Разные виды начнет принимать и являться вам станет
Всем, что ползет по земле, и водою, и пламенем жгучим[1].
«Книга оборотней» Сабина Бэринг-Гулда представляет собой сочетание экскурсов в мифологию, рассуждений о первобытном образном мышлении, наделявшем животных разумом и отождествлявшем явления природы с живыми существами, описаний исторических процессов над серийными убийцами, пересказов сюжетов из античной и средневековой литературы о всякого рода превращениях и даже сравнительно-лингвистических примеров из европейских языков. Все это сопровождается умеренной дозой духовно-этических комментариев автора, что придает книге оттенок проповеди, — не случайно последняя глава посвящена проповеди об оборотнях средневекового теолога и проповедника Иоганна Гейлера фон Кайзерсберга. В целом жанр данного произведения можно определить как очерк-проповедь, отражающий попытку англиканского священника, исследователя и писателя проникнуть в природу зла, не то заложенного в самом человеке, не то обусловленного бесовским наваждением. Подобная двойственность проявляется как в суждениях и выборе примеров, так и в стиле изложения. С. Бэринг-Гулд, не будучи в строгом смысле слова специалистом ни в мифологии, ни в психологии, ни в физиологии человека, отваживается затронуть тему, которая издавна будоражила лучшие умы человечества, — неведомые глубины сознания, в частности извращение природных инстинктов, в народном представлении воплощенное в образе вервольфа, человека-зверя.
Повседневная жизнь человека защищена от хаоса и безумия простыми и понятными границами: дом, семья, природная и социальная среда, привычные ритуалы индивидуального и коллективного поведения — все это формирует и поддерживает внутреннее равновесие в сознании человека, давая ему ответ на детские вопросы, что такое хорошо и что такое плохо. За пределами устойчивого мира простирается Неведомое, в котором грань между добром и злом может оказаться весьма хрупкой и уязвимой, что всегда страшило и продолжает страшить, создавая фантомы.
Сон разума порождает чудовищ. Низшая (народная) мифология, по мысли Дж. Кэмпбелла, «населяет вероломными и опасными существами все безлюдные места, находящиеся в стороне от обыденной жизни… Опасное одноногое, однорукое и однобокое существо — получеловек, — невидимое, если смотреть на него сбоку, встречается во многих частях земли»[2]. Страшные чудища (боги, духи, бесы) могут принимать любые обличья, чаще всего пользуясь некоторыми чертами человека, но, выдавая свою истинную — сверхъестественную, бесовскую — природу, непременно обладают звериными чертами и свойствами. В этом смысле параллель «бесовское — звериное» отчетливо прослеживается как в языческой, так и в христианской мифологии. Практически во всех исследованных культурах первобытные божества, как правило, либо чудовища, либо животные, либо сочетание того и другого — обязательно вредоносные, враждебные и опасные для человека.
Нередко эти существа проявляют змеиные признаки: змеиные боги эпохи дриминга у австралийских аборигенов, мировой змей Апоп как воплощение тьмы у древних египтян, а также всевозможные амфисбены, драконы, сциллы, ехидны, аждайи и т. д. Индейцы американского Северо-Запада (квакиутли, тлинкиты, салиши и др.) описывают и изображают духа морской пучины Сисиютля в виде змея с двумя зубастыми головами на обоих концах. С другой стороны, мифологизировались представления о животных предках — тотемах, в число которых входили едва ли не все известные животные от муравья до слона. Например, мирмидоняне произошли от муравьев (более поздний миф описывает происхождение племени от Зевса, обратившегося в муравья, и нимфы Евмедузы)[3]. Среди народов Азии и Северной Европы наиболее популярным предком считался волк. Мифы о тотемных предках в дальнейшем трансформировались в мифы о культурных героях, и эти герои чаще всего являлись либо животными, либо полуживотными-полулюдьми, либо людьми, наделенными способностью к оборотничеству. О. М. Иванова-Казас приводит характерные примеры таких образов: «В мифологии тунгусов есть Хомото-Сен (Медвежье ушко) — получеловек-полумедведь, сын девушки и медведя, который выступает в качестве культурного героя… а в качестве тотемических животных упоминаются человек-муха, человек-паук, человек-олень, человек-тигр… Якуты полагали, что сначала бог создал коня, от которого произошел полуконь-получеловек (кентавр), а уже от последнего произошли люди»[4].
Однако не только низшая, но и высшая мифология (сказания о богах и героях) распространяет аналогичные представления на облик самих богов. Козлиные ноги Пана, сто змеиных голов Тифея, бычьи рога Зевса, лошадиные копыта кентавров и подобные «украшения» многих других божественных персонажей не дают усомниться в том, что и в жизнеутверждающем мифе античного мира страх перед хаосом воплощается в представлении об отсутствии границы между человеческим и иным миром — в оборотничестве, метаморфозе как отличительном признаке вмешательства сверхъестественных сил. Это тем более верно в отношении северных мифов, сумрачных и «холодных» по сравнению со средиземноморскими: например, предводитель скандинавских асов Один превращается в змею, сокола, орла, волка, карело-финский культурный герой Вяйнямейнен — в змею, а первопредок ирландцев Партолон — в лосося.
В большинстве мифов, описывающих отношения между человеком и сверхъестественным миром, присутствует мотив оборотничества, оборотности, которая часто понимается как стирание грани между истинным и ложным, причем оборачиваться могут как сами сверхъестественные существа, так и люди, почему-либо вошедшие в тесный контакт с потусторонним миром. По мнению С. Ю. Неклюдова, в этом мифологическом мотиве «отразились представления о двойной зооантропоморфной природе мифологических персонажей», а также соотнесенность с «архаической концепцией „взаимооборачиваемости“ всех сторон и проявлений действительности»[5].
Стоит отметить, что двойственность антропозооморфных персонажей проявляется не только в облике, но и в поведении, а различие между человеческим и животным началом в таком существе часто оказывается трудноуловимым. Этот тип, который условно можно назвать подлинным оборотничеством, выражается в повторяемости и многократности превращений. Подлинное оборотничество как бы демонстрирует отдельность иного мира от человеческого мира, всемогущество сверхъестественных сил, то есть являет модели поведения, чуждые и опасные для человека. В отношении человека этот мотив обычно сопровождается различными запретами, табу на контакты со сверхъестественными силами, которые способны спровоцировать превращение человека в животное или чудовище, то есть антропозооморфное существо, либо безвозвратно, либо с условием выполнения каких-либо невыполнимых действий. Содержание и само существование запретов чрезвычайно важно: в них отражается представление об уязвимости человеческой психики под воздействием неведомого, когда человек вольно или невольно нарушает устойчивые модели социального поведения, то есть основы общественных отношений. Например, такой распространенный в европейской мифологической традиции мотив, как запрет пить воду из звериного следа или вкушать пищу мертвых, всегда чреват последующим превращением в животное, гибелью нарушителя (полным уходом его в иной мир) или нежелательным изменением его социального статуса. В этом смысле знаменитый миф о Персефоне, которая попадает в Аид, отведав пищи мертвых — зерен граната, русская сказка о сестрице Аленушке и братце Иванушке или европейские варианты Спящей красавицы, которая нарушила запрет, взяв в руки веретено, — явления одного ряда: поэтическое изложение идеи о переходе из порядка в хаос.
С. Ю. Неклюдов отмечает и другую, не менее важную сторону представлений об оборотничестве: перемена социального статуса в мифологическом сознании тесно связывалась с обретением иного, нового облика: человек, переходя из одного статуса в другой, как бы ритуально умирал и появлялся уже в превращенном виде, иным человеком, иной личностью, иным членом общества. Такие превращения сопровождали свадьбу, инициацию, выборы вождя или царя и подобные значительные события, причем превращение обязательно связывалось с мотивами смерти, умирания, выражаясь в обмороке, принесении в жертву, ритуальном поедании, сне, уходе в лес (море, озеро, горы) и т. п. Очень часто при этом на посвящаемого надевалась особая личина, под которой он должен был проходить обряд, пока не заслужит новый человеческий облик. В народной мифологии это отражалось в сказочных мотивах ритуального зооморфного оборотничества. В английских сказках герой превращается в ежа или в быка, пока его не полюбит прекрасная дева, и только после свадьбы обретает подлинное обличье. Русская Василиса Премудрая является будущему мужу в обличье лягушки. Серый Волк оборачивается сказочным героем после подвигов в качестве помощника Ивана-царевича, а сам Иван становится царем после того, как его сварят в котле с кипящим молоком. Алгонкинский миф о первопредке Алгоне включает мотив превращения героя в мышь ради добывания небесной девы в качестве невесты и впоследствии превращения их в пару соколов[6], поскольку брак между земным человеком и небесной девой переводит их обоих в разряд людей-духов, следовательно, они уже не способны существовать в человеческом мире, меняют социум.
Подобных примеров можно привести бесконечное множество из самых разных мифологических традиций мира, важно только отметить, что при всем разнообразии обликов и способов превращения они ограничены идеей обряда, временного состояния, после которого обратное превращение невозможно. Ритуальное оборотничество, в отличие от подлинного, по выражению Б. Малиновского, можно рассматривать в его культурной функции как «ретроспективную демонстрацию моделей поведения»[7], своего рода образец представлений о необходимости преодоления «животного» начала для последующего духовного преображения личности.
Наличие двух направлений в мотиве оборотничества обусловливает и дальнейшее осмысление его в процессе религиозно-культурного развития европейского мира. Если боги-оборотни Древнего мира в условиях христианского мировоззрения постепенно утрачивали божественный статус и низводились до уровня демонов-оборотней, бесов, прельщающих слабое создание божьих овечек, то человеческое оборотничество рассматривалось либо как жертвенное явление (бесовское наваждение), либо как злонамеренный (колдовство, чародейство) умысел. И в том, и в другом случае носитель несчастной способности, реальной (ликантропия как болезнь) или мнимой (суеверные домыслы), на протяжении Средневековья и большей части Нового времени подвергался гонениям со стороны Церкви и общества. Именно в этот период полностью утратилось представление о единстве человека с природой (ср. древние представления о человеке как об одном из хтонических существ, сыне матери-земли) и едва ли не все проявления животной природы в человеке начали с подозрением рассматриваться как происки дьявола: «Слова, которые благодаря авторитету Августина и Фомы Аквинского звучали непререкаемо, „все, зримо совершающееся в этом мире, может быть учиняемо бесами“ — приводили христианина, преисполненного доброй воли и благочестия, в состояние величайшей неуверенности»[8].
В этот процесс немалый вклад внесли средневековые проповедники, набрасывавшие сумрачный покров и на яркие, праздничные краски олимпийцев античного мира, и на суровую, но жизнелюбивую мощь богов-воинов варварского Севера. И в древние, и в позднейшие, уже христианские времена у многих народов Европы бытовали устойчивые представления о сверхъестественных существах, не обладавших божественной силой, но имевших двойственную зооантропоморфную природу, способных превращаться из людей в животных или превращенных в животных на время по чьей-либо злой воле. Сказки, поверья, былички и даже «научные описания» таких существ встречаются в самых разных источниках. Чаще всего эти представления связываются с образом волка, точнее, волка-оборотня, в русском мифе — в волколака (волкодлака, волкулака, вовкулаки). Волколак — человек-оборотень, который, обретая волчий облик, сохраняет при этом человеческий разум, хотя и наполовину перемещается в иной мир, не человеческий, но и не вполне звериный. В волколака мог превращаться колдун с недобрыми намерениями, а также обычный человек, но не по своей воле, а по злому умыслу колдуна[9].
Под воздействием христианства народное сознание переосмысляло традиционные мифы, внося в них иные мотивы. В частности, представления о волках-оборотнях стали ассоциироваться с бесовским наваждением и кознями дьявола. Самый вредоносный персонаж в христианском мифе — дьявол — существо с рогами, копытами и хвостом, ангел, низведенный собственными злодейскими помыслами до уровня зверя. В средневековом сознании дьявол тесным образом был связан с волком, однако в раннем Средневековье эта связь в значительной степени носила аллегорический, а не суеверный характер. В латинском бестиарии XII века (в XX веке компилированном и переведенном на английский язык Т. X. Уайтом) сказано, что «дьявол имеет большое сходство с волком: он злобно взирает на род человеческий и рыщет вокруг верных овец стада Божия, чтобы напасть на них и погубить их души»[10]. Бестиарий упоминает множество различных животных, в том числе довольно фантастических, однако в нем ни слова не говорится о вервольфах, из чего мы делаем вывод, что человеко-звери (зверолюди) не рассматривались как представители животного мира, а возможно, представления об их существовании отвергались набожными учеными-физиологами тех времен как суеверия. Во всяком случае, литературные памятники Средневековья в Европе, а также в России нередко используют мотив оборотничества в положительном истолковании. Например, в «Слове о полку Игореве» говорится о князе Всеславе, который был способен от Киева достичь за ночь Тьмутаракани, «великому Хорсу волком путь перебегая», то есть мог оборачиваться волком по ночам.
Зато в более поздние времена, в XIV–XVI веках, низшая демонология, в частности представление об оборотнях как бесовском воплощении, получила широкое распространение. Причем это парадоксальным образом сочеталось с активной деятельностью Церкви по искоренению суеверий, в результате чего демономания приняла невиданный размах и сопровождалась всевозможными историями об оборотнях и волколаках. По утверждению В. П. Даркевича, «в Западной Европе, начиная с XIV века и особенно в XV–XVI веках, атмосфера демономании сгущается и воображением людей с особой остротой завладевают сцены Апокалипсиса, возрастает и страх перед загробным возмездием, что засвидетельствовано и памятниками письменности, и искусством»[11]. Исследователи духовной культуры Средневековья говорят о «глубоком падении богословской мысли», догматизации христианства, о внедрении в сознание «самых наивных представлений народной вульгарной религии»[12]. О. А. Добиаш-Рождественская, в частности, пишет о наиболее мрачной полосе Средневековья, стихийном спаде к невежеству в сочетании с наивной вульгарной фантастикой и походом против мирской науки, заложенных еще в сочинениях папы Григория Великого (VI век) и определивших христианское сознание вплоть до Нового времени. Характерно, что в начале своей деятельности Григорий, посылая епископа Августина Кентерберийского к англосаксам, рекомендует ему «программу компромисса» — приспосабливания проповеди и обрядов христианства к старому языческому обычаю, «смыкая новые святилища… их праздники, героев и обычаи со святилищами, праздниками и т. п. народной языческой старины»[13].
Это смыкание сопровождалось, с одной стороны, огрублением христианских догматов, с другой — демонизацией языческих верований. В свете христианских представлений свойство Одина оборачиваться в волка перевело его из богов в разряд демонов-колдунов, главная опасность которых состояла не в том, что они могли пожрать тело человека, а в том, что они способны были погубить его бессмертную душу. Аналогичным образом древние языческие представления о зооантропоморфных превращениях в простонародном сознании стали устойчиво связываться с нечистой силой, бесовщиной, черной магией и т. п. Любое отклонение от нормы, непохожее, странное поведение или событие рассматривались и воспринимались как происки дьявола, колдовство, а значит, оборотничество. Именно в эту эпоху концепт оборотничества в простонародном сознании утратил положительные признаки (родство с природой, покровительство высших сил, особые способности и проч.) и закрепил отрицательные (нечистая сила, чернокнижие, бесовщина, кровожадность и проч.).
Раздвоение понятия и оценки оборотничества достаточно отчетливо прослеживается и в книге С. Бэринг-Гулда, где собраны как очаровательные предания о лебединых девах и иных языческих образах, так и устрашающие былички и поверья о вервольфах в период от позднего Средневековья до XIX века. К тому времени мифологический образ оборотня, его профанация в народном сознании и реальные проявления противоестественной жестокости и неустойчивости психики уже становились предметом внимания не только богословов, но и ученых, прежде всего врачей и физиологов, к исследованиям которых обращается Бэринг-Гулд в поддержку своего основного тезиса о том, что представление об оборотнях — это продукт невежественного ума, наивная попытка объяснить дикое, звероподобное поведение человека.
Сабин Бэринг-Гулд (28 января 1834 — 2 января 1924) — англиканский священник и проповедник, богатый землевладелец, писатель, агиограф, исследователь, собиратель фольклора (народной поэзии, преданий, быличек и сказок), многодетный отец — был едва ли не воплощением «человека викторианского», то есть крайне респектабельного, твердого в религиозных и нравственных устоях, трудолюбивого и сильного духом, и в то же время чудаковатого, если не сказать эксцентричного. Чтобы представить себе, что может привлечь внимание такого человека к теме оборотничества настолько, что он посвящает этому целую книгу, стоит пристальнее вглядеться в его биографию и перечень изданных им книг, очерков, статей, стихов, пьес, заметок и иных публикаций — по подсчетам исследователей, их всего около тысячи двухсот!
Сабин Бэринг-Гулд родился в очень состоятельной семье, принадлежавшей к старинному банкирскому роду Бэрингов. Большую часть детства и юности он провел за границей, а потому получил общее образование не в школе, а от частных учителей, что не помешало ему в 1853 году поступить в Кембриджский университет и стать обладателем сначала степени бакалавра (1857), а затем и магистра (1860). Вскоре после этого он был рукоположен и назначен на должность викария, а впоследствии стал пастором в приходе Ист-Мерси в Эссексе, где и прослужил до 1880 года. В 1880 году он унаследовал богатое фамильное поместье в Лю-Тренчарде, в Девоншире, там же получил бенефиций и в 1881 году возглавил приход, которым управлял более сорока лет вплоть до своей кончины в 1924 году. В качестве богатого землевладельца он перестроил и усовершенствовал главный дом усадьбы Тренчард-Мэнор, а в качестве пастора осуществил реставрацию церкви Святого Петра (XVII век).
Его семейная жизнь, имея необычное начало, сложилась вполне обычно и благополучно в викторианском духе: он прожил сорок восемь лет в счастливом браке и имел пятнадцать детей, из которых все жили долго, кроме одной дочери, умершей в младенчестве. Необычность заключалась в том, что, будучи викарием и отпрыском богатой и влиятельной семьи, Бэринг-Гулд проникся романтической любовью к дочери простого фабричного рабочего, шестнадцатилетней Грейс Тейлор, отправил ее в семью священника в Йорк, где она получила домашнее воспитание и образование, и женился на ней несколько лет спустя. Эта история вдохновила Бернарда Шоу, друга Бэринг-Гулда, на написание пьесы «Пигмалион». Грейс умерла в 1916 году, и Бэринг-Гулд высек на ее могильной плите надпись на латинском языке: Dimidium Animae Meae (Половина моей души).
При всей преданности семье, даже в этой сфере Бэринг-Гулд отличался эксцентричностью, в частности, его биографы приводят случай, когда на детском празднике он доброжелательно поинтересовался у одной из девочек: «Малютка, кто твой отец?» Та залилась слезами и ответила: «Ты, папочка!» Девочка оказалась его дочерью Джоан.
Однако семейная жизнь составляла всего лишь своего рода надежный тыл, а главная деятельность Бэринг-Гулда разворачивалась в области общественного и письменного творчества. В наши дни он почти забыт как писатель, хотя опубликовал тридцать шесть романов, книги готических рассказов, стихи, песни, жития святых, проповеди, историко-краеведческие очерки многих областей Англии, прежде всего Девоншира, записанные им народные предания и песни, а также очерки по мифологии христианства и народным поверьям, в том числе «Книгу оборотней», и мемуары.
Сам он считал главным своим детищем несколько сборников народных песен и особенно гордился музыкально-поэтическим изданием «Английские народные песни для школы» (English Folk Songs for Schools, 1907). Этот сборник был весьма популярен в английских школах в течение всего XX века: туда вошли самые разные песни, от детских считалок до баллад и гимнов. Бэринг-Гулд проделал огромную полевую работу по записыванию народной лирики: после него осталось более тридцати ящиков с рукописями неопубликованного песенного материала, которые в настоящее время хранятся в библиотеках Девона, Кембриджа и Лондона. Многие тексты ему пришлось переделывать, поскольку они звучали грубовато на чопорный викторианский вкус и не вполне годились для школьного обихода, но он сохранил оригинальные тексты, с тем чтобы исследователи народного творчества имели возможность использовать их. Вообще музыкально-песенная составляющая его творчества, помимо этого бесценного собрания, выразилась в написанном им среди десятка других праздничном гимне для церковного шествия «Вперед, воины Христовы» (Onward, Christian Soldiers), который принес ему поистине всенародную славу.
Помимо записи и обработки народных песен, трудно переоценить его деятельность по собиранию повествовательного фольклора, особенно традиционных рассказов о всякого рода чертовщине, в том числе о бесовских животных, ведьмах и оборотнях. Надо сказать, что Девоншир и Корнуолл особенно славятся такими рассказами, выделяясь даже в богатой фольклором Англии: именно здесь и по сей день широко распространены истории о черных собаках, черных (или пестрых) демонических свиньях и кошках, ведьмах, оборотнях и призраках. Собранные им былички составили несколько книг, в частности «Странные существа и случаи в Девоншире» (Devonshire Characters and Strange Events, 1908), «Странные существа и случаи в Корнуолле» (Cornish Characters and Strange Events, 1909), «Книга фольклора» (A Book of Folklore, 1913) и др. Кроме демонического фольклора, он также собирал и обрабатывал различного рода легенды христианского содержания, вошедшие в книги «Сказания о героях Ветхого Завета» (Legends of Old Testament Characters, 1871), «Сказания о патриархах и пророках» (Legends of the Patriarchs and Prophets, 1872) «Утраченные и враждебные Евангелия» (The Lost and Hostile Gospels, 1874). Самой большой популярностью (вплоть до наших дней) пользовалась его сравнительно ранняя книга на эту тему «Любопытные мифы и легенды Средневековья» (Curious Myths of the Middle Ages, 1866–1868)[14].
Романы и рассказы С. Бэринг-Гулда также в значительной степени отражают его интерес к таинственному и необъяснимому, что особенно ярко выразилось в сборнике «готических» рассказов «Книга призраков» (A Book of Ghosts, 1904). При всем том он же является автором шестнадцатитомного собрания «Жития святых» (Lives of the Saints, 1872–1889) и других агиографических работ, множества проповедей, церковных гимнов и трудов по развитию и становлению христианской веры.
Неоднозначность и многогранность самой личности писателя, его причудливые увлечения вкупе с невероятным трудолюбием, которое помогало ему достичь результата в любой интересной для него области, нашли отражение уже в его ранних произведениях, в частности в «Книге оборотней» (The Book of Were-Wolves, 1865), одном из наиболее широко цитируемых источников в исследованиях по ликантропии, «волчьей болезни», уступающем по популярности разве что упомянутым выше «Любопытным мифам и легендам Средневековья».
Можно по-разному относиться к «Книге оборотней», искать и находить (или не находить) в ней многообразные аспекты и оттенки этого расплывчатого понятия, но нельзя отказать автору в отваге: браться за тему, в которой так тесно переплелись самые различные области науки, религии и повседневности, решится не всякий. Разумеется, в каждой из этих областей Бэринг-Гулд предстает безусловным дилетантом, и его философский пафос в истолковании паранормальных явлений отличается заметным эклектизмом и непоследовательностью. Например, затрагивая мотив оборотничества в мифологии, он не проводит грани между первобытными (тотемными, анимистическими и др.), эллинистическими и средневековыми представлениями о зооантропоморфизме, уже в первой главе утверждая, «что под маской мифа скрыта страшная реальность, а в основе народного суеверия лежит объективная истина. Эта истина такова: некоторым из нас от природы присуща жажда крови, которую в обычных условиях мы в состоянии сдерживать, однако в силу различных обстоятельств она может неожиданно брать верх над разумом, вызывать галлюцинации и провоцировать каннибализм». Эта установка изначально суживает само понятие, сводя его только к «кровожадному оборотничеству», порождаемому нездоровым сознанием и порождающему преступления. Подобная установка в дальнейшем повествовании проявляется, например, в том, что Бэринг-Гулд практически не рассматривает примеры «некровавого», или жертвенного, оборотничества, а если и приводит такие примеры, то не комментирует тот очевидный факт, что они расходятся с им же самим сформулированным объяснением природы образа оборотня.
Вследствие этого читателю остается не вполне понятным, какая связь существует между «лебедиными девами» (глава 10) и скандинавскими берсерками (глава 9), а также между переселением душ и кровавыми маньяками из реальных судебных процессов (главы 11–13). Переход от одного вопроса к другому Бэринг-Гулд преодолевает с необыкновенной легкостью, утверждая, что «мифологические образы… затем постепенно отторгались от самих явлений и превращались в грубые суеверия», и, не пытаясь как-либо пояснить процесс такого превращения, обращается непосредственно к примерам «вампиризма, зверства и каннибализма», то есть, по существу, ставит знак равенства между оборотничеством и каннибализмом, а заодно между оборотнями и вампирами. В этом отношении его главный тезис оказывается несколько декларативным, потому что само понятие оборотничества в приложении к преступлениям Дюмойара или Святека носит скорее аллегорический характер, ибо волками они не оборачивались и себя таковыми не представляли.
Другая проблемная сторона этого очерка состоит в размытости представления о научном анализе и доказательстве как инструментах подлинно научного подхода к исследованию. Например, большинство приводимых Бэринг-Гулдом примеров никак не анализируются автором и являют собой некий иллюстративный материал, нередко совершенно разнородный (см. набор историй в главах 6, 7, 9). Тот же самый недостаток можно отметить и в подходе к историческим событиям: по существу, страшная, трагическая судьба маршала де Реца никак не анализируется, просто пересказывается в сокращении официальная версия процесса, юридическая несостоятельность которого должна быть очевидна для ученого конца XIX века, в то время как психологическая сторона дела и ее связь с идеей «волчьей болезни» как суеверия остается неясной. И конечно же, как духовное лицо и священник высокой Англиканской церкви, Бэринг-Гулд обходит парадоксальную роль христианства в распространении этого суеверия: ведь именно средневековая «охота на ведьм» Римско-католической церкви спровоцировала в эпоху «осени Средневековья» болезненно-мрачное истолкование наследия язычества и породила массовые психические отклонения, обусловленные боязнью греха и ужасами Страшного суда, в том числе и такие, как представление себя вместилищем дьявола или его жертвой, например ведьмой или оборотнем.
В то же время «Книга оборотней» не случайно занимает достойное место как источник цитирования по данной тематике, прежде всего благодаря обширной эрудиции автора, масштабному подходу и богатому материалу. В сущности, эта книга остается едва ли не единственным историко-философским обзором по данной теме, в отличие от специальных трудов по физиологии или психиатрии, а также многочисленных спекуляций на тему паранормальных явлений и псевдонаучных статей, появившихся за последнее время и продиктованных скорее праздным любопытством и даже суеверием, чем искренним намерением разобраться в природе и истоках данного понятия.