Жанна

Не стану вам докучать описаниями начала нашего пути. Несколько дней корабль – он назывался «Святая Жанна» в честь моей небесной покровительницы – плыл по спокойным волнам, подгоняемый свежим солёным ветром. Дамы из тётиной свиты не позволяли мне беседовать не только с матросами, но и с офицерами, считая, что для невесты принца недопустимо общество мужчин столь низкого ранга. Это было мне весьма досадно, потому что среди моряков были особы презабавные, к примеру, толстый коротенький офицер с огромными косматыми бакенбардами, в добром расположении духа свистевший жаворонком, а в дурном кричавший на матросов: «Бесы пересоленные! Сто собак вас зубами за пятки!» Вообще наблюдать за работой моряков, всё время вязавших какие-то верёвки на мачтах, лазавших по лестницам, тянувших канаты и певших печальные песни, было куда веселее, чем слушать опостылевшую дамскую болтовню, – но наблюдать мне не давали.

Мои фрейлины в первый же день взяли с меня обещания, что я выдам их замуж за приближённых моего жениха, как только всё устроится. Они напирали в особенности на то, что приближённые должны быть богаты и влиятельны – и болтали лишь о кружевах, выделываемых на Трёх Островах, об аметистах из знаменитых островных копей, о румянах и прочих давно надоевших мне пустяках.

Я попыталась спросить одну из дуэний, отнюдь не девицу, а почтенную вдову, каково состоять в браке. Она разразилась прочувствованной речью, из которой я узнала, что быть замужем несносно, что супружеские обязанности – тоскливое бремя, а мужчины – отребья рода человеческого, терпимые Господом лишь из-за того, что женщин кто-то должен кормить и защищать. К ней присоединились две другие дуэньи, которые никогда не имели мужей, одна – по несклонности души к семейной жизни, а вторая – из-за какой-то ужасной истории. Они все втроём долго учили нас, молодых девиц, как надо вести себя в супружестве, чтобы муж не устроился у тебя на голове. В конце концов мне стало тошно, и я вышла на воздух, сославшись на морскую болезнь.

Морская болезнь оказалась очень удобным предлогом. Ею страдали все дамы – но не я по какому-то странному капризу природы. Это давало мне возможность проводить больше времени на воздухе, а не в духоте нашего покоя, ссылаясь на естественное нездоровье – и все верили мне. Вообще, смотреть на море во всей его переменчивой прелести было для меня большим наслаждением, хотя все прочие и находили путешествие скучным и утомительным в крайней степени.

Первые дни пути прошли спокойно, но вскоре на смену покою пришёл сплошной кошмар. Помню, всё началось ночью. Я спала в нашем закутке, на узкой, но довольно удобной постели, когда мне приснился сон, чрезвычайно яркий, как явь, и чрезвычайно глубоко врезавшийся мне в память. Его смысл я узнала значительно позже – и поразилась силе предчувствия.

Мне приснилось, что я вхожу в огромный зал, наполненный сумраком. Тяжёлые колонны шершавого тёмно-красного камня уходят куда-то в темноту, а их нижние части освещены рваным пламенем, горящим в медных чашах. Я иду между двух рядов этих пылающих чаш. Пахнет какими-то благовониями, пряно и сладко. Вдруг передо мной поднимается статуя, окутанная мягкой и блестящей серою тканью, так что виднеются только ступни, необыкновенно искусно изваянные из тёмной бронзы, по форме и размеру – точь-в-точь как босые ступни живой молодой женщины. Мне становится любопытно увидеть статую целиком, и я стаскиваю с неё ткань.

Передо мной оказывается бронзовое изваяние нагой, очень гибкой женщины. Её наготу несколько прикрывает целый поток тонких косичек длиной по самые лодыжки, схваченный на лбу тонким обручем. Низ лица статуи напоминает кошачью мордочку с плоским носом, а верх – человеческий, но в громадных раскосых очах под крылатым взмахом тонких бровей всё же есть что-то звериное. И эти очи с узкой щелью зрачка не бронзовые, а живые, зрячие, золотисто-зелёные – и дева-зверь глядит на меня.

Я помню, как оцепенела под этим взглядом, не злобным, а каким-то сосредоточенно-любопытным, как у кошки. И тут статуя протянула ко мне свою узкую бронзовую руку, а на её ладони лежали игральные кости.

Я видела почти такие же у матросов. Два кубика, испещрённые точками – их бросают и смотрят, сколько выпадет очков. У кого больше – тот и выиграл…

На костях выпало две шестёрки – и я как-то поняла, что это мой выигрыш, две шестёрки. Я испугалась и обрадовалась разом, подняла глаза – а статуя улыбнулась, показав неожиданно длинные острые клыки. В этот миг я вдруг подумала, что она – демон.

Я проснулась в диком страхе. Корабль болтало, как щепку, и было слышно, как пронзительно, будто рог самого Короля Ада, завывает ветер. Волны с рёвом обрушивались на борта, везде плескало и скрипело – я решила, что корабль идёт ко дну, и то же самое думала моя свита. Никто уже не спал; мы в ужасе прижались друг к другу, шепча молитвы, а пол под нами ходил ходуном, и вода подтекала под запертую дверь.

Страшный шквал, невесть откуда налетевший, довольно, как я потом узнала, редкий в наших широтах, сломав мачту и сорвав паруса с двух уцелевших, гнал наш корабль неведомо куда.

Море бушевало нестерпимо долго.

Мне и моим дамам повезло: корабельный капеллан успел исповедать нас и отпустить нам грехи, перед тем как был смыт за борт и утонул. Несколько матросов и забавный офицер, который свистел жаворонком, тоже погибли в волнах, и никто не смог прийти им на помощь. Тяжёлые валы налетали и с грохотом разбивались о палубу – всякий из работающих на ней людей рисковал быть смытым в море, а значит – неминуемо утонуть. Помощник капитана и молодой матрос были ранены обломками, когда рухнула мачта, и теперь очень страдали – но на корабле уже не было ни врача, ни священника, чтобы хоть отчасти облегчить им участь. Я перебралась в кубрик, приказала открыть бочку вина, которое везли в подарок моему жениху, согрела его на маленькой жаровне и поила этих несчастных, чтобы немного их развеселить и чтобы в довершение беды к ним не привязалась лихорадка. Офицер с разодранной щекой помог мне наложить лубки на их переломанные кости. От моих дам не было пользы и помощи, но вреда тоже не было: они не говорили, что я веду себя неприлично положению, им было не до меня.

Никто не мог ничего есть; пресную воду смешивали с вином и давали дамам и раненым, остальные готовы были подставить рты под струи дождя, хлеставшего всю неделю как из ведра. Воду с небес собирали, насколько было возможно, но выходило не так уж и много.

На третий день бури лопнули канаты, которыми держались сундуки с моим приданым. Мои шёлковые попоны, златокованая сбруя и посуда с гербами королевского дома исчезли в море раньше, чем кто-либо успел спохватиться. Дамы выразили мне соболезнования.

Смешно, но меня это ничуть не огорчило. Глупо было думать о побрякушках и тряпках, стоя на самом краю бездны и глядя в вечность. Я была совершенно уверена – отчасти из-за странных предчувствий, отчасти из-за непонятного сна – что наш корабль непременно утонет. Мысль о бренности жизни, как ни странно, придавала мне сил. Мне хотелось помогать матросам, елико возможно; я надеялась только, что впервые в жизни сумею сделать что-нибудь полезное, перед тем как пойду на дно.

Всё это время я спала очень скверно; бельё вымокло насквозь, я, казалось, покрылась коркой соли, как фазан, которого собрались запекать на Благовещенье, у меня ныло всё тело, – но если мне удавалось задремать, то перед моими глазами являлась усмехающаяся статуя и протягивала мне игральные кости с двумя шестёрками.

Я чувствовала, что это знамение – но знамение явно посылал не Господь…


К тому времени, как дождь унялся и ветер утих, матросы называли меня «отчаянная госпожа».

Я научилась перевязывать раны и вязать узлы, которые не могут развязаться по случайности – из тех, какими моряки крепят паруса. Никто из команды не думал ничем оскорбить меня; я спала в кубрике, в гамаке, который повесили в дальний угол и отгородили занавеской из одеяла. В кубрике стоял душный тяжёлый запах пота, затхлой парусины и несвежей рыбы; проснувшись ночью, я всегда рисковала увидеть крысу, высовывающую из щели умную нервную мордочку или промышляющую кусочек сухаря – но всё это меня уже не отвращало. Великолепно понимая, что моё поведение непристойно, я тем не менее не могла поступить иначе: все уцелевшие на корабле здоровые мужчины были заняты чрезвычайно тяжёлой, утомительной и опасной работой, некому было подать раненым воды. А между тем один из них, юный матрос, которому обломки раздавили грудь так, что кровь текла изо рта, очевидно, умирал – невозможно было оставить его не только без напутствия церкви, но и без простого человеческого участия. Я выучилась болтать забавные пустяки, отвлекающие от боли и страха, рассказывать легенды и напевать детские песенки.

За эту неделю я увидала более страданий и мук, чем за всю прежнюю жизнь.

Удивительно, но я, кажется, не ждала, что этот солёный ревущий ад когда-нибудь отступит. Я так привыкла, что на палубу можно выйти, только изо всех сил вцепившись в протянутую вдоль надстроек верёвку, что поразилась, проснувшись в относительной тишине.

Откуда-то сверху сквозь щели проникали узкие солнечные лучи. Я горячо возблагодарила Господа за чудо, побыстрей поднялась с постели и вышла.

Вокруг нашего корабля, изуродованного, искалеченного так, что больно было взглянуть, простирались безбрежные воды – и эти воды отличались от того, что я видела раньше. Море так и не стало синим – но теперь оно напоминало сияющее зелёное стекло, в котором играли золотые солнечные блики. Невдалеке от корабля резвились, прыгая и кружась в воде, потешные создания вроде громадных рыб, смешные мордочки с вытянутыми рыльцами и бойкими глазками казались на удивление осмысленными. Рыбы эти щебетали и чирикали подобно птицам – я невольно загляделась на такое диво.

Потом офицер по имени Роланд, тот самый, чью щёку разорвала отлетевшая щепка, объяснил, что резвящиеся твари – не рыбы, а род зверей, и зовутся они морскими свиньями за свои рыльца, а пуще – за визг и хрюканье. Мне показалось неблагозвучным такое грубое имя для столь весёлых и грациозных существ; я шутливо заспорила с Роландом, не придав значения его озабоченному виду.

А заботило его то обстоятельство, что морские свиньи, по своей природе любя тепло, не водятся в наших северных водах. Буря занесла наш корабль в далёкие южные страны, где, как мне было достоверно известно из уроков землеописания, жили кровожадные дикари, не верующие в Господа, не знающие закона, не поддающиеся никаким увещеваниям рассудка и ведущие самую разнузданную и отвратительную жизнь.

Увы, моряки, не искушённые в этикете, не сумели скрыть эту печальную новость от моих несчастных фрейлин. Когда я увидела, наконец, свою бедную свиту при солнечном свете, у меня сердце сжалось от жалости: они напоминали мокрых кошек и своей в одночасье истрепавшейся одеждой, и своими осунувшимися личиками. К тому же бедняжки совершенно пали духом.

Тем не менее мне удалось убедить их, что самое худшее уже позади. Я сама была в том убеждена; к сожалению, я жесточайше обманулась. Во-первых, бедный страдалец всё-таки умер тихой и тёплой ночью, плача и сожалея о невозможности предсмертного напутствия церкви – я могла лишь помолиться вместе с ним. Во-вторых, эдемская краса здешних мест оказалась обманчивой и коварной.


Мой щедрый отец отрядил для меня прекрасный корабль, команда которого совершала лишь недолгие путешествия от нашего порта у Белого Замка до столицы Трёх Островов и обратно. Моряки были отважны и умелы, но никто из них никогда не видал таких далёких мест, как эти южные воды, куда занесла нас буря. Насколько я могу понять, всё здесь, в этом далёком краю, серьёзно отличалось от привычного нам, северного. Другие воды, другие небеса; я даже услышала от штурмана, угрюмого сутулого человека, что самый рисунок Божьих созвездий был здесь совсем другим, и вскоре сама убедилась в этом. Стоя на палубе в сумерки, я смотрела в непривычное небо, чёрное и бархатное, и не могла найти пяти знакомых звёзд Десницы, вечно указующих на Око Господне, прекрасное, яркое, мерцающее неизменно на севере, – а чужой опрокинутый месяц тонким коготком царапал горизонт.

Самым худшим мне казались сны. Теперь я не сомневалась в их вещей природе. Дева-зверь по-прежнему снилась мне на сотню ладов: то я видела её стоящей на верхушке какого-то сооружения вроде площадки сторожевой башни, и бронзовые косы её развевал солнечный ветер; то она украшала себя охапкой маков, алых, как свежая кровь, – и лепестки этих маков вдруг стекали по тёмному металлу её тела яркими кровавыми струями… но куда бы меня ни заводили странные закоулки сновидений, всегда она была довольна. Мне положительно мерещилась весёлая и лукавая ухмылка, чуть раздвигавшая её кошачьи щёки.

И каждый раз бронзовый демон показывал мне две шестёрки, выпавшие на игральных костях, а я никак не могла догадаться, что же такое я выиграла.

Не размеренное благополучие, во всяком случае.

Здешняя погода казалась насмешливо прекрасной. Небеса над спокойной солнечной водой сияли безоблачной безмятежностью, было очень тепло, даже жарко, дул ровный свежий ветер – но дул он на юг, а нам надо было поворачивать на север. Матросы бранились и молились, но положение дел не менялось – и «Святая Жанна» забиралась всё дальше на юго-восток. В конце концов я узнала от Роланда, что капитан решил направить корабль к здешним опасным берегам, чтобы пополнить запасы пресной воды и залатать наши пробоины.

Дамы моей свиты пришли в ужас от такой перспективы. Капитану стоило большого труда объяснить моим дуэньям, что здешние жители, буде они и обитают на том берегу, к которому мы направляемся, не более чем ничтожные дикари. Если они задумают напасть, пушки и мушкеты быстро их вразумят – но они, конечно, не вздумают, устрашённые величием такого невиданного в здешних местах дива, как корабль из цивилизованной страны.

Это заявление всех успокоило. Дамы принялись обсуждать обратный путь, сетуя и сожалея о потерях, тяготах и досадной задержке. Я, втайне очарованная перспективой увидеть чужой неведомый берег, задумавшись, пошла по палубе в направлении юта – и случайно услыхала, как матросы обсуждают между собой вероятность встречи с туземками и естество упомянутых туземок. Услышанное потрясло меня настолько, что мир вокруг на миг стал серым и ватным: большая часть слов, употребляемых матросами, была мне непонятна, но циническая грубость речей – очевидна и оскорбительна. Я поспешно ушла, пытаясь извинить матросов звериной тупостью местных жителей: ведь наша команда прежде никогда не позволяла себе грубых слов о женщинах. Может быть, думала я, туземки стоят на более низкой ступени жизни, чем даже жалкие нищенки и крестьянские девки. Но если рыцарство тут и неуместно – может, неуместен и этот интерес какого-то странного, гнусного толка?

Я, признаться, перепугалась, узнав, как мужчины могут говорить о женском теле. Полагаю, именно в тот момент я начала смутно догадываться о том, что такое похоть, – и была потрясена подозрением патриарха Улафа на моей прощальной исповеди. Он считал, что я тоже могу так думать или говорить?! Какой позор…

Боясь услышать ещё что-нибудь в этом роде, я перебралась из кубрика в наш закуток. Там дамы безнадёжно пытались привести себя в порядок и роптали на судьбу – это было скучно, но безопасно для моей души. Я хотела бы обсудить услышанное с кем-нибудь компетентным, но, к сожалению, наш бедный капеллан давно пребывал на лоне Господнем, дуэньи не производили впечатления беспристрастных, а поверить такой вопрос Роланду я не осмелилась, не в силах предугадать его реакцию.

Вообще мне показалось, что во время грозы и Божьего гнева мы все были – одно: человеческие души, объединённые одним страхом, болью и отвагой, а теперь, когда опасность миновала, находящиеся на борту «Святой Жанны» вдруг разделились на дам и мужчин, аристократов и плебеев, моряков и жалких сухопутных созданий… Это было мне весьма неприятно и грустно. Я успела проникнуться к матросам сочувственной любовью, а теперь думала, что слишком мало знаю жизнь для скорых чувств и опрометчивых решений.

Еда, предназначенная для моей свиты, большей частию успела испортиться за слишком долгое плавание – она была решительно не годна для хранения. Поэтому мы были вынуждены вместе с командой есть варёную солонину и корабельные сухари, которыми надлежало колотить об стол, прежде чем надкусить – чтобы выгнать хлебных личинок. За это плаванье я совсем рассталась с девичьей брезгливостью. В монастыре я боялась крыс, у меня вызывали истинный ужас дождевые черви, я прикрывала нос платком, когда с полей доносился запах навоза, – теперь крысы казались мне забавными созданиями, личинок, выпадавших из хлеба, я спокойно сдувала со стола, а любые запахи научилась обонять со стоическим спокойствием, зная, что когда-нибудь принюхаюсь и перестану их ощущать. Сейчас я сказала бы, что Господь, взиравший на меня в монастыре, отвёл взгляд от «Святой Жанны», а бронзовая дева-зверь, сменив его, принялась учить меня так, как учат на плацу молодых солдат – жестоко, но действенно.

Ей, безусловно, было открыто моё будущее, ещё тёмное для меня.


Наш корабль держал курс к чужой земле, и земля уже появилась в виду его, когда случилось это страшное диво.

Крохотные облака на рдеющем вечернем горизонте вдруг принялись приближаться с чудовищной, неестественной стремительностью, и просвеченный мир почернел, словно от горя. Прежде чем капитан успел что-то предпринять, рванул ветер жуткой силы – наш бедный корабль, и без того искалеченный, подхватило, как соломинку, крутануло и понесло. Паруса, которые команда с таким трудом восстановила, сорвало, словно носовые платки; волны взметнулись до небес и взревели на тысячу ладов. Я в инстинктивном ужасе выскочила из нашего закутка, не слушая никаких предостерегающих криков – и в этот момент обезумевший вал швырнул наш корабль на еле приподнятую над водой скальную гряду.

Сильнейший удар, мне показалось, сразу расколол «Святую Жанну» от палубы до самого киля – треск отозвался в моих костях. Я тщетно попыталась за что-то уцепиться, но мои руки разжались, и в следующий миг я вылетела через борт и плюхнулась в воду, ударившись об её поверхность, как о каменную плиту.

Ошеломлённая ударом, болью и резким холодом, я с головой ушла под воду и забарахталась щенком, брошенным в пруд, ничего не осознавая, кроме того что тону. Солёная вода хлынула мне в горло, в нос, в уши; ощущение было отвратительным, будто я захлёбываюсь в крови. Я судорожно колотила руками и ногами – и вдруг под мои пальцы попал какой-то твёрдый предмет.

Я вцепилась в него, что было мочи – и некая сила вынесла меня на поверхность, позволив на миг перевести дыхание, а потом потащила вперёд, то захлёстывая с головой, то отпуская, играя моим телом, как кот – придушенной мышью…

Вероятно, будь на мне роброн, никакое везение не спасло бы моей бедной жизни: тяжёлое платье, намокнув, утянуло бы меня на дно. Но я была одета лишь в рубашку, юбку и дорожный костюм, лишённый мною удобства ради кринолина и корсета – мокрая ткань облепила мои ноги, мешая бороться с волнами, но её вес не стал невыносимым. Сорванная дверь, за которую я судорожно ухватилась, удержала меня на плаву; после отчаянной и мучительной борьбы я вскарабкалась на неё и прижалась к мокрому дереву всем телом, намертво вцепившись в края доски пальцами и обхватив её, насколько сумела, лодыжками. Волны швыряли мой жалкий снаряд то вверх, то вниз, я ничего не видела и не понимала, это длилось бесконечно. Уже не разум, а лишь животная цепкость, нерассуждающий страх перед смертью заставили меня, сдирая ногти, из последних сил держаться за скользкую волокнистую поверхность. Я не помню момента, когда море, вдоволь наигравшись мной, выволокло игрушку на берег – кажется, я впала в беспамятство раньше. Дивлюсь, отчего не разжала руки, когда меня покинула воля – и, дивясь, вижу в этом насмешливую улыбку девы-зверя…


Я очнулась ранним утром, от ужасной жажды. Было тихо, только мерно шелестели волны и кричали морские птицы.

Еле заставив себя открыть глаза, я увидела, что уже совсем светло. Я лежала на мокром песке и чувствовала себя так, будто меня долго били палками. Моё платье и волосы были полны песка, песок скрипел на зубах; я посмотрела на свои руки, саднящие, как ошпаренные кипятком, и увидела, что на пальцах запеклась кровь, а ногти сорваны и поломаны. Грязные волосы свешивались каким-то растрёпанным колтуном, а всё тело зудело, раздражённое мокрыми просоленными тряпками. Пить хотелось нестерпимо, губы потрескались в кровь, а язык казался вязанным из грубой шерсти.

Я встала на ноги после многих неудачных попыток. Голова кружилась и болела, меня шатало; я подумала, как хорошо было бы найти родник, и побрела по полосе прибоя неведомо куда. Вероятно, мне следовало бы скорбеть о погибшем корабле, о бедных матросах и моей потерянной свите – но я могла думать только о воде и своих сухих губах, сожжённых солью до резкой боли.

Несколько раз я споткнулась и чуть не упала; мне пришлось прилагать серьёзные усилия, чтобы остаться на ногах. Мой взгляд бесцельно скользил по тёмному от воды песку в кайме пены. Иногда в поле зрения попадали странные зверушки, без шерсти, зато покрытые скорлупой подобно яйцам. У них не было головы, а глаза росли на стебельках из круглого живота – эти существа боком ползали по песку на многих тонких ножках, выставляя вперёд отвратительную лапу, похожую на зазубренные клещи. Я смотрела на них без любопытства, лишь отмечая в уме величие Господа и прикидывая, нужна ли этим тварям пресная вода для питья.

По-видимому, они обходились и морской водой. Рыболовы, совсем как наши, только белые почти целиком, так же как в городе, проводившем меня, печально вопили и носились низко над водой, высматривая рыбёшку. Полоса, покрытая песком, тянулась в неизмеримую даль, пропадая в утренней дымке; её обрамляли странные деревья с жёсткими вроде лакированного картона глянцевитыми листьями…

Не знаю, сколько я так прошла. Я видела какие-то деревянные обломки, расколотый остов сундука, потом подвернулся кусок ростральной фигуры, изображавшей святую Жанну в венце из лилий, со свечой в руках, – от неё остались лишь голова и кусок плеча с рукой, заканчивающийся свежим жёлтым расщеплённым деревом. Что-то тёмное, неясных очертаний, вблизи вдруг оказалось мертвецом.

Я, шатаясь, подошла ближе. На песке лежал матрос с нашего корабля, это очевидно – но я не смогла его узнать: от его лица осталась зияющая рана, а кусок черепа надо лбом откололся и свисал в сторону. Внутри его головы уже копошились какие-то мерзкие многоножки, а те, с лапами, похожими на клещи, отрывали кусочки мозга и красного мяса.

Это ужасное зрелище привело меня в себя, как пощёчина. Я поняла, что осталась на чужом берегу совсем одна, уцелев чудом, какой-то капризной вышней волей, возможно – промыслом Господним. Что никто из моих слуг меня не найдёт, не напоит, не предложит сменить бельё и не устроит на ночлег.

Мне захотелось громко рыдать и выть в голос, ужас сжал моё сердце – но уже появившийся за время плавания здравый смысл подсказал, что слезами я лишь обессилю себя. Я отвернулась от мертвеца, который занимал весь мой рассудок, и смогла подумать, сообразив, что от моря нужно убираться.

Пресная вода найдётся там, в роще лакированных деревьев, сказала я себе – и, еле переставляя ноги, увязающие в песке, побрела прочь от кромки прибоя. Солнце поднималось всё выше, песок нагрелся; туфли я потеряла ещё в воде, и моим босым ступням становилось горячо.

Вскоре песчаный пляж кончился, но колючая жёсткая трава оказалась совершенно нестерпимой для моих ног. Я наступила на странную вещицу, похожую на колючий шарик, впившуюся в ногу очень больно – и упала-таки. Нигде под деревьями не было воды. Я не знала, что делать дальше, и, решив полежать и отдохнуть несколько минут, заснула или впала в беспамятство.


Я не помню, как люди нашли меня на берегу. Мои истинные воспоминания путаются с лихорадочным бредом, который тогда овладел моим разумом. Я вспоминаю, как кто-то лил воду на моё лицо и как это было восхитительно приятно – и тут же мне кажется, что рядом со мной сидела бронзовая дева, положив свою узкую холодную руку на мой горящий лоб. Меня куда-то несли; я лежала головой на плече, от которого сильно пахло растёртой геранью и потом. Кто-то снимал с меня заскорузлые тряпки, составляющие мой костюм – и я не чувствовала ни страха, ни стыда, лишь смутно отмечая чужие прикосновения к моему телу.

Впрочем, эти прикосновения не были грубыми или непристойными. Чьи-то руки отмыли меня от соли, – у меня не хватало сил открыть глаза, чтобы увидеть, – а потом приподняли и уложили на мягкое. Вокруг стояла блаженная прохлада, пахнущая незнакомо, но приятно; я чувствовала на своих губах чуть горьковатую жидкость, от которой постепенно уходила жажда.

Потом я, вероятно, погрузилась в глубокий сон.

Я проснулась от голосов и смеха вокруг. Открыв глаза, осознала, что нахожусь внутри человеческого жилища.

Помещение оказалось довольно просторным и пустым, не считая тюфяков, постеленных прямо на полу, потёртого ковра с густым ворсом и целой груды подушек. На одном из тюфяков, прикрытая пледом или, лучше сказать, простынёй из лёгкой ткани, лежала я. Солнечные пятна, тусклые, но горячие, как бывает вечером в погожий день, колебались на пёстрых узорах ковра рядом с моей головой; они падали от небольшого окна, забранного ажурной решёткой.

На подушке около меня сидела, поджав ноги, девушка. Стоило только взглянуть на неё – и я сразу вспомнила, где нахожусь. Это чужая страна. Это чужой мир. Это чужая девушка, совсем чужая.

Совсем чёрная, но не такая, как обожжённые солнцем крестьяне, не такая, как обветренные матросы с огрубелыми лицами. Её лицо выглядело нежным и свежим – но всё равно было чёрным, вернее, имело удивительный и прекрасный цвет эбенового дерева. Черты, довольно приятные, но резкие, несли заметный отпечаток нездоровья; большие глаза, тёмно-золотые, в длинных ресницах, смотрели со скрытой печалью. Волосы, богатые и тяжёлые, вороные, как грива породистой лошади, она зачем-то остригла по плечи, – не длиннее, чем у мужчины-аристократа, – и неуложенные пряди выглядели небрежно. Ещё заметнее портил её какой-то каббалистический символ, начертанный чёрно-синим на лбу между бровей: многоугольная звезда размером с медный пятак, окружённая знаками, похожими на астрологическую тайнопись. Вероятно, подумала я, эта девушка – ведьма. В стране дикарей, лишённых спасения души, такое вполне может статься.

Надлежало бы испугаться, но не получилось.

Милое личико девушки так заняло моё внимание, что я не сразу отметила безобразие её фигуры – болезненно худой, с длинной шеей, острыми плечами и совершенно плоской грудью. Странный костюм, состоящий из рубахи-распашонки и широких штанов, безобразил её ещё больше.

Увидев, что я очнулась, девушка грустно улыбнулась, обозначив ямочки в уголках губ, протянула мне чашку с желтоватым травяным отваром и что-то ласково сказала. Её голос был мягок и высок.

Я улыбнулась в ответ, взяла чашку – и только тут окончательно осознала, что кроме нас в комнате есть ещё девушки, совершенно другого типа, вовсе не похожие на мою печальную покровительницу: это их голоса разбудили меня.

Сообразив, что я уже очнулась, эти другие подошли поближе, расселись вокруг на подушках и принялись очень бесцеремонно меня разглядывать, обмениваясь при этом весёлыми замечаниями на том же, непонятном для меня, языке. Они все были такие же эбеново-чёрные, как первая, но на этом сходство и кончалось.

Вся компания девушек – а их было пять – отличалась отменным здоровьем и бойким нравом, что весьма бросалось в глаза. Их роскошные волосы – а волосы выглядели роскошно у всех, такие же вороные, тяжёлые и блестящие – низвергались к лодыжкам водопадами косичек; точно такая же причёска была у девы-зверя. Их тела выглядели так же великолепно, как косы: округлые груди, еле прикрытые чем-то вроде коротких корсажей, вышитых бисером, бёдра, обтянутые атласными штанами, открытые животы – всё это просто ослепило меня. Раньше мне не случалось видеть, чтобы кто-то из женщин так явно выставлял себя напоказ. Вдобавок они обводили свои тёмные глаза чёрной и золотой краской, а губы и ногти красили в ярко-алый цвет.

Бедняжка, поившая меня отваром, выглядела жалкой замухрышкой рядом с этими вызывающими красавицами – но она казалась добрее, чем прочие. Когда красавицы принялись обсуждать меня, худышка попыталась их урезонить.

Здешний язык совершенно не напоминал ни наш, ни тот, которому меня учили для Трёх Островов. Впрочем, я отлично понимала, о чём при мне беседуют: выражения лиц, тон и жесты были вполне красноречивы.

Красавицы потешались над моей бледностью и белокурыми косами, которые, вероятно, казались им непривычными и безобразными – а может, они просто хотели дать мне понять, что необычной внешностью я ничего не выиграю. Моё незнание их речи, похоже, тут сочли беспросветной глупостью, а моё появление на берегу – чем-то неприличным. Показывая пальцами на мои искалеченные руки, на мои синяки и ссадины, девушки потешались надо мной так, будто я отсутствовала в комнате, громко смеясь над моим огорчённым смущением.

Худышка – её называли Шуарле – сперва спокойно и любезно что-то объясняла, потом рассердилась и чуть повысила голос. Тогда красавицы принялись высмеивать и дразнить её, а в их голосах появились откровенно злые нотки. Одна из них, высокая статная девушка с естественной родинкой именно в том месте на груди, куда пикантнее всего приклеить мушку, с надменным смехом высказала что-то, по-видимому, страшно обидное, а её товарка, пышечка, яркая, как георгин, замахнулась на худышку подушкой.

Вот тогда и случилось нечто чрезвычайное.

Шуарле резко повернулась к обидчице – и я увидела, как меняется её лицо. Миг – и оно стало почти страшным: кожа блеснула металлом, глаза пожелтели и вспыхнули, волосы будто раздул внезапный порыв ветра. Самый воздух вдруг похолодел и пахнул грозовой свежестью.

Девушки шарахнулись. Пышечка процедила сквозь зубы какую-то явную угрозу. Маленькая девушка, вся обвитая ожерельями и браслетами, выскочила за дверь. Тёмная волна, захлестнувшая Шуарле, схлынула, бедняжка, вернувшись в свой обычный вид, похоже, уже раскаивалась в собственной несдержанности, но красавицы убрались подальше и враждебно косились в нашу сторону.

А я, увидев явное проявление ведьмовства, – чем же ещё можно объяснить такое диво? – отчего-то не почувствовала ни страха, ни отвращения. Напротив, мне хотелось сказать что-нибудь ласковое; я протянула ей руку, Шуарле в ответ накрыла её своей ладонью, слишком большой для того, чтобы быть красивой, но длиннопалой и узкой. В этот миг в комнате появилось сопровождаемое девушкой в ожерельях новое лицо.

Его вид показался мне отвратительным и смешным. Человек этот, к нему обращались как к Биайе, был высок, необъятно толст и рыхл; его щёки свисали к подбородку, а под подбородком висела ещё пара подбородков наподобие индюшачьего зоба. Глазки заплыли жиром, роскошная шевелюра вовсе не украшала обрюзглого злого лица. Его одежду составляли широчайшая распашонка и ещё более широкие штаны – как у Шуарле.

К моим щекам прихлынула кровь, так что стало жарко. Я поняла.

Как и вошедший толстяк, «бедная худышка» оказался не девушкой, а кастратом, только, в отличие от вошедшего, Шуарле был совсем юн, не старше меня, и его отвратительный изъян ещё не успел совершенно изуродовать его тела. Я содрогнулась от жалости и ужаса.

Дома ещё в детстве мне случалось видеть кастратов при дворе. Я не слишком хорошо понимала частности проделанной над ними процедуры, но точно знала, что эти несчастные – не мужчины и не женщины. Наши соседи, жители Солнечного Мыса, считали модным развлечением их пение; я не слыхала, но мать как-то отозвалась о таком же обрюзгшем толстяке, как этот вновь появившийся, с большой похвалой, как о замечательном певце. К тому же на уроках землеописания мне читали, что женщинам дикарей прислуживают кастраты, это известный местный обычай – да, правда, но как чудовищно!

А толстяк принялся распекать Шуарле визгливым фальцетом, в моём понимании никак не подходящим для ангельского пения. Он пищал и брызгал слюной, побагровел – и говорил, кажется, отменно обидные вещи, потому что глаза Шуарле влажно блеснули. Толстяк вопил, «бедная худышка» собирался расплакаться, а красавицы исподтишка потешались над обоими. Возможно, разумнее всего было бы промолчать, но я не выдержала.

Я поднялась с постели, укутавшись в простыню, заслонила своего покровителя-неудачника собой и сказала толстяку, как сказала бы провинившейся фрейлине, вежливо, холодно и как можно внушительнее:

– Почтенный, мне кажется, кричать недостойно. Пожалуйста, не обижайте Шуарле: он всего лишь хотел защитить меня от насмешек.

Толстяк замолчал. Красавицы глядели на меня во все глаза.

– Я вам очень признательна, – сказала я с самой милостивой улыбкой. – Вы поняли меня совершенно верно. А теперь – не могли бы вы принести мне поесть? Поесть? Я голодна.

Толстяк ошалело уставился на меня. Я указала пальцем на рот – Шуарле улыбнулся и кивнул. Он вышел из комнаты вместе с толстяком, а вернулся один, принеся белый хлеб, испечённый в форме плоской лепёшки, мёд и самые прекрасные персики из всех, какие мне доводилось видеть. Когда я поела, он же принёс мне одежду – странную, но удобную здешнюю одежду, какую носили все женщины в этом доме, а потом помогал мне расчесать и заплести косы. И всё время, пока Шуарле сидел рядом со мной, я чувствовала его спокойное участие: он с необыкновенной лёгкостью понимал меня без слов.

Накануне я потеряла свою свиту, а в тот день обзавелась преданным подданным. Тогда перспективы казались нереальными, даже безумными, но впоследствии Шуарле, Одуванчик на моём родном языке, стал моей фрейлиной, моим камергером, моим пажом, наперсником и товарищем.

И он был вовсе не ведьмак. Он был сахи-аглийе, ядовитая птица. Попросту – демон. Впрочем, это я узнала куда позднее.

Загрузка...