КНИГА ОДИННАДЦАТАЯ Вознесение. Последняя птица улетела

1. (06:00–06:00)

Мы снова убегали из города.

На улице встречалось много раненых, истекающих кровью. Из пятен фонарного света, из темноты доносились голоса — помогите. Помогите.

— Мы ведь земляки, деревенские, не бросайте земляка, помогите.

Никто не спал, на лицах у всех читалось раскаяние.

— Видать, я заснобродил, видать, заснобродил, точно помню, как уснул, вдруг слышу, над ухом бормочут, поехали городских грабить, дескать, все наперегонки поехали городских грабить, вот я взял и тоже побежал за ними, побежал грабить, побежал воевать. — Так говорил тощий деревенский средних лет, прижимая руки к залитому кровью лицу. — Я видел, народ телевизоры тащит, одеяла, швейные машинки, а я ничем не успел разжиться, только ножом по морде. — Зажимая рану на лице, он снял с руки полотенце и протянул отцу: — Забинтуй мне голову. Забинтуй мне голову.

Отец не стал бинтовать ему голову полотенцем, а порвал свою рубашку на бинты и перевязал рану рубашкой. Но пока перевязывал, без умолку бормотал:

— Мне спать хочется, а ты со своей головой лезешь. Я сам почти сноброжу, а ты со своей головой лезешь.

Отец забинтовал голову раненого рубашкой. А полотенце оставил себе, и мы повели деревенского к выходу из города, как санитары уводят раненого с поля боя.

Все раненые деревенские собирались у большого грузовика в конце улицы, накладывали друг другу повязки, переговаривались. Не спали, переговаривались, разбредались на все четыре стороны, расходились по своим деревням.

— До чего ядреное снобродство. До чего ядреное. Будешь спать, пока кровь не брызнет, пока тебя насквозь ножом не проткнут.

Проснувшиеся разбредались по домам, но спящие волна за волной катились к городу из своих деревень. Катились к городу, смешиваясь с неспящими, которые надеялись урвать что-нибудь, пока все снобродят. Как в ярмарочный день, когда одни спешат с покупками домой, а им навстречу валит целая толпа. И спешившие на ярмарку уверенно шагали посередине дороги. А бредущие домой держались обочины, будто воры. Завидев снобродов, одни молча проходили мимо, другие сулили снобродам золотые горы.

— Ну как там, в городе.

— Бегите скорее, опоздаете — все магазины с лавками займут. Так и останетесь ни с чем.

Неспящие с пустыми руками возвращались домой, подначивая снобродов скорее бежать в город. Пустые коромысла, пустые телеги, пустые кузовы мчащихся к юроду мопедов были утыканы красными флагами, увешаны фонарями и лампами. Толпа неслась вперед, будто армия с конницей. Свет фонарей гроздьями падал на дорогу. Городу наступал конец. Полчища деревенских прибывали и прибывали, городским против них было никах не выстоять. Мы с отцом повязали на руки белые полотенца. Оставили раненого с забинтованной головой у восточного конца города и пошли дальше. Вдоль края дороги побежали к южным кварталам. Навстречу шагам, навстречу потоку людей и мопедов, несущемуся в город. Всю дорогу отец держал меня за руку. Всю дорогу я слышал, как он тихонько говорит сам с собой и бормочет.

— Няньнянь, папа заснобродил. Папу ждет великое дело. Няньнянь, ты папу не буди, папу ждет великое дело.

Я видел, что он в самом деле заснул и снобродит. Заснул от усталости и заразился великим снобродством, овладевшим городом и Поднебесной. Но я глупый — видел, что отец заснул и снобродит, но решил его не будить. Только быстро шагал рядом, шагал из города вслед за его сном. От восточной окраины мы прошагали к южным кварталам, в конец улицы Баньлилу. Там остановились. Мимо спешили полчища деревенских. Над головой сухо потрескивал грохот побоища и вопли раненых с главной улицы. Разлитый в воздухе запах крови будто поджарили или сварили на костре. И запах старой софоры за нашей спиной словно закоптили сражением, опалили огнем. Раньше здесь продавали мороженое на палочке. А теперь на месте киоска мороженого стояли мы с отцом, с ног до головы пропахшие потом и смятением. В небе над городом по-прежнему мерцало зарево, грохотало побоище. Самые разные звуки вылетали из зарева, чиркали нас по макушкам, падали на землю. Границы света и тьмы расползались, будто разбавленные водой чернила. И в разбавленных чернилах я видел, что листья софоры так щедро наслаиваются друг на друга, что получаются чернильные сгустки. А небо похоже на огромный черный парус, натянутый над нашими головами.

Ночь давно миновала.

И ночная прохлада отступила.

Воздух горячел — значит, утреннее солнце поднялось на несколько жердей над землей. Поднялось и скоро расстелет по земле свой удушливый жар. Девятый или десятый час летнего утра. Самая пора завтракать. Но время умерло в шесть часов утра. Умерло в мертвой предрассветной черноте. Погода стояла в точности такая, как говорил диктор, долгая плотная облачность с густой жарой. Темное небо посреди белого дня, явление наподобие солнечного затмения, все как он говорил. И среди белого дня я мог разглядеть только очертания предметов прямо у себя перед носом. А в трех или пяти шагах ничего разглядеть не мог, кроме черноты и тумана. И посреди черноты, посреди побоища, посреди смятения умершего дня я смотрел и слушал, как отец отдыхает, привалившись спиной к старой софоре. И пока он отдыхал, в мелькнувшем над головой луче я увидел, что глаза его снова побелели.

Сделались похожи на два грязных белых лоскута. Левый глаз был такой же белый, как правый. А правый — такой же белый, как левый. А изжелта черные зрачки стали вроде капель грязи, что упали на запачканные белые лоскуты. Я видел, что отец заснул. Заснул от усталости. Но даже во сне он продолжал без умолку говорить, будто остается наяву:

— Надо нам раздобыть солнце. Раздобудем солнце — спасем деревню, спасем город, все деревни в округе спасем. Раздобудем солнце, спасем деревню, спасем город, все деревни в округе спасем.

В моих ушах не смолкал тихий щебет. Где-то в мире вечно прятался тихий щебет. Не просыпаясь, отец окинул глазами небо над городом.

— В небе полно огней, значит, еще воюют. — Так сказал отец и повернулся в другую сторону. — Надо придумать, как раздобыть солнце. Пойти и раздобыть солнце. Мне все кажется, будто солнце где-то у меня спряталось, будто я его засунул куда и не вспомню, все равно как хочешь окликнуть человека, а имя из головы вылетело.

Договорив, отец медленно поднялся на ноги. Я очень удивился, что он спит, но все равно поднимается на ноги. Будто и не спит вовсе. Сначала удивился, а потом бросил удивляться, что отец поднялся на ноги, что он двигается и говорит. Стояла снобродная ночь, все люди снобродили, вот и отец заснобродил, чему тут удивляться. Он поднялся на ноги, пошарил глазами по земле. Охлопал карманы. Сделал несколько шагов вокруг старой софоры. Сделал несколько шагов, остановился. Похлопал софору по стволу. И со всей силы треснул себя по голове. Будто солнце прячется у него в голове, прямо в мозгу. И крепкая затрещина поможет вышибить его оттуда.

И запрыгал, заскакал, закричал ночи, словно и правда вышиб солнце наружу, — я знаю, где нам раздобыть солнце.

— Я знаю, как превратить ночь в день.

2. (06:00–06:00)

Вот так все и было.

Так все и было, честное слово. А не будь я дурачком, все было бы по-другому. Умный Няньнянь разбудил бы спящего отца. Умный Няньнянь вытащил бы отца из сонного бреда. Но я дурачок. Настоящий дурачок. Отец сказал мне идти следом, и я пошел следом. Отец не велел его будить, и я не будил, дал ему остаться во сне. Дорогой отец все повторял — я знаю, где раздобыть солнце. Знаю, где раздобыть солнце. И мы быстро шагали на юг. К той самой дамбе, у которой стоял крематорий. Если я отставал, отец кричал в черную ночь посреди белого дня — Няньнянь, не отставай.

— Ты что, не хочешь спасти наш город. Не хочешь спасти Поднебесную.

И я шел за отцом. Шел за ним — не чтобы спасти город. А чтобы посмотреть, как он будет спасать город.

— Выкатим из тоннеля все бочки с трупным жиром. Поднимем их на гору к востоку от дамбы. Туда, откуда всегда вырастает солнце. Поднимем бочки на Восточную гору и подожжем. И над вершиной горы вспыхнет зарево. Будто солнце вернулось, будто наступил день. Люди внизу увидят, что солнце поднимается над горой, и небо посветлеет. И люди проснутся.

Так говорил отец сам себе, шагая посреди сумеречной ночи. А я шел и слушал, как он говорит, как быстро шагает к дамбе. Хотелось заглянуть ему в лицо, посмотреть, глубоко он заснул или не очень, но чернота ночи скрывала его черты. Намертво скрывала, прятала под черным колпаком. Я несколько раз забегал вперед и пробовал разглядеть его лицо, но это было все равно как разглядывать птичье гнездо, спрятанное в густой листве. Ни веток не видно, ни самого гнезда. Видно только сгустившуюся тень, которая с каждым шагом продвигается дальше и дальше. На меня летел пот с его лица. Горький, соленый и будто прокисший. Из-за пота я и перестал забегать вперед. И сила, с которой его рука сжимала мою руку, вселяла уверенность, что он непременно исполнит свое великое дело. Я в отце не сомневался. Не думал ему помешать. Он ведь мой отец, как я мог помешать своему отцу. Он мой отец, как я мог сомневаться, что он раздобудет солнце, что превратит ночь в день. Шаги его быстро падали на дорогу, точно капли дождя на ветру. На каждые два его шага приходилось три моих. Я должен был бежать, чтобы не отстать. И я бежал рядом. Утренняя ночь напоминала залитое чернилами озеро. И мы шли по темной дороге, словно шлепали ногами по черной воде.

Я в третий раз за ночь шагал той же дорогой. У поворота к дядиному коттеджному поселку Шань-шуй отец остановился.

И тогда случилось тихое чудо.

И я насовсем поверил, что отец сумеет раздобыть солнце. Поверил, что день наступит, послушавшись отцова приказа. С развилки в нашу сторону шагал человек с тачкой, на которой качался керосиновый фонарь. Поравнялся с нами, отец крикнул — эй, — и человек остановился как вкопанный.

— Город идешь грабить.

Человек поднял на отца мутные прикрытые глаза.

— Город давно обчистили до нитки. Пойдем лучше с нами на дамбу, будем катать бочки из западного конца дамбы в восточный. За одну бочку заплачу тебе десять юаней.

Человек стоял на месте как оглушенный.

— Двадцать юаней.

Человек стоял на месте как оглушенный.

— За одну бочку заплачу пятьдесят юаней. Не хочешь катать бочки — иди дальше грабить город. Да только берегись, как бы тебя городские с желтыми повязками насмерть не забили.

И человек развернул свою тачку и пошел за нами:

— Не заплатишь пятьдесят юаней, пеняй на себя.

Мы увидели впереди еще несколько снобродов, одни просто брели по дороге, сами не зная куда, другие спешили погреть руки, пока все снобродят. И отец сказал им то же самое. И посулы его звучали еще радостнее, еще чудеснее:

— Кто перекатит одну бочку из западного конца дамбы в восточный, тому отдам целую комнату в городском доме. Кто перекатит две бочки, получит половину дома. Кто перекатит три бочки, тому отдам лавку на главной улице. А кто перекатит десяток бочек, тому достанется целый дом вместе с магазином НОВЫЙ МИР.

И люди шли ад нами Все как один шли ад нами Оказывается, сноброды — все равно как бездомные странники. Как отара без вожака. А стоит им отыскать вожака, отыскать место, чтобы есть, нить, спать, набивать карманы, и они пойдут за тобою следом. И не успел я опомниться, как за нами собралось пять или шесть человек. И еще пять или шесть человек. С пустыми руками. С тачками и тележками. И все шагали следом за отцом, шагали следом за мною. Целая толпа. Целый отряд. Нестройный, рассеянный. Шел за нами, как дождь идет за тучами. Как солнце идет за дождем. Как солнце выходит на синее небо следом за дождем и тучами. Так они и шли все вместе, точно куры, утки, свиньи или собаки, что идут за своим хозяином. Так все и было. Так все и было в мире. Мой отец снобродил. Но сон сделал его хозяином сна. Повелителем сна. Не успел я глазом моргнуть, как он собрал за собой несколько десятков снобродов. Всем встречным отец кричал одно и то же. Сулил одно и то же.

— Хотите денег, будут вам деньги, хотите дом, будет вам дом. Хотите женщин, помогите мне управиться с бочками, и я покажу место, где стоят у ворот спящие женщины и ждут мужиков.

Одни сноброды не слушали отца и шли себе в город или еще дальше. А другие слушали и шли за отцом, шли за нами к дамбе, к тоннелю, где стояли бочки.

Отрядом. Толпой. И скоро мы дошли до середины дамбы. Но у поворота к тоннелю отец, даром что снобродил, велел мне вернуться и собрать новых людей, чтобы катать бочки. А сам повел снобродов дальше.

— Слышал, что надо говорить. Чем бол ьше будет народу, тем быстрее управимся, тем раньше солнце раздобудем, город спасем и людей. — Так кричал мне отец, пока я возвращался на дамбу.

На дамбе всегда найдутся сноброды. По дороге всегда кто-нибудь ходит.

— Хочешь заработать, перекати бочку с жиром из западного конца дамбы в восточный, как рассветет, заплатим тебе пятьдесят юаней. Ты, во сне или наяву, хочешь вернуть солнце, тогда помоги нам перетащить жир из тоннеля. А хочешь, чтобы небо оставалось черным, ничего не делай, броди дальше по черноте.

Я стоял на обочине дороги в западном конце дамбы. Дорожный цемент напоминал серое полотно, расстелившееся у меня под ногами. Деревни, город, деревья у реки размыло темнотой. Только в небе над городом мерцали огни, словно зарева пожаров. Ветер доносил оттуда грохот и гул, похожий на стук копыт конницы, что долетает с той стороны неба. Голоса людей пронзали ночь, словно пущенные издалека стрелы. На чистой и тихой глади водохранилища качался густой зеленый свет. А дальше вода и свет растворялись, мешаясь с ночным небом. Ночь завораживала своим величием. Небо завораживало своим величием. Небо и земля завораживали своим величием, а человек был вроде дерева между небом и землей. Вроде зеленого луга. Величие все затапливало и поглощало. Но и небо держится на деревьях, на луговой траве. Горевшие тут и там огоньки походили на ночных призраков. Заметив, что в мою сторону движется новый огонек, я принимался кричать:

— Ты наяву или во сне. Если наяву, хочешь себе дом с участком, хочешь, чтобы солнце вышло на небо. Если снобродишь, хочешь денег заработать или хочешь городских грабить, чтобы тебя на смерть забили. Мы сами из города сбежали. Кто пошел город грабить, все с пустыми руками остались, да еще получили от городских по первое число, одним руки сломали, другим ноги, по городским улицам кровь течет рекой. На подступах к городу раненые и калеки штабелями лежат, все жалеют, что в город сунулись, все проснулись, плачут теперь, рыдают, кровью истекают, по домам расходятся.

И кто-то подходил.

А кто-то шел дальше.

Неспящие смотрели на меня, спрашивали;

— С ынок, да ты сам снобродишь.

Я отвечал, что не сноброжу, иначе бы здесь не стоял.

— Вот умора. Да разве кто скажет наяву, что может раздобыть солнце и ночь обратить в день.

И неспящий уходил, посмеиваясь. Уходил прочь. Я с ним не спорил. Только кричал вслед:

— Скоро сам все увидишь. Сам все увидишь.

А спящие останавливались рядом. И скоро их набрался целый десяток, полтора десятка. Полтора десятка, несколько десятков. Настоящая толпа. Величественная толпа. Толпа стояла и ждала, когда я поведу ее к тоннелю выкатывать бочки. Толпа хотела раздобыть солнце и превратить ночь в день.

Вот так, десяток. Полтора десятка. И еще несколько десятков. Я собирал людей, созывал людей, чтобы повести их за собой к тоннелю у дамбы.

3. (06:00–06:00)

И пока я ловил сны, пока зазывал людей, на дамбу пришел наш сосед. Писатель дядюшка Янь. Откликнулся на зов. Вышел из дома, услыхав наверху голоса и крики. Такой выдающийся человек, а как заснул, тоже стал вроде отбившегося от стада барана. Вроде петуха, гуся или поросенка, что не может найти дорогу домой. Росту в нем метр семьдесят, и в мертвой ночной черноте он походил на раненого жирного толстолобика из нашего водохранилища. Шлепанцы. Широкие трусы. Рубаха с коротким рукавом, изжеванная до полусмерти. Примятое со сна лицо, будто по нему вдарили молотком. Или как следует на нем посидели. И лицо примялось. И сам он примялся. И сердце у него примялось.

Он пришел по тропинке с запада от дамбы. И электрический фонарик в его руке напоминал выпученный глаз дохлой рыбы.

— Что за крики. Что за крики среди ночи.

Подошел, посветил мне в лицо. Осветил меня с головы до ног. Осветил мои слова, будто светит на рассыпанные по земле жемчужины и не верит сам себе. Я всмотрелся в его фонарик. Всмотрелся в его лицо.

— Дядюшка Янь, ты наяву или снобродишь. Хочешь вернуть солнце или хочешь, чтобы весь нынешний день заволокло мертвой чернотой. В городе война. Люди с ума посходили. Все дома и лавки ограбили, а ты сидишь и не знаешь. Главная улица в кровавую реку превратилась, всюду кровь, крики, слезы, всюду отрезанные пальцы, ошметки мяса, а ты сидишь и не знаешь.

И тогда он подошел ближе. Встал у края дамбы Вгляделся в город. Вгляделся в даль, в глубину мер ного, накаляющегося неба.

— А который теперь час, почему ночь асе не кончится, будто солнце умерло. Верно, что в городе война. Верно, что вы знаете, как раздобыть солнце, как превратить ночь в день.

Посмотрел на небо. Посмотрел на землю. Посмотрел на Гаотянь. Не знаю, как мой спящий отец выстроил других спящих катить бочки с жиром из тоннеля. Как повалил бочки на бок, как построил толпу снобродов, чтобы они по очереди выкатывали бочки наружу. Но первые сноброды уже закатили бочки на дамбу и вывернули к дороге. Один за другим, целая колонна. А впереди колонны шагал мой отец с керосиновым фонарем в руке. Гулкий стук бочек раскатывал ночь, сминал вездесущую черноту летнего дня, наматывал ее на себя. Обдавал ночь теплом и холодом, будто ветер. Закатывая бочки в гору, сноброды дышали тяжело и хрипло, словно выдыхают не воздух, а пеньковую веревку. А как вышли на дамбу, выкатили бочки на ровный цемент, идти стало легче. Сны и дыхания успокоились. И стук жести о цемент звучал дробно и звонко, точно бой колоколов. Густой и вязкий жир разжижился от движения и заплескался внутри бочек. И бочки стучали жестяными боками о дорогу. В бочках плескался жир. И получилась длинная колонна. Несколько десятков жировых бочек. Несколько десятков снобродов.

— За мной. За мной. — Так кричал мой спящий отец, шагая впереди колонны, будто машинист, что кричит из окошка ночного локомотива. Будто полководец, что командует ночным переходом. Люди и бочки, которые катили люди, напоминали колеса вагонов, прицепленных к локомотиву. Колеса грохотали. Катились друг за другом. Завораживая своим величием. Люди закатили бочки наверх, свернули на дорогу и поравнялись с нами. — Заплачу, сколько обещал, только сперва закатим бочки на вершину. Заплачу, сколько обещал, только сперва закатим бочки и выкатим солнце наружу. Выкатим наружу белое небо нынешнего дня нынешнего месяца нынешнего года — станем гаотяньскими героями. Небо посветлеет, и люди Поднебесной будут нам благодарны. Будут нас на руках носить. Скорее. Скорее. Раньше выкатим солнце на небо, в Гаотяне одним убийством меньше случится, одним покойником меньше, одним кровопролитием меньше. Послушай. Шевелись. Остальных ведь задерживаешь. Пока ты телишься, в Гаотяне еще кому-нибудь голову отрубят, на улице бросят. Снова будет голова отрубленная, снова кровь.

Так кричал мой отец, шагая в начале колонны. Кричал в небо. И колонна снобродов проследовала мимо нас с дядюшкой Янем, катя по дороге грохочущие бочки с жиром. Не глядя по сторонам, сноброды шли за отцом, перекатывая бочки с трупным жиром из западного конца дамбы в восточный. Словно поезд с бочками, что грохочет мимо. Громыхает мимо. Ночь чернела посреди бела дня. Ясную воду заволокло туманом. Воздух полнился жарой и ветром. И к запаху катившегося жира примешивался тяжелый дух сырой плоти и летнего зноя — так пахнет сало, поставленное топиться на огонь. Никто не говорил. Никто не останавливался отдохнуть. Согнувшись в три погибели, люди кати ли бочки, глядя перед собой сонными прикрытыми глазами. И вот колонна с бочками проснобродила мимо. Прогрохотала мимо. Покачиваясь, проследовала мимо, точно обоз с деревянными быками и самодвижущимися конями[48]. И грохот все удалялся и удалялся, как время из лета удаляется в зиму, а из весны в осень.

— Что там за жир, — спросил меня дядюшка Янь.

— Обычный жир, — сказал я сонным глазам дядюшки Яня.

— Что за обычный жир.

— Смазочный жир, промышленный жир, кулинарный жир, мы его круглый гад на дамбе храним.

— А-а-а. А.

Дядюшка Янь еще раз акнул. Акнул и увидел в колонне с бочками старика лет семидесяти, который катил бочку с таким трудом, будто катит целую гору. Дядюшка Янь убрал фонарик в карман и бросился помогать старику с бочкой. Влился в колонну снобродов, которые собирались добыть солнце и превратить ночь в день. Словно хотел проверить сон на ощупь, мягкий он или твердый, теплый или холодный, посмотреть своими глазами, правда история или выдумка.

Небо заволокло черной дымкой.

Мир молчал, пряча в себе звуки.

Дамба, и хребет, и деревья, и деревни, разбросанные между дамбой и хребтом, в дымке казались выступающими над землей черными пятнами, чернильными кляксами. Над городом все так же беспорядочно мелькали огни. И крики убитых по-прежнему буравили небо, впивались в людские уши. А грохот жировых бочек, катившихся из западного конца дамбы в восточный, постепенно стихал, делаясь похожим на скрип человечьих зубов во сне.

4. (09:01–09:30)

Вот так сноброды перекатали весь трупный жир из западного конца дамбы в восточный. Не помню, сколько раз они ходили туда и обратно, семь или восемь. Восемь или девять, не знаю. Но все бочки с жиром сноброды закатывали на гребень горы к северу от западного конца дамбы. Закатив первые бочки, поставили их друг к другу и посмотрели на Гаотянь. Прислушались к Гаотяню. И увидели, как вспыхивают и гаснут в Гаотяне огни. Увидели побоище и резню. Увидели, как по улицам льется кровь и летают ошметки плоти, отрезанные руки и ноги. Услышали хриплые вопли — бей их, вперед-Услышали стоны и плач умирающих, истекающих кровью. Побледнели. Сделались бледнее белой бумаги и белых цветов из ритуального магазина НОВЫЙ МИР. И спящие глаза наполнились страхом и тревогой. И по спящим лицам забегали беспокойные судороги. И на спящих лицах выступил пот. Выступил страх. Глаза выкатились наружу. В глазах плескалась мутная оторопь, светилось мутное глухое недоумение. И сноброды забормотали следом за моим отцом, заговорили следом за моим отцом — скоро рассветет. Скоро рассветет.

Надо скорей раздобыть солнце.

Надо скорей раздобыть солнце.

И спешили за отцом в западный конец дамбы, проворно катили, заталкивали в гору новые бочки с трупным жиром. Спешили раздобыть солнце и вернуть белый день. Туда и обратно. Бочка за бочкой. Туда с бочками. Обратно налегке. Больше моему отцу не приходилось кричать и поторапливать. Люди сами наперегонки бежали в западный конец дамбы, чтобы взять новые бочки. Словно автоматы. Словно машины в колонне. Словно огромная стая гусей, что выстроились длинным клином, и, если вожак влетит в залитую солнцем скалу, остальные гуси влетят туда следом за ним. Словно табун ослов или лошадей, что скачут и носятся друг за другом по горам, и, если один осел прыгнет со скалы, остальные прыгнут в пропасть следом за ним и разобьются насмерть.

Гора к северу от восточного конца дамбы целиком состоит из земли. Из толстого слоя желтозема, в котором можно закопать хоть десять тысяч поколений деревенских. Раньше на гребне той горы был провал, заполненный водой. Провал в желтоземе размером с му. Потом время осушило воду в провале. Заселило провал деревьями и бурьяном, бродячими кошками и собаками. Зайцами и птицами. Люди туда не ходили. Ходили, только если у кого помрет младенец или поросенок заболеет. Относили в провал трупик, относили больного поросенка. Но теперь свиньи болеют редко. И младенцы не умирают. И провал оказался не нужен, и тропинка туда заросла. Отец знал, что на горе есть провал. Понятия не имею, откуда он знал, что там есть провал. В прежние месяцы и годы снизу казалось, что рассветное солнце вырастает прямо из провала. И рассвет разливается по небу из провала. Только зимой солнце вырастало из ближнего края провала. А летом из дальнего. И вот сноброды прикатили бочки с трупным жиром к краю провала. Прикатили, расставили бочки вдоль края провала, навалили бочки друг на друга. Ушли за новыми бочками, а отец откручивал бочкам крышки здоровенными клещами, и черный трупный жир торопливо булькал, выливаясь в провал. Одна бочка. Две бочки. Сто бочек, сто пятьдесят бочек. Триста бочек, пятьсот. Друг за другом выливались в провал. Сначала из бочек стекала черная грязная жижа, похожая на густую болотную воду. Но потом на поверхности черного грязного жира появился бурый блеск. В свете фонарей он напоминал бирюзовый блеск озерной воды. Бочки опорожнялись с гладким булькающим звуком, отчего казалось, будто провал наполняется из полутора сотен, из нескольких сотен родников. Пустые бочки откатывали в сторону, отталкивали в сторону, и они торчали из темноты, словно густой лес одинаковых сухих пней. Словно громадные грибы, расплодившиеся на ночном склоне. Оказывается, во сне можно совершить великое дело. Совершить великое множество разных дел.

Перекатить все бочки с жиром из восточного конца дамбы в западный.

Вылить весь жир из бочек в жировое море по пояс глубиной.

Бочки раскатали траву от дамбы до самого гребня горы. Выкрашенная в бурый цвет трава напоминала дорожку линолеума, которую бросили от вершины горы к подножию. Трииики в подсвеченной фонарями дорожке сплетались друг с другом и лежал и макушками на север, к вершине. Как зализанные волосы на голове. Земля полнилась запахом смятой травы и грязным тяжелым духом человеческого жира. Мир полнился запахами человеческого жира, человеческого пота и горячечным запахом черного мертвого дня. Небо снова душило жарой. И беспокойная, горячечная дневная темнота окружала людей кипящим котлом. На стеклах полутора десятков керосиновых фонарей, развешанных на деревьях вокруг провала, было видно копоть от огня и потеки воды. И свет фонарей постепенно тускнел, словно черная ночь посреди белого дня становится еще глубже. И листва на софорах с мелиями по краям жирового моря. На двух шелковицах, стволами толщиною с чашку. Закоптилась, обмякла под огнем фонарей. Поникла. И гусеницы высунули головы из коконов и уставились на людей, уставились на огни.

Фонари вытягивали древесные тени в далекую даль.

Вытягивали человечьи тени в далекую и ближнюю даль.

В провале размером с большое гумно жира набралось по середину бедра. Или по самый пояс. Ровная густая маслянистая гладь поблескивала черным, забивала ноздри тяжелым запахом. Наклонившись, можно было разглядеть чешуйки света, что дрожали на маслянистой глади. Зыбкий свет на маслянистой глади. Пока перекатывали бочки, прошло больше двух часов. Все три часа. Закатив на гору последние бочки, люди упали у края провала.

Уснули у края провала. Один закатил последнюю бочку и уснул прямо рядом с бочкой. А другой и докатить не успел, упал на полдороге вместе с бочкой и захрапел. И храп его был похож на стук бочки по дороге. А третий докатил бочку до самого верха, бормоча себе под нос, сорвал пучок травы, зачерпнул горсть желтозема, чтобы в полусне вытереть ладони от жира. И не забыл, зачем катал бочки.

— И где мои деньги, пятьдесят юаней за бочку. Ты говорил, целый дом отдашь, и где мой дом.

И вопросы, где получить деньги и дом, качались на его губах, как листья на ветке, как бурьян на ветру. Но, не дождавшись ответа, он провалился из снобродства в сон и упал на траву. Голос его притих, закончился, больше не звучал. Человек уснул. Уснул мертвым сном. Отец суетился, бегал вокруг жирового провала, раздавал обещания — скоро заплачу. Вот рассветет, тогда и заплачу. Так он отвечал одному, другому и третьему, и скоро люди перестали спрашивать его про деньги и дом. Люди один за другим упали на землю и уснули. Из снобродства шагнули в обычный сон. А отец по-прежнему снобродил. Отец по-прежнему крепко спал. Отец снобродил и спал, но сновал между спящими, откатывал пустые бочки подальше. Больше ему не нужно было командовать, сулить пятьдесят или сто юаней за одну бочку. Сулить за три бочки целую комнату в доме, а за десять бочек весь дом с лавкой на главной улице. Он просто откатывал пустые бочки, без остановки бегал туда и обратно, говорил сам с собой и приплясывал, будто полоумный, охваченный иссиня-черным восторгом — можно зажигать, солнце сейчас покажется.

— Можно зажигать, солнце сейчас покажется.

Тут я понял, что отец заснул мертвым сном, что он упал на самое дно сна, на дно черного сонного колодца. Он целую ночь не спал, бегал, кричал, суетился и наверняка так устал, что уснул бы, едва пре клонив голову. Но голова его держалась прямо, преклонять он ее никуда не преклонял. Отец спал, и бегал, и ходил во сне, ни на секунду не останавливался. Я подумал, стоит ему зажечь трупный жир в жировом море, и все будет кончено, и он свалится на землю, заснет прямо на краю провала. Заснет у пылающего моря. И жги его огонь хоть до самых костей, отец все равно не проснется.

И чтобы отец не сгорел в огне, я все время ходил за ним следом.

Боялся, что он подожжет трупный жир, уснет и свалится прямо в огонь.

Но в это самое время случилось еще одно событие. Перевернувшее сон и сотрясшее снобродство. Отрезавшее путь назад. Отец откатил от края провала последнюю бочку, сорвал пучок сухой травы, чтобы вытереть ладони, и громко крикнул всем вокруг, что солнце скоро появится. Солнце скоро появится. И уже было снял с дерева керосиновый фонарь, чтобы поджечь море трупного жира, но откуда-то вышел Янь Лянькэ и остановился перед ним, весь с ног до головы испачканный в трупном жире. Не знаю, когда он успел так испачкаться, пока во сне закатывал бочки в гору или пока помогал отцу сливать жир в жировое море. Он стоял перед моим отцом, похожий на засаленный столб. Похожий на тучу, что перед самым рассветом наползла на небо и закрыла солнце. Остановился в шаге от отца. Остановился и сказал несколько самых обычных снобродных слов. Снобродных слов, перевернувших небо и землю.

— Если так поджечь, получится горящее поле. А если хочешь, чтобы горело похоже на солнце, надо слепить из жира большой огненный шар. Я вот что придумал, надо поставить на середине провала столб, навалить вокруг травы, смоченной жиром, чтобы пламя поднялось вверх по траве и столбу, тогда издалека огонь будет казаться круглым, точно огненный шар, точно солнце.

Отец стоял у края провала. Сонные и полусонные сидели на корточках, лежали ничком в траве. Будто раскиданные по склону бочки с жиром, будто опрокинутые снопы. Земля под фонарями терялась в мутной черноте. И тени деревьев терялись в мутной черноте. И весь мир терялся в мутной черноте. Я стоял на холме за плечом дядюшки Яня и смотрел на отца. Потом перевел взгляд на плечо дядюшки Яня и увидел, что кость в его плече похожа на пожелтевшее обглоданное ребро. Увидел, что лицо моего отца светится, точно трупный жир под фонарем, трепещет гладким шелком, пламенеет румянцем, будто солнце все это время пряталось прямо у него на лице. Он смотрел на Янь Лянькэ. Неотрывно смотрел на Янь Лянькэ. Обдумывал его слова. Глаза отца тронулись с места, качнулись и двумя пылающими огненными шарами перекатились в сторону. И отец принялся рыскать по краю провала. Рыскать среди спящих. Не зная, что предпринять, он собрал на краю провала охапку травы и сухих веток. Вернулся, встал перед Янь Лянькэ, задержал взгляд на измазанных в жире майках и рубахах, которые люди впросонках побросали на землю, и лицо его вдруг озарилось удивленной улыбкой, как у путника, что вернулся домой и на шел ключи от двери. Как у ребенка, который увидел на улице чужую вещь. Как у меня, когда незнакомый человек на ярмарке обронил кошелек. Не знаю, надо было подбирать тот кошелек или не надо. Страшно было его подбирать или не страшно. Но я его подобрал. И спрятал. Отец молчал и молчал. Долго молчал. Целую вечность молчал и наконец перевел взгляд с лица Янь Лянькэ на жировое море. Гладь моря была ровной и тихой, словно огромный отрез атласной ткани. Подернутый зыбким светом. Свет отражал тени деревьев. Отражал силуэты людей. Тени и силуэты отпечатывались в небе и под небом. Зыбкие отблески разбегались по всей Поднебесной. Тяжелый жирный дух забивался в ноздри. Но постепенно ноздри привыкали, и начинало казаться, что трупный жир вовсе не имеет запаха. Никто не знал, что это человечий жир. Трупный жир, который собирали в крематории последние полтора десятка лет. Только я знал. Только мы с отцом знали. Но я не помню, спал я тогда, снобродил, как отец, или был наяву. Честное слово, не помню. Сейчас думаю, что был наяву. Но если я был наяву, как мог допустить, чтобы отец сотворил такую глупость. Такую глупость, какую не сотворили бы даже куры, кошки, свиньи, собаки, гуси и воробьи. Все-таки я дурачок. Настоящий дурачок. Я был наяву, но не помешал спящему отцу сотворить такую глупость. Глупость, которую он непременно должен был и ни в коем случае не должен был сотворять. Огни в Гаотяне путались и мигали, прорываясь сквозь дымку. Голоса из Гаотяня тоже путались и сбивались с ног, прорываясь сквозь дымку. С одной стороны раскинулось водохранилище. С другой были деревни у подножия хребта. Позади светился огнями и безмолвием дядин коттеджный поселок Шаньшуй. Интересно, как там дядя. Какая разница, как там дядя, кому сейчас дело до дяди. Кому дело до коттеджного поселка Шаньшуй, никому нет до него дела.

Скоро загорится жировое море, до краев полное жира.

И солнце поднимется из провала.

И светлое небо прогонит дневную тьму.

Я не отводил глаз от отца. Не отводил глаз от плеча Янь Лянькэ, напоминавшего обглоданное ребро. На дамбу он пришел в рубашке. Но теперь рубашка подевалась неведомо куда. И Янь Лянькэ стоял по пояс голый, измазанный в жире, так и не скажешь, что писатель.

Он тоже снобродил.

И снобродил, как все остальные, никакой разницы. Седые волосы. Прикрытые глаза. Дышал не носом, а открытым ртом. Который час. Приемник куда-то подевался. Обычно в это время утреннее солнце пробирается к югу. Но сейчас мир затянуло дымкой, и ничего стало не разглядеть, как ночью не разглядеть морскую воду. Время померло. Солнце померло. А теперь солнце оживет. И время оживет. Отец и Янь Лянькэ все стояли друг против друга. Отец и Янь Лянькэ все смотрели друг на друга, словно и впрямь друг друга видят. Словно друг друга не видят. Они оба были во сне. Оба снобродили, и каждый во сне думал о своем. Как вода думает о воде. А горы думают о горах. А тополе и софоры думают о тополях и софорах. Спящие и дремлющие спали и дремали, думали каждый о своем. Всюду слышалось сонное сопение. Сонный храп. Похрапывание и бормотание. А остальной мир хранил тишину. Поднебесная хранила тишину. В зарослях травы поодаль от края провала раздался резкий шорох. Будто змея проползла. Или пробежал заяц. И шорох упал во тьму, как сухая травинка на жировую гладь. Как камень на дно жирового моря. Храп и сонное бормотание стелились по земле, затекали в ночь, заполняли один му жирового провала. Провал безмолвствовал. Гребни гор, заросшие травой склоны, поля и деревни вокруг безмолвствовали, словно время померло и солнце померло. Мы стояли у мертвого безмолвия, у мертвенно тихого провала, и ноздри моего отца трепетали, как трепещут в полете крылья стрекоз. А Янь Лянькэ дышал открытым ртом, напоминавшим горлышко откупоренной бутылки с соевым соусом. Или открытый канализационный люк на городской улице. Так они смотрели друг на друга и молчали, молчали некоторое время, молчали целый день и целую ночь, и целый месяц и целый год, и всего минуту они молчали, всего каких-то несколько секунд. И за эти несколько секунд отцово лицо налилось твердостью. Налилось краснотой. И я слышал, как в твердой красноте, в красной желтизне его лица пульсирует кровь.

— Братец Лянькэ, ты напишешь книгу про сегодняшнюю ночь.

Янь Лянькэ посмотрел на отца, но ничего не сказал.

— Знаю, напишешь. Такая история раз в тысячу лет случается.

Отец улыбнулся Янь Лянькэ и больше ничего не сказал. Отошел и стал приподнимать керосиновые фонари на деревьях, словно взвешивает их в руке. Выбрал фонарь потяжелее, снял его с ветки. Как мальчишка, по очереди скинул кеды с ног прямо в провал. Не было плеска и брызг, как если бросаешь в воду камень. Густой черный жир проглотил отцовы кеды, едва заметно спружинив, будто натянутый брезент. Дальше отец поднял с земли охапку сорванной травы. Охапку грязных маек и рубах. Другой рукой подхватил связку веток и сучьев. И зашагал в глубь провала с керосиновым фонарем в руке, со связкой сучьев, с охапкой тряпья и травы, словно переезжает на новую квартиру.

Нагруженный и навьюченный, зашагал в глубь провала.

Не знаю, заснул я тогда или просто глупый, но я смотрел на отца, будто сплю и смотрю сон, будто смотрю во сне на сноброда. Сон душил меня параличом. Снобродство душило смертельным параличом. Я был точно спящий, который понимает, что спит в своей постели, что кулак его лежит на груди. Хочет убрать кулак с груди, собирает все силы, но не может сдвинуть кулак с места. Я хотел крикнуть отцу, чтобы он не ходил в провал. Собрал все силы, но не смог даже рта открыть, не смог ничего крикнуть. Отцу предстояло великое дело. Во сне можно совершить великое дело. Такое великое дело, какое даже представить нельзя. И отец с охапкой веток, травы и тряпья опускался в провал, шагал по черному жиру к середине провала. Местами жир едва доходил ему до колен, местами скрывал по пояс Трава и ветки рассекали жировую гладь, и тяжелый удушливый запах рвался наружу, стелился по гребню горы, стелился по склону, стелился по всей земле. Я не знал, что затеял отец. И Янь Лянькэ истуканом застыл посреди своего сна и не знал, что затеял отец. Сонные, спящие, неспящие, дремавшие в траве у провала не знали, что затеял отец. Небо терялось в мутной серой черноте. Земля терялась в мутной мертвой черноте. И люди терялись в мутной, серой, мертвой черноте.

— Отец, ты чего надумал.

Я кричал так, как кричал бы, пробежав целый день до дома и не застав там ни отца, ни матери.

Отец обернулся и сказал слова, которые не понял никто в целом мире:

— Няньнянь, теперь семья Ли все долги вернула, вырастешь, не придется тебе за отца расплачиваться. — И голос его был хриплым и радостным, похожим на веселый шорох ритуальной бумаги, подхваченной ветром ночного кладбища.

Янь Лянькэ не мигая смотрел ему в спину.

— Ты чего затеял, куда с такой охапкой.

Отец не ответил.

Мир хранил могильную тишину, будто в мире и нет никакого мира. Рассекая жир, скрывавший его почти по пояс, отец добрел до середины провала. Постоял там немного и опустил в жир траву с ветками и тряпьем, а потом наклонился и поплескал на себя жиром, словно купается в ручье. Обтер себя жиром. Прошел туда, где было поглубже, присел на корточки и окунулся в жир по самую шею. С ног до головы покрытый жиром, он стал бродить среди жирового моря. Словно что-то ищет. Пытается нащупать в жире ногами. И нашел, нащупал, что хотел. Нащупан, отыскан ногами затопленный жиром камень или холмик на дне провала. Медленно забрался на скрытый жиром камень, забрался на холмик, и теперь жир доходил ему только до щиколоток. Ветки, траву и тряпье он разложил у своих ног, потом выпрямился и посмотрел на берег.

Смотрел недолго. Целую вечность. А после снял с фонаря стеклянный колпак. Открутил крышку резервуара с керосином.

— Братец Лянькэ, будешь писать свою книгу, напиши, чтоб я был хорошим.

Так кричал мой отец. Будто не спит, а кричит наяву. Докричав, он вылил керосин из фонаря на пропитанное жиром тряпье, ветки и траву. Фонарь без колпака уложил сверху. Я не слышал сухой треск горящего керосина. Но керосиновое пламя вспыхнуло на жирной глади маленьким язычком, который сразу превратился в большое пятно. Взметнулся перед моим отцом красным шелковым платком. Я не понимал, что затеял отец. А Янь Лянькэ понял. Он крикнул — а-а — весь съежился и подпрыгнул, будто вдруг вырвался из сна.

— Братец Тяньбао, ты с ума сошел. Ты наяву или снобродишь.

Янь Лянькэ стрелой залетел в жировое море.

Но, залетев, сделал несколько шагов и увидел, что пламя из середины провала взметнулось к самому небу, и встал на месте как вкопанный. Увидел, что мой отец вместе с ветками, тряпьем и травой огненным шаром крутится и качается посередине провала. И быстро движется к краю провала, словно хочет вырваться из огненного шара. И пока огненный шар крутился и метался, до нас донесся хриплый крик моего отца, срывающийся от боли:

— Я проснулся. Проснулся.

Но кричащий огненный шар сделал всего шаг или два шага к краю провала и остановился на месте. Замер. Замер на мгновение, замер на целую вечность. И, замерев на мгновение, снова взобрался на холмик. И огонь снова превратился в огненный шар, в самое высокое и круглое огненное сердце на свете. Отец больше не двигался. Не кричал, не подавал голоса. Больше не кричал, не подавал голоса, стоял без движения, стоял насмерть, пока жировое пламя, охватывая его вместе со всеми ветками и тряпьем, разгоралось на глади жирового моря. Разгоралось и карабкалось по веткам. И вот посередине жирового моря воспылал огненный столб, огромный огненный шар. Поначалу горящий жир был величиной с расстеленную циновку, потом — величиной с целый дом. И не успел я глазом моргнуть, как пламя захлестнуло тряпье с ветками, захлестнуло огненный столб. Окружило отца со всех сторон и взбиралось на огненный столб. Взбиралось к небу. Быстро разбегалось к краям провала. Синими языками. Красными языками. И вот, перебирая ногами по жировой глади, по траве и веткам, по огненному столбу, огромное пламя забралось в небо и превратилось в желтое, золотое, золотисто-желтое зарево, золотисто-желтый шар. Я увидел, что отец стоит в сердцевине пламени, точно огненная колонна, огненный шпиль. Шпиль повернулся, закачался, но удержался и не упал.

— Солнце вышло, только напиши, чтоб я был хорошим.

И вроде это был последний крик отца из пламени. Не знаю, во сне он кричал или наяву. Наверное, во сне. А если подумать, разве мог он не проснуться от такого огня. Крик отца рассек ножом темноту и вырвал меня из оцепенения, но когда я собрался прыгнуть в жир, пламя прогнало Янь Лянькэ на берег.

Янь Лянькэ выскочил наружу и толкнул меня в траву у края провала. К тому времени он окончательно проснулся и одеревенел, точно никак не может взять в толк, что тут случилось. Схватился за голову. Схватился за лицо. Схватился, проснулся, побежал вдоль края провала орать во всю глотку — беда. Беда. А потом уставился на огонь, катившийся к нам из провала, вихрем обернулся и закричал, срывая горло, как кричал от боли мой отец, — бегите к дамбе.

— Бегите к дамбе.

Все сонные спящие у провала теперь проснулись. Кубарем вскочили с земли и застыли, глядя на хлещущий из провала огонь. Половина жирового моря превратилась в огненный шар. Все жировое море превратилось в огненный шар. Горячая волна расталкивала воздух и катилась к нам, словно цунами.

— Бегите к дамбе. Бегите к дамбе.

И люди побежали. И подгоняемые криком шаги звучали нестройно, как стук дождя по траве, по горному склону. Резкий запах желтой гари путался под ногами, летел по небу, хлестал нас по лицам, забивался в ноздри, как песок во время песчаной бури.

Лопающийся звук, с которым сгорал холодный жир, крики людей, вырванных из сна в явь, отражались от гор, отражались от земли под нашими ногами. Я видел, как пылающий огонь окрасил небо алым заревом. Видел, что пламя, отраженное гладью водохранилища, похоже на восходящее солнце. Пепел от горящего жира гнался за нами, кружился в воздухе, опускался на щеки, забивался в волосы, точно перья снегирей или фениксов. И мы убегали с гребня горы к дамбе. И ноги несли нас так быстро, точно мы убегаем с места казни, убегаем от верной смерти. И на дамбе, когда жар за спиной ослаб, люди стали останавливаться и оглядываться. И увидели, что позади пылает вовсе не огонь, а солнце пламенеет на вершине Восточной горы, чтобы вознестись над землей. Солнечное пламя взмывало на высоту целого дерева. На высоту целого дома. На высоту городского здания. На вершине горы сиял ровный полукруг. И казалось, сейчас он выпрыгнет в небо, но гора и небесное озеро не давали ему взлететь, не давали оторваться от хребта.

Как бывает зимой на рассвете, когда солнце только показалось на востоке.

Как бывает летом, когда солнце только вышло из-за гор.

Горы вспыхнули красным.

Мир вспыхнул красным.

Мир и земля вспыхнули красным сиянием. Залитые красным сиянием деревья, река, дома и сараи сделались прозрачными, будто вырезанными из агата. Я прибежал на дамбу за руку с Янь Лянькэ. Страшно хотелось пить. Я едва не трескался от сухости, хотелось сигануть с двухсотметровой дамбы вниз, напиться воды, утонуть в воде. Я смотрел на озаренную огнем воду и думал, что мой отец сейчас выскочит из воды, словно рыба. Выскочит из отраженного в воде пламени. Все смотрели на огонь, на солнце. А я не мог оторвать глаз от бескрайнего водохранилища. Не знаю, о чем они думали. Но мне страшно хотелось пить. Все мое тело с головы до самых пяток потрескалось от огня, хотелось прыгнуть в воду и утопиться в воде. Губы растрескались, горло растрескалось, сердце растрескалось, хотелось прыгнуть в воду, упиться водой и утонуть.

И тут откуда-то закричали.

Пронзительно закричали — солнце вышло.

— Солнце вышло.

— Рассвело.

— Солнце встало над Восточной горой.

Кричали с запада от дамбы. Все обернулись и посмотрели на запад. Огненное солнце осветило западную часть дамбы так ярко, словно там наступил день. И небо посветлело. И вся земля под небом посветлела. И деревни, и вода в реке, и горный хребет, и деревья вдоль дороги, и поля, и луга, и травы. И убранные поля, и неубранные, и даже грядки с фасолью лежали как на ладони, как на блюдечке. И в деревне Сибацунь к западу от дамбы люди высыпали на околицу и смотрели на гребень Восточной горы, охваченный жировым огнем.

— Рассвело — солнце вышло. Рассвело — солнце вышло. — Они кричали, подпрыгивали, хлопали в ладоши, снова подпрыгивали, словно всей деревней, всем миром превратились в детей, празднующих Новый год. И в деревнях Чэнцунь, Маочжуан и Мацзяин люди высылали из своих домов и деревень. Выбежали наружу. Встали у околиц вдоль залитой солнцем дороги, принялись бить в гонги. Стучать в барабаны. Кричать жиропламенному солнцу на Восточной горе: — Рассвело — солнце вышло. Рассвело — солнце вышло.

Их крики накатывали друг на друга, будто волны колосящейся пшеницы. Гремели, будто ливень, призванный посреди летней засухи. Всюду сияли красные лучи солнца, повисшего над Восточной горой. Все было залито ясным прозрачным светом солнечного огня.

Из одной деревни после возгласов — рассвело, рассвело — послышался крик петуха. И следом во всех деревнях закричали петухи.

Из другой донеслось мычание разбуженной позже обычного коровы. И следом во всех деревнях утробно замычали проснувшиеся коровы.

Теперь солнце снова ожило. Время снова ожило. Петушиный крик и мычание коров долетели до Гаотяня будто на крыльях. В окрестных деревнях гремели гонги и барабаны, звучали крики: рассвело — солнце вышло. Рассвело — солнце вышло.

Крики с голосами долетели до Гаотяня. И вдруг городское побоище смолкло, все фонари погасли. Солнце явилось без приглашения, повисло над Восточной горой, раскинуло лучи над Гаотянем и ярко осветило ночной Гаотянь, и все звуки обратились в молчание, будто вовсе умерли. А потом снова ожили. В Гаотяне повисла покойницкая тишина, такая тишина, какая бывает перед рассветом, когда голоса, что приходят вместе с новым днем, еще запаздывают. Непривычная тишина. Какую перед сумерками оставляют напоследок голоса, что покидают город вместе с угасшим днем. Непривычная тишина. Белая пустота и мертвое молчание на границе дня и ночи. Но в следующий миг странную тишину, белую пустоту и мертвое молчание с грохотом сменили другие звуки. Мир ожил, и время ожило Не знаю, какой звук первым прорвал тишину, но сначала раздался низкий тяжелый гуд. А дальше люди в Гаотяне, совсем ка к деревенские в окрестных селах, бросились к выходу из города и закричали во весь голос, обратившись к восточному небу и Восточной горе — смотрите, Восточная гора пылает огнем.

— Смотрите, солнце на Восточной горе будто пылает огнем.

Люди выскакивали из домов. Люди стояли на улицах города и на выходе из города. С дамбы было видно, что все улицы Гаотяня запружены людьми. Все свободные пятачки у выхода из города забиты людьми. Гремели гонги. Грохотали петарды. Люди хлопали в ладоши, громко кричали. И вроде в толпе на Восточной улице стояла мама и тоже кричала, и подпрыгивала. Ее фигурка подпрыгивала не так ловко, как остальные. С каждым прыжком она клонилась набок, будто сейчас упадет. Но ни разу не упала. Наклонится, снова подпрыгнет. И снова закричит — рассвело — солнце вышло живое и невредимое.

Рассвело — солнце вышло живое и невредимое. Деревенские побрели прочь из города. Побежали прочь из города. Побрели ни все четыре стороны, побежали в свои родные деревни. Кто на мопедах. Кто на телегах. Длинной вереницей, словно солдаты поверженной армии. Кузова их были пусты. Карманы пусты. А если кто ехал в кузове, то обязательно раненный. Или убитый. Волоча за собой пустые тачки и тачки с ранеными, деревенские шагали посреди белого дня и глядели на восточное солнце. И даже с дамбы было видно, какие они жалкие и по терянные. И еще было видно, как гаотяньцы гонятся за ними по улице, бросают в деревенских камни. Бьют коромыслами. Деревенские не отвечали, будто соглашались, что должны быть побиты камнями и коромыслами. Покорно отступали, закрыв руками головы и лица. Уходили. Бежали. Торопливо отступали, уходили в свои деревни, в свои дома. Возвращались в свои деревни и дома.

Возвращались под летнее время нового дня.

Загрузка...