В тот день, когда звезда Колоб появилась на нашем небе, мир навсегда изменился. Наше Солнце обрело нежеланного компаньона, а человечество — нового бога, безжалостного и равнодушного. Колоб двигался по вытянутой орбите, уходящей далеко в глубины облака Оорта, но теперь, спустя годы, этот космический гость неумолимо приближался к Земле, готовясь пересечь её орбиту.
Я, Фокс Армитедж, последний из семьи Армитеджей, оставшийся в Кингспорте, записываю эти строки в надежде, что кто-нибудь когда-нибудь найдёт их и узнает о том, что здесь произошло. Хотя надежда — слишком светлое слово для того, что я испытываю. Скорее, это последний долг перед истиной, какой бы ужасной она ни была.
Кингспорт всегда был необычным местом. Старинный город на побережье Массачусетса, зажатый между изъеденными солью каменными утёсами и поросшими плакучими ивами холмами, он словно существовал вне времени. Серые деревянные дома с покосившимися крышами и потемневшими от вечной влаги стенами вросли в скалистую почву так же прочно, как и предрассудки его обитателей в их сознание. Узкие улочки, вымощенные булыжником еще в колониальные времена, спускались к гавани, где покачивались на волнах рыбацкие лодки — такие же старые и потрепанные, как и сам город.
Наш дом стоял на самом краю северного утеса, подобно часовому, неусыпно глядящему на беспокойные воды Атлантики. Трехэтажное строение из темного камня и почерневшего от времени дуба, с остроконечной крышей и множеством эркеров было построено моим прапрадедом Иезекиилем Армитеджем в 1797 году. С тех пор семь поколений Армитеджей рождались, жили и умирали под его крышей, оставляя свой след в скрипучих половицах, в вытертых ступенях деревянной лестницы, в потускневших от времени фамильных портретах в тяжелых рамах.
Из окон мансарды, где я устроил свой кабинет, открывался захватывающий дух вид на море — бескрайнюю свинцовую гладь, сливающуюся на горизонте с таким же свинцовым небом. В ясные дни, которые случались редко в этой части побережья, можно было различить далекую линию горизонта, где небо соприкасалось с водой в иллюзорном, но отчетливом союзе. В штормовые же дни, когда обезумевшие волны бились о подножие утеса, а ветер завывал в каминных трубах, словно легионы призраков, дом казался единственным якорем, удерживающим мою душу от уныния.
Именно с этого наблюдательного пункта я первым заметил приближение Колоба. Это произошло в ночь осеннего равноденствия, когда я, по старой привычке, рассматривал звездное небо через дедовский телескоп — массивный латунный инструмент с линзами, отшлифованными в Берлине в конце XIX века. Сначала я принял странный объект за метеор или спутник, но что-то в его движении показалось мне необычным. Он не мерцал, как звезды, и не скользил плавно, как метеоры. Он пульсировал, подобно мерцающему угольку, и оставлял за собой едва заметный след.
Я провел всю ночь, наблюдая за космическим гостем, и к рассвету был уверен: это не обычное небесное тело. Когда первые лучи солнца коснулись горизонта, я наконец оторвался от телескопа, чувствуя, как спина затекла от многочасового напряжения, а глаза слипались от усталости. Но даже сквозь физический дискомфорт я ощущал внутреннее беспокойство, смутную тревогу, посеянную этим ночным наблюдением.
На следующий день я отправился в библиотеку Кингспортского колледжа, где преподавал историю Новой Англии. Пожелтевшие тома по астрономии не дали мне ответов, но в разделе местного фольклора я наткнулся на странную книгу без титульного листа, с вытисненным на кожаном переплете символом, напоминающим искаженную звезду. В ней говорилось о звезде-страннике, появляющейся раз в несколько тысяч лет и приносящей перемены — всегда ужасные. Звезду называли разными именами — Красный Странник, Алая Гостья, Кровавый Глаз, но в самых древних текстах мелькало название, заставившее меня похолодеть — Колоб.
Первые признаки надвигающейся катастрофы были едва заметны. Рыбаки стали возвращаться с пустыми сетями, хотя сезон был самый благоприятный. Даже неизменные треска и пикша, всегда изобильные в водах вокруг Кингспорта, словно исчезли. Старый Джебедая Марш, чья семья рыбачила в этих водах с колониальных времен, бормотал под нос о "неправильной воде" и "спящих глубинах, которые кто-то потревожил".
Птицы перестали петь. Сначала это казалось мелочью, замечаемой только чувствительными душами вроде мисс Элеоноры Крейн, библиотекарши с тонкими чертами лица и привычкой разговаривать с воробьями в городском парке. Но вскоре даже самые прагматичные жители Кингспорта заметили гнетущую тишину, опустившуюся на ветви деревьев и карнизы домов.
Старый пастор Эндрю Мейчен, седовласый джентльмен с вечно печальными глазами цвета выцветшего денима и изможденным лицом, начал проповедовать о конце времён с таким рвением, что даже скептики замирали, слушая его. В его надтреснутом голосе звучала глубокая, первобытная убежденность, какую не каждый день услышишь с церковной кафедры.
"Он возвращается, — хрипел пастор с кафедры, сжимая побелевшими пальцами Библию Короля Якова — Тот, кто был изгнан, но никогда не забывал о нас. Тот, чей взгляд меняет саму природу вещей. Подготовьтесь — не к спасению, но к гибели".
Но никто не связывал эти зловещие знамения с приближением Колоба — звезды, которую астрономы стыдливо называли аномалией, и отказывались от любых комментариев.
Мой брат Вольф, всегда увлекавшийся астрономией, проводил ночи напролёт у телескопа, установленного на крыше нашего дома. Высокий и нескладный, с копной непослушных черных волос и глазами настолько темными, что зрачок сливался с радужкой, он выглядел как типичный ученый-отшельник из викторианских романов. Его длинные пальцы ловко настраивали рефрактор, а впалые щеки подсвечивались странным румянцем возбуждения, когда он делал очередное открытие.
Именно Вольф первым заметил странное свечение вокруг Колоба — не обычный звёздный свет, а пульсирующее сияние, словно звезда дышала.
— Она живая, Фокси, — шептал он мне, не отрываясь от окуляра телескопа. В его голосе звучало не столько страх, сколько болезненное восхищение. — Колоб — это не просто звезда. Мне кажется, она наблюдает за нами.
Я смеялся над ним тогда, называя его чрезмерно впечатлительным, напоминая о его прежнем увлечении — теориях Чарльза Форта. Вольф не обижался, лишь улыбался своей рассеянной, чуть грустной улыбкой и продолжал наблюдения, заполняя страницу за страницей в своем кожаном блокноте.
Теперь же я понимаю, что он был прав, хотя истина оказалась страшнее, чем он мог предположить.
Изменения начались в пекарне старого Гилмана на Уотер-стрит. Приземистый каменный домик с выцветшей вывеской "Хлеб и выпечка Гилмана с 1887 года" был местной достопримечательностью. Сам Эзра Гилман, сухопарый старик с крючковатым носом и вечно прищуренными глазами, помнил еще времена, когда по улицам Кингспорта ездили конные повозки, а в гавани стояли парусные шхуны. Его искривленные артритом пальцы каждое утро в четыре часа разжигали древнюю кирпичную печь, выпекавшую лучший в округе хлеб.
Сначала это были мелочи — хлеб не поднимался как следует, или, напротив, поднимался уж слишком сильно, вываливаясь из форм. Затем булочки стали двигаться. Не просто оседать или расширяться — они перемещались по противням, словно живые существа.
Гилман списывал эти странности на свой возраст и усталость, пока однажды утром не обнаружил, что всё его тесто слилось в единую массу, хлюпающую и перекатывающуюся по полу пекарни, словно огромная бледная амеба. Крики старика разбудили всю округу, но когда соседи прибежали на помощь, они застали лишь пустую пекарню с разбросанными формами для выпечки и странным влажным следом на полу, как если бы к двери тянули огромный мокрый мешок с мукой.
К тому времени подобное происходило во всех пяти пекарнях Кингспорта. Хлеб, булочки, пироги — все мучные изделия словно обрели собственную волю. Они выползали из печей, катились по улицам, собираясь в растущие комки живого теста. Люди смеялись поначалу, считая это странным природным явлением или массовой галлюцинацией. Мэр Баркли, тучный мужчина с вечной одышкой, даже созвал пресс-конференцию, на которой иронически объявил о "временных трудностях в хлебопекарной промышленности города" и призвал граждан сохранять спокойствие.
Смех прекратился, когда эти комки начали поглощать всё на своём пути.
Сначала пропала кошка миссис Пибоди, изящная сиамская красавица по кличке Нефертити. Затем — собака Томпсонов, смешной комочек шерсти Бруно, гроза местных белок. Потом исчез и сам старик Томпсон, ветеран войны, каждое утро поднимавший американский флаг на крыльце своего дома.
Его нашли на следующий день — вернее, то, что от него осталось: иссохшую мумию, словно все жизненные соки были высосаны из его тела.
К тому времени разрозненные комки теста уже слились в единый огромный шар, размером с городскую ратушу. Он перемещался медленно, но неумолимо, катясь по узким улочкам Кингспорта, оставляя за собой след из останков — людей, животных, даже деревьев, словно само жизненное начало высасывалось из всего, к чему прикасалась эта противоестественная масса.
Люди пытались бежать, но куда? Дороги из города были перекрыты оползнями, словно сама земля не хотела выпускать нас. Телефонная связь прервалась. Радио передавало лишь статический шум, прерываемый странным ритмом, которые, как заметил Вольф, совпадали с пульсацией света Колоба.
— Эта штука, — говорил он, нервно расхаживая по кабинету и дергая себя за прядь волос, упавшую на лоб, — она как антенна. Или как… проекция. Колоб каким-то образом влияет на структуру материи на расстоянии, и этот шар — проявление его воли.
Майкл, мой младший брат, всегда был практичнее нас обоих. Невысокий, плотно сбитый, с застенчивой улыбкой и упрямым взглядом голубых глаз, он был тем клеем, что скреплял нашу семью в моменты раздоров. Когда я погружался в свои исторические исследования, а Вольф — в созерцание звезд, Майкл чинил протекающую крышу, заботился о саде и готовил ужин.
Сейчас, слушая теории Вольфа, он задумчиво протирал стекла своих очков в черепаховой оправе и изучал карту побережья, расстеленную на столе.
— Линкольн-Хед, — наконец сказал он, указывая на мыс в двадцати милях к югу. — Там есть маяк и пост береговой охраны. Если доберемся туда на лодке отца, сможем вызвать помощь.
Это был отчаянный план, но единственный, который у нас был. В ту ночь мы собрали самое необходимое и приготовились к побегу на рассвете.
Наши родители, Джордж и Элизабет Армитедж, воспринимали происходящее с разной степенью беспокойства. Отец, бывший профессор геологии, вышедший на пенсию пять лет назад, относился к ситуации с академическим интересом. Его высокий лоб с залысинами, обрамленный седеющими волосами, собранными в аккуратный хвост, морщился, когда он наблюдал за передвижением шара через подзорную трубу времен Гражданской войны — семейную реликвию, доставшуюся ему от деда.
Эта подзорная труба, как и винтовка Спрингфилд образца 1861 года, висевшая над камином, были частью наследия нашего прадеда, Эбенезера Армитеджа, сражавшегося на стороне Союза. Длинноствольная, с потемневшим от времени ореховым прикладом, на котором были вырезаны инициалы "Э. А." и дата "1863" — была не просто реликвией, но символом семейной гордости и чести.
Мать, хрупкая нервная женщина, казалось, уходила всё глубже в себя с каждым днем. Она часами сидела у окна, вышивая странные узоры на куске ткани — не цветы или птиц, как обычно, а спирали и звезды, похожие на те, что наблюдал в своем телескопе Вольф.
— Он зовет меня, — шептала она, не отрываясь от своей работы. — Я слышу его во сне. Он даст мне все ответы.
Джордж лишь качал головой и тяжело вздыхал, поглаживая её по волосам, некогда золотистым, а теперь тусклым и бесцветным.
Но рассвет принёс лишь новый ужас. Шар — Сын Колоба, как назвал его Вольф, наблюдая за его пульсацией, точно совпадающей с ритмом далекой звезды, — вырос до невероятных размеров. Он больше не катался по улицам — он навис над городом, переливаясь в такт с далёкой звездой. И от него исходило ощущение голода — не плотского чувства, а метафизического: глубинная жажда поглощения, и материи, и самой сущности жизни.
Я видел, как он поглотил наших родителей. Они вышли во двор, готовясь к побегу, когда тень накрыла дом. Отец сжимал в руках свою драгоценную винтовку — нелепое оружие против такого противника, но он не мог оставить семейную реликвию. Спрингфилд, натертый до блеска любовными руками нескольких поколений Армитеджей, тускло поблескивал в странном свете Колоба. Латунные детали — спусковая скоба, накладка на приклад, кольца для ремня — отливали красноватым оттенком, словно покрытые свежей кровью.
— Бегите к лодке, — крикнул отец, поднимая винтовку. — Я задержу его.
Мать застыла рядом с ним, её глаза, казалось, смотрели сквозь нас, сквозь стены, сквозь саму реальность — туда, где сиял в небе злой близнец нашего Солнца.
Часть шара отделилась, словно щупальце, и обвилась вокруг них. Их крики до сих пор звенят в моих ушах — не столько от боли или страха, сколько от осознания, от прозрения, словно в момент поглощения они увидели нечто, лежащее за пределами человеческого разума.
Вольф бросился на помощь, выхватив падающий мушкет из рук отца. Армитедж-старший так и не успел выстрелить, пуля была еще в стволе.
— Что бы ты ни было, — прокричал Вольф, его глаза горели яростью и отчаянием, — ты не получишь мою семью!
Он нажал на спусковой крючок. Оружие дернулась в его руках, изрыгая пламя и свинец, но выстрел не причинил шару никакого вреда. Старинная пуля, которую отец сам отливал в подвале из свинцовых грузил, прошла сквозь тестообразную субстанцию, не оставляя следа.
Щупальце из теста обвилось вокруг Вольфа, втягивая его в основную массу. Он пробовал использовать приклад как биту, нанося бессмысленные удары по булькающей поверхности монстра. Последнее, что я видел — его глаза, широко раскрытые от ужаса.
Майкл потянул меня обратно в дом, захлопнув дверь. Мы забаррикадировались внутри, заваливая вход книжными шкафами и тяжелой викторианской мебелью, но оба знали, что это лишь отсрочка. Через окно мы наблюдали, как Сын Колоба методично поглощал Кингспорт дом за домом, человека за человеком, оставляя после себя пустые оболочки, лишенные жизненной силы.
— Это же не просто совпадение, — шептал Майкл, лихорадочно листая старые книги из отцовской библиотеки, пыльные тома в кожаных переплетах, с выцветшими страницами и странными иллюстрациями. — Колоб меняет структуру материи. Он превращает неживое в живое, но это не настоящая жизнь. Это… искажение. Перверсия естественного порядка.
В тусклом свете керосиновой лампы (электричество давно отключилось) его лицо казалось маской из слоновой кости — запавшие глаза, бледная кожа, натянутая на скулах. Он не спал уже третьи сутки, но в его движениях была нечеловеческая энергия, словно сам страх стал топливом для его разума.
В ту ночь Майкл нашёл что-то в книгах — древний трактат на языке, похожем на искаженную латынь, но с какими-то неясными символами. Он не сказал мне, что именно обнаружил, но я видел решимость в его глазах, словно пелена безнадежности спала, уступив место последнему, отчаянному плану.
— Есть способ остановить это, — сказал он, закрывая книгу. — Не победить, но хотя бы замедлить. Дать тебе шанс уйти.
— Мы уйдем вместе, — возразил я, но он лишь покачал головой, печально улыбаясь.
— Кто-то должен остаться и рассказать миру об этом кошмаре. Кто-то должен запомнить Кингспорт. Запомнить нас.
На рассвете, когда желтое солнце с трудом пробивалось сквозь густые тучи, а звезда Колоб пульсировала в небе с непристойной яркостью, Майкл вышел из дома.
Я наблюдал из окна, как мой брат, такой маленький перед лицом космического ужаса, шел по опустевшей улице к площади, где катался Сын Колоба. Майкл начал читать заклинание — именно так я могу назвать эти странные, гортанные звуки, слетавшие с его губ. Слова на языке, который не был предназначен для человеческих уст.
Сын Колоба замер. Его пульсация стала неритмичной, словно сердцебиение испуганного животного. Затем он устремился к Майклу с невероятной скоростью, теряя форму, вытягиваясь подобно гигантской амебе.
Я видел, как мой брат исчез в этой массе, но перед этим яркая вспышка света прорезала утренний сумрак, и шар содрогнулся, словно от боли.
Но это не остановило его. Сын Колоба лишь ненадолго отступил, а затем продолжил свое движение, поглощая всё на своём пути. И теперь он приближается к моему дому — последнему, оставшемуся в Кингспорте.
После гибели родителей и братьев желание жить исчезло, как исчезает мимолётный ветер, унося с собой детские рисунки и старые фотографии. Я больше не чувствую страха — только усталость и странное смирение. Возможно, это и есть истинный ужас — не паника, не отчаяние, а принятие неизбежного, осознание своей ничтожности перед лицом сил, находящихся за пределами нашего понимания.
В небе пульсирует Колоб, всё ярче и ярче. Его свет проникает сквозь закрытые шторы, окрашивая комнату в болезненный цвет, напоминающий гной из открытой раны. Я чувствую, как меняется воздух вокруг меня, становясь густым и тягучим, словно вода, превращающаяся в желе.
Сын Колоба уже у порога. Я слышу его — не звук, а ощущение: ритм, вибрация, голод. Дверь трещит под его напором, древесина стонет, словно живое существо, чувствующее приближение своего конца.
Я сижу за столом в библиотеке, записывая эти последние строки при свете свечи. Мои пальцы оставляют влажные следы на бумаге — не от пота, но от самого воздуха, сгущающегося вокруг меня.
Я не хочу сопротивляться. В этом конце есть своя мрачная поэзия, своя извращенная красота. Мы думали, что понимаем законы вселенной, но Колоб показал, как мало мы знаем, как хрупки наши представления о реальности, как обманчива наша уверенность в завтрашнем дне.
Может быть, это не конец, а трансформация. Может быть, став частью Сына Колоба, я, наконец, пойму истину, скрытую за завесой обыденности. Может быть, мои братья и родители не исчезли, а обрели новую форму существования, непостижимую для ограниченного человеческого разума.
Дверь подается. Тестообразное нечто вливается в комнату, волной поглощая мебель, книги, картины — реликвии мира, который вот-вот перестанет существовать. Я чувствую её прикосновение — тёплое, почти нежное, как ладонь матери на лбу лихорадящего ребенка.
Колоб пульсирует в небе, его ритм совпадает с биением моего сердца.
Его Сын предстает передо мной, разрывая саму ткань реальности.
Я закрываю глаза и отдаюсь неизбежному.
Потолок обрушился, и последнее, что увидел Фокс — это переливающуюся массу, заполняющую комнату. В свете чужой звезды она казалась почти прекрасной. Почти.