Поведано, что когда явился Учитель, приходили послушать его учение люди всех каст — и даже животные, боги, забредал случайный святой; и уходили они оттуда укрепившись духом и праведнее, чем были. Считалось, что он обрел просветление, хотя были и такие, кто называл его мошенником, грешником, преступником или пройдохой. Не все из этих последних числились среди его врагов; но, с другой стороны, не все из тех, кто окреп духом и стал праведнее, могли быть причислены к его друзьям и сторонникам. Последователи звали его Махасаматман, и некоторые из них говорили, что он бог. И вот вскоре стало ясно, что принят он в качестве учителя, что смотрят на него с уважением; приобрел он много богатых сторонников и прославился далеко за пределами округи; стали называть его Татхагатой, что означает Тот, Кто Постиг. И отметить нужно, что хотя богиня Кали (иногда — в наиболее безобидных ее проявлениях — известная как Дурга) никогда не высказывала формального заключения касательно достижения им состояния будды, оказала она ему честь исключительную, отрядив воздать ему свою дань не простого наемного убийцу, а святого своего палача…
Не исчезает истинная Дхамма,
пока не возрастет в мире Дхамма ложная.
Когда возрастает ложная Дхамма, вынуждает она
истинную Дхамму исчезнуть.
Поблизости от города Алундила раскинулась роскошная роща, деревья с голубой корой венчала там пурпурная листва, легкостью подобная перу. Прославлена была эта роща своей красотой, а также и священным покоем, что царил под ее сенью. До его обращения принадлежала она купцу Васу, который потом предоставил ее учителю, известному и под именем Махасаматман, и под прозвищем Татхагата, и как Просветленный. В этой роще и обосновался учитель со своими последователями, и когда проходили они среди дня по городу, никогда не оставались пустыми их чаши для подаяния.
К роще всегда стекалось и множество пилигримов. Верующие, любопытные, хищные до чужого, — все они бесконечной чередой проходили там, добираясь кто по воде, кто посуху, кто верхом, а кто пешком.
Алундил — довольно заурядный городишко. Обычными были в нем и крытые соломой лачуги, и одноэтажные деревянные халупы; немощеной оставалась главная улица, вся исчерченная шрамами от колес бесчисленных повозок; имелось в нем два больших базара и множество мелких; вокруг протянулись обширные поля злаков, принадлежащие вайшьям и обрабатываемые шудрами, казалось, что город — это остров в зелено-голубом озере; из-за большого наплыва путешественников много было в черте города постоялых дворов (но, конечно, ни один из них не мог сравниться с легендарным гостиным двором Хауканы в далекой Махаратхе); были здесь и свои святые и свои сказители; и уж конечно был здесь и свой Храм.
Храм расположился на невысоком холме почти в самом центре города, каждую из четырех его стен разрывали посередине огромные ворота. Они, как, собственно, и стены, были сплошь покрыты резьбой, теснящимися, смыкающимися друг с другом ярусами высеченных из камня фигур; красовались там музыканты и танцовщицы, воины и демоны, боги и богини, звери и артисты, стражи и девы, любовники во всевозможных сочетаниях и бесчисленные гибриды людей и животных. Ворота эти вели в первый, внешний двор, в котором опять же высились стены — уже со своими воротами, которые, в свою очередь, вели во второй, внутренний двор. В первом находился небольшой базар, где продавалось все необходимое для поклонения богам. Кроме того, размещалось там множество маленьких святилищ, капищ, часовен, посвященных второстепенным божествам. Чего только не было в этом дворе: попрошайствующие нищие, смеющиеся дети, медитирующие святые, сплетничающие женщины, курящиеся благовония, распевающие птахи, побулькивающие сосуды для очищения, басовито гудящие молитвоматы — все это можно было обнаружить здесь круглый день.
Ну а внутренний двор, с его величественными святилищами главных богов, являлся средоточием всей религиозной деятельности. Люди распевали или выкрикивали молитвы, бормотали стихи из вед, стояли — одни, вытянувшись в струнку, другие — на коленях, лежали, простертые ниц перед огромными каменными изваяниями, которые подчас так любовно были увиты гирляндами цветов, так густо натерты красной кункумовой пастой и окружены грудами приношений, что невозможно было догадаться, какое же божество потонуло здесь в океане осязаемого поклонения. Время от времени трубили храмовые трубы, и тогда все на минуту смолкали, чтобы оценить их эхо, затем гам возобновлялся с новой силой.
И никому не пришло бы в голову спорить, что королевой Храма была Кали. Ее высокая, изваянная из белого камня статуя в гигантском святилище господствовала над внутренним двором. Едва заметная ее улыбка, может быть, чуть презрительно снисходительная к остальным богам и их богомольцам, на свой лад приковывала взгляд не менее, чем ухмылки гирлянды черепов, свешивавшихся с ее ожерелья. В руках она сжимала кинжалы, а тело ее, схваченное художником в середине шага, казалось, не решило, не стоит ли пуститься в танец и лишь потом повергнуть пришедших к ее святилищу. Полными были ее губы, широко открытыми глаза. При свете факелов казалось, что она движется.
Поэтому немудрено было, что лицом к лицу с ее святилищем стояло святилище Ямы, бога смерти. Решено было — и достаточно логично — священнослужителями и архитекторами, что из всех божеств именно ему пристало, ни на минуту не отрываясь, весь день соизмерять свой полный решимости взгляд со встречным взглядом богини, вторя своей кривой усмешкой ее полуулыбке. Даже самые благочестивые посетители старались обычно обойти эти два святилища стороной и уж всяко не проходить между ними; а когда на город опускались сумерки, в этой части храма воцарялись тишина и неподвижность, и не тревожил их никакой припозднившийся богомолец.
С севера, когда дохнул на округу вешний ветер, пришел сюда некто по имени Рилд. Невелик ростом, хрупкого сложения, с головой — хоть и небогат он был прожитыми годами — убеленной, должно быть, сединой, — таков был Рилд; облачен он был в обычное темное одеяние пилигрима, но когда нашли его в канаве, где без памяти лежал он в приступе лихорадки, намотан был на его предплечье малиновый шнурок удушителя, знак его, Рилда, истинной профессии.
Пришел Рилд весной, во время празднества, в Алундил среди зелено-голубых полей, в Алундил лачуг под соломенной кровлей и одноэтажных деревянных халуп, немощеных улиц и многочисленных постоялых дворов, базаров, святых подвижников и сказителей, великого религиозного возрождения и его Учителя, молва о котором разнеслась далеко за пределы округи, — в Алундил Храма, царила в котором его покровительница.
Время празднеств.
Лет двадцать тому назад этот традиционный местный праздник не касался даже ближайших соседей. Но теперь, когда стекались сюда бесчисленные путешественники, привлеченные присутствием Просветленного, проповедующего истину Восьмеричного Пути, Фестиваль в Алундиле привлекал такое количество пилигримов, что переполнены были все комнаты и углы, где только можно было обрести приют. Владельцы палаток сдавали их внаем втридорога. Даже в конюшнях ютились люди, даже голые клочки земли сдавались как участки для временных лагерей.
Любил Алундил своего Будду. Много было городов, пытавшихся переманить его, выманить из пурпурной рощи. Шенгоду, Цветок Гор, сулил ему дворец с гаремом, лишь бы он принес свое учение на его склоны. Но Просветленный не пошел к горе. Каннака, порт на Змеиной Реке, предлагал ему слонов и корабли, городской дом и загородную виллу, лошадей и слуг, только бы он пришел и проповедовал на его пристанях. Но не пошел Просветленный к реке.
Оставался Будда у себя в роще, и все живое стекалось к нему. С годами, как откормленный дракон, все разрастался праздник — и в пространстве, и во времени, и, как чешуя оного — само мерцание, — все пышнее и многолюднее становился он. Местные брамины не одобряли антиритуалистическое учение Будды, но благодаря его присутствию переполнялась казна их, и пришлось им научиться жить в тени восседающего учителя, не произнося слова тиртхика — еретик.
И оставался Будда у себя в роще, и все живое стекалось к нему, в том числе и Рилд.
Время празднеств.
Барабаны зарокотали вечером третьего дня. На третий день заговорили громовыми раскатами огромные барабаны для танца катхакали. Стремительное, как пулеметные очереди, на многие мили разнеслось стаккато барабанной дроби, через поля проникло оно в город, наполнило его, наполнило собой пурпурную рощу и болотистые пустоши позади нее. Одетые в белые мундусы барабанщики были обнажены до пояса, и на их темных торсах поблескивали капельки пота; работали они посменно, столь выматывающим был поддерживаемый ими могучий пульс; и ни на миг не прерывался звуковой поток, даже когда очередная смена барабанщиков выдвигалась, отдохнув, вплотную к туго натянутым на маханагары кожаным мембранам.
С наступлением темноты путешественники и горожане, пустившиеся в путь, едва заслышав перебранку барабанов, начали прибывать на праздничное поле, не менее просторное, чем поля древних сражений. Там они подыскивали себе свободное местечко и усаживались коротать время в ожидании, когда сгустится темнота и начнется драма, потягивая сладко пахнущий чай, купленный на лотках и в палатках, расставленных повсюду под деревьями.
В центре поля стоял огромный, высотой в рост человека медный котел с маслом, через края которого свешивались фитили. Их зажгли, и они попыхивали в ответ мерцавшим у палаток актеров факелам.
Вблизи грохот барабанов становился и вовсе оглушающим, гипнотическим, а сложные, синкопированные их ритмы — коварными.
С приближением полуночи зазвучали славословящие богов песнопения, нарастающие и спадающие, следуя ритму, задаваемому барабанами; словно тенетами оплетали они все пять человеческих чувств.
Вдруг все затихло, это в сопровождении своих монахов, чьи желтые одеяния казались в факельных отсветах оранжевыми, прибыл Просветленный. Но они отбросили на плечи капюшоны своих ряс и уселись, скрестив ноги, прямо на землю. И чуть погодя умы собравшихся вновь полностью заполнили песнопения и голоса барабанов.
Когда появились актеры, превращенные в гигантов грандиозным гримом, сопровождаемые позвякивающими при каждом шаге на лодыжках бубенцами, встретили их не аплодисментами, а одним только сосредоточенным вниманием. С самого детства начинали знаменитые танцоры катхакали учиться и акробатике, и веками устоявшимся образцам классического танца; ведомы им были и девять различных движений шеи и глаз, и сотни положений и жестов рук, необходимых для того, чтобы воссоздать на сцене древние эпические предания, повествующие о любви и битвах, о стычках богов и демонов, о героических поединках и кровавых предательствах и изменах. Музыканты громко выкрикивали строки, повествующие о захватывающих дух подвигах Рамы или братьев Пандавов, а актеры, не произнося ни единого слова, изображали их на сцене. Раскрашенные в зеленое и красное, черное и белоснежное, шествовали они по полю, и вздымались их одежды, и сверкали, отбрасывая тысячи зайчиков, в огнях светильника их огромные нимбы. Иногда светильник вдруг ярко вспыхивал или же шипел и плевался искрами, и тогда ореолы у них над головами словно переливались то небесным, то непотребным светом, полностью стирая смысл происходящего и заставляя зрителей на мгновение почувствовать, что сами они — всего лишь иллюзия, а единственно реальны в этом мире ведущие циклопический танец крупнотелые фигуры.
Танец должен был продолжаться до рассвета, чтобы завершиться с восходом солнца. Еще до зари, однако, явился со стороны города один из желторясых монахов и, проложив себе путь сквозь толпу, поведал что-то на ухо Просветленному.
Будда приподнялся было, но, как показалось, чуть подумав, уселся обратно. Он сказал что-то монаху, тот кивнул и отправился восвояси.
Невозмутим был с виду Будда, вновь погрузившийся в созерцание спектакля. Сидевший по соседству монах заметил, как постукивает он пальцами по земле, и решил, что Просветленный отсчитывает ритм танца музыкантам, ибо всем было известно, что выше он таких вещей, как нетерпение.
Но вот кончилась драма и Сурья-солнце окрасил розами каемку Небес над восточной оконечностью окоема, и оказалось, что ушедшая ночь держала толпу в плену напряженной, пугающей грезы, от которой освободились наконец зрители — лишь затем, чтобы в усталости скитаться лунатиками весь этот день.
Лишь Будда и его последователи сразу же отправились в сторону города. Нигде не останавливались они передохнуть и прошли через весь Алундил быстрой, но исполненной достоинства походкой.
Когда же вернулись они в пурпурную рощу, наказал Просветленный своим монахам отдыхать, а сам направился к небольшому павильону, расположенному в лесной чащобе.
Монах, оповестивший Будду во время представления, сидел внутри павильона. Он пытался унять приступ лихорадки, терзавшей странника, подобранного им на болотах, где он имел обыкновение прогуливаться, ибо среди болотных испарений особенно хорошо медитировалось о неизбежном разложении тела после смерти.
Татхагата разглядывал вытянувшегося перед ним на матрасе человека. У него были тонкие и бледные губы, высокий лоб, выступающие скулы, седые брови, чуть заостренные уши; и Татхагата решил, что под веками незнакомца скрываются либо серые, либо бледно-голубые, выцветшие глаза. И все его тело, оставленное на время сознанием, было каким-то… просвечивающим?.. хрупким, что ли, — может быть, отчасти из-за разъедающей его лихорадки, но нельзя было списать это его качество полностью на болезнь. Этот маленький человек отнюдь не производил впечатления того, кому подобает носить предмет, который держал сейчас Татхагата в руках. На первый взгляд, вполне мог бы он показаться глубоким стариком. Но стоило приглядеться получше и осознать, что ни бесцветные его волосы, ни хрупкое телосложение не свидетельствуют о преклонном возрасте, и поразило бы в его облике что-то совершенно детское. По внешнему его виду решил Татхагата, что не обязательно ему часто бриться. Быть может, где-то у уголков рта затерялись сейчас у него непокорные морщинки. А может быть и нет.
Татхагата поднял малиновый шнурок для удушения, носить который пристало только святому палачу богини Кали. Он пропустил шелковистое тельце шнурка между пальцев, и тот проскользнул сквозь его руку, как змея, чуть-чуть ластясь к ней. Вне всяких сомнений, ласка эта предназначалась для его горла. Почти не осознавая, что делает, он быстро скрестил руки и тут же развел их; да, именно так это и делается.
Потом он поднял взгляд на монаха, который наблюдал за ним широко открытыми глазами, улыбнулся своей непроницаемой улыбкой и отложил шнурок. Монах влажной тряпицей вытер пот с бледного чела больного.
Покоившийся на матрасе вздрогнул от прикосновения, его веки вдруг резко распахнулись. Невидящие глаза его были наполнены безумием лихорадки, но Татхагата содрогнулся, встретившись с ним взглядом.
Темными, черными, почти как антрацит были они, невозможно было разобрать, где кончается зрачок и начинается радужная оболочка. Было нечто предельно противоестественное в сочетании глаз подобной мощи со столь хилым и истощенным телом.
Татхагата дотронулся до руки больного, и это было все равно, что коснуться стали, холодной и неподатливой. С силой полоснул он ногтем по внешней стороне правой кисти — и на ней не осталось ни следа, ни царапинки, ноготь просто соскользнул, словно по поверхности стекла. Он надавил изо всех сил на ноготь большого пальца, а когда отпустил его — ничего не произошло, тот ни на йоту не изменил свой цвет. Казалось, что руки эти мертвы, как детали механизма.
Он продолжил обследование больного. Замеченное явление прекращалось чуть выше запястий, чтобы опять проявиться в других местах. Руки, грудь, живот, шея и отдельные части спины окунались когда-то в купель смерти, что и обеспечило их неуязвимость и несгибаемую мощь. Смертельным, конечно, было бы полное погружение в эту купель; ну а так, в обмен на частичную потерю осязания приобрел дерзнувший на подобные водные процедуры невидимый эквивалент доспехов — нагрудных, спинных, рукавиц — из крепчайшей стали. И в самом деле, был он из отборнейших убийц ужасной богини.
— Кто еще знает об этом человеке? — спросил Будда.
— Послушник Симха, — отвечал монах, — который помог мне принести его сюда.
— А он видел, — показал глазами Татхагата на малиновый шнурок, — это?
Монах кивнул.
— Тогда сходи за ним. Пусть не откладывая явится сюда. И никому ничего не рассказывай, можешь только упоминать, что один из пилигримов заболел и мы его здесь подлечиваем. Я беру на себя уход за ним и сам буду его лечить.
— Слушаю, Победоносный.
И монах спешно покинул павильон. Татхагата уселся рядом с матрасом и погрузился в ожидание.
Прошло два дня, прежде чем на убыль пошла лихорадка и рассудок вернулся в эти темные глаза. Но на протяжении этих двух дней всякий, чей путь лежал мимо павильона, мог услышать голос Просветленного, монотонно бубнившего над своим спящим пациентом, словно бы обращаясь к нему. Изредка и тот бормотал что-то бессвязное, громко говорил вдруг что-то, как всегда бывает в лихорадочном бреду.
На второй день больной вдруг открыл глаза и уставился вверх. Затем он нахмурился и повернул голову.
— Доброе утро, Рилд, — сказал Татхагата.
— Ты кто? — спросил тот неожиданно глубоким баритоном.
— Тот, кто учит пути освобождения, — был ответ.
— Будда?
— Так меня звали.
— Татхагата?
— И это имя давали мне.
Больной попытался приподняться и повалился назад. По-прежнему совершенно безмятежным было выражение его глаз.
— Откуда ты знаешь мое имя? — спросил он наконец.
— В бреду ты много разговаривал.
— Да, я был очень болен и без сомнения бредил. Я простудился в этом окаянном болоте.
Татхагата улыбнулся.
— Один из недостатков путешествия в одиночку: некому помочь тебе в беде.
— Ты прав, — согласился Рилд, и веки его вновь сомкнулись; он задышал глубоко и ровно.
Татхагата остался в позе лотоса, ожидая…
Когда Рилд очнулся в следующий раз, был вечер.
— Пить, — сказал он. Татхагата дал ему воды.
— Ты голоден? — спросил он.
— Нет, мне, моему желудку пока не до этого.
Он поднялся на локтях и уставился на своего опечителя. Затем повалился обратно на матрас.
— Это как раз ты, — заявил он.
— Да, — откликнулся Татхагата.
— Что ты собираешься делать?
— Накормить тебя, когда ты скажешь, что голоден.
— Я имею в виду после этого.
— Присмотреть за тем, как ты спишь, дабы ты опять не впал в бред.
— Я не о том.
— Я знаю.
— После того, как я поем, отдохну, вновь обрету свои силы — что тогда?
Татхагата улыбнулся и вытащил откуда-то из-под своей одежды шелковый шнурок.
— Ничего, — промолвил он, — совсем ничего, — и он, изящно перекинув шнурок Рилду через плечо, отвел руку.
Тот тряхнул головой и откинулся назад. Поднял руку и пробежал пальцами вдоль шнурка. Обвил им пальцы, затем запястье. Погладил его.
— Он священен, — сказал он чуть позже.
— Похоже…
— Ты знаешь, для чего он служит и какова его цель?
— Конечно.
— Почему же тогда ты не собираешься ничего делать?
— Мне нет надобности что-то делать или действовать. Все приходит ко мне. Если что-то должно быть сделано, сделать это предстоит тебе.
— Не понимаю.
— Я знаю и это.
Человек глядел в тень у себя над головой.
— Я бы попробовал поесть, — заявил он.
Татхагата дал ему бульона и хлеб, и он съел их аккуратно, чтобы его не вырвало, и его не вырвало. Тогда он выпил еще немного воды и, тяжело дыша, улегся обратно на матрас.
— Ты оскорбил Небеса, — заявил он.
— Мне ли этого не знать.
— И ты умалил славу богини, чье верховенство никогда не ставилось здесь под сомнение.
— Я знаю.
— Но я обязан тебе своей жизнью, я ел твой хлеб…
Ответом ему было молчание.
— Из-за этого должен я нарушить самую святую клятву, — заключил Рилд. — Я не могу убить тебя, Татхагата.
— Выходит, я обязан своей жизнью тому факту, что ты обязан мне своей. Давай считать, что в смысле жизненных долгов мы квиты.
Рилд хмыкнул.
— Да будет так, — сказал он.
— И что же ты будешь делать теперь, когда ты отказался от своего призвания?
— Не знаю. Слишком велик мой грех, чтобы мне было дозволено вернуться. Теперь уже и я оскорбил Небеса, и богиня отвернет свой лик от моих молитв. Я подвел ее.
— Коли все так случилось, оставайся здесь. По крайней мере, тут тебе будет с кем поговорить как проклятому с проклятым.
— Отлично, — согласился Рилд. — Мне не остается ничего другого.
Он вновь заснул, и Будда улыбнулся.
В следующие дни, пока неспешно разворачивался праздник, Просветленный проповедовал перед толпой пришедших в пурпурную рощу. Он говорил о единстве всех вещей, великих и малых, о законах причинности, о становлении и умирании, об иллюзии мира, об искорке атмана, о пути спасения через самоотречение и единение с целым; он говорил о реализации и просветлении, о бессмысленности брахманических ритуалов, сравнивая их формы с сосудами, из которых вылито все содержимое. Многие слушали, немногие слышали, а кое-кто оставался в пурпурной роще, чтобы принять шафранную рясу и встать на путь поиска истины.
И всякий раз, когда он проповедовал, Рилд садился поблизости, облаченный в свое черное одеяние, перетянутое кожаными ремнями, не сводя странных темных глаз с Просветленного.
Через две недели после своего выздоровления подошел Рилд к учителю, когда тот прогуливался по роще, погрузившись в глубокие размышления. Он пристроился на шаг позади него и через некоторое время заговорил:
— Просветленный, я слушал твое учение, и слушал его с тщанием. Много я думал над твоими словами.
Учитель кивнул.
— Я всегда был верующим, — продолжал Рилд, — иначе я не был бы избран на тот пост, который не так давно занимал. С тех пор, как невозможным стало для меня выполнить свое предназначение, я почувствовал огромную пустоту. Я подвел свою богиню, и жизнь потеряла для меня всякий смысл.
Учитель молча слушал.
— Но я услышал твои слова, — сказал Рилд, — и они наполнили меня какой-то радостью. Они показали мне другой путь к спасению, и он, как я чувствую, превосходит тот путь, которому я следовал доселе.
Будда всматривался в его лицо, слушая эти слова.
— Твой путь отречения — строгий путь. И он — правильный. Он соответствует моим надобностям. И вот я прошу дозволения вступить в твою общину послушников и следовать твоему пути.
— Ты уверен, — спросил Просветленный, — что не стремишься просто наказать самого себя за то, что отягчает твое сознание, приняв обличив неудачи или греха?
— В этом я уверен, — промолвил Рилд. — Я вобрал в себя твои слова и почувствовал истину, в них содержащуюся. На службе у богини убил я больше мужчин, чем пурпурных листьев вот на этом кусте. Я даже не считаю женщин и детей. И меня нелегко убедить словами, ибо слышал я их слишком много, произносимых на все голоса, слов упрашивающих, спорящих, проклинающих. Но твои слова глубоко меня затронули, и далеко превосходят они учение браминов. С великой радостью стал бы я твоим палачом, отправляя на тот свет твоих врагов шафрановым шнурком — или клинком, или копьем, или голыми руками, ибо сведущ я во всяком оружии, три жизненных срока посвятив изучению боевых искусств, — но я знаю, что не таков твой путь. Для тебя жизнь и смерть — одно, и не стремишься ты уничтожить своих противников. И поэтому домогаюсь я вступления в твой орден. Для меня его устав не так суров, как для многих. Они должны отказаться от дома и семьи, происхождения и собственности. Я же лишен всего этого. Они должны отказаться от своей собственной воли, что я уже сделал. Все, чего мне не хватает, это желтая ряса.
— Она твоя, — сказал Татхагата, — с моим благословением.
Рилд обрядился в желтую рясу буддистского монаха и с усердием предался посту и медитации. Через неделю, когда празднества близились к концу, он, захватив с собой чашу для подаяний, отправился с другими монахами в город. Вместе с ними он, однако, не вернулся. День сменился сумерками, сумерки — темнотой. По округе разнеслись последние ноты храмового нагас-варама, и многие путешественники уже покинули праздник.
Долго, долго бродил погруженный в размышления Будда по лесу. Затем пропал и он.
Вниз из рощи, оставив позади болота, к городу Алундилу, над которым затаились скалистые холмы, вокруг которого раскинулись зелено-голубые поля, в город Алундил, все еще взбудораженный путешественниками, многие из которых напропалую бражничали, вверх по улицам Алундила, к холму с венчающим его Храмом шел Просветленный.
Он вошел в первый двор, и было там тихо. Ушли отсюда и собаки, и дети, и нищие. Жрецы спали. Один-единственный дремлющий служитель сидел за прилавком на базаре. Многие из святилищ стояли сейчас пустыми, их статуи были перенесены на ночь внутрь. Перед другими на коленях стояли запоздалые богомольцы.
Он вступил во внутренний двор. Перед статуей Ганеши на молитвенном коврике восседал погруженный в молитву аскет. Он медитировал в полной неподвижности, и его самого тоже можно было принять за изваяние. По углам двора неровным пламенем горели фитили четырех заправленных маслом светильников, их пляшущие огни лишь подчеркивали густоту теней, в которых утонуло большинство святилищ. Маленькие светлячки, огоньки, зажженные особенно благочестивыми богомольцами, бросали мимолетные отсветы на статуи их покровителей.
Татхагата пересек двор и замер перед горделиво занесшейся надо всем остальным фигурой Кали. У ног ее мерцал крохотный светильник, и в его неверном свете призрачная улыбка богини, когда она смотрела на представшего перед ней, казалась податливой и переменчивой.
Перекинутый через ее простертую руку, петлей охватывая острие кинжала, висел малиновый шнурок.
Татхагата улыбнулся богине в ответ, и она, показалось, чуть ли не нахмурилась на это.
— Это — заявление об отставке, моя дорогая, — заявил он. — Ты проиграла этот раунд.
Она вроде бы кивнула в знак согласия.
— Я весьма польщен, что за такой короткий срок добился столь высокого признания, — продолжал он. — Но даже если бы ты и преуспела, старушка, это не принесло бы тебе особых плодов. Теперь уже слишком поздно. Я запустил нечто, чего тебе не остановить. Древние слова услышаны слишком многими. Ты думала, они утрачены, — и я тоже. Но мы оба ошибались. Да, религия, при помощи которой ты правишь, чрезвычайно стара, богиня, но почтенна и традиция моего протеста. Так что зови меня протестантом — или диссидентом — и помни: я теперь уже больше, нежели чем просто человек. Спокойной ночи.
И он покинул Храм, ушел из святилища Кали, где спину ему буравил неотвязный взгляд Ямы.
Прошло еще много месяцев, прежде чем произошло чудо, а когда это случилось, то чудом оно не показалось, ибо медленно вызревало оно все эти месяцы.
Рилд, пришедший с севера, когда вешние ветры веяли над просыпающейся землей, а на руке его была смерть, в глубине глаз — черный огонь; Рилд — с белесыми бровями и остренькими ушами — заговорил однажды среди дня, когда вслед за ушедшей весной пришли долгие летние дни и напоили все под Мостом Богов летним зноем. Он заговорил неожиданно глубоким баритоном, отвечая на заданный ему каким-то путешественником вопрос.
За которым последовал второй, а потом и третий.
И он продолжал говорить, и еще несколько монахов и какие-то пилигримы собрались вокруг него. За вопросами, которые задавали ему уже они все, следовали ответы, и разрастались эти ответы, и становились все длиннее и длиннее, ибо превращались в притчи, примеры, аллегории.
И сидели они у его ног, и странными затонами ночи стали его темные глаза, и голос его вещал словно с небес, ясный и мягкий, мелодичный и убедительный.
Выслушав его, путники отправились дальше. Но по дороге встречали они других путешественников и переговаривались с ними; и вот еще не кончилось лето, когда стали пилигримы, стекающиеся в пурпурную рощу, просить о встрече с этим учеником Будды, о том, чтобы послушать и его слова.
Татхагата стал проповедовать с ним по очереди. Вместе учили они Восьмеричному Пути, прославляли блаженство нирваны, открывали глаза на иллюзорность мира и на те цепи, которые накладывает он на человека.
А потом пришла пора, когда раз за разом уже сам сладкоречивый Татхагата вслушивался в слова своего ученика, который вобрал в себя все, о чем проповедовал его учитель, долго и глубоко над этим медитировал и ныне словно обнаружил доступ к таинственному морю; погружал он свою твердую, как сталь, руку в источник сокровенных вод истины и красоты, а потом кропил ими слушателей.
Минуло лето. Теперь не оставалось никаких сомнений, что просветления достигли двое: Татхагата и его маленький ученик, которого они звали Сугата. Говорили даже, что обладал Сугата даром целителя, что когда глаза его странно светились, а ледяные руки касались вывихнутых или скрюченных членов, те вправлялись или выпрямлялись сами собой. Говорили, что однажды во время проповеди Сугаты к слепому вернулось зрение.
В две вещи верил Сугата, и были это Путь Спасения и Татхагата, Будда.
— Победоносный, — сказал он ему однажды, — пуста была моя жизнь, пока ты не наставил меня на Путь Истины. Твое просветление, когда ты еще не начал учить, было ли оно как яркое пламя, как грохочущий водопад — и ты всюду, и ты часть всего — облаков и деревьев, зверей в лесу и всех людей, снега на горных вершинах и костей, белеющих в поле?
— Да, — сказал Татхагата.
— Я тоже знаю радость всего, — сказал Сугата.
— Да, я знаю, — сказал Татхагата.
— Я вижу, теперь, почему ты сказал однажды, что все приходит к тебе. Принести в мир подобное учение — понятно, почему тебе завидовали боги. Бедные боги! Их надо пожалеть. Ну да ты знаешь. Ты знаешь все.
Татхагата не ответил.
И вновь вернулось все на круги своя, минул год, как явился второй Будда, опять повеяли вешние ветры… и донесся однажды с небес ужасающий вопль.
Горожане Алундила высыпали на улицы и уставились в небо. Шудры в полях бросили свою работу и задрали кверху головы. В Храме на холме наступила вдруг мертвая тишина. В пурпурной роще за городом монахи обшаривали взглядами горизонт.
Он мерил небо, рожденный властвовать ветрами… С севера пришел он — зеленый и красный, желтый и коричневый… Танцуя, парил он воздушной дорогой…
Затем раздался новый вопль и биение могучих крыл, это набирал он высоту, чтобы взмыть над облаками крохотной черной точкой.
А потом он ринулся вниз, вспыхнув пламенем, пылая и сверкая всеми своими цветами, все увеличиваясь. Немыслимо было поверить, что может существовать живое существо подобных размеров, подобной стати, подобного великолепия…
Наполовину дух; наполовину птица, легенда, что застит небо…
Подседельный, вахана Вишну, чей клюв сминает колесницы, будто те сделаны из бумаги.
Великая птица, сам Гаруда кружил над Алундилом.
Покружил и скрылся за скалистыми холмами, что маячили у горизонта.
— Гаруда! — слово это пронеслось по городу, по полям, по Храму, по роще.
Если только он летел один: каждому было известно, что управлять Гарудой мог только кто-либо из богов.
И наступила тишина. После оглушающего клекота, бури, поднятой его крылами, голоса сами собой понизились до шепота.
Просветленный стоял на дороге неподалеку от своей рощи, и глядел он не на суетящихся вокруг него монахов, а на далекую цепь скалистых холмов.
Сугата подошел и встал рядом с ним.
— Всего прошлой весной… — промолвил он. Татхагата кивнул.
— Рилд не справился, — сказал Сугата, — что же новое заготовили Небеса?
Будда пожал плечами.
— Я боюсь за тебя, учитель, — продолжал Сугата. — За все мои жизни ты был моим единственным другом. Твое учение даровало мне мир и покой. Почему они не могут оставить тебя в покое? Ты — самый безобидный из людей, а твое учение — самое кроткое. Ну какое зло мог бы ты им причинить?
Его собеседник отвернулся.
В этот миг, оглушительно хлопая могучими крыльями, Гаруда опять показался над холмами; из его раскрытого клюва вырвался пронзительный крик. На этот раз он не кружил над городом, а сразу стал набирать высоту и исчез на севере. Такова была его скорость, что уже через несколько мгновений на небосклоне от него не осталось и следа.
— Седок спешился и остался за холмами, — прокомментировал Сугата.
Будда углубился в пурпурную рощу.
Пешком явился он из-за холмов — неспешным шагом.
По камням спускался он к переправе, и бесшумно ступали по вьющейся по скалам тропке его красные кожаные сапоги.
Впереди раздавался шум бегущей воды, там небольшая горная речка перерезала его путь. Отбрасывая назад небрежным движением плеча развевающийся кроваво-красный плащ, направлялся он к повороту, за которым тропинка терялась из виду; над малиновым кушаком поблескивал рубиновый набалдашник эфеса его сабли.
Обогнув каменную громаду, он замер.
Кто-то ждал впереди, стоя у перекинутого через поток бревна.
На миг глаза его сузились, и тут же он двинулся дальше.
Перед ним стоял щуплый, невысокий человек в темном одеянии пилигрима, перетянутом кожаными ремнями, к которым был привешен короткий кривой клинок из светлой стали. Голова человека была выбрита наголо — вся, кроме одного маленького локона белых волос. Белели и брови над темными его глазами, бледна была кожа, острыми казались уши.
Путник поднял руку, приветствуя встречного.
— Добрый день, пилигрим, — сказал он. Тот не ответил, но, шагнув вперед, загородил дорогу, встав перед бревном, что лежало поперек потока.
— Прости меня, добрый пилигрим, но я собираюсь переправиться здесь на другой берег, а ты мне мешаешь, — промолвил путник.
— Ты ошибаешься, Великий Яма, если думаешь, что пройдешь здесь, — возразил тот.
Красный широко улыбнулся, обнажив ровный ряд белоснежных зубов.
— Всегда приятно, когда тебя узнают, — признал он, — даже если это и сопровождается ошибками касательно всего остального.
— Я не фехтую словами, — сказал человек в черном.
— Да? — и он поднял брови с преувеличенно вопросительным выражением. — Ну а чем же вы фехтуете, сэр? Уж не этим ли погнутым куском металла, что вы на себя нацепили?
— Именно им.
— В первый момент я принял его просто за какой-то варварский молитвенный жезл. Я понимаю так, что весь этот район переполнен странными культами и примитивными сектами. И на миг я принял тебя за адепта одного из этих суеверий. Но если, как ты говоришь, это и в самом деле оружие, тогда ты, должно быть, умеешь им пользоваться?
— До некоторой степени, — ответил человек в черном.
— Ну, тогда хорошо, — сказал Яма, — ибо мне не хотелось бы убивать человека, не знающего что к чему. Однако я считаю себя обязанным указать, что когда ты предстанешь перед Высшим в ожидании суда, тебе будет засчитано самоубийство.
Его визави едва заметно улыбнулся.
— Как только ты будешь готов, бог смерти, я облегчу освобождение твоего духа от плотской его оболочки.
— В таком случае, только один пункт, — сказал Яма, — и я тут же прекращу нашу беседу. Скажи, какое имя передать жрецам, чтобы они знали, по кому провести заупокойные обряды.
— Я совсем недавно отказался от своего последнего имени, — ответил пилигрим. — По этой причине августейший супруг Кали должен принять свою смерть от безымянного.
— Рилд, ты безумец, — сказал Яма и обнажил свой клинок.
Так же поступил и человек в черном.
— И надлежит, чтобы ты пошел на смерть безымянным, ибо ты предал свою богиню.
— Жизнь полна предательств, — ответил тот, не начиная боя. — Противодействуя тебе — причем в такой форме, — я предаю учение моего нового господина. Но я должен следовать велениям моего сердца. Ни мое старое, ни мое новое имя не подходят, стало быть, мне, и они незаслуженны, — так что не зови меня по имени!
И клинок его обратился в пламя, пляшущее повсюду, сверкающее и грохочущее.
Под неистовым натиском Яма отступил назад, пятясь шаг за шагом, успевая проделать лишь минимальные движения кистью, чтобы парировать сыплющийся на него град ударов.
Затем, отступив на десять шагов, он остановился, и они фехтовали на месте. Парировал он чужие удары лишь с чуть большей силой, зато ответные его выпады стали более неожиданными и перемежались финтами и внезапными атаками.
По всем канонам воинского искусства, как на параде, взлетали в воздух их клинки, пока, наконец, пот сражающихся ливнем не пролился на камни; и тогда Яма перешел в атаку, неспеша, медленно вынуждая соперника отступать. Шаг за шагом отвоевывал он потерянное вначале расстояние.
Когда вновь очутились они на том самом месте, где нанесен был первый удар, Яма признал сквозь лязг стали:
— Отменно выучил ты свои уроки, Рилд! Даже лучше, чем я думал! Поздравляю!
Пока он говорил, соперник его провел тщательно продуманную комбинацию финтов и самым кончиком своего клинка рассек ему плечо; появившуюся кровь трудно было заметить на красной одежде.
В ответ Яма прыгнул вперед, единственным ударом раскрыв защиту противника, и нанес ему сбоку такой удар, который вполне мог бы просто снести голову с плеч.
Человек же в черном опять принял защитную позицию, потряс головой и, парировав очередную атаку, сделал ответный выпад, который, в свою очередь, был парирован.
— Итак, горлышко твое обмакнули в купель смерти, — сказал Яма. — Поищем тогда иных путей, — и его клинок пропел еще более стремительную мелодию, когда он испробовал выпад снизу вверх.
Всей ярости этого клинка, позади которого стояли века и мастера многих эпох, дал тогда выход Яма. Однако соперник встречал его атаки и парировал все возрастающее число ударов и выпадов, отступая, правда, все быстрее и быстрее, но не подпуская к себе хищную сталь и время от времени совершая ответные выпады.
Он отступал, пока не очутился на берегу потока. Тогда Яма замедлил свои движения и прокомментировал:
— Полвека назад, когда ты ненадолго стал моим учеником, я сказал себе: «У него задатки мастера». Я не ошибся, Рилд. Ты, быть может, величайший боец на мечах, появившийся на моей памяти. Наблюдая твое мастерство, я почти готов простить тебе отступничество. В самом деле, жаль…
И он сделал ложный выпад в незащищенную грудь, в последний момент клинок его нырнул под поставленный блок и обрушил свое лезвие на запястье соперника.
Бешено размахивая своим ятаганом и целя в голову Ямы, человек в черном отпрыгнул назад и оказался у самого бревна, что лежало поперек расселины, в которой бурлил поток.
— И рука тоже! В самом деле, Рилд, богиня расщедрилась в своем покровительстве. Попробуем это!
Сталь взвизгнула, когда он поймал клинок соперника в железный захват, и, вырвавшись на волю, рассекла тому бицепс.
— Ага! Тут пробел, — вскричал он. — Попробуем еще!
Клинки их сцеплялись и расходились, увертывались, кололи, рубили, парировали, отвечали ударом на удар.
Яма в ответ на изощренную атаку противника ушел в глухую защиту и тут же ответил, его более длинный, чем у соперника, клинок снова испил крови из предплечья.
Человек в черном вступил на бревно, с размаху рубанув в направлении головы Ямы, но тот легко отбил его клинок в сторону. Еще более ужесточив свои атаки, Яма вынудил его отступить по бревну и тут же ударил ногой по его лежащей на берегу оконечности.
Противник отпрыгнул назад и очутился на другом берегу. Едва коснувшись земли, он тоже пнул ногой бревно, и то сдвинулось с места.
Прежде чем Яма мог вскочить на него, оно покатилось, соскользнуло с берега и рухнуло в поток; вынырнув через миг на поверхность, оно поплыло по течению на запад.
— Да тут всего семь или восемь футов, Яма! Прыгай! — закричал человек в черном.
Бог смерти улыбнулся.
— Отдышись-ка, пока можешь, — посоветовал он, — Из всех даров богов, дыхание — наименее оцененный. Никто не слагает ему гимнов, никто не возносит молитв к доброму воздуху, дышат которым наравне принц и нищий, хозяин и его пес. Но — боже упаси оказаться без него! Цени, Рилд, каждый свой вздох, словно последний, ибо недалек он уже от тебя!
— Говорят, что мудр ты в вопросах этих, Яма, — сказал тот, кого звали когда-то Рилд и Сугата. — Как говорят, ты — бог, чье царство — смерть, и знание твое простирается за пределы понимания смертных. Поэтому хотел бы я расспросить тебя, покуда праздно стоим мы здесь.
Не улыбнулся на это Яма насмешливой своей улыбкой, как отвечал он на все предыдущие слова противника. Для него в этом было нечто ритуальное.
— Что хочешь ты узнать? Обещаю тебе дар вопрошания смерти.
И тогда древними словами Катха Упанишады запел тот, кого некогда звали Рилд и Сугата.
— «Сомнения гложут, когда человек мертв. Одни говорят: он все еще есть. Другие: его нет. Да узнаю я это, обученный тобою».
Древними словами ответствовал и Яма:
— «Даже боги в сомнении здесь. Нелегко понять это, ибо тонка природа атмана. Задай другой вопрос, не обременяй меня, освободи от этого».
— «Прости мне, если превыше всего для меня это, о Антака, но не найти мне другого наставника в этом, равного тебе. Нет никакого другого дара, коего бы жаждал я ныне».
— «Держи свою жизнь и ступай своим путем. — И с этими словами Яма заткнул свой клинок за пояс. — Я избавляю тебя от судьбы твоей. Выбери себе сыновей и внуков, выбери слонов, лошадей, бесчисленные стада и злато. Выбери любой другой дар — пригожих красавиц, сладкозвучные инструменты. Все дам я тебе, и пусть служат они тебе. Но не спрашивай меня о смерти».
— «О Смерть, — пропел в ответ облаченный в черное, — преходяще все это и завтра исчезнет. Пусть же у тебя остаются красавицы, лошади, танцы и пение. Не приму я другого дара, кроме избранного мною, — поведай же мне, о Смерть, о том, что лежит за пределами жизни, о том, в чем сомневаются и люди, и боги».
Замер Яма и не стал продолжать древний текст.
— Хорошо же, Рилд, — сказал он, и глаза его впились в глаза собеседника, — но неподвластно царство сие словам. Я должен тебе показать.
И так они замерли на мгновение; потом человек в черном пошатнулся. Он судорожно поднес руку к лицу, прикрывая глаза, и из груди его вырвалось единственное сдавленное всхлипывание.
И тогда Яма сбросил с плеч свой плащ и метнул его словно сеть через поток.
Тяжелые швы помогли плащу, как тенетам, опутать свою цель.
Силясь высвободиться, услышал человек в черном звуки быстрых шагов и затем удар рядом с собой — это красные сапоги Ямы приземлились на его стороне потока. Сбросив наконец с себя плащ, он успел парировать новую атаку Ямы. Почва у него за спиной постепенно повышалась, и он отступал все дальше и дальше, покуда склон не стал круче и голова Ямы не оказалась на уровне его пояса. Тогда он обрушил сверху на соперника шквал атак. Но Яма медленно и неуклонно продолжал взбираться в гору.
— Бог смерти, бог смерти, — пропел маленький воитель, — прости мне мой дерзкий вопрос и скажи мне, что ты не солгал.
— Скоро ты сам узнаешь об этом, — ответил тот, нанося удар ему по ногам.
И еще один удар обрушил на него Яма, удар, который разрубил бы иного напополам и рассек его сердце, но лишь скользнул клинок по груди соперника.
Добравшись до места, где склон был разворочен, маленький боец обрушил на своего противника поток земли и гравия, снова и снова швыряя и спихивая их вниз. Яма заслонил глаза левой рукой, но тут на него посыпались уже и камни, и увесистые обломки скал. Они скатывались по склону, и когда какие-то из них подвернулись ему под ноги, он потерял равновесие, упал и начал сползать по склону вниз. К этому времени человеку в черном удалось уже столкнуть несколько больших камней и даже один валун, он бросился вниз следом за ними с высоко занесенным мечом.
Яма понял, что не успевает подняться и встретить атаку, поэтому он перекатился и соскользнул к самому потоку. Затормозить ему удалось уже на самом краю, но тут он увидел, что на него катится валун, и попытался уклониться от встречи с ним. В этом он, оттолкнувшись от земли обеими руками, преуспел, но сабля, которую он выронил, упала в воду.
Выхватив кинжал, он с трудом успел привстать на корточки и, пошатнувшись, отразил рубящий удар подоспевшего противника. Снизу донесся всплеск от падения валуна.
Левая рука его метнулась вперед и сомкнулась на запястьи, направлявшем ятаган. Он попытался ударить кинжалом, но теперь уже его рука оказалась в тисках чужих пальцев.
Они так и замерли, меряясь силой мышц, пока Яма вдруг резко не присел и не перекатился по склону, перебросив противника через себя.
Оба, однако, не ослабили захвата и покатились по склону. Кромка расселины придвинулась к ним, надвинулась, исчезла у них за спиной.
Когда они вынырнули на поверхность, судорожно глотая воздух широко открытыми ртами, в их стиснутых руках не осталось ничего, кроме воды.
— Кончишь крещением, — сказал Яма и ударил левой.
Противник блокировал удар и нанес ответный. Течение сносило их влево, пока они не ощутили наконец под ногами каменистое ложе реки, и далее они бились, бредя вдоль по течению.
Река постепенно расширялась, стало мельче, вода теперь бурлила где-то у пояса. Местами берега подступали к воде уже не так отвесно.
Яма наносил удар за ударом, и кулаками, и ребром ладони; но с таким же успехом можно было колошматить статую, ибо тот, кто был когда-то святым палачом Кали, принимал все удары с полнейшим равнодушием, ничуть не меняясь в лице, и возвращал их назад с силой, способной раздробить кости. Большинство ударов замедлялось противодействием воды или блокировалось Ямой, но один пришелся прямо под ребра, а другой, скользнув по левому плечу, угодил ему точнехонько в скулу.
Яма откинулся назад, словно стартовал в заплыве на спине, чтобы выбраться на более мелкое место. Не отставая, ринулся за ним и противник — и тут же наткнулся неуязвимым своим животом на красный сапог Ямы; одновременно схватил его бог смерти спереди за одежду и изо всех сил рванул на себя. Перелетев по инерции через голову Ямы, он с размаху упал спиной на выступающий из воды пласт твердой как камень ископаемой глины.
Яма привстал на колени и обернулся — как раз вовремя, ибо соперник его уже поднялся на ноги и выхватил из-за пояса кинжал. Лицо его по-прежнему оставалось невозмутимым, когда замер он в низкой стойке.
На миг глаза их встретились, но на сей раз человек в черном не дрогнул.
— Теперь, Яма, могу я встретить смертоносный твой взгляд, — сказал он, — и не отшатнуться. Ты слишком многому научил меня!
Но когда ринулся он вперед, руки Ямы соскользнули с пояса, захлестнув влажный кушак, как хлыст, вокруг бедер соперника.
Пошатнувшись, тот выронил кинжал, и Яма, дотянувшись, обхватил и изо всех сил прижал его, пока оба они падали, к себе, отталкиваясь при этом ногами, чтобы выбраться на глубокое место.
— Никто не слагает гимнов дыханию, — пробормотал Яма, — но увы тому, кому его не хватает!
И он нырнул вглубь, и точно стальные петли, сжимали соперника его руки.
Позже, много позже, когда поднялась у самого потока промокшая насквозь фигура, говорил он ласково, но с трудом переводя дыхание:
— Ты был — величайшим — кто восстал против меня — за все века, что я могу припомнить… До чего же жаль…
Затем, перейдя поток, продолжил он свой путь через скалистые холмы — неспешным шагом.
В Алундиле путник остановился в первой попавшейся таверне. Он снял комнату и заказал ванну. Пока он мылся, слуга вычистил его одежду.
Перед тем, как пообедать, он подошел к окну и выглянул на улицу. Воздух был пропитан запахом ящеров, снизу доносился нестройный гам множества голосов.
Люди покидали город. Во дворе у него за спиной готовился поутру отправиться в путь один из караванов. Сегодня кончался весенний фестиваль. Внизу, на улице распродавали остатки своих товаров коммерсанты, матери успокаивали уставших детишек, а местный князек возвращался со своими людьми с охоты, к резвому ящеру были приторочены трофеи: два огнекочета. Он смотрел, как усталая проститутка торгуется о чем-то с еще более усталым жрецом, как тот трясет головой и в конце концов, не сговорившись, уходит прочь. Одна из лун стояла уже высоко в небе — и казалась сквозь Мост Богов золотой, — а вторая, меньшая, только появилась над горизонтом. В вечернем воздухе потянуло прохладой, и к нему сквозь все городские запахи донесся сложный аромат весеннего произрастания: робких побегов и нежной травы, зелено-голубой озими, влажной почвы, мутных паводковых ручьев. Высунувшись из окна, ему удалось разглядеть на вершине холма Храм.
Он приказал слуге подать обед в комнату и сходить за местным торговцем.
Из принесенных им образцов он в конце концов выбрал длинный изогнутый клинок и короткий прямой кинжал; и то, и другое засунул он за пояс.
Потом он вышел из харчевни и отправился вдоль по немощеной главной улице, наслаждаясь вечерней прохладой. В подворотнях и дверях обнимались влюбленные. Он миновал дом, где над умершим причитали плакальщики. Какой-то нищий увязался за ним и не отставал с полквартала, пока, наконец, он не оглянулся и не посмотрел ему в глаза со словами: «Ты не калека», и тот бросился прочь и затерялся в толпе прохожих. В небе вспыхнули первые огни фейерверка, спадая до самой земли длинными, вишневого цвета лентами призрачного света. Из Храма доносились пронзительные звуки нагасварамов и комбу. Какой-то человек, споткнувшись о порог дома, чуть задел его, и он одним движением сломал ему запястье, почувствовав его руку на своем кошельке. Человек грязно выругался и позвал на помощь, но он отшвырнул его в сточную канаву и пошел дальше, одним мрачным взглядом отогнав еще двух сообщников.
Наконец пришел он ко Храму, мгновение поколебался и вошел внутрь.
Во внутренний двор он вступил следом за жрецом, переносившим внутрь из наружной ниши маленькую статую, почти статуэтку.
Оглядев двор, он стремительно направился прямо к статуе богини Кали. Долго изучал он ее, вынув свой клинок и положив его у ног богини. Когда же наконец поднял его и повернулся, чтобы уйти, то увидел, что за ним наблюдает жрец. Он кивнул ему, и тот немедленно подошел и пожелал ему доброго вечера.
— Добрый вечер, жрец, — ответил Яма.
— Да освятит Кали твой клинок, воин.
— Спасибо. Уже сделано.
Жрец улыбнулся.
— Ты говоришь, будто знаешь это наверняка.
— А это с моей стороны самонадеянно, да?
— Ну, это производит не самое, скажем, лучшее впечатление.
— И тем не менее, я чувствую, как сила богини снисходит на меня, когда я созерцаю ее святилище.
Жрец пожал плечами.
— Несмотря на мою службу, — заявил он, — я могу обойтись без подобного чувства силы.
— Ты боишься силы?
— Признаем, — сказал жрец, — что несмотря на все его величие, святилище Кали посещается много реже, чем святилища Лакшми, Шакти, Шиталы, Ратри и других не столь ужасных богинь.
— Но она же не чета им всем.
— Она ужаснее их.
— Ну и? Несмотря на свою силу, она же справедливая богиня.
Жрец улыбнулся.
— Неужто человек, проживший больше двух десятков лет, желает справедливости? Что касается меня, например, я нахожу бесконечно более привлекательным милосердие. Ни дня не прожить мне без всепрощающего божества.
— Здорово сказано, — признал Яма, — но я-то, как ты сказал, воин. Моя собственная природа близка ее натуре. Мы думаем схоже, богиня и я. Мы обычно приходим к согласию по большинству вопросов. А когда нет — я вспоминаю, что она к тому же и женщина.
— Хоть я живу здесь, — заметил жрец, — однако не говорю так по-свойски о своих подопечных, о богах.
— На публике, конечно, — откликнулся его собеседник. — Не рассказывай мне басен о жрецах. Я пивал с многими из вашей братии и знаю, что вы такие же богохульники, как и все остальные.
— Всему найдется время и место, — пробормотал, косясь на статую Кали, жрец.
— Ну да, ну да. А теперь скажи мне, почему не чищен цоколь святилища Ямы? Он весь в пыли.
— Его подметали только вчера, но с тех пор столько людей прошло перед ним… и вот результат.
Яма улыбнулся.
— А почему нет у его ног никаких приношений?
— Никто не преподносит Смерти цветы, — сказал жрец. — Приходят только посмотреть — и уходят назад. Мы, жрецы, живо ощущаем, как удачно расположены две эти статуи. Жуткую пару они составляют, не так ли? Смерть и мастерица разрушения?
— Команда что надо, — был ответ. — Но не имеешь ли ты в виду, что никто не совершает Яме жертвоприношений? Вообще никто?
— Если не считать нас, жрецов, когда нас подталкивает церковный календарь, да случайных горожан, когда кто-то из их любимых находится на смертном одре, а ему отказали в прямой инкарнации, — если не считать подобных случаев, нет, я никогда не видел совершаемого Яме жертвоприношения — совершаемого просто, искренне, по доброй воле или из приязни.
— Он должен чувствовать себя обиженным.
— Отнюдь, воин. Ибо разве все живое — само по себе — не есть жертва Смерти?
— В самом деле, правду говоришь ты. Какая ему надобность в доброй воле или приязни? К чему дары, ежели он берет, что захочет?
— Как и Кали, — согласился жрец. — И в казусе этих двух божеств часто нахожу я оправдание атеизму. К сожалению, слишком сильно проявляют себя они в этом мире, чтобы удалось всерьез отрицать их существование. Жаль.
Воин рассмеялся.
— Жрец, который верит наперекор желанию! Мне это по душе. Ты рассмешил меня до упаду. Вот, купи себе бочонок сомы — на нужды жертвоприношений.
— Спасибо, воин. Я так и поступлю. Не присоединишься ли ты ко мне в маленьком возлиянии — за Храм — прямо сейчас?
— Клянусь Кали, да! — воскликнул тот. — Но только чуть-чуть.
Он отправился следом за жрецом в центральное здание и там по ступенькам в погреб, где тут же был вскрыт бочонок сомы, вынуты два кубка.
— За твое здоровье и долгую жизнь, — сказал Яма, поднимая один из них.
— За твоих жутких покровителей — Яму и Кали, — сказал жрец.
— Спасибо.
Они проглотили крепкий напиток, и жрец налил еще по одной.
— Чтобы ты не замерз по ночной прохладе.
— Отлично.
— Хорошо, что эти путешественники наконец разъезжаются, — промолвил жрец. — Их набожность обогащает Храм, но они так утомляют всю прислугу.
— За отбытие пилигримов!
— За отбытие пилигримов!
И они опять выпили.
— Я думал, большинство из них приходит поглазеть на Будду, — сказал Яма.
— Так оно и есть, — ответил жрец, — но с другой стороны, они не хотят перечить и богам. И вот перед тем как посетить пурпурную рощу, они обычно совершают жертвоприношения или дарения в Храме.
— А что тебе известно о так называемом Татхагате и его учении?
Тот отвел взгляд в сторону.
— Я жрец богов и брамин, воин. Я не хочу говорить об этом.
— Значит, он достал и тебя?
— Хватит! Я же сказал тебе, что это не та тема, которую я буду обсуждать.
— Это не имеет значения — и вскоре будет иметь еще меньше. Благодарю тебя за сому. Добрый тебе вечер, жрец.
— Добрый вечер и тебе, воин. Пусть с улыбкой взирают боги на твой путь.
— И на твой тоже.
И поднявшись по ступенькам, покинул он Храм и продолжил свой путь через город — неспешным шагом.
Когда пришел он в пурпурную рощу, в небесах стояло уже три луны, за деревьями колебалось пламя маленьких костров, в небе над городом светился бледный цветок призрачного огня, влажный ветерок пошевеливал листву у него над головой.
Бесшумно вступил он в рощу.
Когда вышел он на освещенную поляну, оказалось, что лицом к нему сидели там ряд за рядом одинаковые фигуры. Каждый облачен был в желтую рясу с желтым капюшоном, скрывавшим лицо. Сотни их сидели там, и ни один не издал ни звука.
Он подошел к ближайшему.
— Я пришел повидать Татхагату, Будду, — сказал он.
Тот, казалось, его не услышал.
— Где он?
Никакого ответа.
Он нагнулся и заглянул в полузакрытые глаза монаха. Он попытался было пронзить его взглядом, но похоже было, что монах спал, ибо ему не удалось даже встретиться с ним глазами. Тогда возвысил он голос, чтобы все в пурпурной роще могли его услышать.
— Я пришел повидать Татхагату, Будду, — сказал он. — Где он?
Казалось, что обращался он к полю камней.
— Вы что, думаете так спрятать его от меня? — воззвал он. — Вы думаете, что коли вас много и одеты вы все одинаково — и если вы не будете мне отвечать, — я из-за этого не смогу отыскать его среди вас?
Лишь ветер вздохнул в ответ ему, пришел из-за рощи. Заколебались огни, зашевелились пурпурные листья. Он рассмеялся.
— В этом вы может быть и правы, — признал он. — Но вам же когда-нибудь придется пошевелиться — если вы намереваетесь жить, — а я могу подождать ничуть не хуже любого другого.
И он тоже уселся на землю, прислонившись к голубому стволу высокого дерева, положив на колени обнаженный клинок.
И сразу его охватила сонливость. Он клевал носом и тут же вздергивал голову — и так раз за разом. Затем, наконец, его подбородок устроился поудобнее на груди, и он засопел.
Шел через зелено-голубую равнину, травы пригибались перед ним, прочерчивая тропинку. В конце этой тропы высилось огромное, кряжистое дерево, дерево не выросшее в этом мире, а скорее скрепившее его воедино своими корнями, простиравшее листья свои между звезд.
У подножия дерева, скрестив ноги, сидел человек, и на губах его играла едва уловимая улыбка. И знал он, что это Будда; он подошел и остановился перед ним.
— Приветствую тебя, о смерть, — сказал сидящий, и, словно корона, ярко светился в глубокой тени дерева подкрашенный розовым ореол вокруг его чела.
Яма не ответил, а вытащил свой клинок. Будда по-прежнему улыбался, Яма шагнул вперед, и вдруг ему послышался отголосок далекой музыки.
Он замер и оглянулся, застыла в руке его занесенная сабля.
Они пришли со всех четырех сторон света, локапалы, четыре Хранителя мира, сошедшие с горы Сумеру: на желтых лошадях приближались якши под водительством Владыки Севера, и на их щитах играли золотые лучи; Голубой Всадник, Ангел Юга приближался в сопровождении полчищ кумбхандов, неуклюже примостившихся по причине своих физических особенностей на спинах синих коней и несущих сапфировые щиты; с Востока пришел Хранитель, чьи всадники несли перламутровые щиты и облачены были в серебро; на Западе показался Властитель, чьи наги восседали на кроваво-красных лошадях, одеты были в алое и прикрывались щитами из кораллов. Копыта лошадей не касались, казалось, травы, и единственным слышимым звуком была разлитая в воздухе музыка, которая становилась все громче и громче.
— Почему собираются Хранители мира? — неожиданно для самого себя спросил Яма.
— Они явились за моими останками, — по-прежнему улыбаясь, ответил Будда.
Хранители натянули поводья, придержали коней и полчища у них за спиной, и Яма оказался один против всех.
— Вы явились забрать его останки, — сказал Яма, — но кто заберет ваши?
Хранители спешились.
— Не для тебя этот человек, о смерть, — промолвил Владыка Севера, — ибо принадлежит он миру, и мы как Хранители мира будем его защищать.
— Слушайте меня, Хранители с горы Сумеру, — сказал Яма, принимая свой Облик. — В ваши руки передана участь мира, вам дано его хранить и поддерживать, но кого пожелает и когда захочет изымает из мира Смерть. Не дано вам оспаривать мои Атрибуты или пути их применения.
Хранители встали между Ямой и Татхагатой.
— Что касается этого человека, мы будем оспаривать твой путь, Великий Яма. Ибо в его руках судьба нашего мира. Коснуться его ты сможешь, лишь превзойдя четыре силы.
— Быть по сему, — сказал Яма. — Кто первым из вас станет моим противником?
— Я, — сказал их глашатай, обнажая свой клинок.
Явив свой Облик, разрубил Яма мягкий, словно масло, металл и плашмя ударил Хранителя саблей по голове; тот мешком повалился на землю.
Возопили орды якшей, и двое из золотых всадников подобрали своего вождя. Потом все они повернули коней и поскакали обратно на Север.
— Кто следующий?
К нему направился Хранитель Востока, в руках он держал сотканную из лунного света сеть и прямой серебряный меч.
— Я, — сказал он и метнул свою сеть.
Яма наступил на нее ногой, цепко схватил пальцами и дернул, соперник его потерял равновесие. Стоило ему покачнуться вперед, как Яма, перехватив за лезвие свою саблю, нанес ему головкой ее эфеса удар прямо в челюсть.
Свирепо глянули на него серебряные воины, затем потупились и унесли своего господина на Восток, сопровождаемые нестройной музыкой.
— Следующий! — сказал Яма.
Тогда выступил вперед кряжистый предводитель нагов, он отбросил в сторону свое оружие и скинул на траву тунику.
— Я буду бороться с тобой, бог смерти, — заявил он.
Яма положил оружие рядом с собой и сбросил плащ.
Все это время Будда продолжал, улыбаясь, сидеть в тени исполинского дерева, словно все эти стычки не имели к нему никакого отношения.
Первым захват сделал глава нагов, он обхватил левой рукой Яму за шею и потянул его на себя. Яма ответил тем же, но тот, изогнув туловище, перекинул правую свою руку через левое плечо Ямы ему за затылок и, замкнув там руки и крепко зажав голову Ямы, изо всех сил потянул ее вниз к своему бедру, разворачивая свое тело по мере того, как соперник подавался под его усилием.
За спиной у владыки нагов Яма вытянул как только мог левую руку и сумел дотянуться ею до его левого плеча, тогда он обхватил правой рукой сзади колени противника и, резко дернув, тут же оторвал обе его ноги от земли, изо всех сил потянув одновременно на себя и схваченное плечо.
Когда он, наконец, на миг замер, оказалось, что соперник лежит у него на руках, как дитя в колыбели, — но тут же разжал он руки, и Хранитель тяжело рухнул на землю.
Тут же Яма всем своим весом прыгнул на него сверху, согнув ноги так, чтобы ударить коленями. И сразу встал. Один.
Когда удалились и западные всадники, один лишь Ангел Юга, облаченный во все синее, остался стоять перед Буддой.
— Ну а ты? — спросил его бог смерти, подбирая свое оружие.
— Я не подниму против тебя оружия, бог смерти, будь то из стали, кожи или камня, я не ребенок, чтобы играть в эти игрушки. Не буду я и мериться с тобой силой тела, — сказал Ангел. — Я знаю, что буду превзойден тобою во всем этом, ибо никто не может поспорить с тобой оружием.
— Забирайся тогда на своего голубого жеребца и скачи прочь, — сказал Яма, — коли ты не желаешь биться.
Ангел не ответил, а подбросил в воздух свой синий щит так, что тот закружился как сапфировое колесо и, повиснув у них над головами, начал расти и расти в размерах.
Потом он упал на землю и начал вжиматься, бесшумно ввинчиваться в нее, пока не исчез из виду, до последнего момента не переставая увеличиваться в размерах, и трава вновь сомкнулась над тем местом, где он утонул в земле.
— И что все это означает? — спросил Яма.
— Я не соперничаю. Я просто защищаю. Моя сила — сила пассивного противостояния. Это сила жизни, как твоя — смерти. Что бы я ни послал против тебя, — ты можешь это уничтожить, но тебе не уничтожить всего, о Смерть. Моя сила — это сила щита, а не меча. Чтобы защитить твою жертву, Владыка Яма, тебе будет противостоять жизнь.
И Синий отвернулся, вскочил в седло синего коня и поскакал на Юг во главе своих кумбхандов. Но музыка не исчезла вместе с ним, по-прежнему разлита она была в воздухе там, где он только что стоял.
Вновь шагнул вперед Яма, сжимая в руке саблю.
— Все их усилия были напрасны, — сказал Яма. — Твой час пробил.
Он взмахнул клинком.
Удар, однако, не достиг цели, ибо ветка гигантского дерева упала между ними и выбила саблю у него из рук.
Он нагнулся, чтобы ее поднять, но травы уже полегли и скрыли ее под собой, сплетясь в плотную, непроницаемую сеть.
Чертыхнувшись, он выхватил кинжал и снова ударил.
Огромная ветвь согнулась, колыхнулась перед его мишенью, и кинжал, пробив насквозь толстую кору, глубоко утонул в ее древесине. Тогда ветвь вновь взмыла к небу, унося с собой ввысь смертоносное оружие.
Будда медитировал с закрытыми глазами, в сумерках вокруг него разгорался сияющий ореол.
Яма шагнул вперед, поднял руки — и травы запутались в его ногах, сплелись, спеленали его лодыжки, остановили его, где он стоял.
Он попробовал было бороться, изо всех сил дергая траву, пытаясь выдернуть ее неподатливые корни. Потом прекратил тщетные попытки и, закинув назад голову, воздел кверху руки; глаза его метали смерть.
— Внемлите мне, Силы! — вскричал он. — Отныне место это будет нести на себе проклятие Ямы! Ничто живое не шевельнется больше на этой земле! Не защебечет птица, не проползет змея! Будет почва здесь бесплодна и мертва, лишь камни да зыбучие пески! Ни травинки не пробьется больше здесь к солнцу! Да исполнится мое проклятие и приговор защитникам моего врага!
Травы поблекли, пожухли, но еще не успели отпустить его на волю, как вдруг раздался оглушительный треск, хруст, и дерево, чьи корни скрепляли воедино весь мир и в чьих ветвях, словно рыбы в сетях, запутались звезды, покачнулось вперед, раскололось посередине, верхние его побеги смяли, сорвали небосвод, корни его разверзли посреди земли бездну, листья падали зелено-голубым дождем. Огромный обрубок ствола начал опрокидываться прямо на него, отбрасывая перед собой тень, темную, как ночная мгла.
Вдалеке он все еще видел Будду, тот по-прежнему сидел в медитации, словно не подозревая об извержении хаоса вокруг него.
А потом была одна лишь тьма — и звук, схожий с раскатом грома.
Яма вскинул голову, широко раскрыл глаза.
Он сидел в пурпурной роще, прислонившись к голубому стволу, и на коленях у него лежал обнаженный клинок.
С виду все было по-прежнему.
Перед ним, словно в медитации, рядами сидели монахи. Все таким же прохладным и влажным был ветерок, под его дуновением все так же колебались огни.
Яма встал, зная теперь откуда-то, где ему надо искать свою цель.
По утоптанной тропинке он прошел мимо монахов и углубился в лес.
Тропинка привела его к пурпурному павильону, но тот был пуст.
Он пошел дальше, и лес понемногу превращался в дикие заросли. Почва стала сырой, и вокруг него поднимался легкий туман. Но в свете трех лун по-прежнему отчетливо вырисовывалась перед ним тропка.
И вела она вниз, голубые и пурпурные деревья казались здесь ниже, чем наверху, стволы их были искривлены, скрючены. По сторонам стали попадаться маленькие оконца воды, словно проказой, изъеденные клочьями серебристой пены. В ноздри ему ударил запах болота, а из зарослей невысоких кустарников донесся хрип каких-то неведомых тварей.
Издалека, оттуда, откуда он пришел, донеслись отголоски песнопения, и он догадался, что оставленные им в роще монахи пробудились и засуетились в неведомой деятельности. Они преуспели, им удалось, объединив свои мысли, наслать на него видение, сон о неуязвимости их учителя. И пение — это, вероятно, сигнал к…
Туда!
Он сидел на скале в самой середине обширной прогалины, весь омытый лунным светом.
Яма вытащил клинок и направился к нему.
Когда осталось пройти шагов двадцать, сидящий повернул к нему голову.
— Приветствую тебя, о Смерть, — сказал он.
— Привет тебе, Татхагата.
— Скажи мне, почему ты здесь.
— Решено было, что Будда должен умереть.
— Это не ответ на мой вопрос, тем не менее. Почему ты пришел сюда?
— Разве ты не Будда?
— Звали меня и Буддой, и Татхагатой, и Просветленным, и много еще как. Но, отвечая на твой вопрос, нет, я не Будда. Ты уже преуспел в том, что намеревался совершить. Сегодня ты убил настоящего Будду.
— Должно быть, память моя слабеет, ибо, признаюсь, я не помню ни о чем подобном.
— Сугата звали мы настоящего Будду, — ответил Татхагата. — А до того известен он был под именем Рилд.
— Рилд! — хмыкнул Яма. — Ты пытаешься убедить меня, что он не просто палач, которого ты отговорил от его работы?
— Многие — палачи, которых отговорили от их работы, — ответствовал сидящий на скале. — По собственной воле отказался Рилд от своего призвания и встал на Путь. Он — единственный известный мне во все времена человек, который в самом деле достиг просветления.
— Разве то, что ты насаждаешь, это не этакая пацифическая религия?
— Да.
Яма запрокинул голову назад и расхохотался.
— Слава богу, что ты не практикуешь религии воинственной! Твой лучший ученик, просветленный и так далее, сегодня днем чуть было не снес мне голову с плеч.
Тень усталости легла на безмятежное лицо Будды.
— Ты думаешь, он в самом деле мог победить тебя?
Яма резко смолк.
— Нет, — сказал он, чуть помолчав.
— Как ты думаешь, он знал об этом?
— Может быть, — ответил он.
— Разве вы не знали друг друга до сегодняшней встречи? Не видели друг друга в деле?
— Да, — признался Яма. — Мы были знакомы.
— Тогда он знал о твоем мастерстве, предвидел итог вашей схватки.
Яма безмолвствовал.
— Он добровольно пошел на мученичество, чего я тогда не ведал. Мне не кажется, что он всерьез надеялся сразить тебя.
— Зачем тогда?
— Что-то доказать.
— Что же мог он надеяться доказать таким образом?
— Я не знаю. Знаю только, что все, должно быть, было так, как я говорю, ибо я знал его. Я слишком часто слушал его проповеди, его утонченные притчи, чтобы поверить, что он мог пойти на это без цели. Ты убил истинного Будду, бог смерти. Ты же знаешь, кто я такой.
— Сиддхартха, — сказал Яма, — я знаю, что ты мошенник. Я знаю, что ты не Просветленный. И я отдаю себе отчет, что учение это мог бы припомнить любой из Первых. Ты решил воскресить его, прикинувшись его автором. Ты решил распространить его, надеясь вызвать противодействие религии, при помощи которой правят истинные боги. Я восхищен твоей попыткой. Все это было мудро спланировано и исполнено. Но грубейшей твоей ошибкой было, как мне кажется, что ты выбрал пассивное вероучение, чтобы бороться против вероучения активного. Мне любопытно, почему ты пошел на это, когда вокруг было сколько угодно подходящих религий — на выбор.
— Быть может, мне было просто любопытно посмотреть, как столкнутся два противоположно направленных течения, — вставил Будда.
— Нет, Сэм, дело не в этом, — заявил Яма. — Я чувствую, что это только часть более обширного замысла, который ты разработал, и что все эти годы — когда ты разыгрывал из себя святого и читал проповеди, в которые сам-то не верил, — ты строил совсем другие планы. Армия, какой бы огромной она ни была в пространстве, может оказывать противодействие лишь на коротком отрезке времени. Один же человек, ничтожный в пространстве, может распространить свое противоборство на многие и многие годы, если ему повезет и он преуспеет в передаче своего наследия. И ты это осознал, и теперь, рассеяв семена этого украденного вероучения, планируешь ты перейти к следующей стадии противостояния. Ты пытаешься в одиночку быть антитезой Небесам, годами идя наперекор воле богов, многими способами и под многими масками. Но все это кончится здесь и теперь, поддельный Будда.
— Почему, Яма? — спросил он.
— Все это рассматривалось с большим тщанием, — сообщил тот. — Нам не хотелось создавать вокруг тебя ореол великомученика, способствуя тем самым дальнейшему распространению этого твоего учения. С другой стороны, если тебя не остановить, это может зайти слишком далеко. И вот решено было, что ты должен пасть, — но только от руки посланца Небес, дабы тем самым наглядно показать, чья религия сильнее. И тогда, пусть ты даже и прослывешь мучеником, буддизму суждена будет участь второразрядной религии. Вот почему должен ты сейчас умереть подлинной смертью.
— Спрашивая «Почему?», имел я в виду совсем другое. Ты ответил не на тот вопрос. Я подразумевал, почему именно ты пришел, чтобы сотворить сие, Яма? Почему ты, чародей от оружия, корифей в науках, явился как лакей кучки пьяных теломенов, которым недостает квалификации, чтобы наточить твой клинок или мыть за тобой пробирки? Почему ты, которому подобало бы стать самым свободным, самым раскрепощенным и возвышенным духом среди всех нас, почему ты унижаешь себя, прислуживая тебя недостойным?
— За эту хулу умрешь ты не такой уж гладкой смертью.
— Почему? Я только задал вопрос, которому суждено прийти на ум отнюдь не только мне. Я же не оскорбился, когда ты назвал меня поддельным Буддой. Я-то знаю, кто я такой. А кто ты, бог смерти?
Яма заткнул клинок за пояс и вытащил трубку, которую он купил днем в таверне. Он набил ее табаком, раскурил, затянулся.
— Нам, очевидно, нужно поговорить еще, хотя бы только ради того, чтобы очистить наши умы от излишних вопросов, — произнес он, — так что я позабочусь о некоторых удобствах.
Он уселся на небольшой валун.
— Во-первых, человек может быть в некоторых отношениях выше своих товарищей и, тем не менее, служить им, если все вместе служат они общему делу, которое выше каждого из них по отдельности. Я верю, что служу именно такому делу, иначе бы я вел себя по-другому. Я полагаю, что и ты точно так же относишься к тому, что делаешь, иначе ты бы не мирился с тем жалким аскетизмом, которым обставлена твоя жизнь, — хотя я заметил, что ты не столь изможден, как верные твои ученики. Не так давно, в Махаратхе тебе предлагали божественность, не так ли, а ты посмеялся над Брахмой, совершил налет на Дворец Кармы и до отвала напичкал все молитвенные машины в городе самодельными жетонами…
Будда хмыкнул. Усмехнулся и Яма. Затем продолжил:
— Кроме тебя, во всем мире не осталось ни единого акселериста. Эта карта бита, да никогда она и не была козырной. Я испытываю, однако, некоторое уважение к тому, как ты вел себя все эти годы. Мне даже пришло в голову, что если бы удалось разъяснить тебе полную безнадежность теперешнего твоего положения, тебя можно было бы еще убедить присоединиться к сонму небожителей. Хотя я и пришел сейчас, чтобы убить тебя, но если мне удастся убедить тебя, то достаточно будет одного твоего обещания прекратить бессмысленную борьбу, и я возьмусь ходатайствовать, я поручусь за тебя. Я возьму тебя с собой в Небесный Град, и ты сможешь принять там то, от чего однажды отказался. Они послушаются меня, поскольку я им необходим.
— Нет, — сказал Сэм, — ибо я не убежден в безвыходности своего положения и намерен во что бы то ни стало продолжить представление.
Из пурпурной рощи донеслись обрывки песнопений. Одна из лун скрылась за верхушками деревьев.
— Почему твои приспешники не ломятся через кусты в попытках спасти тебя?
— Они придут, стоит мне их позвать, но звать я не буду. Мне в этом нет нужды.
— Зачем они наслали на меня этот дурацкий сон?
Будда пожал плечами.
— Почему они не восстали, почему не убили меня, пока я спал?
— Их путь не таков.
— Но ты-то ведь мог бы, а? Если бы мог спрятать концы в воду? Если бы никто не узнал, что сделал Будда?
— Не исключено, — отвечал тот. — Но ты же ведь знаешь, что сильные или слабые стороны вождя отнюдь не свидетельствуют о достоинствах или недостатках возглавляемого им движения.
Яма попыхивал трубкой. Дым клубился у него над головой, потихоньку растворяясь в тумане, который постепенно сгущался здесь, в низине.
— Я знаю, что мы здесь одни и ты безоружен, — пробормотал Яма.
— Мы здесь одни. А вся моя поклажа припрятана дальше по дороге.
— Твоя поклажа?
— Ты правильно догадался, здесь я все закончил. Я начал то, что намеревался начать. Как только мы закончим нашу беседу, я отправлюсь в путь.
Яма хмыкнул.
— Оптимизм революционеров всегда вызывает чувство законного изумления. И как ты предполагаешь отправиться? На ковре-самолете?
— Пойду, как все люди.
— По-моему, это ниже твоего достоинства. Ведь тебя же явятся защищать силы мира? Я, правда, не вижу не единого исполинского дерева, готового прикрыть тебя своими ветвями. И нет похоже, умненькой травки, чтобы оплести мне ноги. Скажи, как же тебе удастся уйти?
— Пусть это будет для тебя сюрпризом.
— А как насчет схватки? Терпеть не могу убивать беззащитных. Если у тебя действительно где-то поблизости припрятаны пожитки, сходи за своим клинком. У тебя появится хоть и призрачный, но все же шанс. Я слышал даже, что в свое время князь Сиддхартха был незаурядным фехтовальщиком.
— Спасибо, не стоит. Может, в другой раз. Но только не сейчас.
Яма еще раз затянулся, потянулся и зевнул.
— В таком случае, у меня больше нет к тебе вопросов. С тобой совершенно бесполезно спорить. Мне больше нечего сказать. Не хочешь ли ты присовокупить какое-либо высказывание к нашей беседе?
— Да, — сказал Сэм. — Какова она, эта сучка Кали? Все говорят о ней разное, и я начинаю думать, не своя ли она для каждого…
Яма швырнул в него свою трубку, та ударилась в плечо и извергла рой искр ему на руку. Другая, более яркая вспышка блеснула над головой бога смерти, когда он прыгнул вперед: это он взмахнул саблей.
Но стоило ему сделать пару шагов по песчаной полосе, протянувшейся перед скалой, как что-то сковало его движения. Он чуть не упал, его развернуло поперек направления движения, и так он и замер. Он попытался вырваться, но не смог сдвинуться с места.
— Все зыбучие пески зыбки, — сказал Сэм, — но некоторые из них зыбче других. Радуйся, что эти-то не из них. Так что в твоем распоряжении осталось еще не так уж мало времени. Я бы с охотой продолжил нашу беседу, если бы считал, что у меня есть хоть какой-то шанс убедить тебя присоединиться ко мне. Но я знаю, что шанса такого у меня нет — как у тебя убедить меня явиться на небеса.
— Я высвобожусь, — мягко проговорил Яма, оставив свои тщетные попытки. — Я как-нибудь высвобожусь, и я отыщу тебя снова.
— Да, — сказал Сэм. — Мне кажется, так и будет. На самом деле, чуть погодя я расскажу тебе как в этом преуспеть. Но в данный момент ты настолько заманчивая приманка для любого проповедника — полоненный слушатель, представляющий оппозицию. Итак, у меня для тебя, Владыка Яма, есть небольшая проповедь.
Яма взвесил в руке свою саблю, прикинул расстояние и, отказавшись от мысли бросить ее в Будду, засунул ее за пояс:
— Давай, проповедуй, — сказал он, и ему удалось поймать взгляд Сэма.
Тот покачнулся на своей скале, но заговорил снова.
— Все-таки поразительно, — сказал он, — что мутировавший мозг порождает разум, способный переносить все свои способности и возможности в любой другой мозг, какой только тебе ни придет в голову занять. Много лет прошло с тех пор, как я в последний раз испытывал ту свою способность, которой пользуюсь сейчас, — а действовала она примерно так же. Никакой разницы, какое тело я занимаю, похоже, что силы мои переходят из тела в тело вместе со мною. И так же, как я понимаю, обстоит дело с большинством из нас. Шитала, я слышал, способна на расстоянии насылать на людей температуру. А когда она принимает новое тело, способность эта перетекает вместе с ней в новую нервную систему, хотя и проявляется поначалу весьма слабо. Или Агни, ему, я знаю, достаточно посмотреть некоторое время на какой-либо предмет и пожелать, чтобы он загорелся, — и так оно и будет. Ну а возьмем в качестве примера твой смертельный взгляд, который ты сейчас обратил на меня. Не поразительно ли, что ты всегда и везде удерживаешь при себе этот дар — на протяжении уже веков? Я часто задумывался о физиологической подоплеке этого явления. Ты не пробовал исследовать эту область?
— Да, — сказал Яма, и глаза его пылали под насупленными черными бровями.
— Ну и как же ты это объяснишь? Кто-то рождается с паранормальным мозгом, позже его душа переносится в мозг совершенно нормальный — и однако аномальные его способности при переносе сохраняются. Как это может быть?
— Просто имеется лишь одна телесная матрица, как электрическая, так и химическая по своей природе, и она тут же принимается за перестройку нового физиологического окружения. Новое тело содержит многое такое, что она склонна трактовать как болезнь и стремится посему вылечить, чтобы вновь обрести старое доброе тело. Если бы, к примеру, твое нынешнее тело удалось сделать физически бессмертным, рано или поздно оно стало бы подобием твоего исходного тела.
— Как интересно.
— Вот почему перенесенные способности так слабы, но становятся тем сильнее, чем дольше ты занимаешь данное тело. Вот почему лучше всего развивать Атрибут или, может быть, пользоваться к тому же и помощью механизмов.
— Хорошо. Я всегда этим интересовался. Спасибо. Ну а пока — пробуй на мне дальше свой смертельный взгляд; он, знаешь ли, весьма болезнен. Так что это все-таки кое-что. Ну а теперь перейдем к проповеди. Гордому и самонадеянному человеку, примерно такому, как ты, — с восхитительной, по общему мнению, склонностью к поучениям — случилось проводить исследования, связанные с некой болезнью, результатом которой становятся физическая и моральная деградация больного. И однажды оказалось, что он сам заразился этой болезнью. Так как мер по ее лечению он еще не разработал, лекарств не нашел, он отложил все в сторону, посмотрел на себя в зеркало и заявил: «Но меня-то она ничуть не портит». Это, Яма, про тебя. Ты не будешь пытаться побороть сложившееся положение, ты до некоторой степени даже гордишься им. В ярости ты сорвался, так что теперь я уверен в своей правоте, когда говорю, что имя твоей болезни — Кали. Ты бы не передал свою силу в руки недостойного, если бы эта женщина не принудила тебя к этому. Я знаю ее очень давно, и я уверен, что она ничуть не изменилась.
Она не может любить мужчину. Она питает интерес только к тем, кто приносит ей дары хаоса. А если когда-нибудь ты перестанешь подходить для ее целей, она тут же отстранит тебя, бог смерти. Я говорю это не потому, что мы враги, но, скорее, как мужчина мужчине. Я знаю. Поверь мне, я знаю. Возможно, что тебе не повезло, Яма, что ты никогда не был молод и не узнал первой своей любви, в весеннюю пору… Мораль, стало быть, моей наскальной проповеди такова: даже зеркалу не под силу показать тебя тебе самому, если ты не желаешь смотреть. Чтобы испытать правоту моих слов, поступи разок ей наперекор, пусть даже по какому-нибудь пустяковому поводу, и посмотри, как быстро она среагирует и каким образом. Как ты поступишь, если против тебя обращено твое собственное оружие, Смерть?
— Ну что, ты кончил? — спросил Яма.
— Почти. Проповедь — это предостережение, и я предостерег тебя.
— Какою бы ни была твоя способность, та сила, которой, Сэм, ты сейчас пользуешься, вижу я, что на данный момент непроницаемым делает она тебя для моего смертельного взгляда. Считай, что тебе повезло, ибо я ослаб.
— Я так и считаю, ведь голова моя едва не раскалывается от боли. Проклятые твои глаза!
— Когда-нибудь я снова испытаю твою силу, и даже если она опять окажется для меня необоримой, ты падешь в тот день. Если не от моего Атрибута, то от моего клинка.
— Если это вызов, то я, пожалуй, повременю его принимать. Я советую, чтобы до следующей попытки ты проверил мои слова, испробовал мой совет.
К этому времени бедра Ямы уже до половины ушли в песок.
Сэм вздохнул и слез со своего насеста.
— К этой скале ведет только одна безопасная дорога, и я сейчас уйду по ней отсюда. Теперь я скажу тебе, как ты можешь спасти свою жизнь, если ты не слишком горд. Я велел монахам прийти ко мне на подмогу, прямо сюда, если они услышат крики о помощи. Я уже говорил тебе, что не собираюсь звать на помощь, и я не врал. Если, однако, ты позовешь на подмогу своим зычным голосом, они будут тут как тут, тебя засосет за это время разве что на очередной дюйм. Они вытянут тебя на твердую землю и не причинят никакого вреда, ибо таков их путь. Мне симпатична мысль о том, что бога смерти спасут монахи Будды. Спокойной ночи, Яма, мне пора покинуть тебя.
Яма улыбнулся.
— Придет и другой день, о Будда, — промолвил он. — Я могу его подождать. Беги же теперь так быстро и далеко, как ты только сможешь. Мир недостаточно просторен, чтобы ты укрылся в нем от моего гнева. Я буду идти следом за тобой, и я научу тебя просветлению — чистым адским пламенем.
— Тем временем, — сказал Сэм, — я посоветовал бы тебе либо упросить моих послушников помочь тебе, либо овладеть непростым искусством грязевого дыхания.
Под испепеляющим взглядом Ямы он осторожно пробирался через поле.
Выйдя на тропинку, он обернулся.
— И если хочешь, — сказал он, — можешь сообщить на Небеса, что я отлучился, что меня вызвали из города по делам.
Яма не отвечал.
— Я думаю, что мне пора позаботиться о каком-либо оружии, — заключил Сэм, — о весьма специфическом оружии. Так что, когда будешь искать меня, возьми с собой и свою приятельницу. Если ей придется по вкусу то, что она увидит, она, может быть, убедит тебя перейти на другую сторону.
И он пошел по тропинке, и он уходил в ночи, насвистывая, под луною белой и под луной золотой.