часа сказка была рассказана и люди в комнате, просидевшие всё это время без движения, выдохнули и лёгкий гул повис в помещении, когда разом все стали двигаться, шёпотом обсуждать и делиться впечатлениями. Я прикрыла глаза и подождала, когда вновь установится тишина. Это раньше, давным-давно, люди были в состоянии держать внимание на учителе целый урок и даже больше, а ныне и это время стало запредельным — рекламные и новостные ролики на одну тему никогда не занимают больше нескольких минут.
— А теперь, — выдохнула я. — Давайте посчитаем. Итак… В этой сказке было… Сколько героев? Мама, Красная Шапочка, Бабушка, Серый Волк и Охотник, получается…
— Пять! — вытянул ладонь почти под потолок молодой папаша в дальнем ряду. И тут же зарделся так, что и при хилом свете подвесной керосиновой лампы, стало видно. И сильнее прижал к себе хмуро сопящего малыша.
— Правильно. А сколько бы их было, если бы Охотник пришёл не один, а с товарищем?
…
Последний урок — чтение — закончился уже ближе к полночи. Стараясь не шуметь, люди быстро покидали подвал. Уходили через лаз, выходя на уже тёмную улицу, где объективы не могли точно определить их. Я задержалась, стирая со стены последние буквы.
— Варвара Николавна? — молодой человек, с уже спящим ребёнком дошкольного возраста на руках, стесняясь, подступил ближе. — Вы меня не узнаёте?
Я пригляделась, но нет, в свете тусклой лампы черты не казались знакомыми.
— Я Стёпа! Сын Людмилы Тимошиной! Она Ваша была в этой… как её… школе!
— Ох…
Как можно было не понять?! Этот яркий румянец, вспыхивающий словно спичка, при любом стеснении! Эта сивая колючая чёлка — что у него, что у маленького на его плече! Как же я так…
— Помню Люду, помню! — всплеснула я руками — Как она? Поди уже первая категория доживания?
— Померла, — чуть поджал губы Степан. — Давно уже. Почитай, как раз, в год, когда Мишаня родился, — и глазами указал на сивую макушку мирно спящего на плече ребёнка. — Тогда ещё лето было такое… Асфальт плавило.
— Значит, шесть лет, — посчитала я. — Давно, да… А сам ты как?
— Живу, — улыбнулся парень. — Девку нашёл, другую. В замен его мамки. Мамка-то его померла. Как вышла на работу, как положено, на третий день после родов-то, так её и обескровило досуха, вот и… Нужно было кормилицу искать — я и нашёл. А девка хорошая — решил и женой сделать. Сейчас вот дома она со вторым, со своим, сидит, а я сюда. Прослышал, что тута тепереча секты детолюбов место, вот и… А я давно хотел прийти — мать всё говорила, иди да иди, послушаешь, жизни научишься поболее, чем у попов… Она много знала, мамка-то! И без пальцев считала, и бумагу марала закорючками, и даже потешные сказки иногда ночью рассказывала, складные такие, как частушки, только больше грустные или о любви…
Я бледно улыбнулась:
— Стихи.
— Во-во! Она тож так называла. Поинтереснее визуатора было. Странные слова да вроде как похожие концами. Вот я и решил — в секту к детолюбам. Стихи слушать. Как в детстве. А то я слушал, а сын мой, получается, уже и не услышит…
Он окончательно смутился и поправил ребёнка, во сне сползающего с широкого отцовского плеча. И такая любовь сквозила в заботливых ладонях, в мягком касании, что мне защемило сердце. И глаза, поди, стали красными.
— Хорошо, Стёпа, — улыбнулась я. — Будут вам и стихи. А сейчас иди, скоро и мне уходить уже.
Степан блеснул в темноте застенчивой улыбкой и, крепко прижимая к себе спящего сына, ушёл к лазу. А мне осталось стереть со стены последние буквы. «Аз буки веди…»
…
Сразу от магазина дорога на выход из гетто вела налево, а к тайному лазу — направо. Его давно уже разведали, да вот — не пользовались. Такими выходами можно воспользоваться лишь раз, пока охрана дремлет, а потом уж и не получится — быстро найдут и зальют бетоном. Сегодня, получается, и наступил тот самый — первый и последний раз.
Подхрамывая на больной ноге, насколько возможно тише и быстрее, задворками служб, где чаще всего нет камер слежения, пробралась до мемориала Свободы. И замерла, вжимаясь в стену и усмиряя дыхание.
Здесь всё оставили, как тогда, в далёком две тысяча четырнадцатом году… Как застала нас бремя новой эры, так и замерло тут время. Тогда уже не первый год правительство пыталась проводить мягкие реформы, расформировывая образование, здравоохранение, армию, производство… Но у них не получалось — здравый инстинкт самосохранения в обществе не допускал страшного. Как мы говорили тогда — жестокость законов компенсируется необязательностью их исполнения. И наши тогдашние правители — законно избранные продавцы российской земли — долго пытались уговорить своих новых хозяев, что бы преобразования оставались мягкими, постепенными. Но те не могли ждать. Спустя всего год за последней реформой образования Правительство Российской Федерации подписало капитуляцию в холодной войне. Так неожиданно мы все, без войны, без поражения, оказались вдруг присоединенным Штатом Россия, с правами рабочего посёлка. И первое, что сделали новые хозяева страны — запретили детолюбство. В России она, как известно, была профессиональным заболеванием очень большой социальной отрасли.
— Варя?
Влад встал рядом. Такой же бледный, с воспалёнными уставшими глазами — не легко ему даются эти дни.
— А здесь ничего не изменилось, — прошептала я.
Всё также лежал в руинах квартал, в котором точечно бомбили школу, отказавшуюся от прекращения деятельности. Тогда в ней осталась вся немногочисленная братия учителей и директор. После налёта их уже не смогли найти — видимо, прятались в подвалах, и завалило намертво. А мы… Владик тогда пришёл за мной как раз в тот момент, когда, зная, что ответом на наш ультиматум стало решительное «нет», мы выпроводили из школы всех детей и сели в кабинете директора думать, что же делать дальше. Мы были настроены решительно. Влад забежал в кабинет, швырнул шапку на стол и заорал на всех, что мы сумасшедшие, что на нас натравили авиацию, что нужно уходить… Но мы тогда решили остаться. И обессилив, он рыдал и кричал, что так мы ничего не добьёмся, что невозможно объяснить новым ценность старого. Но мы не слушали. Наверное, потому что ещё не верили, что всё кончилось… И тогда он решил спасти то, что ему было дороже всего. Меня.
Тогда школа была старенькой, требовала ремонта — протекала крыша, скрипели полы, и со стен валилась штукатурка, но мы всегда старались подлатать её к первому сентября. Тогда она была ещё живая, мы чувствовали её дыхание, а теперь… А теперь вокруг блоков обгоревших руин высился колючий заслон — сюда иногда от церковных властей на благие пожертвования привозили на экскурсии от заводов рабочих, чтобы рассказать о пагубном вреде древней секты детолюбов-педагогов, поклоняющихся монстрам, требующим детских страданий, и повысить бдительность граждан перед этой страшной бедой человечества, отнимающих детей и приучающих их к боли напряжённого разума.
Я грустно усмехнулась и, как в девичестве, тряхнула головой:
— Пошли, что ли!
Мы двинулись вдоль колючего забора, обходя по периметру территорию. Тут не было камер. С чего им быть? Этот уголок мира давно стал музеем под открытым небом, он умер, стоял как памятник и людей сюда сгоняли насильно, чтобы показать эту мерзость и, как слепых котят, научить, что значит лоток. Но мы шли добровольно.
За поворотом увидели и Константина и Лизоньку. Они уже почти все ряды проволоки прокусили, чтобы открыть проход. Больше ничто не сдерживало нас, ничто не стояло на пути к прошлому. Для всех оно было мёртвым, это прошлое, потому его никто не охранял. Но мы знали, что это не так… Оно было живым. Просто те, кто уничтожил знание, никогда и не чуяли жизни в его Доме.
Мы ступили с чистого асфальта на раскуроченную землю и вдохнули. И сразу ощутили запах боли. Запах гари. Запах трупов. Его не было, нет — столько десятилетий уже прошло! — но мы знали, что он ещё тут. Как тут все, кто погиб. И тот, кто скоро должен погибнуть.
— Туда, — дрогнувшим голосом позвал Константин и схватился за горло, давя тяжёлый комок, вставший между сердцем и языком.
Я взяла за руку Лизоньку — в темноте ночи он ничего уже не видела, — и повела её за собой по обрушенным балкам и остаткам кирпичной кладки. Выверяя каждый шаг, чтобы и самой не оступиться нещадно разболевшейся ногой, и подружке — бывшей учительнице русского языка — не упасть. Мы перелезали через завалы и у меня подкашивались колени, когда вспоминала о том, что мы ступаем по бывшим жилищам, когда-то окружавшим школу, по домам, из которых так и не успели выбраться люди. И по тому, как прерывисто дышала за спиной Лиза, я знала, что она думает о том же.
А потом вдруг развалины домов кончились — мы вышли на бывшую спортивную площадку. Она до сих пор оставалась завалена осколками домов, раскатившимися слишком далеко, но на ней росла трава. Уже жёлтая, но всё такая же тонкая, лёгкая, удобная, чтобы играть детишкам в футбол. Теперь тут играли разве только дикие собаки.
Ещё чуть и мы были рядом со школой. Обгорелые обломки, уже кое-где занесенные пылью, на которой тонко колыхались почти невесомые растения. А где-то, сквозь щели, прорастал густой бурьян или высилось тонкое, изогнутое деревце.
— Ты чуешь? — тихо спросил Владик, подходя.
— Да.
— Он там! — подняла руку Лиза. Она даже закрыла глаза и отвернулась, чтобы точно понять направление. И не зрение вело её.
— Попробуем через подвал? — крякнул Константин.
Других возможных ходов всё равно не было. Но вспомнив, что тут когда-то остались люди… Было страшно сделать первый шаг к старому входу.
Но всё оказалось ещё сложнее — дверь привалило блоками. Мужчины долго кряхтели, пытаясь сдвинуть хоть на немного каменную балку, но та не поддавалась. Но под балкой оставался проход и может быть…
— Подождите, — попросила я. И, передав руку Лизы, Косте, встала на колени и поползла под балку. Потом пришлось лечь на живот — тело сразу стало замерзать от холодной осенней земли, заломило больные суставы, локти, прижатые к земле, стали затекать синяками и ссаживаться о камни. Но я проползла. И стало ясно, что неслучайно нас сегодня позвал сюда всех один и тот же сон. Дверь прогнила настолько, что едва ударив по ней камнем, я сразу пробила дыру. Ещё раз, ещё.
— Варя, что там?
— Идите сюда!
Спустя ещё несколько минут мы все были на лестнице в подвале. Я и Лиза не подготовилась, а вот мужчины подошли к нашей последней экспедиции основательно. У каждого оказался фонарик. И под тёплые подбодряющие пятна света на стенах и полах мы двинулись вперёд.
Подвал школы ещё в далёкие времена холодной войны собирались использовать как бункер от бомбардировки, потому он почти везде сохранился. Лишь изредка приходилось перелезать через завалы. От стылых камней ломило суставы, от холодного сырого воздуха затекала носоглотка, сердце от перегрузки готово было выпрыгнуть из груди. Но мы продолжали идти. Уже давно Лиза держалась за мои плечи, а я сама — за стены. Потому что идти с каждым шагом становилось всё тяжелее. Немощь заставляла тело дрожать, а ноги подкашиваться от усилий. И все понимали, что либо мы дойдём, либо останемся лежать на полдороге. И, казалось бы, осознавали, что всё равно уже ничего не изменишь, но продолжали идти. Четыре последних педагога брошенной изувеченной школы. Когда-то по разным причинам не оказавшиеся в ней в её день гибели, не разделившие участь коллег, но теперь возвращающихся, чтобы… умереть?
Лиза всхлипнула и судорожно вцепилась в мои плечи, но через мгновение её руки расслабились, и она свалилась у меня за спиной на камни.
— Лиза! Лизонька!
Мы кинули к ней, но уже было поздно. Последняя судорога била тело, и в свете фонарика страшно блестели чуть прикрытые мутнеющие глаза и белая пена на уголках губ. Дыхание Лизы прервалось, и мы замерли, почти не дыша, над её теряющим последнее тепло телом. Я на коленях подползла ближе и опустила её веки. Отмаялась родимая.
— Может, камнями завалим… — неуверенно предложил Влад, но Константин только покачал головой. Да, самим сложно уже. Не выдержим мы.
И, тяжело поднявшись, мы снова пошли вперёд. Пробираясь сквозь завалы, проползая под низкими осевшими потолками и на каждом шагу поддерживая друг друга. Трудный путь выжимал последние силы.
— Где-то тут. Уже близко, — тяжело откашлялся Константин.
Его заметно поколачивало, но он держался. А вот мне казалось, что потолок давит на меня и воздух вокруг пытается стиснуть моё сердце — оно то начинало частить, быстро-быстро отбивая молоточком в висках ритм, то словно попадало в воздушную яму, спотыкаясь на бегу.
Влад потеснил Константина, с самого начала идущего первым, и двинулся в полуразрушенный проём. Как бывший физкультурник, он знал эти коридоры лучше — где-то тут был лыжный склад.
Мы ещё долго плутали в каменном лабиринте, в свете фонариков двигаясь на ощупь, боясь оступиться и запутаться в тяжёлом сыром воздухе. И — пришли…
В какой-то миг стало ясно, что фонарики больше не нужны. Впереди едва-едва, но теплился живой огонёк, похожий на закатный луч солнца. Он лёгким медным сиянием зависал в воздухе, приплясывая на камнях и стенах. И от него веяло живой силой. Древней, мудрой силой.
— Там, — выдохнул Влад, и опустил фонарь.
Дальше мы подходили медленно, боясь спугнуть живой свет. Все трое держались за стены, шатаясь от усталости, и тяжело дышали сырым густым воздухом. Мы пришли.
Он лежал на полу в том малом квадратике защищённого пространства, которое не смог потревожить ни один взрыв. Сразу над закладочным камнем школы. И он был огромен — с большого жеребца-тяжеловеса и бел, словно мел. Не сед — они не седеют, как мы, а бел, как выгорают от возраста серые лошади. Белый, только запылившийся от долгой спячки в руинах.
Большая хохлатая голова сонно лежала на передних — птичьих — лапах, подобранных под себя. Прикрыв серебристо-розоватый клюв и опустив на глаза трепещущие сном веки. Над блестящим под золотистой аурой крупом громадой высились сложенные крылья, а поджатые под себя задние ноги — лошадиные — прикрывал роскошной пышности и красоты хвост.
Мы подходили ближе осторожными шагами и разглядывали Его, затаивая дыхание.
Молочного цвета пёрышки под гривой оказались тонкими и мелкими, такими, что, только встав очень близко, можно понять, что это не шерсть. А косматая грива с прядями серебряных волос, комковато слипшись, лежала на блестящей шее, прикрывая тонкую жилку вены, бьющейся над напряжёнными мышцами. И тяжело ходили ходуном бока, на которых явственно выделялись рёбра над впалым животом.
Влад взял меня за локоть и, помогая отодвинуться от стены, подтолкнул вперёд.
— Иди, Варя… — зажатый хриплый голос срывался в звон от волнения. — Он же… с жрицами только…
И меня настигло понимание, что да, я осталась последней из женщин нашего поколения. Последней жрицей этой школы.
Шагнула ближе и опустилась на колени. Не потому, что так надо, нет. Потому что ноги не удержали. Но он меня учуял. И поднял веки.
Большая птичья голова поднялась с лап, осмотрелась, по-вороньи, то одним, то другим глазом, поворачиваясь к нам. В мутных жёлтых, словно апельсины, глазах появилась ясность. И защёлкал-зацокал костяной клюв.
— Не понимаю, — растеряно улыбнулась я.
Последний вздохнул, почти по-человечески и потянулся ближе. Огромная голова легла мне на колени, но оказалась невесома, словно котёнок приполз погреться. Последний закрыл глаза и быстро коротко пощёлкал клювом, трясь скулой, словно напрашиваясь на ласку. Я опустила ладонь на серебристый хохолок и аккуратно стала расчёсывать перышки на широком лбу. Ладонь дрожала, губы тоже, и всё мне казалось, что бока у Последнего ходят слишком часто, как бывает у стариков, когда сердцу тяжело. И ещё… Золотого сияния, вроде, стало меньше. Я гладила, Последний мелко подрагивал и горячие дыхание порой вырывающееся из костяных ноздрей опаляло мне ладони. Колени стыли, но подниматься на ноги уже не хотелось. Да и знала я, что уже не встану. И обратно не дойду.
— Последний, — прошептал Константин над моим плечом. И, кажется, заплакал.
Сначала Влад, потом Костя подошли с обеих сторон и сели рядом. Потянулись вздрагивающими ладонями к тусклым перьям под золотистым сиянием. Тронули — Последний вздохнул; стали медленно гладить — он поёрзал головой на моих коленях и вдруг, завалившись на бок, потянулся, распрямляя крылья и напрягая до дрожи мышц лапы. У меня сердце оборвалось — показалось, что судорога. Но он тонко, просящее поцокал языком, и выдохнув, я снова стала гладить подрагивающую хохлатую голову.
Мы почёсывали мелкие пёрышки, гладили косматую гриву и ласкали пушок под громадой крыльев, а Последний стиснул клюв и мелко дрожал, судорожно перебирая передними лапами и порой стискивая в когтях камни разрушенного пола.
— Не умирай, — с болью в голосе просил Константин, гладя белый бок. — Как же без тебя?… И так сплошная беспросветность. Не видно края в темноте вокруг. Как мы без твоего света? Света пытливости, света мудрости? Как без твоей силы торить новые пути? Как?
Но Последний его уже не слышал. Тонко подрагивали натуженные жилы, горячий воздух лился мне на руки, и дрожали веки. Последний жалко всхлипнул, из напряжённого горла полился то ли стон, то ли сдавленный крик. Бока заходили ходуном часто-часто и вдруг опали. И всё замерло.
Я ещё гладила пернатую голову, ещё покачивалась, будто баюкала, а Последний уже умер.
И на наши руки осаживался золотистый свет, въедаясь в кожу бронзовым загаром.
Мы плакали.
Трое стариков, проводивших в последний путь ещё одного, Последнего. Чья память хранила всё содеянное с дней самого первого пытливого «кто я?». Чья сила была проводником наших куцых разумов в мир совершенного знания. Без чьего защитного крыла ни одно знание не было бы обретено — так губителен для человека свет Божественной силы, той, которая единственно Знание. Последний… Он долго ждал, когда вернуться в его храм люди. Но оказалось слишком поздно. Для него. Да и для нас.
Влад включил фонарик и вставил его рукояткой в щель на полу — не свеча, но нам и так сойдёт — и сел возле, грея мою измученную долгим походом спину. А Константин опустился на камни напротив, и, положив руку на белый замерший бок, опустил голову на грудь.
Я так и не спихнула с колен груза. Сидела, гладила тонкий хохолок. И молчала. Все мы молчали. Тишина казалась воплощением самой смерти, и прерывать её, входящую в свои новые владения, было кощунственно.
Первым замер Константин. Словно понимая, что нас нужно оставить одних. Выдохнул и оплыл, падая лицом на собранное крыло. И мы остались сидеть в тишине, согревая друг друга. Не о чем было разговаривать — всё уже давно переговорено. Он сотни раз попросил прощения, я тысячи раз простила. И в глубине сердца десятки раз поблагодарила за то, что спас тогда мою жизнь ценой моей совести. Ведь, что ни говори, а живая я сделала немало. И за прошедшие десятилетия многим, кто в тайне ходил в секту, успела передать и основы арифметики и чтение, и письмо… И можно теперь жить надеждой, что однажды, много лет спустя, люди, сумевшие это сохранить, найдут мой маленький клад — библиотеку школьных учебников, хорошо спрятанную в подвале старого магазина. Но смогут ли понять, зачем нужно оно — знание? Теперь, когда не осталось Последнего?
А потом погас фонарь. Дешёвый, простенький фонарик, не прослуживший долго, но достаточно, чтобы помочь в последнем пути. Он мигнул раз, другой, погас, и тут же тяжело навалился мне на спину Влад. Упал рядом, распластался в темноте по камням. Всё такой же близкий и любимый. Друг мой сердечный…
И только тогда я заплакала.
23-24 января 2013