Я пожал плечами:

- Молодость, старость... Что, собственно, меняют эти понятия, если не принимать в расчет, что у одного времени чуть больше, чем у другого. По сути, будущего ни у кого нет.

- Извольте обратить внимание - всякий раз на протяжении нашей беседы мы разговариваем как одно лицо, мы как бы едины в направлении мысли, и даже противоречия, сомнения исходят словно бы из общего нашего стержня, неожиданно повестил хирург.

- Не вполне понял вас.

- Увы, я не трибун, не краснобай, не сочинитель! Соображения свои излагаю без прикрас и недосказываю то, что нахожу как бы на ощупь, в потемках сознания. Говоря "мы", я не подразумеваю нас с вами, сидящих здесь, - взамен нашего примера можно назвать любой другой.

- Что ничего не меняет.

- Совершенно верно, - согласился Сумский. - Однако дозвольте мне возвратиться к одному загадочному обстоятельству, о котором уже мимоходом упоминалось и которое вызывало на вашем лице саркастическую гримасу.

Я глянул на собеседника с любопытством.

- Вы, милейший Павел Дмитриевич, верно заметили, что люди исчезают повсюду - в чем состоит удручающей трюизм бытия, - но особенность нашего, скажем откровенно, чудного захолустного города даже не в том, что пропадают невесть куда калеки, нищенки и прочий мерзкий люд, а в том, что исчезают они за редким исключением совершенно безвестно - как пятаки в воде, глубокомысленно заключил Сумский.

- Разве человек не может исчезнуть бесследно?

- Один, два могут, но случаи эти стали так множиться, что вызвали растерянность полиции.

- Помилуйте, Петр Валерьянович, наша-то с вами какая забота?! воскликнул я недоумевая.

"Мерзкий люд" - эти слова неприятно задели мой слух. Сестры переговаривались в огороде. Сумский сотворил в камине шалаш из березовых лучин и поджег его. Я вдруг до боли души ощутил себя одиноким в этой полутемной зале в доме под вязами. Я попытался соотнести свое существование с существованием остального мира, и не находил здесь никакой связи. В мире отсутствовала выраженная потребность во мне - в моих глазах, в бледных руках, изломанных в худых локтях, в моем неспокойном дыхании. Отсутствовало всякое видимое притяжение между мной и другими людьми - единицы из них заметили бы мое исчезновение. "А ведь это замечательно, Павел Дмитриевич, дражайший, - внезапно подумалось, - это просто изумительно, что мало кто заметит твое исчезновение".

- Поверите ли, я часто воображаю, как умру, - неожиданно разоткровенничался Сумский. - Сие произойдет по моему подозрению, на ветхом диване. Я подойду за некой мелкой надобностью к комоду, и тут пронзительная боль за грудиной заставит меня скорчиться и замереть не дыша. Я выжду, когда первый приступ минует, и затем боязно, ища нетвердой рукой опору, двинусь к дивану, - Сумский показал, пригнувшись, прижав ладонь к груди, а другую руку выпростав и потрясая ею в воздухе. - Не возникнет мысль о скорой смерти, ибо единственный опыт, который не познан человеком, есть опыт собственной погибели; и вот я лягу на диван, вздохну и еще увижу угасающим взором, как в комнату входят мои сестры, чтобы забрать меня...

И тут действительно отворилась дверь в сенцах, и с пучками салата, редиса, свеклы, чеснока и прочих огородных даров через комнату на веранду прошествовали миловидные толстушки.

- Заберите меня, заберите, - с шутовской гримасой кинулся он вслед за ними и после, изогнувшись в дверном проеме, идиотически подмигнул мне: Соблаговолите, сударь, подождать.

На что он намекал? Сумский, не пряча самодовольства, показал буфет, заставленный графинами с радужными наливками. Разумеется, в тот вечер я перебрал. Тупо уставившись на полыхавший в камине огонь, механически подымал рюмку за рюмкой, с трудом внимая долгим рассуждениям Сумского о манихейской тяге к огню. Иное влечение было близко мне - влечение в небытие, иное притяжение довлело - притяжение тьмы. Я лицезрел в огне ужасные в своем откровении картины - руки с уродливо вывернутыми пятернями зловеще простирались ко мне, поедаемые пламенем пряди волос вздымались, чьи-то изумленные лики появлялись и исчезали в глубине камина. Я наблюдал разъятые в безмолвном крике рты, иссеченные плетями спины. Отчего столь ужасающая картина привиделась мне? Кто ее породил?

В полночь я проснулся. За окном луна плыла в облаках. Не знаю, что принудило меня одеться и выйти за калитку. Кроны вязов серебрились в лунном сиянии. Я миновал улицу и тут услыхал позади чьи-то легкие шаги. Ладонь легла на мое плечо:

- Куда вы впотьмах наладились, Павел Дмитриевич? Тревожите старика.

- Не могу объяснить, Петр Валерьянович, одно скажу: не в силах оставаться более у вас. Меня как будто что-то гонит, мне не по себе.

- Симптоматично... - пробормотал Сумский.

- Это не паранойя. Я полностью отдаю отчет в своих действиях, поверьте.

- Ну коли так, я провожу вас до станции, - произнес Сумский сочувственным тоном и взял меня под руку.

По дороге он доверил мне мысль о том, что всякий истовый лекарь в конечном итоге уподобляется тому конюху, который подолгу живет в конюшне, покуда не становится похожим на своих лошадей, то бишь пациентов.

________

Я не лгал, когда говорил, что нечто, бывшее сильнее меня, всевластное над моей волей, гнало меня отовсюду. Ранее я искал причину в обыденных рассудочных объяснениях, пока не понял, что причина, вернее всего, близка к непостижимой. Я недоучился в ординатуре, уехал из Кронштадта, все порывался куда-то из города N, пытался бросить опостылевшие курсы, и только угроза полуголодного мерзкого существования останавливала меня. Я не был болен, но и не был здоров. Мир отторгал меня, но отторгал не безжалостно, а со снисхождением, как бы давая время одуматься и спастись.

Я не раз спрашивал себя - за что я гоним? Или жизнь сама по себе уже есть гонение, отторжение? А так называемая радость жизни есть не что иное, как радость прощания с нею? Именно на это намекал занудливый и хитроватый доцент. Но я не стремился испытать ни радость, ни горе, ни счастье, ни отчаяние. Я лишь желал ведать, что со мной происходит, кто подкрался и завладел моей волей. Кто?

...Юлия присела на самый краешек стула, как бы ожидая, что я не позволю ей долго задерживаться и выражая готовность тотчас по моей прихоти уйти.

- У вас холодно, - молвила она. - Я хотела встретить вас подле кладбища, но вы отчего-то вздумали ходить другой дорогой.

- Кладбищенский пейзаж навевает тоску... Зачем вы явились сюда?

- А вы... вам не желается, чтобы я приходила к вам? - задалась она с надеждой на мою благосклонность и слегка прикоснулась кончиками палацев к моему запястью: - Мне страшно! Я сознаюсь вам, Павел Дмитриевич, - мне страшно повсюду, но только не у вас.

- Что же вас так страшит, позвольте спросить?

- Люди... Они смотрят на меня как на прокаженную, как на заклейменную, - на улице, в толпе. Я стремлюсь вырваться из окружения, испытываю ужас от взглядов, исполненных не сострадания, но алчной жестокости. Эти взгляды невыносимы. Я нахожу успокоение лишь в нашем клубе, среди себе подобных, и у вас, потому что вы действительно милосердны.

- Стало быть, нынешнее существование вас не прельщает, и вы полагаете, что, переменив свой облик, заживете счастливее?

- Не знаю, я не уверена... - она помолчала. - Иногда мне кажется, что я очень красива.

- Вы вправду очень красивы. На вас смотрят нехорошо не потому, что вы уродливы, а потому, что вы прекрасны, - попытался я приободрить собеседницу.

Я глянул в сторону - на подоконнике утиралась муха. "Что я говорю? подумал я обескуражено. - Не безразлично ли мне, красива она или нет? Эта странная девица не вызывает во мне ни жалости, ни сострадания. Но я не могу прогнать ее".

- Вы помните наш прошлый разговор? - нерешительно произнесла гостья. Я недорассказала вам, что произошло со мной после того, как я ударилась головой о железнодорожную насыпь.

-...Мрак застил вам глаза, и этот мир ушел от вас?

- Понемногу темень рассеивалась, - продолжила она. - Я увидела белый дом в окружении сосен, мальчика, сбегающего по крыльцу, женщину, выходящую с корзиной белья. Мальчик бежит к ригам, за ними в кустах стекает ручей - за ручьем, в корнях пня тайник с заговоренными игрушками... И вдруг я вижу заснеженный Петербург. Юноша в форме морского офицера бездумно и нервно расхаживает по Большой Пушкарской, выходит на Каменный мост, глядит на воду - боль терзает его душу, боль беспричинная, внезапная и неотступная. Я вижу ангела, парящего над ним.

-... херувима в облаках.

- Вы не верите в Спасителя?!

- Я верую, но я не религиозен.

- В вас говорит православное мироотрицание, видение погрязшего в мерзостях мира. Прошедшему через смерть нечего ценить в этой жизни. Тяга смерти порой превозмогает все, - неожиданно закончила она.

- Не хотите ли вы сказать, что прошли через смерть?

- Это лишь иная стадия жизни. Я способна увести человека в непознанное состоянье, переступить с ним некую черту.

- И что же вы увидели, там, за чертой?

- Я не желаю сейчас вам ничего описывать. Всякие слова бессмысленны, ибо вы способны уйти со мной и увидеть все сами, - ее лицо оставалось непроницаемым.

- Если я правильно понял, вам желается, чтобы и я переступил эту черту?

- Вы ее уже переступили, Павел Дмитриевич, - произнесла негромко она. А теперь прощайте! - она подала мне в руку и вышла.

"Что она хотела сказать? - размышлял я после ее ухода. - Она видела меня прежде - в детстве, в юности. Она видела всю мою жизнь - и видит ее. Она знает, что будет со мной. Впрочем, не надо быть ясновидящей, чтобы рассказывать о том, как мальчик прячет игрушки..."

За дверью послышались шаги и приглушенный кашель. Ермил принес ведра с водой. Умывшись, я надел чистую рубаху и направился через улицу к избе с просевшим крыльцом, возле которого на земле собрались нищие, юродивые и страждущие исцеления. Из низкой горницы, где ветви груши заслоняли окно, сквозь листву я увидел, как работник прогоняет коз со двора.

Знахарка спала. Низкорослый хмурый плешивый мужик, сообщив это мне, скрылся за льняной застиранной занавесью, что закрывала проем двери. Я в ожидании присел на табурет. Мне было стыдно и неловко, поэтому я украдкой явился сюда спозаранку.

Звуки неведомой волнующей музыки, необычайного концерта вдруг наполнили мою душу - в этой грязной горнице, со скрипучими половицами и отворенной крышкой подпола, откуда несло квашеньями. Гармония чарующих звуков захватывала меня, я услыхал призывные басы, форшлаги струнных и дробь литавр. "Боже, где я?" - думал я растерянно, ощущая головокружение, замечая, как подымаюсь над горницей, приобретаю птичью легкость движений. Словно чайка, я воспарил над морскими бурунами и услышал крики других птиц, настигавших меня; стаей мы вознеслись над прибрежными откосами, над оврагами, оставляя позади летаргический морской горизонт.

- Ждешь? - донесся до моего слуха низкий грубый голос.

Ко мне приближалась кряжистая простоволосая баба со свечой в руке. Она шлепала босыми ногами и поднесла свечу к моему лицу, осветив себя, мрачное, настороженное, морщинистое лицо с грубым шрамом на губе.

- Почем людям спать не даешь? Чего явился? - произнесла ворожея насуплено, дыхнув перегаром. Занавесь в проеме качнулась, в щель выглянул плешивый мужик.

- Хочу знать, бабуся, что со мной станется? - я протянул червонец. Сказывают, ты судьбу возвещаешь?

- Ты, барин, бедовый, заполошный, нету лада в твоей душе. Жди бездолья, - вымолвила хитрая старуха, равнодушно заглянув в мои глаза.

- Его еще скажешь, дура? - я вяло улыбнулся.

- Я - баба-дура, а ты, барин, не иначе лиходей. Меня небеса примут, а тебя - проклянут! Вот что тебе говорю, а теперь уходи, откудова явился, она плюнула на пальцы и потерла ими свечной фитилек. Мужик за занавесью убрал голову, и в этот миг мне почудилось, как сумрак горницы пронзила белой молнией чайка. Я закрылся руками, защищаясь от ударов ее крыл, и кинулся вон.

____________

Ночью состоялся еще один визит - на сей раз ко мне. Худой горбоносый тонконогий господин во фраке и старомодном цилиндре склонился над моей кроватью. Паралич страха с ковал меня. Дыхания пришельца я не слышал. Черты его изможденного строгого лица в скупом свете луны были недвижимы, деревянны. Я понял, что он пришел за мной, и когда я глядел на него, уже явилось: длинный, оббитый мореным дубом, как будто знакомый коридор, чей-то истерический хохот за перегородкой, зловещее мерцание свечей. Я возжелал прогнать незнакомца, замахнулся подушкой... и бессильно, сломлено опустил руку.

В недалеком времени я покорно шагал за ним по ночной улице - лишь в трактире еще светились окна. Мы свернули, миновали храм. При виде нас один из нищих поднялся, заковылял к проводнику и, нечленораздельно, с горячностью бормоча, обнял его и припал головой к его груди. Мой проводник негромко ответил, отстранил бродягу, и мы двинулись дальше. Увиденная сцена на меня сильно подействовала. Не вызывало сомнений, что мой проводник и этот нищий были знакомы. "Торопись! - донесся до моих ушей скрипучий голос. - Мы должны успеть до полуночи".

Проводник ввел меня в низкое помещение. Мы спустились по ступеням к площадке с невысоким черно-зеркальным столом, за которым сидели трое уродов с перекошенными лицами. Один из них знаком велел провожатому уйти.

- Ты, верно, жаждешь узнать, почему мы позвали тебя?

- Прежде я хотел бы доведаться, кто вы?

- Мы - те несчастные, кому ты хочешь, но не можешь помочь. Мы - те, кто испил до дна чашу страдания, но остались живы - и даже поднялись выше жизни.

- Что может быть выше жизни? - спросил я.

- Братство, объединяющее нас, к которому и ты скоро присоединишься, ухмыльнулся один из уродцев.

- Вы принадлежите некоему тайному ордену? - спросил я, пряча свой страх.

- Наше братство открыто для всех, ты можешь ежечасно лицезреть членов нашего братства на паперти, в обители юродивых, в доме призрения.

- Подобное зрелище не доставляет радости, - заметил я.

Как бы не слыша меня, тот продолжал:

- Мы говорим: этот человек несчастен, он уродлив. Вопреки земным правилам мы должны помочь ему обрести счастье.

- Вам известен рецепт?

- Нам открыты истины, закрытые для других людей. Перенесенные нами ужас, отчаяние и страдания разверзли наши очи и сотворили видимым то, что сокрыто для остальных.

- Но какое касательство имею я ко всему изложенному вами?

- Мы отторгнуты, но мы свободны, - вторил урод как бы сам себе, - и мы забираем того, в ком нуждаемся. У нас нет морали, нет чинов, а есть всеобщее равенство и послушание самому разумному из нас. Настает день, когда кто-то из членов нашего братства уходит - каждый сам решает для себя, когда... Он уходит к тому жителю Земли, с коим возжелал слиться воедино...

- Скажите, значит вы - жители Земли? - обронил я с нетерпением.

- Мы путешествуем между двумя мирами, низший из которых самоочевидный. Мы принадлежим двум мирам, покуда навсегда не уходим в высший вечный мир... Теперь ты догадался, что один из нас возжелал забрать тебя и слиться с тобой?

- Кто он?! - вырвалось у меня.

Тут свет, дотоле сильный, начал меркнуть. Один из троицы - самый страшный - упорно молчал, и мне подумалось после слов "один из нас", что именно этот урод и "возжелал забрать меня", а его зловещее молчанье служило подтверждением этого намерения.

Я порывался уйти, но не сделал ни единого движения, словно незримые цепи удерживали меня - цепи в моей душе. Уже не страх, не любопытство, не покорность, а ощущение принадлежности к некоей тайне вынудило меня наконец сделать шаг вослед уходившему стариковской поступью уродцу в рубище. На второй шаг я не отважился.

День и ночь слились воедино. Я уже хотел, чтобы за мной снова пришел незнакомец в цилиндре. Но следом за этим желанием я возмущался. Внутреннее противоборство во мне неизменно вызывало всякое принуждение, несвобода: ведь то, в какой роли мне надлежало выступить, являлось бесцеремонным принуждением.

Я уже не воспринимал по прошествии короткого времени со всей серьезностью происшедшее со мной, а обнаружил себя участником некой мистификации, сознавая притом, что ее цель мне неясна. И вместе с тем явилось прозрение, что за мной пришли не случайно, что выбрали меня намеренно - с некоторых пор я не видел себя полноправным участником жизни. Я тоже не жил, а как бы актерствовал, мистифицировал, то есть я уже как бы отказался от этого мира, не принимал и не желал принять его, но и не думал о другом мире, не знал, где он и не порывался найти его.

Я прозябал. Поутру читал лекции в училище, подолгу сиживал в трактире, раскладывал винт с Леонтием, наблюдал за звездами по ночам - и напряженно думал о ней. Какая связь между ей и ними? Только ли ее уродство (уродство ли?). В их голосах слышались непреклонность, в ее тихом голосе - покорность, слабость.

_____________

...Я стоял в неприметном месте театрального двора, дожидаясь, когда он опустеет. Швеи одна за другой покидали мастерскую. Юлии среди них не было. Наконец я зашел в мастерскую и тотчас увидел ее в дальнем углу - она расчесывала гребнем волосы. Ёе рабочий сарафан, вчетверо сложенный, лежал на столе.

- Я приметила вас в окне, как вы ни прятались, - проговорила она, повернув ко мне бесстрастное лицо.

На полу, на стульях, на столах были раскиданы лоскуты ситца, шелка, льна; остывали угольные утюги, на стенах и на чурбаках развешаны готовые костюмы, платья и раскроенные отрезы. Леденящая прохлада ее руки, которой едва коснулись мои пальцы, заставила меня вздрогнуть.

- Я должна прибрать мастерскую, - она принялась веником смахивать на пол пестроцветные тряпицы.

- Часто ли вы хаживаете в театр, Павел Дмитриевич, простите за любопытство? - говорила она, сметая сор к объемистому картонному ящику с приставленной к нему лопатой.

- Весьма редко.

- Вы, верно, не верите, что происходящее на сцене как-то соотносится с жизнью?

- Не верю.

- А я вот верю.

- Не посягаю на это ваше право.

Она вознесла глаза на меня и произнесла с укором:

- Не насмехайтесь надо мной!

Когда мы вышли во двор, к нам заковылял старик-сторож, запер дверь мастерской, проводил до ворот.

- Я хотела бы вас спросить, но боюсь доставить вам неловкость, проговорила Юлия.

- Не надо, умоляю, ни о чем спрашивать! - попросил я.

Окраинные избы утопали в яблоневом цвету - из этого пенно-кипящего мира мы вскоре перешли в кварталы трущоб. Мне представлялось, что здесь исчезли спокойные, обычные тона человеческих голосов. Бабы в открытых окнах истошно кричали, бранились; сквернословили мужики, вопила голопузая детвора на улочках. И, напротив, встречались изможденные болью глаза, остроскулые лица, обтянутые пепельной кожей бескровные немые уста. Нас окружили безгласые существа в лохмотьях, вызывавшие содрогание, их руки тянулись к нам, как руки тонущих. Через темную подворотню, в потеках помоев, мы вошли в подъезд и поднялись под самую крышу.

- Ваш супруг не удивится моему приходу?

- Не называйте этого хамоватого господина моим мужем, - попросила Юлия, введя меня в невероятно тесную, заставленную громоздкой мебелью, коморку. На полу были свалены узлы и перевязанные шпагатом коробки, как будто хозяева собирались в дорогу.

- Но разве Иван Демьянович вам не муж? Вы обвенчаны?

- Наши отношения отличны от тех, что сближают большинство людей, - Юлия зажгла фитиль лампы. - Я повелеваю им безраздельно. Иван исполняет любые мои прихоти. Я не знаю, откуда у него деньги, - может быть, он ворует или грабит кого-то... Он на все готов ради меня, его страсть ко мне сильнее страсти мужа к жене, сильнее страсти любовника к любовнице, это какое-то нечеловеческое чувство, которое сильнее страсти ростовщика к деньгам.

- Не похоже, что вы живете богато.

- Я не стремлюсь к богатству, ибо не вижу в нем нужды.

- И все же я не хотел бы сейчас встретиться с вашим мужем.

- Он вовсе не муж мне, - повторила Юлия. - Я подозреваю, что его страсть ко мне в действительности есть страсть к самому себе, вечно неутоленная страсть к тому, кто сокрыт внутри нас. Поэтому Иван полагает, что мы с ним никогда не расстанемся, что мы с ним неразделимы.

- Вы того же мнения? - спросил я.

- Не знаю, - отвезла она. - Я безразлична к нему. Просто однажды он появился в моей жизни и забрал меня, - я вовсе не думаю о нем. Он же готов ринуться в преисподнюю ради меня, что, однако, малоценно в моих глазах.

- У кого кнут, тот и кучер, - проговорил я. - Ваш кнут - его любовь к вам... О ком же тогда вы думаете?

Она своим глуховатым голосом отозвалась:

- Не о вас, хотя меня к вам тянет, не стану скрывать...

- Поэтому вы позволяете себе приходить к моему дому?

- Я позволяю себе много чего. Среди прочего я позволяю себе приходить к вашему дому.

- Согласитесь, сие довольно странно.

- Не более, чем наша беседа.

Я помолчал и спросил:

- Скажите откровенно, Юлия, - вы скрываетесь от кого-то?

- От них невозможно скрыться, тем более, что они добры ко мне и будут добры к вам.

- Хотелось бы верить, однако то, что я видел, скорей напоминает сборище членов некоей греховной и гонимой секты. Слабо верится в доброту и благодать таких людей.

Вдруг дверь распахнулась и в комнату ввалился Трубников. Его грязная поддевка была расстегнута, глаза лихорадочно блестели. Он вытирал рукавом слюнявые пунцовые губы и учащенно дышал.

- А, исцелитель явился! Болячка у меня... Во, гляди! - он хватил кулачищем по груди. - Душа ноет и тоскует! Вылечи меня! - он вырвал из кармана початую бутыль и жадно присосался к горлышку.

- Иван! - возвысила голос Юлия.

- Что, и тебе не любо?! А кому ж любо, когда душа обратилась в кровоточащую язву... А ты не жалей меня, не жалей, сквалыга! - вновь обратился он ко мне и, пройдя пару шагов, швырнул бутыль на пол. "Не жалей, сквалыга!" - это, видно, относилось к той усмешке, с какой я наблюдал за его выходками.

- А я вот что еще скажу тебе, Павел, - Трубников всем телом придвинулся ко мне и жарко задышал: - Знать не желаю, что тебя привело сюда, но ты бойся ее, она курва! Не верь, что прилежная! Она сведет тебя с дороги, а болезнь ее неизлечима - я знаю, мне бабка нашептала. А всю оперетку с письмами она, Юлька, придумала - девка страсти до чего смышленая, что тот губернский ревизор!

- Выговорился? - спросила Юлия, давая своим тоном понять, что к словам Трубникова можно относиться как угодно: верить, а можно и не верить, все будет равно далеко от правды: - Устыдись самого себя...

Трубников снял с себя поддевку, но не повесил ее на гвоздь, а накрыл ею подушку - видно, сей ритуал был привычен, и уже затем уронил голову, шумно задышал, скорчил гримасу и затих.

Юлия сняла с него пыльные сапоги и накрыла суконкой голые лодыжки.

- Какая надобность жить с таким мерзким типом, даже если он послушный вам раб? - сказал я хмуро. - И к чему, в самом деле, был этот спектакль с письмами?

- Вы напрасно сердитесь, я должна была дать вам знать о себе.

- Какая чушь! Не понимаю ваш умысел! Прошу впредь оставить меня в покое.

- Покоя у вас, Павел Дмитриевич, никогда не будет - да и вы не испытываете к тому склонности... Я же, хочу вам сказать, что была некогда в Петербурге на приеме у профессора Малышева Святослава Григорьевича, и именно он подсказал мне обратиться к вам. Я ездила в Кронштадт и даже видела вас... Но не осмелилась попросить вас о приеме, да и вы наверняка отказались бы пользовать меня.

- Порой врачу достаточно одного взгляда на пациента, чтобы понять тщетность всяких усилий - тем паче в вашем случае, когда красота вашего лица навеяна страданием.

- Вы хотите сказать, что именно ужасной болезни я должна быть благодарна за гармонию черт своего лица? - спросила Юлия, замерев.

- Отчасти, - бросил я и встал. - Впрочем, я, верно, чрезмерно занял ваше время?

- Нет, нет, не уходите! Я подам чаю, - она поспешно вынула из-под стола закопченный самовар и поставила его на плиту.

Я показал рукой на храпевшего Трубникова:

- Право, как-то неловко... Я, пожалуй, пойду. Прошу прощения, ежели ненароком чем обидел, - обронил я на прощанье.

Ночью привиделось: громы громыхают над головой, потолок в моей келье разверзся, спустилось небо, исполосованное молниями как ножом. Кровать сотрясается, ходит ходуном зеркало и жутко шевелится уродливый горб на постели. Гроб этот - я. Жажда иссушает небо, внутренности мои запеклись, и даже дождь, заливающий мою келью, не спасает и не приносит облегчения прохладой. Я вскакиваю - меня подстегивает ощущение, что кто-то невидимый, не именуемый, наблюдает за мной; я слышу приглушаемые порывами ветра его ехидные козлиные смешки. У него обличье колдуна, серое рыхлое лицо, морщинистые щеки, до ворота темной рубахи седые усы и цепкий сверлящий взгляд. Осклабясь, ведун пододвигает нож по столу - ближе к моей руке, подсовывает нож под мои иссохшие пальцы, будто знает, что я возьму его. Я и вправду беру нож, потому как я хочу его взять. Я, наверно, болен, у меня галлюцинации, я брожу по жизни, как лунатик по карнизу, но рукояти ножа на моей ладони тверда, осязаема, реальна.

И вот я уже во дворе. Перемахиваю через плетень и спускаюсь к огороду. Тут пес с хриплым лаем в прыжке бросается на меня чтобы, проскулив, опуститься к моим ногам - уже более ничто не беспокоит глупого пса, а мокрая штанина в постылой собачьей крови липнет к ноге. Завыли соседские собаки, но тем поспешней мои шаги. Дверь в хлев не заперта, и едва я ступаю внутрь, как в лицо ударяет волна теплой вони, и встревожено, почуяв чужого, нетвердо подымается на ноги грузный хряк. "Тише, тише, дурачок," - шепчу с необыкновенной лаской и нежностью. Ноги увязают в навозной жиже, я медленно подступаю. Сонный хряк настороженно отступает, и когда я сближаюсь с ним, поскользнувшись, дрыгнув копытцами, кидается в сторону, но я успеваю с радостью и облегчением глубоко, по самую рукоять, всадить лезвие в щетинистый бок. Истошный визг раненного животного, перекличка встревоженных голосов снаружи.

_____________

"...Я ли это был?" - трясясь в ужасе, весь в крови, стаскивал я с себя одежду и судорожно бросал ее в печь. Руки мои ходили ходуном. Отчего же они были тверды, когда я всаживал нож в несчастную тварь?

- Почему невеселы, Павел Дмитриевич? - полюбопытствовал Сумский, когда мы мимолетно встретились с ним в коридоре училища.

- Сон видел - будто отрядили меня на бойню скот забивать, - попробовал я отшутиться.

- Сны случаются, батенька, вещие, - доверительно молвил хирург. Накануне первой контузии, помню, привиделся такой сон: чья-то рука в волдырях, обваренная, протягивает мне кровавый букет цветов диковинных, а я брать не желаю, а он, милостивый сударь, мне в самую физиономию букетом тычет - так что внятно слышу я аромат кровавый. Поутру подумалось - ну, братец, ты крови насмотрелся в своем лазарете хоть куда, даже по ночам от нее не денешься. А тут как раз посыльный прибегает: вам, значится, с фельдшером приказано на позиции немедленно явиться, тяжело ранило вахмистра Конопелько, не переносной он. Мы, стало быть, уложили свои причиндалы в саквояж и трусцой к передовой. А посыльный бежит впереди, шагах в двадцати. Вдруг вижу - будто на кол наткнулся он, взмахнул так привольно руками, в последнем проблеске сознания обернул ко мне лицо - жалобное такое, обиженное, недоуменное, - вздохнул и повалился. А как без провожатого найти рту самую третью артбатарею? Заметались мы с фельдшером по окопам и аккурат угодили под японские фугасы - вот тогда узнал я, как колышется земля, и увидел то самое бесконечное небо, которое князь Андрей Болконский лицезрел под Аустерлицем... Очнулся на носилках, несли меня в лазарет, я кричу, а никто меня не слышит.

- Не столь давно довелось мне познакомиться с одной замужней барышней, и с того дня неотступно думаю о ней - и думаю с боязнью, - выложил я вдруг как на духу. - Едва ухожу от нее, как вспоминаю тотчас же, ибо не могу иначе. Вместе с ее образом в памяти встает образ ее мужа - скажу вам, хамоватый мужлан! - и мне почему-то кажется, что он ждал моего появления возле нее, что он верно знает, какими будут наш отношения вскорости. Он зачем-то разыграл спектакль - прикинулся выпивохой. Он, верно, желал под хмельком мне что-то сказать важное, и так сказать, чтобы это не пошло ему в зачет, но сказано было. И у меня такое чувство, что когда мы с ней встречаемся, он неприметно, терпеливо стоит в стороне. Словно проверяет правильно ли развиваются наши отношения, туда ли мы идем с ней? Неужто имеется некий план, в котором мы участвуем, но о параграфах его я волен лишь догадываться?

- Но причем здесь ваш сон и кровь? - спросил быстро Сумской, слушавший меня с чрезвычайным вниманием.

- Затрудняюсь определенно сказать вам, причем здесь кровь. Я не испытываю страсти к этой особе, я ее не люблю и, скажу больше, пребываю в недоумении касательно самого себя Я всегда стремился к ясным, недвусмысленным поступкам, а нынче поступаю порой как в горячке, задним числом осознаю и оправдываю себя.

- Теперь понятно, молодой человек, отчего вы ищете тишину.

- Если не брать на ум, что вечная тишина одна в могиле, - выдавил я кривую усмешку.

"Я попытаюсь излечить тебя, - решил я однажды. - Только, ради всего святого, оставь меня... Я желаю жить точно так же, как в то время, когда не знал тебя", - подумал я изнеможенно.

Я пригласил Юлию в училище поздним вечером, когда классы опустели, провел полутемным коридором в лаборантскую и не стал зажигать большую пятирожковую люстру, чтобы не привлекать взоры со двора, а наладил фитиль спиртовки.

- Этого скудного света будет достаточно, - произнес я вслух, подивившись необычному, торжественно-размеренному звучанию собственного голоса, и поставил стеклянную банку на тумбу возле широкого лежака, застеленного льняной простынью.

Юлия освободила крючки платья, сняла его через голову, оставшись в рубашке и темных чулках.

- Что я должна делать дальше? - спросила она.

Жидкий свет, отбрасываемый фитилем, едва достигал ее лица, - оно было желтовато-серым, ни один мускул не вздрагивал на нем, лишь перебегали то меркнувшие, то ярче вспыхивавшие волны света, когда сквозняк играл фитилем.

Я показал на лежак. Она подняла подол сорочки, чтобы медленно, изящными, словно выточенными из орехового прута, пальцами расстегнуть атласные подвязки чулок, оголила ноги и легла, вытянув руки вдоль тела и закрыв глаза.

- Вам будет больно, - осторожно проговорил я и взял скальпель.

Ее губы были плотно сжаты, лицо осталось недвижимым, когда я провел скальпелем по ее прохладному алебастровому бедру. Я провел не лезвием, а тупой рукоятью скальпеля, не оставив пореза. Поднял нож в руке и неожиданно для себя самого рассмеялся хриплым сладострастным смешком.

Она не шелохнулась, но протяжно застонала, когда я вновь провел рукоятью скальпеля по ее обнаженной ноге. Розыгрыш удался. Я самодовольно улыбнулся и тут с оторопью заметил, как сквозь ее млечную кожу проступает кровянистая полоса, точно хирургический нож рассек ткани, и багровый след протянулся по бедру. Дрожащими пальцами я приложил ватный тампон и неуверенно глянул на застывшее в муке лицо Юлии - она открыла глаза и глубоко, уже облегченно, вздохнула.

- Ведьма! - прошипел я и лизнул мизинец с каплей ее крови, горькой как желчь.

- Ведьмы не пользуются услугами врачевателей, - устало отозвалась она и вновь сомкнула веки.

- Не хотите ли вы сказать, что обладаете сверхъестественной чувствительностью?

- Вам желалось увидеть мою кровь, и вы ее увидели, - произнесла она, оставаясь недвижимой на лежаке.

-Я лишь хочу излечить вас известными мне и весьма несовершенными методами.

- Не лгите себе - вам безумно нравится мое лицо, и потому вы боитесь, что оно в один из дней оживет. Но вы, Павел, забываете, что эта мертвенная маска есть источник моих страданий, и я пришла к вам затем, чтобы вы избавили меня от них.

Я покорно и подобострастно коснулся губами божественной красоты колена и положил голову на ее бедро, - она провела ледяной ладонью по моей, залитой слезами, щеке.

- Павел, - произнесла она чуть слышно. - Павел...

...Ночью ко мне снова пришел горбоносый человек в цилиндре и черном жакете со звездами. Я безропотно повиновался его знаку и последовал за ним по пустынным улочкам. Я шагал и вспоминал Юлию; даже нельзя сказать, что вспоминал, ибо она всегда незримо была со мной, не покидала меня, и сейчас я ощущал ее присутствие, слышал легкие шаги по правую руку от себя. Она просила меня не бояться, и я не ведал страха, ибо что может быть ужасней той постылой повседневности, в которой пребывал я? "Меня, верно, желают забрать, увести куда-то", - думал я трепетно.

В уже знакомой мне комнатенке с низким потолком и оклеенными желтой бумагой стенами, со спертым воздухом и наглухо зашторенными окнами, трое уродцев с отвратными гримасами на лицах подвели ко мне полуголого мосластого юношу в облегающем тощие ляжки трико. Он беспрестанно откидывал со лба худыми пальцами русые пряди, смотрел на меня проникновенно, с жадностью, и на щеках его то вспыхивали, то угасали пунцовые лихорадочные пятна.

- Познакомься, - сказали мне, - его зовут Николай... Он любит тебя.

Тотчас Николай порывисто припал к моей груди и затрясся в рыданиях, точно ждал этой встречи двадцать лет.

- Он будет с тобой до того дня, покуда ваши души и тела не сольются в счастливом миге вознесения, - донеслось до моего слуха.

Николай потянулся на цыпочках и вдруг ненасытно впился своими горячечными губами в мои губы - до крови, до моего протяжного стона. Я резко отстранился, но он намертво прилип ко мне, обхватил мою грудь и зачарованно зачмокал окровавленным ртом.

- Николай был несчастен в этой жизни, - опять донеслось до меня как будто издалека, - но затем познал иную, поистине сладостную жизнь, открытую тому, кто испытал истинную муку, и вернулся, чтобы навсегда забрать тебя с собой, ибо он полюбил тебя. Обними же его...

Я с отвращением оттолкнул этого слюнявого придурка, - так, что из его гортани вырвался недоуменный и возмущенный визг, затем выхватил из-под стола табурет и с размаху снес им керосиновую лампу. Освободившись от чьей-то цепкой хватки, я выбежал на улицу. Меня никто не преследовал...

___________

- Чаю, погибаю без чаю, Петр Валерьянович! - шутливо умолял я Сумского, истекая потом в его баньке под вишней на окраине дачного надела.

Сумский кликал меня в предбанник и наливал из огромного фарфорового чайника с маргаритками. Я возносил чашку в руке и, проникновенно улыбнувшись, провозглашал:

- За вас, Петр Валерьянович! Успехов и многие лета!

- Какие уж тут многие лета! - с лукавым прискорбием отзывался хирург. Перед тобой, Павлуша, сидит абсолютно голый человек в смысле будущего.

- Нет будущего не только у вас, - упорствовал я. - Мы все безотрадные тени на просторах Вселенной, необъяснимая временная материализация Духа, который вечен и неизменен.

- Давно ль ты уверовал в Дух, и с какой стати потребовалось Духу воплощаться в нас, обрастать руками, ногами и в придачу головой с дерзновенными мыслишками? - спросил Сумский строго. - Ведь, сознайся, коллега, ты - безбожник? - пытливо посмотрел на меня доцент, по своему обыкновению обращаясь ко мне то на "ты", то на "вы". - Не веруете вы, считаете, что божескими деяниями невозможно объяснить невероятную сложность этого мира, который, как мыслится, видится вам хаотической мешаниной людей и вещей.

Я виновато молчал. Сумский запальчиво продолжал:

- Вдобавок любопытно узнать об ином - ежели, как вы упорствуете, человек есть кратковременная беспричинная материализация некоего разлитого во Вселенной Духа, то кто тогда и зачем наградил человека не одними руками и головой, но и вкупе с ними способностью страдать, мучиться? Не похоже ведь, что ваш Вселенский Дух изнывает от боли или напротив, изнемогает в сладостной неге любви? Или я не прав?

- Не мне с моим младенческим умишком рассуждать о присущем Великому Духу, - попробовал сыронизировать я, - хотя вовсе не трудно прийти к соображению, что суть человеческих страданий в несовместимости материального и духовного, низменного и возвышенного. Материя отторгает бестелесное в той же мере, в какой душа стремится избавиться от оков тела. Человек есть неудачная, неведомо с какой целью и по чьему наущению произведенная проба слияния антагонистических вселенских стихий. Камень не знает боли, равно как и Дух бесстрастен к камню, но в человеке, к несчастью последнего, Дух оживает, пробуждаемся, насыщается красками радости, наслаждения, сантиментов, упоения и, конечно, мрачными тонами страдания и горя. Однако короток век этого цветка, ибо само его появление противно всякому естеству.

- Позвольте, но как частица вашего Вселенского духа я вечен, - со скептической ухмылкой вставил хирург. - Весьма неожиданно под старость услышать о себе подобное...

- Вы вечны, но у вас нет будущего. Дух неизменен и бесстрастен, как неизменна и бесстрастна материя.

- И все же ваш, отчасти виталистический, взгляд не проясняет загадку появления человека

- Допустимо предположить, Петр Валерьянович, что возможна не одна наблюдаемая нами форма человеческого воплощения, что вероятны и некие предчеловеки - не во временном разрезе, а в смысле целостности, завершенности. Точно так же возможны и некие постчеловеки. То бишь человечество не есть устоявшаяся форма слияния духа и материи, и среди нас можно повстречать образчики как более совершенные, так и менее. Другими словами, не все мы в равной степени люди.

- Признателен вам, коллега, за весьма содержательную лекцию, улыбнулся снисходительно Сумский,- однако позволю себе проявить настойчивость и попрошу подсказку - что делать, если упомянутые недо- или постчеловеки окружают нас?

- Что делать? - вскинул я брови. - Ответ прост - жить.

- Баламут ты, Павлуша, - бормотал захмелевший доцент, ибо не единственно чайком мы пробавлялись, а еще грушевой настойкой и славной можжевеловкой с блинчиками и сальцем.

После, когда мы, остуженные, вновь входили в парную, Сумский укладывался на полок и просил истомлено: "Поддай парку, Павлуша", - а мне все мнилось, что в запотевшее окошко баньки подсматривают за нами чьи-то настороженные глаза. Ну да чего не почудится спьяну?

...Были ли мы с ней близки? В обыкновенно понимаемой близости не было нужды, ибо мы познали нечто гораздо более притягательное, некую иную степень близости, которую не описывает человеческий опыт, такие будничные понятия, как "родство душ" или, положим, "любовь". Мы постигли ту степень близости, даже, если угодно, сращивания, когда я как бы ступил в тайну ее существа, а она вошла в меня. Упомянутое взаимное притяжение было неотвратимым, но не главенствующим в наших отношениях. Мы шли дальше, как бы мимолетно констатируя наше соитие в том, быть может роковом, движении к некоей возглавной цели нашего обоюдного познания, которую мы угадывали интуитивно. Это было движение Туда.

Обыкновенно мы встречались на берегу реки. Я приходил задолго до условленного часа к валуну неподалеку от заброшенной пристани. Дощатый настил местами провис, сваи просели и накренились, сырость изъела мостки в труху. Только голопузые бесстрашные пацаны, что срывались вниз головой в черную сонную воду, да чайки видели нас.

В Юлии меня всегда поражала противоестественная бледность ее лица. Солнечные лучи не обжигали ее кожу, хотя на земле не сыскать чего-либо невосприимчивого к солнцу, и эта бледность как бы подтверждала ее лишь косвенную принадлежность к этому миру. Она не баловала меня улыбкой, смотрела украдкой, словно стыдясь чего-то, была немногословна, торопилась уйти, но порой разительно менялась - хрипло смеялась, отпускала вульгарные шуточки, развязно играла локонами в венчике пальцев, и ее глаза приглушенного, неопределенного цвета вдруг вспыхивали зазывно и дерзко. Юлия была неизменно равнодушна к очарованию природы, на берег ее влекла только возможность уединения. Мы могли часами стоять без слов.

О чем она думала? Мне представлялось, что ее мысль, как связующая с прожитым и настоящим, была устремлена к чему-то потустороннему, что поистине никак не соотносится с жизнью. Ни речной разлив, ни степной закат не волновал ее. Взор ее, мнилось, был провидчески устремлен за изнанку пыльного горизонта, и по временам, в какие-то мгновенья, ее ладонь на шершавой выпуклости валуна судорожно сжималась.

Порой я отваживался целовать ее узкие, бесстрастные, монашеские губы. Она не противилась. Однажды я попросил:

- Расскажи мне о них.

Поначалу она не отозвалась, заправила прядку волос под гребем, закрыла глаза, как бы пробуждая память:

- Они веруют и потому они вне пределов досягаемости разума.

- В кого они веруют?

- За ними стоит иная сила, - не та, что стоит за людьми. Надо всеми живущими распростерто зловещее черное крыло фатума. Из круга его безжалостной тени стремятся они увести избранных.

- Твои слова не убеждают, - проговорил я с привычным скепсисом. Скажи, зачем ты приходишь сюда?

- Отчего я прихожу сюда? - повторила она чуть отстранено, словно будучи наедине с собой - Мне желается, Павел, увидеть вас. Вы неотступно стоите перед моими глазами, и мне кажется, я прихожу сюда, чтобы убедиться в вашей реальности... Ведь вы можете исчезнуть в любую минуту. Мы все можем исчезнуть безвозвратно, - уже заворожено шептала она, полуприкрыв в этом молебне глаза, становясь чуждой мне, не оставляя следа от упомянутой мной ранее близости.

Я ненавидел этот ее ностальгический и в то же время жутковатый шепот. Я уже не улавливал токи ее души, она как бы облекалась в непроницаемый саван, в твердыню кокона, из которого вышла, быть может, опрометчиво. Я подозревал - она хотела меня предупредить, но отчего недоговаривала? Если желала уберечь - то почему столь неуверенно?

Я провожал ее до окраинных домов слободы, украдкой пожимал ее пальцы, и она уходила по каменистой, заваленной нечистотами тропинке навстречу женским воплям, истошному детскому визгу и возбужденным мужским голосам...

___________

То утро выдалось пасмурным. Я направился в училище через железнодорожный переезд. Вдали, у семафоров, и поблизости, у водокачки, протяжно перекликались паровозные гудки. Туман, как занавесом, прятал очертания вокруг, и только в стороне быстрые ритмические звуки, которые издавало под тяжестью шагов угольное крошево, указывали на то, что я не один на тропе. Я зачем-то поспешил нагнать незнакомца в цивильном костюме и летней шляпе, - он не походил на дачника, что собираются поутру на платформе в ожидании пригородного. Я бы сказал, что он был вызывающе хорошо одет для столь заброшенного места. Внезапно в стороне донесся слабый выкрик, и мы оба разом поворотили головы и убавили шаги, а с угольной кучи неподалеку сорвалось некое приземистое вихлястое существо, чуть ли не лохматая хромая собака. Неожиданно пробудившееся ощущение тревоги принудило меня укрыться за штабелем шпал, в то время как неизвестный щеголь с радостным восклицанием со всех ног бросился к тому перемазанному угольной пылью существу, обнял и принялся горячо целовать обросшее густой нечесаной шерстью лицо. В свой черед безногий калека Пров (а это был он) со счастливым поскуливанием принялся жадно лобызать господина в цивильном костюме, исхитрившись стянуть с него двубортный сюртук, а следом кинуть оземь свою замусоленную косоворотку. Раздался хлопок, как будто вылетела пробка из бутылки с шампанским, и в проясняющемся воздухе я увидел, как лопнули ремни и отпали колодки с обрубков ног калеки. Пров дико закричал, густая кровь окропила его корявые руки, заструилась по шее, хлынула по рваным порткам. Нищий был омыт кровью, словно новорожденный, а тот господин все продолжал ненасытно усыпать поцелуями омерзительное чело, как бы в стремлении облегчить родовые муки своего возлюбленного; упал на колени, порывисто обнял его грудь, притиснулся к ней спасительно и блаженно почти что у самой земли, и в тот же миг калека с просветлевшим лицом поднялся на ноги, коих у него не было мгновеньем раньше, ответно обхватил того господина, и они оба воспряли над кучами угля, над землей, уподобившись едва приметным отсверкивающим теням. Торжественная тишина установилась в те минуты над подъездными путями, и мелкий дождь окропил землю.

Виденная картина еще долго стояла у меня перед глазами и повлияла на мое решение с Трубниковым: этот неотесанный мужлан наверняка знал больше, чем говорил.

...Архитектурный ордер театра с остроконечным полушарием купола и высоким полукружьем стен напоминал очертаньями неведомый корабль, готовый унестись в небеса. Я нашел Трубникова в аванложе второго яруса. Стоя в проеме в обрамлении вишневых гардин, он зычно руководил установкой декораций на сцене.

- А, Павел Дмитриевич, наконец-то пожаловали! Милости просим, - с довольно неожиданной любезностью приветствовал он, мельком глянув на меня. Вазу ставь за фонарем... Не туда, олухи. Ограду тащите ближе к кулисам... Расставляйте без меня, - повелел он подмастерьям, после чего без промедленья мы спустились в гримерную, стены которой пестрели афишами, а на столиках скопилось великое множество разнокалиберных пузырьков, флаконов и бутылок.

- Что происходит, Иван Демьянович? Растолкуйте мне, Бога ради, приступил я без околичностей.

- Происходит то, что всегда происходило, - философски заметил Трубников, поднеся к ноздре один из пузырьков и принюхавшись.

- Вы великолепно понимаете, о чем я! - настаивал я.

- Да уж какие могут быть секреты... - многозначительно отозвался Трубников, затем раскинул руки, рявкнул: - Ты огорчил меня и вводишь в грех! Завидно мне, что лорд Нортемберленд - отец такого доблестного сына!

- Прекратите паясничать!

- Ежели по-сурьезному, Павел Дмитриевич, - тадысь вам не позавидуешь, изрек он мрачно. - Положили они глаз на вашу милость и в сети манят, душегубы.

- Какие сети?

- Известно какие... Они и меня сподобились увлечь в свой омут, да не на таковских напали, не дался я, - он помолчал, что-то вспоминая. - Кто Богу не грешен, тот и царю не виноват: нет моей вины ни перед кем.

- Помилуйте, о чем вы?

- Известно о чем, - бесстрастно молвил Трубников. - Они и за ней, стало быть, охотятся...

Он подошел к одному из шкафчиков, пошарил на полке и выложил на стол зачерствевшую буханку, откушенную луковицу и, пригнувшись, из потайного места вынул бутыль с лиловой жидкостью.

- До нашего знакомства Юленька подавала в ресторане, что возле железнодорожной станции. Я тадысь задолго гастролировал, - тут он наполнил до краев стаканы и торжественно вознес руку ("я гастролировал" было произнесено тоном, каким говаривают обласканные судьбой артисты).

В три глотка он осушил стакан, крякнул, понюхал луковицу, мокнул ее в солонку и, с хрустом пережевывая с хрустом: - Доводилось, сами понимаете, частенько сиживать в том занюханном кабаке. Помалу привык я к Юленьке, ненаглядной моей, сноровистой и молчаливой, не походившей на других дамочек, что запархивали туда известно с каким интересом. Зацепила она своим горестным молчанием меня за сердце; вижу, что прихожу в тот кабак одно за тем, чтобы взглянуть на нее, как на икону, писанную дивным мастером, - и вправду, робел и каялся я перед ней, как грешник перед святой, но все скрытно, в пьяном упрямстве, покуда не обрыдли мне такие бессловесные телячьи ухаживания и не сказал я себе: "Уведу ее!" - и увел. Взял за руку и увел! Она не противилась, ждала того. Грешник, погрязший в тине пороков, увел праведницу, -Трубников с внезапной злобой посмотрел в мои глаза. - Ты мне не веришь, а ты возьми да поверь... - снова пожевал губами, сплюнул и продолжил: - Стали мы с ней жить-поживать... Нашел я ей место в пошивочной мастерской при театре, повелел бабам не бранить ее и сам присматривал попервости, покуда не приноровилась она к незнакомым людям и к новому ремеслу... Зауважала меня Юленька, встречала с благоговением, никто никогда так в мои очи не заглядывал - будто волшебный шелковый платок, душу мою вынимала и оглаживала с любовью на коленях. Говорила, что давно, еще за неведомым горизонтом, меня признала, а я грязный, чумовой, буйный и тадысь шибко пил, однако ж ни разу рука на нее не поднялась, покуда однажды, без всякой оказии, не заглянул в мастерскую, а Юленьки-то моей, кроткой наперстницы, и след простыл. Где ж моя душенька?! Заслабела, говорят мне, головка у нее закружилась, вот к дохтуру ее и повели. К какому такому дохтуру?! Я - домой, нету ее. К вечеру является: я, говорит, заслабела, кровь носом пошла, у дохтура была. "Попей чайку с медом и корешками, да ляжь", - говорю, а у самого на сердце кошки скребут: вроде все так, да не так, какая-то не такая вернулась она от того дохтура, глаза горят, щеки алые лихорадочные, голос дрожит, а сама норовит подальше от лампы быть, чтоб я, значится, состояния ее не приметил, прячется... А меня любопытство разобрало - что за дохтур такой выискался, что Юленьку мою в волнение вверг? Миновала не иначе неделя, вернулся я поздно, в притворном хмелю, и неоткладно спать повалился, дал храпака, а сам одним глазом посматриваю: не ложится супружница, склонилась возле лампы, пяльцами колдует. Потом вдруг быстро обернулась, - мол, сплю ли я? - украдкой выхватила какую-то тряпицу из-под матрасишка, отерла ладонь и снова под матрац сунула, да так не единожды делала. Сами понимаете, Павел Дмитриевич, - опять перешел он на "вы", невтерпеж мне было рассвета дожидаться! Только посветлело, отправил я супружницу с ведрами к колодцу, а сам кинулся к тому матрасику, - а тряпица-то вся сочится свежей кровушкой! "Где ладонь-то поранила?" спрашиваю сурово, когда Юленька вернулась. - "С чем это вы, Иван Демьянович?"- молвит удивленно. - "Не обманывай мужа своего, - говорю, видел, как ты к ране прикладывала", - и достаю тряпицу из потайного места. "Постыдитесь Бога, Иван Демьянович, что вы такое подумали: женская хворь меня одолела, вот и тряпица сгодилась, а ладони - глядите", - и протягивает обе сахарные ручки, а на них ни царапины.

"Не вой на луну, сам оплошал, - провела меня Юленька", - молвил я себе и вознамерился наведаться к тому дохтуру. Знакомые бабы стезю к семистенку на выселках показали, и вот взобрался на поленницу, заглядываю в оконце - не видать ни черта! Высматриваю, высматриваю, аж шею заломило, и тут кто-то со спины кулачищем прямиком мне в темечко приладился. Ахнул я, свет белый померк, и очнулся я на заре, заваленный по грудь поленьями... Однако ж хитра баба казанская, да похитрей астраханская - в другой раз высмотрел я их, отыскалась щелочка. В одну из ночей потянулась вереница людская к порогу, заскрипели дверные петли, затеплилось оконце. Подкрался я, гляжу - толпится в горнице народец, и вдруг входит он в черном клобуке, морда перекошенная, что тот Мефистофель, и давай обезьяньей волосатой рукой осенять тех, что бухнулись перед ним на колени с непокрытыми головушками, да не святым крестным знамением, а как бы дьявольской петлей, как бы удавку на шею накидывал... Вот все, что подсмотрел я, Павел Дмитриевич. Ежели мало, не гневись, выложил все, без утайки, - Трубников долил остатки самогона в стакан, выпил и тяжко выдохнул: - И такая тоска меня разобрала от той картины, что напился я вдрызг да пошел кулаками деревья рубить и в ту же ночь руку на Юленьку поднял, чего себе до гроба не прощу...

- Как же они сподобились увлечь вас? - спросил я напрямую.

- Как?! - исподлобья глянул Трубников. - Обыкновенно... Я и поныне к тому дому на выселках хожу, - а почему, ума не приложу сам.

____________

В воскресенье грянуло с небес страшное виденье: над городскими крышами завис раздутый вкривь и вкось мешок, под мешком - грубо сколоченная клеть, а в веревочной петле, подвязанной к нижней перекладине, болтается человек с раздвинутыми ногами.

Я замер в немоте ужаса посреди толпы на площади. Ветер подгонял уродливо раздутый холщовый пузырь, под ним раскачивался полураздетый труп. Люди подле меня поспешно крестились и шептали заговоры, я же не находил в себе сил шевельнуться, заворожено следил, как приближается клеть. Ноги повешенного коснулись карниза, подломились, а тело неловко завалилось, чтобы, дернувшись в петле, обратить к народу синюшное набрякшее лицо с закушенным языком. "Спаси Никола-угодник и помилуй!" - ошалело пробормотала рядом бабка.

Переборов себя, я сделал несколько шагов к тому месту, где должен был опуститься дьявольский шар, но жандармы, расчищавшие проход для кареты скорой помощи, отпихнули меня.

Я знал несчастного - это был Леонтий. Чем и кому досадил щеголеватый гувернер? Кто свершил над ним чудовищную казнь? Я чувствовал, что трагический случай каким-то образом касается и меня, что бы я незримо припутан к той ужасной клети. Я был довольно коротко с ним знаком и доподлинно знал, что Леонтий частенько хаживал куда-то поздними вечерами, но не к своей вдовушке, которую он навещал обыкновенно днем. Поэтому при встрече я попросил Трубникова:

- Покажите мне тот дом на выселках, о котором вы намедни рассказывали, Иван Демьянович.

- А не боязно вам станется, господин дохтур? - усмехнулся невесело Трубников.

- Чего ж бояться? - бодро отозвался я. - Бойся не бойся, а судьбу не обманешь.

День да ночь - сутки прочь. Раньше обычного закончив занятия в училище, я нанял извозчика и отправился в условленное время туда, где меня уже дожидался Иван Демьянович. К слову сказать, я переменил свое мнение о нем. Невзирая на склонность к дурачеству и лицедейству Трубников при ближайшем знакомстве выказывал некоторые похвальные черты: известную глубину ума, душевную зоркость и, если не саму доброту, то какую никакую снисходительность. Когда я подъехал, он подчеркнуто любезно беседовал с неизвестной мне пожилой дамой в соломенной шляпке, кофте с оборками и тяжелой плюшевой юбке. Дама с вялым кокетством обмахивалась перьевым веером, слушая Трубникова. Завидев меня, он поспешил попрощаться с ней и, отвечая на мой немой вопрос, пояснил:

- Семь лет назад она пела в хоре и отменно подпевала мне в постели.

Я был сосредоточен и никак не отозвался на его реплику. Мы проехали на дрожках до конца улицы, где помещалась бельевая лавка, после чего я отпустил извозчика, а Иван Демьянович повел меня, придерживая за локоть и о чем-то громко разглагольствуя (он был навеселе). Я же старался запомнить дорогу.

Тот двухэтажный особняк выделялся в ряду других. Он стоял в отдалении от дороги, в низине, в болотистом месте, и разводы плесени покрывали доски над фундаментными камнями. Деревянные колонны с резными капителями несли балконы с довольно высокой, не меньше трех аршин, балюстрадой. Когда мы приблизились, на одном из балконов мелькнул подол платья и следом захлопнулась стеклянная дверь.

- По правде говоря, нынче не тянет меня сюда, - чуть озабоченно пробормотал Трубников и приложил ладонь к воспаленным глазам. - За вами должок, Павел Дмитриевич, - как вы уже сообразили, я не прочь опрокинуть чарку-другую рома в какой-нибудь занюханной таверне, как говаривали пираты сэра Фрэнсиса Дрейка.

В глубине двора темнел флигель. Меня удивило, что к строению не подступал сад, вообще не было деревьев в пространстве, обрамленном забором, если не считать нескольких кустов крушины, сирени и черемухи у крыльца.

- Почему здесь нет сада? - спросил я. - Чтобы деревья не мешали обзору?

- Вопрос не ко мне, Павел Дмитриевич, - усмехнулся Трубников.

- Что за кудесник-лекарь скрывается в этом особняке и какими спасительными снадобьями он врачует, коли Юлия прилюдно попросилась к нему? - вслух задался я.

У стены флигеля лежали остатки поленницы. Через двор прошагал мещанин с непокрытой головой, в просторной рубахе и начищенных сапогах. Он подошел к колодцу, чтобы набрать полное ведро, зачерпнул висевшей на цепочке жестяной кружкой и выпил с такой жадностью, как пьют после бани. Следом баба в сарафане вынесла пуховик, разложила его на жердях и принялась поколачивать скалкой.

- Слышь, Агриппина, а кадысь гувернера-то хоронют? - спросил мещанин, утерев губы.

- Сказывают, к завтрему, - отозвалась баба и еще с большим усердием заколотила палкой о перину.

Когда я, простившись с Трубниковым, возвратился к себе, меня придавила скорбная и торжественная тишина, по которой можно безошибочно определить покойника в доме. Слышались приглушенные голоса. Дверь в комнату Леонтия была отворена, я, робея, переступил порог, торопливо и как-то виновато перекрестился перед гробом в обрамлении свечей. Какие-то господа негромко переговаривались в коридоре. Я поднялся к себе, почувствовав тошноту от притворно-сладкого запаха пионов, отворил створки окна и лег, но вскоре вновь спустился, когда во двор прибыл катафалк, чтобы отвезти покойника в церковь на отпевание.

После похорон Леонтия опустел подъезд. Первым съехал снимавший комнаты первого этажа господин с семейством. Через неделю явился понурый Ермил. "Злая смертушка подстерегла раба божьего Левонтия, храни Господь его душу. Надобно и вам, Павел Дмитриевич, поостеречься", - неуверенно подсказал дворовый.

- От чего поостеречься? Что ты мелешь?

- Пахмурно нонче стало, - уклончиво ответствовал Ермил. - Дурной дух застил солнышко.

- От смерти не откупишься.

- Верно, - кивнул умный дворовый. - Один раз мать родила, один раз помирать. Намедни супружница моя гадала на чертополохе, сказывает цвет узлы вязать приспела пора. Возвращаемся мы в родные и мне, и супружнице моей места, в деревеньку Завидное, откуль мы родом, к тетке Фитинье. Так что прощевайте, Павел Дмитриевич! Простите на глупости, не судите на простоте, мы обнялись и трижды поцеловались.

Я люблю одиночество, но оно приходит разным. Есть одиночество в толпе, в окружении равнодушных один одному человеков, но случается то поистине жуткое, неотвратное одиночество, когда остаешься наедине с неведомой и враждебной тебе силой.

Как только подъезд опустел, я возрадовался. Я познал прилив некоей сакральной свободы, я ступал по ступеням лестницы в свой номер как в храм, наслаждаясь безмолвием за дверьми и не слыша скрипа половиц, пребывая в том особенном вдохновении, когда представляется, что ступени возносят тебя на новую, непознанную и лучезарную высоту жизни. Однако прекраснодушный мой порыв длился недолго. Вскорости под сердцем накрепко засел страх. Немота за стенами стала пугающей, зловещей - все мои годы до сего дня были преисполнены скрытых мук и канители безысходной тоски, и я не видел причин для перемен. Я задавил в себе надежду, и именно тогда явился мне тот образ одиночества, открывающий человеку всю глубину его фатальной обреченности. Я никогда не любил людей и не ждал от них помощи, но аз есмь человек со всеми его слабостями, и потому у меня вошло в обыкновение распахивать окно вечерами и в напряжении, с недоверием, вслушиваться слабо радуясь долетавшим с улицы звукам, как подтверждению существования реальности и собственного бытия.

Кто я? Кем вложена в меня эта поддатливая душа? Принадлежу ли я себе в той мере, в какой полагаю? Отчего я столь часто с некой неистовостью вслушиваюсь, словно жду тайного звука-знака? Кто подаст сей знак?

___________

Как-то вечером в дверь настойчиво постучали. Я отворил и обнаружил за порогом Сумского.

- Покорнейше прошу простить мой бесцеремонный визит, - вскользь бросил он, проходя в комнату: - Да-с, не разгуляешься... Я с сестрицами фланировал неподалеку и вздумал навестить вас, милейший коллега, - будьте снисходительны к капризу старика.

Я глянул на улицу - сестры Сумского стояли на тротуаре.

- Отшельником живете, Павел Дмитриевич, - Сумский уселся за стол.

Я виновато развел руками:

- На роду, как видно, написано...

- А тот парнишка, сосед ваш, как это его угораздило? Э-э... вечный покой его душе, - неловко промямлил доцент. - Вот так фокус - быть подвешенным на такой высоте. Я на своем веку всякого насмотрелся, думал, ничем уже не удивить старика, да видать услужлив человеческий умишко... А парнишку того ей богу жаль! Больно молод был. И что за изуверы над ним покуражились? Ну да ловит волк, но порой ловят и волка. Газеты пишут - сам генерал-губернатор взял под присмотр расследование этого жуткого случая.

- Пожелаем удачи губернским пинкертонам, - буркнул я.

Сумский глянул в окно: "Сестры заждались. Завтра увидимся, любезнейший Павел Дмитриевич", - пожал мне руку и вышел.

После его ухода я принес ведро колодезной воды (отныне все работы по дому надлежало выполнять самому), ненасытными глотками опорожнил кружку и повалился на постель.

...Если вся жизнь состоит из дней, подобных тем, что я прожил, то какова ее цена и резон ли вообще жить? Где те бездны счастья, о которых некогда говаривала Юлия, и не есть ли они на самом деле бездны лицемерия и тщеславия, каковые и составляют, по моему подозрению, сущность человеческого бытия? Какая звезда мне светит, и что необходимо предпринять, дабы приблизиться к тем безднам счастья? Что надобно для такого исхода - упорно работать, то бишь доходчивей и содержательней строить свои лекции (и приближусь к земному раю?), или я должен истово любить девушку, или уверовать фанатично в идею справедливости, подобно революционерам?..

Где та дорога? Идиотический смех разобрал меня. Мозгляк-человек не имеет силы, чтобы самому отыскать ту дорогу, мысли путаются в его бестолковой голове, в сетях мелочного житейского опыта. А та дорога видна, верней всего, с иной, не человеческой, колокольни. Не иначе кто-то возьмет человека за руку и поведет тем призрачным первопутком.

Ночью меня обуял животный страх. Я накрылся одеялом с головой и вслушивался, вслушивался до полубезумия, выискивая среди хаотической сумятицы ночных звуков (или беззвучия?) те, что посылались мне. Пение сверчков в придорожной канаве, пьяные голоса из трактира, далекий выдох набегающей на отмель речной волны - все укладывалось в ту устрашающую схему жизни, в которой не находилось места для меня самого. А я ведь не искал спасения... Зарыться, зарыться глубже в пуховик - вот выход, вот истинная благодать. Зарыться навеки!

Вечером я возжелал вновь увидеть резные ставни, дубовые колонны у портала и развалившуюся поленницу под окнами. И хотя я смутно помнил дорогу, мои ноги в стоптанных туфлях сами привели к приотворенной калитке.

Двор был безлюден, на лужайке подле крыльца появилась свежеструганная скамья, три синицы сидели на ней. Я вообразил, как меня встретили бы вернее сказать, никак не встретили бы. Полутемная горница, шаткие половицы, собрание людей за низким столом, негромкий разговор - каждый сам знает, за чем он сюда приходит. Если бы кто и приблизится ко мне, так это Николай, ненасытно присосется к моим губам, обхватит мои плечи и поникнет утомленно и освобожденно на моей груди...

Я вдруг зажмурился, как бы ожидая удара по глазам, отшатнулся - видение исчезло, и опять дубовые колонны встали передо мной. И зазывно отворенная калитка. Я уже вознамерился шагнуть в нее, как распахнулись половины дверей и девица, вся в белом, с разметанными по плечам волосами, стремительно сбежала с крыльца. Через ту же дверь проворно вынеслась старуха и проковылял мужик в сапогах, с плетью, увенчанной свинцовым грузилом. Короткий взмах, свист бича, после чего девица с протяжным стоном повалилась на траву...

Я повернулся и направился к Сумскому поскольку нуждался в собеседнике, коему я бы мог довериться.

- С некоторых пор я стал ненавистен сам себе, Петр Валерьянович, признался я. - Мне ка... кажется, - с запинкой продолжал я, - м... моим состоянием желают воспользоваться.

- Кто же эти мерзавцы?

Я выложил как на духу: о письмах, о ночном пришельце в цилиндре, о лобызаниях Николая, о доме с дубовыми колоннами, о Юлии, заключив:

-Я многого не понимаю, но чудится ночами, что ко мне подступаются, окружают, что между мною и ними существует некая гибельная связь.

- Упомянутые вами андрогины есть человеческие твари? - спросил чуть озадаченно доцент.

- Они стремятся избавиться от своего человеческого естества - сие не подлежит сомнению.

- Это стремление принуждает их доставлять страдания людям? - дознавался Сумский, будто мог услышать от меня точный ответ.

- Похоже, они сами страдают... - высказал я предположение.

- Да-с, - цокнул языком Сумский, - задали вы загадку, молодой человек... Чем же я могу вам помочь, ежели все, о чем вы поведали, правда? То бишь, вам представляется таковой? Не скажу, что предпочитаю держаться подальше от возможных сюрпризов, но в вашем случае до чрезмерности много всяческих нелепостей. Ведь я, к слову, хирург, а не психолог. Грубоват, зачерствел душой, не охоч до жалости, но кажется, состояние ваше, легкое душевное потрясение и смятение, близко мне. Да-с, извольте не удивляться, ваш покорный слуга - увы! - не есть бесчувственная каменная твердыня, - и он смолк в задумчивости. - Вне сомнения, они за вами еще явятся... явятся!

- Как мне быть? - задался я тоскливо. - Уехать?!

- Едва ли бегство спасительно...

- Как же быть?!

- Дайте время для совета, мой молодой друг, - попросил Сумский.

____________

День выдался погожий. На площади, в торговых рядах было многолюдно. Я купил у лавочника сладостей - сахарных гребешков, пряников, леденцовых рыбок, полфунта чаю - и на извозчике возвращался к себе. Скоро я пожалел о том, что исповедался Сумскому: едва ли этот плутоватый и скрытный старик мог мне помочь, в чем убеждали и его сбивчивые рассуждения. Но кто протянет мне руку? Не я ли говаривал Ивану Демьяновичу Трубникову - судьбу не обманешь. Единственно, я еще, пожалуй, не совсем подавил в себе инстинктивный животный страх, еще не сделался вполне безразличен самому себе, даже вот эти леденцы, что я купил четверть часа назад, дабы усладить свое небо - надобно ли услаждать себя, надобно ли ругать себя, корить, любить, ненавидеть себя?

А Юлия? Почему она приходит во мне? Я узрел в нашей странной связи некую мистическую тайну - ее руки, властно влекущие, ее походка, слышимая мной за версту, ее присутствие, ощущаемое мной беспрерывно... Отчего она хочет уберечь, отгородить меня, или, напротив, куда и с каким умыслом увлечь? Или это я сам хочу ее увлечь, намеренно ищу ее?

Когда мы вновь встретились возле того полузатопленного причала, у крутого склона, поросшего осокорем, я едва узнал ее. Она была одета пестро, в цветастое летнее платье, на ногах белые сандалии и смотрела испуганно. Она и впрямь взяла меня под руку в намерении увести, как я догадался, дальше от пристани, что-то горячечным шепотом поведала об Иване Демьяновиче, а я шел и все оглядывался, оглядывался, покуда не высмотрел, как волной подогнало к сваям неизвестный предмет, похожий на большую тряпичную куклу. Тогда я резко вырвал руку и помчался назад - остановился, перевел дух, замер в оторопи: утопленница покачивалась на речной волне лицом вниз, коса лежала на спине, обе руки с разъятыми вспухшими пальцами выпростаны вперед, словно в стремлении ухватиться за некую спасительную твердь. И вдруг я вспомнил, где уже лицезрел эти страшные руки с разъятыми жадно пальцами, - в аудитории училища, на темных досках стены. Тут рука покойницы сдвинулась - нет, ошалело мотнул я головой, это волна качнула тело, но тут вторая рука сделала гребок, ухватилась за сваю, потянула за собой тело. Оцепенев в кошмаре, я различил в некоем снизошедшем на меня ослеплении, как утопленница достигла в два-три гребка отмели, поднялась в облипшей тяжелой одежде, с которой хлынули струи, по колено в воде побрела к берегу, обратив к солнцу синюшное лицо с уродливо вспухшими губами. Она слепо прошла в двух шагах от меня, обдав дуновением сырости, плесени и тины, чтобы вслед за тем исчезнуть в осоке. На меня нашло затмение - точно посреди пустыни остался я. Никому нет потребы в моей измученной душе. Дикий рык исторгся из моего чрева, я пошатнулся, взмахнул рукой, ища опору в воздухе, пошатнулся и... устоял.

Юлии на берегу уже не было. Садилось солнце, узкий багряный отсвет ложился на землю. Умиротворенно несла свои воды река. Я зашел по пояс в заводь, чуть пригнулся, ища свое отражение в пурпурном зеркале воды, никого я там не увидел.

...В городе купец Никитин выдавал замуж дочь. Молодые прибыли на пароходе вместе со сватами, музыкантами, друзьями и подругами. На пристани, где собрались едва ли не вся городская детвора, зеваки и забулдыги, жениха и невесту встретил сам купец, мрачно-торжественный, со старообрядческой окладистой бородой. Чуть поодаль, у сходен, замерла купчиха с иконой у груди. Ржали лошади, трубил пароходный гудок, хмельная дружина плескала с борта шампанское и кричала здравицы. После лобызаний и родительского благословения молодые уселись в убранные атласными лентами и хлебными колосьями дрожки, и праздничный поезд покатил в церковь.

Я поднялся в комнату и посмотрел на себя в зеркало над рукомойником: лик мой запечатлел горечь, тонкие сизые губы стиснуты, желваки багрятся на скулах, капли влаги окропили лоб, а я еще и еще набрасываю пригоршнями воду, как бы желая захлебнуться в ней. Дверь в комнату приотворена - некому подсматривать за мной, никто не подивится припадку безудержного хохота, что сотрясает мою грудь. Я смеюсь над собой; я смешон и ненавистен себе, и только через полчаса, поуспокоившись, утершись полотенцем, со взлохмаченной шевелюрой, спускаюсь с пустым коробком в дворницкую за спичками. Странно, все двери отворены для меня, в дворницкой сумрачно, душно, дырявая кошма на лежаке, рваная занавесь, за которой прятались дети Ермила, осколок зеркала на выступе печи, а вот и спички в печном закопченном поде.

Я боязливо беру рассохшийся коробок и ощущаю легкое поглаживание по своей руке. Я отпрянул, стремглав взлетел по лестнице, ворвался в комнату и запер дверь на щеколду. Меня никто не преследовал. Или это я сам себя преследую?

Уже долгое время не слышалось шагов в подъезде. Я наблюдал в окне пристань, пароходы, баржи, грузчиков, птиц, изогнутую клином степь, слышал голоса прохожих на улице и разом с тем ощущал кожей спины леденящий провал пропасти за собой, за дверью.

Ночью я сам отправился на поиск андрогинов. Не ведаю, за какой надобностью взял с собой скальпель и цепко сжимал его плоскую рукоять в ладони, покуда не остановился у крыльца того особняка, что мне показал Трубников. Окна оставались непроницаемо черны. Я дернул шнур колокольца и затем в тревожном нетерпении стукнул носком туфли в дверь. Никто не открыл. Тогда я прошел по двору к флигелю, но там меня опередили. На крыльце с поднятой над плечом лампой возник тот самый мещанин в белой рубахе и кальсонах. В другой руке он сжимал плеть:

- По ком пожаловали, барин? - спросил он глуховатым, простуженным голосом.

Я показал на особняк и нарочито пьяно, развязно протянул:

- Охота должок отдать.

- Их нетути, - сообщил мужик. - В другой день приходите.

Едва он произнес "их нетути", как затеплилось одно из нижних окон. Я сделал вид, что ухожу, притворил за собой калитку, отошел и залег в бурьяне. Дождавшись, когда мужик скроется, я перемахнул через изгородь. Дрожа, я припал к стеклу - за столом в комнате, подле лампы с алым абажуром, склонился некий монгол с обнаженным невероятно мускулистым торсом. Сказать, что лицо этого господина было уродливо, было бы упрощением - кто, когда и с какой целью истязал его, измывался и лютовал над ним? Что за изувер прикладывал пыточные орудия и с дьявольским сладострастием калечил черты, сотворенные природой? Ухо свисало клочьями, по щеке и предплечью будто бы прошлись бороной, куски вывороченного багрового мяса образовывали складки губ, зрачки в разрезе век горели зло, дерзко. Монгол раскладывал перед собой листы бумаги, быстро выводил на них пером, прочитывал написанное и самодовольно роготал. Тотчас мне вспомнились письма, что три года кряду настигали меня.

Я уже вознамерился отойти от окна, как за спиной монгола возникла миловидная девочка-подросток с распущенными волосами до плеч, в коротком платье и в пуантах балерины. В самозабвенном танце она кружилась по комнате, покуда монгол своими могучими, как будто обтянутыми не кожей, а древесной корой, ручищами не подхватил ее и не усадил на колени. Она вздохнула как бы с сожалением, расставаясь с тем восхитительным чувством, всколыхнувшим и вознесшим ее, обняла шею монгола, приникла стыдливо к нему, в то время как он уже жадно целовал ее оголенные плечи. Вскоре и она ответно и робко прикоснулась к его лбу... Я стоял подле крыльца, и удушливый запах черемухи терзал меня. Мне было дурственно и от виденного, я не верил глазам, лицезрея, как заструилась багровая кровь по челу монгола, как белоснежное платье его подружки замаралось. Девочка в порыве экстаза сорвала его с себя и вновь приникла, дрожа, к монголу, который мял ее с мучительным и болезненным упоением, принуждая ее блаженно постанывать.

...Виденная сцена еще не раз возникала в моей памяти, и хотя я стремился дольше бывать на людях, допоздна засиживался в училище, работал над конспектами лекций, желая уйти от себя, но не мог избавиться от преследовавшего ощущения предрешенности собственной судьбы, словно вся моя жизнь являлась формальностью, ожиданием чего-то сверхъестественного. Это ожидание не было ни надеждой, ни чаянием помощи, - скорей, ожиданием высшего приговора.

Я помню, как в полдень ветер ворвался в город со степи, принеся тучи пыли, сора, застилая мостовую ковылем и колючками, поднимая на дыбы лошадей и вызывая бешеную ярость извозчиков. Соборный пономарь исступленно бил в колокола, созывая к обедне монахов, а на реке разудало гуляли волны, разбиваясь о пристань, подбрасывая кверху баркас, на корме которого стояла девушка в мокром холстинковом платье. Ветер был настолько силен, что расплел ее косу и трепал волосы за чуть сутулыми плечами, а девушка - верно, она была дочерью рыбака, - хохотала, возбужденно кричала своим товарищам, что налегли на рею паруса. И она, эта неизвестная мне юная рыбачка, представлялась безумно одинокой под этим хмурым небом.

____________

...Я пришел в театральный двор и присел на опрокинутое бутафорское мельничное колесо в ожидании Юлии. Она ненадолго задержалась в мастерской.

- Мне страшно, - признался я. - Мне чудится, что кто-то преследует меня.

- Николай выбрал и полюбил вас, и с той поры он неотступно с вами. Знайте, - вы уже не принадлежите себе. Он станет вашей частью, а вы будете в некоей мере им - до счастливого мига вознесения.

- Кто он такой, этот Николай? - хмуро сказал я.

- В прежней жизни он был студентом, тяжело болел, много страдал. Он пришел к нам, и душа его очистилась.

- Слушая тебя, я в растерянности и не знаю, как отнестись к твоим словам - возмущаться, радоваться ли, негодовать или остаться бесстрастным? Во всяком случае, я против того, чтобы кто-то посягал на мою свободу.

- Николай полагает, что принесет вам абсолютную свободу - ту, которую невозможно познать живущим на земле.

- В чем же выражается эта абсолютная свобода? - саркастически вырвалось у меня. - По моему разумению, жизнь - это первопуток, по которому человек пробирается в мучениях.

- Но векторы человеческих дорог обращены в разные стороны, большей частью в никуда... И отчего вы обращаетесь ко мне то на "вы", то на ты? вдруг добавила она.

- Потому, что ты становишься то близкой, то далекой.

Она закусила губу с силой, словно я доставил ей боль этим своим признанием, простонала и замедленно опустилась на пол мастерской. Я попытался поднять ее, чтобы отнести на лежанку, но ее тело одеревенело, стало невероятно тяжело, рука не сгибалась в локте. В углу оскалилась и зашипела кошка.

- Юлия, Юлия, - шептал я, глядя на ее лик, равнодушный к земным страстям.

Я коснулся запястья ее руки - пульс не прощупывался. Чуть погодя положил ладонь на ее чело - оно было мертвенно холодно. Я вспомнил рассказ Трубникова о ее первом припадке и громче, настойчивей, испугавшись, что наблюдаю уже не припадок, а нечто иное, гораздо ужаснее, выкрикнул:

- Юлия!

Тотчас судорога взметнула ее тело. Юлия открыла глаза, точно пробужденная моим голосом. Я помог ей подняться с лежанки, нервно проговорив:

- Пойдем скорее отсюда.

Старик-сторож, одетый по-зимнему, в зипуне и ушанке, запер за нами ворота.

Она всю дорогу молчала, в ее глазах, которые, быть может, только и выражали истинное состояние ее души, застыло то непередаваемое выражение, которое бывает у тех, кому вдруг открывается тайна собственной судьбы. Чье вещее пророчество слышала она в то мгновенье безмолвия, уйдя от меня?

Ввечеру того же дня почудилось, будто в комнате за стеной, что обыкновенно пустовала, кто-то кашлянул. Я застыл у стола с трубкой в руке, боясь шевельнуться. Я намеревался до того сесть за стол, закурить и, по своей гибельной привычке, поразмыслить на какую-нибудь отвлеченную тему, к примеру, зачем я живу? Но приглушенные покашливание за стеной напугало и остановило меня. Наконец я решился сесть и прождал так всю ночь, напряженно вслушиваясь.

Рассвело. Зазвонили колокола, созывая к заутрене. Я положил голову на стол и сомкнул веки. Я уже хотел, чтобы некто подкрался со спины и положил ладонь на мое плечо. Ладонь, которую не сбросишь, от которой уже не освободишься. Насилу удалось встать, собрать бумаги в саквояж и отправиться в училище. Я различал лица смутно, будто в пелене, и вдруг резанула внезапная, точно взмах клинка, догадка - я становлюсь не человеком! Я нахожу себя лишним среди людей! Причем, я не жаждал обратного, я думал не о том, как участвовать в жизни, а о том, как быть вне ее. Я ощущал всеми фибрами души дыхание иного мира. Но я боялся его. Вероятно, он был враждебен мне, но разве не менее враждебным являлся и тот мир, в котором я ныне пребывал?

После занятий Сумский насилу уговорил меня отправиться на прогулку в лес, что тянулся по приземистым взгоркам за заречной окраиной города.

В ожидании нас угрюмого вида кучер в армяке чистил сиденья коляски. Мы сели, я положил саквояж на колени, и коляска, ведомая приземистым жеребцом, тронулась. Следом покатил экипаж с неотлучными сестрами Петра Валерьяновича.

Проехали мимо лавок, в которых продавали селедку, ситец, хлеб, табак. Мне запомнилось безлюдье на обычно оживленных торговых местах, миновали кузню - и там стояла тишина, не дышали мехи, не гремело железо, пересекли полотно железной дороги. Мое ухо не уловило паровозного гудка, и только из раскрытого окна почтово-телеграфной станции доносилось дробное постукивание ключа телеграфистки.

- Куда мы направляемся, Петр Валерьянович? - спросил я Сумского.

- Покажу вам, милостивый сударь, одно весьма романтическое и живописное местечко, охотно отозвался Сумский и вдруг разразился неуместным смехом.

Место в самом деле оказалось живописным - сосновая рощица за буераками, небыстрая мелкая речушка с полчищами жаб, гревшихся на солнце по обеим ее берегам, а внизу заброшенная мельница с постройками. Сумский уверенно взял меня за руку и повел, приказав кучеру ждать. Сестры остались на дороге.

К мельнице вел широкий, густо заросший злаками проселок, тянувшийся с окраины далекого поля. Пронзительно прозрачное небо смыкалось с космосом. Я не гадал о том, почему старик доцент вздумал позвать меня - верно, тому имелась причина, но меня раздражали идиотские смешки, которые все чаще сотрясали его хилую грудь по мере того, как мы приближались к высокой деревянной лестнице, круто возносившейся к дверям мельницы. Речные воды омывали недвижимое, обнесенное тиной и водорослями, мельничное колесо, а поблизости в точности такое, но уменьшенное в десятки раз и сплетенное из ивовых прутьев, колесо с жестяными лопастями и скрынями, двигалось, жило, вращалось, с бездумной покорностью возносило в скрынях воду, чтобы выплеснуть ее на покатый железный лист, по которому вода скатывалась в глиняный желоб и далее в рукотворный пруд. Когда мы вошли в мельницу, в глаза бросились два гигантских истертых гранитных жернова, лежавших плашмя один на одном. В рассеянном свете под сводами крыши шмыгали мелкие птахи. Сумский вновь не удержался от смешка.

- Что вас так смешит, Петр Валерьянович?

- Адская машина, некогда могущая перемолоть любого, и вот теперь она повержена, - проговорил доцент, с необычайной веселостью показывая на жернова, - но дух, все сокрушающий дух этой мельницы все еще жив, да-с! закончил он с внезапной печалью.

- Но ныне слеп, - предположил я.

- Вздор! Дух неусыпно бдит за живущими, - мельком заметил доцент, прошел дюжину шагов и вдруг застонал протяжно, опустился на земляной пол.

- Что с вами, Петр Валерьянович?! - бросился я.

Доцент, весь в пыли, извивался как червяк, наколотый на иглу. На его губах выступила пена, взор обезумел; весь он содрогался, корчился, пальцы скребли землю. Я опрокинул на него ведро воды, и тут услыхал жуткий скрип. Я невольно застыл, затем настороженно обернулся: земля задрожала под ногами. Я ощутил чудовищное усилие, посылаемое извне некой неведомой силой. Вся мельница мелко затряслась, порыв ветра распахнул окно, и вновь адский скрежет запал мне в уши.

Мельница оживала. Я выбежал на берег и увидел, пытаясь унять сумятицу мыслей, как высоченное дубовое колесо, казалось бы, навеки всосанное в ил, величественно проворачивается, сбрасывая со шлиц ошметки тины. За спиной застучали механизмы, задвигались дробильные камни. Ничего не понимая, я опять очутился под сводами, суетливо заозирался, ошеломленно узрел вокруг сотни мертвенно-бледных, истерзанных страданием лиц, выпростанные в отчаянии руки, разъятые в муке рты. "Откуда вы?!" - страшно закричал я, повергся на колени и склонил голову... Толпа подбирается все ближе, меня обступают со всех сторон, чьи-то прикосновения похолодили кожу лопаток, и зловонное дыхание принудило меня содрогнуться. Вот-вот огромная глыба неминуемо обрушится, сомнет меня в нечто, и я все покорней пригибаюсь к земле, к той земле, которая еще никого не отвергала... В какой-то миг я отважился поднять голову, и явственно запечатлелась в памяти сатанинская фигура в проеме двери, раскинувшая крестом руки в черных, по локоть, перчатках. Тут как бы затмение нашло на меня, я закричал еще пуще, во всю мощь, точно в надежде отогнать безгласых уродцев, судорожно тряхнул головой, поспешно вскарабкался по лестнице, отбрыкиваясь ногами от молчаливых упорных преследователей, сорвался и рухнул вниз, оземь... Очнулся мокрый, в луже, открыл глаза. Надо мной участливо склонился Сумский.

- Ну ладно, батенька, мой припадок - следствие давешней контузии умиротворенно улыбнулся доцент, - а вот вас-то что, милостивый государь, заставило вскарабкаться по этой лестнице? Никак леший попутал?

- А пейзаж вправду живописный, - виновато отозвался я, поднявшись. Вот взбрело мне в голову поглядеть окрест из того окна под стрехой, да не удержался.

- Да-с, места здесь чудовищно красивые, - благодушно согласился Сумский.- Однако прежде не думал, что вы, Павел Дмитриевич, столь легко войдете в раж при виде здешних красот! Ну да ничего, вы человек молодой, азартный.

Я что-то вяло пробормотал в ответ. Мой мозг был затуманен, а язык блуждал в падежах речи. Едва въехав в город, я простился с попутчиками и прямиком наладился в ближайший кабак, где напился вдрызг.

__________

Вечерами я упорно размышлял о смерти Леонтия. К слову, в газетах публиковалось множество версий гибели гувернера, но все они были бесконечно, как мне представлялось, далеки от истинной - пустой мешок, как молвится, не заставишь стоять. Свою связь, пусть опосредованную, с гибелью Леонтия, я остро чувствовал. Каждый из нас по своей воле неминуемо идет к собственному распятию. Мнилось мне, что у нас с гувернером распятие одно на двоих.

Я пренебрегал жизнью и с тем большим равнодушием смотрел на смерть. Я со сладострастным презрением относился к самому себе, - никчемному, малодушному, непутевому, скверному, носящемуся по жизни (большей частью в мыслях) как ошпаренный таракан, но верилось, что моя смерть станет особой, откроет дорогу туда, куда я уже ступал короткими мгновеньями, оставляя частицу измотанной души.

В ту манящую даль мне не достало бы сил добраться в одиночку. Юлия сопровождала меня. Она брала меня за руку, и мы шли медленно берегом реки навстречу низкому закатному горизонту, угасающему пунцовой волной вдали. Вокруг было необыкновенно тихо, мы были одни, и мне думалось, что так открывается Вечность. Но, оставшись наедине, я вновь саркастически смеялся над своими чувствованиями, находя себя обманутым, а мир кругом - проникнутым ложью. Эта мерзопакостная реальность вновь напомнила в один из дней о себе, соткавшись в образе низкорослого упитанного человека в костюме-тройке, в летней шляпе, поджидавшего меня у подъезда.

- Покорнейше прошу простить, Павел Дмитриевич Росляков? - остановил он меня. - Преподаватель сестринского училища и сосед покойного Леонтия Галковского? - скороговоркой произнес упитанный господин, снимая шляпу, из-под которой раскатились младенческие кудряшки.

- Он самый, - неприязненно отозвался я. - С кем имею честь?

- Рекомендуюсь: Исидор Вержбицкий. Репортер ежевечерней газеты "Губернские ведомости", - чинно представился неизвестный господин.

- Чем же моя скромная персона привлекла внимание газетчиков?

- Прошу прощения, не ваша, а покойного Леонтия Галковского, состоявшего гувернером в доме вдовы полковника Толстопятова, - после этой ремарки репортер надел шляпу, с достоинством огладил ногтем мизинца усики стрекозиные крыльца.

- Положим, Леонтий, вам уже ничего не расскажет! - вырвалось у меня.

- Именно, - согласился газетчик, - но, может выпадет удача и вы, Павел Дмитриевич, поведаете факты, кои могут статься любопытными для круга наших читателей? - после сказанного репортер вынул из кармана бумажник и с многозначительным видом раскрыл его.

- Деньги меня не интересуют, - в отличие от подавляющего числа почитателей вашей газеты, - не удержался я от колкости.

- Напрасно, Павел Дмитриевич, - благодушно пожурил меня толстяк.

Его простота и непосредственность располагали. Ему никак не подходил образ пронырливого пройдохи с блокнотом в руках или "навозной мухи", который сложился в головах обывателей. Я оттаял.

- Не водились ли грешки за гувернером? - спросил Исидор Вержбицкий. Говаривают, он относился к числу тех, что слывут на людях любушкой, а дома иудушкой?

- По мне, Леонтий был заурядным представителем своего племени.

- Однако он частенько отлучался по вечерам?..

- Что из того?

- Согласитесь, если бы покойного гувернера нашли без признаков жизни в какой-нибудь придорожной канаве, едва ли кто, за исключением, разумеется, госпожи полковничихи, вспомнил о нем назавтра? Иезуитски изощренный способ казни, который был ему уготован, еще надобно заслужить... Говаривают, покойного Леонтия видывали в уединенных местах с незнакомцами отталкивающей наружности. Вы слыхали о подобном?

- Не слыхал, но не удивлен.

- Отчего же вы не удивлены, дозвольте полюбопытствовать?

- Я ничего более не могу поведать вам о моих встречах с Леонтием, кроме банального упоминания о том, что эти самые заканчивались обильными возлияниями и игрой в орлянку, - витиевато сообщил я.

- Покойный любил риск?

- Пожалуй...

Здесь Исидор Вержбицкий по-школярски старательно пометил в блокноте.

- Не замечали ли вы у гувернера нечто вроде признаков вялотекущей шизофрении?

- Конечно замечал, - я невольно усмехнулся. - Подобные признаки свойственны, пожалуй, половине представителей человеческого племени.

- По всей видимости, временами с ним случались припадки? - спешно записывал репортер.

- Случались, понятно.

- Он звал кого-то в голос? Буйствовал?

- Разумеется, - с издевкой бросил я.

- Да вы не иначе насмехаетесь? - наконец-то сообразил интервьюер и с выраженной досадой убрал блокнот.

- А что еще прикажете делать? Мне нечего добавить к тому, что уже, вероятно, вам известно без меня. Сенсации не получится.

- Увы! - огорчительно вздохнул недотепа-газетчик и добавил спокойней: И все же отчего несчастного юношу настигла столь ужасная смерть? Вот над чем придется поломать голову... Заурядный ловелас, и столь изуверская казнь вот в чем несуразица...

___________

Читателю, возможно, покажется удивительным, что мы с Исидором вскоре подружились. Бывают такие встречи, когда сразу и безошибочно обнаруживаешь в собеседнике родственную душу. Нечто подобное ощутил и я, но, не желая себе признаваться в том, иронизировал и издевался над бедным Исидором, по привычке прячась за ту невидимую стену, которой издавна пытался отгородиться от остального мира.

Заметной чертой характера моего нового друга было полное равнодушие к обидам и оскорблениям, столь частым в его хлопотном деле. Ничто, казалось, не могло его разгневать; в нем не было полемического угара, с муравьиным терпением и невозмутимостью он заполнял бисером листы блокнота. Мы оба исповедывали философию одиночества, а журналистские расследования были для него чем-то сродни собирательству. Он внимал жизни со стороны, постигая людей подобно тому, как коллекционер через лупу изучает бабочек. Он жил, казалось бы, механистически, - ел, спал до полудня в своей холостяцкой неприбранной квартире, слонялся с блокнотом по городу, забывал бриться, носил дырявые туфли, часто сморкался, много курил и вновь возвращался к своим записям. Пообщавшись недолго со мной, он без труда раскусил меня. Я человек крайностей. По мне невозможно смириться с тем, с чем я не согласен. Нередко я отрицал самоочевидное. Сказать по совести, я жил безо всякой надежды, тоже механистически, и в этом мы сходились с Исидором. Но мое отношение к бытию было безразличным, в то время как Исидор смотрел на него как на забаву, игру, сеть хитроумных переплетений, которые ему без понуканий надлежало распутать. Наверное, я плохо разбираюсь в людях. Вполне возможно, что я разглядел в душевном облике моего нового приятеля то, что желал увидеть, и не различил иного, что, наверняка оттолкнуло или же, по меньшей мере, разочаровало бы меня.

После нашей первой скоротечной встречи Исидор еще два вечера околачивался возле подъезда, покуда я, сжалившись, не позвал его.

- Знаю, знаю, что вы ничего не сумеете дополнительно сообщить мне, замахал он руками. - Какие уж там новости да сенсации! Но я, видите ли, Павел Дмитриевич, явился к вам за советом, за подсказкой.

- Чем смогу помогу, - отозвался я вполне доброжелательно.

- Кто, по-вашему, способен хоть самую малость пролить свет на это темное дело? Подскажите, коли не в тягость...

Я призадумался и после ответил:

- Неподалеку от реки стоит дом на отшибе. Во флигеле проживает некий простоватый мещанин, - обратитесь к нему. Может статься, он сжалится да расскажет вам кое-что любопытное.

Минуло несколько дней, как репортер вновь возник у подъезда - с затекшим глазом, с внушительным кровоподтеком на скуле. Я моментально сообразил, что мещанин отдубасил его, однако, как выяснилось из монотонно-скучных разъяснений Исидора, ловко прошлась скалкой по его спине и физиономии баба - жена мещанина.

- Такова особенность моего ремесла, что я вынужден задавать вопросы и терпеливо дожидаться ответа, - оправдывался Исидор.

- Которые бывают порой весьма сочными! - поддел я его, и мы оба рассмеялись, причем Исидор скорчил такую гримасу, будто надкусил горький огурец.

Из нашей дальнейшей беседы я вынес убеждение, что профессиональная подозрительность и сметливый ум вывели репортера на верную дорогу поиска. Он пребывал в убеждении, что в городе действует не одиночка, а именно группа изуверов, и что они существенно отличны от прочего населения.

Признаться, и я знал об андрогинах немногим больше. Они действуют избирательно, высматривают одинокие души, пытаются неким загадочным образом слиться с жертвами, забрать с собой, а если замысел рушится, жестоко мстят избранникам. Но я обязан был констатировать и совершенно иное - те одинокие души сами тянутся к андрогинам, с готовностью откликаются на их поначалу слабый, но с бегом времени становящийся все более настойчивым зов. Те мои сны - вещие. Ведь вправду приходит андрогин, чтобы забрать свою половину на земле: вот что соблазнительно! Вот и мне порой мнится, что я способен на нечто более значительное, чем просто жить на земле, что я способен увести некоего к неведомому горизонту, и всегда, когда эта уверенность восставала в моем сердце, рука моя крепко стискивала рукоять ножа. Иногда я боялся таких минут, я не узнавал самого себя или, возможно, я узнавал себя лучше? Я наблюдал за жизнью, точно сквозь окно проезжающего поезда, и в той скоротечной поездке себя занимал больше я сам.

___________

В городе появился бродячий мертвец. В лохмотьях, он медленно пробирался вдоль железнодорожной насыпи, и на его лице, обезображенной червями, шевелились куцые брови, удушливый кашель сотрясал его грудь. Исидор видел его собственными глазами: "Его похоронили весной, клянусь пречистой девой Марией, я знавал его! В миру он был классным надзирателем мужской гимназии".

Я поверил без остатка Исидору, ибо сам не столь давно лицезрел восставшую из небытия утопленницу. Но что бы сие значило? Почему провидение избрало этот город для своих утех и назначило меня свидетелем? Мой разум не различал ни зги, я терялся в догадках, и выход, который представлялся единственно верным, - явиться в тот дом на выселках и все выяснить - конечно же, был неуместен, наивен и загодя тщетен.

В один из дней середины лета начальник училища дал званный обед в ознаменование окончания учебного года. В числе прочих был приглашен и я. Как повелось, среди этого собрания чуждых, если не сказать враждебных друг другу людей, царили уныние и скука, которые пытались спрятать за натужными улыбками и лицемерной веселостью. Я чувствовал себя отвратительно и, подавляя спазмы в горле, нанизывал вилкой ломти буженины, помышляя об одном ,- как можно быстрее покинуть апартаменты, под сводами коих дурственно смешались приторно-сладкие ароматы дамских духов, бараньего гуляша и табачного дыма. После десерта, когда мужчины встали, выпростав салфетки из-за отворотов сюртуков, поднялся и я, вяло подошел к окну, где рос бальзамин. Я ощущал сильную надобность в уединении. В задумчивости я положил ладонь на стекло, пытаясь продлить то неопределенное чувство, слабую лирическую песню в душе, мелодия которой оставалась, пожалуй, единственной нитью, связующей сейчас меня с окружающим. Но в эту мелодию вдруг ворвалось шкрябанье, царапанье, собачье поскуливание, я приоткрыл глаза и ужаснулся : за стеклом, в аршине от меня блаженно скалилось, в короткой щетине, рожа Николая-придурка. Обеими руками судорожно вцепившись в карниз, он лихорадочно лизал стекло там, где его касалась моя ладонь. Я отпрянул и неожиданно для себя судорожно перекрестился.

Этот случай усилил тревожные предчувствия. Свободного времени выпадало больше, поскольку наступили летние каникулы и в училище отныне надлежало появляться лишь посреди недели, дабы участвовать в заседаниях кафедры. В иные дни я гулял по городу, бывал у реки, подолгу простаивал на перроне железнодорожной станции. Я стал замечать, что за мной ходит некий бродяга не преследует, таясь, а именно в открытую ходит за мной. Зрение у меня слабое, но я не ношу пенсне или очки, ибо сие предметы стесняют и старят меня. Поэтому я долго не мог разглядеть его физиономии, покуда однажды, подзуживаемый любопытством, улучив минуту, не вышел из укрытия и не столкнулся с ним едва ли не лоб в лоб. Бродяга, похоже, ожидал встречи: его гниющее лицо трупа, разложившееся до язв, растянулось в омерзительной ехидной усмешке, лысые веки раздвинулись, оголив дряблые мутные зрачки, точно он силился пристальней разглядеть меня, из расщелины рта, в почерневших зубах, вырвалось зловоние. Я замер в оторопи, и в тот миг бродяга с натужным хрипом вознес руку и коснулся моего плеча. Я чуть повел глазами, дикий вопль вырвался из моей гортани - белые жирные черви копошились в мясе его распухшей ладони.

Я чертовски устал - сама повторяющаяся изо дня в день необъяснимая для меня необходимость моего существования угнетает меня. Слабую искру интереса привносят события, что порой случаются с моими знакомыми - мне до сих пор обманчиво представляется, что я сторонний наблюдатель вне досягаемости тех зловещих сил, что отправили в иной мир Леонтия и, по всей вероятности, не его одного. Или, может быть, они ждут поступка с моей стороны, ждут, когда я сам приду? Но куда идти, к кому - пожалуй, из любопытства, из пустопорожнего желания загасить эту искру я пошел бы, ибо мне нечего терять, в чем уж не может быть никаких сомнений. Но порой приходило на ум нечто противоположное - что меняет в моей жизни присутствие тех зловещих сил? Я часто рассуждал об этом вслух в обществе Юлии.

- Мы все обречены, - твердил я. - Красивые, молодые, удачливые и старые, уродцы, пройдохи и спесивцы, респектабельные господа и простолюдины. Мы обречены на бездумную изнурительную жизнь, ибо иной не существует; каждый в тайниках души хранит признание, что ждал от жизни большего, ждал иного.

Юлия с каждой встречей становилась все ближе мне, я улавливал токи ее души. Ее настроение, неизменно ровное, спокойное - в меня, мужчину, вселяло уверенность, покой. Она напоминала своей неизменно склоненной фигурой монастырскую послушницу, недоставало лишь клобука, в остальном же ее скорбное одеяние почти во всем отвечало монашескому канону. Из какого потустороннего мира явилась эта смиренная монашка?

- Какая сила принуждает людей жить? - спросила она однажды.

Я подавленно смолк. Едва ли я мог дать ей ответ.

___________

Предчувствие надвигавшейся беды усиливалось во мне. Я ждал нечего, ждал вхождения в неизвестность, и потому смиренно, сломлено встретил приход горбоносого человека в цилиндре в одну из ночей. Он повел меня к реке, где возвышалось здание оперного театра, через знакомый театральный двор, и мы вошли в одну из дверей. Нас никто не встречал. Я ступал, озирался, и не сообразил, где нахожусь, когда провожатый неожиданно исчез, бесследно растворившись во тьме. Вдруг задорно зазвучали клавишные, и я узнал одну из клавирных сонат Гайдна - к чему, с какой стати плескалась эта беспечная до неприличия в столь тревожные мгновенья мелодия? Затеплилось свечное ожерелье подле меня, я растерянно заозирался, в то время как в свете разгоравшихся свечных огней проступали ужасные скорбные лики сидевших в первом ряду партера.

Я стоял, открытый их взорам, на сцене, абсолютно пустой, голой, с огромным льняным задником. Бесовская залихватская музыка раздирала мои уши, и я крикнул в страхе, в отчаянии силясь облегчить душу. Слезы стекали по моим щекам, ибо я понял, что страшный миг моей жизни настал, миг расплаты за несбывшееся, миг отторжения от самого себя, которому надлежит продлиться в мучительный суд на этом зловещем помосте, ставшем преддверием ада. Оркестранты в яме отложили инструменты и стали по одиночке, один вслед другому, всходить на сцену. Из партера вереница калек и уродов потянулась на подмостки. Меня обступили, разглядывали мрачно, ненасытно... Я трясся в лихорадке, наблюдая кошмарные морды в облезлой коже, в струпьях, тянущиеся руки, разъятые пятерни. Сладострастные ухмылки дьяволов и дьяволиц подобно клинкам вонзались о мое тело. Вдруг окружение расступилось, из полутьмы выступил костлявый юноша, босой, в черном трико акробата. В полуобморочном забытьи Николай шептал:

- Люблю, люблю! - и придвигался все ближе.

Помалу, с каждым шагом обезображенные страданиями черты его лица смягчались, и наконец запечатлели робкое ожидание счастья.

- Прочь! - сказал я ему в страхе.

Он словно не услышал. Кусая синюшные губы, всхлипывая в умилении, с трепетом приник ко мне, прижался всем потным телом, вызывая омерзение. Я попытался отпрянуть, но он цепко обхватил мои плечи.

"Прочь!" - с ненавистью возжелал я взреветь, но губы едва разжались, выпустив их гортани некий шипящий звук. Я хотел в ярости поднять руку, чтобы схватить его за прядку над ухом и оторвать от себя эту голову с блаженно зажмуренными очами, но рука сделалась тяжелой, как набухшее полено, пальцы онемели. В отчаянии я поворотил голову, и тут мой взор запечатлел в черном провале зала блеклое пятно - лицо Юлии. Вспомнилось: "Одинокая луна", истерические смешки заколыхали мою грудь, в то время как Николай все ненасытней впивался в мое тело. Он сладострастно шлепал окровавленными губами, облизывая кровь с моего плеча, струйки крови сочились и из моей шеи, обегали по ложбинке на спине, и мне уже были приятны торопливые движения его хрящеватого языка, порывистые объятья. Я почувствовал головокружение - оно было спасительным, как и слабость в ногах. Николай пришел, чтобы забрать меня! Я уже не противился этому зову, ибо тот мир, из которого он намеревался меня увести, не был моим... Взор мой затуманился, кровавые струи стекали по лбу, щекам, и я успел заметить перед тем, как впасть в забытье, что и Николай весь окровянился.

Превозмогая ломоту в теле, я приподнялся на локти и с трудом различил дымящиеся в темени огарки свечей. Сильнейший сквозняк колыхал занавес. На четвереньках пробрался за кулисы, поднялся и, с дрожью в ногах, спотыкаясь и падая, доковылял до двора. Ночь встретила меня звездным сиянием и тишиной. Пропитанная кровью одежда липла к телу, шатаясь, я брел по безлюдным улицам. Нетвердой рукой провернул ключ в замочной скважине, обмылся в тазе, взобрался на кровать, будто чая найти спасение под одеялом. Сон надвинулся черной глыбой...

___________

- Точу ножи, ножницы, бритвы правлю!

Точильщик в чекмене нес на ремне, переброшенном через шею, свой станок. Я спустился на мостовую, чтобы подать нож. Точильщик с плутоватой ухмылкой на щетинистой обветренной роже провел лезвием по ногтю мизинца...

Нож давно стал для меня ритуальным предметом. Он скрывал в себе некую магическую силу, гипнотически притягивал взор, едва я входил в свою опостылевшую комнату.

Моя душа была ожесточена. Я оглядывался вокруг, ища причину своей озлобленности, и наблюдал то, что видит каждый - заурядную обыденность, в которой мое участие было совершенно необязательным. Мир взирал на мою персону с сонным равнодушием, а я желал ответить ему тем же.

В то утро ноги сами понесли меня. Я отворил калитку, прошел по дорожке, поднялся по ступеням и замер перед белой дверью того загадочного дома на выселках. Дверь оказалась не заперта. Коридор, застеленный истертым половиком, вел в комнату, перегороженную шкафами, с опущенными пунцовыми шторами. Я прошел за перегородку - и там никого не оказалось. Поднялся на второй этаж - застеленные белым стол и кресла, на столе - сияющие приборы на четыре персоны.

- Я хочу, чтобы для меня было все возможным! - закричал я дико.

Никто не откликнулся.

- Я - циник, я не верую в Бога! Я тоскую потому, что принадлежу этой жизни! - орал я пуще прежнего.

Ответом была зловещая тишина. Я схватил вазу со стола и швырнул ее оземь. Бессильная ярость душила меня. Судорожные рыдания сотрясали грудь. В этот миг в дверях появилась Юлия.

- Ты, ты! - завопил я, будто ужаленный. - Ответь, что ты там делала! Ты наблюдала бесстрастно, как меня возжелали увести, забрать в тот мерзкий мир, в котором разом с тобой копошатся уроды, дьяволы и дьяволицы! Ты неотличима от них, знай! Ты вся в чужой крови!

- Вы бредите, Павел...- молвила она, входя в комнату, величаво поворотив свой мраморный лик.

- Знай же, что наша жизнь - сплошной бред, а я всего лишь ищу от него избавленья!

- Уймите огонь бешенства в своем сердце.

- Я взбешен, - произнес я злорадно, пожирая ее глазами, - потому что слишком многое выше и сильнее меня! Но тебе, смиренная послушница, какая корысть от того? Почему ты сблизилась со мной? Кто тебя послал?

- Вы сами, Павел, искали меня - бессонными ночами, в зарницах наваждений, в муках сомнений. Я услышала ваш зов.

Она безучастно смотрела, как я приближаюсь с занесенным над плечом ножом.

- Вам желается убить меня, Павел?

Я со стоном вонзил острие в косяк двери.

Неведомая сила, которой я не мог и не желал противостоять, спасительно опустила меня на колени, я затрясся в рыданиях, чтобы затем, опомнившись, кинуться вон.

...С некоторого времени я взял обыкновение оборачиваться на улице, вприглядку бросать взоры по сторонам - чудилось, что некто неотступно следует за мной. Я более сам приглядывался к себе, - словно желая высмотреть некоего другого, второго, в себе. За мной начали водиться кое-какие странности: мало того, что ноги сами приводили меня на железнодорожную станцию, о чем уже упоминалось, - я спускался с перрона и шагал по чугуночным путям до пакгауза и назад, к станции, покуда обходчики окриками не прогоняли меня.

Представлялось не единожды, что это не я, а механический манекен, несущий мое имя, бродит под призрачным небом, дышит стылым воздухом, глядит бездумно в окно, пребывая в ожидании, готовый немедля по едва уловимому знаку променять самое себя и все вокруг на малую толику того загадочного, что приближает неведомое и отдаляет зримый мир. Безверие и потаенный страх подноготные неудачи моей жизни - сменились робкой надеждой, готовностью уйти. Иногда я выходил в поле - ветер подымал полову с гумен, бабы в белых платках складывали скирды, - и дышал жадно, ненасытно, будто желая запастись напоследок горьковатой прелестью августа, унести ее с радостью и облегчением с собой.

___________

Начало войны прошло незамеченным. Мало что поменялось в привычном укладе жизни. В сентябре появились санитарные повозки с ранеными в грязных бинтах, тяжелых выносили на носилках из санитарных вагонов с красными крестами. Я вновь стал покупать газеты и подолгу изучал их за столом в трактире, неподалеку от очага. Однажды кто-то с силой хлопнул меня по плечу.

- Павел, душа моя, да ты ли это?! Рад тебя видеть, брат! - Н.А. обнимал и целовал меня в щеки, поминутно отстраняясь и глядя с ненатуральным восторгом в мои глаза. - И давно ты у нас?

Он обрюзг, постарел, но был хмельно, разудало весел, каким я его и знавал прежде.

- С прошлой недели.

- Где остановился, почему не заходишь?

- Был у тебя, да сказали - уехал, - соврал я, желая укоротить тяготивший меня разговор.

- А, ну-ну! - Н.А. нахмурился на миг и вновь повеселел. - Я, видишь ли, и вправду был в отъезде. Торговыми делишками занялся, леший попутал. Ныне возвращаюсь из Нижнего - вижу родимый трактир, как не зайти... Вон, товарищ мой, вроде няньки ко мне приставлен, чума ему невеста! - Н.А. подвел меня к окну, за которым у кибитки прохаживался угрюмый мужик. - Желаешь, поедем ко мне?

- Что же твой провожатый отпустил тебя?

- Откупился я, брат, откупился, - Н.А. опрокинул одну за другой две чарки в рот и крякнул, мотнув головой.

- Ну так я жду тебя, - проговорил он без прежнего воодушевления, выпил еще стопку и вышел.

В тот день я долго и бесцельно бродил по городу - меня не покидало предчувствие, что вот-вот нечто решится, что некто теперь занят решением моей судьбы в череде прочих, и решение (или свершение?) будет непременно благосклонным. Я верил, что станется именно так, и сам дивился своей уверенности.

Прежде я был охотник пофилософствовать на предмет самого себя, поразмыслить, отчего моя жизнь складывается так, а не иначе, найти объяснение неудач и отрадных вестей и оттого порой представлялось, что я волен управлять собой, распоряжаться собственными желаниями, то бишь я хозяин собственной судьбы, я всему причина и всему виной. Разумеется, я чувствовал дыхание мира подле меня, я его боялся и сторонился, но не мог избавиться, принимал как неизбежное, как неохватное поле, через которую протаптывал стежку. Однако в последние месяцы поначалу неназойливо, исподволь, а затем настойчивей стало преследовать подозрение, что не я протаптываю стежку, а меня ведут по этому полю, некто направляет мои стопы. Чрезвычайно умножились факты, коим не находилось толкование, и в той же мере усилилась моя растерянность. Я остановился, замер, оцепенел посреди того неохватного поля жизни, истоптанного миллионами ног, не находя отпечатков своих ступней, не находя указующего вектора, и спасения мое лежало вне поисков моей души, спасение было в вере - но не в Бога, который равнодушно взирает с небес на страждущих странников. Спасение могли принести те немногие, кто уповал на себя и перешел поле, дошел до того его края, который, может статься, скрывает, хоронит те тайны, что неведомы и самому Господу. Спасение в тех, кто прошел по тропке, неведомой Богу и человекам...

Я спал отвратительно, кошмары терзали меня. Я метался по кровати, хрипя, рвал и кромсал ногтями простыни, пока вдруг не доносился откуда-то неведомо чей сладко увещевающий голос, и тогда приходило успокоение, я стихал. Однажды ночью я пробудился, потревоженный чьими-то быстрыми прикосновениями. Николай, склонившись в изголовье, обнимал и целовал меня, обливаясь слезами, вожделенно подставлял щеку под воображаемые ответные поцелуи.

- Пошел прочь, исчадие ада! - я с омерзением закрылся одеялом.

Николай упал передо мной на колени.

- Возьми, возьми меня с собой, о блаженный! - шептал он в каком-то экстазе.

- Куда я должен тебя взять, собачье дитя? - вскричал я одновременно недоуменно и яростно.

- Я покажу! Не гневись, не гневись, - бормотал Николай, едва ли не уткнувшись лбом в половик.

Он внезапно оглянулся, как бы ища в комнате третьего. Но мы были одни. Николай заскулил и принялся по-собачьи лизать мою ногу, которую я тотчас поджал под себя.

- Что тебе надобно? - допытывался я. - Почему ты приходишь ко мне?

- Возьми, возьми меня с собой, о блаженный поводырь! - еще долго доносился до моих ушей завораживающий иступленный, но помалу угасающий шепот.

Холодало. Заморозки секли землю, - голую, серую, сирую. Отпечатки ободов колес телеги, накануне продребезжавшей под окном, запечатлевались, казалось, навеки, как знак высшего незыблемого закона жизни - неизбежности. Я уходил по дороге далеко за город, присаживался на убеленную ледком обочину и глядел в степь, застланную пожухлыми травами

Что-то должно было перемениться в моей жизни. Я не видел ее продолжения здесь, в этом захолустье. Впрочем, так ли уж искал я то самое продолжение? Пожалуй, я ставился с таким безразличием к собственной судьбе, что оно граничило с обреченностью.

И разом с тем мои чувства были необычайно обострены, оголены - резкий запах, грубое слово, чей-то кашель, зловонное дыхание, ввалившиеся щеки, неряшливый наряд, всклокоченные волосы, беспардонное обращение, глупое девичье хихиканье и прочее, чем так богата действительность, все те мелочи, с каковыми смиряешься и не замечаешь в обыденности, вызывали мое резкое неприятие, ощущение омерзения и протест против участия в бессмысленном спектакле, называемом жизнью.

Я стал сторониться людей еще в большей мере. Пожалуй, за выключением Вержбицкого. Его рассказы о бродячих мертвецах становились в один ряд с моими представлениями об отвратной действительность.

Однажды я столкнулся лоб в лоб с таким мертвецом. Верно, он поджидал кого-то у подъезда, и когда я вышел впотьмах, не посторонился. Я задел его плечом, и он рухнул, как подкошенный, на мерзлую ноябрьскую землю. "Напился пьян", - решил я спервоначалу, не различив обезображенного лица, схватился за щиколотки - две костяшки в полуистлевшем тряпье похоронного костюма, и протянул тело по земле, с ужасом видя, как волочится пустой рукав фрака, а неестественно вывернутая рука осталась у ступеней подъезда. Я вернулся, поднял ее и положил на грудь, стараясь не заглядывать в лицо, - не удержался, глянул мельком, и тотчас сам переломился, высвобождая пищевод от рвотной каши.

Загрузка...