Сегодня вставил ты глаза мне
И сердце в грудь мою вогнал.
Уже я чувствую желанье.
Я, изваянье,
Перехожу в разряд людей.
У нее были глаза, рот, нос и имя. Ее звали Офелия. Но иногда ее называли просто книгой.
Девушка-книга или книга-девушка? А может, просто «полускульптура дерева и сна», как сказал один поэт?
Но если бы это было только скульптурой, каким-то неизвестным составом склеенной со сном! Нет, это было явлением куда более химеричным, чем обычный человеческий сон.
Книга? Но кто же поверит? И что это за книга, которая не стояла на полке, прежде чем войти в меня и навсегда слиться с моим сознанием? Она была со мной, после с другим, а до него и до меня с тысячами — слово, картина и одновременно живое существо.
Когда она хотела пошутить, она называла тебя читателем. Лукавое, старинное, наивное слово. Читать? Про что читать? Зачем? Для чего?
Да, она называла иногда себя книгой, хотя у нее был смеющийся девичий рот и круглые красивые руки ожившей статуи или богини. Она смеялась. Она плакала. Она ревновала тебя к другим девушкам, которые были просто девушками, а не богинями, управлявшими твоим временем и твоей судьбой.
Я не хочу ничего объяснять. Пусть объяснит за меня сам век. Но он разучился объясняться с такими, как я.
Я долго отсутствовал, а когда появился здесь, в земное бытие уже вкралась чужая мысль, занесенная, как космическая пыль, из других миров.
Она и была олицетворением этой тревожной вкрадчивой мысли, мысли с длинным лицом и двумя большими, слишком большими насмешливыми глазами.
— Офелия!
Я звал ее, я кричал в тюрьме, пытаясь пробиться к ней сквозь время и сквозь сырые, толстые, пропахшие парашей стены.
— Офелия!
И она приходила, и стены расступались, и я снова попадал в тот сад, где впервые встретил ее, или на берег реки, над которым медленно проплывали облака моего детства.
Она переносила меня с собой сквозь время и сквозь страх, сквозь ожидание скорого и неизбежного расстрела. Ведь она была и книгой, но оставалась девушкой с большими глазами, с кусочком неба или синей волны на своем смеющемся лице.
Затем наступал перерыв и начиналась новая глава. В этой сравнительно безмятежной и спокойной главе я еще пребывал на воле. Но я был чужой всем и даже самому себе. И вот тогда появлялся автоматический воспитатель, механический толмач, электронный философ, полу-Гегель, полу-Спиноза, а может, и Кант с рыжими усами и выгоревшей на солнце бородой. Из какого материала сделали этого полу-Спинозу? — думал я. Чей моделированный мозг положили в его непробойную сверхпрочную голову?
— Я добрый, веселый, отзывчивый, — говорил он мне, — хотя я чуточку болтун. Вы скоро привыкнете к моим недостаткам.
К недостаткам куда легче привыкнуть, чем к достоинствам. И я привык. Я привык к нему, к его усам и бороде и к его манере покашливать и поднимать палец с ногтем, под которым чернел траур. Он старался изо всех сил походить на людей, и иногда это ему удавалось.
Искусственный философ, умный предмет с живыми и печальными глазами. Он был игрушкой, которой решила развлечь и позабавить меня сама судьба.
Он заботился обо мне. Он помогал моим несколько оторопевшим чувствам осваиваться с неожиданными и парадоксальными ситуациями, которые на каждом шагу щедро развертывала передо мной жизнь, обогнавшая меня ровно на пятьдесят лет.
Когда я возвратился со звезд — отдадим дань обветшавшим традициям жанра, — я не узнал других и они не узнали меня. Мои сверстники превратились в стариков и старух, но, как показалось мне, в чем-то ненатуральных, неестественных, словно занявших свою внешность у своих покойных дедушек и бабушек. А я остался тем, кем был — молодцеватым прыщавым парнем, будто был изъят из времени и не подвержен изменению. Я тогда не подозревал, что изъяты из времени были они, а не я, что им инопланетный разум преподнес коварный подарок — вечность, бессмертие и все, что с ним связано.
Я еще не знал об этом. От меня это скрывали. И мне казалось, что я смотрю на себя их завистливыми глазами и что время пронеслось мимо меня, не задев даже кончика моих пальцев, державших сигарету.
Теперь не было ни сигарет, ни табака, ни курильщиков. И только в моем рту еще дымилась последняя сигарета — зыбкий символ далекой, теперь уже казавшейся всем романтической эпохи.
Не все дождались моего возвращения, в том числе и Клава. Сохранились дерево и аллея, где мы назначали свидания, лестница, по которой бежали ее легкие девичьи ноги, спеша ко мне, отражение ее синих ласковых глаз и ее улыбка, ее милый голос, то мелодичный и громкий, то переходящий в шепот. Но ее-то не было. Она-то не дождалась, хотя и ждала.
Искусственный философ, электронный наставник, жароустойчивый мудрец по имени Красавец Стронг был симпатичным существом, сделанным из неизвестного засекреченного технологами вещества. Красавец Стронг (он же электронный Спиноза) состоял из реализованных формул и гипотез, из синтезированных психологами эмоций, из тщательно отобранных и хорошо проверенных социологами мыслей. Он улыбался нежно и привлекательно. Знал наизусть всех поэтов, начиная с Данте… Просветитель! И когда знакомился с людьми и с человекоподобными вещами, быстрой скороговоркой уведомлял:
— Красавец Стронг.
Нет, уж кто-кто, а он не был красавцем. Совсем наоборот. Да и само старинное слово «красавец» теперь выглядело совсем безобидно и давным-давно потеряло свой пошловатый смысл.
Красавец Стронг, или просто Стронг (хочу выпустить на этот раз начало его настораживающего имени), ходил за мной как тень и деликатно наставлял меня, так, чтобы я не чувствовал своего невольного невежества и отсталости.
А до чего я отстал, судите сами. Я все время попадал впросак, как дикарь, попавший из лесных трущоб в большой город и познавший самое унизительное из всего, что есть на Земле, — презрение самих вещей, которых цивилизация сделала высокомерными.
— Сюда нельзя бросать окурки, — учил меня терпеливый Стронг. — Это не урна.
— А что же это такое? — спрашивал я.
Красавец Стронг пропускал мой вопрос мимо своих волосатых ушей, идеально копирующих настоящие, живые, человеческие уши. А когда я настаивал, Стронг говорил мне, что я еще не созрел, чтобы понять смысл и значение некоторых вещей, появившихся в годы моего отсутствия и вызванных новыми потребностями человечества.
Лицо Красавца Стронга делалось чрезвычайно обаятельным и милым, и я думал о тех генах, которые пронесли сквозь сумрак поколений это обаяние, а потом с разочарованием вспоминал, что все это происходило без всякого участия генов и мутаций, ведь Стронг был искусственным существом. К человеческому обаянию я уже давно относился подозрительно, как к признаку адаптации в борьбе за существование. Я знал, что такое обаяние, и предпочитал людей сухих, прямых, с виду эгоистичных людям милым и лжедобродушным. Этому научило меня мое пребывание там, где до меня никто не бывал.
Но вернемся к Красавцу Стронгу и к его умению пользоваться своим обаянием и расточать улыбки или погружаться в молчание, как в океан, одновременно погружая туда и своего собеседника.
Иногда я был слишком настойчив, и он снисходил к моему жалкому любопытству. На лице его я уже не замечал ни обаяния, ни улыбки, а видел что-то другое. Тогда я думал, что лукавое слово «красавец» не случайно стало частицей его благополучного имени.
Он показывал мне на какой-нибудь предмет своим не слишком чистым толстым пальцем, на какой-нибудь предмет, замеченный мною на дороге, и объяснял мне, что это знак или символ.
— Символ чего? — спрашивал я.
— Не забегайте вперед, — отвечал он. — Это десятая или двадцатая страница книги, а мы с вами еще читаем первую.
Загадочно и странно. Может, Стронг шутил? И это возможно. Ведь он не принадлежал сам себе, не уходил корнями в глубину сменявших друг друга поколений, а был собран… Поставим здесь несколько точек и не будем углубляться в тайну происхождения электронного Спинозы. Надо уважать чужие секреты.
Теперь о вещах. Почти все вещи и предметы стали знаками, и окружающий мир беседовал с прохожими о чем угодно, даже о погоде.
— Все это потомки дорожных знаков, — объяснял мне Стронг. — Их более элементарные предки когда-то лаконично беседовали с водителями машин. Эти же… Каждый из них готов прочесть вам целую лекцию.
— А вы не находите, Красавец, — говорил я, — что предметы стали слишком болтливыми?
— Не болтливыми, а умными.
В его голосе прозвучала плохо скрытая обида. Ведь и он был тоже дальним родственником дорожных знаков. Но он ни за что не хотел в этом признаваться. Уж очень ему хотелось быть человеком.
Раз уж зашла речь о человеческих подобиях, придется рассказать про один случай.
Я прогуливаюсь по берегу канала, на этот раз без Стронга. Красавец ушел навестить свою искусственную тещу, сделанную из пластичного, женоподобного, овально-румяного вещества. Я забыл сказать, что Стронг был женат на довольно милой искусственной женщине с яркими чувственными губами, всегда неделикатно и слишком настойчиво напоминавшими, что существует странное слово «поцелуй». По-видимому, химики и технологи создатели этого существа — подражали людям палеолита, сотворившим Венеру из Брассемпуи, самую древнюю и толстую из всех Венер.
Итак, я прогуливался по берегу канала. Вдруг металлический столб, неподвижно стоявший у самой воды, начал подмигивать мне своим красным электрическим глазом. Он делал мне знаки, которые я не понимал. А рядом со мной не было толмача. Электрический глаз подмигивал мне, явно намекая на какую-то связь, существующую между ним — вещью-знаком — и мною, случайным пешеходом, попавшим в эту безлюдную часть города. Что-то издевательски насмешливое было в его подмигивании и необычайно фамильярное, словно невидимая нить уже протянулась между ним и мной, и протянулась не сейчас, а давно.
Он подмигивал, обращаясь уже не только ко мне, а к моему подсознанию, знавшему обо мне больше, чем знал или хотел знать я сам. По-видимому, он хотел установить со мной контакт вопреки моему желанию, как гипнотизер или телепат.
Но самое удивительное, что у металлического столба оказалась человеческая рука. И эта рука вдруг погрозила мне пальцем.
Я дал себе слово не заходить без Стронга в эту загадочную часть города. Но чувство, которое манило туда, было намного сильнее меня. И однажды там случилось со мной то, что и должно было случиться. Столб остановил меня и сказал, чтобы я был осторожен, что меня ждет беда и, самое главное, что я ее заслужил.
Разумеется, я не сказал Стронгу ни слова об этом загадочном столбе. Но беда действительно нашла меня. Об этом я расскажу позже.
Было странно, что в новом мире я не видел книг. Может, раздвижные стены комнат прятали их от нескромного взгляда, как и другие предметы физического и духовного быта, которые раньше мозолили всем глаза. Однажды я заговорил о книгах со своим наставником, но электронный Спиноза повернулся ко мне спиной, хотя и искусственной, но очень похожей на все спины. До меня донеслись не совсем понятные слова:
— Книги, хе-хе… Для своих мыслей и эмоций человечество нашло более живую и подходящую упаковку. За полвека изменилось все. В том числе и наши портативные собеседники.
— Надеюсь, они не грозят пальцем читателям?
— Если бы только грозили. Нет, они стали куда более активными, и не только отражают пространство и время, но и распоряжаются им.
— Вы шутите, Стронг? Я не верю вам. Книги всегда были моими друзьями. Ведите меня в библиотеку.
— Ну хорошо, хорошо, — пробормотал искусственный философ. — Хотя, если вдуматься, хорошего в этом мало. Идемте.
Он привел меня в сад.
— Какой волшебник, — спросил я, — превратил библиотечные полки в деревья?
— Время.
Мне стало не по себе. Сад действительно был волшебным.
— Офелия! — вдруг стал звать кого-то Стронг. — Офелия!
В саду вдруг зашелестели ветвями деревья, как на сцене театра, когда показывают старинную романтическую драму. Небо моментально заволоклось тучами. Прогремел гром.
И тут я увидел девушку. Она стояла, похожая на ожившую статую, и ждала.
— Вы библиотекарь? — спросил я.
— Нет, — ответила она тихо.
— А кто вы?
— Я — книга, — ответила она еще тише.
Прогремел удар грома. И вдруг полило как из ведра.
Электронный Спиноза раскрыл зонтик над моей головой.
— Закройте лучше ее, — сказал я, показав на девушку, стоявшую под ливнем в одном легком платье.
— Ничего, — пробормотал Стронг. — Не сахарная. Не растает.
Дождь лил. Гром гремел. Деревья с шумом качались. А мы стояли под дождем трое; я, девушка и искусственный мыслитель с печальной улыбкой на бесстрастном лице.
— Разве здесь нет поблизости какой-нибудь крыши? — спросил я.
— Действие началось! — крикнул Стронг сквозь свист ветра. — Если хотите избавить нас от этой бури, переверните страницу.
Девушка рассмеялась.
Дождь уже не лил. Показалось солнце.
— Вам надо обсушиться, — сказал я девушке, показывая на мокрое платье, прилипшее к ее телу.
— Пустяки. Сейчас обсохнет. Скажите, когда вы в последний раз читали книгу?
— Полвека тому назад. Я даже помню название. Это был «Давид Копперфильд».
— Тогда книги состояли из слов, — сказала девушка.
— А из чего они состоят сейчас?
— Из времени. И ни из чего больше.
И опять небо заволоклось тучами. Прогремел гром. Искусственный Спиноза снова раскрыл свой зонтик.
— Скорее переверните страницу, — сказал он.
И страница (будем условно называть это страницей) перевернулась. А может, и началась новая глава.
Перед нами был утренний свежий и довольно приветливый мир.
Мой взгляд уперся в гору. Откуда появилась эта гора? Еще пять минут назад ее здесь не было. Но действие спешило. Кто-то невидимый и неслышимый расставлял декорации. Но кто, когда и как превратил эти декорации в природу? Кто оживил краски и дал всему запах?
Гора была синяя и прохладная, как облако. Между темных лиственниц и светлых берез, гремя, звеня, рокоча, уже спешила куда-то речка. Возле желто-зеленого мокрого камня стоял марал и, наклонив похожую на куст голову, пил. Может, и он тоже был в тайном сговоре с невидимым режиссером, постановщиком этой сказочной феерии-панорамы, как и эти лиственницы, и ирисы, и цветы маральника на скале, источавшие совершенно одуряющий запах?
Воздух был густ и сладок, как маралье молоко.
— Это было, есть или будет? — спросил я электрического Канта.
Красавец Стронг улыбнулся.
— Это было, — сказал он.
— Но если это было или будет, — возразил я, — почему же это длится?
— Здесь другой ритм у бытия, впрочем, и у сознания тоже, — сказал Стронг и показал пальцем на тропу.
Там уже стоял человек в дорожном плаще и приветливо мне улыбался.
Чем пристальнее я смотрел на него, тем больше мне казалось, что я где-то уже с ним встречался.
— Кто вы? — спросил я его.
— Пока еще никто, — ответил он.
— Как это понять?
— Не забегайте вперед. Дайте встать всему на свое место. Вы спешите?
— Ну, скажем, спешу.
— Спешить вам я все-таки не советую. Впереди ничего хорошего вас не ждет. Если хотите знать, вы попались в ловушку. Скажите, вы читали Новалиса?
— Нет, не читал.
— Я тоже не читал.
— Так зачем же вы спрашиваете?
— Чтобы знать, с кем имею дело.
Он стал пристально смотреть на меня. Затем он оглянулся и подмигнул. Еще раз оглянулся и еще раз подмигнул.
— Скажите, — вдруг выпалил я, — вы не в родстве с тем дорожным знаком, который предупредил меня о грозящей мне беде?
— Да, — ответил он тихо, — я тоже знак. Но я стал уже почти человеком. А вы из человека скоро превратитесь в символ. — Он рассмеялся. — Не огорчайтесь. Возможно, я только шучу. Но вам не следовало заказывать эту книгу, если вы хотите остаться самим собой.
— Кто вы?
— Вы уже задавали мне этот бестактный вопрос.
— Но вы не ответили мне. Почему-то не ответили. Кто вы?
— Я знак.
— Что это такое?
— Не задавайте наивных вопросов. Вы не ребенок.
— Видите ли… Я долго отсутствовал. Был на звездах. Во время моего отсутствия на Земле что-то произошло. От меня почему-то это скрывают. До меня мельком как-то донеслось, что в человеческое сознание вторглась чужая мысль… Это правда?
— Пока умолчим. Меня никто не уполномочил выдавать тайны, для которых вы еще не созрели.
— А когда же я созрею?
Он рассмеялся. И его манера смеяться показалась мне знакомой. Кого же он напоминал?
Я стал мысленно перебирать в уме и памяти всех своих знакомых. Это была своего рода игра. Я забавлял себя этой игрой еще там, в вакуумах Вселенной, наедине с самим с собой и ужасным молчанием не пожелавшего облечь себя в предметы бесформенного и безвременного мира. Я взывал к своему прошлому, принимая его за точку опоры. Я искал самого себя, словно сомневался в собственном существовании.
Сейчас я стоял в живом и прелестном лесу, наполненном запахами, шорохами, птичьим свистом, звоном бившейся о камни горной реки. Н все-таки я нуждался в точке опоры.
— Не находите ли вы, что я похож на вас? — спросил меня незнакомец.
Да, теперь и я заметил это сходство.
— Ну и что ж. Мне приходилось встречать людей, похожих на меня. Правда, это случалось не часто. И я бы не сказал, что меня это чрезвычайно радовало или забавляло. Меня это всегда ставило в тупик. Люди охотно допускают повторение и подобие всего — вещей, событий, лиц. Но…
— Не договаривайте. Мне все понятно. Моя схожесть с вами должна противоречить логике.
— Логика тут ни при чем, — возразил я, — тут скорее дело в чувствах. Нет ничего страшнее, как увидеть самого себя и вдруг почувствовать, что это только подобие, игра случая…
— Игра случая, — перебил он меня, — вы выразились довольно точно. Случай не раз будет играть с вами, коли уж вас угораздило попасть в мир знаков.
— Как это называется, то, о чем вы сейчас говорите?
— Никак.
— Вот тоже. Что называется, объяснили.
— Все предпочитают это никак не называть. Для всего этого еще не нашли названия. Впервые человеческий знак — эта почти ребячья филологическая страсть к называнию — оказался, в сущности, бессильным. У этого нет названья, потому что нет слова, способного уловить и передать его суть. Когда-то нечто отдаленно, очень отдаленно сходное называлось «чтением». Но увы! Вы не просто читатель, всегда способный оторваться от страницы и закрыть книгу. Попробуйте оторвитесь. Выйдите из мира, куда попали по собственной неосторожности. Нет, это вам не удастся, как не удавалось и другим. Сейчас вы тоже, в сущности, знак.
— Я знак?
— Докажите мне, что это не так.
— Но вокруг нас живой мир. Лес. Река. Вот я протянул руку и дотронулся до дерева. Это береза. Такая береза не может быть ни в книге, ни во сне.
— Ну ладно. Вы меня почти убедили. И вы — не знак, и я не знак. Мы обыкновенные люди, попавшие в необыкновенные обстоятельства. Но от этого нам с вами не станет легче. Переверните страницу.
— Я не вижу никакой страницы.
— Мысленно переверните. Вам не хочется? Но вот она уже сама перевернулась.
Между тем декорации сменились. Вместо синего неба и такой же прозрачной реки, затененной лиственницами, я и мой странный собеседник оказались окруженными сырыми толстыми стенами, в душной полутьме.
— Где мы? — спросил я своего собеседника.
— В томской тюрьме. Сейчас тысяча девятьсот девятнадцатый год. Нас с вами подозревают в нелегальной связи с красным партизанским отрядом Лубкова.
— Кто подозревает?
— Колчаковская контрразведка.
— Что же с нами будет?
— Ничего особенного, — ответил он спокойно. — Наверно, расстреляют.
— За что? — спросил я.
— Смешной вы человек. За что? Ни за что. Разве честных людей расстреливают за что-то? Вы ищете логику, причины, следствия. Их не будет. Впрочем, допускаю, они и появятся. Но слишком поздно. После того, как нас с вами расстреляют.
— И вас тоже? — спросил я с некоторой надеждой. — Вы же мне говорили, что вы знак.
— Ну и что? Я мог выдать себя за знак в другой обстановке. Здесь мне никто не поверит. Здесь не верят ничему. Здесь допрашивают, бьют, а потом расстреливают. Расстреливают без суда.
— Но все-таки знак вы или человек?
— Это не имеет никакого значения. Мы в той эпохе, когда знаки и символы занимали еще скромное место. Кто же мне поверит, если я скажу, что я не человек, а только символ, что я только кажусь, а не существую. Я уже испытал физическое страдание, боль. Меня били и допрашивали, пока вы спали здесь в камере. Вот доказательства. Смотрите, у меня выбили два зуба.
Он раскрыл рот и показал мне кровоточащую десну.
— Но вы испытываете боль? У вас есть кровь? Значит, вы не знак, не символ, а человек.
— Да, здесь я превратился в человека.
Понемножку я освоился с полутьмой, в которой пребывала камера. В маленькое решетчатое окошко еле пробивался дневной свет. По-видимому, мы находились в подвале.
Обыденное всегда реальнее прекрасного. Чиновничья канцелярия, вокзал, пропахшая мышами кладовая, больничная койка, тускло освещенный коридор и, наконец, тюремная камера во много раз достовернее, чем тенистый лес или летняя запертая в ущелье прохладная речка.
Лес и ущелье уводят вас в мечту, в сон, чиновничья канцелярия или камера своей осязаемой и обоняемой реальностью не дают вам выйти из времени куда-нибудь на простор.
Я чувствовал не только зрением и обонянием, а всей своей кожей, всем нутром незыблемое существование тесной камеры, в которой я вдруг оказался.
— Может, пора перевернуть страницу? — спросил я своего спутника и соседа.
— Нет, голубчик, — ответил он насмешливо и скорбно, страница не перевернется. Романтика кончилась для нас с вами, началось нечто другое, и от него не спрятаться, не уйти.
И действительно, спрятаться было негде, даже от самого себя. Нас в камере было двое. Пока двое. Иногда я оставался один. Моего соседа уводили на допрос. Выводили молча, не называя. Но однажды его назвали.
— Синеусов! — крикнул ему надзиратель. — Ты что, не можешь встать?
Он действительно не мог встать. Накануне его сильно били.
Его уводили, и тогда я оставался один. Я сидел и ждал, ждал, когда его приведут. После допроса он не в состоянии был говорить. Он лежал молча. Однажды он сказал мне:
— Вы тоже узнаете скоро этого штабс-капитана. Он не сразу начнет вас бить. Сначала почитает стишки собственного сочинения. Выслушайте мой совет. Не ругайте его стишков. И не выдавайте себя за человека двадцать второго столетия.
— А вы действительно Синеусов? — спросил я.
Он удивленно посмотрел на меня.
— Вы повторили вопрос, который он задавал мне.
— Кто?
— Следователь. Штабс-капитан Новиков.
— Значит, он сомневается?
— В природе не существует такого предмета или факта, в котором штабс-капитан бы не усомнился. Но его скепсис мне очень дорого обходится, на моем теле нет живого места.
— Вы не ответили на мой вопрос. Вы действительно Синеусов?
— Так называет меня следователь. Для него я Синеусов. Я пытался это отрицать на первом же допросе. И за это потом пришлось отплевываться кровью. Когда я соглашусь с ним и скажу ему, что я Синеусов, меня расстреляют.
— За что?
— За нелегальную связь с партизанским отрядом Лубкова.
— Но кто вы на самом деле?
— Знак.
— Знаки не плюют кровью. И не стонут.
— Смотря какие знаки. Но довольно! Я устал от вопросов и допросов. Вот уже второй месяц, как выворачивают наизнанку нутро. Спокойной ночи!
— Спокойной ночи! — сказал я.
Как будто в тюремной камере может быть спокойная ночь.
Легким движением руки штабскапитан протянул мне раскрытый портсигар, туго наполненный сигаретами.
Рука, запах чуть ли не дамских духов, раскрытый портсигар и синяя струйка дыма, показавшаяся из почти девичьи нежных штабс-капитанских ноздрей, — все это пока отнюдь не выглядело ловушкой, расставленной, чтобы поймать меня. И все же мне вспомнилось одно лукавое растение, виденное мною еще в детстве в ботаническом саду, растение хотя и уходящее корнями в жаркую землю, но дополнительно занимавшееся тем, что заманивало насекомых, а потом медленно переваривало их в своем далеко не совершенном подобии желудка.
Нечто двусмысленно-противоестественное ощущал я и сейчас, словно вернулся в далекое прошлое и снова разглядывал загадочное растение. Чтобы примирить сверхобычное с обыденным, люди придумывают названия. У коварного растения было красивое латинское название. Я его забыл.
Штабс-капитан, чтобы примирить меня с собой, тоже поспешил назвать себя.
— Артемий Федорович Новиков, — сказал он чрезвычайно ласковым и дружелюбным голосом. — А вы?
Я не ответил.
— Возьмите сигарету. Английская. Вы знаете английский язык?
— Я знаю десять языков, — сказал я. — Десять земных. И один небесный. Язык, на котором со мной разговаривали на одной малой планетке, совсем не похожей на Землю. Но вы, кажется, не верите мне?
— Почему? — Штабс-капитан, искусно действуя ноздрями, метнул в меня длинную струйку дыма. — Охотно поверю. Ваш сосед по камере тоже уверял меня, что он каким-то образом попал сюда из будущего. Пришлось проштудировать роман Герберта Уэллса «Машина времени». Читал с удовольствием. И даже, знаете, благодарен. Если бы не он, может быть, не удалось бы почитать. Но чтение чтением, а дело делом. Насколько мне известно, вы студент медицинского факультета Томского университета Покровский Михаил Дмитриевич. Вы окончили томскую частную гимназию. Поведайте, каким же образом вы оказались участником нелегальной деятельности?
Я поймал себя на том, что, в сущности, с интересом слушаю штабс-капитана. Казалось, с помощью его слов я обретал бытие, становясь тем, кем мне суждено было стать в этом удивительном мире. У меня было имя, отчество, фамилия. У меня было прошлое и настоящее. Но будущего у меня, по-видимому, не было. Еще не начав допроса, следователь сказал, что меня, по всей вероятности, расстреляют. Он сообщил мне об этом доверительным голосом, понизив его почти до шепота, и приблизил ко мне свою глянцевито поблескивающую голову, свой молодой, пахнущий английскими сигаретами рот, словно спешил передать мне тайну. Интонацией голоса и выражением вдруг изменившегося и побледневшего лица он как бы подчеркнул, что доверяет мне, и вдруг стал держать себя так, словно был моим сообщником и готов мне чем-то помочь и, может, даже спасти меня от расстрела.
То опуская свои мутные сонные глаза и посматривая в лежащие на столе бумаги, то снова поднимая их и вглядываясь в меня, он рассказывал мне, кем я был, прежде чем попал в камеру. Талантливый режиссер, он, казалось, готовил меня к роли, которую я должен был играть несколько недолгих дней, отделявших меня от развязки.
Спокойно, не спеша, обволакивая себя и меня синим облаком сигаретного дыма, он описывал мое детство и юность, частную гимназию, помещавшуюся в стенах монастыря, рядом с кельями монахов. Он тщательно изучил мою жизнь, прежде чем вызвать меня на допрос. Но то, что он знал обо мне, не знал я.
Потом он начал рассказывать о себе. Голос его стал откровенно-доверчивым и глаза вдруг посветлели, стали почти по-детски гимназическими. Сквозь воинскую форму офицера уже просвечивал гимназист, казалось надевший в шутку мундир своего старшего брата. С необычайным искусством он сбрасывал с себя бремя жестоких лет, бремя своего опыта и возвращался туда, где когда-то пребывал и я, — в детство, в отрочество, в исчезнувший мир, на дне которого было так уютно.
Он тоже учился в этой же самой гимназии, но кончил ее на три года раньше. Сейчас он, словно взяв меня за руку, вел туда, в юность, в детство, в наш общий мир, где было так хорошо и ничто не угрожало кроме кори и только разве на худой конец — скарлатины.
Частная гимназия… Похожий на Антона Павловича Чехова классный наставник в пенсне с черным шнурком, закинутым за средних размеров учительское ухо, привыкшее к гомону перемен и всегда внимательно выслушивающее провинившегося гимназиста. Дядька с плохо выбритым лицом в широченных, всегда помятых штанах, водивший гимназистов на утреннюю молитву. И сам господин директор, либеральный и благовоспитанный человек, к тому же преподававший словесность и обладавший всего одной слабостью: на экзамене он любил выпытывать от попавшего в беду старшеклассника, что хотел сказать Николай Васильевич Гоголь своей странной повестью «Нос»?
Действительно, что он хотел сказать, этот Гоголь, когда описал, как нос сошел с лица мелкого чиновника и, надев вицмундир, стал разъезжать по Санкт-Петербургу в лакированной карете? Милый, добрый Гоголь, неужели он был в заговоре с безжалостными словесниками, расставлявшими на экзамене такого рода ловушку?
Штабс-капитан рассмеялся. Он сам оказался жертвой эксперимента великого русского писателя, не сумев разъяснить директору-словеснику на экзамене намерения давно умершего классика.
Да, он оказался жертвой коварного вопроса и сейчас хотел знать, не довелось ли случайно и мне попасть в ту же самую яму, вырытую классиком в сотрудничестве со словесниками? Если мне удалось каким-нибудь образом этого избежать, то он будет рад…
Воспоминания об отрочестве и гимназических годах, по-видимому, увлекли моего следователя. К тому же он не спешил. Перед ним лежал лист бумаги, лист пока еще безмятежно чистый и словно обещавший, что он так и останется не заполненным.
Но вдруг словно поворотом невидимого ключа штабскапитан замкнул детский мир, а заодно Гоголя, старого словесника и доброго классного наставника в чеховском пенсне. Лицо у штабс-капитана стало извиняющимся. Времена стали недобрыми. В этом все дело. И я должен был понять, что Артемий Федорович Новиков в этом виноват не больше меня.
А кто же все-таки был в этом виноват? Не могло же случиться так, что время само пожелало стать недобрым и разделило нас — людей, когда-то учившихся в одной и той же гимназии?
— Вы уверяете, — спросил штабс-капитан, и голос его вдруг налился металлом, — вы уверяете, что целых пятьдесят лет провели вдали от Земли?
— Не пятьдесят, а всего год. Но здесь, на Земле, действительно, прошло намного больше. Вам доводилось слышать что-нибудь об Альберте Эйнштейне?
— Эйнштейн? Как же, как же! Тоже член вашей подпольной большевистской организации?
— Нет, великий немецкий физик. Создатель теории относительности.
— Ну и что же? Будто физик не может быть большевиком.
— Он не здесь. Он живет в Германии.
— Оттуда и пришла зараза. Но что вы хотите сказать об этом физике?
— Вы хотите, чтобы я объяснил вам его теорию?
— Нет! Нет! Ненавижу математику. Уж лучше пофантазируем, как фантазировал здесь ваш сосед по камере. Этот большевик кроме будущего ничего не признает. Будущее еще будет или нет. А настоящее уже есть. И от него не спрячешься, не уйдешь. Я вижу, вы тоже своего рода Жюль Верн. А наш с вами словесник-либерал, понимал толк в художественной литературе. Этот самого Жюля Верна презирал за наивность. Какой уж там к черту полет на Луну, когда в земных делах не умеем разобраться. Вот и попал я вместо Луны в контрразведку, а вы в тюрьму. И кто же нас привел сюда? Да ваш Жюль Берн. Больше никто. Заманил своей мечтой о будущем. Но хватит Луны, довольно! Вернемся на Землю. Вам суждено быть расстрелянным. Это аксиома. Я долго не мог понять, что такое аксиома. Но математик в гимназии мне объяснил. «Человек смертей, — сказал он мне. — Ты, Новиков, человек и поэтому умрешь». Вот потому математика у меня как-то связывается со смертью. Хотите закурить? Ах, да! Забыл. В далеком вашем столетии все будут некурящие и непьющие, как в романах Жюля Верна. А теперь к делу. Вы встречались с Лубковым?
— Нет, не встречался.
— Не лейте пулю. Говорите правду. Что вам известно о Лубкове?
— Ничего. Да и откуда мне знать? Вы же знаете, откуда я сюда прибыл.
— Прибыли откуда — не знаю. А куда и когда отбудете — мне известно. Мне и господу богу, а не вам.
— Не пугайте. Смерти не боюсь. Жил бок о бок с ней, когда летел почти со скоростью света в вакуумах Вселенной.
— О Вселенной после, а сейчас расскажите о ваших связях. Нам, в сущности, почти все известно, но кое-что хочется проверить, сличить. Следствие, знаете, это тоже наука.
Страница перевернулась. И я снова оказался в камере, где меня ждал Синеусов, тоже обвинявшийся в нелегальных связях с красным партизанским отрядом Лубкова.
— Били? — спросил он меня.
— Нет. Пока обошлось. Он уверяет, что мы учились в одной гимназии.
— Боюсь, что это прием. Меня он, например, уверял, что хорошо знал моих родителей. Напрасно я его пытался убедить, что у меня их не было.
— И что же? У вас действительно их не было?
Он рассмеялся.
— Пусть это выясняет штабс-капитан Новиков. Моя задача остаться загадкой. Правда, это меня не спасет от расстрела.
Так мы перекидывались фразами, он и я, желая обмануть время и самих себя. Но время между тем шло и шло, и дело подвигалось к развязке.
Как-то вернувшись в камеру после очередного допроса, Синеусов сказал:
— На днях меня расстреляют. И прежде чем уйти из этой камеры навсегда, я хочу раскрыть одну тайну. Вы должны знать, почему и зачем мы оказались с вами здесь. В годы вашего пребывания на звездах на Земле произошло одно необратимое событие. Человеческое общество совершило непоправимую ошибку. Наука, введенная в соблазн инопланетным разумом, подарила людям бессмертие. Вы сами, надеюсь, сумеете оценить последствия этого двусмысленного подарка. Выйдя за пределы времени, люди превратились в символы, почти в знаки. Я категорически отказался от перестройки клеточной информации. И за это был выслан в прошлое. А за что были высланы вы? Пока мне это неизвестно. Но вот почему мы оказались здесь.