Ты, возжелавший знать,
Но страшащийся дум,
Отяготивший ум
Тем, что не смог понять,
Ты, чья сила слаба,
Как огонек свечи,
Бойся сказать в ночи
Правильные слова.
Вода была всюду. Она оседала на одежду и лица промозглой сыростью, нависала сизыми космами туч над вершинами увечных осин, смачно и длинно чавкала под ногами, и казалось, что буро-зеленое месиво матерого мха взасос целует подошвы. Было тихо. Ветер, весь день хулиганивший над болотами, умаялся наконец и теперь едва ощутимо шуршал в чернеющих листьях. Даже комары угомонились и поотстали, за исключением двух-трех особо жаждущих. А впереди, где медленные тяжкие тучи воспалялись тусклым закатом, погромыхивало невнятно, но обещающе: в пугливых невзрачных сумерках зрела гроза.
Ксюша не смотрела по сторонам. Она смотрела под ноги, на мох, на черные лужи, заваленные прелыми листьями, на свои обшарпанные, обляпанные ржавой болотной пакостью сапоги — как они шагают по этому мху и по этим лужам… Все шагают и шагают, и ноги наливаются скучной бессильной тяжестью, и цепенеют чувства, а из желаний осталось только одно: стряхнуть с себя все это, сырое и неудобное, пахнущее брезентом, резиной и гнилью; лечь на теплое, чистое; и пусть тогда снится хоть что угодно, хоть даже мох, лужи да шагающие сапоги — только бы не видеть их больше вот так, наяву. Но до тепла, чистоты и сна еще шагать, и шагать, и шагать…
А потом она с маху уткнулась головой во что-то влажное, твердое, шершавое и только через несколько мгновений досадливого недоумения поняла, что это спина Олега. Ну, и чего он стал, спрашивается? Он это зря придумал. Если постоять еще немного, то захочется сесть, а потом — лечь, а потом — спать, а идти дальше совсем не захочется…
Олег мельком глянул через плечо:
— Посмотри, Ксенюшка! Как красиво, как мрачно…
Ну вот, теперь надо сдвинуться с места (а сапоги уже, кажется, запустили в мох ветвистые корни — прочно и навсегда), надо встать рядом и восхищаться пейзажем. Желательно — вслух. А мама, между прочим, предупреждала. Мама, как Олега увидела, сразу сказала: «Ой, Ксения, гляди, как бы не пожалеть тебе… Чокнутый он какой-то».
Чокнутый и есть. Ну что это за столбняк напал на него, что он там такое увидел?
Поляна. Широкая, заросшая желтой хворой травой. А вокруг — прозрачные толпы жалких, обиженных Богом осинок; а сверху — небо, черное уже, плоское, и будто судорогами корчат его нечастые и невнятные ворчливые сполохи… А на поляне — холм, невысокий, будто оплывший от собственной невыносимой древности. А на холме — четкий и крепкий силуэт, устремленный туда, в недальнюю черноту неба; устремленный, но тяжело и плотно стоящий здесь, на холме, в болотах — над гнилыми лужами, над полупрозрачной от убогости травой, над хилыми, загнивающими деревцами, крепко, недосягаемо, навсегда. Господи, так это только-только до заброшенной часовни дошли?! Так это, значит, еще не меньше трех часов идти надо?!
Наверное, Ксюша всхлипнула, потому что Олег обернулся к ней, и в шалых глазах его забрезжило наконец человеческое, осмысленное.
— Ксюша… — Он осторожно тронул ее за плечо. — А, Ксюша… Давай-ка мы в Белополье сегодня не пойдем. Давай-ка мы с тобой в часовне переночуем. Хлеб есть, консервы… И куртки есть — не замерзнем. Или если в Белополье, то я тебя понесу. Или — или.
Ксюша, глядевшая на него снизу вверх, чуть не заплакала от безнадежности. Понесет! Двенадцать километров, через болота, ночью, под дождем (вот, уже капает, все сильнее, все чаще). А ночевать в этой развалине на болоте, в сырости, на голом полу… Да не в сырости дело — страшно просто здесь ночевать, что он, не понимает, что ли?! Но идти в Белополье…
Ксюша представила себе, как будет идти в Белополье, и простонала:
— Ладно, ночуем здесь.
В часовне было темно и пусто. Олег пошарил лучом фонарика по исписанным похабщиной стенам, на которых сквозь сырую, неряшливо наляпанную известку темными пятнами проступали лики святых, по заваленному битым кирпичом и всяческой дрянью полу; сказал неестественно бодро и решительно:
— Отлично! Ночевка будет по первому разряду.
Ксюша, нерешительно топтавшаяся у входа, восприняла это заявление скептически. Хоть бы заснуть скорее, чтобы поменьше впечатлений оставила эта ночь…
А Олег тем временем пристроил фонарик на полу, ногами расшвырял по углам негорючий мусор, горючий сгреб в кучу; и вот уже трескуче искрят, разгораясь, сырые щепки, и шустрые язычки пламени, коптя, облизывают жестянку с тушенкой, а на расстеленном полиэтилене нарезан хлеб, и в углу устроено лежбище из двух штормовок, рюкзака да плаща…
Может, и не такая уж плохая ночевка получится?
Некоторое время им было не до разговоров. Но потом, когда опустевшая жестянка была аккуратно подчищена корочкой, а ее место на крохотном костерке заняла алюминиевая фляга с чаем, завязался мало-помалу и разговор.
— Просто удивительно, откуда здесь все это, — сказал Олег, досадливо озираясь по сторонам. В глазах его была какая-то детская обида, будто только сейчас он заметил всю ту гадость, которую получасом раньше сам же сгребал под стены. — Ведра, галоши… А около входа — заметила? — автомобильная покрышка. А до ближайшей дороги, между прочим, километров пять, не меньше.
Ксюша зябко горбилась, топила подбородок в воротнике пушистого свитера:
— Люди охотнее всего гадят в местах, обжитых другими людьми. А в местах, которые были для кого-то святыми, гадят с особым трудолюбием и упорством. Так что ничего удивительного не вижу. — Она пожала плечами, осторожно потрогала флягу. — Давай пить скорее, а то спать очень хочется.
Олег будто и не услышал, он уперся взглядом куда-то мимо Ксюши, а может — сквозь нее. И Ксюша устроилась поудобнее, стала терпеливо дожидаться, когда он очнется, когда отпустят его полумысли-полуобразы — отпустят из смутного и нездешнего обратно, к ней.
Такое бывало с Олегом часто. Сперва Ксюша обижалась и злилась, потом тревожилась, а потом поняла и научилась не мешать ему в такие минуты. Бог с ним, пусть… Но все-таки чокнутый он, не от мира сего. А от какого? Что случится, когда выплеснется наконец наружу то, что зреет в нем?
Ксюша искоса поглядывала на Олега. Лицо бледное, узкое; волнистые волосы так светлы, что кажутся седыми; костистый подбородок курчавится мягкой бородкой; в туманящихся смутной мечтой серых глазах танцуют крохотные язычки пламени… Вещий Олег — кажется, так его звали сокурсники?
А снаружи, за толстыми кирпичными стенами, мутившееся с полудня небо наконец-то сорвалось на истомленный предчувствием нехорошего мир гремучими длинными раскатами, давящим дождевым гулом. Могильную черноту, съевшую и болота, и лес, и все вокруг, кололи вдребезги стремительные изломы фиолетового света — слепящего, холодного, злого.
Мелко вздрагивал пол, затравленно припадало к нему слабенькое пламя, ярко и внезапно высвечивались проемы стрельчатых окон с догнивающими остатками прихотливых решеток; плоский занавес мрака, затянувший вход, вдруг проваливался далью стынущих в мертвом ненастном свете лесистых болот — проваливался и возвращался вновь.
Мертвенные электрические сполохи плескали в Олегово лицо бледную синеву и зыбкие изломы теней, искажали его непривычно, пугающе. И Ксюше показалось вдруг, что и не Олег это вовсе, а что-то подло похожее на него, что-то неживое, чужое; что она (усталая, жалкая) покинута здесь, в этом черном, вспыхивающем, тонущем в бешеном ливне мире, — одна, совсем одна среди гремящей, шуршащей, копошащейся жути; и сердце затрепыхалось обреченно, что-то ледяное перехватило горло и обожгло глаза, но тут очнулся Олег.
Он зажмурился, сильно потер лицо, улыбнулся растерянно и виновато:
— Прости, Ксюшенька, задумался я… Сейчас чай будем пить, сейчас-сейчас.
Чай был крепкий и горячий, маленький алюминиевый стаканчик обжигал ладони, и это было очень приятно, но еще приятнее был неотрывный взгляд Олега — внимательный, теплый. Вот так бы почаще, вот всегда бы так! Но может быть, если бы так было всегда, она и не ценила бы этого?
Нет, хватит. Хватит молчать, надо говорить, говорить что-нибудь интересное, а то он снова уйдет туда, в мысли свои, бросит наедине с усталостью и страхом…
Только интересно у Ксюши не получилось. От особенно сильного громового удара, казалось, посыпались трескучим каменным крошевом стены, и она сжалась, простонала с надрывом:
— Господи, и зачем нас понесло к этой старой ведьме?! Так хорошо было в Белополье, так нет, поперлись черт знает куда… И самое обидное — ведь напрасно поперлись, не знает же она ничего, ведь муть плела редчайшую!
Олег улыбнулся — мягко так, ласково, как ребенку глупому; сел рядом; принялся гладить по голове, уговаривать:
— Ну, Ксеня… Ну почему это — зря? Это же не кому-то, это же тебе нужно. И рассказала она много интересного, я нигде такого не слыхал. Сказки про лешего очень оригинальные, и заклятия от злых. Для твоей работы это очень важно, ты этим не пренебрегай.
Но Ксюша упрямо трясла головой:
— Ничего это не важно. И чушь все это. И ничего общего с моей темой — не дохристианское, и не обряды… И это же не народные сказки, это же ее сказки! И вообще, давай спать, в конце концов!
Олег вздохнул, тяжело поднялся — спать так спать. Правда, это оказалось нелегко. Сначала они поругались из-за фонарика: Олег хотел его выключить, а Ксюша не хотела спать в темноте. Олег уговаривал, объяснял, что батарейки сядут не позже, чем через час, что фонарик еще может понадобиться ночью, — не помогло. Потом на них напали комары — как-то вдруг и все сразу, и Ксюша требовала, чтобы Олег их повыгонял, а Олег пытался выяснить, как она это себе представляет.
А потом почему-то оказалось, что спать не хочется. То есть спать не хотелось только Ксюше, и это было обидно до слез: страх остался, и сырость, и комары, и гроза; а сонливость, еще минуту назад казавшаяся невыносимой, сгинула, и вместе с ней сгинула надежда на то, что жуткая эта ночь пролетит незаметно да быстро. А вот Олег, похоже, уснул, он дышит спокойно и ровно, он снова оставил Ксюшу одну, он злой, плохой, бесчувственный.
Господи, ну почему так не повезло в жизни, ну зачем она влюбилась в этого ненормального, вышла за него зачем?! Да, он прекрасный историк, он талантлив и обладает редким для настоящего таланта умением занять достойное положение в науке, в семье — везде. Да, он любит ее, Ксюшу, любит искренне, только странно как-то, не любят так теперь, это, может, в его любимые дохристианские времена так любили. А иногда он бывает так возмутительно нечуток, будто Ксюша для него — ноль. Вот как сейчас: спит, посапывает себе в две дырочки, и наплевать ему, что ей плохо, страшно и одиноко…
Ксюша совсем уже собралась заплакать, как вдруг Олег тихонько спросил:
— Ты не спишь, Ксюш? Тебе нехорошо?
И сразу будто изменилось все, а прежде всего — Ксюшины мысли.
Она вздохнула с облегчением, ткнулась лицом в плечо Олега:
— Как-то не получается заснуть. Но ты не волнуйся, мне хорошо. Очень.
Олег пошевелился, положил ей на голову ладонь, снова притих.
Ксюша выждала немного и вдруг неожиданно для себя решилась спросить:
— О чем ты думаешь? -
— Да все о том же. — Он говорил медленно, неохотно. — О мусоре в храме.
Ксюша подождала продолжения. Не дождалась. Тихонько потормошила Олега:
— Ну и что?
— Да ничего. — Он вздохнул. — Ты помнишь, эта старушка сегодня… Или уже вчера?.. Она говорила, что здесь, где теперь часовня, было языческое святилище. Помнишь?
— Ага, — Ксюша кивнула, ушибла нос о его плечо, пошипела сквозь зубы. — Место падения небесного камня. А при чем…
— Может, и ни при чем… Помнишь, как она говорила? Пришли монахи, ратники, порубили да пожгли идолища, алтарь-жертвенник скатили в болото…
— Думаешь, так и было?
Олег пожал плечами (Ксюша снова зашипела от боли и обреченно подумала, что к утру нос непременно распухнет), сказал безразлично:
— Не знаю. Но похоже на правду. Сказано же в летописи: «Князь Владимир Святой повелел рубить церкви в местах, где прежде стояли кумиры…»
Ксюша растерянно огляделась:
— Да не похоже, чтобы это было построено аж тогда.
— Конечно, не тогда. — Олег примолк ненадолго, заговорил опять: — Первая часовня, кажется, была деревянная, она сгорела. А эту поставили уже после того, как Петр запретил постройку деревянных храмов.
— Откуда ты знаешь?
— Я не знаю. — Голос Олега был бесстрастным и каким-то странным, не его это был голос. — Я просто думаю, что было так.
— Ну, пусть. А при чем здесь мусор?
Тихий, очень тихий Олегов ответ утонул в ужасном ударе грома. Свирепая вспышка ледяного света, ворвавшаяся в часовню, выхватила из мягкого сумрака четкий, будто штампованный профиль Олега, приподнявшегося на локте, всматривающегося в стену напротив. Там, под мокреющей штукатуркой, наливалось чернотой смутное изображение бородатого лица. Ну и что? Ведь и на соседней стене такие же… Или не совсем такие?
Или совсем не такие?
Ксюша заглянула Олегу в глаза:
— Чего ты? Что с тобой?
— Ничего. — Он улыбнулся. — Ты спи, спи…
Не понравилась Ксюше улыбка его, и голос не понравился, и лицо это на стене не понравилось тоже. А еще ей очень не понравились замытый гулом ливня шорох в углу и смутное ощущение исходящего из этого угла пристального недоброго взгляда.
— Олег! — Она вцепилась в его плечо. — Ты ничего не чувствуешь? Тут есть кто-то!
— Что ты, глупая? — Олег погладил ее по щеке, оглянулся по сторонам. Луч фонарика уже заметно поблек, в углах копилась чернота…
— Ну кто же тут может быть? Разве что зверюшка какая-нибудь от дождя забралась. Сейчас мы ее выведем на чистую воду.
Он дотянулся до фонарика, желтый прозрачный луч рухнул на пол, метнулся туда-сюда, и разлившийся под стенами сумрак вдруг ответил злыми красными огоньками маленьких глаз — низко, от самого пола.
Крыса. Крупная, почти черная; вытянулась неподвижным столбиком; злобно таращится на слепящее пятно фонаря…
Истошно взвизгнув, Ксюша отпрянула, вжалась в стену.
Олег коротко оглянулся:
— Ну что ты, что ты! Испугалась? Нашла чего! Да мы ее, паскуду…
Его рука зашарила по полу, нащупала обломок кирпича. Крыса успела шарахнуться за доли секунды до того, как осклизлый кирпич шваркнул по тому месту, где она только что сидела. Горбатая тень шмыгнула к выходу, на пороге запнулась, дернулась как-то нелепо и сгинула в дождевом мареве.
Некоторое время они молчали. Олег снова прилаживал фонарик на полу — как раньше, лучом в потолок; потом гладил Ксюшу по голове, успокаивал. Когда она перестала дрожать и всхлипывать, сказал:
— Давай спать.
Ксюша судорожно покивала, послушно полезла на развороченное лежбище.
Уже оттуда, из-под плаща, спросила вдруг:
— Слушай, а почему нечистая сила так любит заброшенные церкви?
Олег засмеялся — сухо, с трудом:
— Глупая! Вот глупая — крысы испугалась! Спи.
Ксюша зажмурилась, задышала медленно и глубоко. Ей очень-очень хотелось вправду заснуть, и чтобы сразу было утро, и чтобы солнечные зайчики лежали на щербатом полу…
Олег тоже лег, но сперва глянул на то черное лицо на стене.
Да какое там лицо — чушь, просто мокрое пятно на штукатурке. Померещилось…
А вот что крыса перед тем, как под ливень выскочить, обернулась — вот это, к сожалению, не померещилось. Да не беда, если бы просто обернулась. А то ведь она еще и кулачком погрозила…
Олег проснулся внезапно, будто от толчка. Фонарик погас, в часовне стоял невнятный зеленоватый сумрак, и в сумраке этом явственно различалось напряженное лицо Ксюши. Что это с ней? Приподнялась на локте, настороженно прислушивается к чему-то… К чему? Тихо вокруг, только монотонно шумит неторопливый дождь — наверное, кончилась гроза и ливень вновь обернулся скучной моросью.
Олег шевельнулся было, но Ксюша нетерпеливо дернула плечом: тихо! И тут он услышал.
Что-то было там, снаружи, какой-то звук — едва ощутимый, тонущий в вялом шорохе капель, прерывистый, тоскливый, безнадежный… Будто плакал крохотный щенок, запуганный и несчастный. Или это ветер тихонько раскачивал обрывок проржавевшей жести на крыше?
— Что это? — Ксюшин шепот был не громче вздоха.
Олег уже натягивал сапоги:
— Я посмотрю. Не бойся, Ксеня, я быстро.
Когда фигура Олега черным силуэтом вырисовалась в мутном пятне выхода, Ксюша заметила тусклый и мимолетный взблеск в его правой руке. Нож.
Значит, он сам боится…
Снаружи было промозгло и смутно. Мелкая влага сеялась из тонкой пелены высоких туч, сквозь которые огромным неярким пятном просвечивала луна. В призрачных лунных сумерках окружающее было зыбким, но видимым, и Олег с изумлением обнаружил, что болото стало озером, а холм, приютивший часовню, — островом. Да, на славу потрудилась гроза…
А тихие жалобные звуки, выманившие его под дождь, не прекращались. Они стали явственнее, слышнее, и все же Олег не сразу сумел заметить издававшее их существо.
Это был щенок. Маленький серый комочек страха и холода, он копошился в мокрой траве и хныкал, хныкал… Когда Олег склонился над ним, протягивая руки, щенок отчаянно бросился навстречу, заплетаясь неуклюжими лапками в жестких стеблях; вжался в ладони трясущимся невесомым тельцем; заскулил счастливо и благодарно. Чувствуя на пальцах мягкое тепло крохотного язычка, Олег подумал, что щенок еще совсем маленький, сосунок еще, что сволочь какая-то придумала его топить (и, наверное, не одного), но вот — не удалось, вынесли грозовые шальные воды невесть куда, в болота, на сухое…
…Для щенка умостили кубло из Ксюшиного мохерового шарфа, и он скоро перестал скулить и дрожать, затих, только причмокивал во сне — совсем как ребенок.
А вот к Олегу с Ксюшей сон не шел. Олег снова принялся рассматривать темное пятно на стене — странное какое-то, неуловимо разнящееся от остальных святых ликов, едва видневшихся на других стенах.
Да, странное лицо. Странное уже хотя бы тем, что четче прочих различалось оно в неверной призрачной мгле, что было чернее других, что было зыбко изменчивым.
А Ксюша смотрела на щенка. Долго смотрела. Потом спросила:
— Слушай, а какой он породы?
Олег досадливо глянул на нее:
— Не знаю! Подожди… — а когда снова повернулся к стене, загадочное тревожное лицо оказалось мокрым подтеком, бесформенным и скучным.
Наваждение…
Он лег, заложил руки под голову. Муторно и неуютно было ему, в голову лезли непривычные мысли; вещи, никогда до сих пор не интересовавшие, незнакомые, ненужные, стали вдруг беспричинно известными и сомнению не подлежащими. Что-то поселилось внутри, что-то не свое и поэтому страшное. И это лицо, которое то есть, то нет его… И щенок… Чем дальше, тем больше тревожил он Олега, этот звереныш; а собственная недавняя вера в правдоподобность его появления тревожила еще больше.
Олег посмотрел на щенка.
Тот спал, время от времени сильно вздрагивая всем телом, коротко взвизгивая, — видно, снилась какая-нибудь щенячья глупость. А кстати, почему он спит? Почему не скулит, есть не просит? Не голоден? Это возможно?
Ксюша снова тихо спросила:
— А все-таки, какой он породы?
— Дворняжка, наверное, — соврал Олег. Не стоит ее пугать — она и так уже напугана. Будем надеяться, что мамаша не отыщет своего детеныша, что гроза начисто замыла его следы. Будем надеяться, что его родственнички в это время года еще боятся людей. И на нож — тяжелый и крепкий — тоже можно надеяться. Надеяться и не спать…
Ксюша легонько взъерошила Олеговы волосы:
— О чем задумался? Опять о мусоре в храме?
— Да так… И об этом тоже… Кто-то опоганил языческое святилище. И не просто опоганил — обокрал предыдущую веру; использовал место, которому люди привыкли поклоняться испокон веков; использовал, чтобы построить эту часовню, чтобы заставить людей чтить новые святыни и забыть старые… А теперь кто-то опоганил и ее, эту новую святыню. Знаешь, Ксень, есть такое слово — возмездие…
Олег замолчал. Ксюша смотрела на него так, будто впервые увидела:
— Я не понимаю… Так, по-твоему, христианство — это плохо? По-твоему, это мерзкое язычество с его невежеством, дикостью, человеческими жертвоприношениями — лучше? А сам, между прочим, крестик носишь!
Олег скривился:
— Крестик… Ну, ношу я крестик. Это о бабушке память, только и всего. Нехристь я, некрещеный то есть.
Он запнулся ненадолго, продолжил раздумчиво:
— Лучше, хуже… Не можем мы судить о том, что лучше, что хуже. Не можем, потому что ничтожно мало знаем о язычестве, а это — вина христианства. Так ревностно искореняли скверну идолопоклонства, что изувечили культуру дохристианской Руси, причем изувечили безвозвратно. А в оправдание себе измыслили ложь, будто и не было ее, культуры этой, будто до принятия православия прозябала Русь в дикости и мерзости неописуемой…
— А разве не так? — совсем растерялась Ксюша.
Олег почти вскрикнул:
— Не так! Было бы так — была бы наша христианская культура копией византийской. А возьми, к примеру, архитектуру, иконопись. Чувствуется, конечно, византийское влияние, порой — сильное влияние, но и не более того. Нет, Ксеня, христианство приживили к Руси, яко ветвь ко древу, а все прочие ветви отсекли, чтобы жила только эта, новая…
Он снова надолго замолчал. Ксюша, так и не дождавшись продолжения, заговорила сама:
— Вот ты говоришь: языческая культура. Какая же это культура, если даже боги явно заимствованы у других народов? Вот Семаргл из пантеона Владимира 980 года — это же иранское божество. Крылатая собака, покровитель семян и ростков.
— Семаргл… — Голос Олега сочился ядовитой издевкой. — Семаргл из пантеона Владимира… Хитер был, аки змий, князь Владимир по прозванию Красно Солнышко, по другому прозванию — Святый… Хитро выдумал — за десять лет до крещения Руси, готовя оное, учинить реформу язычеству. Зачем? Вместо Рода — великого доброго бога — над прочими богами поставил громовержца Перуна, дабы мрачностью его отворотить мир от язычества, дабы отделить поклонение языческим богам от почитания пращуров, без коего на Руси человек — не человек. И Семаргда, крылатого пса, мудро выдумал меж богами поставить… — Олег говорил, а сам не сводил глаз с пятна на стене (да нет, это все-таки не просто пятно). — Приучить хотел иноземным богам кланяться. Благо, издревле был на Руси похожий обличьем бог Переплут…
А темнеющее под штукатуркой пятно все явственней. проступало чертами человечьего лика, словно бы лик этот таился в глубине постепенно обретающей прозрачность стены, словно бы близился он теперь, креп, копил в себе сумрачную черноту, и она — чернота — изливалась из плоскости каменной кладки, обволакивала, манила скорым пониманием доселе непостижимого, недоступного разуму… И Олег говорил, говорил, взвинчивая себя в непонятном неистовстве:
— Не в том великая вина христиан, что веру свою утверждали, а в том, КАК они утверждали ее. По местам, идеже стояша кумири бога Велеса, поставляли церьквы святому Власию; и с иными богами тако же творили, дабы люд, моленьями на привычном месте привычным богам возносимыми, крепил существо новой, не своей веры, чужой… А монаси, аки волци алчущи ходящи среди людей, оных во скотьи покорный превращали, заповедуя не противиться злу; навий же нарекоша бранно, яко те по словеси монасей суть козлища поганьскыи…
Его голос сорвался на злобный хрип, тело напряглось и дергалось, словно в припадке. Ксюша с ужасом заметила проступившую на Олеговых губах пену и не выдержала, вцепилась в него обеими руками, затрясла изо всех сил:
— Прекрати! Прекрати немедленно!..
Она еще долго кричала что-то пронзительное и бессвязное, прежде чем обмякли закаменевшие мышцы Олега, прежде чем неуверенная осмысленность появилась в его потерявших блеск и глубину глазах.
А потом они лежали молча, крепко прижавшись друг к другу, и Олег гладил Ксюшу трясущейся непослушной рукой, а сам исподтишка и с опаской поглядывал на стену. Но на стене снова был лишь неприглядный грязный подтек и ничего кроме…
Только почувствовав, что Олег немного успокоился, Ксюша осмелилась тихонько спросить:
— Что это на тебя напало такое?
— Не знаю. Устал, наверное, — Олег вздохнул. — Ты прости меня, Ксеня. Закатил истерику ни с того ни с сего… Козел.
Ксюша легонько укусила его за палец.
— Это за козла, — пояснила она.
Снова помолчали, и снова молчание нарушила Ксюша:
— Ты говорил что-то о существе веры. Я не поняла.
— Говорил. — Олег болезненно сморщился. — Не говорил — орал, как взбесившийся…
Он поспешно отодвинулся от снова попытавшейся укусить Ксюши, с неохотой продолжил:
— А существо веры… Это учение одной из первохристианских сект — монофизитов, кажется. Они, понимаешь, считали, что некие излучения молящихся душ (мы бы теперь назвали это психодинамической энергией) как бы подпитывают астральное существо веры или, иначе, — ее тело. Чем больше верующих, чем истовее и согласнее их молитвы — тем сильнее существо веры, тем могущественнее боги. И кстати: по этому учению, когда с утверждением христианства иссякло лишенное молитв и жертвоприношений тело эллинской языческой веры, боги эллинские зачахли и превратились в демонов да бесов, блуждающих поблизости от своих древних храмов.
Ксюша подперла щеку кулачком, пригорюнилась (видно, жалко ей стало красивых мраморных эллинских богов), сказала задумчиво:
— Знаешь, а что-то в этом есть. Ну, вот с точки зрения всяких теорий о биополях и прочем. Или вот крестный ход — он же действительно может вызвать дождь в засуху…
— Может, — усмехнулся Олег.
Ксюша положила голову ему на грудь:
— Ну а при чем здесь?..
— А при том. Христиане ведь не просто ставили церкви в местах поклонения языческим богам, а ставили, чтобы святой, в честь которого церковь, как можно больше походил на своего языческого предшественника. Вместо идолов Рожаниц или, скажем, Макоши (богини животворящего начала) ставится церковь Богородицы. Вместо идола громовержца Перуна — храм громовержца Ильи. Ну а если еще имена похожи (вот как с Велесом — Власием), так и совсем хорошо. Вот… А как все это выглядит с точки зрения учения о существе веры? Объяснять или понятно?
— Это понятно, — вздохнула Ксюша. — Я вот про навьих не очень поняла, что ты хотел сказать.
Брови Олега надломились скорбно, как на замазанных известью ликах:
— Понимаешь, ведь христианские проповедники внушали, что все языческие боги — мерзостные порождения сатаны. И значит, Род-Святовит (это не какое-то сверхъестественное существо или стихия, как прочие боги, а собирательное воплощение предков) — тоже, и навьи — души умерших пращуров — тоже. Это ж до какой степени надо оскотинить народ, чтобы о собственных предках вот так… Ладно, хватит об этом, спи!
Ксюша, закусив губу, рассматривала бледное, нервно подергивающееся лицо Олега. Ох, неладное с ним творится, непривычно он себя ведет. И говорит непривычно. Вот хотя бы про Переплута… Темная ведь история, непонятная совершенно. Имя это поминается несколько раз в источниках христианской эпохи (сетовали священнослужители, что, дескать, по сию пору поклоняются нечестивцы этому самому Переплуту: брагу пьют из турьих рогов, пляшут — одним словом, беса празднуют). А больше сведений о нем нет никаких. Что это за бог был такой, как выглядел — ничего не известно. Кто-то из корифеев, правда, предположил, что Переплут и Семаргл — одно и то же, потому как вместе они нигде не упоминаются. Но это же просто бездоказательная догадка… А Олег так безапелляционно это утверждал, будто и сомнений тут никаких не может быть. Не похоже на него, совсем не похоже. И горячится он без причины, и вспышка эта нелепая… Видно, действительно очень устал. С чего бы?
Уж не от нее ли?
Страшно… Спросить бы, да только как про такое спросишь? Она немножко подумала — как, но ничего путного не придумывалось, в голову лезли всякие неприятные глупости, и неожиданно для самой себя Ксюша вдруг заговорила совсем о другом:
— Слушай, а ведь ты мне так и не ответил вчера… Вот во всяких там сказках, легендах — если заброшенная церковь, так в ней обязательно заводится нечистая сила. Почему?
— Заводится? — Олег скосил на нее влажно блеснувший глаз. — Может, и заводится. Только что прикажешь считать нечистой силой? — Он отвернулся. — Давай утром об этом поговорим, Ксеня. Плохая это тема для ночного разговора, честное слово — плохая.
Ксюша повздыхала невесело, однако спорить не стала — завозилась, примащиваясь поудобнее, ткнулась носом Олегу в щеку (это вместо «спокойной ночи») и вскоре заснула.
Она спала спокойно, только время от времени сильно вздрагивала всем телом — совсем как свернувшийся в кубле из мохерового шарфа звереныш.
А кстати, как он там?
Олег приподнялся — осторожно, чтобы не потревожить Ксюшу; вгляделся в прозрачный сумрак. Ничего, спит звереныш, хотя шарф ему явно маловат: передние лапы не помещаются. Странноватыми показались Олегу эти лапы, слишком длинными для такого тельца. И вроде согнуты они как-то не так, и толстые очень, и форма у них какая-то несообразная… Хотя… Черт его знает, как должны выглядеть лапы маленького волчонка…
Олег твердо решил не засыпать больше в эту ночь. Почему? Этого он и сам не знал. Как не знал и того, на секунду ли прикрылись его изнемогшие в тяжкой борьбе с сонливостью веки или прошло несколько часов, прежде чем удалось разлепить их вновь. Последнее, пожалуй, вернее.
Потому что в часовне снова все изменилось.
Исчез смутный вкрадчивый полумрак; исчезла затхлая сырость; даже комары исчезли, прекратили свое выматывающее душу нытье. Воздух сделался холоден, резок; светлее не сделалось, но окружающее непостижимым образом стало доступно зрению — все, до мельчайших подробностей.
Может, уже утро? Нет…
И что-то еще, какая-то тревожная перемена затаилась совсем близко, вот тут… Какая? Олег понял это не сразу, а когда понял, сердце ледяным комом оборвалось в его груди.
Ксюши рядом не было.
Олег вскочил, взгляд его заметался, зашарил вокруг. Безрезультатно.
Нету ее в часовне, нету, нету… Господи, да где же она?!
Стоп.
Давай-ка без новых истерик. С чего ты, собственно, всполошился? Мало ли зачем человек может выйти ночью… Ночью. Среди бесконечных болот. Встать тайком, не разбудив близкого человека, которого уже давно перестала стесняться; встать и выйти туда, наружу, где страшно. Это Ксюша-то? Черта с два!
Олег снова беспомощно огляделся, позвал — сперва тихонько, потом сорвался на крик:
— Ксеня! Ксенюшка!
Не отвечает. Зато завозился в своем кубле волчонок, заскреб лапами, поднимаясь. Да нет, какой там волчонок… Огромная черная тварь нелепо и жутко вскинулась над полом, сверкнула железным оскалом.
Олег медленно пятился, пока не почувствовал затылком набухшую ледяной влагой штукатурку. Тело сотрясала омерзительная мелкая дрожь, оглушительные удары сердца взламывали грудь и виски, между лопатками потекло холодное, липкое. «Вот и довелось испытать настоящий ужас», — промелькнувшая мысль поразила своей нелепостью и, как ни странно, немного успокоила.
А это, вздыбившееся (и ни названия ему, ни имени не подобрать!), постояло, дергая тяжелой остроухой головой; неуклюже шагнуло, опираясь на бесформенные, негнущиеся передние лапы… И вдруг круто осело назад, выпростало их из-под себя, и развернулись они огромными черными крыльями, взмахнули, погнали по часовне волны неожиданно горячего и плотного ветра. С сиплым шипением чудище обернуло к Олегу щерящуюся хищную пасть, полыхнуло в лицо мрачным багровым пламенем глаз, и вновь невыносимая жуть ледяными тисками сдавила Олегово горло: он понял.
Так вот ты какой, бог Переплут, славянское подобие крылатого пса Семаргла! И ведь уже случалось видеть на старинных орнаментах, даже среди барельефов на стенах древних православных храмов двулапое, двукрылое собакоголовое существо. Но, не зная наверное, ты ли это, не зная сути твоей, разве можно было угадать, что пращуры видели в тебе не пса; что треугольнички, часто изображаемые рядом, — это не символы нарождающихся ростков? Ведь острыми бывают не только ростки…
Нельзя, нельзя познать историю, хитроумно складывая жалкие осколки безвозвратно разбитого в убогую мозаику, где зияющие пустоты заделаны известным, но неуместно чужим. Чем так — лучше никак.
Страшно, как страшно! Все ближе железнозубый оскал древнего чудища, смрадные выдохи уже обжигают лицо… А где-то снаружи, в мире невесть почему восстающих от тысячелетнего небытия мрачных и темных сил — Ксюша. Беспомощная, беззащитная, одна. Господи!
Что это? Показалось или замерла, отшатнулась надвигающаяся тварь?
Имени Господа испугалась? «Вот так и становятся верующими», — снова до нелепости неуместная мысль… А пальцы уже рвут рубаху, обшаривают грудь в поисках бабушкиного крестика. Маленький кусочек почернелого серебра, помоги, помоги, спаси!
Не спасет. Затряслось при виде его исчадие прошлой веры, но не от страха — от хриплого клокочущего рыка-хохота. Крест без искренней веры не защита — кощунство. Хотел оборониться — сделал хуже, чем было, вконец озлил древнего. Нехристь, превративший освященный крест в бездельное украшение… Кощунство. К вере отцов равнодушный и к прародительской вере почтителен быть не может. Нельзя обороняться непонятным, нельзя!
А чем можно? Ножом? Может быть, подступившее уже почти вплотную чудище не бог — неведомый зверь из плоти и крови? Мало ли что может водиться в этих дремучих болотах. Может, пращуры творили своего Переплута с натуры?
Зверь…
А лик на стене? А грозившая с вечера кулачком крыса? Нет, не зверь это, не бывает зверей с железом в алчущей пасти.
Значит, бессилен против него нож. А хоть бы и не так — все равно ведь нету его, ножа; он остался на полу возле их с Ксюшей ложа, не достать его… Так что, смерть?
А Ксюша?! Нет, нельзя, не хочу! Думай, ты, кретин, делай же что-нибудь, сейчас будет поздно!!! Ведь это же злой! Вчера (помнишь?) старушка, заклятия против злых… Ну, ты же помнишь, давай!
Почти расплющиваясь о стену в безнадежных попытках отшатнуться от жаркого оскала, от парализующих волю кровавых глаз, Олег забормотал услышанное вчера. Губы его немели, отказывались повиноваться, голос постыдно и жалко срывался на всхлипы, но он шептал, плакал, бредил:
«Ты, неведомый, смутный,
Не подходи, стой.
Яви свою суть,
Стань сам собой,
Ты, злой!
Сам на себя свое зло
Обороти.
Змием, свой хвост угрызающим,
Будь, будь.
Дымом развейся, не заступай
Путь, путь.
Уйди от меня, уйди,
Сгинь, сгинь, пропади!
Честному — честь,
Честному — плоть,
Честному — жить.
Злобному — зло, зло!
Пропади!»
А чудище не хочет сгинуть-пропасть. Наоборот, оно словно бы еще выросло под Олегову скороговорку, еще отчетливее забугрилось могучими мышцами… Да что же это, почему?!
А почему ты решил, что должно быть иначе? Почему ты решил, что можешь знать, кто был злым, кто — честным для выдумавшего произнесенное тобой? На что ты посмел рассчитывать, снова бессмысленно воспользовавшись плодами не своей мудрости? Дурак, дурак!
Конец.
Вот это уже точно конец.
Смерть.
Скорей бы, скорей, чтоб закончилась эта пытка ожиданием неминуемого…
Ксеня, Ксенечка, бедная моя… Да скорей же!
Почему оно не двигается? Стоит, огромное и непобедимое; стоит совсем рядом, вот здесь; раскинуло крылья… И не двигается. Стережет?
Загнало в угол и не выпускает, ждет. Чего, чего еще дожидается эта гадина, паскуда, сволочь проклятая?!
Олег не заметил, как бессвязный бред его мыслей прорезался остервенелым криком, как животный ужас сменился звериным бешенством, и бешенство это неосознанно, помимо воли швырнуло его вперед — бить, убивать, рвать в клочья зубами и пальцами.
Что именно произошло потом, он понял, только когда выскочил из часовни, когда замер на миг, озираясь растерянно и безумно.
Собственно, не произошло ничего — Олег проскочил сквозь стоящее перед ним, не встретив помехи: проклятая тварь оказалась бесплотной. Только вот где он оказался, промчавшись через неведомое? В своем ли он мире теперь?
Вроде все то же вокруг, а вроде и нет. Огромная луна так же нависла над болотом, разлившимся широкой угрюмой водой; все так же легок и чист ветер; все так же тихо кругом. Только что-то было иным, что-то ускользающее, ничтожное, но бесконечно важное, главное…
Шелест травы под ногами — не тот шелест, странный он, непривычный. Не та трава. Вкус воздуха диковен, ноя — и воздух не тот. Даже тишина не та — не бывает такой тишины.
А главное — там, откуда вырвался Олег, не было Ксюши. Здесь же она была, но была непостижимо — везде. Ее волосами пахли стелящиеся под ноги травы; лунные блики мерцали в воде, как мерцали бы в ее глазах; осторожный ветер постанывал тихо, но слышимо, как постанывает она, когда во сне видится страшное, но проснуться нет сил…
Некоторое время Олег стоял, настороженно и недоуменно всматриваясь, вслушиваясь, пытаясь понять и не понимая. Потом нетвердо и робко шагнул было к воде, но тут же вскрикнул, крутнулся на месте затравленным зверем. Сзади…
Нет, показалось. Это просто шевельнулась своя же тень, подаренная призрачным лунным сиянием. Бесплотная жуть не погналась, она осталась в часовне. Если осталась вообще.
И снова пришлось постоять, пока не успокоилось сорвавшееся в бешеную скачку сердце, пока не унялась дрожь в омертвелых ногах. И снова осторожный шаг — подальше от часовни, к воде. Потому что стоять страшно и нельзя, потому что надо идти, надо искать, искать…
Олег облизнул сухие горькие губы:
— Ксеня… Где же ты, Ксеня?
И словно в ответ на это, еле слышимое, прямо перед ним с гулким тяжелым всплеском взметнулась из неглубокой воды драконья голова на короткой и толстой шее. Суетливые ручейки шустро сбегали с грубой замшелой чешуи; огромные круглые глаза мерцали тускло и холодно; судорожно подергивающиеся ноздри со свистом втягивали стылый промозглый воздух…
Глупо, как глупо было надеяться, что прошлое ожило, лишь чтобы напугать и оставить в покое! Ничто еще не кончилось — это только начало.
Страшный рывок за ноги швырнул Олега навзничь в траву — будто выдернули из-под подошв землю и будто она принялась тяжело проворачиваться под упавшим, царапая ему лицо жесткими стеблями. Упираясь кулаками, напрягшись до хруста в костях, Олег сумел изогнуться, увидеть: то, крылатое, появившееся первым, уже здесь. Вцепилось зубами в Олегову тень, урчит, упирается, тащит за нее, как за продолжение ног — обратно в часовню… А потом окружающее вдруг полыхнуло в глаза неистовым пламенем, рассыпалось искрами и погасло.
Обморок продолжался недолго, но когда Олег снова обрел возможность видеть и понимать, поблизости уже не было ни крылатого волка, ни вынырнувшего из болота ящера.
И Ксюши не было.
А были стены часовни вокруг, земляной захламленный пол, полумрак, знобкая сырость — и все. Так может быть, только что пережитый ужас — просто нелепый сон?
Нет.
Олег не смог бы объяснить, откуда оно взялось, это ясное осознание реальности произошедшего, — просто оно пришло и не оставило ни надежд, ни сомнений в своей безошибочности. Что-то еще должно было произойти; что-то, к чему случившееся было только прелюдией.
Олег торопливо забарахтался: встать, успеть встретить назревающее так, как подобает человеку встречать судьбу. Стоя. Но он сумел только приподняться и сесть, привалившись к стене. На большее не хватило ни сил, ни времени.
Теперь страшное случилось с полом.
Почти посредине часовни вспучивался округлый бугор, будто что-то прорастало там, рвалось наружу, и спрессованная щебнистая земля в треске и стоне медленно поддавалась этому настойчивому стремлению.
Вот бугор лопнул, разбрасывая обломки кирпича, комья глины; и из вершины его выпятилось непонятное, заостренное, будто бы впрямь непомерный росток проклюнулся.
Росток…
Тяжкий островерхий шлем, а под ним — усатое лицо с резкими недобрыми чертами, с залитыми чернотой ямами вместо глаз… И вот уже весь отягченный непомерными мускулами да обильным вооружением идол встал, вознесся шишаком к неблизкому потолку. Часовня невесть откуда наполнилась запахом гари и едким дымом. Кашляя, задыхаясь, утирая слезящиеся глаза, Олег следил, как дым этот струйчатым саваном обвивает идолище, как втягивается в многочисленные щели, исчертившие его черное, словно обугленное тело и оно на глазах светлеет, наливается цветом и крепостью вымытого влажными ветрами древнего дерева. Все четче проступали подробности тонкой резьбы, уродливый нарост у подножья оформился в прижавшуюся к ногам божества давешнюю крылатую тварь, и воздух снова стал чистым.
А потом с гулом лопнула стена в дальнем углу и неведомая сила выбросила из-под нее три белесых каменных глыбы. Они тяжко прокатились по полу, сами собой сложились, образовав голову виденного Олегом в болоте пучеглазого ящера. Сложились не прочно — видно было, что многого не хватает.
Смутно, муторно было Олегу. Страх, казалось, уже навсегда въевшийся в душу, ненасытным клещом высасывал нищающий мыслями разум и вместе с тем наполнял его новым, каким-то беспричинным знанием сокровенной сути происходящего.
Олег знал (не предполагал, не догадывался, а именно знал), что деревянный кумир — это Перун; что был он в незапамятные времена повален, сожжен и сброшен в яму, ставшую потом фундаментом часовни. Знал: Перуновы глазницы пусты потому, что два огромных рубина — очи идолища — были украдены ниспровергшим его священником. Знал: священник этот погиб, когда в едва достроенную часовню с безмятежного утреннего неба ударила карающая молния — ударила и сожгла во мгновение ока (в те времена древние боги были еще достаточно сильны искренней верой, чтобы повелевать стихиям).
А еще Олег знал, почему приник к ногам Перунова идола Переплут; и что кроме этого, деревянного, были здесь и каменные идолы — тоже знал. Идолов этих раздробили и ввергли в болото…
Нет, не так.
Болото тогда было озером. Но ко времени строительства новой часовни оно усохло, исторгло из вод своих останки былых богов, и те, что покрупнее, заложены были в фундамент да стены — не из-за нехватки камня, а в знак торжества над старым. В том числе и останки этого ящера… Ящера? Ну да, ведь это и есть имя его — Ящер!
А еще Олег знал, почему он все это знает. Потому, что снова глядело на него из стены все то же лицо… Да нет, не одно оно там, их много, вот только трудно уловить, распознать, понять. Они изменчивы, они смутны.
Хмурый лик, недоступно пониманию глядящий на все четыре стороны света разом, и множество меньших, которые ниже, которые совсем не похожи на него, но — одно целое с ним… Не бывает так, этого же быть не может!
Но вот — есть…
А незримое присутствие Ксюши все явственнее. Неровное трудное дыхание, жалобные стоны-всхлипы — знакомые тревожные отзвуки ее нередких безрадостных снов… (Снов? Не в ее ли сне оказался он, промчавшись сквозь бесплотную нежить?)
И что-то еще.
Нет, это не звуки, это словно поднимается из самых глубин души, измочаленной страхом за Ксюшу и за себя. Голос? Или
голоса? Голоса.
Слитные и согласные. Крепнут, завораживают, подчиняют, вопрошают сурово и властно, и нет сил ни промолчать, ни спросить о своем…
— ДОСТАТОЧНО ЛИ ТЫ ЗНАЕШЬ ТЕПЕРЬ, ЧТОБЫ ПОНЯТЬ ГЛАВНОЕ?
Главное…
Олег понял уже, какие силы властвуют над Ксюшей и ним в эту ночь, но это ли главное? Может, и нет. Тогда что? Они ждут чего-то, на что ради Ксюши должен решиться Олег. Ждут. Не хотят объяснить, хотят, чтобы догадался сам. Чего же могут ждать от него эти позабытые боги? Может быть… Да, наверное, так: боги ждут жертвы. Вот оно — главное.
— ТЫ ПОНЯЛ. ГОТОВ ЛИ ТЫ?
Готов ли Олег на жертву во имя Ксюши? Ненужный вопрос… Что у него есть ценного? Бабушкин крестик? Рассудок, зрение? Жизнь? Пусть, пусть забирают все, была бы только Ксюша жива и счастлива!
— ГОТОВ ЛИ ТЫ НА СТРАШНУЮ ЖЕРТВУ?
Да, и на это, неведомое, — тоже! Ради нее — да!
— ТЫ ВЫБРАЛ СВОЮ СУДЬБУ… ВИТЯЗЬ.
И снова окружающее метнулось в глаза яростной вспышкой, а наступившая после тьма убила чувства и ум.
Больно, больно! Гложет, выгрызает глаза нежданный свирепый свет.
А вокруг — страшное, но его невнятный образ, не успев родиться, расплывается, тонет в кровавых слезах. Оно невидимо, это страшное, но оно здесь, его выдают гул, лязг, тревожные всхрапы; его выдают холодные хваткие руки, которыми оно вцепилось в локти и плечи Олега.
Ведут. Не грубо, но властно. По колкому, плотному и упругому. Сквозь дышащее, лязгающее, всхрапывающее. Куда ведут, зачем? Да, в общем, понятно зачем. А если так, то не все ли равно куда?
Что-то тяжело и мягко ударяет в грудь, осыпается под ноги. Ступня вдавливается в ломкое, склизкое. И еще раз, и снова… Что это, что?
Как понять, если зрение съедено светом?
Свет…
Кажется или он меркнет, слабеет? Кажется. Он ведь и не был ни ослепительным, ни яростным; он был слаб и тускл; он набросился на не готовые к отпору глаза с поспешностью злобного труса, этот свет — напакостивший, но слишком немощный, чтобы вредить всерьез. И вот уже можно приоткрыть захлебнувшиеся жгучей краснотой веки. Приоткрыть и не вскрикнуть от боли. И видеть.
В слезах не было крови. Кровь была и есть в небе, ею заплывают высокие тучи — медленные, бессильные, словно безнадежно израненные покорные звери. А еще кровь расплывается бурым и алым в тяжкой, пугающе недвижимой воде озера, которое впереди; и там же, в озере, смутно скользят растерзанные туши туч. В их обреченном скольжении неуместно незыблемыми кажутся низкий островок (черный холм в луже небесной крови); утвердившиеся на нем причудливых, неясных еще очертаний столбы…
Три столба. Высокий, тревожащий взгляд своим неестественным наклоном, и два поменьше. Три четких сгустка мрака на алом. И что-то еще есть там, между ними, — низкое, бесформенное; скорее угадывающееся, чем видимое; пугающее смутно и беспричинно. Лучше не смотреть туда, лучше смотреть под ноги, по сторонам…
А под ногами — трава, упругая и густая. А по сторонам — пурпурные стены плотно сдвинутых высоких щитов, а выше — лица. Вислоусые и бритые, бородатые и гладкобородые, молодые и старые — разные. Но есть, есть в них что-то братски роднящее. Глаза. Не цвет — взгляд, в котором тревожное ожидание и надежда.
А выше, над лицами, — густой лес высоких копий. Таких высоких, что мнится: это они, достав до низкого неба, искровенили его острым железом.
Воинство. Многое множество, гулко звучащее выдохами, конскими всхрапами, бронным лязгом, могучим гудом сдержанных голосов. Непомерное чудище, копейной щетиной подпершее тучи; кровяной щелью раздвинувшее себя, чтобы пропустить в последний путь одного.
Ведут.
Сквозь многолюдье, где каждый теперь не вполне человек, потому что все они — единое. К берегу озера торжественно и неспешно ведут двое.
Длинные рубахи сероватого полотна обвисают на их костлявых плечах; перехваченные ремешками волосы сивы и скудны; белые прозрачные бороды невесомо полощутся в порывах несильного ветра; глаза старчески стекленеют в глубокой тени, копящейся под косматыми кочками бровей. Но хватка жилистых длиннопалых рук не по-стариковски прочна, а обутые в стоптанную замшу ноги шагают твердо, размеренно.
Плывут, плывут по сторонам стены щитов; и оттуда, из-за них, нет-нет, да и бросит невидимая рука букет тусклых болотных цветов, и он, мягко ударившись об Олегову грудь, осыпается под ноги путаницей вялых хрустких стеблей. И плывут, плывут по сторонам лица — суровые неулыбчивые лица воинов, пришедших Страшной Жертвой задобрить грозных своих богов для удачи в скором набеге. Набег… В чьи земли? Каким племенам ждать к себе эту железную рать? Или не племенам — временам?
Не нашим ли? Нелепая, дикая мысль, прочь, прочь!
Что будет дальше? Берег. У берега — челн, узкий и низкий.
Лишь ступив на зализанный озерными волнами серый сырой песок, Олег понял, почему так четко ощущалась упругость и колкость травы, почему вздохи людей и ветра воспринимались не одним только слухом. Он гол и бос, лишь на голове чувствуется смутной тяжестью… что? И озеро услужливо подсказывает дробными бликами отражения: венок из желтых цветов.
Ввели в челн (ледяная шершавость мокрого дерева под ногами). Кто-то вошел следом, оттолкнулся от берега, спокойными несуетными взмахами погнал долбленое дерево к черному острову, к силуэтам столбов (или колонн?), к страшному, которое между ними. И сразу — будто слитный троекратный гром обрушился позади. Под гулкий грохот щитов тысячегла-сое «Слава! Слава! Слава!» — и вновь тишина.
Олег не обернулся ни на неведомого перевозчика своего, ни на заставивший вздрогнуть боевой выкрик затопившего озерные берега воинства (чувствовал, что оборачиваться нельзя) и потому успел разглядеть, как впереди, на острове, мелькнуло что-то невысокое, белое. Мелькнуло и сгинуло…
Муторно проскрипело по песку округлое днище. Вот и все. Остров. И вновь на плечо ложится твердая властная ладонь, подталкивает: иди! Шаг через замшелый борт, в неглубокую ленивую воду. И еще шаг. И еще.
Приносящие жертву остались на берегу, и приведшие жертву остались на берегу, и челн уже отчаливает от острова, оставляет наедине с выбранною судьбой. Нужно идти. Без провожатых, без принуждения, по доброй воле дать свершить над собой то, для чего ты приведен сюда. Ты ведь знаешь, зачем решился на это…
А столбы уже рядом. Вот только столбы ли это? Как бы не так — столбы… Непомерной тяжестью нависает над головой четвероликое идолище, белокаменный кумир, смотрящий на все страны света с надчеловеческой высоты своей. Нет, не смотрящий — плотно сомкнуты веки хмуро бесстрастных длиннобородых обличий. Кто это, кто? Род?
А невдалеке (десяток шагов — и достигнешь) воплотился в рубленом дубе гневный повелитель грома, грозы и военной удачи Перун, сверкающий из-под островерхого шлема мрачным пламенем драгоценных алых анфраксов-очей; и крылатая бестия Переплут, высеченный из Перунова дерева, приник у ног его — бог воинской хитрости, быстроты, бог скорой смерти, живущий в летучем железе, похожий на божество плодородия не более, чем наконечник стрелы на новорожденный росток. А рядом с ними щерится в багровеющее небо длиннозубый криволапый Ящер — недоброе божество текучих вод и бездонных болотных хлябей…
Капище.
Странное капище.
Как, почему оказались вместе пресветлый Род-Святовит и самые мрачные из славянских богов?
Хочешь знать? Тогда отбрось тяготящую разум книжную мудрость, причудливые, но мертвые замки которой выстроены на ничтожных песчинках — жалких остатках истины. Вспомни. Ты же можешь, вспомни!
…В самом сердце бездонных и бескрайних болот, на потаенном островке, со времен столь древних, что древность эту человеческий разум не вполне способен представить и уяснить, стоял почитаемый окрестными и отдаленными племенами кумир Святовита-Рода, великого и мало доступного пониманию божества. Дни рождались, жили, умирали в закатных муках, на смену им приходили ночи, и вновь занимались дни, а он все стоял и стоял, и казалось: так будет всегда.
Но пришла ночь — холодная, ненастная, злая, — когда в пламени и громе великом рухнул с беснующихся небес железный камень. Слепящей молнией впился он в островок, пошатнул рукотворное воплощение Рода, землю расплескал, будто воду; и там, где он упал, ударил бурный родник, в единую ночь оборотивший болото озером.
Долго размышляли мудрейшие над смыслом знамения; вопрошали навьих; ходили искать совета к ближним и дальним соседям. И придумали поставить на острове идолы повинных в свершившемся богов — бога грома да пламени небесных, и бога летучего стремительного железа, и бога вод. Поставили, чтобы задобрить жертвами, а главное — чтобы пред испытующими очами старшего божества впредь не смели они небо ронять на землю и смущать водной зыбкостью твердь…
…Сдержанный гул голосов на берегу окреп, пророс недовольством — так прорастает злаками жирная пашня. Олег встряхнулся, отгоняя сумеречные виденья: нельзя медлить, надо идти. Всего-то пути и осталось с полдесятка шагов.
Потому что не дальше чем в полудесятке шагов придавила собой давным-давно дрогнувшую, отшатнувшуюся от нее землю огромная глыба небесного железа, очертаниями схожая с неглубокой массивной чашей.
Конец пути. И жизни — тоже конец.
Олег шагнул, не в силах оторвать цепенеющий взгляд от алтаря, внушающего темную жуть своей непричастностью к привычному миру; подошел, уперся животом в неровный зубчатый край, оплывающий сукровицей ржавчины. Ощущая промозглый холод стылого металла, скользнул ладонями по следам давних ударов молота, довершавших задуманную природой форму небесного подарка; погрузил пальцы в мягкий невесомый пепел, засыпавший жертвенник.
Пепел.
Что жгли здесь в угоду богам? Только злаки да птичьи сердца или?..
Первый ли раз увидит этот алтарь Страшную Жертву?
Мертвая тишина, внезапно рухнувшая на озерный берег, и едва ощутимый шорох за спиной (здесь, совсем рядом) будто ножом полоснули по изнемогающим нервам. Олег обернулся, вжался спиной в шершавую прохладу железа.
Откуда взялась эта приближающаяся стройная фигурка? Будто возникла из ничего и вдруг; будто выпустил ее из себя белокаменный идол Рода. Жреческие фокусы… (Что-что? А, это где-то на задворках околдованного сознания проснулся наконец ученый скептик двадцатого века. Не поздновато ли?)
А она подходит, эта женщина непривычной, внутрь себя обращенной красоты. Светлые-светлые серые глаза; почти белые волосы; матовая молочная кожа… И недлинная рубаха прозрачного крапивного полотна (такое в Царь-граде ценят наравне с шелком-оксамитом) столь же бела, легка, воздушна, как и не скрываемое ею упругое юное тело. Мягко, невесомо переступают по твердой кремнистой земле беззащитные ступни длинных точеных ног; ближе, все ближе это отрешенное лицо с тонкими, будто каменеющими чертами… В нем есть что-то волнующее, знакомое; и можно было бы понять, что именно, если бы не отвлекал внимание дико не вяжущийся с хрупкой и чистой женственностью сжатый в правой ее ладони огромный железный серп — хищный, зазубренный, буреющий обильной ржавой коростой.
Подошла вплотную, кончиками пальцев толкнула в грудь, и Олег безвольно лег спиной в нежный ласковый пепел алтаря, не сводя глаз с готовящейся к совершению таинства жрицы.
Она не торопилась.
Плавно, будто танцуя, трижды обошла вокруг, протягивая ржавое железо к ликам богов, шепча им что-то неслышное. Потом неожиданно резко вспрыгнула на край жертвенника и замерла.
Олег знал, что его ждет, знал хорошо, будто не раз видел такое, будто уже примерял на себя тяжесть предстоящего: смогу ли? И больше всего он испугался теперь, что жажда жизни победит разум и волю; что терзаемое тело выйдет из повиновения и станет бороться.
Напрасный страх. Премудрые боги точно знают, где ими положен предел человеческим силам. Едва коснувшись спиной алтаря, Олег понял, что не может шевельнуться, будто что-то невидимое держит его надежнее всяких пут. Все, больше он не подвластен себе, а подвластен одной лишь судьбе своей, глядящей на него из холодных глаз молодой жрицы, спокойно стоящей рядом.
Без сил, без мыслей следил за нею Олег, а она, помешкав в недолгом раздумье, порывистым движением сорвала с себя рубаху (это чтоб не замарать в крови драгоценную ткань), склонилась; закусив губу, обеими руками нацелила в Олегову грудь иззубренное жало своего серпа. И когда холодное безразличие в ее глазах сменилось напряженной сосредоточенностью, Олег, холодея, понял, почему что-то знакомое примерещилось ему в этом лице.
Ксюша.
Да, это Ксюша.
Так, значит, вот что такое Страшная Жертва… Не кусок кровавого мяса нужен богам; другое им нужно, совсем другое…
А тупое железо уже вдавливается в грудь — в треске рвущейся кожи, в горячих волнах пронзительной боли, глубже, глубже, и боль вызревает, звереет; булькающим потоком выхлестывается из груди теплое, липкое, заливает шею, подбородок, и бульканье это прорывается вдруг сухим хрустом взламываемых ребер… Больно же, больно! За что, Ксеня, за что?! О боги, как мерзостно он воет, какие гнусные истошные вопли…
Кто — он? Это же ты, ты визжишь, как свинья под ножом, прекрати, перестань, тряпка, животное… Бо-ольно-о-о!!!
А она будто и не слышит криков, она вся поглощена своим непростым делом. Отбросила серп, опустилась на колени, внимательно вглядывается во вспоротое, дымящееся красным (да скорее же, ты, скорее убей!).
Осторожно просунула ладони в липкое месиво — туда, где самое сердце беснующейся боли…
И вдруг вскинулась всем телом, вырвала из Олеговой груди эту боль.
И понеслись немыслимым вихрем в стремительно гаснущих глазах Олега воспаленное небо, сочащееся горячечной ало-стью; и трепетный комок, высоко-высоко вознесенный в Ксюшиной руке; и чистая кровь, обильно стекающая по этой руке на нежное плечо, срывающаяся крупными каплями с твердых острых сосков… Но алое кануло в черноту, и последним проблеском уходящего мира была исполненная бездонной мучительной жалости синева за открывающимися каменными веками Рода — в бесконечной вышине, далеко, далеко, далеко.
А за лесами вставало солнце. В теплом и чистом золоте рождался новый день — спокойный и ясный.
И в затерявшейся среди болот часовне проснулась Ксюша. Не в силах встать, не в силах снова заснуть она сладко щурилась, следила, как не спеша наливаются светом солнечные пятна на сырой ущербной стене, как вспыхивают-переливаются алмазным крошевом пылинки в лучах, протянувшихся сквозь ветхое плетение оконных решеток. Ушедшая ночь помнилась ей лишь какими-то смутными страхами, глупыми серыми снами, нелепыми и смешными теперь.
Все было так, как хотелось. Вот только Олега не было рядом, но мало ли куда человек может выйти утром… Долго потом не могла Ксюша простить себе, что не сразу встревожилась, а встревожившись, не сразу решилась звать и искать.
Олег был близко.
Ксюша увидела его, как только выбежала под ласковую голубизну посветлевшего неба, — увидела, как он лежит, ткнувшись лицом в жухлые, нездоровые травы, и бурая болотная дрянь суетливыми ручейками выдавливается из-под его груди…
Трудно, очень трудно было перевернуть его. Пальцы скользили, срывались, никак не могли уцепиться за скользкое от влаги голое (почему голое?!) тело. Но Ксюша все же справилась, смогла и плакала потом, обтирая жидкую грязь да подсохшую кровь со страшных багровых рубцов (откуда они у него, Господи, как же это?!), и комары, вспугнутые с обильной легкой поживы, ныли-плакали вместе с ней.
А потом Олег очнулся и, увидев ее над собой, шарахнулся вдруг с жалким затравленным взвизгом.
Он приходил в себя медленно, трудно; и даже когда вроде бы совсем уже успокоился, продолжал упорно молчать о том, что случилось ночью.
А потом как-то нелепо отыскалась в часовне его одежда: она, оказывается, валялась грудой на самом видном месте. Ксюша, выбегая, никак не могла не наступить на нее, но — вот бывает же так — даже не заметила… Одевался Олег суетливо, не попадая в рукава; долго прыгал на одной ноге, запутавшись в штанине; и все понукал, торопил Ксюшу — непривычно резко, со злыми слезами в голосе: «Да быстрее же!.. Собирайся скорей! Пошли, пошли отсюда…»
И Ксюша заметила вдруг, что волосы его больше не кажутся седыми: они теперь такие и есть. И еще она заметила, что нет на Олеге крестика, а там, где он обычно висел, вздулся воспаленными шрамами странный знак: окружность, перечеркнутая крест-накрест. Где-то она уже видела такое, но где? В книгах о старинных орнаментах, что ли? Или в этнографических атласах? Нет, не вспомнить сейчас…
Когда они собрались наконец уходить, окрепшее солнце уже навалилось на землю плотным неласковым зноем. Небо было безоблачно от горизонта до горизонта, и тем нелепее, тем страшнее показалась ослепительная молния, ударившая в болото, как только Олег показался на пороге часовни.
И Олег пошатнулся, вскрикнул — пронзительно, дико. В прозрачной бешеной вспышке снова привиделась ему взметнувшаяся в угрюмое небо окровавленная рука; привиделись синие, непостижимо живые глаза на каменном мертвом лице. Тупой болью ответил видению выжженный на груди знак, и Олег понял. Понял, что не властен более над собой, что не себе отныне принадлежит. Боги, боги, за что, почему именно я?!
А кто? Кто из бывавших в этой часовне? Священники? Бездумно верующие крестьяне? «Сгинь, изыди, нечистый дух!» — и бежать. Или, может быть, те, кто вырисовывал похабщину поверх ликов святых? Вот ведь в чем она, главная твоя беда: за бесконечно долгие годы ты оказался первым, кто сумел впустить ЭТО в себя…
Олег улыбнулся горько и скорбно; мутно глянул туда, где все еще пузырилась вскипевшая под ударом молнии торфяная жижа.
Значит, это там…
Ну что ж, он все понял. Он достанет, выкатит из болота древний небесный камень, великую святыню минувшего. Достанет. Выкатит. Чтобы вновь стояла она здесь, на этом холме, — как давно, как прежде. Он исполнит волю богов, исполнит ценой каких угодно усилий и жертв.
Жертв… Каких?
Каких подношений потребуют восставшие от тысячелетнего оцепенения божества? Удовлетворят ли их обугленные злаки и мягкий пепел ритуальных хлебцев?
Олег не знал этого.
Бесконечная жалость, которую он успел разглядеть в глазах Рода, неожиданная человечность этих глаз… Да, это внушало надежду на лучшее, вот только…
Могут ли предки из жалости быть жестоки к потомкам своим?
Этого Олег тоже не знал.
Он знал одно: на счастье ли, на горе ныне живущим, но должна свершиться воля древних богов, потому что теперь пробил их час — час прошлой веры.