Давайте поговорим. Давайте поговорим с вами о страхе.
Я пишу эти строки, и я в доме один. За окном моросит холодный февральский дождь. Ночь… Порой, когда ветер завывает вот так, как сегодня, особенно тоскливо, мы теряем над собой всякую власть. Но пока она еще не утеряна, давайте все же поговорим о страхе. Поговорим спокойно и рассудительно о приближении к бездне под названием безумие… о балансировании на самом ее краю.
Меня зовут Стивен Кинг. Я взрослый мужчина. Живу с женой и тремя детьми. Я очень люблю их и верю, что чувство это взаимно. Моя работа — писать, и я очень люблю свою работу. Романы «Кэрри», «Жребий», «Сияние» имели такой успех, что теперь я могу зарабатывать на жизнь исключительно писательским трудом. И меня это очень радует. В настоящее время со здоровьем вроде бы все в порядке. В прошлом году избавился от вредной привычки курить крепкие сигареты без фильтра, которые смолил с восемнадцати лет, и перешел на сигареты с фильтром и низким содержанием никотина. Со временем надеюсь бросить курить совсем. Проживаю с семьей в очень уютном и славном доме рядом с относительно чистым озером в штате Мэн; как-то раз прошлой осенью, проснувшись рано утром, вдруг увидел на заднем дворе оленя. Он стоял рядом с пластиковым столиком для пикников. Живем мы хорошо.
И, однако же, поговорим о страхе. Не станем повышать голоса и наивно вскрикивать. Поговорим спокойно и рассудительно. Поговорим о том моменте, когда добротная ткань вашей жизни вдруг начинает расползаться на куски и перед вами открываются совсем другие картины и вещи.
По ночам, укладываясь спать, я до сих пор привержен одной привычке: прежде чем выключить свет, хочу убедиться, что ноги у меня как следует укрыты одеялом. Я уже давно не ребенок, но… но ни за что не засну, если из-под одеяла торчит хотя бы краешек ступни. Потому что если из-под кровати вдруг вынырнет холодная рука и ухватит меня за щиколотку, я, знаете ли, могу и закричать. Заорать, да так, что мертвые проснутся. Конечно, ничего подобного со мной случиться не может, и все мы прекрасно это понимаем. В рассказах, собранных в этой книге, вы встретитесь с самыми разнообразными ночными чудовищами — вампирами, демонами, тварью, которая живет в чулане, прочими жуткими созданиями. Все они нереальны. И тварь, живущая у меня под кроватью и готовая схватить за ногу, тоже нереальна. Я это знаю. Но твердо знаю также и то, что, если как следует прикрыть одеялом ноги, ей не удастся схватить меня за щиколотку.
Иногда мне приходится выступать перед разными людьми, которые интересуются литературой и писательским трудом. Обычно, когда я уже заканчиваю отвечать на вопросы, кто-то обязательно встает и непременно задает один и тот же вопрос: «Почему вы пишете о таких ужасных и мрачных вещах?»
И я всегда отвечаю одно и то же: Почему вы считаете, что у меня есть выбор?
Писательство — это занятие, которое можно охарактеризовать следующими словами: хватай что можешь.
В глубинах человеческого сознания существуют некие фильтры. Фильтры разных размеров, разной степени проницаемости. Что застряло в моем фильтре, может свободно проскочить через ваш. Что застряло в вашем, запросто проскакивает через мой. Каждый из нас обладает некоей встроенной в организм системой защиты от грязи, которая и накапливается в этих фильтрах. И то, что мы обнаруживаем там, зачастую превращается в некую побочную линию поведения. Бухгалтер вдруг начинает увлекаться фотографией. Астроном коллекционирует монеты. Школьный учитель начинает делать углем наброски надгробных плит. Шлак, осадок, застрявший в фильтре, частицы, отказывающиеся проскакивать через него, зачастую превращаются у человека в манию, некую навязчивую идею. В цивилизованных обществах по негласной договоренности эту манию принято называть «хобби».
Иногда хобби перерастает в занятие всей жизни. Бухгалтер вдруг обнаруживает, что может свободно прокормить семью, делая снимки; учитель становится настоящим экспертом по части надгробий и может даже прочитать на эту тему целый цикл лекций. Но есть на свете профессии, которые начинаются как хобби и остаются хобби на всю жизнь, даже если занимающийся ими человек вдруг видит, что может зарабатывать этим на хлеб. Но поскольку само слово «хобби» звучит мелко и как-то несолидно, мы, опять же по негласной договоренности, начинаем в подобных случаях называть свои занятия «искусством».
Живопись. Скульптура. Сочинение музыки. Пение. Актерское мастерство. Игра на музыкальном инструменте. Литература. По всем этим предметам написано столько книг, что под их грузом может пойти на дно целая флотилия из роскошных лайнеров. И единственное, в чем придерживаются согласия авторы этих книг, заключается в следующем: тот, кто является истинным приверженцем любого из видов искусств, будет заниматься им, даже если не получит за свои труды и старания ни гроша; даже если наградой за все его усилия будут лишь суровая критика и брань; даже под угрозой страданий, лишений, тюрьмы и смерти. Лично мне все это кажется классическим примером поведения под влиянием навязчивой идеи. И проявляться оно может с равным успехом и в занятиях самыми заурядными и обыденными хобби, и в том, что мы так выспренно называем «искусством». Бампер автомобиля какого-нибудь коллекционера оружия может украшать наклейка с надписью: ТЫ ЗАБЕРЕШЬ У МЕНЯ РУЖЬЕ ТОЛЬКО В ТОМ СЛУЧАЕ, ЕСЛИ УДАСТСЯ РАЗЖАТЬ МОИ ХОЛОДЕЮЩИЕ МЕРТВЫЕ ПАЛЬЦЫ. А где-нибудь на окраине Бостона домохозяйки, проявляющие невиданную политическую активность в борьбе с плановой застройкой их района высотными зданиями, часто налепляют на задние стекла своих пикапов наклейки следующего содержания: СКОРЕЕ Я ПОЙДУ В ТЮРЬМУ, ЧЕМ ВАМ УДАСТСЯ ВЫЖИТЬ МОИХ ДЕТЕЙ ИЗ ЭТОГО РАЙОНА. Ну и по аналогии, если завтра на нумизматику вдруг объявят запрет, то астроном-коллекционер вряд ли выбросит свои железные пенни и алюминиевые никели. Нет, он аккуратно сложит монеты в пластиковый пакетик, спрячет где-нибудь на дне бачка в туалете и будет любоваться своими сокровищами по ночам.
Мы несколько отвлеклись от нашего предмета обсуждения — страха. Впрочем, ненамного. Итак, грязь, застрявшая в фильтрах нашего подсознания, и составляет зачастую природу страха. И моя навязчивая идея — это ужасное. Я не написал ни одного рассказа из-за денег, хотя многие из них, перед тем как попали в эту книгу, были опубликованы в журналах, и я ни разу не возвратил присланного мне чека. Возможно, я и страдаю навязчивой идеей, но ведь это еще не безумие. Да, повторяю: я писал их не ради денег. Я писал их просто потому, что они пришли мне в голову. К тому же вдруг выяснилось, что моя навязчивая идея — довольно ходовой товар. А сколько разбросано по разным уголкам света разных безумцев и безумец, которым куда как меньше повезло с навязчивой идеей.
Я не считаю себя великим писателем, но всегда чувствовал, что обречен писать. Итак, каждый день я заново процеживаю через свои фильтры всякие шлаки, перебираю застрявшие в подсознании фрагменты различных наблюдений, воспоминаний и рассуждений, пытаюсь сделать что-то с частицами, не проскочившими через фильтр.
Луи Лямур, сочинитель вестернов, и я… оба мы могли оказаться на берегу какой-нибудь запруды в Колорадо, и нам обоим могла одновременно прийти в голову одна и та же идея. И тогда мы, опять же одновременно, испытали бы неукротимое желание сесть за стол и перенести свои мысли на бумагу. И он написал бы рассказ о подъеме воды в сезон дождей, а я — скорее всего о том, что где-то там, в глубине, прячется под водой ужасного вида тварь. Время от времени выскакивает на поверхность и утаскивает на дно овец… лошадей… человека, наконец. Навязчивой идеей Луи Лямура является история американского Запада; моей же — существа, выползающие из своих укрытий при свете звезд. А потому он сочиняет вестерны, а я — ужастики. И оба мы немного чокнутые.
Занятие любым видом искусств продиктовано навязчивой идеей, а навязчивые идеи опасны. Это как нож, засевший в мозгу. В некоторых случаях — как это было с Диланом Томасом, Россом Локриджем, Хартом Крейном и Сильвией Плат[2] — нож может неудачно повернуться и убить человека.
Искусство — это индивидуальное заболевание, страшно заразное, но далеко не всегда смертельное. Ведь и с настоящим ножом тоже надо обращаться умело, сами знаете. Иначе можно порезаться. И если вы достаточно мудры, то обращаетесь с частицами, засевшими в подсознании, достаточно осторожно — тогда поразившая вас болезнь не приведет к смерти.
Итак, за вопросом ЗАЧЕМ ВЫ ПИШЕТЕ ВСЮ ЭТУ ЕРУНДУ? — неизбежно возникает следующий: ЧТО ЗАСТАВЛЯЕТ ЛЮДЕЙ ЧИТАТЬ ВСЮ ЭТУ ЕРУНДУ? ЧТО ЗАСТАВЛЯЕТ ЕЕ ПРОДАВАТЬСЯ? Сама постановка вопроса подразумевает, что любое произведение из разряда ужастиков, в том числе и литературное, апеллирует к дурному вкусу. Письма, которые я получаю от читателей, часто начинаются со следующих слов: «Полагаю, вы сочтете меня странным, но мне действительно понравился ваш роман». Или: «Возможно, я ненормальный, но буквально упивался каждой страницей «Сияния»…»
Думаю, что я нашел ключ к разгадке на страницах еженедельника «Ньюсвик», в разделе кинокритики. Статья посвящалась фильму ужасов, не очень хорошему, и была в ней такая фраза: «…прекрасный фильм для тех, кто любит, сбавив скорость, поглазеть на автомобильную аварию». Не слишком глубокое высказывание, но если подумать как следует, его вполне можно отнести ко всем фильмам и рассказам ужасов. «Ночь живых мертвецов» с чудовищными сценами каннибализма и матереубийства, безусловно, можно причислить к разряду фильмов, на которые ходят любители сбавить скорость и поглазеть на результаты автокатастрофы. Ну а как насчет той сцены из «Изгоняющего дьявола», где маленькая девочка выблевывает фасолевый суп прямо на рясу священника? Или взять, к примеру, «Дракулу» Брэма Стокера, который является как бы эталоном всех современных романов ужасов, что, собственно, справедливо, поскольку это было первое произведение, где отчетливо прозвучал психофрейдистский подтекст. Там маньяк по имени Ренфелд пожирает мух, пауков, а затем — и птичку. А затем выблевывает эту птичку вместе с перьями и всем прочим. В романе также описано сажание на кол — своего рода ритуальное соитие — молоденькой и красивой ведьмочки и убийство младенца и его матери.
И в великой литературе о сверхъестественном часто можно найти сценки из того же разряда — для любителей сбавить скорость и поглазеть. Убийство Беовульфом[3] матери Гренделя; расчленение страдающего катарактой благодетеля из «Сердца сплетника», после чего убийца (он же автор повествования) прячет куски тела под половицами; сражение хоббита Сэма с пауком Шелобом в финальной части трилогии Толкина[4].
Нет, безусловно, найдутся люди, которые будут яростно возражать и приводить в пример Генри Джеймса[5], который не стал описывать ужасов автомобильной катастрофы в «Повороте винта»; утверждать, что в таких рассказах ужасов Натаниела Готорна[6], как «Молодой Гудмен Браун» и «Черная мантия священника», в отличие от «Дракулы» напрочь отсутствует безвкусица. Это заблуждение. В них все равно показана «автокатастрофа» — правда, тела пострадавших уже успели убрать, но мы видим покореженные обломки и пятна крови на обивке. И в каком-то смысле деликатность описания, отсутствие трагизма, приглушенный и размеренный тон повествования, рациональный подход, превалирующий, к примеру, в «Черной мантии священника», еще ужаснее, нежели откровенное и детальное описание казни в новелле Эдгара По «Колодец и маятник».
Все дело в том — и большинство людей чувствуют это сердцем, — что лишь немногие из нас могут преодолеть неукротимое стремление хоть искоса, хотя бы краешком глаза взглянуть на окруженное полицейскими машинами с мигалками место катастрофы. У граждан постарше — свой способ: утром они первым делом хватаются за газету и первым делом ищут колонку с некрологами, посмотреть, кого удалось пережить. Все мы хотя бы на миг испытываем пронзительное чувство неловкости и беспокойства — узнав, к примеру, что скончался Дэн Блокер, или Фредди Принз[7], или же Дженис Джоплин[8]. Мы испытываем ужас, смешанный с неким оттенком радости, услышав по радио голос Пола Харви, сообщающего нам о какой-то женщине, угодившей под лопасти пропеллера во время сильного дождя на территории маленького загородного аэропорта; или же о мужчине, заживо сварившемся в огромном промышленном смесителе, когда один из рабочих перепутал кнопки на пульте управления. Нет нужды доказывать очевидное — жизнь полна страхов, больших и маленьких, но поскольку малые страхи постичь проще, именно они в первую очередь вселяются в наши дома и наполняют наши души смертельным, леденящим чувством ужаса.
Наш интерес к «карманным» страхам очевиден, но примерно то же можно сказать и об омерзении. Эти два ощущения странным образом переплетаются и порождают чувство вины… вины и неловкости, сходной с той, которую испытывает юноша при первых признаках пробуждения сексуальности…
И не мне убеждать вас отбросить чувство вины и уж тем более — оправдываться за свои рассказы и романы, которые вы прочтете в этой книге. Но между сексом и страхом явно прослеживается весьма любопытная параллель. С наступлением половозрелости и возможности вступать в сексуальные взаимоотношения у нас просыпается и интерес к этим взаимоотношениям. Интерес, если он не связан с половым извращением, обычно направлен на спаривание и продолжение вида. По мере того как мы осознаем конечность всего живого, неизбежность смерти, мы познаем и страх. И в то время как спаривание направлено на самосохранение, все наши страхи происходят из осознания неизбежности конца, так я, во всяком случае, это вижу.
Всем, думаю, известна сказка о семи слепых, которые хватали слона за разные части тела. Один из них принял слона за змею, другой — за огромный пальмовый лист, третьему казалось, что он трогает каменную колонну. И только собравшись вместе, слепые сделали вывод, что это был слон.
Страх — это чувство, которое превращает нас в слепых. Но чего именно мы боимся? Боимся выключить свет, если руки у нас мокрые. Боимся сунуть нож в тостер, чтоб вытащить прилипший кусочек хлеба, предварительно не отключив прибор от сети. Боимся приговора врача после проведения медицинского обследования; боимся, когда самолет вдруг проваливается в воздушную яму. Боимся, что в баке кончится бензин, что на земле вдруг исчезнут чистый воздух, чистая вода и кончится нормальная жизнь. Когда дочь обещает быть дома в одиннадцать вечера, а на часах четверть двенадцатого и в окно барабанит, словно песок, мелкая изморось, смесь снега с дождем, мы сидим и делаем вид, что страшно внимательно смотрим программу с Джонни Карсоном[9], а на деле только и косимся на молчащий телефон и испытываем чувство, которое превращает нас в слепых, постепенно разрушая процесс мышления как таковой.
Младенец — вот кто поистине бесстрашное создание. Но только до того момента, пока рядом вдруг не окажется мать, готовая сунуть ему в рот сосок, когда он, проголодавшись, начнет плакать. Малыш, только начинающий ходить, быстро познает боль, которую может причинить внезапно захлопнувшаяся дверь, горячий душ, противное чувство озноба, сопровождающее круп или корь. Дети быстро обучаются страху; они читают его на лице отца или матери, когда родители, войдя в ванную, застают свое дитя с пузырьком таблеток или же безопасной бритвой в руке.
Страх ослепляет нас, и мы копаемся в своих чувствах с жадным интересом, словно стараемся составить целое из тысячи разрозненных фрагментов, как делали те слепые со слоном.
Мы улавливаем общие очертания. Дети делают это быстрее, столь же быстро забывают, а затем, став взрослыми, учатся вновь. Но общие очертания сохраняются, и большинство из нас рано или поздно осознают это. Очертания сводятся к силуэту тела, прикрытого простыней. Все наши мелкие страхи приплюсовываются к одному большому, все наши страхи — это часть одного огромного страха… рука, нога, палец, ухо… Мы боимся тела, прикрытого простыней. Это наше тело. И основная притягательность литературы ужасов сводится к тому, что на протяжении веков она служила как бы репетицией нашей смерти.
К этому жанру всегда относились несколько пренебрежительно. Достаточно вспомнить, что в течение довольно долгого времени истинными ценителями Эдгара По и Лавкрафта[10] были французы, в душах которых наиболее органично уживаются секс и смерть, чего никак не скажешь о соотечественниках По и Лавкрафта. Американцам было не до того, они строили железные дороги, и По и Лавкрафт умерли нищими. Фантазии Толкина тоже отвергались — лишь через двадцать лет после первых публикаций его книги вдруг стали пользоваться оглушительным успехом. Что касается Курта Воннегута, в чьих произведениях так часто проскальзывает идея «репетиции смерти», то его всегда яростно критиковали, и в этом урагане критики проскальзывали порой даже истерические нотки.
Возможно, это обусловлено тем, что сочинитель ужасов всегда приносит плохие вести. Ты обязательно умрешь, говорит он. Он говорит: «Плюньте вы на Орала Робертса[11], который только и знает, что твердить: «С вами непременно должно случиться что-то хорошее». Потому что с вами столь же непременно должно случиться и самое плохое. Может, то будет рак, или инсульт, или автокатастрофа, не важно, но рано или поздно это все равно случится. И вот он берет вас за руку, крепко сжимает ее в своей, ведет в комнату, заставляет дотронуться до тела, прикрытого простыней… и говорит: «Вот, потрогай здесь… и здесь… и еще здесь».
Безусловно, аспекты смерти и страха не являются исключительной прерогативой сочинителей ужастиков. Многие так называемые писатели «основного потока» тоже обращались к этим темам, и каждый делал это по-своему — от Федора Достоевского в «Преступлении и наказании» и Эдварда Олби[12] в «Кто боится Вирджинии Вулф?» до Росса Макдональда с его приключениями Лью Арчера. Страх всегда был велик. Смерть всегда являлась великим событием. Это две константы, присущие человеку. Но лишь сочинитель ужасов, автор, описывающий сверхъестественное, дает читателю шанс узнать, определить его и тем самым очиститься. Работающие в этом жанре писатели, пусть даже имеющие самое отдаленное представление о значении своего творчества, тем не менее знают, что страх и сверхъестественное служат своего рода фильтром между сознанием и подсознанием. Их сочинения служат как бы остановкой на центральной магистрали человеческой психики, на перекрестке между двумя линиями: голубой линией того, что мы можем усвоить без вреда для своей психики, и красной линией, символизирующей опасность — то, от чего следует избавляться тем или иным способом.
Ведь, читая ужастики, вы же всерьез не верите в написанное. Вы же не верите ни в вампиров, ни в оборотней, ни в грузовики, которые вдруг заводятся сами по себе. Настоящие ужасы, в которые мы верим, — из разряда того, о чем писали Достоевский, Олби и Макдональд. Это ненависть, отчуждение, старение без любви, вступление в непонятный и враждебный мир неуверенной походкой юноши. И мы в своей повседневной реальности часто напоминаем трагедийно-комедийную маску — усмехающуюся снаружи и скорбно опустившую уголки губ внутри. Где-то, безусловно, существует некий центральный пункт переключения, некий трансформатор с проводками, позволяющий соединить эти две маски. И находится он в том самом месте, в том уголке души, куда так хорошо ложатся истории ужасов.
Сочинитель этих историй не слишком отличается от какого-нибудь уэльского «пожирателя» грехов, который, съедая оленя, полагал, что берет тем самым на себя часть грехов животного. Повествование о чудовищах и страхах напоминает корзинку, наполненную разного рода фобиями. И когда вы читаете историю ужасов, то вынимаете один из воображаемых страхов из этой корзинки и заменяете его своим, настоящим — по крайней мере на время.
В начале 50-х киноэкраны Америки захлестнула целая волна фильмов о гигантских насекомых: «Они», «Начало конца», «Смертельный богомол» и так далее. И почти одновременно с этим вдруг выяснилось: гигантские и безобразные мутанты появились в результате ядерных испытаний в Нью-Мексико или на атолловых островах в Тихом океане (примером может также служить относительно свежий фильм «Ужас на пляже для пирушек» по мотивам «Армагеддон под покровом пляжа», где описаны невообразимые ужасы, возникшие после преступного загрязнения местности отходами из ядерных реакторов). И если обобщить все эти фильмы о чудовищных насекомых, возникает довольно целостная картина, некая модель проецирования на экран подспудных страхов, развившихся в американском обществе с момента принятия Манхэттенского проекта[13]. К концу 50-х на экраны вышел цикл фильмов, повествующих о страхах тинейджеров, начиная с таких эпических лент, как «Тинейджеры из космоса» и «Капля», в котором безбородый Стив Макквин[14] сражается с неким желеобразным мутантом, в чем ему помогают юные друзья. В век, когда почти в каждом еженедельнике публикуется статья о возрастании уровня преступности среди несовершеннолетних, эти фильмы отражают беспокойство и тревогу общества, его страх перед зреющим в среде молодежи бунтом. И когда вы видите, как Майкл Лэндон[15] вдруг превращается в волка в фирменном кожаном пиджачке высшей школы, то тут же возникает связь между фантазией на экране и подспудным страхом, который испытываете вы при виде какого-нибудь придурка в автомобиле с усиленным двигателем, с которым встречается ваша дочь. Что же касается самих подростков — я тоже был одним из них и знаю по опыту: монстры, порожденные на американских киностудиях, дают им шанс узреть кого-то еще страшней и безобразней, чем их собственное представление о самих себе. Что такое несколько выскочивших, как всегда не на месте и не ко времени, прыщиков в сравнении с неуклюжим созданием, в которое превращается паренек из фильма «Я был молодым Франкенштейном». Те же фильмы отражают и подспудные ощущения подростков, что их все время пытаются вытеснить на задворки жизни, что взрослые к ним несправедливы, что родители их не понимают. Эти ленты символичны — как, впрочем, и вся фантастика, живописующая ужасы, литературная или снятая на пленку — и наиболее наглядно формулируют паранойю целого поколения. Паранойю, вызванную, вне всякого сомнения, всеми этими статьями, что читают родители. В фильмах городу Элмвилль угрожает некое жуткое, покрытое бородавками чудовище. Детишки знают это, потому что видели летающую тарелку, приземлившуюся на лужайке. В первой серии бородавчатый монстр убивает старика, проезжавшего в грузовике (роль старика блистательно исполняет Элиша Кук-младший). В следующих трех сериях дети пытаются убедить взрослых, что чудовище обретается где-то поблизости. «А ну, валите все вон отсюда, пока я не арестовал вас за нарушение комендантского часа!» — рычит на них шериф Элмвилля как раз перед тем, как монстр появится на Главной улице. В конце смышленым ребятишкам все же удается одолеть чудовище, и вот они отправляются отметить это радостное событие в местную кондитерскую, где сосут леденцы, хрустят шоколадками и танцуют джиттербаг[16] под звуки незабываемой мелодии на титрах.
Подобного рода цикл фильмов предоставляет сразу три возможности для очищения — не столь уж плохо для дешевых, сделанных на живую нитку картин, съемки которых занимают дней десять, не больше. И не случается этого лишь по одной причине — когда писатели, продюсеры и режиссеры хотят, чтобы это случилось. А когда случается, то опять же по одной причине, а именно: при понимании того, что страх, как правило, гнездится в очень тесном пространстве, в той точке, где происходит смычка сознательного и подсознательного, в том месте, где аллегория и образ счастливо и естественно сливаются в единое целое, производя при этом наиболее сильный эффект. Между такими фильмами, как «Я был тинейджером-оборотнем», «Механическим апельсином» Стэнли Кубрика, «Монстром-подростком» и картиной Брайана Де Пальмы «Кэрри», явно прослеживается прямая эволюционная связь по восходящей.
Великие произведения на тему ужасов всегда аллегоричны; иногда аллегория создается преднамеренно, как, к примеру, в «Звероферме» и «1984»[17], иногда возникает случайно — так, к примеру, Джон Рональд Толкин клянется и божится, что, создавая образ Темного Властелина Мордора, вовсе не имел в виду Гитлера в фантастическом обличье, однако, по дружному мнению критиков, добился именно этого эффекта. Подобных примеров можно привести великое множество… возможно, потому, что, по словам Боба Дилана[18], когда у вас много ножей и вилок, ими надо что-нибудь резать.
Работы Эдварда Олби, Стейнбека, Камю, Фолкнера — в них тоже идет речь о страхе и смерти. Иногда об этом повествуется с ужасом, но, как правило, писатели «основного потока» описывают все в более традиционной, реалистической манере. Ведь их произведения вставлены в рамки рационального мира — это истории о том, что «могло случиться в действительности». И пролегают они по той линии движения, что проходит через внешний мир. Есть и другие писатели, такие как Джеймс Джойс, тот же Фолкнер, такие поэты, как Сильвия Плат, Т. С. Элиот и Энн Секстон[19], чьи работы принадлежат миру символизма, среде подсознательного. Их генеральное направление пролегает по линии, ведущей «внутрь», живописующей «внутренние» пейзажи. Сочинитель же ужасов почти всегда находится на некоей промежуточной станции между этими двумя направлениями — по крайней мере в том случае, если он последователен. А если он последователен да к тому же еще и талантлив, то мы, читая его книги, вдруг перестаем понимать, грезим ли или видим эти картины наяву; у нас возникает ощущение, что время то растягивается, то стремительно катится куда-то под откос. Мы начинаем слышать чьи-то голоса, но не можем разобрать слов; сны начинают походить на реальность, а реальность протекает словно во сне.
Это очень странное место, удивительная станция. Там находится страшный и загадочный Дом на Холме, и поезда бегают то в одном, то в другом направлении, и двери вагонов плотно закрыты; там в комнате с желтыми обоями ползает по полу женщина и прижимается щекой к еле заметному жирному отпечатку на половице; там обитают человеко-пауки, угрожавшие Фродо и Сэму, и модель Пикмена, и вендиго, и Норман Бейтс со своей ужасной мамашей. На этой остановке нет места яви и снам, есть только голос писателя, приглушенный и ровный, повествующий о том, что порой добротная с виду ткань вещей вдруг начинает расползаться прямо на глазах — с удручающей быстротой и внезапностью. Он внушает вам, что вы хотите видеть автомобильную аварию, и да, он прав — вам хотелось бы. Замогильный голос в телефонной трубке… какое-то шуршание за стенами старого дома… о нет, вряд ли это крысы, какое-то более крупное существо… чьи-то шаги внизу, в подвале, у лестницы… Он хочет, чтобы вы видели и слышали все это. Более того, он хочет, чтобы вы коснулись рукой тела, прикрытого простыней. И вы тоже хотите этого… Да-да, и не вздумайте отрицать!..
Рассказы ужасов должны, как мне кажется, содержать вполне определенный набор элементов, но этого мало. Я твердо убежден в том, что в них должна быть еще одна штука, пожалуй, самая главная. В них должна быть рассказана история, способная заворожить читателя, слушателя или зрителя. Заворожить, заставить забыть обо всем, увести в мир, которого нет и быть не может. Всю свою жизнь я как писатель был убежден в том, что самое главное в прозе — это история. Что именно она доминирует над всеми аспектами литературного мастерства, что тема, настроение, образы — все это не работает, если история скучна. Но если она захватила вас, все остальное начинает работать. И для меня всегда служили в этом смысле образцом произведения Эдгара Райса Берроуза[20]. Хотя его и нельзя, пожалуй, назвать великим писателем, цену хорошо придуманной истории он прекрасно знал. На первой же странице романа «Забытая временем земля» герой, от лица которого ведется повествование, находит в бутылке рукопись. И все остальное содержание сводится к пересказу этой рукописи. И вот какими словами предваряет автор ее чтение: «Прочтите одну страницу, и вы забудете обо мне».
Берроуз честно выполняет свое обещание — многие даже более одаренные писатели на это не способны.
Даже в самом интеллигентном и терпеливом читателе сидит порок, заставляющий всех, в том числе и замечательных писателей, скрежетать зубами: за исключением трех небольших групп людей никто не читает авторского предисловия. Вот исключения: во-первых, близкие родственники писателя (обычно жена и мать); во-вторых, официальные представители писателя (издательские люди, а также разного рода зануды), для которых главное — это убедиться, не оклеветал ли кого-нибудь писатель во время своих скитаний по бурным волнам литературы. И, наконец, люди, которые тем или иным образом помогали писателю. Эти последние хотят знать, не слишком ли много возомнил о себе писатель и не забыл ли случайно, что не один он приложил руку к данному творению.
Остальные же читатели вполне справедливо полагают, что предисловие автора есть не что иное, как большой обман, многостраничная расцвеченная реклама самого себя, еще более назойливая и оскорбительная, чем вставки с рекламой различных сортов сигарет, на которые натыкаешься в середине книжонок в бумажных обложках. Ведь по большей своей части читатели явились посмотреть представление, а не любоваться режиссером, раскланивающимся в свете рампы. И они снова правы.
Итак, позвольте мне откланяться. Скоро начнется представление. И мы войдем в комнату и прикоснемся рукой к укутанному в простыню телу. Но перед тем как распрощаться, я хотел бы отнять у вас еще две-три минуты. И поблагодарить людей из трех вышеупомянутых групп, а также из еще одной, четвертой. Так что уж потерпите немного, пока я говорю эти свои «спасибо».
Спасибо моей жене Табите, лучшему и самому суровому моему критику. Когда ей нравится моя работа, она прямо так и говорит; когда чувствует, что меня, что называется, занесло, тактично и нежно опускает на землю. Спасибо моим детям, Наоми, Джо и Оуэну, которые с необыкновенным для их возраста пониманием и снисхождением относятся к странным занятиям своего папаши в кабинете внизу. Огромное спасибо моей матери, умершей в 1973 году, которой посвящается эта книга. Она всегда оказывала мне поддержку, всегда находила 40–50 центов, чтобы купить конверт, куда затем вкладывала второй, оплаченный и с ее адресом, чтобы избавить сына от излишних хлопот, когда он соберется ответить ей на письмо. И никто на свете, в том числе даже я сам, не радовался больше мамы, когда я, что называется, наконец прорвался.
Из представителей второй группы мне хотелось бы выразить особую благодарность моему издателю Уильяму Дж. Томпсону из «Даблдей энд компани», который был столь терпелив ко мне, который с таким добродушием и неизменной приветливостью отвечал на мои ежедневные настырные звонки. И который проявил такое внимание и доброту несколько лет тому назад к тогда еще неизвестному молодому писателю и не изменил своего отношения до сих пор.
В третью группу входят люди, впервые опубликовавшие мои работы. Это мистер Роберт Э. У. Лоундес, первым купивший у меня два рассказа; это мистер Дуглас Аллен и мистер Най Уиллден из «Дьюджент паблишинг корпорейшн», купившие целую кучу других рассказов, последовавших за публикациями в «Кавалер» и «Джент», — еще в те добрые старые и неторопливые времена, когда чеки приходили вовремя и помогали избежать неприятности, которую энергонадзор стыдливо называет «временным прекращением обслуживания». Хочу также выразить благодарность Илейн Джейджер, Герберту Шнэллу, Кэролайн Стромберг из «Нью америкен лайбрери»; Джерарду Ван дер Льюну из «Пентхауса» и Гаррису Дейнстфри из «Космополитена». Спасибо вам всем.
И, наконец, последняя группа людей, которых бы мне хотелось поблагодарить. Всех вместе и каждого своего читателя в отдельности, не побоявшихся облегчить свой кошелек и купить хотя бы одну из моих книг. Если подумать как следует, то я прежде всего обязан этим людям. Огромное спасибо.
Итак, на улице по-прежнему темно и моросит дождь. Но нас ждет увлекательная ночь. Потому как я собираюсь показать вам кое-что. А вы сможете потрогать. Это находится совсем неподалеку, в соседней комнате… Вернее, даже ближе, прямо на следующей странице.
Так в путь?..
2 октября 1850 г.
Дорогой мой Доходяга!
До чего же славно было вступить под промозглые, насквозь продуваемые своды Чейпелуэйта — когда после тряски в треклятой карете ноет каждая косточка, а раздувшийся мочевой пузырь требует немедленного облегчения, — и обнаружить у двери на фривольном столике вишневого дерева письмо, надписанное твоими неподражаемыми каракулями! Даже не сомневайся, что я принялся их разбирать, едва позаботился о нуждах тела (в вычурно изукрашенной холодной уборной на первом этаже, где дыхание мое облачком повисало в воздухе).
Счастлив слышать, что легкие твои очистились от застарелых миазмов, и уверяю, что сочувствую твоей моральной дилемме — как следствию излечения. Недужный аболиционист, исцеленный под солнцем Флориды, этого оплота рабства! Тем не менее, Доходяга, прошу тебя как друг, тоже побывавший в долине теней, — позаботься о себе хорошенько и не смей возвращаться в Массачусетс, пока организм тебе не позволит. Что нам толку в твоем тонком уме и ядовитом пере, коли тело твое обратится во прах; и если южные области для тебя благотворны — есть в этом некая высшая справедливость.
Да, особняк и впрямь роскошен — в точности таков, как убеждали меня душеприказчики моего кузена, — хотя и гораздо более зловещ. Стоит он на громадном мысе милях в трех к северу от Фалмута и в девяти милях к северу от Портленда. Позади него — около четырех акров земли, где царит живописнейшее запустение: тут тебе и можжевельники, и дикий виноград, и кустарники, и всевозможные вьюны захлестывают каменные изгороди, отделяющие усадьбу от городских владений. Кошмарные копии греческих статуй слепо пялятся сквозь обломки и мусор с вершины каждого холмика — того и гляди набросятся на одинокого путника, судя по их виду. Вкусы моего кузена Стивена, похоже, варьировались в самом широком диапазоне — от неприемлемого до откровенно кошмарного. Есть тут одна странноватая беседка, почти утонувшая в зарослях алого сумаха, и гротескные солнечные часы посреди того, что в прошлом, верно, было садом. Этакий завершающий сумасшедший штрих.
Но вид из гостиной с лихвой искупает все: глазам моим открывается головокружительное зрелище — скалы у подножия мыса Чейпелуэйт и самой Атлантики! На всю эту красоту выходит гигантское пузатое окно с выступом, а под ним притулился огромный, похожий на жабу секретер. А ведь отличное начало для романа, о котором я так долго (и наверняка занудно) рассказывал.
Сегодня день выдался пасмурным; случается, что и дождик брызнет. Гляжу в окно — мир словно карандашный эскиз: и скалы, древние и истертые, как само Время, и небо, и, конечно же, море, что обрушивается на гранитные клыки внизу со звуком, который не столько шум, сколько вибрация — даже сейчас, водя пером по бумаге, я ощущаю под ногами колыхание волн. И чувство это не то чтобы неприятно.
Знаю, дорогой Доходяга, ты моего пристрастия к уединению не одобряешь, но уверяю тебя — я доволен и счастлив. Со мной Кэлвин, такой же практичный, молчаливый и надежный, как и всегда; уверен, что уже к середине недели мы с ним на пару приведем в порядок наши дела, договоримся о доставке всего необходимого из города — и залучим к себе отряд уборщиц для борьбы с пылью!
На сем заканчиваю — еще столько всего предстоит посмотреть, столько комнат исследовать — и не сомневаюсь, что для моих слабых глаз судьба заготовила с тысячу образчиков самой отвратительной мебели. Еще раз благодарю за письмо, от которого тотчас же повеяло чем-то родным и близким, — и за твои неизменные внимание и заботу.
Передавай привет жене; нежно люблю вас обоих,
6 октября 1850 г.
Дорогой мой Доходяга!
Ну здесь и местечко!
Не перестаю на него удивляться — равно как и на реакцию обитателей ближайшей деревеньки по поводу моего приезда. Это своеобразное селение носит впечатляющее название Угол Проповедников. Именно здесь Кэлвин договорился о еженедельной доставке съестных припасов. Позаботился он и о второй нашей насущной потребности, а именно: о подвозе достаточного запаса дров на зиму. Однако ж вернулся Кэл с видом весьма удрученным, а когда я полюбопытствовал, что его гнетет, мрачно ответил:
— Они считают вас сумасшедшим, мистер Бун!
Я рассмеялся и предположил, что здешние жители, должно быть, прослышали, как я переболел воспалением мозга после смерти моей Сары — вне всякого сомнения, в ту пору я вел себя как безумный, чему ты безусловный свидетель.
Но Кэл уверял, что никто обо мне ничего не знает, кроме как через моего кузена Стивена, который договаривался о тех же самых услугах, насчет которых теперь распорядился я.
— Эти люди говорят, сэр, что всяк и каждый, кто поселится в Чейпелуэйте, либо сошел с ума, либо на верном пути к тому.
Можешь себе представить мое глубочайшее недоумение. Я осведомился, от кого именно исходит это потрясающее сообщение. Кэл ответил, что его направили к угрюмому и вечно пьяному лесорубу по имени Томпсон: он владеет четырьмястами акрами соснового, березового и елового леса и с помощью своих пяти сыновей заготавливает и продает древесину на фабрики в Портленд и домовладельцам округи.
Когда же Кэл, ведать не ведая о его странных предрассудках, дал Томпсону адрес, по которому следует доставить дрова, означенный Томпсон вытаращился на него, открыв рот, и наконец сказал, что пошлет с грузом сыновей, белым днем и по прибрежной дороге.
Кэлвин, по всей видимости, неправильно истолковал мою озадаченность и, решив, что я огорчен, поспешил добавить, что от лесоруба за версту несло дешевым виски и что он принялся молоть какую-то чушь про заброшенную деревню и родню кузена Стивена — и про червей! Кэлвин закончил деловые переговоры с одним из сыновей Томпсона — как я понял, этот угрюмый мужлан был тоже не слишком трезв и благоухал отнюдь не розами и лилиями. Я так понимаю, с похожей реакцией Кэл столкнулся и в Углу Проповедников, в сельском магазине, побеседовав с хозяином, хотя этот был скорее из породы сплетников.
Меня все это не слишком-то обеспокоило. Все мы знаем: поселян хлебом не корми, дай разнообразить жизнь ароматами скандала да мифа, а бедолага Стивен и его ветвь семейства, надо думать, к тому весьма располагали. Как я объяснял Кэлу, человек, который разбился насмерть, свалившись едва ли не с собственного крыльца, неизбежно вызовет пересуды.
Сам дом не перестает меня изумлять. Двадцать три комнаты, Доходяга! От панелей на верхних этажах и от портретной галереи веет затхлостью, но разрушение их не коснулось. Войдя в спальню моего покойного кузена на верхнем этаже, я слышал, как за стеной возятся крысы — здоровущие, судя по звукам; прямо подумаешь, что это люди ходят. Не хотелось бы мне столкнуться с одной из таких тварей в темноте — да и при свете дня не хотелось бы, чего уж там. Однако ж я не заметил ни нор, ни помета. Странно.
В верхней галерее рядами висят скверные портреты в рамах, что, должно быть, целое состояние стоят. В некоторых прослеживается сходство со Стивеном — таким, как я его запомнил. Надеюсь, я правильно опознал дядю Генри Буна и его жену Джудит; прочие мне незнакомы. Надо думать, один из них — мой печально известный дед Роберт. Но семейная ветвь Стивена мне совсем неизвестна, о чем я искренне жалею. В этих портретах, пусть и не самого лучшего качества, сияет та же добродушная ирония, которой искрились письма Стивена к нам с Сарой, тот же светлый ум. До чего же глупы эти семейные ссоры! Обшаренный ящик письменного стола, несколько резких слов между братьями, которые вот уже три поколения как в могиле, — и ни в чем не повинные потомки безо всякой нужды разлучены друг с другом. Не могу не задуматься о том, как же мне повезло, что вы с Джоном Питти сумели связаться со Стивеном, когда уже казалось, что я отправлюсь вслед за Сарой под своды Врат, и как же досадно, что несчастный случай лишил нас возможности встретиться лицом к лицу. Многое бы отдал, чтобы послушать, как он станет защищать наследное достояние — эти жуткие скульптуры и мебель!
Но полно мне чернить усадьбу. Вкусы Стивена моим не созвучны, что правда, то правда, но под внешним лоском всех этих нововведений и дополнений встречаются подлинные шедевры (изрядное их количество зачехлено в верхних покоях). Это и столы, и кровати, и тяжелые темные витые орнаменты из тикового и красного дерева; многие спальни и парадные комнаты, верхний кабинет и малая гостиная заключают в себе своеобразное мрачное очарование. Богатый сосновый паркет словно лучится внутренним тайным светом. Ощущается во всем этом спокойное достоинство; достоинство — и бремя лет. Пока еще не могу сказать, что внутреннее убранство мне нравится — но почтение вызывает. Любопытно посмотреть, как все станет преображаться вместе со сменой времен года в этом северном климате.
Надо же, как я разошелся-то! Жду ответа, Доходяга, — и поскорее! Пиши, как ты поправляешься, что нового у Питти и остальных. И, умоляю, не совершай ошибки и не пытайся навязывать свои взгляды новым южным знакомым чересчур настойчиво — я так понимаю, кое-кто из них может одними словами не ограничиться, не то что наш велеречивый друг мистер Колхаун.
Твой любящий друг
16 октября 1850 г.
Дорогой Ричард!
Здравствуй-здравствуй, как живешь-поживаешь? С тех пор как я поселился здесь, в Чейпелуэйте, я частенько о тебе думаю и уже надеялся и письмо от тебя получить — и тут вдруг пишет мне Доходяга и сообщает, что я позабыл оставить свой адрес в клубе! Но будь уверен, я бы в любом случае написал рано или поздно: порою мне кажется, что мои верные и преданные друзья — вот и все, что осталось в мире надежного и здравого. И, Господи милосердный, как же нас раскидало по свету! Ты — в Бостоне, исправно строчишь статьи для «Либерейтора» (кстати, им я тоже свой адрес послал), Хэнсон в очередной раз укатил развлекаться в Англию, будь он неладен, а бедный старина Доходяга лечит легкие в самом что ни на есть логове льва.
У меня тут все относительно неплохо, и будь уверен, Дик, я вышлю тебе подробнейший отчет, как только разберусь с кое-какими докучными событиями — думается, некоторые происшествия здесь, в Чейпелуэйте, и в окрестностях тебя изрядно заинтригуют — с твоим-то цепким умом юриста.
А между тем хочу попросить тебя о небольшом одолжении, если ты не против. Помнишь, на благотворительном обеде у мистера Клэри в поддержку общего дела ты мне представил некоего историка? Кажется, его Бигелоу звали. Как бы то ни было, он упомянул, что собирает разрозненные исторические сведения о той самой области, где я ныне живу: дескать, хобби у него такое. Так вот, моя нижайшая просьба: не свяжешься ли ты с ним и не спросишь ли, не известны ли ему хоть какие-нибудь факты, обрывки фольклора или просто слухи касательно крохотной покинутой деревушки под названием ИЕРУСАЛЕМОВ УДЕЛ близ городишки Угол Проповедников, на реке Ройял? Сама эта речушка является притоком Андроскоггина и воссоединяется с ним примерно одиннадцатью милями выше места впадения реки в море близ Чейпелуэйта. Я буду безмерно тебе благодарен; более того, вопрос этот, по всей видимости, очень важен.
Перечитал письмо; кажется, получилось и впрямь слишком коротко, о чем я искренне жалею. Но будь уверен, вскоре я все объясню, а до тех пор шлю самый теплый привет твоей супруге, обоим замечательным сыновьям и, конечно же, тебе самому.
Твой любящий друг
16 октября 1850 г.
Дорогой мой Доходяга!
Расскажу тебе одну историю — нам с Кэлом она показалась несколько странной (и даже тревожной); посмотрим, что ты скажешь. По крайней мере она тебя поразвлечет, пока ты там с москитами сражаешься!
Два дня спустя после того, как я отправил тебе свое предыдущее письмо, из Угла прибыла группка из четырех молодых барышень под надзором почтенной матроны устрашающе компетентного вида с именем миссис Клорис — дабы привести дом в порядок и побороться с пылью, от которой я чихал едва ли не на каждом шагу. Они взялись за работу: причем все явно слегка нервничали. Одна трепетная мисс, прибиравшаяся в верхней гостиной, даже взвизгнула, когда я неожиданно вошел в дверь.
Я спросил миссис Клорис, отчего все так (она обметала пыль в прихожей на нижнем этаже: волосы забраны под старый выгоревший платок, весь облик дышит непреклонной решимостью — ты бы ее видел!). Она развернулась ко мне и решительно объявила:
— Им не по душе этот дом, и мне тоже не по душе этот дом, сэр, потому что дурное это место, и так было всегда.
У меня просто челюсть отвисла от неожиданности. А миссис Клорис продолжила, уже мягче:
— Ничего не хочу сказать про Стивена Буна — достойный был джентльмен, что правда, то правда; я приходила к нему прибираться каждый второй четверг все то время, что он здесь прожил; и на его отца, мистера Рандольфа Буна, я тоже работала, до тех пор, пока они с женой не пропали бесследно в одна тысяча восемьсот шестнадцатом году. Мистер Стивен был человек хороший и добрый, вот и вы таким кажетесь, сэр (простите мне мою прямоту, я по-другому говорить не научена), но дом этот — дурное место, и всегда так было, и никто из Бунов не был здесь счастлив с тех самых пор, как ваш дед Роберт и его брат Филип рассорились из-за украденных (здесь она виновато помолчала) вещей в тысяча семьсот восемьдесят девятом году.
Ну и память у этих поселян, а, Доходяга?
А миссис Клорис между тем продолжала:
— Этот дом был построен в несчастье, несчастье обосновалось в нем, полы его запятнаны кровью, — (а как ты, Доходяга, возможно, знаешь, мой дядя Рандольф был каким-то образом причастен к трагическому эпизоду на подвальной лестнице, в результате которого погибла его дочь Марселла; в приступе раскаяния он покончил с собой. Стивен рассказывает об этой беде в одном из своих писем ко мне, в связи с печальным поводом — в день рождения своей покойной сестры), — здесь пропадали люди и приключалось непоправимое.
Я здесь работаю, мистер Бун, а я не слепа и не глуха. Я слышу жуткие звуки в стенах, сэр, воистину жуткие — глухой стук, и грохот, и треск, и один раз — странные причитания, переходящие в хохот. У меня просто кровь застыла в жилах. Темное это место, сэр.
И тут миссис Клорис прикусила язык, как будто испугавшись, что выболтала лишнее.
Что до меня, я даже не знал, обижаться ли или смеяться, изобразить любопытство или прозаичное безразличие. Боюсь, победила ирония.
— А вы как себе это объясняете, миссис Клорис? Никак, призраки цепями гремят?
Но она лишь посмотрела на меня как-то странно.
— Может, и призраки тут есть. Да только не в стенах. Не призраки это стонут и плачут, точно проклятые, и гремят и бродят, спотыкаясь, впотьмах. Это…
— Ну же, миссис Клорис, — подзуживал ее я. — Вы и без того многое сказали. Осталось лишь докончить то, что вы начали!
В лице ее отразилось престранное выражение ужаса, досады, и — я готов в этом поклясться! — благоговейной набожности.
— Некоторые — не умирают, — прошептала она. — Некоторые живут в сумеречной тени между мирами и служат — Ему!
И это было все. Еще несколько минут я забрасывал ее вопросами, но миссис Клорис продолжала упорствовать, и я из нее более ни слова не вытянул. Наконец я отступился — опасаясь, что она, чего доброго, возьмет да и откажется от работы.
На этом первый эпизод закончился, но тем же вечером приключился второй. Кэлвин растопил внизу камин, и я сидел в гостиной, задремывая над свежим номером «Интеллигенсера» и прислушиваясь, как под порывами ветра дождь хлещет по огромному выступающему окну. Столь уютно ощущаешь себя только в такие ночи, когда снаружи — ужас что такое, а внутри — сплошь тепло и покой. Но мгновение спустя в дверях появился взволнованный Кэлвин: ему, похоже, было слегка не по себе.
— Вы не спите, сэр? — спросил он.
— Не то чтобы, — отозвался я. — Что там такое?
— Я тут обнаружил кое-что наверху — думается, вам тоже стоит взглянуть, — отвечал он, с трудом сдерживая возбуждение.
Я встал и пошел за ним. Поднимаясь по широким ступеням, Кэлвин рассказывал:
— Я читал книгу в кабинете наверху — довольно-таки странную, надо признаться, — как вдруг услышал какой-то шум в стене.
— Крысы, — отмахнулся я. — И это все?
Кэлвин остановился на лестничной площадке и очень серьезно воззрился на меня. Лампа в его руке роняла причудливые, крадущиеся тени на темные драпировки и смутно различаемые портреты: сейчас они скорее злобно скалились, нежели улыбались. Снаружи пронзительно взвыл ветер — и снова неохотно попритих.
— Нет, не крысы, — покачал головой Кэл. — Сперва за книжными шкафами послышалось что-то вроде глухого, беспорядочного стука, а затем кошмарное бульканье — просто кошмарное, сэр! И — царапанье, как будто кто-то пытается выбраться наружу… и добраться до меня!
Вообрази мое изумление, Доходяга. Кэлвин — не из тех, кто впадает в истерику и идет на поводу у разыгравшегося воображения. Похоже, здесь и впрямь есть какая-то тайна — и, возможно, неаппетитная.
— А потом что? — полюбопытствовал я. Мы прошли вниз по коридору: из кабинета на пол картинной галереи струился свет. Я опасливо поежился: в ночи вдруг разом стало крайне неуютно.
— Царапанье смолкло. Спустя мгновение топот и шарканье послышались снова, но теперь они удалялись. В какой-то миг наступила недолгая пауза — и клянусь вам, что слышал странный, почти невнятный смех! Я подошел к книжному шкафу и кое-как его сдвинул, полагая, что за ним, быть может, обнаружится перегородка или потайная дверца.
— И что, обнаружилась?
Кэл замешкался на пороге.
— Нет — зато я нашел вот это!
Мы вошли внутрь: в левом шкафу зияла прямоугольная черная дыра. В этом месте книги оказались всего-навсего муляжами: Кэл отыскал небольшой тайник. Я посветил в дыру: ничего. Только густой слой пыли — накопившийся, верно, за много десятилетий.
— Там нашлось вот что, — тихо проговорил Кэл и вручил мне пожелтевший лист бумаги. Это была карта, прорисованная тонкими, как паутинка, штрихами черных чернил: карта города или деревни. Зданий семь, не больше; под одним из них, с четко различимой колокольней, было подписано: «Червь Растлевающий».
В верхнем левом углу — в северо-западном направлении от деревушки — обнаружилась стрелочка. Под ней значилось: «Чейпелуэйт».
— В городе, сэр, кто-то суеверно упомянул покинутую деревню под названием Иерусалемов Удел, — промолвил Кэлвин. — От этого места принято держаться подальше.
— А это что? — полюбопытствовал я, ткнув пальцем в странную надпись под колокольней.
— Не знаю.
Мне тут же вспомнилась миссис Клорис, непреклонная — и вместе с тем напуганная до смерти.
— Червь, значит… — пробормотал я.
— Вам что-то известно, мистер Бун?
— Может быть. было бы любопытно взглянуть на этот городишко завтра — как думаешь, Кэл?
Он кивнул; глаза его вспыхнули. Целый час убили мы на поиски хоть какой-нибудь бреши в стене за обнаруженным тайником; но так ничего и не нашли. Описанные Кэлом шумы тоже больше не повторялись.
В ту ночь никаких новых событий не воспоследовало, и мы благополучно легли спать.
На следующее утро мы с Кэлвином отправились на прогулку через лес. Ночной дождь стих, но небо было пасмурным и хмурым. Кэл поглядывал на меня с некоторым сомнением, и я поспешил его заверить: если я устану или если путь окажется слишком далеким, мне ничто не помешает положить конец этой авантюре. Мы взяли с собой дорожный ланч, превосходный компас «Бакуайт» и, разумеется, причудливую старинную карту Иерусалемова Удела.
День выдался странным и тягостным: все птицы молчали, ни один лесной зверек не шуршал в кустах, пока мы пробирались через густые и мрачные сосновые перелески на юго-восток. Тишину нарушал только звук наших собственных шагов да размеренный плеск валов Атлантического океана о скалы мыса. И всю дорогу нас сопровождал до странности тяжелый запах моря.
Прошли мы не больше двух миль, когда нежданно-негаданно обнаружили заросшую дорогу (такие, если я не ошибаюсь, некогда называли «лежневыми»), что вела в нашем направлении. Мы зашагали по ней — и довольно быстро. Оба по большей части помалкивали. Этот день, с его недвижной, зловещей атмосферой, действовал на нас угнетающе.
Около одиннадцати мы услышали шум бегущей воды. Дорога резко свернула налево — и на другом берегу бурлящей, синевато-серой, под цвет сланца, речушки глазам нашим, точно мираж, открылся Иерусалемов Удел!
Через речушку футов восемь в ширину были перекинуты заросшие мхом мостки. На другой стороне, Доходяга, стояла очаровательная маленькая деревенька — просто-таки само совершенство! Ветра и дожди, понятное дело, не прошли для нее бесследно — и все же сохранилась она на диво хорошо. У крутого обрыва над рекой сгрудилось несколько домов в строгом и вместе с тем величавом стиле, которым по праву славятся пуритане. Еще дальше, вдоль заросшей сорняками главной улицы, выстроились три-четыре торговые лавки и мастерские, а за ними к серому небу вздымался шпиль церкви, обозначенной на карте. Смотрелся он неописуемо зловеще — краска облупилась, крест потускнел и покосился.
— Как подходит к этому городишке его название, — тихо проговорил Кэл рядом со мной.
Мы перешли ручей, вошли в поселение и приступили к осмотру. И вот тут-то, Доходяга, начинается самое необычное — так что готовься!
Мы прошли между домами: воздух здесь словно свинцом налился — тяжкий, вязкий, гнетущий. Дома пришли в упадок — ставни сорваны, крыши просели под тяжестью зимних снегопадов, запыленные окна недобро ухмыляются. Тени неуместных углов и искривленных плоскостей словно бы растекались зловещими лужами.
Первым делом мы вошли в старую прогнившую таверну — отчего-то мы посчитали неловким вторгаться в один из жилых домов, где хозяева их когда-то искали уединения. Ветхая, выскобленная непогодой вывеска над щелястой дверью возвещала, что здесь некогда находился «Постоялый двор и трактир «Кабанья голова»». Дверь, повисшая на одной-единственной петле, адски заскрипела; мы нырнули в полутьму. Затхлый, гнилостный запах повисал в воздухе — я едва сознания не лишился. А сквозь него словно бы пробивался дух еще более густой: тлетворный, могильный смрад, смрад веков и векового распада. Такое зловоние поднимается из разложившихся гробов и оскверненных могил. Я прижал к носу платок; Кэл последовал моему примеру. Мы оглядели залу.
— Господи, сэр… — слабо выдохнул Кэл.
— Тут все осталось нетронутым, — докончил фразу я. И в самом деле так. Столы и стулья стояли на своих местах, точно призрачные часовые на страже: они насквозь пропылились и покоробились из-за резких перепадов температуры, которыми так славится климат Новой Англии, но в остальном прекрасно сохранились. Они словно ждали на протяжении безмолвных, гулких десятилетий, чтобы давным-давно ушедшие вновь переступили порог, заказали пинту пива или чего покрепче, перекинулись в картишки, закурили глиняные трубки. Рядом с правилами трактира висело небольшое квадратное зеркало — причем неразбитое! Ты понимаешь, Доходяга, что это значит? Мальчишки — народ вездесущий, и от природы — неисправимые хулиганы; нет такого «дома с привидениями», в котором не перебили бы всех окон, какие бы уж жуткие слухи ни ходили о его сверхъестественных обитателях; нет такого кладбища, самого что ни на есть мрачного, где бы малолетние негодники не опрокинули хотя бы одного надгробия. Не может того быть, чтобы в Углу Проповедников (а до него от Иерусалемова Удела меньше двух миль) не набралось с десяток озорников. И однако ж стекло и хрусталь (что, верно, обошлись трактирщику в кругленькую сумму) стояли целые и невредимые, равно как и прочие хрупкие вещицы, обнаруженные нами при осмотре. Если кто и причинил какой-то ущерб Иерусалемову Уделу — так только безликая Природа. Вывод напрашивается сам собою: Иерусалемова Удела все сторонятся. Но почему? У меня есть некая догадка, но прежде чем я на нее хотя бы намекну, я должен поведать о пугающем завершении нашего визита.
Мы поднялись в жилые номера: постели застелены, рядом аккуратно поставлены оловянные кувшины для воды. В кухне тоже никто ни к чему не прикасался: все поверхности покрывала многолетняя пыль да в воздухе разливался гнусный, давящий запах тления. Одна только таверна показалась бы антиквару — раем; одна только диковинная кухонная плита на Бостонском аукционе принесла бы немалые деньги.
— Что думаешь, Кэл? — спросил я, когда мы наконец вышли в неверный свет дня.
— Думаю, не к добру это все, мистер Бун, — отозвался он меланхолически. — Чтобы узнать больше, нужно больше увидеть.
Прочие заведения мы осматривать толком не стали. Была там гостиница — на проржавевших гвоздях до сих пор висели истлевшие кожаные сбруи; была мелочная лавка, и склад (внутри и по сей день высились штабеля дубовых и еловых бревен), и кузница.
По пути к церкви, что высилась в центре деревни, мы заглянули в два жилых дома. Оба оказались выдержаны в безупречном пуританском стиле, оба — битком набиты предметами антиквариата, за которые любой коллекционер руку отдал бы, оба — покинуты и насквозь пропитаны той же гнилостной вонью.
Казалось, в деревне не осталось ничего живого, кроме нас. Никакого движения. Глаз не различал ни насекомых, ни птиц, ни даже паутины в углу окна. Только пыль.
Наконец мы дошли до церкви. Мрачное, враждебное, холодное здание нависало над нами. Окна казались черны, ибо внутри царила тьма; вся святость, вся благость давным-давно покинули эти стены. Тут я поручусь. Мы поднялись по ступеням, я взялся за массивную железную дверную скобу. Мы с Кэлом обменялись решительными, угрюмыми взглядами. Я открыл дверь — интересно, когда к ней в последний раз прикасались? Я бы сказал с уверенностью, что моя рука была первой за пятьдесят лет, а может, и дольше. Забитые ржавчиной петли жалобно завизжали. Запах гниения и распада, захлестнувший нас, казался почти осязаемым. Кэл подавил рвотный рефлекс и непроизвольно отвернулся навстречу свежему воздуху.
— Сэр, — вопросил он, — вы уверены, что?..
— Я в полном порядке, — невозмутимо заверил я. Вот только спокойствие это было напускное: чувствовал я себя не лучше, чем сейчас. Я верю, заодно с Моисеем, с Иеровоамом, с Инкризом Мэзером[21] и нашим дорогим Хэнсоном (когда он впадает в философский настрой), что существуют духовно тлетворные места и здания, где даже млеко космоса скисает и прогоркает. Готов поклясться, что эта церковь — как раз такое место.
Мы вошли в длинную прихожую, оснащенную пыльной вешалкой и полкой со сборниками гимнов. Окон там не было. Ничем не примечательное помещение, подумал я и тут услышал, как Кэл резко охнул — и увидел то, что он заметил раньше меня.
Какое непотребство!
Подробно описать оправленную в эффектную раму картину я не дерзну: скажу лишь, что этот гротескный шарж на Мадонну с Младенцем был написан в смачночувственном стиле Рубенса, а на заднем плане резвились и ползали странные, полускрытые в тени твари.
— Боже, — выдохнул я.
— Бога здесь нет, — отозвался Кэлвин, и слова его словно повисли в воздухе. Я открыл дверь, ведущую внутрь храма, — и новая волна ядовитых миазмов захлестнула меня так, что я чуть не лишился чувств.
В мерцающем полусвете полуденного солнца призрачные ряды церковных скамей протянулись до самого алтаря. Над ними воздвиглась высокая дубовая кафедра и тонул в тени притвор, где посверкивал золотой отблеск.
Сдавленно всхлипнув, набожный протестант Кэлвин осенил себя крестным знамением, я последовал его примеру. Ибо золотом поблескивал массивный, тонкой работы крест — но висел он в перевернутом положении — как символ сатанинской мессы.
— Спокойствие, только спокойствие, — услышал я себя словно со стороны. — Спокойствие, Кэлвин. Только спокойствие.
Но тень уже легла мне на сердце: мне было страшно так, как никогда в жизни. Я уже прошел под покровом смерти и думал, что ничего темнее нет и быть не может. Есть, Доходяга. Еще как есть.
Мы прошли через весь неф; эхо наших шагов отражалось от стен и сводов. В пыли оставались наши следы. А на алтаре обнаружились и другие темные «предметы искусства». Не буду, не стану вспоминать о них — никогда, ни за что!
Я решил подняться на саму кафедру.
— Не надо, мистер Бун! — внезапно вскрикнул Кэл. — Мне страшно.
Но я уже стоял наверху. На пюпитре лежала громадная открытая книга — с текстами на латыни и тут же — неразборчивые руны (на мой неискушенный взгляд, не то друидические, не то докельтские письмена). Прилагаю открытку с изображением некоторых из этих символов, перерисованных по памяти.
Я закрыл книгу и вгляделся в название, вытисненное на коже: «De Vermis Mysteriis». Латынь я изрядно подзабыл, но на то, чтобы перевести эти несколько слов, познаний моих вполне хватило: «Мистерии Червя».
Но стоило мне прикоснуться к книге, как и проклятая церковь, и побелевшее, запрокинутое лицо Кэлвина словно поплыли у меня перед глазами. Мне померещилось, будто я слышу негромкие напевные голоса, исполненные жуткого и вместе с тем жадного страха — а за этим звуком еще один, новый, заполнил собою недра земли. Наверняка это была галлюцинация — но в тот же самый миг церковь содрогнулась от шума вполне реального: не могу описать его иначе как колоссальное и кошмарное вращение у меня под ногами. Кафедра завибрировала у меня под пальцами, и на стене задрожал поруганный крест.
Мы переступили порог вместе, Кэл и я, оставив церковь погруженной во тьму, и ни один из нас не дерзнул обернуться, пока мы не пересекли по грубым доскам бурлящий ручей. Не скажу, что мы опорочили те девятнадцать сотен лет, в течение которых человек уходил все выше и дальше от сгорбленного, суеверного дикаря, — и сорвались на бег, но сказать, что мы прогуливались неспешным шагом — значит, бессовестно солгать.
Вот такова моя история. Не вздумай только омрачать свое выздоровление опасениями, что у меня опять мозг воспалился: Кэл засвидетельствует, что все эти записи — чистая правда, вплоть до кошмарного шума (и включая и его тоже).
На сем заканчиваю, добавив лишь, что очень хочу тебя увидеть (зная, что недоумение твое тут же бы и развеялось), и остаюсь твоим другом и почитателем,
17 октября 1850 г.
Уважаемые господа!
В последнем издании вашего каталога хозяйственных товаров (лето 1850 года) я обнаружил препарат, поименованный как «Крысиная отрава». Мне желательно приобрести одну (1) пятифунтовую банку по оговоренной цене в тридцать центов ($0.30). Стоимость пересылки прилагается. Прошу направить посылку по следующему адресу: Кэлвину Макканну, Чейпелуэйт, Угол Проповедников, округ Камберленд, штат Мэн.
Заранее благодарен за содействие,
Засим остаюсь, ваш покорный слуга
19 октября 1850 г.
Дорогой мой Доходяга!
События принимают пугающий оборот.
Шумы в доме усилились, и я все больше прихожу к выводу, что внутри стен возятся не только крысы. Мы с Кэлвином еще раз внимательно все осмотрели на предмет потайных щелей или лазов — но так ничего и не нашли. Не годимся мы в герои романов миссис Радклифф[22]! Кэл, впрочем, уверяет, будто шум доносится главным образом из подвала, и мы намерены исследовать его завтра. От осознания, что именно там нашла свою гибель злополучная сестра кузена Стивена, на душе отчего-то спокойнее не делается.
Между прочим, портрет ее висит в верхней галерее. Марселла Бун была красива особой, печальной красотой, если, конечно, художник придерживался жизненной правды; мне известно, что замуж она так и не вышла. Порою мне начинает казаться, что миссис Клорис права: дом этот — дурное место. Во всяком случае, всем своим былым обитателям он не приносил ничего, кроме горя.
Однако ж мне есть что рассказать о внушительной миссис Клорис: сегодня я имел с ней вторую беседу, ибо особы более рассудительной, чем она, в Углу Проповедников я до сих пор не встречал. Во второй половине дня я отправился прямиком к ней — после пренеприятной беседы, которую сейчас перескажу.
Дрова должны были доставить сегодня утром; но вот настал и минул полдень, никаких дров так и не привезли, и, выйдя на ежедневную прогулку, я направил стопы свои в сторону города. Я вознамерился навестить Томпсона — того самого лесоруба, с которым договаривался Кэл.
Денек выдался отменный, бодрящий морозцем погожей осени; заходя на двор к Томпсонам (Кэл, который остался дома — покопаться в библиотеке дяди Стивена, снабдил меня точными указаниями насчет дороги), я пребывал в превосходнейшем настроении (впервые за последние дни) и уже готов был милостиво простить Томпсону задержку с дровами.
Двор заполонили сорняки и загромождали обшарпанные строения, явно нуждающиеся в покраске. Слева от сарая жирная свинья, в самый раз для ноябрьского забоя, похрюкивая, валялась в грязи. На замусоренной площадке между домом и надворными службами какая-то женщина в истрепанном клетчатом платье кормила кур из передника. Я поздоровался; она обернулась. Лицо ее было бледным и невыразительным.
Тем страшнее было наблюдать, как в лице этом тупая апатия внезапно сменилась паническим ужасом. Могу лишь предположить, что она приняла меня за Стивена: она сложила пальцы в знак, ограждающий от сглаза, и пронзительно завизжала. Корм для кур разлетелся во все стороны, птицы с кудахтаньем бросились прочь.
Не успел я и слова произнести, как из дома вывалился неуклюжий здоровяк в одном лишь нижнем белье не первой свежести, с винтовкой в одной руке и кувшином — в другой. По красному отблеску в глазах и нетвердой походке я заключил, что передо мной — Томпсон Лесоруб собственной персоной.
— Бун! — взревел он. — Ч-рт раздери твои глаза! — Он выронил кувшин на землю и, в свою очередь, осенил себя знаком против сглаза.
— Дров так и нет, поэтому пришел я, — сообщил я так безмятежно, как только позволяли обстоятельства. — Между тем согласно договоренности с моим слугой…
— Ч-рт раздери вашего слугу, вот что я вам скажу! — Только сейчас я заметил, что, невзирая на всю свою грозную браваду, он сам смертельно напуган. Я всерьез забеспокоился, как бы ему сгоряча не пришло в голову палить в меня из винтовки.
— В качестве жеста вежливости вы могли бы. — осторожно начал я.
— Ч-рт раздери вашу вежливость!
— Что ж, как скажете, — проговорил я, пытаясь сохранить остатки достоинства. — На сем прощаюсь с вами до тех пор, пока вы не научитесь лучше владеть собою. — С этими словами я развернулся и зашагал вниз по дороге к деревне.
— И чтоб духу вашего больше тут не было! — заорал он мне вслед. — Сидите в своем нечистом гнезде — и носа оттуда не кажите! Все вы там прокляты! Прокляты! Прокляты!
Томпсон швырнул в меня камень — и попал в плечо. Уворачиваться я не стал, решив не доставлять ему такого удовольствия.
Так что я отправился к миссис Клорис, вознамерившись хотя бы разгадать тайну враждебности Томпсона. Она — вдова (и вот только не вздумай тут разыгрывать сваху, Доходяга! Она меня лет на пятнадцать старше, а мне-то уже за сорок!), живет одна в прелестном домике на самом берегу океана. Я застал почтенную даму за развешиванием постиранного белья; она мне, по всей видимости, искренне обрадовалась. Я облегченно выдохнул: не то слово, как досадно, когда тебя в силу непонятной причины объявляют изгоем.
— Мистер Бун! — воскликнула она, полуприседая в реверансе. — Если вы насчет стирки, так я с прошлого сентября ничего уже не беру. Я и со своим-то бельем с трудом справляюсь — при моем-то ревматизме!
— Хотел бы я, миссис Клорис, чтобы речь и впрямь шла о стирке! Но нет: я пришел просить о помощи. Мне необходимо знать все, что вы можете рассказать мне про Чейпелуэйт и Иерусалемов Удел, и почему местные жители смотрят на меня с подозрением и страхом!
— Иерусалемов Удел! Так вы о нем знаете!
— Да, — подтвердил я. — Мы с моим слугой побывали там неделю назад.
— Господи! — Женщина побелела как молоко и пошатнулась. Я протянул руку поддержать ее. Глаза ее кошмарно закатились, на миг мне померещилось, что она того и гляди потеряет сознание.
— Миссис Клорис, мне страшно жаль, если я сказал что-то не то.
— Пойдемте в дом, — пригласила она. — Вы должны узнать все. Господи милосердный, опять недобрые дни грядут!
Больше из нее ни слова вытянуть не удалось, пока она не заварила крепкого чая в своей солнечной кухоньке. Налив нам по чашке, она какое-то время задумчиво глядела на океан. Ее глаза и мои неизбежно обращались к выступающему гребню мыса Чейпелуэйт, где над водой вознеслась усадьба. Громадное окно с выступом искрилось в лучах заходящего солнца точно бриллиант. Роскошный был вид — но ощущалось в нем нечто тревожное. Миссис Клорис внезапно обернулась ко мне и исступленно заявила:
— Мистер Бун, вам нужно немедленно уезжать из Чейпелуэйта!
Ее слова поразили меня как удар грома.
— В воздухе ощущается тлетворное дыхание с тех самых пор, как вы поселились в усадьбе. Последняя неделя — с тех пор как вы переступили порог проклятого дома — богата недобрыми приметами и знамениями. Нимб вокруг луны, стаи козодоев, что гнездятся на кладбищах, необычные роды. Вы должны уехать!
— Но, миссис Клорис, вы же не можете не понимать, что все это — только иллюзии. Вы сами это знаете, — как можно мягче проговорил я, едва ко мне вернулся дар речи.
— Барбара Браун родила безглазого младенца — и это, по-вашему, иллюзия? А Клифтон Брокетт обнаружил в лесу за Чейпелуэйтом вытоптанную тропинку пяти футов в ширину, где все пожухло и побелело, — это тоже иллюзия? А вы, вы же побывали в Иерусалемовом Уделе — вы можете сказать, положа руку на сердце, что там и впрямь ничто не живет?
Я не нашелся с ответом: образ страшной церкви вновь замаячил у меня перед глазами.
Миссис Клорис до боли стиснула узловатые пальцы, пытаясь успокоиться.
— Я знаю обо всем об этом только от матери и от бабушки. А вам известна ли история вашей семьи в том, что касается Чейпелуэйта?
— Довольно смутно, — сознался я. — С тысяча семьсот восьмидесятых годов усадьба принадлежала ветви Филипа Буна; его брат Роберт, мой дед, после ссоры из-за украденных бумаг обосновался в Массачусетсе. О линии Филипа мне известно мало сверх того, что злой рок словно нависает над его родом, передается по наследству от отца к сыну и к внукам: Марселла погибла в результате несчастного случая, Стивен расшибся насмерть. Именно таково было желание Стивена: чтобы Чейпелуэйт отошел мне и моей родне, а раскол в семье наконец-то удалось преодолеть.
— Не бывать тому! — прошептала миссис Клорис. — Вы ничего не знаете о причинах той роковой ссоры?
— Роберт Бун рылся в письменном столе брата: его за этим застали.
— Филип Бун был безумен, — отозвалась женщина. — Водил компанию с нечистым. Роберт Бун попытался изъять у него богохульную Библию, написанную на древних языках — на латыни, на друидическом наречии и на других тоже. Адская то книга.
— «De Vermis Mysteriis»?
Миссис Клорис отшатнулась, точно ее ударили.
— Вы и про нее знаете?
— Я ее видел. даже к ней прикасался. — Мне вновь показалось, что моя собеседница вот-вот потеряет сознание. Она зажала рот рукой, точно сдерживая готовый прорваться крик. — Да, в Иерусалемовом Уделе. На кафедре оскверненной и обезображенной церкви.
— Значит, книга все там. все еще там. — Женщина раскачивалась на стуле туда-сюда. — А я-то надеялась, что Господь в мудрости Своей бросил ее в бездны ада.
— А какое отношение имеет Филип Бун к Иерусалемову Уделу?
— Узы крови, — туманно пояснила миссис Клорис. — Печать Зверя была на нем, хотя ходил он в одеждах Агнца. В ночь тридцать первого октября тысяча семьсот восемьдесят девятого года Филип Бун исчез. и все население проклятой деревни с ним вместе.
Ничего больше она не добавила; собственно, ничего больше она и не знала. Она лишь снова и снова заклинала меня уехать, в качестве довода ссылаясь на то, что «кровь призывает кровь», и бормоча что-то вроде: «есть наблюдатели, а есть стражи». С наступлением сумерек хозяйка разволновалась не на шутку, и, чтобы ее задобрить, я пообещал уделить ее пожеланиям самое серьезное внимание.
Я шел домой сквозь сгущающиеся мрачные тени, от былого хорошего настроения ничего не осталось, в голове роились бессчетные вопросы. Кэл встретил меня сообщением, что шум в стенах все нарастает — да я и сам сейчас могу это засвидетельствовать. Я внушаю себе, что это только крысы — но перед глазами у меня стоит перепуганное, серьезное лицо миссис Клорис.
Над морем встала луна — полная, распухшая, кроваво-алого цвета, запятнав океан ядовитыми оттенками и тонами. Мысли мои вновь и вновь обращаются к той церкви, и
(здесь строчка вычеркнута)
Нет, Доходяга, этого тебе видеть незачем. Сплошное безумие. Пожалуй, пора мне спать. Думаю о тебе.
С наилучшими пожеланиями,
(Далее следуют выдержки из записной книжки Кэлвина Макканна.)
20 октября 1850 г.
Нынче утром взял на себя смелость взломать замок на книжке; проделал все до того, как мистер Бун встал. Все без толку; книга написана шифром. Наверняка несложным. Может, я и шифр расколю так же легко, как замок. Это, конечно же, дневник — почерк до странности похож на руку мистера Буна. Но чья это книга — запрятанная в самый дальний угол библиотеки, с замком на переплете? С виду старая, а там кто знает. Воздух-то между страниц не просачивался, с чего б им испортиться? Позже напишу подробнее, если успею; мистер Бун вознамерился осмотреть подвал. Боюсь, все эти ужасы его слабому здоровью не на пользу. Попытаюсь отговорить его…
Нет, идет.
20 октября 1850 г.
ДОХОДЯГА!
Не могу писать Немогу (так!) пока еще писать об этом Я я я
(Из записной книжки Кэлвина Макканна)
20 октября 1850 г.
Как я и опасался, его здоровье не выдержало.
Господи милосердный, Отче Наш, Сущий на Небесах!
Даже подумать не могу об этом, однако ж он врос в мой мозг, выжжен на нем как ферротипия, этот ужас в подвале!..
Я совсем один; на часах половина девятого; в доме тишина, и все же.
Обнаружил его в обмороке за письменным столом; он все еще спит; однако за эти несколько мгновений как благородно он себя повел — в то время как я застыл на месте словно громом пораженный, не в силах и пальцем пошевелить!
Кожа у него на ощупь как восковая, холодная. Благодарение Господу, лихорадки нет. Я не решаюсь ни переместить его, ни оставить одного и пойти в деревню. А если и пойду, кто согласится вернуться со мной и помочь ему? Кто переступит порог этого проклятого дома?
О, подвал! Твари из подвала, что рыщут у нас в стенах!
22 октября 1850 г.
Дорогой мой Доходяга!
Я снова пришел в себя, хотя и слаб — тридцать шесть часов провалялся без сознания! Снова пришел в себя. что за горькая, жестокая шутка! Никогда я уже не стану самим собою, никогда. Я стоял лицом к лицу с безумием и ужасом, для человека невыразимым. И это еще не конец.
Если бы не Кэл, полагаю, я в ту же минуту расстался бы с жизнью. Он — единственный оплот здравомыслия в этом разгуле сумасшествия.
Ты должен узнать все.
Для похода в подвал мы запаслись свечами: они давали достаточно света — проклятие, более чем достаточно! Кэлвин попытался отговорить меня, ссылаясь на мою недавнюю болезнь и уверяя, что обнаружим мы разве что здоровущих крыс, для которых уже и отраву запасли.
Я, однако ж, остался тверд в своем решении. Кэлвин со вздохом ответил:
— Делайте как знаете, мистер Бун.
Вход в подвал открывается в кухонном полу (Кэл уверяет, что с тех пор надежно заколотил его досками); дверцу нам удалось приподнять лишь с огромным трудом.
Из тьмы поднялась волна невыносимого зловония — вроде того, что насквозь пропитало покинутую деревню на другом берегу реки Ройял. В свете свечи взгляд различал круто уводящую во тьму лестницу. Лестница находилась в ужасном состоянии: в одном месте целой подступени не хватало, на ее месте зияла черная дыра: нетрудно было вообразить себе, как именно злополучная Марселла нашла здесь свою гибель.
— Осторожно, мистер Бун! — предостерег Кэл.
Я заверил, что ни о чем ином и не помышляю, и мы спустились вниз.
Земляной пол и крепкие гранитные стены оказались на удивление сухи. Это место никак не наводило на мысль о крысином прибежище: тут не валялось ничего такого, в чем крысы любят устраивать гнезда, — ни старых коробок, ни выброшенной мебели, ни завалов бумаг. Мы подняли свечи повыше: образовался небольшой круг света, но все равно видно было мало. Пол плавно шел под уклон — по всей видимости, под главной гостиной и столовой, то есть к западу. В этом направлении мы и двинулись. Вокруг царила гробовая тишина. Смрадный запах усиливался; темнота окутывала нас как плотная вата — точно ревнуя к свету, что временно низложил ее после стольких лет единоличного правления.
В дальнем конце гранитные стены сменились отполированным деревом — по-видимому, абсолютно черным, лишенным каких бы то ни было отражательных свойств. Здесь подвал заканчивался; от основного помещения словно бы отходил небольшой альков. Располагался он под таким углом, что осмотреть его не представлялось возможным иначе, как зайдя за угол.
Так мы с Кэлвином и поступили.
Ощущение было такое, словно пред нами восстал прогнивший призрак мрачного прошлого этих мест. В алькове стоял один-единственный стул, а над ним с крюка в крепкой потолочной балке свисала ветхая пеньковая петля.
— Значит, здесь-то он и повесился, — пробормотал Кэлвин. — Боже!
— Да. а позади, у основания лестницы, лежал труп его дочери.
Кэлвин заговорил было; затем вдруг неотрывно уставился на что-то позади меня — и слова превратились в крик.
О, Доходяга, как описать мне зрелище, открывшееся нашим глазам? Как поведать тебе об отвратительных жильцах внутри здешних стен?
Дальняя стена словно опрокинулась в никуда: из темноты злобно скалилось лицо — лицо с глазами эбеново-черными, как река Стикс. Рот раззявлен в беззубой, мучительной ухмылке; желтая, прогнившая рука тянется к нам. Тварь издала кошмарный мяукающий звук — и, спотыкаясь, шагнула вперед. Свет моей свечи упал на нее.
На шее трупа красовался синевато-багровый след от веревки!
А позади задвигалось что-то еще — нечто, что станет мне являться в ночных кошмарах до тех пор, пока все кошмары не закончатся: девушка с мертвенно-бледным, истлевшим лицом и трупной усмешкой — девушка, чья голова болталась под немыслимым углом.
Они пришли за нами, я знаю. Знаю, что они утащили бы нас во тьму и подчинили нас себе, если бы я не швырнул свечу прямехонько в тварь в стене, а следом — стул из-под крюка с петлей.
Далее — все сумбур и тьма. Разум словно шторы задернул. Очнулся я, как и сказал, в своей комнате, и рядом был Кэл.
Если бы я мог, я бы бежал из этого дома кошмаров в одной ночной сорочке. Но — не могу. Я стал марионеткой в драме темной и глубокой. Не спрашивай, откуда я знаю; знаю — и все. Права была миссис Клорис, говоря о том, что кровь призывает кровь; чудовищно права была она, говоря о наблюдателях и стражах. Боюсь, я пробудил Силу, что дремала в сумеречной деревне ‘Салемова Удела вот уже полвека, — Силу, что убила моих предков и удерживает их в богопротивном рабстве как носферату — нежить! Мучают меня и другие страхи, Доходяга, еще более серьезные — но я вижу лишь часть. Если бы я только знал. если бы знал все!
ПОСТСКРИПТУМ. Разумеется, я пишу это лишь для себя; от Угла Проповедников мы отрезаны. Письма не отправить: я не дерзну нести заразу туда, а Кэлвин ни за что меня не оставит. Может статься, если будет на то милость Господа, эти записи как-нибудь да попадут в твои руки.
(Из записной книжки Кэлвина Макканна)
23 октября 1850 г.
Сегодня ему лучше; мы недолго поговорили о привидениях в подвале; сошлись на том, что это не галлюцинации и не порождения эктоплазмы, они — вполне реальны. Не подозревает ли мистер Бун, как и я, что они ушли? Может, и так; шумы стихли; однако ж зловещая атмосфера не рассеялась, все словно затянуто темной пеленой. Мы — словно в центре бури, и затишье — обманчиво…
Нашел в верхней спальне, в нижнем ящике старого бюро с выдвижной крышкой пачку бумаг. Кое-какие счета и письма заставляют меня предположить, что эта комната принадлежала Роберту Буну. Однако ж самый интересный документ — это короткие наброски на оборотной стороне рекламы касторовых шляп. Сверху написано:
Блаженны кроткие[23].
А ниже — на первый взгляд полная абракадабра.
бкадехнекмохксе
eлмжонрыарстаид
Я так понимаю, это ключ к зашифрованной, запертой на замок книге в библиотеке. Код этот довольно прост: он использовался еще в Войне за независимость и назывался «Изгородь». Стоит убрать «пустые» символы — и получается следующее:
б а е н к о к е л ж н ы р т и
Читайте вверх-вниз, а не по горизонтали — и получите исходную цитату из заповедей блаженства.
Но прежде чем я покажу это мистеру Буну, мне необходимо ознакомиться с содержанием книги…
24 октября 1850 г.
Дорогой мой Доходяга!
Удивительное дело — Кэл, который обычно держит рот на замке до тех пор, пока не будет абсолютно уверен в своей правоте (редкое и достойное восхищения качество!), обнаружил дневник моего деда Роберта. Документ был зашифрован, но Кэл сам разгадал код. Он скромно уверяет, что по чистой случайности, но я подозреваю, что здесь уместнее сослаться на усердие и упорство.
Как бы то ни было, что за мрачный свет проливает этот дневник на здешние тайны!
Первая запись датирована 1 июня 1789 года, последняя — 27 октября 1789 года: за четыре дня до катастрофического исчезновения, о котором упоминала миссис Клорис. Это — повесть о нарастающем наваждении, — нет, о безумии! — с ужасающей ясностью излагающая, как именно связаны между собою мой двоюродный дед Филип, деревушка Иерусалемов Удел и книга, что ныне находится в оскверненной церкви.
Сама деревня, согласно Роберту Буну, старше и Чейпелуэйта (усадьба построена в 1782 году), и Угла Проповедников (он датируется 1741 годом и в те времена назывался Привал Проповедников). Ее основала в 1710 году отколовшаяся группа пуритан — секта во главе с суровым религиозным фанатиком с именем Джеймс Бун. Как вздрогнул я при виде этого имени! То, что этот Бун связан с моим семейством, сомневаться не приходится. Миссис Клорис была совершенно права в своем суеверном убеждении, что семейная связь — родная кровь — в этом деле играет ключевую роль; в ужасе вспоминаю, что ответила она, когда я спросил, какое отношение имеет Филип к ‘Салемову Уделу. «Узы крови», — сказала она, и боюсь, что так оно и есть.
Деревушка превратилась в процветающую общину, разросшуюся вокруг церкви, где Бун проповедовал — или, точнее сказать, царил единовластно. Мой дед намекает, что тот еще и имел сношения со всеми местными дамами, убедив их, что таковы Божья воля и Божий замысел. В результате поселение превратилось в нечто из ряда вон выходящее. Подобная аномалия могла возникнуть только в те своеобразные времена обособленности, когда вера в ведьм и вера в Непорочное Зачатие существовали бок о бок — кровосмесительная, вырождающаяся, насквозь религиозная деревушка во главе с полубезумным священником, для которого Священным Писанием являлись одновременно Библия и зловещая книга де Гуджа «Обители демонов»; община, где регулярно проводился обряд экзорцизма; гнездо инцеста, сумасшествия и физических пороков, что столь часто являются следствием этого греха. Подозреваю (и, по всей видимости, Роберт Бун тоже так считал), что один из внебрачных отпрысков Буна уехал (или был увезен) из Иерусалемова Удела искать свою долю на юге — вот так была основана наша фамилия. Я знаю из наших собственных семейных хроник, что династия Бунов предположительно возникла в той части Массачусетса, что не так давно стала суверенным штатом Мэн. Мой прадед Кеннет Бун разбогател на торговле мехами — в те времена пушной промысел процветал. На его деньги, умноженные временем и разумными капиталовложениями, и была построена эта фамильная усадьба — много лет спустя после его смерти, в 1763 году. Чейпелуэйт воздвигли его сыновья, Филип и Роберт. «Кровь призывает кровь», — говорила миссис Клорис. Может ли быть, что Кеннет, рожденный от Джеймса Буна, бежал от безумия отца и отцовской деревни, — лишь для того, чтобы его сыновья, сами того не ведая, возвели родовое поместье Бунов менее чем в двух милях от того места, где род берет свое начало? Если это правда, то воистину некая гигантская незримая Рука направляет нас!
Согласно дневнику Роберта, в 1789 году Джеймс Бун был уже глубоким старцем — что и неудивительно. Если предположить, что на момент основания деревни ему было двадцать пять, то теперь ему исполнилось сто четыре года — почтенный возраст, что и говорить! Далее следуют дословные выдержки из дневника Роберта Буна:
«4 августа 1789 г.
Сегодня я впервые повстречался с человеком, который оказывает на моего брата столь нездоровое влияние; должен признать, этот Бун и впрямь обладает странным обаянием, что меня преизрядно тревожит. Он оказался глубоким старцем — седобород, расхаживает в черной рясе, что мне показалось не вполне пристойным. Еще больше возмущает то, что он окружает себя женщинами, как султан — гаремом; Ф. уверяет, что он по сию пору живчик, хотя ему по меньшей мере за восемьдесят. В самой деревне я побывал только раз — и больше я туда ни ногой; на тамошних безмолвных улицах царит страх пред старцем на проповеднической кафедре: боюсь также, что там родня сходится с родней — слишком многие лица кажутся знакомыми. Куда бы я ни посмотрел — предо мной встает образ старца. и все такие бледные, изнуренные, тусклые — как если бы ни искры жизни в них не осталось. Я видел безглазых и безносых детей, видел женщин, что рыдают и бормочут что-то невнятное, и ни с того ни с сего тычут пальцем в небо, и коверкают Писание, перемежая священные тексты рассуждениями о демонах.
Ф. хотел, чтобы я остался на службу, но от одной только мысли об этом зловещем старце на кафедре перед паствой вырождающейся деревни мне сделалось нехорошо, и я отговорился.»
В предыдущей и последующей записях говорится о том, что Филип все больше подпадал под обаяние Джеймса Буна. 1 сентября 1789 года Филип принял крещение в церкви Буна. Роберт пишет: «Я вне себя от изумления и ужаса — мой брат меняется у меня на глазах; теперь он даже внешне походит на проклятого старца».
Первое упоминание о книге датируется 23 июля. В дневнике Роберта о ней говорится вскользь: «Нынче вечером Ф. вернулся из малой деревни, как мне показалось, изрядно возбужденным. Но мне так и не удалось вытянуть из него ни слова до самой ночи; лишь когда пришло время ложиться спать, он признался, что Бун спрашивал про книгу под названием «Мистерии Червя». Чтобы доставить удовольствие Ф., я пообещал послать запрос в «Джоунз энд Гудфеллоу». Ф., чуть ли не заискивая, осыпал меня благодарностями».
В примечании от 12 августа говорилось: «Получил сегодня два письма. одно от «Джоунз энд Гудфеллоу» из Бостона. У них есть сведения о томе, интересующем Ф. Во всей стране сохранилось только пять экземпляров. Письмо довольно холодное; это странно. Я Генри Гудфеллоу не первый год знаю».
«13 августа.
Ф. безумно разволновался из-за письма от Гудфеллоу; отказывается объяснять почему. Говорит лишь, что Буну жизненно необходимо раздобыть один из экземпляров. В толк не возьму зачем; судя по названию, это всего-то навсего безобидное пособие по садоводству.
Очень тревожусь насчет Филипа: с каждым днем он ведет себя все более странно. Я уже жалею, что мы вернулись в Чейпелуэйт. Лето стоит жаркое, гнетущее, исполненное недобрых предвестий.»
Сверх этого гнусный фолиант упоминается в дневника Роберта лишь дважды (он, по всей видимости, не осознавал его значимости, даже в самом конце). Из записи от 4 сентября:
«Я попросил Гудфеллоу выступить посредником от имени Филипа в вопросе приобретения книги, вопреки собственному здравому смыслу. Что толку протестовать? Допустим, я откажусь — или у него нет собственных денег? В обмен я взял с Филипа слово отказаться от этого отвратительного крещения. но он так возбужден, его просто-таки лихорадит. я ему не доверяю. Я в полном замешательстве; я не знаю, что делать.»
И наконец, 16 сентября.
«Сегодня доставили книгу — с письмом от Гудфеллоу, в котором он отказывается принимать от меня заказы в дальнейшем. Ф. неописуемо разволновался: чуть у меня из рук посылку не выхватил. Текст написан на скверной латыни, а также и руническим алфавитом, которого я не понимаю. Том кажется теплым на ощупь и вибрирует у меня в руках, словно в нем заключена великая власть. Я напомнил Ф. о его обещании отречься, но он лишь рассмеялся отвратительным, безумным смехом и помахал книгой у меня перед носом, восклицая снова и снова: «Она у нас! Она у нас! Червь! Секрет Червя!» Теперь он убежал — я так понимаю, к своему сумасшедшему благодетелю; сегодня я его больше не видел.»
О самой книге больше не говорится ни слова, но я сделал ряд довольно-таки правдоподобных выводов. Во-первых, эта книга, как и говорила миссис Клорис, послужила причиной ссоры между Робертом и Филипом; во-вторых, в ней заключено нечестивое заклинание, вероятно, друидического происхождения (многие из друидических кровавых ритуалов были записаны римлянами — завоевателями Британии, из любви к науке; и многие из этих адских «поваренных книг» ныне являются запрещенной литературой); в-третьих, Бун и Филип вознамерились воспользоваться фолиантом в своих собственных целях. Возможно, они хотели как лучше (согласно своим собственным искаженным представлениям), — но мне в это не верится. Я полагаю, они задолго до того предались безликим силам, что существуют за гранью Вселенной и, возможно, даже вне ткани Времени. Последние записи в дневнике Роберта Буна отчасти подтверждают мои предположения; позволю им говорить самим за себя:
«26 октября 1789 г.
В Углу Проповедников нынче смута и ропот; кузнец Фроли схватил меня за плечо и пожелал знать, «чего там затевают ваш брат и этот безумный Антихрист». Гуди Рэндалл уверяет, что в небесах явлены Знаменья: грядет великое Бедствие. На свет появился двухголовый теленок.
Что до меня, уж и не знаю, что там грядет: вероятно, брат мой того и гляди сойдет с ума. Чуть не за одну ночь голова его поседела, выпученные глаза налиты кровью, отрадный свет здравомыслия в них словно бы погас навеки. Он ухмыляется, шепчет что-то себе под нос и, в силу одному ему известной причины, зачастил в наш подвал — там он обычно и обретается, если только не в Иерусалемовом Уделе.
К дому слетаются козодои и копошатся в траве; хор их голосов из тумана сливается с гулом моря в какой-то нездешний Зов, исключающий самую мысль о сне».
«27 октября 1789 г.
Нынче вечером, когда Ф. отправился в Иерусалемов Удел, я последовал за ним — на некотором расстоянии, стараясь остаться незамеченным. Треклятые козодои в лесах так и роятся, отовсюду звенит их нездешний заупокойный речитатив. Переходить мост я не дерзнул: деревня погружена во тьму, одна только церковь подсвечена призрачным алым заревом, и высокие, заостренные окна — точно очи Преисподней. Многоголосая дьявольская литания нарастала и затухала, срываясь то на хохот, то на рыдания. Сама земля словно бы вспухала и постанывала у меня под ногами, изнывая под тяжким Бременем, и я бежал прочь — потрясенный, исполненный ужаса; я спешил сквозь рассеченный тенями лес, и в ушах у меня гремели жуткие, пронзительные вопли козодоев.
Надвигается развязка, доселе непредвиденная. Страшусь закрыть глаза и оказаться во власти снов, но и бодрствовать невыносимо — в преддверии безумных ужасов. Ночь полнится жуткими звуками; боюсь, что. И однако ж меня снова влечет туда с неодолимой силой — дабы наблюдать и видеть все своими глазами. Сдается мне, это Филип зовет меня, и старец тоже.
Птицы проклят проклят проклят».
На этом дневник Роберта Буна обрывается.
Как ты наверняка заметил, Доходяга, ближе к завершению Роберт утверждает, что его словно бы позвал Филип. Мои окончательные выводы подсказаны этими строками, рассказами миссис Клорис и прочих, но более всего — теми жуткими видениями в подвале, фигурами живых мертвецов. Наша кровь отмечена печатью злой судьбы. На нас лежит проклятие, похоронить которое не дано; оно живет чудовищной призрачной жизнью и в этом доме, и в этом городке. Но цикл вновь близится к завершению. Я — последний из рода Бунов. Боюсь, некая сила об этом знает, и я — своего рода связующее звено в адской игре вне понимания, вне здравого смысла. До зловещей годовщины — Дня всех святых — еще неделя начиная с сегодняшнего дня.
Что мне предпринять? Ах, если бы ты был здесь и мог помочь мне советом! Если бы ты только был здесь!
Я должен узнать все; я должен вернуться в зачумленную деревню. И да поможет мне Господь!
(Из записной книжки Кэлвина Макканна)
25 октября 1850 г.
Мистер Бун проспал почти целый день. В исхудавшем лице — ни кровинки. Боюсь, рецидив мозговой горячки неизбежен.
Доливая воды в графин, я заприметил два неотосланных письма к мистеру Грансону во Флориду. Мистер Бун собирается вернуться в Иерусалемов Удел; это его убьет, если я не сумею ему помешать. Успею ли я втайне от него сходить в Угол Проповедников и нанять коляску? В том мой долг; но что, если он проснется? Вдруг я вернусь — и его уже не застану?
В стенах опять раздаются шумы. Благодарение Господу, он все еще спит! Боюсь даже задумываться, что все это значит.
Позже
Принес ему ужин на подносе. Он собирается со временем встать, и невзирая на все его отговорки, знаю я, что он затевает; однако ж в Угол Проповедников я схожу. У меня остались снотворные препараты, прописанные ему во время предыдущей болезни; добавил ему одно из снадобий в чай — он ничего не заметил. Теперь снова спит.
Мне страшно оставить его наедине с Тварями, что копошатся за стенами, но позволить ему провести хоть один лишний день в пределах этих стен — еще страшнее. Запер дверь снаружи.
Дай мне Бог застать его по-прежнему мирно спящим, когда я вернусь с коляской!
Еще позже
Меня забросали камнями! Забросали камнями, как кусачего бешеного пса! Злодеи, изверги! И они называют себя людьми! Мы здесь пленники.
Птицы — козодои то есть — сбиваются в стаи.
26 октября 1850 г.
Дорогой мой Доходяга!
Сумерки уже сгущаются; я только что проснулся — почитай что сутки проспал. И хотя Кэл ни словом о том не обмолвился, подозреваю, что он, угадав мои намерения, подсыпал снотворного мне в чай. Кэлвин — друг верный и преданный, он хочет мне только добра — так что я сделаю вид, будто ничего не заметил.
Однако ж в своем намерении я тверд. Завтра — решающий день. Я спокоен, непоколебим; хотя и ощущаю, что меня слегка лихорадит. Если это и впрямь возвращается мозговая горячка, должно все закончить завтра. Наверное, лучше бы даже нынче ночью, однако даже адское пламя не заставило бы меня войти в проклятую деревню в сумраке.
Если это последнее, что я пишу, — да благословит и да сохранит тебя Господь, Доходяга.
Постскриптум. Птицы подняли крик, жуткое шарканье зазвучало снова. Кэл думает, я ничего не слышу — и ошибается.
(Из записной книжки Кэлвина Макканна)
27 октября 1850 г.
5 часов утра.
Переубедить его невозможно. Хорошо же. Я пойду с ним.
4 ноября 1850 г.
Дорогой мой Доходяга!
Я слаб, но в ясном сознании. Не вполне уверен, какой сегодня день, однако ж закат и прилив подтверждают, что календарь не лжет. Я сижу за рабочим столом — на этом же самом месте я сидел, когда впервые писал тебе из Чейпелуэйта, — гляжу на темное море, где быстро гаснут последние блики света. Ничего больше я уже не увижу. Эта ночь — моя; я оставляю ее и ухожу в неведомые тени.
Как же оно плещет о скалы, это море! Швыряет в меркнущее небо облака пены, что разворачиваются полотнищами стягов; от натиска волн пол дрожит у меня под ногами. В оконном стекле вижу свое отражение — мертвенно-бледное, ни дать ни взять вампир. С 27 октября у меня ни крошки во рту не было; да я бы и глотка воды не выпил, если бы Кэлвин в тот же день не поставил у моей кровати графин.
О, Кэл! Доходяга, его больше нет. Он погиб вместо меня, вместо того несчастного с руками-палочками и черепом вместо лица, отражение которого я вижу в потемневшем окне. И однако ж, возможно, ему повезло больше; ибо его не мучают сны, как меня — последние несколько дней; эти извращенные фантомы, затаившиеся в кошмарных коридорах бреда. Вот и руки трясутся; всю страницу чернилами забрызгал.
Я уже собирался незаметно выскользнуть из дома (и радовался собственной изобретательности), — и тут передо мной предстал Кэлвин. Я загодя сказал Кэлу, что надумал-таки уезжать, и попросил его сходить в Тандрелл, городок в десяти милях от усадьбы, где мы еще не стали притчей во языцех, и нанять двуколку. Он согласился и ушел по дороге вдоль моря; я проводил его взглядом. Как только Кэл скрылся из виду, я по-быстрому собрался, надел пальто и шарф (подмораживало; в утреннем пронизывающем ветре ощущалось первое касание надвигающейся зимы). Я подумал, не взять ли ружье, и тут же рассмеялся над собою. На что сдалось ружье в таких делах?
Я вышел через кладовку, ненадолго замешкался — полюбоваться напоследок морем и небом, надышаться свежим воздухом вместо трупной вони, что мне предстоит вдохнуть очень скоро; налюбоваться чайкой, что кружит под облаками, ища пропитания.
Я развернулся — передо мной стоял Кэлвин Макканн.
— Один вы не пойдете, — отрезал он. Таким мрачным я его в жизни не видел.
— Но, Кэлвин… — начал было я.
— Нет, ни слова! Мы пойдем вместе и сделаем, что должно, или я силой верну вас в дом. Вы неважно себя чувствуете. Один вы не пойдете.
Невозможно описать всю противоречивую гамму чувств, захлестнувших меня: смятение, и досада, и признательность, но паче всего — любовь.
Молча, не говоря ни слова, мы прошли мимо беседки и солнечных часов, по заросшей сорняками обочине — и углубились в лес. Вокруг царила гробовая тишина — ни птица не пропоет, ни сверчок не застрекочет. Мир словно накрыла пелена безмолвия. В воздухе разливался вездесущий запах соли да слабый привкус древесного дыма. В лесах буйствовало геральдическое многоцветье красок, в котором, как мне показалось, преобладал багрянец.
Вскорости запах соли исчез, сменился иным, более зловещим — той самой гнилостью, о которой я говорил. Когда мы дошли до мостков через речку Ройял, я уже ждал, что Кэл снова станет уговаривать меня повернуть назад — но он не стал. Он замешкался, поглядел на мрачный шпиль, словно насмехающийся над синим небом, перевел взгляд на меня. И мы пошли дальше.
Мы быстро (хотя и содрогаясь от страха) зашагали к церкви Джеймса Буна. Дверь по-прежнему стояла распахнута настежь, со времен нашего предыдущего прихода, тьма внутри алчно щерилась на нас. Мы поднялись по ступеням; в сердце моем взыграла дерзость; дрожащая рука легла на ручку двери — и потянула ее на себя. Тлетворный запах в помещении заметно усилился.
Мы шагнули в полутемную прихожую и, не задерживаясь, прошли в храм.
Там царил хаос.
Здесь еще недавно бушевало нечто неописуемое, производя грандиозные разрушения. Церковные скамьи опрокинуло и расшвыряло в разные стороны, словно бирюльки. Поруганный крест валялся у восточной стены, рваная дыра в штукатурке над ним свидетельствовала о том, с какой силой он был брошен. Лампады вырваны из креплений, едкий запах ворвани смешивался с гнусной вонью, пропитавшей город. А через главный неф, точно отвратительная дорожка для выхода невесты, протянулся след из черного гноя вперемешку со зловещими кровавыми разводами. Мы проследили его до кафедры — только она и осталась нетронутой посреди всеобщего беспорядка. Поверх нее, глядя на нас остекленевшими глазами из-за кощунственной Книги, лежала туша ягненка.
— Боже, — прошептал Кэлвин.
Стараясь не наступать на липкую слизнь, мы подошли ближе. Звук наших шагов эхом отдавался от стен — словно бы преображаясь в громовые раскаты хохота.
Мы вместе поднялись в притвор. Ягненок не был ни разодран, ни объеден; скорее, его сдавливали до тех пор, пока не лопнули кровеносные сосуды. Кровь густо растеклась зловонными лужами и по пюпитру, и по его основанию. однако же на книге алая жидкость становилась прозрачной, так что неразборчивые руны читались сквозь нее как сквозь цветное стекло!
— Так ли надо к ней прикасаться? — не дрогнув, осведомился Кэл.
— Да. Я должен ее взять.
— И что вы намерены делать?
— То, что следовало сделать шестьдесят лет назад. Я ее уничтожу.
Мы стащили с книги тушу ягненка: она рухнула на пол со смачным глухим стуком. Залитые кровью страницы словно ожили, засветились изнутри алым заревом.
В ушах у меня зазвенело и загудело; казалось, от самих стен исходит монотонный речитатив. Лицо Кэла исказилось: надо думать, он слышал то же самое. Пол под ногами задрожал, как если бы дух этой церкви явился к нам защищать свои владения. Ткань привычных и здравых пространства и времени искривилась и затрещала; церковь заполонили призраки, замерцали адские отсветы вечного хладного огня. Мне померещилось, будто я вижу Джеймса Буна: отвратительный уродец скакал и прыгал вокруг распростертой на полу женщины, — тут же стоял мой двоюродный дед Филип, служитель в черной рясе с капюшоном, держа в руках нож и чашу.
— Deum vobiscum magna vermis…
Слова содрогались и корчились на странице перед моими глазами, напоенные жертвенной кровью — желанной добычей твари, что рыщет за пределами звезд.
Слепая, выродившаяся паства раскачивалась взад-вперед в бездумном, демоническом славословии; в уродливых лицах отражалось алчное, невыразимое предвкушение.
Латынь сменилась наречием более древним — древним уже тогда, когда Египет был юн, а пирамиды — еще не построены, древним, когда Земля еще повисала в пространстве бесформенным кипящим сгустком газа:
— Гюйаджин вардар Йогсоггот! Верминис! Гюйаджин! Гюйаджин! Гюйаджин!
Кафедра затрещала, раскололась, приподнялась над полом.
Кэлвин пронзительно закричал, заслонил рукою лицо. Притвор задрожал крупной зловещей дрожью, заходил ходуном, точно попавшее в шторм судно. Я схватил книгу, стараясь держать ее на некотором расстоянии; она дышала жаром солнца, того и гляди ослепит и испепелит меня.
— Бегите! — завопил Кэлвин. — Бегите!
Но я прирос к месту; чуждое присутствие наполняло меня, как древний сосуд, прождавший многие годы — нет, несколько поколений!
— Гюйаджин вардар! — возопил я. — О Безымянный, слуга Йогсоггота! Червь из-за грани Вселенной! Пожиратель Звезд! Ослепляющий Время! Верминис! Грядет Час Исполнения и Время Раскола! Верминис! Альйах! Альйах! Гюйаджин!
Кэлвин толкнул меня, я пошатнулся; церковь завращалась у меня перед глазами, я рухнул на пол и ударился головой о край перевернутой скамьи. В мозгу полыхнуло алое пламя — и в сознании неожиданно прояснилось.
Я нашарил запасенные загодя серные спички.
Все заполнил подземный грохот. Посыпалась штукатурка. Проржавевший колокол на колокольне принялся сдавленно вызванивать дьявольскую какофонию в такт нарастающему гулу.
Вспыхнула спичка. Я поднес ее к книге — в тот самый момент, как кафедра взорвалась, с треском разлетелась на щепки. Под ней зияла громадная черная утроба. Кэл, размахивая руками, балансировал на самом краю; лицо его исказилось в бессловесном крике, что звучит у меня в ушах по сию пору.
А в следующий миг из провала выплеснулась гора серой пульсирующей плоти. Кошмарной волной всколыхнулся смрад. Наружу неодолимо хлынула вязкая, пузырчатая, студенистая масса, чудовищная громада, исторгнутая, казалось, из самых недр Земли. И однако ж в миг леденящего прозрения, людям неведомого, я понял, что это — лишь одно-единственное кольцо, один сегмент кошмарного безглазого червя, что много лет таился в темных пустотах под проклятой церковью!
Книга загорелась, запылала у меня в руках; Тварь беззвучно завопила, нависая надо мной. Удар вскользь пришелся по Кэлвину — его отшвырнуло через всю церковь точно куклу со сломанной шеей.
Тварь осела — втянулась обратно, остался лишь громадный, развороченный провал в обрамлении черной слизи; пронзительный, мяукающий звук постепенно угасал, поглощался колоссальными расстояниями — и наконец смолк совсем.
Я опустил взгляд. Книга обратилась в пепел.
Я захохотал, затем завыл, как раненый зверь.
Последние остатки рассудка меня покинули. Висок сочился кровью. Сидя на полу, я вопил и бормотал нечто нечленораздельное в этой полутьме, а Кэлвин, недвижно распростертый в дальнем углу, глядел на меня остекленевшим, исполненным ужаса взглядом.
Понятия не имею, как долго я пробыл в этом состоянии. Словами такого не расскажешь. Но когда ко мне вновь вернулась способность мыслить и действовать, вокруг меня уже пролегли длинные тени и сгустились сумерки. Краем глаза я заметил какое-то движение — движение в проломе в полу притвора. Из-под расколотых половиц на ощупь просунулась чья-то рука.
Сумасшедший хохот застрял у меня в горле. Истерика сменилась обескровленным оцепенением.
С жуткой, мстительной неспешностью из тьмы поднялась изломанная фигура, полуистлевший череп уставился на меня. По лишенному плоти лбу ползали жуки. Истлевшая ряса липла к раскосым впадинам прогнивших ключиц. Жили лишь глаза: красные, безумные провалы с ненавистью взирали на меня, и читалось в них не только помешательство — но бессмысленность прозябания на нехоженых пустошах за гранью Вселенной.
Оно пришло забрать меня вниз, во тьму.
С пронзительным криком я обратился в бегство — бросив тело моего верного друга в этом кошмарном месте. Я мчался сломя голову, пока воздух не взбурлил магмой в моих легких и в мозгу. Мчался, пока не оказался вновь в этом оскверненном, одержимом злыми силами доме и в своей комнате, где и рухнул без чувств и пролежал как мертвый вплоть до сегодняшнего дня. Мчался что есть духу, ибо даже в своем невменяемом состоянии разглядел в этих жалких останках ожившего трупа — семейное сходство. Но не с Филипом и не с Робертом, чьи портреты висят в верхней галерее. Этот прогнивший лик принадлежал Джеймсу Буну, Стражу Червя!
Он живет и по сей день — где-то в извилистых, бессветных подземных ходах под Иерусалемовым Уделом и Чейпелуэйтом; жива и Тварь. Спалив книгу, я помешал замыслам Твари; но есть ведь и другие списки.
Однако ж я стою у врат, и я — последний из рода Бунов. Во имя всего человечества я должен умереть. и навсегда разорвать связь.
Я ухожу в море, Доходяга. Мое путешествие, как и моя история, закончилось. Да хранит тебя Бог, да дарует тебе мир и благодать.
Эта необычная подборка бумаг со временем попала в руки мистеру Эверетту Грансону, которому и была адресована. По всей видимости, в результате нового приступа мозговой горячки (а злополучный Чарльз Бун уже один раз переболел ею сразу после смерти жены в 1848 году) бедняга лишился рассудка и убил своего спутника и преданного друга, мистера Кэлвина Макканна.
Записи в дневнике мистера Макканна — это не более чем прелюбопытная подделка, вне всякого сомнения, состряпанная Чарльзом Буном в доказательство своих собственных параноидальных галлюцинаций.
Чарльз Бун заблуждался по меньшей мере дважды. Во-первых, когда деревушку Иерусалемов Удел «открыли заново» (я, разумеется, использую эти слова исключительно как исторический термин), на полу в притворе, пусть и прогнившем, не обнаружилось никаких следов взрыва или серьезных повреждений. И хотя старые скамьи и впрямь были опрокинуты, а некоторые окна — выбиты, это все можно списать на вандализм окрестных жителей за многие годы. Среди старожилов Угла Проповедников и Тандрелла действительно ходят вздорные слухи насчет Иерусалемова Удела (возможно, именно эта безобидная народная легенда в свое время и направила мысли Чарльза Буна в нездоровое русло), но никакого отношения к делу они не имеют.
Во-вторых, Чарльз Бун — не последний в роду. У его деда, Роберта Буна, было по меньшей мере двое внебрачных детей. Один умер во младенчестве. Второй принял имя Буна и обосновался в городе Сентрал-Фоллз, штат Род-Айленд. Я — последний из потомков этой боковой ветви Бунов; троюродный брат Чарльза Буна в третьем поколении. Эти бумаги находятся в моем ведении вот уже десять лет. Я решил их опубликовать в связи со своим переездом в Чейпелуэйт, родовое поместье Бунов. Надеюсь, что читатель посочувствует обманутой, заблуждающейся душе бедного Чарльза. Насколько я могу судить, он был прав лишь в одном: усадьба и в самом деле остро нуждается в услугах экстерминатора.
Судя по звукам, в стенах кишмя кишат крупные крысы.
Подписано:
Два часа дня. Пятница.
Холл сидел на скамейке у лифта — единственное место на третьем этаже, где работяга может спокойно перекурить, — как вдруг появился Уорвик. Нельзя сказать, чтоб Холл пришел в восторг при виде Уорвика. Прораб не должен был появиться раньше трех — того часа, когда на фабрику заступает новая смена. Он должен сидеть у себя в конторке, в подвальном помещении, и попивать кофеек из кофейника, что стоит у него на столе. Возможно, кофе оказался слишком горячим.
Июнь в Гейтс-Фоллз выдался на удивление жарким, термометр, висевший у лифта, однажды зафиксировал невероятную для здешних краев температуру — 94 градуса по Фаренгейту в три часа ночи. Одному Богу ведомо, какой ад подстерегает работягу, заступившего на смену с трех до одиннадцати.
Холл работал на неуклюжей и капризной трепальной машине, произведенной некоей уже не существующей фирмой в 1934 году в Кливленде. Он работал здесь с апреля, а это означало, что платили ему по минимуму, 1,78 доллара в час. Но Холл считал, что это вполне нормально. Ему хватало. Ни жены, ни постоянной девушки, ни алиментов. Он по натуре своей был кочевником и за последние три года сменил немало мест и занятий — от Беркли (студент колледжа) до Лейк-Тахо (кондуктор автобуса); от Гэлвстона (портовый грузчик) до Майами (повар в закусочной); от Уилинга (водитель такси и мойщик посуды) до Гейтс-Фоллз в штате Мэн, где теперь работал трепальщиком и вовсе не собирался расставаться с этим последним местом. По крайней мере до тех пор, пока не выпадет снег. Он был одинок, и ему особенно нравилась смена с одиннадцати до семи, когда напряжение в этой гигантской, непрерывно работающей мельнице спадало, не говоря уже о температуре воздуха.
Единственное, что здесь удручало, так это крысы.
Третий этаж являл собой довольно длинное и пустое помещение, освещенное гудящими флюоресцентными лампами. Здесь в отличие от остальных этажей фабрики было относительно тихо и пусто. Это если говорить о людях. Зато крысы так и кишели. Единственным механизмом на третьем этаже была его трепальная машина, вся остальная часть помещения использовалась под хранение девяностофунтовых мешков с волокном, которое машина Холла должна была сортировать своими длинными зубьями. Мешки, напоминавшие сосиски, были уложены длинными рядами; некоторые из них (особенно с лоскутьями мельтона[24] и какими-то совсем непонятными тряпицами, на которые не было спроса) валялись тут годами и стали серыми от пыли и грязи. Самое подходящее место для гнезд, где селились крысы — огромные пузатые создания со злобными глазками и серыми шкурками, в которых так и кишели вши, блохи и прочие паразиты.
Холл взял в привычку собирать целый арсенал пустых жестянок из-под безалкогольных напитков — он выуживал их из мусорного бака во время обеденного перерыва. И швырял банками в крыс, когда работы было немного, а потом собирал их по всему помещению, к полному своему удовольствию. И вот за этим занятием его застал мистер Прораб. Поднялся по лестнице вместо лифта, сукин он сын. Даром что все называли его шпиком.
— Чем это ты занят, а, Холл?
— Крысами, — ответил Холл, сознавая, что объяснение звучит абсурдно, поскольку крысы тут же попрятались в свои норки. — Швыряю в них банками, когда высовываются.
Уорвик нехотя кивнул в знак приветствия. Крупный мясистый мужчина с короткой стрижкой. Рукава рубашки закатаны, узел галстука приспущен. Затем он сощурил глаза и взглянул на Холла уже попристальней.
— Мы платим тебе не за то, чтоб ты швырялся банками в крыс, мистер. Даже если потом будешь их подбирать.
— Но Гарри не присылает заказ вот уже минут двадцать, — начал оправдываться Холл, а про себя подумал:
Ну чего ты приперся сюда, вместо того чтоб спокойно сидеть и пить кофе? — А что прикажете прогонять через эту машину, если заказа нет?
Уорвик кивнул — с таким видом, словно эта тема больше его не интересовала.
— Поднимусь-ка я, пожалуй, и погляжу, чем там занят Висконский, — сказал он. — Ставлю пять против одного, что читает журнальчик, пока сырье накапливается в барабанах.
Холл промолчал.
Тут вдруг Уорвик указал пальцем:
— Вот она, смотри-ка! А ну задай этой твари перцу!
Холл запустил в крысу жестянкой из-под «Нихай»[25], которую держал наготове. Бросок был молниеносным и точным. Крыса, сидевшая на одном из мешков и не спускавшая с них злобного взгляда темных глазок, слетела вниз, издав жалобный писк. Уорвик расхохотался, закинув голову. А Холл пошел подбирать банку.
— Вообще-то я к тебе не за этим приходил, — сказал Уорвик.
— За чем же?
— На следующей неделе праздник, Четвертое июля. — Холл кивнул. — Фабрика будет закрыта с понедельника по субботу. Каникулы для рабочих со стажем не меньше года, отпуск за свой счет для работяг со стажем меньше года. Подработать не желаешь?
Холл пожал плечами:
— А чего делать-то?
— Мы хотим очистить полуподвальный этаж. Вот уж лет двенадцать, как там никто не наводил порядка. Да там сам черт ногу сломит. Надо бы поработать шлангом.
— Кто-то из городского комитета желает войти в совет директоров?
Уорвик злобно сощурился:
— Так хочешь или нет? Два бакса в час, четвертого — двойная плата. Потом переведем туда ночную смену, там прохладнее.
Холл быстро подсчитал в уме. Возможно, ему удастся сколотить семьдесят пять баксов за вычетом налогов. Такие деньги на дороге не валяются. К тому же отпуск у него за свой счет.
— Ладно.
— Тогда зайдешь в понедельник в красильный цех и запишешься, о’кей?
Холл смотрел ему вслед. Не дойдя до лестницы, Уорвик вдруг обернулся и взглянул на него:
— Ты вроде бы в колледже учился, верно?
Холл кивнул.
— О’кей, мальчик из колледжа, буду иметь тебя в виду.
И он ушел. Холл сел и закурил следующую сигарету, держа в другой руке банку от содовой и зорко озираясь по сторонам. Можно представить, что творится в этом полуподвале, точнее, подвале, потому как он располагался одним уровнем ниже красильной. Сырость, темнотища, полно пауков, гниющих тряпок, вонь от реки и… крысы. А может, даже и летучие мыши, авиаторы семейства грызунов. Гадость!..
Холл с силой запустил банкой в мешок, затем улыбнулся краешками губ, заслышав доносившийся сверху голос Уорвика, тот отчитывал Гарри Висконского.
О’кей, мальчик из колледжа, буду иметь тебя в виду.
Но улыбка тут же слетела с губ, и он затушил окурок. Через несколько минут Висконский начнет подавать через воздуходувку нейлоновое сырье, так что пора приниматься за работу. Спустя некоторое время крысы вылезли из своих убежищ и расселись на мешках, заполнивших длинный цех. И принялись наблюдать за его действиями немигающими черными глазками. Словно суд присяжных…
Одиннадцать вечера. Понедельник.
В помещении собралось человек тридцать шесть, когда наконец вошел Уорвик в старых потрепанных джинсах, заправленных в высокие резиновые сапоги. Холл слушал Гарри Висконского — невероятно толстого, невероятно ленивого и невероятно мрачного парня.
— Да там черт знает что творится, — говорил Висконский, когда вошел прораб. — Погоди, сам увидишь. Уйдем домой черные, словно ночь в Персии, даже еще черней.
— О’кей, ребята! — сказал Уорвик. — Мы повесили там шестьдесят лампочек, чтоб было светло и видно, чего вы делаете. Ты, ты и ты, — обратился он к группе мужчин, привалившихся спинами к сушилкам, — пойдете и подключите шланги к главному водозаборнику, что у лестничной клетки. Затем развернете шланги и протянете вниз. На каждого придется ярдов по восемьдесят, так что работы всем хватит. И не вздумайте валять дурака и поливать друг дружку водой, иначе ваш приятель имеет шанс отправиться в госпиталь. Струя жутко сильная, прямо с ног валит.
— Кто-нибудь обязательно пострадает, — выдал мрачный прогноз Висконский. — Погодите, сами увидите.
— Теперь вы, ребята. — Уорвик указал на группу, в которой находились Холл и Висконский. — Сегодня вы у нас работаете мусорщиками. Разобьетесь на пары. На каждую пару — по одному электрокару. Там полно разного хлама, старой мебели, мешков с тряпьем, сломанных станков, чего только нет… Будете свозить все это и складывать у вентиляционной шахты, что на западном конце. Есть кто-нибудь, кто не умеет управлять электрокаром?
Руки никто не поднял. Электрокар представлял собой маленькую вагонетку на батарейках, напоминавшую мусоровоз в миниатюре. От них после долгого использования начинало тошнотворно вонять, и вонь эта напоминала Холлу запах сгоревшей электропроводки.
— О’кей, — сказал Уорвик. — Мы поделили подвал на сектора. К четвергу надо бы управиться. В пятницу будем вывозить мусор. Вопросы есть?
Вопросов не было. Холл вглядывался в лицо прораба, и у него вдруг возникло предчувствие, что с этим человеком непременно должно случиться что-то ужасное. Мысль доставляла удовольствие. Ему никогда не нравился Уорвик.
— Ну и прекрасно! — сказал Уорвик. — Тогда за дело.
Два часа ночи. Вторник.
Холл устал, и ему до смерти надоело слушать непрестанное нытье и жалобы Висконского. Он уже подумывал: а не врезать ли ему как следует? Но потом отверг эту мысль. Нет, не пойдет. Это только даст Висконскому лишний повод для нытья.
Холл знал, что работа предстоит не сахар, но такого ада не ожидал. Больше всего доставала вонища. Запах гнили с реки смешивался с вонью разлагающихся тряпок, отсыревшей кирпичной кладки и гниющих останков какой-то растительности. В дальнем углу, с которого они начали, Холл обнаружил целую колонию гигантских белых мухоморов, проросших через растрескавшийся бетонный пол. Он случайно дотронулся до одного рукой, вытаскивая из груды мусора проржавевшее колесо от трепальной машины. Гриб показался странно теплым и разбухшим на ощупь, словно кожа человека, страдающего водянкой.
Даже шестьдесят лампочек не смогли до конца разогнать сгустившуюся здесь тьму; их свет лишь разбавил ее немного, заставил отступить и забиться в углы и отбрасывал желтоватое мерцание на весь этот кошмар. Вообще-то помещение больше всего походило на неф давным-давно заброшенной церкви: высокий сводчатый потолок; обломки каких-то машин, напоминающие останки мамонта; сырые стены, покрытые пятнами желтой плесени. А из шлангов били струи воды, создавая мрачный музыкальный фон всей этой картине; далее вода с журчанием сбегала в полузабитые канализационные трубы и уже оттуда попадала в реку.
И крысы, целые полчища крыс! Они были похожи на гномов. Бог их знает, чем они тут питались. Переворачивая бесчисленные доски и мешки, люди обнаруживали под ними огромные гнезда, сделанные из обрывков газет, с отвращением наблюдали, как крысята разбегались по щелкам и норкам, а глаза у этих существ были огромны и слепы от постоянно царившей здесь тьмы.
— Ладно, перекур, — сказал Висконский. Он почему-то задыхался, и Холл никак не мог понять, чем это вызвано — ведь парень практически просачковал всю ночь. Однако перекурить было действительно пора, к тому же они находились в углу, где их никто не видел.
— Давай. — Он привалился спиной к электрокару и закурил.
— Не стоило позволять Уорвику вовлекать нас во все это дерьмо… — жалобно протянул Висконский. — Эта работа не для белого человека. Правда, тут на днях он застукал меня на мусорке. А я как раз присел по большому. Ну и взбеленился же он, чуть не убил, ей-богу!
Холл не ответил. Он размышлял об Уорвике и крысах. Странно, но ему казалось, что между ними существует некая непонятная связь. Крысы, так долго жившие в этом подвале, похоже, напрочь забыли о существовании человека — слишком уж нагло себя вели и совсем ничего не боялись. Одна из них присела на задние лапы и торчала столбиком — ну точь-в-точь белка. А когда Холл занес ногу, чтобы дать ей пинка, прыгнула и вцепилась зубами в кожаный ботинок. Их были сотни, возможно, тысячи… Интересно, сколько же разных страшных болезней они переносят через сточные воды, подумал он. И этот Уорвик. Было в нем что-то такое…
— Мне просто бабки нужны, — продолжал тем временем Висконский. — Но ей-богу, приятель, эта работенка не для белого человека! А уж крысы… — Он опасливо огляделся по сторонам. — У них такие морды, прямо кажется, чего-то соображают. А ты никогда не задумывался над тем, что было бы, если б мы вдруг стали маленькими, а они превратились в больших, здоровенных таких…
— Да заткнись ты! — огрызнулся Холл.
Висконский вздрогнул и обиженно уставился на него.
— Я… это… ну извини, приятель. Просто я подумал… — Он умолк, а затем после паузы заметил: — Господи, ну и вонища же тут! Нет, такая работа не для белого человека! — В эту секунду на край вагонетки вскарабкался паук и пополз у него по руке. Висконский, брезгливо ойкнув, стряхнул его на пол.
— Ладно, идем, — сказал Холл и затушил сигарету. — Чем раньше начнем, тем быстрее закончим.
— Как же, как же, дожидайся!.. — с самым несчастным видом пробормотал Висконский.
Четыре часа утра. Вторник.
Время ленча.
Холл и Висконский присоединились к группе из трех-четырех работяг и ели сандвичи, держа их грязными руками — такими грязными, что их, казалось, нельзя было отмыть и специальным промышленным детергентом. Холл жевал и косился в угол, где за стеклянной перегородкой сидел в своей конторке прораб. Уорвик пил кофе и с жадностью пожирал холодные гамбургеры.
— А Рей Апсон домой пошел, — заметил Чарли Броуч.
— С какой такой радости? Сблеванул, что ли? — спросил кто-то из работяг. — Я тут и сам едва не блеванул.
— Нет. Да Рей коровью лепешку сожрет, глазом не моргнув. Нет. Его крыса цапнула.
— Что, правда, что ли?
— Ага. — Броуч сокрушенно покачал головой. — Я с ним в паре работал. И такой твари сроду не видывал! Как выскочит вдруг из дырки в старом мешке! Здоровенная, ну что твоя кошка! Цап его за руку и ну жевать!..
— Гос-с-поди… — пробормотал один из рабочих и позеленел.
— Ага, — кивнул Броуч. — И тут Рей как заорет, ну точно баба какая. Но я его не осуждаю, нет. Столько кровищи человек потерял, ну что твоя свинья. И что ты думаешь, эта тварь его отпустила? Ничего подобного, сэр! Мне пришлось раза три-четыре врезать ей доской, прежде чем она отвалилась. А Рей, так он чуть не рехнулся. И давай ее топтать! И топтал, и топтал, пока не осталась одна шкурка. Гаже этого в жизни своей ничего не видывал! Ну, потом Уорвик перевязал ему руку и отправил домой. Сказал, чтоб завтра обязательно сходил к врачу.
— Здоровая, видно, была тварь… — заметил кто-то.
Словно услышав эти последние слова, Уорвик встал из-за стола, потянулся и, подойдя к двери клетушки, крикнул:
— Пора за дело, ребятишки!
Рабочие неспешно поднимались на ноги, жуя на ходу, стряхивая крошки с одежды, допивая из банок, похрустывая конфетами. Затем стали спускаться по лестнице, громко стуча каблуками по железным ступеням.
Проходя мимо Холла, Уорвик хлопнул его по плечу:
— Как дела, мальчик из колледжа? — И прошел мимо, не дожидаясь ответа.
— Ладно, идем, — сказал Холл Висконскому, который завязывал шнурки на ботинке. И они спустились вниз.
Семь утра. Вторник.
Холл и Висконский выходили вместе; такое впечатление, подумал Холл, что этот псих теперь от меня никогда не отвяжется. Висконский так перепачкался, что выглядел почти комично — широкая лунообразная физиономия измазана, словно у мальчишки, которого только что отметелила городская шпана.
В толпе рабочих, выходивших из дверей, не было слышно обычных грубоватых шуток. Никто не выдергивал у напарника рубашку из-за пояса, никто не подшучивал по поводу того, что постельку жены Тони наверняка согревал в его отсутствие кто-то другой. Полная тишина, перебиваемая лишь смачным харканьем и звуками плевков на грязный пол.
— Хочешь подвезу? — нерешительно предложил Висконский.
— Спасибо.
Проезжая по Милл-стрит, а затем по мосту, они молчали. Обменялись лишь парой слов, когда Висконский высадил его у дома.
Холл прямиком направился в душ, по-прежнему размышляя об Уорвике. Он пытался понять, что же такое было в этом мистере Прорабе, странно притягивающее его, заставлявшее думать, что между ними существует какая-то связь.
Не успев коснуться щекой подушки, он тут же уснул. Но спал беспокойно и плохо, и ему снились крысы.
Час ночи. Среда.
Да за лошадьми ухаживать и то проще.
Они не могли войти в помещение до тех пор, пока мусорщики не закончат вывоз разного хлама из одной из секций. Да и после приходилось часто останавливаться и ждать, пока не очистят от мусора новый участок, что давало время для перекура. Холл поливал из шланга, Висконский был занят тем, что носился взад-вперед, разматывая все новые витки резиновой змеи. Включал и выключал воду, убирал препятствия на ее пути.
Уорвик просто выходил из себя — работа шла слишком медленно. Если и дальше так пойдет, до четверга им ни за что не управиться.
Теперь они трудились над разборкой целой горы хлама, по большей части состоявшей из офисной мебели образца девятнадцатого века, беспорядочно сваленной в одном углу, — разбитые столы и секретеры, заплесневевшие гроссбухи, горы бумаг, стулья со сломанными спинками — настоящий рай для крыс. Целыми десятками с писком разбегались эти твари и прятались по углам и норам, пронизывающим груды хлама; и после того как двоих ребят укусили, остальные отказались работать до тех пор, пока Уорвик не послал кого-то наверх принести тяжелые прорезиненные перчатки типа тех, что используют в красильной при работе с кислотой.
Холл с Висконским ждали, держа наготове шланги, когда белобрысый парень с толстой шеей по имени Кармишель вдруг стал изрыгать проклятия и пятиться назад, хлопая себя по груди руками в перчатках.
Огромная крыса с серой шерстью и жуткими сверкающими глазами впилась ему в рубашку и повисла на ней, повизгивая и лягая Кармишеля в живот задними лапами. В конце концов Кармишелю удалось прикончить ее ударом кулака, но в рубашке осталась большая дыра, и над одним из сосков виднелась тонкая полоска крови. Перекошенное гневом лицо парня побледнело. Он отвернулся, и его вырвало.
Холл направил струю из шланга на крысу. Сразу было видно, что она старая, потому как двигалась медленно, а из пасти до сих пор торчал клок ткани, вырванный из рубашки Кармишеля. Ревущая струя отбросила ее к стенке, где она безжизненно распласталась на полу.
Подошел Уорвик, на губах его играла странная напряженная улыбка. Похлопал Холла по плечу:
— Куда как забавнее, чем швырять банками в этих маленьких сволочей, верно, мальчик из колледжа?
— Ничего себе маленьких, — проворчал Висконский. — Да в ней добрый фут, никак не меньше!
— Лейте туда, — сказал Уорвик и указал на груду хлама. — А вы, ребята, отойдите в сторонку.
— С удовольствием, — буркнул один из работяг.
Кармишель подскочил к Уорвику, бледное его лицо искажала злобная гримаса.
— Я требую компенсации! Я собираюсь по…
— Ладно, ладно, само собой, — с улыбкой сказал Уорвик. — Не кипятись, приятель. Остынь маленько и отойди, иначе тебя собьют струей.
Холл нацелился и направил струю из шланга на кучу. Струя была настолько мощной, что перевернула старый письменный стол, а два стула разлетелись в щепки. Крысы были повсюду, разбегались в разные стороны. Таких здоровенных тварей Холл еще не видел. Он слышал, как люди вскрикивают от отвращения и ужаса при виде того, как удирают эти создания с огромными глазами и гладкими лоснящимися телами. Он заметил одну — она была размером со здорового шестинедельного щенка. И продолжал поливать до тех пор, пока в поле зрения не осталось ни одной крысы. Затем выключил воду.
— О’кей! — крикнул Уорвик. — Теперь давайте разгребать.
— Я сюда в крысоловы не нанимался! — возмущенно воскликнул Кай Иппестон.
На прошлой неделе Холл перемолвился с ним парой слов. Это был молоденький парнишка в испачканной сажей бейсбольной кепке и грязной футболке.
— Ты, что ли, Иппестон? — вкрадчиво и почти ласково осведомился Уорвик.
Иппестон немного растерялся, однако все же шагнул вперед.
— Да, я. Хватит с меня этих крыс. Я нанялся убирать помещение, а не подцепить тут какую-нибудь холеру, бешенство или другую заразу. Так что, может, лучше вы меня вычеркните.
В группе остальных рабочих послышался одобрительный ропот. Висконский покосился на Холла, но тот преувеличенно внимательно разглядывал наконечник шланга. Отверстие прямо как у револьвера 45-го калибра, запросто может отбросить человека футов на двадцать, если не больше.
— Так ты что, хочешь сказать, что выходишь из игры, я правильно понял, Кай?
— Подумываю об этом, — ответил Иппестон.
Уорвик кивнул:
— О’кей. Я насильно никого не держу. Можешь проваливать и ты, и остальные, кто хочет. Но здесь вам не профсоюзная забегаловка, никогда не была! Хочешь уйти — проваливай, но обратно тебе путь заказан. Я об этом самолично позабочусь, уж будь уверен.
— Не слишком ли круто, а, Уорвик?.. — пробормотал Холл.
Уорвик резко развернулся к нему:
— Ты что-то сказал, мальчик из колледжа?
— Да нет, это я так. — Холл взирал на него с почтением. — Просто откашлялся, мистер Уорвик.
Уорвик ухмыльнулся:
— Может, тебе тоже что-то не нравится?
Холл промолчал.
— Ладно, ребятишки, тогда за дело! — рявкнул Уорвик.
И они снова принялись за работу.
Два часа ночи. Четверг.
Холл и Висконский были заняты вывозом мусора. Гора его у западной вентиляционной шахты достигла гигантских размеров и, несмотря на все их усилия, казалось, никак не уменьшалась.
— С днем Четвертого июля! — сказал Висконский, когда они прервались на перекур. Они работали у северной стены — самой дальней от лестницы. Свет почти не проникал сюда, а из-за странностей акустики голоса других рабочих звучали еле слышно, словно они находились в нескольких милях от них.
— Благодарствуйте, — кивнул Холл и затянулся сигаретой. — Что-то сегодня и крыс почти не видать.
— Да. Остальные то же самое говорят, — сказал Висконский.
— Может, поумнели твари, вот и попрятались.
Они стояли в самом дальнем конце извилистого, зигзагообразного прохода, образовавшегося между нагромождениями древних гроссбухов, каких-то счетов, заплесневелых мешков с тряпками и двумя громадными ткацкими станками старого образца.
— Тьфу!.. — фыркнул Висконский и сплюнул на пол. — Этот Уорвик…
— А как ты думаешь, куда попрятались все крысы? — спросил Холл таким тоном, словно разговаривал сам с собой. — Не в стены же… — Он взглянул на отсыревшую и осыпавшуюся кирпичную кладку.
— Да они б потонули все до единой. Тут от реки такая сырость, просто жуть!
Внезапно сверху на них спикировало что-то черное, трепещущее. Висконский, взвизгнув, пригнулся и закрыл голову руками.
— Летучая мышь, — заметил Холл, провожая тварь глазами. Висконский выпрямился.
— Мышь! Летучая мышь! — взвыл он. — С чего это вдруг летучей мыши оказаться в подвале? Они живут на деревьях, под крышами, в…
— Ну и здорова, — одобрительно заметил Холл. — А может, это никакая не летучая мышь, а просто крыса с крылышками, а?
— Господи! — простонал Висконский. — Но как она…
— Сюда попала, да? Может, тем самым путем, каким крысы выбрались отсюда.
— Эй, что там у вас? — донесся откуда-то из глубины помещения голос Уорвика. — Вы где, ребята?
— Ишь распсиховался, — тихо заметил Холл, и глаза его странно блеснули в темноте.
— Ты, что ли, мальчик из колледжа? — крикнул Уорвик, подходя поближе.
— Все о’кей! — крикнул в ответ Холл. — Просто подбородок ободрал.
Висконский взглянул на Холла:
— Ты зачем это сказал?
— Вот, глянь-ка. — Холл опустился на колени и чиркнул спичкой. Посреди сырого растрескавшегося бетонного пола был виден квадрат. — А ну постучи.
Висконский постучал.
— Дерево…
Холл кивнул.
— Это крышка люка. Я тут поблизости еще несколько таких видел. Сдается мне, под нами есть еще этаж…
— О Господи! — с омерзением и тоской пробормотал Висконский.
Три тридцать утра. Четверг.
Они находились в северо-восточном углу помещения. По пятам за ними шли Иппестон и Броуч со шлангом, из которого под большим напором била вода. Внезапно Холл остановился и ткнул пальцем в пол.
— Ну вот, так и знал, что мы на нее наткнемся.
В пол была вделана квадратная деревянная дверца люка с ржавой ручкой-кольцом в центре.
Холл подошел к Иппестону и сказал:
— Давай выруби-ка на минутку! — Когда мощный поток превратился в тоненькую струйку, Холл поднял голову и заорал что было сил: — Эй! Эй, Уорвик! А ну поди-ка сюда!
Расплескивая сапогами воду, подошел Уорвик. Насмешливо и жестко взглянул на Холла:
— Что, шнурок развязался, мальчик из колледжа?
— Поглядите, — сказал Холл. И пнул дверцу люка ногой. — Тут, внизу, еще один подвал.
— Ну и что с того? — сказал Уорвик. — Подумаешь, великое дело. И потом, сейчас не перерыв, маль…
— Вот там и живут твои крысы, — перебил его Холл. — Там и размножаются. А чуть раньше мы с Висконским видели летучую мышь.
Подошли еще несколько рабочих, уставились на дверцу в полу.
— Лично мне плевать, — огрызнулся Уорвик. — Наша задача — очистить подвал, а не…
— Тут нужны специалисты, настоящие экстерминаторы. Человек двадцать, не меньше, — заметил Холл. — Я понимаю, начальству это влетит в копеечку. Плохи наши дела.
Кто-то из рабочих засмеялся:
— Как же, дожидайся, раскошелятся они!
Уорвик взглянул на Холла с таким видом, точно то была букашка под микроскопом.
— А ты, я смотрю, штучка… — пробурчал он. — Ты чего, всерьез считаешь, меня должно волновать, сколько там под нами крыс, а?
— Вчера и сегодня днем я ходил в библиотеку, — сказал Холл. — Кстати, премного благодарен за то, что вы напомнили, что я учился в колледже. И прочитал там отчеты городской топографической службы, Уорвик. Оказывается, такая служба была основана еще в 1911 году. Задолго до того, как эта паршивая фабричонка разрослась настолько, что заехала в запретную зону. И знаете, что я выяснил?
Глаза Уорвика стали ледяными.
— Вали отсюда, мальчик из колледжа. Ты уволен.
— Я выяснил, — продолжал Холл как ни в чем не бывало, словно не слышал этих его слов, — что в Гейтс-Фоллз до сих пор действует закон о санитарных нормах и паразитах. Могу повторить по буквам: «п-а-р-а-з-и-т-а-х», на тот случай, если кто не расслышал или же не понял. И под этими самыми паразитами подразумеваются разные животные, переносчики заразных заболеваний. Летучие мыши, скунсы, бродячие собаки и… крысы. Особенно крысы! В каких-то двух параграфах крысы упоминаются четырнадцать раз, мистер Прораб. И вы должны иметь в виду, что как только вышибете меня отсюда, я первым делом отправлюсь к городскому уполномоченному и постараюсь как можно толковее изложить ему ситуацию, которая тут у нас наблюдается.
Он сделал паузу, вглядываясь в перекошенное гневом лицо Уорвика.
— И у меня есть все основания полагать, между нами, конечно, что этот самый уполномоченный тут же пришлет комиссию и эту вашу лавочку закроют. И не до субботы, как вы полагали, мистер Прораб, а раз и навсегда. И еще мне кажется, я очень хорошо представляю, что скажет ваш начальник, узнав обо всем этом. Надеюсь, у вас имеется страховка на случай безработицы, а, мистер Уорвик?
Уорвик сжал руки в кулаки.
— Ах ты, сопляк паршивый! Да я тебя… — Тут он глянул вниз, на дверцу, и на лице его неожиданно возникла улыбка. — Можешь считать, что ты уволен, мальчик из колледжа.
— Я надеялся, вы меня правильно поймете.
Уорвик кивнул. На лице его сохранялась все та же странная усмешка.
— Уж больно ты умен, как я погляжу, Холл… А что, если тебе спуститься туда и посмотреть самому? А потом, как человек образованный, проинформируешь нас, выскажешь свое ученое мнение. Ты и Висконский.
— Нет! — взвизгнул Висконский. — Только не я… Я…
Уорвик поднял на него глаза:
— Ты что?
Висконский тут же заткнулся.
— Что ж, прекрасно! — весело сказал Холл. — Нам понадобятся три фонаря. Вроде бы видел в конторе целую кучу таких штуковин, по шесть батареек в каждой. Или я ошибаюсь?
— Хочешь пригласить кого-то еще? — вкрадчиво спросил Уорвик. — Почему нет, конечно! Набирай команду.
— Вас, — коротко и тихо сказал Холл. И на лице его возникло какое-то странное выражение. — В конце концов, должен там быть хотя бы один представитель от администрации или нет? А то, не дай Бог, мы с Висконским чего-нибудь не углядим…
Кто-то из рабочих — кажется, то был Иппестон — громко расхохотался.
Уорвик покосился на рабочих. Большинство из них смотрели в пол. Затем ткнул пальцем в Броуча.
— Ты, Броуч. Ступай в контору и притащи три фонарика. Скажешь сторожу, это я велел.
— Но меня-то зачем впутывать во все это дело? — взмолился Висконский, обращаясь к Холлу. — Ты же знаешь, как я ненавижу этих тварей и…
— Я здесь ни при чем, — ответил Холл и взглянул на Уорвика.
Уорвик ответил ему пристальным взглядом. Двое мужчин стояли молча, и ни один из них не опускал глаз.
Четыре часа утра. Четверг.
Вернулся Броуч с фонариками. Протянул один Холлу, другой — Висконскому и третий — Уорвику.
— Иппестон! Дай Висконскому шланг!
Иппестон повиновался. Наконечник брезентового шланга еле заметно дрожал в руках поляка.
— Так и быть, — сказал Висконскому Уорвик. — Пойдешь в середине. Если будут крысы, задашь им перцу!
Как же, как же, подумал Холл. Даже если там и будут крысы, Уорвик их просто не заметит. И Висконский тоже не заметит, после того как обнаружит в своем конверте с зарплатой лишнюю десятку.
Уорвик кивнул двум рабочим:
— Давайте поднимайте!
Один из парней наклонился и дернул за кольцо. Секунду-другую Холлу казалось, что крышка ни за что не поддастся, но она вдруг приподнялась со странным скрипучим звуком. Второй рабочий сунул под нее руку, чтоб помочь напарнику, и тут же с криком отдернул ее. По руке ползли громадные слепые жуки.
Первый рабочий поднатужился и, крякнув, откинул крышку люка. Внутри было черно — от какой-то необычной плесени или грибка, которого Холлу никогда не доводилось видеть прежде. Из темноты выползали жуки и разбегались по полу. Рабочие с хрустом давили их.
— Эй, поглядите-ка, — пробормотал Холл.
Изнутри к крышке крепился ржавый замок. Теперь он был сломан.
— С чего это он там оказался? — буркнул Уорвик. — Замку полагается быть сверху. Кому и зачем это…
— О, на то может быть масса причин, — заметил Холл. — Возможно, чтобы с наружной стороны его никто не мог открыть, по крайней мере тогда, когда замок был новым… А может, чтоб снизу никто не мог пробраться сюда…
— Да, но кто его запер? — спросил Висконский.
— Вот именно — кто! — Холл насмешливо взглянул на Уорвика. — Загадка…
— Слушайте… — прошептал Броуч.
— О Господи! — взвыл Висконский. — Я туда не пойду, ни за что не пойду!
Снизу доносились тихие, но вполне различимые звуки — шорох и топот тысячи лапок, а также крысиное попискивание.
— Может, лягушки… — сказал Уорвик.
Холл громко расхохотался.
Уорвик посветил вниз фонариком. Луч света выхватил из тьмы прогнившие деревянные ступеньки, спускающиеся к каменному полу. Крыс видно не было.
— Эта лестница нас не выдержит, — решительно заявил Уорвик.
Броуч шагнул к люку и без долгих слов встал на первую ступеньку. Она скрипнула, но устояла.
— Я что, просил тебя? — рявкнул Уорвик.
— Тебя здесь не было, когда крыса укусила Рея, — тихо ответил Броуч.
— Ладно, пошли, — сказал Холл.
Уорвик бросил последний насмешливый взгляд на столпившихся у люка мужчин, затем подошел к краю вместе с Холлом. Висконский нехотя присоединился к ним и встал в середине. Спускались они по одному. Сначала Холл, затем Висконский, и замыкал шествие Уорвик. Свет от фонариков танцевал по неровному, в кривых впадинах и горбах, полу. Шланг тащился по ступенькам за Висконским, напоминая вялую неуклюжую змею.
Добравшись до дна, Уорвик посветил фонариком по сторонам. Луч осветил несколько полусгнивших ящиков, какие-то бочки. Просочившаяся из реки вода собралась в грязные лужи и доходила до щиколоток.
Они медленно двинулись в сторону от лестницы, то и дело оскальзываясь в жидкой грязи. Внезапно Холл остановился и осветил фонариком огромный деревянный ящик с буквами.
— «Элиас Варни, — прочитал он. — 1841»… Разве фабрика тогда уже была?
— Нет, — ответил Уорвик. — Ее построили только в 1897-м. А зачем тебе?
Холл не ответил. Они снова двинулись вперед. Похоже, этот второй подвал оказался куда больше, чем можно было предположить. Вонь усилилась — запах гниения, сырости, разложения… И единственным звуком было еле слышное журчание воды.
— А это еще что такое? — спросил Холл, направив луч света на бетонный выступ длиной фута в два, под острым углом перегородивший дорогу. За ним плотно сгустилась тьма, и еще Холлу показалось, что оттуда доносится еле слышный вкрадчивый шорох.
Уорвик уставился на выступ.
— Это… Да нет, просто быть не может…
— Внешняя стена фабрики, верно? А там, за ней…
— Лично я топаю обратно, — сказал Уорвик и резко развернулся.
Холл грубо ухватил его за воротник:
— Никуда вы не пойдете, мистер Прораб.
Уорвик взглянул на него, в темноте хищно блеснули зубы.
— Да ты совсем рехнулся, мальчик из колледжа! Вы только послушайте его! Окончательно крыша поехала.
— Нечего морочить людям голову, приятель. Давай двигай вперед!
— Холл… — жалобно простонал Висконский.
— А ну, дай сюда! — Холл выхватил у него шланг. Отпустил воротник Уорвика и ткнул наконечником шланга ему в висок. Висконский, шустро развернувшись, рванул к выходу. Холл не обратил на это внимания. — После вас, мистер Прораб, после вас…
Уорвик нехотя шагнул вперед и дошел до того места, где начиналась внешняя стена фабрики. Холл посветил за угол, и его охватило сладострастное чувство восторга, смешанного с омерзением. Его опасения оправдались. Там было полно крыс, настороженно притихших тварей. Они столпились, сгрудились там. Они налезали друг на друга — целые полчища. Тысячи глаз кровожадно взирали на них. У стен их было особенно много — высота этого живого клубка доходила человеку до подбородка.
Секунду спустя Уорвик тоже увидел их и сразу же остановился.
— Да их и правда тут полно, мальчик из колледжа… — Голос звучал спокойно, но он явно изо всех сил сдерживался, стараясь не дать страху прорваться наружу.
— Да, — сказал Холл. — Идем дальше.
Они двинулись дальше, шланг волочился следом. Холл обернулся всего лишь раз и успел заметить, что крысы уже перекрыли образовавшийся за ними проход и впились зубами в толстую брезентовую ткань шланга. Одна подняла голову, и Холлу показалось, что тварь ухмыляется. Только теперь он заметил, что тут обитают и летучие мыши. Они гнездились где-то наверху, под застрехами, — огромные, размером с грача или ворону.
— Смотри! — сказал Уорвик и посветил фонариком футов на шесть перед собой.
Там лежал скелет, позеленевший от плесени, и скалил зубы, словно насмехаясь над ними. Холл различил также локтевую кость, одну тазобедренную кость, несколько ребер.
— Пошли, — пробормотал Холл и вдруг почувствовал, как в груди у него нарастает некое темное и безумное чувство, готовое вырваться наружу, затопить разум, лишить подвижности… Нет, нельзя! Ты должен сломаться раньше, мистер Прораб! Господи, помоги же мне!
Они молча прошли мимо костей. Крысы их не трогали, держались на почтительном расстоянии. Правда, впереди Холл все же различил одну, тварь перебежала им дорогу. Тело ее было скрыто в тени, но он успел заметить голый розовый хвост толщиной с телефонный кабель.
Впереди пол круто поднимался вверх, за ним чернела какая-то яма. Холл слышал доносившийся оттуда неумолчный шорох и возню. Странные звуки… Похоже, их производило существо, никогда прежде не виданное человеком. И вдруг Холлу показалось, что он наконец-то увидит то, что подсознательно искал все эти годы, проведенные в бесцельных метаниях по стране.
Все новые крысы появлялись в помещении, ползли на животах, напирали сзади, словно подстегивая их.
— Глянь-ка… — нарочито спокойным тоном произнес Уорвик.
Холл глянул. С крысами здесь явно что-то произошло. Некая жуткая мутация, после которой при дневном свете им было ни за что не выжить — сама природа воспротивилась бы этому. Но здесь, под землей, у природы было совсем другое, пугающее обличье.
Не крысы, а настоящие гиганты, некоторые достигали трех футов в длину. При этом задние лапы у них отсутствовали, и они были слепы, как кроты, как их крылатые собратья. Однако, несмотря на все это, они с холодящим душу упорством продолжали ползти по полу.
Уорвик обернулся и взглянул на Холла. Потом, собрав всю волю в кулак, выдавил улыбку:
— Пожалуй, нам не стоит идти дальше, Холл. Сам видишь, что тут творится…
— Мне кажется, тебе все же стоит разобраться с этими крысами, — сказал Холл.
Тут Уорвик утратил над собой контроль.
— Пожалуйста… — протянул он. — Пожалуйста, прошу тебя, не надо!
Холл улыбнулся:
— Нет, пошли.
Уорвик глянул через плечо.
— Они жрут шланг. Так и вгрызаются в него. И если испортят, нам уже отсюда не выбраться.
— Знаю. И все равно — вперед!
— Да ты совсем спятил. — В эту секунду через сапог Уорвика переползла крыса, и он вскрикнул. Холл улыбнулся и взмахнул фонариком. Крысы обступили их со всех сторон, ближайшие находились в каком-то футе…
Уорвик зашагал дальше. Крысы отпрянули.
Дойдя до возвышения, они поднялись на него и глянули вниз. Уорвик — первым, и Холл увидел, что лицо у него побелело как полотно. По подбородку сбегала струйка слюны.
— О Боже… Господи Иисусе!..
И Уорвик развернулся, чтобы бежать.
Но тут Холл крутанул колесико крана, и из шланга под огромным напором ударила толстая струя воды. Прямо Уорвику в грудь. Она сбила его с ног, опрокинула, и он исчез. Из темноты, где плескалась вода, донесся протяжный крик. Затем топот лап.
— Холл! — Стоны, возня. А затем — жуткий пронзительный писк, заполнивший, казалось, все пространство вокруг.
— ХОЛЛ, РАДИ БОГА!..
Затем — треск чего-то влажного, рвущегося на части. Еще один вскрик, уже слабее. Какая-то возня, шорох. Потом Холл совершенно отчетливо различил хруст, который издают ломающиеся кости.
Безногая крыса, ведомая, очевидно, неким чудовищным локатором, набросилась на него, впилась зубами в ногу. Тело было дряблым и теплым. Почти автоматическим жестом Холл направил струю на нее, сшиб с ноги, отбросил в сторону. Давление, под которым подавалась вода, заметно ослабело.
Холл приблизился к краю выступа и глянул вниз.
Тело гигантской крысы заполнило собой весь водосток, все зловонное пространство. Сплошная пульсирующая серая масса, безглазая и абсолютно безногая. Вот в нее ударил луч света, и масса издала ужасающий вой, напоминавший мяуканье. Ага, их королева, подумал Холл. Их magna mater[26]… Огромное чудовищное создание, которому нет названия, способное в один прекрасный день породить еще и крылатое потомство. Останки Уорвика выглядели в сравнении с ней просто карликовыми… Но может, то была лишь иллюзия. Шок… Еще бы, увидеть крысу величиной с доброго теленка…
— Прощай, Уорвик, — сказал Холл.
Крыса ревниво приникла к телу мистера Прораба, впилась клыками в вяло мотающуюся руку.
Холл развернулся и торопливо зашагал к лестнице, отпугивая крыс водой из шланга. Струя ее с каждой секундой становилась все слабей. Некоторым из тварей удавалось прорваться, и они, подпрыгивая, норовили вцепиться в ноги над ботинками. Одна, особенно проворная и злобная, впилась зубами ему в бедро и стала рвать толстую ткань вельветовых джинсов. Холл сжал ладонь в кулак и одним ударом отбросил ее в сторону.
Он прошел уже три четверти пути, как вдруг темноту заполнило хлопанье громадных крыльев. Поднял голову — и гигантская летучая тварь хлестнула его по лицу.
Летучие мыши-мутанты хвостов не потеряли. Один из них, упругий и мощный, обвился вокруг шеи Холла и стал сжиматься все туже и туже, в то время как острые зубы выискивали мягкое и наиболее уязвимое местечко под горлом. Тварь хлопала своими мембранообразными крыльями, цеплялась за лохмотья, в которые превратилась рубашка Холла, не давала уйти…
Холл слепо приподнял в руке наконечник шланга и ударил им по мягкому податливому телу. Бил и бил — до тех пор, пока оно не отвалилось и не захрустело под его ногами. Он кричал, но не слышал собственного голоса. А крысы потоком карабкались по его ногам.
Он бросился бежать, спотыкаясь и подвывая, и нескольких удалось стряхнуть. Другие уже впивались в живот и грудь. Одна из тварей, пробежав по плечу, сунула подвижный мокрый нос прямо в ушную раковину.
На вторую летучую мышь Холл налетел сам, с разбега. Секунду она, попискивая, неподвижно сидела у него на голове, затем вдруг вырвала клок кожи вместе с волосами.
Холл почувствовал, как все тело его становится неуклюжим и вялым. Уши закладывало от писка и воя крыс. Он попытался сделать еще один рывок, споткнулся о мохнатые тела, упал на колени. И вдруг захохотал — визгливо, громко, истерически.
Пять утра. Четверг.
— Надо бы все же спуститься и посмотреть, чего там у них, — робко и неуверенно предложил Броуч.
— Только не я, — прошептал Висконский. — Не я…
— Ладно, ладно, не ты, толстопузый, — презрительно пробормотал Иппестон.
— Пошли, ребята, — сказал Броген, подтаскивая еще один шланг. — Я, Иппестон, Дэнджерфилд, Недо! А ты, Стивенсон, сбегай в контору и притащи еще фонарики.
Иппестон задумчиво всматривался в темноту колодца.
— Может, они перекур там устроили, — сказал он. — Подумаешь, делов-то, несколько паршивых крыс…
Вернулся Стивенсон с фонариками; и через несколько минут они начали спускаться.
После того как парень умер и запах горелой плоти растаял в воздухе, все мы снова пошли на пляж. Кори тащил с собой радио — эдакую огромную, с чемодан, дуру на транзисторах, которая питалась от сорока батареек и имела встроенный магнитофон. Нельзя сказать, чтоб звук был очень чистым, но уж громким он точно был, это будьте уверены. Кори считался вполне обеспеченным парнем до того, как случилась эта история с А6, но теперь такого рода вещи значения уже не имели. Даже его здоровенная радиомагнитола превратилась в забавный, но ничего не стоящий хлам, не более того. Остались всего лишь две радиостанции, которые мы могли ловить. Одна, Дабл-ю-кей-ди-эм в Портсмуте, принадлежала какому-то неотесанному диджею из глубинки, свихнувшемуся на религиозной почве. Он ставил пластинку Перри Комо, затем читал молитву, потом рыдал, потом ставил другую запись, Джонни Рея, читал один из псалмов (подвывая, словно Джеймс Дин[27] в фильме «К востоку от рая»), затем принимался орать или рыдать. Короче говоря, сплошные сопли. Как-то раз он вдруг надтреснутым глуховатым голосом запел «Вяжите снопы», отчего Нидлз и я буквально впали в истерику.
Радиоволна в Массачусетсе — куда как лучше, но ловить ее можно было только по ночам. Владела ею шайка каких-то ребятишек. Думаю, они захватили оборудование Дабл-ю-а-кей-оу или Дабл-ю-ви-зет — после того как все сбежали или умерли. Они транслировали только сумасшедшие позывные типа «Вдоуп», или «Кант», или «ВА6», словом, всякую муть. Нет, не подумайте, это было действительно смешно — просто со смеху можно было лопнуть. Вот эту самую радиостанцию мы и слушали, возвращаясь на пляж. Мы с Сюзи держались за руки; Келли и Джоан зашли дальше, а Нидлз, так тот вообще пребывал в полной эйфории. Кори то и дело блевал, прижимая к животу свое радио. «Стоунз»[28] пели «Энджи».
— Ты меня любишь? — спросила Сюзи. — Это все, что я хочу знать. Любишь или нет? — Сюзи все время надо было в чем-то уверять. А я был у нее кем-то вроде плюшевого медвежонка.
— Нет, — ответил я. Она была склонна к полноте и, если б прожила долго, чего ей, думаю, не светило, превратилась бы в жирную матрону с дряблой обвисшей плотью. К тому же ее совершенно развезло.
— Падаль ты, вот кто, — сказала она и поднесла руку к лицу. Примерно с полчаса назад взошел месяц, и ее длинные наманикюренные ногти поблескивали в слабом сиянии.
— У тебя чего, опять глаза на мокром месте?
— Заткнись! — В голосе звучали слезливые нотки.
Мы перебрались через песчаный гребень, и я остановился. Я всегда останавливаюсь здесь. До А6 тут находился городской пляж. Туристы, любители пикников, сопливые ребятишки и толстые пожилые матроны с обожженными солнцем локтями. Обертки от конфет и палочки от фруктового мороженого, воткнутые в песок; все эти красивые люди, нежащиеся на разноцветных полотенцах; и целый букет запахов, в котором к вони выхлопных газов с автостоянки примешивался аромат масла «Коппертоун»[29] и морских водорослей.
Теперь тут была одна лишь серая грязь, и весь мусор как рукой смело. Океан поглотил его, поглотил все одним махом, как, к примеру, вы съедаете пригоршню воздушной кукурузы. И не было на Земле людей, чтоб прийти сюда и намусорить вновь. Только мы, а какой от нас мусор?.. К тому же мы страшно любили этот пляж. Настолько, что… Ну разве мы только что не принесли ему жертву?.. Даже Сюзи, эта маленькая сучка Сюзи, с жирной задницей и пупком, похожим на ежевику, любила его.
Песок совсем белый, он весь испещрен мелкими дюнами. А граница отмечена лишь линией прилива — спутавшимися клубками водорослей, прядями ламинарий, обломками каких-то деревяшек, прибитых к берегу. Луна расцветила песок серповидными чернильными тенями и складками. Ярдах в пятидесяти от купальни вздымалась покинутая всеми спасательная башня — белая и скелетообразная, похожая на указующий перст скелета.
И прибой, ночной прибой вздымал клочья пены, разбиваясь о волнорезы, и кругом, на сколько хватал глаз, были одни лишь устремившиеся в атаку волны. Возможно, вода, которую они несли с собой, еще вчера ночью находилась где-нибудь на полпути к Англии.
— «Энджи» в исполнении «Стоунз», — пояснил надтреснутый голос из радиоприемника. — Выкопал для вас настоящий хит, пусть товар лежалый, но зато звучит. Прямиком с кладбища, где нам всем лежать… Впрочем, что это я? Говорит Бобби. Сегодня должен был работать Фред, но Фред подцепил грипп. Весь распух, бедолага…
Сюзи хихикнула, хотя слезы на ресницах еще не просохли. Я прибавил шагу, хотел догнать ее и утешить.
— Подождите! — крикнул Кори. — Берни! Эй, Берни, подожди меня!
Парень из радио начал читать какие-то неприличные лимерики[30], затем на их фоне прорезался голос девушки — она спрашивала, куда он поставил пиво. Диджей что-то ей ответил, но в этот момент мы уже оказались на пляже. Я обернулся посмотреть, что делает Кори. Он съезжал с дюны на заднице — вполне в его манере — и выглядел при этом так нелепо, что мне стало его жаль.
— Побегаешь со мной? — спросил я Сюзи.
— Зачем это?
Я шлепнул ее по попке. Она взвизгнула.
— Да просто так. Потому что хочется побегать.
И мы побежали. Она тут же отстала, засопела, как лошадь, и стала орать, чтоб я ее подождал, но я забыл о ней и обо всем на свете. Ветер свистел в ушах и вздымал волосы, воздух свежо и остро пах солью. Прибой гремел. Волны походили на черное стекло, украшенное пеной. Я скинул резиновые шлепанцы и помчался по песку босиком, не обращая внимания на острые осколки раковин. Кровь так и кипела в жилах.
А потом оказался под навесом, где уже сидел Нидлз, а рядом, держась за руки и глядя на воду, стояли Келли с Джоан. Я перекувырнулся через голову и почувствовал, как с рубашки по спине сыплется песок. И подкатился прямо к ногам Келли. Он упал сверху и начал тыкать меня лицом в песок, а Джоан дико хохотала.
Потом мы встали и, усмехаясь, смотрели друг на друга. Сюзи перешла с бега на медленный шаг и тащилась к нам. Кори почти догнал ее.
— Да, здорово горело, — пробормотал Келли.
— Ты считаешь, он и вправду приехал из самого Нью-Йорка? Или соврал? — спросила Джоан.
— Не знаю… — Я не думал, что это имело какое-либо значение.
Мы нашли его сидящим за рулем огромного «линкольна», в полубессознательном состоянии и в бреду. Голова распухла и походила на футбольный мяч; шея была ровной и толстой, точно сарделька. Словом, отъездился парень. И мы отволокли его к лодочной станции и там подожгли. Он успел сказать, что звать его Элвин Сэкхейм, и еще он все время звал бабушку. А потом вдруг принял за бабушку Сюзи, отчего та вдруг страшно развеселилась, Бог ее знает почему. Сюзи вообще любит поржать по любому, даже самому неподходящему поводу.
Вообще-то Кори первому пришла в голову мысль сжечь его. Но начиналось все как шутка. Еще в колледже он начитался разных книжонок о колдовстве и черной магии и вот, стоя рядом с «линкольном» Элвина Сэкхейма и хитро поглядывая на нас в темноте, вдруг заговорил о том, что если мы принесем жертву темным силам, то, может, они, эти темные силы, защитят нас от А6.
Естественно, никто из нас по-настоящему не верил во всю эту лабуду, но… Слово за слово — и разговор начал принимать все более серьезный и конкретный оборот. Это было нечто новое, неиспытанное, и мы наконец решились. Привязали его к смотровой вышке — стоит кинуть монету в специальное наблюдательное устройство, и в ясный день видно далеко-далеко, до самого маяка в Портленде. Привязали своими ремнями и отправились собирать топливо — сухие ветки, обломки деревяшек, принесенные морем. И были так довольны и возбуждены, словно детишки, играющие в прятки. А пока мы занимались всем этим, Элвин Сэкхейм висел на ремнях и все звал свою бабушку. У Сюзи горели глаза, и дышала она часто-часто. Похоже, завелась. А когда мы с ней оказались в лощине между двумя дюнами, вдруг прижалась ко мне и поцеловала. Губы у нее были густо намазаны помадой — такое впечатление, будто целуешь жирную тарелку.
Я оттолкнул ее, и она тут же надулась.
Затем мы вернулись и сложили сухие ветки и палочки у ног Элвина Сэкхейма. Получилась куча высотой до груди. Нидлз щелкнул зажигалкой «Зиппо», огонь тут же занялся. Перед тем как волосы у него вспыхнули, парень вдруг страшно закричал. А уж воняло от него… ну прямо как от поросенка, зажаренного по китайскому рецепту.
— Сигаретки не найдется, Берни? — осведомился Нидлз.
— Да вон там, позади тебя, этих сигарет коробок пятьдесят.
— Идти неохота…
Я дал ему сигарету и сел. Мы с Сюзи повстречали Нидлза в Портленде. Он сидел на обочине тротуара, напротив здания Государственного театра, и наигрывал песенки Лидбелли[31] на большой гибсоновской гитаре, которую умудрился стибрить неизвестно где. Звуки гулким эхом разносились по Конгресс-стрит, словно играл он не на улице, а в концертном зале.
Тут перед нами возникла запыхавшаяся Сюзи.
— Ты подлец, Берни, вот кто!
— Да перестань, Сью! Смени пластинку. От этой ее стороны просто воняет.
— Сволочь, придурок, сукин сын! Дерьмо собачье!
— Пошла вон, — сказал я. — Иначе фингал под глазом схлопочешь, Сюзи. Ты ж меня знаешь.
Тут она снова зарыдала. Ох, уж что-что, а рыдать наша Сюзи была мастер! Подошел Кори, попытался обнять ее. Она ударила его локтем в пах, и тогда он харкнул ей в физиономию.
— Убью, скотина! — Она набросилась на него, вереща и рыдая, размахивая руками, словно лопастями пропеллера. Кори попятился, едва не упал, потом развернулся — и ну деру! Сюзи бросилась вдогонку, выкрикивая проклятия и истерически рыдая. Нидлз откинул голову и расхохотался. К шуму прибоя примешивались тихие звуки радио Кори.
Келли и Джоан отошли в сторонку. Я смутно различал их силуэты, бредущие в обнимку у самой кромки воды. Ну прямо картинка в витрине какого-нибудь рекламного агентства, а не парочка! «Посетите прекрасную Сент-Лорку!» Да, все правильно. Похоже, у них серьезно.
— Берни?
— Чего? — Я сидел и курил и думал о Нидлзе, который, откинув крышечку с зажигалки «Зиппо», крутанул колесико, щелкнул кремнем и выбил из нее огонь — ну в точности пещерный человек.
— Я его подцепил, — сказал Нидлз.
— Да? — Я поднял на него глаза. — Ты уверен?
— Ясное дело, уверен. Голова разламывается. Желудок ноет. Писать — и то больно.
— Да, может, это просто какой-нибудь гонконгский грипп. У Сюзи был такой. Не приведи Господи. Бедняжка уже собиралась копыта откинуть и просила Библию. — Я засмеялся.
Произошло это, когда мы еще учились в университете, примерно за неделю до того, как заведение закрылось навсегда, и за месяц до того, как на грузовиках стали вывозить тела и хоронить их в братских могилах.
— Вот, погляди. — Он чиркнул спичкой и поднес ее к подбородку. Я увидел небольшие треугольные пятна, чуть припухшие. Первый признак А6, вне всякого сомнения.
— О’кей, — сказал я.
— Нет, я чувствую себя не так уж плохо, — заметил он. — Ну, во всяком случае, что касается разных там мыслей. Ты ведь тоже… Ты ведь тоже много думаешь об этом, Берни. Я знаю.
— Ничего я не думаю, ложь.
— Думаешь, еще как думаешь! Как тот парень сегодня. И о нем тоже думаешь. Вообще-то, если поразмыслить хорошенько, может, мы и сделали для него доброе дело. Сдается мне, он так и не понял, что с ним происходит.
— Да нет, понял.
Нидлз пожал плечами и отвернулся.
— Ладно. Не важно.
Мы курили и следили за тем, как набегают и отбегают волны. И горькая реальность вернулась, и все стало очевидно и определенно раз и навсегда. Уже конец августа, через пару недель повеет холодом, и осень тихо и незаметно вступит в свои права. Самое время убраться куда-нибудь. Спрятаться, укрыться. Зима… Возможно, к Рождеству все мы помрем. В чьем-нибудь чужом доме, в гостиной, с дорогим приемником Кори на книжном шкафу, битком набитом номерами «Ридерс дайджест». А бледное зимнее солнце, просачиваясь сквозь оконные рамы, будет отбрасывать на ковер прямоугольные желтоватые пятна…
Видение было настолько реальным, что я содрогнулся. Нет, никто не должен думать о зиме в августе. Прямо мурашки по коже.
Нидлз усмехнулся:
— Ну вот, все-таки думаешь.
Что я мог на это ответить? Ничего. Встал и сказал:
— Пойдем поищем Сюзи.
— Может, мы вообще последние люди на Земле, Берни. Когда-нибудь думал об этом? — В слабом мертвенном свете луны он уже выглядел почти покойником. Под глазами круги, бледные неподвижные пальцы напоминают карандаши.
Я подошел к воде и стал всматриваться в даль. Ничего, лишь неустанно двигающиеся валы, увенчанные мелкими завитками пены. Звук прибоя, разбивающегося о волнорезы, был здесь особенно громким. Казалось, рев этот поглотил все вокруг. Впечатление такое, словно оказался в эпицентре грозы. Я закрыл глаза и стоял, слегка раскачиваясь. Песок под босыми ступнями был холодным, серым и плотным. Словно мы последние люди на Земле… Ну и что с того? Прибою все равно. Он будет греметь до тех пор, пока светит луна, регулирующая приливы и отливы.
Сюзи и Кори были на пляже. Сюзи уселась на него верхом и притворялась, будто объезжает дикого мустанга, то и дело норовящего сунуть морду в кипящую воду прибоя. Кори весело фыркал, ржал и плескался. Оба промокли до нитки. Я подошел и ударом ноги сшиб ее на землю. Кори ускакал на всех четырех, вздымая тучи брызг и подвывая.
— Ненавижу! — яростно выкрикнула Сюзи. Рот ее растянулся в горестной гримасе и напоминал вход в игрушечный домик. Когда я был маленьким, мама водила нас в парк Гаррисона, где стоял деревянный игрушечный домик в виде клоунской физиономии. И входить в него надо было через рот.
— Перестань, Сюзи, не надо! Давай поднимайся, дружок! — Я протянул ей руку.
Она нерешительно приняла ее и встала. На блузку и кожу налип сырой песок.
— Тебе не следовало толкать меня, Берни. Никогда не…
— Идем. — О, она ничуть не походила на автомат-проигрыватель в ресторане. В нее не надо было бросать двадцатицентовик, она и без того никогда не затыкалась.
Мы пошли по пляжу к главному торговому павильону. Человек, некогда державший это заведение, жил в небольшой квартирке наверху. Там имелась постель. Вообще-то постели она не заслуживала, но Нидлз, пожалуй, прав. Какая, к чертям, разница? Какие теперь, к дьяволу, правила и счеты?..
Сбоку от здания находилась лестница, ведущая на второй этаж, и я, поднимаясь по ней, на секунду остановился — заглянуть в разбитую витрину, поглазеть на пыльные товары, которые никто не потрудился украсть. Горы футболок с надписью «Пляж Ансон» на груди, а также с картинкой — голубое небо и волны; тускло мерцающие браслеты, от которых на второй день на запястье остается зеленое пятно; яркие пластиковые клипсы; мячики; поздравительные открытки, выпачканные в грязи; грубо раскрашенные гипсовые мадонны; пластиковая блевотина (Ну прямо как настоящая! Попробуй подсунь жене!); хлопушки, сделанные к празднику Четвертого июля, но так и не дождавшиеся своего часа; пляжные полотенца с изображением соблазнительной девицы в бикини, стоящей среди целого леса названий знаменитых курортов; вымпелы (сувенир из Ансона, пляж и парк); воздушные шары, купальники. Имелся там и бар, вывеска перед входом в него гласила: ОТВЕДАЙТЕ НАШЕ ФИРМЕННОЕ БЛЮДО — ПИРОГ С МОЛЛЮСКАМИ.
Еще студентом я частенько бывал на пляже Ансона. Было это лет за семь до нашествия А6, и тогда я встречался с девушкой по имени Морин. Крупная такая была девица и носила купальник в розовую клеточку. Я еще дразнил ее, говорил, что в нем она похожа на скатерть. Мы разгуливали по деревянному настилу у павильона босиком, и доски были горячими, а под ступнями хрустел песок. Кстати, мы с ней так и не попробовали пирога с моллюсками.
— Куда это ты пялишься?
— Никуда. Идем.
Ночью мне снились страшные сны об Элвине Сэкхейме, и я несколько раз просыпался мокрым от пота. Он сидел за рулем блестящего желтого «линкольна» и говорил о своей бабушке. Распухшая почерневшая голова, обугленный скелет. И от него несло горелым мясом. Он говорил и говорил, но я не разбирал ни слова. И, задыхаясь, проснулся снова.
Сюзи лежала у меня поперек ног — бледная бесформенная туша. На часах было 3.50, но, присмотревшись, я понял, что они остановились. На улице было еще темно. Прибой продолжал греметь, разбиваясь о берег. Стало быть, теперь где-то около 4.15. Скоро начнет светать. Я выбрался из постели и подошел к двери. Морской бриз приятно холодил потное тело. И вопреки всему мне страшно не хотелось умирать.
Покопавшись в углу, нашел банку пива. Там, у стены, стояли три или четыре ящика «Бада». Пиво было теплое, так как электричество отключилось. Но я в отличие от некоторых ничего не имею против теплого пива. Подумаешь, дело какое, только пены побольше, и все. Пиво — оно и есть пиво. Я вышел на лестницу, сел, дернул за колечко и стал пить.
Итак, что называется, приехали. Вся человеческая раса стерта с лица Земли, и не от атомного взрыва, биологического оружия, массового загрязнения среды или еще чего, столь же значительного. Нет, вовсе нет. Просто от гриппа. Хорошо бы установить огромный памятник в честь этого события. Ну, скажем, где-нибудь в Бонневилль-Солт-Флэтс. Эдакий куб из бронзы, представляете? Каждая сторона длиной в три мили. А сбоку громадными буквами — чтоб было видно издалека, а то вдруг какие-нибудь инопланетяне захотят приземлиться — выбита надпись: ПРОСТО ОТ ГРИППА.
Я отшвырнул пустую банку. Она с глухим звяканьем покатилась по бетонной дорожке, огибающей дом. Навес на пляже чернел треугольником на фоне более светлого песка. Интересно, проснулся ли Нидлз? Проснусь ли я сам в следующий раз?..
— Берни?
Она стояла в дверях. На ней была одна из моих рубашек. Я просто ненавижу такие штуки. Вечно потная, как хрюшка.
— Я тебе разонравилась, верно, Берни?
Я не ответил. Прошли времена, когда я порой чувствовал себя виноватым. И она… она заслуживала меня не больше, чем я ее.
— Можно с тобой посидеть?
— Боюсь, что места на двоих не хватит.
Она, тихо всхлипнув, стала отступать в глубину комнаты.
— А Нидлз подхватил А6, — сказал я.
Она остановилась и взглянула на меня. Лицо ее оставалось странно неподвижным.
— Шутишь, Берни?
Я закурил сигарету.
— Он… Только не он! Этого просто не может быть!
— Да, у него был А2. Гонконгский грипп. Как у тебя, у меня, у Кори, Келли и Джоан.
— Но это значит…
— Да. Иммунитета нет.
— Понятно. Тогда все мы тоже можем заболеть.
— Может, он наврал, что у него был А2. Чтоб мы взяли его с собой, — сказал я.
На лице ее отразилось облегчение.
— Ну конечно, так оно и есть! Я бы на его месте тоже наврала. Кому охота остаться одному… — Затем, помолчав, она нерешительно спросила: — Ложиться еще будешь?
— Пока нет.
Она ушла. Мне незачем было говорить ей, что А2 вовсе не является гарантией против А6. Она и без того знала. Просто запрещала себе думать об этом. Я сидел и смотрел на волны. Ну и хороши! Много лет тому назад Ансон был единственным приличным местом в штате для серфинга. Маяк в Портленде вырисовывался на фоне неба темным неровным горбом. Мне даже показалось, я различаю вышку, где находился наблюдательный пост, но, возможно, то был лишь плод моего воображения. Иногда Келли брал Джоан туда. Впрочем, не думаю, чтобы сегодня ночью они были там.
Я спрятал лицо в ладонях и начал крепко сжимать их, ощущая прикосновение кожи, плотную и неровную ее поверхность. Вот так же и все вокруг сжималось, сокращалось с непостижимой быстротой… В этом-то и заключалась основная подлость, и лично я не видел в смерти никакого достоинства.
А волны все поднимались, поднимались, поднимались из глубины моря. И не было им конца. Прозрачные, глубокие… Мы приезжали сюда летом, Морин и я. Летом после школы, летом перед поступлением в колледж, перед тем, как А6 надвинулся из Юго-Восточной Азии и накрыл всю Землю черным саваном. Летом, в июле, мы ели здесь пиццу и слушали ее радио, и я мазал ей спину лосьоном, а она мазала спину мне, и воздух был горячим, песок таким ярким… а солнце горело на небе, точно расплавленное стеклышко.
Мы с Ричардом сидели на крыльце, любовались песчаными дюнами и Мексиканским заливом за ними. Дым сигары Ричарда лениво клубился, держа комаров на почтительном расстоянии. Океан на горизонте отдавал прохладной зеленью, а небо над ним было глубокого синего цвета. Красиво, что и говорить.
— Так ты, значит, дверь, — задумчиво повторил Ричард. — Ты уверен, что это тебе не приснилось? Что ты действительно убил того мальчишку?
— Не приснилось. И я его не убивал, говорю же. Это все они. Я лишь дверь.
Ричард вздохнул.
— Ты его похоронил?
— Да.
— Место помнишь?
— Да.
Я достал сигарету из кармана рубашки. Перебинтованные руки слушались плохо. И чесались немилосердно.
— Если захочешь посмотреть, придется брать твой пескоход. Это, — я кивнул на свою инвалидную коляску, — по песку не ездит.
У Ричарда был багги для передвижения по дюнам — переделанный «фольксваген-жук» 1959 года с полуметровыми колесами. Он собирал на нем плавник — деревянные обломки, вынесенные волнами на берег. С тех пор как Ричард продал свое агентство недвижимости в Мэриленде, он жил тут, на косе Каролина, — делал из плавника скульптуры и по безбожной цене загонял их туристам.
Он пыхнул сигарой и посмотрел на залив.
— Да уж. Расскажи все сначала.
Я вздохнул и попытался закурить. Ричард отобрал у меня спички и зажег сигарету. Я сделал две глубокие затяжки. Пальцы нестерпимо чесались.
— Хорошо, — кивнул я. — Вчера, часов в семь вечера, я был на пляже, смотрел на залив, курил, как сейчас, и тут…
— Нет, начни сначала.
— Сначала?
— Расскажи о полете.
Я покачал головой:
— Ричард, ну сколько можно? Ничего нового…
Испещренное глубокими морщинами лицо Ричарда было загадочным, как его скульптуры.
— Может, ты вспомнишь что-то еще, — сказал он. — Сейчас точно вспомнишь.
— Ты серьезно?
— Конечно. А когда закончишь, поищем могилу.
— Могила… — повторил я. Пустое, гулкое слово — темное, темнее даже того безбрежного пространства, которое мы с Кори пересекли пять лет назад. Тьма, тьма, тьма.
Мои новые глаза под повязками слепо таращились в темень стягивавших их бинтов. Они ужасно чесались.
На орбиту нас с Кори зашвырнула ракета «Сатурн-16». Кто-то из комментаторов окрестил ее Ракетой-Небоскребом. Здоровенная была дура, ничего не скажешь. Рядом с ней первые «Сатурны» казались детскими игрушками. Стартовую площадку пришлось заглубить на шестьдесят метров — иначе сдуло бы в океан половину мыса Кеннеди.
Мы сделали оборот вокруг Земли, проверили все системы, потом включили разгонный блок. Направление — Венера. На Земле остался сенат, в котором шла драка по поводу ассигнований на исследование космоса, и группа людей из НАСА, молившихся, чтобы мы нашли хоть что-то полезное. Что угодно.
— Не важно что, — каждый раз говорил после пары стаканов Дон Ловинджер, штатный умник проекта «Зевс». — В вашем распоряжении куча приборов, пять роскошных телекамер и маленький, но крутой телескоп с хреновой тучей всяких там фильтров и линз. Найдите золото, найдите платину. А еще лучше — найдите каких-нибудь милых, туповатых синих человечков, чтобы мы их изучали, ощущая свое превосходство. Хоть что-нибудь! Да хоть призрак Пиноккио — уже дело.
Мы с Кори, разумеется, горели желанием сделать все, что в наших силах. Но космическая программа никак не шла. Начиная с Бормана, Андерса и Ловелла, облетевших в 1968 году Луну и увидевших пустынный зловещий мир, похожий на грязный песчаный пляж, и заканчивая Маркэном и Джексом, которые опустились на поверхность Марса одиннадцать лет спустя — лишь для того, чтобы обнаружить мерзлую пустыню и пару полудохлых лишайников, — исследование космоса оказалось поистине грандиозным (и очень дорогостоящим) провалом. Были и потери: Педерсон и Ледерер, навеки застрявшие на орбите вокруг Солнца из-за отказа всех систем во время предпоследнего полета программы «Аполлон». Джон Дэвис, маленькую орбитальную обсерваторию которого прошил метеорит, использовавший свою редкую, один к миллиону, вероятность. Нет, эту программу вряд ли кто-то назвал бы удачной. На самом деле Венера оставалась последним шансом швырнуть миру в лицо сакраментальное «Мы же вам говорили!».
Шел шестнадцатый день полета — мы ели консервы, играли в карты, успели простудиться и выздороветь — с технической точки зрения все было тип-топ. На третий день у нас накрылся конденсатор влаги, мы перешли на запасной — и все, практически никаких проблем до самого возвращения на Землю. Мы наблюдали, как Венера в иллюминаторе вырастала от яркой точки до белесого хрустального шара, обменивались шутками с ЦУПом, слушали записи Вагнера и «битлов», контролировали результаты экспериментов: от измерения солнечного ветра до навигации в глубоком космосе. Нам пришлось дважды микроскопически корректировать курс, а на девятый день полета Кори выбрался в открытый космос и пинал УНА, пока она не соизволила раскрыться. Больше ничего из ряда вон выходящего.
— УНА? — переспросил Ричард. — Что это?
— Неудачный эксперимент. Так мы в НАСА называли Узконаправленную Антенну — она передавала число «Пи» высокочастотными импульсами всем, кто захотел бы услышать.
Я потер руки об штаны, но это не помогло. Наоборот, стало хуже.
— Идея та же, что и с радиотелескопом в Западной Виргинии — читал, наверное, — она «слушает» звезды. Только мы, вместо приема, передавали сигнал на Юпитер, Сатурн, Уран. Если там и была какая-то разумная жизнь, то как раз в это время она крепко дрыхла.
— В космос выходил только Кори?
— Да. И если он занес внутрь какую-то межзвездную чуму, телеметрия этого не показала.
— И все же…
— Уже не важно, — бросил я раздраженно. — Важно, что происходит здесь и сейчас. Ричард, вчера они убили мальчонку. Зрелище было не из приятных — как и ощущения. Его голова… она взорвалась. Как если бы кто-то выскреб из черепа его мозги и положил вместо них гранату.
— Продолжай.
Я усмехнулся:
— Что еще рассказать? Мы перешли на околопланетную орбиту с сильным эксцентриситетом, от трехсот двадцати до семидесяти шести миль — и это только на первом витке, дальше апогей стал еще больше, а перигей уменьшился. Можно было сделать не больше четырех витков, мы пошли на максимум. Отлично рассмотрели планету, сделали около шести сотен снимков и собрали бог знает сколько видеоматериалов.
Облачный покров Венеры состоял — в равных частях — из метана, аммиака, пыли и разного летающего дерьма. Вся планета была похожа на Большой Каньон в аэродинамической трубе. Кори посчитал, что у поверхности скорость ветра достигает шестисот миль в час. Посланный вниз зонд бибикал всю дорогу, пока не издал громкий треск и не замолк навсегда. Мы не видели растительности, вообще никаких признаков жизни. Спектроскоп выявил жалкие крохи ценных минералов. Вот вам и Венера. И все бы ничего — только она меня пугала. Мы словно вращались вокруг дома с привидениями в окружении темного вакуума. Я знаю, как это ненаучно звучит, но у меня кишки сводило от страха, пока мы не убрались оттуда. Думаю, если бы двигатель не сработал, я бы перерезал себе глотку. Ничего общего с Луной — та просто пустынная и кажется стерильной. Но то, что мы видели на Венере, не похоже ни на что из того, с чем мы раньше сталкивались. Может, тут дело в облачном покрове, не знаю. Венера похожа на объеденный до кости череп.
На обратном пути мы узнали, что сенат проголосовал за двукратное сокращение бюджета космических программ. Кори сказал что-то вроде: «Арти, похоже, мы снова займемся запуском спутников». А я был почти рад. Может, нам и впрямь не место в космосе.
И вот двенадцать дней спустя Кори был мертв, а я стал калекой. Проблемы начались при сходе с земной орбиты. Парашют сработал нештатно. И смех и грех: мы больше месяца провели в космосе, забрались дальше, чем кто-либо за всю историю человечества, а все пошло прахом из-за того, что какой-то болван торопился на перерыв и перепутал стропы.
Приземление было жестким. Пилот одного из вертолетов потом рассказывал, что мы летели к земле, как гигантский ребенок, за которым тянулась плацента. При ударе я потерял сознание. Потом я узнал, что, когда меня подняли на борт «Портленда», команда даже не успела скатать красную дорожку, по которой мы должны были пройти. Я был весь в крови. Я был краснее, чем дорожка, по которой меня тащили в лазарет…
Два года я провел в военном госпитале в Бетесде. Мне дали орден, много денег и инвалидную коляску. На следующий год я переехал сюда. Люблю смотреть на взлетающие ракеты.
— Я знаю, — сказал Ричард. — Покажи свои руки.
— Нет, — резко ответил я. — Не могу их выпустить. Я же сказал.
— Прошло пять лет. Почему сейчас, Артур? Ты можешь объяснить?
— Я не знаю. Не знаю! Может, это такой инкубационный период. И кто вообще сказал, что я подцепил эту дрянь именно там? Я ведь мог заразиться и в Форт-Лодердейле, и даже на этом самом крыльце, почем мне знать?
Ричард вздохнул и окинул взглядом далекие волны, залитые краснотой заходящего солнца.
— Я очень стараюсь… Артур, мне не хотелось бы думать, что ты сходишь с ума.
— Если очень припрет, я покажу тебе руки, — с трудом выдавил я. — Но только если очень.
Ричард встал и оперся на трость. Он казался старым и немощным.
— Я приведу багги. Съездим, поищем могилу парнишки.
— Спасибо, Ричард.
Он побрел к разбитой грунтовой дороге, что вела к его хижине. Со своего крыльца я видел только ее крышу, остальное заслоняла Большая Дюна, протянувшаяся через всю косу. Небо над океаном приобрело противный фиолетовый оттенок, и откуда-то издалека донесся глухой рокот грозы.
Я не знал, как звали того мальчика, но часто видел, что он бродит по пляжу с ситом под мышкой. Дочерна загорелый, он носил только выцветшие джинсовые шорты. На другом конце косы расположен общественный пляж, и там, просеивая песок, предприимчивый молодой человек в удачный день может набрать до пяти долларов в мелких монетках. Иногда я махал ему рукой, и он отвечал мне тем же — два незнакомца, объединенные братством постоянных жителей этого побережья, в противоположность крикливым, швыряющимся деньгами туристам, приезжающим на своих «кадиллаках». Я так думаю, он жил в соседней деревеньке, состоявшей из нескольких домов и почты, в полумиле от моей хижины.
Когда он в тот день появился на пляже, я уже где-то с час неподвижно сидел на крыльце и смотрел. К тому моменту я уже снял повязки — пальцы чесались нестерпимо, но зуд немного утихал, если я позволял им смотреть их глазами.
Это чувство ни с чем не сравнимо: я был для них как приоткрытый портал, как окно в мир, который они ненавидели и которого боялись. Но хуже всего было то, что я тоже в этом участвовал. Представьте, что ваше сознание переместили в тело мухи и что муха смотрит на ваше лицо своей тысячей глаз. Так вы, может, поймете, почему я держал свои руки замотанными, даже если никто не мог их увидеть.
Это началось в Майами. У меня там было дело, встреча с неким Крессвеллом, следователем ВМС. Каждый год он проводит очередную проверку — какое-то время я имел доступ к самым важным секретам нашей космической программы. Не знаю, какие признаки сотрудничества с врагом он ищет — бегающие глаза или алую букву на лбу… И зачем мне продаваться? Пенсия у меня просто роскошная, почти неприлично большая.
Мы сидели с ним на балконе в его гостиничном номере, тянули коктейли и рассуждали о будущем американской космической программы. Приблизительно в четвертом часу мои пальцы начали чесаться. Как-то вдруг. Без всякого перехода, будто кто-то щелкнул выключателем. Я сказал об этом Крессвеллу.
— Ты никак влез в ядовитый плющ на этом своем поганом островке? — осклабился тот.
— На Каролине растут только карликовые пальмы, — ответил я. — Может, это семилетняя чесотка.
Я посмотрел на свои руки. Обычные, нормальные руки. Только чешутся.
Чуть позже я подписал все ту же стандартную форму («Я чистосердечно клянусь, что не получал, не передавал и не публиковал информации, которая могла бы…») и поехал домой. У меня старенький «форд», переделанный под ручное управление. Я люблю эту машинку — она дает мне ощущение независимости.
Дорога от Майами неблизкая, и к тому времени как я свернул с шоссе номер 1 на дорогу к косе, руки почти свели меня с ума. Зуд был неимоверный. Если у вас когда-нибудь заживал глубокий порез или шов после хирургической операции, вы можете меня понять. Под моей кожей словно копошилось нечто живое.
Солнце почти село, и мне пришлось рассматривать руки при свете ламп приборной доски. Кончики пальцев покраснели — чуть выше подушечек, там, где у гитаристов образуются мозоли, появились маленькие, четко очерченные кружки. Пятна также появились между первым и вторым суставами каждого пальца и на коже у костяшек. Пальцами правой руки я коснулся своих губ — и тут же с отвращением отдернул руку. Ком душного, мохнатого ужаса подкатил к горлу. Пятнышки были горячими, воспаленными, а плоть под ними казалась мягкой, как подгнившее яблоко.
Всю оставшуюся дорогу до дома я пытался убедить себя, что мне действительно где-то попался ядовитый плющ. Но на задворках сознания уже шевельнулась паршивая мыслишка. Была у меня тетка, которая десять последних лет прожила в изоляции от внешнего мира, в маленькой комнатке на втором этаже. Мать носила ей еду, но говорить об этом не полагалось, даже имя ее было под запретом. Позже я узнал, что у нее была болезнь Хансена — проказа.
Добравшись до дома, я первым делом позвонил доктору Фландерсу. Трубку взял секретарь.
— Доктор Фландерс уехал на рыбалку, но если у вас что-то срочное, доктор Болленджер может…
— Когда он вернется?
— Самое позднее завтра к обеду. Вас это устро…
— Конечно.
Я медленно положил трубку, потом позвонил Ричарду. Прослушал с дюжину долгих гудков, прежде чем дать отбой. Потом я какое-то время просто сидел в растерянности. Зуд усилился. Казалось, он исходил откуда-то из глубины плоти. Я подкатился к книжным полкам и вытащил потертую медицинскую энциклопедию. Описания были до идиотизма расплывчатыми: мои симптомы могли означать что угодно — или не означать ничего. Я откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. Я слышал, как тикает старый судовой хронометр в другом конце комнаты. Слышал, как очень далеко реактивный лайнер заходил на посадку в аэропорт Майами. И еще — тихий шелест собственного дыхания.
Я по-прежнему смотрел в книгу.
И вдруг я понял. Осознание того, что происходит, буквально обрушилось на меня. Мои глаза были закрыты, но я все еще продолжал видеть. То есть я видел нечто размытое и чудовищное, искаженный четырехмерный образ книги, но соответствие было несомненным.
И я был не единственным, кто это видел.
С замирающим сердцем я открыл глаза. Ужасное ощущение ослабло, но не исчезло. Я видел книгу, видел строки и иллюстрации своими собственными глазами, и в то же время видел их под другим углом, другими глазами. Вернее, не книгу, а странный, чужеродный предмет невероятной формы и, возможно, опасный.
Я медленно поднял руки к лицу, наблюдая, как зловещее новое зрение превращает мою гостиную в комнату страха.
Из груди вырвался крик.
Из щелок на кончиках пальцев на меня таращились глаза. В этот самый момент они раздвигали плоть, упрямо протискиваясь на поверхность.
Но кричал я не из-за этого. Взглянув на собственное лицо, я увидел чудовище.
Багги перевалил через дюну и подкатил к моему крыльцу. Мотор пыхтел и кашлял. Я спустился с крыльца по пандусу, и Ричард помог мне влезть в машину.
— Ну что, Артур, — сказал он, — ты капитан. Указывай курс.
Я показал на участок пляжа, видневшийся между дюнами. Ричард кивнул. Задние колеса выбросили в воздух кучу песка, и мы поехали. Обычно я подкалываю Ричарда насчет его вождения, но сегодня мне было не до того. Слишком многое отвлекало — мысли, ощущения: им не нравилась темнота, они старались выглянуть наружу, сквозь повязки, хотели, чтобы я убрал бинты.
Багги ревел, переваливая через крупные дюны, и подпрыгивал на тех, что помельче. Слева от нас солнце отдавало последний багровый салют. Над морем громоздились мрачнеющие тучи, засверкали первые молнии.
— Бери правее, — сказал я. — Вон к тому шалашу.
Ричард остановил багги у полусгнившего шалаша, подняв песчаный фонтан. Он заглянул в багажник и достал лопату. Увидев ее, я поморщился.
— Где? — ровным голосом спросил Ричард.
Я указал место.
Ричард выбрался из машины, постоял секунду и вонзил лопату в песок. Копал он, казалось, целую вечность. Выброшенный из ямы песок становился все более влажным. Гроза приближалась, облака темнели и поднимались выше. Вода залива стала багровой в лучах заката и в тени нависших туч.
Задолго до того как Ричард перестал копать, я уже понял, что мальчика там нет. Они его перепрятали. Вчера вечером я не замотал руки, они могли видеть и — действовать. Если они воспользовались мной, чтобы убить мальчика, то могли, используя мое тело, перенести его, когда я спал.
— Тут никого нет, Артур. — Ричард закинул грязную лопату в багажник и устало сел в машину. Приближающаяся гроза отбрасывала странные серповидные блики. Ветер царапал песком ржавые бока багги. Пальцы зудели.
— Они — то есть я — его перенесли, — сказал я. — Они берут верх, Ричард. Они открывают дверь. По чуть-чуть, но открывают. Сотни раз в день я вдруг с удивлением осознаю, что стою перед совершенно обычными предметами — совком, фотографией, консервной банкой, — и не понимаю, как я там оказался. Мои руки протянуты вперед, чтобы они разглядели этот предмет… и я тоже вижу его, их глазами… этот невозможный, непотребный образ, изломанный и перекрученный гротеск…
— Артур, — сказал Ричард, — Артур, пожалуйста, не надо. — Он смотрел на меня с сочувствием. — Ты говоришь, что стоял. Что ты перенес тело мальчика. Артур, ты не можешь ходить! Ты парализован ниже пояса. Твои ноги мертвы.
Я коснулся приборной доски багги.
— Эта штука тоже мертва. Но ты, сев в нее, можешь заставить ее двигаться. Можешь заставить ее убивать. Она не способна остановиться, даже если бы захотела. — В моем голосе послышались истерические нотки. — Я же дверь, как ты не понимаешь?! Они убили мальчика, Ричард! Они перенесли тело!
— Наверное, тебе стоит поговорить с врачами, — тихо сказал он. — Поехали домой…
— Узнай! Спроси про мальчика! Выясни…
— Ты же сказал, что тебе не известно, как его звали.
— Он скорее всего жил в деревне. Она небольшая. Спроси…
— Когда я ходил за машиной, то позвонил Мод Харрингтон. У нее самый длинный нос во всем штате, и она постоянно сует его в чужие дела. Я спросил, слышала ли она о пропавшем на днях мальчике. Она ответила, что нет.
— Но он местный. Он живет где-то неподалеку.
Ричард потянулся к ключу зажигания, но я его остановил. Он обернулся ко мне, и я принялся разматывать повязки.
Над заливом грохотал гром.
Я не пошел к врачу и не перезвонил Ричарду. Три недели подряд я бинтовал руки перед выходом из дома. Три недели подряд я просто слепо надеялся, что все пройдет само собой. Никакой логики в этом не было, признаю. Будь я полноценным человеком, которому не нужна вместо ног инвалидная коляска, который ведет нормальную, полноценную жизнь, я бы пошел к доку Фландерсу или к Ричарду. Я бы, наверное, пошел и сейчас, если бы не воспоминания о тетке, упрятанной от посторонних глаз, почти заключенной — о тетке, которую заживо поедала собственная предательская плоть. Поэтому я отчаянно хранил молчание и молился о том, чтобы проснуться однажды утром и понять: все это было лишь страшным сном.
Но мало-помалу я начал ощущать их. Их. Чужое, чуждое сознание. Я даже не задумывался, откуда они взялись или как выглядят. Это некое сообщество, коллективный разум. Я был их дверью, их окном в наш мир. Они пускали меня в свои мысли — ровно настолько, чтобы я смог ощутить их ужас и отвращение, чтобы осознать: наш мир очень сильно отличался от привычного им. Но они все равно смотрели. Их плоть внедрилась в мою. Я начал понимать, что они используют меня, даже управляют мной.
Когда тот мальчишка проходил мимо, привычно махнув мне рукой, я подумывал о том, чтобы позвонить Крессвеллу по служебному номеру. Ричард был прав в одном: я действительно подцепил эту заразу где-то в далеком космосе или на странной венерианской орбите. ВМС будет меня изучать, но там не станут воспринимать меня как чудовище. Мне не придется просыпаться в скрипучей темноте и сдерживать крик, потому что они смотрят, смотрят, смотрят.
Мои руки протянулись в сторону мальчика, и я понял, что забыл их забинтовать. В сгущающихся сумерках я видел глаза, громадные, выпученные, с желтыми кошачьими радужками. Однажды я ткнул в один глаз кончиком карандаша, и руку тотчас пронзила страшная боль. Глаз, казалось, таращился на меня с такой глубокой ненавистью, что физическая боль отошла на второй план. Больше я так не делал.
А теперь глаза смотрели на мальчика. Я почувствовал, как мое сознание словно отбросило в сторону. Я уже не управлял своим телом. Дверь распахнулась. Я несся к мальчику по песку, нелепо подволакивая ноги, словно это были протезы. Мои собственные глаза, кажется, закрылись, и происходящее я наблюдал при помощи их зрения — отвратительный молочный океан, пурпурное небо над ним. Позади осталась покосившаяся, уродливая хижина, которая могла быть и скелетом неизвестного плотоядного чудища. Передо мной стояло невозможное, отвратительное существо, дышащее и движущееся, и оно несло устройство из дерева и проволоки, переплетенной под невозможными прямыми углами.
Что он подумал, этот несчастный, безымянный мальчишка с ситом под мышкой и карманами, набитыми странной смесью песка и брошенных туристами монет, когда увидел меня, бредущего по песку с простертыми руками, подобно слепому дирижеру, командующему оркестром безумцев? Что он подумал, когда увидел отблеск последнего луча заката на моих руках — красных, сверкающих гроздью глаз? Что он подумал, когда эти руки вдруг взметнулись в воздух в нелепом жесте, за мгновение до того, как его голова взорвалась?
Я знаю только то, о чем думал сам.
Я думал, что заглянул за край Вселенной и увидел адский пламень.
Ветер трепал свободные концы бинтов, как праздничные ленты. Закатные лучи еще пятнали края облаков кровавыми бликами, но дюны уже погрузились в сумрак. Небо над нами бурлило и кипело грозой.
— Только пообещай мне, Ричард, — сказал я, перекрикивая ветер. — Если ты увидишь, что я веду себя… угрожающе, — беги. Ты все понял?
— Да.
Ветер теребил расстегнутый ворот его рубашки. В сумерках глаза Ричарда казались просто темными впадинами на спокойном, уверенном лице.
Я снял последние бинты.
Я смотрел на Ричарда — и они смотрели на Ричарда. Я видел лицо, которое знал уже пять лет, лицо дорогого мне человека. Они видели искаженный, живой монолит.
— Ты видишь их, — хрипло сказал я. — Теперь ты их видишь.
Он невольно отпрянул. Его лицо исказила гримаса ужаса и неверия. Грянула молния. По небу прокатился грохот, а воды океана стали чернее Стикса.
— Артур…
Какой он, оказывается, омерзительный! Как я мог жить по соседству с ним, разговаривать с ним?! Это же не живое существо, это какая-то… инфекция! Это…
— Беги, Ричард! Беги!
И он побежал. Громадными, нелепыми скачками. Он стал силуэтом на фоне сверкающего неба. Мои руки взлетели вверх в каком-то сложном, странном движении, направив пальцы к единственному знакомому и понятному в этом кошмарном мире объекту — к небу, к тучам.
И небо ответило. Колоссальный, иссиня-белый разряд ударил в Ричарда и просто поглотил его. Последнее, что я помню, — электрическая вонь озона и горелого мяса.
Очнулся я, мирно сидя на своем крыльце. Буря закончилась, ветерок нес приятную прохладу. На небе виднелся тонкий молодой серп. Песок на пляже был девственно ровным — ни следа Ричарда и его багги.
Я посмотрел на свои руки. Глаза были открыты, но казались тусклыми и безжизненными. Они утомились. Они спали.
Теперь я отлично знал, что нужно сделать. Прежде чем дверь откроется еще раз, ее нужно закрыть. Навсегда. Я уже начал замечать признаки перерождения самих рук. Пальцы постепенно укорачивались и… менялись.
В гостиной у меня был устроен небольшой камин, который я растапливал зябкой и сырой флоридской зимой. Я спешно разжег огонь — кто знает, когда они решат проснуться?
Когда огонь достаточно разгорелся, я добрался до бака с керосином и намочил обе руки. Они мгновенно проснулись и буквально взревели от боли. Я еле-еле сумел вернуться обратно в комнату, к огню.
Но я все же довел дело до конца.
Это случилось семь лет назад. Я все еще живу здесь, смотрю, как взлетают ракеты. В последнее время запуски проводят чаще — нынешняя администрация уделяет много внимания космосу. Поговаривают о новых пилотируемых полетах к Венере.
Я узнал имя того мальчика — не бог весть какое утешение, конечно. Как я и думал, он жил в деревне, но его мать тогда решила, что он остался в городе, у друзей, поэтому его не хватились до следующего понедельника.
Ричард… Все и так считали его странным типом. Решили, что он вернулся в Мэриленд или закрутил роман с какой-нибудь женщиной.
Ко мне все привыкли, но большинство видит во мне такого же эксцентричного чудака. В конце концов, много вы видели бывших астронавтов, которые закидывали бы Вашингтон письмами о том, что деньги на исследование космоса следовало бы потратить с большей пользой где-то на Земле?
Я научился обращаться с протезами, и довольно неплохо. Первые пару лет они, конечно, доставляли массу неудобств, но человек способен приспособиться к чему угодно. Я бреюсь при помощи крюков и даже завязываю шнурки. Не думаю, что возникнут особые трудности с тем, чтобы вставить в рот дуло ружья и нажать на спусковой крючок. Понимаете, три недели назад все началось снова.
Теперь у меня на груди идеальный круг из двенадцати золотых глаз.
Офицер полиции Хантон добрался до фабрики-прачечной как раз в тот момент, когда от нее отъезжала машина «скорой» — медленно, без воя сирены и мигалок. Дурной знак. Внутри, в конторе, толпились люди, многие плакали. В самой же прачечной не было ни души, а в самом дальнем конце помещения все еще работали огромные автоматические стиральные машины. Хантону это очень не понравилось. Толпа должна быть на месте происшествия, а не в офисе. Так уж повелось — животное под названием «человек» испытывало врожденное стремление любоваться останками. Стало быть, дела очень плохи. И Хантон почувствовал, как защемило у него в животе; так случалось всегда, когда инцидент бывал серьезным. Очень серьезным. И даже четырнадцать лет службы, связанной с уборкой человеческих останков с мостовых и улиц, а также с тротуаров возле очень высоких зданий, не смогли отучить желудок Хантона от этой скверной привычки. Точно в нем гнездился какой-то маленький дьяволенок.
Мужчина в белой рубашке увидел Хантона и нерешительно двинулся ему навстречу. Бык, а не парень, с головой, глубоко ушедшей в плечи, с носом и щеками, покрытыми мелкой сетью полопавшихся сосудов — то ли от высокого кровяного давления, то ли от слишком частого общения с бутылкой. Он попытался сформулировать какую-то мысль, но обе попытки оказались неудачными, и Хантон, перебив его, спросил:
— Вы владелец? Мистер Гартли?
— Нет… Нет, я Стэннер, прораб. Господи, это же просто…
Хантон достал блокнот.
— Пожалуйста, покажите, где это произошло. И расскажите, как именно.
Казалось, Стэннер побледнел еще больше — красноватые пятна на носу и щеках стали ярче и походили теперь на родимые.
— А я… э-э… должен?
Хантон приподнял брови.
— Боюсь, что да. Мне звонили и сказали, что все очень серьезно.
— Серьезно… — Похоже, Стэннер старался справиться с приступом тошноты — кадык так и заходил вверх и вниз, словно игрушечная обезьянка на палочке. — Погибла миссис Фраули. Господи, какой ужас! И Билла Гартли, как назло, не было…
— А как именно это случилось?
— Пойдемте… покажу, — сказал Стэннер.
И повел Хантона вдоль ряда ручных прессов, аппарата для складывания рубашек, а потом остановился возле стиральной машины. И поднес дрожащую руку ко лбу.
— Дальше сами, офицер. Я не могу… снова смотреть на это. У меня от этого… Просто не могу, и все. Вы уж извините.
Хантон прошел вперед, испытывая легкое чувство презрения к этому человеку. Содержат какую-то фабричку с жалким изношенным оборудованием, увиливают от налогов, пропускают горячий пар по всем этим трубам, работают с вредными химическими веществами без должной защиты, и в результате, рано или поздно, несчастный случай. Кто-нибудь ранен. Или умирает. А они, видите ли, не могут на это смотреть. Не могут…
И тут Хантон увидел.
Машина все еще работала. Никто так и не потрудился выключить ее. При ближайшем рассмотрении она оказалась ему знакома: полуавтомат для сушки и глаженья белья фирмы «Хадли-Уотсон», модель номер шесть. Вот такое длинное и нескладное название. Люди, работающие в этом пару и сырости, придумали ей лучшее имя: «Мясорубка»…
Секунду-другую Хантон смотрел на все это точно завороженный, затем с ним случилось то, чего еще не случалось на протяжении четырнадцати лет безупречной службы в полиции, — он поднес трясущуюся руку ко рту, и его вырвало.
— Ты почему почти ничего не ел? — спросил Джексон.
Женщины ушли в дом, гремели там тарелками и болтали с детьми, а Джон Хантон и Марк Джексон остались сидеть в саду, в шезлонгах, возле дымящегося ароматного барбекю. Хантон улыбнулся краешками губ. Он не съел ни крошки.
— День выдался тяжелый, — ответил он. — Хуже еще не бывало.
— Автокатастрофа?
— Нет. Несчастный случай на производстве.
— Много крови?
Хантон ответил не сразу. Лицо его исказила страдальческая гримаса. Он достал пиво из стоявшего рядом дорожного холодильника, открыл бутылку и не отрываясь выпил половину.
— Полагаю, у вас в колледже профессура не слишком знакома с фабриками-прачечными?
Джексон хмыкнул:
— Отчего же, лично я очень даже знаком. Как-то студентом ишачил все лето, подрабатывая в прачечной.
— Тогда тебе должна быть известна машина под названием «полуавтомат для скоростного глаженья и сушки»?
Джексон кивнул:
— Конечно. Через нее прогоняют мокрое белье, в основном простыни и скатерти. Большая, длинная такая машина.
— Совершенно верно, — сказал Хантон. — И вот в нее угодила женщина по имени Адель Фраули. В прачечной под названием «Блю риббон»[32]. Ее туда затянуло.
Джексон побелел.
— Но… этого просто не могло случиться, Джонни. Технически невозможно. Там имеется предохранительное устройство, рычаг безопасности. Если женщина, подающая белье на сушку, вдруг нечаянно сунет туда руку, оно тут же срабатывает и выключает машину. По крайней мере так было на моей памяти.
— На этот счет и закон существует, — кивнул Хантон. — И тем не менее несчастье произошло.
Хантон устало закрыл глаза, и в темноте перед его мысленным взором снова возникла скоростная сушилка «Хадли-Уотсон», модель номер шесть. Длинная, прямоугольной формы коробка размером тридцать на шесть футов. С того конца, где осуществляется подача белья, непрерывной лентой ползет полотно, над ним, под небольшим углом, предохранительный рычаг. Полотняная лента конвейера с размещенными на нем сырыми и измятыми простынями приводится в движение шестнадцатью огромными вращающимися цилиндрами, которые и составляют основу машины. Сначала белье проходит над восемью цилиндрами сверху, потом — под восемью снизу, сжимаясь между ними, точно тоненький ломтик ветчины между двумя кусочками разогретого хлеба. Температура пара в цилиндрах может достигать 300 градусов по Фаренгейту — это максимум. Давление на ткань, разложенную на ленте конвейера, составляет около 200 фунтов на каждый квадратный фут белья — таким образом оно не только сушится, но и разглаживается до самой последней мелкой складочки.
И вот неким непонятным образом туда затянуло миссис Фраули. Стальные детали, а также цилиндры с асбестовым покрытием были красными, точно свежеокрашенный амбар, а пар, поднимавшийся от машины, тошнотворно попахивал кровью. Обрывки белой блузки и синих джинсов миссис Фраули, даже клочки бюстгальтера и трусиков выбросило из машины на дальнем ее конце, футах в тридцати; более крупные клочья ткани, забрызганные кровью, были с чудовищной аккуратностью разглажены и сложены автоматом. Но даже это еще не самое худшее…
— Машина пыталась сложить и разгладить все, — глухо произнес Хантон, чувствуя во рту горьковатый привкус. — Но ведь человек… это тебе не простынка, Марк. И то, что осталось от нее — Подобно Стэннеру, незадачливому прорабу, он никак не мог закончить фразы. — Короче, ее выносили оттуда в корзине… — тихо добавил он.
Джексон присвистнул:
— Ну и кому теперь намылят шею? Хозяину прачечной или государственной инспекционной службе?
— Пока не знаю, — ответил Хантон. Чудовищная картина все еще стояла перед глазами. Машина-«мясорубка», постукивая, шипя и посвистывая, гнала себе ленту конвейера, с бортов, выкрашенных зеленой краской, стекали потоки крови, и еще этот запах, жуткий запах пригорелой плоти… — Все зависит от того, кто дал добро на этот долбаный рычаг безопасности, а также от конкретных обстоятельств происшествия.
— Ну а если виноват управляющий, выпутаться они смогут, ты как считаешь?
Хантон мрачно усмехнулся:
— Женщина умерла, Марк. Если Гартли и Стэннер экономили на технике безопасности, на текущем ремонте и поддержании этой гладилки в нормальном состоянии, им светит тюрьма. И не важно, кто из их дружков сидит в городском совете. Все равно не поможет.
— А ты считаешь, они экономили?
Хантон вспомнил помещение «Блю риббон» — плохо освещенное, с мокрыми и скользкими полами, старым изношенным оборудованием.
— Полагаю, что да, — тихо ответил он.
Они поднялись и направились к дому.
— Держи меня в курсе дела, Джонни, — сказал Джексон. — Все же любопытно, как будут дальше развиваться события.
Но Хантон заблуждался относительно машины-«мясорубки». Ей, фигурально выражаясь, удалось выйти сухой из воды.
Гладилку-полуавтомат осматривали шесть независимых государственных экспертов, деталь за деталью. И все они сошлись во мнении, что механизм абсолютно исправен. Предварительное следствие вынесло вердикт: смерть в результате несчастного случая.
После слушаний совершенно потрясенный Хантон припер, что называется, к стенке одного из инспекторов, Роджера Мартина. Этот Мартин был та еще штучка. Словно высокий бокал, воды в котором не больше, чем в низеньком, — слишком уж толстое двойное дно. Хантон задавал ему вопросы, а он поигрывал шариковой ручкой.
— Ничего? С этой машиной абсолютно все нормально?
— Абсолютно, — ответил Мартин. — Ну, естественно, вся загвоздка, вся суть, так сказать, дела сводилась к рычагу безопасности. Его проверили самым тщательным образом, и выяснилось, что он находится в прекрасном рабочем состоянии. Вы же сами слышали свидетельские показания миссис Джиллиан. Должно быть, миссис Фраули слишком далеко засунула руку. Правда, этого никто не видел, все были заняты работой. Она закричала. Ладонь уже исчезла из виду, через секунду машина затянула всю руку до плеча. Женщина пыталась высвободить ее, вместо того чтобы просто отключить машину. Дело ясное, паника. Правда, одна из работниц, миссис Кин, утверждает, что пыталась выключить, но, очевидно, от волнения перепутала кнопки и было уже слишком поздно…
— Тогда, выходит, всему причиной этот злосчастный рычаг! Он просто не мог быть исправен, — решительно заявил Хантон. — Ну разве что только в том случае, если она положила руку не под него, а сверху…
— Такого просто быть не может. Над этим самым рычагом заслонка из нержавеющей стали. И сам рычаг был абсолютно исправен. И подключен к мотору. Стоит ему опуститься — и мотор в тот же миг отключается.
— Тогда как же такое могло произойти, скажите на милость?
— Понятия не имею. Мы с коллегами пришли к выводу, что погибнуть миссис Фраули могла только в одном случае. А именно: если бы свалилась на конвейер сверху. Но ведь когда все это произошло, она стояла на полу, причем обеими ногами. И сей факт подтверждает целая дюжина свидетелей.
— Стало быть, вы описываете нечто невероятное, чего никак не могло произойти в действительности, — сказал Хантон.
— Нет, отчего же… Просто мы не совсем понимаем, как это произошло… — Тут Мартин умолк, затем после паузы добавил: — Я вам вот что скажу, Хантон, раз уж вы принимаете все это так близко к сердцу. Только никому больше ни слова. Все равно все буду отрицать… Знаете, не понравилась мне эта машина. Она… Короче, мне почему-то показалось, что она над нами смеется. За последние лет пять мне пришлось проверить больше дюжины таких гладилок. Некоторые из них пребывали в столь прискорбном состоянии, что я бы и собаку без поводка к ним не подпустил. Но законы штата смотрят на такие вещи довольно снисходительно… И потом, эти гладилки были всего лишь машинами. Но эта… эта прямо привидение какое-то. Не знаю почему, но ощущение возникло именно такое. И если б удалось придраться хоть к чему-нибудь, найти хотя бы одну мелкую неисправность, я бы тут же приказал закрыть ее. Похоже на безумие, верно?
— Знаете, и я то же самое чувствовал, — сознался Хантон.
— Позвольте рассказать об одном случае в Милтоне, — сказал инспектор Мартин. Снял очки и начал протирать их краешком жилета. — Было это года два тому назад. Какие-то ребята вынесли на задний двор старый холодильник. Потом нам позвонила женщина и сказала, что в него попала ее собачка. Дверца захлопнулась, и животное задохнулось. Мы уведомили о происшествии полицию. Они отправили туда своего человека. Славный, видно, был парень, очень жалел ту собачонку. Погрузил ее в пикап прямо вместе с холодильником и на следующее утро вывез на городскую свалку. А в тот же день, чуть попозже, звонит другая женщина, что жила по соседству, и заявляет о пропаже сына.
— О Господи… — пробормотал Хантон.
— Холодильник находился на свалке, и в нем нашли ребенка. Мертвого. Такой чудесный был мальчуган. Тихий, послушный, если верить матери. Она утверждала, что сынишка не имел привычки садиться в машину к незнакомым людям или играть в пустых холодильниках. Однако же в этот почему-то залез… И мы списали на несчастный случай. Думаете, этим дело и кончилось?
— Думаю, да, — сказал Хантон.
— Так вот, ничего подобного. На следующий день работник свалки пошел к этому злосчастному холодильнику снять с него дверцу. Так предписывает распоряжение городских властей за номером 58, о порядке содержания предметов на городских свалках. — Мартин бросил на собеседника многозначительный взгляд. — Так вот, работник нашел внутри шесть мертвых птичек. Чайки, воробьи, одна малиновка. И еще сказал, что, когда выгребал их оттуда, дверца вдруг захлопнулась сама по себе и прищемила ему руку. Бедняга так и взвыл от боли. И сдается мне, что машина-«мясорубка» из «Блю риббон» — того же сорта штучка. И мне это страшно не нравится, Хантон.
Они стояли и молча смотрели друг на друга в опустевшем вестибюле здания городского суда, в шести кварталах от того места, где гладильная машина-полуавтомат фирмы «Хадли-Уотсон», модель номер шесть, пыхтя парами и постукивая, трудилась над выстиранным бельем.
Прошла неделя, и несчастный случай в прачечной стал постепенно забываться — его вытеснила из головы Хантона рутинная полицейская работа. И вспомнил он о нем, лишь когда они вместе с женой зашли к Марку Джексону сыграть партию в вист и выпить пива.
Джексон приветствовал его со словами:
— Послушай, Джонни, а тебе никогда не приходило в голову, что в ту машину в прачечной могли вселиться злые духи?
— Что? — растерянно заморгал Хантон.
— Ну та скоростная гладилка из «Блю риббон». Тут явно прослеживается какая-то связь.
— Какая еще связь? — насторожился Хантон.
Джексон протянул ему номер вечерней газеты и ткнул пальцем в заметку, напечатанную на второй странице. В ней говорилось, что в прачечной «Блю риббон» произошел несчастный случай. Гладильная машина-полуавтомат обварила паром шестерых женщин, работавших на подаче белья. Инцидент произошел в 15.45 и приписывался внезапному подъему давления пара в котельной. Одну из работниц, миссис Аннет Джиллиан, отправили в городскую больницу с ожогами второй степени.
— Странное совпадение… — пробормотал Хантон, и в памяти вдруг всплыли слова инспектора Мартина, столь зловеще прозвучавшие в пустом помещении суда: не машина, а прямо привидение какое-то. И тут же вспомнился рассказ о собачке, мальчике и птичках, погибших в старом холодильнике.
В тот вечер он играл в карты из рук вон скверно.
Миссис Джиллиан полулежала, привалившись спиной к подушкам, и читала «Тайны экрана», когда к ней в палату зашел Хантон. Одна рука у женщины была забинтована полностью, часть шеи закрывал марлевый тампон. В палате на четыре койки у нее была всего одна соседка, молоденькая женщина с бледным лицом. Она крепко спала.
Завидев синюю форму, миссис Джиллиан сперва растерялась, затем выдавила робкую улыбку:
— Если вы к миссис Черников, то она сейчас спит, зайдите попозже. Ей только что дали лекарство и…
— Нет, я к вам, миссис Джиллиан. — Улыбка на лице женщины тут же увяла. — Я здесь, так сказать, неофициально. Просто любопытно знать, что произошло с вами в прачечной. — Он протянул руку. — Джон Хантон.
Жест и слова были выбраны безошибочно. Лицо миссис Джиллиан так и расцвело в улыбке, и она робко ответила на рукопожатие необожженной рукой.
— Всегда рада помочь полиции, мистер Хантон. Спрашивайте… О Господи, а я уж испугалась, подумала, мой Энди опять чего в школе натворил.
— Расскажите подробно, как все произошло.
— Ну, мы прогоняли через гладилку простыни, и вдруг она как пыхнет паром! Так мне, во всяком случае, показалось. Я уже собиралась домой, думала, вот приду, выгуляю собачек, а тут вдруг «бах!», точно бомба какая взорвалась. И пар кругом, один пар, и такой шипящий звук… просто ужасно. — Уголки губ, растянутые в улыбке, жалобно задрожали. — Такое впечатление, словно эта гладилка дышит… как дракон. И наша Альберта — ну Альберта Кин — вдруг как закричит: «Взрыв, взрыв!» — и все сразу забегали, закричали, а Джинни Джейсон начала верещать, что ее обварило. И я тоже побежала и вдруг упала. Просто не поняла тогда, что и меня сильно обожгло. Слава Богу, еще так обошлось, могло быть куда как хуже. Горячий пар, под триста градусов…
— В газете писали, что была повреждена линия подачи пара. Что это означает?
— Ну, трубы, что проходят над головой, они подают пар в такой гибкий шланг, а уже оттуда он поступает в машину. Джо, то есть мистер Стэннер, сказал, что, должно быть, из котла произошел выброс. Давление поднялось, вот линия и не выдержала.
Хантон не знал, о чем спрашивать дальше. И уже собрался было уходить, как вдруг женщина нехотя добавила:
— Прежде такого с машиной никогда не случалось. Только последнее время. То пар, то этот ужасный, просто жуткий случай с миссис Фраули, Господь, да упокой ее душу. Ну и всякие другие мелкие происшествия. То вдруг платье у Эсси попало в приводную цепь. Тоже могло кончиться плохо, но она молодец, сообразила: тут же скинула его. То вдруг болт какой отвалится или еще чего. И Херб Даймент, это наш мастер по ремонту, так он с ней прямо замучился! То вдруг простыня застрянет между цилиндрами. Джордж говорит, это все потому, что в стиральные машины кладут слишком много отбеливателя, но ведь прежде такого никогда не случалось. И теперь наши девочки просто боятся на ней работать. Эсси говорит, что там застряли кусочки Адель Фраули и что работать на ней — просто кощунство, что-то вроде того… Ну, будто бы на этой машине лежит проклятие. С тех самых пор, как Шерри порезала руку о скобу.
— Шерри? — переспросил Хантон.
— Да, Шерри Квелетт. Хорошенькая такая девочка, пришла к нам после школы. И работница старательная, только немного неуклюжая. Ну знаете, как это бывает с совсем молоденькими девушками.
— Так она палец порезала? Что было?
— Да ничего особенного. У машины имеются такие скобы, придерживают ленту конвейера. И Шерри как раз возилась с этими скобами, хотела немного ослабить натяжение, потому как мы собирались загрузить плотную толстую ткань. Ну и, наверное, размечталась о каком-нибудь парне. Порезала палец. Глубоко так, прямо все кругом было в крови. — На лице миссис Джиллиан вдруг возникло растерянное выражение. — А потом… как раз после этого случая… и стали выпадать болты. А потом, примерно через неделю… несчастье с Адель. Словно машина попробовала вкус крови и он ей понравился. Вообще-то женщинам вечно лезет в голову разная чепуха, верно, офицер Хинтон?
— Хантон… — рассеянно поправил ее Джон, глядя пустым взором в потолок.
По иронии судьбы он в тот же день повстречался с Марком Джексоном — в маленькой прачечной-автомате, что находилась неподалеку от их домов, и именно там между полицейским и профессором английской литературы состоялась прелюбопытнейшая беседа.
Они сидели рядом в пластиковых креслах, а их одежда вертелась за стеклами в барабанах стиральных машин, которые приводились в действие брошенной в щель монетой. На коленях у Джексона лежал томик избранных произведений Милтона, но он совершенно забыл о великом поэте и внимал Хантону, который поведал ему о происшествии с миссис Джиллиан.
Наконец Хантон закончил, и Джексон сказал:
— Помнишь, я говорил тебе, а не может так быть, что эта машина-«мясорубка» заколдована? Конечно, то была лишь шутка… но только наполовину. И сейчас мне хочется задать тот же вопрос.
— Да нет, — пробурчал Хантон. — Глупости все это…
Джексон наблюдал за тем, как крутится за стеклянным окошком белье.
— Заколдована — это плохое слово. Не совсем точное. Скорее всего в нее вселились злые духи. На свете существует немало способов вселить демонов куда угодно. И ровно столько же — изгнать их оттуда. Ну, взять хотя бы «Золотой сук» Фрейзера, там описано немало подобных примеров. В сказках о друидах, в ацтекском фольклоре — тоже. Есть и более древние упоминания о подобных случаях, еще со времен Египта. И практически все они объединены хотя бы одним общим и обязательным условием. Для того чтобы вселить демона в неодушевленный предмет, нужна кровь девственницы. — Он покосился на Хантона. — Миссис Джиллиан сказала, все неприятности начались после того, как эта самая Шерри Квелетт поранила руку, верно?
— Да будет тебе, — сказал Хантон.
— Но, согласись, эта девушка вполне отвечает условиям, — улыбнулся Джексон.
— Прямо сейчас все брошу, поеду к ней и спрошу, — сказал Хантон и тоже улыбнулся краешками губ. — Так и вижу эту картину… «Здравствуйте, мисс Квелетт. Офицер полиции Джон Хантон. Я тут провожу одно небольшое расследование, выясняю, не вселились ли в гладильную машину демоны. И хотел бы знать, девственница вы или нет?» Как считаешь, успею я сказать Сандре с детишками «прощайте», перед тем как меня упекут в психушку, а?
— Готов поспорить, ты все равно примерно тем и кончишь, — заметил Джексон, но уже без улыбки. — Я серьезно, Джонни. Эта машина чертовски меня пугает, хоть я ни разу и не видел ее.
— Кстати, — заметил Хантон, — а ты не мог бы рассказать об остальных обязательных условиях?
Джексон пожал плечами.
— Ну, прямо так, с ходу, пожалуй, не смогу. Надо посидеть за книжками. Взять, к примеру, колдовские зелья. У англосаксов их изготавливали из грязи, взятой с могилы, или из глаза жабы. В европейских снадобьях часто фигурирует «рука славы», или, проще говоря, рука мертвеца. Или же один из галлюциногенов, используемых на ведьминских шабашах. Обычно это белладонна или же производное псилоцибина. Могут быть и другие.
— И ты считаешь, что все это могло попасть в гладильный автомат «Блю риббон»? Господи, Марк, да я руку готов дать на отсечение, что здесь, в радиусе пятисот миль, нет ни одного стебелька белладонны! Или же ты думаешь, что кто-то оторвал руку какому-нибудь дядюшке Фредди и сунул ее в эту треклятую гладилку?
— «Если семьсот обезьян засадить на семьсот лет за печатание на пишущей машинке…»
— Знаю, знаю. «Одна из них непременно напишет собрание сочинений Шекспира», — мрачно закончил за него Хантон. — Иди ты к дьяволу, Марк! Нет, лучше дойди до аптеки на той стороне улицы и наменяй там еще двадцатицентовиков для стиральной машины.
Джордж Стэннер потерял в «мясорубке» руку, и этому сопутствовали самые странные обстоятельства.
В понедельник в семь часов утра в прачечной не было никого, если не считать Стэннера и Херба Даймента, мастера по ремонту оборудования. Дважды в год они проводили профилактические работы — смазывали подшипники «мясорубки», перед тем как открыть фабрику-прачечную в обычное время, в 7.30. Даймент находился у дальнего ее конца, смазывал четыре вспомогательных подшипника и размышлял о том, какие неприятные ощущения вызывает у него в последнее время общение с этим механизмом, как вдруг «мясорубка»… ожила.
Он как раз приподнял четыре полотняные ленты на выходе, чтоб добраться до мотора, находившегося под ними, как вдруг ленты дрогнули и поползли у него в руках, сдирая кожу с ладоней и затягивая его внутрь.
За секунду до того, как руки его оказались бы втянутыми в машину, он резким рывком освободился.
— Какого черта! — завопил он. — Вырубите эту гребаную хреновину!
И тут Джордж Стэннер закричал.
Это был жуткий, леденящий душу крик, вернее, даже вой, разом наполнивший все помещение, эхом отдававшийся от металлических ликов стиральных автоматов, от усмехающихся пастей паровых прессов, от пустых глазниц огромных сушилок. Стэннер широко втянул раскрытым ртом воздух и снова закричал:
— О Господи Иисусе! Меня затянуло! ЗАТЯНУЛО…
Тут из-под барабанов повалил пар. Колесики стучали и вертелись, казалось, что помещение и механизмы вдруг прорвало криком и потайная жизнь, доселе крывшаяся в них, вдруг вырвалась наружу.
Даймент опрометью бросился к тому месту, где только что находился Стэннер.
Первый барабан уже зловеще окрасился кровью. Даймент тихо застонал, горло у него перехватило. А «мясорубка» завывала, стучала, шипела.
Непосвященному свидетелю происшествия могло бы показаться, что Стэннер просто стоит над машиной, склонившись под несколько странным углом. Но даже непосвященный свидетель непременно заметил бы затем, что лицо его побелело как мел, глаза выкачены из орбит, а рот перекошен в протяжном болезненном крике. Рука уже исчезла под рычагом безопасности и первым барабаном, рукав рубашки был оторван полностью, до самого плеча, а верхняя часть руки как-то неестественно искривилась, и из нее хлестала кровь.
— Выключи! — прохрипел Стэннер. И тут хрустнула и сломалась плечевая кость.
Даймент ударил ладонью по кнопке.
«Мясорубка» продолжала стучать, рычать и вертеться.
Не веря своим глазам, Даймент бил и бил по этой кнопке. Безрезультатно… Кожа на руке Стэннера натянулась и стала странно блестящей. Вот сейчас она не выдержит, порвется — ведь барабаны продолжали вертеться. При этом, как ни странно, Стэннер не терял сознания и продолжал кричать. И Дайменту почему-то вспомнилась сценка из мультфильма, где на человека наезжает паровой каток и раскатывает его в тоненький листик.
— Предохранитель!.. — взвыл Стэннер. Голова его клонилась все ниже, машина неумолимо затягивала человека в свою утробу.
Даймент развернулся и кинулся в бойлерную. Крики Стэннера подгоняли его, точно злые духи. В воздухе стоял смешанный запах крови и пара.
Слева на стене находились три тяжелых серых шкафа с пробками от всей электросистемы прачечной. Даймент начал распахивать дверцы — одну за одной — и выдергивать подряд все длинные керамические цилиндры, отбрасывая их через плечо. Сперва вырубился верхний свет, затем — воздушный компрессор. Затем и сам бойлер — с тихим умирающим завыванием.
А «мясорубка» все продолжала вертеться. Крики Стэннера превратились в булькающие, захлебывающиеся стоны.
Тут на глаза Дайменту попал пожарный топорик, висевший на стене в застекленном шкафу. Тихо причитая, он схватил его и выбежал из бойлерной. Руку Стэннера сжевало уже до плеча. Еще секунда — и голова и неуклюже изогнутая шея будут раздавлены.
— Не получается! — пробормотал Даймент, размахивая топориком. — Господи, Джордж, что ж это такое!.. Я не могу, не могу!
Машина несколько умерила прыть. Лента выплюнула остатки рукава, куски мяса, палец Стэннера… Тот снова взвыл — дико, протяжно, — и Даймент, взмахнув топориком, почти вслепую ударил им один раз. И еще раз. И еще.
Стэннер отвалился в сторону и медленно осел на пол. Он был без сознания. Лицо синюшное, из обрубка возле самого плеча потоком хлещет кровь… Машина со всхлипом втянула все, что от него осталось, в себя и… заглохла.
Рыдающий в голос Даймент выдернул из брюк ремень и начал сооружать из него «шину».
Хантон говорил по телефону с инспектором Роджером Мартином. Джексон краем глаза наблюдал за ним, терпеливо катая по полу мячик — ради удовольствия трехлетней Пэтти Хантон.
— Он выдернул все пробки?.. — переспросил Хантон. — Но ведь с выдернутыми пробками электричество отключается, разве нет?.. И гладилку отключил?.. Так, так, хорошо. Замечательно. Что?.. Нет, не официально. — Хантон нахмурился, покосился на Джексона. — Все вспоминается тот холодильник, Роджер… Да, я тоже. Ладно, пока! — Он повесил трубку и обернулся к Джексону: — Пришла пора познакомиться с нашей девушкой, Марк.
У нее была собственная квартира. Судя по робости, с какой она держалась, и готовности, с которой впустила их, едва Хантон показал полицейский значок, поселилась девушка здесь недавно. Затем она неловко пристроилась на краешке кресла напротив, в тщательно обставленной гостиной, напоминавшей картинку на открытке.
— Я офицер полиции Хантон, а это мой помощник, мистер Джексон. Я по поводу того случая в прачечной. — Он ощущал некоторую неловкость в присутствии этой хорошенькой и застенчивой темноволосой девушки.
— Ужасно, просто ужасно… — пробормотала Шерри Квелетт. — Вообще-то это первое место, где я пока работала. Мистер Гартли, он доводится мне дядей. И мне нравилась моя работа, потому что я смогла переехать в отдельную квартиру, принимать друзей… Но теперь… мне кажется, это место, «Блю риббон»… нехорошее.
— Комиссия по технике безопасности закрыла гладилку на то время, пока проводится расследование, — сказал Хантон. — Вы об этом знаете?
— Конечно. — Она беспокойно заерзала в кресле. — Просто ума не приложу, что теперь делать…
— Мисс Квелетт, — перебил ее Джексон, — у вас ведь тоже были проблемы с этой гладильной машиной, или я ошибаюсь? Вы вроде бы поранили руку о скобу, верно?
— Да, порезала палец. — Тут вдруг лицо ее помрачнело. — Но это было только начало… — Она подняла на него печальные глаза. — С тех пор мне иногда кажется, что все остальные девушки меня вдруг разлюбили… словно я… в чем-то провинилась.
— Я вынужден задать вам очень трудный вопрос, мисс Квелетт, — медленно начал Джексон. — Вопрос, который вам наверняка не понравится. Он носит очень личный характер, и может показаться, что не имеет отношения к теме, но это не так, уверяю вас. Не бойтесь, можете отвечать смело, мы не записываем нашу беседу.
Теперь лицо ее отражало испуг.
— Я… с-сделала что-то не так?..
Джексон улыбнулся и покачал головой, она сразу же расслабилась. Господи, какое счастье, что я здесь с Марком, подумал Хантон.
— Я бы еще добавил: ответ на этот вопрос может помочь вам сохранить эту славную квартирку, вернуться на работу и сделать так, что дела на фабрике-прачечной снова пойдут хорошо, как прежде.
— Ради этого я готова ответить на любой ваш вопрос, — сказала она.
— Шерри, вы девственница?
Похоже, она была совершенно потрясена, даже шокирована. Словно священник, к которому пришла на исповедь, вдруг отвесил ей пощечину. Затем подняла голову и обвела глазами комнату с таким видом, словно никак не могла поверить, могли ли они думать иначе.
А затем просто и коротко сказала:
— Я берегу себя для будущего мужа.
Хантон и Джексон молча переглянулись, и в какую-то долю секунды первый вдруг всем сердцем почувствовал, что все правда, что так оно и есть, что дьявол действительно вселился в неодушевленный металл, во все эти крючки, винтики и скобы «мясорубки» и превратил ее в нечто, живущее своей собственной, отдельной жизнью.
— Спасибо, — тихо сказал Джексон.
— Ну, что теперь? — мрачно осведомился Хантон уже в машине. — Будем искать священника, чтоб изгнать демонов?
Джексон насмешливо фыркнул:
— Даже если и найдешь такого священника, дело кончится тем, что он даст тебе читать кучу разных трактатов, а сам тем временем будет названивать в психушку. Мы должны справиться своими силами, Джонни.
— А справимся?
— Возможно. Проблема заключается в следующем. Мы знаем, что в машину вселилось нечто. А вот что именно — неизвестно… — Тут Хантон отчего-то весь похолодел, словно до него дотронулась бесплотная леденящая рука смерти. — Ведь демонов страшно много. Имеем ли мы дело с Бубастисом[33] или Паном[34]? Или же с Баалом[35]? Или с христианским божеством, воплощением адских сил, под именем Сатана?.. Мы не знаем. Если б знать, кто подпустил этого демона и с какой целью, было бы проще. Но, похоже, он попал туда случайно.
Джексон пригладил ладонью волосы.
— Кровь девственницы, да, это понятно… Но сам этот факт еще ни о чем не говорит. Мы должны точно знать, с кем имеем дело.
— Зачем? — тупо спросил Хантон. — Почему бы не собрать разных снадобий и не попробовать изгнать их?
Лицо Джексона словно окаменело.
— Это не игра в грабителей и полицейских, Джонни! Ради Бога, даже не думай! Ритуал изгнания дьявола — страшно опасная штука. Все равно что контролировать ядерную реакцию, чтобы тебе было понятнее. Мы можем ошибиться. И тогда погибнем. Пока что демон засел в этой машине. Но дай ему шанс, и он…
— Может вырваться наружу?
— Да он только об этом и мечтает… — мрачно протянул Джексон. — Ему нравится убивать.
Когда на следующий вечер Джексон заехал к нему, Хантон уговорил жену сходить с детьми в кино. Гостиная оказалась в полном их распоряжении, уже это несколько успокаивало. Хантону до сих пор с трудом верилось в то, что он оказался втянутым в такую странную затею.
— Я отменил занятия, — сказал Джексон, — и весь день просидел за разными жуткими книжками. Ты даже вообразить себе не можешь, до чего страшные вещи там описаны. Выписал штук тридцать способов, объясняющих, как вызвать демонов, и ввел их в компьютер. И тот выдал результат — наличие общих обязательных элементов. Их оказалось на удивление мало.
Он показал Хантону список, в котором значились: кровь девственницы, земля с могилы, «рука славы», кровь летучей мыши, мох, собранный ночью, лошадиное копыто, глаз жабы.
Были и другие элементы, но они считались не главными.
— Лошадиное копыто… — задумчиво протянул Хантон. — Странно.
— Очень часто встречается. Вообще-то…
— А возможна ли… э-э… не слишком жесткая трактовка этих формул? — перебил его Хантон.
— К примеру, может ли лишайник, собранный ночью, заменить мох, да?
— Да.
— Что ж, вполне возможно, — ответил Джексон. — Магическая формула зачастую звучит весьма двусмысленно и допускает целый ряд отклонений. Черная магия всегда предоставляла простор для полета творческой мысли.
— Что, если заменить лошадиное копыто клеем марки «Джель-О»? — предположил Хантон. — Очень популярная на производстве штука. Сам видел банку такого клея в тот день, когда погибла эта несчастная миссис Фраули. Стояла под платформой, на которой закреплена гладилка. Ведь желатин делают из лошадиных копыт.
Джексон кивнул.
— Что еще?
— Кровь летучей мыши… Так, помещение там просторное. Множество всяких неосвещенных закоулков и подсобок. А потому вероятность обитания летучих мышей в «Блю риббон» довольно высока, хотя администрация вряд ли признается в этом. Одна из таких тварей могла свободно залететь в «мясорубку».
Джексон откинул голову на спинку кресла и протер покрасневшие от усталости глаза.
— Да, вроде бы сходится… все сходится.
— Правда?
— Да. Ну, «руку славы», как мне кажется, можно благополучно исключить. Никто не подкидывал руку мертвеца в гладилку вплоть до гибели миссис Фраули, а то, что в наших краях не растет белладонна, так это определенно.
— Земля с могилы?
— А ты как думаешь?
— Вообще-то здесь просматривается некая связь, — пробормотал Хантон. — Ближайшее кладбище «Плезант хилл» находится в пяти милях от «Блю риббон».
— О’кей, — кивнул Джексон. — Я попросил девушку, работавшую на компьютере — бедняжка, она была уверена, что я готовлюсь к Хэллоуину, — поделить все эти элементы из списка на первичные и вторичные. Во всех возможных комбинациях. Затем выбросил дюжины две, которые выглядели совершенно абсурдными. А все остальные распределились на вполне четкие категории. И элементы, о которых мы только что толковали, вписываются в одну из комбинаций. Я имею в виду один из способов изгнания.
— И каков же он?
— О, очень прост. В Южной Америке существуют центры, исповедующие различные мистические верования. Имеют подразделения на Карибах. Обряды по виду сходные. В книгах, которые я просмотрел, их божества рассматриваются как некие злые духи, обитающие в лесу, ну, типа тех, которых африканцы называют Саддат, или Оно-Которое-Не-Имеет-Имени. И вот это самое «оно» вылетит у нас из машины пулей, и глазом моргнуть не успеешь.
— Да, но как мы это сделаем?
— Нужна лишь капелька святой воды да крошка облатки, которую используют при причастии. Ну и заодно прочитаем им вслух из книги Левита[36]. Самая настоящая христианская белая магия.
— Может, от этого только хуже станет?
— С чего бы это? Не вижу причин, — задумчиво заметил Джексон. — К тому же, должен сознаться, меня несколько беспокоит отсутствие в нашем списке «руки славы». Это очень мощный элемент черной магии.
— Святой водой не побороть, да?
— Да. Демон, вызванный «рукой славы», способен сожрать на завтрак целую кипу Библий! С ним мы можем нарваться на большие неприятности. Вообще лучше всего разобрать эту дьявольскую машину на части, и все дела.
— А ты совершенно уверен, что…
— Нет. Не совсем. И, однако же, доля уверенности существует. Все вроде бы сходится.
— Когда?
— Чем раньше, тем лучше, — ответил Джексон. — Как мы туда попадем? Выбьем стекло?
Хантон улыбнулся, полез в карман, вытащил оттуда ключик и помахал им перед носом Джексона.
— Где раздобыл? У Гартли?
— Нет, — ответил Хантон. — У инспектора службы технадзора Мартина.
— Он знает, что мы затеяли?
— Кажется, подозревает. Пару недель назад рассказал мне одну любопытную историю.
— О «мясорубке»?
— Нет, — ответил Хантон. — О холодильнике. Ладно, идем.
Адель Фраули была мертва; лежала в гробу, сшитая из кусочков терпеливыми и старательными служащими морга. Но часть ее души могла остаться в машине, и если б это было действительно так, то сейчас эта душа должна была бы исходить криком. Она должна была знать, должна предупредить их. Миссис Фраули страдала несварением желудка и для того, чтобы избавиться от этого заурядного недуга, принимала весьма заурядное лекарство — таблетки под названием «Гель Е-Z», коробочку с которыми можно было приобрести в любой аптеке за семьдесят девять центов. Правда, сбоку на коробочке значилось противопоказание: людям, страдающим глаукомой, принимать «Гель Е-Z» нельзя, поскольку содержащиеся в нем активные ингредиенты могли привести к ухудшению состояния. Но, к несчастью, Адель Фраули не обратила внимания на эту надпись. И ей следовало бы помнить, что незадолго до того, как Шерри Квелетт порезала палец, она, Адель, случайно уронила в машину полный коробок этих таблеток. Теперь же она была мертва и ведать не ведала о том, что активным ингредиентом, снимавшим боли в желудке, являлось химическое производное белладонны, растения, известного во многих европейских странах под названием «рука славы».
Внезапно в полной тишине фабрики-прачечной «Блю риббон» раздался зловещий булькающий звук. Летучая мышь, словно безумная, метнулась к своему убежищу — щели между проводами над сушилкой, куда тут же забилась и прикрыла мордочку широкими крыльями.
Звук походил на короткий смешок.
И тут вдруг «мясорубка» со скрежетом заработала — лента конвейера побежала в темноту, выступы и зубчики, сцепляясь друг с другом, завертелись, тяжелые цилиндры с форсунками для пара начали вращаться.
Она их ждала.
Хантон въехал на автостоянку в самом начале первого — луна скрылась за чередой медленно ползущих по небу темных туч. Он одновременно выключил фары и ударил по тормозам — так резко, что Джексон едва не стукнулся лбом о ветровое стекло.
Затем выключил зажигание, и тут оба они услышали мерное постукивание.
— Это «мясорубка», — тихо произнес Хантон. — Да, она. Завелась сама по себе и работает посреди ночи.
Какое-то время они сидели молча, чувствуя, как в души их медленно и неумолимо закрадывается страх.
Наконец Хантон сказал:
— Ладно, идем. За дело.
Они выбрались из машины и подошли к зданию — стук «мясорубки» стал громче. Вставляя ключ в замочную скважину, Хантон вдруг подумал, что машина издает звуки, свойственные живому существу. Словно дышит, жадными горячими глотками хватая воздух, словно разговаривает сама с собой свистящим насмешливым полушепотом.
— А знаешь, мне почему-то вдруг стало приятно, что рядом со мной полицейский, — сказал Джексон. И перевесил коричневую сумку с одного плеча на другое. В сумке находилась небольшая баночка из-под джема, наполненная святой водой, и гидеоновская Библия[37].
Они вошли внутрь, и Хантон, нажав на выключатель у двери, включил свет. Под потолком замигала и загорелась холодным голубоватым огнем флюоресцентная лампа. В ту же секунду «мясорубка» затихла.
Над цилиндрами висела пелена пара. Она поджидала их, затаившись в зловещем молчании.
— Господи, до чего ж уродливая штуковина, — прошептал Джексон.
— Идем, — сказал Хантон. — Пока она окончательно не распсиховалась.
Они приблизились к «мясорубке». Рычаг безопасности был опущен.
Хантон вытянул руку.
— Ближе не стоит, Марк. Давай сюда банку и говори, что делать.
— Но…
— Не спорь!
Джексон протянул ему сумку. Хантон поставил ее на стол для белья перед машиной, затем дал Джексону Библию.
— Я начну читать, — сказал Джексон. — А ты, когда дам знак, побрызгаешь на машину святой водой. И скажешь: «Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа вон отсюда, ты, нечистая сила». Понял?
— Да.
— А потом, когда дам второй знак, разломишь облатку и снова повторишь заклинание.
— А как мы узнаем, подействовало или нет?
— Узнаем. Тварь, засевшая там, повыбьет все стекла, когда будет выбираться наружу. И если с первого раза не получится, будем повторять еще и еще.
— Знаешь, мне чертовски страшно… — пробормотал Хантон.
— Честно сказать, мне тоже.
— Если мы ошиблись насчет этой самой «руки славы»…
— Не ошиблись, — сказал Джексон. — Ну, с Богом!
И он начал читать. Голос наполнил пустое помещение и гулким эхом отдавался от стен.
— «Не сотворяйте себе кумиров и изваяний, и столбов не ставьте у себя, и камней с изображениями не кладите в земле вашей, чтобы кланяться перед ними; ибо Я Господь Бог ваш…» — Слова его падали в тишину, словно камни, и Хантону вдруг стало холодно, страшно холодно. «Мясорубка» оставалась нема и неподвижна под мертвенным сиянием флюоресцентной лампы, и ему вдруг показалось, что она ухмыляется. — «…И будете прогонять врагов ваших, и падут они перед вами от меча»[38]. — Тут Джексон поднял от Библии бледное лицо и кивнул.
Хантон побрызгал святой водой на подающий механизм конвейера.
И тут машина издала пронзительный мучительный крик. Из тех мест, куда попали капли воды, повалил пар и завился в воздухе тонкими красноватыми нитями. «Мясорубка» дрогнула и ожила.
— Получилось! — воскликнул Джексон, стараясь перекричать нарастающий грохот. — Она завелась!
И он принялся читать снова, громким голосом, перекрывая лязг и шум. Затем опять кивнул Хантону, и тот побрызгал еще. А затем внезапно его пронзил леденящий душу ужас, и он с беспощадной ясностью осознал, вернее, почувствовал, что произошла страшная ошибка, что машина приняла их вызов и что она… сильнее.
Джексон читал все громче и громче, он уже почти кричал.
Из мотора вдруг начали вылетать искры; воздух вокруг наполнился запахом озона, к которому примешивался медный привкус крови. Теперь уже главный мотор дымился. «Мясорубка» вертелась с безумной скоростью — стоило хотя бы кончиком пальца дотронуться до центральной ленты, и все тело в течение доли секунды оказалось бы втянутым в этот бешено мчавшийся конвейер, а еще секунд через пять превратилось бы в сплющенную окровавленную тряпку. Бетонный пол под ногами дрожал.
Затем вдруг главный подшипник выплюнул волну пурпурного света, в холодном воздухе запахло грозой. Но «мясорубка» продолжала работать, лента мчалась все быстрей и быстрей, винтики и зубчики вращались с такой скоростью, что различить их было уже невозможно и все перед глазами сливалось в сплошной серый поток, который затем начал таять, менять очертания.
Хантон, стоявший словно в гипнозе, вздрогнул и отступил на шаг.
— Бежим отсюда! — крикнул он, перекрывая весь этот оглушительный, невыносимый грохот.
— Но у нас почти получилось! — крикнул в ответ Джексон. — Почему…
Тут вдруг раздался жуткий, совершенно неописуемый треск, и в бетонном полу образовалась трещина. И побежала к их ногам, угрожающе расширяясь на ходу. Кругом взлетали и рассыпались в пыль куски старого цемента.
Джексон взглянул на «мясорубку» и вскрикнул.
Машина пыталась оторваться от пола, напоминая при этом динозавра, старающегося отодрать прилипшие к смоляной луже лапы. Вообще-то ее уже нельзя было больше назвать машиной или гладилкой. Она меняла очертания, острые углы исчезали, таяли на глазах. Вот откуда-то сорвался кабель под напряжением 550 вольт и упал, расплескивая голубые искры на крутящиеся валы, которые тут же сжевали его. Секунду на них смотрели два огненных шара — словно гигантские глаза, в которых сквозил неутолимый голод.
С треском лопнул еще один трос. И «мясорубка», освободившись от всех оков и пут, качнулась и двинулась на них, злобно и плотоядно ворча; рычаг безопасности отскочил и завис в воздухе, и Хантон видел перед собой громадную, широко раскрытую и дышащую паром ненасытную пасть.
Они развернулись и бросились прочь, но тут под ногами у них расползлась еще одна трещина. А за спиной слышался вой и топот, который может издавать только вырвавшийся на волю дикий зверь. Хантон перепрыгнул через трещину, но Джексон споткнулся и упал навзничь.
Хантон остановился и развернулся, собираясь помочь товарищу, но тут на него пала огромная аморфная тень, и все лампы померкли.
Тень стояла над Джексоном, который, лежа на спине, смотрел на нее, и на лице его отражался невыразимый ужас. Ужас жертвы перед закланием. Хантон же успел только заметить нечто черное, невероятной высоты и ширины, нависшее над ними, уставившееся двумя электрическими глазами размером с футбольный мяч каждый. И с разверстой пастью, в которой двигался серый брезентовый язык.
И он побежал. За спиной прозвучал пронзительный крик Джексона и тут же оборвался.
Роджер Мартин, заслышав пронзительные звонки в дверь, выбрался наконец из постели, все еще пребывая в полудремотном состоянии. Но когда в прихожую ворвался Хантон, он тут же вернулся к реальности, словно его резко и грубо ударили по лицу.
Вид Хантона был страшен — глаза вылезали из орбит, и он, не находя слов, впился ногтями в халат Мартина. На щеке виднелся кровоточащий порез, все лицо перепачкано какой-то серой пылью.
А волосы… волосы стали совершенно белыми.
— Помогите… ради Бога, помогите! — Хоть и с трудом, но он все же обрел дар речи. — Марк погиб. Джексон погиб…
— Присядьте, — сказал Мартин. — Нет, идемте, лучше я отведу вас в гостиную.
Хантон, пошатываясь и подвывая тоненько, словно раненый пес, побрел за ним.
Мартин налил ему унции две «Джима Бима»[39], и Хантону пришлось держать стакан обеими руками, чтоб протолкнуть жидкость в горло. Затем стакан упал на ковер, а руки, точно неприкаянные души, снова взметнулись вверх и потянулись к отворотам халата.
— «Мясорубка»… она убила Марка Джексона! Она… она… о Боже, может вырваться наружу! Мы не должны ей позволить! Мы не можем… не должны… о-о-о!.. — И тут он завыл протяжно и дико, словно раненый зверь.
Мартин пытался дать ему выпить еще, но Хантон оттолкнул руку со стаканом.
— Нам надо сжечь эту тварь! — крикнул он. — Спалить, прежде чем она успеет выбраться. О, что будет, если она окажется на воле! О Господи, что, если она уже… — Тут глаза его странно расширились, закатились, и он, потеряв сознание, рухнул на ковер, точно мертвый.
Миссис Мартин стояла в дверях, подняв воротник халата и прижимая его к горлу.
— Кто это, Родж? Он что, сошел с ума? Мне показалось… — Она содрогнулась.
— Нет, не думаю, что он сошел с ума. — Только теперь она заметила, что лицо мужа искажает самый неприкрытый страх. — Господи, остается лишь надеяться, что они быстро приедут…
И Мартин бросился к телефону. Схватил трубку и вдруг замер.
С той стороны, откуда прибежал Хантон, на дом надвигался какой-то непонятный шум. Он усиливался, становился все громче и отчетливей, и в нем уже можно было различить лязг и постукивание. Окно в гостиной было полуоткрыто, и в него ворвался порыв ночного ветра. Мартин уловил запах озона… или крови?
Он стоял, опустив руку на бесполезный теперь телефон, а звуки становились все громче, и в них улавливалось шипение и фырканье, словно по улицам города катил гигантский плюющийся паром утюг. И комнату наполнил запах крови.
Рука бессильно выронила телефонную трубку. Аппарат все равно не работал.
— Я пришел сюда, потому что мне нужно высказаться, — произнес человек, сидевший на кушетке в кабинете доктора Харпера.
Это был Лестер Биллингс из Уотербери, штат Коннектикут. В его медицинской карте, заполненной сестрой Виккерс, было записано, что ему двадцать восемь лет, он работает на фабрике в Нью-Йорке, разведен, отец троих детей. Все трое умерли.
— Я не могу исповедоваться, поскольку я не католик. К юристу обращаться бесполезно, я не нарушал Уголовного кодекса. Я просто убил своих детей. Одного за другим. Всех до одного.
Доктор Харпер включил магнитофон на запись.
Биллингс лежал на кушетке — напряженный, прямой, как доска. Человек, готовый к неизбежному унижению. Руки сложены на груди, как у мертвеца. Он рассматривал панели белого подвесного потолка, словно там разыгрывались какие-то сцены и картины.
— Вы хотите сказать, что действительно их убили, или…
— Нет. — Раздраженный взмах руки. — Но ответственность на мне. Денни — в шестьдесят седьмом. Ширл — в семьдесят первом. И Энди — в этом году. Вот о чем я хочу вам рассказать.
Доктор Харпер промолчал. Биллингс выглядел осунувшимся и казался старым. Он начал лысеть, кожа была землистого цвета. Глаза выдавали близкое и регулярное «общение» с виски.
— Они убиты, понимаете? Но никто мне не верит. Если меня поймут, все будет хорошо.
— Почему?
— Потому что… — Биллингс замолчал и приподнялся на локтях, осматривая комнату. Его глаза превратились в узкие щелочки. — Что это?
— Где?
— Та дверь.
— Это стенной шкаф, — ответил доктор Харпер. — Там висит мой плащ и стоят галоши.
— Откройте. Я хочу убедиться.
Доктор Харпер молча встал, подошел к дверце и открыл ее. Внутри висел коричневый плащ и болтались несколько пустых вешалок. На полу стояла пара блестящих галош. В одну из них была плотно забита страница «Нью-Йорк таймс». Больше ничего.
— Все нормально? — спросил доктор Харпер.
— Все нормально. — Биллингс повернулся и принял первоначальную позу.
— Вы сказали, — напомнил доктор Харпер, вернувшись в свое кресло, — если удастся доказать, что дети были убиты, все будет хорошо. Как это понимать?
— Меня посадят, — мгновенно ответил Биллингс. — Дадут пожизненное. А в тюрьме все камеры просматриваются. Все камеры.
Он улыбнулся пустоте.
— Как были убиты ваши дети?
— Не пытайтесь меня допрашивать! — Биллингс развернулся и посмотрел на Харпера с нескрываемой злобой. — Я сам все расскажу, не волнуйтесь. Я не из этих ваших слюнявых придурков-наполеонов или ребят, заявляющих: «Я подсел на героин, потому что мама меня не любила». Знаю, вы мне не поверите. И наплевать. Не важно. Я должен все рассказать.
— Хорошо. — Доктор Харпер достал свою курительную трубку.
— Я женился на Рите в шестьдесят пятом. Мне был двадцать один год, ей — восемнадцать. Она ждала ребенка. Денни. — Его губы на мгновение искривила резиновая, пугающая улыбка. — Мне пришлось бросить колледж и устроиться на работу, но я не жалел об этом. Я любил их обоих. Мы были счастливы.
Рита снова забеременела вскоре после рождения Денни, и в декабре шестьдесят шестого появилась Ширл. Летом 1969 года у нас родился Энди, а Денни к тому времени уже не было на свете. Появление Энди было случайностью. Рита так сказала. Сказала, что контрацептив себя не оправдал. Но я в это не верю. Простая случайность, как же. Понимаете, дети привязывают мужчину. Женщины этим пользуются, особенно если мужчина умнее их. Вы согласны?
Харпер неопределенно хмыкнул.
— Ну, не важно. Я все равно его любил. — В этой фразе слышалась чуть ли не мстительность, словно он любил ребенка назло жене.
— Кто убил детей? — спросил Харпер.
— Бука! — выпалил Лестер Биллингс. — Их всех убил Бука. Вышел из чулана и убил. — Он повернулся к доктору и ухмыльнулся: — Вы думаете, я сбрендил, да? У вас это на лице написано. Но мне плевать. Я хочу лишь рассказать вам все и свалить отсюда.
— Слушаю вас, — ответил Харпер.
— Все началось, когда Денни было почти два года, а Ширл только родилась. Он завел привычку реветь, как только Рита уложит его в кроватку. У нас было две спальни, колыбелька Ширл стояла в нашей комнате. Сначала я думал, что Денни плачет из-за того, что ему перестали давать в кроватку бутылку с соской. Но детям нельзя давать спуску, их нельзя баловать. Начнешь с ними церемониться — и все. Подложат тебе свинью — обрюхатят какую-нибудь девку или ширяться начнут. Или станут слюнтяями. Можете себе представить, просыпаетесь вы утром и вдруг понимаете, что ваш ребенок — ваш сын — слюнтяй? Прошло какое-то время, он продолжал плакать, и я решил укладывать его сам. Если он не успокаивался, я давал ему затрещину. Потом Рита сказала, что он постоянно повторяет: «Свет, свет». Я такого не слышал. Вообще дети в таком возрасте только лопочут, кто их поймет. Мать, разве что. Рита хотела повесить ночник, какого-нибудь пластмассового Микки-Мауса или Супермена, который втыкается прямо в розетку. Я ей не разрешил. Если парень не преодолеет страх темноты в детстве, то будет всю жизнь бояться. В общем, он умер на следующий год, летом. В ту ночь я положил его в кроватку, и он тут же завелся. Я разобрал его лепет. «Бука, — говорил мой сын. — Папа, там Бука». Я выключил свет, вышел в нашу комнату и спросил Риту, с чего ей вздумалось учить детей таким словам. У меня руки чесались ей врезать, но я сдержался. Она сказала, что не учила его этому. Я обозвал ее лживой тварью. Поймите, у меня ведь тоже выдалось тяжелое лето. Работы не было, мне пришлось устроиться грузчиком на склад «Кока-Колы», домой я приходил смертельно усталый. Ширл по ночам просыпалась и плакала, Рита вставала ее укачивать. Честно скажу, иногда я был готов выкинуть их обеих в окно. Господи, как же эти дети иной раз доводят! Просто убить хочется! Так вот, разбудила она меня в три утра, строго по расписанию. Я сходил в туалет, как лунатик, почти не просыпаясь, потом Рита спросила, посмотрел ли я, как там Денни. Я сказал, чтобы она сама им занялась, завалился спать и уже почти заснул, когда она закричала. Я вскочил и зашел к Денни. Он лежал на спине, мертвый. Белый как мел, кроме тех мест, в которых собралась… сгустилась кровь — затылок, икры, бедра, ж… ягодицы. Глаза у него были открыты. Вот ужас, скажу я вам… Широко раскрытые, стеклянные, как глаза у оленьих голов, что висят у охотников над каминами. Как у убитых косоглазых детей на снимках из Вьетнама. Американский ребенок не должен так выглядеть. Мертвый, на спине, в подгузниках и резиновых трусиках — последние несколько недель он снова начал писать в штаны. Кошмар, я любил этого чертенка.
Биллингс медленно покачал головой, потом на его лице вновь появилась странная, неестественная улыбка.
— Рита так рыдала. Она даже пыталась взять Денни на руки и баюкать, но я не разрешил. Полиция не любит, когда кто-то трогает улики. Уж я-то знаю…
— Тогда вы и поняли, что это Бука? — тихо спросил Харпер.
— Нет, нет. Не тогда. Но кое-что я заметил. Сразу не придал значения, но в память как-то врезалось.
— Что именно?
— Дверь чулана была открыта. Чуть-чуть, щелочка в палец шириной. Но я, понимаете, точно помню, что закрыл ее. Там у нас лежали пакеты из химчистки. Если ребенок до них доберется — кранты. Наденет на голову и задохнется. Вы знали об этом?
— Да. Что было дальше?
Биллингс пожал плечами:
— Мы его похоронили.
Он отрешенно посмотрел на свои руки, бросавшие землю на три крошечных гробика.
— А расследование проводилось?
— Конечно. — В глазах Биллингса промелькнул сардонический блеск. — Прислали какого-то деревенского хмыря с горы со стетоскопом, саквояжем, полным мятных леденцов, и дипломом какого-то коровье-бараньего колледжа. Младенческая смерть, сказал он! Вы когда-нибудь слышали такую чушь? Мальчишке было три года!
— Синдром внезапной детской смерти чаще всего отмечается в первый год жизни ребенка, — осторожно произнес Харпер, — но такой диагноз встречается в свидетельствах о смерти детей до пяти лет…
— Полная хрень! — яростно рявкнул Биллингс.
Харпер вновь раскурил трубку. Биллингс продолжил:
— Через месяц после похорон мы устроили Ширл в комнате Денни. Рита, правда, вцепилась в нее, возражала, но последнее слово осталось за мной. Конечно, мне было неприятно. Господи, мне нравилось, что малышка спала с нами. Но не стоит слишком усердствовать с опекой, так можно и жизнь ребенку искалечить. В детстве, когда мы бывали на море, моя мать себе голос срывала. «Не отходи далеко! Туда не ходи! Осторожнее в воде! Ты ел только час назад! Не кувыркайся!» Даже велела остерегаться акул, представляете? И чем это обернулось? Я к воде и близко подойти не могу. Честное слово. Как только подхожу к пляжу, у меня начинаются колики. Однажды, когда Денни еще был жив, Рита уговорила меня поехать всей семьей в Сейвин-Рок. Меня там всего трясло. Так что я знаю: нельзя чересчур опекать детей. И себя жалеть тоже не надо. Жизнь продолжается. Ширл переселилась в кроватку Денни. Его старый матрас мы, конечно, выкинули. Я не хотел, чтобы моя малышка подцепила заразу. Прошел примерно год. И как-то раз укладываю я Ширл в кроватку, а она как завоет, закричит: «Бука, папа, там Бука, Бука!» Меня словно током дернуло. Точь-в-точь как Денни. Я сразу вспомнил о приоткрытой двери чулана в ту ночь, о той маленькой щелочке. Я хотел взять девочку на ночь к нам.
— И взяли?
— Нет. — Биллингс снова посмотрел на свои руки, и лицо его исказилось. — Как я мог сказать Рите, что был не прав? Мне следовало быть сильным. Она всегда была размазней… Вспомнить хотя бы, как легко она легла со мной в постель, когда мы еще не были женаты.
— Но и вы легли с ней в постель не менее легко, — заметил Харпер.
Биллингс замер и медленно повернулся к Харперу: — Умника из себя строите?
— Нет, что вы, — ответил Харпер.
— Тогда дайте мне рассказать все, как я хочу, — резко бросил Биллингс. — Я пришел к вам, чтобы снять груз с души. Я не собираюсь рассказывать о своей интимной жизни, как бы вы этого ни ждали. У нас с Ритой с сексом все было в порядке, без всякой грязи. Я знаю, многим нравится об этом разглагольствовать, но я не из таких.
— Хорошо, — кивнул Харпер.
— Хорошо, — с нажимом отозвался Биллингс. Он, казалось, потерял нить разговора и постоянно косился на плотно закрытую дверцу стенного шкафа.
— Мне открыть его? — спросил Харпер.
— Нет! — поспешно ответил Биллингс и нервно хохотнул. — Зачем мне пялиться на ваши галоши?…Бука забрал и ее. — Биллингс потер лоб, словно освежая воспоминания. — Где-то через месяц. Но до этого кое-что произошло. Однажды ночью я услышал шум. Когда она закричала, я быстро открыл дверь — в коридоре горел свет, — и… она сидела и ревела в кроватке, и… что-то шевельнулось. Там, в темноте, у чулана. Что-то скользнуло туда.
— А дверь чулана была открыта?
— Едва заметно. Чуть-чуть. — Биллингс облизнул губы. — Ширл не унималась, все кричала про Буку. И еще что-то, вроде «зверь». Правда, она выговаривала только «вель». У всех детей бывают проблемы с буквой «р». Рита тоже прибежала и спросила, что случилось. Я сказал, что ребенка напугали тени на потолке от раскачивающихся деревьев на улице.
— Двель? — спросил Харпер.
— Что?
— Двель… дверь. Может, она пыталась сказать «дверь»? — Может, — отозвался Биллингс. — Может, и так. Но не думаю. Я думаю, она сказала «зверь». — Он снова стал поглядывать на дверцу шкафа. — Зверь, плохой зверь. — Он почти шептал.
— Вы заглянули в чулан?
— Д-да. — Биллингс так сильно сжал руки на груди, что на всех костяшках проявились белые полумесяцы.
— И что там было? Увидели что-нибудь необыч…
— Ничего я не увидел! — внезапно закричал Биллингс.
И тут его прорвало, слова полились из него, словно кто-то вытащил черную пробку из дна его души:
— Когда она умерла, я нашел ее, всю черную. Всю черную. Она проглотила собственный язык и стала черная, как негры на ярмарке, и… она смотрела на меня. Ее глаза, пустые, как у чучел животных, блестящие, страшные, словно стеклянные шарики, и они говорили: «Оно добралось до меня, папа, ты дал ему убить меня, ты убил меня, ты помог меня убить…»
Поток слов иссяк. По его щеке скатилась единственная слеза, крупная и безмолвная.
— Это была судорога. У детей такое случается. Неправильный сигнал из мозга. В Хартфордской больнице сделали вскрытие и сказали, что из-за судороги язык перекрыл ей дыхание. А мне пришлось возвращаться домой одному, потому что Риту оставили в больнице под капельницей с успокоительным. Она совсем обезумела. И мне пришлось возвращаться в тот дом в одиночестве, и я знал, что у детей просто так судорог не бывает, нечего все валить на мозг. Можно напугать до судорог. И мне пришлось возвращаться в дом, где оставалось это. — Он перешел на шепот: — Я спал на диване. С включенным светом…
— Что-то произошло?
— Мне приснился сон, — сказал Биллингс. — Я попал в темную комнату, и там было что-то, что я… я не мог рассмотреть… что-то в чулане. Оно издавало звук — вроде чавканья. Вспомнились комиксы, что я читал в детстве. Кажется, «Байки из склепа». Господи! Там был парень, Грэм Инглс, так он мог изобразить самую кошмарную тварь этого мира — и кое-что из других миров. В одном рассказе женщина утопила своего мужа. Привязала к ногам бетонные блоки и сбросила в затопленный карьер. А он вернулся. Весь в гнили, зеленый, рыбы у него глаза выели, в волосах тина. Он вернулся и убил ее. И я, проснувшись посреди ночи, почувствовал, будто нечто склонилось надо мной. Нечто с длинными, звериными когтями…
Доктор Харпер взглянул на цифровые часы, врезанные в крышку его стола. Лестер Биллингс говорил уже почти полчаса.
— Когда ваша жена вернулась домой, каким было ее отношение к вам?
— Она по-прежнему любила меня, — с гордостью сказал Биллингс. — По-прежнему слушалась меня. Жена должна знать свое место в семье, верно? От всей этой эмансипации одни проблемы. Главное для человека — знать свое место в жизни. Свое… свою…
— Пристань?
— Точно! — Биллингс щелкнул пальцами. — Точно сказано. И жена должна подчиняться мужу. Ну да, первые четыре-пять месяцев после похорон она была бледная, как тень, бродила по дому, не пела, не смотрела телевизор, не смеялась. Но я знал, что она оправится. К младенцам не так сильно прикипаешь — через какое-то время, чтобы вспомнить, как они выглядели, приходится брать фотографию с комода. Она хотела еще ребенка, — добавил он мрачно. — Я говорил, что это плохая идея. То есть не вообще, а в то время. Я сказал ей, что нам нужно выдержать паузу, чтобы пережить случившееся и научиться радоваться друг другу. Раньше у нас такой возможности не было. Если мы хотели пойти, например, в кино, требовалось искать няню. Нечего было и думать о том, чтобы выбраться в город на бейсбол, если ее предки не согласятся забрать детей на ночь — моя-то мамаша с нами вообще дел иметь не хотела. Она говорила, что Рита — бродяжка, обычная панельная подружка. Мама их всех панельными подружками называла. Представляете? Она как-то усадила меня и принялась рассказывать про всякие болезни, которые можно подхватить, если пойти к б… к проститутке. Как на твоем хре… на твоем пенисе появляется маленький прыщик, и на следующий день, глядишь, уже почернел и отвалился. Она даже на свадьбу не пришла.
Биллингс задумчиво побарабанил пальцами по груди.
— Ритин гинеколог продал ей такую штуку, ВМС называется, внутриматочная спираль. Реально работает, доктор сказал. Она просто вставляется в женскую… туда, в общем, и все. Яйцеклетка не оплодотворяется. Вы даже и не узнаете, что там что-то есть. — Он невесело улыбнулся, глядя в потолок. — И впрямь не поймешь, есть там что-то или нет. И вот через год — она уже снова беременна.
— Стопроцентной гарантии контрацепция не дает, — сказал Харпер. — Таблетки эффективны только в девяноста восьми процентах случаев из ста. Спираль тоже не обеспечивает полной защиты. Ее может вытолкнуть спазм, сильный менструальный поток или, в крайне редких случаях, мочеиспускание.
— Ну да. А еще ее можно просто достать.
— Тоже правда.
— И что дальше? Она начинает вязать малюсенькие носочки, поет в ванной комнате и банками ест соленые огурцы. Сидит у меня на коленях и болтает о том, что это, наверное, воля Провидения. Блин.
— Ребенок родился на следующий год после смерти Ширл?
— Да, в декабре. Назвали мальчика Эндрю Лестер Биллингс. Я к нему даже не прикасался сначала. Сказал, раз уж она облажалась, пусть теперь сама разбирается. Я понимаю, как это звучит, но вспомните, что мне довелось пережить. Но знаете, потом он меня покорил. Единственный из всего потомства он был похож на меня. Денни был копией матери, Ширл не походила ни на кого, кроме, может, моей бабушки Энн. А Энди был — вылитый я. Я начал играть с ним, возвращаясь с работы. Он хватал меня за палец и гулил. Всего девять недель от роду — а пацан уже улыбается своему папаше, представляете? А в один прекрасный вечер я уже выхожу из аптеки с очередной игрушкой для его колыбельки. Я! Человек, у которого принцип — ничего не дарить ребенку, пока тот не сможет сказать «спасибо», потому что маленькие дети не ценят подарков. И вот купил я ему эту вертящуюся музыкальную хрень и в ту же минуту ощутил, как сильно его люблю. Тогда у меня уже была другая работа, весьма неплохая. Я продавал сверла фирмы «Клюэтт и сыновья». Зарабатывал приличные деньги, и когда Энди исполнился годик, мы переехали в Уотербери. Старый дом хранил слишком много плохих воспоминаний.
— И там было слишком много чуланов.
— Тот год был лучшим для нас. Я бы отдал все пальцы правой руки, чтобы его вернуть. Да, война во Вьетнаме все еще продолжалась, хиппи по-прежнему бегали голышом, и ниггеры качали права, но нас это не касалось. Мы жили на тихой улице с милыми соседями. Мы были счастливы. Я спросил Риту, не боится ли она. Мол, беда не приходит одна, вдруг дьявол тоже троицу любит, и все такое… Она ответила, что мы — другое. Что Энди особенный. Сказала, что Господь его защитит. В последний год что-то изменилось. Дом… сделался другим. Я даже стал оставлять ботинки в прихожей, потому что мне не хотелось открывать встроенный шкаф. Я все думал: а что, если оно там? Что, если оно уже изготовилось и прыгнет на меня, как только я открою дверцу? Мне стали мерещиться чавкающие звуки, словно в шкафу ворочалось что-то черно-зеленое и склизкое. Рита волновалась, не переутомляюсь ли я на работе, я начал на ней срываться, кричать — все, как прежде. Каждое утро, отправляясь на работу, я до рези в животе боялся оставлять их одних, но все же радовался, что ухожу. Прости меня, Господи, я радовался, что ушел. Мне стало казаться, что оно на какое-то время потеряло нас из-за переезда. Хлюпало ночами по улицам, искало нас, может, ползало по канализации. Вынюхивало, где мы. И вот, через год, нашло. Оно вернулось. Ему нужны были Энди и я. Мне стало казаться, что чем больше думаешь о чем-то, тем реальнее оно становится. Может, все чудовища, которых мы боялись в детстве, Франкенштейн, Мумия и всякие оборотни, может, они были реальными, достаточно реальными, чтобы убить детей, которых потом находили мертвыми на дне оврага, которые тонули в озерах… или которых вообще не находили. Может…
— Мистер Биллингс, ваш рассказ… Вы решили не продолжать?
Лестер Биллингс долго не произносил ни слова — цифровые часы натикали две минуты. Потом он выпалил:
— Энди умер в феврале. Риты тогда не было дома. Ей позвонил отец. Ее мать попала в аварию в первый же день нового года, и врачи сказали, что она вряд ли выживет. Рита уехала тем же вечером. Ее мать не умерла, но пробыла в критическом состоянии достаточно долго, два месяца. Я нанял очень хорошую женщину, днем она сидела с Энди. Ночью мы были вдвоем. И двери чуланов продолжали открываться.
Биллингс облизнул пересохшие губы.
— Ребенок спал в одной комнате со мной. Забавно даже: когда ему исполнилось два года, Рита спросила, не хочу ли я укладывать его в отдельной комнате. Доктор Спок или кто-то еще из этих шарлатанов писал, что детям вредно спать с родителями. Вроде как у них какие-то травмы на почве секса образуются и все такое. Но мы никогда не занимались ничем таким, пока ребенок не засыпал. И я не хотел переселять его. Я боялся. После Денни и Ширл.
— Но вы его все-таки переселили? — спросил доктор Харпер.
— Да. — Биллингс улыбнулся диковатой, больной улыбкой. — Переселил.
Снова пауза. Биллингс пытался заставить себя говорить.
— Мне пришлось! — выпалил он наконец. — Мне пришлось! Все было нормально, пока Рита была в доме, но дальше все покатилось. Сначала… — Он поднял взгляд на Харпера и ощерился в дикой улыбке: — Ну, вы же не верите. Я знаю, что вы думаете: «Еще одна забавная история болезни». Я знаю. Но вас там не было, вшивый вы мозгоправ. Однажды ночью все двери в доме распахнулись настежь. Утром я увидел, что от входной двери к шкафу с зимней одеждой тянется влажный след из земли и слизи. Оно вышло на улицу? Вошло в дом? Понятия не имею. Ради всего святого, откуда мне знать! Все пластинки поцарапаны и вымазаны слизью, зеркала разбиты. И звуки… эти звуки…
Он взъерошил волосы пятерней.
— Просыпаешься в три часа ночи, всматриваешься в темноту и сначала думаешь: «Это просто часы». Но в глубине души ты понимаешь, что это медленно ползет. Такой мокрый, сосущий звук, какой иногда раздается из слива раковины. Или легкий треск, словно кто-то провел когтями по железной решетке. И ты закрываешь глаза с мыслью — если один только звук так пугает, то каково это увидеть?! И ты не перестаешь прислушиваться: вдруг этот звук на мгновение стихнет, а потом раздастся смех, прямо над твоим лицом, и ты ощутишь дыхание с запахом гнилой капусты, а потом и хватку на горле.
Биллингс побледнел и заметно дрожал.
— Поэтому я оставил его в другой комнате. Я знал, что оно придет за ним, потому что он слабее. Так и случилось. В первую же ночь он начал кричать. Когда я наконец набрался смелости его проведать, Энди стоял в кроватке и верещал: «Папа, там Бука… Бука. Хатю к папе, к папе».
Биллингс перешел на тонкий, детский голосок. Его глаза словно заполнили лицо целиком, он даже, казалось, уменьшился в размерах.
— Но я не смог, — продолжал он ломающимся дискантом, — я не смог. Через час Энди опять закричал. Отвратительный, булькающий крик. Я понял, что действительно любил его, поскольку помчался туда… я даже не включил свет, я бежал, бежал, бежал, о Господи, оно схватило Энди; оно трясло его, дергало, как собака треплет старую тряпку. Я видел эти кошмарные покатые плечи и голову огородного пугала, я чувствовал запах… запах мыши, издохшей в пустой бутылке. Я слышал… — Он замолк, а потом его голос снова стал прежним, взрослым. — Я слышал, как сломалась шея моего сына. — Теперь его голос был спокойным и мертвым. — Она хрустнула, как хрустит лед деревенского пруда под коньками катающихся.
— И что потом?
— Я сбежал, — сказал Биллингс все тем же холодным, безжизненным тоном. — Пошел в круглосуточное кафе и выпил шесть чашек кофе. Потом вернулся домой. Уже светало. Я вызвал полицию, даже не поднимаясь в детскую. Энди лежал на полу и смотрел на меня, обвиняя. Из его уха вытекло немного крови. Одна капелька. И дверь чулана была приоткрыта. Чуть-чуть.
Он замолчал. Харпер посмотрел на часы. Прошло пятьдесят минут.
— Запишитесь на прием у сестры, — сказал он. — Лучше сразу на несколько приемов. Вторник и четверг вас устроят?
— Я хотел лишь рассказать свою историю, — ответил Биллингс. — Снять груз с души. Я ведь соврал полиции. Сказал, что Энди, наверно, пытался вылезти ночью из кроватки, и… они клюнули. Случайная смерть, обычное дело. Но Рита поняла. Рита наконец… поняла. — Он прикрыл глаза рукой и заплакал.
— Мистер Биллингс, нам нужно о многом поговорить, — произнес доктор Харпер после короткой паузы. — Думаю, мне удастся избавить вас от чувства вины хотя бы частично, но для начала вам нужно этого захотеть.
— Вы что думаете, я против?! — выкрикнул Биллингс.
Харпер увидел его красные, мокрые, несчастные глаза.
— Увидим, — тихо ответил он. — Вторник и четверг. Согласны?
После долгой паузы Биллингс пробурчал:
— Чертов мозголом. Ладно. Согласен.
— Запишитесь на прием у сестры, мистер Биллингс. Удачного вам дня.
Биллингс горько усмехнулся и быстро вышел из кабинета.
За стойкой медсестры никого не было. На столике стояла небольшая табличка: «Скоро вернусь».
Биллингс развернулся и пошел обратно в кабинет.
— Доктор, сестры нет на…
Комната была пуста.
Но дверь стенного шкафа была приоткрыта. Чуть-чуть.
— Как мило, — послышался голос из шкафа. — Как мило.
Голос был глухой, словно с трудом пробивался сквозь слой гнилой морской тины.
Биллингс замер как вкопанный, не в силах шевельнуться. Дверь шкафа распахнулась, и Биллингс тут же почувствовал, что обмочился.
— Как мило, — повторил Бука, выбираясь из шкафа. В его полуразложившейся когтистой руке все еще была зажата маска с лицом доктора Харпера.
Всю неделю бюро прогнозов предсказывало снегопад и сильный северный ветер, и вот в четверг он докатился до нас и, разбушевавшись не на шутку, не выказывал ни малейшего намерения утихомириться. Снегу к четырем дня навалило дюймов на восемь. Человек пять-шесть постоянных посетителей укрылись в надежном месте, лавке Генри под названием «Ночная сова», которая в этом районе Бангора являлась единственным заведением, работающим круглосуточно.
Нельзя сказать, что Генри делал хороший бизнес — по большей части он сводился к продаже студентам из колледжа вина и пива, — однако ему удавалось сводить концы с концами, и еще это было место, где мы, старые перечники, живущие на пенсии и пособия, могли собраться и поболтать о том, кто недавно помер, что мир, похоже, катится в пропасть, ну и так далее в том же духе.
В тот день за прилавком стоял сам Генри, а Билл Пелхем, Берти Коннорс, Карл Литлфилд и я столпились возле печки. За окном, на Огайо-стрит, не было видно ни единого автомобиля, одни лишь снегоочистители с трудом пробивали себе дорогу. Ветер с воем вздымал снежную пыль и швырял в стекло.
У Генри за весь день побывали всего лишь три покупателя — это если считать слепого Эдди. Эдди было под семьдесят, и сказать, что он совершенно ослеп, было бы неправильно. Просто он то и дело налетал на разные предметы. Он заходил в «Ночную сову» раза два в неделю и воровал буханку хлеба. Совал ее под пиджак и выходил из лавки, так и говоря всем своим видом: Ну что, сукины дети, видали, как я снова вас обдурил?
Как-то Берти спросил Генри, отчего тот не положит конец всему этому безобразию.
— Сейчас объясню, — сказал Генри. — Несколько лет назад ВВС США понадобилось двадцать миллионов долларов, чтоб построить какую-то новую модель самолета. Дело кончилось тем, что вбухали они в нее целых семьдесят пять миллионов, а когда стали испытывать эту хреновину, оказалось, что летать она не может. Случилось это, если точно, десять лет назад, когда мы со слепым Эдди были куда как моложе, и я, дурак, проголосовал за женщину, которая проталкивала этот проект в конгрессе. А Эдди голосовал против. Вот с тех пор я и покупаю ему хлеб.
Похоже, до Берти не совсем дошло это его объяснение, но вопросов он больше задавать не стал, а просто отсел в сторонку обдумать услышанное.
Внезапно дверь распахнулась, впустив в помещение волну холодного серого воздуха, и в лавку, сбивая снег с ботинок, вошел мальчик. Через секунду я узнал его. Это был сын Ричи Гринейдина, и выглядел он так, словно лягушку проглотил. Кадык ходил ходуном, а лицо было цвета старой линялой клеенки.
— Мистер Пармели, — обратился он к Генри, возбужденно вытаращив круглые испуганные глаза, — вы должны пойти со мной! Взять ему пива и пойти. Сам я туда один ни за что не пойду! Мне страшно…
— Погоди-ка, остынь маленько, дружок, — сказал Генри, снимая белый фартук и выходя из-за прилавка. — Что случилось? Папаша опять запил, да?
Я понял, почему он так сказал: старины Ричи что-то не было видно последнее время. Обычно он заходил в лавку каждый день — купить ящик самого дешевого пива. Крупный толстый мужчина с ляжками, точно окорока, и ветчинообразными лапищами. Ричи всегда испытывал слабость к пиву, но когда работал на лесопилке в Клифтоне, лишнего себе, что называется, не позволял. Потом там что-то случилось — то ли сортировочная машина сломалась и не так загрузили доски, то ли сам Ричи оплошал. Короче, его уволили в ту же секунду, но при этом компания почему-то должна была выплачивать ему компенсацию. Короче говоря, дело темное: то ли он украл, то ли у него украли. И с тех пор он уже не работал, опустился и страшно разжирел. Последнее время видно его не было, но в лавку каждый вечер заходил его сын купить папаше ящик пива. Славный такой паренек. Генри продавал ему пиво только потому, что знал: мальчик не для себя берет, а выполняет поручение отца.
— Запил он уже давно, — говорил мальчик, — но не в том беда. Это… это… о Господи, это просто ужасно!
Генри увидел, что паренек, того и гляди, разрыдается, и торопливо спросил:
— Подменишь меня на минутку, Карл?
— Конечно.
— А ты, Тимми, заходи в подсобку, расскажешь мне, что к чему.
И с этими словами он увел мальчика, а Карл зашел за прилавок и уселся на табурет Генри. Какое-то время никто не произносил ни слова. Из подсобки доносились приглушенные голоса — низкий неторопливый басок Генри и высокий и нервный быстрый лепет Тимми Гринейдина. Затем вдруг мальчик заплакал, и Билл Пелхем, услышав это, откашлялся и стал набивать трубку.
— Месяца два, как Ричи не видел… — заметил я.
Билл усмехнулся:
— Невелика потеря.
— Он был тут… э-э… где-то в конце октября, — сказал Карл. — Как раз перед Хэллоуином[40]. Купил ящик пива «Шлитц». Жуть до чего разжирел, страшно было смотреть.
Исчерпав тему, мы умолкли. Мальчик продолжал плакать, на улице по-прежнему завывал и бесновался ветер, а по радио сообщили, что к утру выпадет еще шесть дюймов снега. Стояла середина января, и я вдруг подумал: интересно, видел ли кто Ричи с октября, не считая сына, разумеется?
Потом мы еще немного поболтали о том о сем, и тут наконец вышел Генри с мальчиком. Паренек был без пальто, Генри же, напротив, напялил свое. Похоже, Тимми немного успокоился и держался с таким видом, словно самое худшее позади, однако глаза у него были красные, и когда кто-то смотрел на него, он тут же принимался рассматривать половицы.
Генри же выглядел не на шутку взволнованным.
— Я тут подумал, пусть Тимми поднимется наверх и моя половина угостит его чем-нибудь вкусненьким, ну, скажем, тостом с сыром. А я собираюсь проведать Ричи. Может, кто из вас пойдет со мной? Тимми говорит, что папаша требует пива. Передал мне деньги. — Тут он попытался выдавить улыбку, но ничего не вышло, и он оставил свои попытки.
— Отчего нет? — отозвался Берти. — Какое пиво он хочет? Пойду принесу.
— Возьми «Харроу сьюприм», — сказал Генри. — Там, в подсобке, есть несколько початых ящиков.
Я тоже поднялся. Стало быть, идем мы с Берти. Карла в такие, как сегодня, ненастные дни всегда донимал артрит, а от Билла Пелхема так вообще никакого проку — правая рука у него не действует.
Берти вынес из подсобки четыре упаковки «Харроу» по шесть банок в каждой. Я уложил их в коробку, а Генри тем временем отвел мальчика наверх, на второй этаж, где находилась его квартира.
Уладив вопрос со своей половиной, он спустился к нам, потом глянул через плечо — убедиться, что дверь наверх плотно закрыта. Тут Билли не выдержал:
— Ну что там? Толстяк Ричи отдубасил своего сынишку, да?
— Нет, — ответил Генри. — Сам пока не пойму, в чем тут дело. Послушать Тимми, так это просто безумие какое-то!.. Впрочем, сейчас покажу кое-что. Деньги, которыми Тимми расплатился за пиво…
И он выудил из кармана четыре купюры по доллару каждая, стараясь держать их за уголки кончиками пальцев. В чем я его лично не виню. Банкноты были испачканы какой-то серой слизью, типа той гадости, что иногда видишь на подпортившихся или сгнивших продуктах. Он выложил их на прилавок, криво улыбнулся и сказал Карлу:
— Проследи за тем, чтоб никто не трогал… Пусть даже у паренька и разыгралось воображение, все равно трогать лучше не надо.
И он, обойдя мясной прилавок, направился к раковине и стал мыть руки.
Я поднялся, надел горохового цвета пальто, шарф, застегнулся на все пуговицы. Ехать на машине смысла не было — Ричи снимал квартиру на Керв-стрит, которая, с одной стороны, находилась поблизости, с другой — в таком трущобном местечке, куда снегоочистители заезжают в последнюю очередь.
Выходя, мы услышали, как Билли Пелхем крикнул нам вслед:
— Смотрите, ребятишки, поаккуратнее там!
Генри лишь кивнул, затем поставил ящик с пивом на маленькую тележку, что держал у дверей, и мы двинулись в путь.
Режущий ледяной ветер ударил в лицо, и я тут же натянул шарф повыше и прикрыл им уши. Берти, на ходу надевая перчатки, на секунду замешкался в дверях. Лицо его искажала болезненная гримаса, и я понял, что он сейчас чувствует. Хорошо быть молодым, раскатывать весь день на лыжах или этих чертовых жужжалках-снегокатах, но когда тебе перевалило за семьдесят и мотор изрядно поизносился, этот жгучий северо-восточный ветер леденит не только конечности, но и сердце и душу.
— Не хотелось бы пугать вас, ребятишки, — сказал Генри со странной кривой ухмылкой омерзения, которая, казалось, так и прилипла к его губам, — но я все равно должен показать вам это. И еще пересказать вкратце по дороге, что говорил мне мальчик. Потому как хочу, чтоб вы знали.
И он вынул из кармана пальто здоровенную пушку 45-го калибра, которую всегда держал заряженной и под рукой — точнее, под прилавком. Не знаю, где он ее раздобыл, но знаю, что однажды очень здорово пуганул ею одного мелкого рэкетира. Паренек, едва завидев эту хреновину, тут же развернулся и драпанул к двери.
Вообще наш Генри тот еще орешек. Как-то мне довелось стать свидетелем его разборки с каким-то студентом из колледжа, пытавшимся всучить ему вместо наличных весьма подозрительный чек. Этот юный жулик тут же с позором ретировался, причем у меня создалось впечатление, что из лавки он рванул прямиком в сортир.
Ладно. Я говорю вам все это только для того, чтоб вы поняли: наш Генри не робкого десятка. И что теперь он хотел, чтоб мы с Берти настроились на серьезный лад. Что мы и сделали.
Итак, мы двинулись в путь, сгибаясь под порывами ветра, точно посудомойки над раковинами. Генри, толкая перед собой тележку, пересказывал то, что услышал от мальчика. Ветер уносил слова, едва они успевали сорваться с его губ, но в целом мы расслышали почти все — даже больше, чем хотелось бы. И я, следует признаться, был чертовски рад тому обстоятельству, что Генри прихватил свою игрушку.
Парнишка утверждал, что виной всему пиво — ну как это бывает, когда вдруг попадется банка несвежего. Просроченного, вонючего или зеленоватого оттенка — точь-в-точь как пятна мочи на трусах какого-нибудь ирландца. Помню, как-то один тип поведал мне, что достаточно всего одной крохотной дырочки, чтоб в банку попали бактерии, а уж от них, этих тварей, начинают потом твориться разные жуткие вещи. Дырочка может быть такой малюсенькой, что и капли пива из нее не выльется, но бактерии запросто могут пробраться. Им самое главное — это влезть в банку, а уж пиво — самая лучшая среда и пища для этих подлых козявок.
Как бы там ни было, но мальчик рассказал, что однажды вечером, в октябре, Ричи притащил домой ящик «Голден лайт» и уселся пить его, пока он, Тимми, делал уроки.
Тимми уже собирался лечь спать, когда вдруг услышал голос отца:
— Господи Иисусе, тут что-то не так…
И Тимми спросил:
— В чем дело, папа?
— Пиво, — ответил отец. — Господи, ну и дрянь же на вкус! Хуже в жизни не пробовал!
Большинство из вас наверняка удивятся, зачем понадобилось Ричи пить это пиво, если уж оно было столь противным на вкус. Но ведь вы, мои дорогие, никогда не видели, как Ричи Гринейдин расправляется с пивом. Как-то я заскочил в забегаловку к Уолли и собственными глазами видел, как Ричи выиграл пари. Поспорил с каким-то парнем, что может выпить двадцать два бокала пива за минуту. Никто из местных спорить с ним не стал, но какой-то заезжий торгаш из Монпелье выложил на стол двадцатку, и Ричи его уделал. Выпил все двадцать два бокала, и в запасе у него оставалось еще секунд семь. Хоть и выходил потом оттуда на бровях. Так что, полагаю, Ричи успел выпить не одну банку, прежде чем сообразил, что с пивом что-то не так.
— Ой, сейчас, кажись, сблюю… — пробормотал он. — Надо же, дрянь какая!..
Но когда до него дошло, было уже поздно. Мальчик сказал, что понюхал банку. Воняло так, словно в нее успело заползти некое существо и сдохнуть. На ободке крышки виднелась какая-то серая слизь.
Два дня спустя мальчик пришел из школы и увидел, что папаша сидит перед телевизором и смотрит какой-то слезливый дамский сериал. И все шторы на окнах опущены.
— Что случилось? — спросил Тимми. Он знал, что раньше девяти вечера отец обычно не появлялся.
— Ничего, телик смотрю, — ответил Ричи. — Что-то неохота сегодня выходить на улицу.
Тимми включил свет над раковиной, и тут вдруг Ричи как на него заорет:
— А ну выключи этот гребаный свет сию же секунду!
Тимми повиновался и даже не поинтересовался у отца, как же теперь ему делать уроки в темноте. Когда Ричи пребывает в таком настроении, лучше его не трогать.
— И сбегай притащи мне ящик пива! — сказал Ричи. — Деньги на столе.
Когда мальчик вернулся, отец по-прежнему сидел в темноте, хотя на улице к этому времени уже почти совсем стемнело. И телевизор был выключен. У Тимми прямо мурашки по спине поползли. Да и с кем бы этого не случилось! В квартире полная тьма, а папаша торчит себе в углу как пень.
И вот он выставил банки на стол, зная, что Ричи не любит, когда пиво слишком холодное, а потом, подойдя к отцу поближе, вдруг уловил странный запах гнили, типа того, что порой исходит от сыра, пролежавшего на прилавке добрую неделю. Впрочем, надо сказать, Тимми не слишком удивился. Папашу никак нельзя было назвать чистюлей. Он промолчал, прошел в свою комнату, закрыл дверь и принялся за уроки, а через некоторое время услышал, что телевизор снова включили и что Ричи с хлопком вскрыл первую банку.
Так продолжалось недели две или около того. Мальчик вставал утром, шел в школу, а когда возвращался домой, заставал отца перед телевизором, а деньги на пиво — на столе.
В квартире воняло все сильней и сильней. Ричи не поднимал штор на окнах, а где-то в середине ноября вдруг запретил Тимми делать уроки дома, сказал, что ему мешает свет, выбивающийся из-под двери. И Тимми стал ходить делать уроки к товарищу, что жил в квартале от него, не забывая, впрочем, принести папаше перед этим очередной ящик пива.
Затем как-то однажды Тимми пришел из школы — было четыре часа дня, но на улице уже почти совсем стемнело, — и тут Ричи вдруг говорит:
— Зажги свет.
Мальчик включил лампу над раковиной и только тут заметил, что папаша с головы до ног укутан в одеяло.
— Погляди, — сказал Ричи и высунул из-под одеяла руку. Только то была вовсе не рука… Что-то серое, так сказал мальчик Генри. Что-то серое и совсем не похожее на руку. Просто серый обрубок…
Ну и, естественно, Тимми Гринейдин страшно перепугался и спросил:
— Пап, что это с тобой, а?..
А Ричи ему и отвечает:
— Понятия не имею. Но ничего не болит… Даже, знаешь, приятно как-то.
Ну и тогда Тимми ему говорит:
— Давай я сбегаю за доктором Вестфейлом.
И тут все одеяло как задрожит, точно под ним находилось какое-то трясущееся желе. А Ричи как заорет:
— Даже и думать не смей! Если позовешь, я до тебя дотронусь, и с тобой будет то же самое. — И с этими словами на секунду отбросил одеяло с лица…
В этот момент я сообразил, что мы стоим на углу Харлоу и Керв-стрит и что замерз я, как никогда в жизни — прямо всего так и колотило. Похоже, градусник, вывешенный у входа в лавку Генри, все же врал. И потом, человеку трудно поверить в такие вещи… И все же эти странные вещи иногда случаются…
Когда-то знавал я одного парня по имени Джордж Келсо, он служил в Бангоре, в Администрации общественных работ. Лет пятнадцать занимался тем, что ремонтировал водопроводные трубы, электрические кабели и прочие подобные штуки. А затем в один прекрасный день вдруг уволился, хотя до пенсии ему оставалось года два, не больше. И Фрэнк Холдеман, один его знакомый, рассказывал, что однажды Джордж спустился в канализационный люк — с обычными своими шутками и прибаутками, — а когда минут через пятнадцать вылез оттуда, волосы у него стали белыми как лунь, а глаза так просто вылезали из орбит, словно ему довелось заглянуть в ад. Оттуда он прямиком отправился в контору, взял расчет, а затем зашел в первый попавшийся по дороге бар и стал пить. И года два спустя алкоголь его доконал. Фрэнки много раз пытался поговорить с ним об этом, и вот однажды Джордж, будучи пьяным в стельку, раскололся. Развернулся на табурете лицом к Фрэнку Холдеману и спросил, видел ли тот когда-нибудь паука величиной со здоровущую собаченцию и чтоб сидел этот паучище в паутине, битком набитой котятами, запутавшимися в ее шелковых нитях. Ну что мог ответить на это Фрэнки? Ничего. Я вовсе не утверждаю, что то, что рассказал ему Джордж, было правдой. Просто хочу сказать: попадаются еще на свете кое-какие штуки, при одном взгляде на которые любой нормальный человек может запросто свихнуться.
Итак, мы с добрую минуту стояли на углу улицы — и это несмотря на то, что ветер продолжал бесноваться.
— Так что же он увидел? — спросил Берти.
— Сказал, что то был его отец, это он разглядел, — ответил Генри, — но все его лицо было покрыто серой слизью или еще какой дрянью… и что все черты сливались и походили на какое-то месиво. И что клочья одежды торчали из тела, словно кто вплавил их ему в кожу…
— Святый Боже… — пробормотал Берти.
— Потом Ричи снова укрылся одеялом и начал орать, чтоб мальчишка выключил свет.
— Он был похож на плесень, — сказал я.
— Да, — кивнул Генри, — вроде того.
— Ты гляди, держи пушку наготове, — заметил Берти.
— А ты как думаешь… — пробормотал в ответ Генри. И мы двинулись по Керв-стрит.
Дом, в котором жил Ричи Гринейдин, находился почти на самой вершине холма. Эдакое чудище в викторианском стиле, выстроенное неким бумажным магнатом в начале века. Почти все дома такого рода впоследствии реконструировали и превратили в доходные, квартиры сдавались внаем. Немного отдышавшись, Берти сообщил нам, что живет Ричи на третьем этаже и что окна его квартиры находятся аккурат вон под тем фронтоном, что выдается вперед, точно бровь над глазом. А я, воспользовавшись случаем, спросил Генри, что же было с мальчиком дальше.
Примерно на третьей неделе ноября Тимми, вернувшись домой из школы, обнаружил, что отец уже не ограничивается простым опусканием штор. Он собрал все имевшиеся в доме одеяла и покрывала, завесил ими окна да еще плотно прибил гвоздями к рамам. И воняло в квартире еще сильней, а запах был такой сладковатый. Так пахнут пораженные гнилью фрукты.
Через неделю после этого Ричи стал заставлять сына подогревать ему пиво на плите. Слыхали о чем-либо подобном? И потом, представьте себя на месте ребенка, отец которого превращается в… э-э… нечто непонятное прямо у него на глазах да еще заставляет разогревать пиво! А потом мальчик слушает, как он пьет его — с эдаким тошнотворным хлюпаньем и причмокиванием, с каким старики едят свою похлебку. Вы только представьте…
Так продолжалось вплоть до сегодняшнего дня, когда мальчика отпустили из школы пораньше из-за снежной бури.
— Тимми сказал, что отправился прямиком домой, — продолжил повествование Генри. — Света в подъезде не было, паренек утверждает, что отец, должно быть, выбрался ночью на площадку и специально разбил лампочку. Так что Тимми пришлось пробираться к двери на ощупь. И вдруг он услышал за дверью какой-то странный шорох и возню. И тут в голову ему пришло, что ведь он и понятия не имеет о том, чем занимается Ричи в его отсутствие. На протяжении почти целого месяца он видел его только сидящим в кресле, а ведь человек должен и спать ложиться, и в ванную заходить хотя бы время от времени.
В дверь был врезан глазок, а изнутри находилась маленькая круглая задвижка, которой можно было бы его закрыть, но, поселившись в этом доме, они ни разу ею не пользовались. И вот паренек тихонько подкрался к двери и… посмотрел в глазок.
К этому времени мы уже подошли к лестнице у входа, и дом нависал над нами всем своим огромным безобразным ликом с двумя темными окнами на третьем этаже вместо глазниц. Я специально взглянул еще раз — убедиться, что в окнах черно, как в колодце. Так бывает, когда их завешивают одеялами или же закрашивают темной краской стекла.
— С минуту глаза мальчика привыкали к темноте. А затем вдруг он увидел громадный серый обрубок, вовсе не похожий на человека. Обрубок полз по полу, оставляя за собой серый слизистый след. А потом вдруг протянул нечто серое змееобразное — кажется, то была рука — и вырвал из стены доску. И вытащил кошку… — И тут Генри на секунду умолк. Берти похлопывал рукой об руку, на улице было чертовски холодно, но ни один из нас не спешил подниматься к входной двери. — Дохлую кошку, — уточнил Генри, — уже давно разложившуюся. Мальчик сказал, что ее всю раздуло… и что по ней ползали такие мелкие белые…
— Хватит! Ради Бога, замолчи! — не выдержал Берти.
— А потом отец стал ее жрать.
Я попытался сглотнуть ставший поперек горла ком.
— Ну и тогда Тимми оторвался от глазка, — тихо закончил Генри, — и бросился бежать.
— Думаю, мне там делать нечего, — сказал Берти. — Вы как хотите, а я не пойду.
Генри молчал, лишь переводил взгляд с Берти на меня.
— Думаю, пойти все же придется, — сказал я. — Тем более что у нас пиво для Ричи.
Берти не произнес ни слова. И вот мы поднялись по ступенькам и вошли в подъезд. И я тут же учуял запах.
Известно ли вам, как пахнет летом на заводе, где изготовляют сидр? Нет, запах яблок присутствует там всегда, но осенью он еще ничего, потому как яблоки свежие и пахнут остро — так, что шибает в нос. А вот летом запах совсем другой, жутко противный. Примерно так же пахло и здесь, только, наверное, еще противнее.
Холл внизу освещала всего лишь одна лампочка, желтоватая и тусклая, заключенная в плафон из стекла «с изморозью». Она отбрасывала лишь слабое мутноватое мерцание. Лестница, ведущая наверх, тонула в тени.
Генри остановил тележку, снял с нее ящик с пивом, я же тем временем пытался нашарить выключатель у лестницы — зажечь свет на втором этаже. Но и там лампочка тоже была разбита.
Берти нервно передернулся и предложил:
— Давай я потащу пиво. А ты держи свою пушку наготове.
Спорить с ним Генри не стал. Протянул ему ящик, и мы начали подниматься по лестнице. Генри — впереди, за ним — я, и замыкал шествие Берти с ящиком. Ко времени, когда мы добрались до площадки второго этажа, вонь там стояла просто нестерпимая. Пахло гнилыми забродившими яблоками и чем-то еще более страшным.
Одно время, живя в Ливенте, я держал пса по кличке Рекс. Славная была собаченция, но не шибко умная, особенно в том, что касалось правил дорожного движения. И вот как-то раз днем, когда я был на работе, Рекса сбила машина. Бедняга заполз под дом и там помер. О Господи, ну и вонища же началась! И мне пришлось выуживать его оттуда с помощью длинного шеста. Тут пахло примерно тем же — падалью, гнилью, плесенью и сыростью свежераскопанной могилы.
До сих пор я все же надеялся, что это какой-то дурацкий розыгрыш, но, похоже, заблуждался.
— Я одному удивляюсь, Генри, как только соседи могут терпеть такое, — заметил я.
— Какие еще соседи… — проворчал Генри и снова улыбнулся странной натянутой улыбкой.
Я огляделся по сторонам и только тут заметил, что на лестничной площадке пыльно и грязно, а все три двери в квартиры, выходящие на нее, закрыты и заперты.
— Интересно, кто же здесь домовладелец? — спросил Берти и поставил ящик на стойку перил, чтобы отдышаться. — Гето, что ли?.. Странно, что он их еще отсюда не вышвырнул.
— Да какой дурак станет сюда подниматься, чтоб вышвырнуть? — заметил Генри. — Может, ты?
Берти промолчал.
Наконец мы преодолели последний лестничный пролет, который оказался еще круче и уже предыдущего.
Мне показалось, что здесь гораздо теплее. Словно где-то находился мощный радиатор, излучая тепло и тихонько побулькивая. Вонь стояла просто невыносимая, и я почувствовал, что желудок вот-вот вывернет наизнанку.
Площадка третьего этажа оказалась совсем крохотной, на нее выходила всего одна дверь — с глазком в середине.
Тут Берти вдруг тихонько ахнул и прошептал:
— Глядите-ка, ребята, мы во что-то вляпались!..
Я глянул под ноги и увидел на полу лужицы какой-то серой слизистой дряни. Похоже, перед дверью некогда лежал коврик. Впечатление было такое, словно эта серая гадость сожрала его.
Генри осторожно приблизился к двери, мы шли следом за ним. Не знаю, как Берти, но лично меня всего так и трясло от отвращения. Но Генри, похоже, ничуть не дрейфил. Напротив, приготовился, достал свою пушку и постучал в дверь кончиком рукоятки.
— Ричи! — окликнул он, и в голосе его не было страха, хотя лицо побледнело как мел. — Это Генри Пармели из «Ночной совы». Я тут тебе пиво приволок…
С минуту за дверью царила полная тишина, затем послышался голос:
— А где Тимми? Где мой мальчик?
Лично меня чуть инфаркт не хватил. Голос совершенно не походил на человеческий. Какой-то странный, низкий и булькающий, словно произносились эти слова с полным ртом каши.
— Он у меня в лавке, — ответил Генри. — Хоть поест паренек нормально. Он же у тебя отощал, словно бродячая кошка, Ричи…
За дверью снова настало молчание. Затем послышались ужасные хлюпающие звуки, точно человек в резиновых сапогах шагал по вязкой грязи. А потом тот же голос, но уже близко, у самой двери, произнес:
— Открой дверь и протолкни ящик в коридор. Только сперва сорви колечки с крышек, мне самому не справиться.
— Сию минуту, — ответил Генри. — Ну а сам-то ты как, а, Ричи?
— Не твоя забота, — ответил голос, и в нем отчетливо читалось нетерпение. — Давай сюда пиво и проваливай!
— Что, ни одной дохлой киски больше не осталось, а, приятель? — спросил Генри. И я заметил, что «кольт» он держит уже иначе — нацелившись в дверь и положив палец на спусковой крючок.
И вдруг меня, что называется, осенило. Как, должно быть, осенило Генри, когда мальчик рассказывал ему эту историю. Я кое-что вспомнил, и показалось, что запах гниения и падали усилился. А вспомнил я вот что: за последние три недели в городе пропали две молоденькие девушки и еще какой-то старый пьянчужка из Армии спасения. Все они выходили на улицу с наступлением темноты, и больше их никто не видел.
— Давай сюда пиво! Иначе я сейчас выйду и заберу сам! — сказал голос.
— Думаю, тебе лучше самому забрать, — произнес в ответ Генри и прицелился.
А потом долго, очень долго вообще ничего не происходило. И я уже начал подумывать, что этим и кончится. Затем вдруг дверь резко распахнулась — так резко и с таким грохотом, что мне показалось: она вот-вот сорвется с петель. И из нее вышел Ричи.
Ровно через секунду, всего одну секунду, мы с Берти слетели вниз по лестнице, точно школьники, перепрыгивая сразу через четыре, а то и пять ступенек, и вылетели из двери в снежную круговерть, оскальзываясь и спотыкаясь на бегу.
Спускаясь, мы слышали, как Генри выстрелил три раза подряд. Выстрелы прогремели оглушительно, точно разрывы гранат, и эхо еще долго перекатывалось громом в коридорах и на лестничных площадках этого пустого, проклятого Богом дома.
Того, что я успел увидеть за эту секунду, ну от силы две, хватит мне на всю оставшуюся жизнь. Это была гигантская волна какой-то серой слизи, лишь отдаленно напоминавшая своими очертаниями человека. Волна надвигалась на нас, оставляя за собой блестящий слизистый след.
Но это еще не самое страшное. Глаза этого… существа, они были плоскими, желтыми и совершенно дикими, в них не проглядывало и искорки человеческой души. Точнее говоря, глаз было не два, а четыре, и все они находились где-то в центре этой туши, и между каждой парой глаз пролегала белая волокнистая линия с просвечивающей через нее пульсирующей розоватой плотью, что напоминало распоротое брюхо борова.
Это создание, эта тварь делилась… Делилась на две половины.
Мы с Берти добрались до лавки, не обменявшись по дороге ни единым словом. Не знаю, что творилось у него в голове, зато прекрасно помню, что пришло на ум мне. Таблица умножения, да. Дважды два — четыре, четырежды два — восемь, восемью два — шестнадцать… Шестнадцать умножить на два…
Мы вернулись. Карл и Билл Пелхем так и бросились к нам и стали задавать разные вопросы. Мы не отвечали на них, ни Берти, ни я, просто развернулись к окну и смотрели сквозь стекла, затянутые пеленой снега. Смотрели, не идет ли Генри. Продолжая заниматься умножением на два, я уже дошел до 32 768 — такого количества этих тварей вполне хватило бы, чтоб уничтожить все человечество, — а мы все сидели в тепле за пивом и ждали, кто из них явится первым. И до сих пор ждем.
Я от души надеюсь, что это будет Генри. Нет, правда, надеюсь.
— Мистер Реншоу!
Голос портье догнал его на полпути к лифту. Нетерпеливо обернувшись, Реншоу переложил из одной руки в другую сумку, которую брал с собой в полет. В кармане пиджака деловито хрустнул конверт, плотно набитый двадцатками и пятидесятками. Он хорошо поработал, и вознаграждение было превосходным — даже после того как Организация удержала за посредничество пятнадцать процентов. Теперь все, чего он хотел, — это принять горячий душ, выпить джин с тоником и лечь спать.
— Что там такое?
— Посылка, сэр. Распишитесь, пожалуйста.
Поставив подпись, Реншоу задумчиво посмотрел на прямоугольную коробку. На клейкой этикетке угловатым почерком с наклоном влево были написаны его имя и адрес. Почерк показался ему смутно знакомым. Он потряс посылку, стоявшую на отделанной под мрамор стойке, — внутри что-то тихо звякнуло.
— Хотите, чтобы это принесли вам позже, мистер Реншоу?
— Нет, я заберу сам. — Каждая из сторон посылки достигала примерно полуметра, держать ее под мышкой было довольно неудобно. Положив коробку на покрытый шикарным ковром пол лифта, Реншоу повернул свой ключ в специальной скважине для пентхауса, находившейся выше ряда обычных кнопок. Кабина бесшумно и плавно тронулась с места. Закрыв глаза, Реншоу принялся прокручивать последнее задание на темном экране своего сознания.
Сначала, как обычно, был звонок от Кэла Бейтса: «Ты свободен, Джонни?»
Он был свободен два раза в год, минимальный гонорар — десять тысяч долларов. Он был очень хорошим и надежным специалистом, но за что заказчики действительно не жалели денег — так это за его безупречный талант хищника. Его, ястреба в человеческом обличье, генетика и окружающая среда создали для того, чтобы превосходно выполнять две функции: убивать и выживать.
После звонка Бейтса в почтовом ящике Реншоу появился темно-желтый конверт — имя, адрес, фотография. Зафиксировав все это в памяти, он сжег конверт вместе с содержимым, а пепел выбросил в мусоропровод.
На сей раз на снимке было бледное лицо бизнесмена из Майами по имени Ганс Моррис, основателя и владельца «Моррис той компани»[41]. Кому-то он помешал, и этот кто-то обратился в Организацию. Организация в лице Кэла Бейтса переговорила с Джоном Реншоу. Бабах! На похороны просим являться без цветов.
Двери лифта распахнулись, Реншоу подобрал посылку и вышел из кабинки, затем отпер дверь своего номера. В это время дня, в начале четвертого, просторная гостиная была залита светом апрельского солнца. Реншоу на миг застыл, радуясь его сиянию, затем положил коробку на стоявший возле двери журнальный столик, бросил на него конверт с деньгами, ослабил галстук и прошел к террасе.
Толкнув раздвижную стеклянную дверь, он вышел на воздух. Было холодно, ветер насквозь продувал его тонкое пальто. Тем не менее Реншоу немного задержался на террасе, окидывая город взглядом, каким полководец смотрит на завоеванную им страну. По улицам, словно жуки, медленно ползли автомобили. Вдали, почти растворившись в золотистом предвечернем сиянии, сверкал Бэйбридж[42], похожий на плод воображения сумасшедшего художника. На востоке за небоскребами в центре города едва проглядывали грязные доходные дома, покрытые лесом стальных телевизионных антенн. Нет, здесь, наверху, жить все-таки лучше. Лучше, чем там, в трущобах.
Вернувшись в помещение, он задвинул дверь и направился в ванную, чтобы понежиться под горячим душем.
Когда через сорок минут он сел за стол, чтобы с бокалом в руке изучить полученную коробку, тень доползла до середины темно-красного ковра. Лучшая часть дня уже закончилась.
Бомба.
Конечно, ее в посылке не было, но следовало вести себя так, словно она там находилась. Именно поэтому одни остаются в живых и без труда зарабатывают себе на хлеб с маслом, а другие отправляются на небеса, на тамошнюю гигантскую биржу труда.
Если это все же бомба, то без часового механизма. Никаких звуков, только бесстрастное и таинственное молчание. Правда, для наших дней более типичны пластиковые бомбы, а они обладают не столь ярким темпераментом, как часовые пружины «Уэстклокс»[43] или Биг-Бена.
Реншоу взглянул на почтовый штемпель: «Майами, 15 апреля». Отправлено пять дней назад. Значит, тут действительно нет часового механизма, иначе бы уже давно произошел взрыв, например, в сейфе отеля.
Майами. Точно! И этот угловатый почерк с наклоном влево. На столе бледного бизнесмена в рамке стояла фотография, на которой была изображена старая карга в платке — еще бледнее самого Ганса Морриса. Внизу шла корявая подпись: «С наилучшими пожеланиями от девушки с первоклассными идеями. Мама».
И что же это за первоклассная идея, мама? Набор «Убей себя сам»?
Сложив на груди руки и не двигаясь, он с предельным вниманием рассматривал пакет. Посторонние вопросы типа того, откуда эта девушка с первоклассными идеями могла узнать… нет, узнала его адрес, Реншоу сейчас не занимали. На них позже ответит Кэл Бейтс. Сейчас это не важно.
Проворно и как бы чуть рассеянно он вытащил из бумажника маленький целлулоидный календарь и ловко вставил его под шпагат, которым была стянута коричневая бумага, затем передвинул под кусок клейкой ленты, закреплявшей один из клапанов упаковки. Клапан сразу высвободился.
Реншоу немного подождал, затем наклонился и принюхался. Картон, бумага, шпагат. Больше ничего. Обойдя вокруг коробки, он с легкостью опустился на корточки и повторил процесс. Сумерки запустили в помещение свои серые призрачные пальцы.
Выбившись из-под шпагата, один из клапанов открывал взору темно-зеленую коробку. Металлическую коробку с крышкой на петлях. Найдя перочинный нож, Реншоу разрезал бечевку. Она сразу отвалилась, а несколько осторожных движений кончиком ножа полностью обнажили коробку.
На ней имелись черные клейма, а спереди белыми трафаретными буквами было выведено: «ВЬЕТНАМСКИЙ СУНДУЧОК АМЕРИКАНСКОГО РЯДОВОГО ДЖО». И чуть ниже: «20 пехотинцев, 10 вертолетов, 2 автоматчика, 2 гранатометчика, 2 медика, 4 джипа». Еще ниже располагалась переводная картинка с изображением флага. И совсем внизу, в углу, было написано: ««Моррис той компани», Майами, штат Флорида».
Реншоу потянулся было к коробке, но тут же отдернул руку. В сундучке что-то зашевелилось.
Реншоу медленно встал и, пятясь, двинулся в сторону кухни и коридора. Затем включил свет.
«Вьетнамский сундучок» раскачивался, коричневая бумага шуршала. Внезапно он опрокинулся и с тихим стуком шлепнулся на ковер. Крышка на петлях приоткрылась сантиметров на пять.
Из сундучка начали появляться крошечные пехотинцы ростом примерно четыре с половиной сантиметра. Реншоу смотрел на них не мигая. Его сознание даже не пыталось оценивать то, что он видел, — сейчас его занимала лишь реальная угроза.
Солдаты были в полевой форме, в касках и с ранцами. С плеч свисали крошечные карабины. Двое из них, быстро оглядев комнату, увидели Реншоу. Злобно сверкнули маленькие глаза — размером не больше булавочной головки.
Пять, десять, двенадцать, наконец все двадцать. Один взмахнул рукой, отдавая команду остальным. Все выстроились вдоль щели, образовавшейся после падения, и начали толкать крышку. Щель стала расширяться.
Сняв с кушетки большую подушку, Реншоу двинулся к сундучку. Командир оглянулся и взмахнул рукой. Остальные быстро обернулись и сняли с плеч карабины. Раздались тихие, отчетливые хлопки, и Реншоу внезапно почувствовал что-то вроде пчелиных укусов.
Он швырнул в солдатиков подушкой. Она попала в цель, разметав их в разные стороны, но задела и коробку, которая в результате полностью раскрылась. Оттуда, жужжа, как стрекозы, вылетели миниатюрные вертолеты, окрашенные, по правилам маскировки, под цвет зеленых джунглей.
Ушей Реншоу достигло негромкое «пах-пах!», и из открытых дверей вертолетов вылетели крошечные языки дульного пламени. В его живот, правую руку и в шею словно вонзились иглы. Реншоу схватил рукой один из вертолетов — и внезапно ощутил острую боль в пальцах; брызнула кровь. Вращающиеся лопасти изрубили их до костей, образовав по диагонали багровые полосы, похожие на нарукавные нашивки. Остальные отлетели в сторону и стали виться вокруг, словно слепни. Подбитый вертолет упал на ковер и застыл в неподвижности.
Мучительная боль в ноге заставила Реншоу вскрикнуть. Один из пехотинцев стоял у него на ботинке и колол штыком в лодыжку. Солдатик с крошечным лицом смотрел на него снизу вверх, пыхтя и ухмыляясь.
Реншоу дернул ногой, маленькое тельце перелетело через комнату и ударилось о стену. Крови не было, образовалось лишь клейкое розовое пятно.
Раздался тихий кашляющий звук, и бедро Реншоу пронзила дикая боль. Из сундучка показался гранатометчик. Из дула гранатомета лениво поднималось кольцо дыма. Посмотрев на свою ногу, Реншоу увидел на брюках почерневшую дымящуюся дыру размером с четвертак. Края ее были обуглены.
Маленький мерзавец меня подстрелил!
Развернувшись, он через коридор побежал в спальню. Деловито жужжа, один из вертолетов пролетел мимо его щеки. Короткая автоматная очередь — и вертолет метнулся прочь.
Под подушкой лежал «магнум» 44-го калибра — достаточно мощный, чтобы проделать в любой мишени дыру величиной с два кулака. Держа пистолет обеими руками, Реншоу повернулся. Он отчетливо понимал, что ему придется стрелять по летающей мишени размером не больше электрической лампочки.
В этот момент к нему с жужжанием подлетели сразу два вертолета. Сидя на кровати, он выстрелил, и один из вертолетов разлетелся на куски. Уже два, подумал Реншоу. Он навел мушку на второй… нажал на спусковой крючок…
Вертолет рванулся в сторону. Черт побери, он увернулся!
В следующий миг вертолет стремительно налетел на него, спускаясь по почти отвесной дуге, передний и задний пропеллеры вертелись с неимоверной скоростью. Заметив в открытом отсеке автоматчика, стрелявшего короткими смертоносными очередями, Реншоу бросился на пол и откатился в сторону.
Глаза, этот мерзавец целил мне в глаза!
Он прижался спиной к дальней стене, держа пистолет на уровне груди. Но вертолет уже отступал. На мгновение он завис, словно размышляя о превосходящей огневой мощи противника, и исчез, ретировавшись в гостиную.
Реншоу встал, наступил на раненую ногу и поморщился от боли. Кровь текла ручьем. А почему бы и нет? — мрачно подумал он. Не каждый получает прямое попадание из гранатомета и остается при этом в живых.
Значит, мамочка с первоклассными идеями? Похоже, именно так и даже чуточку больше.
Он стащил с подушки наволочку и перевязал ногу, затем снял с комода зеркало для бритья и подошел к двери в коридор. Опустившись на колени, выставил зеркало на ковер и заглянул в него.
Будь я проклят, они разбивают лагерь возле сундучка!
Миниатюрные солдаты бегали туда-сюда, проворно устанавливая палатки. Вокруг деловито разъезжали пятисантиметровые джипы. Врач хлопотал над солдатом, которого лягнул Реншоу. Оставшиеся восемь вертолетов охраняли территорию сверху, барражируя на высоте кофейного столика.
Внезапно они заметили зеркальце, и трое пехотинцев, опустившись на колено, начали стрелять. Через несколько секунд зеркальце разлетелось на четыре части. Что ж, ладно, ладно.
Вернувшись к комоду, Реншоу снял с него тяжелую шкатулку красного дерева для разной мелочи, которую Линда подарила ему на Рождество. Взвесив ее в руке, он кивнул, направился к двери и сделал мощный бросок, словно подающий в бейсболе. Описав дугу, коробка попала точно в цель, сметая маленьких солдат, словно кегли. Один из джипов дважды перевернулся вокруг своей оси. Выдвинувшись к двери в гостиную, Реншоу прицелился в распростертого солдата и показал ему, где раки зимуют.
Некоторые из оставшихся все же пришли в себя. Одни, как на стрельбище, вели огонь с колена, другие попрятались, а кое-кто отступил в сундучок.
«Пчелы» снова начали жалить Реншоу в ноги и грудь, но выше они не поднимались. Возможно, просто не могли. Впрочем, это не имело значения — он не собирался отступать. Все шло как надо.
В следующий раз он промахнулся — черт возьми, какие же они маленькие! — но очередной выстрел разнес солдатика на части.
Вертолеты снова яростно набросились на Реншоу. Теперь крошечные пули жалили его в лицо, повыше и пониже глаз. Он подстрелил сначала один вертолет, затем второй. Серебристые вспышки боли не позволяли ему как следует все рассмотреть.
Оставшиеся шесть вертолетов разделились на два звена и отступили. Лицо Реншоу было мокрым от крови, и он вытер его рукавом. Собравшись снова открыть огонь, он вдруг остановился. Отступившие в сундучок солдаты что-то выкатывали оттуда. Что-то, напоминающее…
Ослепительная желтая вспышка — и из стены слева от Реншоу дождем полетели куски дерева и штукатурки.
Ракетная установка!
Он выстрелил по ней, промахнулся, резко развернулся и побежал в ванную комнату, находившуюся в дальнем конце коридора. Захлопнув за собой дверь, он запер ее на замок. Из зеркала на него изумленно и испуганно смотрел разгоряченный боем индеец, из крошечных ранок — отверстий размером не больше перечных зерен — текла красная краска. С одной щеки свисал неровный лоскут кожи, на шее виднелась глубокая борозда.
Я проигрываю!
Он провел дрожащей рукой по волосам. От входной двери он отрезан. От телефона и второго аппарата на кухне тоже. И к тому же у них есть проклятая ракетная установка — прямым попаданием ему запросто оторвет голову.
Черт побери, этой штуковины даже не было в списке на коробке!
Сделав глубокий вдох, Реншоу резко выдохнул, когда от двери с треском отлетел здоровенный, размером с кулак, кусок обгоревшего дерева. Вокруг рваных краев отверстия на миг вспыхнули крошечные языки пламени. При следующем выстреле Реншоу успел заметить ослепительную вспышку. В помещение влетели новые куски дерева, рассыпавшись на коврике пылающими щепками. Реншоу затоптал огонь, но тут через образовавшееся отверстие с яростным жужжанием влетели два вертолета. Миниатюрные автоматные пули впились ему в грудь.
Взвыв от ярости, он голыми руками свалил один из вертолетов на пол — на ладони тут же появился частокол глубоких порезов. Повинуясь внезапному озарению, он схватил тяжелое банное полотенце и швырнул им во второй вертолет. Машина упала, распростершись на полу, и Реншоу тут же ее растоптал. Изо рта у него вырывалось хриплое бульканье. Горячая и жгучая кровь заливала глаз, и он поспешно вытер ее рукой.
Вот так, черт подери! Вот так. Это за ставит их призадуматься.
И в самом деле, они как будто призадумались. Минут пятнадцать никакого движения не наблюдалось. Присев на край ванны, Реншоу лихорадочно думал. Из этого тупика должен быть какой-то выход. Обязательно должен быть. Если бы можно было как-то обойти их с фланга…
Обернувшись, он посмотрел на маленькое окошко над ванной. Такой способ есть. Ну конечно, есть!
Его взгляд упал на баллончик с жидкостью для зажигалок, который стоял на аптечке. Он было потянулся к нему, но тут услышал шорох.
Реншоу резко развернулся, поднял свой «магнум»… но это был всего лишь подсунутый под дверь маленький клочок бумаги. Даже для них, мрачно подумал Реншоу, эта щель слишком узкая.
Крошечными буквами на клочке бумаги было написано всего одно слово: «Сдавайся!»
Мрачно улыбнувшись, Реншоу положил баллончик в нагрудный карман. Поблизости валялся изжеванный огрызок карандаша. Нацарапав на бумаге ответ, он просунул ее обратно: «ЧЕРТА С ДВА!»
На это сразу последовал шквал ракетных залпов, и Реншоу отступил назад. По дуге влетая сквозь дыру в двери, ракеты взрывались на голубых плитках чуть выше вешалки для полотенец, превращая элегантную стену в миниатюрное подобие лунного пейзажа. Реншоу прикрыл рукой глаза — горячим ливнем шрапнели на него летела штукатурка. На рубашке появились горящие дыры, спину словно посыпали перцем.
Когда обстрел закончился, Реншоу взобрался на ванну и распахнул окно. Сверху на него смотрели холодные звезды. За небольшим окошком находился очень узкий карниз, но раздумывать об этом сейчас было некогда.
Он высунулся в окно, и холодный ветерок хлестнул по истерзанному лицу и шее. Опершись на руки, посмотрел прямо вниз: он находился над пропастью в сорок этажей. Отсюда, из пентхауса, улица напоминала колею игрушечной железной дороги. Яркие мигающие огни города вызывающе сверкали внизу, словно рассыпанные драгоценности.
С обманчивой легкостью тренированного гимнаста Реншоу оперся коленями о нижний край окна. Если крошечный, размером с осу, вертолет пролетит через дыру в двери, одного выстрела в задницу будет достаточно, чтобы он с криком полетел прямо вниз.
К счастью, ничего подобного не произошло.
Извернувшись, Реншоу вытянул из окна одну ногу и ухватился за верхний край рамы. Мгновение спустя он уже стоял на карнизе.
Стараясь не думать о жуткой пропасти, разверзшейся под ним, о том, что случится, если вертолет устремится за ним в погоню, Реншоу медленно двинулся к углу здания.
Осталось пять метров… Три… Ну вот, наконец дошел. Он остановился, прижавшись грудью к стене и раскинув руки по неровной поверхности. В нагрудном кармане торчал баллончик, пояс оттягивала ободряющая тяжесть «магнума».
Теперь нужно завернуть за этот проклятый угол.
Он осторожно продвинул вперед одну ногу и перенес на нее свой вес. Угол здания, острый, как бритвенное лезвие, врезался ему в грудь и живот. Воняло птичьим пометом, следы которого отчетливо виднелись на грубом камне. Боже мой, пришла в голову Реншоу безумная мысль, вот уж не знал, что они залетают так высоко.
Его левая нога внезапно соскользнула с уступа.
Одно роковое мгновение, показавшееся бесконечным, Реншоу покачивался на краю пропасти, правой рукой отчаянно молотя воздух, пока наконец не восстановил равновесие. Крепко, словно любимую женщину, он обнимал здание, прижавшись лицом к его твердому углу и судорожно дыша.
Мало-помалу он передвинул за угол и вторую ногу.
В десяти метрах виднелась терраса его собственной гостиной.
Реншоу добрался до нее, задыхаясь от страха. Дважды ему пришлось останавливаться, когда резкие порывы ветра угрожали сбросить его с карниза.
Еще усилие — и он, ухватившись за декоративные железные перила, бесшумно перемахнул через них. Уходя, он оставил занавески лишь наполовину задернутыми и теперь осторожно заглянул в помещение. Ему удалось подобраться к врагу сзади — как он и хотел.
Четыре солдата и один вертолет охраняли сундучок. Другие, должно быть, находились возле двери в ванную вместе с ракетной установкой.
Ладно. Необходимо неожиданно ворваться в гостиную, как делают бойцы спецназа, уничтожить тех, что возле сундучка, затем выскочить за дверь. Потом быстренько на такси — и в аэропорт. Оттуда в Майами, чтобы найти там «девушку с первоклассными идеями». Наверное, он сожжет ей физиономию огнеметом. Это будет вполне справедливо.
Сняв рубашку, Реншоу оторвал от рукава длинную полосу. Остальное он бросил себе под ноги, откусив пластмассовый носик от баллончика с горючей жидкостью. Реншоу просунул в баллончик один конец тряпки, затем вытащил его и засунул другой конец, оставив снаружи лишь пятнадцатисантиметровую полоску влажной ткани.
Вытащив зажигалку, он сделал глубокий вдох и чиркнул колесиком. Затем поднес зажигалку к ткани и, когда она загорелась, рывком отодвинул стеклянную перегородку и бросился внутрь.
Роняя на ковер капли горючей жидкости, Реншоу помчался вперед. Вертолет среагировал мгновенно, бросившись в самоубийственную атаку. Реншоу сбил его рукой, едва заметив жуткую боль, когда вращающиеся лопасти врезались в его незащищенную плоть.
Крошечные пехотинцы ринулись в сундучок.
Дальше все произошло очень быстро.
Реншоу швырнул баллончик с горючей жидкостью. Он ярко вспыхнул, быстро превращаясь в огненный шар.
В следующее мгновение Реншоу уже бежал к двери.
Он так и не узнал, что его убило.
Раздался сильный грохот, словно стальной сейф сбросили с приличной высоты. Только на сей раз удар сотряс все многоэтажное здание, заставив его стальной каркас вибрировать, словно камертон.
Дверь пентхауса сорвало с петель и вдребезги разбило о дальнюю стену.
Прогуливавшаяся внизу парочка вовремя посмотрела вверх, чтобы увидеть огромную белую вспышку — словно сотни фотографов одновременно нажали на спуск.
— Что-то взорвалось, — сказал мужчина. — Мне кажется…
— Что это? — спросила его спутница.
Что-то падало прямо на них, лениво кружась в воздухе; протянув руку, мужчина поймал странный предмет.
— Господи, да это же мужская рубашка! Вся в маленьких дырках. И в крови.
— Мне это не нравится, — встревоженно сказала женщина. — Вызовем такси, а, Ральф? Если наверху что-то случилось, нам придется беседовать с копами, а я не должна была сейчас с тобой встречаться.
— Ну да, конечно.
Оглядевшись по сторонам, он увидел такси и свистнул. Стоп-сигналы такси мигнули, и парочка помчалась к машине.
За ними, никем не замеченный, падал вниз маленький клочок бумаги. Слетев, он приземлился возле обрывков рубашки Джона Реншоу. Угловатым почерком с наклоном влево на нем было написано:
Эй, парни! Только в этом «Вьетнамском сундучке»!
Ограниченное предложение!
1 ракетная установка,
20 ракет «Ураган» класса «земля — воздух».
1 мини-модель термоядерной боеголовки.
Я чувствовал, что этот парень, Снодграсс, сейчас что-нибудь отчебучит. Глаза его все более округлялись, белки вылезали из орбит, как у пса, изготавливающегося к схватке. Юноша и девушка, чью старенькую «фьюри» занесло при въезде на стоянку, пытались его вразумить, но он, склонив голову, слушал совсем другие голоса. Кругленький животик Снодграсса обтягивал дорогой костюм, правда, залоснившийся на заднице. Коммивояжер, он ни на секунду не расставался с заветным чемоданчиком с образцами. Вот и теперь чемоданчик лежал у его ног, словно любимая собака, решившая вздремнуть.
— Попробуй еще раз включить радио, — подал голос сидевший у стойки водила.
Повар, он же раздатчик, пожал плечами, включил приемник. Прошелся по всему диапазону, поймав разве что помехи.
— Ты слишком торопился, — упрекнул его водила. — Мог что-то и пропустить.
— Черта с два, — вырвалось у повара-раздатчика, пожилого негра с золотой улыбкой. Смотрел он не на водилу, а через витрину закусочной, на автостоянку.
Там выстроились семь или восемь тяжелых грузовиков с лениво работающими на холостых оборотах двигателями. Мурлыкали они, словно большие коты. Пара «маков», «хемингуэй», четыре или пять «рео». Трейлеры, обитатели автострад, с номерными знаками разных штатов, со штырями радиоантенн, торчащими над кабинами.
«Фьюри» девушки и юноши лежала колесами вверх в конце длинной колеи, которую сама же и прорыла в гравии, прежде чем превратиться в груду металлолома. У выезда со стоянки замер раздавленный «кадиллак». Его владелец высовывался из разбитого окна, словно дохлая рыба. Очки в роговой оправе повисли на одном ухе.
А посреди стоянки лежало тело девушки в розовом платье. Она выпрыгнула из «кэдди», когда поняла, что им не уйти от погони. Побежала, но шансов на спасение у нее не было. И сейчас от одного взгляда на нее пробивала дрожь, хоть и лежала она лицом вниз. Над телом роились мухи. На другой стороне дороги «форд» впечатался в оградительный рельс. Произошло это час назад. Больше по шоссе не проехала ни одна легковушка. И телефон не работал.
— Ты слишком торопился, — повторил водила. — Тебе следовало…
Вот тут Снодграсс и сломался. Поднимаясь, опрокинул стол, три чашки разбились, просыпался сахар. Глаза коммивояжера раскрылись до предела, челюсть отвисла, он забормотал:
— Мы должны убраться отсюда должныубратьсяотсюда должбратьсюда.
Юноша закричал, его подружка завизжала.
Я сидел на ближайшем от двери стуле и успел схватить Снодграсса за рукав, но он вырвался. Совсем спятил. Прошиб бы сейфовую дверь.
Выскочил из закусочной и помчался к дренажной канаве, что тянулась по левому торцу стоянки. Два грузовика рванули за ним, выбросив к небу клубы сизого дыма. Из-под огромных задних колес фонтаном полетел гравий.
В пяти или шести шагах от края Снодграсс оглянулся с перекошенным от страха лицом. Ноги заплелись, он чуть не упал. Сумел-таки сохранить равновесие, но это ему не помогло.
Один из грузовиков отвалил в сторону, уступая место второму, и тот, яростно сверкая на солнце радиаторной решеткой, накатил на человека. Снодграсс закричал тонким, пронзительным голосом. И крик его едва прорвался сквозь рев дизельного мотора «рео».
Грузовик не утянул его под колеса. Лучше бы утянул. Но он подбросил тело вверх, словно жонглер — мяч. На мгновение оно застыло на фоне жаркого неба, похожее на искалеченное чучело, а потом исчезло в дренажной канаве.
Тормоза грузовика зашипели, словно шумно дохнул дракон, передние колеса взрыли гравий и замерли в нескольких дюймах от края. Нет, чтобы последовать за покойником.
Девушка в кабинке заверещала. Вцепилась обеими руками в щеки, оттягивая их вниз, превращая лицо в маску колдуньи.
Зазвенело бьющееся стекло. Я повернулся и увидел, как стакан водилы осколками высыпается из его руки. Сам водила, похоже, этого еще не заметил. В лужу молока на стойке закапала кровь.
Чернокожий повар остолбенел у радиоприемника с кухонным полотенцем в руках, с написанным на лице изумлением. Блестели золотые зубы. Какое-то время слышался лишь треск статических помех из «уэстклокса» да ворчание двигателя «рео», возвращающегося к своим собратьям. Затем девушка зарыдала в голос, и слава Богу. Как-то полегчало.
Через окно я видел и свой автомобиль. Вернее, то, что от него осталось. «Камаро» выпуска 1971 года, за который я еще не расплатился, хотя теперь едва ли стоило из-за этого волноваться.
Грузовиками никто не управлял. Солнечные лучи отражались от стекол пустых кабин, колеса поворачивались сами по себе. Думать об этом не хотелось. Такие мысли сводили с ума. Снодграсса вот свели.
Прошло еще два часа. Солнце покатилось к горизонту. Грузовики патрулировали стоянку, ездили кругами, выписывали восьмерки. Зажглись подфарники, габаритные огни.
Я дважды прошелся вдоль стойки, чтобы размять затекшие ноги. Затем сел в одну из кабинок у окна. Обычная закусочная для шоферов-дальнобойщиков. Рядом с автострадой. В комплексе с ремонтной мастерской, заправочными колонками с бензином и дизельным топливом. Водители заходили сюда, чтобы выпить кофе, съесть кусок пирога, сандвич, гамбургер.
— Мистер? — В голосе слышалась неуверенность.
Я обернулся. Молодняк из «фьюри». Парню лет девятнадцать. Длинные волосы, жиденькая бороденка. Девушка помоложе. На год-полтора.
— Да?
— Что с вами произошло?
Я пожал плечами.
— Ехал по автостраде в Пелсон. Грузовик пристроился сзади. Я его заметил издалека. Такое страшилище. Обгонял «жука» и просто скинул его с дороги, вильнув кузовом. Так пальцем сбрасывают со стола бумажный шарик. Я думал, что грузовик последует за «фольксвагеном». Ни один водила не удержал бы его на асфальте. Как бы не так. «Фольксваген» перевернулся раз шесть или семь и взорвался. Потом грузовик разделался еще с одной легковушкой. И уже подбирался ко мне, поэтому я воспользовался ближайшим съездом с автострады. — Я невесело рассмеялся. — И угодил аккурат на стоянку грузовиков. Из огня да в полымя.
Девушка шумно сглотнула.
— Мы видели «грейхаунд»[44], едущий по полосе встречного движения. Он буквально… подминал под себя… легковушки. Он взорвался и сгорел, но до того… убивал.
Автобус! Сюрприз, и не из приятных.
За окном разом вспыхнули фары грузовиков, залив стоянку безжалостным белым светом. В урчании двигателей они кружили перед закусочной. Фары напоминали глаза. Громадные темные прямоугольники кузовов, громоздившихся над кабинами, — плечи гигантского доисторического животного.
— Если включим свет, хуже не станет? — спросил повар-раздатчик.
— Попробуй, — ответил я. — Заодно и узнаем.
Он повернул выключатель, и под потолком зажглись флюоресцентные лампы. Ожила и неоновая вывеска над входной дверью: СТОЯНКА-ЗАКУСОЧНАЯ КОНАНТА. ПРИЯТНОГО АППЕТИТА. Ничего не изменилось. Грузовики продолжали нести вахту.
— Не могу этого понять. — Водила слез с высокого стула у стойки, заходил взад-вперед, с рукой, обмотанной красной банданой. — С моей крошкой я не знал никаких проблем. Хорошая, добрая девочка. Я свернул сюда в начале второго в надежде поесть спагетти. Тут все и началось. — Он взмахнул руками. — Мой грузовик здесь. Я вожу его шесть лет. Но стоит мне выйти за дверь…
— Это только начало. — Повар-раздатчик тяжело вздохнул, в глазах стояла печаль. — Плохо, что радио не работает. Это только начало.
Девушка побледнела как мел.
— Не каркай, — бросил я негру. — Рано еще об этом говорить.
— А в чем причина? — полюбопытствовал водила. — Электрическая буря? Ядерные испытания? Что?
— Может, они взбесились? — предположил я.
Примерно в семь вечера я подошел к повару.
— Как у нас с припасами? Я хочу сказать, сколько мы сможем продержаться?
Он насупился:
— С припасами порядок. Вчера только завезли. Две-три сотни замороженных гамбургеров, консервированные овощи и фрукты, овсяные хлопья. Молоко только то, что в холодильнике, зато вода из скважины, хоть залейся. Если придется, впятером мы просидим тут и месяц.
Водила присоединился к нам.
— Жутко хочется курить. А этот автомат с сигаретами…
— Автомат не мой, — перебил его повар-раздатчик. — Так что…
Водила нашел в подсобке железный ломик. Принялся за автомат.
Юноша шагнул к другому автомату, музыкальному. Бросил в щель четвертак.
Джон Фогарти запел о том, каково родиться в дельте реки.
Я сел, выглянул в окно. Увиденное мне не понравилось. Компанию грузовиков пополнил легкий «шеви»-пикап. Шетлендский пони среди першеронов. Я смотрел на стоянку, пока «шеви» не перекатился через тело девушки из «кадиллака». Потом отвернулся.
— Мы же от них ушли! — неожиданно воскликнула девушка. — Им до нас не добраться!
Ее дружок предложил ей затухнуть. Водила вскрыл автомат, вытащил шесть или семь пачек. Рассовал по карманам, одну распечатал. Сосредоточенно уставился на нее: похоже, решал, курить ему сигареты или есть.
Заиграла другая пластинка. Я взглянул на часы. Ровно восемь.
В половине девятого вырубилось электричество.
Когда погас свет, девушка закричала, но крик разом оборвался — юноша заткнул ей рот. С глубоким вздохом замолк музыкальный автомат.
— Господи! — вырвалось у водилы.
— Раздатчик, — позвал я. — Свечи у тебя есть?
— Думаю, да… Я сейчас… Ага, вот они.
Я поднялся, взял свечи. Мы их зажгли, расставили по столам, на стойке.
— Будьте осторожны, — предупредил я. — Если случится пожар, нам придется дорого за это заплатить.
— Оно и понятно, — хохотнул повар-раздатчик.
Молодые вновь уселись в кабинку, обнялись. Водила стоял у двери черного хода, наблюдал за шестью или семью грузовиками, которые кружили у топливных колонок.
— Это все меняет, не так ли? — спросил я у раздатчика.
— Более чем, если света больше не будет.
— Что нас ждет?
— Гамбургеры разморозятся через три дня. Другое мясо раньше. С консервами и овсяными хлопьями ничего не случится. Без насоса не накачать воды.
— Сколько продержимся?
— Без воды? Неделю.
— Заполни все пустые емкости. А как насчет туалетов? В бачках хорошая вода?
— Для работников туалет в этом здании. Чтобы попасть в общественный, мужской и женский, надо выходить.
— Можно пройти через ремонтную мастерскую? — спросил я.
— Нет, только через боковую дверь.
Он нашел два оцинкованных ведра. Подошел юноша.
— Чем занимаетесь?
— Нам нужна вода. Какую сможем достать.
— Дайте мне ведро.
Я протянул ему ведро.
— Джерри! — закричала девушка. — Ты…
Он зыркнул на нее, и больше она не произнесла ни слова, но схватила бумажную салфетку и начала разрывать ее на длинные полосы. Водила курил вторую сигарету и, опустив голову вниз, улыбался полу. Голоса он не подал.
Мы подошли к боковой двери, через которую днем я влетел в закусочную. Фары не знающих покоя грузовиков то и дело били нам в глаза.
— Пора? — спросил юноша, случайно задев меня плечом. Мышцы так и перекатывались. Если б кто прикончил его в тот момент, он бы прямиком отправился на небеса.
— Расслабься, — бросил я.
Он улыбнулся. Криво, но все лучше, чем никак.
— Двинулись.
Мы выскочили в холодный ночной воздух. В траве трещали цикады, в дренажной канаве лягушки давали концерт. Снаружи гудение двигателей усилилось, стало более угрожающим: хищники, вышедшие на охоту. В закусочной казалось, что все это — кино. За дверью выяснялось, что на кон поставлена твоя жизнь.
Мы крались вдоль забранной в пластик стены. В тени неширокого козырька. Мой «камаро» размазали по забору, и искореженный металл поблескивал отраженным светом фар. Так же, как и лужицы бензина и масла.
— Ты идешь в женский туалет, — прошептал я. — Наполни ведро из бачка и жди моего сигнала.
Гудение дизельных двигателей. Обманчивое. Думаешь, что они приближаются, но слышишь-то эхо, отражающееся от стен.
Юноша открыл дверь женского туалета и скрылся за ней. Я прошел дальше и юркнул в дверь мужского. Облегченно выдохнул. Поймал в зеркале свое отражение: напряженное лицо-маска, запавшие темные глаза.
Я снял фаянсовую крышку, зачерпнул полное ведро. Чуть отлил, чтобы не расплескать по полу, вернулся к двери.
— Эй?
— Я здесь, — ответил он.
— Готов?
— Да.
Мы вышли. Шесть шагов, и тут нам в глаза ударили фары. Грузовик подкрался к нам, огромные колеса неслышно катили по гравию. Затаился, чтобы теперь прыгнуть на нас, поймав в круг света. Громадная хромированная решетка радиатора разве что не зарычала.
Юноша застыл, лицо его перекосило от ужаса, глаза округлились, зрачки превратились в точки. Я двинул ему в спину, расплескав полведра.
— Шевелись.
Взвыл дизельный двигатель. Через плечо юноши я потянулся к двери, но ее распахнули изнутри. Юноша прыгнул в черный проем, я — за ним. Оглянулся, чтобы увидеть, как грузовик, «питербилт», поцеловался со стеной, вырывая из нее куски пластиковой обшивки. Раздался раздирающий уши скрежет, словно гигантские когти царапали по классной доске. Затем правый край переднего бампера и часть радиаторной решетки ударили в открытую дверь. Хрустальным дождем посыпались осколки стекла, дверь сдернуло с металлических петель, как бумажную. Унесло в ночь, словно на картине Дали, а грузовик, набирая скорость, покатил на автостоянку, обдав нас сизым дымом. В реве двигателя слышались злость и разочарование.
Юноша поставил ведро на пол и упал в объятия девушки, дрожа всем телом.
Сердце у меня билось, как молот. Ноги стали ватными. Что же касается воды, то на двоих мы принесли три четверти ведра. Не стоило и надрываться.
— Надо забаррикадировать эту дверь. — Я повернулся к повару-раздатчику. — Подскажи чем.
— Ну…
— К чему? — вмешался водила. — Любой большой грузовик втиснется сюда только колесом.
— Меня волнуют не грузовики.
— Мы можем взять лист пластика из кладовой, — предложил раздатчик. — Босс собирался строить пристройку для баллонов с бутаном.
— Поставим к двери пару листов и подопрем их перегородками от кабинок, — решил я.
— Сойдет, — кивнул водила.
Этим мы все и занялись, даже девушка. Баррикада получилась достаточно солидная. Конечно, лобового удара она бы не выдержала. Это все понимали.
У витрины, выходящей на стоянку, еще оставались три кабинки. Я сел в одну. Часы над стойкой остановились в восемь тридцать две. На сооружение баррикады ушло часа полтора. Снаружи рычал один грузовик. Некоторые уехали, спеша выполнять неведомые нам задания, другие прибыли. Я насчитал три пикапа, кружащих среди своих более крупных собратьев.
Меня потянуло в сон, но, вместо того чтобы считать овец, я начал считать грузовики. Сколько их в штате, сколько в Америке? Трейлеров, пикапов, для перевозки легковушек, малотоннажных… а если прибавить к ним десятки тысяч армейских и автобусы. Кошмарное зрелище возникло перед моим мысленным взором: автобус, двумя колесами на тротуаре, двумя — в сливной канаве, несется вдоль улицы, как кегли, сшибая вопящих пешеходов.
Я отогнал эти мысли прочь и забылся тревожным сном.
Кричать Снодграсс начал где-то под утро. Молодой месяц высвечивал землю в разрывах облаков. К мерному гудению двигателей добавился новый лязгающий звук. Я выглянул в окно и увидел пресс-подборщик сена, совсем рядом с потухшей вывеской. Лунный свет отражался от поворачивающейся штанги пакера.
Крик донесся вновь из дренажной канавы:
— Помогите… м-м-мне…
— Что это? — спросила девушка. Тени под глазами стали шире, на лице нарисовался испуг.
— Ничего.
— Помогите… м-м-м-мне…
— Он жив, — прошептала девушка. — О Боже. Он жив.
Я его не видел, но нужды в этом и не было. Я и так знал, что лежит Снодграсс, свесившись головой в дренажную канаву, с переломанными позвоночником и ногами, в костюме, заляпанном грязью, с белым, перекошенным от боли лицом…
— Я ничего не слышу. А ты?
Она посмотрела на меня.
— Разве так можно?
— Вот если ты его разбудишь, — я указал на спящего юношу, — он, возможно, что-то услышит. Даже решит, что надо помочь. Как ты на это посмотришь?
Ее щека дернулась.
— Я ничего не слышу, — прошептала она. — Ничего.
Прижалась к своему дружку, положила голову ему на грудь. Не просыпаясь, он обнял ее.
Больше никто не проснулся. Снодграсс еще долго кричал, стонал, плакал, но потом затих.
Рассвело.
Прибыл еще один грузовик с плоским кузовом-платформой для перевозки легковушек. К нему присоединился бульдозер. Вот тут я испугался.
Подошел водила, сжал мне плечо.
— Пойдем со мной, — возбужденно прошептал он. Остальные еще спали. — Есть на что посмотреть.
Я последовал за ним в кладовую. Перед окном кружило с десяток грузовиков. Поначалу я не заметил ничего необычного.
— Видишь? — указал он. — Вот там.
Я увидел. Один из пикапов застыл. Стоял, ничем никому не угрожая.
— Кончился бензин?
— Именно так, дружище. А вот сами они заправиться не могут! Мы их сделаем. Придет наш час. — Он улыбнулся и полез в карман за сигаретами.
Где-то в девять утра, когда я ел на завтрак кусок вчерашнего пирога, заревел гудок. Надрывно, протяжно, сводя с ума. Мы подошли к панорамному окну. Грузовики стояли, двигатели работали на холостых оборотах. Один трейлер, громадный «рео» с красной кабиной, выкатился передними колесами на узкую полоску травы между стеной закусочной и автостоянкой. С такого расстояния радиаторная решетка еще больше походила на звериную морду. Да еще колеса чуть ли не в рост человека.
Гудки вновь прорезали воздух. Отчаянные, требовательные. Короткие и длинные, чередующиеся в определенной последовательности.
— Да это же «морзе»! — неожиданно воскликнул Джерри.
Водила повернулся к нему:
— Откуда знаешь?
Юноша покраснел:
— Выучил в бойскаутах.
— Ты? Ты? Ну и ну. — Водила изумленно покачал головой.
— Хватит об этом, — оборвал я водилу. — Вспомнить сможешь?
— Конечно. Дайте послушать. Есть у кого-нибудь карандаш?
Повар-раздатчик протянул ему ручку, юноша начал выписывать на салфетке буквы. Потом перестал.
— «Внимание». Снова и снова. Подождем.
Мы ждали. Череда длинных и коротких гудков рвала и рвала воздух. Внезапно последовательность изменилась, юноша опять взялся за ручку. Мы нависли над его плечами, читая появляющиеся на салфетке слова: «Кто-то должен качать горючее. Кому-то не причинят вреда. Все горючее надо перекачать. Немедленно. Сейчас же кто-то должен начать перекачивать горючее».
Грузовик повторил послание. Не нравились мне печатные буквы, написанные на салфетке. Какие-то механические, безжалостные. Не признающие компромиссов. Или ты подчиняешься, или…
— Так что будем делать? — спросил юноша.
— Ничего, — ответил водила. Его глаза сверкали. — Нам надо выжидать. Горючего у них совсем ничего. Один из маленьких пикапов уже заглох. Будем ждать.
Гудки смолкли. Грузовик дал задний ход, присоединился к остальным. Они стояли полукругом, целя в нас фарами.
— Там бульдозер, — заметил я.
Джерри посмотрел на меня:
— Вы думаете, они снесут эту хибару?
— Да.
Он повернулся к повару-раздатчику:
— Они не смогут этого сделать, не так ли?
Повар пожал плечами.
— Мы должны голосовать, — объявил водила. — На шантаж не поддадимся, черт побери. Надо ждать, и ничего больше. — Последнюю фразу он повторил трижды, как заклинание.
— Хорошо, — согласился я. — Голосуем.
— Ждать, — тут же вырвалось у водилы.
— Думаю, мы должны их заправить, — возразил я. — И дождаться нашего шанса на спасение. Раздатчик?
— Остаемся здесь. Кому охота быть их рабами? А к этому мы придем. Не хочу до конца жизни заправлять эти… штуковины, как только они загудят. Это не по мне. — Он выглянул в окно. — Пусть поголодают.
Я посмотрел на юношу и девушку.
— Думаю, он прав, — ответил юноша. — Только так их можно остановить. Если кто-то и сумеет нас спасти, то лишь после того, как заглохнут их двигатели. Одному Господу известно, что творится в других местах. — И девушка, в глазах которой застыл Снодграсс, кивнула, шагнув к своему дружку.
— Пусть будет так, — не стал спорить я.
Подошел к сигаретному автомату, взял пачку, не взглянув на марку. Курить я бросил год назад, но почувствовал, что самое время начать снова. От табачного дыма запершило в горле.
Проползли двадцать минут. Грузовики на стоянке ждали. Другие выстроились у заправочных колонок.
— По-моему, все это блеф, — нарушил тишину водила. — Они не…
И тут громко взревел двигатель, стих, взревел вновь. Бульдозер.
Он сверкал на солнце, как шершень, «катерпиллер» с лязгающими стальными гусеницами. Черный дым валил из выхлопной трубы. Он развернулся к нам ножом.
— Собирается напасть! — На лице водилы отразилось безграничное изумление. — Он собирается напасть на нас!
— Назад! — распорядился я. — За стойку!
Двигатель бульдозера все ревел. Рукоятки переключения скоростей двигались сами по себе. Над срезом выхлопной трубы дрожал горячий воздух. Внезапно нож приподнялся, изогнутая стальная пластина, вся в грязи. Затем, натужно взвыв, бульдозер двинулся на нас.
— За стойку! — Я подтолкнул водилу, очнулись и остальные.
Невысокий бетонный выступ отделял гравий автостоянки от полосы травы. Бульдозер перевалил через него, еще чуть приподняв нож, потом врубился в фасад. Посыпались осколки стекла, деревянные рамы разлетелись в щепки. Одна из ламп упала на пол, осколков прибавилось. С полок смело посуду. Девушка закричала, но ее крик растворился в рокоте двигателя «катерпиллера».
Он отъехал, оставив за собой взрытую землю, вновь рванулся вперед. Оставшиеся кабинки покорежило, вышибло на середину зала. Противень с пирогом слетел со стойки, куски пирога заскользили по полу.
Повар-раздатчик сидел на корточках. Юноша обнимал девушку. Водилу трясло от страха.
— Это надо остановить, — забормотал он. — Скажи им, мы сделаем все, что они захотят.
— Поздновато говорить, не так ли?
«Катерпиллер» откатился, готовясь к очередной атаке. На ноже появились новые царапины, поблескивающие на солнце. С ревом он двинулся на нас. На этот раз удар пришелся по несущей опоре слева от окна, вернее, от того места, которое занимало окно. Часть крыши рухнула. Столбом поднялась пыль.
Бульдозер выехал из-под обломков. Позади него ждали грузовики.
Я схватил повара за плечо.
— Где бочки с печным топливом? — Плиты работали на бутане, но я заметил вентили отопительной системы.
— В кладовой, — ответил он.
Я повернулся к юноше:
— Пошли.
Мы поднялись, шмыгнули в кладовую. Бульдозер нанес новый удар, и все здание содрогнулось. Еще немного, и он смог бы подъехать к стойке за чашечкой кофе.
Мы нашли две бочки с печным топливом по пятьдесят галлонов каждая. У двери стоял ящик с пустыми бутылками из-под кетчупа.
— Возьми их, Джерри.
Когда он принес бутылки, я снял рубашку, разорвал ее на тряпки. Бульдозер долбил и долбил, после каждого удара что-то рушилось. Я наполнил печным топливом четыре бутылки, заткнул горлышки тряпками.
— Играл в футбол? — спросил я юношу.
— В школе.
— Отлично. Думай о том, что ты должен отдать точный пас.
Мы вернулись в закусочную. С фасадом бульдозер покончил. Осколки стекла сверкали, словно алмазные россыпи. Несущая балка одним торцом уперлась в пол, перегораживая доступ к стойке. Бульдозер пятился, выбирая позицию поудобнее, чтобы потом сдвинуть ее в сторону. Я решил, что, очистив путь, он одним ударом сметет и стулья, и стойку.
Мы присели на корточки, выставили перед собой бутылки.
— Зажигай, — приказал я водиле.
Тот достал спички, но руки у него так тряслись, что он выронил их на пол. Повар подобрал спички, чиркнул одной. Масляно блестели тряпки.
— Быстрее, — торопил я.
Мы побежали, юноша чуть впереди. Стекло хрустело под ногами. В воздухе пахло горячим маслом. Вокруг громыхало, сверкало.
Бульдозер ринулся в атаку.
Юноша поднырнул под балку. Широкий швеллер наискось перерезал его силуэт. Я обогнул балку справа. Первая бутылка юноши не долетела до цели. Вторая разбилась о нож, и пламя выплеснулось зря. Юноша попытался повернуться, отбежать, но бульдозер уже накатил на него, четыре тонны стали. Руки юноши взлетели вверх, и он исчез под ревущим чудовищем.
Я оказался сбоку. Одна бутылка полетела в открытую кабину, вторая — в двигатель. Взорвались они одновременно, в языках пламени.
Двигатель бульдозера взвыл, совсем как человек, в ярости и боли. Бульдозер завертело, он снес левый угол закусочной и, как пьяный, покатился к дренажной канаве.
Траки гусениц пятнала кровь. Там, где упал юноша, лежало что-то, напоминающее смятое бумажное полотенце.
У самой канавы бульдозер, с полыхающими двигателем и кабиной, взорвался, выбросив гейзер осколков.
Я подался назад и едва не упал, споткнувшись о груду битого кирпича. Запахло паленым. Но горело не печное топливо — волосы. Мои волосы.
Я сдернул со стола скатерть, накинул на голову, обежал стойку, сунул голову в раковину с такой силой, что едва не прошиб ее. Девушка билась в истерике, снова и снова выкрикивая имя своего дружка.
Я оглянулся и увидел громадный грузовик для перевозки легковушек, подтягивающийся к беззащитному фасаду.
Водила с нечленораздельным воплем метнулся к боковой двери.
— Нет! — попытался остановить его повар-раздатчик. — Нельзя…
Но водила уже несся к дренажной канаве и начинающемуся за ней полю.
Маленький грузовичок с надписью «ПРАЧЕЧНАЯ ВОНГА. НЕМЕДЛЕННАЯ ДОСТАВКА» на борту, должно быть, стоял в засаде, невидимый от боковой двери. Он накатил на водилу, прежде чем тот успел моргнуть. Потом грузовичок уехал, а водила остался на гравии. От удара сапоги слетели с ног.
Грузовик-перевозчик тем временем миновал бетонный уступ, травку, останки юноши, остановился, всунувшись гигантским рылом-решеткой в закусочную.
Прогудел раз, другой, третий…
— Хватит! — заверещала девушка. — Хватит, пожалуйста, хватит!
Но гудки не прекратились. Мы быстро все поняли. Послание не изменилось. Грузовик хотел, чтобы мы накормили и его, и остальных.
— Я пойду. — Я вышел из-за стойки. — Насосы не заблокированы?
— Нет, — ответил повар. Он постарел лет на пятьдесят.
— Нет! — Девушка бросилась мне на грудь. — Вы должны их остановить. Уничтожить, сжечь… — От горя у нее перехватывало дыхание.
Повар-раздатчик обнял ее. Я обогнул стойку, вышел через кладовую. Сердце стучало, как паровой молот, когда я ступил на гравий автостоянки. Солнечные лучи жгли кожу. Хотелось курить, но я не решился чиркнуть спичкой у заправочных колонок.
Грузовики все выстраивались в затылок друг другу. А маленький, из прачечной, держался неподалеку, рыча, как сторожевой пес. Его колеса поскрипывали по гравию. Одно неверное движение с моей стороны, и он бы размазал меня в лепешку. Солнце блеснуло на ветровом стекле, и по моему телу пробежала дрожь. Я словно взглянул в лицо идиота.
Я включил насос и вытащил шланг из гнезда. Отвернул крышку с первого бака и начал заливать горючее.
Мне потребовалось полчаса, чтобы осушить первый резервуар, и я перешел ко второму блоку колонок. Грузовики сменяли друг друга. Каким-то требовался бензин, другим — дизельное топливо. Я начал осознавать, что происходит. Мне открылась истина. Люди проделывали то же самое по всей стране, если только не лежали трупами, как водила на гравии, со слетевшими с ног сапогами, с четким рисунком протектора, впечатавшимся в спину.
Второй резервуар опустел, я принялся за третий. Солнце жгло немилосердно. От паров бензина разболелась голова. На нежной коже между большим и указательным пальцами вздулись волдыри. Но грузовики про это ничего не знали. Они понимали, что такое текущие трубопроводы, заклинившие подшипники, выбитые шаровые опоры, но представить себе не могли, что есть водяные пузыри, солнечный удар и нестерпимое желание завопить во весь голос. О своих бывших хозяевах им требовалась малая толика знаний, и они ее уже усвоили: из нас текла кровь.
Покончив с последним резервуаром, я бросил шланг на землю. Грузовики все стояли. Я разогнулся, повернул голову. Очередь вытянулась вдоль стоянки, перетекая на автостраду, расширяясь до двух-трех полос, уходя к горизонту.
Такое случалось только в Лос-Анджелесе да еще в час пик. Воздух мерцал от горячих выхлопных газов, пахло сгоревшим дизельным топливом.
— Все, — выдохнул я. — Горючего нет. Резервуары сухие.
И тут басовито заревел мощный двигатель. Громадный серебристый грузовик свернул на автостоянку: бензовоз. С надписью вдоль цистерны: «Заправляйтесь филлипс-66 — реактивным горючим».
Тяжелый шланг выпал с заднего торца.
Я наклонился, поднял его, вставил в сливную магистраль первого резервуара. Заработал перекачивающий насос. Запах бензина ударил мне в нос. Тот самый запах, который, должно быть, вдыхали умирающие динозавры, проваливаясь в нефтяные болота. Я заполнил еще два резервуара и приступил к заправке.
Сознание мутилось, я потерял счет времени и грузовикам. Отворачивал крышку, вставлял шланг, качал, пока горячая жидкость не била через край, ставил крышку на место. Водяные пузыри лопнули, сукровица текла по запястьям. Голову дергало, как гнилой зуб, запах гидрокарбонатов вызывал тошноту.
Я знал, что вот-вот рухну без чувств. Потеряю сознание, и на этом все кончится. Но заправлять буду, пока не свалюсь.
Потом на мои плечи легли руки. Темные руки повара-раздатчика.
— Иди в закусочную. Отдохни. Я поработаю до темноты. Постарайся уснуть.
Я протянул ему шланг.
Но спать я не могу.
Девушка спит. Распростершись на стойке, подложив под голову скатерть. Но ее лицо не расслабилось и во сне. Лицо, не знающее ни возраста, ни времени. Лицо жертвы войны. Вскорости я собираюсь ее будить. Сгустились сумерки, и вахта повара-раздатчика длится уже пять часов.
А грузовики все подъезжают. Я выглянул из развалин закусочной. Подсвеченная подфарниками, их очередь растянулась на милю, а то и больше. В надвигающейся темноте сами подфарники поблескивают, как желтые сапфиры.
Девушке придется отстоять свою смену. Я покажу ей, что надо делать. Она скажет, что не сможет, но у нее все получится. Она захочет жить.
Ты не хочешь стать их рабом, спрашивал повар-раздатчик. К этому все придет. Ты хочешь до конца жизни менять фильтры, стоит одной из этих тварей загудеть?
Возможно, мы сумеем убежать. Сейчас они выстроены в ряд, мы успеем прыгнуть в дренажную канаву. А потом побежим по полям, спрячемся в болотах, где грузовики утонут, как мастодонты…
…обратно в пещеры!
Рисовать картины углем. Это бог луны, это дерево. Это охотник, сокрушающий «мака».
Не получится. Слишком большая часть мира заасфальтирована. Даже детские площадки. Что же касается болот, то есть танки, вездеходы, платформы на воздушной подушке, оснащенные лазерами, мазерами, тепловыми радарами. И мало-помалу они изменят мир, как им того хочется.
Я вижу нескончаемые колонны самосвалов, заваливающие песком Окефенокские болота, бульдозеры, превращающие национальные парки и девственные земли в плоскую укатанную равнину. Чтобы грузовики ехали себе и ехали.
Но они машины. Какие бы изменения ни произошли в них, даже если они и обрели массовое сознание, функции воспроизводства себе подобных они лишены начисто. И через пятьдесят или шестьдесят лет они превратятся в груды ржавого металла, в неподвижные мишени, в которые свободные люди будут бросать камни.
Но, закрыв глаза, я вижу сборочные конвейеры Детройта, Диарборна, Янгстоуна и Макинака, новые грузовики, которые собирают рабочие. И вкалывают они не от звонка до звонка, а пока не упадут замертво. Но к конвейеру тут же встают другие.
Повар-раздатчик уже еле таскает ноги. Он тоже в возрасте. Пора будить девушку.
Два самолета, оставляя серебряные инверсионные хвосты, летят у темнеющего восточного горизонта.
Если бы я мог поверить, что в креслах пилотов сидят люди.
Жена ждала Джима Нормана с двух часов дня. Увидев, как он заезжает во двор, она поспешила ему навстречу. Утром она сходила в магазин и накупила продуктов для праздничного обеда: пару бифштексов, бутылку «Лансерс», пучок салата, пикантный соус. И теперь, глядя на мужа, выбиравшегося из машины, миссис Норман очень надеялась, что им будет что праздновать.
Джим подошел ко входу в дом. В одной руке он держал новый портфель, в другой — стопку учебников. Миссис Норман рассмотрела название того, что был сверху: «Введение в грамматику». Она положила руки на плечи мужа и спросила:
— Ну, как все прошло?
Он улыбнулся.
В минувшую ночь ему снова приснился давний кошмар — впервые за долгое время, — и он проснулся в холодном поту, едва сдержав крик.
Собеседование в школе Дэвиса проводили директор и завуч английского отделения. Разговор коснулся и нервного срыва Джима.
Джим это предвидел и был готов.
Директор, лысый, бледный как смерть мужчина по фамилии Фентон, откинулся на спинку кресла и уставился в потолок. Симмонс, завуч английского отделения, раскурил трубку.
— У меня тогда был очень трудный период, — сказал Джим Норман. Его руки, лежавшие на коленях, едва не принялись выбивать пальцами нервную дробь, но он пресек это дело сразу.
— Понятно, — улыбнулся Фентон. — У нас тут не принято лезть в чужие дела, однако я думаю, вы все со мной согласитесь, что работа у преподавателей — это сплошная нагрузка на психику, и уж тем более у преподавателей в средней школе. Пять часов в день разоряешься перед самой неблагодарной на свете публикой, которая, хоть ты убейся, никогда не оценит твоих стараний. Вот почему, — заключил он не без гордости, — среди школьных учителей так много язвенников. Намного больше, чем среди представителей всех прочих профессий, за исключением авиадиспетчеров.
— У меня действительно были критические обстоятельства, — сказал Джим.
Фентон и Симмонс сочувственно закивали, но явно только из вежливости. Завуч достал зажигалку и заново раскурил потухшую трубку. В кабинете вдруг стало тесно и душно. У Джима возникло странное ощущение, будто ему в затылок направили мощную инфракрасную лампу. Пальцы нервно забарабанили по коленям, но Джиму все-таки удалось овладеть собой.
— Я учился на выпускном курсе и проходил практику в школе. А летом, как раз перед этим последним курсом, у меня умерла мама… от рака… и когда мы с ней говорили в последний раз, она попросила, чтобы я не бросал учебу. Мой брат… у меня был старший брат… он погиб, когда мне было девять. Он мечтал стать учителем, и мама хотела…
По скучающим лицам директора и завуча он понял, что его явно заносит куда-то не туда, и подумал: «Черт, так я вообще все испорчу».
— В общем, я выполнил ее просьбу, — быстро закончил он, не вдаваясь в детали своих запутанных отношений с мамой и братом Уэйном, бедным-несчастным убитым Уэйном. — Когда я работал на практике вторую неделю, мою невесту сбила машина. Какой-то подросток… его так и не нашли.
Симмонс сочувственно прищелкнул языком.
— Но я как-то держался. А что еще мне оставалось? Ей крепко досталось… сложный перелом ноги, четыре сломанных ребра… но ее жизнь была вне опасности. По-моему, я даже не понимал, сколько всего на меня навалилось.
Теперь осторожнее.
— Я проходил практику в профтехучилище на Центральной, — сказал Джим.
— Тот еще райский уголок, — кивнул Фентон. — Выкидные ножи, армейские ботинки на подбитой металлом подошве, самострелы в шкафчиках для личных вещей, рэкет и вымогательство карманных денег, и каждый третий ученик продает травку двум остальным. Я знаю это училище.
— Там был один ученик, Марк Циммерман, — продолжал Джим. — Очень впечатлительный, тонкий мальчик. Играл на гитаре. Занимался в литературном классе. У него был талант. И вот однажды я прихожу на урок и вижу такую картину: два одноклассника держат Марка, а третий колотит его «Ямаху» о батарею. Марк страшно кричал. Я наорал на них, чтобы они прекратили. А когда я хотел отобрать инструмент, меня кто-то ударил. — Джим пожал плечами. — Вот так у меня и случился тот нервный срыв. Я не бился в истерике, не рыдал, не забивался в угол. Я просто больше не мог там работать. Даже близко не мог подойти — сразу внутри все сжималось. Становилось нечем дышать, прошибал холодный пот…
— У меня та же история, — доверительно признался Фентон.
— Я прошел курс лечения. Групповая психотерапия. У меня не было денег на индивидуальные сеансы. Лечение мне помогло. Мы с Салли поженились. Она немного прихрамывает, и у нее остался шрам, но в остальном у нее все в порядке. — Он посмотрел прямо в глаза Фентону. — И у меня тоже, я думаю.
— Вы закончили практику в другой школе, — сказал Фентон. — В Кортесе, как я понимаю.
— Тоже не райские кущи, — заметил Симмонс.
— Я специально выбрал трудную школу, — сказал Джим. — Даже поменялся с другим студентом.
— Ваш методист и научный руководитель поставили вам по пятерке, — напомнил Фентон.
— Да.
— А средний балл за четыре года составил 3,88. Выше редко бывает.
— Мне нравилось в колледже.
Фентон с Симмонсом переглянулись и встали. Джим последовал их примеру.
— Мы вас известим о принятом решении, мистер Норман, — сказал Фентон. — У нас есть еще несколько кандидатов на это место…
— Да, я все понимаю…
— …но на меня лично произвели впечатление ваши академические успехи и ваша искренность и откровенность.
— Спасибо на добром слове.
— Сим, мистер Норман, наверное, не откажется выпить кофе, перед тем как уйти.
Они пожали друг другу руки.
Уже в коридоре Симмонс сказал:
— Я думаю, можно считать, вы приняты. Если, конечно, не передумаете. Разумеется, это строго между нами. Как говорится, не для протокола.
Джим кивнул. Он и сам очень многого им не сказал, потому что это было явно не для протокола.
Средняя школа Харольда Дэвиса располагалась в уродливом старом здании времен Второй мировой войны, отремонтированном и обновленном по современным стандартам. На обустройство одного только научного корпуса в прошлом году было потрачено полтора миллиона долларов. В классных комнатах, еще помнивших послевоенных детишек — первых учеников школы, — стояли новенькие современные парты и висели доски с антибликовым покрытием. Учились там дети из обеспеченных семей: хорошо одетые, аккуратные, жизнерадостные. У шестерых из десяти старшеклассников были собственные машины. В общем, хорошая школа. Мечта любого учителя из «безумных семидесятых». По сравнению со школой Дэвиса профтехучилище на Центральной казалось дикими, дремучими джунглями.
Но после уроков, когда ученики уходили домой, в пустых коридорах и классах сгущалась тягостная тишина, в которой как будто ворочался и вздыхал неповоротливый злобный зверь — некое темное, древнее существо, неуловимое для взгляда. Порой, когда Джим проходил по коридору четвертого корпуса к выходу на стоянку, ему казалось, что он почти слышит дыхание этого невидимого зверя.
В конце октября Джиму снова приснился тот самый сон — и на этот раз он закричал. Проснувшись в холодном поту, он увидел, что Салли сидит на постели и держит его за плечо. Сердце бешено колотилось в груди.
— Господи, — выдохнул Джим и провел рукой по лицу.
— Что с тобой?
— Все нормально. Я кричал во сне?
— Да, кричал. Кошмар приснился?
— Ага.
— Те мальчишки, которые разбили гитару?
— Нет, — отказался он. — Это давняя история. Просто это иногда возвращается, вот и все. Но ты не волнуйся. Все хорошо.
— Точно?
— Ага.
— Тебе принести молока? — Она встревоженно хмурилась.
Он поцеловал ее в плечо:
— Нет, не надо. Давай спать.
Салли погасила свет, а Джим еще долго лежал без сна, вглядываясь в темноту.
Обычно новых учителей загружают по полной программе, но Джиму составили на удивление хорошее расписание. Первый урок — свободный. Второй и третий — литература в девятых классах: один класс заурядный, скучноватый, второй — очень даже забавный. Четвертый урок, его самый любимый — американская литература для выпускников, поступающих в колледж. Ребята подобрались смышленые, дерзкие, не признающие никаких авторитетов — таким только дай поиздеваться над общепризнанными мастерами слова. Пятый урок, «час консультаций», отводился для индивидуальных занятий с учениками, у которых имелись какие-то личные трудности или проблемы с учебой. Но подобных проблем не было практически ни у кого (или просто никто не хотел обсуждать их с новым учителем), так что пятый урок тоже, как правило, получался свободным, и Джим проводил этот час наедине с интересной книгой. Шестой урок был самым скучным во всем расписании — английская грамматика, предмет сам по себе не особенно занимательный.
В общем, все было бы просто отлично, если бы не самый последний, седьмой урок, проходивший в тесной каморке на третьем этаже. В начале осени там было жарко, а с приходом зимы стало по-настоящему холодно. Предмет назывался «Литература и жизнь», а в классе собрали тех учеников, которых в школьных регистрационных журналах деликатно обозначают как «малоспособных».
Таких «малоспособных» в классе у Джима набралось двадцать семь человек. В основном — парни, спортсмены из школьной команды. Литература была им до лампочки. В лучшем случае они со скучающим видом отсиживали урок, проявляя полное отсутствие любого присутствия, а кое-кто держался откровенно враждебно. Как-то раз Джим вошел в класс и увидел на доске совершенно похабную, притом мастерски нарисованную карикатуру на себя самого с совершенно излишней подписью: «Мистер Норман». Он молча стер гадкий рисунок и как ни в чем не бывало начал урок, несмотря на приглушенные смешки.
Он пытался как-то расшевелить этих учеников. Выбирал интересные темы, использовал аудио- и видеоматериалы, заказал несколько увлекательных, умных и содержательных учебников — но все без толку. Настроение в классе менялось лишь в двух направлениях: это было либо неуправляемое «стояние на ушах», либо непробиваемое угрюмое молчание. На одном из уроков в начале ноября, когда проходили «О мышах и людях» Стейнбека, двое мальчишек подрались, и Джим отправил обоих к директору. Когда он потом открыл книгу, чтобы продолжить урок, в глаза бросилась фраза: «Что, съел?!»
Он обсудил эту проблему с Симмонсом, но тот лишь пожал плечами и раскурил свою трубку.
— Я не знаю, как вам помочь, Джим. Последний урок — это всегда тяжело. А тут еще класс подобрался такой… специфический. Сплошные футболисты и баскетболисты. Для большинства этих ребят плохие оценки по вашему предмету означают запрет на тренировки. Литература им как-то без надобности, так что понятно, отчего они бесятся.
— Я тоже скоро взбешусь, — угрюмо заметил Джим.
Симмонс кивнул:
— С ними надо пожестче. Покажите, что с вами особенно не забалуешь, и они присмиреют и начнут заниматься. Хотя бы ради своих тренировок.
Но последний, седьмой урок продолжал оставаться для Джима занозой в известном месте.
Самым проблемным из всех ребят в этом классе был Чип Осуэй, этакий здоровенный неповоротливый лось. В начале декабря, во время короткого перерыва между футболом и баскетболом (Осуэй играл в обеих командах), Джим поймал его со шпаргалкой и выгнал из класса.
— Если ты меня, сукин сын, завалишь, мы тебе такое устроим! — выкрикнул Осуэй уже в коридоре. — Слышишь, ты?
— Ты давай не выступай, — ответил Джим.
— Мы до тебя доберемся, урод!
Джим вернулся в класс. Ребята сидели с абсолютно пустыми лицами, не выражавшими вообще ничего. На Джима нахлынуло ощущение нереальности происходящего — как уже было однажды, давным-давно.
Мы до тебя доберемся, урод.
Он достал свой зачетный журнал, открыл на странице «Литература и жизнь» и аккуратно вывел «неуд» в экзаменационной колонке рядом с именем Чипа Осуэя.
В ту ночь его снова мучил кошмар — тот самый кошмар.
Как всегда, в этом сне все происходило мучительно медленно. Поэтому у него было достаточно времени, чтобы рассмотреть и прочувствовать все-все-все — заново пережить все события, ведущие к неотвратимой, уже известной развязке. И что самое страшное: зная, чем все закончится, ты был не в силах ничего изменить. Ты был таким же беспомощным, как человек, надежно пристегнутый ремнем безопасности в автомобиле, сорвавшемся в пропасть с обрыва.
Во сне ему было девять, его брату Уэйну — двенадцать. Они шли по Брод-стрит в городе Стратфорде, штат Коннектикут, направляясь в городскую библиотеку. Джим на два дня просрочил взятые книжки, и ему пришлось вытряхнуть из копилки четыре цента, чтобы заплатить штраф. Это было под вечер на летних каникулах. В воздухе пахло свежескошенной травой. Из какого-то окна на втором этаже доносилась трансляция бейсбольного матча, «Янки» играли с «Ред Сокс» в решающем матче сезона и вели в счете 6:0, бэттер Тед Уильямс как раз приготовился отбивать мяч, небо темнело, и тени от комплекса зданий «Барретс компани» медленно удлинялись, протягиваясь через улицу.
Сразу за рынком и территорией «Барретс» располагалась железнодорожная эстакада, а на противоположной стороне, у закрытой автозаправочной станции, ошивалась компания местной шпаны: большие мальчишки в кожаных куртках и проклепанных джинсах. Джиму ужас как не хотелось проходить мимо этой компашки. Он знал, они будут кричать им: «Эй ты, очкарик!», или «Эй, мелюзга!», или «А ну гони четвертак, шпингалет!». Однажды им с Уэйном пришлось бежать целый квартал, чтобы отвязаться от этого хулиганья. Но брат ни за что не согласится пойти в обход. Потому что так делают только трусы.
Там, во сне, эстакада угрожающе приближалась, закрывая полнеба, и страх бился в горле, словно огромная черная птица. Зрение вдруг обострялось, и ты видел все четко и ясно: мигающую неоновую вывеску «Барретс» (она как раз только-только включилась); струпья ржавчины на опорах моста, выкрашенных зеленым; битые стекла, блестящие в угольной пыли на железнодорожном полотне; погнутый велосипедный обод в канаве.
Ты пытаешься сказать Уэйну, что это все уже было — причем не раз. Но сейчас местные хулиганы не ошиваются возле автозаправки. Они прячутся в сумраке под эстакадой. И у тебя ничего не выходит, слова не идут. Ты абсолютно беспомощен.
А потом вы заходите под эстакаду, и от стен в переходе отделяются тени, и высокий мальчишка со сломанным носом и блондинистым «ежиком» на голове толкает Уэйна, прижимает его к почерневшему от сажи шлакобетонному блоку и говорит: Гони деньгу.
Отстань от меня.
Ты пытаешься убежать, но здоровенный жирдяй с сальными черными волосами хватает тебя и прижимает к стене рядом с братом. Левый глаз толстяка дергается, как бывает при нервном тике. Он говорит: Так сколько там у тебя денег, козявка?
Че-четыре цента.
Врешь небось.
Уэйн пытается вырваться, и парень со странными ярко-оранжевыми волосами помогает блондину его удержать. Жирдяй с нервным тиком вдруг ни с того ни с сего бьет тебя кулаком по зубам. В паху становится жарко и влажно, на джинсах проступает темное пятно.
Смотри, Винни, он обоссался!
Уэйн бешено отбивается от удерживающих его парней, и ему почти удается вырваться — но «почти» не считается. Еще один парень, в черных слаксах и белой футболке, снова толкает его к стене. У него красная родинка на подбородке, у этого парня. Каменная стена начинает дрожать. Дребезжащая вибрация передается по металлическим перекрытиям. Приближается поезд.
У тебя из рук выбивают книжки, и парень с родинкой на подбородке отфутболивает их в канаву. Уэйн вдруг резко вскидывает правую ногу и бьет толстяка с нервным тиком прямо в пах. Тот вопит.
Винни, он сейчас вырвется!
Толстяк кричит что-то о своих бедных яйцах, но даже эти истошные вопли тонут в раскатистом грохоте приближающегося поезда. И вот уже поезд проносится прямо над ними, и его громыханье заполняет собой весь мир.
Свет отражается от лезвий выкидных ножей. Один нож — у блондина с «ежиком», второй — у парня с родинкой на подбородке. Тебе не слышно, что кричит Уэйн, но ты читаешь слова по губам:
Беги, Джимми. Беги!
Ты падаешь на колени, а руки, державшие тебя, — их уже нет. Ты проскальзываешь у кого-то между ногами, как маленький лягушонок. Чья-то рука чиркает по спине, но не может схватить. А потом ты бежишь — той же дорогой, по которой пришел. Бежишь до ужаса медленно, увязая в пространстве, как часто бывает во сне. Ты оглядываешься и видишь…
Он проснулся. В комнате было темно. Салли мирно спала рядом. Он закусил губу, чтобы задушить крик.
Когда он обернулся и посмотрел в зияющую тьму под железнодорожным мостом, то увидел, как блондинистый парень и тот, второй, с родинкой на подбородке, ударили брата ножами: нож блондина вошел в грудь, а нож того, с родинкой, — прямо в пах.
Он лежал в темной спальне и никак не мог отдышаться. Он ждал, пока исчезнет этот мучительный морок, призрак его самого в девять лет, и спокойный сон не сотрет страшные воспоминания.
И сон пришел. Только очень не скоро.
Городской департамент образования решил объединить школьные каникулы с рождественскими, так что дети и учителя гуляли чуть ли не целый месяц. Кошмар снился Джиму еще пару раз, в самом начале каникул, а потом больше не приходил. Джим и Салли поехали в Вермонт, где у Салли жила сестра. Там они целыми днями катались на лыжах. Им было весело и хорошо.
На природе, на свежем, звенящем морозом воздухе все проблемы, связанные со школой, казались мелкими и нелепыми. Джим вернулся с каникул с зимним загаром, свежим и отдохнувшим, собранным и спокойным.
Симмонс поймал его в коридоре перед самым началом второго урока и протянул какую-то папку.
— У вас новенький. В классе «Литература и жизнь». Роберт Лоусон. Перешел из другой школы.
— Сим, куда мне еще?! У меня же двадцать семь человек! Это будет уже перебор.
— У вас так и останется двадцать семь. Билла Стерна сбила машина. Сразу насмерть. Водитель скрылся, его не нашли.
— Билли?!
Перед глазами возникла картинка — черно-белая, словно фрагмент фотографии всего выпускного класса. Уильям Стерн, член закрытого школьного клуба, игрок футбольной команды, участник творческих семинаров. Один из немногих хороших учеников в этом классе. Тихий, спокойный. Не отличник, но твёрдый хорошист. Отвечать вызывался нечасто, но если спрашивали, отвечал правильно и остроумно. Умер? Погиб? В пятнадцать лет. Джим невольно поежился. Внезапно повеяло ощущением бренности собственной жизни — как сквозняком из-под двери.
— Господи, какой ужас! А известно, как это случилось?
— Полиция разбирается. Он поехал в центр, подарить кому-то что-то на Рождество. Переходил улицу, и его сбила машина. Старый «форд». Номера никто не запомнил, но на боку было написано: «Не повезло!» Такой детский юмор. Так что скорее всего за рулем был подросток.
— Господи, — повторил Джим.
— Звонок на урок, — сказал Симмонс и побежал по своим делам, разогнав по пути небольшую компанию ребятишек, собравшихся возле питьевого фонтанчика. Джим вошел в класс, чувствуя себя полностью опустошенным.
Во время свободного урока он решил просмотреть документы в папке Роберта Лоусона. Первый лист — справка из Милфордской средней школы, о которой Джим никогда раньше не слышал. Второй лист — сведения об учащемся и краткая характеристика. Коэффициент умственного развития ниже среднего: 78. Есть какие-то трудовые навыки, но отмечены и явные антисоциальные наклонности по тесту Барнетта — Хадсона. Умственные способности, как говорится, оставляют желать. «В общем, — кисло подумал Джим, — юноша самый что ни на есть подходящий для курса «Литература и жизнь»».
Дальше шла характеристика поведения учащегося, так называемый желтый лист, только в Милфордской средней школе он был белым с черной траурной рамкой, заполненный целиком, удручающе подробно. С дисциплиной у Лоусона дело обстояло просто плачевно.
Джим перевернул страницу и взглянул на фотографию Роберта Лоусона. На секунду зажмурился, посмотрел еще раз. Ему вдруг стало жарко и душно. Сердце сжалось от страха.
Лоусон смотрел прямо в камеру, враждебно насупившись, словно позировал не для школьного снимка, а для личного дела, которое заводят в полиции. У него на подбородке была небольшая родинка. Родинка красного цвета.
К началу седьмого урока Джим успел перебрать в уме всевозможные рациональные доводы. Он твердил себе, что мальчишек с красными родинками на подбородках не так уж и мало — наверняка несколько тысяч по всей стране. И что урод, пырнувший ножом его брата в тот злополучный вечер шестнадцать лет назад — шестнадцать долгих, исполненных ноющей боли лет, — уже давно не мальчишка. Сейчас ему точно за тридцать. На самом деле никак не меньше тридцати двух.
Но, поднимаясь на третий этаж, Джим никак не мог избавиться от мрачных предчувствий. Что-то похожее было как раз перед нервным срывом. Во рту ощущался явственный привкус страха.
В коридоре на третьем этаже у двери в кабинет номер 33, как обычно, толпились ученики. Увидев Джима, некоторые вошли в класс. Но несколько человек так и остались стоять у двери, переговариваясь вполголоса и посмеиваясь. Джим сразу приметил новенького. Тот стоял рядом с Чипом Осуэем. Роберт Лоусон был в синих джинсах и желтых ботинках на толстой рифленой подошве — последний крик моды.
— Чип, иди в класс.
— Это приказ? — усмехнулся подросток, глядя куда-то поверх головы Джима.
— Безусловно.
— Вы меня завалили на том экзамене?
— А ты как думал?
— Ну ладно… — Чип пробурчал что-то, но Джим не расслышал, что именно.
Он повернулся к Роберту Лоусону:
— Ты, как я понимаю, новенький. Давай я тебе сразу скажу, какие у нас тут правила.
— Да, мистер Норман, конечно. — Правую бровь Лоусона пересекал крошечный шрам, и Джим узнал этот шрам. Да, узнал. Бред, безумие — такого просто не может быть. И все же, все же… Именно этот мальчишка ударил ножом его брата. В тот вечер, шестнадцать лет назад.
Джим впал в какое-то странное оцепенение. Он принялся перечислять школьные правила и предписания, при этом слыша свой собственный голос, словно откуда-то издалека. Роберт Лоусон стоял, запустив большие пальцы за свой армейский ремень, — слушал, улыбался и кивал Джиму, как старому приятелю.
— Джим?
— Да?
— У тебя ничего не случилось?
— Нет, все нормально.
— Эти мальчишки, которым ты преподаешь «Литературу и жизнь», так тебя и донимают?
Он промолчал.
— Джим!
— Нет.
— Может, ляжешь сегодня пораньше?
Но Джим еще долго не мог заснуть.
В ту ночь ему снова приснился кошмар. И на этот раз все было еще страшнее. Пырнув ножом брата, парень с родинкой на подбородке обернулся и крикнул вдогонку Джиму: «Ты на очереди, козявка! Так что готовься».
Джим проснулся от собственного крика.
На этой неделе они проходили «Повелителя мух» Голдинга. Джим рассказывал о символике романа, и Лоусон вдруг поднял руку.
— Да, Роберт, — сказал Джим ровным голосом.
— А что вы так на меня смотрите?
Джим растерянно моргнул. У него пересохло во рту.
— У меня нос зеленого цвета? Или ширинка расстегнута, или что?
В классе раздались нервные смешки.
— Я на вас не смотрел, мистер Лоусон, — нарочито спокойно ответил Джим. — Кстати, может, вы нам расскажете, из-за чего Ральф поругался с Джеком…
— Нет, вы смотрели.
— Может, вам хочется обсудить этот вопрос с мистером Фентоном?
Лоусон как будто задумался.
— Нет.
— Хорошо. А теперь расскажите нам, из-за чего Ральф и Джек…
— А я не читал. Мне кажется, это тупая книга.
Джим вымученно улыбнулся:
— Вам так кажется? Ну хорошо. Только имейте в виду: ты судишь книгу, а книга судит тебя. Ладно, может, кто-то другой нам расскажет, почему Ральф и Джим поссорились из-за зверя?
Кэти Слейвин робко подняла руку. Лоусон смерил ее цинично-оценивающим взглядом и что-то шепнул Чипу Осуэю. Что-то очень похожее на «классные сиськи». Чип согласно кивнул.
— Кэти?
— Потому что Джеку хотелось устроить охоту на зверя?
— Правильно, молодец.
Джим взял мел и принялся писать на доске. Как только он повернулся к классу спиной, о доску ударился грейпфрут. Буквально в двух дюймах от головы Джима.
Он отшатнулся и резко обернулся. Кто-то в классе хихикал, но Осуэй и Лоусон сидели, как примерные мальчики, с совершенно невинным видом.
Джим поднял грейпфрут с пола.
— А вот взять бы сейчас эту штуку, — сказал он, глядя в сторону задних парт, — и запихать кому-то в глотку. Прямо так, целиком.
Кэти Слейвин аж задохнулась.
Джим швырнул грейпфрут в мусорную корзину и опять повернулся к доске.
Дома за завтраком он развернул утреннюю газету и сразу увидел заголовок на середине страницы.
— Господи, — прошептал он, перебив плавный поток утреннего щебетания жены. В животе закололо, как будто туда напихали гвоздей. — «Школьница разбивается насмерть. Вчера вечером Кэтрин Слейвин, семнадцатилетняя ученица средней школы Харольда Дэвиса, либо упала сама, либо была сброшена с крыши многоэтажного дома, где находится квартира ее родителей. По словам матери Кэтрин, девочка держала на крыше голубей и поднялась туда, чтобы покормить питомцев. В полиции нам сообщили, что соседка из дома напротив, некая женщина, не пожелавшая назвать свое имя, видела, как по крыше пробежали трое подростков. Это было в 18.45, буквально через пару минут после того, как тело девушки…» (Продолжение на стр. 3.)
— Джим, это твоя ученица?
Он ничего не ответил жене. Просто не смог ничего сказать.
Две недели спустя Симмонс перехватил Джима в коридоре после звонка на большую перемену. Увидев папку в руках у завуча, Джим застыл как вкопанный. У него внутри все оборвалось.
— Новенький, — произнес он без всякого выражения. — Будет изучать «Литературу и жизнь».
Сим удивленно взглянул на него:
— А как вы догадались?
Джим только молча пожал плечами и протянул руку за папкой.
— Мне надо бежать, — сказал Симмонс. — Общешкольное собрание завучей. Будем оценивать эффективность учебных программ. Что-то у вас такой вид, словно вас слегка придавил грузовик. Вы хорошо себя чувствуете?
Ну да. Так, слегка. Сразу насмерть. Как Билли Стерна.
— Да, конечно, — ответил он.
— И это не может не радовать. — Симмонс похлопал Джима по спине.
Как только завуч ушел, он открыл папку — открыл сразу на фотографии, — заранее приготовившись, как человек, ожидающий удара.
Но мальчишка на снимке был ему незнаком. По крайней мере на первый взгляд. Джим его не узнал. Просто какой-то мальчишка. Видел ли Джим его раньше? Может, да. Может, нет. Сложно сказать. Дэвид Гарсия был крупным, массивным подростком с темными волосами, пухлыми негроидными губами и сонным взглядом. Он перешел к ним из той же Милфордской средней школы. А до этого два года провел в исправительной колонии для малолетних преступников, куда попал за угон автомобиля.
Джим закрыл папку и заметил, что у него дрожат руки.
— Салли!
Она подняла взгляд от гладильной доски. Джим сидел перед включенным телевизором и вроде как смотрел баскетбол, хотя на самом деле просто тупо таращился на экран.
— Нет, ничего. Уже забыл, что хотел сказать.
— Все ясно. Ранний склероз.
Джим изобразил улыбку и снова уставился в телевизор. Он почти собрался ей все рассказать. Но о таком не рассказывают. Это же бред сумасшедшего в чистом виде. Да и с чего начать? С кошмарного сна? С нервного срыва? Или, может, с появления Роберта Лоусона?
Нет, начать надо с Уэйна — с твоего брата Уэйна.
Но он никогда никому не рассказывал об этом, даже на занятиях в психотерапевтической группе. Джим с содроганием вспомнил свою первую встречу с Дэвидом Гарсией в школьном коридоре — их взгляды встретились, и Джима накрыла волна леденящего страха. Неудивительно, что он не узнал этого Гарсию на фотографии. На фотографиях лица людей неподвижны. У них нет тика.
Гарсия стоял рядом с Лоусоном и Чипом Осуэем, а потом обернулся, увидел Джима Нормана, растянул губы в улыбке, и его веко нервно задергалось. А в голове у Джима явственно прозвучало:
Так сколько там у тебя денег, козявка?
Че-четыре цента.
Врешь небось.
Смотри, Винни, он обоссался!
— Джим? Ты что-то сказал?
— Нет, ничего. — Но он и сам не был уверен, сказал он сейчас что-нибудь или нет. Ему стало страшно. По-настоящему страшно.
Как-то раз, в начале февраля, Джим задержался в учительской после уроков — проверял сочинения по американской литературе. Он сидел совершенно один. Был уже пятый час, а точнее — десять минут пятого, и последние преподаватели разошлись по домам еще час назад. И тут в дверь постучали.
Это был Чип Осуэй.
— Да, Чип, — сказал Джим ровным, спокойным голосом.
Чип стоял, переминаясь с ноги на ногу.
— Можете уделить мне минутку, мистер Норман? Мне нужно с вами поговорить.
— Да, конечно. Но если ты хочешь поговорить о результатах экзамена, я тебе сразу скажу…
— Нет, я совсем о другом. А тут… тут у вас можно курить?
— Кури, пожалуйста.
Когда Чип прикуривал, у него заметно дрожали руки. Он заговорил далеко не сразу. Как будто просто не мог заставить себя заговорить. Он кривил губы, сцеплял пальцы в замок, напряженно щурился, как будто какая-то сила мешала ему отыскать нужные слова, чтобы выразить то, что так отчаянно рвалось наружу.
Наконец он выпалил на одном дыхании:
— Если они сделают, что собирались, я хочу, чтобы вы знали: я в этом не участвовал! Они мне не нравятся! Они оба психи!
— Кто «они», Чип?
— Лоусон и этот урод Гарсия.
— Они что, хотят устроить мне какую-то гадость?
Джима охватил страх — тот самый, из кошмарного сна, — и Чип уже мог не отвечать на вопрос. Джим и так знал ответ.
— Сперва они мне понравились, — сказал Чип. — Мы пошли прошвырнуться по городу, завалились в бар, взяли по пиву. Я стал возмущаться, что вы завалили меня на экзамене. Что, типа, я вам такое устрою — мало не покажется. Но это я просто так говорил! Честное слово! Я не хотел ничего такого…
— И что потом?
— Они сразу же привязались к моим словам. Стали расспрашивать, когда вы уходите из школы, какая у вас машина, и все такое. Я спросил, что их так напрягает, что вы им сделали, а Гарсия сказал, что они ваши давние знакомые… Эй, вы чего? Вам плохо?
— Все нормально, — выдавил Джим через силу. — Это из-за сигаретного дыма.
Чип затушил сигарету.
— Я спросил, что значит «давние знакомые», и Боб Лоусон сказал: очень давние. Типа, когда вы познакомились, я еще писался в пеленки. Но ведь мы с ними ровесники, им тоже сейчас по семнадцать.
— А дальше?
— Ну, Гарсия перегнулся ко мне через стол и спросил, как же я собираюсь устроить вам веселуху, если я даже не знаю, когда вы уходите из школы. Спросил, что я хотел вам устроить. Я сказал: проколоть, на хрен, все шины на вашей машине. — Чип затравленно взглянул на Джима. — Но я бы не стал этого делать. Я сказал так потому…
— Потому что тебе было страшно? — тихо проговорил Джим.
— Да, мне и сейчас страшно.
— И как им понравилась твоя идея?
Чип зябко повел плечами:
— Боб Лоусон сказал: «И это все, на что ты способен, мудила ты плюшевый?» И я спросил… ну, типа, хотел показаться крутым… Я спросил: «А что бы вы ему сделали?» А Гарсия… — Чип испуганно заморгал, — он достал из кармана какую-то штуку, нажал на кнопку… Это был выкидной нож. И после этого я сбежал.
— А когда это было, Чип?
— Вчера. Мистер Норман, теперь я боюсь сидеть с ними в одном классе.
— Понятно, — проговорил Джим. — Понятно. — Он смотрел на лежавшую перед ним на столе раскрытую тетрадь с сочинением. Смотрел, но не видел.
— И что вы будете делать?
— Не знаю. Не знаю, Чип.
В понедельник утром Джим по-прежнему не знал, что делать. Сначала он хотел рассказать обо всем Салли, начиная с убийства брата в тот злополучный вечер шестнадцать лет назад. Но потом передумал. Салли, конечно, ему посочувствует, но испугается и не поверит.
Симмонс? Тоже не вариант. Завуч решит, что Джим спятил. Хотя, может, он и вправду спятил. У них в психотерапевтической группе был один человек, который однажды сравнил нервный срыв с разбитой вазой. Конечно, ее можно склеить, но она будет уже ненадежной и в общем-то бесполезной. Например, в эту вазу больше не поставишь цветы. Потому что цветам нужна вода, а вода может растворить клей.
Выходит, я сошел с ума?
Но если так, значит, и Чип Осуэй тоже сошел с ума. Эта мысль пришла к Джиму, когда он садился в машину, и он немного приободрился.
Ну конечно! Лоусон и Гарсия угрожали ему в присутствии Чипа Осуэя. Для свидетельства в суде этого, может быть, и недостаточно, но если получится уговорить Чипа, чтобы тот рассказал все Фентону, тогда этих двоих наверняка исключат из школы. А Джим практически не сомневался, что Чип согласится. У Чипа были свои причины держаться от этой парочки подальше.
Уже заруливая на стоянку у школы, Джим вдруг вспомнил о том, что случилось с Билли Стерном и Кэти Слейвин.
На свободном уроке он пошел в школьную канцелярию. Секретарша как раз составляла список отсутствующих.
— А Чип Осуэй сегодня в школе? — спросил Джим как бы между прочим.
— Чип?.. — удивленно нахмурилась секретарша.
— Чарльз Осуэй, — поправился Джим. — Чип — это прозвище.
Она быстро перебрала стопку карточек посещаемости и достала одну.
— Он сегодня отсутствует, мистер Норман.
— А вы мне не дадите его телефон?
Секретарша заложила за ухо карандаш и сказала:
— Одну секунду.
Она нашла личное дело Осуэя и передала Джиму листок с домашним адресом и телефоном. Джим решил позвонить прямо из канцелярии.
После дюжины длинных гудков он уже собрался положить трубку, но тут на том конце провода прозвучал грубый, охрипший со сна голос:
— Алло?
— Мистер Осуэй?
— Барри Осуэй умер шесть лет назад. Я Гэри Денкингер.
— Вы отчим Чипа Осуэя?
— Что он натворил?
— Прошу прощения…
— Он сбежал из дома. И мне хотелось бы знать, что он натворил.
— Насколько мне известно, ничего он не натворил. Я просто хотел с ним поговорить. Вы не знаете, где он сейчас может быть?
— Без понятия. Я работаю в ночную смену. Ни с кем из его приятелей я не знаком.
— А может, вы знаете…
— Нет. Он забрал наш старый чемодан и пятьдесят баксов, которые накопил, загоняя детали краденых автомобилей, или приторговывая травой, или что там теперь делают эти дети, чтобы разжиться деньгами. Кто его знает, что ему стукнуло в голову. Может, он решил сделаться хиппи и умотал в Сан-Франциско.
— Если он вдруг объявится, позвоните мне в школу, пожалуйста. Джим Норман, английское отделение.
— Хорошо, позвоним.
Джим положил трубку. Секретарша подняла голову и улыбнулась бесцветной дежурной улыбкой. Джим не улыбнулся в ответ.
Два дня спустя в утреннем табеле посещаемости напротив фамилии Чипа Осуэя появилась пометка «выбыл из школы». А Джим стал ждать, когда Симмонс вручит ему папку с очередным личным делом. Ждал он недолго, всего неделю.
Джим тупо разглядывал фотографию. На этот раз — никаких сомнений. Вместо короткого «ежика» — длинные волосы, но такие же светлые, как и прежде. И лицо — то же самое. Винсент Кори. Для близких друзей — просто Винни. Он смотрел с фотографии прямо на Джима, и его губы кривила наглая, издевательская усмешка.
Перед началом седьмого урока Джиму сделалось нехорошо. Он шел в класс на ватных ногах, сердце бешено колотилось в груди. Лоусон, Гарсия и Винни Кори топтались в коридоре у доски объявлений. Когда Джим подошел, все трое расправили плечи и вскинули головы.
Винни улыбнулся своей наглой улыбочкой, но его глаза были холодны и мертвы, как две плавучие льдины.
— Вы, наверное, мистер Норман. Приветик, Норм.
Лоусон и Гарсия захихикали.
— Я мистер Норман, — сказал Джим, нарочито не обращая внимания на руку, которую Винни протянул ему для рукопожатия. — Запомнишь?
— Конечно, запомню. Как поживает ваш брат?
Джим похолодел. Он почувствовал, как по ноге потекла горячая струя, и словно откуда-то издалека, с другого конца длинного коридора где-то в глубинах его сознания, прозвучал призрачный голос: Смотри, Винни, он обоссался!
— Да что вы знаете о моем брате? — спросил он, с трудом выговаривая слова.
— Ничего, — сказал Винни. — Почти ничего.
Они улыбнулись ему своими пустыми опасными улыбочками.
Прозвенел звонок на урок, и вся троица неторопливо направилась в класс.
Телефон-автомат в аптеке. В тот же вечер, в десять часов.
— Оператор, соедините меня с полицейским участком в Стратфорде, штат Коннектикут. Нет, номера я не знаю.
Щелчки на линии. Переключения звонка.
Полицейского звали Нелл. Он уже тогда был седым. Лет пятьдесят — пятьдесят пять. Сложно определить возраст взрослого дяденьки, когда ты сам еще ребенок. У них не было папы — он умер, — и мистер Нелл это знал. Непонятно откуда, но знал.
Называйте меня мистер Нелл, ребята.
Каждый день, в обеденное время, Джим встречался с братом на улице, и они вместе шли в закусочную «Стратфорд», чтобы съесть там обед, принесенный из дома. Мама давала обоим по пять центов — купить молока. Это было еще до начала «молочной программы» в школах. И иногда в «Стратфорд» заглядывал мистер Нелл — его кожаный ремень натужно скрипел под весом огромного живота и револьвера 38-го калибра — и покупал им по куску яблочного пирога с мороженым.
Где же вы были, мистер Нелл, когда зарезали моего брата?
Связь установилась. В трубке раздался длинный гудок.
— Полиция Стратфорда.
— Добрый вечер, меня зовут Джеймс Норман. Я звоню по межгороду. — Он назвал свой город. — Мне очень нужно поговорить с одним человеком. Он служил у вас в конце пятидесятых годов.
— Подождите минуточку, мистер Норман.
Пауза, а потом — другой голос:
— Мистер Норман, я сержант Мортон Ливингстон. С кем вы хотели поговорить?
— Ну… в детстве мы называли его мистер Нелл. Это вам как-то…
— Да, конечно! Дон Нелл давно вышел на пенсию. Ему сейчас семьдесят три или даже семьдесят четыре.
— Он так и живет в Стратфорде?
— Да, на Барнум-авеню. Дать вам его адрес?
— И телефон, если можно.
— Конечно. А вы знаете Дона?
— Когда мы с братом были еще мальчишками, он покупал нам яблочный пирог с мороженым. В закусочной «Стратфорд».
— Боже правый, она уже десять лет как закрылась. Подождите минуточку. — Через пару минут сержант вновь взял трубку и продиктовал Джиму адрес и номер телефона. Джим все записал, поблагодарил Ливингстона и повесил трубку.
Потом опять набрал «0», назвал оператору номер и принялся ждать. Когда в трубке пошли длинные гудки, Джиму вдруг стало жарко. Его охватило волнение, и он безотчетно повернулся спиной к стойке с газировкой, хотя в аптеке не было никого, кроме пухленькой девочки-подростка, читавшей журнал.
На противоположном конце линии сняли трубку, и послышался сильный, мужественный, энергичный и вовсе не старческий голос:
— Алло?
Это самое обыкновенное слово запустило цепную реакцию воспоминаний и переживаний, как бывает, когда по радио передают какую-нибудь старую песню, так или иначе связанную с твоим прошлым.
— Мистер Нелл? Дональд Нелл?
— Да, это я.
— Меня зовут Джеймс Норман. Мистер Нелл, вы, наверное, меня не помните?
— Помню, — тут же отозвался Нелл. — Яблочный пирог с мороженым. Твоего брата убили… зарезали. Очень жаль. Славный был паренек.
Джим тяжело привалился спиной к стеклянной стене телефонной кабинки. Внутреннее напряжение резко сменилось внезапной слабостью. Он себя чувствовал мягкой игрушкой, набитой ватой. Еще немного — и он бы, наверное, рассказал обо всем мистеру Неллу, но все-таки вовремя прикусил язык.
— Мистер Нелл, этих мальчишек так и не поймали.
— Да, не поймали, — сказал мистер Нелл. — Хотя у нас были подозреваемые. Насколько я помню, мы тогда провели опознание. В Бриджпортском участке. Да ты и сам должен помнить.
— А мне называли имена подозреваемых?
— Нет. По регламенту процедуры опознания подозреваемых, ко всем участникам обращаются по номерам, а свидетелю не называют никаких имен. А что случилось? Дело-то давнее. С чего вдруг такой интерес?
— Я сейчас назову вам несколько имен, — сказал Джим. — А вы попробуйте вспомнить. Может, они как-то связаны с этим делом?
— Сынок, я не…
— Пожалуйста, — проговорил Джим с отчаянием в голосе. — Роберт Лоусон, Дэвид Гарсия, Винсент Кори. Кто-то из них…
— Кори, — сказал мистер Нелл. — Я его помню. Винни по прозвищу Гадюка. Да, он был в числе подозреваемых. Но мать предоставила ему алиби. В общем, прикрыла сыночка. Роберт Лоусон — это мне ничего не говорит. А вот Гарсия… что-то такое с ним связано… Нет, не помню. Черт, старость не радость. — Последнюю фразу он произнес с плохо скрываемым отвращением.
— Мистер Нелл, а вы можете как-то проверить, нет ли какой-нибудь информации по этим мальчишкам?
— Ну, вообще-то они уже давно не мальчишки.
Да? Вы уверены?
— Слушай, Джимми. Ты мне скажи, что случилось. Кто-то из них вдруг объявился и стал тебя беспокоить?
— Я не знаю. Тут происходит что-то странное. Связанное с моим братом… с убийством брата.
— Что странное?
— Мистер Нелл, я не могу вам сказать. Вы решите, что я свихнулся.
Ответ прозвучал строго и с искренним интересом:
— А ты не свихнулся?
Джим секунду помедлил:
— Нет.
— Хорошо, я их проверю по базе данных Стратфордской полиции. Как мне потом с тобой связаться?
Джим продиктовал ему номер своего домашнего телефона.
— Меня всегда можно застать по вторникам, ближе к вечеру.
Вообще-то по вечерам он бывал дома в любой день недели, но по вторникам Салли ходила на кружок керамики.
— А чем ты сейчас занимаешься, Джимми?
— Работаю в школе. Учителем.
— Хорошее дело. Только я сразу предупреждаю: эта проверка может занять два-три дня, если не больше. Я же теперь пенсионер.
— Судя по голосу, вы ни капельки не изменились.
— Это если судить по голосу. А если бы ты меня видел… — Мистер Нелл рассмеялся. — А ты по-прежнему любишь пирог с мороженым, Джимми? Яблочный, да?
— Обожаю, — ответил Джим. Но тут он соврал. Он ненавидел яблочные пироги с мороженым.
— Рад это слышать. Ладно, если тебе больше ничего не нужно, я тогда…
— Еще один вопрос. Есть в Стратфорде Милфордская средняя школа?
— Такой не знаю.
— А я все думал…
— Единственное, что у нас есть «милфордского», так это Милфордское кладбище. На Эш-Хайтс-роуд. Но оттуда еще никто не выпускался. — Мистер Нелл издал суховатый смешок, показавшийся Джиму похожим на стук костей в могильной яме.
— Спасибо. — Джим услышал собственный голос, словно откуда-то издалека. — До свидания.
Мистер Нелл положил трубку. Оператор на линии сказал, что Джиму следует заплатить шестьдесят центов, и тот, машинально отсчитав монеты, опустил их в автомат. Потом развернулся и увидел страшную, расплющенную рожу с той стороны стеклянной дверцы — совершенно кошмарную рожу в обрамлении ладоней с растопыренными пальцами. Кончики пальцев и кончик носа, прижатые к стеклу, были почти совсем белыми.
Это был Винни, с ухмылкой смотревший на Джима.
Джим закричал.
И снова урок.
В тот день по курсу «Литература и жизнь» было сочинение — большинство учеников сидели, угрюмо склонившись над тетрадками, и сосредоточенно и натужно выводили слова на бумаге — как будто рубили дрова. Все, кроме троих: Роберта Лоусона, занявшего место Билли Стерна, Дэвида Гарсии, расположившегося на месте Кэти Слейвин, и Винни Кори — тот устроился за партой Чипа Осуэя. Они просто сидели и смотрели на Джима.
За несколько секунд до звонка Джим сказал:
— Мистер Кори, задержитесь, пожалуйста, после урока. Нам надо поговорить.
— Без проблем, Норм.
Лоусон и Гарсия захихикали, но все остальные не издали ни звука. Как только прозвенел звонок, они сразу же сдали свои сочинения и быстро вышли из класса. Лоусон и Гарсия замешкались в дверях, и у Джима все внутри сжалось.
Неужели сейчас?!
Но Лоусон кивнул Винни:
— Ладно, до скорого!
— Ага.
Они вышли из класса. Джим закрыл дверь, и с той стороны полупрозрачного матового стекла Дэвид Гарсия вдруг завопил дурным голосом:
— Норм попал!
Винни посмотрел на дверь, потом перевел взгляд на Джима. И усмехнулся:
— А я думал, ты струсишь.
— Да неужели? — прищурился Джим.
— А хорошо я тебя напугал там, в аптеке, у телефона. Да, отец?
— «Отец» — так теперь не говорят. Это уже не понтово, Винни. Да и «понтово» давно беспонтово. Все эти словечки, как Бадди Холли[45], благополучно почили в бозе.
— Как хочу, так и буду говорить, — насупился Винни.
— А где ваш приятель? Тот, рыжий?
— Да он откололся, — нарочито небрежно проговорил Винни, но Джим почувствовал, как тот насторожился.
— Он жив, да? Он еще жив. Вот почему он не с вами. Ему сейчас тридцать два — тридцать три года. Сколько было бы и вам, если бы…
— Ржавый всегда был занудой. Он нам только мешал. — Винни сидел, положив руки на парту поверх древних надписей, оставленных предыдущими учениками. Его глаза недобро блестели. — А я тебя помню на опознании, в полицейском участке. Ты там едва не обоссался со страху. Я видел, как ты смотрел на меня и на Дэви. И я тебя сглазил. Напустил порчу.
— Да, похоже на то, — сказал Джим. — Из-за вас мне шестнадцать лет снятся кошмары. Разве этого мало? Почему именно сейчас? Почему я?
Винни озадаченно нахмурился, а потом вновь ухмыльнулся:
— Мы… потому что мы с тобой не закончили. А надо закончить.
— А где вы были? — спросил Джим. — Ну, раньше.
Винни поджал губы.
— Об этом мы не говорим. Понял? А если скажешь хоть слово — уроем сразу.
— Ну, пока что урыли вас. Вернее, зарыли. Да, Винни? Закопали на Милфордском кладбище. Наверняка еще были надгробные речи…
— Заткнись! — Винни вскочил, опрокинув парту.
— Да, это будет непросто, — сказал Джим. — Я, знаешь ли, не собираюсь облегчать вам задачу.
— Мы тебя грохнем, папаша. И сам все узнаешь. И про кладбище, и про надгробные речи.
— Уходи.
— И твою милую женушку тоже, — добавил Винни.
— Ах ты мразь, если тронешь ее хоть пальцем… — Джим инстинктивно рванулся к нему. Теперь, когда Винни упомянул о Салли, ему стало по-настоящему страшно.
Винни ухмыльнулся и направился к двери.
— Не дергайся, батя. А то еще хватит кондратий. — Он хохотнул.
— Если ты хоть пальцем тронешь мою жену, я тебя убью.
Винни расплылся в улыбке:
— Убьешь? А мне показалось, ты понял, что я уже мертвый.
Винни ушел. Эхо его шагов еще долго дрожало в пустом коридоре.
— Солнце, что ты читаешь?
Джим поднял книгу, чтобы Салли смогла увидеть название на обложке: «Как вызвать демона».
— Фу! — Она сморщила нос и, отвернувшись к зеркалу, принялась поправлять прическу.
— Возьми такси, когда соберешься домой, — сказал Джим.
— Да тут всего-то четыре квартала. Дойду пешком. И для фигуры полезно.
— Тут недавно был случай, с одной девочкой из нашей школы. К ней пристали на Саммер-стрит, — соврал он. — Видимо, хотели изнасиловать. Ну, ей так показалось.
— Да? А что за девочка?
— Дайана Шоу. — Джим выдумал это имя. — Очень спокойная девочка, не истеричка. Так что обычно ничего не выдумывает. Возьми такси, хорошо?
— Хорошо. — Салли подошла к его креслу, опустилась на колени, взяла его лицо в ладони и заглянула в глаза. — Джим, что происходит?
— Ничего.
— Нет, что-то все-таки происходит.
— Ничего страшного. Так, ерунда.
— Это связано… с твоим братом?
На Джима повеяло ледяным страхом, словно где-то в глубинах сознания вдруг распахнулась дверь.
— С чего ты взяла?
— Ты разговаривал ночью во сне. Стонал и ворочался. Называл его имя: «Уэйн, Уэйн». И еще ты сказал: «Беги, Уэйн».
— Все хорошо, не беспокойся.
Но все было плохо. И они оба об этом знали.
Салли ушла. Мистер Нелл позвонил в четверть восьмого.
— Можешь не переживать из-за этих парней, — сказал он. — Они все мертвы.
— Как так? — Джим закрыл «Как вызвать демона», заложив пальцем на той странице, которую читал.
— Разбились на машине. Через полгода после того, как твой брат был убит. За ними гнались полицейские. Вернее, один полицейский. Фрэнк Саймон. Сейчас он, кстати, работает в крупной авиакорпорации. Наверняка зашибает хорошие деньги.
— Они попали в аварию и разбились…
— Вылетели с дороги на скорости сто миль в час и врезались в электрический столб. Когда спасатели наконец вырубили электричество и выскребли их из машины, все трое прожарились до состояния бифштекса с кровью.
Джим закрыл глаза.
— Вы видели рапорт о происшествии?
— Своими глазами.
— А какая машина?
— Черный «форд».
— А там было ее описание?
— «Форд-седан», пятьдесят четвертого года выпуска. На боку надпись: «Не повезло!» Прямо как в воду глядели. Не повезло — еще мягко сказано.
— Мистер Нелл, был четвертый. Тоже из их компании. Мне неизвестно, как его звали, но у него было прозвище Ржавый.
— Это Чарли Спондер, — сказал мистер Нелл без тени сомнений. — Однажды он высветлил волосы. Я помню, да. Волосы сделались белыми. Только не полностью, а отдельными прядями. Он попытался все это закрасить, и пряди стали оранжевыми.
— А вы, случайно, не знаете, чем он сейчас занимается?
— Он теперь кадровый военный. Поступил на военную службу по собственному желанию. В пятьдесят восьмом или пятьдесят девятом. После того как от него забеременела одна здешняя девочка.
— А можно с ним как-то связаться?
— Его мать живет в Стратфорде. Она должна знать адрес.
— Вы мне дадите ее координаты?
— Нет, Джимми, не дам, пока ты не скажешь, что происходит.
— Я не могу, мистер Нелл. Вы решите, что я рехнулся.
— Давай проверим.
— Я не могу.
— Ну ладно. Как скажешь, сынок.
— А вы…
Но из трубки послышались короткие гудки.
— Старый хрен, — пробормотал Джим и положил трубку. Телефон тут же начал звонить, прямо у него под ладонью, и он испуганно отдернул руку, словно обжегся. Тяжело дыша, он смотрел на аппарат. Третий звонок, четвертый. Джим снял трубку. Выслушал. Закрыл глаза.
По дороге Джима остановил полицейский, а потом проводил до самой больницы — поехал впереди, врубив сирену. В приемном покое реанимационного отделения дежурил молодой врач с усами щеточкой. Он равнодушно взглянул на Джима.
— Прошу прощения, я Джеймс Норман. Мне сообщили…
— Мне очень жаль, мистер Норман. Она скончалась в 21.04.
Он понял, что сейчас упадет в обморок. Перед глазами все поплыло, мир вокруг словно перестал существовать. В ушах стоял тонкий пронзительный звон. Взгляд рассеянно скользил по комнате, выхватывая отдельные фрагменты: зеленый кафель на стенах, каталка, поблескивающая под лампами дневного света, медсестра в белой шапочке, сдвинутой набок.
Опрятнее надо быть, барышня.
У дверей реанимационной палаты номер 1 стоял, привалившись к стене, санитар. В грязном халате, забрызганном каплями уже засыхающей крови. Чистил ногти ножом. Санитар поднял голову и усмехнулся, глядя на Джима. Это был Дэвид Гарсия.
Джим лишился чувств.
Похороны. Как балет в трех действиях. Дом. Бюро ритуальных услуг. Кладбище. Лица, возникающие из ниоткуда. Подплывают вплотную и вновь отступают во тьму. Мать Салли. Льет слезы под черной вуалью. Отец — потрясенный и враз постаревший. Симмонс. Еще какие-то люди. Они представлялись и пожимали ему руку. Он кивал, не запоминая имен. Кто-то из женщин принес еду, в том числе яблочный пирог. И кто-то отрезал себе кусочек, и когда Джим вошел в кухню, он увидел на столе разрезанный пирог, исходивший соком, словно янтарной кровью, и подумал: «Надо бы положить сверху большой шарик ванильного мороженого».
Ноги стали как ватные. Руки дрожали. Хотелось схватить этот чертов пирог и швырнуть об стену.
А люди все подходили и подходили, и Джим видел себя словно со стороны, как будто смотрел любительский кинофильм. Он пожимал руки, кивал, повторял: «Спасибо… Да, буду держаться. Спасибо… Да, я уверен, ей там хорошо… Спасибо».
А потом все ушли, и Джим наконец остался один. Он приблизился к камину, где стояли их семейные памятные сувениры. Плюшевая собачка с глазами-стекляшками, которую Салли выиграла в Кони-Айленде во время свадебного путешествия. Две кожаные папки: их с Салли университетские дипломы. Огромные пенопластовые игральные кости, которые жена подарила ему в виде шутливого укора, когда он проиграл в покер шестнадцать долларов. Изящная фарфоровая чашка — Салли купила ее в прошлом году в Кливленде, в лавке старьевщика. И в самом центре каминной полки — их свадебная фотография. Джим повернул фотографию лицом к стене, потом сел в свое кресло и уставился на экран выключенного телевизора. У него в голове начал вырисовываться план.
Джим не заметил, как задремал, но вскоре его разбудил телефонный звонок. Джим взял трубку.
— Ты на очереди, Норм.
— Винни?
— Она была как те глиняные птички в тире. Бах — и вдребезги!
— Винни, сегодня ночью я буду в школе. В кабинете номер 33. Зажигать свет не стану. Все будет так же, как было в тот вечер, под железнодорожным мостом. Наверное, я даже смогу обеспечить поезд.
— Хочешь, чтобы все быстрее закончилось, да?
— Да, хочу, — сказал Джим. — И вы тоже придете.
— Может быть.
— Вы придете, — повторил Джим и повесил трубку.
Когда он добрался до школы, была уже почти ночь. Он поставил машину на обычном месте. Школу уже закрыли, но у Джима был ключ от задней двери. Войдя в здание, он первым делом отправился в учительскую английского отделения на втором этаже. Там он сразу прошел к шкафу, где хранились аудиоматериалы, и принялся перебирать пластинки. Нашел «Звуковые эффекты. Высокая точность воспроизведения». Просмотрел список треков на задней стороне обложки. Третий на первой стороне: «Товарный поезд — 03.40». Джим положил пластинку на крышку переносного школьного проигрывателя и достал из кармана книгу «Как вызвать демона». Быстро пролистал ее, нашел выделенный фрагмент, прочел пару абзацев, кивнул. Потом выключил свет.
Кабинет номер 33.
Джим подключил проигрыватель, отодвинул колонки на максимально возможное расстояние одна от другой и поставил пластинку. «Товарный поезд», третий трек на первой стороне. Звук, поначалу едва различимый, нарастал, набирая силу, пока не заполнил всю комнату грохотом дизельных двигателей и громыханием стали о сталь.
Джим закрыл глаза, и у него почти получилось вообразить, что он вновь оказался под железнодорожным мостом на Брод-стрит: стоит на коленях и смотрит жестокий спектакль, близящийся к неизбежному завершению.
Джим открыл глаза, остановил пластинку. Сел за учительский стол, раскрыл книгу о демонах, нашел главу «Злые духи, и как призвать их к себе на службу». Он читал, шевеля губами, и периодически прерывался, чтобы достать из кармана необходимые предметы и положить на стол.
Первое: старая фотография с заломленными уголками. На этом снимке они с братом стоят на лужайке перед подъездом многоквартирного дома на Брод-стрит, где они тогда жили. У обоих — короткие стрижки под «ежик». Оба застенчиво улыбаются в камеру. Второе: баночка с кровью. Джим поймал на улице бродячую кошку и перерезал ей горло карманным ножом. Третье: нож. И последнее, четвертое: внутренняя лента «от пота», содранная с подкладки старой бейсболки игрока Малой лиги. С бейсболки Уэйна. Джим хранил эту кепку в тайной надежде, что когда-нибудь ее наденет их с Салли сын, который у них обязательно будет.
Он поднялся из-за стола, подошел к окну, выглянул на улицу. На стоянке не было ни души.
Джим сдвинул парты к стене, так чтобы в центре комнаты осталось свободное пространство в форме неровного круга. Потом достал из ящика стола кусок мела и, взяв большую линейку, принялся чертить на полу пентаграмму — точно по схеме из книги.
Тяжело дыша, он распрямился и подошел к выключателю. Выключил свет, сгреб со стола все четыре предмета и, держа их в руке, заговорил нараспев:
— Взываю к тебе, Отец Тьмы. Услышь меня и явись. Я готов принести жертву. В награду за жертву я прошу темной милости. Ибо я жажду мести и молю силы зла осуществить эту месть. Прими эту кровь как залог будущей жертвы.
Он отвинтил крышу с баночки из-под арахисового масла и вылил кровь в пентаграмму.
Что-то произошло в темном классе. Невозможно понять, что именно, но воздух как будто сгустился. Ощущалась какая-то странная плотность, воздух проникал в горло и легкие и наполнял их серой безжалостной тяжестью. Что-то незримо витало в давящей тишине.
Он сделал все, что полагалось по ритуалу.
Теперь сгустившийся воздух как будто наполнился электричеством и завибрировал — так было на крупной электростанции, куда Джим однажды водил на экскурсию учеников. А потом прозвучал голос, на удивление низкий и неприятный:
— О чем ты просишь?
Джим сам не знал, то ли он действительно слышит этот голос, то ли ему просто кажется, будто слышит. Его ответ уложился всего в две фразы.
— Пустяковая просьба. Что ты дашь мне взамен?
Джим произнес два слова.
— Оба, — тихо прозвучал голос. — Правый и левый. По рукам?
— По рукам.
— Тогда отдай мне мое.
Джим раскрыл нож, положил правую руку на стол и четырьмя резкими рубящими ударами отрезал себе указательный палец. Кровь растеклась темным узором по обложке классного журнала. Было не больно, совсем не больно. Джим отодвинул отрезанный палец в сторону и переложил нож в правую руку. С левым пальцем было сложнее. Изувеченная рука казалась чужой и неловкой, и нож постоянно выскальзывал. В конце концов Джим психанул, отшвырнул нож и попросту оторвал палец, переломив кость. Потом взял оба отрезанных пальца и бросил в пентаграмму. Ответом был сполох яркого света, похожий на магниевую фотовспышку. Джим заметил, что дыма при этом не было. Ни дыма, ни запаха серы.
— Что ты принес?
— Фотографию. Полоску ткани, пропитанную его потом.
— Пот я люблю, — заметил голос с такой леденящей жадностью, что Джим содрогнулся. — Давай.
Джим бросил карточку и ленту в центр пентаграммы. Опять — вспышка света.
— Хорошо, — сказал голос.
— Если они придут, — сказал Джим.
Ответа не было. Голос затих, исчез… если он вообще был. Джим наклонился над пентаграммой. Фотография лежала на полу, но теперь она обуглилась и почернела. Полоска ткани исчезла.
С улицы донесся неясный шум. Поначалу едва различимый, он становился все громче. Машина с мощным ревущим мотором. Повернула на Дэвис-стрит. Приближается к школе. Джим сел за стол и стал слушать: свернет она на стоянку или проедет мимо.
Машина свернула.
Гулкое эхо шагов на лестнице.
Пронзительный смех Роберта Лоусона, потом чье-то «Тсс!» — и опять смех Лоусона. Шаги приблизились, они уже не отдавались эхом. Стеклянная дверь на лестницу с грохотом распахнулась.
— Эй, Норми! — крикнул Дэвид Гарсия фальцетом.
— Норми, ты здесь? — прошептал Лоусон и хохотнул: — Где наша деточка?
Винни не произнес ни слова, но он был с ними. Джим уже видел их тени. Винни был самым высоким, он держал в руке какой-то длинный предмет. Раздался тихий щелчок, и длинный предмет в руке Винни сделался еще длиннее.
Они встали в дверном проеме. Винни — в центре. У всех троих были ножи.
— Ну что, отец, мы пришли, — сказал Винни. — Сейчас мы тебя немножко порежем.
Джим включил проигрыватель.
— Боже! — Гарсия аж подпрыгнул на месте. — Что это?
Товарный поезд стремительно приближался. Казалось, стены дрожат от грохота.
Впечатление было такое, что звук идет не из динамиков, а из коридора. Откуда-то издалека, из другого пространства, из другого времени.
— Мне это не нравится, — сказал Лоусон.
— Поздно, — ответил Винни. Он шагнул вперед и взмахнул ножом. — Гони деньгу, отец.
…не надо…
Гарсия попятился:
— Что за черт…
Но Винни был полон решимости. Он подал знак остальным, чтобы не отставали, и приблизился к Джиму еще на шаг. И то, что Джим разглядел у него в глазах, было подозрительно похоже на облегчение.
— Так сколько там у тебя денег, козявка? — вдруг спросил Гарсия.
— Четыре цента, — ответил Джим. Это была правда. Он вытряхнул их из копилки в спальне. Все четыре монетки, отчеканенные не позднее пятьдесят шестого года.
— Врешь небось.
…не трогайте его…
Лоусон оглянулся через плечо и замер с отвисшей челюстью. Стены клубились туманом, теряя плотность. Рев товарного поезда заполнил все пространство. Свет уличного фонаря на стоянке у школы сделался красным, словно неоновая вывеска на здании «Барретс компани», мигающая на фоне ночного неба.
А из пентаграммы уже выходило нечто. Некая сущность с лицом двенадцатилетнего мальчишки. Мальчишки с короткой стрижкой под «ежик».
Гарсия резко рванулся вперед и врезал Джиму по зубам. Дыхание Гарсии отдавало чесноком и пепперони. Удар вышел медленным, вялым и безболезненным.
А потом Джим ощутил внезапную тяжесть внизу живота и его мочевой пузырь не выдержал. Джим опустил взгляд и увидел, как спереди на брюках расползается темное пятно.
— Смотри, Винни, он обоссался! — крикнул Лоусон. Тон был верный, но лицо, искаженное ужасом, ему явно не соответствовало — это было лицо марионетки, которая вдруг ожила и тут же осознала, что ею управляют, дергая за нитки.
— Не трогайте его, — проговорило существо, принявшее облик Уэйна. Но голос был вовсе не голосом Уэйна. Это был жадный, холодный голос твари из пентаграммы. — Беги, Джимми! Беги! Беги! Беги!
Он упал на колени. Чья-то рука чиркнула по спине, но не сумела схватить.
Он поднял глаза и увидел, как Винни с перекошенным от ненависти лицом бьет ножом существо, принявшее облик Уэйна. Нож входит в грудь… а потом Винни вдруг закричал, его лицо почернело, обуглилось и как бы осыпалось, провалившись в себя.
И он исчез.
Гарсия и Лоусон тоже ударили существо. Скорчились, почернели и вмиг исчезли.
Джим лежал на полу и никак не мог отдышаться. Грохот товарного поезда стих вдали.
Брат смотрел на него сверху вниз.
— Уэйн? — выдохнул Джим.
Лицо над ним изменилось. Оно как будто растаяло, растеклось и собралось вновь. Но это было уже совершенно другое лицо. Глаза сделались желтыми, страшными, злыми.
— Я вернусь, Джим, — послышался ледяной голос.
И демон пропал.
Джим медленно поднялся. Остановил изувеченной рукой проигрыватель. Потрогал разбитые губы. На них была кровь. Он включил свет. Кроме него, в комнате не было никого. Он выглянул в окно. Абсолютно пустая стоянка. Не считая одинокого колесного колпака, в котором, как в кривом зеркале, отражалась луна. В кабинете пахло как в склепе — чем-то затхлым и древним. Джим стер пентаграмму и принялся расставлять парты по местам — ведь завтра будут уроки. Пальцы болели ужасно… какие пальцы?! Надо будет сходить к врачу. Он закрыл дверь и медленно пошел вниз по лестнице, прижимая руки к груди. Где-то на середине пролета что-то заставило его обернуться — то ли тень, то ли какое-то внезапное ощущение.
Нечто незримое отпрянуло прочь.
Джиму вспомнилось предупреждение из книги «Как вызвать демона». Это серьезный ритуал, связанный с повышенной опасностью. Демоны могут тебя послушаться. Их можно вызвать. Можно заставить исполнить твое повеление. Их даже можно прогнать.
Но иногда они возвращаются.
Джим пошел дальше вниз, задаваясь вопросом: а что, если это еще не конец его кошмарам?
Попрыгунчик Джек…
Утром эти два слова бросились мне в глаза, как только я раскрыл газету, и, клянусь Господом, поразили меня до глубины души. Я словно перенесся на восемь лет назад. Однажды, аккурат в эти же дни, я увидел себя по национальному телевидению в программе «Уолтер Кронкайт рипорт». Лицо среди прочих, за спиной репортера, но родители тут же засекли меня. Позвонили по межгороду. Отец потребовал анализа ситуации: он принимал близко к сердцу общественные проблемы. Мать просто хотела, чтобы я вернулся домой. Но тогда я не хотел возвращаться. Меня зачаровали.
Зачаровала темная, туманная земляничная весна, зачаровала тень насильственной смерти, что бродила ночами восемь лет тому назад. Тень Попрыгунчика Джека.
В Новой Англии это природное явление называют земляничной весной. Говорят, приходит она раз в восемь или десять лет. Вот и случившееся в Педагогическом колледже Нью-Шейрона в ту земляничную весну… тоже могло иметь цикличность, но если кто-то и догадался об этом, то никому не сказал.
В Нью-Шейроне земляничная весна началась 16 марта 1968 года. В тот день «сломалась» самая суровая за последние двадцать лет зима. Пошел дождь, запахло океаном, находившимся в двадцати милях к западу. Снег, толщина которого местами достигала тридцати пяти дюймов, осел, подтаял, дорожки кампуса превратились в грязное месиво. Ледяные скульптуры, сооруженные к Зимнему карнавалу и простоявшие два месяца как новенькие при температуре ниже нуля, разом уменьшились в размерах и потекли. Карикатурное изваяние Линдона Джонсона перед Теп-Хаус, одним из корпусов общежития, заплакало горючими слезами. Голубь перед Прашнер-Холл потерял перышки, кое-где обнажился деревянный остов.
А вместе с ночью пришел и туман, заполнивший улицы и площади кампуса. Ели торчали сквозь него, словно растопыренные пальцы, и он медленно втягивался, как сигаретный дым, под маленький мост, охраняемый орудийными стволами времен Гражданской войны. В тумане доселе привычный окружающий мир становился странным, непонятным, таинственным. Ничего не подозревающий путник выходил из залитого светом «Зубрилы», ожидая увидеть чистое звездное зимнее небо, раскинувшееся над снежной белизной… и внезапно попадал в скрывающую все и вся молочную пелену, в которой слышались лишь шаги да журчание воды в ливневых канавах. Казалось, из тумана сейчас выйдут персонажи тех самых книг, которые ты изучал, а обернувшись, ты увидишь, что «Зубрила» исчез, уступив место панораме неведомой страны, в лесах и горах живут друиды, феи, волхвы.
Музыкальный автомат в тот год играл «Любовь — это грусть». А также «Эй, Джей», снова и снова. И «Ярмарку в Скарборо».
В тот вечер, в десять минут одиннадцатого, первокурсник Джон Дэнси, возвращаясь в общежитие, завопил в тумане, побросав книги на ноги мертвой девушки, лежавшей в углу автостоянки у биологического корпуса с перерезанным от уха до уха горлом и широко раскрытыми глазами, которые весело блестели, словно ей удалась лучшая в ее короткой жизни шутка. Дэнси кричал, кричал и кричал.
Следующий день выдался мрачным, облака висели над самой землей, и мы пришли на занятия с естественными вопросами: кто? почему? когда его поймают? И, конечно же, с самым волнующим из всех: ты ее знал? ты ее знал…
Да, я занимался с ней в классе рисования.
Да, мой приятель встречался с ней в прошлом семестре.
Да, как-то раз она попросила у меня зажигалку в «Зубриле». Сидела за соседним столиком.
Да.
Да, я…
Да… да… о да, я…
Гейл Джерман. Мы узнали о ней все. Она серьезно занималась живописью. Носила старомодные, в тяжелой оправе очки, но фигурка была ничего. В кампусе ее любили, а соседки по общежитию ненавидели. На свидания ходила редко, хотя среди парней пользовалась успехом. Не красавица, но с шармом. Отличалась острым язычком. Говорила много, улыбалась мало. Успела забеременеть, болела лейкемией. Убил ее дружок, узнав, что она — лесбиянка. Стояла земляничная весна, и 17 марта мы все знали всё о Гейл Джерман.
Полдюжины патрульных машин понаехали в кампус, большинство из них припарковались перед Джудит-Франклин-Холл, где жила Джерман. Когда я шел на десятичасовую пару, меня попросили показать студенческое удостоверение. Я не чувствовал за собой вины. И показал.
— У тебя есть нож? — подозрительно спросил коп.
— Вы насчет Гейл Джерман? — полюбопытствовал я после того, как сказал, что, кроме цепочки для ключей, ничего смертоносного при мне нет.
— Почему ты спрашиваешь? — разом подобрался коп.
В итоге я опоздал на десять минут.
Стояла земляничная весна, и никто не бродил по кампусу с наступлением темноты. Вновь сгустился туман, пахло океаном, царили тишина и покой.
В девять вечера в комнату влетел мой сосед. Я с семи часов бился над эссе по Милтону.
— Его поймали. Я узнал об этом в «Зубриле».
— От кого?
— Не знаю. От какого-то парня. Гейл убил ее ухажер. Карл Амарала.
Я откинулся на спинку стула, испытывая облегчение и разочарование. От человека с такими именем и фамилией можно ожидать всякого. Преступление на почве страсти со смертельным исходом.
— Хорошо, что его поймали.
Сосед ушел, чтобы разнести благую весть по всему общежитию. Я перечитал написанное, не смог понять, какую пытался выразить мысль, порвал почти законченное эссе, начал снова.
Подробности мы узнали из утренних газет. С фотоснимка Амаралы, вероятно, из школьного выпускного альбома, смотрел грустный юноша, смуглый, с темными глазами и оспинками на носу. Последний месяц он и Гейл Джерман часто ссорились, а неделю назад расстались. Сосед Амаралы по комнате сказал, что тот «был в отчаянии». В ящике для обуви под кроватью Карла полиция нашла охотничий нож с лезвием в семь дюймов и фотографию девушки, которой вспороли горло.
Газеты напечатали и фотографии Гейл Джерман. Похожая на мышку блондинка в очках. Косенькая, с застенчивой улыбкой. Одной рукой она поглаживала собаку. Мы верили, что по-другому и быть не могло.
Туман вернулся и в ту ночь, растекся по всему кампусу. Я вышел прогуляться. У меня разболелась голова, и я неспешно шагал по дорожкам, вдыхая запах весны, изгоняющей надоевший за долгую зиму снег, открывающей островки прошлогодней травы.
Ночь эта стала для меня одной из самых прекрасных в жизни. Люди, мимо которых я проходил, казались тенями в отсвете уличных фонарей. И встречались мне только влюбленные парочки, соединенные руками и взглядами. Таял снег, капельки соединялись в ручейки, которые журчали в ливневых канавах, чем-то напоминая далекий шум морского прибоя.
Я гулял до полуночи, покуда основательно не продрог, миновал много теней, услышал много шагов, чавкающих по размокшим дорожкам. И кто мог поручиться, что среди этих теней не было человека, которого потом назвали Попрыгунчик Джек? Только не я, ибо я видел много теней, но туман скрывал от меня их лица.
Наутро меня разбудил шум в коридоре. Я высунулся из двери, чтобы узнать, что случилось, приглаживая волосы и водя по пересохшему нёбу волосатой гусеницей, оказавшейся на месте языка.
— Он добрался еще до одной, — сказал мне кто-то с побледневшим от волнения лицом. — Им пришлось его отпустить.
— Кого?
— Амаралу! — радостно воскликнул другой. — Он сидел в тюрьме, когда это произошло.
— Произошло что? — терпеливо спросил я, понимая, что рано или поздно мне все доходчиво объяснят.
— Прошлой ночью этот парень опять кого-то убил. И теперь это ищут по всему кампусу.
— Ищут что?
Бледное лицо передо мной расплылось, ушло из фокуса.
— Ее голову. Убийца унес с собой ее голову.
И сейчас Нью-Шейрон не такой уж большой колледж, а тогда был еще меньше. Такие колледжи обычно называют муниципальными. В те дни все студенты знали друг друга. Ты сам, твои друзья, знакомые твоих друзей, те, кого ты хоть раз видел на лекциях, семинарах, в «Зубриле», больше, пожалуй, никого. Гейл Джерман относилась к той категории, кому ты просто кивал, в уверенности, что где-то ее видел.
А вот Энн Брей была у всех на виду. В прошлом году считалась фавориткой в конкурсе «Мисс Новая Англия». А как здорово танцевала она под мелодию «Эй, посмотри на меня». И умом ее природа не обделила. Редактор газеты колледжа (еженедельник с множеством политических карикатур и статей, критикующих администрацию), член студенческого драматического общества, президент нью-шейронского отделения Национальной женской ассоциации. На первом курсе, только окунувшись в бурную студенческую жизнь, я обращался к Энн с двумя предложениями: хотел вести в газете постоянную рубрику и пригласить ее на свидание. И в том, и в другом мне отказали.
А теперь она умерла… хуже, чем умерла.
В тот день я, конечно, пошел на занятия. Как обычно, кивал знакомым, здоровался с друзьями, разве что более внимательно вглядывался в их лица. Точно так же, как они изучали мое. Потому что среди нас ходил плохой человек, с душою черной, как тропинки, протоптанные среди вековых дубов, растущих за спортивным залом. Черной, как пушки времен Гражданской войны, едва проглядывающие сквозь пелену наплывающего тумана. Мы всматривались в лица друг друга и пытались найти эту черную душу.
На этот раз полиция никого не арестовала. Синие патрульные машины кружили по кампусу в туманные весенние ночи 18, 19 и 20 марта, лучи фар выхватывали из темноты все укромные уголки. Руководство колледжа ввело комендантский час, запретив покидать общежития после девяти вечера. Парочку, которую нашли обнимающейся на скамейке в декоративной роще у «Тейт-Аламни- билдинг», отвезли в полицейский участок Нью-Шейрона и продержали в камере три часа.
Двадцатого поднялась паника, когда на той же автостоянке, где убили Гейл Джерман, обнаружили лежащего без сознания студента. Перепугавшийся до смерти коп загрузил его на заднее сиденье патрульной машины, прикрыл лицо картой округа, даже не потрудившись прощупать пульс, и помчал в местную больницу. В тишине кампуса включенная на полную мощность сирена ревела, как свора баньши.
На полпути труп приподнялся и спросил: «Где это я?» Коп завизжал и съехал в кювет. Трупом оказался студент последнего курса Доналд Моррис. Последние два дня он провалялся в кровати с гриппом, вроде бы в тот год свирепствовал азиатский. И потерял сознание, когда шел в «Зубрилу», чтобы выпить чашку горячего бульона и что-нибудь съесть.
Погода стояла теплая и облачная. Студенты собирались маленькими группами, разбегались, чтобы тут же собраться вновь, пусть и в другом составе. При пристальном взгляде на отдельные лица возникали самые невероятные мысли. Скорость, с которой слухи из одного конца кампуса достигали другого, приближалась к световой. Всеми любимого и уважаемого профессора истории видели под мостом, плачущим и смеющимся одновременно. Гейл Джерман успела кровью написать два слова на асфальте автостоянки. Оба убийства имели политическую подоплеку, и совершили их активисты из антивоенной организации, протестующие против участия американцев во вьетнамской войне. Последнюю версию подняли на смех. Нью-шейронское отделение этой самой организации насчитывало лишь семь человек, всех их прекрасно знали. Тогда патриоты внесли уточнение: убийца — кто-то из приезжих агитаторов, состоящих в той же организации. Поэтому в эти хмурые теплые дни мы постоянно выискивали среди нас незнакомые лица.
Пресса, обычно любящая обобщения, поначалу проигнорировала удивительное сходство нашего убийцы с Джеком Потрошителем и начала рыть глубже, докопавшись аж до 1819 года. Один дотошный журналист из Нью-Хэмпшира вспомнил про некоего доктора Джона Хаукинса, который в те стародавние времена избавился от пяти своих жен, используя ему только ведомые медикаментозные средства. Но в итоге газеты вернулись к Джеку, заменив Потрошителя на Попрыгунчика: Энн Брей нашли на пропитанной влагой земле, в двенадцати футах от ближайшей дорожки, но полиция не обнаружила ни единого следа ни жертвы, ни убийцы. Эти двенадцать футов мог преодолеть только Попрыгунчик.
Двадцать первого зарядил дождь, превратив кампус в болото. Полиция объявила, что на поиски убийцы брошены двадцать детективов в штатском, мужчин и женщин, и сняла с дежурства половину патрульных машин.
Студенческая газета откликнулась яростной статьей протеста. Автор утверждал, что при таком количестве переодетых копов невозможно выявить засланных активистов антивоенного движения.
Спустились сумерки, а с ними и туман медленно поплыл по обсаженным деревьями авеню, проглатывая одно здание за другим. Мягкий, невесомый, но одновременно будоражащий, пугающий. В том, что Попрыгунчик Джек — мужчина, сомнений ни у кого не было, но туман, его союзник, представлялся мне женщиной. И наш маленький колледж очутился между ними, слившимися в безумном объятии. То был союз, замешенный на крови. Я сидел у окна, курил, смотрел на загорающиеся фонари и гадал, когда же все это кончится. Вошел мой сосед по комнате, прикрыл за собой дверь.
— Скоро пойдет снег, — объявил он.
Я повернулся и воззрился на него:
— Об этом передали по радио?
— Нет. Кому нужен прогноз погоды? Ты когда-нибудь слышал о земляничной весне?
— Возможно. Очень давно. Бабушкины сказки, не так ли?
Он подошел ко мне, всмотрелся в темноту за окном.
— Земляничная весна — что индейское лето[46], только случается гораздо реже. Хорошее индейское лето повторяется каждые два-три года. А вот такая погода, как сейчас, бывает один раз в восемь или десять лет. Фальшивая весна, ложная весна, точно так же как индейское лето — ложное лето. Моя бабушка говорила: земляничная весна — признак того, что зима еще покажет себя. И чем дольше она длится, тем сильнее ударит мороз, тем больше выпадет снега.
— Сказки все это. Нельзя верить ни слову. — Я пристально смотрел на него. — Но я нервничаю. А ты?
Он снисходительно усмехнулся, стрельнул сигарету из вскрытой пачки, что лежала на подоконнике.
— Я подозреваю всех, кроме себя и тебя. — Усмешка завяла. — А иногда возникают сомнения и в отношении тебя. Не хочешь пойти поиграть в кегли? Готов поставить десятку.
— На следующей неделе контрольная по тригонометрии. Надо позаниматься, иначе не напишу.
Однако и после того, как он ушел, я долго смотрел в окно. И даже раскрыв книжку, не мог полностью сосредоточиться на синусах и косинусах. Какая-то часть моего «я» бродила во тьме, где затаилось зло.
В тот вечер убили Адель Паркинс. Шесть полицейских машин и семнадцать выдающих себя за студентов детективов (среди них восемь женщин, прибывших из Бостона) патрулировали кампус. Но Попрыгунчик Джек тем не менее сумел ее убить, развеяв последние сомнения в том, что он — один из нас. Фальшивая весна, ложная весна, помогала ему, укрывала его. Он убил Адель и оставил ее в «додже» выпуска 1964 года. Там девушку и нашли следующим утром. Часть — на переднем сиденье, часть — на заднем, остальное — в багажнике. А на ветровом стекле он написал ее кровью (это уже факт — не слухи) два слова: ХА! ХА!
В кампусе у всех слегка поехала крыша: мы знали и не знали Адель Паркинс, одну из тех незаметных, но шустрых женщин, без устали сновавших взад-вперед по «Зубриле» от шести до одиннадцати вечера, обслуживая охочих до гамбургеров студентов. Должно быть, только в три последних туманных вечера она смогла хоть немного перевести дух: комендантский час соблюдался неукоснительно, и после девяти в «Зубрилу» заглядывали только копы да технический персонал колледжа. Последние пребывали в превосходном настроении: студенты не докучали им по вечерам.
Добавить к этому практически нечего. Полиция билась в истерике, не находя ни малейшей зацепки. В конце концов они арестовали выпускника-гомосексуалиста, Хансона Грея, который заявил, что «не может вспомнить», где провел последние вечера. Его обвинили в убийствах, но наутро отпустили, после последней ночи земляничной весны, которая также не обошлась без жертвы: на набережной убили Маршу Каррен.
Почему она пришла туда одна, что делала, так и осталось тайной. Эта толстуха жила в городе, в квартире, которую снимала вместе с еще тремя студентками. Она незаметно проскользнула в кампус, так же легко, как и Попрыгунчик. Что привело ее туда? Может, некое чувство, перед которым она не могла устоять? Или темная ночь, теплый туман, запах океана? Но нарвалась на холодный нож.
Произошло это двадцать третьего. А днем позже президент колледжа объявил, что весенние каникулы сдвинуты на неделю, и мы разлетелись в разные стороны, без радости, как овцы перед надвигающейся грозой, оставив кампус на попечение полиции.
Мой автомобиль стоял на кампусной стоянке. Я усадил в кабину шестерых. Поездка никому не доставила удовольствия. Каждый из нас понимал, что Попрыгунчик Джек, возможно, сидит рядом.
В ту ночь температура упала на пятнадцать градусов. Хлынувший на севере Новой Англии дождь быстро перешел в снег. У многих стариков прихватило сердце, а потом, словно по мановению волшебной палочки, пришел апрель. С дневными ливнями и звездными ночами.
Одному Богу известно, почему этот каприз природы назвали земляничной весной, но повторяется он раз в восемь или десять лет и являет собой зло. Попрыгунчик Джек исчез вместе с туманом, и к июню кампус волновали лишь демонстрации протеста против призыва в армию и сидячие забастовки в помещении, которое фирма, известный производитель напалма, использовала для собеседований со студентами. В июне о Попрыгунчике Джеке больше не говорили, во всяком случае, вслух. Подозреваю, многие частенько оглядывались из опасения, а не подкрадывается ли он сзади, но ни с кем не делились своими страхами.
В тот год я защитил диплом, а в следующем женился. Получил хорошую работу в местном издательстве. В 1971 году у нас родился ребенок, и скоро ему идти в школу. Красивый умный мальчик с моими глазами и ее ртом.
И вот сегодняшняя газета.
Разумеется, я знал, о чем в ней напишут. Знал еще вчера утром, когда поднялся и услышал журчание талой воды в ливневых канавах, почуял соленый запах океана с нашего крыльца, в девяти милях от побережья. Я понял, что вновь пришла земляничная весна, прошлым вечером, когда, возвращаясь с работы домой, включил фары: начавший собираться туман уже заполнил лощины и подбирался к зданиям и уличным фонарям.
В утренней газете написали о девушке, убитой в кампусе нью-шейронского колледжа неподалеку от моста с орудийными стволами времен Гражданской войны. Ее убили ночью и нашли на подтаявшем снегу. Нашли… не целиком.
Моя жена расстроена. Она хочет знать, где я был прошлым вечером. Я не могу сказать ей, потому что не помню. Я помню, как поехал с работы домой, помню, как включил фары, чтобы найти путь сквозь туман, но это все, что сохранила моя память.
Я думаю о туманном вечере, когда у меня разболелась голова и я пошел прогуляться среди безликих теней. Я думаю о багажнике моего автомобиля… какое ужасное это слово: багажник, и задаюсь вопросом, почему мне страшно его открыть?
Я пишу за столом и слышу, как в соседней комнате плачет моя жена. Она думает, что прошлой ночью я был с другой женщиной.
И, о Господи, я опасаюсь того же.
— Ну же, не стесняйтесь, — повторил Кресснер. — Загляните в пакет!
Мы находились в его пентхаусе на сорок третьем этаже небоскреба. Кресснер удобно расположился в мягком кресле напротив кожаного дивана, а перед ним на полу, устланном толстым ворсистым ковром с рыжими подпалинами, лежал обычный коричневый пакет, какие дают в магазинах продуктов.
— Если это отступные, то вы напрасно теряете время. Я люблю ее, — сказал я.
— Это просто деньги, а вовсе не отступные. Ну же! Посмотрите! — Он курил турецкую сигарету в мундштуке из оникса, и легкий аромат табака почти моментально улетучивался благодаря вентилятору. Одет Кресснер был в шелковый халат с вышитым драконом. За стеклами очков внимательный взгляд умных спокойных глаз. Он выглядел ровно так, как и должен выглядеть хозяин жизни — купающийся в богатстве самоуверенный сукин сын. Я любил его жену, а она любила меня. Я знал, что просто так он этого не оставит, и понимал, что оказался здесь не случайно, но никак не мог взять в толк, к чему он клонит.
Я подошел к пакету и перевернул его. На пол посыпались пачки денег. Двадцатидолларовые банкноты. Я наклонился и, взяв одну пачку, пересчитал: десять купюр. Пачек было очень много.
— Здесь двадцать тысяч долларов, — пояснил он, выпуская клуб дыма.
— И что? — Я поднялся.
— Это вам.
— Мне они не нужны.
— К этим деньгам прилагается моя жена.
Я промолчал. Марша меня предупреждала, что он наверняка задумает какую-нибудь подлость. Что этот старый и коварный кот будет играть со мной, как с мышкой.
— Значит, вы из профессиональных теннисистов, — заметил он. — Мне еще не приходилось с ними встречаться.
— Хотите сказать, что ваши ищейки не делали снимков?
— Делали, конечно. — Он согласно махнул мундштуком. — И даже отсняли целый фильм, как вы проводили время в мотеле «Бэйсайд». Камера была установлена в номере за зеркалом. Но по фотографиям трудно составить верное впечатление, вы не находите?
— Вам виднее.
Марша предупреждала, что он будет постоянно менять тактику. «Этим излюбленным приемом он вынуждает людей уходить в защиту. А едва им начинает казаться, что они поняли, что он задумал и откуда ждать удара, как следует выпад с совершенно неожиданной стороны. Постарайся поменьше говорить, Стэн. И помни, что я тебя люблю».
— Я пригласил вас, чтобы мы могли обсудить все как мужчина с мужчиной, мистер Норрис. Приятная беседа двух цивилизованных людей, один из которых соблазнил жену другого.
Я хотел было ответить, но передумал.
— Как вам понравилось в тюрьме Сан-Квентин? — поинтересовался он, лениво выпуская клубы дыма.
— Не особенно.
— Вы провели там, кажется, три года. За кражу со взломом, если не ошибаюсь.
— Марше об этом известно, — сказал я и тут же пожалел. Он навязал мне свою игру, и я повелся, а именно от этого меня и предостерегала Марша. Стоит только высоко отбить мяч и навесить «свечку», как он с удовольствием погасит.
— Я позволил себе распорядиться, чтобы вашу машину переставили, — заметил он, глядя в окно в конце комнаты. Вообще-то это было даже не окно, а стеклянная стена с раздвижной дверью посередине. За ней имелся маленький балкон, за которым открывалась невероятно глубокая пропасть. С дверью было что-то не так, но что именно, я никак не мог сообразить.
— Это очень хорошее здание, — продолжал Кресснер. — Отличная охрана. Автономная система теленаблюдения, и все такое. Увидев вас в фойе, я кое-кому позвонил. Мой помощник замкнул провода в системе зажигания, завел двигатель и отогнал вашу машину на общественную стоянку в паре кварталов отсюда. — Он бросил взгляд на модные, стилизованные под солнечный диск с лучами настенные часы, висевшие над диваном. 20.05. — В восемь двадцать тот же помощник позвонит из телефона-автомата в полицию и сообщит о вашей машине. Самое позднее через десять минут блюстители закона обнаружат в багажнике запаску, в которой спрятано шесть унций героина. После этого вас немедленно объявят в розыск.
Он подставил меня. Я пытался подстраховаться на случай разных неожиданностей, но силы были слишком неравны.
— Однако всего этого можно избежать, если я позвоню своему помощнику и скажу, что с полицией связываться не надо.
— А взамен я должен сообщить, где сейчас Марша, — произнес я. — Ничего не выйдет, мистер Кресснер. Я этого просто не знаю. И мы специально так договорились, именно на такой случай.
— Мои люди проследили за ней.
— Вряд ли им это удалось. В аэропорту мы от них оторвались.
Кресснер вздохнул, вытащил из мундштука догоревшую сигарету и отправил в хромированную пепельницу с вращающейся крышкой. Все чинно-благородно. С окурком и Стэном Норрисом разобрались одинаково быстро и без шума.
— Вообще-то вы правы, — согласился он. — Старый трюк с дамским туалетом. Мои люди были очень раздосадованы, что их провели таким допотопным способом. Полагаю, они просто не ожидали столь примитивного хода.
Я промолчал. Избавившись от слежки в аэропорту, Марша вернулась в город на автобусе и добралась до автовокзала. В этом и заключался наш план. У нее было двести долларов — все мои сбережения. На них на автобусе можно добраться до любой точки страны.
— Вы всегда так неразговорчивы? — поинтересовался Кресснер с неподдельным интересом.
— Марша посоветовала.
Он нахмурился:
— Тогда, полагаю, вы воспользуетесь своим правом не свидетельствовать против себя, когда вас арестуют. А мою жену вы в следующий раз увидите уже старушкой в кресле-качалке. Вы это понимаете? Насколько мне известно, за хранение шести унций героина полагается до сорока лет.
— Но Маршу вы все равно не вернете.
Он усмехнулся:
— Позвольте мне вкратце обрисовать ситуацию. Вы с моей женой полюбили друг друга. И у вас возник роман… Если, конечно, совместные посещения дешевых мотелей можно назвать романом. Жене удалось от меня уйти. Но зато вы сами сейчас в моих руках. И оказались в довольно щекотливом положении. Я верно все изложил?
— Теперь я понимаю, чем вы ее так достали, — сказал я.
К моему удивлению, он, откинув голову, расхохотался.
— Знаете, а вы мне даже нравитесь, мистер Норрис. Вы, конечно, не бог весть что, но у вас, похоже, есть сердце. Марша тоже говорила об этом, но я, если честно, сомневался. Она неважно разбирается в людях. Но в вас есть некий… стержень. Вот почему я позволил себе все это устроить. Не сомневаюсь, Марша вам рассказывала о моем пристрастии к пари.
Теперь я понял, что показалось мне странным при взгляде на стеклянную стену. Понятно, что зимой вряд ли кто-нибудь захочет выпить чашку чая на балконе, поэтому мебель оттуда убрали. Но с какой целью с двери сняли защитный экран? Что затеял Кресснер?
— Я не люблю свою жену, — продолжал он, вставляя в мундштук новую сигарету. — Это ни для кого не секрет. Уверен, она вам об этом тоже говорила. И не сомневаюсь, что человек с вашим опытом знает: хорошие жены не изменяют мужьям с первым встречным тренером из местного теннисного клуба. На мой взгляд, Марша — обыкновенная лгунья и лицемерка, плакса и зануда, сплетница и…
— Довольно! — не выдержал я.
Он холодно улыбнулся:
— Прошу прощения. Я все время забываю, что мы говорим о вашей возлюбленной. Сейчас двадцать шестнадцать. Нервничаете?
Я пожал плечами.
— Крутой и упертый, — ухмыльнулся он. — Но вас, наверное, удивляет, почему я просто не отпущу Маршу на все четыре стороны, если совсем ее не люблю?
— Вовсе не удивляет.
Он недовольно нахмурился. Я продолжил:
— Вы — самодовольный, жадный и эгоистичный сукин сын. В этом объяснение. Никто не может у вас забрать то, что вы считаете своим. Даже если вам это и не нужно.
Он побагровел, но взял себя в руки и снова рассмеялся:
— Очко в вашу пользу, мистер Норрис. Очень хорошо!
Я снова пожал плечами.
— Я хочу предложить вам пари, — обратился ко мне он. — Если выиграете, то уйдете отсюда с деньгами, получив мою жену и свободу. Ну а если проиграете, то умрете.
Я не удержался и взглянул на часы: 20.19.
— Ладно. — А что я еще мог сказать? По крайней мере это позволяло выиграть время. И придумать, как унести отсюда ноги — не важно, с деньгами или нет.
Кресснер взял трубку и набрал номер.
— Тони? План номер два. Все правильно, — подтвердил он и положил трубку на рычаг.
— И что за «план номер два»? — поинтересовался я.
— Я позвоню Тони через пятнадцать минут, и он вытащит… компрометирующий материал из багажника и вернет машину обратно. А если я не позвоню, он свяжется с полицией.
— Перестраховываетесь?
— По вполне понятным причинам, мистер Норрис. На ковре лежат двадцать тысяч долларов, а в этом городе убивали и за двадцать центов.
— И в чем суть спора?
Он с досадой поморщился:
— Пари, мистер Норрис, пари. Джентльмены заключают пари, а спорят только мужланы.
— Как скажете.
— Отлично! Я обратил внимание, что вас заинтересовал мой балкон.
— С двери снят защитный экран.
— Верно. Я распорядился об этом после обеда. А предлагаю я вот что. Вы обойдете все это здание по карнизу, который опоясывает его на уровне нашего этажа. Если сумеете, то сорвете банк.
— Да вы с ума сошли!
— Отнюдь! За двенадцать лет, что живу в этом доме, я предлагал заключить подобное пари шести разным людям. Трое из них были профессиональными спортсменами вроде вас. Один — известный квортербек. Правда, играл он довольно посредственно, а славой был обязан рекламным роликам на телевидении. Второй — бейсболист, а третий — знаменитый жокей, который не только зарабатывал баснословные деньги, но и платил баснословные алименты. Остальные трое были обычными людьми, которых объединяло два общих качества — нужда в деньгах и неплохая физическая форма. — Он задумчиво затянулся сигаретой и продолжил: — Пятеро сразу наотрез отказались. А шестой согласился. Условия были такими: двадцать тысяч долларов или полгода работы на меня. Я выиграл. Тот парень вышел на балкон, бросил взгляд вниз и чуть не потерял сознание. — Кресснер презрительно хмыкнул. — Он сказал, что сверху все кажется таким крошечным. Это и лишило его мужества.
— А с чего вы взяли…
Кресснер раздраженно махнул рукой:
— Бросьте, мистер Норрис. Я думаю, вы согласитесь, потому что у вас нет выбора. Либо принять пари, либо обречь себя на сорок лет в Сан-Квентине. Деньги и моя жена — лишь скромные призовые, свидетельствующие о моем расположении.
— А какие у меня гарантии, что вы не сжульничаете? Вдруг я все сделаю, а вы все-таки позвоните Тони и дадите ему добро на звонок в полицию?
Кресснер вздохнул:
— У вас ярко выраженные симптомы паранойи, мистер Норрис. Я не люблю свою жену. И ее присутствие рядом со мной отнюдь не тешит мое пресловутое самолюбие. Двадцать тысяч долларов для меня — сущая мелочь. Я каждую неделю отстегиваю в четыре раза больше на взятки полицейским. Что же касается пари…
Я задумался, и он мне не мешал. Наверное, он отлично понимал, что загнанный в угол человек сам сделает нужные выводы. Я был обыкновенным тренером тридцати шести лет, и теннисный клуб уже наверняка бы от меня избавился, если бы не вмешательство Марши, надавившей на кое-какие пружины. Игра в теннис была единственным, что я умел в жизни, и найти другую работу, пусть даже дворника, при наличии судимости будет очень непросто. Конечно, преступление было пустяковым, сродни детской шалости, но разве это кому-нибудь объяснишь?
А самое главное, я действительно полюбил Маршу. Двух первых уроков тенниса хватило, чтобы я совсем потерял голову. И Марша тоже. Нечего сказать — повезло! После тридцати шести лет холостяцкой жизни воспылать страстью не к кому-то, а к жене короля подпольного мира.
Сидевший напротив меня старый мерзавец, дымивший дорогими турецкими сигаретами, все это, конечно, знал. Как и многое другое. Не было никаких гарантий, что он сдержит слово, если я соглашусь на пари и выиграю. Но я не сомневался: если откажусь, то не позже десяти часов буду сидеть в каталажке, а выйду из нее только в новом тысячелетии.
— У меня есть один вопрос, — сказал я.
— И какой же, мистер Норрис?
— Вы держите слово? И платите по долгам?
Он посмотрел мне прямо в глаза.
— Мистер Норрис, — с достоинством произнес он, — я всегда выполняю свои обещания.
— Согласен, — сказал я. А какой у меня был выбор?
Он просиял и поднялся:
— Чудесно! Просто чудесно! Давайте пройдем к балкону, мистер Норрис.
Мы подошли к стеклянной стене вместе. У Кресснера был такой вид, будто исполнялась самая заветная мечта его жизни, он весь светился от счастья.
— Ширина карниза пять дюймов, — мечтательно произнес он. — Я сам измерял. Вообще-то я даже постоял на нем, правда, держась за перила. Вам нужно лишь перебраться через поручень и немного спуститься. Низ балкона окажется у вас на уровне груди. Понятно, что за пределами балкона держаться вам будет не за что. Придется продвигаться на ощупь, стараясь не потерять равновесия.
И тут я заметил за окном предмет, при виде которого внутри у меня все похолодело. Анемометр! Небоскреб стоял возле озера, и рядом не было высоких зданий, которые могли бы защитить от ветра. А ветер был холодным, наверняка проберет насквозь. Сейчас стрелка стояла, почти не двигаясь, на отметке в 10 миль в час, но при порыве могла запросто подскочить до 25, а потом снова упасть.
— А, вижу, вы заметили мой анемометр! — весело воскликнул Кресснер. — Вообще-то ветер сильней на противоположной стороне, а здесь дует не так сильно. Но сегодня ночью довольно тихо. Я помню вечера, когда сила ветра достигала восьмидесяти пяти и даже здание раскачивалось. Ощущение такое же, как на марсовой площадке мачты парусника. Для этого времени года сегодня, можно сказать, довольно тепло.
Он сделал жест в сторону небоскреба банка слева — неоновые цифры на верху здания показывали температуру. Семь градусов тепла, а на таком ветре ощущение будет, как при минус трех.
— У вас есть пальто? — спросил я. На мне был только легкий пиджак.
— Увы, нет. — Теперь цифры на небоскребе показывали время. 20.32. — Мне кажется, вам лучше поспешить, мистер Норрис, чтобы я мог позвонить Тони и дать команду насчет плана номер три. Он — хороший парень, но уж больно нетерпеливый. Вы меня понимаете?
Я его хорошо понимал. Даже слишком хорошо.
Но мысль о Марше, выскользнувшей из щупалец Кресснера, и деньгах, которые позволят нам начать новую жизнь, подтолкнула меня к раздвижной двери, и я оказался на балконе. Там было холодно и влажно, а ветер трепал волосы, залепляя глаза.
— Желаю вам приятного вечера, — послышался за спиной голос Кресснера, но я не стал оборачиваться и подошел к перилам. Смотреть вниз было еще рано, и я начал делать глубокие вдохи.
Это даже не столько специальное разминочное упражнение спортсменов, сколько способ самовнушения. С каждым вдохом-выдохом голова постепенно очищается от посторонних мыслей, а внимание концентрируется на предстоящей игре. После первого вдоха-выдоха я уже не думал о деньгах, после второго забыл о Кресснере. С Маршей было труднее — ее лицо все время стояло перед глазами, она словно умоляла не делать глупостей и не идти на поводу у Кресснера. Пусть он и не жульничал при пари, но уж точно всегда подстраховывался на случай возможного проигрыша. Я не слушал доводов рассудка. Я не мог себе этого позволить. Если я проиграю это пари, то дело не обойдется выставлением пива и подтруниванием приятелей. От меня останется лишь кровавое пятно, а разлетевшиеся останки будут собирать по всей Дикман-стрит.
Решив, что достаточно собой овладел, я посмотрел вниз.
Стена здания, похожая на гладкий каменный утес, уходила вертикально вниз и упиралась в крохотную мостовую. Машины казались миниатюрными игрушечными моделями вроде тех, что продаются в любом сувенирном киоске, а их движение можно было уловить по крошечным огонькам. Если сорваться с такой высоты, то хватит времени и понять, что происходит, и увидеть, как ветер раздувает одежду, а земля стремительно несется навстречу. И еще — издать долгий, долгий крик. А при ударе о мостовую звук будет как от лопнувшего перезревшего арбуза.
Я понимал, почему тот парень сдрейфил. Но альтернативой для него были какие-то жалкие шесть месяцев рабства. Меня же ожидала разлука с Маршей на долгие сорок лет, которые я проведу за решеткой.
Я взглянул на карниз. Пять дюймов, а кажется, не больше двух. Хорошо хоть, что здание не старое и карниз не будет осыпаться под ногами.
Во всяком случае, я на это надеялся.
Я перелез через перила и, держась за прутья декоративной чугунной решетки, начал осторожно сползать вниз. Наконец подошвы уперлись в карниз, и я встал на него: каблуки висели над пропастью. Низ балкона действительно оказался на уровне груди, и я бросил взгляд на апартаменты Кресснера. Он стоял в дверях и курил, внимательно наблюдая за мной, совсем как ученый за подопытной морской свинкой после сделанной инъекции.
— Звоните, — сказал я, не отпуская прутьев решетки.
— Что?
— Звоните Тони. Я не тронусь с места, пока вы не позвоните.
Он вернулся в гостиную, которая с улицы казалась на удивление теплой и уютной, и взял трубку. Правда, из-за свистевшего ветра я все равно не мог ничего услышать. Положив трубку, он вернулся.
— Все в порядке, мистер Норрис.
— Надеюсь.
— До свидания, мистер Норрис. До встречи… если, конечно, она состоится.
Пора приниматься за дело. Время разговоров позади. Я в последний раз позволил себе подумать о Марше, вспомнил ее светло-каштановые волосы, большие серые глаза, чудесное тело и решительно выбросил из головы. И смотреть вниз тоже больше нельзя! На такой высоте легко растеряться от страха и холода, оступиться, а то и вообще отключиться. Сейчас самым важным было думать только о карнизе и сосредоточиться на движении: правая нога, левая нога.
Я устремился, держась за решетку, пока была такая возможность. Почти сразу выяснилось, что при висящих над пропастью пятках основная нагрузка будет ложиться на носки и тяжесть тела придется выдерживать сухожилиям лодыжки.
Добравшись до конца балкона, я никак не мог решиться отпустить прутья спасительной решетки. Но выбора не было, и я разжал пальцы. Черт побери, пять дюймов — это же очень много! Да будь этот карниз на высоте фута от земли, а не четырехсот, как сейчас, я бы обежал это здание за четыре минуты. Значит, из этого и нужно исходить и все время помнить об этом.
Ну да, только если не удержишься на карнизе на высоте одного фута, можно просто выругаться и повторить попытку. А здесь другой попытки точно не будет.
Я осторожно подвинул правую ногу, перенес на нее тяжесть тела, подтянул к ней левую… и отпустил решетку. Раскинув руки, прижался ладонями к шершавой облицовке здания, нежно погладил ее и даже был готов поцеловать.
Налетел порыв ветра, и я невольно пошатнулся, а воротник пиджака больно хлестнул по лицу. Сердце гулко стукнуло и замерло, словно отказываясь биться, пока ветер не стихнет. Сильный порыв просто сорвет меня с этой жердочки и швырнет прямо в ночную мглу. А с другой стороны здания ветер точно сильнее.
Я повернул голову влево и прижался щекой к стене. Кресснер, уже в пальто из верблюжьей шерсти, перегнулся через перила и внимательно за мной наблюдал.
— Нравится? — поинтересовался он дружелюбным тоном.
— А мне вы сказали, что пальто у вас нет.
— Я солгал, — невозмутимо признался он. — Мне часто приходится лгать.
— И как это понимать?
— Да никак… Не обращайте внимания. Или, наоборот, задумайтесь. В психологическом противостоянии все средства хороши. Верно, мистер Норрис? Хочу обратить ваше внимание, что вам лучше поторопиться. Лодыжки скоро устанут, а если они не выдержат… — Он вытащил из кармана яблоко, надкусил и швырнул вниз. Очень долго ничего не было слышно, а потом раздался глухой шлепок. Кресснер с довольным видом хмыкнул.
Ему удалось-таки выбить меня из колеи, и я почувствовал, как волна паники стискивает разум железными клещами и подавляет волю. Я отвернулся и принялся делать глубокие вдохи, чтобы выдавить из себя страх. На здании высотки горела другая надпись: «20.46. Мы ждем вас у себя в банке».
Когда часы показали 20.49, мне наконец удалось вновь обрести самообладание. Кресснер, судя по всему, решил, что на холоде мне не удастся сделать ни шагу и я примерз к стене. Увидев, что я продолжил движение, он издевательски захлопал в ладоши.
Я начинал замерзать. Напитавшись влагой озера, ветер пробирал насквозь, и ощущение было такое, будто в кожу вонзились тысячи острых иголок. Легкий пиджак пузырился на спине и мешал переставлять ноги, но я упрямо шел дальше, изо всех сил стараясь избегать резких движений. Как бы мне ни было холодно, я понимал: единственный шанс не сорваться и выжить заключался в крайней осторожности. Поспешность неминуемо обернется гибелью.
Когда я добрался до угла, на часах горели цифры 20.52. Карниз опоясывал все здание и заворачивал за угол, так что в плане опоры под ногами все оставалось по-прежнему. Однако стоило мне завести за угол правую руку, как ощутился порыв встречного ветра. Малейшая ошибка — и меня швырнет вниз.
Я терпеливо ждал, пока уляжется ветер, но ожидание затянулось. Казалось, Кресснеру удалось заполучить ветер себе в союзники. Он налетал на меня, стегал колючими невидимыми шипами и пробирал до костей. Наконец после очередного и особенно яростного порыва, заставившего меня покачнуться, я понял, что так можно ждать до бесконечности — ветер и не думал стихать.
Улучив более или менее подходящий момент, я завел правую ногу за угол и перенес на нее центр тяжести. На меня обрушились сразу два воздушных потока, и я снова покачнулся. На какую-то долю секунды меня охватил ужас и мелькнула мысль, что Кресснер все-таки выиграл пари, но каким-то чудом мне удалось прижаться к стене. Только теперь я позволил себе выдохнуть — изо рта вырвался воздух, царапая пересохшее горло.
И тут прямо над ухом что-то громко взорвалось.
Я невольно вздрогнул, пошатнулся и, отпустив стену, отчаянно замахал руками, пытаясь восстановить равновесие. Думаю, задень я стену хотя бы одной рукой, все было бы кончено. И все же через пару мгновений, показавшихся мне вечностью, сила тяжести сжалилась надо мной и прижала к стене, а не отправила вниз на мостовую с высоты сорока трех этажей.
Воздух со свистом вырывался из легких. Ноги стали ватными. Сухожилия на лодыжках гудели, как высоковольтные провода. Никогда прежде смерть не подбиралась настолько близко, что я физически ощутил ее дыхание.
Я повернул голову и поднял глаза. Из окна спальни, примерно на четыре фута выше меня, высовывался улыбающийся Кресснер. В правой руке он держал новогоднюю хлопушку.
— Помогаю вам стоять на мысочках! — крикнул он.
Я не стал отвечать. Все равно, кроме хрипа, из горла ничего бы не вырвалось. Сердце бешено колотилось. С неимоверным трудом я сумел продвинуться еще на пять-шесть футов, чтобы лишить его возможности похлопать меня по плечу, на случай если это вдруг взбредет ему в голову. Затем я остановился, закрыл глаза и глубоко дышал, пока не почувствовал, что немного успокоился.
Теперь я находился на торце здания. Справа виднелись далекие башни небоскребов, а слева темнела гладь озера, по которой еле заметно двигались крошечные огоньки. Ветер не унимался, продолжая яростно завывать.
Следующий угол я прошел легче — там уже не было встречных порывов. А потом меня кто-то укусил в ногу.
Я дернулся и судорожно вдохнул. Опасаясь снова потерять равновесие, сумел прижаться к стене. И тут меня снова укусили. Нет, не укусили, а клюнули. Я опустил взгляд.
На карнизе стоял голубь и смотрел на меня блестящими ненавидящими глазами.
Голуби в городе — такая же привычная картина, как таксисты, у которых никогда не бывает сдачи с десятки. Эти птицы не любят летать и крайне неохотно уступают дорогу на тротуаре, который считают своим по праву рождения. И еще они часто оставляют свои визитные карточки на капотах машин. Но обычно мы не обращаем на них внимания, просто не замечаем. Конечно, они могут нас раздражать, но наш мир все-таки принадлежит нам.
И вот сейчас я вторгся на его территорию, я был беззащитен, а голубь, казалось, это понимал. Он снова больно клюнул меня в правую лодыжку.
— Прочь! — крикнул я. — Убирайся!
В ответ голубь клюнул меня в очередной раз. Я вторгся в его владения и нарушил неприкосновенность жилища: эта часть карниза была усеяна пометом — как старым, так и свежим.
Сверху послышался писк.
Я задрал голову, чтобы посмотреть, и перед глазами мелькнул клюв. Я невольно дернул головой в сторону, и если бы не удержался, то стал бы первым человеком — жертвой голубей в нашем городе. Клюв принадлежал самке, защищавшей птенцов в гнезде, устроенном под самой крышей. По счастью, гнездо располагалось слишком высоко, и дотянуться до меня оттуда она не могла.
Ее супруг снова меня клюнул, теперь уже до крови. Я чувствовал, как по ноге побежала струйка. Я чуть переместился вперед, надеясь, что мне удастся его испугать и прогнать с карниза. Но не тут-то было! Голуби ничего не боятся, во всяком случае, городские голуби. Если даже мчащийся грузовик заставляет их лишь слегка ускорить неспешную поступь, то что с ними может поделать человек на карнизе на такой верхотуре?
Я осторожно продвигался вперед, а голубь медленно пятился, не сводя блестящих глаз-бусинок с моего лица и изредка отвлекаясь, чтобы снова клюнуть в лодыжку. Боль стала острой — птица уже не просто клевала, а терзала живую плоть и… кто знает, может, даже глотала ее.
Я отпихнул голубя правой ногой. Но довольно неуверенно, страшась оступиться. Голубь только взмахнул крыльями и снова перешел в наступление. Я же чуть не свалился.
Голубь снова меня клюнул, потом еще и еще. Налетевший порыв ветра едва не лишил меня равновесия, но мне удалось вцепиться пальцами в стену и удержаться. Прижавшись левой щекой к стене, я замер, с трудом переводя дыхание.
Кресснер не мог бы придумать более изощренной пытки, даже если бы потратил на это годы. Один удар клювом был не страшен. Два и три тоже. Но проклятая птица клюнула меня раз шестьдесят, пока я наконец не добрался до решетки на балконе пентхауса, располагавшегося напротив апартаментов Кресснера.
Ухватившись руками за прутья, я испытал настоящее счастье. Я любовно сжимал пальцами холодный металл, словно не веря, что он внезапно не исчезнет.
Опять больно кольнуло в лодыжке.
Голубь нахально разглядывал меня блестящими глазками, уже ничуть не сомневаясь в моей полной беспомощности и своей безнаказанности. Совсем как Кресснер, когда выставлял меня на балкон на противоположной стороне здания.
Ухватившись за прутья покрепче, я с размаху наподдал по птице ногой, и она закувыркалась в воздухе. Отчаянно забив крыльями, голубь издал громкий крик, от которого у меня потеплело на душе. Несколько сизых перьев остались на карнизе, и еще несколько зависли в воздухе и, медленно кружась, поплыли вниз навстречу ночной мгле.
Судорожно хватая ртом воздух, я перелез через решетку и без сил свалился на пол балкона. Несмотря на холод, я был весь мокрый от пота. Не знаю, сколько времени я пролежал, собираясь с силами. Здание банка с электронным табло было с другой стороны, а наручных часов я не ношу.
Пока мышцы не успели остыть, я сел и осторожно спустил носок. Исклеванная правая лодыжка кровоточила, но на вид ничего серьезного. Надо будет обязательно обработать рану, если, конечно, удастся выйти из этой переделки живым. Кто знает, какую заразу мог занести голубь. Я хотел перевязать рану, но передумал, сообразив, что могу нечаянно наступить на повязку. Сначала следовало закончить дело, а с двадцатью тысячами долларов в кармане недостатка в бинтах точно не будет.
Я поднялся и с тоской посмотрел на темные окна соседского пентхауса, казавшегося заброшенным и необитаемым. Балконная дверь укреплена защитным экраном на случай непогоды. Впрочем, при желании мне удалось бы проникнуть внутрь, но тогда я бы нарушил условия пари. А на кону стояли не только деньги.
Решив, что тянуть с возвращением нельзя, я перелез через перила и снова ступил на карниз. Голубь, лишившийся нескольких перьев, уже вернулся и злобно на меня смотрел, устроившись под гнездом, где помета было особенно много. Но я не думал, что он снова начнет меня доставать, тем более что я удалялся от него.
Отпустить прутья решетки здесь оказалось даже труднее, чем на балконе Кресснера. Я, конечно, понимал, что надо идти, но буквально каждая моя клеточка и особенно лодыжки взывали к благоразумию и умоляли остаться в этом безопасном убежище. И все-таки я отправился дальше: образ Марши, возникший перед глазами, придал мне сил.
Я добрался до следующего угла, обогнул его и, медленно переступая по карнизу, миновал вторую торцевую стену. Чем ближе я подбирался к балкону Кресснера, тем труднее становилось сдерживать желание ускорить движение, чтобы побыстрее покончить с этим смертельно опасным испытанием. Но любая спешка неминуемо привела бы к гибели. И я не торопился.
На четвертом углу я снова оказался во власти встречных порывов ветра, и мне удалось благополучно его обогнуть скорее за счет везения, нежели за счет ловкости. Я ненадолго замер, чтобы восстановить дыхание, и вдруг поймал себя на мысли, что теперь окончательно уверился: я точно выиграю пари! Руки, похожие на замороженные отбивные, надсадно ныли, лодыжки горели (особенно исклеванная голубем правая), глаза заливал пот, но я был уверен! Впереди показался балкон Кресснера, залитый мягким желтым светом. А за ним светилась реклама банка, похожая на приветственный транспарант. 22.48, но ощущение было такое, будто на этом карнизе шириной в пять дюймов прошла вся моя жизнь.
И не дай Бог Кресснеру попытаться сжульничать! Обретя уверенность, я почувствовал, что теперь никуда не спешу, и стал двигаться нарочито медленно. В 23.09 я ухватился за прутья решетки сначала правой рукой, потом левой, подтянулся и перебрался через перила. Слава Богу — наконец-то я оказался в безопасности, на полу балкона… И тут мне в висок уперся холодный ствол пистолета.
Я поднял глаза и увидел ухмыляющегося верзилу с такой отвратительной физиономией, что от испуга остановились бы даже часы Биг-Бена.
— Отлично! — послышался из гостиной голос Кресснера. — Примите мои поздравления, мистер Норрис. — В подтверждение своих слов он зааплодировал. — Тащи его сюда, Тони.
Тони рывком поднял меня и поставил на ноги так резко, что у меня подогнулись колени. Пошатываясь, я прошел в гостиную.
Кресснер стоял возле горевшего камина и потягивал бренди из огромного бокала размером с аквариум. Деньги были упакованы в пакет, по-прежнему лежавший на рыжем с подпалинами ковре.
Я бросил на себя взгляд в зеркало на противоположной стене. Волосы взъерошены, мертвенно-бледное лицо, лишь два ярких пятна на щеках. Глаза горят как у безумца.
Рассмотреть себя получше я не успел. Мощный удар Тони в солнечное сплетение отбросил меня на несколько футов, и я, налетев на шезлонг, плюхнулся на пол и скорчился, не в силах ни вдохнуть, ни выдохнуть.
Немного придя в себя, я сел и с трудом выдавил:
— Жалкий двурушник! Ты все рассчитал заранее!
— Рассчитал, — подтвердил Кресснер, осторожно ставя бокал на каминную доску. — Но я не двурушник, мистер Норрис. Просто я не умею достойно проигрывать. Тони здесь только для того, чтобы вы не сделали… чего-то предосудительного. — Он с довольным смешком поскреб свой подбородок. Кресснер совсем не походил на человека, расстроенного проигрышем. Скорее он был похож на кота, полакомившегося канарейкой и не успевшего очистить прилипшие к морде перья.
Я поднялся. Мне вдруг стало страшно. Даже страшнее, чем на карнизе.
— Ты смошенничал, — медленно произнес я. — И наверняка что-то задумал.
— Вовсе нет. Героин из багажника убрали, машину отогнали на прежнее место. Деньги здесь. Можете их забрать и идти.
— Отлично, — сказал я.
Тони, по-прежнему похожий на ряженого в канун Хэллоуина, встал у стеклянной двери. В руке он держал пистолет. Я подошел к пакету, поднял его и направился к двери нетвердой походкой, не сомневаясь, что получу пулю в спину. Дойдя до двери, я, как и на карнизе после четвертого поворота, поймал себя на мысли: у меня все получится!
Меня остановил насмешливый голос Кресснера.
— Вы ведь не рассчитывали всерьез, что старый трюк с туалетом может кого-то обмануть? — лениво произнес он.
Не выпуская пакета из рук, я медленно повернулся:
— И что это значит?
— Я же говорил, что всегда держу слово, и это правда. Вы выиграли по трем пунктам, мистер Норрис. Деньги, свобода и моя жена. По первым двум расчет вы уже получили, а с третьим разберетесь в окружном морге.
Оцепенев от ужаса, я смотрел на него, не в силах пошевелиться.
— Неужели вы действительно рассчитывали, что я позволю вам уехать с ней? — сочувственно спросил он. — Ну нет! Деньги — да. Свобода — да. Но не Марша! И при этом я вас не обманул. Когда вы ее похороните…
Я не стал к нему подходить. Не сейчас. Для этого еще будет время. Я направился к Тони, который удивленно на меня смотрел, пока Кресснер не произнес устало:
— Пристрели его!
Я швырнул в громилу пакет с деньгами. На карнизе нагрузка приходилась в основном на ноги, а у теннисистов, как известно, лучше всего развиты руки. Удар получился сильным и пришелся точно в руку с пистолетом. Пуля угодила в рыжий ковер, и теперь Тони оказался в моей власти.
Самым отвратительным в облике этого верзилы было его лицо, и я, вырвав пистолет, с размаху нанес удар ему прямо в переносицу. Тони охнул и осел — совсем как типичный бандит в исполнении незабвенного Рондо Хаттона в дешевом полицейском боевике.
Кресснер был уже в дверях, когда я остановил его выстрелом поверх головы и крикнул:
— Стоять, или я уложу тебя на месте!
Он замер, а когда обернулся, на его лице уже не играла снисходительная улыбка хозяина жизни. Увидев распростертого на полу Тони с залитым кровью лицом, он окончательно растерялся.
— Она жива! — быстро сказал Кресснер. — Не мог же я ничего не оставить себе?! — Он попытался улыбнуться, но улыбка вышла жалкой и кривой.
— Свой лимит доверия ты уже исчерпал, — глухо ответил я безжизненным голосом. И понятно почему — вся моя жизнь была в Марше, а этот человек безжалостно разделался с ней.
Дрожащей рукой Кресснер показал на пакет с деньгами, валявшийся у ног Тони:
— Это мелочь. Я дам вам сто… Нет, пятьсот тысяч долларов. Или даже миллион! Перевести на счет в швейцарском банке? Ну как? Или…
— Предлагаю спор, — медленно произнес я.
Он перевел удивленный взгляд с пистолета у меня в руке на лицо:
— Что?
— Спор, — повторил я. — Никакое не пари, а старый добрый спор. Спорю, что ты не сможешь пройти по карнизу вокруг здания.
Кресснер побелел как полотно. Я даже испугался, что он хлопнется в обморок.
— Как… — прошептал он.
— Ставки такие, — продолжал я все тем же бесцветным голосом. — Если обойдешь здание, я тебя отпущу. Согласен?
— Нет, — прошептал он с круглыми от ужаса глазами.
— Ты сам выбрал, — сказал я и наставил на него пистолет.
— Нет! — закричал он, взмахивая рукой. — Нет! Подождите! Я… хорошо! — Он судорожно облизнул пересохшие губы.
Я махнул пистолетом в сторону балкона и не спеша направился за ним.
— Ты дрожишь, — заметил я. — А там это лишнее.
— Два миллиона… — прохрипел он, не в силах унять дрожь. — Два миллиона непомеченными купюрами.
— Нет, — отрезал я. — Даже если этих миллионов будет десять. Но если тебе удастся пройти, я тебя отпущу. Честно.
Через минуту Кресснер уже стоял на карнизе. Он был ниже меня ростом, и мне была видна только его голова. Круглые от ужаса глаза молили о пощаде, а костяшки пальцев, вцепившиеся в прутья ограждения балкона, побелели от напряжения. Казалось, он держится за прутья тюремной решетки.
— Пожалуйста… — прошептал он. — Все, что угодно.
— Теряешь время, — бросил я. — Лодыжки быстро устают.
Но он никак не мог решиться, и, чтобы помочь, я уперся дулом пистолета ему в лоб. Тогда он со стоном отпустил решетку и тронулся с места. Я взглянул на светящиеся цифры часов на здании банка. 23.29.
Я думал, он не сможет добраться и до первого угла. Он боялся пошевелиться, а когда все-таки решался на шаг, то двигался резко, рискуя потерять равновесие. Полы халата развевались на ветру.
Он исчез за углом в полночь, почти сорок минут назад. Помня, какой там встречный ветер, я напряженно прислушивался, ожидая услышать удалявшийся крик, но было тихо. Может, ветер улегся. Я помню, как тогда подумал, что ветер, должно быть, с ним в сговоре. А может, ему просто повезло. И сейчас он лежит на балконе соседнего пентхауса, не в силах унять дрожь и заставить себя продолжить путь.
Но он знает, что если я проникну в соседний пентхаус и застану его там, то пристрелю как собаку. И кстати, как ему понравился мой знакомый голубь?
Это был крик, или мне послышалось? Наверное, просто ветер. Но это не важно. Часы показывают 00.44. Еще немного подожду и схожу проверить балкон в соседних апартаментах. А пока я сижу на балконе Кресснера с пистолетом Тони в руках. На случай, если Кресснер все же появится из-за последнего угла в развевающемся на ветру халате.
Он говорил, что всегда держит слово.
Я не могу похвастаться тем же.
В прежние времена Гарольд Поркетт гордился своей лужайкой. Он приобрел большую серебристую газонокосилку «Лаунбой» и платил мальчишке из соседнего квартала по пять долларов за каждый покос. Сам Гарольд Поркетт любил тогда посидеть с банкой пива в руке, слушая по радио, как проводят очередной матч бостонские «Ред Сокс»[47], зная, что Бог на небесах, а в мире (а значит, и на его лужайке) все в порядке. Но в прошлом году, в середине октября, судьба сыграла с Гарольдом Поркеттом злую шутку. Когда мальчишка в последний раз выкашивал лужайку, собака Кастонмейеров загнала кота Смитов под газонокосилку.
Дочь Гарольда выблевала полстакана вишневого «кулэйда» на новый свитер, а его жене всю следующую неделю снились кошмары. Объявилась она после инцидента, но лицезрела, как Гарольд и мальчишка с позеленевшим лицом чистят ножи газонокосилки. Дочь Гарольда и миссис Смит стояли рядом и плакали. Алисия, однако, успела сменить свитер на джинсы и футболку: ей нравился мальчишка, который выкашивал их лужок.
Послушав с неделю, как на соседней кровати стонет и вскрикивает жена, Гарольд решил избавиться от газонокосилки. Пришел к выводу, что на самом деле она ему и не нужна. В этом году он нанимал парня, который выкашивал лужайку его газонокосилкой. В следующем мог нанять парня вместе с газонокосилкой. Может, тогда Карла перестанет стонать. И снова начнет выполнять супружеские обязанности.
Он отвез серебристого «Лаунбоя» на бензозаправку Фила и торговался с ним, пока они не нашли взаимоприемлемого решения. Гарольд вернулся домой с покрышкой «келли» и полным баком бензина «супер», а Фил выставил «Лаунбоя» на одном из бетонных возвышений для заправочных колонок с табличкой «Продается».
В этом году Гарольд затянул с первым покосом. А когда наконец прочухался и позвонил мальчишке из соседнего квартала, его мать ответила, что Фрэнк уехал учиться в местный университет. Гарольд в изумлении покачал головой и потопал к холодильнику за банкой пива. Быстро идет время, не так ли?
Поиски нового мальчишки он отложил до мая, потом незаметно проскочил июнь, а «Ред Сокс» продолжали плестись на четвертом месте. По уик-эндам Гарольд сидел на выходящей во двор веранде и мрачно наблюдал, как бесконечная череда парней, которых он никогда не видел раньше, скоренько здоровались с ним, прежде чем увести его грудастую дочь на гулянку. А трава в этом году росла преотлично. Идеальное выдалось лето для травы. Три дня — солнце, один — дождь, как по часам.
К середине июля трава вымахала, как на заливном лугу, и Джек Кастонмейер начал отпускать удивительно плоские шуточки насчет цены на сено и люцерну. И Джинни, четырехлетняя дочь Дэна Смита, теперь пряталась в высокой траве, если ей не хотелось есть овсянку на завтрак или шпинат на ужин.
А в конце июля, выйдя во двор в перерыве после седьмого иннинга, Гарольд увидел сурка, сидевшего на дорожке. Пора, решил он. Выключил радио, взял газету, открыл раздел частных объявлений. И скоро нашел то, что искал: Выкашиваю лужайки. Разумные цены. 7762390.
Гарольд позвонил, ожидая услышать рев пылесоса и голос домохозяйки, зовущей с улицы сына. Но ему ответили коротко и по-деловому: ««Пастораль», озеленение и обслуживание приусадебных участков». Чем мы можем вам помочь?»
Гарольд объяснил собеседнице на другом конце провода, какой помощи он ждет от «Пасторали». Что же это делается, подумал он. С каких пор газонокосильщики организуют фирмы и пользуются услугами профессиональных секретарей? Он справился о цене и услышал в ответ вполне разумную цифру.
Гарольд положил трубку на рычаг и вернулся на веранду. С тяжелым чувством. Сел, включил радио, оглядел заросшую лужайку под субботними облаками, медленно плывущими по субботнему небу. Карла и Алисия уехали к теще, так что дом остался в полном его распоряжении. Хорошо бы, подумал он, чтобы этот парень скосил траву до их возвращения. Будет им приятный сюрприз.
Он открыл банку пива, вздохнул, когда Дик Драго не сумел добежать до второй базы. В высокой траве стрекотали цикады. Гарольд руганул Дика Драго и задремал.
Полчаса спустя его разбудил звонок в дверь. Поднимаясь, он опрокинул банку с недопитым пивом.
На крыльце стоял мужчина в джинсовом комбинезоне, заляпанном зелеными от травы пятнами. Толстый. С огромным животом. Гарольд даже подумал, а не проглотил ли тот баскетбольный мяч.
— Да? — Гарольд Поркетт еще окончательно не проснулся.
Мужчина улыбнулся, перекатил зубочистку из одного уголка рта в другой, поддернул комбинезон, чуть надвинул зеленую бейсболку на лоб. На козырьке темнело свежее масляное пятно. Пахнул он землей, травой, машинным маслом и улыбался Гарольду Поркетту.
— Меня послала «Пастораль», приятель, — радостно возвестил он. — Ты звонил, так? Я не ошибаюсь, приятель? — Он улыбался и улыбался.
— Да. Насчет лужайки. Ты? — таращился на него Гарольд.
— Да, я. — И газонокосильщик расхохотался в опухшее от сна лицо Гарольда.
Гарольд отступил в сторону, газонокосильщик протиснулся мимо него в холл, пересек гостиную и кухню, вышел на веранду. Теперь Гарольд понял, с кем имеет дело, и все встало на свои места. С такими типами он уже встречался, они работали на департамент уборки территорий или в ремонтных бригадах на автострадах. Всегда находили свободную минуту, чтобы опереться о черенок лопаты и выкурить «Лаки страйк» или «Кэмел», при этом глядя на тебя так, будто они — соль земли и вправе двинуть тебе в челюсть или переспать с твоей женой, возникни у них такое желание. Гарольд немного побаивался таких мужчин, загоревших до черноты, с морщинками у глаз, в любой момент знающих, что надо делать.
— Лужайка во дворе особых проблем не доставит. — В голосе Гарольда подсознательно зазвучали заискивающие нотки. — Она квадратная, земля ровная, но вот трава очень уж выросла. Пожалуй, следовало скосить ее раньше.
— Нет проблем, приятель. Нет проблем. Все нормально. — Глаза газонокосильщика поблескивали, как у коммивояжера, готового рассказать анекдот по любому поводу. — Чем выше, тем лучше. Плодородная у тебя тут почва, клянусь Цирцеей. Такая уж у меня присказка.
Клянусь Цирцеей?
Газонокосильщик прислушался к работающему радиоприемнику. Комментатор как раз похвалил Ястрижемски.
— Болеешь за «Ред Сокс»? А мои любимчики — «Янки»[48]. — Он прошествовал через дом к входной двери, вышел на крыльцо. Гарольд только проводил его мрачным взглядом.
Он снова уселся. Виновато посмотрел на лужу пива, вытекшего из опрокинутой им банки на стол. Подумал о том, что не мешает принести из кухни тряпку и все вытереть, но не сдвинулся с места.
Нет проблем. Все нормально.
Гарольд раскрыл газету на финансовых страницах, посмотрел курсы акций. Правоверный республиканец, он полагал менеджеров Уолл-стрит, стоявших за сухими колонками цифр, как минимум полубогами…
(Клянусь Цирцеей?!)
…и уже столько раз ругал себя за то, что не может понять Слово. Не то Слово, что было сказано на горе или выбито на каменных скрижалях, а читающееся в строчке: акции «Кодака» по 3.28, повышение на ⅔. Однажды он купил три акции «Мидуэст бизонбургерз, инк», которая разорилась в 1968 году. И он потерял свои семьдесят пять долларов. Нынче, он это понимал, бизонбургеры приносили устойчивую прибыль. И сулили самые радужные перспективы. Он часто обсуждал эту тему с Сонни, барменом в «Золотой рыбке». Сонни объяснил Гарольду, в чем его беда: он опережал время на пять лет, и ему следовало…
Гарольд Поркетт вновь начал погружаться в дрему, и тут его барабанные перепонки едва не лопнули от громового рева.
Гарольд вскочил, перевернул стул, завертел головой, не понимая, что происходит.
— Это газонокосильщик? — спросил он у кухни. Боже мой, это газонокосильщик?
Кухня ему не ответила, и он выбежал на крыльцо. Но увидел лишь зеленый фургончик с надписью «ПАСТОРАЛЬ» на борту. Рев теперь доносился со двора. Гарольд пулей пролетел дом, выскочил на веранду и замер.
Ужас! Кошмар! Мрак!
Красная газонокосилка, которую толстяк выкатил из фургона, двигалась сама по себе. Никто ее не толкал, не направлял. Собственно, футах в пяти от нее никого не было. Она вгрызалась в высоченную траву, словно красный дьявол, вырвавшийся из ада. Она визжала, ревела, плевалась сизым дизельным дымом — механический монстр, от одного вида которого Гарольду стало нехорошо. А воздух уже пропитался запахом свежескошенной травы.
Но куда больше поразил Гарольда газонокосильщик. Он разделся — догола. Одежду аккуратной стопкой сложил посреди лужайки. В чем мать родила, перепачканный в зелени, он на четвереньках ковылял за газонокосилкой, в пяти футах от нее, и ел траву. Зеленый сок тек по подбородку, пятнал толстый живот. И всякий раз, когда газонокосилка поворачивала, он поднимался и исполнял какой-то странный прыжок или пируэт, прежде чем вновь припасть к земле.
— Прекрати! — проорал Гарольд Поркетт. — Немедленно прекрати!
Но газонокосильщик не обратил внимания на его крики, во всяком случае, не остановился. Наоборот, стал пожирать траву с еще большей скоростью. А газонокосилка, выкосив очередную полосу, вроде бы еще и улыбнулась Поркетту стальной улыбкой.
Потом Гарольд увидел крота. Должно быть, оцепенев от ужаса, он прятался в траве перед газонокосилкой, в той полосе травы, которой предстояло лечь на землю. Крот бросился через уже скошенный участок к спасительной темноте под верандой.
Газонокосилка развернулась.
Гремя металлом, накатилась на крота и выплюнула клочки шерсти и ошметки плоти. Гарольду живо вспомнился кот Смитов. Покончив с кротом, газонокосилка вернулась на прежний маршрут.
Газонокосильщик ковылял следом, ел траву. Гарольд стоял, парализованный ужасом, напрочь забыв про акции, проценты, бизонбургеры. Он видел, как раздувается и без того огромный живот. Газонокосильщик развернулся и пожрал останки крота.
Именно тогда Гарольд высунулся из сетчатой двери, и его вырвало аккурат на циннии. Окружающий мир посерел, и внезапно Гарольд понял, что теряет сознание, уже потерял. Он откинулся назад, спина коснулась прохладного пола веранды, глаза закрылись…
Кто-то его тряс. Карла его трясла. Он не помыл грязную посуду, не вынес мусорное ведро, Карла сейчас закатит ему скандал, но это даже и к лучшему. Главное, что она вырвет его из приснившегося кошмара, вернет в нормальный мир, где живет нормальная Карла с ее очаровательной улыбкой и ровными зубами.
Ровные зубы — да. Но не Карлы. У нее зубы гладенькие, как у бурундучка, а эти зубы…
Волосатые.
У этих зубов росли зеленые волосы. И выглядели эти волосы совсем как…
Трава?
— Боже мой, — вырвалось у Гарольда.
— Ты лишился чувств, приятель, так? — Газонокосильщик склонился над ним, улыбаясь волосатыми зубами. Оволосели губы и подбородок. Оволосело все. Зелеными волосами. Во дворе пахло травой и гарью. И внезапной тишиной.
Гарольд сел, посмотрел на застывшую газонокосилку. Вся трава скошена. И нет нужды в граблях, отметил он, подавляя приступ тошноты. Если газонокосильщик где и пропустил стебелек, в глаза это не бросалось. Гарольд повернулся к газонокосильщику, его передернуло. Такой же голый, такой же толстый, такой же ужасный. И зеленые ручейки, бегущие из уголков рта.
— Что это было? — взмолился Гарольд.
Толстяк обвел рукой лужайку.
— Это? Ну, босс отрабатывает новую технологию. Получается неплохо. Просто хорошо, приятель. Одним выстрелом убиваем двух зайцев. Одновременно заканчиваем покос и уборку травы и зарабатываем деньги для финансирования других наших проектов. Понимаешь, о чем я? Разумеется, иной раз попадается клиент, который не понимает, некоторые люди ни в цент не ставят производительность труда, так, но босс всегда соглашается на жертвоприношение. Главное, чтобы колесики крутились, если ты не потерял ход моих мыслей.
Гарольд промолчал. Одно слово вертелось у него в голове: жертвоприношение. А мысленным взором он видел крота, исчезающего под красной газонокосилкой.
Он поднялся медленно, как немощный старик.
— Разумеется. — И сподобился на фразу с какой-то из пластинок Алисии: — Господи, благослови траву.
Газонокосильщик хлопнул себя по бедру.
— Отлично сказано, приятель. Просто потрясающе. Я вижу, ты все понимаешь как надо. Не возражаешь, если я процитирую тебя, вернувшись в контору? Может, получу повышение.
— Конечно. — Гарольд попятился, пытаясь выдавить из себя улыбку. — Продолжай. А я хочу немного вздремнуть…
— Будь спок, приятель. — Газонокосильщик поднялся. Тут Гарольд заметил неестественно большой зазор между первым и вторым пальцами ног, словно это были не ноги… а копыта.
— Сначала все удивляются, — продолжил газонокосильщик, — но потом привыкают. — Он оценивающе оглядел приличных размеров живот Гарольда. — Может, тебе захочется попробовать самому? Босс постоянно ищет новые таланты.
— Босс, — повторил Гарольд.
Газонокосильщик уже спустился с веранды и пристально посмотрел на Гарольда Поркетта.
— Да, конечно, приятель. Видать, ты смекнул, что к чему. Я знал, что так оно и будет. Господи, благослови траву, и все такое.
Гарольд покачал головой, и газонокосильщик расхохотался.
— Пан. Босс — Пан. — И полуподпрыгнул, полускакнул по свежескошенной лужайке. Газонокосилка, взревев, ожила и покатила к углу дома.
— Соседи… — начал Гарольд, но газонокосильщик весело помахал ему рукой и исчез за углом.
На лужайке перед домом гремела и завывала газонокосилка. Гарольд отказывался лицезреть это действо, возможно, с тем, чтобы потом Кастонмейеры и Смиты, демократы поганые, не смогли одарить его укоряющим взглядом, говорящим яснее слов: чего еще можно ждать от республиканца?
Вместо этого Гарольд направился к телефонному аппарату, схватил трубку, позвонил в полицейский участок по «горячей» линии.
— Сержант Холл, — ответили на другом конце провода.
Гарольд зажал пальцем свободное ухо.
— Меня зовут Гарольд Поркетт. Мой адрес — дом 1421 по Восточной Эндикотт-стрит. Я хотел бы сообщить… — Что? О чем он хотел бы сообщить? Какой-то мужчина насилует и убивает его лужайку, работает он у некоего Пана и у него ноги-копыта?
— Слушаю вас, мистер Поркетт.
Тут его осенило.
— Я хочу сообщить о случае непристойного обнажения.
— Непристойного обнажения? — повторил сержант Холл.
— Да. Тут мужчина косит мне лужайку. Он… без всего.
— Вы хотите сказать, он голый? — В голосе сержанта Холла слышались недоверчивые нотки.
— Голый! — согласился Гарольд, надеясь, что его не примут за психа. — Обнаженный. Раздетый. С голой задницей. На моей лужайке перед домом. Пришлите наконец кого-нибудь.
— Вы живете в доме 1421 на Западной Эндикотт? — Сержант Холл никак не хотел ему поверить.
— Восточной! — прокричал Гарольд. — Ради Бога…
— Так вы говорите, он совершенно голый? И вы видите его гениталии и все такое?
Гарольд пытался заговорить, но из горла вырвалось только клокотание. А рев безумной газонокосилки становился все громче и громче, глуша все остальные звуки. Гарольд чувствовал, как его охватывает страх.
— Что вы говорите? — переспросил сержант Холл. — У вас там какой-то ужасный шум.
Входная дверь распахнулась.
Гарольд обернулся и увидел вкатывающуюся в холл газонокосилку. За ней следовал газонокосильщик, по-прежнему голый. Гарольд увидел, что лобковые волосы у него зеленые, словно мох. На одном пальце он крутил бейсболку.
— Тут ты погорячился, приятель. — В голосе газонокосильщика слышался укор. — Не следовало тебе отходить от «Боже, благослови траву».
— Эй, мистер Поркетт? Мистер Поркетт…
Телефонная трубка выпала из онемевших пальцев Гарольда, когда газонокосилка двинулась на него по новенькому, с длинным коричневым ворсом, ковру Карлы, выстригая его, как лужайку.
Гарольд завороженно смотрел на нее, как кролик на удава, пока она не добралась до кофейного столика. Когда же газонокосилка отбросила его в сторону, превратив одну ножку в щепу и опилки, Гарольд схватил стул и попятился к кухне, волоча его за собой, как прикрытие.
— Это тебе не поможет, приятель, — покачал головой газонокосильщик. — Только все перепачкаем. Лучше покажи мне, где у тебя самый острый нож, и мы сделаем так, чтобы жертвоприношение прошло максимально безболезненно… Я думаю, понадобится и ванночка для птиц. А потом…
Гарольд швырнул стул в газонокосилку, которая уже обошла его с фланга, пока голый мужчина отвлекал внимание, и рванул к двери черного хода. Газонокосилка с ревом обогнула стул, выпустила облако сизого дыма. Открывая сетчатую дверь и сбегая по ступенькам, Гарольд слышал, чувствовал, что газонокосилка наседает ему на пятки.
Она сиганула с верхней ступени, как прыгун на лыжах — с трамплина. Гарольд бежал по свежевыкошенной лужайке, но он выпил слишком много банок пива, слишком часто спал после сытного обеда. Он чувствовал, что расстояние между ним и газонокосилкой сокращается, что она совсем рядом, оглянулся, одна нога зацепилась за другую, и он упал.
Последними Гарольд увидел лыбящуюся предохранительную решетку надвигающейся газонокосилки, поднимающуюся вверх, чтобы открыть бешено вращающиеся, запачканные зеленым ножи, а над ней толстое лицо газонокосильщика, покачивающего головой в добродушном упреке.
— Черт знает что, — вздохнул лейтенант Гудвин. Фотограф закончил работу, и лейтенант кивнул двум мужчинам в белых халатах. Те потащили через выкошенную лужайку белый контейнер. — Не прошло и двух часов, как он сообщил, что перед его домом появился голый мужчина.
— Правда? — спросил патрульный Кули.
— Да. Позвонил и его сосед. По фамилии Кастонмейер. Он подумал, что это сам Поркетт. Может, так и было, Кули. Может, так и было.
— Сэр?
— Обезумел от жары. — Лейтенант Гудвин постучал по виску. — Шизофрения, знаешь ли.
— Вы упоминали о ванночке для птиц? — спросил один из мужчин в белом.
— Действительно, упоминал, — согласился Гудвин, указывая на ванночку. Патрульный Кули проследил за его пальцем и внезапно резко побледнел. — Сексуальный маньяк, — уверенно продолжил лейтенант Гудвин. — Другого и быть не может.
— Отпечатки пальцев? — полюбопытствовал патрульный Кули.
— С тем же успехом ты мог спросить и про следы. — Гудвин указал на свежескошенную траву.
В горле у патрульного Кули хрюкнуло.
Лейтенант Гудвин сунул руки в карманы, покачался на каблуках.
— Мир полон психов, — глубокомысленно изрек он. — Никогда об этом не забывай, Кули. Эксперты говорят, что кто-то гонялся за Поркеттом по его собственной гостиной с газонокосилкой. Можешь ты себе такое представить?
— Нет, сэр, — честно признал Кули.
Гудвин оглядел аккуратно подстриженную лужайку и зашагал к дому. Кули последовал за ним. В воздухе висел приятный запах только что скошенной травы.
Рейс, который встречал Моррисон в международном аэропорту Кеннеди, задерживался из-за скопившихся в воздухе лайнеров, ожидавших своей очереди совершить посадку. Заметив у стойки бара знакомое лицо, Моррисон двинулся навстречу.
— Джимми? Джимми Маккэнн?
Это был действительно он, причем выглядел потрясающе, хотя и слегка поправился со времени их последней встречи на выставке в Атланте. В колледже Маккэнн постоянно носил огромные очки в роговой оправе и был заядлым курильщиком — худющим, с нездоровым цветом лица. Судя по всему, сейчас он перешел на контактные линзы.
— Дик Моррисон?
— Он самый! Отлично выглядишь! — Моррисон протянул ладонь, и они обменялись рукопожатием.
— Ты тоже, — отозвался Маккэнн, но Моррисон знал, что это неправда. Он слишком много работал, слишком много ел и слишком много курил. — Что будешь пить?
— Бурбон и тоник, — ответил Моррисон и, устроившись на высоком табурете за стойкой, закурил. — Кого-то встречаешь, Джимми?
— Нет. Лечу на встречу в Майами. Важный клиент — тянет на шесть миллионов. Придется сдувать с него пылинки, потому что мы и так проиграли крупный тендер на следующую весну.
— А ты по-прежнему трудишься на старом месте? В компании «Крейгер и Бартон»?
— Да, только теперь я там вице-президент.
— Неужели?! Поздравляю! И давно? — Он постарался убедить себя, что неприятное ощущение в животе было вызвано вовсе не завистью, и, достав таблетки от изжоги, сунул одну в рот.
— С прошлого августа. Знаешь, в моей жизни произошло одно важное событие, после которого все изменилось. — Маккэнн бросил на Моррисона изучающий взгляд и сделал глоток. — Думаю, тебе это тоже может быть интересно.
Моррисон насторожился, решив, что Джимми Маккэнн подался в религию, но виду не подал.
— Само собой, — сказал он и, взяв бокал, отхлебнул виски.
— Дела у меня шли неважно, — начал Маккэнн. — Семейные проблемы с женой, от инфаркта умер отец, меня стали одолевать жуткие приступы сухого кашля. И Бобби Крейгер заявился ко мне в кабинет и провел воспитательную беседу. Ты помнишь эти беседы?
— Еще бы! — До того как перейти в агентство «Мортон», Моррисон полтора года проработал в компании «Крейгер и Бартон». — Или брось валять дурака, или убирайся на все четыре стороны!
— Вижу, ты действительно помнишь, — засмеялся Маккэнн. — Короче говоря, доктор сказал, что у меня начинается язва, и велел бросить курить. — Он поморщился. — А это все равно что приказать больше не дышать.
Моррисон понимающе кивнул. Некурящим «пай-мальчикам» легко давать советы. Он с отвращением взглянул на дымящуюся сигарету и потушил ее, зная, что через пять минут все равно закурит новую.
— И ты бросил? — поинтересовался он.
— Да, бросил. Сначала я думал, что никогда не смогу, — постоянно куда-то уходил и продолжал курить украдкой. А потом знакомый посоветовал обратиться в одну контору на Сорок шестой улице, где работают настоящие специалисты. Я сказал себе, что терять все равно нечего, и отправился к ним. С тех пор я не курю.
Моррисон настолько удивился, что у него округлились глаза.
— Как им это удалось? Напичкали тебя какими-то препаратами?
— Нет. — Маккэнн вытащил бумажник и покопался в нем. — Вот! Я так и думал, что найду. — Он положил на стойку скромную белую визитную карточку.
Акционерное общество «Больше не курим»
Перестаньте себя убивать!
Восточная Сорок шестая улица, 237
Лечение по предварительной записи
— Можешь взять, если хочешь, — предложил Маккэнн. — Там тебя точно вылечат. Не сомневайся!
— Каким образом?
— Этого я сказать не могу.
— Не можешь? Почему же?
— Таково обязательное условие контракта, который там придется подписать. Но при встрече тебе все расскажут.
— Ты подписал контракт?
Маккэнн кивнул.
— И поэтому ты…
— Ну конечно! — Он улыбнулся Моррисону, и тот подумал, что Джим Маккэнн, похоже, успел стать полноправным членом сообщества «пай-мальчиков».
— А зачем делать из этого тайну, если у них там и впрямь такая эффективная методика? Я ни разу не видел их рекламы ни по телевизору, ни на щитах, ни в объявлениях…
— У них хватает клиентов, которых приводят знакомые.
— Ты же сам в рекламном бизнесе, Джимми! Неужели ты этому веришь?
— Верю, — кивнул Маккэнн. — Девяносто восемь процентов обратившихся в это общество больше не курят.
— Погоди. — Моррисон подал знак бармену, чтобы ему принесли еще выпить, и закурил новую сигарету. — Они что — привязывают к креслу и заставляют обкуриться до рвоты?
— Нет.
— Дают лекарство, которое вызывает рвоту каждый раз, когда закурива…
— Нет, все совсем не так. Сходи туда сам, и все узнаешь. — Маккэнн показал на сигарету Моррисона. — Тебе же самому это не нравится?
— Нет, но…
— Когда я бросил, у меня все изменилось, — сказал Маккэнн. — Наверное, у всех бывает по-разному, но в моем случае это было похоже на эффект домино. Я стал лучше себя чувствовать, отношения с женой наладились, и на работе все стало получаться.
— Слушай, ты меня заинтриговал. А ты не можешь хотя бы…
— Извини, Дик. Я действительно не могу об этом говорить. — В его голосе звучал металл.
— А когда бросил курить, поправился?
Ему показалось, что Джимми Маккэнн помрачнел.
— Да. Даже слишком. Но потом согнал лишний вес. Сейчас я в норме. А раньше был чересчур худым.
— Объявляется посадка на рейс номер двести шесть. Пассажиров просят пройти к девятому выходу, — объявили по громкой связи.
— Это — мой. — Маккэнн, поднимаясь, положил на стойку пять долларов. — Если хочешь, закажи себе еще. И подумай о моих словах, Дик. Я серьезно.
Он направился к эскалаторам, прокладывая себе путь через толпу пассажиров. Моррисон взял карточку, задумчиво повертел ее и убрал в бумажник. Больше он о ней не вспоминал.
Карточка выпала из бумажника в другом баре месяц спустя. Моррисон ушел с работы пораньше и заглянул туда выпить, желая снять напряжение. Дела на работе складывались неважно. А точнее — хуже некуда.
Протянув бармену десятку, он перечитал адрес на карточке: Восточная Сорок шестая улица, 237. Всего в двух кварталах отсюда. Стоял октябрь, на улице было прохладно, но светило солнце. «Зайти, что ли, смеха ради?..» Получив от бармена сдачу, Моррисон залпом допил заказанную выпивку и вышел на улицу.
Акционерное общество «Больше не курим» располагалось в новом здании, за аренду тут каждый месяц, похоже, платили больше, чем Моррисон зарабатывал за целый год. Судя по справочнику в вестибюле, эта фирма занимала целый этаж: значит, деньги там не просто водились — акционеры общества «Больше не курим» в них просто купались.
Моррисон поднялся на лифте и оказался в коридоре, устланном толстым ковром, по которому и прошел к элегантно обставленной приемной. Из широкого окна пешеходы и машины казались маленькими жучками, спешащими по своим делам. Вдоль стен стояли кресла, расположившиеся в них трое мужчин и женщина листали журналы. Моррисон подошел к секретарше.
— Вашу карточку дал мне друг, — сказал он, протягивая ей визитку. — Он, если можно так выразиться, ваш выпускник.
Секретарша улыбнулась и заправила бланк анкеты в пишущую машинку.
— Ваше имя, сэр?
— Ричард Моррисон.
Клавиши застучали, но звук был приглушенным — пишущая машинка оказалась творением Ай-би-эм.
— Где вы живете?
— Мейпл-лейн, 29, Клинтон, штат Нью-Йорк.
— Женаты?
— Да.
— Дети?
— Один, — ответил он и, подумав об Элвине, слегка нахмурился. «Один» было неправильным словом, точнее было бы назвать сына «половиной» — он был умственно отсталым и жил в интернате в Нью-Джерси.
— Откуда вы про нас узнали, мистер Моррисон?
— От Джеймса Маккэнна. Мы с ним вместе учились.
— Отлично. Вы не присядете? Придется немного подождать — у нас сегодня много народу.
— Хорошо.
Опустившись в кресло между женщиной в строгом синем костюме и молодым человеком с модными бачками и в пиджаке «в елочку», он достал пачку сигарет и поискал глазами пепельницу, однако нигде ее не увидел.
Моррисон убрал пачку обратно. Ладно, он честно досмотрит этот спектакль до конца, а закурит, когда будет уходить. Возможно, он даже стряхнет пепел на их шикарный ковер, если ожидание затянется. Моррисон взял экземпляр «Тайм» и начал листать.
Его пригласили через четверть часа сразу после женщины в синем костюме. Курить хотелось уже просто невыносимо. Очередной посетитель, мужчина, появившийся вслед за ним, вытащил портсигар и щелкнул крышкой, но, увидев, что пепельниц нет, спрятал его с виноватым видом. Моррисону чуть полегчало.
Секретарша, одарив его ослепительной улыбкой, произнесла:
— Проходите, мистер Моррисон.
Дик толкнул дверь, находившуюся рядом с ней, и оказался в неярко освещенном коридоре, где его ждал крупный мужчина с неестественно светлыми волосами. Пожав Моррисону руку, он приветливо улыбнулся и предложил проследовать за ним.
Миновав несколько дверей без табличек, они остановились возле одной из них, пройдя примерно половину коридора, и мужчина отпер ее ключом. Комната оказалась маленькой, стены обшиты белыми пробковыми панелями, а из мебели там стояли только стол и два стула. На стене за столом имелось небольшое продолговатое окно, задернутое короткой зеленой занавеской, а на стене слева от Моррисона — фотография высокого седого мужчины с листком бумаги в руках. Его лицо показалось смутно знакомым.
— Меня зовут Вик Донатти, — представился мужчина. — Если вы решите пройти наш курс, то вашим куратором буду я.
— Рад познакомиться, — отозвался Моррисон, уже изнемогая от желания закурить.
— Присаживайтесь.
Донатти положил заполненную секретаршей анкету перед собой и достал из стола еще один бланк.
— Вы хотите бросить курить? — спросил он, глядя Моррисону прямо в глаза.
Моррисон, кашлянув, положил ногу на ногу и хотел ответить как-то неопределенно, но не смог.
— Да, — произнес он.
— Тогда я попрошу вас подписать эту бумагу. — Донатти протянул ему бланк.
Моррисон быстро пробежал текст глазами: нижеподписавшийся обязуется не разглашать методы, приемы, средства и так далее.
— Нет проблем, — согласился он и, получив от Донатти ручку, расписался.
Донатти поставил свою подпись чуть ниже его и убрал листок в ящик стола.
«Ну вот, очередное торжественное обещание», — не без ехидства подумал Моррисон. Он уже не раз давал зарок не курить и однажды продержался без сигарет целых два дня.
— Отлично, — произнес Донатти. — Мы здесь не занимаемся пропагандой здорового образа жизни, мистер Моррисон. Мы — деловые люди, и нас не интересует, почему вы хотите бросить курить.
— Понятно, — безучастно кивнул Моррисон.
— Мы не используем никаких лекарств и специальных диет, не используем методик самовнушения. И выставляем счет за услуги только по истечении года, прожитого вами без сигарет.
— Поразительно! — удивился Моррисон.
— А разве мистер Маккэнн вам не говорил?
— Нет.
— Кстати, как у него дела? Все в порядке?
— Да.
— Чудесно. Просто замечательно. А сейчас… я попрошу вас ответить на несколько вопросов, мистер Моррисон. Они могут показаться чересчур личными, но мы гарантируем полную конфиденциальность.
— И что это за вопросы? — поинтересовался Моррисон.
— Как зовут вашу жену?
— Люсинда Моррисон. В девичестве Рэмси.
— Вы любите ее?
Моррисон удивленно посмотрел на Донатти, но его лицо выражало лишь крайнюю предупредительность и учтивость.
— Разумеется!
— У вас когда-нибудь были семейные проблемы? Возможно, вы какое-то время жили врозь?
— Какое отношение это имеет к желанию бросить курить? — поинтересовался Моррисон. Ответ прозвучал слишком резко, но ему ужасно, просто невыносимо хотелось курить.
— Поверьте — самое прямое, — сказал Донатти.
— Нет, никаких проблем не было. — Хотя в действительности их отношения в последнее время не были совсем уж безоблачными.
— У вас один ребенок?
— Да. Элвин. Он в частной школе.
— В какой именно?
— А вот на этот вопрос я отвечать не стану, — угрюмо отрезал Моррисон.
— Ладно, — сразу же уступил Донатти и обезоруживающе улыбнулся. — На все свои вопросы вы получите ответы завтра после первого сеанса терапии.
— Отлично! — Моррисон поднялся, желая уйти.
— И последний вопрос, — остановил его Донатти. — Вы не курили больше часа. Как вы себя чувствуете?
— Нормально, — солгал Моррисон.
— Чудесно! — воскликнул Донатти и, обойдя стол, открыл дверь. — Сегодня можете курить сколько хочется, а после завтрашнего сеанса вы уже не выкурите ни одной сигареты.
— В самом деле?
— Мистер Моррисон, — торжественно произнес Донатти, — мы это гарантируем.
На следующий день ровно в три часа он сидел в приемной фирмы «Больше не курим». С самого утра он терзался сомнениями: может, лучше вообще не приходить на встречу, назначенную секретаршей перед уходом? Или все-таки проявить волю и дать им шанс показать, на что они способны?
В конце концов, вспомнив слова Джимми Маккэнна о том, как у него все изменилось, он решился. Его собственную жизнь точно следовало изменить. И еще его терзало любопытство. Прежде чем зайти в лифт, он выкурил сигарету до самого фильтра. Жалко, если она окажется последней, поскольку никакого удовольствия от курения он сейчас не испытал. На вкус сигарета показалась отвратительной.
На этот раз ждать долго не пришлось, и, когда секретарша предложила Моррисону пройти, Донатти уже был рядом. Он протянул руку, здороваясь, и хищно, как показалось Моррисону, улыбнулся. Ему стало не по себе и снова захотелось курить.
— Пройдемте со мной, — пригласил Донатти и привел его в знакомую комнату. Он сел на один стул, а Моррисон занял другой.
— Я очень рад, что вы пришли, — начал Донатти. — После первой встречи многие перспективные клиенты нередко изменяют планы и не приходят. Они вдруг понимают, что не так сильно хотят избавиться от этой привычки, как им казалось. Работать с вами будет для меня удовольствием.
— И когда начнется лечение? — Наверное, здесь используют гипноз. Точно используют.
— Оно уже началось. С того момента, когда мы обменялись рукопожатиями. У вас есть с собой сигареты, мистер Моррисон?
— Да.
— Вы не отдадите их мне?
Пожав плечами, Моррисон протянул пачку Донатти. В ней все равно оставалось две или три сигареты. После чего тот, улыбаясь и глядя Моррисону прямо в глаза, вдруг сжал кулак и начал колотить им по пачке, которая тут же расплющилась. Оторвавшийся кончик сигареты отлетел в сторону, а табачные крошки рассыпались. В закрытой комнате звук ударов казался очень громким. С яростью круша пачку, Донатти по-прежнему продолжал улыбаться, отчего у Моррисона поползли мурашки по коже.
«Наверное, именно такого эффекта они и добиваются», — подумал он.
Наконец Донатти перестал колотить по столу, собрал ошметки пачки и выбросил в урну.
— Вы даже не представляете, как мне это нравится. Я в бизнесе уже три года, а удовольствие так и не приелось.
— В плане лечения это вряд ли что-то изменит, — мягко произнес Моррисон. — В вестибюле вашего здания есть киоск, где продаются любые сигареты.
— Вам виднее, — не стал спорить Донатти и сложил руки на груди. — Ваш сын Элвин Доус Моррисон находится в интернате Паттерсона для неполноценных детей. Он родился с нарушением деятельности головного мозга. При коэффициенте умственного развития 46 он практически необучаем. Ваша жена…
— Как вы это узнали? — взвился Моррисон. Он был поражен и взбешен. — Какое вы имеете право совать нос в…
— Мы знаем о вас очень много, — ровным голосом произнес Донатти. — Но как я и говорил, все это останется в тайне.
— Я немедленно ухожу отсюда, — с трудом выговорил Моррисон и поднялся.
— Прошу вас задержаться еще ненадолго.
Моррисон внимательно посмотрел на куратора. Донатти явно не испытывал никакой неловкости. Более того, казалось, сцена даже забавляет его. Было видно, что он наблюдал подобную реакцию десятки, а то и сотни раз.
— Хорошо. Но надеюсь, что это будет не напрасно.
— Могу вас в этом заверить. — Донатти откинулся на спинку стула. — Я говорил вам, что мы — прагматики и нам отлично известно, как трудно излечить человека от табачной зависимости. Частота рецидивов достигает почти восьмидесяти пяти процентов, а это выше, чем у наркоманов, принимавших героин. Это чрезвычайно сложная проблема. Чрезвычайно.
Моррисон бросил взгляд на урну. Одну сигарету, даже в деформированном виде, еще можно было использовать по назначению.
Проследив за его взглядом, Донатти искренне рассмеялся, достал из урны сигарету и раскрошил пальцами.
— В законодательные собрания штатов иногда поступают законопроекты об исключении сигарет из рациона содержания заключенных. Подобные инициативы неизменно проваливаются, а в тех редких случаях, когда их принимали, в тюрьмах вспыхивали мятежи. Представляете, мистер Моррисон, настоящие мятежи!
— Меня это не удивляет, — заметил Дик.
— Однако давайте задумаемся вот над чем. Когда человека отправляют за решетку, его лишают привычного образа жизни, свободы передвижения, возможности вести нормальную половую жизнь, у него нет доступа к спиртному. И никаких бунтов, во всяком случае, на фоне общего количества тюрем. Но стоит лишить заключенных курения и — бам! — Для убедительности Донатти с размаху стукнул кулаком по столу. — Во время Первой мировой войны, когда в Германии был дефицит сигарет, никого не удивляло, что немецкие аристократы не гнушались подбирать окурки из грязи. А во время Второй мировой многие американки перешли на трубки, поскольку не могли достать сигарет. Потрясающе интересная проблема для прагматиков, мистер Моррисон!
— А нельзя ли поближе к делу?
— Разумеется! Подойдите, пожалуйста, сюда. — Донатти поднялся и, сделав пару шагов, оказался возле зеленых занавесок, на которые Моррисон обратил внимание еще вчера. Донатти раздвинул занавески, за которыми оказалось прямоугольное окно, выходившее в пустую комнату. Точнее, в комнате находился кролик, поедавший что-то из миски.
— Милое создание, — заметил Моррисон.
— Верно. А теперь — смотрите! — Донатти нажал на кнопку возле подоконника. Кролик перестал есть и бешено заметался по комнате, непрерывно подпрыгивая. Стоило ему коснуться пола, как его тут же подбрасывало. Шерсть вздыбилась, а глаза наполнились ужасом.
— Прекратите! Вы же убьете его током!
Донатти убрал палец с кнопки.
— Отнюдь. На пол подается очень слабое напряжение. Посмотрите, как поведет себя кролик теперь, мистер Моррисон.
Кролик припал к земле футах в десяти от миски и судорожно водил носом. Неожиданно он, рванув с места, забился в угол.
— Если кролик во время еды будет достаточно часто получать удар током, — продолжил Донатти, — то очень быстро поймет: еда вызывает боль. У него выработается соответствующий рефлекс, и он перестанет есть. Если рефлекс закрепить, кролик умрет от голода перед миской с едой. Это называется дрессировкой через рефлекс отвращения.
Моррисон все понял.
— Спасибо, не надо, — сказал он и направился к двери.
— Пожалуйста, подождите, мистер Моррисон.
Дик взялся за ручку двери, но она оказалась заперта.
— Откройте!
— Мистер Моррисон, я прошу вас вернуться на место…
— Немедленно отоприте, или я вызову полицию…
— Сядьте! — скомандовал Донатти ледяным тоном. Взгляд его карих глаз подернула дымка, он стал пустым и пугающим.
Сообразив, что заперт в компании сумасшедшего, Моррисон провел языком по сухим губам: никогда в жизни ему не хотелось курить так сильно.
— Позвольте мне объяснить суть лечения, — сказал Донатти.
— Вы не понимаете, — произнес Моррисон с напускным спокойствием. — Мне не требуется лечение. Я решил от него отказаться.
— Нет, мистер Моррисон, это вы не понимаете. У вас нет выбора. Когда я сказал, что лечение уже началось, я говорил истинную правду. Мне показалось, у вас была возможность в этом убедиться.
— Вы — сумасшедший, — удивленно протянул Моррисон.
— Нет, я — прагматик. Позвольте изложить вам все детали лечения.
— Пожалуйста, — согласился Моррисон. — Только имейте в виду, что как только отсюда выйду, я куплю пять пачек сигарет и выкурю их все по дороге в полицейский участок. — Он вдруг сообразил, что грызет ноготь большого пальца, и заставил себя опустить руку.
— Дело ваше, но мне кажется, вы измените свое решение, когда получите полную картину.
Моррисон промолчал и сел, сложив руки на груди.
— В первый месяц вы будете находиться под неусыпным контролем наших оперативников, — сообщил Донатти. — Кое-кого из них вам удастся заметить, но наверняка не всех. Наблюдать за вами будут постоянно. Постоянно! Если вы закурите, мне тут же позвонят.
— И тогда, судя по всему, вы притащите меня сюда и проделаете тот же трюк, что и с кроликом. — Моррисон пытался говорить с издевкой, но чувствовал, как его охватывает леденящий ужас.
— Вовсе нет, — возразил Донатти. — Место кролика займет ваша жена.
Моррисон лишился дара речи.
— А вы, — продолжил Донатти, улыбаясь, — будете наблюдать за ней в окошко.
Оказавшись наконец на улице, Моррисон бесцельно бродил больше двух часов в каком-то оцепенении. День был отличным, но он этого не замечал. Перед глазами стояла омерзительная улыбка Донатти.
«Дело в том, — пояснил тот, — что практическая проблема требует практичных решений. И вы должны понимать: мы действуем в ваших собственных интересах».
Он рассказал, что фирма «Больше не курим» была своего рода некоммерческой организацией, основанной человеком, чья фотография висела на стене. Этот джентльмен чрезвычайно успешно занимался несколькими «бизнес-проектами», включая игровые автоматы, массажные салоны, подпольные лотереи и бойкие (хоть и нелегальные) поставки наркотиков из Турции в Нью-Йорк. Морт Минелли по прозвищу Трехпалый был заядлым курильщиком, выкуривавшим по три пачки сигарет в день. Лист бумаги, который он держал в руках, был медицинским заключением с диагнозом «рак легких». Морт умер в 1970 году, передав все активы «семьи» акционерному обществу «Больше не курим».
«Наша цель не заработать деньги, а просто покрыть текущие расходы, но главное, конечно, это помощь ближнему. К тому же статус некоммерческой организации позволяет значительно сэкономить на налогах».
Концепция «лечения» была ужасающе проста. Стоит Моррисону нарушить запрет на курение в первый раз — и Люсинду привезут в комнату, которую Донатти называл «крольчатником». Второе нарушение — и в «крольчатнике» окажется сам Моррисон. После третьего нарушения они с Люсиндой окажутся там вместе. Четвертое нарушение будет свидетельствовать об устойчивом нежелании сотрудничать и потребует более сурового наказания. Оперативник отправится в интернат к Элвину и займется мальчиком.
«Представьте, — говорил, улыбаясь, Донатти, — как ужасно это будет для парнишки. Он же ничего не поймет, даже если ему объяснят. Он будет только знать, что ему больно из-за папы. И ему будет очень страшно».
«Мерзавец! — беспомощно произнес Моррисон. — Жалкий, грязный мерзавец!»
«Поймите меня правильно, — продолжал Донатти, сочувственно улыбаясь. — Я уверен, что до этого не дойдет. Сорок процентов наших клиентов вообще не подвергались никакому наказанию, поскольку ни разу не срывались, и только десять процентов допускали более трех нарушений. Разве эти цифры не обнадеживают?»
Моррисона они не только не обнадеживали, но приводили в ужас.
«Конечно, если вы нарушите запрет в пятый раз…»
«Что тогда?»
Донатти расцвел:
«Вы окажетесь в «крольчатнике» вместе с женой, вашего сына изобьют во второй раз, и жену изобьют тоже».
Моррисон, утратив всякую способность соображать, бросился через стол на Донатти. Для человека, казавшегося благодушным и расслабленным, тот проявил удивительное проворство. Он резко подался вместе со стулом назад и ударил Моррисона ногами в живот. Дик отлетел и, согнувшись, закашлялся, не в силах вдохнуть.
«Сядьте, мистер Моррисон! — мягко произнес Донатти. — Давайте поговорим как разумные люди».
Отдышавшись, Моррисон подчинился. Этот кошмар не мог продолжаться вечно.
Донатти сообщил, что в фирме существуют десять степеней наказания. Шестое, седьмое и восьмое нарушения влекли за собой новые посещения «крольчатника» (с увеличением силы тока) и жестокие избиения. После девятого нарушения сыну Дика сломают руки.
«А после десятого?» — спросил он пересохшими губами.
Донатти печально покачал головой:
«Тогда мы сдаемся, мистер Моррисон. И вы войдете в два процента клиентов, не поддающихся исправлению».
«Вы действительно сдаетесь?»
«В определенном смысле. — Он открыл ящик и достал «кольт» 45-го калибра с глушителем. — Но даже в этом случае мы гарантируем, что и те, кто не поддается исправлению, никогда больше курить не будут», — добавил он, улыбаясь и глядя в глаза Моррисону.
В тот вечер по телевизору показывали полицейский боевик «Буллит», который очень нравился Синди, но через час непрестанных вздохов Моррисона и его ерзанья на месте она не выдержала.
— Да что с тобой не так? — поинтересовалась она во время очередной заставки телекомпании.
— Ничего… Вернее, все! — раздраженно отозвался он. — Я бросил курить.
— И когда? — рассмеялась она. — Пять минут назад?
— С трех часов дня.
— Ты что — действительно не курил все это время?
— Да, — подтвердил он и снова принялся грызть ноготь большого пальца, хотя и грызть-то уже было нечего.
— Какой же ты молодец! Но как ты решился?
— Ради тебя, — ответил он, — и… и Элвина.
Ее глаза расширились от удивления, и она даже не заметила, что закончилась реклама и показ фильма возобновился. Дик редко говорил о сыне. Синди подошла, бросила взгляд на пустую пепельницу, стоявшую справа от него, и заглянула ему в глаза:
— Ты правда бросил курить, Дик?
— Правда, — подтвердил он, мысленно добавив, что если он обратится в полицию, то тут же заявится банда головорезов и «разукрасит» ей лицо.
— Я так рада! И даже если у тебя ничего не получится, мы оба очень тронуты твоей заботой.
— Думаю, получится, — заверил он жену, вспомнив, как кровожадно вспыхнули глаза Донатти, когда он нанес удар ему в живот.
Той ночью Дик почти не спал, то проваливаясь в полудрему, то вдруг просыпаясь. В три часа ночи сон окончательно пропал. Желание закурить было столь сильным, что Дик дрожал, как в лихорадке. Он спустился вниз и прошел в кабинет, располагавшийся в середине дома. Окон здесь не было. Он выдвинул верхний ящик стола и с вожделением уставился на пачку сигарет. Потом обернулся и облизнул губы.
Донатти предупредил, что в первый месяц слежка будет постоянной. В следующие два — по восемнадцать часов в сутки, но в какое именно время — неизвестно. В четвертый месяц, когда большинство клиентов «срывались», наблюдение снова станет круглосуточным. А потом до конца года — выборочная ежедневная двенадцатичасовая слежка. А затем? Выборочная слежка до конца жизни.
До конца жизни.
«Мы можем проверять вас каждый второй месяц, — говорил Донатти, — или каждый второй день. Или постоянно неделю в месяц на протяжении двух лет. Вся штука в том, что вы этого никогда не узнаете. А если закурите, то считайте, что шансов у вас — как в игре против шулеров, у которых карты крапленые. «И следят ли за мной сейчас? А вдруг в этот самый момент выкрадывают жену или посылают громилу к сыну?» Правда, чудесно? А если и удастся украдкой выкурить сигарету, то ее вкус покажется ужасным. Как будто она пропитана кровью сына».
Но они не могут следить прямо сейчас, посреди ночи, в его собственном кабинете. В доме царила полная тишина.
Моррисон смотрел на сигареты почти две минуты, не в силах отвести от пачки взгляд. Потом подошел к двери, выглянул в гостиную и снова вернулся посмотреть на сигареты. Перед глазами пронеслась ужасная картина грядущей жизни, в которой сигаретам нет места. Как, черт возьми, ему удастся убедить сомневающегося клиента разными графиками и диаграммами, если в руке не окажется вечно дымящейся сигареты? Как без сигарет он сможет выносить соседей, которых Синди то и дело приглашает полюбоваться садом? Как вообще, в конце концов, можно начинать день без сигареты за чашкой кофе?
Дик проклял себя, что ввязался в эту историю. Проклял Донатти. Но особую ярость испытывал, вспоминая Джимми Маккэнна. Как он мог так поступить? Сукин сын все знал с самого начала! Руки так и чесались придушить этого Иуду.
Еще раз украдкой оглянувшись, Моррисон достал из ящика сигарету и с нежностью провел по ней пальцем. Совсем как в рекламном слогане: Круглая, ровная и плотно набитая. Лучше не скажешь! Он сунул сигарету в рот и прислушался, наклонив голову.
Кажется, в стенном шкафу послышался какой-то шорох? Будто кто-то шевельнулся? Или ему показалось?
Но тут перед глазами возникла другая картина: кролик, обезумевший от ударов током, скачет по комнате. Если там окажется Синди…
Он напряженно вслушивался, но ничего не уловил. Конечно, проще всего было бы подойти к стенному шкафу и распахнуть дверцу, но Моррисон слишком боялся, что его опасения оправдаются. Он вернулся в постель, однако сон долго не приходил.
Хотя утром Дик чувствовал себя абсолютно разбитым, у него проснулся аппетит. Съев привычную тарелку кукурузных хлопьев с молоком, он вдруг сделал себе еще и омлет. Когда Синди спустилась вниз, она увидела, что он моет сковородки.
— Ричард Моррисон! Последний раз ты ел на завтрак яйца, когда Гектор был еще щенком!
Моррисон недовольно хмыкнул. Он терпеть не мог ее любимого выражения «когда Гектор был еще щенком» и считал его таким же дурацким, как и «за показ денег не берут».
— Пока держишься? — спросила она, наливая апельсиновый сок.
— Держусь.
— К обеду наверняка сдашься, — беззаботно бросила она.
— Вот спасибо за поддержку! — взорвался он. — Ты, да и все остальные, кто не курит, вы считаете… Ладно, не важно!
К его удивлению, жена не только не разозлилась, но посмотрела на него с искренним изумлением:
— Господи! Так это не фантазия?! Ты серьезно?!
— Еще как! — Он надеялся, что ей никогда не доведется узнать, насколько все серьезно.
— Бедняга! — сказала она, подходя ближе. — Ты выглядишь просто ужасно. Но я тобой очень горжусь!
Моррисон крепко прижал ее к себе.
Сцены из жизни Ричарда Моррисона в октябре — ноябре:
…Моррисон и его старинный приятель из «Ларкин студиос» сидят в баре «Джек Демпси». Приятель протягивает сигарету, но Моррисон, нервно сжав бокал, отвечает:
— Я бросаю.
Приятель со смехом говорит:
— Больше недели все равно не продержишься.
…Моррисон ждет утреннюю электричку, поглядывая поверх «Таймс» на молодого человека в синем костюме. Он видит его здесь почти каждый день, а иногда замечал и в других местах. В ресторане, где встречался с клиентом. В магазине музыкальных товаров Сэма Гуди, где искал альбом Сэма Кука, тот копался в сорокапятках. А однажды заметил его на поле для гольфа, где играл с друзьями.
…Моррисон выпивает лишнего на вечеринке и хочет закурить, но все-таки удерживается.
…Моррисон навещает сына и привозит ему в подарок большой мяч, который пищит, если на него нажать. Придя в восторг, сын слюняво его целует. И почему-то Моррисону не так противно, как обычно. Прижав Элвина к себе в порыве чувств, он осознает истину, которая давно не является секретом для циничного Донатти и его коллег: самой разрушительной силой, перед которой ничто не может устоять, является любовь. И пока лирики спорят о ней, прагматики вовсю этим пользуются.
Хотя физиологически Моррисон постепенно привыкает к жизни без сигарет, психологически он по-прежнему испытывает тягу к курению и безуспешно пытается заменить сигарету то пастилками от кашля, то леденцами, то зубочисткой.
И вот Моррисон застревает в громадной автомобильной пробке в туннеле Мидтаун. Кругом темно. Ревут клаксоны, неподвижные машины исторгают клубы зловонных выхлопных газов. Он лезет в бардачок, видит открытую пачку сигарет и после секундного раздумья вытаскивает одну и закуривает, воспользовавшись прикуривателем. Он успокаивает себя мыслью, что если что-нибудь и случится, то Синди сама виновата — он же просил ее выкинуть все сигареты.
После первой затяжки он сильно кашляет. После второй — на глазах выступают слезы. После третьей — кружится голова, и он едва не теряет сознание. Во рту ужасно противно.
И тут же приходит мысль: «Господи, что же я делаю?»
Позади отчаянно засигналили машины — те, что впереди, уже тронулись с места. Он погасил сигарету в пепельнице, открыл оба окна и помахал рукой, разгоняя дым, совсем как подросток, спустивший в унитаз бычок первой выкуренной сигареты.
Рывком тронувшись с места, он поехал домой.
— Синди, я дома! — объявил он, но ответа не последовало. — Синди, ты где, дорогая?
Зазвонил телефон, и Моррисон схватил трубку.
— Здравствуйте, мистер Моррисон. — Голос Донатти был деловитым и бодрым. — Похоже, нам надо обсудить одну небольшую проблему. В пять часов вас устроит?
— Моя жена у вас?
— Разумеется, у нас, — снисходительно подтвердил Донатти.
— Послушайте, отпустите ее, — залепетал Моррисон. — Это больше никогда не повторится! Я и сам не понимаю, как такое произошло. Я сделал всего три затяжки, и видит Бог, самому стало противно.
— Обидно. Так я могу рассчитывать, что увижу вас в пять?
— Пожалуйста, — чуть не плача, повторил Моррисон. — Пожалуйста… — Но в трубке уже послышались короткие гудки.
В пять часов в приемной никого не было, если не считать секретарши, которая одарила Моррисона лучезарной улыбкой, не обращая внимания на его растрепанный вид и явное волнение.
— Мистер Донатти, к вам пришел мистер Моррисон, — сообщила она, нажав кнопку селекторной связи, и кивнула: — Пожалуйста, проходите.
Донатти ждал его возле знакомой двери. Рядом с ним переминался с ноги на ногу похожий на обезьяну верзила в футболке с надписью «УЛЫБАЙТЕСЬ!» и с револьвером в руках.
— Послушайте, — сказал Моррисон, обращаясь к Донатти. — Мы же можем это уладить? Правда? Я заплачу! Я…
— Заткнись! — прервал его мужчина в футболке.
— Рад вас видеть, — произнес Донатти. — Мне жаль, что наша встреча вызвана столь неприятными обстоятельствами. Попрошу вас пройти за мной. Мы постараемся все сделать быстро. И могу вас заверить, что особого вреда вашей жене никто не причинит… на этот раз.
Моррисон был готов броситься на Донатти.
— И я бы не советовал совершать никаких глупостей, — устало предупредил куратор. — В противном случае мой коллега Мусорщик просто изобьет вас, а вашей жене это все равно не поможет. Какой тогда в этом смысл?
— Надеюсь, что вам уготовано место в аду, — сказал Моррисон.
Донатти вздохнул:
— Если бы каждый раз, когда я слышу подобные слова, мне давали монетку, я бы давно обогатился и ушел на покой. Пусть это послужит вам уроком, мистер Моррисон. Если романтик берется за доброе дело и у него ничего не выходит, то все равно его все хвалят и превозносят. Но если цели достигает прагматик, его осыпают бранью. Пойдемте?
Мусорщик взмахнул револьвером.
Моррисон вошел первым, не чувствуя под собой ног.
Маленькая зеленая занавеска была отодвинута. Мусорщик подтолкнул Дика ближе к окну, и он подумал, что так, наверное, наблюдают за казнью в газовой камере.
Он посмотрел в окно: в комнате ошеломленно озиралась Синди.
— Синди! — жалобно окликнул Моррисон. — Синди, они…
— Она вас не видит и не слышит, — вмешался Донатти. — Здесь установлено одностороннее зеркало. Давайте не будем с этим затягивать. Ваш проступок оказался не таким уже серьезным. Полагаю, тридцати секунд будет достаточно. Как думаешь, Мусорщик?
Одной рукой Мусорщик нажал на кнопку, а второй — уперся дулом револьвера в спину Моррисона.
Это были самые долгие тридцать секунд в его жизни.
Когда все закончилось, Донатти положил руку на плечо Моррисону и поинтересовался:
— Вас не стошнит?
— Нет, вряд ли, — едва слышно ответил Моррисон. Он прижимался лбом к стеклу, чувствуя, что подкашиваются колени. Обернувшись, увидел, что Мусорщика в комнате больше нет.
— Пойдемте со мной, — позвал Донатти.
— Куда? — безучастно поинтересовался тот.
— Мне кажется, вам нужно кое-что объяснить. Разве не так?
— Как же я посмотрю ей в глаза? Как скажу, что я… я…
— Полагаю, вас ожидает сюрприз, — сказал Донатти.
Из мебели в комнате был только диван, на котором лежала, всхлипывая, Синди.
— Синди? — тихо окликнул он жену.
Она подняла залитые слезами глаза.
— Дик? Ты? О Господи… — прошептала она, и он крепко ее обнял. — Двое мужчин… — продолжила она, уткнувшись ему в грудь. — Сначала я подумала, что это грабители, потом, что они хотят меня изнасиловать. Они забрали меня, завязали глаза и куда-то отвезли… а потом… был настоящий ужас…
— Все кончилось, — успокаивал он, — теперь все хорошо.
— Но почему? — спросила она, поднимая глаза. — Зачем они…
— Это все из-за меня, — ответил он. — Выслушай меня, Синди… — Закончив рассказ, он помолчал и добавил: — Наверное, ты меня теперь ненавидишь. И я это заслужил!
Отвернувшись, он смотрел в пол, но она, прикоснувшись к его лицу, заставила его смотреть ей в глаза.
— Нет! Никакой ненависти я к тебе не испытываю.
— Правда? — От удивления он едва не потерял дар речи.
— Да, — подтвердила она и поцеловала его. — Поехали домой? Сейчас мне намного лучше. Честно!
Через неделю Донатти позвонил снова, и Моррисон, узнав его голос, сказал:
— Тут какая-то ошибка! Я не притрагивался к сигаретам!
— Нам это известно. Но надо кое-что обсудить. Вы можете заехать завтра после обеда?
— А это…
— Нет-нет, ничего особенного. Надо кое-что уточнить. Кстати, поздравляю с повышением в должности.
— Откуда вы про это знаете?
— Просто знаем, и все, — уклончиво ответил он и повесил трубку.
Когда они вошли в маленькую комнату, Донатти сказал:
— Не надо так нервничать — никто вас не укусит. Пройдите, пожалуйста, сюда.
Моррисон увидел обычные напольные весы.
— Послушайте, я действительно немного поправился, но…
— Да, это случается с семьюдесятью тремя процентами наших клиентов. Встаньте-ка на весы.
Моррисон подчинился, и весы показали сто семьдесят четыре фунта.
— Отлично. Можете сойти. А какой у вас рост, мистер Моррисон?
— Пять футов восемь дюймов.
— Что ж, давайте посмотрим. — Куратор вытащил из нагрудного кармана маленькую ламинированную табличку. — Совсем неплохо. Я выпишу вам рецепт на очень эффективные таблетки для контроля веса. Не увлекайтесь ими и принимайте строго по инструкции. Я поставлю вам максимальный вес в… минутку… — Он снова сверился с карточкой. — Сто восемьдесят два фунта. Согласны? И раз сегодня первое декабря, я буду ждать вас каждое первое число месяца на взвешивание. Если не сможете явиться именно первого, не страшно, только, пожалуйста, позвоните и предупредите заранее.
— А что будет, если я окажусь тяжелее ста восьмидесяти двух фунтов?
— Мы пришлем кого-нибудь к вам домой отрезать у жены мизинец руки, — ответил Донатти с улыбкой. — Вы можете выйти в эту дверь, мистер Моррисон. Всего вам доброго.
Прошло восемь месяцев.
Моррисон снова встречает старого приятеля из «Ларкин студиос» в баре «Джек Демпси». Моррисон в отличной форме — Синди даже называет ее идеальной — и весит сто шестьдесят семь фунтов. Он трижды в неделю занимается в спортзале, и в нем нет ни капли лишнего жира. Приятель, напротив, выглядит как развалина.
Приятель:
— Господи, как же тебе удалось бросить курить?! Уму непостижимо! — Он с отвращением тушит в пепельнице сигарету и залпом допивает виски.
Моррисон бросает на него оценивающий взгляд, достает из бумажника маленькую белую визитную карточку и кладет на барную стойку.
— Знаешь, — говорит он, — эти ребята изменили всю мою жизнь.
Через год на имя Моррисона приходит счет:
Акционерное общество «Больше не курим»
Восточная Сорок шестая улица, 237
Нью-Йорк, штат Нью-Йорк, 10017
Лечение (1 курс) — 2500 долларов
Куратор (Виктор Донатти) — 2500 долларов
Электричество — 50 центов
ИТОГО К ОПЛАТЕ — 5000 долларов 50 центов
— Сукины дети! — взрывается он. — Они включили в счет даже плату за электричество, которым… которым…
— Просто заплати, — говорит жена и целует его.
Прошел еще год.
Совершенно случайно Моррисон с женой встречают Джимми Маккэнна с супругой в театре Хелен Хейз на Бродвее. Все знакомятся. Джимми по-прежнему отлично выглядит, может, даже лучше, чем во время той памятной встречи в аэропорту. Его жену Моррисон видит впервые. Она красива, как иногда бывают красивы дурнушки, когда они очень и очень счастливы.
Она протягивает руку, и Моррисон ее пожимает. В рукопожатии что-то не так, и только в середине второго акта Моррисон понимает, что именно: на ее правой руке нет мизинца.
— Я знаю, чего вам хочется.
Вздрогнув от неожиданности, Элизабет отвела взгляд от учебника по социологии и увидела довольно невзрачного молодого человека в зеленой армейской куртке. Сначала он показался ей знакомым, будто они уже встречались раньше. Настоящее дежа-вю. Затем это ощущение исчезло. Он был одного с ней роста, худой и… какой-то неспокойный. Да, именно неспокойный. Он просто стоял и не двигался, но чувствовалось, как сильно он напряжен, хоть внешне это никак не проявлялось. Черные волосы растрепаны. Темные карие глаза увеличиваются грязными толстыми линзами в массивной роговой оправе. Нет, теперь она окончательно убедилась, что никогда его раньше не видела.
— Знаете, чего мне хочется? Сомневаюсь, — сказала она.
— Вам хочется двойной порции клубничного мороженого. Верно?
Элизабет уставилась на него в изумлении. Вообще-то она уже давно подумывала сделать перерыв и побаловать себя мороженым. Готовясь к экзаменам за семестр, она целыми днями просиживала в библиотеке студенческого союза, но выучить еще предстояло удручающе много.
— Так как? — Он улыбнулся. От этого его напряженное и некрасивое лицо странным образом преобразилось и даже стало привлекательным. «Милым», — подумала она, но тут же решила, что для парня это слово не подходит, хоть оно точно передавало смысл. Элизабет невольно улыбнулась в ответ, чего делать не собиралась. Ей совсем ни к чему тратить драгоценное время на какого-то чудака, выбравшего на редкость неудачный момент, чтобы произвести впечатление. Ей предстояло проштудировать целых шестнадцать глав «Введения в социологию».
— Нет, спасибо, — отказалась она.
— Бросьте, если вы не прерветесь, то наверняка заработаете головную боль. Вы и так занимаетесь без перерыва уже целых два часа.
— Откуда вы знаете?
— Я наблюдал за вами, — с готовностью ответил он и снова улыбнулся, но на этот раз его улыбка не тронула ее. Голова действительно начинала болеть.
— И напрасно! — Ответ прозвучал довольно резко, хотя она этого и не хотела. — Мне не нравится, когда меня разглядывают.
— Извините.
Элизабет стало немного жаль незнакомца, как бывает жалко бездомных псов. Зеленая армейская куртка была ему явно велика в плечах, а носки… Они явно были из разных пар. Один черный, а другой коричневый. Она снова едва не улыбнулась, но сумела сдержаться.
— Я готовлюсь к экзаменам, — пояснила она уже мягче.
— Понятно. Ладно.
Проводив его задумчивым взглядом, Элизабет снова уткнулась в книгу, но в голове продолжало вертеться: двойная порция клубничного мороженого.
В тот вечер она вернулась в общежитие в четверть двенадцатого. Ее соседка по комнате Элис лежала на кровати, слушала Нила Даймонда и читала эротический роман Доминика Ори «История О».
— А я и не знала, что это входит в список изучаемой литературы по истории экономики, — сказала Элизабет.
Элис села:
— Расширяю свой кругозор, дорогая. Расправляю крылья интеллекта. Повышаю… Лиз?
— Хм?..
— Ты меня слушаешь?
— Нет, извини, я…
— У тебя какой-то озадаченный вид.
— Я сегодня встретила одного парня. Довольно забавного.
— Правда? Наверное, в нем и вправду что-то есть, если он сумел отвлечь неприступную Роуган от ее драгоценных книг.
— Его зовут Эдвард Джексон Хэмнер-младший. Представляешь? Невысокий. Худой. Последний раз мыл голову, наверное, в день рождения Вашингтона. И к тому же носит разные носки. Один черный, другой коричневый.
— А мне всегда казалось, что тебе нравятся мужчины другого типа.
— Дело совсем не в этом, Элис. Я занималась на третьем этаже студенческого центра, а он вдруг подошел и предложил угостить меня мороженым. Я отказалась, и он ушел. Но мысль о мороженом не давала мне покоя, и в конце концов я решила сделать перерыв, а он уже поджидал меня со стаканчиками моего любимого клубничного мороженого в руках.
— Не томи, выкладывай, что было дальше. Мне не терпится узнать.
Элизабет усмехнулась:
— Конечно, я не смогла отказаться. Он присел рядом, мы разговорились, и выяснилось, что в прошлом году он тоже слушал курс лекций профессора Брэннера.
— Чудеса, да и только! Прямо как в сказке!
— Но это и в самом деле удивительно! Ты же знаешь, сколько сил у меня уходит на этот курс.
— Да, ты даже во сне о нем вспоминаешь.
— Пока мой средний балл семьдесят восемь. Чтобы снова получать стипендию, мне нужно набрать не менее восьмидесяти, а это значит, что по социологии я должна получить восемьдесят четыре. Так вот, этот Эд Хэмнер утверждает, что профессор каждый год на экзаменах задает одни и те же вопросы. И Эд их точно помнит.
— Ты хочешь сказать, что у него… как это… фотографическая память?
— Да. Вот посмотри. — Элизабет открыла учебник и достала три исписанных листка.
Элис взяла их.
— Похоже на тест.
— Он самый. Эд утверждает, что здесь слово в слово то, что было в прошлом году.
— Я не верю, — решительно заявила Элис.
— Но вопросы теста охватывают весь материал!
— Все равно не верю! — Она вернула листки. — Только потому, что этот супергений…
— Никакой он не супергений! Не смей так говорить! — Ладно. Надеюсь, этот парень не заморочил тебе голову настолько, что ты решишь учить только ответы на эти вопросы, а не весь курс.
— Конечно, нет, — неохотно подтвердила Элизабет. — И даже если это точно те самые вопросы, разве этично ими пользоваться?
Элизабет от негодования вспыхнула, и слова сорвались с ее губ еще до того, как она сумела взять себя в руки:
— Ну конечно! Еще бы! Ты же в списке лучших студентов, и за обучение платить не надо — все оплачивают родители! У тебя нет необходимости… Извини, я вспылила и наговорила глупостей.
Элис пожала плечами и открыла «Историю О» с подчеркнуто равнодушным видом.
— Да нет, ты права. Это не мое дело. Но я бы все равно проштудировала весь курс… На всякий случай, чтобы подстраховаться.
— Именно так я и собираюсь поступить.
Однако при подготовке Элизабет сделала основной упор на вопросы из списка Эдварда Джексона Хэмнера-младшего.
Когда она вышла из аудитории после экзамена, он сидел в фойе и ждал. На нем была все та же великоватая ему зеленая армейская куртка. Заметив Элизабет, Эд робко улыбнулся и поднялся:
— Ну, как все прошло?
Она импульсивно чмокнула его в щеку, вне себя от радости, что волнения и переживания уже позади:
— Думаю, все в порядке.
— Правда? Вот здорово! Гамбургер хочешь?
— Еще как! — рассеянно ответила она, не в силах быстро переключиться с мыслей об экзамене на что-то более приятное. Вопросы почти слово в слово совпали с теми, что дал Эд, и она отлично с ними справилась.
За едой Элизабет поинтересовалась, как у самого Эда дела с экзаменами.
— А мне и не нужно ничего сдавать. Я освобожден от экзаменов по итогам текущих оценок за семестр и сдавать их могу, только если сам захочу. Так что я — свободная птица.
— Тогда почему ты здесь?
— Я же должен был узнать, как у тебя все сложится, верно?
— Нет, не должен. Мне, конечно, приятно, но… — Увидев, как он на нее смотрит, она смутилась, хотя, будучи красивой девушкой, часто ловила на себе подобные взгляды.
— А вот я думаю иначе, — мягко возразил он.
— Эд, я очень тебе благодарна. Думаю, обязана тебе своей стипендией. Правда. Но у меня есть парень. Понимаешь?
— И у вас все серьезно? — спросил он, пытаясь говорить с беззаботным видом, но у него ничего не вышло.
— Более чем, — подтвердила она, желая подстроиться под его тон. — Мы собираемся обручиться.
— Он знает, что ему повезло? Он понимает, как ему повезло?
— Мне тоже повезло, — сообщила она, подумав о Тони Ломбарде.
— Бет, — неожиданно произнес Эд.
— Что? — опешила она.
— Тебя же никто так не называет, верно?
— Нет… никто.
— Даже этот парень?
— Даже он. — Тони звал ее Лиз. Иногда Лиззи, что ей совсем не нравилось.
Эд подался вперед:
— А тебе ведь очень хочется откликаться на имя Бет?
— Да с чего ты взял?.. — засмеялась она, пытаясь скрыть замешательство.
— Не важно. — Он снова озорно улыбнулся. — Я буду звать тебя Бет. Так и знай! А теперь доедай гамбургер.
Потом учебный год закончился, Элизабет и Элис расстались на время каникул. Лиз искренне переживала, что их отношения в последние дни слегка подпортились. Наверное, она сама в этом виновата — не надо было так бурно радоваться, когда объявили результаты экзамена по социологии. Она набрала девяносто семь баллов — самый лучший результат на потоке!
Ожидая, когда объявят посадку на рейс, Элизабет успокаивала себя тем, что зубрежка на третьем этаже библиотеки ничуть не этичнее подготовки по вопросам. Зубрежка — просто механическое запоминание, все знания после экзамена тут же улетучиваются из головы, и к системному освоению предмета это не имеет никакого отношения.
Она вынула торчавший из сумки конверт. Уведомление о стипендии в две тысячи долларов на последний год обучения по программе образовательного займа. Они с Тони будут вместе работать в Бутбэе, штат Мэн, и того, что она там получит, ей должно хватить с лихвой. Благодаря Эду Хэмнеру лето обещало быть просто отличным. А будущее — безоблачным.
Однако на поверку это лето оказалось самым ужасным в ее жизни.
Июнь выдался дождливым, перебои с бензином отпугнули многих туристов, а чаевые в «Бутбэй инн» были так себе. Мало того, Тони настаивал на свадьбе. Он говорил, что может найти работу в студенческом городке или поблизости, а с учетом ее гранта на образование завершить учебу и получить диплом ей будет легко. Но почему-то такая перспектива не обрадовала Элизабет, а скорее испугала.
Что-то было не так.
Она не понимала, что с ней происходит и почему — вот так, на ровном месте и без всякой причины. А однажды в конце июля с ней вдруг случилась истерика, она разрыдалась в подушку. Хорошо хоть, что в этот момент она оказалась дома одна: ее соседка по квартире — похожая на мышку Сандра Аккерман — ушла на свидание.
А в начале августа Элизабет приснился кошмар. Она лежала на дне глубокой могилы, не в силах пошевелиться, небо было затянуто серыми облаками, и по лицу струились капли дождя. Потом на краю могилы появился Тони в желтой строительной каске.
— Выходи за меня замуж, Лиз, — произнес он безучастным тоном, равнодушно глядя вниз. — Выходи, иначе пожалеешь.
Она хотела ответить, что согласна, что готова на все, лишь бы он вытащил ее из этой ужасной грязной ямы. Но не могла пошевелиться.
— Ладно, — сказал он. — Ты сама так решила.
И он ушел. Она изо всех сил старалась сбросить оковы охватившего ее паралича, но ничего не получалось.
Затем послышался звук подъезжавшего бульдозера.
И через мгновение появился он сам — огромный желтый монстр, толкающий перед собой гору мокрой земли. В открытой кабине она увидела безжалостное лицо Тони.
Он собирался закопать ее заживо!
Не в силах пошевелиться и издать хотя бы звук, она с ужасом наблюдала за происходящим. В могилу посыпались первые комья земли.
И вдруг — знакомый голос:
— Прочь! Оставь ее! Проваливай!
Тони выбрался из бульдозера и убежал.
Она почувствовала, как ее захлестнула волна облегчения, и точно заплакала бы, если бы могла. На краю могилы появился ее спаситель, похожий на могильщика. Это — Эд Хэмнер с взъерошенными волосами, одетый в зеленую армейскую куртку. Очки в тяжелой оправе съехали на кончик носа. Он протянул ей руку.
— Вылезай, — нежно сказал он. — Я знаю, чего тебе хочется. Поднимайся, Бет.
И силы вдруг вернулись к ней. По щекам заструились слезы облегчения. Она попыталась поблагодарить его, но слова путались и громоздились одно на другое. А Эд только мягко улыбался и кивал. Она схватила его протянутую руку и посмотрела вниз, чтобы выбрать опору для ноги. А когда подняла взгляд, то вдруг увидела, что держится за лапу огромного жуткого волка с налитыми кровью глазами и оскаленной пастью с острыми зубами, готовыми вцепиться ей в горло.
Проснувшись, Элизабет поняла, что сидит на кровати в мокрой от липкого пота ночной рубашке и никак не может унять дрожь. Даже приняв душ и выпив стакан молока, она не смогла заставить себя погасить свет и так и уснула с горящей лампой.
А через неделю Тони погиб.
Она открыла дверь в халате, думая, что пришел Тони, но это оказался Дэнни Килмер — один из его товарищей по работе. Дэнни был веселым и жизнерадостным парнем: пару раз они с Тони и Дэнни со своей девушкой отлично провели время вместе. Но сейчас на пороге ее квартиры на втором этаже он показался ей не просто печальным, но осунувшимся и больным.
— Дэнни! — воскликнула она. — Что…
— Лиз, — сказал он. — Лиз, постарайся взять себя в руки… Ты… О Господи! — Он с размаху ударил огромным грязным кулаком по косяку двери, и она увидела, что он плачет.
— Дэнни, что-то с Тони?..
— Тони погиб, — ответил Дэнни. — Он был…
Но она ничего больше не услышала — провалилась в темноту.
Вся следующая неделя прошла как во сне. Из прискорбно скудных заметок в газетах и рассказа Дэнни в баре «Харбор инн» выяснилось следующее.
Они занимались ремонтом водопропускных труб, проходящих под полотном автомагистрали. Часть шоссейного покрытия была снята, и Тони с флажком направлял машины в объезд. С горы на красном «фиате» мчался какой-то парнишка. Тони подал ему знак свернуть, но парень даже не сбросил скорость. Позади Тони стоял грузовик, и он не мог отпрыгнуть назад. У водителя перелом руки и рваные раны на голове — с ним случилась истерика, но он был совершенно трезв. Полиция нашла в шлангах тормозной системы отверстия, как будто они перегрелись и расплавились. Парнишка никогда раньше не нарушал правил движения — он просто не мог остановиться. Тони стал жертвой трагического стечения обстоятельств. Несчастный случай в чистом виде.
Шок от случившегося и сменившую его депрессию усиливало чувство вины. Судьба сама распорядилась, как быть с Тони, не спрашивая Элизабет. Но в глубине души она даже испытала облегчение, что все решилось само собой. Потому что выходить за Тони замуж она не хотела… во всяком случае, после того ночного кошмара.
За день до отъезда домой у нее произошел нервный припадок.
Она долго сидела на камнях, погрузившись в горестные мысли, и вдруг неожиданно разрыдалась. Слезы полились ручьем, и она сама удивилась, что их может быть так много. Элизабет плакала, пока в животе не появилась резь, а голова не начала раскалываться от боли. И хотя облегчения слезы не принесли, зато теперь она ощущала в душе только пустоту.
И в этот момент раздался голос Эда Хэмнера:
— Бет?
Она резко обернулась и, страшась увидеть оскаленную пасть волка из ночного кошмара, ощутила во рту металлический привкус страха. Но это был просто Эд Хэмнер, который без привычной армейской куртки и джинсов выглядел каким-то удивительно беззащитным. На нем были красные шорты до колен, белая футболка на тщедушной груди болталась, как обвисший в полный штиль парус, на ногах — резиновые вьетнамки. Он не улыбался, а отблески яркого солнца на стеклах очков не позволяли разглядеть глаз.
— Эд? — неуверенно спросила она, подозревая, что от нервного расстройства у нее начались галлюцинации. — Это правда ты?..
— Да, это я.
— Но как?..
— Я работал в лейквудском театре в Скоухегане и встретил твою соседку по комнате… Элис, кажется?
— Да.
— Она рассказала мне, что случилось. И я сразу приехал. Бедная Бет! — Он чуть повернул голову, и блики на стеклах очков исчезли. В его глазах не было ничего волчьего или звериного — они излучали только спокойное сочувствие.
Она снова всхлипнула и пошатнулась от нахлынувших слез. Он поддержал ее за плечи, успокаивая.
Они вместе поужинали в ресторанчике «Сайлент вуман» в Уотервилле, находившемся в двадцати пяти милях от Бутбэя. Элизабет было необходимо именно это — оказаться там, где ничто не напоминало бы о пережитой трагедии. Они поехали на машине Эда — новеньком «шевроле-корветт». Хороший водитель, Эд ехал не быстро и не медленно, что наверняка подействовало бы ей на нервы. Ей не хотелось разговаривать или слушать слова утешения. Казалось, понимая это, он включил спокойную музыку по радио.
Не спрашивая, Эд заказал морепродукты. Она думала, что не голодна, однако когда официантка принесла заказ, жадно набросилась на еду.
Съев все, Элизабет подняла глаза и нервно засмеялась. Эд курил сигарету и молча наблюдал за ней.
— Скорбящая девушка с аппетитом поела, — сказала она. — Наверное, это выглядит ужасно.
— Вовсе нет, — заверил он. — Ты пережила большое потрясение, и теперь нужно восстановить силы. Это ведь как после болезни, верно?
— Верно. Очень похоже.
Он взял ее за руку, мягко сжал и тут же отпустил.
— Теперь ты пойдешь на поправку, Бет.
— Думаешь?
— Уверен. Скажи, ты уже решила, что будешь делать дальше?
— Завтра я возвращаюсь домой. А потом — не знаю.
— Но ты ведь продолжишь учебу?
— Я правда не знаю. После того, что случилось… все утратило смысл. Стало каким-то ненужным и неинтересным.
— Это пройдет. Тебе сейчас трудно поверить, но это так. Через полтора месяца сама в этом убедишься. Жизнь-то продолжается. — Последняя фраза прозвучала как вопрос.
— Наверное, ты прав. Но… можно, я возьму сигарету?
— Конечно. Только они с ментолом. Извини.
Она закурила.
— А откуда ты знаешь, что я не люблю с ментолом?
Он пожал плечами:
— Просто ты не похожа на тех, кто любит такие.
— Ты очень забавный, — улыбнулась она.
Он вежливо улыбнулся в ответ.
— Нет, правда. Так странно, что из всех моих знакомых здесь появился именно ты… Мне казалось, я никого не хочу видеть. А вот тебя я видеть рада, Эд. Честно.
— Иногда хорошо оказаться рядом с кем-то посторонним.
— Наверное. — Она помолчала. — А кто ты вообще, Эд? Не считая, конечно, того, что ты мой добрый ангел. Кто ты на самом деле? — Ей вдруг почему-то стало очень важно это узнать.
— Да как тебе сказать… — пожал плечами он. — Просто один из тех чудиков, которых встречаешь в студенческом городке с кипой книг под мышкой…
— Эд, ты — не чудик.
— Еще какой чудик! — возразил он и улыбнулся. — Так и не избавился от подростковых прыщей, студенческие братства никогда не пытались заполучить меня в свои ряды, я всегда сторонился всяких тусовок и вечеринок. Типичная книжная крыса, грызущая гранит науки. Когда следующей весной крупные корпорации начнут искать новых сотрудников среди выпускников, я, наверное, подпишу с какой-нибудь контракт и исчезну из твоей жизни навеки.
— И тебе не стыдно так говорить? — с мягким укором спросила она.
Он улыбнулся, но улыбка вышла какой-то вымученной.
— А родители? — спросила она. — Где ты живешь, что любишь делать?..
— Расскажу как-нибудь в другой раз, — пообещал он. — А сейчас я отвезу тебя домой. Завтра тебе предстоит долгий и утомительный перелет, и еще многое надо успеть сделать.
В тот вечер впервые после смерти Тони она почувствовала себя лучше, успокоилась, и ей уже не казалось, что где-то внутри продолжает заводиться пружина, которая рано или поздно обязательно лопнет. Элизабет думала, что уснет быстро, но сон пришел не сразу.
Ей не давали покоя разные мысли.
Элис рассказала мне… Бедная Бет…
Но Элис проводила лето в Киттери, а до Скоухегана оттуда восемьдесят миль. Наверное, она приезжала в Лейквуд посмотреть пьесу.
«Шевроле-корветт» был последней модели. Очень дорогой. На зарплату рабочего сцены в Лейквуде такую не купишь. Богатые родители?
Эд заказал именно то, что она заказала бы сама. Может, это было единственным блюдом в меню, которое позволило ей ощутить чувство голода.
Ментоловые сигареты. И он ее поцеловал, пожелав спокойной ночи, именно так, как ей бы хотелось. И… Завтра тебе предстоит долгий и утомительный перелет.
Он знал, что она уезжала домой, потому что она сама рассказала об этом. Но с чего он взял, что она полетит на самолете? И что перелет долгий?
Все это беспокоило ее. Беспокоило еще и потому, что появилось отчетливое чувство: она начинает в него влюбляться.
Я знаю, чего тебе хочется.
Эти слова, произнесенные при знакомстве размеренным тоном капитана подлодки, отмерявшего глубину погружения, продолжали крутиться в голове, когда сон наконец взял свое.
Он не приехал проводить ее в маленький аэропорт Огаста, и она огорчилась. Ожидая приглашения на посадку, Элизабет размышляла о том, как незаметно можно привязаться к человеку. Наверное, так и у наркоманов постепенно вырабатывается зависимость. Они обманывают себя надеждой, что могут «завязать» в любой момент, однако…
— Элизабет Роуган, — раздалось по громкой связи, — просят подойти к белому телефону возле службы информации.
Она поспешила туда и услышала в трубке голос Эда:
— Бет?
— Эд! Я так рада тебя слышать! Я подумала, что, может быть…
— Я тебя встречу? — Он засмеялся. — В этом нет необходимости. Ты уже большая и сильная девочка. И очень красивая. Ты сама отлично справишься. Мы увидимся в колледже?
— Я… наверное.
— Это отлично! — Он немного помолчал и добавил: — Потому что я тебя люблю. С той самой минуты, как увидел в первый раз.
У нее перехватило дыхание, и она не могла выдавить ни слова. В голове завертелись тысячи мыслей.
Он снова тихо рассмеялся:
— Нет, сейчас не надо ничего говорить. Мы еще увидимся. Тогда и поговорим. Времени будет достаточно. Счастливого пути, Бет. И до встречи.
Послышались короткие гудки, а она все продолжала стоять, прижимая к уху белую трубку, не в силах разобраться с ворохом обрушившихся на нее мыслей.
Сентябрь.
Элизабет вернулась к привычной жизни, ритм которой диктовался учебой, как женщина, ненадолго отвлеченная от привычного занятия вроде вязания. Она, конечно, как и все предыдущие годы учебы, снова жила в одной комнате с Элис. Еще на первом курсе их свел вместе компьютер, распределявший места в общежитии. Девушки всегда хорошо ладили, хотя у них были разные интересы и характеры. Элис, прилежная студентка, специализировалась на химии, и ее средний балл успеваемости был одним из самых высоких. Что касается общительной и не такой усидчивой Элизабет, то она изучала две основные специальности: педагогику и математику.
Они по-прежнему ладили, но после минувшего лета уже не были так близки. Элизабет считала, что причиной их отдаления стал тот памятный экзамен по социологии, но сама этой темы больше не поднимала.
Постепенно трагедия, произошедшая летом, начала терять остроту, и Элизабет порой казалось, что с Тони она встречалась давным-давно в выпускном классе школы. Мысли о нем по-прежнему причиняли ей боль, и она старалась не говорить об этом с Элис, но теперь эта боль напоминала скорее ноющий синяк, а не открытую и кровоточащую рану.
Гораздо больше ее беспокоило то, что Эд Хэмнер все не звонил.
Прошла неделя, потом другая, наступил октябрь. Она достала список студентов и разыскала его имя, но толку от этого было мало: в графе «Адрес» напротив его фамилии была указана только длиннющая Милл-стрит. Элизабет продолжала терпеливо ждать и отказывала в свидании всем поклонникам, а их было немало. Элис только удивленно вскидывала брови, но предпочитала не вмешиваться и полностью ушла в работу над проектом по биохимии, на который полагалось шесть недель. Почти все вечера она проводила в библиотеке.
Элизабет обратила внимание, что раз или два в неделю на имя соседки по комнате приходят длинные белые конверты. Она забирала их с почты, поскольку обычно возвращалась с учебы первой, но ее любопытства они не возбудили. Отправитель — частное агентство — по вполне понятным причинам свои данные не афишировало и обратный адрес не указывало.
Элис занималась, когда раздался сигнал внутренней связи.
— Лиз, ответь, пожалуйста. Наверняка это тебя.
Элизабет подошла к интеркому и спросила:
— Да?
— Тебя тут спрашивает один джентльмен, Лиз.
О Господи!
— Как его зовут? — поинтересовалась она, перебирая в памяти привычный набор отговорок. Головная боль! На этой неделе она на нее еще не ссылалась.
— Его зовут Эдвард Джексон Хэмнер-младший, — торжественно произнесла дежурная и добавила, понизив голос: — И у него разные носки!
Элизабет нервно поправила ворот халата:
— Боже мой! Передай ему, я прямо сейчас спущусь. Нет! Через минуту. Или нет! Через две! Ладно?
— Как скажешь, — неуверенно согласилась дежурная. — Только не надо так нервничать!
Элизабет достала из шкафа брюки. Потом джинсовую юбку. Нащупала в волосах бигуди и, издав стон, судорожно начала их стаскивать.
Элис невозмутимо за ней наблюдала, не говоря ни слова, а когда Элизабет ушла, проводила долгим задумчивым взглядом.
Он совсем не изменился. Все та же зеленая армейская куртка на два размера больше. Одна из дужек массивных роговых очков обмотана изоляционной лентой. Джинсы, правда, оказались новыми и топорщились. А вот на Тони даже новые джинсы всегда смотрелись так, будто давно уже сели по фигуре. И носки у Эда были действительно разными: один зеленый, а другой коричневый.
Элизабет поняла, что любит его.
— Почему ты так долго не звонил? — спросила она, подходя ближе.
Он сунул руки в карманы куртки и смущенно улыбнулся:
— Хотел дать тебе время подумать. Повстречаться с другими парнями. Понять, чего ты хочешь.
— Мне кажется, я поняла.
— Отлично. Хочешь, сходим в кино?
— Куда угодно, — ответила она и повторила: — Куда угодно!
С каждым днем она все больше убеждалась, что никогда в жизни не встречала никого, кто бы так хорошо понимал ее желания и настроение, причем без всяких слов. Их вкусы совпадали. Если Тони нравились жесткие фильмы типа «Крестного отца», то Эд предпочитал комедии и мелодрамы. Однажды, когда у Элизабет было плохое настроение, он отвел ее в цирк, и вечер получился просто потрясающим. Если они встречались, чтобы вместе позаниматься, то проводили время действительно за учебой, а не обжимались в тесной кабинке для занятий на третьем этаже библиотеки. Он водил Элизабет в данс-клуб и сам был отличным партнером в старых танцах, которые так ей нравились. Они даже заняли первое место на конкурсе исполнителей танцев пятидесятых годов на вечере встречи выпускников колледжа. Мало того, он отлично чувствовал, когда в ней вдруг просыпалась страсть. Он не настаивал и не торопил ее: с ним у нее никогда не возникало ощущения, которое она часто испытывала при встречах с другими парнями. Те как будто действовали по отработанной схеме с целью уложить ее в постель. На первом свидании — невинный поцелуй в щеку на прощание, а на десятом — визит в пустующую квартиру приятеля. Эд жил на третьем этаже в доме без лифта на Милл-стрит и снимал квартиру один. Они часто туда заходили, и у Элизабет никогда не возникало чувства, что она оказывается в любовном гнездышке местного донжуана. Эд никогда от нее ничего не требовал, но их желания странным образом всегда совпадали. Все шло как нельзя лучше.
Когда начался новый семестр, Элис все чаще казалась серьезно озабоченной. Она часто хмурилась, бросая взгляд на большие белые конверты у себя на столе, продолжавшие приходить с завидной регулярностью. Однажды Элизабет едва не решилась спросить о них у подруги, но в последний момент передумала, решив, что они как-то связаны с подготовкой очередного реферата.
В тот день Эд пригласил Элизабет поужинать в ресторан, и когда они вернулись, шел сильный снег.
— До завтра? — спросил он. — У меня дома?
— Договорились. Я приготовлю поп-корн.
— Отлично, — сказал он и поцеловал ее. — Я люблю тебя, Бет.
— И я тебя.
— Может, завтра останешься у меня? — тихо спросил он.
— Хорошо, — ответила она, заглядывая ему в глаза. — Если хочешь.
— Хочу, — еле слышно подтвердил он. — Спокойной ночи, малышка.
— И тебе спокойной ночи.
Элизабет тихо, чтобы не разбудить Элис, вошла в комнату, но та не спала и сидела за своим столом.
— Элис, у тебя все в порядке?
— Мне нужно поговорить с тобой, Лиз. Об Эде.
— А в чем дело?
— Боюсь, когда я скажу все, что собираюсь, нашей дружбе придет конец, к моему глубокому сожалению. Поэтому я прошу тебя все внимательно выслушать.
— Может, тогда лучше вообще ничего не говорить?
— Нет, не лучше. Я уже решила.
Элизабет чувствовала, как ее любопытство уступает место злости.
— Ты что — следила за Эдом?
Элис только молча посмотрела на нее.
— Ты нам завидуешь?
— Нет. Если бы завидовала тебе или ревновала к поклонникам, я бы переехала еще два года назад.
Элизабет озадаченно посмотрела на Элис. Она понимала, что та говорит правду. И вдруг ей стало страшно.
— Меня насторожили два момента, — начала Элис. — Во-первых, ты написала мне о смерти Тони и упомянула о том, как удачно получилось, что я встретила Эда в лейквудском театре. Ведь он сразу же помчался в Бутбэй и очень тебя поддержал. Но я не встречала его, Лиз. Летом я даже не приближалась к этому театру.
— Но…
— Но как ему стало известно, что Тони погиб? Понятия не имею. Знаю одно: не от меня. А второе, что не давало мне покоя, так это его «фотографическая память». Господи, Лиз, да он же не помнит, какие надел носки!
— Это совсем другое, — сухо возразила Лиз. — Это…
— Прошлое лето Эд Хэмнер провел в Лас-Вегасе, — тихо сказала Элис, не дав ей договорить. — Он вернулся в середине июля и снял номер в мотеле прибрежного городка Пемаквид, совсем рядом с Бутбэем. Как будто знал, что может тебе понадобиться, и ждал своего часа.
— Глупость какая-то! А с чего ты вообще взяла, что он был в Лас-Вегасе?
— Я разговаривала с Ширли д’Антонио перед началом семестра. Она работала в ресторане «Пайнс», прямо напротив театра. Она сказала, что ни разу не видела никого, даже отдаленно похожего на Эда Хэмнера. Так я выяснила, что он несколько раз тебе солгал. Потом я отправилась к отцу, все ему рассказала, и он разрешил.
— Что разрешил? — озадаченно спросила Элизабет.
— Обратиться в частное сыскное агентство.
Элизабет вскочила.
— Хватит, Элис! Достаточно! — Она сядет на автобус и отправится ночевать к Эду. Она и так собиралась это сделать.
— Хотя бы выслушай меня, а уж потом поступай, как знаешь, — попросила Элис.
— Я ничего не желаю слушать! Я знаю только, что он мягкий и добрый, и…
— Любовь слепа, верно? — заметила Элис и грустно улыбнулась. — Что ж, может, и мне совсем небезразлична твоя судьба. Такая мысль тебе не приходила в голову?
Элизабет повернулась и пристально посмотрела на подругу.
— Если так, то ты выбрала довольно необычный способ это продемонстрировать. Ладно, продолжай. Может, мне и стоит тебя выслушать, хотя бы ради нашей прежней дружбы. Говори!
— Ты давно уже с ним знакома… — тихо начала Элис.
— Я… Что?!
— Начальная школа номер сто девятнадцать в Бриджпорте, штат Коннектикут.
Элизабет потеряла дар речи. Она с родителями жила в Бриджпорте целых шесть лет, а после второго класса ее семья переехала туда, где живет и поныне. Она училась в 119-й начальной школе…
— Элис, ты уверена?
— Ты помнишь его?
— Нет! Конечно, нет! — Но ведь у нее действительно появилось ощущение дежа-вю при первой встрече с Эдом.
— Это легко объяснить: хорошенькие девочки никогда не обращают внимания на гадких утят. Может, он в тебя еще тогда влюбился. Вы учились вместе в первом классе, Лиз. Может, он сидел на задней парте… и не сводил с тебя глаз. Или на площадке для игр. Он был просто заморышем, который уже тогда носил очки и наверняка брекеты. Понятно, что ты не помнишь его, но держу пари, что тебя он точно помнит!
— Что еще? — спросила Элизабет.
— Агентство проследило его жизненный путь по отпечаткам пальцев, снятым еще в школе. А найти потом кое-каких людей и поговорить с ними было вопросом техники. Детектив, занимавшийся делом, сказал: многое из того, что удалось выяснить, он не понимает. Я тоже. И это пугает.
— Вот как? — сухо поинтересовалась Элизабет.
— Эд Хэмнер-старший был заядлым игроком. Он работал на крупное рекламное агентство в Нью-Йорке, а потом сбежал оттуда и поселился в Бриджпорте. По словам детектива, этот человек отметился почти во всех заведениях, где ставили по-крупному, будь то покер или тотализатор.
Элизабет прикрыла глаза.
— Вижу, за твои деньги детективы с удовольствием перерыли кучу грязного белья, верно?
— Может, и так. Как бы то ни было, в Бриджпорте отец Эда снова влез в долги. И снова из-за карт. Только на этот раз он задолжал крупному ростовщику. Дело кончилось сломанными рукой и ногой. И детектив считает, что это произошло не в результате несчастного случая.
— Что-нибудь еще? — поинтересовалась Элизабет. — Издевательство над детьми? Растрата?
— В тысяча девятьсот шестьдесят первом году он нашел работу в маленьком рекламном агентстве в Лос-Анджелесе. А это уже совсем рядом с Лас-Вегасом. Он стал выезжать туда на выходные, ставил по-крупному и… проигрывал. А потом начал брать с собой Эда-младшего и выигрывать!
— Ты все выдумываешь. Этого не может быть!
Элис постучала пальцем по папке, лежавшей на столе:
— Все в отчете, Лиз. Для суда, конечно, это не подойдет, но детектив уверяет, что людям, с которыми он разговаривал, врать не имело смысла. Отец называл Эда своим «талисманом удачи». Сначала никто не возражал, что он проводил в казино мальчика, хотя официально такое запрещено. Но Хэмнер был желанным клиентом. Эд-старший стал играть только в рулетку, причем ставил на «чет-нечет» или «красное-черное». К концу года мальчика перестали пускать во все игорные заведения города. И тогда отец переключился на другое.
— На что же?
— Он стал играть на бирже. Когда в середине шестьдесят первого Хэмнеры обосновались в Лос-Анджелесе, они снимали крохотную квартирку за девяносто долларов в месяц, а отец семейства ездил на стареньком «шевроле» пятьдесят второго года выпуска. К концу шестьдесят второго, всего через шестнадцать месяцев, Эд-старший ушел с работы, и они приобрели собственный дом в Сан-Хосе. Мистер Хэмнер разъезжал уже на новеньком «тандерберде», а миссис Хэмнер — на «фольксвагене». Понимаешь, закон запрещает маленьким детям находиться в казино Невады, а запретить играть на бирже им никто не может.
— Ты хочешь сказать, что Эд… что он… Да ты с ума сошла, Элис!
— Я ничего не хочу сказать. Разве только что он знал, чего хотелось его отцу.
Я знаю, чего тебе хочется.
Элизабет показалось, будто Эд прошептал эти слова прямо ей в ухо, и она невольно вздрогнула.
— На протяжении следующих шести лет миссис Хэмнер не раз лечилась в психиатрических лечебницах. Судя по всему, от нервных расстройств. Однако детективу удалось разговорить одного санитара, который заявил, что она страдала психозом. Она утверждала, что ее сын — подручный дьявола. В шестьдесят четвертом году она пыталась его убить и ударила ножницами. Она… Лиз! Лиз, что с тобой?
— Шрам, — пробормотала та. — В прошлом месяце, когда открывали университетский бассейн, мы решили сходить поплавать. У него на плече большой шрам… вот здесь! — Она приложила руку чуть выше левой груди. — Он сказал… — К горлу подступил комок, и она молчала, пока приступ не прошел. — Он сказал, что упал на ограду из кольев, когда был маленьким.
— Мне продолжать?
— Продолжай. Какая теперь разница?
— В шестьдесят восьмом году его мать выписали из очень дорогой психиатрической клиники в Сан-Хоакин-Вэлли. Они втроем поехали отдохнуть и решили остановиться перекусить на площадке для пикника на высоком обрыве над морем возле Сто первой автострады. Эд-младший вылез из машины и пошел собирать дрова для костра, а мать, сидевшая за рулем, помчалась прямо на сына, видимо, собираясь задавить его насмерть. Он увернулся, а машина с родителями сорвалась с крутого обрыва в море. Оба погибли. Эду-младшему тогда было почти восемнадцать, и он унаследовал миллион долларов в ценных бумагах. Через полтора года он уехал на восток, где и поступил в университет. Вот и все.
— Больше никаких семейных тайн?
— Лиз, разве этого мало?
Элизабет поднялась с кресла:
— Теперь понятно, почему он избегает разговоров о семье. А тебе-то зачем понадобилось ворошить прошлое? — Ты слепа, — сказала Элис, глядя, как подруга надевает пальто. — Ты к нему собираешься?
— Да.
— Потому что любишь?
— Потому что люблю.
Элис подошла к ней и схватила за руку.
— Да перестань напускать на себя оскорбленный вид и подумай! Эду Хэмнеру подвластно нечто, о чем можно только мечтать. С его помощью отец выигрывал в рулетку и разбогател на биржевых спекуляциях. Похоже, этот парень способен добиваться желаемого силой мысли. Может, он — экстрасенс и обладает даром предвидения. Я не знаю. Ведь есть же люди, наделенные таким талантом. Лиз, а тебе не приходило в голову, что он заставил тебя влюбиться?
Лиз медленно повернулась к Элис:
— В жизни не слышала ничего более абсурдного!
— Правда? Он дал тебе вопросы теста по социологии, а отцу говорил, на что ставить в рулетке. Он никогда не изучал социологию и не сдавал по ней экзаменов. Я проверяла! Он пошел на это, чтобы ты обратила на него внимание. Ни больше ни меньше!
— Замолчи! — закричала Лиз, закрывая уши.
— Он знал вопросы теста. Знал, когда погибнет Тони. Знал, что ты полетишь домой на самолете! Он даже точно знал, когда именно стоит снова появиться в твоей жизни, и дожидался октября.
Элизабет отпрянула и распахнула дверь.
— Пожалуйста, — не унималась Элис. — Прошу тебя, послушай! Я не знаю, как ему это удается. Сомневаюсь, что он сам понимает. Может, он и не хочет причинить тебе вреда, но уже делает это! Он знает все твои желания, и поэтому ты, как тебе кажется, его полюбила. Но это вовсе не любовь, Лиз, а настоящее насилие!
Элизабет хлопнула дверью и бросилась по ступенькам вниз.
Она успела на последний автобус, отправлявшийся в город. Снег усилился, и автобус, похожий на жука-инвалида, с трудом пробирался через заносы на дороге. В салоне сидело всего шесть или семь пассажиров, и Элизабет устроилась сзади, пытаясь привести мысли в порядок.
Сигареты с ментолом. Фондовая биржа. Он знал, что ее мать часто называли Диди. Маленький мальчик сидит в первом классе на задней парте и не сводит глаз с жизнерадостной девочки, — я знаю, чего тебе хочется.
Нет, нет и еще раз — нет! Я люблю его!
Разве? Или ей просто нравилось быть с человеком, который всегда заказывал нужное ей блюдо, водил в кино на интересный ей фильм и всегда хотел только того, чего хотелось ей самой? А может, он, как обычное зеркало, просто отражал ее желания и показывал то, что ей хотелось увидеть? Подарки, которые он дарил, всегда были желанными. Когда вдруг неожиданно похолодало и ей понадобился фен, кто ей подарил его? Эд Хэмнер, конечно! Сказал, что случайно увидел его на распродаже и купил. Понятно, что она обрадовалась!
Но это вовсе не любовь, а настоящее насилие!
Элизабет вышла на пересечении Мейн- и Милл-стрит, ветер тут же вцепился в лицо колючими когтями. Она невольно зажмурилась, и автобус, урча двигателем, отъехал. Через мгновение красный свет его габаритных фар скрыла снежная пелена.
Никогда в жизни она еще не чувствовала себя такой одинокой.
Эда не оказалось дома.
Минут пять Элизабет стучала в дверь, не зная, как поступить. Она вдруг сообразила, что понятия не имеет, как проводит время Эд и с кем он общается, когда они не вместе. Она просто никогда об этом не задумывалась.
Не исключено, что сейчас он поднимает ставки в покере, чтобы купить очередной фен.
Вспомнив, где Эд держал запасной ключ, она решилась и, привстав на цыпочки, пошарила рукой над дверью. Ключ действительно оказался там: она задела его пальцем, и он со звоном упал на пол.
Элизабет подняла его и вставила в замочную скважину.
В отсутствие Эда квартира казалась нежилой и напоминала театральные декорации. Элизабет всегда удивляло, как человек, совершенно не обращавший внимания на свой внешний вид, мог содержать свое жилье в образцовом порядке — хоть снимай на обложку журнала. Как будто Эд специально обставил квартиру не для себя, а для нее. Но это, конечно, полная глупость. Или нет?
Она вдруг почему-то вспомнила, как ей понравилось кресло, в котором она здесь смотрела телевизор или занималась. Оно было ей в самый раз — совсем как в сказке про девочку и трех медведей. Не слишком мягкое и не слишком жесткое. Такое, как нужно. Впрочем, как и все прочее, что у нее ассоциировалось с Эдом.
В гостиной было две двери. Одна вела на кухню, а другая — в спальню. За окном завывал ветер, и на его порывы старое деревянное здание отзывалось скрипом.
В спальне Элизабет долго смотрела на широкую металлическую кровать. Тоже не слишком мягкую и не слишком жесткую. Такую, как надо.
Идеальная, верно? — ехидно поинтересовался внутренний голос.
Элизабет подошла к книжному шкафу и пробежала взглядом по корешкам, остановившись на одном названии. Она вытащила книгу.
«Любимые танцы пятидесятых». Книга раскрылась на странице ближе к концу. Заголовок «Стролл» — один из ее самых любимых танцев — был обведен жирным красным карандашом, и сбоку было написано крупными и похожими на обвинение буквами — «БЕТ».
Элизабет подумала, что самым разумным было бы немедленно уйти. Их отношения еще можно спасти. Но если он сейчас войдет, она уже никогда не сможет посмотреть ему в глаза и Элис победит. Получится, что деньги на сыщиков она потратила не зря.
Но остановиться она уже не могла. Все зашло слишком далеко.
Элизабет подошла к встроенному шкафу и попробовала повернуть ручку, но тщетно. Шкаф был заперт.
Она снова привстала на цыпочки и наудачу провела рукой по верхнему краю дверцы. Ключ действительно оказался там! Она взяла его, хотя внутренний голос и предостерег: Не делай этого! Ей почему-то вспомнилась жена Синей Бороды и то, что получилось, когда открылась запретная дверь в каморку. Но сейчас все действительно зашло слишком далеко — если она не посмотрит, то никогда себе не простит. Элизабет открыла шкаф.
У нее вдруг появилось странное чувство, что за этой дверцей и скрывается настоящий Эд Хэмнер-младший.
В шкафу царил жуткий беспорядок: там вперемежку валялись скомканная одежда, книги, теннисная ракетка без струн, пара стоптанных теннисных туфель, старые конспекты и рефераты, вскрытая упаковка трубочного табака «Боркум Рифф». В углу приютилась знакомая зеленая армейская куртка.
Она подняла одну книгу и удивилась названию: «Золотой сук». Взяла другую — «Старинные обряды и загадки современности». Следующая называлась «Вуду на Гаити», а последним оказался старинный фолиант, обтянутый потрескавшейся от времени кожей и источавший запах тухлой рыбы. Тисненое название почти стерлось, но Элизабет все же удалось его разобрать: «Некрономикон». Она открыла книгу наугад, но тут же с отвращением отбросила: иллюстрация поразила своей омерзительностью и даже спустя какие-то мгновения продолжала стоять перед глазами…
Чтобы прийти в себя, Элизабет машинально потянулась к зеленой куртке и подняла ее, чувствуя, что ей ужасно хочется порыться в карманах. Под курткой оказалась маленькая жестяная коробка…
Охваченная любопытством, Элизабет взяла ее и повертела в руках. Внутри что-то гремело. В таких коробках мальчишки обычно хранят свои сокровища. На дне выдавлена надпись: «Бриджпорт кэнди компани». Элизабет открыла коробку.
Сверху лежала кукла, и эта кукла явно изображала ее!
Элизабет содрогнулась.
Кукла была обернута в красный нейлоновый лоскут, отрезанный от шарфика, потерянного ею два-три месяца назад, когда они с Эдом ходили в кино. Вместо рук торчали ершики для чистки трубок, к которым были привязаны какие-то голубые кусочки, похожие на мох, обычно растущий на кладбищах. К резиновой голове куклы прикреплены волосы, но не такого, как у Элизабет, песочного цвета, а тонкие, мягкие, льняные. Такие волосы были у нее в детстве!
Она с трудом проглотила комок, подступивший к горлу, и вспомнила, как в первом классе им раздали специальные маленькие ножницы для детей с закругленными кончиками. Неужели тот маленький мальчик незаметно отстриг у нее прядь? Он мог подкрасться, когда после обеда их уложили спать, и… Элизабет отложила куклу в сторону и стала перебирать сокровища Эда дальше.
В коробке была голубая фишка для ставки в покере с нарисованной на ней красными чернилами непонятной шестиугольной фигурой. Потрепанная газетная вырезка, извещавшая о смерти мистера и миссис Эдвард Хэмнер. На фотографии, сопровождавшей заметку, на их лицах с глуповатыми улыбками была нарисована та же шестиугольная фигура, что и на фишке, закрывая их, как саваном. Еще две куклы — мужчина и женщина, их сходство с лицами на фотографии не вызвало сомнений.
Но в коробке хранилось еще кое-что.
Не веря своим глазам, она вытащила новый предмет, и у нее так задрожали руки, что он едва не упал. С губ сорвался стон.
Это была миниатюрная машина — модели для их сборки продаются в сувенирных лавках, и мальчишки любят склеивать такие и коллекционировать. «Фиат», выкрашенный в красный цвет. А к переднему бамперу прилеплен скотчем кусочек ткани, словно оторванный от одной из рубашек Тони.
Она перевернула модель вверх дном — оно все было искорежено.
— Значит, ты все-таки нашла, неблагодарная тварь!
Элизабет закричала и выронила из рук и коробку, и машинку. Нечестивые сокровища рассыпались по полу.
Эд стоял в дверях, не сводя с нее глаз. Никогда прежде ей не доводилось видеть на чьем-то лице такой ненависти.
— Ты убил Тони! — воскликнула она.
Его губы скривились в неприятной улыбке.
— И ты сможешь доказать?
— Это не важно, — ответила она, удивляясь твердости своего голоса. — Я это знаю. И я не хочу тебя больше видеть! Никогда! И если ты снова… хоть кому-нибудь… что-нибудь сделаешь, я про это узнаю! И тогда — берегись! Я найду, как с тобой разделаться!
Его лицо исказилось.
— Вот она — благодарность! Разве не я дал тебе все, чего ты хотела? Никто и никогда не относился к тебе с таким вниманием и заботой! Признай это. Я сделал тебя счастливой!
— Ты убил Тони! — закричала она.
Он сделал шаг в комнату.
— Да, и я сделал это ради тебя. А что же ты, Бет? Ты понятия не имеешь, что такое любовь! Я полюбил тебя с того самого дня, когда семнадцать лет назад увидел в первый раз. Разве Тони мог этим похвастаться? Для тебя жизнь всегда была праздником. Ты красива. Тебе никогда не приходилось испытывать нужду или страдать от одиночества. Ты никогда не добивалась того, что тебе требовалось. Всегда находился какой-нибудь Тони, приносивший все на блюдечке. Тебе нужно было лишь улыбнуться и сказать «пожалуйста». — Он повысил голос. — Мне же никогда и ничего не давалось просто так. Неужели ты думаешь, что я не пытался? Отец меня не замечал и только требовал все больше и больше. Он ни разу не поцеловал меня на ночь и не обнял, разве что когда я сделал его богатым. И мать была такой же. Я сохранил их брак, но разве что-то изменилось? Она ненавидела меня! И избегала! Она считала меня чудовищем. Я дарил ей… Бет, не надо! Не делай этого! Не…
Элизабет наступила на куклу, похожую на нее, и раздавила подошвой. В голове что-то вспыхнуло, но это ощущение тут же пропало. Она его больше не боялась. Перед ней был маленький заморыш в теле молодого мужчины. И в разных носках.
— Теперь ты вряд ли сможешь угадывать мои желания, Эд, — сказала она. — Я права?
Он отвернулся.
— Уходи, — попросил он. — Просто уходи. Но оставь мне коробку. Выполни хотя бы эту просьбу.
— Я оставлю тебе коробку. Но не то, что в ней лежит.
Когда она проходила мимо него, он встрепенулся, будто хотел повернуться и схватить ее, но тут же отступил.
Она уже спустилась до второго этажа, когда он выскочил на лестницу и визгливо крикнул ей вслед:
— Что ж, уходи! Но после меня ты уже никогда не будешь счастлива с другим мужчиной! А когда ты состаришься и мужчины больше не будут потакать твоим прихотям, то вспомнишь обо мне. И пожалеешь!
Едва Элизабет вышла из подъезда и оказалась на улице, как на нее обрушился снегопад. На лицо падали снежинки и приятно холодили. До студенческого городка было две мили, но прогулка пешком ее не пугала. Ей хотелось побыть на холоде. Хотелось очиститься.
Ей даже стало немного жаль этого маленького мальчика, обладающего такой огромной силой и столь слабого духом. Маленького мальчика, желавшего превратить людей в игрушечных солдатиков, а потом безжалостно их давившего в приступе гнева или просто потому, что они раскрыли его тайну.
А что же она сама? Счастливая обладательница всего, чего он был лишен, причем лишен не по своей вине? Элизабет вспомнила свою реакцию на слова Элис, как не желала ничего слушать, как слепо цеплялась за нечто, на поверку оказавшееся не чем-то действительно хорошим, а просто подвернувшимся под руку…
А когда ты состаришься и мужчины больше не будут потакать твоим прихотям, то вспомнишь обо мне… Я знаю, чего тебе хочется.
Неужели ей действительно нужно так мало?
Боже, сделай так, чтобы это оказалось неправдой!
На мосту через речку, отделявшую кампус от города, она остановилась и один за другим выбросила в воду все колдовские атрибуты Эда Хэмнера. Последним туда отправилась красная модель «фиата». Когда она, кувыркаясь, скрылась из глаз в снежной мгле, Элизабет повернулась и продолжила путь.
Берт включил радио слишком громко и не стал делать тише, потому что у них с женой назревала очередная ссора, а ему уже не хотелось ругаться. Совсем не хотелось.
Вики что-то сказала.
— Что? — прокричал он.
— Сделай потише! Хочешь, чтобы у меня лопнули барабанные перепонки?!
Он сдержался. Он промолчал. И сделал радио потише.
Вики обмахивалась косынкой, словно ей было жарко. Хотя в машине работал кондиционер.
— Кстати, а где мы?
— В Небраске.
Она одарила его холодным, неопределенным взглядом:
— Да, Берт. Я знаю, что это Небраска, Берт. Но где мы, черт побери, конкретно?
— У тебя же есть атлас. Вот, возьми и посмотри. Или ты разучилась читать?
— Какой ты умный! Наверно, поэтому мы и свернули с автострады. Чтобы проехаться среди кукурузных полей. Насладиться сплошной кукурузой на три тысячи миль вокруг и поиметь счастье приобщиться к великой мудрости Берта Робсона.
Он сжимал руль с такой силой, что побелели костяшки пальцев. Он даже знал почему: если сейчас он расслабится, если не вцепится в руль мертвой хваткой, его рука может сорваться сама собой и ударить бывшую королеву школьного выпускного бала прямо в челюсть. Мы спасаем наш брак, твердил он мысленно. Да. Мы спасаем наш брак. Точно так же, как пехотинцы спасают деревни во время войны.
— Вики, — сказал он, тщательно подбирая слова, — с тех пор как мы выехали из Бостона, я проехал по автотрассе полторы тысячи миль. Все это время я был за рулем, потому что ты отказалась вести машину. А потом…
— Я не отказывалась! — с жаром возразила Вики. — У меня начинается мигрень, если я долго сижу за рулем, и только поэтому…
— А потом я спросил, сможешь ли ты поработать штурманом, если мы съедем с автомагистрали и поедем по второстепенным дорогам. И ты сказала: «Да, Берт, конечно». Да, именно так, слово в слово. «Да, Берт, конечно». А потом…
— Я иногда поражаюсь… как я вообще вышла за тебя замуж?
— Я сделал тебе предложение, и ты ответила мне «да».
Пару секунд она просто смотрела на него, поджав губы. Потом взяла в руки атлас автодорог и принялась яростно перелистывать страницы.
Да, зря они съехали с автотрассы, мрачно подумал Берт. Причем «зря» — во всех смыслах. Потому что до этого они очень неплохо ладили и общались друг с другом почти по-человечески. Иногда ему даже казалось, что из этой поездки на побережье — якобы навестить брата Вики с его женой, хотя, если по правде, это была отчаянная попытка сохранить их собственный брак — действительно получится что-нибудь путное.
Но когда они съехали с автострады, все опять стало плохо. Насколько плохо? Да просто ужасно.
— Мы съехали с трассы у Гамбурга, так?
— Ну да.
— Дальше будет Гатлин. А до него вообще ничего не будет, — сказала Вики. — Двадцать миль. Вроде и не совсем крошечный городок. Может, остановимся там и перекусим? Или, следуя твоему всемогущему и непреклонному распорядку, мы снова не станем обедать строго до двух часов дня, как было вчера?
Берт оторвал взгляд от дороги и посмотрел на жену:
— Все, с меня хватит, Вики. По мне, так можно вот прямо сейчас развернуться и поехать домой — и сразу пойти к адвокату, с которым ты хотела увидеться. Потому что и так уже ясно: все бесполезно…
Вики смотрела прямо перед собой. С каменным выражением лица. И вдруг у нее на лице отразилось изумление и испуг.
— Берт, смотри, куда едешь…
Он снова сосредоточил внимание на дороге, и тут что-то угодило под бампер их «тандерберда». Спустя долю секунды, когда Берт только начал давить на тормоз, он почувствовал, как машина проехалась по чему-то мягкому. Сначала — передними колесами, потом — задними. Их с Вики швырнуло вперед. Автомобиль вынесло на разделительную полосу. За считанные секунды скорость упала с пятидесяти до нуля. За «тандербердом» протянулись черные полосы — след от жженой резины.
— Собака, — проговорил он. — Вики, скажи мне, что это была собака.
Ее лицо было бледно-творожного цвета.
— Мальчик. Маленький мальчик. Выскочил из зарослей кукурузы, и… мои поздравления, охотник. — Она нащупала ручку, открыла дверцу, высунулась наружу — и ее стошнило.
Берт сидел неподвижно, по-прежнему сжимая руль обеими руками. На какое-то время он вообще перестал воспринимать все вокруг — кроме густого, насыщенного запаха удобрений.
Потом он заметил, что Вики уже нет рядом. В боковое зеркало ему было видно, как жена обходит машину и приближается к бесформенному бугорку, напоминавшему кучу тряпья. Вообще-то Вики была грациозной, изящной женщиной, но сейчас она еле передвигала ноги и спотыкалась на каждом шагу.
Я человекоубийца. Да, именно так это называется. Я отвлекся и не смотрел на дорогу.
Берт заглушил двигатель и выбрался из машины. Ветер тихо шелестел среди стеблей кукурузы высотой в человеческий рост. Жутковатый был звук. Похожий на чье-то дыхание. Вики стояла над кучей тряпья на дороге и рыдала в голос.
Он был уже на полпути к Вики, как вдруг краем глаза заметил кое-что необычное. Слева, в зарослях кукурузы. Ярко-красные брызги среди зеленых стеблей. Как будто там пролили краску.
Берт остановился и присмотрелся внимательнее. В голову лезли какие-то совсем неуместные мысли (все, что угодно, лишь бы не думать о груде тряпья, которая была отнюдь не тряпьем), что вот в этом году кукуруза скорее всего уродится на славу. Сочные стебли, уже готовые дать плоды, росли аккуратными ровными рядами, тесно примыкающими один к другому. Если поглубже войти в эти тенистые заросли, можно весь день проблуждать в поисках пути назад. Но в одном месте, у самой дороги, ровный строй кукурузных стеблей был нарушен. Причем казалось, что эти стебли сломали совсем недавно. А чуть дальше, в тени… что там такое?
— Берт! — позвала Вики. — Может, все-таки подойдешь посмотреть? Ну, чтобы потом рассказать партнерам по покеру, кого ты прикончил в Небраске. Может, все-таки… — Она разрыдалась, даже не договорив. Ее тень лежала у самых ног темным густым пятном. Был почти полдень.
Берт вошел в заросли кукурузы, и над ним сразу сомкнулся прохладный сумрак. Красная краска на стеблях — это была кровь. Среди стеблей монотонно и сонно жужжали мухи: подлетали, садились, угощались и улетали прочь… может быть, сообщить другим мухам. Кровь на листьях была даже здесь, в нескольких метрах от дороги. Но ведь она не могла брызнуть так далеко? А потом Берт подошел к этой самой штуковине, которую видел с обочины. Наклонился, поднял с земли.
Ровный ряд кукурузы был нарушен и здесь. Несколько стеблей погнуто, два — отломаны подчистую. Земля притоптана. На земле — кровь. Кукуруза вновь зашелестела. Берт невольно поежился, развернулся и пошел обратно. К дороге.
Вики билась в истерике, ругалась, кричала что-то невразумительное, плакала и смеялась. Кто бы мог подумать, что все закончится как в плохой мелодраме? Он посмотрел на жену и вдруг понял, что у него нет никакого возрастного кризиса, никаких трудностей с поиском своего «я» или своего места в жизни — и никаких других модных психологических заморочек. Просто он ненавидит жену — вот и все. Он влепил ей пощечину. Как говорится, от всей души.
Вики сразу заткнулась и прижала руку к щеке, на которой уже наливались красным отметины от его пальцев.
— Тебя посадят, Берт, — мрачно проговорила она.
— Ну уж вряд ли, — ответил он и поставил к ее ногам чемодан, который нашел в зарослях кукурузы.
— Это что?
— Не знаю. Наверное, его чемодан. — Берт указал на бездыханное тело, распростертое на дороге лицом в асфальт. Совсем мальчишка. Лет тринадцать, не больше.
Старый коричневый кожаный чемодан, изрядно обтрепанный и потертый, был обмотан двумя бельевыми веревками, завязанными на бантик. Вики хотела развязать веревки, но увидела кровь, пропитавшую узлы, и быстро убрала руку.
Берт встал на колени и осторожно перевернул тело на спину.
— Не буду смотреть. Не хочу, — сказала Вики, но все равно посмотрела. И опять закричала, встретившись взглядом с широко распахнутыми глазами мертвого мальчика. Его чумазое лицо искажала гримаса ужаса. У него было перерезано горло.
Вики покачнулась. Берт поднялся и обхватил жену обеими руками.
— Только не падай в обморок, — попросил он очень тихо. — Слышишь, Вики? Не падай в обморок.
Он повторял это снова и снова, пока Вики не начала успокаиваться. Она тоже обняла мужа и прижалась к нему. Сейчас они были похожи на двух танцоров — под полуденным солнцем, на заброшенной дороге, над телом мертвого мальчика.
— Вики?
— Что? — пробормотала она, уткнувшись ему в плечо.
— Сходи к машине, достань ключи из замка зажигания, положи их в карман. Возьми с заднего сиденья одеяло. И мое ружье. И принеси все сюда.
— И ружье тоже?
— Ему перерезали горло. Может, тот, кто его убил, до сих пор где-то рядом. Может, он наблюдает за нами.
Она вскинула голову и испуганно осмотрелась. По обеим сторонам дороги простирались бескрайние кукурузные поля.
— Скорее всего он ушел. Но я не хочу рисковать. Давай. Иди.
Вики медленно пошла к машине неестественной, напряженной походкой. Тень скользила за ней темным пятном под ногами, словно привязчивый ручной зверек, который в это время суток всегда старается держаться поближе к хозяину. Берт присел на корточки рядом с телом мальчишки. Самый обыкновенный мальчишка, без особых примет. Да, он попал под машину. Но не машина перерезала ему горло. Разрез был рваный, сделанный неловко и неумело, — человек, прикончивший мальчика, явно не обучался у армейских сержантов тонкостям рукопашного боя, — но в итоге удар все равно оказался смертельным. Последние тридцать шагов из зарослей кукурузы мальчик либо пробежал сам, либо его — уже мертвого или смертельно раненного — попросту вытолкнули на дорогу, где его сбил Берт Робсон на своем «тандерберде». Если тогда мальчик был еще жив, он все равно не продержался бы и тридцати секунд.
Вики легонько похлопала Берта по плечу, и он буквально подпрыгнул от неожиданности.
Она стояла у него за спиной, старательно отводя глаза в сторону. Через левую руку перекинуто плотное армейское одеяло, а в правой — зачехленное помповое ружье. Берт взял одеяло и, расстелив на дороге, перекатил на него тело мальчика. Вики болезненно застонала.
— Ты там как, держишься? — Он взглянул на нее. — Вики!
— Держусь, — сдавленным голосом проговорила она.
Берт накинул края одеяла на тело, сгреб жуткий сверток в охапку и кое-как поднял с земли. Тело было тяжелым, оно перегнулось и чуть не выскользнуло у него из рук. Берт прижал его к себе крепче, и они с Вики вернулись к машине.
— Открой багажник, — прохрипел он.
Багажник был полон: чемоданы, сувениры, дорожные сумки. Вики пришлось переставить почти все на заднее сиденье, чтобы освободить место. Берт положил тело мальчика внутрь, захлопнул крышку и с облегчением вздохнул.
Вики стояла у водительской дверцы, по-прежнему сжимая в руках зачехленное ружье.
— Клади на место и садись в машину.
Берт взглянул на часы: прошло всего пятнадцать минут. А казалось, целая вечность.
— А чемодан? — спросила Вики.
Берт вернулся туда, где стоял чемодан. Прямо на белой разделительной полосе, словно центр композиции на какой-нибудь импрессионистской картине. Он поднял чемодан за потертую ручку и настороженно замер. У него было стойкое ощущение, что за ним наблюдают. Раньше он только читал о таких ощущениях, по большей части в дешевых бульварных романах, и не верил, что так бывает на самом деле. Но теперь он поверил. Ему казалось, что там, среди зарослей кукурузы, скрывались люди. Возможно, много людей. И они бесстрастно оценивали обстановку, пытаясь прикинуть, успеет ли женщина расчехлить ружье и открыть огонь, прежде чем они схватят Берта, утащат в сумрак среди стеблей и перережут ему горло…
С бешено бьющимся сердцем он добежал до машины, выдернул ключи из замка багажника и забрался на водительское сиденье.
Вики снова расплакалась. Берт завел двигатель и поддал газу. Не прошло и минуты, как страшное место осталось далеко позади.
— Какой там, ты говорила, следующий городок? — спросил он.
— Сейчас. — Она снова склонилась над атласом автодорог. — Гатлин. Мы будем там минут через десять.
— Надеюсь, там есть полицейский участок… Большой городок?
— Небольшой. Просто точка на карте.
— Ну, может, там будет хотя бы констебль.
Какое-то время они ехали молча. Проехали мимо силосной башни, по левую сторону дороги. А кроме башни, не было вообще ничего. Сплошная кукуруза. На дороге — и на их полосе, и на встречной — ни единого автомобиля. Ни легковушек, ни грузовиков.
— Слушай, Вики, а после того как мы съехали с автотрассы, нам попадались автомобили?
Она на секунду задумалась.
— Была одна легковая машина. И трактор. На том перекрестке.
— Нет. На этой дороге. Шоссе номер 17.
— Нет. На этой дороге — нет.
Раньше она бы не ограничилась столь лаконичным ответом. Это было бы только вступление к очередному язвительному замечанию. Но сейчас Вики просто смотрела в окно, прямо перед собой, на дорогу и бесконечные белые штрихи разделительной полосы.
— Вики, может, откроешь его чемодан?
— Думаешь, надо?
— Не знаю. Наверное.
Пока Вики возилась с узлами (при этом выражение ее лица было специфическим: вроде бы безучастным и совершенно пустым, но с напряженно поджатыми губами; точно такое же лицо — Берт хорошо это помнил — всегда было у его мамы, когда та потрошила цыпленка к воскресному обеду), он опять включил радио.
На волне легкой музыки, которую они слушали раньше, шли сплошные помехи. Берт принялся крутить ручку настройки. Какая-то сельскохозяйственная программа. Вести с полей. Бак Оуэнс. Тэмми Уайнетт. Звук едва пробивался сквозь помехи. А потом, уже в самом конце шкалы, из динамика неожиданно вырвалось одно-единственное слово — причем так громко и четко, словно тот, кто его произнес, сидел прямо здесь, за решеткой динамика на приборной доске.
— ИСКУПЛЕНИЕ! — проревел голос.
Берт тихо крякнул от неожиданности. Вики вздрогнула.
— МЫ СПАСЕМСЯ ЛИШЬ КРОВЬЮ АГНЦА! — прогрохотал голос, и Берт поспешно убавил звук. Станция явно была где-то рядом. Совсем близко… да вот же она. Паукообразное сооружение прямо на горизонте, над морем кукурузных стеблей. Красная тренога на фоне голубого неба. Радиомачта.
— Искупление — вот наш путь, братья и сестры, — продолжал голос в динамике, но теперь он звучал не так громко и не бил по ушам. На заднем плане, вдали от микрофона, приглушенный хор голосов отозвался: «Аминь». — Кое-кто убежден, что возможно пройти путями мирскими — и не запятнать свою душу грехом, коим полнится мир. Но разве тому учит нас слово Божье?
Вдали от микрофона, но все равно громко: «Нет!»
— СВЯТЫЙ БОЖЕ! — снова возвысил голос проповедник. Теперь его речь наполнилась мощной пульсацией, в которой был некий захватывающий драйв, почти как в ритмах рок-н-ролла. — Когда же уразумеют они, что путь греха ведет к смерти? Когда они уразумеют, что за все надо платить и возмездие ждет по ту сторону? Иисус сказал: «В доме Отца Моего обителей много». Но нет в нем обители для блудодеев. Нет в нем обители для завистников. Нет обители для осквернителей кукурузы. Нет обители для мужеложцев. Нет обители…
Вики выключила радио.
— Иначе меня сейчас точно стошнит.
— Что он сказал? — спросил Берт. — Что-то про кукурузу.
— Не знаю, не слышала. — Вики занялась вторым узлом.
— Он что-то сказал про кукурузу. Точно сказал, я слышал.
— Готово! — воскликнула Вики и открыла чемодан, лежавший у нее на коленях.
Они проехали указатель: ГАТЛИН. 5 МИЛЬ. ВОДИТЕЛЬ, БУДЬ ОСТОРОЖЕН. ПОБЕРЕГИ НАШИХ ДЕТЕЙ. Указатель, установленный в свое время членами ордена лосей[49], был изрешечен пулями 22-го калибра.
— Носки, — принялась перечислять Вики. — Две пары брюк… рубашка… ремень… галстук-ленточка с… Кто это, не знаешь? — Она показала ему облупившуюся позолоченную застежку для галстука с портретом какого-то ковбоя.
Берт посмотрел на застежку.
— По-моему, Хопалонг Кэссиди[50].
— Ага. — Вики положила галстук с застежкой обратно в чемодан и снова расплакалась.
Помолчав пару секунд, Берт спросил:
— А ты не заметила ничего странного в этой проповеди по радио?
— Нет. Я еще в детстве наслушалась этого бреда. На всю оставшуюся жизнь. Я же тебе рассказывала.
— А тебе не показалось, что у него слишком уж молодой голос? У проповедника?
Она невесело рассмеялась:
— Да, молодой. Ну и что? Может, это подросток. А может, и вовсе ребенок. В том-то и ужас. Им с малых лет промывают мозги, пока они еще гибкие и податливые. Те, кто их обрабатывает, они знают, как сыграть на чувствах, и мастерски давят на психику. Ты бы послушал эти «выездные проповеди», на которые меня таскали родители… ну, где меня «спасали». Ладно, давай вспоминать. Вот, к примеру, малышка Гортензия, Поющее чудо. Ей было восемь. Она пела на улицах «Только под рукой Всевышнего», а ее папаша со шляпой обходил зрителей и говорил всем и каждому: «Не скупитесь, давайте больше, не покиньте в нужде дитя Божие». Потом был еще Норман Стонтон. Этакий маленький лорд Фаунтлерой в пиджачке и коротких штанишках. Прочил всем вечные муки и адское пламя. Ему было семь лет.
Берт недоверчиво покачал головой, и Вики кивнула: мол, она не врет.
— И если бы их было всего двое! Но их было много, таких вот детей. Они хорошо привлекали публику и пользовались успехом. — Последнюю фразу Вики проговорила, скривившись от отвращения. — Руби Стэмпнелл. Десятилетняя знахарка. Лечила молитвами и наложением рук. Сестрички Грейс. Они выходили на публику с нимбами из фольги и… ой!
— Что там? — Берт резко повернул голову и взглянул на вещицу в руках у жены. Вики достала ее, не глядя, с самого дна чемодана. Берт наклонился пониже — хотел рассмотреть, что там такое. Вики без слов отдала эту штуку ему.
Это было распятие с крестом из перекрученных кукурузных листьев, когда-то зеленых, а теперь высохших и пожелтевших. Толстыми нитками, сплетенными из кукурузных рылец, к кресту был привязан стержень маленького кукурузного початка. Большая часть зерен аккуратно вынута — наверное, их выковыривали по одному крошечным перочинным ножом. Оставшиеся зернышки образовали грубое изображение распятой фигуры в виде «мозаичного» барельефа. Глаза — желтые зерна с продольными надрезами зрачков. Раскинутые руки. Над головой у фигуры — четыре буквы: INRI[51].
— Мастерски сделано, — сказал Берт.
— Мерзкая вещица, отвратительная, — напряженно проговорила Вики. — Выброси.
— Вики, в полиции наверняка захотят на нее посмотреть.
— Зачем?
— Ну, не знаю. Может…
— Выброси. Можешь ты выполнить мою просьбу? Я не хочу, чтобы это было в машине.
— Я пока уберу его на заднее сиденье. А как только мы доберемся до участка, сразу отдам полицейским. Даю честное слово. Хорошо?
— Да делай что хочешь! — закричала она. — Ты все равно всегда делаешь все по-своему!
Встревоженный и раздраженный, Берт зашвырнул кукурузное распятие на заднее сиденье. Оно приземлилось на стопку одежды. Глаза-зерна сосредоточенно уставились на плафон верхнего света. Берт прибавил газу. Из-под колес полетел гравий.
— Мы отдадим полицейским и тело, и чемодан, и все, что лежит в чемодане, — пообещал он жене. — И развяжемся с этой историей раз и навсегда.
Вики ему не ответила. Она разглядывала свои руки. Они проехали еще милю, и бесконечные кукурузные поля отодвинулись от дороги, уступив место фермерским домам и хозяйственным постройкам. В одном из дворов вялые, грязные куры равнодушно ковырялись в земле. На крышах амбаров — поблекшие щиты с рекламой кока-колы и жвачки. Рекламный щит у дороги: ЛИШЬ БЛАГОДАТИЮ ИИСУСА СПАСЕМСЯ. Кафе с автозаправкой. Но Берт решил туда не заезжать. Подумал, что лучше добраться до центра. Если в этом местечке вообще имелся центр. Если нет, тогда можно будет вернуться на автозаправку. И только когда он проехал кафе, до него вдруг дошло, что на стоянке перед входом не было ни единой машины, если не считать старого замызганного пикапа, у которого, как ему показалось, были спущены шины.
Вики вдруг рассмеялась — резко, пронзительно. Как подумал Берт, она опять была на грани истерики.
— Чего смешного?
— Да указатели, — выдавила она, икая и задыхаясь. — Ты их вообще видишь? Читаешь? Эти штаты не зря называют Библейским поясом. Те, кто придумал такое название, не шутили. О Господи! Очередное божественное откровение. — Она опять рассмеялась все тем же надрывным истеричным смехом и зажала рот обеими руками.
На каждом из указателей, закрепленных на побеленных столбах вдоль дороги, было написано по одному слову. Столбы стояли через равные интервалы примерно в восемьдесят футов, причем, судя по облезлой побелке, стояли довольно давно. Слова, если читать их подряд, складывались в предложение. Берт прочел:
СТОЛП… ОБЛАЧНЫЙ… ДНЕМ… И… СТОЛП… ОГНЕННЫЙ… НОЧЬЮ.
— Кое-что они явно забыли. — Вики опять хохотнула, не в силах сдержаться.
— Что забыли? — нахмурился Берт.
— Добавить в конце: «Бирма шейв»[52]. — Она прикусила кулак, чтобы сдержать смех, но истерическое хихиканье все равно пробилось наружу, словно шипучие пузырьки имбирного эля.
— Вики, ты хорошо себя чувствуешь?
— Пока не очень. Но мне сразу же станет лучше, когда мы доберемся до грешной солнечной Калифорнии, за тысячу миль отсюда. И чтобы между нами и Небраской были Скалистые горы.
Они проехали еще одну серию рекламных щитов.
ВОЗЬМИТЕ… СИЕ… И… ЕШЬТЕ… СКАЗАЛ… ГОСПОДЬ.
Берт сам не знал, почему эта фраза вызвала у него стойкую ассоциацию с кукурузой. Кажется, эти слова произносят священники, когда совершают таинство причастия. Но Берт не смог вспомнить точно — слишком давно не был в церкви. Впрочем, он бы не удивился, если бы ему сказали, что в здешних краях вместо облаток используют кукурузные хлебцы. Он хотел поделиться своими мыслями с Вики, но передумал.
Они поднялись на вершину холма, откуда открывался вид на Гатлин — маленький городок в три квартала, похожий на декорацию из фильма о Великой депрессии.
— Там наверняка есть констебль, — сказал Берт и вдруг удивился, почему при одном только взгляде на этот крошечный захолустный городишко, дремлющий под полуденным солнцем, его сердце сжалось от страха.
Они проехали знак ограничения скорости. Не больше тридцати миль в час. Еще один знак, весь в струпьях ржавчины: ВЫ ВЪЕЗЖАЕТЕ В ГАТЛИН, ЛУЧШИЙ ГОРОДОК ВО ВСЕМ ШТАТЕ НЕБРАСКА — И НА ВСЕМ БЕЛОМ СВЕТЕ! НАСЕЛЕНИЕ 4531.
Вдоль дороги росли пропыленные вязы, большинство — явно больные.
Они проехали мимо склада пиломатериалов. Потом была автозаправка. Таблички с расценками и информацией вяло покачивались под горячим полуденным ветерком: ОБЫЧН. 35,9, ОЧИЩ. 38,9. ВОДИТЕЛИ ГРУЗОВИКОВ! ДИЗЕЛЬНОЕ ТОПЛИВО — С ДРУГОЙ СТОРОНЫ.
Миновав два перекрестка, улицу Вязов и Березовую, они подъехали к городской площади. Все жилые дома в городке были деревянными, с застекленными верандами. Строгие, функциональные постройки. Без украшений и архитектурных изысков. Заброшенные лужайки с пожелтевшей, пожухлой травой. На Кленовой улице им повстречалась дворняга — она медленно вышла прямо на середину улицы, пару секунд постояла, глядя в их сторону, а потом улеглась на проезжей части, положив морду на лапы.
— Остановись, — сказала Вики, — прямо здесь остановись.
Берт послушно подъехал к обочине.
— Разворачивайся, и поедем назад. Отвезем тело в Гранд-Айленд. Это не так уж и далеко. В общем, поехали.
— Вики, что случилось?
— А то ты не знаешь! — В ее голосе явственно зазвучали визгливые нотки. — В этом городе никого нет. Кроме нас с тобой — ни единой живой души. Ты сам разве не чувствуешь?
Да, он что-то такое почувствовал и до сих пор не избавился от этого ощущения. Но…
— Это просто так кажется, — сказал Берт. — Тихое, провинциальное местечко. Делать особенно нечего, все сидят по домам. Или, может, они все на площади. На распродаже домашней выпечки или на розыгрыше лотереи.
— Здесь никого нет, — проговорила она с нажимом, выделяя каждое слово. — Ты видел ту автозаправку?
— Рядом со складом? Конечно, видел. И что?
Берт отвечал машинально, думая о своем. В кроне ближайшего вяза стрекотали цикады. Пахло засохшими розами, кукурузой и, разумеется, удобрениями. В первый раз за все время их путешествия они с Вики свернули с автомагистрали — и вот приехали в этот маленький городок в штате Небраска, где Берт еще никогда не бывал (хотя несколько раз пролетал над ним на самолете). Действительно странное место. Что-то в нем не так. И в то же время это самый обыкновенный провинциальный городок. Если проехать чуть дальше, там наверняка будет аптека с питьевым фонтанчиком с содовой, и кинотеатр под названием «Киноклуб», и школа имени Джона Кеннеди.
— Берт, там указаны цены. Тридцать пять девяносто — обычный бензин, тридцать восемь девяносто — очищенный. Когда ты в последний раз видел такие цены?
— Ну, года четыре назад, — признался он. — Но, Вики…
— Мы почти в центре, Берт, и не видели ни единой машины! Вообще ни одной!
— До Гранд-Айленда — семьдесят миль. Если мы привезем тело туда, это будет выглядеть странно по меньшей мере.
— Мне все равно, как это будет выглядеть!
— Слушай, давай хотя бы доедем до здания здешней администрации и…
— Нет!
Ну все, началось. Вот вам вкратце ответ на вопрос, почему разваливается брак: «Нет. Ни за что. Никогда. Позеленею и сдохну, но добьюсь, чтобы все вышло по-моему».
— Вики…
— Уедем отсюда. Немедленно. Мне здесь не нравится, Берт.
— Вики, послушай меня…
— Разворачивайся, и поедем.
— Вики, можешь ты пару минут помолчать и послушать?
— Я помолчу и послушаю на обратном пути. Все, поехали.
— У нас в багажнике мертвый ребенок! — заорал он ей в лицо и не без удовольствия отметил, как она вздрогнула и поникла. Он продолжил уже не так громко, но все-таки на повышенных тонах: — Ему перерезали горло, а потом вытолкнули на дорогу, где я его сбил. И теперь я собираюсь найти полицейский участок, или городскую управу, или что еще у них тут есть, я не знаю, и сообщить о случившемся. Если тебе так хочется вернуться на трассу, иди пешком. Я тебя подхвачу на обратном пути. Делай что хочешь. Только не говори мне, чтобы я развернулся и ехал семьдесят миль до Гранд-Айленда, как будто у нас в багажнике не мертвый ребенок, а куча мусора. Он был чьим-то сыном, и мать лишилась ребенка, и мы должны сообщить обо всем куда следует, пока убийца не ушел далеко и его можно поймать.
— Ты скотина, — расплакалась Вики. — Как я живу с тобой, не понимаю!
— Я тоже не понимаю. Давно не понимаю. Но это можно исправить, Вики.
Он отъехал от тротуара. Дворняга, лежавшая на дороге, на миг подняла голову и вновь опустила ее на лапы.
До площади оставалось проехать всего полквартала. На пересечении с улицей Радости Главная улица разделялась на две дорожки, огибавшие лужайку с маленьким сквером и летней эстрадой посередине. Собственно, это и была центральная площадь. На другом конце сквера, там, где Главная улица снова сливалась в одну дорогу, стояли два дома, более или менее похожие на административные здания. Берт разглядел надпись над входом в одно из них: ГАТЛИНСКАЯ ГОРОДСКАЯ УПРАВА.
— Ну вот, — сказал он.
Вики не сказала вообще ничего.
Берт остановил машину примерно в центре площади. Перед входом в закусочную «Гриль-бар «Гатлин»».
— Ты куда? — встревожилась Вики, когда Берт открыл дверцу.
— Попробую выяснить, где все. Видишь, табличка в окне. «Открыто».
— Но ты же не оставишь меня здесь одну.
— Ну так пойдем вместе. Кто тебе мешает?
Вики открыла дверцу и выбралась из салона. Он увидел, какое бледное у нее лицо, и на мгновение ощутил к ней жалость. Безысходную жалость.
— Слышишь? — спросила жена.
— Что?
— Ничего. Ни машин. Ни людей. Ни тракторов. Ничего.
А потом откуда-то со стороны соседнего квартала донесся звонкий и радостный детский смех.
— Я слышу, как смеются дети, — сказал Берт. — А ты разве нет?
Вики встревоженно посмотрела на мужа.
Он открыл дверь закусочной и вошел в сухую и душную тишину. Толстый слой пыли на полу. Потускневшие хромированные покрытия. Неподвижные вентиляторы под потолком. Пустые столики. Пустые табуреты у барной стойки. Но зеркало позади стойки разбито. И что-то еще… что-то явно не так… через пару секунд Берт сообразил, что именно. Все пивные краны были отломаны и лежали на стойке, словно оригинальные сувениры для раздачи гостям на празднике.
— Ну да. Спроси у кого-нибудь… — В голосе Вики сквозило натужное веселье на грани срыва. — Прошу прощения, сэр, вы не подскажете…
— Помолчи! — рявкнул Берт, но как-то тускло, без всякого выражения. Они стояли прямо напротив большого окна, в пропыленном луче яркого света, и у Берта снова возникло тревожное ощущение, что за ними наблюдают. Он подумал о мертвом мальчике в багажнике. Подумал о звонком смехе детишек. В голове почему-то крутилось одно: Вслепую, вслепую, вслепую.
Его взгляд скользил по пожелтевшим картонкам, приколотым кнопками к стене за стойкой: ЧИЗБУРГЕР 35 центов. ЛУЧШИЙ В МИРЕ КОФЕ 10 центов. КЛУБНИЧНЫЙ ПИРОГ С РЕВЕНЕМ 25 центов. БЛЮДО ДНЯ: ВЕТЧИНА С СОУСОМ «ВЫРВИ-ГЛАЗ» И КАРТОФЕЛЬНОЕ ПЮРЕ 80 центов.
Когда он в последний раз видел такие цены?
Ответ на невысказанный вопрос подсказала Вики.
— Вот, смотри! — Она ткнула в календарь на стене. — Свежайшие блюда двенадцатилетней давности! — Она рассмеялась с наигранной веселостью.
Берт подошел поближе, чтобы как следует рассмотреть календарь. На картинке были изображены два мальчика, купавшиеся в пруду, и забавный щенок, уносивший в зубах их одежду. Под картинкой шла подпись: ГАТЛИНСКИЙ МАСТЕРОВОЙ. ПИЛОМАТЕРИАЛЫ И СКОБЯНЫЕ ТОВАРЫ. ВЫ ЛОМАЕТЕ, МЫ ПОЧИНЯЕМ. Месяц — август. Год — 1964.
— Ничего не понимаю, — пробормотал он. — Но я уверен…
— Ты уверен! — взбеленилась Вики. — Конечно, уверен! Кто бы сомневался! Вот что меня в тебе бесит, Берт, — ты всегда и во всем уверен!
Он пошел к выходу, и Вики бросилась следом за ним:
— Ты куда?
— В городскую управу.
— Берт, ну почему ты такой упрямый? Ты же сам видишь: здесь что-то не так. И все равно не желаешь признать очевидное.
— Я не упрямый. Просто хочу поскорее избавиться от того, что в багажнике.
Они вышли на улицу, и Берт вновь поразился тому, как здесь тихо. Ни единого звука. И запах… Да, запах. Про него как-то не вспоминаешь, когда мажешь маслом только что сваренную кукурузу, посыпаешь ее солью, откусываешь и жуешь. Но вот же он, тот самый запах, в котором слились солнце, дождь, всевозможные химические удобрения и хорошая порция экологически чистого навоза. Хотя здесь он чуть-чуть отличался от запаха унавоженной земли, каким Берт его помнил из детства. (Он вырос в деревне, на севере штата Нью-Йорк.) Да, органические удобрения — это тебе не душистые ландыши, но в середине весны, ранним вечером, когда теплый ветер доносил запах навоза со свежевспаханных полей, на душе становилось тепло и уютно, и ты вдруг очень отчетливо понимал, что зима наконец-то ушла и уже не вернется, и впереди будет лето, и учиться осталось всего ничего, месяца полтора-два, а потом школу закроют на летние каникулы, самые длинные в году. Для Берта запах навоза — прямо скажем, не самый благоуханный — навсегда связан с другими запахами весны, по-настоящему приятными и ароматными: тимофеевки, клевера, свежей земли, алтея и кизила.
Но здесь они удобряют как-то по-другому, подумал он. Запах очень похожий, но не совсем тот же. Был в нем какой-то сладковатый привкус. Тошнотворный дух смерти. Как бывший санитар на войне во Вьетнаме, Берт хорошо знал этот запах.
Вики сидела в машине, пристально глядя на кукурузное распятие, лежавшее у нее на коленях. Берту это не понравилось.
— Убери эту штуку подальше, — сказал он.
— Нет. — Вики даже не подняла голову. — У тебя свои игры, а у меня — свои.
Берт завел мотор и проехал немного вперед, до угла, где неработающий подвесной светофор тихонько покачивался на ветру. Слева стояла аккуратная белая церквушка. Трава на лужайке была пострижена. Вдоль дорожки, ведущей к крыльцу, росли ухоженные цветы. Берт остановился.
— Что ты делаешь?
— Хочу зайти в церковь, — ответил Берт. — Похоже, это единственное место в городе, не покрытое вековой пылью. И посмотри на доску объявлений. Там расписание воскресных проповедей.
Вики взглянула на объявление под стеклом: ГНЕВ И МИЛОСТЬ ТОГО, КТО ПРОХОДИТ В ПОЛЯХ.
Внизу была дата: 27 июля 1976 года. Прошлое воскресенье.
Берт заглушил двигатель и сказал:
— Тот, Кто Проходит в Полях. Надо думать, одно из девяти тысяч имен Господних, принятых исключительно на территории штата Небраска. Ты идешь?
Вики даже не улыбнулась.
— Я никуда не пойду.
— Ладно, как скажешь.
— Я не была в церкви, с тех пор как сбежала из дома. Я не хочу заходить ни в какую церковь. И уж тем более в эту церковь в этом городке. Мне страшно, Берт. Неужели ты не понимаешь? Давай уедем.
— Я всего на минутку.
— У меня есть ключи от машины. Если ты не вернешься через пять минут, я уеду сама. Без тебя.
— Нет, погоди…
— Я уеду сама. Да, Берт, уеду. Если только ты не отберешь ключи силой. Ты на это способен, я знаю.
— Но ты уверена, что до этого не дойдет.
— Думаю, не дойдет.
Ее сумочка лежала на сиденье между ними. Берт быстро схватил ее. Вики вскрикнула и попыталась ухватиться за ремешок, но Берт отвел руку подальше, и Вики не дотянулась. Он не стал рыться в сумке, а просто открыл ее, перевернул и вытряхнул все на сиденье. Салфетки, косметика, мелкие монетки, смятые листочки со списками покупок, ключи от машины. Вики хотела их перехватить, но Берт вновь ее опередил: забрал ключи и спрятал в карман.
— Зачем ты так? — Вики расплакалась. — Отдай!
Он недобро усмехнулся:
— Не отдам.
— Берт, пожалуйста! Мне страшно! — Она протянула руку, умоляюще глядя на мужа.
— Ты бы подождала две минуты и решила, что этого более чем достаточно.
— Нет, я бы…
— А потом ты бы уехала и еще посмеялась бы: «Так ему, дураку, и надо. Будет знать, как со мной спорить!» Это же твой главный принцип семейной жизни: «Все должно быть по-моему, а если Берт не согласен, то сам дурак. Будет знать, как со мной спорить».
Он вышел из машины.
— Берт, пожалуйста… — умоляюще проговорила она, передвинувшись на водительское место. — Послушай… я знаю… можно же позвонить по телефону… Давай уедем из этого города! И позвоним из первого же автомата, который попадется по пути… У меня много мелочи. Просто ведь можно же что-то придумать… Не оставляй меня, Берт. Не оставляй меня одну!
Он захлопнул дверцу, привалился к машине, крепко зажмурился и пару секунд постоял, давя на глаза большими пальцами. Вики стучала кулаками в боковое стекло и выкрикивала его имя. М-да… Его женушка произведет неизгладимое впечатление на представителей местных властей, когда он наконец-то разыщет кого-нибудь, кто заберет тело мальчика. Поистине неизгладимое впечатление.
Он развернулся и направился по мощеной дорожке к входу в церковь. Минуты две-три, не больше. Он просто заглянет — и сразу назад. Вполне вероятно, что церковь и вовсе закрыта.
Но двери открылись, бесшумно и плавно, на хорошо смазанных петлях («Смазанных с трепетным благоговением», — почему-то подумал Берт, и ему стало смешно), и он вошел в притвор, где было сумрачно и прохладно. Даже, наверное, холодновато. Глаза не сразу привыкли к полумраку.
Берт осмотрелся. Первое, на что упал взгляд, — пыльные деревянные буквы, сваленные кучей в дальнем углу. Он подошел поближе рассмотреть их, из чистого любопытства. С виду они казались такими же старыми и заброшенными, как и календарь на стене в гриль-баре, в отличие от остального убранства церкви, где было чисто и прибрано. Каждая буква — высотой фута в два. Очевидно, когда-то они составляли целую фразу. Берт разложил их на ковре — букв было шестнадцать — и попытался составить что-то осмысленное. ГОРОД ЕЛКА БИТА ВЬЦ.
Нет, явно не то. ДВЕРЬ ИКОТА БОГ ЦЛА. Опять полный бред. И вообще, хватит страдать идиотизмом. Пока он тут занимается глупостями, переставляя буковки, Вики сходит с ума в машине. Берт уже собирался уйти, как вдруг его осенило. Он же в церкви! Конечно! Он быстро составил слово ЦЕРКОВЬ. А из оставшихся букв через две-три попытки сложилось слово БЛАГОДАТИ. Ну да! Конечно! Ведь есть же такая баптистская церковь! Видимо, раньше здесь была надпись над входом. А потом ее сняли, буквы свалили в углу, стену покрасили заново, и от прежней надписи теперь и следа не осталось.
Но почему?
Ответ напрашивался сам собой: потому что здесь больше нет никакой баптистской церкви. А есть другая… Вот только какая? Берт невольно поежился. Почему-то этот простой вопрос отозвался в его душе смутным страхом. Он быстро поднялся, отряхивая руки от пыли. Ну подумаешь, сняли надпись над входом! И что с того? Может, здесь теперь филиал церкви «Что тут у нас происходит» короля юмора Флипа Уилсона[53].
Кстати, хороший вопрос: что тут у них происходит?
Берт решил не ломать себе голову над ответом и открыл дверь, ведущую из притвора в помещение самого храма. Оказавшись внутри, он взглянул в сторону нефа, и его сердце сжалось от страха. Он нервно втянул носом воздух, и в многозначительной сумрачной тишине его вдох прозвучал как-то уж слишком громко.
Почти всю стену за кафедрой занимало огромное изображение Христа. Берт подумал: «Вики бы точно сейчас заорала как резаная и забилась в истерике».
Христос ухмылялся — этакой хитроватой ухмылкой. Его широко распахнутые глаза неприятно напоминали глаза Лона Чейни в «Призраке оперы». В больших черных зрачках пылал огонь, в котором горели какие-то люди (предположительно грешники). Но самое странное — у Христа были зеленые волосы, оказавшиеся при ближайшем рассмотрении молодыми кукурузными побегами. Нарисовано грубо, но впечатление производит убийственное. Словно картинка из комикса, сделанного одаренным ребенком, — ветхозаветный, а то и вовсе языческий Христос, не наставляющий свою паству, а ведущий ее на заклание.
По левую руку, между кафедрой и первым рядом церковных скамеек, стоял орган, и поначалу Берт даже не понял, что с ним не так. Он подошел ближе и с ужасом обнаружил, что клавиши выдраны, клапаны раскурочены… а трубы забиты сухими кукурузными листьями. Над органом висела табличка, написанная от руки аккуратными печатными буквами: НЕ СОТВОРИ ИНОЙ МУЗЫКИ, КРОМЕ КАК РЕЧЬЮ, ДАННОЙ НАМ ГОСПОДОМ, — СКАЗАЛ ИИСУС.
Вики была права. Здесь явно творятся какие-то странные — страшные — вещи. Берт подумал, что, может быть, стоит немедленно вернуться в машину и уехать из этого города как можно скорее, и черт с ней, с городской управой. Но ему не хотелось сдаваться так быстро. «Давай уж начистоту, — сказал он себе. — Тебе просто хочется, чтобы она там сходила с ума и мучилась по полной программе, прежде чем ты вернешься и признаешь ее правоту».
Он решил, что еще чуть-чуть — и он вернется.
А пока все же посмотрит, что здесь и как.
Берт направился к кафедре, размышляя примерно в таком ключе: Гатлин располагается у дороги, а значит, сюда постоянно кто-то заезжает. У здешних жителей наверняка есть родственники и друзья в соседних городках. Полиция штата должна время от времени патрулировать город. А инспектора из компании по энергосбыту? Светофор не работал. Если бы в городе в течение двенадцати лет не было электричества, уж кто-то бы это заметил, правильно? Отсюда вывод: ничего страшного в Гатлине произойти не могло. Бояться нечего.
Но его все равно пробирал озноб.
Берт поднялся на возвышение, где стояла кафедра — четыре ступеньки, застеленные ковром, — и окинул взглядом пустые скамьи, тускло мерцавшие в полумраке. Он буквально физически ощущал, как ему в спину впивается взгляд жутких, явно не христианских глаз.
На аналое лежала толстенная Библия, открытая на тридцать восьмой главе Книги Иова. Берт прочел: «Господь отвечал Иову из бури и сказал: Кто сей, омрачающий Провидение словами без смысла?.. Где был ты, когда Я полагал основания земли? Скажи, если знаешь». Господь. Тот, Кто Проходит в Полях. Скажи, если знаешь. И прими благодать кукурузы.
Он принялся лихорадочно перелистывать Библию. Страницы сухо зашелестели в тишине пустой церкви — наверное, так перешептывались бы привидения, если бы они существовали. Хотя, когда попадаешь в подобное место, очень просто поверить и в привидения, и вообще в любую чертовщину. Из Библии были вырезаны целые куски. В основном — из Нового Завета. Кто-то изрядно подправил старого доброго короля Якова с помощью ножниц.
Но Ветхий Завет остался нетронутым.
Берт уже собирался спуститься с кафедры, как вдруг заметил еще одну книгу на нижней полке. Должно быть, в ней записаны даты венчаний, конфирмаций и похорон.
Берт взял книгу в руки и невольно поморщился, прочитав надпись, неумело выдавленную на обложке позолоченными буквами: И СКАЗАЛ ГОСПОДЬ: «И ДА СРЕЖУТ ПОД КОРЕНЬ НЕПРАВЕДНЫХ И УДОБРЯТ ЗЕМЛЮ, ДАБЫ ВНОВЬ ДАЛА ВСХОДЫ».
У них тут, похоже, все мысли в одном направлении, и Берт уже вроде бы понял — в каком, но ему это было нисколько не интересно.
Он открыл книгу на первой разлинованной странице. Сразу видно, что записи делал ребенок. Где-то чернила стирали специальной резинкой, чтобы исправить ошибки. Ошибок, кстати, не было. Но буквы были большие, по-детски нескладные. Скорее нарисованные, чем написанные. Берт начал читать с первой страницы:
Амос Дейган (Ричард) 4 сент. 1945 — 4 сент. 1964
Исаак Ренфру (Уильям) 19 сент. 1945 — 19 сент. 1964
Софония Кирк (Джордж) 14 окт. 1945 — 14 окт. 1964
Мария Уэллс (Роберта) 12 ноября 1945 — 12 ноября 1964
Иеремия Холлис (Эдвард) 5 янв. 1946 — 5 янв. 1965
Хмурясь, Берт пролистал всю книгу. Ближе к концу вторая колонка с датами резко и окончательно обрывалась:
Рахиль Стигмен (Донна) 21 июня 1957 — 21 июня 1976
Моисей Ричардсон (Генри) 29 июля 1957
Малахия Бордмен (Крейг) 15 августа 1957
Последняя запись: «Руфь Клоусон (Сандра) 30 апреля 1961». Берт еще раз заглянул под кафедру и увидел на нижней полке еще две книги. На первой была та же надпись «И ДА СРЕЖУТ ПОД КОРЕНЬ НЕПРАВЕДНЫХ», а внутри — точно такие же записи в две колонки: имя и дата рождения. Сентябрь 1964 года начинался с Иова Гилмана (Клейтона), который родился 6 сентября. А дальше шла Ева Тобин: 16 июня 1965 года. Просто Ева, без второго имени в скобках.
Третья книга была чистой.
Берт задумался.
Что-то случилось здесь в 1964-м. Что-то, связанное с религией, кукурузой… и детьми.
Благослови нам, Господи Боже наш, год сей и все его урожаи, аминь.
И занесли уже жертвенный нож над агнцем… но был ли то агнец, вот в чем вопрос! Может, весь городок поразила какая-то религиозная мания? Они здесь одни, на отшибе, отрезанные от мира бесконечными полями сплошной кукурузы, шепчущей ветру свои секреты. Совершенно одни, под необъятным небесным сводом. Одни под недремлющим взором Господа, этого странного зеленоволосого Бога, Бога кукурузных посевов — такого старого, неумолимого и ненасытного. Того, Кто Проходит в Полях.
Берту вдруг стало не по себе.
Вики, хочешь, я расскажу тебе сказку? Про Амоса Дейгана, который родился 4 сентября 1945 года и получил при крещении имя Ричард? Амосом он стал в 1964-м. Амос, кстати, — нормальное ветхозаветное имя. Был такой библейский пророк. Так вот, Вики, слушай, что с ним приключилось… только не смейся… этот самый Дик Дейган и его друзья: Билли Ренфру, Джордж Кирк, Роберта Уэллс, Эдди Холлис и все остальные — вдруг преисполнились религиозного рвения и перебили своих родителей. Всех до единого. Весело, правда? Застрелили в постели, во сне. Зарезали в ванной. Отравили, повесили, выпотрошили, как цыплят… в общем, так или иначе, эти дети убили своих родителей.
Почему? Из-за кукурузы. Не знаю, может, она погибала. И они почему-то решили, что так получилось из-за людских прегрешений. Потому что все забыли о Боге и перестали приносить ему жертвы. И они взялись это исправить — прямо на поле, среди кукурузы.
И знаешь, Вики, я абсолютно уверен, что они определили себе крайний срок жизни: девятнадцать лет, и ни днем больше. Герой нашей сказки, Ричард Дейган, который потом стал Амосом… ему исполнилось девятнадцать 4 сентября 1964 года. Вторая дата в церковной книге. Дата смерти. Я думаю, его убили. Принесли в жертву на кукурузном поле. Правда, дурацкая сказка?
А теперь смотри: Рахиль Стигмен, которая до 1964-го была Донной, исполнилось девятнадцать в этом году. 21 июня, месяц назад. Моисей Ричардсон родился 29 июня. Через три дня у него день рождения. Ему исполняется девятнадцать. Как ты думаешь, что произойдет с Моисеем двадцать девятого?
Догадайся с трех раз.
Берт облизнул пересохшие губы.
И еще одно, Вики. Смотри. Иов Гилман (Клейтон) родился 6 сентября 1964 года. А потом до 16 июня 1965-го здесь, в Гатлине, никто не рождался. Перерыв в десять месяцев. Знаешь, как я это себе представляю? Они убили своих родителей. Всех до единого. Даже беременных матерей. А в октябре 1964-го одна из них забеременела. Шестнадцати- или семнадцатилетняя девчонка. Она забеременела и родила Еву. Еву. Первую женщину.
Берт принялся лихорадочно перелистывать книгу, пока снова не нашел запись о Еве Тобин. Сразу за ней шел Адам Гринлоу. 11 июля 1965-го.
Им сейчас по одиннадцать, подумал Берт, и его снова пробрал озноб. И они, может быть, прячутся где-то поблизости. Где-то здесь.
Как такое возможно, чтобы никто ничего даже не заподозрил за столько лет?! Так не бывает…
Разве что с одобрения их кукурузного Господа.
— О Боже! — прошептал Берт в глухой тишине, и в ту же секунду до него донесся автомобильный гудок. Долгий, настойчивый, непрерывный.
Берт спрыгнул с кафедры и побежал по центральному проходу. Распахнул дверь и выскочил на крыльцо, навстречу слепящему жаркому свету. Вики сидела на водительском месте, давя на клаксон обеими руками и отчаянно мотая головой. Отовсюду к машине сходились дети. С радостным смехом они размахивали топорами, ножами, обрезками труб, молотками, камнями. Маленькая девчушка с красивыми длинными золотистыми волосами — ей было лет восемь, не больше — держала в руках рукоятку домкрата. Деревенское оружие. Никаких самопалов и ружей. Берт еле сдержался, чтобы не закричать: «Кто из вас Ева? А кто Адам? Где здесь мамы? Где дочери? Где сыновья? Где отцы?»
Ответь, если знаешь.
Они выходили из боковых улиц, из сквера на площади, со школьного двора, огороженного сетчатым забором. Одни равнодушно поглядывали на Берта, застывшего на ступенях церковного крыльца. Другие толкали друг друга локтями, показывали на него пальцем и улыбались, как улыбаются дети, радостно и невинно.
Девочки были одеты в длинные коричневые платья из шерстяной пряжи и светлые, вылинявшие чепцы. Мальчики напоминали квакерских пасторов: все в одинаковых черных костюмах и широкополых шляпах. Они приближались к машине со всех сторон. Несколько человек прошли через двор бывшей баптистской церкви, совсем близко от Берта, чуть ли не на расстоянии вытянутой руки.
— Ружье! — крикнул Берт. — Вики, возьми ружье!
Но она уже ничего не соображала от страха. Это было заметно даже отсюда, с церковного крыльца. К тому же Берт сомневался, что она слышит его в машине с закрытыми окнами.
Дети окружили «тандерберд», сомкнувшись. На машину со всех сторон обрушились топоры, тесаки, куски металлических труб. «Господи, неужели все это происходит на самом деле?!» — подумал Берт, не в силах сдвинуться с места, словно его вдруг разбил паралич. От борта отвалилась хромированная стрела. Фирменный знак отлетел от капота. Ножи пропороли все четыре шины. Гудок продолжал надрываться. Лобовое стекло и боковые окна сделались матовыми, непрозрачными и пошли мелкими трещинками под ударами топоров и молотков… а потом безопасное небьющееся стекло все-таки поддалось и рассыпалось мелкими осколками, брызнувшими в салон, и Берту вновь стало видно, что происходит в машине. Вики сжалась в комок на сиденье, одной рукой прикрывая лицо, а другой по-прежнему давя на клаксон. Нетерпеливые детские руки потянулись в салон, пытаясь нащупать кнопку, открывавшую замок дверцы. Вики отчаянно отбивалась. Гудок зазвучал с перебоями, а потом умолк.
Смятая, побитая дверца открылась. Дети схватили Вики и попытались вытащить наружу, но она мертвой хваткой вцепилась в руль. Кто-то из них наклонился поближе, с ножом в руке, и… и вот тут Берт наконец вышел из ступора, спрыгнул с крыльца и со всех ног рванул к машине. Один из мальчишек — лет шестнадцать, не больше — с длинными рыжими волосами, выбивавшимися из-под шляпы, обернулся к нему этак небрежно, как бы вскользь, и что-то сверкнуло в воздухе. Левая рука Берта дернулась, словно ее резко рванули назад, и на мгновение его посетила абсурдная мысль, что парень ударил его на расстоянии. А потом предплечье пронзило болью — такой внезапной и острой, что у него потемнело в глазах.
Берт с тупым удивлением взглянул на свою руку, из которой торчал складной нож, похожий на странный нарост. Рукав рубашки медленно наливался красным. Время как будто остановилось. Берт все смотрел и смотрел на свою руку и никак не мог понять, почему у него из руки вдруг вырос нож… ведь так не бывает… не может быть.
Когда он наконец поднял взгляд, парень с рыжими волосами был уже совсем рядом. Он улыбался, уверенный, что Берт никуда не денется.
— Ах ты скотина… — Голос Берта дрожал и срывался.
— Обрати свою душу и помыслы к Богу, ибо предстанешь сейчас перед Его престолом. — Парень с рыжими волосами резко выбросил руку вперед, целясь Берту в глаза.
Берт отшатнулся, вырвал нож у себя из своей руки и вонзил рыжему в горло. Хлынула кровь. Алый фонтан брызнул прямо на Берта. Рыжеволосый мальчишка с глухим булькающим звуком пошел по широкой дуге, пытаясь выдернуть нож из горла, но он засел намертво. Берт смотрел на парнишку как завороженный. Это все — не на самом деле. Это просто сон. Дурной сон. Рыжий мальчишка медленно шел по кругу и тихо хрипел. И кроме этого хрипа никаких других звуков не было. Все как будто застыло в жарком послеполуденном мареве. Другие дети стояли, в потрясенном молчании наблюдая за происходящим.
Это не по сценарию, подумал Берт в полном оцепенении. Такого в сценарии не было. Мы с Вики — были. И тот мальчик в зарослях кукурузы, который пытался спастись. Да, и он тоже. Но не эти другие. Он смотрел на детей, и внутри у него все бурлило от ярости. Ему хотелось закричать: «Что, не ждали?!»
Рыжий мальчишка издал последний, едва слышный хрип и упал на колени. Пару секунд он смотрел прямо на Берта, а потом его руки бессильно упали, выпустив рукоятку ножа, и он плашмя повалился на землю.
Среди детей, окружавших машину, пробежал тихий шелест. Как будто прежде они задержали дыхание, а теперь выдохнули, все разом. Они смотрели на Берта. Берт смотрел на них. Смотрел, не осознавая происходящее… и только потом до него дошло, что Вики уже нет в машине. Ее вообще нигде нет.
— Где она? — спросил он. — Что вы с ней сделали?
Один из мальчишек приставил к горлу испачканный кровью охотничий нож, выразительно чиркнул им в воздухе и ухмыльнулся. Это и было ответом.
Откуда-то из задних рядов донесся тихий голос юноши постарше:
— Взять его.
Мальчишки угрожающе двинулись на Берта. Он принялся отступать. Они прибавили шаг. Он тоже ускорился. Черт, ему бы ружье! Но до него не добраться. Никак. Темные тени мальчишек уже подбирались к нему по зеленой лужайке на церковном дворе… а потом Берт вышел на тротуар. Развернулся и побежал.
— Убейте его! — раздался крик у него за спиной, и дети бросились следом за ним.
Он бежал со всех ног, но все-таки видел, куда бежит. Обогнул здание городской управы — внутрь было нельзя: там его сразу загонят в угол, — и выскочил на Главную улицу, которая буквально через пару кварталов переходила в шоссе, уводящее из города прочь. Если бы он послушал жену, сейчас они были бы уже далеко-далеко отсюда.
Подошвы его мокасин шлепали по асфальту. Впереди показалось еще несколько общественных зданий, в том числе «Кафе-мороженое «Гатлин»» и — кто бы сомневался! — кинотеатр «Киноклуб». На запыленной, заляпанной грязью афише еще можно было прочесть: ТОЛ О НА Э ОЙ НЕ ЕЛЕ ЭЛИ А ЕТ ТЕЙЛОР КЛЕОПА РА. За следующим перекрестком была автозаправка, город заканчивался, начинались поля кукурузы. Сплошное зеленое море стеблей по обеим сторонам дороги.
Берт бежал. Ему уже не хватало дыхания. Раненая рука разболелась не на шутку. Кровь, вытекавшая из раны, капала на асфальт. Берт на бегу вытащил из кармана носовой платок и засунул под рукав.
Он бежал. Подошвы мокасин глухо стучали по растрескавшемуся асфальту, дыхание рвалось из горла горячим скрежещущим хрипом. Рука налилась обжигающей болью. В голове билась одна-единственная едкая мысль: сможет ли он добежать до ближайшего города, хватит ли сил на то, чтобы пробежать двадцать миль по щебеночноасфальтовому проселку?
Он бежал. За спиной слышались крики и топот ног. Дети. Они нагоняли его. Они были моложе, выносливее, быстрее. Они улюлюкали и радостно перекрикивались друг с другом. Им было весело. Да уж, подумал Берт без всякой связи, это значительно веселее, чем пожар высочайшей категории сложности. Им потом будет что вспомнить.
Он бежал.
Каждый вдох отдавался в груди резкой, саднящей болью. Берт уже миновал автозаправку на самой окраине городка. Теперь у него оставался единственный выход. Единственный шанс уйти от погони и спасти свою жизнь. Дома закончились, город закончился. Осталась только дорога и зеленое море стеблей кукурузы, подступавшее к самому краю дороги с обеих сторон. Зеленые мечевидные листья тихо шелестели под ветром. Там, в глубине кукурузного поля, среди этих стеблей высотой в человеческий рост, будет прохладная тень. Там будет тень и прохлада.
Он пробежал мимо знака с надписью: ВЫ ПОКИДАЕТЕ ГАТЛИН, ЛУЧШИЙ ГОРОДОК ВО ВСЕМ ШТАТЕ НЕБРАСКА — И НА ВСЕМ БЕЛОМ СВЕТЕ! ПРИЕЗЖАЙТЕ ЕЩЕ!
«Всенепременно приеду», — мрачно подумал Берт.
Он пробежал мимо знака, как спринтер, пересекающий финишную черту, резко свернул налево, пересек дорогу и сбросил мокасины. И вот он уже в зарослях кукурузы. Шуршащие стебли сомкнулись у него за спиной. Сомкнулись над головой, словно волны зеленого моря. Принимая его. Пряча его. Он испытал несказанное облегчение — ощущение было внезапным и острым, — и в ту же секунду у него неожиданно открылось второе дыхание. Легкие, которые, казалось, сжались в тугой комок, вдруг разомкнулись, и он опять задышал.
Он бежал прямо, по тому ряду, через который вошел на поле. Бежал, задевая плечами листья, отчего те дрожали. Преодолев ярдов двадцать, свернул направо. Теперь он бежал параллельно дороге — бежал, пригнувшись, чтобы его темноволосую голову не заметили среди желтых кукурузных метелок. Стараясь запутать следы, он взял чуть правее, в сторону дороги, пересек несколько рядов, потом повернулся спиной к шоссе и принялся беспорядочно перебегать от одного ряда к другому, углубляясь все дальше и дальше в поле.
Наконец он упал на колени и прижался лбом к земле. Он слышал лишь звук своего собственного тяжелого дыхания, и в голове крутилась одна-единственная мысль: «Слава Богу, я бросил курить, слава Богу, я бросил курить, слава Богу…»
А потом он услышал голоса — дети перекрикивались между собой, а иногда и натыкались друг на друга («Эй, это мой ряд!»), — услышал и приободрился. Они были достаточно далеко слева, и, судя по всему, системы в их поисках не было никакой.
Берт вытащил из-под рукава носовой платок, которым затыкал рану, и осмотрел порез. Кровотечение вроде бы прекратилось, хотя по идее после такой интенсивной физической нагрузки кровь должна была течь и течь. Берт сложил платок и снова засунул под рукав.
Он решил отдохнуть еще пару секунд и вдруг с удивлением понял, что ему хорошо. Если не брать в расчет боль в руке, то в плане физического самочувствия он себя чувствовал просто прекрасно — наверное, впервые за несколько лет. Он словно получил хороший заряд бодрости и неожиданно нашел очень простое (пусть даже и совершенно безумное) решение, как одним махом избавиться от проблемы, над которой бился почти два года, пытаясь бороться со злобными бесами, что испортили их с Вики брак, высосав из него все соки.
Ему стало стыдно за эти мысли. Это какие-то не те мысли — совершенно неправильные. Его жизнь в опасности. Жену увели неизвестно куда. Может, ее уже нет в живых. Берт попытался представить лицо Вики, чтобы прогнать это странное, неуместное ощущение радостной легкости, но у него ничего не вышло. Вместо лица жены перед глазами встал образ рыжеволосого парня с ножом, вонзенным в горло.
Берт только теперь ощутил аромат созревающей кукурузы. Он был везде, этот запах. Ветер, качавший верхушки стеблей, напоминал чьи-то голоса. Мягкие, утешающие. Что бы здесь ни творилось именем этой самой кукурузы, сейчас она стала ему защитой.
Но они приближались.
Берт опять побежал, беспорядочно меняя ряды и стараясь держаться так, чтобы голоса ищущих его детей всегда оставались по левую руку, но с каждой новой минутой это давалось ему все труднее и труднее. Голоса сделались тише, и нередко шелест зеленых стеблей полностью их заглушал. Берт бежал, замирал на мгновение, прислушивался. Бежал дальше. Земля была хорошо утрамбована, и его ноги в одних носках практически не оставляли следов.
Он бежал очень долго, а когда наконец остановился, солнце, которое теперь было справа, уже склонялось к горизонту, алое и воспаленное. Берт взглянул на часы: четверть восьмого. Солнце окрасило верхушки кукурузных стеблей в красноватое золото, но здесь, ближе к земле, тени были густыми и совсем-совсем темными. Берт прислушался. С приближением заката ветер стих, и кукуруза стояла молчаливая и неподвижная, наполняя теплый нагретый воздух ароматом безудержного созревания. Если они — те, кто искал его в зарослях кукурузы, — еще не ушли с поля, то они либо были сейчас далеко-далеко, либо затаились и тоже прислушивались к тишине. Впрочем, Берт сомневался, что большая компания детей, пусть даже и сумасшедших детей, сможет так долго хранить молчание. Скорее всего они поступили совсем по-детски, не считаясь с возможными последствиями своего поступка: забросили поиски и разошлись по домам.
Он повернулся лицом к заходящему солнцу, красневшему в прорези в облаках низко над горизонтом, и пошел в ту сторону. Если двигаться по диагонали сквозь ряды кукурузы, так чтобы солнце всегда было прямо по курсу, рано или поздно он выйдет к шоссе номер 17.
Боль в руке превратилась в приглушенную пульсацию. Ощущение было почти приятным. Берта не покидало хорошее настроение. Он решил, что на данный момент можно и не терзаться по этому поводу. Чувство вины непременно вернется, когда он станет объясняться с властями и рассказывать о том, что случилось в Гатлине. Но это будет потом.
Он шел сквозь заросли кукурузы и думал, что еще никогда в жизни не испытывал такой пронзительной остроты ощущений. Солнце уже опускалось за горизонт. Минут через пятнадцать от красного круга осталась лишь половина. Что-то заставило Берта остановиться. Его обострившееся восприятие уловило какие-то изменения, они ему не понравились. Ощущение было… смутно тревожным, пугающим.
Берт прислушался. Кукуруза шелестела.
Да, он и до этого слышал ее тихий шелест, но только теперь до него дошло, в чем тут странность. Ветра не было. Как такое возможно?
Он настороженно осмотрелся, почти уверенный, что вот-вот из зеленых зарослей выскочат улыбающиеся мальчишки в черных квакерских пиджаках и с ножами в руках. Но его опасения оказались напрасными. Кукуруза по-прежнему шелестела. Звук доносился откуда-то слева.
Берт пошел в ту сторону. Ему уже не приходилось продираться сквозь заросли. Ряд, по которому он шел, вел его именно в том направлении, что было нужно. Потом ряд закончился. Закончился? Нет, просто вывел его на поляну. Шелест доносился оттуда.
Берт замер на месте. Ему вдруг стало страшно.
Запах кукурузы был настолько густым и насыщенным, что каждый вдох оставлял приторно-сладкий привкус. Кукуруза, нагретая солнцем, хранила тепло, накопившееся за день, и Берт только теперь осознал, что он весь мокрый от пота. И весь облеплен какими-то чешуйками и кукурузными рыльцами, тонкими, как паутинка. По идее сейчас по нему должны ползать десятки жучков-паучков… но они почему-то не ползали.
Он стоял неподвижно, глядя на эту поляну. Большой круг голой земли.
Здесь не было ни комаров, ни мух, ни мелкой мошкары — всех этих летучих букашек, которые так донимали их с Вики, когда Берт еще только обхаживал свою будущую жену и возил ее в кинотеатр на открытом воздухе. Они называли их «киномошки», вспомнил он с неожиданной ностальгической грустью. Ворон, кстати, тоже не было видно. Как-то странно… кукурузное поле — и без ворон!
В угасающем свете дня Берт внимательнее присмотрелся к ближайшим к нему кукурузным стеблям. Каждый лист, каждый стебель — все безупречно, без единого изъяна. Но так не бывает. Ни одного бурого пятнышка. Ни одного рваного или сухого листочка, никаких гусениц и личинок, ни одной червоточинки, ни одного…
Берт удивленно нахмурился.
Господи, ни одного сорняка!
Ни единого. Только ровные ряды кукурузных стеблей, растущие на расстоянии в полтора фута один от другого. Ни лопухов, ни полыни, ни лаконоса, ни пырея, ни осота — ничего.
Берт поднял глаза. Солнце уже почти село. Облака плыли низко над горизонтом. Золотое свечение под ними бледнело, окрашиваясь розовым и блекло-желтым. Уже скоро стемнеет.
И пока не стемнело, надо выйти на эту поляну и посмотреть, что там такое, — ведь так все и было задумано, да? Все это время, пока Берт мчался по полю в полной уверенности, что выбирается к шоссе, его вели к этому месту.
Обмирая от страха, он дошел до конца ряда и встал на самом краю поляны. Хотя день уже угасал, света было достаточно, так что Берт все увидел. Он не смог закричать. Из легких как будто выкачали весь воздух. Ему вдруг стало трудно дышать. Он прошел чуть вперед на негнущихся, деревянных ногах. Он смотрел и не верил своим глазам.
— Вики, — прошептал он. — О Господи, Вики…
Это было так страшно. Ее распяли на грубо сбитом кресте, прикрутив руки и ноги колючей проволокой, что продается по семьдесят центов за ярд в любой скобяной лавке штата Небраска. Ей вырвали глаза, а глазницы набили кукурузными рыльцами. Рот, раскрытый в беззвучном крике, заткнули зелеными обертками кукурузных початков.
На другом кресте, слева от Вики, висел скелет в полусгнившем стихаре. Казалось, скелет ухмылялся. Его пустые глазницы чуть ли не весело смотрели на Берта, как будто бывший служитель баптистской церкви Благодати пытался сказать: «Это не так уж и плохо, когда маленькие дьяволята-язычники приносят тебя в жертву на кукурузном поле; это не так уж и плохо, когда тебе вырывают глаза по Моисеевым законам; это не так уж и плохо, когда…» Слева от скелета в стихаре был еще один — в синем форменном кителе и надвинутой на глаза фуражке с зеленой кокардой: «Начальник полиции».
А потом Берт услышал шаги: не детей, а кого-то другого — кого-то огромного, кто пробирался по полю и уже приближался к поляне. Это были не дети, нет. Они никогда бы не осмелились войти в кукурузные заросли ночью. Это было священное место, место Того, Кто Проходит в Полях.
Берт развернулся, хотел бежать, но прохода, что вывел его на поляну, уже не было. Ряды кукурузы сомкнулись. Все ряды, все до единого. А тот, другой — он приближался. Берт слышал, как он пробирается сквозь плотные заросли кукурузы. Слышал его дыхание. Берт застыл в странном оцепенении, охваченный экстатическим первобытным ужасом. Шаги были уже совсем близко. Кукуруза на дальней стороне поляны внезапно потемнела, словно ее накрыла гигантская тень.
Он пришел.
Тот, Кто Проходит в Полях.
Вот он уже выбирается на поляну. Берт увидел нечто огромное, закрывшее собой полнеба… нечто зеленое, с красными горящими глазами, каждый — размером с футбольный мяч.
От него пахло, как пахнет от сухих кукурузных оберток, много лет пролежавших в каком-нибудь темном амбаре.
Берт закричал. Но кричал он недолго.
А чуть погодя в небе взошла полная луна, набухшая оранжевым светом.
В полдень дети кукурузы собрались на круглой поляне, где к двум распятым скелетам теперь прибавились еще два тела, которые пока не превратились в скелеты, но потом превратятся. Со временем. Ибо здесь, в самом сердце Небраски, посреди кукурузных полей, времени было в избытке. Здесь не было ничего, кроме времени.
— Слушайте все! Был мне сон нынче ночью. Явился Господь предо мной и со мной говорил.
Все повернулись к Исааку и замерли в благоговейном страхе. Все до единого, даже Малахия. Исааку было всего девять лет, но он стал Пророком еще в прошлом году, когда кукуруза забрала Давида. Давиду исполнилось девятнадцать, и в свой день рождения он ушел в кукурузу, как только вечерние сумерки спустились на летнее поле.
Лицо маленького Исаака было насупленным и серьезным. Он продолжал:
— Во сне Господь явился мне тенью, что проходит в полях, и обратился ко мне с наставлением, как Он обращался когда-то к нашим старшим братьям. Он весьма недоволен последней жертвой.
Они затаили дыхание, испуганно глядя на зеленые стебли, что окружали поляну сплошной стеной.
— И сказал Господь: «Разве я не дал вам места для жертвенного заклания, дабы вы там оставляли свои приношения? Разве я не даровал вам свою благодать? Но сей человек совершил святотатство в моих пределах, и я самолично принес его в жертву. Как полицейского, как подложного священника, которые тоже пытались сбежать».
— Как полицейского… как подложного священника, — шепотом повторили они, встревоженно переглядываясь друг с другом.
— А посему Возраст Благодати теперь исчисляется не девятнадцатью урожаями, как было прежде, а восемнадцатью, — сурово и непреклонно продолжал Исаак. — Плодитесь и размножайтесь, как плодится сама кукуруза, дабы милость моя пребывала с вами и впредь.
Исаак замолчал.
Теперь все смотрели на Иосифа и Малахию, которым уже исполнилось восемнадцать. На поляне таких было двое. Но в городе были и другие восемнадцатилетние. Всего, наверное, человек двадцать.
Все ждали, что скажет Малахия — Малахия, предводитель охоты на Иафета, который отныне и впредь будет известен под именем Ахаз, проклятый Богом. Именно он, Малахия, перерезал Ахазу горло и вытолкнул из кукурузы, дабы тело богоотступника не осквернило священные посевы.
— Я подчиняюсь Господней воле, — прошептал Малахия.
Кукуруза одобрительно зашелестела.
В ближайшие пару недель девочкам предстоит сделать немало кукурузных распятий, дабы отвратить зло.
В тот же вечер все, кто достиг Возраста Благодати, молча ушли в кукурузу — обрести бесконечную благодать Того, Кто Проходит в Полях.
— До свидания, Малахия! — крикнула Руфь, безутешно махая рукой. Она носила под сердцем ребенка Малахии, и тихие слезы текли по ее щекам. Малахия не обернулся. Он уходил с высоко поднятой головой. Кукурузные стебли сомкнулись за ним.
Руфь отвернулась, давясь слезами. Втайне она ненавидела кукурузу и мечтала о том, чтобы взять в каждую руку по факелу и войти в эти заросли — но не сейчас, а в сухом сентябре, когда стебли совсем пересохнут и загорятся от первой же искры. И в то же время ей было страшно. Там, в кукурузных полях, по ночам ходил кто-то, кто видел все… даже самые сокровенные тайны, спрятанные в глубине человеческих сердец.
Небо совсем потемнело, настала ночь. Вокруг Гатлина шелестела довольная кукуруза. Ей угодили на славу.
Письмо от Катрин я получил вчера, меньше чем через неделю после того, как мы с отцом вернулись из Лос-Анджелеса. Адресовано оно было в Вилмингтон, штат Делавэр, а я с тех пор, как жил там, переезжал уже два раза. Сейчас люди так часто переезжают, что все эти перечеркнутые адреса на конвертах и наклейки с новыми порой вызывают у меня чувство вины. Конверт был мятый, в пятнах, а один угол его совсем обтрепался. Я прочел письмо и спустя секунду уже держал в руке телефонную трубку, собираясь звонить отцу. Потом в растерянности и страхе положил ее на место: отец стар и перенес два сердечных приступа. Если я позвоню ему и расскажу о письме Катрин сейчас, когда мы только-только вернулись из Лос-Анджелеса, это почти наверняка его убьет.
И я не позвонил. Рассказать мне тоже было некому… Такие вещи, как это письмо, — они слишком личные, чтобы рассказывать о них кому-то, кроме жены или очень близкого друга. За последние несколько лет я не завел близких друзей, а с Элен мы развелись еще в 1971-м. Изредка шлем друг другу рождественские открытки… «Как поживаешь? Как работа? Счастливого Рождества!»
Из-за этого письма я не спал всю ночь. Его содержание могло бы уместиться на открытке. Под обращением «Дорогой Ларри» стояло только одно предложение. Но одно предложение могло значить очень многое. И очень многое сделать.
Я вспомнил отца, вспомнил, как мы летели на самолете на запад от Нью-Йорка, и в ярком солнечном свете на высоте 18 000 футов его лицо казалось мне старым и истощенным. Когда мы, по словам пилота, пролетали над Омахой, отец сказал:
— Это гораздо дальше, чем мне всегда казалось, Ларри.
В его голосе явственно звучала тяжелая печаль, и мне стало неловко оттого, что я его не понимаю. Но, получив письмо Катрин, я начал понимать.
Мы выросли в восьмидесяти милях от Омахи, в маленьком городке с названием Хемингфорд-Хоум: отец, мать, я и моя сестра Катрин, которую все звали просто Китти. На два года младше меня, она была красивым ребенком и уже тогда красивой женщиной: даже в ее восемь лет, когда произошел тот случай в амбаре, все понимали, что ее шелковые пшеничные волосы никогда не потемнеют, а глаза навсегда сохранят свою скандинавскую голубизну. Один взгляд в эти глаза — и мужчина готов.
Росли мы, можно сказать, по-деревенски. У отца было три сотни акров хорошей ровной земли, где он выращивал кормовую кукурузу и разводил скот. Мы называли ферму просто «наш дом». В те дни все дороги, кроме шоссе номер 80 между штатами и автострады номер 96 в Небраску, были грунтовые, а поездка в город считалась праздником, которого с волнением ждешь несколько дней.
Сейчас я один из лучших независимых юрисконсультов, так по крайней мере говорят, и, чтобы быть честным до конца, признаюсь, я думаю, это так и есть. Президент одной крупной компании как-то представил меня совету директоров как своего «наемного убийцу». Я ношу дорогие костюмы и ботинки из самой лучшей кожи. На меня работают полный день три помощника, и если понадобится, я могу взять еще дюжину. Но в те дни я ходил по грунтовой дороге в однокомнатную школу с перевязанными ремнем книгами за плечами, а Катрин ходила со мной. Иногда весной мы ходили босиком. Это было еще тогда, когда никто не возражал, если вы зайдете в кафе или магазин без обуви.
Когда умерла мама, мы с Катрин уже учились в школе Коламбиа-Сити, а еще через два года отец потерял ферму и занялся продажей тракторов. Семья наша, таким образом, распалась, хотя в то время нам не казалось, что это так уж плохо. Отец продолжал работать, вошел в долю, и девять лет назад ему предложили один из руководящих постов компании. Я получил в Университете Небраски стипендию за участие в футбольной команде и успел научиться чему-то еще, кроме умения гонять мяч.
А Катрин? Именно о ней-то я и хочу рассказать. Тот самый случай в амбаре произошел в одну из суббот в начале ноября. Сказать по правде, я не помню точно год, но Айк тогда еще был президентом. Мать уехала на пекарную ярмарку в Коламбиа-Сити, а отец отправился к нашим ближайшим соседям (до них целых семь миль) помогать хозяину фермы чинить сенокосилку. В доме должен был остаться его помощник, но в тот день он так и не появился, и примерно через месяц отец его уволил.
Мне он оставил огромный список поручений (для Китти там тоже кое-что нашлось) и наказал, чтобы мы не смели играть, пока не переделаем все, что поручено. Но дела отняли у нас совсем немного времени. Наступил ноябрь, и горячая пора на фермах уже прошла. Тот год мы завершили успешно, что случалось не всегда.
День я помню совершенно отчетливо. Небо хмурилось, и хотя холода еще не наступили, чувствовалось, что стуже не терпится прийти, не терпится заняться своим делом, начать морозить и покрывать инеем, сыпать снегом и леденить. Поля лежали голые. Медлительной и безрадостной стала скотина на ферме, а в доме появились странные маленькие сквозняки, которых раньше никогда не было.
В такие дни амбар становился единственным местом, где можно было приятно проводить время. Там всегда держалось тепло, настоянное на запахах сена, шерсти и навоза, а где-то высоко вверху, над третьим ярусом, таинственно переговаривались прижившиеся под крышей ласточки. И, запрокинув голову, можно было увидеть сочащийся сквозь щели в крыше белый ноябрьский свет.
А еще там была прибитая к поперечной балке третьего яруса лестница, спускавшаяся до самого пола. Нам запрещалось лазить по ней, поскольку лестница могла вот-вот развалиться от старости. Отец тысячу раз обещал матери снять ее и заменить новой и крепкой, но у него всегда находились какие-нибудь другие дела. Например, помочь соседу починить сенокосилку. А помощник, которого он нанял, работой себя особенно не утруждал.
Взобравшись по этой шаткой лестнице — ровно сорок три перекладины, мы с Китти считали столько раз, что это запомнилось на всю жизнь, — можно было попасть на деревянный брус, идущий в семидесяти футах от засыпанного соломой пола. А если продвинуться по нему еще футов двенадцать (коленки дрожат, лодыжки болят от напряжения, а в пересохшем рту вкус словно от пробитого капсюля), то прямо под ногами оказывался сеновал. И можно прыгнуть и падать вниз все семьдесят футов с истошно-радостным «предсмертным» воплем в огромную мягкую пышную перину из сена. Сено пахнет чем-то сладким, и когда наконец утопаешь и останавливаешься в этом запахе возрожденного лета, живот остается где-то там, в воздухе, и ты чувствуешь себя… Должно быть, как Лазарь: упал и остался жив, чтобы об этом рассказать.
Разумеется, нам это запрещалось. Если бы нас поймали, мать подняла бы такой крик, что всем стало бы тошно, а отец, несмотря на то, что мы уже выросли, хорошенько вытянул бы нас обоих вожжами. И из-за самой лестницы, и из-за того, что, если потеряешь равновесие не добравшись до края бруса, нависающего над рыхлой бездной сена, можешь упасть и разбиться насмерть о жесткий дощатый пол амбара.
Однако искушение было слишком велико. Когда кошки спят… Сами понимаете.
Тот день, как и все остальные подобные дни, начался восхитительной смесью чувства страха и предвкушения. Мы стояли у основания лестницы, глядя друг на друга. Китти раскраснелась, глаза ее стали темнее, но блестели ярче обычного.
— Кто первый? — спросил я.
— Кто предложил, тот и первый, — тут же ответила Китти.
— А девочек надо пропускать вперед, — парировал я.
— Если опасно, то нет, — сказала она, застенчиво опуская взгляд, как будто никто не знает, что в Хемингфорде она сорванец номер два. Но так уж она себя держала. Она соглашалась участвовать в чем угодно, но не первой.
— Ладно, — сказал я. — Я пошел.
В тот год мне, кажется, исполнилось десять, я был худой как черт и весил около девяноста фунтов. Китти было восемь, и весила она фунтов на двадцать меньше. Лестница всегда выдерживала нас, и нам казалось, что она никогда не подведет. Надо заметить, подобная философия постоянно ввергает в неприятности многих людей и даже целые нации.
Забираясь все выше и выше, в тот день я впервые почувствовал, как лестница вздрагивает в пыльном воздухе амбара. Как всегда, на полпути вверх я представил себе, что будет, если лестница вдруг испустит дух, но продолжал лезть, пока не обхватил руками брус, потом взобрался на него и посмотрел вниз.
Повернутое вверх лицо Китти казалось оттуда маленьким белым овалом. В клетчатой рубашке и голубых джинсах она выглядела как куколка. А надо мной, еще выше, в пыльных углах под самой крышей ворковали ласточки.
И опять как всегда:
— Эй, там внизу! — закричал я, и слова плавно опустились к ней на танцующих в воздухе пылинках.
— Эй, там наверху!
Я встал, чуть покачиваясь вперед-назад. Снова начало казаться, что в воздухе какие-то странные течения, которых не было внизу. Двигаясь с раскинутыми для равновесия руками дюйм за дюймом вперед по брусу, я слышал стук собственного сердца. Однажды во время этого этапа над самой моей головой пролетела ласточка, и, отпрянув назад, я едва не сорвался. С тех пор я постоянно боялся, что это случится вновь.
Но в тот раз все обошлось, и я добрался до безопасного участка над стогом. Теперь взгляд вниз вызывал уже не страх, а скорее какое-то тревожно-восторженное чувство. Сладкий миг предвкушения…
Потом зажимаешь нос и делаешь шаг в пустоту. И, как всегда, мгновенно цепкие объятия силы тяжести бросают тебя вниз. Хочется закричать: О Господи, прости меня, я ошибся, верни меня обратно!.. Но тут ты влетаешь в сено, словно артиллерийский снаряд, и падаешь, падаешь все медленнее в пыльном и сладком запахе вокруг, как в густой воде, пока не останавливаешься совсем в глубине стога. Где-то рядом шуршат, разбегаясь по безопасным углам, перепуганные мыши. А у тебя появляется странное чувство, будто родился вновь. Я помню, Китти как-то сказала, что после такого прыжка чувствует себя новой и свежей, как маленький ребенок. Тогда я пожал плечами: вроде бы понял, что она имеет в виду, а вроде и нет, но после ее письма я часто об этом думаю.
Я выбрался из сена, загребая руками и ногами, как в воде, пока не слез на пол амбара. На спине под рубашкой, в штанах — везде было сено. Сено на кроссовках, сено на рукавах, ну и, само собой разумеется, на голове.
Китти к тому времени уже добралась до середины лестницы, поднимаясь в пыльном столбе света. Ее золотые косички болтались за спиной и стучали ей по лопаткам. Порой свет бывал таким же ярким, как ее волосы, но в тот день мне казалось, что ее косы ярче и красивее.
Помню, мне тогда не понравилось, как раскачивается лестница, и я подумал, что она никогда не выглядела такой шаткой.
Но потом Китти забралась на брус высоко надо мной, и теперь я стал маленьким человечком внизу с повернутым вверх маленьким овалом лица, а ее голос плавно опустился сверху на пляшущих облаках пыли, поднятой моим прыжком.
— Эй, там внизу!
— Эй, там наверху!
Китти двинулась по брусу, и, когда я решил, что она добралась до безопасного участка над сеновалом, сердце у меня забилось чуть спокойнее. Я всегда волновался за нее, хотя она была и грациознее меня, и, пожалуй, спортивнее, что, может быть, звучит странно, когда говоришь о младшей сестре.
Она замерла с вытянутыми вперед руками, приподнявшись на носках кроссовок, а потом бросилась вниз, словно лебедь. Это невозможно забыть и невозможно передать словами. Я могу лишь попытаться описать, что происходило. Но, видимо, не настолько точно, чтобы вы поняли, как это было красиво и как совершенно. Таких моментов, кажущихся бесконечно реальными и искренними, в моей жизни совсем немного. Нет, наверно, я не смогу передать вам, что имею в виду. Настолько хорошо я не владею ни словом, ни пером.
На какое-то мгновение она, казалось, повисла в воздухе, словно ее подхватила одна из этих непостижимых поднимающихся воздушных струй, что живут только на третьем ярусе амбара: светлая ласточка с золотым ореолом, каких в Небраске никто никогда не видел. Это была Китти, моя сестренка. Как я любил ее за эти мгновения полета с раскинутыми за выгнутой спиной руками!
А затем она упала вниз и исчезла из виду в куче сена. Из пробитой норы вырвался фонтан смеха и пыли. Я тут же забыл, как шатко выглядела лестница, когда по ней поднималась Китти, и к тому времени, когда она выбралась наружу, я был уже на полпути вверх.
Я попытался прыгнуть лебедем, но, как всегда, страх скрутил меня, и мой лебедь превратился в пушечное ядро. Наверно, я никогда не был до конца уверен, что сено окажется на месте, как верила в это Китти.
Трудно сказать, сколько это продолжалось, но прыжков через десять или двенадцать я посмотрел вверх и увидел, что стало темнее. Скоро должны были вернуться родители, а мы с Китти так обвалялись в сене, что они поняли бы все, едва на нас взглянув. Мы решили прыгнуть по последнему разу.
Поднимаясь первым, я снова почувствовал, как ходит подо мной лестница, и услышал очень слабый писклявый скрип выдирающихся из дерева старых гвоздей. В первый раз я по-настоящему испугался. Наверно, если бы я был ближе к полу, то слез бы, и на этом все закончилось, но брус казался ближе и безопаснее. За три перекладины до верха скрип вырываемых гвоздей стал еще сильнее, и я похолодел от страха, решив, что вот теперь-то мое везение уходит.
Потом я обхватил руками занозистый брус, чуть облегчая нагрузку на лестницу, и почувствовал, как ко лбу из-за выступившего неприятного пота прилипает соломенная труха. Забавы кончились. Я торопливо добрался до края, нависающего над сеном, и спрыгнул. Даже всегда приятная часть, падение, не доставила мне удовольствия. Падая, я представил, как бы я себя чувствовал, если бы вместо податливого сена мне навстречу летел деревянный пол.
Выбравшись на середину амбара, я увидел, что Китти взбирается по лестнице, и закричал:
— Слезай! Там опасно!
— Выдержит! — ответила она уверенно. — Я легче тебя!
— Китти!..
Я не закончил фразу, потому что в этот момент лестница не выдержала, издав гнилой треск ломающегося дерева. Я вскрикнул. Китти завизжала. Она добралась примерно до того же места, где был я, когда решил, что удача оставляет меня.
Перекладина, на которой стояла Китти, оторвалась, а затем расщепились обе боковые доски. Какое-то мгновение оторвавшаяся часть лестницы под ней выглядела словно нескладное насекомое богомол или палочник, которое стояло-стояло и вдруг решило двинуться вперед.
Потом, ударившись об пол с коротким сухим хлопком, лестница рухнула, подняв клубы пыли. Испуганно замычали коровы, и одна из них ударила копытом. Китти пронзительно завизжала.
— Ларри! Ларри! Помоги!
Я понял, что надо делать, понял сразу. Испугался я ужасно, но рассудок до конца не потерял. Китти висела на высоте шестидесяти футов от пола, бешено работая в пустом воздухе ногами в голубых джинсах, а где-то еще выше ворковали ласточки. Конечно, я испугался. До сих пор не могу смотреть на цирковых воздушных гимнастов, даже по телевизору, потому что при этом у меня внутри все сжимается. Но я знал, что надо делать.
— Китти! — крикнул я. — Держись! Не дергайся!
Она послушалась мгновенно. Ее ноги перестали дергаться, и она повисла, держась своими маленькими руками за последнюю перекладину на обломившемся конце лестницы, словно акробат, замерший на трапеции.
Я кинулся к сеновалу, схватил обеими руками огромную охапку сена, вернулся, бросил. Побежал обратно. И еще раз. И еще.
Дальнейшее осталось в памяти смутно. Помню лишь, что мне в нос попало сено и я начал чихать и никак не мог остановиться. Я метался туда-обратно, скидывая сено в кучу там, где раньше было основание лестницы. Куча росла очень медленно. При взгляде на нее, а потом на Китти, висящую так высоко вверху, на память вполне могла прийти карикатура, на которой кто-нибудь прыгает с трехсотфутовой вышки в стакан с водой.
Туда-обратно, туда-обратно…
— Ларри, я не могу больше держаться! — В голосе ее звучало отчаяние.
— Китти, ты должна! Продержись еще!
Туда-обратно. Сено набилось в рубашку. Туда-обратно. Куча выросла уже до подбородка, но на сеновале, куда мы прыгали, стог был высотой футов в двадцать пять, и я подумал: если Китти только сломает ноги, можно будет считать, что ей повезло. И еще я знал, что упав мимо кучи, она убьется наверняка. Туда-обратно…
— Ларри! Перекладина!.. Она отрывается!
Я услышал ровный скрипящий крик выдирающихся под ее тяжестью гвоздей в перекладине. В панике Китти снова задергала ногами. Если она не остановится, то может не попасть в стог.
— Нет! — закричал я. — Нет! Прекрати! Отпускай руки! Падай, Китти!
Бежать еще раз за сеном было поздно. Времени не осталось ни на что, кроме слепой надежды.
Как только я закричал, Китти отпустила перекладину и упала вниз, словно нож, хотя мне показалось, что падала она целую вечность. С торчащими вверх косичками, с закрытыми глазами и бледным, как фарфор, лицом она молча падала, сложив ладошки перед губами, как будто молилась.
Она ударила в самый центр стога и исчезла из виду. Сено взметнулось, словно в стог попал снаряд, и я услышал удар о доски пола. От этого звука, громкого глухого удара, я похолодел. Слишком громко, слишком… Но мне нужно было увидеть.
Чуть не плача, я кинулся разгребать сено, огромными охапками бросая его за спину. Откопал ногу в голубых джинсах, затем клетчатую рубашку и, наконец, лицо Китти, смертельно бледное, с зажмуренными глазами. Глядя на нее, я решил, что она мертва. Весь мир тут же стал серым, по-ноябрьски серым, и только золотые ее косички сохраняли свою яркость.
Потом она подняла веки, и в бесцветном сером мире возникли два темно-синих глаза.
— Китти? — еще не веря, хрипло позвал я, давясь пылью от сена. — Китти?
— Ларри? — удивленно спросила она. — Я жива?
Я вытащил ее из сена и крепко обнял, а она обхватила меня за шею и крепко сжала в ответ.
— Жива, — ответил я. — Жива, жива!
Она отделалась переломом левой лодыжки. Доктор Педерсен, врач из Коламбиа-Сити, когда пришел вместе со мной и отцом в амбар, долго вглядывался в тени под крышей. Там на одном гвозде еще висела наискось последняя лестничная перекладина.
Он долго смотрел, затем сказал, обращаясь к отцу:
— Чудо.
Потом презрительно пнул ногой натасканную мной кучу сена, сел в свой запыленный «де сото» и уехал.
Рука отца легла на мое плечо.
— Сейчас мы пойдем в дровяной сарай, Ларри, — сказал он очень спокойным голосом. — Я полагаю, ты знаешь, что там произойдет.
— Да, сэр, — прошептал я.
— И при каждом ударе ты будешь благодарить Бога за то, что твоя сестра осталась жива.
— Да, сэр.
И мы пошли. Он здорово меня отделал, так здорово, что я ел стоя целую неделю и еще две после этого подкладывал на стул подушечку. И каждый раз, когда он шлепал меня своей большой красной мозолистой рукой, я благодарил Бога.
Громко, очень громко. Когда наказание заканчивалось, я был уверен, что он меня услышал.
К Китти меня пустили перед тем, как ложиться спать. Я почему-то помню, что за окном у нее на подоконнике сидел дрозд. Сломанную ногу ей забинтовали и притянули к дощечке.
Китти смотрела на меня так долго и с такой любовью, что мне стало неловко. Потом она сказала:
— Сено. Ты подложил сено.
— Конечно, — буркнул я. — А что еще мне оставалось делать? Когда лестница сломалась, я уже не мог забраться наверх.
— Я не знала, что ты делаешь, — сказала она.
— Да ты что? Я же был прямо под тобой!
— Я боялась смотреть вниз. Все это время я висела с закрытыми глазами.
Меня словно громом ударило.
— Ты не знала? Ты не знала, что я там делал?
Она кивнула.
— Китти, да как же ты?..
Она посмотрела на меня своими глубокими синими глазами и сказала:
— Я знала, что ты сделаешь что-нибудь, чтобы помочь мне. Ты же мой старший брат. Я знала, что ты меня спасешь.
— Китти, ты даже не представляешь, как все было… на волоске…
Я закрыл лицо руками, но она приподнялась с постели, отняла мои руки и поцеловала меня в щеку.
— Нет, Ларри. Я же знала, что ты там внизу… Ой, я уже хочу спать. Поговорим завтра. Доктор Педерсен сказал, что мне наложат гипс.
Гипсовую повязку она носила меньше месяца, и все ее одноклассники на ней расписались. Она даже меня уговорила расписаться. Потом ее сняли, и на этом все закончилось. Отец поставил новую крепкую лестницу на третий ярус, но я никогда больше не забирался наверх и не прыгал в сено. Насколько я знаю, Китти тоже.
Впрочем, я не могу сказать, что дело этим закончилось. На самом деле все закончилось девять дней назад, когда Китти бросилась вниз с последнего этажа здания страховой компании в Лос-Анджелесе. В бумажнике я держу вырезку из «Лос-Анджелес таймс» и, наверное, всегда буду носить ее с собой, но это совсем не то, как люди хранят, например, фотографии тех, кого хотели бы помнить, или театральные билеты на действительно хорошее представление, или вырезку из программы чемпионата мира. Я ношу с собой эту вырезку, как человек носит тяжелый груз, потому что носить тяжести — это его работа. Заметка называется: «СЛОЖИВ КРЫЛЬЯ. САМОУБИЙСТВО МОЛОДОЙ ПРОСТИТУТКИ».
Мы выросли. Это единственное, что я знаю, кроме фактов, не имеющих к делу в общем-то никакого отношения. Китти — собиралась изучать коммерцию в колледже в Омахе. Тем летом после выпуска из школы она победила на конкурсе красоты и вышла замуж за одного из членов жюри. Не правда ли, похоже на грязную шутку? Это моя-то Китти…
Пока я изучал в колледже закон, она развелась и написала мне длинное письмо, страниц десять или даже больше, о том, как плохо ей было и что было бы лучше, если бы она родила ребенка. Спрашивала, не могу ли я приехать. Но в юридическом колледже пропустить неделю на последнем курсе — все равно что пропустить целый семестр, когда изучаешь, скажем, живопись. Преподаватели — звери. Упустил что-то — пиши пропало.
Китти переехала в Лос-Анджелес и снова вышла замуж. Когда и этот брак распался, я уже закончил учебу. Получил еще одно письмо, уже не такое длинное, но еще более напитанное горечью.
«Видимо, я никогда не удержусь на этой карусели, — писала она. — Если ухватился за медное кольцо, то обязательно свалишься с лошади и расшибешь себе голову… А если так, кому все это нужно? P. S. Можешь ли ты приехать, Ларри?.. Очень давно тебя не видела».
Я ответил, написав, что хотел бы приехать, но никак не могу. Как раз в то время я получил должность в одной очень престижной фирме: маленький человек у всех на виду, масса работы и никакой благодарности. Если я собирался подняться на следующую ступеньку, это нужно было сделать именно в том году, и мое длинное письмо было целиком о работе, о моей будущей карьере.
Я отвечал на все ее письма. Но почему-то никогда до конца не верил, что писала их сама Китти, примерно так же, как когда-то в детстве мне не верилось, что стог сена все-таки окажется внизу. До тех пор, пока я не падал в него, и оно опять спасало мне жизнь. Я не мог поверить, что моя сестренка и та побитая жизнью женщина, что подписывала свои письма обведенным в кружочек именем Китти внизу страницы, одно и то же лицо. Моя сестренка была девочкой с косичками и с еще плоской грудью.
Писать перестала она. Изредка мы получали рождественские открытки или поздравления с днем рождения, и отвечала на них моя жена. Потом мы развелись, я переехал и просто забыл. В следующее Рождество и на день рождения открытки переслали мне уже на новый адрес. Первый новый адрес. Я подумал, что надо бы написать Китти и сообщить, что я переехал. Но так этого и не сделал.
Как я и говорил, эти факты ровным счетом ничего не значат. Важно лишь то, что мы выросли и Китти выбросилась из того здания страховой компании. Китти, которая всегда верила, что стог окажется на месте. Китти, которая сказала: «Я знала, что ты сделаешь что-нибудь, чтобы помочь мне».
Это важно. И письмо Китти.
Люди в наше время так часто переезжают, что порой все эти перечеркнутые адреса и наклейки с новыми кажутся мне немыми обвинениями. В левом углу конверта Китти напечатала обратный адрес, адрес места, где она жила до того, как бросилась из окна. Очень симпатичный многоквартирный дом на Ван-Найс. Мы с отцом ездили туда забрать вещи. Хозяйка отнеслась к нам хорошо. Китти ей нравилась.
Письмо было погашено за две недели до ее смерти. Я получил бы его гораздо раньше, если бы не переехал еще раз. Должно быть, она просто устала ждать.
«Дорогой Ларри!
Я много думала в последнее время… и решила, что для меня было бы гораздо лучше, если бы та последняя перекладина оторвалась раньше, чем ты смог натаскать сена.
Да, видимо, она устала ждать. Мне легче верить в это, чем в то, что она решила, будто я забыл. Я бы не хотел, чтобы она так думала, потому что это письмо в одно предложение, наверное, единственная вещь, которая заставила бы меня бросить все и ехать к ней.
Но даже не из-за этого так трудно бывает теперь заснуть. Закрывая глаза и впадая в дрему, я снова и снова вижу, как моя Китти с широко раскрытыми темно-синими глазами, прогнувшись и раскинув руки, летит вниз с третьего яруса амбара.
Китти, которая всегда верила в то, что внизу окажется стог сена.
Ранним майским вечером 1963 года молодой человек, держа одну руку в кармане, быстро шагал по Третьей авеню Нью-Йорка. Небо постепенно темнело в чистом прозрачном воздухе, переходя от синевы дня к фиолетовым сумеркам. Есть люди, которые любят Нью-Йорк, и город достоин их любви за такие вот вечера. Улыбались все — в кафетериях, химчистках, ресторанах. Старушка, толкавшая перед собой детскую коляску с двумя пакетами, в которых лежали продукты, подмигнула молодому человеку и крикнула: «Привет, красавчик!» Молодой человек ответил ей милой улыбкой, помахал рукой.
Она двинулась дальше, думая: он влюблен.
Такое уж он производил впечатление. Легкий серый костюм, узкий галстук, узел приспущен, верхняя пуговица рубашки расстегнута. Кожа белая, глаза светло-синие. В лице ничего экстраординарного, но в тот теплый вечер мая 1963 года он был ослепительно красив, вот старая женщина и подумала ностальгически, что весной всякий становится красавцем… если спешит на встречу со своей мечтой… пригласить ее на обед, а потом, возможно, на танцы. Весна — единственное время года, когда ностальгия не оборачивается горечью, и ее радовало, что она обратилась к нему, а он ответил на ее комплимент улыбкой и взмахом руки.
Молодой человек пересек Шестьдесят третью улицу все тем же пружинистым шагом, с легкой улыбкой на губах. Посреди квартала старик продавал цветы с зеленой тележки. Преобладал желтый цвет, жонкалии, поздние крокусы, но на тележке нашлось место и гвоздикам, и чайным розам, красным, белым и опять же желтым, выращенным в теплице. Старик ел претцель[54] и слушал транзисторный приемник, притулившийся, словно котенок, на борту тележки.
Радио передавало плохие новости, которые едва ли кто хотел слышать: убийца, орудующий молотком, по-прежнему на свободе, Джи-эф-кей[55] заявил, что Америке следует внимательно следить за развитием ситуации в маленькой азиатской стране, называемой Вьетнамом (диктор произнес ее название как «Вайт-нам»), неопознанную женщину выловили из Ист-Ривер, Большое жюри[56] не поддержало меры, предлагаемые администрацией города для борьбы с распространением героина, русские взорвали ядерное устройство. Но казалось, что события эти какие-то нереальные, а если и происходят в действительности, то где-то далеко-далеко и не имеют никакого отношения к вечернему майскому Нью-Йорку. Потому что воздух чист и свеж, а весна готова перейти в лето в городе, где лето — сезон исполнения желаний.
Молодой человек миновал передвижной цветочный лоток, и плохие новости затихли. Он замедлил шаг, обернулся, задумался. Вытащил руку из кармана, сунул вновь, нащупал что-то пальцами. На мгновение на его лице отразились недоумение, какая-то растерянность, тревога, потом рука покинула карман, и тут же взгляд стал прежним, в нем читалось предвкушение радостной встречи с любимой.
Улыбаясь, молодой человек вернулся к лотку с цветами. Он принесет ей цветы, ей будет приятно. Ему нравилось наблюдать, как вспыхивали ее глаза, когда он покупал ей всякие пустячки (на другое денег не хватало, в богачах он не ходил). Коробку конфет. Браслет. Однажды пакет апельсинов из Валенсии: он знал, что Норма любит их больше других.
— Желаете что-нибудь приобрести, мой юный друг? — встретил цветочник молодого человека в легком сером костюме, вернувшегося к лотку. Сам он, шестидесятивосьмилетний, несмотря на теплый вечер, стоял в толстом вязаном свитере и шерстяной шапочке. Лицо его покрывала сетка морщин, глаза глубоко запрятались в темных впадинах, между пальцами прыгала сигарета. Но он помнил, каково быть весной молодым — молодым и влюбленным. Обычно цветочник хмурился, но тут его губы разошлись в улыбке, совсем как у старухи, толкавшей детскую коляску с продуктами: молодой человек влюблен, тут уж никаких сомнений. Старик стряхнул со свитера крошки претцеля. Будь любовь болезнью, этого пострадавшего поместили бы в реанимацию.
— Сколько стоят ваши цветы? — спросил молодой человек.
— За доллар я могу подобрать вам красивый букет. А вот эти чайные розы выращены в теплице. Они подороже, семьдесят центов за штуку. Но я продам вам полдюжины за три доллара и пятьдесят центов.
— Дороговато.
— Хорошее задешево не купишь, мой юный друг. Разве вас не учила этому мать?
Молодой человек улыбнулся:
— Вроде бы она что-то такое говорила.
— Конечно. Наверняка говорила. Возьмите шесть роз: две красные, две желтые и две белые. Лучше не подберешь, не так ли? Они это любят. Но можете взять букет и за доллар.
— Они? — Молодой человек все улыбался.
— Мой юный друг. — Цветочник бросил окурок в сливную канаву и улыбнулся в ответ. — В мае никто не покупает цветы для себя. Это как закон, вы понимаете, о чем я?
Молодой человек подумал о Норме, о ее счастливых, полных восторга глазах, нежной улыбке и кивнул:
— Полагаю, что да.
— Естественно, понимаете. Так что скажете?
— А что думаете вы?
— Я скажу вам, что думаю. Почему нет? За совет денег не берут, не так ли?
Молодой человек опять улыбнулся:
— Пожалуй, это единственное, за что нынче не надо платить.
— Вы чертовски правы, — покивал цветочник. — Так вот, мой юный друг. Если цветы для вашей матери, я бы посоветовал взять букет. Несколько жонкалий, крокусов, лилий. Тогда она не испортит вам настроение словами: «О, сынок, цветы мне очень нравятся, но они так дорого стоят. Неужели ты не нашел лучшего применения своим деньгам?»
Молодой человек откинул голову, рассмеялся.
— Однако если цветы для девушки, — продолжил цветочник, — это совсем другая история, и вы это знаете. Вы приносите ей чайные розы, и она не превращается в бухгалтера, вы меня понимаете? Нет, она бросается вам на шею, обнимает вас…
— Я беру чайные розы, — прервал его молодой человек, и теперь рассмеялся цветочник. Двое мужчин с пивными животами, стоящие у дверей паба, смотрели на них и улыбались.
Цветочник выбрал шесть чайных роз, подрезал стебли, побрызгал водой, упаковал в бумажный конус.
— О такой погоде, как сегодня, можно только мечтать, — сообщило радио. — Сухо, тепло, температура чуть выше шестидесяти[57]. Если вы романтик, самое время посидеть на какой-нибудь крыше. Любуйтесь Большим Нью-Йорком, любуйтесь!
Цветочник перевязал вершину конуса скотчем, посоветовал молодому человеку сказать своей даме, что в воду надо добавить немного сахара, если она хочет, чтобы розы стояли дольше.
— Я ей скажу, — кивнул молодой человек, протягивая пятерку. — Спасибо вам.
— Такая работа, мой юный друг. — Цветочник вернул ему доллар и два четвертака. Улыбка погрустнела. — Поцелуйте ее за меня.
По радио «Четыре времени года» запели «Шерри». Молодой человек убрал сдачу в карман и зашагал дальше, с широко раскрытыми глазами, в ожидании скорой встречи с любимой, не оглядываясь, не обращая внимания на бьющую на Третьей авеню жизнь. Но какие-то образы откладывались в сознании: мать с коляской, в которой сидел перепачканный мороженым малыш. Девочка, прыгающая через скакалку. Две женщины у прачечной с сигаретами, обсуждающие чью-то беременность. Группа мужчин у магазинной витрины, в которой стоял цветной телевизор с огромным экраном и табличкой с указанием цены: транслировали бейсбольный матч. Лица игроков позеленели, а травяное поле, наоборот, краснело. «Нью-Йорк» бил «Филадельфию» со счетом шесть — один. Завершался последний, девятый, иннинг.
Молодой человек шагал и шагал с букетом в руке, не замечая, что две женщины у прачечной прервали разговор и провожают взглядом и его, и чайные розы: дни, когда им дарили цветы, остались в далеком прошлом. Не заметил он и того, как молодой коп-регулировщик свистком остановил транспортный поток на пересечении Третьей авеню и Шестьдесят девятой улицы, чтобы он мог перейти дорогу. Коп только-только обручился и узнал мечтательное выражение, которое в последнее время постоянно видел в зеркале по утрам, когда брился. Он не заметил и двух девочек-подростков, которые прошли мимо него, оглянулись и захихикали.
На пересечении с Семьдесят третьей он остановился, повернул направо. Улица с кирпичными жилыми домами и итальянскими ресторанчиками на первых этажах уже погрузилась в полумрак. В трех кварталах впереди дети играли в палочки-выручалочки. Молодой человек так далеко не пошел, миновав квартал, свернул в узкий проулок.
В небе уже заблестели звезды, в проулке меж высоких стен царствовала ночь. Молодой человек замедлил шаг. Из-за какого-то мусорного контейнера, в проулке их хватало, донеслось яростное мяуканье: уличный кот выводил любовную серенаду.
Молодой человек нахмурился, посмотрел на едва различимый в темноте циферблат часов. Четверть восьмого. Норме пора бы…
И тут он увидел ее, выходящую навстречу со двора, в темно-синих слаксах, блузе в синюю и белую полоску. У него перехватило дыхание. Такое всегда случалось с ним, когда он видел ее. Его словно пронзало током… она выглядела такой юной.
Лицо его озарила улыбка, сияя, он поспешил к ней.
— Норма!
Она вскинула голову, заулыбалась… но по мере того как сокращалось расстояние между ними, улыбка блекла.
Да и он уже не так сиял, его что-то обеспокоило. Лицо над матроской внезапно расплылось. Стало совсем темно… Может, он ошибся? Да нет же! Это Норма.
— Я принес тебе цветы. — Вздох облегчения вырвался из его груди. Он протянул ей бумажный конус с розами.
Она бросила на них короткий взгляд, вновь улыбнулась, вернула букет.
— Спасибо, но вы ошиблись. Меня зовут…
— Норма, — прошептал он и выхватил из кармана молоток с короткой рукояткой, который лежал там все время. — Я принес их тебе, Норма… только тебе… всегда тебе.
Она подалась назад, лицо — круглое белое пятно, рот — черная дыра, зев пещеры ужаса. Конечно, она — не Норма, Норма умерла, мертва уже десять лет, но сейчас это и не важно, потому что она собиралась закричать, и он взмахнул молотком, чтобы остановить крик, убить крик, и когда он взмахнул молотком, букет выпал из его руки, бумажный конус раскрылся, красные, желтые и белые розы рассыпались меж мусорных баков, где справлялись кошачьи свадьбы, где коты пели своим дамам.
Он взмахнул молотком, и она не закричала, но она могла закричать, потому что она — не Норма, ни одна из них не была Нормой, и он взмахивал молотком, взмахивал молотком, взмахивал молотком. Она — не Норма, и поэтому он взмахивал молотком, как и пять раз в недавнем прошлом.
Какое-то время спустя он сунул молоток во внутренний карман пиджака и попятился от тела, кулем лежащего на брусчатке, от чайных роз, валяющихся в грязи. Он повернулся и покинул узкий проулок.
Стемнело окончательно. В палочки-выручалочки уже не играли. Если на его костюме и остались пятна крови, они растворились в темноте, мягкой вечерней майской темноте, и ее звали не Норма, но он знал свое имя. Его звали… звали…
Его звали любовь.
Его имя — Любовь, и он шагал по этим темным улицам, потому что Норма ждала его. И он ее найдет. Не сегодня, так в ближайшие дни.
Он заулыбался. Походка вновь стала пружинистой. Супружеская пара средних лет, сидевшая на крыльце своего дома на Семьдесят третьей улице, проводила его взглядом. Мечтательная задумчивость на лице, легкая улыбка, играющая на губах. Женщина повернулась к мужчине:
— Почему ты уже не бываешь таким?
— Что?
— Ничего. — Она вновь посмотрела в спину уходящему в ночь молодому человеку в сером костюме и подумала, что прекраснее весны может быть только первая любовь.
В четверть одиннадцатого, когда Херб Тукландер уже собрался закрывать свое заведение, в «Тукис бар», что находится в северной части Фолмаута, ввалился мужчина в дорогом пальто и с белым как мел лицом. Дело было десятого января, когда народ в большинстве своем только учится жить по правилам, нарушенным в Новый год, а за окном дул сильнейший северо-западный ветер. Шесть дюймов снега намело еще до наступления темноты, и снегопад только усиливался. Дважды Билли Ларриби проехал мимо нас на грейдере, расчищая дорогу, второй раз Туки вынес ему пива, из милосердия, как говаривала моя матушка, и, Господь знает, в свое время этого пива она выпила сколько надо. Билли сказал ему, что чистится только главное шоссе, а боковые улицы до утра закрыты для проезда. Радио в Портленде предсказывает, что толщина снежного покрова увеличится еще на фут, а скорость ветра усилится до сорока миль в час.
В баре мы с Туки сидели вдвоем, слушая завывания ветра да вглядываясь в языки пламени в камине.
— Давай на посошок, Бут, — говорит Туки. — Пора закрываться.
Он налил мне, потом себе, тут открылась дверь, и вошел этот незнакомец, обсыпанный снегом, словно сахарной пудрой. Ветер тут же полез в бар снежным языком.
— Закрывайте дверь! — орет на него Туки. — Или вас воспитывали в сарае?
Никогда я не видел более перепуганного человека. Он напомнил мне лошадь, которая весь день ела крапиву. Он вытаращился на Туки, пробормотал: «Моя жена… моя дочь…» — и повалился на пол.
— Святой Иосиф, — говорит Туки. — Закрой дверь, Бут, ладно?
Я подошел и закрыл дверь, борясь с ледяным ветром. Туки опустился на колено рядом с мужчиной, приподнял голову, похлопал по щекам. Тут я увидел, что выглядит парень паршиво. Лицо уже покраснело, на нем появились серые пятна. А тот, кто пережил в Мэне все зимы с тех самых пор, когда президентом был Вудро Вильсон (это я о себе), знает, что эти серые пятна — верный признак обморожения.
— Отключился, — прокомментировал Туки. — Принеси-ка бренди.
Я взял с полки бутылку, вернулся. Туки расстегнул парню пальто. Тот чуть оклемался: глаза приоткрылись, он что-то забормотал, но очень уж тихо.
— Налей чуток.
— Чуток? — переспрашиваю я.
— Бренди — чистый динамит, — отвечает он. — А ему и так сегодня досталось.
Я плеснул бренди в стопку, посмотрел на Туки. Тот кивнул.
— Лей прямо в горло.
Я вылил. Реакция последовала незамедлительно. Мужчина задрожал всем телом, закашлялся. Лицо покраснело еще больше. Глаза широко раскрылись. Я обеспокоился, но Туки усадил его, как большого ребенка, стукнул по спине.
Мужчина попытался выблевать бренди, Туки стукнул его снова.
— Нельзя. Продукт дорогой.
Мужчина все кашлял, но уже не так натужно. Тут я смог к нему приглядеться. Судя по всему, из большого города, откуда-то к югу от Бостона. Перчатки дорогие, но тонкие, так что на руках наверняка серые пятна, и ему еще повезет, если он не потеряет палец-другой. Пальто дорогое, это точно, триста долларов, никак не меньше. И сапожки, едва доходящие до щиколоток. Я подумал, а не отморозил ли он мизинцы.
— Полегчало, — просипел он.
— Вот и хорошо, — кивнул Туки. — Можете подойти к огню?
— Моя жена и дочь… Они там… Мы попали в буран.
— Да я уж понял, что они не сидят дома перед телевизором, — ответил Туки. — Вы расскажете нам обо всем у камина. Помогай, Бут.
Мужчина со стоном поднялся, рот перекосило от боли. Вновь я подумал, а не отморозил ли он ноги. Оставалось только гадать, что чувствовал Господь, создавая идиотов из Нью-Йорка, которые пытаются пересекать южную часть Мэна наперекор северо-восточным буранам. Оставалось только надеяться, что его жена и маленькая дочь одеты теплее, чем он.
Мы довели его до камина и усадили в кресло-качалку, в которой всегда сидела миссис Туки, пока не преставилась в 1974 году. Именно стараниями миссис Туки этот бар получил известность. О нем писали в «Даун ист», «Санди телеграф» и даже в воскресном приложении «Бостон глоуб». Действительно, «Тукис бар» скорее тянул на таверну, с паркетным полом, баром из клена, тяжелыми потолочными балками, большим каменным камином. После статьи в «Даун ист» миссис Туки хотела дать бару новое название, «Тукис инн» или «Тукис рест», действительно, они лучше соответствовали бы интерьеру, но я предпочитаю старое — «Тукис бар». Одно дело — потакать вкусам туристов, наводняющих летом наш штат, и другое — работать зимой, когда обслуживаешь только соседей. А частенько случалось, что зимние вечера мы, я и Туки, коротали вдвоем, пили виски с содовой или пиво. Моя Виктория умерла в 1973-м, и, кроме как к Туки, пойти мне было некуда: здесь голоса заглушали тиканье часов, отмеряющих мне жизнь, даже два голоса, мой и Туки. Но едва ли я приходил бы сюда, измени Туки название своего заведения на какое-нибудь «Тукис рест». Глупость, конечно, но тем не менее правда.
Мы усадили парня перед огнем, и он задрожал еще сильнее. Обхватил колени руками, зубы стучали, из носа потекло. Я думаю, он начал осознавать, что не выжил бы, проведи на улице еще пятнадцать минут. И убил бы его не снег, а пронизывающий ветер, выдувающий из тела все тепло.
— Где вы сбились с дороги? — спросил его Туки.
— В-в-в ш-ш-шести м-м-милях к-к-к юг-гу от-т-т-сюда.
Туки и я переглянулись, и внезапно меня прошиб озноб.
— Вы уверены? — переспросил Туки. — Вы прошли в снегопад шесть миль?
Он кивнул.
— Я посмотрел на одометр, когда мы проехали через город. Следовал указаниям… собирались повидать сестру жены… в Камберленде… первый раз здесь… мы из Нью-Джерси…
Нью-Джерси. Вот уж где живут идиоты почище нью-йоркских.
— Шесть миль, вы уверены? — не отставал от него Туки.
— Да, уверен. Я нашел указатель, но его занесло… его…
Туки схватил его за плечо. В отсветах пламени мужчина выглядел куда старше своих тридцати шести лет.
— Вы повернули направо?
— Да, направо. Моя жена…
— Вы разглядели указатель?
— Указатель? — Он тупо посмотрел на Туки, вытер нос. — Разумеется, разглядел. Я же следовал указаниям сестры моей жены. По Джойтнер-авеню через Джерусалемс-Лот доехать до выезда на шоссе номер 295. — Он переводил взгляд с Туки на меня. На улице все завывал ветер. — Что-то не так?
— Лот, — выдохнул Туки. — О Боже.
— В чем дело? — Мужчина повысил голос. — Что я сделал не так? Да, дорогу занесло, но я подумал… если впереди город, то ее расчистят… и я…
Он смолк.
— Бут, — повернулся ко мне Туки, — звони шерифу. — Конечно, — глаголет этот дурень из Нью-Джерси, — дельная мысль. А что с вами такое, парни? Вы словно увидели привидение.
— В Лоте привидений нет, мистер. Вы предупредили своих, чтобы они не выходили из автомобиля?
— Конечно. — В голосе слышалась обида. — Я же не сумасшедший.
У меня, кстати, имелись на этот счет сомнения.
— Как вас зовут? — спросил я. — Чтобы сказать шерифу.
— Ламли, — отвечает он. — Джералд Ламли.
Он вновь начал что-то объяснять Туки, а я пошел к телефонному аппарату. Снял трубку. Мертвая тишина. Пару раз нажал на клавишу. Никакого результата.
Вернулся к камину. Туки налил Джералду Ламли еще стопку бренди. Эта сразу нашла путь в желудок.
— Его нет? — спросил Туки.
— Телефон не работает.
— Черт, — говорит Туки, и мы переглядываемся.
А снаружи ветер швырял снег в окна.
Ламли посмотрел на Туки, на меня, снова на Туки.
— У кого-нибудь из вас есть машина? — В голос вернулась тревога. — Обогреватель работает только при включенном двигателе. Бензина оставалось четверть бака, а мне понадобилось полтора часа… Ответите вы мне или нет? — Он поднялся, схватил Туки за грудки.
— Мистер, — говорит Туки, — по-моему, ваши руки зажили собственным умом.
Ламли покосился на руки, потом на Туки, пальцы разжались.
— Мэн, — прошипел он. Словно выругался. — Где тут ближайшая заправка? У них должен быть тягач…
— Ближайшая заправка в Фолмаут-Сентре, — ответил я. — В трех милях отсюда.
— Благодарю. — В голосе его слышались нотки сарказма. Он повернулся и направился к двери, застегивая пальто.
— Едва ли она работает, — добавил я.
Он обернулся и воззрился на нас.
— Что ты такое говоришь, старина?
— Он пытается втолковать вам, что автозаправка в Фолмаут-Сентре принадлежит Билли Ларриби, а Билли сейчас расчищает дороги на грейдере, дуралей вы несчастный, — терпеливо объясняет Туки. — Так почему бы вам не вернуться и не присесть у огня, прежде чем вы лопнете от злости?
Он вернулся, ничего не понимающий, испуганный.
— Вы говорите мне, что не сможете… что здесь нет…
— Я ничего не говорю, — отвечает Туки. — Это у тебя рот не закрывается. А вот если ты хоть минуту помолчишь, мы, может, все и обдумаем.
— Что это за город, Джерусалемс-Лот? — спросил он. — Почему дорогу занесло снегом? И огней я не видел.
— Джерусалемс-Лот сгорел два года назад, — ответил я.
— И его не отстроили заново? — Вроде бы он не мог этому поверить.
— Похоже на то. — Я посмотрел на Туки. — Так что будем делать?
— Нельзя их там оставлять.
Я придвинулся к нему. Ламли как раз отошел к окну, выглянул в снежную ночь.
— А если до них добрались? — спросил я.
— Такое возможно, — ответил он. — Но точно мы этого не знаем. Библия у меня на полке. Крест при тебе?
Я полез за пазуху, показал ему освященный в католической церкви крест. Родился я и воспитывался конгрегационалистом, но многие из тех, кто живет неподалеку от Джерусалемс-Лота, теперь носят или крест, или медальон святого Кристофера, или четки. Потому что два года назад, темным октябрем, в Лот пришла беда. Иной раз, поздним вечером, когда у Туки собираются завсегдатаи, разговор заходит о случившемся. И это не досужие байки. Видите ли, в Лоте начали исчезать люди. Сначала по одному, по двое, потом целыми семьями. Школы закрылись. Чуть ли не год город пустовал. Да, некоторые, наоборот, переселились туда, идиоты из других штатов, вроде того, что сидел сейчас с нами, наверное, привлеченные дешевизной домов. Но долго не продержались. Одни уехали, прожив в Лоте месяц или два. Другие… скажем так, исчезли. А потом город сгорел. На исходе долгой засушливой осени. Вроде бы пожар начался с Марстен-Хауса, что стоял на холме над Джойтнер-авеню, но точно этого никто не знает, даже сейчас. Город горел три дня, никто его не тушил. На какое-то время жизнь вошла в нормальное русло. А потом все началось по новой.
При мне слово «вампиры» произносилось вслух лишь однажды. В тот вечер Ричи Мессина, водила из Фрипорта, крепко набрался. «Святый Боже, — ревел он, выпрямившись во все свои девять футов роста, в шерстяных брюках, байковой рубашке, кожаных сапогах, — чего вы боитесь сказать все как есть? Вампиры! Вот о чем вы думаете, не так ли? Иисус Христос и святые угодники! Вы что — дети, насмотревшиеся фильмов ужасов? Вы знаете, что творится в Джерусалемс-Лоте? Хотите, чтобы я сказал вам? Хотите?»
«Скажи, Ричи, — ответил Туки. И в баре повисла гробовая тишина. Только в камине потрескивали дрова да по крыше барабанил ноябрьский дождь. — Мы тебя слушаем».
«Кроме стаи бродячих собак, никого там нет, — заявил нам Ричи Мессина. — Никого. А все остальное — болтовня старух, обожающих сказки о привидениях. Так вот, за восемьдесят баксов я готов поехать туда и провести ночь в этом логове призраков. Что скажете? Кто поспорит со мной?»
Никто не поспорил. Ричи много болтал и крепко пил, мы не стали бы лить слезы на его могиле, но никому не хотелось отправлять его в Джерусалемс-Лот с наступлением темноты.
«Ну и хрен с вами, — заявил Ричи. — Ружье, что лежит в багажнике моего «шеви», остановит любого в Фолмауте, Камберленде или Джерусалемс-Лоте. Вот туда я и поеду».
Он выскочил из бара, громко хлопнув дверью, и долго никто не смел нарушить тишину. Наконец подал голос Ламонт Генри: «Больше никто не увидит Ричи Мессину. Господи, упокой его душу». И Ламонт, методист, перекрестился.
«Он протрезвеет и передумает, — заметил Туки, но голосу его недоставало уверенности. — Появится к закрытию и постарается обратить все в шутку».
Но прав оказался Ламонт, потому что Ричи никто больше не увидел. Его жена сказала полиции, что он рванул во Флориду, потому что не смог внести очередной взнос за автомобиль, но правда читалась в ее глазах: испуганных, затравленных. Вскоре она переехала в Род-Айленд. Может, боялась, что Ричи придет за ней темной ночью. И я ее не осуждаю.
Теперь Туки смотрел на меня, а я, засовывая крестик под рубаху, на Туки. Никогда в жизни не испытывал я такого страха, никогда раньше так не давил на меня груз прожитых лет.
— Мы не можем оставить их там, Бут, — повторил Туки.
— Да. Я знаю.
Какое-то время мы еще смотрели друг на друга, потом он протянул руку, сжал мне плечо.
— Ты настоящий мужчина, Бут.
Этого хватило, чтобы взбодрить меня. Когда переваливает за семьдесят, начинаешь забывать, что ты мужчина или был им.
Туки подошел к Ламли.
— У меня вездеход «Скаут». Сейчас подгоню его.
— Господи, почему вы молчали об этом раньше?! — Ламли повернулся, пронзил Туки злым взглядом. — Почему потратили десять минут на пустые разговоры?
— Мистер, захлопните пасть, — мягко ответил Туки. — И прежде чем захотите открыть ее вновь, вспомните, кто в буран свернул на нерасчищенную дорогу.
Ламли хотел что-то сказать, потом закрыл рот. Его щеки густо покраснели. А Туки отправился в гараж за «Скаутом». Я же обошел стойку бара и наполнил хромированную фляжку бренди. Решил, что спиртное может нам понадобиться.
Буран в Мэне… доводилось вам попадать в него?
Валит густой снег, скрежещет о борта, словно песок. Дальний свет включать бесполезно: он бьет в глаза, отражаясь от снежных хлопьев, и в десяти футах уже ничего не видно. С ближним светом видимость увеличивается до пятнадцати футов. Но снег еще полбеды. Ветер, вот чего я не любил, его пронзительный вой, в котором слышались ненависть, боль и страх всего мира. Ветер нес смерть, белую смерть, а может, что-то и пострашнее смерти. От этих завываний становилось не по себе даже в теплой постели, с закрытыми ставнями и запертыми дверьми. А уж на дороге они просто сводили с ума. Тем более на дороге в Джерусалемс-Лот.
— Не можете прибавить скорость? — спросил Ламли.
— Вы только что едва не замерзли, — ответил я. — Странно, что вам не терпится вновь шагать на своих двоих.
Теперь злобный взгляд достался мне, но больше он ничего не сказал. Ехали мы со скоростью двадцать пять миль в час. Просто не верилось, что час тому назад Ларриби расчищал этот участок дороги: снега нанесло на два дюйма, и он все падал и падал. Фары выхватывали из темноты только кружащуюся белизну. Ни одной машины нам не встретилось.
Десять минут спустя Ламли крикнул: «Эй! Что это?»
Он тыкал пальцем в окно по моему борту. Я смотрел прямо перед собой. Повернулся, наверное, слишком поздно. Увидел, как что-то бесформенное растворялось в снегу, но, возможно, у меня просто разыгралось воображение.
— Кого вы видели? Лося?
— Наверное. — Голос его дрожал. — Но глаза… Красные глаза! — Он посмотрел на меня. — Так выглядят в ночи глаза лося? — Голос жаждал утвердительного ответа.
— По-всякому выглядят, — отвечаю я, надеясь, что так оно и есть, хотя мне не раз доводилось смотреть на лосей из кабины автомобиля и ночью, но никогда отблеск фар от их глаз не окрашивался красным.
Туки предпочел промолчать.
Пятнадцать минут спустя мы подъехали к месту, где сугроб по правому борту резко убавил в высоте: снегоочистители всегда приподнимали «ножи», проходя перекресток.
— Вроде бы мы повернули здесь. — Голосу Ламли недоставало уверенности. — Правда, указателя я не вижу…
— Здесь, — кивнул Туки. Голос у него изменился до неузнаваемости. — Верхняя часть указателя торчит из снега.
— Да. Конечно. — Ламли облегченно вздохнул. — Послушайте, мистер Тукландер, я хочу извиниться. Я замерз, переволновался, вот и вел себя как последний идиот. И я хочу поблагодарить вас обоих…
— Не благодарите меня и Бута, пока мы не посадим их в эту машину, — оборвал его Туки. Перевел «Скаут» в режим четырехколесного привода и через сугроб свернул на Джойтнер-авеню, которая через Лот выходила на шоссе 295. Снег фонтаном полетел из-под брызговиков. Задние колеса пошли юзом, но Туки водил машину по снегу с незапамятных времен, так что легким движением руля выровнял внедорожник, и мы двинулись дальше. В свете фар то появлялись, то исчезали следы другого автомобиля, проехавшего этой дорогой раньше, — «мерседеса» Ламли. Сам Ламли наклонился вперед, вглядываясь в снежную пелену.
И вот тут Туки заговорил:
— Мистер Ламли.
— Что? — повернулся он к Туки.
— Среди местных жителей ходят всякие истории о Джерусалемс-Лоте. — Голос его звучал спокойно, но морщины стали глубже, а глаза тревожно бегали из стороны в сторону. — Возможно, все это лишь досужие выдумки. Если ваши жена и дочь в кабине, все отлично. Мы их заберем, отвезем ко мне, а завтра, когда буран утихнет, Билли с радостью отбуксирует ваш автомобиль. Но если в кабине их не будет…
— Как это не будет? — резко обрывает его Ламли. — Почему их не будет в кабине?
— Если в кабине их не будет, — продолжает Туки, не отвечая, — мы разворачиваемся, возвращаемся в Фолмаут и извещаем о случившемся шерифа. В такой буран, да еще ночью, искать их бессмысленно, не так ли?
— Мы найдем их в кабине. Где им еще быть?
— И вот что еще, мистер Ламли, — добавил я. — Если мы кого-то увидим, заговаривать с ними нельзя. Даже если они что-то начнут говорить нам. Понимаете?
— Что это за истории? — медленно, чуть ли не по слогам, спрашивает Ламли.
От ответа — одному Богу известно, что я мог ему ответить — меня спас возглас Туки: «Приехали».
Мы пристроились в затылок большому «мерседесу». Снег толстым слоем лег на багажник и крышу, у левого борта намело большой сугроб. Но светились задние огни, и из выхлопной трубы вырывался дымок.
— Бензина им хватило, — вырвалось у Ламли.
Туки, не выключая двигателя, потянул вверх рукоятку ручного тормоза.
— Помните, что сказал вам Бут, мистер Ламли.
— Конечно, конечно. — Но думал он только о жене и дочке. Едва ли можно его в этом винить.
— Готов, Бут? — повернулся ко мне Туки. Наши взгляды встретились.
— Думаю, что да.
Мы вылезли из кабины, и ветер тут же облапил нас, бросая в лица пригоршни снега. Ламли шел первым, наклонившись вперед, полы его модного пальто раздулись, как паруса. Он отбрасывал две тени: одну — от фар внедорожника Туки, вторую — от задних огней «мерседеса». Я следовал за ним, Туки замыкал нашу маленькую колонну. Когда я поравнялся с задним бампером «мерседеса», Туки придержал меня.
— Обожди!
— Джейни! Френси! — проорал Ламли. — Все в порядке? — Он открыл дверцу у водительского сиденья, сунулся в кабину. — Все…
И замер. Ветер выхватил тяжелую дверцу из его руки, распахнул до предела.
— Святый Боже, Бут, — пробормотал Туки. — Видать, та же история.
Ламли повернулся. На лице недоумение и испуг, глаза круглые. И тут же бросился к нам, поскользнулся, чуть не упал. Пролетел мимо меня, вцепился в Туки.
— Как вы могли это знать? — проревел он. — Где они? Что у вас тут творится?
Туки оторвал его руки, протиснулся к распахнутой дверце. Мы вместе заглянули в салон «мерседеса». Тепло и уютно, но красный индикатор указывал, что бензина осталось на донышке. И никого. Только кукла Барби на коврике у переднего пассажирского сиденья. Да детская лыжная курточка на заднем.
Туки закрыл лицо руками… и исчез. Ламли схватил его и отшвырнул в сугроб. Бледный, с безумным взглядом. Губы его шевелились, но он не мог произнести ни звука. Залез в салон, достал куртку.
— Куртка Френси? — свистящий шепот, и тут же крик. — Куртка Френси! — Он повернулся, держа ее перед собой, маленькую курточку с отороченным мехом капюшоном. Посмотрел на меня, сбитый с толку, ничего не понимающий. — Она не могла выйти из машины без куртки, мистер Бут. Почему… почему… она же замерзнет.
— Мистер Ламли…
Он шагнул в снеговерть с курткой в руке, крича:
— Френси! Джейни! Где вы? Где вы-ы-ы?
Я протянул Туки руку, помог подняться.
— Ты в…
— Что я, — отвечает он. — Мы должны удержать его, Бут.
Мы бросились следом за ним, не бросились — поплелись: снега насыпало выше колена. Но он остановился, и мы настигли его.
— Мистер Ламли… — Туки положил руку ему на плечо.
— Туда! — крикнул Ламли. — Они пошли туда. Посмотрите!
Мы посмотрели. Две цепочки следов, больших и маленьких, которые быстро заносил снег. Еще пять минут, и мы не увидели бы их вовсе.
Он двинулся было по следу, наклонив голову, но Туки схватил его за пальто.
— Нет! Ламли, нет!
Обезумевшее лицо Ламли повернулось к Туки, он сжал пальцы в кулак, замахнулся, но что-то в глазах Туки заставило его опустить руку. Он посмотрел на меня, потом взгляд его вернулся к Туки.
— Она замерзнет. — Он словно разговаривал с двумя глупыми мальчишками. — Разве вы этого не понимаете? Она без куртки, и ей всего семь лет…
— Они могут быть где угодно, — ответил Туки. — Нельзя идти по следам. Очередной порыв ветра полностью их занесет.
— Так что вы предлагаете? — истерично выкрикнул Ламли. — Если мы поедем за полицией, они замерзнут! Френси и моя жена!
— Возможно, они уже замерзли. — Туки встретился с Ламли взглядом. — А может, с ними случилось что и похуже.
— О чем вы? — прошептал Ламли. — Выкладывайте, черт побери. Скажите мне!
— Мистер Ламли, — говорит Туки. — Дело в том, что в Лоте…
Но именно я, неожиданно для самого себя, произнес ключевое слово:
— Вампиры, мистер Ламли. В Джерусалемс-Лоте полным-полно вампиров. Я понимаю, осознать это трудно…
Он вытаращился на меня так, словно я позеленел у него на глазах, и прошептал:
— Психи. Вы оба — психи. — Потом отвернулся от нас, сложил руки рупором и завопил: — ФРЕНСИ! ДЖЕЙНИ!
Двинулся по следу, полы его пальто стелились по снегу.
Я посмотрел на Туки:
— Что будем делать?
— Пойдем за ним, — говорит он. Снегом волосы прилепило ко лбу, выглядел он таки странно. — Не могу оставить его здесь. А ты?
— Пожалуй что нет.
И мы пошли за ним. Но расстояние между нами все увеличивалось. На его стороне была сила молодости. Он прорубал снег, словно грейдер. А тут дал себя знать мой артрит, и я уже посматривал на ноги, умоляя их: еще немного, пожалуйста, продержитесь еще немного…
Я ткнулся в спину Туки. Он стоял, широко расставив ноги, голову опустил, руки прижал к груди.
— Туки, — говорю, — с тобой все в порядке?
— Все нормально, — ответил он, опуская руки. — Нам бы не упустить его из виду, Бут. Скоро он выдохнется и начнет лучше соображать.
Мы добрались до вершины взгорка и внизу увидели Ламли, оглядывавшегося в поисках следов. Бедняга, шансов найти их у него не было. Там, где он стоял, ветер дул так сильно, что заметал любую впадину через три минуты.
Ламли поднял голову и прокричал в ночь:
— ФРЕНСИ! ДЖЕЙНИ! РАДИ БОГА, ОТЗОВИТЕСЬ!
В голосе слышались отчаяние, ужас, боль. Но ответил ему лишь рев ветра. Ветер словно смеялся над ним, говоря: Я забрал их, мистер Нью-Джерси, а вы оставайтесь с дорогой машиной и пальто из кашемира. Я забрал их и занес их следы, а к утру они будут у меня, что две клубнички в морозилке…
— Ламли! — завопил Туки, перекрывая вой ветра. — Не хотите верить в вампиров — не надо! Но так вы им ничем не поможете. Мы должны…
Но внезапно Ламли ответили, из темноты донесся голосок, зазвеневший, как серебряные колокольчики, и внутри у меня все похолодело.
— Джерри… Джерри, это ты?
Ламли развернулся на голос. И тут появилась она, выплыла из тени маленькой рощи, как привидение. Мало того что городская, да к тому же еще самая прекрасная из виденных мною женщин. Так мне хотелось подойти к ней и выразить свою радость: как не радоваться, если она жива и здорова. Одета она была в зеленый пуловер и накидку без рукавов — вроде бы такие называют пончо. Накидка колыхалась, черные волосы струились на ветру, как вода в ручье в декабре, перед тем как мороз скует ее льдом.
Может, я даже шагнул к ней, потому что почувствовал руку Туки на своем плече, грубую и горячую. И все же (как я могу такое говорить?) я возжелал ее, такую черноволосую и прекрасную, в зеленом пончо, колышущемся у шеи и плеч, экзотическую и странную, навевающую мысли о прекрасной незнакомке из стихотворения Уолтера де ла Мэра.
— Джейни! — закричал Ламли. — Джейни!
И через снег поспешил к ней, вытянув руки.
— Нет! — попытался остановить его Туки. — Ламли, нельзя!
Он даже не оглянулся… а она посмотрела на нас. Посмотрела и усмехнулась. И от ее усмешки моя страсть, мое вожделение вспыхнули синим пламенем, обратившись в черные угли, серую золу. От нее веяло могильным холодом, белыми костями, завернутыми в саван. Даже с такого расстояния мы видели красный блеск ее глаз. Скорее волчьих, чем человечьих. А при ухмылке обнажились и неестественно длинные зубы. Мы видели перед собой не человеческое существо. Мертвеца, каким-то образом ожившего в этом жутком воющем буране.
Туки перекрестил ее. Она отпрянула… а потом вновь ухмыльнулась. Мы находились слишком далеко и, наверное, перетрусили.
— Надо его остановить! — прошептал я. — Мы можем его остановить?
— Слишком поздно, Бут! — мрачно ответил Туки.
Ламли уже добрался до нее. Вывалявшись в снегу, он сам напоминал скорее призрака, чем человека. Он потянулся к ней… и тут начал кричать. Я еще услышу этот крик в своих кошмарах: взрослый человек кричал, как ребенок, которому приснился страшный сон. Он попытался отпрянуть, но ее руки, длинные, обнаженные, белые как снег, выпростались вперед и потянули его к ней. Я видел, как она склонила голову набок, а потом наклонилась к нему…
— Бут! — прохрипел Туки. — Надо сматываться!
И мы побежали. Побежали, как крысы. Кто-то, наверное, так и скажет, из тех, кого не было там в ту ночь. Мы помчались по нашим следам, падая, поднимаясь, поскальзываясь, взмахивая руками, чтобы удержаться на ногах. Я поминутно оглядывался, дабы убедиться, что за нами не гонится эта женщина, с ухмылкой во весь рот и красным блеском глаз.
У самого «Скаута» Туки согнулся пополам, схватился за грудь.
— Туки! — перепугался я. — Что…
— Мотор, — прошептал он. — Барахлит последние пять лет. Посади меня на пассажирское сиденье, Бут, и мотаем отсюда.
Я подхватил его под руку, помог обойти внедорожник, каким-то образом усадил в кабину. Он откинулся на спинку, закрыл глаза. Кожа его пожелтела, стала восковой.
Я обежал «Скаут» спереди и чуть не сшиб с ног маленькую девочку. Она стояла у дверцы: волосы забраны в два хвостика, из одежды — желтое платьице.
— Мистер, — голос ясный, чистый, сладкий, как утренний туман, — вы не могли бы помочь мне найти маму? Она ушла, а мне так холодно…
— Милая, тебе лучше залезть в кабину. Твоя мама…
Я замолчал на полуслове — если когда в жизни я и мог сойти с ума, так именно в тот самый момент. Потому что стояла она, видите ли, не в, а на снегу, не оставляя следов.
И, вскинув головку, смотрела на меня. Френси, дочь Ламли. Семи лет от роду, и семилетней ей предстояло оставаться в бесконечной череде ночей. Ее личико отливало трупной бледностью, а глаза светились красным. Под подбородком девочки я увидел две маленькие ранки, словно от укола иглой, но с искромсанной по краям кожей.
Она протянула ко мне ручки и улыбнулась.
— Поднимите меня, мистер, — прощебетала она. — Я хочу вас поцеловать. Тогда вы сможете отвести меня к моей мамочке.
Не хотел я ее целовать, но ничего не мог с собой поделать. Уже наклонялся вперед, вытягивал руки. Видел, как открывается ее рот, видел маленькие клыки за розовыми губками. Что-то поползло у нее по подбородку, блестящее и серебристое, и в ужасе я осознал, что она пускает слюни.
Ее маленькие ручки сомкнулись на моей шее, и я уже думал: может, все не так страшно, не так страшно… когда что-то черное и тяжелое вылетело из окна «Скаута» и ударило ей в грудь. Взвился клуб странно пахнущего дыма, что-то блеснуло, а потом, шипя, она отпрянула. Личико перекосило гримасой ярости, ненависти, боли. Она повернулась ко мне боком… и пропала. Только что стояла передо мной, а мгновение спустя превратилась в снежный вихрь, формой отдаленно напоминающий детскую фигурку. И тут же ветер закрутил его и унес в поле.
— Бут! — прошептал Туки. — Садись за руль, скорее!
Я сел за руль, но лишь после того, как наклонился и поднял то, чем он швырнул в эту девчушку из ада. Библию его матери.
Случилось это довольно-таки давно. Я совсем старик, но и тогда был не первой молодости. Херб Тукландер скончался два года назад. Умер легко, во сне. Бар работает, его купили мужчина и женщина из Уотервилла, милые люди, они стараются ничего там не менять. Но я хожу туда редко. Без Туки мне неуютно.
И в Лоте все как и прежде. На следующее утро шериф нашел автомобиль Ламли. Без капли бензина, с севшим аккумулятором. Ни Туки, ни я ничего ему не рассказали. Зачем? Время от времени какой-нибудь автостопщик или турист пропадают в этих краях, в окрестностях Школьного холма и кладбища на холме Гармонии. Потом находят рюкзак, или книгу в бумажной обложке, или что-то еще, но тела — никогда.
Мне все еще снится та буранная ночь, когда мы поехали в Джерусалемс-Лот. Не столько женщина, как маленькая девочка, ее улыбка в тот самый момент, когда она тянула ко мне ручки, чтобы я мог поднять ее, а она — поцеловать меня. Но я глубокий старик, и время мое на исходе, а со мной уйдут и сны.
Возможно, и вам доведется путешествовать по Южному Мэну. Прекрасные места. Может, вы даже заглянете в «Тукис бар», чтобы пропустить рюмочку-другую. Хороший бар. И название новые владельцы сохранили. Выпить — выпейте, а потом последуйте моему совету и поезжайте дальше на север. И ни в коем случае не сворачивайте к Джерусалемс-Лоту.
Особенно с наступлением темноты.
Где-то там маленькая девочка. И я думаю, она все еще хочет кого-то поцеловать.
Вопрос один: сможет ли он это сделать?
Он не знает. Ему известно, что иногда она их жует, морщась от неприятного вкуса, а изо рта доносится звук, будто она грызет леденцы. Но это другие пилюли… желатиновые капсулы. На коробочке надпись: ДАРВОН КОМПЛЕКС. Он нашел их в шкафчике для лекарств и, задумавшись, долго вертел в руках. Иногда доктор прописывал их ей, до того как она снова легла в больницу. Чтобы она могла спать по ночам, не чувствуя боли. Шкафчик битком набит лекарствами, они выстроились, словно колдовские снадобья. Альфа и омега западной цивилизации. ФЛИТ СУППОЗИТАРИЗ. Он никогда не пользовался свечами. Сунуть в задницу что-то восковое ради того, чтобы отогнать болезнь: сама мысль об этом вызывала у него тошноту. Это же непристойно, совать что-то в задницу. ФИЛЛИПС МИЛК ОФ МАГНЕЗИЯ. АНАГИН АРТРИТИС ПЕЙН ФОРМУЛА. ПЕПТО-БИСМОЛ. И еще, и еще. По лекарствам он мог составить список всех ее болезней.
Но эти пилюли — другие. С обычным дарвоном их роднит только серая желатиновая капсула. Размером они больше, отец называл пилюли таких размеров лошадиными таблетками. На коробочке указано: асп. 350 мг, дарвон 100 мг, и сумеет ли она прожевать их, даже если он сможет дать ей эти капсулы? Захочет ли? Дом живет обычной жизнью: включается и выключается холодильник, отопительная система обеспечивает нормальную температуру, даже кукушка, как положено, выскакивает из «гнезда», чтобы возвестить, что прошли очередные полчаса. Он полагает, что после ее смерти Кевину и ему придется все отключать. Ее нет уже. В доме об этом говорит все. Она в центральной больнице штата Мэн, в Льюистоне. Палата 312. Отправилась туда, когда боль стала такой невыносимой, что она уже не могла спуститься на кухню, чтобы сварить себе кофе. Временами, когда он навещал ее, она плакала, не подозревая об этом.
Кабина лифта поднимается, поскрипывая, он изучает синюю табличку-сертификат на стене. В сертификате указано, что лифт проверен и им можно пользоваться без опаски, скрипит он или нет. В больнице она уже три недели, и сегодня ей сделали операцию, которая называется «кортотомия». Он не уверен, что пишется это слово именно так, но звучит как «кортотомия». Врач сказал ей: кортотомия включает введение иглы через шею в головной мозг. Врач сказал, что это то же самое, как если бы в апельсин вогнать спицу и проткнуть косточку. Когда игла войдет в болевой центр, на ее кончик подадут радиосигнал и электрический разряд уничтожит болевой центр. Точно так же выключается телевизор, если штепсель выдернуть из розетки. И тогда раковая опухоль в желудке уже не будет вызывать такие мучения.
Мысль об операции еще более неприятна ему, чем мысли о свечах, медленно тающих в его прямой кишке. Она заставляет его вспомнить роман Майкла Крайтона «Человек-компьютер»[58], в котором людям тоже вживляли в голову провода. Согласно Крайтону, процедура эта — не из приятных. Он писателю верил.
Двери кабины открываются на третьем этаже, и он выходит в коридор. Это старое крыло больницы, и пахнет тут опилками, которыми обычно посыпают лужи блевотины на окружной ярмарке. Пилюли он оставил в бардачке. На этот раз он ничего не пил до приезда в больницу.
Стены выкрашены в два цвета: коричневые понизу и белые поверху. Он думает, что из двухцветных сочетаний более тоскливым, в сравнении с коричневым и белым, является только черное и розовое.
Два коридора пересекаются буквой Т перед лифтом. Там же находится и фонтанчик с водой, где он всегда останавливается, чтобы отсрочить свое появление в палате. Тут и там он видит медицинское оборудование, почему-то ассоциирующееся у него со странными, но игрушками. Каталка с хромированными стойками и резиновыми колесами, на которой везут в операционную, где врачи уже готовы к проведению «кортотомии». Большой цилиндр, назначение которого ему неизвестно. Чем-то он похож на колеса, какие ставят в беличью клетку. Вращающийся поднос с торчащими из него двумя бутылками — прямо-таки груди в представлении Сальвадора Дали. В глубине одного из коридоров сестринский пост. Оттуда до него доносится смех и запах кофе.
Он глотает воду и плетется к ее палате. Боится того, что может открыться его глазам, и надеется, что она спит. Если так, будить ее он не собирается.
Над дверью каждой палаты маленький квадратный фонарь. Когда пациент нажимает кнопку вызова медсестры, фонарь оживает, загорается красным. Вдоль по коридору медленно прогуливаются пациенты в дешевых больничных халатах поверх больничного белья. Халаты в белую и синюю полосы, с круглыми воротниками. Больничное белье называют «джонни». «Джонни» нормально смотрятся на женщинах и странновато на мужчинах, поскольку «джонни» — то ли платье, то ли комбинация, едва прикрывающая колени. На мужчинах шлепанцы из коричневого кожзаменителя. На женщинах шлепанцы вязаные, с помпонами из ниток. Такие и у матери. Она называет их бабушами.
Пациенты напоминают ему фильм ужасов «Ночь живых мертвецов». Двигаются они очень осторожно, словно кто-то скрутил пробки с их внутренних органов, как с банок с майонезом, и теперь они боятся расплескать жидкости, которые плещутся в их телах. Некоторые пользуются палками. Их походка пугает, но и вызывает уважение. Походка людей, которые неспешно движутся в неведомое, походка студентов в шапочках и мантиях, направляющихся на выпускной вечер.
Из транзисторных приемников доносится музыка, голоса. Он слышит, как «Блэк оук Арканзас» поют «Джим Дэнди» («Уходи, Джим Дэнди, уходи, Джим Дэнди», фальцет словно подгоняет медленно вышагивающих пациентов). Он слышит, как гость ток-шоу хрипловатым, прокуренным голосом обсуждает политику Никсона. Он слышит, как под польку кто-то поет по-французски — Льюистон все еще франкоговорящий город, здесь по-прежнему любят джигу и обожают резать друг друга в барах на Лиссабон-стрит.
Он останавливается у палаты матери и…
какое-то время он приходил сюда только выпивши. Он стыдился этой привычки, хотя мать, накачанная наркотиками и элавилом, ничего не замечала. Элавил — транквилизатор, который дают раковым больным, чтобы те поменьше боялись неизбежной смерти.
Порядок он завел следующий. Днем покупал в «Сонниз маркет» две упаковки (по шесть банок каждая) пива «Черная метка». Три выпивал за «Улицей Сезам», две — во время «Мистера Роджера», одну — с «Электрической компанией»[59]. Потом одну за ужином.
Пять банок он брал в машину. От Реймонда до Льюистона — 32 мили, по шоссе 302 и 202, так что он прилично набирался к тому моменту, когда подъезжал к больнице. Полными оставались лишь одна или две банки. Если он что-то привозил матери, то оставлял в кабине, чтобы иметь повод спуститься вниз и ополовинить еще одну банку.
Опять же у него появлялась возможность облегчиться на улице, и ему это особенно нравилось. Автомобиль он всегда ставил с краю, на замерзшую ноябрьскую грязь, и холодный воздух способствовал более полному опорожнению мочевого пузыря. В больничный туалет ему входить не хотелось: кнопка для вызова сестры за унитазом, хромированная ручка для слива воды, торчащая под углом сорок пять градусов, бутылка с розовым дезинфицирующим средством над раковиной нагоняли жуткую тоску.
По дороге домой пить не хотелось вовсе. Остающиеся полбанки он ставил в холодильник, и когда их набралось шесть, он…
никогда бы не поехал, если б знал, что все будет так плохо. Первая мысль, которая приходит ему в голову: Она не апельсин, и тут же ее сменяет вторая: Теперь она действительно быст ро умрет? Она вытянулась на кровати, неподвижная, за исключением глаз, но ему кажется, что тело напряжено, будто внутри не прекращается какое-то движение. Шея ее замазана чем-то оранжевым, вроде бы меркурихромом, под левым ухом накладка. Туда доктор загнал иглу и вместе с центром боли уничтожил те участки мозга, что контролировали шестьдесят процентов двигательных функций. Ее глаза следуют за ним, похожие на глаза смотрящего с иконы Иисуса.
— Мне кажется, тебе не следовало приезжать сегодня, Джонни. Я не в форме. Может, завтра мне будет получше.
— А что такое?
— Чешется. Все чешется. Ноги вместе?
Он не видит, вместе ли у нее ноги. Они согнуты в коленях и скрыты под больничной простыней. В палате очень жарко. Вторая кровать пустует. Он думает: сопалатники приходят, и сопалатники уходят, но моя мама остается. Господи!
— Они вместе, мама.
— Распрями их, Джонни. А потом тебе лучше уйти. Никогда со мной такого не случалось. Ничем не могу пошевелить. Нос чешется. Как ужасно, когда у тебя чешется нос, а ты не можешь его почесать, не правда ли?
Он чешет ей нос, а потом осторожно опускает ноги. Не ноги — спички, так она исхудала. Она стонет. Слезы бегут по щекам к ушам.
— Мама?
— Ты можешь опустить мне ноги?
— Я только что опустил.
— Да? Тогда хорошо. Кажется, я плачу. Я не хотела плакать при тебе. Как же мне хочется покончить со всем этим. Покончить навсегда.
— Может, покуришь?
— Не мог бы ты принести мне воды, Джонни? Во рту все пересохло.
— Конечно.
Он берет стакан с гибкой соломинкой и идет к питьевому фонтанчику. Толстяк с эластичным бинтом на одной ноге медленно проплывает мимо. Он без полосатого халата и придерживает «джонни» за спиной.
Он наполняет стакан в фонтанчике и возвращается в палату 312. Она перестала плакать. Губы сжимают соломинку. Почему-то он вспоминает о верблюдах, которых иной раз показывают в телепередачах о путешествиях. Лицо у нее такое ссохшееся. Его самое живое воспоминание относится к тому времени, когда ему было двенадцать. Он, его брат Кевин и эта женщина переехали в штат Мэн, чтобы она могла заботиться о стариках родителях. Мать не поднималась с постели. Высокое кровяное давление привело к старческому маразму и слепоте. Велико счастье дожить до восьмидесяти шести лет. И она весь день лежала в постели, старая и слепая, с большими подгузниками в резиновых трусах. Не могла вспомнить, что ела на завтрак, зато перечисляла всех президентов, вплоть до Айка[60]. Так что три поколения жили в том самом доме, где он недавно нашел эти таблетки (хотя дедушка и бабушка давно умерли). В двенадцать лет он что-то ляпнул за столом, он уже не помнил что, но точно ляпнул, и его мать, которая стирала записанные бабкины подгузники и пропускала их через выжималку допотопной стиральной машины, обернулась, схватив один из подгузников, и ударила им его. Правда, первый удар пришелся по миске с овсянкой, которая запрыгала по столу, как большая синяя блоха, зато второй достиг цели, его спины, не очень болезненный, но разом заставивший его заткнуться. А потом эта женщина, что сейчас сама лежала на больничной койке, вновь и вновь хлестала его мокрым подгузником, приговаривая: «Не распускай язык, ты достаточно большой, чтобы знать, что можно говорить, а чего — нет». И чуть ли не каждое слово сопровождалось смачным шлепком подгузника. Так что многое из того, что он мог бы сказать, осталось невысказанным. Этот мир — не место для лишних слов. Он уяснил сие в тот день. И как выяснилось, мокрый бабушкин подгузник оказался прекрасным учителем, потому что урок он усвоил четко. Прошло четыре года, прежде чем он вновь начал осваивать азы остроумия.
Она поперхивается водой, и его это пугает, потому что он еще думает о том, чтобы дать ей таблетки. Он вновь спрашивает, не хочет ли она покурить, и она отвечает:
— Если тебя это не затруднит. А потом тебе лучше уйти. Может, завтра мне станет лучше.
Он вытряхивает сигарету из одной из пачек, лежащих на столике, раскуривает ее. Держит сигарету большим и указательным пальцами правой руки, а она затягивается, обхватив губами фильтр. Затягивается с трудом. Часть дыма улетучивается, не попадая в горло.
— Пришлось прожить шестьдесят лет, чтобы мой сын держал мне сигарету.
— Я не против.
Она затягивается вновь. Так долго не отпускает фильтр, что он переводит взгляд на ее глаза и видит, что они закрылись.
— Мама?
Веки дергаются.
— Джонни?
— Я.
— Давно ты здесь?
— Не очень. Я лучше пойду. Тебе надо поспать.
— Х-р-р-р-р.
Он тушит окурок в пепельнице и выскальзывает из палаты, думая: я хочу поговорить с врачом. Черт подери, я хочу поговорить с врачом, который это сделал.
Входя в кабину лифта, он думает, что слово «врач» становится синонимом слову «человек» после того, как набран определенный профессиональный опыт, словно жестокость врачей — это аксиома, и для них характерна эта отличительная черта человека. Но…
«Я не думаю, что она долго протянет», — говорит он брату этим вечером. Брат живет в Эндовере, в семидесяти милях к западу. В больнице он бывает раз или два в неделю.
— Но боли ее больше не мучают? — спрашивает Кев.
— Она говорит, что у нее все чешется. — Таблетки у него в кармане жакета. Жена спит. Он достает их: таблетки украдены из опустевшего дома матери, в котором когда-то он и брат жили вместе с бабушкой и дедушкой. Продолжая разговор, он крутит и крутит коробочку в руке, словно кроличью лапку.
— Что ж, значит, ей лучше.
Для Кева будущее всегда лучше прошлого, словно жизнь движется к всеобщему раю. В этом младший брат расходился со старшим.
— Она парализована.
— Разве в нынешнем состоянии это имеет для нее значение?
— Разумеется, имеет! — взорвался он, вспомнив о ногах, которые ему пришлось передвигать под простыней.
— Джон, она умирает.
— Она еще не умерла. — Вот что ужасает его больше всего. Разговор дальше пойдет кругами, накручивая прибыль телефонной компании, но главное сказано. Она еще не умерла. Лежит в палате с больничной биркой на запястье, слушая голоса, долетающие из радиоприемников, движущихся взад-вперед по коридору. И…
она будет адекватно реагировать на ход времени, говорит врач. Крупный мужчина с русой бородой. Рост у него шесть футов четыре дюйма, широченные плечи. Врач тактично увел его в холл, когда она начала засыпать.
— Видите ли, — продолжает врач, — некоторые нарушения двигательной функции неизбежны при такой операции, как кортотомия. Ваша мать начала шевелить левой рукой. Вполне возможно, что через две — четыре недели она обретет контроль и над правой.
— Будет она ходить?
Врач задумчиво смотрит в потолок. Борода приподнимается над рубашкой. Окладистая борода. По какой-то нелепой причине, глядя на бороду, Джонни вспоминает об Олгерноне Суинбурне. Почему, понять невозможно. Этот человек — полная противоположность Суинбурну.
— Осмелюсь предположить, что нет. Слишком многое разрушено.
— То есть до конца жизни она останется прикованной к постели?
— Думаю, это предположение соответствует действительности.
Он начинает восхищаться этим человеком, которого надеялся возненавидеть. Лучше услышать правду, пусть и горькую.
— И сколько она проживет в таком состоянии?
— Трудно сказать (и это тоже правда). Опухоль блокирует одну из почек. Вторая работает нормально. Когда опухоль доберется и до нее, ваша мать уснет.
— Уремическая кома?
— Да, — отвечает врач, голос звучит подозрительно. «Уремия» — специальный, патологоанатомический термин, обычно знакомый только врачам. Но Джонни знает его, потому что его бабушка умерла от того же, только без рака. У нее отказали почки, и она умерла, с внутренностями, плавающими в моче. Джонни первым понял, что на этот раз она умерла, а не заснула с открытым ртом, как свойственно старикам. Две маленькие слезинки выдавились из уголков ее глаз. Старый беззубый рот напоминал ему вычищенный под фаршировку и забытый на кухонной полке помидор. Он с минуту держал у ее рта маленькое зеркало и, поскольку гладкая поверхность не туманилась и не скрывала рот-помидор, позвал мать. Тогда все казалось нормальным, теперь — нет.
— Она говорит, что по-прежнему чувствует боль. И у нее все чешется.
Доктор солидно качает головой, как Виктор Дегрут в каком-то старом фильме.
— Она воображает боль. Но тем не менее ощущение боли реально. Реально для нее. Вот почему время так важно. Ваша мать больше не сможет отсчитывать секунды, минуты или часы. Она должна суметь перейти с этих единиц измерения на дни, недели и месяцы.
Он понимает, что говорит ему этот бородатый здоровяк, и его это пугает. Тихонько звякает звонок на часах врача. Он больше не может его задерживать. Тому надо куда-то идти. Как легко он говорит о времени, словно время для него — открытая книга. Может, так оно и есть.
— Можете вы еще что-то для нее сделать?
— Очень мало.
Но говорит он откровенно, и это хорошо. Во всяком случае, не «вселяет ложных надежд».
— Кома — это наихудший исход?
— Разумеется, нет. В данной ситуации прогнозы — зряшное дело. В вашем теле словно поселяется акула. И никому не ведомо, к чему это приведет. Она может раздуться.
— Раздуться?
— Нижняя часть живота увеличится в размерах, опустится вниз, снова увеличится. Но к чему рассуждать об этом сейчас? Я полагаю, мы можем сказать…
что свою работу они сделали, а если предположить, что нет? Или, допустим, они поймают меня? Я не хочу идти в суд по обвинению в убийстве из сострадания. Даже если меня оправдают. Я не хочу мучиться угрызениями совести. Он думает о газетных заголовках вроде «СЫН УБИВАЕТ МАТЬ» и морщится.
Сидя на автостоянке, он вертит коробочку в руках. ДАВРОН КОМПЛЕКС. Вопрос один: сможет ли он это сделать? Должен ли? Она сказала: Как бы мне хотелось покончить с этим. Я готова на все, лишь бы покончить с этим. Кевин говорит о том, чтобы перевезти ее к нему. Незачем ей умирать в больнице. И больница не хочет оставлять ее. Они дали ей какие-то новые таблетки, но видимых улучшений нет. После операции прошло четыре дня. Они хотят избавиться от нее, потому что еще никто не научился делать эти операции без побочных эффектов. А опухоль вырезать бесполезно. Надо убирать все, за исключением головы и ног.
Он думал о том, как воспринимается ею время, как реагирует она на потерю контроля над ним. Дни в палате 312. Ночи в палате 312. Им пришлось протянуть нитку от кнопки вызова и привязать к указательному пальцу на ее левой руке, потому что теперь она не может протянуть руку и нажать на кнопку, если решит, что ей требуется судно.
Впрочем, особого значения это не имеет, потому что чувствительность в средней части потеряна полностью. Живот вместе со всеми внутренностями превратился в мешок с опилками. Теперь она испражняется в постель и мочится в постель, узнавая об этом только по запаху. Она похудела со ста пятидесяти фунтов до девяноста пяти, и мышцы превратились в веревочки. Будет ли по-другому в доме Кева? Сможет ли он пойти на убийство? Он знает, что это убийство. Самое худшее из убийств, убийство из сострадания, словно он — разумный зародыш из одного раннего рассказа ужасов Рея Брэдбери, жаждущий вызвать аборт у животного, давшего ему жизнь. Может, вина все равно его. Он — единственный ребенок, которого она выносила, ребенок, который мог что-то изменить в ее организме. Его брата усыновили, когда другой улыбающийся врач сказал ей, что своих детей у нее больше не будет. И естественно, рак зародился в ее матке, словно второй ребенок, его черный двойник. У его жизни и ее смерти отправная точка одна. Так почему ему не сделать то, что уже делает двойник, только медленно и неумело?
Он давал ей аспирин, чтобы унять боль, которую она воображала. Она держит эти таблетки в ящике прикроватного столика вместе с открытками, в которых родственники и подруги желают ей скорейшего выздоровления, и очками для чтения, теперь уже ненужными. Они вынули у нее изо рта вставные челюсти из опасения, что она может затолкнуть их в горло и задохнуться, поэтому она просто сосет аспирин, пока не побелеет язык.
Конечно, он мог бы дать ей пилюли. Трех или четырех хватило бы. Тысяча четыреста миллиграммов аспирина и четыреста миллиграммов дарвона женщине, вес которой за последние пять месяцев уменьшился на треть.
Никто не знает, что у него есть эти таблетки, ни Кевин, ни его жена. Он думает, что, возможно, в палату 312 положили кого-то еще и он может забыть о своих замыслах. Может, это наилучший выход, думает он. Он спокойно уйдет с таблетками. Действительно, чего брать грех на душу? Если в палате будет другая женщина, он сочтет сие за знак свыше. Он думает…
— Сегодня ты выглядишь получше.
— Правда?
— Точно. А как ты себя чувствуешь?
— Не очень. Этим вечером не очень.
— Давай посмотрим, как ты двигаешь правой рукой.
Она поднимает правую руку. С растопыренными пальцами рука плывет у нее перед глазами, потом падает. Шмяк. Он улыбается, и она улыбается в ответ.
— Врач заходил к тебе сегодня? — спрашивает он.
— Да, заходил. Он заходит каждый день. Дай мне воды, Джон.
Он протягивает ей стакан, она пьет воду через гибкую соломинку.
— Ты тоже часто приходишь ко мне, Джон. Ты хороший сын.
Она плачет. Вторая кровать по-прежнему пустует. По коридору проплывают полосатые сине-белые халаты. Он видит их через приоткрытую дверь. Он берет у нее стакан, в голове крутится идиотская мысль: стакан наполовину пуст или наполовину полон?
— Как твоя левая рука?
— Очень неплохо.
— Давай посмотрим.
Она поднимает левую руку. Она — левша, должно быть, поэтому после кортотомии левая рука оправляется быстрее. Она сжимает пальцы в кулак, разжимает, щелкает пальцами. Потом рука падает на покрывало. Шмяк. Она жалуется:
— Но я ее не чувствую.
— Давай с этим разберемся.
Он идет к гардеробу, открывает дверцу, тянется рукой за пальто, в котором она пришла в больницу, чтобы достать сумочку. Сумочку она держит там, потому что панически боится грабителей. Она слышала, что некоторые из санитаров — первоклассные воришки и тащат все, что плохо лежит. Одна из соседок по палате, давно выписавшаяся, рассказала ей, что у какой-то женщины в новом крыле больницы украли пятьсот долларов, которые та хранила в туфле. Его мать в последнее время много чего боится, а однажды сказала ему, что под ее кроватью иногда прячется мужчина. Частично причиной тому сочетания наркотиков, которые ей дают. В сравнении с ними «колеса», которыми он иногда закидывался в колледже, — детская микстура. В запертом шкафчике у сестринского поста можно найти полный набор. Наркоманы плясали бы от счастья, добравшись до такого шкафчика. Полная гарантия счастливой смерти. Вот они, чудеса современной науки.
Он приносит сумочку к кровати, открывает ее.
— Сможешь ты что-нибудь из нее достать?
— Джонни, я не знаю…
— Попытайся, — убеждает он. — Ради меня.
Левая рука поднимается с покрывала, словно калека-вертолет. Достает из сумочки бумажную салфетку. Он аплодирует:
— Хорошо! Хорошо!
Но она отворачивается:
— В прошлом году я могла вытащить этими руками две стойки с посудой.
Если делать, то сейчас, думает он. В палате очень жарко, но лоб у него в холодном поту. Если она не попросит аспирин, отложим, решает он. На другой день. Но он знает: если не сегодня, то никогда. Другого не дано.
Она искоса смотрит на дверь.
— Можешь дать мне пару моих таблеток, Джонни?
Так она спрашивает всегда. Она не должна ничего принимать сверх тех лекарств, что прописывает ей врач, потому что потеряла слишком много веса и у нее выработалась стойкая наркотическая зависимость. И теперь лишь тонкая черта отделяет ее от передозировки. Одна лишняя таблетка, и она эту черту перейдет. Говорят, такое случилось с Мэрилин Монро.
— Я принес тебе таблетки из дома.
— Правда?
— Они хорошо снимают боль.
Он протягивает ей коробочку. Прочитать название она может только на очень близком расстоянии. Она всматривается в большие буквы, потом говорит:
— Раньше я принимала дарвон. Он мне не помогает.
— Эти сильнее.
Ее глаза поднимаются от коробочки к его глазам.
— Правда? — повторяет она.
Он может лишь глупо улыбнуться. Дар речи пропал начисто. Как в тот раз, когда он впервые поимел женщину на заднем сиденье автомобиля приятеля. Он пришел домой, мать спросила, хорошо ли он провел время, а он смог ответить лишь этой самой глупой улыбкой.
— Их можно жевать?
— Не знаю. Попробуй.
— Хорошо. Не надо никому этого видеть.
Он открывает коробочку, снимает с пузырька пластиковую крышку. Могла она все это проделать левой рукой, напоминающей подбитый вертолет? Поверят ли они? Он не знает. Они, наверное, тоже не скажут, могла или нет. А может, им будет без разницы.
Он вытрясает из пузырька шесть таблеток. Чувствует на себе ее взгляд. Много, слишком много, даже она должна это понимать. Если она ничего не скажет, он бросит их в пузырек и предложит ей одну таблетку «артритис пейн формула».
Медицинская сестра проплывает мимо, и его рука сжимается в кулак, прикрывая серые капсулы, но сестра не смотрит в их сторону, а потому не видит, что делается в палате, в которой лежит пациент после кортотомии.
Его мать ничего не говорит, только смотрит на капсулы, внешне ничем не отличающиеся от любых других, разве что цветом (если бы так оно и было). Но с другой стороны, она никогда не любила пышных церемоний. Не стала бы разбивать бутылку шампанского о собственный корабль.
— Принимай. — Голос естественный, без натуги. Первая капсула попадает в рот.
Она жует ее деснами, пока не растворяется желатин, потом кривится.
— Вкус не нравится? Я не…
— Нет, все нормально.
Он дает ей вторую капсулу. Третью. Она их сжевывает с задумчивым выражением на лице. Четвертую. Она улыбается, и он в ужасе видит, что язык у нее желтый. Может, если ударить ее в живот, она все отрыгнет. Но он не может. Он никогда не бил свою мать.
— Ты не взглянешь, вместе ли мои ноги?
— Сначала прими таблетки.
Он дает ей пятую капсулу. И шестую. Потом смотрит, вместе ли лежат ее ноги. Вместе.
— Думаю, теперь я посплю, — говорит она.
— Хорошо. А я пойду глотнуть воды.
— Ты всегда был хорошим сыном, Джонни.
Он кладет пузырек в сумочку, оставляет на покрывале рядом с матерью. Сумочка остается открытой, и он репетирует ответ на вопрос, который ему неминуемо зададут: Она попросила дать ей сумочку. Я принес ее и открыл, прежде чем уйти. Она сказала, что сама сможет взять из нее все, что нужно. Она сказала, что попросит медсестру убрать сумочку в гардероб.
Он уходит, пьет воду. Перед зеркалом над фонтаном высовывает язык, смотрит на него.
Когда он возвращается в палату, она спит, руки лежат рядом друг с другом. Он видит набухшие вены. Он целует ее, глазные яблоки перекатываются под веками, но глаза не открываются.
Да.
Ничего особого он не испытывает — ни хорошего, ни плохого. Все как обычно.
Он уже направляется к двери, когда новая мысль приходит ему в голову. Он возвращается к кровати, достает бутылочку, вытирает о рубашку. Затем прижимает бутылочку к расслабленным пальцам левой руки. Убирает в сумочку и уходит быстро, не оглядываясь.
Возвращается домой, ждет телефонного звонка и жалеет, что не поцеловал ее еще раз. В ожидании звонка смотрит телевизор и пьет воду.
Чарлзу стало совсем невтерпёж.
Уже не имело смысла убеждать себя, что он сможет дотянуть до перемены. Мочевой пузырь исходил криком, и мисс Берд заметила, что он ерзает на стуле.
В начальной школе на Акорн-стрит в третьем классе преподавали три учительницы. Мисс Кинни, молодая пухленькая блондинка, за которой после занятий заезжал дружок на синем «камаро». Миссис Траск, плоская, как доска, которая заплетала волосы в косички и оглушительно смеялась. И мисс Берд.
Чарлз знал, что такое может случиться с ним только на уроке мисс Берд. Давно знал. Понимал, что этого не избежать. Потому что она не разрешала детям уходить с уроков в подвал. В подвале, говорила мисс Берд, стоят бойлеры, а хорошо воспитанные дамы и господа в подвал не ходят, потому что там грязно и ужасно. Тем более не ходят в подвал юные дамы и господа. Они ходят в туалет.
Чарлз вновь заерзал на стуле. Тут уж мисс Берд взяла его в оборот.
— Чарлз, — обратилась она к нему, по-прежнему тыча указкой в Боливию, тебе надо в туалет?
Кэти Скотт, сидящая впереди, хихикнула, благоразумно прикрыв рот рукой. Кении Гриффен прыснул и пнул Чарлза под столом.
Чарлз покраснел как свекла.
— Говори, Чарлз, — радостно продолжила мисс Берд. — Тебе надо…
(помочиться, она сейчас скажет помочиться, как всегда)
— Да, мисс Берд.
— Что — да?
— Мне надо спуститься в под… пойти в туалет.
Мисс Берд заулыбалась.
— Хорошо, Чарлз. Ты можешь пойти в туалет и помочиться. Ведь ты идешь туда именно для этого? Помочиться?
Чарлз кивнул, сгорая от стыда.
— Очень хорошо. Иди, Чарлз. И в следующий раз, пожалуйста, не дожидайся, пока я спрошу не надо ли тебе в туалет.
Все захихикали. Мисс Берд постучала указкой по доске.
Чарлз поплелся к двери. Тридцать пар глаз впились ему в спину, и каждый из его одноклассников, включая Кэти Скотт, знал, что он идет в туалет, помочиться. А дверь оказалась так далеко. Мисс Берд не продолжила урок. Нет, она хранила молчание, пока он не открыл дверь, не вышел в пустой
(какое счастье!)
коридор и не закрыл ее за собой. Спустился к мужскому туалету,
(в подвал, в подвал, в подвал, КАК ХОЧУ, ТАК И ГОВОРЮ)
ведя пальцем по холодной шероховатой стене, пощелкав по доске объявлений и аккуратно погладив стеклянный квадрат,
(РАЗБИТЬ СТЕКЛО В СЛУЧАЕ ОПАСНОСТИ)
прикрывающий кнопку пожарной тревоги. Мисс Берд это нравилось. Она млела от удовольствия, вгоняя его в краску. На глазах у Кэти Скотт
(вот уж у кого никогда не возникало желания спуститься в подвал во время урока)
и остальных.
Старая с-у-к-а, подумал он. Последнее слово Чарлз произнес по буквам, потому что годом раньше пришел к выводу, что произносить нехорошие слова по буквам — не грех. Он вошел в мужской туалет. Там царила прохлада, а в воздухе стоял слабый, но не такой уж и неприятный запах хлорки. Во время урока тут было чисто, тихо и безлюдно, не то что в прокуренном сортире кинотеатра «Звезда».
Туалет
(подвал!)
построили в виде буквы L. Короткая перекладина начиналась у двери. На стене квадратные зеркала, под ними — фаянсовые раковины, тут же висели бумажные полотенца. Длинную перекладину занимали два писсуара и три кабинки.
Мельком глянув на отражение своего худого бледного лица водном из зеркал, Чарлз повернул за угол.
Тигр лежал в дальнем конце, прямо под окошком с матовым стеклом. Большой тигр с черными полосами на желто-коричневой шкуре. При появлении Чарлза он вскинул голову, его зеленые глаза сузились. Из пасти вырвалось негромкое рычание. Мышцы напряглись, тигр поднялся на мощные лапы. Хвост застучал по последнему в ряду писсуару.
Выглядел тигр очень голодным и дурно воспитанным.
Чарлз отпрянул назад. Дверь с пневматической пружиной закрывалась очень долго, но в конце концов встала на место, и мальчик смог перевести дух, почувствовав себя в относительной безопасности. Дверь открывалась только внутрь, а он нигде не читал и ни от кого не слышал, чтобы тиграм хватало ума открывать двери.
Он вытер пот со лба. Сердце разве что не выпрыгивало из груди. Желание же облегчиться не пропало, а наоборот — усилилось.
Чарлз даже согнулся, прижав руку к животу. Вот уж приспичило так приспичило. Будь он уверен, что его не застукают, то юркнул бы в женский туалет. Благо находился он в том же коридоре. Мальчик с тоской воззрился на далекую дверь, зная, что никогда не решится пойти на такое. Вдруг в подвал спустится Кэти Скотт? Или (о ужас!) заявится сама мисс Берд? А может, тигр ему померещился? Он чуть приоткрыл дверь, заглянул в туалет. Титр высунулся из своего закутка, его глаза сверкали зеленым. Но Чарлзу показалось, что он уловил в них синий отблеск, словно тигриный глаз съел его собственный. Словно… Чья-то рука легла ему на шею. Чарлз сдавленно вскрикнул, сердце и желудок подпрыгнули до самого горла. Как он не надул в штаны, осталось загадкой для него самого.
Рука принадлежала самодовольно улыбающемуся Кении Гриффену.
— Мисс Берд послала меня за тобой, потому что ты пропал на шесть лет. Она тебе всыплет.
— Знаю, — кивнул Чарлз, — но я не могу войти в подвал.
— Так у тебя запор! — Кении захлебнулся от восторга. — Я обязательно расскажу Кэ-э-этти!
— Не советую! — вырвалось у Чарлза. — И потом, никакого запора у меня нет. Там тигр.
— И что он там делает? — осведомился Кении. — Писает?
— Не знаю. — Чарлз отвернулся к стене. — Лучше б он оттуда ушел. — Мальчик заплакал.
— Эй. — В голосе Кении слышались удивление и испуг. — Эй.
— Что же мне делать? Я же не нарочно. А мисс Берд скажет…
— Пойдем. — Кении одной рукой взял Чарлза за руку, второй толкнул дверь. Ты все выдумал.
И они вошли в туалет, прежде чем Чарлз успел в ужасе выдернуть руку и метнуться назад.
— Тигр, — пренебрежительно фыркнул Кении. — Парень, мисс Берд тебя убьет.
— Он за углом.
Кенни двинулся вдоль раковин.
— Кис-кис. Кис-кис-кис.
— Не ходи! — прошептал Чарлз.
Кенни скрылся за углом.
— Кис-кис. Кис-кис-ки…
Чарлз метнулся за дверь и прислонился к стене, прижав руки ко рту, крепко-крепко закрыв глаза, в ожидании, долгом ожидании крика, крика, крика! Но ничего не услышал.
Он понятия не имел, сколько простоял, не шевелясь, с лопающимся мочевым пузырем. Не отрывая глаз от двери в мужской туалет. Но она ничего ему не говорила, ничем не намекала на происходящее за ней. Дверь как дверь, что с нее взять. Он не хотел входить. Не мог. Но наконец вошел.
Чистенькие раковины и зеркала, все тот же легкий запах хлорки. Но появился еще какой-то запах. Очень слабый, но неприятный. Какой идет от свеженачищенной меди.
Стеная (про себя) от ужаса, Чарлз двинулся к углу, заглянул за него.
Тигр распластался на полу, вылизывая лапы длинным розовым языком. На Чарлза он взглянул безо всякого интереса. За когти правой лапы зацепился клок рубашки.
Мочевой пузырь, однако, заставил мальчика забыть обо всем на свете. И желание облегчиться перевесило все страхи. Поскольку путь к писсуарам тигр отрезал, Чарлз попятился к ближайшей от двери раковине.
Мисс Берд влетела в туалет, когда он застегивал ширинку.
— Ах ты мерзкий, гадкий мальчишка, — с ходу охарактеризовала она Чарлза. Тот все поглядывал на угол.
— Извините меня, мисс Берд… тигр… раковину я собирался помыть… с мылом… клянусь, собирался…
— Где Кеннет? — ровным, спокойным голосом вопросила мисс Берд.
— Я не знаю.
Он действительно не знал.
— Он там?
— Нет! — вскричал Чарлз.
Но мисс Берд уже огибала угол. С явным намерением наброситься на Кеннета. Если б она знала, подумал Чарлз, кто ждет ее за углом, рвения у нее поубавилось бы.
Он вновь выскользнул за дверь. Попил воды из фонтанчика. Взглянул на американский флаг, висевший над дверью в спортивный зал. Посмотрел на доску объявлений. Лесные совы призывали:
ЛУЧШЕ УХАТЬ И КРИЧАТЬ, ЧЕМ ПРИРОДУ ЗАГРЯЗНЯТЬ.
Полицейский советовал:
НИКОГДА НЕ САДИТЕСЬ В АВТОМОБИЛЬ К НЕЗНАКОМЫМ ЛЮДЯМ.
И то, и другое Чарлз прочитал дважды.
Затем вернулся в класс, прошествовал по проходу к своему месту, не отрывая глаз от пола, сел. Часы показывали без четверти одиннадцать. Он открыл «Дороги, которые мы выбираем» и начал читать о Билле, попавшем на родео.
Когда Хэл Шелбурн увидел то, что его сын Дэнис вытащил из заплесневевшей картонной коробки, задвинутой в самый угол чердака, его охватило такое чувство ужаса и тревоги, что он чуть не вскрикнул. Он поднес ладонь ко рту, как будто пытаясь запихнуть крик обратно… и тихонько кашлянул. Ни Терри ни Дэнис ничего не заметили, но Питер обернулся, мгновенно заинтересовавшись.
— Что это? — спросил Питер. Он еще раз посмотрел на отца, прежде чем снова перевести взгляд на то, что нашел его старший брат. — Что это, папочка?
— Это обезьяна, кретин, — сказал Дэнис. — Ты что, никогда раньше не видел обезьяны?
— Не называй своего брата кретином, — сказала Терри автоматически и принялась перебирать содержимое коробки с занавесками. Занавески оказались покрытыми склизкой плесенью, и она выронила их с криком отвращения.
— Можно я возьму ее себе, папочка? — спросил Питер. Ему было девять лет.
— Это по какому случаю? — заорал Дэнис. — Я ее нашел!
— Дети, тише, — сказала Терри. — У меня начинает болеть голова.
Хэл почти не слышал их. Обезьяна смотрела на него, сидя на руках у его старшего сына, и усмехалась давно знакомой ему усмешкой. Той самой усмешкой, которая неотступно преследовала его в ночных кошмарах, когда он был ребенком. Преследовала его до тех пор, пока он не…
Снаружи поднялся порыв холодного ветра, и на мгновение бесплотные губы извлекли из старой проржавевшей водосточной трубы долгий, протяжный звук. Питер сделал шаг к отцу, напряженно переводя взгляд на утыканную гвоздями чердачную крышу.
— Что это было, папочка? — спросил он после того, как звук перешел в слабое гортанное гудение.
— Просто ветер, — сказал Хэл, все еще не отрывая взгляда от обезьяны. Тарелки, которые она держала в руках, не были круглыми и напоминали медные полумесяцы. Они застыли в абсолютной неподвижности на расстоянии около фута одна от другой. — Ветер может издавать звуки, но он не может пропеть мелодию, — добавил он автоматически. Затем он понял, что это были слова дяди Уилла, и мурашки пробежали у него по коже.
Звук повторился. С Кристального озера налетел мощный, гудящий порыв ветра и заходил по трубе. Полдюжины крохотных сквозняков дохнули холодным октябрьским воздухом в лицо Хэла — Боже, этот чердак так похож на задний чулан дома в Хартфорде, что, возможно, все они перенеслись на тридцать лет в прошлое.
Я не буду больше думать об этом.
Но в этот момент, конечно, это было единственным, о чем он мог думать.
В заднем чулане, где я нашел эту чертову обезьяну в точно такой же коробке.
Наклоняя голову из-за резкого наклона крыши чердака, Терри отошла в сторону, чтобы исследовать содержимое деревянной коробки с безделушками.
— Мне она не нравится, — сказал Питер, нащупывая руку Хэла. — Дэнис может взять ее себе, если хочет. Мы можем идти, папочка?
— Боишься привидений, дерьмо цыплячье? — осведомился Дэнис.
— Дэнис, прекрати, — сказала Терри с отсутствующим видом. Она подобрала тонкую фарфоровую чашку с китайским узором. — Это очень мило. Это…
Хэл увидел, что Дэнис нашел в спине обезьяны заводной ключ. Черные крылья ужаса распростерлись над ним.
— Не делай этого!
Он выкрикнул это более резко, чем собирался, и выхватил обезьяну из рук Дэниса еще до того, как понял, что делает. Дэнис оглянулся на него с удивленным видом. Терри тоже обернулась, и Питер поднял глаза. На мгновение все они замолчали, и ветер снова засвистел очень низким, неприятным подзывающим свистом.
— То есть, я хотел сказать, что она, наверное, сломана, — сказал Хэл.
Она всегда была сломана… за исключением тех случаев, когда ей не хотелось этого.
— Но это не причина меня грабить, — сказал Дэнис.
— Дэнис, заткнись.
Дэнис моргнул и на секунду приобрел почти встревоженный вид. Хэл давно уже не говорил с ним так резко. С тех пор, как потерял работу в «Нэшнл Аэродайн» в Калифорнии два года назад и они переехали в Техас. Дэнис решил не задумываться об этом… пока. Он снова повернулся к картонной коробке и начал рыться в ней, но там остался один только хлам. Сломанные игрушки с торчащими пружинами и вылезающей набивкой.
Звук ветра становился все громче, он уже гудел, а не свистел. Чердак начал слегка потрескивать со звуком, напоминающим чьи-то шаги.
— Ну пожалуйста, папочка, — попросил Питер так тихо, что слова были слышны лишь его отцу.
— Ну да, — сказал он. — Терри, пошли.
— Но я еще не кончила разбирать это…
— Я сказал, пошли.
На этот раз пришел ей черед удивиться.
Они сняли две смежных комнаты в мотеле. В тот вечер дети уснули в своей комнате в десять часов. Терри спала отдельно от них. Она приняла две таблетки валиума на обратной дороге из их дома в Каско, чтобы успокоить нервы и предотвратить подступающую мигрень. В последнее время она часто принимала валиум. Это началось примерно в то же время, когда компания «Нэшнл Аэродайн» уволила Хэла. В последние два года он работал на «Тексас Инструментс». Он получал на четыре тысячи долларов в год меньше, но это была работа. Он сказал Терри, что им страшно повезло. Она согласилась. Он сказал, что множество программистов остаются вообще без работы. она согласилась. Он сказал, что дом в Арнетте так же хорош, как и дом во Фресно. Она согласилась, но ему показалось, что ее согласие на все это было лживым.
И кроме того он терял связь с Дэнисом. Он чувствовал, как ребенок со все большей, преждевременно набранной скоростью удаляется от него. Прощай, Дэнис, до свидания, незнакомец, было так славно ехать с тобой одном поезде. Терри сказала, что ей кажется, будто мальчик курит сигареты с марихуаной. Ей несколько раз удалось уловить запах. Ты должен поговорить с ним, Хэл. И он согласился, но пока не сделал этого.
Мальчики спали. Терри спала. Хэл зашел в ванную комнату, сел на закрытую крышку унитаза и посмотрел на обезьяну.
Он ненавидел ощущение прикосновения к этому мягкому, пушистому, коричневому меху, местами уже вытершемуся. Он ненавидел эту усмешку — эта обезьяна скалится как черномазый, сказал однажды дядя Уилл, но усмешка ее не была похожа на усмешку негра, в ней вообще не было ничего человеческого. Ее усмешка состояла из одних зубов, и если завести ее, губы начинали двигаться, зубы, казалась, становились больше, как вампира, губы искрились, а тарелки начинали греметь, глупая обезьяна, глупая заводная обезьяна, глупая, глупая…
Он уронил ее. Его пальцы дрожали, и он уронил ее.
Ключ звякнул о плитку, когда она ударилась об пол. Звук показался очень громким в окружающей тишине. Она смотрела на него своими темными янтарными глазами, глазами куклы, полными идиотской радости, а ее медные тарелки были занесены так, как будто она собиралась начать выстукивать марш для какого-нибудь адского оркестра. Сзади стоял штамп «Сделано в Гонконге».
— Ты не могла оказаться здесь, — прошептал он. — Я выбросил тебя в колодец, когда мне было девять лет.
Обезьяна усмехнулась ему.
Мотель задрожал от порыва черного, ночного ветра.
Брат Хэла Билл и его жена Колетт встретили их на следующий день в доме дяди Уилла и тети Иды.
— Тебе никогда не приходило в голову, что смерть в семье — не самый лучший повод для возобновления семейных связей? — спросил его Билл с легкой тенью усмешки. Его назвали в честь дяди Уилла. Уилл и Билл, чемпионы родео, — часто говорил дядя Уилл, ероша волосы Билла. Это была одна из его поговорок… вроде той, что ветер может свистеть, но он не может напеть мелодию. Дядя Уилл умер шесть лет назад, и тетя Ида жила здесь одна, до тех пор пока удар не хватил ее как раз на предыдущей неделе. Очень неожиданно, — сказал Билл, позвонив им, чтобы сообщить печальную новость. Как будто он мог предвидеть ее смерть, как будто это вообще возможно. Она умерла в одиночестве.
— Ну да, — сказал Хэл. — Эта мысль приходила мне в голову.
Они вместе посмотрели на дом, на дом, в котором они выросли. Их отец, моряк торгового судна, словно исчез с лица земли, когда они были еще детьми. Билл утверждал, что смутно помнит его, но у Хэла не осталось от него никаких воспоминаний. Их мать умерла, когда Биллу было десять лет, а Хэлу восемь. Тетя Ида привезла их сюда из Хартфорда на автобусе. Они выросли здесь и были отправлены в колледж. Они скучали по этому дому. Билл остался в Мэйне и вел преуспевающую юридическую практику в Портленде.
Хэл заметил, что Питер направился к зарослям ежевики, которая росла в сумасшедшем беспорядке у восточного крыла дома.
— Не ходи туда, Питер, — крикнул он.
Питер вопросительно обернулся. Хэл остро почувствовал любовь к своему сыну… и неожиданно снова подумал об обезьяне.
— Почему, папочка?
— Где-то там должен быть старый колодец, — сказал Билл. — Но черт меня побери, если я помню, где он. Твой отец прав, Питер, — лучше подальше держаться от этого места. А то потом хлопот не оберешься с колючками. Так, Хэл?
— Так, — сказал Хэл автоматически. Питер отошел, не оглядываясь, и стал спускаться вниз к галечному пляжу, где Дэнис запускал по воде плоские камешки. Хэл почувствовал, что тревога у него в груди понемногу стихает.
Хотя Билл и забыл то место, где был старый колодец, в тот же день Хэл безошибочно вышел к нему, продираясь через заросли ежевики, шипы которой впивались в его старый фланелевый жакет и хило тянулись к его глазам. Он наконец дошел и стоял, тяжело дыша и глядя на подгнившие, покоробленные доски, прикрывавшие колодец. После секундной нерешительности он наклонился (коленные суставы хрустнули) и отодвинул две доски.
Со дна этой влажной пасти на него смотрело лицо. Широко раскрытые глаза, искаженный рот. У него вырвался стон. Он не был громким, разве что в его сердце. Но там он был просто оглушительным.
Это было его собственное лицо, отражавшееся в темной воде.
Не морда обезьяны. На мгновение ему показалось, что это была именно она.
Его трясло. Трясло с ног до головы.
Я выбросил ее в колодец. Я выбросил ее в колодец. Прошу тебя, Господи, не дай мне сойти с ума. Я выбросил ее в колодец.
Колодец высох в то лето, когда умер Джонни Мак-Кэйб, в тот год, когда Билл и Хэл переехали к дяде Уиллу и тете Иде. Дядя Уилл взял в банке ссуду на устройство артезианской скважины, и заросли ежевики разрослись вокруг старого колодца.
Но вода вернулась. Как и обезьяна.
На этот раз уже не было сил бороться с памятью. Хэл безнадежно присел, позволяя воспоминаниям нахлынуть, пытаясь отдаться их потоку, оседлать их, как серфингист оседлывает гигантскую волну, которая изничтожит его, если он не удержится на доске, пытаясь пережить их заново, чтобы еще раз оставить их в прошлом.
В то лето он пробрался с обезьяной к этому месту во второй половине дня. Ягоды ежевики уже поспели, их запах был густым и приторным. Никто не приходил сюда собирать их, хотя тетя Ида иногда и останавливалась у опушки зарослей и собирала горсточку ягод в свой передник. Здесь ягоды уже перезрели, некоторые из них гнили, выделяя густую белую жидкость, похожую на гной. Внизу под ногами, в густой траве пели сверчки, издавая свой бесконечный, безумный крик: Рииииии…
Шипы впивались в его тело, капли крови набухли у него на щеках и на голых руках. Он и не пытался уклоняться от веток. Он был ослеплен ужасом, ослеплен до такой степени, что чуть не наступил на гнилые доски, прикрывавшие колодец, и, возможно, чуть не провалился в тридцатифутовую глубину колодца, на грязное дно. Он замахал руками, пытаясь сохранить равновесие, и еще несколько шипов впились ему в предплечья. Именно воспоминание об этом моменте заставило его так резко позвать Питера назад.
Это было в тот день, когда умер Джонни Мак-Кэйб, его лучший друг. Джонни лез по ступенькам приставной лестницы в свой шалаш, устроенный на дереве на заднем дворе. Оба они провели там много часов тем летом, играя в пиратов, разглядывая воображаемые галеоны, плывущие по озеру, и готовясь идти на абордаж. Джонни лез в свой шалаш, как он делал это уже тысячу раз, когда ступенька, расположенная как раз под люком в полу шалаша, треснула у него под рукой, и Джонни пролетел тридцать футов до земли и сломал свою шею и это она была виновата, обезьяна, чертова ненавистная обезьяна. Когда зазвонил телефон, когда рот тети Иды широко раскрылся от ужаса после того, как ее подруга Милли позвонила ей с улицы, чтобы рассказать печальные новости, тетя Ида сказала:
— Выйдем во двор, Хэл, я должна сообщить тебе что-то очень грустное…
И он подумал с вызывающим тошноту ужасом: «Обезьяна! Что она натворила на этот раз?»
В тот день, когда он выбросил обезьяну в колодец, на дне не было видно никакого отражения, только каменные булыжники и вонь влажной грязи. Он посмотрел на обезьяну, лежащую на жесткой траве, с занесенными для удара тарелками, с вывернутыми наружу губами, с оскаленными зубами, с вытертым мехом, с грязными пятнами тут и там, с тусклыми глазами.
— Я ненавижу тебя, — прошипел он ей. Он сжал рукой ее отвратительное тельце, чувствуя, как шевелится пушистый мех. Она усмехнулась ему, когда он поднес ее к лицу.
— Ну, давай, — осмелился он, начиная плакать впервые за этот день. Он потряс ее. Занесенные для удара тарелки слегка задрожали. Обезьяна портила все хорошее. Буквально все. — Ну, давай, ударь ими! Ударь!
Обезьяна только усмехнулась.
— Давай, ударь ими! — его голос истерически задрожал. — Давай, ударь ими! Я заклинаю тебя! Я дважды заклинаю тебя!
Эти желто-коричневые глаза. Эти огромные радостные зубы.
И тогда он выбросил ее в колодец, обезумев от горя и ужаса. Он видел как она перевернулась в полете, обезьяний акробат, выполняющий сложный трюк, и солнце сверкнуло в последний раз в ее тарелках. Она ударилась о дно с глухим стуком, и, возможно, именно этот удар запустил ее механизм. Неожиданно тарелки все-таки начали стучать. Их равномерный, обдуманный, металлический звук достигал его ушей, отдаваясь и замирая в каменной глотке мертвого колодца: дзынь-дзынь-дзынь-дзынь…
Хэл зажал ладонями рот. На мгновение ему показалось, что он видит ее внизу, хотя, возможно, это было лишь воображение. Лежа там, в грязи, уставившись в крохотный кружок его детского лица, склонившегося над краем колодца (как будто ставя на это лицо вечную отметину), с раздвигающимися и сжимающимися губами вокруг оскаленных в усмешке зубов, стуча тарелками, забавная заводная обезьяна.
Дзынь-дзынь-дзынь-дзынь, кто умер? Дзынь-дзынь-дзынь-дзынь, это Джонни Мак-Кэйб, падающий с широко раскрытыми глазами, исполняющий свой собственный акробатический прыжок, летящий в летнем воздухе со все еще зажатой в руке отломившейся ступенькой, чтобы наконец удариться об землю с резким хрустом, и кровь хлещет из носа, изо рта, из широко раскрытых глаз. Это Джонни, Хэл? Или, может быть, это ты?
Застонав, Хэл закрыл отверстие досками, занозив себе руки, но не обратив на это внимание, даже не почувствовав боли. Он все еще мог слышать, даже сквозь доски, приглушенный и от этого еще более отвратительный звон тарелок, раздающийся в кромешной темноте. Звуки доходили до него как во сне.
Дзынь-дзынь-дзынь-дзынь, кто умер на этот раз?
Он пробирался обратно через колючие заросли. Шипы прочерчивали на его лице новые кровоточащие царапины, репейник цеплялся за отвороты его джинсов, и один раз, когда он выпрямился, он вновь услышал резкие звуки и ему показалось, что она преследует его. Дядя Уилл нашел его позже сидящим на старой шине в гараже и плачущим. Он подумал, что Хэл плачет о своем погибшем друге. Так оно и было, но другой причиной его плача был испытанный им ужас.
Он выбросил обезьяну в колодец во второй половине дня. В тот вечер, когда сумерки подползли, завернувшись в мерцающую мантию стелющегося по земле тумана, машина, едущая слишком быстро для такой плохой видимости, задавила бесхвостую кошку тети Иды и унеслась прочь. Повсюду были разбросаны полураздавленные внутренности, Билла вырвало, но Хэл только отвернул лицо, свое бледное, спокойное лицо, слыша, как словно где-то вдалеке рыдает тетя Ида. Это событие, последовавшее за известиями о маленьком Мак-Кэйбе, вызвало у нее почти истерический припадок рыданий, и дяде Уиллу потребовалось около двух часов, чтобы окончательно успокоить ее. Сердце Хэла было исполнено холодной, ликующей радости. Это не был его черед. Это был черед бесхвостой кошки тети Иды, но ни его, ни его брата Билла или дяди Уилла (двух чемпионов родео). А сейчас обезьяна исчезла, она была на дне колодца, и одна грязная бесхвостая кошка с клещами в ушах была не слишком дорогой ценой за это. Если обезьяна захочет стучать в свои чертовы тарелки теперь — пожалуйста. Она может услаждать их звуками гусениц и жуков, всех тех темных созданий, которые устроили себе дом в глотке каменного колодца. Она сгниет там. Ее отвратительные шестеренки, колесики и пружины превратятся в ржавчину. Она умрет там. В грязи, в темноте. И пауки соткут ей саван.
Но… она вернулась.
Медленно Хэл снова закрыл колодец, так же, как он это сделал тогда, и в ушах у себя услышал призрачное эхо обезьяньих тарелок: Дзынь-дзынь-дзынь-дзынь, кто умер, Хэл? Терри? Дэнис? Или Питер, Хэл? Он твой любимчик, не так ли? Так это он? Дзынь-дзынь-дзынь…
— Немедленно положи это!
Питер вздрогнул и уронил обезьяну, и на одно кошмарное мгновение Хэлу показалось, что это сейчас произойдет, что толчок запустит механизм и тарелки начнут стучать и звенеть.
— Папа, ты испугал меня.
— Прости меня. Я просто… Я не хочу, чтобы ты играл с этим.
Все остальные ходили смотреть фильм, и он предполагал, что вернется в мотель раньше их. Но он оставался в доме дяди Уилла и тети Иды дольше, чем предполагал. Старые, ненавистные воспоминания, казалось, перенесли его в свою собственную временную зону.
Терри сидела рядом с Дэнисом и читала газету. Она уставилась на старую, шероховатую газету с тем неотрывным, удивленным вниманием, которое свидетельствовало о недавней дозе валиума. Дэнис читал рок-журнал. Питер сидел скрестив ноги на ковре, дурачась с обезьяной.
— Так или иначе она не работает, — сказал Питер. Вот почему Дэнис отдал ее ему, — подумал Хэл, а затем почувствовал стыд и рассердился на себя самого. Он все чаще и чаще испытывал эту неконтролируемую враждебность к Дэнису и каждый раз впоследствии ощущал свою низость и… липкую беспомощность.
— Не работает, — сказал он. — Она старая. Я собираюсь выбросить ее. Дай ее сюда.
Он протянул руку, и Питер с несчастным видом передал ему обезьяну.
Дэнис сказал матери:
— Папаша становится чертовым шизофреником.
Хэл оказался в другом конце комнаты еще прежде, чем он успел подумать об этом. Он шел с обезьяной в руке, усмехавшейся, словно в знак одобрения. Он схватил Дэниса за ворот рубашки и поднял его со стула. Раздался мурлыкающий звук: кое-где разошлись швы. Дэнис выглядел почти комично испуганным. Номер «Рок-волны» упал на пол.
— Ой!
— Ты пойдешь со мной, — сказал Хэл жестко, подталкивая сына к двери в смежную комнату.
— Хэл! — почти закричала Терри. Питер молча устремил на него изумленный взгляд.
Хэл затолкал Дэниса в комнату. Он хлопнул дверью, а затем прижал к двери Дэниса. Дэнис приобрел испуганный вид.
— У тебя, похоже, слишком длинный язык, — сказал Хэл.
— Отпусти меня! Ты порвал мою рубашку, ты…
Хэл тряхнул его еще раз.
— Да, — сказал он. — Действительно, слишком длинный язык. Разве тебя не учили в школе правильно выражаться? Или, может быть, ты этому учился в курилке?
Дэнис мгновенно покраснел, его лицо безобразно исказилось в виноватой гримасе.
— Я не ходил бы в эту дерьмовую школу, если бы тебя не уволили, — выкрикнул он.
Хэл еще раз тряхнул Дэниса.
— Я не был уволен, меня освободили от работы временно, и ты прекрасно об этом знаешь, и я не хочу больше слышать от тебя эту чепуху. У тебя есть проблемы? Ну что ж, добро пожаловать в мир, Дэнис. Но только не надо сваливать все свои трудности на меня. Ты сыт. Твоя задница одета. Тебе двенадцать лет, и в двенадцать лет я не… желаю слышать от тебя… всякое дерьмо. — Он отмечал каждую фразу, прижимая мальчика к себе до тех пор, пока их носы почти не соприкоснулись, и затем вновь отшвырнув его к двери. Это было не настолько сильно сделано, чтобы ушибить его, но Дэнис испугался. Отец никогда не поднимал на него руки с тех пор, как они переехали в Техас. Дэнис начал плакать, издавая громкие, неприятные, мощные всхлипы.
— Ну, давай, побей меня! — завопил он Хэлу. Лицо его искривилось и покрылось красными пятнами. — Побей меня, если тебе так хочется этого, я знаю, как ты ненавидишь меня!
— Я не ненавижу тебя. Я очень тебя люблю, Дэнис. Но я твой отец, и ты должен уважительно относиться ко мне, иначе тебе достанется от меня.
Дэнис попытался высвободится. Хэл притянул ребенка к себе и крепко обнял его. Мгновение Дэнис сопротивлялся, а затем прижался лицом к груди Хэла и заплакал в полном изнеможении. Такого плача Хэл никогда не слышал ни у одного из своих детей. Он закрыл глаза, понимая, что и сам он обессилел.
Терри начала молотить в дверь с другой стороны.
— Прекрати это, Хэл! Что бы ты ни делал с ним, прекрати немедленно!
— Я не собираюсь его убивать, — сказал Хэл. — Оставь нас, Терри.
— Ты не…
— Все в порядке, мамочка, — сказал Дэнис, уткнувшись в грудь Хэла.
Он ощущал ее недолгое озадаченное молчание, а затем она ушла. Хэл снова посмотрел на сына.
— Прости меня, за то что я обозвал тебя, папочка, — неохотно проговорил Дэнис.
— Хорошо. Я охотно принимаю твои извинения. Когда мы вернемся домой на следующей неделе, я подожду два или три дня, а затем обыщу все твои ящики. Если в них находится что-нибудь такое, что ты не хотел бы мне показывать, то я тебе советую избавиться от этого.
Снова краска вины. Дэнис опустил глаза и вытер нос тыльной стороной руки.
— Я могу идти? — его голос вновь звучал угрюмо.
— Конечно, — сказал Хэл и отпустил его. Надо поехать с ним куда-нибудь весной и пожить в палатке вдвоем. Поудить рыбу, как дядя Уилл со мной и Биллом. Надо сблизиться с ним. Надо попытаться.
Он сел на кровать в пустой комнате и посмотрел на обезьяну. Ты никогда не не сблизишься с ним, Хэл, — казалось, говорила ему ее усмешка. Запомни это. Я здесь, чтобы обо всем позаботиться, ты всегда знал что однажды я буду здесь.
Хэл отложил обезьяну и закрыл ладонями лицо.
Вечером Хэл стоял в ванной комнате, чистил зубы и думал. Она была в той же самой коробке. Как могла она оказаться в той же самой коробке?
Зубная щетка больно задела десну. Он поморщился.
Ему было четыре, Биллу шесть, когда впервые он увидел обезьяну. Их отец купил им дом в Хартфорде еще до того, как умер, или провалился в дыру в центре мира, или что там с ним еще могло случиться. Их мать работала секретарем на вертолетном заводе в Уэствилле, и целая галерея гувернанток, смотрящих за детьми, побывала в доме. Потом настал момент, когда очередной гувернантке надо было следить и ухаживать за одним только Хэлом, Билл пошел в первый класс. Ни одна из гувернанток не задержалась надолго. Они беременели и выходили замуж за своих дружков, или находили работу на вертолетном заводе, или миссис Шелбурн заставала их за тем, как они с помощью воды возмещали недостачу хереса или бренди, хранившегося в буфете для особо торжественных случаев. Большинство из них были глупыми девицами, все желания которых сводились к тому, чтобы поесть и поспать. Никто не хотел читать Хэлу, как это делала его мать.
Той длинной зимой за ним присматривала огромная, лоснящаяся чернокожая девка по имени Була. Она лебезила перед Хэлом, когда мать была поблизости, и иногда щипала его, когда ее не было рядом. И тем не менее Була даже нравилась Хэлу. Иногда она прочитывала ему страшную сказку из религиозного журнала или из сборника детективов
(«Смерть пришла за рыжим сладострастником», — произносила она зловеще в сонной дневной тишине гостиной и запихивала себе в рот очередную горсть арахисовых орешков, в то время как Хэл внимательно изучал шероховатые картинки из бульварных газет и пил молоко). Симпатия Хэла к Буле сделала случившееся еще ужаснее.
Он нашел обезьяну холодным, облачным мартовским днем. Дождь со снегом изредка прочерчивал дорожки на оконных стеклах. Була спала на кушетке с раскрытым журналом на ее восхитительной груди.
Хэл пробрался в задний чулан для того, чтобы поискать там вещи своего отца.
Задний чулан представлял собой помещение для хранения, протянувшееся по всей длине левого крыла на третьем этаже. Лишнее пространство, которое так и не было приведено в жилой вид. Туда можно было попасть через маленькую дверцу, больше напоминавшую кроличью нору, которая была расположена в принадлежащей Биллу половине детской спальни. Им обоим нравилось бывать там несмотря на то, что зимой там бывало холодно, а летом — так жарко, что с них сходило семь потов. Длинный, узкий и в чем-то даже уютный задний чулан был полон разного таинственного хлама. Сколько бы вы ни рылись в нем, каждый раз находилось что-то новое. Он и Билл проводили там все свои субботние вечера, едва переговариваясь друг с другом, вынимая вещи из коробок, изучая их, вертя их так и сяк, чтобы руки могли запомнить уникальную реальность каждой из них. Хэл подумал, что, возможно, это была попытка установить хоть какой-нибудь контакт с их исчезнувшим отцом.
Он был моряком торгового судна и имел удостоверение штурмана. В чулане лежали стопки карт, некоторые из них были аккуратными кругами (в центре каждого из них была дырочка от компаса). Там были двадцать томов под названием «Справочник Баррона по навигации». Набор косых биноклей, из-за которых, если смотреть сквозь них, в глазах возникало забавное ощущение тепла. Там были разные туристские сувениры из разных портов: каучуковые куклы хула-хула, черный картонный котелок с порванной лентой, стеклянный шарик с крошечной Эйфелевой башней внутри. Там были конверты с иностранными марками и монетами. Там были осколки скал с острова Мауи Гавайского архипелага, сверкающе черные, тяжелые и в чем-то зловещие, и забавные граммофонные пластинки с надписями на иностранных языках.
В тот день, когда дождь со снегом мерно стекал по крыше прямо у него над головой, Хэл пробрался к самому дальнему концу чулана, отодвинул коробку и увидел за ней другую. Из-за крышки на него смотрела пара блестящих карих глаз. Они заставили его вздрогнуть, и он на мгновение отпрянул с гулко бьющимся сердцем, словно он натолкнулся на мертвого пигмея. Затем он заметил неподвижность и тусклый блеск этих глаз и понял, что перед ним какая-то игрушка. Он вновь приблизился и вынул ее из коробки.
В желтом свете она оскалилась своей зубастой усмешкой, ее тарелки были разведены в стороны.
В восхищении Хэл вертел ее в руках чувствуя шевеление ее пушистого меха. Ее забавная усмешка понравилась ему. Но не было ли чего-то еще? Какого-то почти инстинктивного чувства отвращения, которое появилось и исчезло едва ли не раньше, чем он успел осознать его? Возможно, это было и так, но вспоминая о таких далеких временах не следует слишком полагаться на свою память. Старые воспоминания могут обмануть. Но… не заметил ли он того же выражения на лице Питера, когда они были на чердаке?
Он увидел, что в спину ей вставлен ключ, и повернул его. Он повернулся слишком легко, не было слышно позвякиваний заводимого механизма. Значит, сломана. Сломана, но выглядит по-прежнему неплохо.
Он взял ее с собой, чтобы поиграть с ней.
— Что это там у тебя такое, Хэл? — спросила Була, стряхивая с себя дремоту.
— Ничего, — сказал Хэл. — Я нашел это.
Он поставил ее на полку на своей половине спальни. Она стояла на его книжках для раскрашивания, усмехаясь, уставясь в пространство, с занесенными для удара тарелками. Она была сломана и тем не менее она усмехалась. В ту ночь Хэл проснулся от какого-то тяжелого сна с полным мочевым пузырем и отправился в ванную комнату. В другом конце комнаты спал Билл — дышащая груда одеял.
Хэл вернулся и уже почти заснул опять… и вдруг обезьяна стала стучать тарелками в темноте.
Дзынь-дзынь-дзынь-дзынь…
Сон мигом слетел с него, как будто его хлопнули по лицу мокрым полотенцем. Его сердце подпрыгнуло от удивления, и еле слышный, мышиный писк вырвался у него изо рта. Он уставился на обезьяну широко раскрытыми глазами. Губы его дрожали.
Дзынь-дзынь-дзынь-дзынь…
Ее тело раскачивалось и изгибалось на полке. Ее губы раздвигались и вновь смыкались, отвратительно веселые, обнажающие огромные и кровожадные зубы.
— Остановись, — прошептал Хэл.
Его брат перевернулся набок и издал громкий всхрап. Все вокруг было погружено в тишину… за исключением обезьяны. Тарелки хлопали и звенели, наверняка они разбудят его брата, его маму, весь мир. Они разбудили бы даже мертвого.
Дзынь-дзынь-дзынь-дзынь…
Хэл двинулся к ней, намереваясь остановить ее каким-нибудь способом, например, всунуть руку между тарелок и держать ее там до тех пор, пока не кончится завод. Но внезапно она остановилась сама по себе. Тарелки соприкоснулись в последний раз — дзынь! — и затем снова разошлись в исходное положение. Медь мерцала в темноте. Скалились грязные, желтые обезьяньи зубы.
Дом вновь погрузился в тишину. Его мама повернулась в потели и эхом отозвалась на храп Билла. Хэл вернулся в свою постель и натянул на себя одеяла. Его сердце билось как сумасшедшее, и он подумал: Я отнесу ее завтра в чулан. Мне она не нужна.
Но на следующий день он забыл о своем намерении, так как его мать не пошла на работу. Була была мертва. Мать не сказала им, что же в точности произошло. «Это был несчастный случай», — вот все, что она сказала им. Но в тот день Билл купил газету по пути домой их школы и контрабандой пронес в их комнату под рубашкой четвертую страницу. Запинаясь, Билл прочел статью Хэлу, пока мать готовила ужин на кухне, но Хэл и сам мог прочесть заголовок — ДВОЕ ЗАСТРЕЛЕНЫ В КВАРТИРЕ. Була Мак-Кэфери, 19 лет, и Салли Тремонт, 20 лет, застрелены знакомым мисс Мак-Кэфери Леонардом Уайтом, 25 лет, в результате спора о том, кто пойдет за заказанной китайской едой. Мисс Тремонт скончалась в приемном покое Хартфордской больницы. Сообщается, что Була Мак-Кэфери умерла на месте.
Хэл Шелбурн подумал, что это выглядело так, будто Була просто исчезла на страницах одного из своих журналов с детективными историями, и мурашки побежали у него по спине, а сердце сжалось. Затем он внезапно осознал, что выстрелы прозвучали примерно в то же время, когда обезьяна…
— Хэл? — позвала Терри сонным голосом. — Ты идешь?
Он выплюнул пасту в раковину и прополоскал рот.
— Да, — ответил он.
Еще раньше он положил обезьяну в чемодан и запер его. Они летят обратно в Техас через два или три дня. Но прежде чем они уедут, он избавится от этого проклятого создания навсегда.
Каким-нибудь способом.
— Ты был очень груб с Дэнисом сегодня, — сказала Терри из темноты.
— Мне кажется, что Дэнису именно сейчас было необходимо, чтобы кто-нибудь был с ним резок. Он начал выходить из-под контроля. Я не хочу, чтобы это плохо кончилось.
— С психологической точки зрения, побои едва ли приносят пользу и могут…
— Я не бил его, Терри, ради Бога!
— …укрепить родительский авторитет.
— Только не надо мне излагать всю эту психологическую ерунду, — сердито сказал Хэл.
— Я вижу, ты не хочешь обсуждать это.
Ее голос был холоден.
— Я также сказал ему, чтобы он вышвырнул из дома наркотики.
— Ты сказал? — На этот раз ее голос звучал встревоженно. — И как он это воспринял? Что он ответил?
— Ну же, Терри! Что он мог сказать мне? Отгадай! У тебя достаточно вдохновения?
— Хэл, что случилось с тобой? Ты не такой, как обычно. Что-то не так?
— Все в порядке, — ответил он, думая о запертой в чемодане обезьяне. Услышит ли он, если она начнет стучать тарелками? Да, конечно, услышит. Приглушенно, но различимо. Выстукивая для кого-то судьбу, как это уже было для Булы, Джонни Мак-Кэйба, собаки дяди Уилла Дэзи. Дзынь-дзынь-дзынь-дзынь, это ты, Хэл? — Я просто слегка перенапрягся.
— Я надеюсь, что дело только в этом. Потому что ты мне таким не нравишься.
— Не нравлюсь? — Слова вылетели прежде, чем он успел удержать их. — Так выпей еще валиума, и все будет снова о’кэй.
Он слышал, как она сделала глубокий вдох, а затем судорожно выдохнула. Потом она начала плакать. Он мог бы ее успокоить (вероятно), но в нем самом не было покоя. В нем был только ужас, слишком много ужаса. Будет лучше, когда обезьяна исчезнет, исчезнет навсегда. Прошу тебя, Господи, навсегда.
Он лежал с открытыми глазами очень долго, до тех пор, пока воздух за окном не стал сереть. Но ему казалось, что он знает, что надо делать.
Во второй раз обезьяну нашел Билл.
Это случилось примерно год спустя после того, как была убита Була Мак-Кэфери. Стояло лето. Хэл только что закончил детский сад.
Он вошел в дом, наигравшись во дворе. Мать крикнула ему:
— Помойте руки, сеньор, вы грязны, как свинья.
Она сидела на веранде, пила холодный чай и читала книгу. У нее был двухнедельный отпуск.
Хэл символически подставил руки под холодную воду и вытер всю грязь о полотенце.
— Где Билл?
— Наверху. Скажи ему, чтобы убрал свою половину комнаты. Там страшный беспорядок.
Хэл, которому нравилось сообщать неприятные известия в подобных случаях, бросился наверх. Билл сидел на полу. Маленькая, напоминающая кроличью нору дверка, ведущая в задний чулан, была приоткрыта. В руках у него была обезьяна.
— Она испорчена, — немедленно сказал Хэл.
Он испытал некоторое опасение, хотя он едва ли помнил свое возвращение из ванной комнаты, когда обезьяна внезапно начала стучать тарелками. Неделю или около того спустя он видел страшный сон об обезьяне и Буле — он не мог в точности вспомнить, в чем там было дело — и проснулся от собственного крика, подумав на мгновение, что что-то легкое на его груди было обезьяной, что, открыв глаза, он увидит ее усмешку. Но, разумеется, что-то легкое оказалось всего лишь подушкой, которую он сжимал с панической силой. Мать пришла успокоить его со стаканом воды и двумя оранжевыми таблетками детского аспирина, которые служили своеобразным эквивалентом валиума для детских несчастий. Она подумала, что кошмар был вызван смертью Булы. Так оно и было в действительности, но не совсем так, как это представляла себе его мать.
Он едва ли помнил все это сейчас, но обезьяна все-таки пугала его, в особенности, своими тарелками. И зубами.
— Я знаю, — сказал Билл. — Глупая штука. — Она лежала на кровати Билла, уставившись в потолок, с тарелками, занесенными для удара. — Не хочешь пойти к Тедди за леденцами?
— Я уже потратил свои деньги, — сказал Хэл. — Кроме того, мама велела тебе убрать свою половину комнаты.
— Я могу сделать это и позже, — сказал Билл. — И я одолжу тебе пять центов, если хочешь. — Нельзя сказать, чтобы Билл никогда не ставил Хэлу подножек и не пускал в ход кулаки без всякой видимой причины, но в основном они ладили друг с другом.
— Конечно, — сказал Хэл благодарно. — Только я сначала уберу сломанную обезьяну обратно в чулан, ладно?
— Не-а, — сказал Билл, вставая. — Пошли-пошли-пошли.
И Хэл пошел. Нрав у Билла был переменчивый, и если бы Хэл задержался, чтобы убрать обезьяну, он мог бы лишиться своего леденца. Они пошли к Тедди и купили то, что хотели, причем не просто обычные леденцы, а очень редкий черничный сорт. Потом они пошли на площадку, где несколько ребят затеяли игру в бейсбол. Хэл был еще слишком мал для бейсбола, поэтому он уселся в отдалении и сосал свой черничный леденец. Они вернулись домой только когда уже почти стемнело, и мать дала подзатыльник Хэлу за то, что он испачкал полотенце для рук, и Биллу за то, что он не убрал свою половину комнаты. После ужина они смотрели телевизор, и к тому времени Хэл совсем забыл про обезьяну. Она каким-то образом оказалась на полке Билла рядом с фотографией Билла Бойда, украшенной его автографом. Там она стояла почти два года.
Когда Хэлу исполнилось семь, уже не было никакой нужды в сиделках, и каждое утро, провожая их, миссис Шелбурн говорила:
— Билл, следи внимательно за своим братом.
В тот день, однако, Биллу пришлось остаться в школе после уроков, и Хэл отправился домой один, стоя на каждом углу до тех пор, пока вокруг была видна хотя бы одна машина. Затем он, втянув голову в плечи, бросался вперед, как солдат-пехотинец, идущий в атаку. Он нашел под ковриком ключ, вошел в дом и сразу же направился к холодильнику, чтобы выпить стакан молока. Он взял бутылку, а в следующее мгновение она уже выскользнула у него из рук и вдребезги разбилась об пол. Осколки разлетелись по всей кухне.
Дзынь-дзынь-дзынь-дзынь, неслось сверху, из их спальни. Дзынь-дзынь-дзынь-дзынь, привет, Хэл! Добро пожаловать домой! Да, кстати, Хэл, ты на этот раз? Пришел и твой черед? Это тебя найдут убитым на месте?
Он стоял там в полной неподвижности и смотрел вниз на осколки стекла и растекающуюся лужу молока. Он был в таком ужасе, что ничего не понимал и ничего не мог объяснить. Но слова звучали словно бы внутри него, сочились из его пор.
Он бросился по лестнице в их комнату. Обезьяна стояла на полке Билла и, казалось, смотрела прямо на Хэла. Она сбила с полки фотографию Билла Бойда с автографом, и та лежала вниз изображением на кровати Билла. Обезьяна раскачивалась, скалилась и стучала тарелками. Хэл медленно приблизился к ней, не желая этого и в то же время не в силах оставаться на месте. Тарелки разошлись, потом ударились одна об другую и разошлись вновь. Когда он подошел ближе, он услышал, как внутри нее работает заводной механизм.
Резко, с криком отвращения и ужаса он смахнул ее с полки, как смахивают ползущего клопа. Она упала сначала на подушку Билла, а потом на пол, все еще стуча тарелками, дзынь-дзынь-дзынь. Губы раздвигались и смыкались. Она лежала на спине в блике позднеапрельского солнца.
Хэл ударил ее со всей силы носком ботинка, и на этот раз из груди у него вырвался крик ярости. Обезьяна заскользила по полу, отскочила от стены и осталась лежать неподвижно. Хэл стоял и смотрел на нее, со сжатыми кулаками, с громыхающим сердцем. Она лукаво усмехнулась ему, в одном из ее глаз вспыхнул яркий солнечный блик. Казалось, она говорила ему: «Пинай меня сколько хочешь, я всего лишь заводной механизм с пружинами и шестеренками внутри. Нельзя же принимать меня всерьез, я всего лишь забавная заводная обезьяна. Кстати, кто там умер? Какой взрыв на вертолетном заводе! Что это там летит вверх, как большой мяч? Это случайно не голова твоей мамы, Хэл? Ну и скачку же затеяла эта голова! Прямо на угол Брук-стрит. Эй, берегись! Машина ехала слишком быстро! Водитель бы пьян! Ну что ж, одним Биллом в мире стало меньше! Слышишь ли ты этот хруст, когда колесо наезжает ему на череп и мозги брызжут у него из ушей? Да? Нет? Может быть? Не спрашивай меня, я не знаю, я не могу знать, все что я умею — это бить в тарелки, дзынь-дзынь-дзынь, так кто же найден скончавшимся на месте, Хэл? Твоя мама? Твой брат? А, может, это ты, Хэл? Ты?»
Он бросился к ней опять, намереваясь растоптать ее, раздавить ее, прыгать на ней до тех пор, пока из нее не посыпятся шестеренки и винтики и ужасные стеклянные глаза не покатятся по полу. Но в тот момент, когда он подбежал к ней, тарелки сошлись очень тихо… (дзынь)… как будто пружина где-то внутри сделала последнее, крохотное усилие… и словно осколок льда прошел по его сердцу, покалывая стенки артерий, успокаивая ярость и вновь наполняя его тошнотворным ужасом. У него возникло чувство, что обезьяна понимает абсолютно все — такой радостной казалась ее усмешка.
Он подобрал ее, зажав ее лапку между большим и указательным пальцами правой руки, отвернув с отвращением лицо так, как будто он нес разлагающийся труп. Ее грязный вытершийся мех казался на ощупь жарким и живым. Он открыл дверцу, ведущую в задний чулан. Обезьяна усмехалась ему, пока он пробирался вдоль всего чулана между грудами наставленных друг на друга коробок, мимо навигационных книг и фотоальбомов, пахнущих старыми реактивами, мимо сувениров и старой одежды. Хэл подумал: Если сейчас она начнет стучать тарелками, я вскрикну, и если я вскрикну, она не только усмехнется, она начнет смеяться, смеяться надо мной, и тогда я сойду с ума, и они найдут меня здесь, а я буду бредить и смеяться сумасшедшим хохотом, я сойду с ума, прошу тебя, милый Боженька, пожалуйста, дорогой Иисус, не дай мне сойти с ума…
Он достиг дальнего конца чулана и отбросил в сторону две коробки, перевернув одну из них, и запихнул обезьяну обратно в картонную коробку в самом дальнем углу. Она аккуратно разместилась там, как будто снова наконец обретя свой дом, с занесенными для удара тарелками, со своей обезьяньей усмешкой, словно приглашавшей посмеяться над удачной шуткой. Хэл отполз назад, весь в поту, охваченный ознобом, в ожидании звона тарелок. А когда этот звон наконец раздастся, обезьяна выскочит из коробки и побежит к нему, как прыткий жук, позвякивая шестеренками, стуча тарелками, и тогда…
…ничего этого не случилось. Он выключил свет и захлопнул маленькую дверцу. Потом он привалился к ней с обратной стороны, часто и тяжело дыша. Наконец-то ему стало немного полегче. Он спустился вниз на ватных ногах, взял пустой пакет и начал осторожно собирать острые зазубренные осколки разбитой бутылки, раздумывая, не суждено ли ему порезаться и истечь кровью — не это ли сулил ему звон тарелок? Но и этого не случилось. Он взял полотенце, вытер молоко, а затем стал ждать, придут ли домой его брат и мать.
Первой пришла мать и спросила:
— Где Билл?
Тихим, бесцветным голосом, окончательно уверившись в том, что его брат будет найден скончавшимся на месте (неизвестно пока каком), Хэл начал говорить о собрании после уроков, прекрасно зная, что даже если бы собрание было очень-очень длинным, Билл уже должен был бы прийти домой с полчаса назад.
Мать посмотрела на него с недоумением, стала спрашивать, что случилось, а затем дверь отворилась и вошел Билл — хотя, впрочем, это был не совсем Билл, это было привидение Билла, бледное и молчаливое.
— Что случилось? — воскликнула миссис Шелбурн. — Билл, что случилось?
Билл начал плакать и сквозь слезы рассказал свою историю. Там была машина, — сказал он. Он и его друг Чарли Сильвермен возвращались вместе после собрания, а из-за угла Брук-стрит выехала машина. Она выехала слишком быстро, и Чарли словно застыл от ужаса. Билл дернул его за руку, но не сумел как следует ухватится. и машина…
Теперь была очередь Билла страдать от кошмаров, в которых Чарли умирал снова и снова, вышибленный из своих ковбойских ботинок и расплющенный о капот проржавевшего «Хадсон Хорнета», за рулем которого был пьяный. Голова Чарли Сильвермена и лобовое стекло «Хадсона» столкнулись с ужасающей силой. И то и другое разбилось вдребезги. Пьяный водитель, владелец кондитерского магазинчика в Милфорде, пережил сердечный приступ сразу после ареста (возможно, причиной этого послужил вид мозгов Чарли Сильвермена, высыхающих у него на брюках), и его адвокат имел в суде большой успех с речью на тему «этот человек уже был достаточно наказан». Пьяному дали шестьдесят дней тюрьмы (условно) и на пять лет запретили водить автомобиль в штате Коннектикут… то есть примерно на тот же срок, в течение которого Билла мучили кошмары. Обезьяна была спрятана в заднем чулане. Билл никогда не обратил внимание на то, что она исчезла с его полки… а если и обратил, то никогда об этом не сказал.
Хэл почувствовал себя на некоторое время в безопасности. Он даже начал снова забывать об обезьяне и думать о случившемся как о дурном сне. Но когда он вернулся домой из школы в тот день, когда умерла его мать, она опять стояла на полке, с тарелками, занесенными для удара, усмехаясь ему сверху вниз.
Он медленно приблизился к ней, словно глядя на себя со стороны, словно бы его собственное тело превратилось при виде обезьяны в заводную игрушку. Он наблюдал за тем, как рука его вытягивается и берет обезьяну с полки. Он почувствовал под рукой шевеление пушистого меха, но ощущение было приглушенным, лишь легкое давление, как будто его напичкали новокаином. Он слышал свое дыхание, оно было частым и сухим, словно ветер шевелил солому.
Он перевернул ее и сжал в руке ключ. Много лет спустя он подумал, что его тогдашняя наркотическая зачарованность более всего сродни чувству человека, который подносит шестизарядный револьвер с одним патроном в барабане к закрытому трепещущему веку и нажимает на курок.
Не надо — оставь ее, выбрось, не трогай ее…
Он повернул ключ, и в тишине он услышал четкие серии щелчков заводного механизма. Когда он отпустил ключ, обезьяна начала стучать тарелками, и он почувствовал, как дергается ее тело, сгибается и дергается, туда-сюда, туда-сюда, словно она была живой, а она была живой, корчась в его руках как отвратительный пигмей, и те движения, которые он ощущал сквозь ее лысеющий коричневый мех, были не вращением шестеренок, а биением сердца.
Со стоном Хэл выронил обезьяну и отпрянул, всадив ногти в плоть под глазами и зажав ладонями рот. Он споткнулся обо что-то и чуть не потерял равновесие (тогда бы он оказался на полу прямо напротив нее, и его широко распахнутые голубые глаза встретились бы с карими). Он проковылял к двери, протиснулся сквозь нее, захлопнул ее и привалился к ней с обратной стороны. Потом он бросился в ванную комнату, где его вырвало.
Новости с вертолетного завода принесла им миссис Стаки, она же и оставалась с ними те две бесконечные ночи, которые успели миновать до того, как тетя Ида приехала за ними из Мэйна. Их мать умерла в середине дня от закупорки сосудов головного мозга.
Она стояла у аппарата для охлаждения воды с чашкой воды в руке и рухнула как подкошенная, все еще сжимая чашку в руке. Другой рукой она задела за аппарат и свалила огромную бутыль с водой. Бутыль разбилась… Но прибежавший заводской доктор сказал позднее, что он уверен в том, что миссис Шелбурн умерла еще до того, как вода намочила ее платье и увлажнила кожу. Мальчикам никогда об этом не рассказывали, но Хэл и так все знал. Он воображал себе все это снова и снова в те долгие ночи, которые последовали за смертью его матери. У тебя все еще проблемы со сном? — спрашивал его Билл, и Хэл предполагал, что Билл думает, что бессонница и дурные сны вызваны внезапной смертью матери, и это было действительно так… но так лишь отчасти. Другой причиной было чувство вины, твердое, абсолютно ясное сознание того, что запустив обезьяну тем солнечным днем, он убил свою мать.
Когда Хэл наконец заснул, то спал он очень глубоко. Когда он проснулся, бы уже почти полдень. Питер сидел скрестив ноги в кресле на другом конце комнаты, методично, дольку за долькой поглощал апельсин и смотрел игровую передачу по телевизору.
Хэл сел на постели. Он чувствовал себя так, будто кто-то ударом кулака вогнал его в сон, а потом таким же образом вытолкнул оттуда. Голова у него гудела.
— Где мама, Питер?
Питер оглянулся.
— Она пошла с Дэнисом за покупками. Я сказал, что я поболтаюсь здесь, с тобой. Ты всегда разговариваешь во сне, папочка?
Хэл осторожно посмотрел на сына.
— Нет. Что я говорил?
— Я толком ничего не мог понять. Я испугался немного.
— Ну что ж, вот я и опять в здравом уме, — сказал Хэл и выдавил из себя небольшой смешок. Питер улыбнулся ему в ответ, и Хэл снова ощутил простую любовь к сыну. Чувство было светлым, сильным и чистым. Он удивился, почему ему бывало всегда так легко почувствовать симпатию к Питеру, ощутить, что он может понять его и помочь ему, и почему Дэнис для него всегда был окном, сквозь которое ничего нельзя разглядеть, сплошная загадка в привычках и поступках. Мальчик, которого он не мог понять, потому что сам никогда не был таким. Слишком легко было бы объяснить это тем, что переезд из Калифорнии изменил Дэниса, или тут дело…
Мысль его остановилась. Обезьяна. Обезьяна сидела на подоконнике, с тарелками, занесенными для удара. Хэл почувствовал, как сердце у него в груди замерло на мгновение, а затем забилось с бешеной скоростью. В глазах у него помутилось, а гул в голове перешел в адскую боль.
Она сбежала из чемодана, а сейчас стояла на подоконнике, усмехаясь ему. Ты думал, что избавился от меня, не так ли? Но ты и раньше так думал не раз, правда ведь?
Да, — подумал он снова в бреду. Да, это так.
— Питер, это ты вынул обезьяну из чемодана? — спросил он, уже заранее зная ответ. После того, как он запер чемодан, он положил ключ в карман пальто.
Питер посмотрел на обезьяну, и какое-то неясное выражение — Хэлу показалось, что это была тревога — на мгновение появилось у него на лице.
— Нет, — сказал он. — Мама поставила ее туда.
— Мама?
— Да. Она взяла ее у тебя. Она смеялась.
— Взяла ее у меня? О чем ты говоришь?
— Ты спал с ней в руках. Я чистил зубы, а Дэнис заметил. Он тоже смеялся. Он сказал, что ты похож на ребеночка с плюшевым мишкой.
Хэл посмотрел на обезьяну. Во рту у него пересохло, и он никак не мог сглотнуть слюну. Он спал с ней в постели? В постели? И этот отвратительный мех прижимался к его щеке? Может быть, даже ко рту? И эти кровожадные глаза смотрели на его спящее лицо? Эти оскаленные зубы были рядом с его шеей? На его шее? Боже мой.
Он резко развернулся о пошел в прихожую. Чемодан стоял там, он был заперт. Ключ лежал в кармане пальто.
Позади он услышал щелчок выключенного телевизора. Он вернулся из прихожей в комнату. Питер серьезно посмотрел на него.
— Папочка, мне не нравится эта обезьяна, — сказал он таким тихим голосом, что его едва можно было расслышать.
— Мне тоже, — сказал Хэл.
Питер пристально посмотрел на него, чтобы определить, шутит он или нет, и увидел, что он не шутит. Он подошел и крепко прижался к отцу. Хэл почувствовал, как он дрожит.
Питер зашептал ему на ухо, очень быстро, так быстро, как будто он боялся, что у него не хватит мужества договорить это до конца… или что обезьяна может услышать его.
— Она будто смотрит на меня. Смотрит на меня, в каком бы месте комнаты я не был. А если я ухожу в другую комнату, то чувствую, что она смотрит на меня сквозь стену. И я все время чувствую, что она… что она просит, чтобы я что-то сделал.
Питер поежился. Хэл обнял его крепче.
— Как будто она хочет, чтобы ты ее завел, — сказал Хэл.
Питер яростно кивнул.
— Она ведь на самом деле не сломана, так ведь, папочка?
— Иногда она сломана, — сказал Хэл, взглянув через плечо сына на обезьяну. — Но иногда она работает.
— Мне все время хотелось подойти к ней и завести ее. Было очень тихо, и я подумал, что нельзя этого делать, это разбудит папочку, но мне все-таки хотелось этого, и я подошел, и я… дотронулся до нее, и это омерзительное ощущение… но в тоже время она мне нравится… будто она говорит мне: Заведи меня, Питер, мы поиграем, твой папа не проснется, он уже никогда не проснется, заведи меня, заведи меня…
Мальчик неожиданно разрыдался.
— Это нехорошо, я знаю, что это нехорошо. В ней что-то не так. Мы можем выбросить ее, папочка? Пожалуйста?
Обезьяна усмехнулась Хэлу своей бесконечной усмешкой. Он ощутил влажность слез Питера. Вставшее солнце осветило тарелки обезьяны, лучи отражались и образовывали полосатые блики на белом, плоском, отштукатуренном потолке мотеля.
— Питер, когда примерно мама с Дэнисом собирались вернуться?
— Около часа. — Он втер покрасневшие глаза рукавом рубашки, сам удивляясь своим слезам. — Я включил телевизор, — прошептал он. — На полную громкость.
— Все в порядке, Питер.
Интересно, как бы это произошло? — подумал Хэл. Сердечный приступ? Закупорка сосуда, как у матери? Так как же? В конце концов это неважно, не так ли?
И вслед за этой пришла другая, холодная мысль: Выбросить ее, говорит он. Выбросить. Но можно ли вообще от нее избавиться? Хоть когда-нибудь?
Обезьяна насмешливо посмотрела на него, ее тарелки были занесены для удара. Интересно, не заработала ли она внезапно в ту ночь, когда умерла тетя Ида? — подумал он неожиданно. Не было ли это последним звуком, который она слышала, приглушенное дзынь-дзынь-дзынь обезьяньих тарелок на темном чердаке и свист ветра в водосточной трубе.
— Может быть, это и не так уж невероятно, — медленно сказал Хэл сыну. — Пойди, возьми свой рюкзак, Питер.
Питер посмотрел на него с сомнением.
— Что мы собираемся делать?
Может быть, от нее и можно избавиться. Может быть, навсегда, или хотя бы на время… долгое время или короткое время. Может быть, она будет возвращаться и возвращаться, и в этом-то все и дело… но может быть, я мы — сможем распрощаться с ней надолго. Ей понадобилось двадцать лет, чтобы вернуться. Двадцать лет, чтобы вылезти из колодца…
— Нам надо проехаться, — сказал Хэл. Он был абсолютно спокоен, но ощущал тяжесть во всем теле. Даже глазные яблоки, казалось, резко потяжелели. — Но сначала я хочу, чтобы ты пошел со своим рюкзаком к обочине стоянки и нашел там три или четыре приличных камня. Положи их в рюкзак и принеси ко мне. Ясно?
Понимание сверкнуло в глазах Питера.
— Я все сделаю так, как ты говоришь, папочка.
Хэл взглянул на часы. Было почти четверть первого.
— Поторопись, нам надо уехать до того, как вернется твоя мама.
— Куда мы едем?
— К дяде Уиллу и тете Иде, — сказал Хэл. — В их дом.
Хэл зашел в ванную комнату, пошарил за туалетом и, наклонившись, вытащил оттуда щетку для унитаза. Он взял ее с собой и вновь вернулся к окну, держа ее, как волшебную палочку. Он посмотрел на Питера в его суконной курточке, как тот пересекает стоянку с рюкзаком на плече (слово ДЕЛЬТА отчетливо выделялось на синем фоне). Сонная, глупая муха билась об стекло. Хэл знал, что она ощущает при этом.
Он наблюдал, как Питер подобрал три больших камня и пошел через стоянку в обратном направлении. Машина выехала из-за угла мотеля, она ехала слишком быстро, слишком уж быстро, и, прежде чем Хэл успел что-то сообразить, рука его с зажатой в ней щеткой метнулась вниз, словно совершая каратистский удар… и замерла.
Тарелки бесшумно стучали по его вклинившейся руке, и он ощутил в воздухе какое-то бешенство.
Тормоза завизжали. Питер отпрянул. Водитель двинулся к нему, как будто в том, что едва не случилось, был виноват сам Питер. Питер бросился со стоянки и вбежал в мотель с черного хода.
Пот струился по груди Хэла, на лбу у него выступили мелкие маслянистые капли. Тарелки стучали по руке Хэла, и она немела от холода.
Давай, — подумал он мрачно. Можешь продолжать, я могу ждать хоть целый день. До тех пор, пока весь ад не разморозится.
Тарелки разошлись и остановились. Хэл услышал последний призрачный щелчок внутри обезьяны. Он высвободил щетку и посмотрел на нее. Некоторые белые щетинки почернели, словно опаленные огнем.
Муха билась и жужжала, пытаясь пробиться к холодному октябрьскому солнечному свету, который казался таким близким.
В комнату влетел Питер. Он часто дышал, щеки его раскраснелись.
— Я нашел три здоровенных, папочка, я… — Он запнулся. — Ты в порядке, папочка?
— Все замечательно, — сказал Хэл. — Тащи рюкзак сюда.
Хэл ногами пододвинул журнальный столик к окну, так что он встал прямо под подоконником, и положил на него рюкзак Питера. Затем он развязал горловину и раскрыл ее. Он заметил внутри камни. Он подтолкнул обезьяну с помощью щетки для унитаза. Она пошатнулась и через мгновение упала в рюкзак. Раздалось едва слышное дзынь: одна из тарелок ударилась о камень.
— Папа? Папочка? — Голос Питера звучал испуганно. Хэл оглянулся и посмотрел на него. Что-то было не так, что-то изменилось. Что это было?
Он проследил направление взгляда Питера и все понял. Жужжание мухи прекратилось. Труп ее лежал на подоконнике.
— Это обезьяна сделала? — прошептал Питер.
— Пошли, — сказал Хэл, завязывая рюкзак. — Я объясню тебе по дороге.
— Как мы поедем? Ведь мама и Дэнис взяли машину?
— Не беспокойся, — сказал Хэл и взъерошил волосы Питера…
Он показал дежурному свои права и двадцатидолларовый банкнот. Получив электронные часы Хэла в качестве дополнительного вознаграждения, дежурный вручил Хэлу ключи от своей собственной машины. Пока они ехали по шоссе 302, Хэл начал говорить, сначала запинаясь, потом более уверенно. Он начал с рассказа о том, что его отец, возможно, привез эту обезьяну с собой из морского путешествия в подарок своим сыновьям. В этой игрушке не было ничего особенного, ничего ценного или примечательного. В мире, должно быть, существуют сотни тысяч заводных обезьян, сделанных в Гонконге, Тайване, Корее. Но однажды — возможно, это случилось именно в темном заднем чулане дома в Коннектикуте, где подрастали двое мальчиков — что-то произошло с одной из обезьян. Что-то нехорошее. Возможно, — сказал Хэл, пытаясь выжать из машины дежурного более сорока миль в час, — некоторые плохие вещи — может быть, даже самые плохие вещи — похожи на сны, которые мы не помним и о существовании которых и не подозреваем. На этом он прервался, решив, что это максимум того, что Питер может понять, но мысли его продолжали развиваться своим путем. Он подумал, что воплощенное зло должно, наверное, быть очень похожим на обезьяну, битком набитую шестеренками, обезьяну, которая, после того как ты ее заведешь, начинает стучать тарелками, скалиться, а ее глупые глаза в это время смеются… или выглядят смеющимися…
Он еще немного рассказал Питеру о том, как он нашел обезьяну, но ему не хотелось пугать еще больше и так уже запуганного мальчика. Его рассказ стал непоследовательным и не совсем ясным, но Питер не задавал вопросов. Хэл подумал, что, возможно, он сам заполняет пробелы, примерно таким же образом, как сам Хэл вновь и вновь воображал себе смерть своей матери, хотя и не видел, как это произошло.
И дядя Уилл и тетя Ида приехали на похороны. Потом дядя Уилл вернулся обратно в Мейн, — настало время собирать урожай, а тетя Ида осталась на две недели с мальчиками, чтобы перед тем, как отвезти их в Мейн, привести в порядок дела своей покойной сестры. И кроме того в течение этого времени она пыталась сблизиться с мальчиками, которые были так ошеломлены смертью матери, что находились почти в коматозном состоянии. Когда они не могли уснуть, она была с ними и поила их теплым молоком. Она была с ними, когда Хэл просыпался в три часа ночи от кошмаров (кошмаров, в которых его мать подходила к аппарату для охлаждения воды, не замечая обезьяну, которая плавала и резвилась в его прохладных сапфирных глубинах, скалилась и стучала тарелками, оставлявшими в воде два вскипавших пузырьками следа). Она была с ними, когда Билл заболел сначала лихорадкой, потом стоматитом, а потом крапивницей через три дня после похорон. Она была с ними. Дети хорошо узнали ее, и еще прежде чем они отправились с ней на автобусе из Хартфорда в Портленд, и Билл и Хэл уже успели прийти к ней каждый по отдельности и выплакаться у нее на коленях, пока она обнимала и качала их. Так между ними установился контакт.
В тот день, когда они выехали из Коннектикута в Мейн, старьевщик подъехал к дому на старом грохочущем грузовике и подобрал огромную кучу ненужного хлама, которую Билл и Хэл вынесли на дорожку из заднего чулана. Когда весь мусор был свален на тротуаре, тетя Ида сказала им пойти в задний чулан и взять с собой оттуда какие-нибудь сувениры на память, которые им захочется сохранить у себя. Для всего этого у нас просто не хватит места, мальчики, — сказала она им, и Хэл понял, что Билл поймал ее на слове, отправившись перетряхивать все эти волшебные коробки, оставшиеся от их отца. Хэл не последовал за ним. Он потерял вкус к посещениям чулана. Ужасная мысль пришла к нему в течение первых двух недель траура: возможно, его отец не просто исчез или сбежал, обнаружив, что не приспособлен к семейной жизни.
Возможно, в его исчезновении виновата обезьяна.
Когда он услышал, как грузовик старьевщика рычит и с шумом изрыгает выхлопные газы, прокладывая свой путь по кварталу, Хэл собрался с духом, схватил обезьяну с полки, на которой она стояла с того дня, когда умерла его мать (он даже не осмелился отнести ее обратно в чулан), и ринулся с ней вниз по лестнице. Ни Билл, ни тетя Ида не увидели его. На бочке, полной сломанных безделушек и заплесневевших книг, стояла та самая картонная коробка, набитая точно таким же хламом. Хэл запихнул обезьяну в коробку, возвращая ее в то место, откуда она впервые появилась, и истерически подзадоривая ее начать стучать тарелками (ну давай, я заклинаю тебя, заклинаю тебя, дважды заклинаю тебя), но обезьяна лежала неподвижно, небрежно откинувшись, словно высматривая вдалеке автобус, усмехаясь своей ужасной, такой знакомой улыбкой.
Хэл стоял рядом, маленький мальчик в старых вельветовых брюках и обшарпанных ботинках, пока старьевщик, итальянец с крестом на шее, насвистывавший мелодию через дырку в зубах, грузил коробки и бочки в древний грузовик с деревянными бортами. Хэл смотрел, как он поднимает бочку с водруженной на нее картонной коробкой, он смотрел, как обезьяна исчезает в кузове грузовика, он смотрел, как старьевщик забирается в кабину, мощно сморкается в ладонь, вытирает руку огромным красным платком и заводит мотор, грохочущий и изрыгающий маслянистый голубой дым. Он смотрел, как грузовик отъезжает. И он почувствовал, как огромная тяжесть свалилась с его сердца. Он дважды подпрыгнул так высоко, как он только мог, вытянув руки и подняв вверх ладони, и если бы его заметил кто-нибудь из соседей, он посчитал бы это странным или, возможно, даже почти святотатственным. Почему этот мальчик прыгает от радости (ибо это был именно прыжок от радости, его трудно не распознать), — наверняка спросил бы он себя, — когда не прошло и месяца с тех пор, как его мать легла в могилу?
Он прыгал потому, что обезьяны больше не было, она исчезла навсегда.
Во всяком случае, так ему тогда казалось.
Через три месяца тетя Ида послала его на чердак за коробками с елочными украшениями, и когда он ползал на четвереньках в поисках этих коробок, пачкая брюки в пыли, он внезапно снова встретился с ней лицом к лицу, и его удивление и ужас были так велики, что ему пришлось укусить себя за руку, чтобы не закричать… или не упасть замертво. Она была там, оскалившись в своей зубастой усмешке, с тарелками, разведенными в стороны и готовыми зазвенеть, перекинувшись небрежно через борт картонной коробки, словно высматривая вдалеке автобус, и, казалось, говоря ему: Ты ведь думал, что избавился от меня, не так ли? Но от меня не так-то просто избавиться, Хэл. Ты мне нравишься, Хэл. Мы созданы друг для друга, мальчик и его ручная обезьяна, два старых приятеля. А где-то к югу отсюда старый глупый старьевщик-итальянец лежит в ванной, выпучив глаза, и его зубной протез высовывается у него изо рта, вопящего рта, старьевщик, который воняет, как потекшая электрическая батарейка. Он собирался подарить меня своему внуку, Хэл, он поставил меня на полу в ванной комнате, рядом со своим мылом, бритвой и кремом для бритья, рядом с радиоприемником, по которому он слушал Бруклина Доджерса, и тогда я начала стучать тарелками, и одна из моих тарелок задела его старое радио, и оно полетело вниз, в ванну, и тогда я отправилась к тебе, Хэл, я путешествовала ночью по дорогам, и лунный свет сиял на моих зубах в три часа утра, и позади себя я оставляла многих умерших на многих местах. Я пришла к тебе, Хэл, я твой подарок на Рождество, так заведи меня, кто там умер? Это Билл? Это дядя Уилл? Или это ты, Хэл? Ты?
Хэл отпрянул, лицо его сумасшедше исказилось, глаза вращались. Он чуть не упал, спускаясь вниз. Он сказал тете Иде, что не смог найти рождественские украшения. Это была его первая ложь ей, и она увидела, что это ложь, по его лицу, но, слава Богу, не спросила его ни о чем. А потом пришел Билл, и она попросила его поискать, и он притащил с чердака коробки с украшениями. Позже, когда они остались одни, Билл прошипел ему, что он болван, который не может отыскать свою задницу с помощью двух рук и одного фонарика. Хэл ничего не ответил. Хэл был бледен и молчалив и почти ничего не ел за ужином. И в ту ночь ему снова снилась обезьяна, как одна из ее тарелок сбивает радио, и оно летит прямо в ванну, а обезьяна скалится и стучит тарелками, и каждый раз раздается дзынь, и еще раз дзынь, и еще раз дзынь. Но человек, лежащий в ванной в тот момент, когда в воде происходило короткое замыкание, был не старьевщиком-итальянцем.
Это был он сам.
Хэл и его сын сбежали вниз от дома к лодочному сараю, который стоял над водой на старых сваях. Хэл держал рюкзак в правой руке. Во рту у него пересохло. Его слух невероятно обострился. Рюкзак был очень тяжелым.
Хэл опустил рюкзак на землю.
— Не трогай его, — сказал он. Хэл нашарил в кармане связку ключей, которую дал ему Билл, и нашел ключ от лодочного сарая.
День был ясным, прохладным и ветреным, небеса были ослепительно голубыми. Листья на деревьях, столпившихся у самого берега озера, приобрели всевозможные яркие оттенки от кроваво-красного до желтого, как краска для школьных автобусов. Они шумели на ветру. Листья кружились вокруг теннисных туфель Питера, пока он стоял в беспокойном ожидании. Хэл почувствовал настоящий ноябрьский порыв ветра, предвещающий скорую зиму. Ключ повернулся в висячем замке, и Хэл распахнул двери настежь. Память не подвела его, ему даже не пришлось искать глазами деревянный чурбан, который он не глядя подвинул ногой, чтобы дверь оставалась открытой. Внутри пахло летом, стоял стойкий, сильный запах холстов и дерева…
Весельная лодка дяди Уилла все еще была там. Весла были аккуратно сложены, словно он загрузил ее рыболовными принадлежностями только вчера. И Билл и Хэл по отдельности много раз рыбачили с дядей Уиллом, но ни разу они не ходили на рыбалку вместе. Дядя Уилл утверждал, что лодка слишком мала для троих. Красная полоска на борту, которую дядя Уилл подновлял каждую весну, поблекла и отслоилась, и пауки опутали паутиной нос.
Хэл взялся за лодку и начал двигать ее в сторону небольшого участка галечного пляжа. Рыбалки были лучшей частью его детства, проведенного с дядей Уиллом и тетей Идой. У него был чувство, что и Билл думал также. Дядя Уилл обычно был одним из самых молчаливых людей, но когда лодка стояла так, как ему хотелось, удочки были установлены и поплавки плавали по воде, он открывал одну банку пива для себя, одну для Хэла (который редко выпивал больше половины порции, которую вручал ему дядя Уилл, всегда с ритуальным предупреждением, что об этом ни в коем случае нельзя говорить тете Иде, так как «вы же знаете, она застрелит меня на месте, если узнает что я давал вам, мальчики, пиво») и оттаивал. Он рассказывал истории, отвечал на вопросы, подновлял наживку на крючке Хэла, когда в этом была необходимость, а лодка в это время медленно смещалась туда, куда ее несли ветер и слабое течение.
— Почему ты никогда не плывешь на середину, дядя Уилл? — спросил однажды Хэл.
— Посмотри сюда, — ответил дядя Уилл.
Хэл посмотрел. Он увидел, как под его удочкой, синяя вода постепенно переходит в черную.
— Ты смотришь в глубочайшую часть Кристального озера, — сказал дядя Уилл, корежа пустую жестянку из-под пива в одной руке н выбирая новую другой. — Футов сто в глубину. Старый студебеккер Амоса Каллигана где-то там внизу. Чертов дурак решил проехаться на нем по озеру в начале декабря, когда лед был еще не совсем крепким. Повезло ему, что хоть сам выбрался. Им никогда не достать старый студебеккер и даже не увидеть его до тех пор, пока не затрубит труба Страшного Суда. Самое глубокое место здесь. Здесь и самые большие рыбины, Хэл. Незачем плыть дальше. Давай-ка посмотрим на твоего червяка. Наматывай-ка леску.
Пока дядя Уилл насаживал нового червяка из старой жестянки, в которой хранилась наживка, Хэл зачарованно смотрел в воду, пытаясь разглядеть старый студебеккер Амоса Каллигана. превратившийся в ржавчину, с водорослями, выплывающими из открытого окна со стороны водителя, из которого Амос выпрыгнул в самый последний момент, с водорослями, увивающими гирляндами рулевое колесо подобно сгнившим кружевам, с водорослями, свободно свисающими с зеркала заднего обзора и раскачивающимися туда и сюда как какие-то странные четки. Но он мог видеть лишь синее, переходящее в черное, и силуэт насаженного дядей Уиллом ночного червя с крючком во внутренностях, подвешенного в центре мира, в центре своей собственной, пронизанной солнечными лучами версии реальности. Хэл задержал дыхание, представив головокружительное видение своего тела, подвешенного над необъятной бездной, и закрыл ненадолго глаза, дожидаясь, когда головокружение пройдет. Ему казалось, что он вспомнил, что именно в тот день он впервые выпил полную банку пива.
…глубочайшую часть Кристального озера… футов сто глубины.
Он прервался на мгновение, глубоко и часто дыша, и посмотрел на Питера, все еще наблюдавшего за ним с беспокойством.
— Тебе нужна помощь, папочка?
— Через минутку.
Он восстановил дыхание и стал толкать лодку к воде по узкой полосе песка, оставляя глубокую борозду. Краска отслоилась, но лодка стояла под крышей и выглядела вполне крепкой.
Когда они выходили на рыбалку с дядей Уиллом, дядя Уилл толкал лодку к воде, и когда нос был уже на плаву, он вскарабкивался внутрь, хватал весло, чтобы отталкиваться. И кричал:
— Толкай меня, Хэл… здесь-то ты и заработаешь себе грыжу!
— Передай мне рюкзак, Питер, и подтолкни меня, — сказал Хэл. И, слегка улыбнувшись, добавил: — Здесь-то ты и заработаешь себе грыжу.
Питер не отвечал на улыбку.
— Я поплыву с тобой, папочка?
— Не сейчас. В другой раз я возьму тебя с собой на рыбалку, но… не сейчас.
Питер заколебался. Ветер взъерошил его темные волосы, несколько желтых листов, сухих и съежившихся, описали круги у него за плечами и приземлились на воду у самого берега, заколыхавшись, как крохотные лодочки.
— Ты должен обернуть их, — сказал он тихо.
— Что? — Но он понимал, что понимает, что Питер имеет в виду.
— Обернуть тарелки ватой. Приклеить ее лентой. Так чтобы она не могла… производить этот шум.
Хэл вдруг вспомнил, как Дэзи шла ему навстречу — не шла, а тащилась и как совершенно неожиданно ее глаза взорвались потоком крови, промочившим шерсть на шее и забарабанившим по полу сарая, и как она припала на передние лапы… и в тихом, дождливом весеннем воздухе он услышал звук, совсем не приглушенный, а странно отчетливый, доносящийся с чердака дома в пятидесяти футах от него: Дзынь-дзынь-дзынь-дзынь!
Он начал истерически кричать, уронив собранные для костра деревяшки. Он побежал на кухню за дядей Уиллом, который ел яичницу с тостом и не успел еще даже надеть свои подтяжки.
Она была уже старой собакой, Хэл, — сказал дядя Уилл, и лицо его выглядело постаревшим и несчастным. Ей было двенадцать лет, а это много для собаки. Ты не должен расстраиваться, старой Дэзи это бы не понравилось.
Старая собака, — эхом отозвался ветеринар, но и он выглядел обеспокоенным, потому что собаки не умирают от взрывоопасных мозговых кровотечений, даже если им и двенадцать лет. («Словно кто-то засунул ей в голову пиротехнический заряд», — услышал Хэл слова ветеринара, обращенный к дяде Уиллу, копавшему яму позади сарая недалеко от того места, где он похоронил мать Дэзи в 1950 году. «Я никогда не видел ничего подобного, Уилл»).
Через некоторое время, едва ли не сходя с ума от ужаса, но не в силах удержаться, он вполз на чердак.
Привет, Хэл, как поживаешь? Обезьяна усмехалась в темном углу. Ее тарелки были занесены для удара на расстоянии примерно фута одна от другой. Диванная подушка, которую Хэл поставил между ними, валялась в другом конце чердака. Что-то, какая-то неведомая сила, отбросило ее так сильно, что ткань порвалась и набивка вывалилась наружу. Не беспокойся о Дэзи, — прошептала обезьяна у него в голове, уставившись карими глазами в голубые глаза Хэла Шелбурна. Не беспокойся о Дэзи, она была старой собакой, Хэл, даже ветеринар подтвердил это, и кстати, ты видел, как кровь хлынула у нее из глаз, Хэл? Заведи меня, Хэл. Заведи меня, давай поиграем, кто там умер, Хэл? Это случайно не ты?
А когда сознание вернулось к нему, он обнаружил, что он словно под гипнозом ползет к обезьяне. Одну руку он вытянул, чтобы схватить ключ. Тогда он бросился назад и чуть не упал вниз с чердачной лестницы и, наверное, упал бы, если бы ход на чердак не был бы таким узким. Тихий скулящий звук вырвался у него из горла.
Он сидел на лодке и смотрел на Питера.
— Завертывать тарелки бесполезно, — сказал он. — Я уже попробовал однажды.
Питер нервно посмотрел на рюкзак.
— И что случилось, папочка?
— Ничего такого, о чем мне хотелось бы сейчас рассказывать, — сказал Хэл, — и ничего такого, чтобы тебе хотелось бы услышать. Подойди и подтолкни меня.
Питер уперся в лодку, и корма заскрежетала по песку. Хэл оттолкнулся веслом, и неожиданно чувство тяжести исчезло, и лодка стала двигаться легко, вновь обретя себя после долгих лет в темном лодочном сарае, покачиваясь на волнах. Хэл опустил в воду другое весло и защелкнул запор.
— Осторожно, папочка, — сказал Питер.
— На это уйдет не много времени, — пообещал Хэл, но, взглянув на рюкзак, он засомневался в своих словах.
Он начал грести, сильно подаваясь корпусом вперед. Старая, знакомая боль в пояснице и между лопатками дала о себе знать. Берег отдалялся. Фигурка Питера уменьшилась, и он волшебным образом превращался в восьмилетнего, шестилетнего, четырехлетнего ребенка, стоящего на берегу. Он заслонял глаза от солнца совсем крохотной, младенческой рукой.
Хэл мельком взглянул на берег, но не стал рассматривать его внимательно. Прошло почти пятнадцать лет, и если бы он стал всматриваться, он скорее заметил бы различия, а не сходства и был бы сбит с толку. Солнце жгло ему шею, и он стал покрываться потом. Он посмотрел на рюкзак, и на мгновение выбился из ритма гребли. Ему показалось… ему показалось, что рюкзак шевелится. Он начал грести быстрее.
Подул ветер, высушил пот и охладил шею. Лодка приподнялась, и ее нос, опустившись, выбросил в обе стороны два фонтана брызг. Не стал ли ветер сильнее, в течение последней минуты или около того? И не кричит ли там Питер? Да. Но Хэл ничего не мог расслышать за шумом ветра. Это не имеет значения. Избавиться от обезьяны еще на тридцать лет — или, может быть…
(прошу тебя, Господи, навсегда)
навсегда — вот что имело значение.
Лодка поднялась и опустилась. Он посмотрел налево и увидел небольшие барашки. Он посмотрел в сторону берега и увидел Охотничий мыс и разрушенную развалину, которая, должно быть, во времена их с Биллом детства была лодочным сараем Бердона. Значит, почти уже здесь. Почти над тем местом, где знаменитый студебеккер Амоса Каллигана провалился под лед одним давно миновавшим декабрьским днем. Почти над самой глубокой частью озера.
Питер что-то кричал, кричал и куда-то указывал. Хэл ничего не мог разобрать. Лодку мотало из стороны в сторону, и по обе стороны от ее обшарпанного носа возникали облачка мелких капель. Небольшая сияющая радуга была разорвана облаками. По озеру проносились тени от облаков, волны стали сильнее, барашки выросли. Его пот высох, и теперь кожу его покрыли мурашки. Брызги промочили его пиджак. Он сосредоточенно греб, глядя попеременно то на линию берега, то на рюкзак. Лодка снова поднялась и на этот раз так высоко, что левое весло сделало гребок в воздухе.
Питер указывал на небо, и его крик был слышен лишь как тоненький, яркий ручеек звука.
Хэл глянул через плечо.
Волны бесновались. Темно-синее, почти черное озеро было прошито белыми швами барашков. По воде, по направлению лодки неслась тень, и что-то в ее очертаниях показалось ему знакомым, так жутко знакомым, что он взглянул на небо и крик забился у него в окоченевшем горле.
Солнце было скрыто за облаком, разрезавшим его на две горбатых половинки, на два золотых полумесяца, занесенных для удара. Через просветы в облаке лился солнечный свет в виде двух ослепительных лучей.
Когда тень от облака накрыла лодку, обезьяньи тарелки, едва приглушенные рюкзаком, начали звенеть. Дзынь-дзынь-дзынь-дзынь, это ты, Хэл, наконец-то это ты, ты сейчас прямо над самой глубокой частью озера и настал твой черед, твой черед, твой черед…
Все части берегового пейзажа соединились в знакомый образ. Гниющие останки студебеккера Амоса Каллигана лежали где-то внизу, в этом месте водились большие рыбины, это было то самое место.
Быстрым движением Хэл защелкнул весла запорами, наклонился вперед, не обращая внимания на ужасную качку, и схватил рюкзак. Тарелки выстукивали свою дикую, языческую музыку. Бока рюкзака словно подчинялись ритму дьявольского дыхания.
— Здесь, эй, ты! — закричал Хэл. — Прямо здесь!
Он выбросил рюкзак за борт.
Рюкзак быстро пошел ко дну. Мгновение Хэл мог видеть, как он опускается вниз, и в течение бесконечной секунды он все еще слышал звон тарелок. И в течение этой секунды ему показалось, что черные воды просветлели, и он увидел дно ужасной бездны. Там был студебеккер Амоса Каллигана, и за его осклизлым рулем сидела мать Хэла — оскалившийся скелет, из пустой глазницы которого выглядывал озерный окунь. Дядя Уилл и тетя Ида небрежно развалились рядом с ней, и седые волосы тети Иды медленно поднимались, по мере того, как рюкзак опускался вниз, переворачиваясь и время от времени испуская несколько серебристых пузырей: дзынь-дзынь-дзынь-дзынь…
Хэл выдернул весла из запоров и снова опустил их в воду, содрав до кожи костяшки пальцев (о, Боже мой, багажник студебеккера Амоса Каллигана был битком набит мертвыми детьми! Чарли Сильвермен… Джонни Мак-Кэйб…), и начал разворачивать лодку.
Под ногами у него раздался сухой звук, похожий на пистолетный выстрел, и неожиданно струя воды забила между досками. Лодка была старой, разумеется, она слегка усохла, образовалась небольшая течь. Но ее не было, когда он греб от берега. Он был готов поклясться в этом.
Берег и озеро поменялись местами. Он был теперь обращен спиной к Питеру. Над головой ужасное обезьяноподобное облако понемногу теряло очертания. Хэл начал грести. Двадцати секунд ему было достаточно, чтобы понять, что на карту поставлена его жизнь. Он был средним пловцом, но даже для великого пловца купание в такой взбесившейся воде оказалось бы серьезным испытанием.
Еще две доски неожиданно разошлись с тем же самым пистолетным звуком. Вода полилась в лодку, заливая его ботинки. Он услышал почти незаметные металлические щелчки и понял, что это звук ломающихся ржавых гвоздей. Один из запоров с треском отлетел и упал в воду — интересно, когда за ним последуют уключины?
Ветер теперь дул ему в спину, словно пытаясь замедлить ход лодки или даже вынести ее на середину озера. Он был охвачен ужасом, но сквозь ужас пробивалось чувство радостного возбуждения. На этот раз обезьяна исчезла навсегда. Каким-то образом он знал это наверняка. Что бы ни случилось с ним, обезьяна уже никогда не вернется, чтобы отбросить тень на жизнь Дэниса или Питера. Обезьяна скрылась и теперь она, возможно, лежала на крыше или капоте студебеккера Амоса Каллигана на дне Кристального озера. Исчезла навсегда.
Он греб, наклоняясь вперед и откидываясь назад. Вновь раздался хрустящий треск, и ржавая жестянка из-под наживки поплыла по воде, поднявшейся до уровня трех дюймов. Раздался еще более громкий треск, и расколовшееся на две части носовое сиденье поплыло рядом с жестянкой. Доска оторвалась от левого борта, еще одна, как раз на уровне ватерлинии, отвалилась от правого. Хэл греб. Вдыхаемый и выдыхаемый воздух, горячий и сухой, свистел у него в горле. Его гортань распухла от медного привкуса истощения. Его влажные волосы развевались.
Теперь трещина зазмеилась прямо по дну лодки, скользнула у него между ног и побежала к корме. Вода хлынула внутрь и вскоре поднялась до щиколоток, а затем и подобралась к икрам. Он греб, но движение лодки стало вязким. Он не осмеливался взглянуть назад, чтобы посмотреть, сколько ему еще остается до берега. Еще одна доска отскочила. Трещина по центру лодки стала ветвистой, как дерево. Вода затопляла лодку.
Хэл еще быстрее заработал веслами, задыхаясь от нехватки воздуха. Он сделал один гребок, второй… На третьем гребке с треском отлетели уключины. Он выронил одно весло и вцепился во второе. Потом он поднялся на ноги и замолотил ими по воде. Лодка зашаталась и почти перевернулась. Он упал и сильно ударился о сиденье.
Через несколько мгновений отошло еще несколько досок, сиденье треснуло, и он очутился в заполняющей лодку воде и был ошарашен тем, насколько она холодна. Он попытался встать на колени, безнадежно повторяя про себя: Питер не должен видеть этого, он не должен видеть, как его отец тонет у него прямо на глазах, ты должен плыть, барахтайся по-собачьи, но делай, делай что-нибудь…
Раздался еще один оглушительный треск — почти взрыв — и он оказался в воде и поплыл к берегу так, как ему никогда в жизни еще не доводилось плыть… и берег оказался удивительно близко. Через минуту он уже стоял по грудь в воде, не далее пяти ярдов от берега.
Питер бросился к нему с вытянутыми руками, крича, плача и смеясь. Хэл двинулся к нему и потерял равновесие. Питер, по грудь в воде, тоже пошатнулся.
Он схватились друг за друга.
Дыхание Хэла прерывалось, и тем не менее он поднял мальчика на руки и понес его к берегу. Там они оба растянулись на песке, часто и глубоко дыша.
— Папочка? Ее больше нет? Этой проклятой обезьяны?
— Да, я думаю, ее больше нет. И теперь уже навсегда.
— Лодка раскололась. Она прямо… распалась под тобой.
Хэл посмотрел на медленно дрейфующие доски футах в сорока от берега. Они ничем не напоминали крепко сделанную лодку, которую он вытащил из сарая.
— Теперь все в порядке, — сказал Хэл, приподнимаясь на локтях. Он закрыл глаза и позволил солнцу высушить лицо.
— Ты видел облако? — прошептал Питер.
— Да. Но теперь я его не вижу. А ты?
Они посмотрели на небо. Повсюду виднелись крохотные белые облачка, но большого черного облака нигде не было видно. Оно исчезло.
Хэл помог Питеру подняться.
— Там в доме должны быть полотенца. Пошли. — Но он задержался и взглянул на сына. — С ума сошел, зачем ты бросился в воду?
Питер серьезно посмотрел на отца.
— Ты был очень храбрым, папочка.
— Ты думаешь? — Мысль о собственной храбрости никогда не приходила ему в голову. Только страх. Страх был слишком сильным, чтобы разглядеть за ним что-то еще. Если это что-то еще там вообще существовало. — Пошли, Питер.
— Что мы скажем мамочке?
— Не знаю, дружище. Мы что-нибудь придумаем.
Он задержался еще на мгновение, глядя на плавающие по воде доски. Озеро успокоилось, на поверхности была лишь мелкая сверкающая рябь. Внезапно Хэл подумал об отдыхающих, которых он даже и не знает. Возможно, мужчина со своим сыном, ловящие большую рыбину. Попалась, папочка! вскрикивает мальчик. Давай-ка вытащим ее и посмотрим, — говорит отец, и вот, из глубины, со свисающими с тарелок водорослями, усмехаясь своей жуткой, подзадоривающей усмешкой… обезьяна.
Он поежился — но в конце концов все это только могло бы случиться.
— Пошли, — еще раз сказал он Питеру, и они отправились по дорожке через пылающие октябрьские рощи по направлению к дому.
ИЗ ГАЗЕТЫ «БРИДЖТОН НЬЮС»
24 октября 1980 года
ЗАГАДКА МАССОВОЙ ГИБЕЛИ РЫБЫ
Бетси Мориарти
СОТНИ мертвых рыб, плавающих кверху брюхом, были найдены на Кристальном озере неподалеку от города Каско в самом конце прошлой недели. По-видимому, огромное большинство этих рыб погибли в окрестностях Охотничьего мыса, хотя существующие в озере течения и не позволяют с точностью определить место гибели рыбы. Среди дохлых рыб были все, обычно встречающиеся в этой местности сорта — щука, карп, коричневая и радужная форель. Был даже найден один пресноводный лосось. Официальные лица заявили о том, что происшедшее остается для них загадкой…
С яркого майского дня Гарриш вошел в прохладу общежития. Какое-то время его глаза приспосабливались к сумраку холла, так что поначалу он лишь услышал голос Гарри Бобра, донесшийся из тени.
— Жуткий предмет, не правда ли? — спросил Бобер. — Действительно жуткий.
— Да, — кивнул Гарри. — Крепкий орешек.
Теперь его глаза различали Бобра. Тот тер прыщи на лбу, а мешки под глазами блестели от пота. Одет он был в сандалии на босу ногу и футболку. На груди висел значок-кнопка, гласящий, что Хоуди Дуди — извращенец. В полумраке белели громадные передние зубы Бобра.
— Я собирался сдать его еще в январе, — бубнил Бобер. — Говорил себе, что надо сдавать, пока есть время, но вот дотянул до последнего. Думаю, я провалил экзамен, Курт. Честное слово.
Комендантша стояла в углу, у почтовых ящиков. Невероятно высокая женщина, чем-то похожая на Рудольфа Валентино. Одной рукой она пыталась вернуть лямку бюстгальтера под платье, другой прикрепляла к доске объявлений какую-то бумажку.
— Тяжелое дело, — вздохнул Гарриш.
— Я хотел кое-что спросить у тебя, но не решился, потому что у этого парня глаза, как у орла. Ты думаешь, что опять получишь А?
— Я думаю, что, возможно, завалил экзамен.
У Бобра отвисла челюсть.
— Ты думаешь, что завалил? Ты думаешь, что…
— Я пойду приму душ, ладно?
— Да, конечно, Курт. Конечно. Это был твой последний экзамен.
— Да, это был мой последний экзамен, — эхом отозвался Гарриш.
Он пересек холл, толкнул дверь, стал подниматься по лестнице. Пахло там, как в мужской раздевался. Сколько же лет ходили по этим ступеням. Его комната находилась на пятом этаже.
Куин и другой идиот, с третьего этажа, с волосатыми ногами, протиснулись мимо него, перекидываясь футбольным мячом. Заморыш в очках в роговой оправе, еле волочащий ноги, попался ему между четвертым и пятым этажами. Учебник по алгебре он прижимал к груди, словно Библию, а губы его шептали логарифмические формулы. Глаза его были пусты, как чисто вымытая классная доска.
Гарриш остановился и посмотрел ему вслед, гадая, а не показалась бы этому заморышу смерть — благом, но, пока он раздумывал, заморыш уже скрылся из виду. Гарриш поднялся на пятый этаж, направился к своей комнате. Свин уехал два дня тому назад. Четыре экзамена за три дня, пам-бам, мерси, мадам. Свин знал, как ухватить жизнь за шкирку. От него остались только фотографии красоток, два вонючих носка от разных пар да керамическая пародия на «Мыслителя» Родена, сидевшего, по воле подражателю гения, на унитазе.
Гарриш вставил ключ в замочную скважину.
— Курт! Эй, Курт!
Роллингс, тупорылый старший по этажу, который отправил Джимми Броуди к декану за пьянку, махал ему рукой с лестничной площадки. Высокий, хорошо сложенный, с короткой стрижкой.
— Ну как, развязался? — спросил Роллингс.
— Да.
— Не забудь подмести пол и составить список разбитого и неработающего, ладно?
— Сделаем.
— Бланк я подсунул тебе под дверь в прошлый вторник, не так ли?
— Было дело.
— Если меня в комнате не будет, подсунешь заполненный бланк и ключ мне под дверь, хорошо?
— Обязательно.
Роллингс схватил его за руку и дважды тряхнул. Рука у Роллингса была сухая, кожа — шершавая. Гарриш словно провел ладонью по рассыпанной по столу соли.
— Веселого тебе лета, парень.
— Спасибо.
— Только не перетрудись.
— Ладно.
— Поработать можно, но главное — не перетрудиться.
— Буду иметь в виду.
Роллингс окинул Гарриша взглядом, рассмеялся.
— Тогда, счастливо тебе.
Он хлопнул Гарриша по плечу и двинулся дальше, задержавшись у комнаты Рона Фрейна, чтобы сказать тому, что стерео надо приглушить. Гарриш представил себе мертвого Роллингса, лежащего в канаве. По его глазам ползали мухи. Роллингса это не волновало. Мух — тоже. Или ты ешь мир, или мир ест тебя, третьего не дано.
Гарриш постоял, пока Роллингс не скрылся из виду, потом вошел в комнату.
Со Свином пропал и сопутствующий ему бардак, так что комната выглядела пустой и стерильной. От груды вещей на кровати Свина остался один матрац. А со стены лыбились две двумерных красотки с разворотов «Плейбоя».
А вот гарришева половина комнаты совсем не изменилась, там всегда поддерживался казарменный порядок. Если б кто бросил четвертак на его кровать, он отскочил бы от натянутого одеяла. Такая аккуратность просто бесила Свинью. Он защищался по английскому языку и литературе и с чувством слова у него все было в порядке. Гарриша он называл бюрократом. Пустую стену за кроватью Гарриша украшал лишь постер Хэмпфри Богарта, который он купил в книжном магазине колледжа. Боджи, в подтяжках, держал в каждой руке по автоматическому пистолету. Свин еще заявил, что пистолеты и подтяжки символы импотенции. Гарриш сомневался, что Боджи — импотент, хотя ничего о нем и не читал.
Он подошел к стенному шкафу, открыл дверцу, достал карабин («Магнум», калибр.352) с прикладом из орехового дерева, подаренный ему отцом, методистским священником, на Рождество. Телескопический прицел к карабину Гарриш купил сам, в марте.
Действующие в колледже инструкции не допускали хранения оружия в комнатах общежития, даже охотничьих карабинов, но контролировались они не очень жестко. Вот и Гарриш забрал карабин из камеры хранения днем раньше, самолично расписавшись на бланке-разрешении на выдачу оружия. Карабин он уложил в водонепроницаемый чехол и спрятал в лесу за футбольным полем. А в три часа утра сходил за ним и принес в свою комнату. Благо все спали и его никто не заметил.
Гарриш посидел на кровати, положив карабин на колени, поплакал. «Мыслитель» смотрел на него с туалетного сидения. Гарриш положил карабин на кровать, поднялся, подошел к столу Свина, взял керамическую скульптуру и хряпнул об пол. И тут же в дверь постучали.
Гарриш спрятал карабин под кровать.
— Входите.
Вошел Бейли, в одних трусах. Из пупка торчала вата. Вот уж у кого не было будущего. Женится Бейли на глупой женщине, народятся у них глупые дети. А потом он умрет от рака или инфаркта.
— Как химия, Курт?
— Нормально.
— Слушай, а конспекты не одолжишь? У меня экзамен завтра.
— Сжег их сегодня утром.
— Блин! Господи, это проделки Свиньи? — он указал на останки «Мыслителя».
— Наверное.
— Зачем он это сделал? Мне нравилась эта скульптура. Я собирался купить ее у него, — острыми чертами лица Бейли напоминал Гарришу крысу. А трусы у него были старые, заштопанные. Гарриш легко представил его, умирающим от энфиземы в кислородной палатке. Пожелтевшего. Я мог бы избавить тебя от мук, подумал Гарриш.
— Как ты думаешь, он не будет возражать, если я позаимствую этих крошек?
— Пожалуй, что нет.
— Хорошо, — Бейли пересек комнату, осторожно переступая голыми ногами через осколки, снял плейбойских девочек. — И Богарт у тебя отличный. Пусть без буферов, но все равно есть на что посмотреть. Понимаешь? — Бейли всмотрелся в Гарриша, ожидая, что тот улыбнется, а когда его надежды не оправдались, добавил. — Как я понимаю, выкидывать этот постер ты не собираешься?
— Нет. Я собираюсь принять душ.
— Конечно, конечно. Веселого тебе лета, на случай, что больше не увидимся, Курт.
— Спасибо.
Бейли двинулся к двери, трусы свободно болтались на тощей заднице. Остановился, взявшись за ручку.
— Еще один семестр позади, Курт?
— Похоже на то.
— Отлично. Увидимся осенью.
Бейли вышел в коридор, закрыл за собой дверь. Гарриш посидел на кровати, потом достал карабин, разобрал, почистил. Приложился глазом к дулу, посмотрел на световую точку в дальнем конце. Ствол чист. Собрал карабин.
В третьем ящике комода лежали три тяжелых коробки с патронами. Гарриш положил их на подоконник. Запер дверь, вернулся к окну, поднял жалюзи.
Залитой солнцем зеленую лужайку оккупировали студенты. Куин и его идиот-приятель гоняли мяч, носились взад-вперед, как заведенные, словно муравьи перед замурованной норой.
— Вот что я тебе скажу, — обращался Гарриш к Боджи. — Бог разозлился на Каина, потому что Каин почему-то принимал Бога за вегетарианца. Его брат знал, что это не так. Бог сотворил мир по Своему образу и подобию, и, если ты не можешь съесть мир, мир сожрет тебя. Вот Каин и спрашивает у брата: «Почему ты мне этого не сказал»? А брат отвечает: «А почему ты не слушал»? И Каин говорит: «Ладно, теперь слушаю». А потом как звезданет братца и добавляет: «Эй, Бог! Хочешь мяса? Давай сюда! Тебе вырезку, или ребрышки, или абельбургер»? Вот тут Бог и прогнал его. И… что ты думаешь по этому поводу?
Ничего не ответил Боджи.
Гарриш поднял окно, уперся локтями в подоконник, так, чтобы ствол «магнума» не высовывался из окна и не блестел на солнце. Прильнул к окуляру телескопического прицела.
Повел карабином в сторону женского общежития «Карлтон мемориэл». больше известное среди студентов как «Собачья конура». Поймал в перекрестье большой «форд»-пикап. Аппетитная студентка-блондинка в джинсах и голубеньком топике о чем-то разговаривала с матерью. Отец, краснорожий, лысеющий, укладывал чемоданы на заднее сидение.
Кто-то постучал в дверь.
Гарриш замер.
Стук повторился.
— Курт? Может, поменяешь на что-нибудь плакат Богарта?
Бейли.
Гарриш промолчал. Девушка и мать над чем-то смеялись, не подозревая о микробах, живущих в их внутренностях, паразитирующих в них, плодящихся. Отец девушки присоединился к ним, и теперь они стояли втроем, залитые солнечным светом, семейный портрет в перекрестье.
— Черт побери, — донеслось из-за двери. Послышались удаляющиеся шаги.
Гарриш нажал на спусковой крючок.
Приклад ударил в плечо, сильный, тупой толчок, какой бывает, если когда затыльник установлен, как должно. Улыбающуюся головку блондинки как ветром сдуло.
Мать какое-то мгновение еще продолжала улыбаться, потом ее рука поднялась ко рту. Она закричала, не убирая руки. В нее Гарриш и выстрелил. И кисть, и голова исчезли в красном потоке. Мужчина, который засовывал чемоданы на заднее сидение, попытался убежать.
Гарриш застрелил его в спину. Поднял голову, оторвавшись от прицела. Куин держал в руках мяч и смотрел на мозги блондинки, заляпавшие знак «СТОЯНКА ЗАПРЕЩЕНА». Тело лежало под знаком. Куин не шевелился. Замерли все, кто находился на лужайке, словно дети игравшие в колдунчиков.
Внезапно кто-то забарабанил в дверь, начал дергать за ручку. Опять Бейли.
— Курт? С тобой все в порядке, Курт? Я думаю, кто-то…
— Хорошо вода, хороша еда, велик наш Бог, не упусти кусок! — проорал Гарриш и выстрелил в Куина. Дернул за спусковой крючок, вместо того, чтобы плавно потянуть, и не попал. Куин уже бежал. Невелика беда. Следующий выстрел достал Куина в шею и тот пролетел футов двадцать.
— КУРТ ГАРРИШ ЗАСТРЕЛИЛСЯ! — раздался за дверью вопль Бейли. — Роллингс! Роллингс! Скорее сюда!
Его шаги замерли в конце коридора.
Теперь побежали все. Гарриш слышал их крики. Гарриш слышал, как звук их шагов по дорожкам.
Он взглянул на Боджи. Боджи сжимал в руках пистолеты и смотрел поверх него. Он взглянул на осколки «Мыслителя» Свина и подумал, чем занят сейчас Свин: спит, сидит перед телевизором или есть что-нибудь вкусненькое. Ешь мир, Свинья, подумал Гарриш. Заглатывай его целиком, без остатка.
— Гарриш! — теперь в дверь барабанил Роллингс. — Открывай, Гарриш!
— Дверь заперта! — пискнул Бейли. — Он так хреново выглядел, он застрелился, я знаю.
Гарриш вновь выставил ствол карабина в окно. Парень в цветастой рубашке прятался за кустом, тревожно оглядывая окна общаги. Он хотел бы убежать, Гарриш это видел, да ноги не слушались.
— Велик наш Бог, не упусти кусок, — пробормотал Гарриш, нажимая на спусковой крючок.
— Вон едет эта Тодд, — сказал я.
Хомер Бакленд проводил взглядом небольшой «Ягуар» и кивнул. Женщина за рулем помахала рукой в знак приветствия. Хомер еще раз кивнул ей в ответ своей большой лохматой головой, но не поднял руки для выражения ответных дружеских чувств. Семья Тоддов владела большим летним домом на озере Касл, и Хомер уже давным-давно был ими нанят сторожем этого дома. Мне казалось, что он невзлюбил вторую жену Уорта Тодда столь же сильно, как ему ранее нравилась Фелия Тодд — первая жена хозяина дома.
Это было как раз два года тому назад. Мы сидели на скамейке перед магазином Белла, и я наслаждался апельсиновой шипучкой. У Хомера в руках был стакан простой минеральной. Стоял октябрь — самое мирное времечко для Касл-Рока. Отдыхающие по-прежнему приезжали на уикэнды на озеро, но их становилось все меньше; и была просто благодать по сравнению с теми жаркими летними деньками, когда пляжи ломились от тысяч и тысяч приезжих отовсюду, вносивших в и без того накаленную атмосферу свои собственные и весьма агрессивные нотки. А сейчас был тот благословенный месяц, когда летних отдыхающих уже не было, а для выкладывающих большие денежки за свои причуды пришельцев-охотников с их огромными ружьями и столь же огромными палаточными лагерями еще не настали сроки прибытия в городок.
Урожай почти везде был уже снят. Ночи стояли прохладные, самые лучшие для крепкого сна, а потому таким стариканам как мне было еще просто рано и не на что особенно жаловаться. В октябре небо над озером заполнено облаками, медленно проплывающими где-то вверху подобно огромным белым птицам. Меня всегда удивляло, почему они кажутся столь плоскими внизу, у своего основания, и почему они там выглядят чуть сероватыми, словно тень заката. Мне это нравилось, так же как и то, что я могу просто любоваться отблесками солнечных лучей на воде и не думать при этом о каких-то жалких и никому не нужных минутах. Только в октябре и только здесь, на скамейке перед магазином Белла, откуда открывается столь чудный вид на озеро, мне иногда даже приходит в голову сожаление, что я не курильщик.
— Она не водит столь быстро, как Фелия, — сказал Хомер. — Я всегда удивлялся, как же это так здорово удавалось женщине с таким старомодным именем.
Летние отдыхающие наподобие Тоддов никогда особо не интересовали постоянных жителей небольших городков в Мэне, а уж тем более в той степени, какую они самонадеянно себе приписывают. Старожилы-резиденты предпочитают смаковать собственные любовные истории и ссоры, скандалы и слухи. Когда тот предприниматель-текстильщик на Амсбери застрелился, Эстонии Корбридж пришлось подождать добрую неделю, пока ее пригласили на ленч, чтобы послушать, как же ей удалось наткнуться на несчастного самоубийцу, все еще державшего револьвер в окостеневшей руке. Но зато о своем земляке Джо Кэмбере, которого загрыз собственный пес, местные старожилы не переставали судачить на все лады и до и после этого случая.
Ну да не в этом дело. Просто мы и они бежим по разным дорожкам. Летние приезжие подобны вольным скакунам или иноходцам. В то время как все мы, выполняющие годами изо дня в день, из недели в неделю свою работу здесь, являемся тяжеловозами или другими рабочими лошадками. И все же исчезновение в 1973 году Офелии Тодд вызвало немалый интерес среди местных жителей. Офелия была не просто обворожительно прекрасной женщиной, но и тем человеком, который сделал немало хорошего для нашего городка. Она выбивала деньги для библиотеки Слоэна, помогала восстановить памятник погибшим в войнах и участвовала во многих подобного рода делах. Но ведь все летние отдыхающие любят саму идею «выбивать деньги». Вы только упомяните о ней — и их глаза загорятся ярким блеском, а руки начнут искать, за что бы зацепиться. Они тут же создадут комитет и выберут секретаря, чтобы не забыть повестку дня. Они это страшно любят. Но как только вы скажете «время» (где-нибудь на шумном людном сборище, являющемся каким-то диковинным гибридом вечеринки с коктейлями и собрания комитета), — вы тут же лишитесь удачи. Время — это то, чего никак не могут и не должны терять приезжающие на лето. Они лелеют его, и если бы они смогли запечатать его в какие-нибудь банки-склянки, то наверняка бы попытались законсервировать эту самую большую ценность в своей жизни. Но Фелии Тодд, видимо, нравилось тратить время, — работая за стойкой библиотеки столь же рьяно и прилежно, как и при выбивании денег для нее. Когда нужно было перебрать фундамент и смазать машинным маслом все внутренние металлические конструкции памятника погибшим, Фелия была в самой гуще, среди женщин, потерявших сыновей в трех кровопролитных последних войнах, такая же, как и все, с запрятанными под косынку волосами и в рабочем комбинезоне. А когда местных ребятишек нужно было доставить к месту летних заплывов, караван машин с детьми вниз по Лэндинг-роуд неизменно возглавлял сверкающий пикап Уорта Тодда, за рулем которого восседала Фелия. Хорошая женщина. Хотя и не местная, но хорошая женщина. И когда она вдруг исчезла, это вызвало внимание. Не печаль, конечно, поскольку чье-то исчезновение — это еще не чья-то смерть. Это не похоже на то, что вы вдруг что-то ненароком отрубили ножом для разделки мяса. Куда больше оно походило на то, словно вы тормозите столь медленно, что еще долго не уверены, что наконец остановились.
— Она водила «Мерседес», — ответил Хомер на тот вопрос, который я и не собирался задавать. — Двухместная спортивная модель. Тодд купил ее жене в шестьдесят четвертом или пятом, по-моему. Ты помнишь, как она возила ребят все эти годы на игры лягушек и головастиков.
— Н-да.
— Она везла детей заботливо, со скоростью не более сорока миль, потому в ее пикапе их всегда было полным-полно. Но это ей так нравилось. У этой женщины и котелок варил, и ноги летали, как на крыльях.
Такие вещи Хомер никогда не говорил о своих летних нанимателях. Но тогда умерла его жена. Пять лет тому назад. Она пахала склон для виноградника, а трактор опрокинулся на нее, и Хомер очень сильно все это переживал. Он тосковал никак не меньше двух лет и только потом, казалось, чуть отошел от своего горя. Но он уже не был прежним. Казалось, он чего-то ожидает, словно продолжения уже случившегося. Вы идете мимо его маленького домика в сумерках — и видите Хомера на веранде, покуривающего свою трубку, а стакан с минеральной стоит на перилах веранды, и в его глазах отражается солнечный закат, и дымок от трубки вьется вокруг его головы. — Тут вам непременно приходит в голову, по крайней мере, мне: «Хомер ожидает следующего события». Это затрагивало мое сознание и воображение в намного большей степени, чем бы мне хотелось, и, наконец, я решил, что все это потому, что будь я на его месте, я бы не ждал следующего события. Это ожидание слишком напоминает поведение жениха, который уже напялил на себя утренний костюм и затянул галстук, а теперь просто сидит на кровати в спальне наверху в своем доме и то таращится на себя в зеркало, то смотрит на каминные часы, ожидая одиннадцати часов, чтобы наконец начать свадебный обряд. Если бы я был на месте Хомера, я бы не стал ждать никаких следующих событий и происшествий, я бы только ожидал конца, когда тот приблизится ко мне.
Но в тот период своего ожидания неизвестно чего и кого — который завершился поездкой Хомера в Вермонт годом позже — он иногда беседовал на эту тему с некоторыми людьми. Со мной и еще кое с кем.
— Она никогда не ездила быстро со своим мужем в машине, насколько мне известно. Но когда она ехала со мной, этот «Мерседес» мог просто разлететься на части.
Какой-то парень подъехал к бензоколонке и начал заливать бак. Машина имела номерную пластину штата Массачусетс.
— Ее машина была не из тех новомодных штучек, которые могут работать только на очищенном бензине и дергаются туда-сюда, когда вы только переключаете скорость. Ее машина была из тех старых, со спидометром до ста шестидесяти миль в час. У нее была очень веселая светло-коричневая окраска, и я как-то спросил Фелию, как она сама называет такой цвет — она ответила, что это цвет шампанского. «Разве это не здорово?» — спросил я — и она так расхохоталась, словно готова была лопнуть от смеха. Мне нравятся женщины, которые смеются сами, не дожидаясь твоего разъяснения, когда и почему им следует смеяться, ты же знаешь это.
Парень у колонки закончил накачку бензина.
— Добрый день, джентльмены, — сказал он, подходя к ступенькам.
— И вам тоже, — ответил я, и он вошел внутрь магазина.
— Фелия всегда искала, как бы и где бы можно срезать расстояние, — продолжал Хомер, словно нас никто и не прерывал. — Она была просто помешана на этом. Я никогда не видел здесь никакого особого смысла. Она же говаривала, что если вы сумеете сократить расстояние, то этим также сэкономите и время. Она утверждала, что ее отец присягнул бы под этим высказыванием. Он был коммивояжером, постоянно в дороге, и она часто сопровождала его в этих поездках, всегда стремясь найти кратчайший путь. И это вошло не только в привычку, а в саму ее плоть и кровь.
— Я как-то спросил ее, разве это не забавно, что она, с одной стороны, тратит свое драгоценное свободное время на расчистку той старой статуи в сквере или на перевозку мальцов на занятия плаванием, вместо того, чтобы самой играть в теннис, плавать и загорать, как это делают все нормальные отдыхающие, — а с другой стороны — она едет по чертову бездорожью ради того, чтобы сэкономить какие-то несчастные пятнадцать минут на дороге отсюда до Фрайбурга, поскольку мысль об этом вытесняет все прочее из ее головки. Это просто выглядит так, словно она идет наперекор естественной склонности, если так можно выразиться. А она просто посмотрела на меня и сказала:
«Мне нравится помогать людям, Хомер. А также я люблю водить машину, по крайней мере, временами, когда есть какой-то вызов, но я не люблю время, которое уходит на это занятие. Это напоминает починку одежды: иногда вы ее штопаете, а иногда просто выбрасываете. Вы понимаете, что я здесь подразумеваю?»
«Думаю, что да, миссис», — сказал тогда я, здорово сомневаясь в этом, на самом деле.
«Если сидение за рулем машины было бы всегда мне приятно и казалось самым лучшим времяпрепровождением, я бы искала не кратчайших, а самых длинных путей», — сказала она мне, и это мне показалось очень смешным и занятным.
Парень из Массачусетса вышел из магазина с шестибаночной упаковкой пива в одной руке и несколькими лотерейными билетами в другой.
— У вас веселый уик-энд, — сказал Хомер.
— У меня здесь всегда так, — ответил тот. — Единственное, о чем я всегда мечтаю, это то, чтобы пожить здесь целый год.
— Ну, тогда мы постараемся сохранить здесь все в том же виде, чтобы все было в порядке, когда вы сможете приехать, — заявил Хомер, и парень рассмеялся.
Мы смотрели, как он отъезжает на своей машине с массачусетским номером. Номер был нанесен на зеленую пластину. Моя старуха говорит, что такие пластины автоинспекция штата Массачусетс присваивает только тем водителям, которые не попадали в дорожные происшествия в этом странном, озлобленном и всегда бурлящем штате в течение двух лет. «А если у тебя происходили какие-то нарушения, — говорила она, — тебе обязательно выдадут красную пластину, чтобы люди на дороге остерегались повторных инцидентов с твоим участием».
— Они ведь оба были из нашего штата, ты знаешь, — сказал Хомер, словно парень из Массачусетса напомнил ему об этом факте.
— Да, я это знаю, — ответил я.
— Тодды ведь были словно те единственные птицы, которые зимой летят на север, а не на юг. Это что-то новое, и мне кажется, что ей не очень-то нравились эти полеты на север.
Он глотнул своей минеральной и помолчал с минутку, что-то обдумывая.
— Она, правда, никогда об этом не говорила, — продолжал Хомер. — По крайней мере, она никогда, насколько я могу судить, не жаловалась на это. Жалоба была бы подобна объяснению, почему она всегда искала кратчайших путей.
— И ты думаешь, что ее муж не замечал, как она тряслась по лесным дорогам между Касл-Роком и Бэнгором только для того, чтобы сократить пробег на девять десятых мили?
— Его не заботила вся эта ерунда, — коротко отрезал Хомер, после чего он встал и пошел в магазин.
«А теперь, Оуэне, — сказал я самому себе, — ты будешь знать, что не следует задавать ему никаких вопросов, когда он что-то начинает рассказывать, поскольку ты забежал сейчас чуть вперед и всего одним своим ненужным высказыванием похоронил столь интересно начавшийся было рассказ».
Я продолжал сидеть и повернул лицо вверх к солнцу, а он вышел минут через десять, неся только что сваренное яйцо. Хомер сел и начал есть яйцо, а я сидел рядышком и помалкивал, а вода в озере иногда так блестела и отливала своей голубизной, как об этом можно только прочитать в романах о сокровищах. Когда Хомер наконец прикончил яйцо и вновь принялся за минеральную, вдруг вернулся к своему рассказу. Я был сильно удивлен, но не сказал ему ни слова. Иначе это бы только снова все испортило.
— У них ведь было две, а точнее, три машины на ходу, — сказал Хомер. — Был «Кадиллак», его грузовичок и ее дьявольский спортивный «Мерседес». Пару зим назад он взял этот грузовичок на тот случай, если им вдруг захочется сюда приехать зимой покататься на лыжах. А вообще-то летом он водил свой «Кадди», а она «Мерседес»-дьяволенок.
Я кивнул, но не проговорил ни слова. Мне все еще не хотелось рисковать отвлечь его от рассказа своими комментариями. Позднее уже я сообразил, что мне бы пришлось много раз перебивать его или задавать свои дурацкие вопросы, для того чтобы заставить Хомера Бакленда замолчать в тот день. Он ведь сам настроился рассказывать о кратчайших путях миссис Тодд возможно более длинно и неспешно.
— Ее маленький дьяволенок был снабжен специальным счетчиком пройденного пути, который показывал, сколько миль пройдено по выбранному вами маршруту, и каждый раз, как она отправлялась из Касл Лейка в Бэнгор, она ставила этот счетчик на нули и засекала время. Она превратила это в какую-то игру и, бывало, не раз сердила меня всем этим сумасбродством.
Он остановился, словно прокручивая сказанное обратно.
— Нет, это не совсем правильно.
Он снова замолчал, и глубокие бороздки прочертили его лоб подобно ступенькам лестницы в библиотеку.
— Она заставляла тебя думать, что она сделала игру из всего этого, но для нее все было серьезно. Не менее серьезно, чем все прочее. — Он махнул рукой, и я подумал, что он здесь подразумевает ее мужа. — Отделение для перчаток и всяких мелочей в ее спортивной машине было сплошь забито картами, а еще больше их было позади, в багажнике. Одни из них были карты с указанием местонахождения бензоколонок, другие были вырванными страницами из «Дорожного атласа» Рэнди Макнэлли. У нее также было полно карт из путеводителей Аппалачской железной дороги и всяких туристических топографических обзоров. Именно то, что у нее было столько всяких карт, на которые она наносила выбранные маршруты, заставляет меня думать, что ее занятия с ними были далеки от игры.
— Она несколько раз прокалывалась, а также один разок прилично чмокнулась с фермером на тракторе.
— Однажды я целый день клал кафель в ванной, сидел там, залепленный цементом, и не думал ни о чем, кроме как не расколоть бы эту чертову черепицу, — а она вошла и остановилась в дверном проеме. Она начала мне рассказывать обо всем этом довольно подробно. Я, как сейчас помню, немного рассердился, но в то же время вроде бы и как-то заинтересовался ее рассуждениями. И не потому только, что мой брат Франклин жил ниже Бэнгора и мне пришлось поездить почти по всем тем дорогам, о которых она рассказывала мне. Я заинтересовался только потому, что человеку моего типа всегда интересно знать кратчайший путь, даже если он и не собирается им всегда пользоваться. Вы ведь тоже так делаете?
— Да-а, — отвечал я.
— В этом знании кратчайшего пути скрывалось нечто могущественное, даже если вы едете и по более длинному маршруту, хорошо представляя себе, как ваша теща ожидает вас, сидя у себя дома. Добраться туда побыстрее было стремлением, обычно свойственным птицам, хотя, по-видимому, ни один из владельцев водительских лицензий штата Массачусетс не имел об этом представления. Но знание, как туда можно побыстрее добраться — или даже знание, как еще можно туда доехать, о чем не имеет представления человек сидящий рядом с вами, — это было уже силой.
— Ну, она разбиралась в этих дорогах, как бойскаут в своих узелках, — заявил Хомер и осклабился большой солнечной улыбкой. — Она мне говаривала: «Подождите минутку, одну минутку», — словно маленькая девочка, и я слышал даже через стену, как она переворачивает вверх дном свой письменный стол. Наконец она появлялась с небольшой записной книжкой, которая выглядела как видавшая виды. Обложка вся была измята, знаете ли, и некоторые страницы уже почти оторвались от проволочных колец, на которых должны были держаться.
«Путь, которым едет Уорт — да и большинство людей — это дорога 97 к водопадам, затем дорога 11 к Льюистону, а затем межштатная на Бэнгор. Сто пятьдесят шесть и четыре десятых мили». Я кивнул.
«Если вы хотите проскочить главную магистраль и сэкономить чуточку расстояния, вы должны ехать мимо водопадов, затем дорогой 11 к Льюистону, дорогой 202 на Аугусту, потом по дороге 9 через Чайна-Лэйк, Юнити и Хэвен на Бэнгор. Это будет сто сорок четыре и девять десятых мили».
«Но вы ничего не сэкономите во времени таким маршрутом, миссис, — сказал я, — если поедете через Льюистон и Аугусту. Хотя я и готов согласиться, что подниматься по старой Дерри-роуд в Бэнгор действительно приятнее, чем ехать по обычному пути».
«Сократите достаточно миль своего пути — и вы сэкономите и достаточно времени, — ответила она. — Но я же не сказала, что это — мой маршрут, хотя я его перепробовала среди многих прочих. Я же просто перечисляю наиболее часто пробуемые маршруты большинства водителей. Вы не хотите, чтобы я продолжала?»
«Нет, — сказал я, — оставьте, если можно, меня одного в этой ванной, глазеющим на все эти трещины, пока я не начну здесь бредить».
«Вообще-то существует четыре основных пути, чтобы добраться до Бэнгора. Первый — по дороге 2, он равен ста шестидесяти трем и четырем десятым мили. Я только один разок его испробовала. Слишком длинный путь».
«Именно по нему я поеду, если жена вдруг позовет меня и скажет, что я уже зажился на этом свете», — сказал я самому себе, очень тихо.
«Что вы говорите?» — спросила она.
«Ничего, — отвечал я ей. — Разговариваю с черепицей».
«А-а. Ну, да ладно. Четвертый путь — и мало кто о нем знает, хотя все дороги очень хороши, — лежит через Крапчатую Птичью гору по дороге 219, а затем по дороге 202 за Льюистоном. Затем вы сворачиваете на дорогу 19 и объезжаете Аугусту. А уж потом вы едете по старой Дерри-роуд. Весь путь занимает сто двадцать девять и две десятых мили».
Я ничего не отвечал довольно долго, и она, наверное, решила, что я очень сомневаюсь в ее правоте, потому что она повторила с большей настойчивостью: «Я знаю, что в это трудно поверить, но это так».
— Я сказал, что, наверное, она права и думаю сейчас, что так оно и было. Потому что именно этой дорогой я сам ездил к брату Франклину через Бэнгор, когда тот еще был жив. Как ты думаешь, Дэйв, может ли человек просто позабыть дорогу?
Я допустил, что это вполне возможно. Главная магистраль всегда прочнее всего застревает у вас в голове. Через какое-то время она почти все вытесняет из вашего сознания, и вы уже не думаете о том, как вам добраться отсюда туда, а лишь о том, как вам отсюда добраться до главной магистрали, ближайшей к нужному вам конечному пункту. И это заставило меня вдруг подумать, что в мире ведь существует множество других дорог, о которых почти никто и не вспоминает, дорог, по краям которых растут вишневые деревья, но никто не рвет эти вишни, и о них заботятся только птицы, а отходящие в стороны от этих дорог насыпные гравийные дорожки сейчас столь же заброшены, как и старые игрушки у уже выросшего ребенка. Эти дороги позабыты всеми, кроме людей, живущих возле них и думающих о том, каков будет быстрейший и кратчайший путь до выбранной ими цели. Мы нередко любим пошутить у себя в Мэне, что ты не сможешь добраться туда отсюда, а лишь сможешь приехать сюда оттуда, но ведь эта шутка про нас самих. Дело в том, что существует чертовски много, добрая тысяча, различных путей, о которых человек и не подозревает. Хомер продолжал:
— Я провозился почти весь день с укладкой кафеля в этой ванной, в жаре и в духоте, а она все стояла в дверном проеме, одна нога за другую, босоногая, в юбке цвета хаки и в свитере чуть потемнее. Волосы были завязаны конским хвостом. Ей тогда должно было быть что-то тридцать четыре или тридцать пять, но по ее лицу этого никак нельзя было сказать, и пока она мне все это рассказывала, мне не раз мерещилось, что я разговариваю с девчонкой, приехавшей домой из какой-то дальней школы или колледжа на каникулы.
— Через какое-то время ей все-таки пришла мысль, что она мне может мешать, да и закрывает доступ воздуху. Она сказала: «Наверное я здорово вам надоела со всем этим, Хомер».
«Да, мэм, — ответил я. — Я думаю, вам лучше бы уйти отсюда, от всей пыли и грязи, и позволить мне побеседовать лишь с этим чертовым кафелем».
«Не будьте слишком суровым, Хомер», — сказала она мне.
«Нет, миссис, вы меня ничем особым здесь не беспокоите и не мешаете», — ответил я.
— Тогда она улыбнулась и снова села на своего конька, листая страницы записной книжки столь же усердно, как коммивояжер проверяет сделанные ему заказы. Она перечислила эти четыре главных пути — на самом деле — три, потому что она сразу отвергла дорогу 2, но у нее имелось никак не меньше сорока дополнительных маршрутов, которые могли быть успешной заменой для этих четырех. Дороги, имевшие штатную нумерацию и без нее, дороги под названиями и безымянные. Моя голова вскоре была прямо-таки нафарширована ими. И, наконец, она мне сказала: «Вы готовы узнать имя победителя с голубой лентой, Хомер?»
«Думаю, что готов», — сказал я в ответ.
«По крайней мере это победитель на сегодня, — поправила она себя. — Знаете ли вы, Хомер, — что какой-то человек написал статью в журнале «Наука сегодня» в 1923 году, где доказывал, что ни один человек в мире не сможет пробежать милю быстрее четырех минут. Он доказал это при помощи всевозможных расчетов, основываясь на максимальной длине мышц бедер, максимальной длине шага бегуна, максимальной емкости легких и частоте сокращений сердечной мышцы и еще на многих других мудреных штуковинах. Меня прямо-таки взяла за живое эта статья! Так взяла, что я дала ее Уорту и попросила его передать ее профессору Мюррею с факультета математики университета штата Мэн. Мне хотелось проверить все эти цифры, потому что я была заранее уверена, что они основываются на неверных постулатах или еще на чем-то совершенно неправильном. Уорт, вероятно, решил, что я чуточку тронулась. «Офелия запустила пчелку под свою шляпку», — вот что он сказал мне на это, но он все же забрал статью. Ну да ладно… профессор Мюррей совершенно добросовестно проверил все выкладки того автора… и знаете, что произошло, Хомер?»
«Нет, миссис».
«Те цифры оказались точными и верными. Журналист основывался на прочном фундаменте. Он доказал в том 1923 году, что человек не в силах выбежать из четырех минут в забеге на милю. Он доказал это. Но люди это делают все это время и знаете, что все это означает?»
«Нет, миссис», — отвечал я, хотя и имел кое-какие догадки.
«Это значит, что не может быть победителя навечно и навсегда, — объяснила она. — Когда-нибудь, если только мир не взорвет сам себя к этому времени, кто-то пробежит на Олимпиаде милю за две минуты. Может быть, это произойдет через сто лет, а может, и через тысячу, но это произойдет. Потому что не может быть окончательного победителя. Есть ноль, есть вечность, есть человечество, но нет окончательного».
— И она стояла с чистым и сияющим лицом, а прядка волос свисала спереди над бровью, словно бросая вызов:
«Можете говорить и не соглашаться, если хотите». Но я не мог. Потому что сам верил во что-то вроде этого. Все это походило на проповедь священника, когда он беседует о милосердии. «А теперь вы готовы узнать о победителе на сегодня? — спросила она.
«Да-а!» — отвечал я и даже перестал класть кафель на какой-то миг. Я уже добрался до трубы, и оставалось лишь заделать эти чертовы уголки. Она глубоко вздохнула, а затем выдала мне речь с такой скоростью, как аукционщик на Гейтс осенью, когда тот уже хватил изрядно виски, и я, конечно, мало что точно помню, но общий смысл уловил и запомнил.
Хомер Бакленд закрыл глаза на некоторое время, положил большие руки себе на колени, а лицо повернул к солнцу. Затем он открыл глаза, и в какой-то миг мне показалось, что он выглядит в точности как она, да-да, старик семидесяти лет выглядел как молодая женщина тридцати четырех лет, которая в тот миг беседы с ним смотрелась как студентка колледжа, не более чем двадцати лет от роду.
И я сам не могу точно вспомнить, что он сказал, не потому, что он не мог точно вспомнить ее слова, и не потому, что они были какими-то сложными, а потому, что меня поразило, как он выглядел, произнося их. Все же это мало чем отличалось от следующих слов:
«Вы выезжаете с дороги 97, а затем срезаете свой путь по Дентон-стрит до старой дороги Таунхауз и объезжаете Касл-Рок снизу, возвращаясь на дорогу 97. Через девять миль вы сворачиваете на старую дорогу лесорубов, едете по ней полторы мили до городской дороги 6, которая приводит вас до Бит Андерсон-роуд на городскую сидровую мельницу. Там есть кратчайшая дорожка, — старожилы зовут ее Медвежьей, — которая ведет к дороге 219. Как только вы окажетесь на дальней стороне Птичьей горы, вы поворачиваете на Стэнхауз-роуд, а затем берете влево на Булл Пайн-роуд, где вас изрядно потрясет на гравии, но это будет недолго, если ехать с приличной скоростью, и вы попадаете на дорогу 106. Она дает возможность здорово срезать путь через плантацию Элтона до старой Дерри-роуд — там сделано два или три деревянных настила, — и вы можете, проехав по ним, попасть на дорогу 3 как раз позади госпиталя в Дерри. Оттуда всего четыре мили до дороги 2 в Этне, а там уж и Бэнгор».
— Она остановилась, чтобы перевести дух, а затем посмотрела на меня: «Знаете ли вы, сколько всего миль занимает такой маршрут?»
«Нет, мэм», — отвечал я, думая про себя, что, судя по всему этому перечислению, дорога займет никак не меньше ста девяноста миль и четырех поломанных рессор.
«Сто шестнадцать и четыре десятых мили», — сообщила она мне.
Я рассмеялся. Смех вырвался сам по себе, еще до того, как я подумал, что могу им сильно себе навредить и не услышать окончания всей этой истории. Но Хомер и сам усмехнулся и кивнул.
— Я знаю. И ты знаешь, что я не люблю с кем-либо спорить, Дэйв? Но все же есть разница в том, стоите ли вы на месте, прикидывая и так и сяк, или отмериваете расстояние своими шагами милю за милей, трясясь от усталости, как чертова яблоня на ветру.
«Вы мне не верите», — сказала она.
«Ну, в это трудно поверить, миссис», — ответил я.
«Оставьте кафель посушиться, и я вам кое-что покажу, — сказала она. — Вы сможете закончить все эти участки за трубой завтра. Продолжим, Хомер. Я оставлю записку Уорту, а он вообще может сегодня вечером не приехать, — а вы позвоните жене! Мы будем обедать в «Пойлоте Грил», — она глянула на часы, — через два часа сорок пять минут после того, как выедем отсюда. А если хотя бы минутой позже, я ставлю вам бутылку ирландского виски. Увидите, что мой отец был прав. Сэкономь достаточно миль — и сэкономишь достаточно времени, даже если тебе для этого и понадобится продираться через все эти чертовы топи и отстойники в графстве Кэннеди. Что вы скажете?»
— Она смотрела на меня своими карими глазами, горевшими, как лампы, и с тем дьявольским вызовом, словно принуждая меня согласиться и бросить всю незаконченную работу, чтобы влезть в это сумасбродное дело. «Я обязательно выиграю, а ты проиграешь», — говорило все ее лицо, — «хотя бы и сам дьявол попытался мне помешать». И я скажу тебе, Дэйв, я и сам в глубине души хотел ехать. Мне уже не хотелось заниматься этим треклятым кафелем. И уж, конечно, мне совсем не хотелось самому вести эту чертову ее машину. Мне хотелось просто сидеть сбоку от нее и смотреть, как она забирается в машину, оправляет юбку пониже колен или даже и повыше, как блестят на солнце ее волосы.
Он слегка откинулся и вдруг издал кашляющий и саркастический смешок. Этот смех был подобен выстрелу из дробовика зарядом соли.
— Просто позвони Мигэн и скажи: «Знаешь эту Фелию Тодд, женщину, о которой ты никак не хочешь ничего слушать и прямо-таки бесишься от одного упоминания о ней? Ну так вот, она и я собираемся совершить скоростной заезд в Бэнгор в этом дьявольском ее спортивном «Мерседесе» цвета шампанского, поэтому не жди меня к обеду».
— Просто позвони ей и скажи вот такое. О, да. Ох и ах.
И он снова стал смеяться, упираясь руками в бедра, и столь же неестественно, как и раньше, и я видел в его глазах нечто, почти ненавидящее. Через минуту он взял свой стакан минеральной с перил и отпил из него.
— Ты не поехал, — сказал я.
— Не тогда.
Он еще раз засмеялся, но уже помягче.
— Она, должно быть, что-то увидела на моем лице, поскольку повела себя так, словно вдруг опомнилась! Она вдруг вновь превратилась из упрямой девчонки в Фелию Тодд. Она взглянула в записную книжку, словно впервые увидела ее и не знала, зачем она держит ее в руках. Затем она убрала ее вниз, прижав к бедру и почти заложив за спину.
— Я сказал: «Мне бы хотелось все это проделать, миссис, но я должен сперва закончить все здесь, а моя жена приготовила ростбиф на обед».
— Она ответила: «Я понимаю, Хомер, — я слишком увлеклась. Я это часто делаю. Почти все время, как Уорт говорит». Затем она выпрямилась и заявила: «Но мое предложение остается в силе, и мы можем проверить мое утверждение в любое время, когда вы пожелаете. Вы даже сможете помочь мне своим мощным плечом, если мы где-то застрянем. Это сэкономит пять долларов». — И она расхохоталась.
«В этом случае я вынесу вас на себе, миссис», — сказал я, и она увидела, что я говорю это не из простой вежливости.
«А пока вы будете пребывать в уверенности, что сто шестнадцать миль до Бэнгора абсолютно нереальны, раздобудьте-ка свою собственную карту и посмотрите, сколько миль уйдет у вороны на полет по кратчайшему маршруту».
— Я закончил выкладывать уголки и ушел домой, где я получил на обед совсем не ростбиф, и я думаю, что Фелия Тодд знала об этом. А потом, когда Мигэн уже легла спать, я вытащил на свет божий измерительную линейку, ручку, автомобильную карту штата Мэн и проделал то, что она мне предложила… потому что это здорово врезалось мне в память. Я провел прямую линию и пересчитал расстояние на мили. Я был весьма удивлен. Потому что, если бы вам удалось ехать из Касл-Рока до Бэнгора по прямой линии, словно летящей птице в ясном небе — не объезжая озер, лесов, холмов, не пересекая рек по немногим и удаленным друг от друга мостам и переправам, — этот маршрут занял бы всего семьдесят девять миль, ни дать, ни взять.
Я даже немного подскочил.
— Измеряй сам, если не веришь мне, — сказал Хомер. — Я никогда не думал, что наш Мэн столь мал, пока не убедился в этом.
Он еще отпил минеральной и глянул на меня.
— Наступила весна, и Мигэн отправилась в Нью-Гэмпшир, навестить своего братца. Я пошел к дому Тоддов, чтобы снять наружные зимние двери и навесить экраны на окна. И вдруг я заметил, что ее дьяволенок-«Мерседес» уже там. И она сама была тут же.
— Она подошла ко мне и сказала: «Хомер! Вы пришли поменять двери?»
— А я глянул на нее и ответил: «Нет, миссис. Я пришел, чтобы узнать, готовы ли вы показать мне кратчайший путь до Бэнгора».
— Она посмотрела на меня столь безучастно, что я уж подумал, не забыла ли она обо всем этом.
Я почувствовал, что краснею так, словно вы чувствуете, что сморозили какую-то глупость, да уже поздно. И когда я уже был готов извиниться за свою некстати оброненную фразу, ее лицо озарилось той самой давнишней улыбкой, и она ответила: «Стойте здесь, а я достану ключи. И не передумайте, Хомер!»
Она вернулась через минуту с ключами от машины. «Если мы где-нибудь застрянем, вы увидите москитов размером со стрекозу».
«Я видел их и размеров с воробья в Рэнгли, миссис, — отвечал я, — но думаю, что мы оба чуточку тяжеловаты, чтобы они смогли нас утащить в небо».
Она рассмеялась: «Хорошо, но я предупредила вас, в любом случае. Поедем, Хомер».
«И если мы не попадем туда через два часа сорок пять минут, — смущенно пробормотал я, — вы обещали мне бутылку ирландского».
Она взглянула на меня слегка удивленная, с уже приоткрытой дверцей и одной ногой в машине. «Черт возьми, Хомер, — сказала она, — я говорила о тогдашнем победителе. А теперь я нашла путь за два часа тридцать. Залезайте, Хомер. Мы отъезжаем».
Он снова прервал свой рассказ. Руки лежали на коленях, глаза затуманились, очевидно, от воспоминаний о двухместном «Мерседесе» цвета шампанского, выезжающем по подъездной дорожке от дома Тоддов.
— Она остановила машину в самом конце дорожки и спросила: «Вы готовы?»
«Пора спускать ее с цепи», — сказал я. Она нажала на газ, и наша чертова штуковина пустилась с места в карьер. Я почти ничего не могу сказать о том, что потом происходило вокруг нас. Кроме того, я почти не мог оторвать взгляда от нее. На ее лице появилось что-то дикое, Дэйв, что-то дикое и свободное — и это напугало меня. Она была прекрасна — и я тут же влюбился в нее, да и любой бы это сделал на моем месте, будь то мужчина, да, может быть, и женщина. Но я также и боялся ее, потому что она выглядела так, что вполне готова тебя убить, если только ее глаза оторвутся от дороги и обратятся к тебе и, вдобавок, если ей захочется тебя полюбить. На ней были надеты голубые джинсы и старая белая блузка с рукавами, завернутыми до локтей — я думаю, что она что-то собиралась красить, когда я появился, — и через некоторое время нашего путешествия мне уже казалось, что на ней нет ничего, кроме этого белого одеяния, словно она — один из тех богов или богинь, о которых писали в старых книгах по истории.
Он немного задумался, глядя на озеро, его лицо помрачнело.
— Словно охотница, которая, как говорили древние, правит движением Луны на небе.
— Диана?
— Да. Луна была ее дьявольским амулетом. Фелия выглядела именно так для меня, и я только и могу сказать тебе, что я был охвачен любовью к ней, но никогда не посмел бы даже заикнуться об этом, хотя тогда я был и куда моложе, чем сейчас. Но я бы не посмел этого сделать, будь мне даже и двадцать лет, хотя можно предполагать, что если бы мне было шестнадцать, я бы рискнул это сделать и тут же поплатился бы жизнью: ей достаточно было бы только взглянуть на меня.
— Она выглядела действительно как богиня, управляющая Луной на ночном небе, когда она мчится в ночи, разбрызгивая искры по небу и оставляя за собой серебряные паутинки, на своих волшебных конях, приказывая мне поспешать вместе с нею и не обращать внимания на раздающиеся позади нас взрывы — только быстрее, быстрее, быстрее.
Мы проехали множество лесных дорожек, первые две или три я знал, но потом уже ни одна из них не была мне знакома. Мы, должно быть, проезжали под деревьями, которые никогда ранее не видели мотора гоночного автомобиля, а знакомились лишь со старыми лесовозами и снегоходами. Ее спортивный автомобиль, конечно, был куда более к месту у себя дома, на бульваре Сансет, чем в этой лесной глуши, где он с ревом и треском врывался на холмы и съезжал вниз с них, то освещенный весенним солнцем, то погруженный в зеленый полумрак. Она опустила складной верх автомобиля, и я мог вдыхать аромат весенних деревьев, и ты знаешь, как приятен этот лесной запах, подобно тому, что ты встречаешь старого и давно забытого друга, о котором ты не очень-то беспокоился. Мы проезжали по настилам, положенным на самых заболоченных участках, и черная грязь вылетала во все стороны из-под наших колес, что заставляло ее смеяться, как ребенка. Некоторые бревна были старые и прогнившие, потому что, я подозреваю, никто не ездил по этим дорогам, может быть, пять, а скорее, все десять последних лет. Мы были совсем одни, исключая лишь птиц и, может быть, каких-то лесных животных, наблюдавших за нами. Звук ее чертова мотора, сперва низкий, а потом все более визгливый и свирепый, когда она нажимала на газ… только этот звук я и мог слышать. И хотя я и сознавал, что мы все время находимся в каком-нибудь месте, мне вдруг стало казаться, что мы едем назад во времени, и это не было пустотой. То есть, если бы мы вдруг остановились и я взобрался на самое высокое дерево, я бы, куда ни посмотрел, не увидел ничего, кроме деревьев и еще больше деревьев. И все это время, пока она гнала свою дьявольскую машину, волосы развевались вокруг ее лица, сияющего улыбкой, а глаза горели неистовым огнем. Так мы выскочили на дорогу к Птичьей горе, и на какой-то миг я осознал, где мы находимся, но затем она свернула, и еще какое-то недолгое время мне казалось, что я знаю, где мы, и затем уже и перестало что-либо казаться, и даже перестало беспокоить то, что я абсолютно ничего не понимаю, словно маленький ребенок. Мы продолжали делать срезки по деревянным настилам и наконец попали на красивую мощеную дорогу с табличкой «Моторвей-Би». Ты когда-нибудь слыхал о такой дороге в штате Мэн?
— Нет, — ответил я. — Но звучит по-английски.
— Ага. Выглядело тоже по-английски. Эти деревья, по-моему, ивы, свисающие над дорогой. «Теперь гляди в оба, Хомер, — сказала она, — один из них чуть было не выбросил меня месяц назад и наградил меня хорошим индейским клеймом».
— Я не понял, о чем она меня предупреждает, и уже начал было это объяснять — как вдруг мы погрузились в самую чащобу, и ветки деревьев прямо-таки колыхались перед нами и сбоку от нас. Они выглядели черными и скользкими и были как живые. Я не мог поверить своим глазам. Затем одна из них сдернула мою кепку, и я знал, что это не во сне. «Хи, — заорал я, дайте назад!»
— Уже поздно, Хомер, — ответила она со смехом. — Вон просвет как раз впереди… Мы о’кей.
— Затем мы еще раз оказались в гуще деревьев, и они протянули ветки на этот раз не с моей, а с ее стороны — и нацелились на нее, я в этом могу поклясться. Она пригнулась, а дерево схватило ее за волосы и выдернуло прядь. «Ох, черт, мне же больно!» — вскрикнула она, но продолжала смеяться. Машина чуть отклонилась вбок, когда она пригнулась, и я успел быстро взглянуть на деревья — и Святой Боже, Дэйв! Все в лесу было в движении. Колыхалась трава, и какие-то кусты словно переплелись друг с другом, образуя странные фигуры с лицами, и мне показалось, что я вижу что-то сидящее на корточках на верхушке пня, и оно выглядело как древесная жаба, только размером со здоровенного котища.
— Затем мы выехали из тени на верхушку холма, и она сказала: «Здесь! Ведь правда, это было захватывающее дело?» — словно она говорила о какой-нибудь прогулке в пивную на ярмарке в Фрайбурге.
— Через пять минут мы выбрались еще на одну из ее лесных дорожек. Мне совсем не хотелось, чтобы нас окружали деревья — могу это совершенно точно сказать, — но здесь росли совсем обычные старые деревья. Через полчаса мы влетели на парковочную стоянку «Пайлотс Грилл» в Бэнгоре. Она указала на свой небольшой счетчик пройденного пути и сказала: «Взгляните-ка, Хомер». Я посмотрел и увидел цифры — сто одиннадцать и шесть десятых мили. «Что вы теперь думаете? Вы по прежнему не хотите верить в мой кратчайший путь?»
— Тот дикий облик, который был у нее во время этой бешеной поездки, куда-то уже исчез, и передо мной снова была Фелия Тодд. Но все же ее необычный вид еще не полностью был вытеснен повседневным обликом. Можно было решить, что она разделилась на двух женщин, Фелию и Диану, и та часть, которая была Дианой, управляла машиной на этих заброшенных и всеми забытых дорогах, а та ее часть, которая была Фелией, даже не имела представления обо всех этих срезках расстояния и переездах через такие места… места, которых нет ни на одной карте Мэна и даже на этих обзорных макетах.
— Она снова спросила: «Что вы думаете о моем кратчайшем маршруте, Хомер?»
— И я сказал первое, что мне пришло в голову, и это было не самыми подходящими словами для употребления в разговоре с леди типа Фелии Тодд: «Это настоящее обрезание члена, миссис».
— Она расхохоталась, развеселившись, и очень довольная. И я вдруг увидел совершенно ясно и четко, как в стеклышке: Она ничего не помнит из всей этой езды. Ни веток ив — хотя они явно не были ветками, ничего даже похожего на это, — которые сорвали мою кепочку, ни той таблички «Моторвей Би», ни той жабообразной штуковины. Она не помнила ничего из всего этого бедлама! Либо все это мне померещилось во сне, либо мы действительно оказались там, в Бэнгоре. И я точно знал, Дэйв, что мы проехали всего сто одиннадцать миль и это никак не могло оказаться дневным миражом, поскольку чернобелые цифры на счетчике никак не могли быть чем-то нереальным, они прямо-таки бросались в глаза.
«Да, хорошо, — сказала она, — это было действительно хорошим обрезанием. Единственное, о чем я мечтаю, это заставить и Уорта как-нибудь проехаться со мной этим маршрутом… но он никогда не выберется из своей привычной колеи, если только кто-нибудь не вышвырнет его оттуда, да и то с помощью разве что ракеты «Титан-11», поскольку Уорт соорудил себе отличное убежище на самом дне этой колеи. Давайте зайдем, Хомер, и закажем вам небольшой обед».
— И она взяла мне такой дьявольский обед, Дэйв, что я и не помню, было ли у меня когда-нибудь что-то в этом роде. Но я почти ничего не съел. Я все думал о том, что мы, наверное, будем возвращаться тем же или похожим путем, а уже смеркалось. Затем она посреди обеда извинилась и пошла позвонить. Вернувшись, она спросила, не буду ли я возражать, если она попросит отогнать ее машину в Касл-Рок. Она сказала, что разговаривала с одной из здешних женщин — членов школьного комитета, в который и сама входила, и эта женщина сообщила, что у них здесь возникли какие-то проблемы или еще что-то в этом духе. Поэтому ей не хотелось бы рисковать застрять где-то, чтобы заодно не навлечь на себя и гнев мужа, а потому будет разумнее, если машину отведу я. «Вы же не будете очень возражать, если я попрошу вас в сумерках сесть за руль?» — еще раз спросила она.
— Она глядела на меня, ласково улыбаясь, и я знал, что она все же помнила кое-что из дневной поездки — Бог знает, как много, но вполне достаточно, чтобы быть уверенной, что я не попытаюсь ехать ее маршрутом в темноте, — да и вообще… хотя я видел по ее глазам, что вообще-то это не столь уж беспокоит ее.
— Поэтому я просто сказал, что меня это никак не затруднит, и закончил свой обед куда лучше, чем начал его. Уже стемнело, когда она отвезла нас к дому той женщины в Бэнгоре, с которой разговаривала по телефону. Выйдя из машины, Фелия глянула на меня с тем же бесовским огоньком в глазах и спросила: «А теперь вы действительно не хотите остаться и подождать здесь до утра, Хомер? Я заметила парочку ответвлений сегодня, и хотя не могу найти их на карте, думаю, что они позволили бы срезать еще несколько миль».
Я ответил: «Ладно, миссис, мне бы хотелось, но в моем возрасте лучшей постелью будет моя собственная, как мне кажется. Я отведу вашу машину и никак не поврежу ее, хотя, думается, сделаю это более длинным путем по сравнению с вашим».
— Она рассмеялась, очень добродушно и поцеловала меня. Это был лучший поцелуй в моей жизни, Дэйв, хотя он был поцелуем в щеку и дала его замужняя женщина, но он был словно спелый персик или словно те цветы, которые раскрываются ночью, и когда ее губы коснулись моей кожи, я почувствовал…
Я не знаю точно, что именно я почувствовал, потому что мужчине трудно описать словами, что он чувствует с девушкой, словно персик, когда он находится во вдруг помолодевшем мире.
— Я все хожу вокруг да около, но думаю, что тебе и так все понятно. Такие вещи навсегда входят красной строкой в твою память и уже никогда не могут быть стертыми.
«Вы чудный человек, Хомер, и я люблю вас за то, что вы терпеливо слушали меня и поехали сюда со мной, — сказала она. — Правьте осторожно».
— Потом она пошла в дом этой женщины. А я, я поехал домой.
— Каким путем ты поехал? — спросил я Хомера.
Он тихо рассмеялся.
— По главной магистрали. Ты дурачина, — ответил он, и я еще никогда не видел столько морщинок на его лице.
Он сидел на своем месте и смотрел на небо.
— Пришло лето, и она исчезла. Я особо и не искал ее… этим летом у нас случился пожар, ты помнишь, а затем был ураган, который поломал все деревья. Напряженное время для сторожей. О, я думал о ней время от времени, и о том дне, и об ее поцелуе, и мне начинало казаться, что все это было во сне, а не наяву. Словно в то время, когда мне было семнадцать и я не мог ни о чем думать, кроме как о девушках. Я занимался вспашкой западного поля Джорджа Бэскомба, того самого, что лежит у самого подножья гор на другом берегу озера, и мечтал о том, что является обычным для подростков моего возраста. И я заехал бороной по одному из камней, а тот раскололся и начал истекать кровью. По крайней мере, мне так показалось. Какая-то красная масса начала сочиться из расколотого камня и уходить в почву. И я никому ничего об этом не рассказал, только матери. Да и ей я не стал объяснять, что это значило для меня, хотя она и стирала мои забрызганные кровью штаны и могла догадываться. В любом случае, она считала, что мне следует помолиться. Что я и сделал, но не получил какого-либо особого облегчения, однако, через какое-то время мне стало вдруг казаться, что все это было сном, а не наяву. И здесь было то же самое, как это иногда почему-то случается. В самой середине вдруг появляются трещины, Дэйв. Ты знаешь это?
— Да, — ответил я, думая о той ночи, когда сам столкнулся с чем-то подобным. Это было в 1959 году, очень плохом году для всех нас, но мои дети не знали, что год был плохой, и они хотели есть, как обычно. Я увидел стайку белых куропаток на заднем поле Генри Браггера, и с наступлением темноты отправился туда с фонарем. Вы можете подстрелить парочку таких куропаток поздним летом, когда они нагуляли жирок, причем вторая прилетит к первой, уже подстреленной, словно для того, чтобы спросить: «Что за чертовщина? Разве уже настала осень?», и вы можете сшибить ее, как при игре в боулинг. Вы можете раздобыть мяса, чтобы накормить им тех, кто его не видел шесть недель, и сжечь перья, чтобы никто не заметил вашего браконьерства. Конечно, эти две куропатки должны были бы послужить мишенью для охотников в ноябре, но ведь дети должны хотя бы иногда быть сытыми. Подобно тому человеку из Массачусетса, который заявил, что ему бы хотелось пожить здесь целый год, я могу сказать только, что иногда нам приходится пользоваться своими правами и привилегиями только ночью, хотя хотелось бы иметь их круглый год. Поэтому я был на поле ночью и вдруг увидел огромный оранжевый шар в небе; он спускался все ниже и ниже, а я смотрел на него, разинув рот и затаив дыхание. Когда же он осветил все озеро, оно, казалось, вспыхнуло солнечным огнем на минуту и испустило ответные лучи вверх, в небо. Никто никогда не говорил мне об этом странном свете, и я сам тоже никому ничего о нем не рассказывал, потому что боялся, что меня засмеют, но более всего я опасался, что собеседники поинтересуются, какого дьявола я оказался ночью на поле. А через какое-то время наступило то, о чем уже говорил Хомер: мне стало казаться, что все это было сном, и у меня не было никаких вещественных доказательств, что все это случилось наяву. Это было похоже на лунный свет. Я не мог управлять им, и мне не за что было зацепиться. Поэтому я оставил его в покое, как человек, который знает, что день наступит в любом случае, что бы он не думал и не предпринимал по этому поводу.
— В самой середке многих вещей попадаются щели, — сказал Хомер, и уселся более прямо, словно ему ранее было не совсем удобно. — Прямо-таки в чертовой серединке, тютелька в тютельку, не левее и не правее центра и все, что ты можешь, — это сказать: «Тут ничего не поделаешь», они здесь, эти чертовы щели, и ты должен их как-то обойти, подобно тому, как объезжаешь на машине рытвину на дороге, которая грозит поломать тебе ось. Ты понимаешь меня? И ты стараешься забыть о них. Или это напоминает тебе вспашку земли, когда ты можешь вдруг попасть в какую-то яму. Но если тебе вдруг попадется какой-то разлом в земле, в котором ты видишь мрачную тьму, наподобие пещеры, ты скажешь самому себе: «Обойди-ка это место, старина. Не трогай его! Я здесь могу здорово вляпаться, так что возьму-ка я влево». Потому что ты не искатель пещер или поклонник каких-то научных изысканий, а занимаешься доброй пахотой.
«Щели в середине вещей»…
Он довольно долго словно грезил наяву, и я не трогал его. Не делал никаких попыток вернуть его на землю. И наконец он сказал:
— Она исчезла в августе. В первый раз я увидел ее в начале июля, и она выглядела… — Хомер повернулся ко мне и сказал каждое слово очень медленно и четко, с большим нажимом:
— Дэйв Оуэне, она выглядела великолепно! Просто была великолепной и дикой и почти неукрощенной. Те небольшие морщинки вокруг глаз, которые я заметил раньше, казалось, куда-то исчезли. Уорт Тодд был на какой-то конференции или где-то там еще в Бостоне. И она стояла тут, на самом краешке террасы — а я был посредине ее, в рубашке навыпуск, — и она мне вдруг говорит: «Хомер, вы никогда не поверите в это». «Нет, миссис, но я попытаюсь», — ответил я. «Я нашла еще две новые дороги, — сказала Фелия, — и добралась до Бэнгора в последний раз, проехав всего шестьдесят семь миль».
— Я помнил, что она говорила мне в прошлый раз, и ответил: «Это невозможно, миссис. Извините меня, конечно, но я проверял сам расстояние на карте в милях, и семьдесят девять — это тот минимум, который нужен вороне для полета по кратчайшей прямой».
— Она рассмеялась и стала выглядеть еще красивей, чем прежде. Подобно богиням в солнечном свете, на одном из холмов, что описаны в древних сказаниях, когда на земле не было ничего, кроме зелени и фонтанов, а у людей не было морщинок и слез, потому что совсем не было причин для печали. «Это верно, — ответила она, — и вы не сможете пробежать милю быстрее четырех минут. Это математически доказано».
«Это ведь не одно и то же», — заметил я. «Одно и то же, — возразила она. — Сложите карту и посмотрите, куда исчезнут все эти линии, Хомер. Их будет намного меньше, чем если бы вы ехали по самой прямой линии. И чем больше вы сделаете сгибов, тем меньше останется миль».
— Я еще хорошо тогда помнил нашу с ней поездку, хотя это и было словно во сне, а потому сказал: «Миссис, вы, конечно, легко можете сложить карту, но вы не сумеете сложить настоящую землю. Или, по крайней мере, вам не следует пытаться это делать. Нам следует не трогать это».
«Нет, сэр, — возразила она. — Это единственная сейчас вещь в моей жизни, которую я не могу не трогать, потому что она здесь и она моя.»
— Тремя неделями позже — примерно за две недели до ее исчезновения она позвонила мне из Бэнгора. Она сказала: «Уорт уехал в Нью-Йорк, и я еду к вам. Я куда-то задевала свой ключ от дома, Хомер. Мне бы хотелось, чтобы вы открыли дом, и я могла бы попасть в него».
— Этот звонок был около восьми вечера, и как раз начало смеркаться. Я перекусил сэндвичем с пивом перед уходом — не более двадцати минут. Потом я приехал сюда. Все это вместе взятое не могло занять более сорока пяти минут. Когда я подходил к дому Тоддов, я увидел огонек у кладовой, который я никак не мог оставить ранее. Я посмотрел на этот свет с изумлением и почти побежал туда — и чуть было не столкнулся с ее дьявольским «Мерседесом». Он был припаркован на склоне так, словно это мог сделать только пьяный, и вся машина снизу доверху была забрызгана не то навозом, не то грязью, а в этой жиже вдоль корпуса машины вкрапливалось нечто типа морских водорослей… только когда фары моей машины осветили их, мне вдруг показалось, что они движутся. Я припарковал свой грузовичок позади «Мерседеса» и вышел из него. Эти растения не были морскими водорослями, но это была трава, похожая на водоросли, и они двигались… очень слабо и вяло, словно умирая. Я коснулся одной из них, и она попыталась обхватить мою руку. Ощущение было очень неприятным, почти ужасным. Я отдернул руку и обтер ее об штанину. Я обошел машину и встал у ее переда. Тот выглядел словно пропахавший девяносто миль болот и низин. Выглядел очень усталым. Какие-то жуки были прилеплены по всему ветровому стеклу, только они не были похожи ни на одно известное мне насекомое, которое бы я ранее встречал. Среди них находился и мотылек размером с воробья, его крылья все еще слегка колыхались и подергивались, теряя остатки жизни. Были также какие-то существа, напоминавшие москитов, только у них можно было заметить настоящие глаза, и они, казалось, рассматривали меня. Я мог слышать, как налипшие растения царапают корпус автомобиля, умирая и стараясь за что-нибудь зацепиться. И все, о чем я мог думать, было: «Где же, черт возьми, она ехала? И как ухитрилась попасть сюда за три четверти часа?» Затем я увидел еще кое-что. Это было какое-то животное, почти расплющенное на решетке радиатора, как раз под самой эмблемой фирмы «Мерседес» — типа звезды, вставленной в круг. Вообще-то большинство животных погибает под колесами автомобилей, потому что они прижимаются к земле, надеясь, что беда пронесется над ними. Но сплошь и рядом некоторые из них вдруг прыгают не в сторону, а прямо на чертову машину, и это безумие может привести к гибели не только животного, но и водителя с пассажирами — мне случалось слышать о таких происшествиях. Это создание, видимо, сделало то же самое. И оно выглядело так, что вполне смогло бы перепрыгнуть танк «Шерман». Оно смотрелось словно произошедшее от спаривания вальдшнепа и ласки. Но на то, что осталось не расплющенным, лучше было бы не смотреть. Оно резало глаза, Дэйв. И даже хуже, оно ранило твое сознание. Его шкура была покрыта кровью, а на концах лап свисали когти, торчавшие из подушечек, наподобие кошачьих, только куда длиннее. Оно имело огромные желтые глаза, только они уже окостенели. Когда я был ребенком, у меня была фарфоровая игрушка — скульптура каркающего ворона, — которая напоминала это существо. И зубы. Длинные, тонкие игольчатые зубы, выглядевшие почти как штопальные иглы, вытащенные из его рта. Некоторые из них торчали прямо в стальной решетке радиатора. Вот почему и вся эта тварь оставалась висеть на передке машины, она сама себя подвесила за счет острых и цепких зубов. Я рассмотрел ее и был абсолютно уверен, что голова ее полна яда, как у гадюки, и прыгнула она на машину, как только заметила ее, для того, чтобы попытаться прикончить эту добычу. И я знал, что отдирать эту тварь от машины мне не следует, потому что у меня были царапины на руках — порезы от сена, — и можно было быть почти уверенным, что я погибну столь же просто, как если бы на меня свалился здоровый камень, от всего нескольких капель яда, который бы просочился в порезы.
— Я подошел к дверце водителя и открыл ее. Сработал сигнал внутреннего освещения, и я смог глянуть на счетчик пройденного расстояния, который она всегда ставила на ноль перед началом любой поездки… и то, что я увидел, было тридцать одна и шесть десятых мили.
— Я смотрел на счетчик довольно долго, а затем подошел к черному входу в дом. Она сдвинула экран и разбила стекло в двери для того, чтобы дотянуться снаружи до задвижки и открыть дверь. Там была прикреплена записка. В ней было написано: «Дорогой Хомер, я добралась сюда чуть раньше, чем сама предполагала. Нашла еще более короткий путь — и не стала колебаться! Вы еще не прибыли сюда, и я решила залезть в свой дом, как опытный взломщик. Уорт приедет послезавтра. Вы не сможете закрепить экран и вставить новое стекло в дверь до этого? Надеюсь, что сможете. Подобные вещи всегда очень огорчают его. Если я не выйду поздороваться, знайте, что я уже сплю. Поездка оказалась очень утомительной, но я почти не потеряла на нее времени! Офелия.»
«Утомительна!» — Я еще раз глянул на эту тварь, висящую на решетке радиатора, и подумал: «Да, сэр, она должна была быть чертовски утомительной. Клянусь Богом, да».
Он снова замолчал и щелкнул пальцами.
— Я видел ее только еще один раз. Примерно через неделю. Уорт был в Касл-Роке, но он купался в озере, плавая взад и вперед, взад и вперед, словно он охранял лес или непрерывно подписывал бумаги. Вообще-то больше походило на подписывание бумаг, я так думаю.
«Миссис, — сказал я, — это не мое дело, конечно, но вам не следует больше раскатывать в одиночку. Той ночью, когда вы разбили стекло в двери, чтобы войти в дом, я увидел нечто, прицепившееся к решетке радиатора спереди вашей машины…»
«А! Этот лесной цыпленок! Я позаботилась о нем», — ответила она.
«Боже! — воскликнул я. — Надеюсь, вы как-нибудь побереглись!»
«Я надела садовые перчатки Уорта, — сказала она. — Но ведь это не что иное, Хомер, как подпрыгнувшая вверх лесная птица с небольшим запасом яда в клюве».
«Но, миссис, — возразил я, — где же водятся такие птички? И если на ваших срезанных маршрутах попадаются такие невинные птички, что же будет, если вам повстречается медведь?»
— Она глянула на меня — и я увидел в ней другую женщину — ту самую Диану. «Если что-нибудь и меняется вдоль тех дорог, — сказала Фелия, — то ведь и я, наверное, тоже меняюсь там. Взгляните на это».
— Ее волосы были собраны в пучок на затылке и заколоты шпилькой. Она ее вытащила и распустила волосы. Ими можно было только любоваться, — они создавали ощущение какого-то мощного потока, вдруг вылившегося с головы Фелии. Она сказала: «Они начали было седеть, Хомер. Вы видите теперь эту седину?» И она повернулась к солнцу, чтобы оно получше осветило ее голову.
«Нет, мэм», — сказал я.
— Она посмотрела на меня, ее глаза заискрились, и она сказала: «Ваша жена — хорошая женщина, Хомер Бакленд, но она увидела меня в магазине и на почте, и мы перебросились всего парой словечек, а я уже заметила, что она смотрит на мои волосы с тем выражением удовлетворения, которое понимают только женщины. Я знаю, что она скажет своим друзьям и подругам… что Офелия Тодд начала красить свои волосы. Но я этого не делала и не делаю. Я просто потеряла свой прежний маршрут, ища кратчайшего пути не один и не два раза… потеряла свой маршрут… и потеряла седину». И она рассмеялась уже даже не как студентка колледжа, а как старшеклассница. Я восхищался ею и наслаждался ее красотой, но я также видел и следы другой красоты на ее лице… и я снова испугался. Испугался за нее и испугался ее.
«Миссис, — сказал я, — вы можете потерять не только седую прядь в ваших волосах»
«Нет, — ответила она, — я же говорила, что там я совсем другая… Я просто целиком делаюсь там другой. Когда я еду по дороге в своей спортивной машине, я уже не Офелия Тодд, которая никогда не сможет выносить до срока ребенка или та женщина, которая попыталась заняться поэзией — да неудачно, или та женщина, что вечно сидит и делает записи на всех этих комитетских собраниях, или еще что-то или кто-то. Когда я на дороге за рулем, я нахожусь внутри своего сердца и чувствую себя подобно…»
«Диане», — подсказал я.
— Она посмотрела на меня с веселым и чуть удивленным видом, а затем рассмеялась. «О, да, подобно какой-нибудь богине, — согласилась Фелия. — Она, наверное, лучше всего сюда подойдет, потому что я — ночной человек, я люблю просиживать ночи напролет, пока не прочитаю свою книгу, или пока на телевидении не прозвучит национальный гимн, а также потому, что я очень бледная, как луна, — Уорт вечно говорит, что мне нужен тоник или анализы крови, или еще что-то вроде всей этой чепухи. Но в своем сердце каждая женщина мечтает походить на богиню, я так думаю — не случайно же мужчины слышат постоянное эхо этих дум и пытаются возвести женщин на пьедесталы (женщину, которая обмочит себе ногу, если не присядет на корточки! это забавно, если как следует все это обдумать), — но то, что чувствует мужчина, вовсе не то, чего желает женщина. Женщина хочет быть свободной — это все. Стоять, если ей так хочется, или идти…» Ее глаза обратились на дьявольский «Мерседес», стоявший на подъездной дорожке, и слегка сузились. Затем она улыбнулась. «Или править за рулем, Хомер. Мужчине этого не понять. Он думает, что богине нужно где-то нежиться, прохлаждаться на склонах Олимпа и кушать фрукты, но ведь в этом нет ничего от бога или богини. Все, что хочет женщина — это то, что хочет и мужчина: женщина хочет управлять».
«Будьте осторожны там, где вы едете, миссис — это все, что нужно», — сказал я в ответ, а она снова засмеялась и наградила поцелуем в лоб.
— Она ответила: «Я буду осторожна, Хомер», но это ровным счетом ничего не значило, и я это сразу понял, потому что сказано это было именно тем тоном, каким отвечает муж своей жене в ответ на ее частые предупреждения об одной и той же опасности, когда он давно уже наперед знает, что на самом деле он не будет… не сможет.
— Я вернулся к своему грузовичку и напоследок еще раз посмотрел на нее, а через неделю Уорт сообщил об ее исчезновении. И ее, и этого дьявольского автомобиля. Тодд прождал семь лет и только затем официально объявил о ее смерти, а потом еще подождал год на всякий случай — он не такой уж простак — и только затем женился на этой второй миссис Тодд, той, что только что прокатила мимо нас. И я не жду, что ты поверишь хотя бы слову из всего, что я тебе сейчас здесь наплел.
На небе одно из этих толстобрюхих облаков достаточно сдвинулось, чтобы открыть нам уже появившуюся луну — полукружье, белое, как молоко. И что-то дрогнуло в моем сердце при этом зрелище — наполовину от чувства какого-то страха, наполовину от чувства любви.
— Я как раз верю, — ответил я, — каждому твоему слову. И даже если это и не правда, Хомер, это должно было бы быть ею.
Он порывисто обнял меня за шею, что делают все мужчины в тех случаях, когда они стесняются прибегать, к поцелуям, словно женщины, затем рассмеялся и встал.
— Даже если бы это и не должно было бы быть правдой, это все же чистая правда, — сказал Хомер. Он достал часы из кармана и глянул на них. — Я пойду вниз по дороге проверять, как там у дома Скотта. Ты не хочешь прогуляться?
— Лучше я посижу здесь немного, — ответил я, — и подумаю на досуге.
Он подошел к лесенке, затем обернулся ко мне, чуть улыбаясь.
— Думаю, что она была права, — заметил он. — Она была совсем другой на этих дорогах, которые не уставала находить… не было ничего, что могло бы остановить ее. Тебя или меня, возможно, остановило бы, но не ее. И я думаю, она по-прежнему юная.
Затем он забрался в свой грузовик и уехал к дому Скоттов.
Это было два года назад, и Хомер уже давно уехал в Вермонт как я уже говорил, по-моему. Однажды вечером перед отъездом он навестил меня. Его волосы были аккуратно причесаны, он был выбрит, и от него несло каким-то невообразимо приятным запахом лосьона. Лицо было чисто и ясно, глаза очень живые. Он сейчас выглядел никак не старше шестидесяти, хотя ему уже перевалило за семьдесят, и я был рад ему, хотя в душе чуточку завидовал и даже злился на него за этот его цветущий вид. Старым рыбакам особенно досаждает артрит, но даже он, казалось, отступил в этот вечер от Хомера, словно вытащив из его рук свои рыболовные крючки и оставив их только для меня.
— Я уезжаю, — сказал он.
— Да?
— Да.
— Хорошо, ты хочешь, чтобы я пересылал тебе твою почту?
— Не хочу ничего об этом даже знать, — ответил он. — Все мои счета оплачены. Я хочу совершенно чистым уехать отсюда и порвать все связи.
— Ну, дай мне хотя бы твой адрес. Я буду иногда тебе позванивать, старина. — Я уже ощутил какое-то чувство одиночества, наваливающееся на меня, словно надеваемый плащ… и, взглянув на него еще разок, я понял, что дела обстоят не совсем так, как мне сперва показалось.
— У меня еще нет ни телефона, ни адреса, — сказал Хомер.
— Хорошо, — ответил я. — Но это — Вермонт, Хомер?
— Да, — сказал он, — именно Вермонт, для тех людей, кто хочет знать, куда я еду.
Я не хотел говорить этого, но все же произнес:
— Как она сейчас выглядит?
— Как Диана, — ответил он, — но она добрее.
— Я завидую тебе, Хомер, — сказал я, и это было истинной правдой.
Я стоял у двери. Были летние сумерки, когда поля вокруг заполнены ароматами трав и цветов и таинственными светящимися кружевами. Полная луна направляла мощную волну серебристого света на озеро. Он прошел через мою веранду, а затем спустился по ступенькам крыльца. Машина стояла на обочине дороги, незаглушенный двигатель работал с тяжелым ревом, словно торопясь, как старый скакун, рвануться по прямой только вперед, как торпеда. Теперь, когда я вспоминаю об этом, мне кажется, что сам автомобиль был более всего похож на торпеду. Машина была чуточку побита и помята, но это никак не мешало ей проявлять свою скорость и мощь. Хомер остановился внизу у крыльца и что-то приподнял — это была его канистра с бензином, очень большая, никак не меньше, чем на десять галлонов. Он подошел к дверце автомобиля со стороны пассажирского сиденья. Она наклонилась и открыла дверцу. Зажглось внутреннее освещение автомобиля, и на мгновение я увидел ее — с длинными красными волосами вокруг лица, со лбом, горящим в ночи, как лампа. Светящимся, как Луна. Он забрался в машину и она укатила. Я стоял и смотрел на мерцающие огоньки во мраке, отбрасываемые ее красными волосами… они стремительно уменьшались и удалялись. Они были, как тлеющие угольки, затем как мерцающие светлячки, а потом и вовсе исчезли.
Вермонт. Так я говорил всем нашим горожанам о Хомере. И они верили в этот Вермонт, потому что он находится столь далеко, сколько только они и могут вообразить своим рутинным сознанием. Иногда я и сам начинаю верить в это, особенно, когда устану и выдохнусь. В другое время я думаю о них по-другому — весь этот октябрь, к примеру, потому что октябрь — именно тот месяц, когда человек думает о далеких местах и дорогах, ведущих к ним. Я сижу на скамейке у магазина Белла и думаю о Хомере Бакленде и той прекрасной девушке, которая открыла ему дверцу, когда он подошел к машине с доверху наполненной канистрой с бензином в правой руке — она ведь выглядела никак не старше девушки лет шестнадцати, и ее красота была ужасающей, но я думаю, что это не оказалось бы смертельным для человека, повернувшегося к ней; ведь на мгновение ее глаза скользнули по мне — а я остался жив, хотя часть меня и умерла тут же у ее ног.
Олимп должен быть прославлен в глазах и сердцах, и всегда есть те, кто не только жаждет, но и находит пути к нему, быть может. Но я знаю, что Касл-Рок — это словно тыльная сторона моей ладони, и я никогда не смогу покинуть его и искать кратчайшие пути среди всех возможных и невозможных дорог; в октябре небо над озером уже не напоминает о славе, а скорее навевает размышления обо всем происходящем, как и те большие белые облака, которые плывут наверху столь медленно и величаво. Я сижу на скамейке и думаю о Фелии Тодд и Хомере Бакленде, и мне совсем не всегда и не обязательно хочется находиться там, где находятся они… но я все еще жалею, что я не курильщик.
— Заканчивается регистрация на джонт-рейс номер 701.
Приятный женский голос эхом прокатился через Голубой зал Нью-Йоркского вокзала Порт-Осорити. Вокзал почти не изменился за последние три сотни лет, оставаясь по-прежнему обшарпанным и немного пугающим. Меж тем записанный на пленку голос продолжал:
— Джонт-рейс до Уайтхед-Сити, планета Марс. Всем пассажирам с билетами необходимо пройти в спальную галерею Голубого зала. Проверьте, все ли ваши документы в порядке. Благодарим за внимание.
Спальная галерея на втором этаже в отличие от самого зала вовсе не выглядела обшарпанной: ковер от стены до стены, белые стены с репродукциями, успокаивающие переливы света. На одинаковом расстоянии друг от друга по десять в ряд в галерее размещались сто кушеток, между которыми двигались сотрудники джонт-службы.
Семейство Оутсов расположилось на четырех стоящих рядом кушетках в дальнем конце галлереи: Марк Оутс и его жена Мерилис по краям, Рикки и Патриция между ними.
— Папа, а ты нам расскажешь про джонт? — спросил Рикки. — Ты обещал.
Со всех сторон доносились приглушенные звуки разговоров, шорохи, шелест одежды: пассажиры устраивались на своих местах.
Марк посмотрел на жену и подмигнул. Мерилис подмигнула в ответ, хотя Марк видел, что она волновалась. По мнению Марка это было совершенно естественно: первый джонт в жизни для всех, кроме него. За последние шесть месяцев — с тех пор, как он получил уведомление от разведочной компании «Тексас Уотер» о том, что его переводят на Марс в Уайтхед-Сити, — они с Мерилис множество раз обсуждали все плюсы и минусы переезда с семьей и в конце концов решили, что на два года им расставаться не стоит. Сейчас же, глядя на бледное лицо Мерилис, Марк подумал, не сожалеет ли она о принятом решении.
Он взглянул на часы и увидел, что до джонта осталось еще около получаса: вполне достаточно, чтобы рассказать детям обещанную историю. Это, возможно, отвлечет их и успокоит, а то об этом джонте столько слухов… Может быть, даже успокоит Мерилис.
— Ладно, — сказал он.
Двенадцатилетний Рикки и девятилетняя Пат смотрели на него, не отрываясь.
— Насколько известно, — начал он. — джонт изобрели лет триста назад, примерно в 1987 году. Сделал это Виктор Карун. Причина того, что мы не знаем точной даты открытия, — некоторая эксцентричность Каруна… Он довольно долго экспериментировал с новым процессом, прежде чем информировать правительство об открытии, и то сделал это только потому, что у него кончились деньги и его не хотели больше финансировать.
В дальнем конце помещения бесшумно открылась дверь, и появились двое служащих, одетых в ярко-красные комбинезоны джонт-службы. Перед собой они катили столик на колесах: на столике лежал штуцер из нержавеющей стали, соединенный с резиновым шлангом. Марк знал, что под столиком, спрятанные от глаз пассажиров длинной скатертью, размещались два баллона с газом. Сбоку на крючке висела сетка с сотней сменных масок.
Марк продолжал говорить: у него достаточно времени, чтобы рассказать историю до конца.
— Вы, конечно, знаете, что джонт — это телепортация. Его называют «процессом Каруна», но это не что иное, как телепортация. Именно Карун — если верить истории — дал этому процессу название «джонт». Слово это он сам придумал по праву первооткрывателя.
Один из служащих надел на штуцер маску и вручил ее пожилой женщине в дальнем конце комнаты. Она взяла маску, глубоко вдохнула и, обмякнув, тихо опустилась на кушетку. Сотрудник джонт-службы отсоединил использованную маску и прикрепил к штуцеру новую.
— Для Каруна все началось с карандаша, ключей, наручных часов и нескольких мышей. Именно мыши указали ему на главную проблему…
— Мыши? — спросил Рикки.
— Мыши? — как эхо повторила Патти.
Марк едва заметно улыбнулся. Они увлеклись рассказом, даже Мерилис увлеклась. Они почти забыли, зачем они здесь. Краем глаза Марк отмечал, как сотрудники джонт-службы медленно катят столик на резиновых колесиках между рядами кушеток, по очереди усыпляя пассажиров.
Виктор Карун вернулся в лабораторию, пошатываясь от возбуждения. По дороге из зоомагазина, где он, потратив последние двадцать долларов, купил девять белых мышей, Карун дважды чуть не врезался в столб. Осталось у него всего лишь девяносто три цента в кармане и восемнадцать долларов на счету в банке, но он об этом не думал.
Его идея была в том, чтобы передавать на расстояние элементарные частицы. А так как все тела в мире состоят из элементарных частиц, то это могло привести к мгновенной или практически мгновенной телепортации любого предмета, включая живые существа.
Идея была не слишком логичной, но поведение многих элементарных частиц тоже не поддавалось сколь-нибудь разумной логике, и правительственная комиссия, похмыкав и выразив максимальную степень сомнения, все же финансировала проект.
Лабораторию Карун разместил в переоборудованном сарае. Он установил два портала в разных концах помещения. В одном конце размещалась несложная ионная пушка, какую можно приобрести в любом магазине электронного оборудования за пятьсот долларов. На другой стороне, сразу за вторым порталом, стояла камера Вильсона. Между ними висело нечто похожее на занавеску для душевой, хотя, конечно, никто не делает занавески для душевых из листового свинца. Пропуская ионный поток через первый портал, можно было наблюдать его прохождение в камере Вильсона. Свинцовый занавес ионы не пропускал, и, если они все же появлялись за ним, значит, можно было говорить о телепортации. Правда, установка работала только дважды, и Карун не имел ни малейшего представления, почему.
А в тот день у него получилось. Частицы, которые никак не могли приникать через свинец, регистрировались в камере. Карун менял мощность потока — камера сразу же откликалась идентичным изменением.
Получилось!
«Необходимо успокоиться, — уговаривал себя Карун, переводя дух. — Надо все обдумать. Никакой пользы от спешки не будет…»
Ничего не предпринимая, он с минуту молча смотрел на портал.
«Карандаш, — решил он. — Карандаш вполне подойдет.»
Достав с полки карандаш, он медленно продвинул его через первый портал. Карандаш исчезал постепенно, дюйм за дюймом, словно перед глазами Каруна совершался ловкий фокус. На одной из граней значилось: «ЭБЕРХАРД ФАБЕР № 2» — черные буквы, выдавленные на желтом фоне. Продвинув карандаш в портал и увидев, что от надписи осталось только «ЭБЕРХ», Карун обошел портал и взглянул на него с другой стороны.
Там он обнаружил аккуратный, словно обрубленный ножом, срез карандаша. Карун пощупал пальцами то место, где должна быть вторая половина карандаша, но там, разумеется, ничего не было. Он бросился ко второму порталу, расположенному в другом конце сарая, — на верхнем ящике из-под апельсинов лежала вторая половина карандаша. Сердце его забилось так сильно, что казалось, его просто трясет изнутри. Карун схватился за заточенный конец карандаша и вытянул его из портала.
Он поднял карандаш поближе к глазам, внимательно разглядел и пронзительно рассмеялся в пустом сарае.
— Сработало! — закричал он. — Сработало, черт побери! Сработало, и это сделал я!
За карандашом последовали ключи: Карун просто швырнул их через портал. На его глазах ключи исчезли, и в тот же момент он услышал, как они звякнули, упав на ящик на другом конце сарая. Карун побежал туда, схватил ключи и пошел к замку. Ключ работал отлично. Потом он проверил ключ от дома. Тот тоже исправно открывал замок. И так же хорошо работали ключи от картотечного шкафа и от машины.
Карун сунул их в карман и снял с запястья часы. Модель «Сейко-Кварц С» со встроенным микрокалькулятором позволяла ему производить все простые вычисления от сложения до извлечения корней. Сложная игрушка и, что важно, с секундомером. Карун положил часы у первого портала и, протолкнув их карандашом, бросился в другой конец сарая. Когда он запихивал часы, они показывали 11:31:07. Теперь же на циферблате стояло 11:31:19. Очень хорошо. Сходится. Хотя, конечно, неплохо было бы иметь у второго портала ассистента, который подтвердил бы раз и навсегда, что на переход время не тратится. Однако сейчас это не важно. Скоро правительство завалит его ассистентами…
Он проверил калькулятор. Два плюс два по-прежнему давало четыре; восемь деленное на четыре давало два; квадратный корень из одиннадцати по-прежнему равнялся 3,3166247… и так далее. Значит, при телепортации вещи не теряли своих свойств.
После этого Карун решил, что пришло время мышей.
— Что случилось с мышами, папа? — спросил Рикки.
Марк на мгновение задумался. Здесь нужно будет проявить осторожность, если он не хочет напугать детей и жену перед их первым джонтом. Главное — убедить их, что все в порядке, что основная проблема уже решена.
— Тут у него возникли небольшие затруднения…
Карун поставил коробку с мышами и надписью «Мы из зоомагазина «Стакполс»» на полку и проверил аппаратуру. За то время, пока он ездил в зоомагазин, ничего не случилось, аппаратура была в порядке.
Открыв коробку, он сунул туда руку и вытащил за хвост белую мышь. Посадив ее перед порталом, он сказал «Ну, вперед». Та шустро спустилась по шершавой стенке ящика из-под апельсинов, на котором стоял портал, и бросилась наутек. Карун кинулся за ней и едва не накрыл ладонью, но мышь шмыгнула в щель между досками и исчезла.
— Зараза! — закричал Карун и побежал обратно к коробке. Он успел как раз вовремя, чтобы столкнуть с края назад в коробку еще двух беглянок. Затем он извлек вторую мышь, на этот раз ухватив ее за тельце, и мышь сразу же вцепилась зубами в палец. Он ее просто бросил, и она полетела, кувыркаясь и болтая лапками, через портал. Тут же Карун услышал, как она приземлилась на ящике в другом конце сарая.
Помня, с какой легкостью от него удрала первая мышь, он бросился туда бегом. Но оказалось напрасно. Белая мышь сидела, поджав лапки; глаза ее помутнели; бока чуть заметно вздымались. Карун замедлил шаг и осторожно приблизился. Работать с белыми мышами ему не доводилось, но чтобы заметить, что с мышью что-то не так, многолетнего стажа не требовалось.
— Мышка после перехода чувствовала себя не очень хорошо, — сказал Марк детям, широко улыбаясь, и только жена заметила, что улыбка его чуть-чуть натянута.
Карун потрогал мышь пальцем. Если бы не вздымающиеся при дыхании бока, можно было подумать, что перед ним чучело, набитое опилками. Мышь даже не шевельнулась, она смотрела только вперед. Он бросил через портал подвижное, шустрое и энергичное животное; теперь же перед ним лежало вялое существо, в котором едва-едва теплилась жизнь.
Когда Карун щелкнул пальцами перед маленькими выцветшими глазами мыши, она моргнула… и, повалившись на бок, умерла.
— Тогда Карун решил попробовать еще одну мышь, — сказал Марк.
— А что случилось с первой? — спросил Рикки.
Марк снова широко улыбнулся.
— Ее с почестями проводили на пенсию.
Карун отыскал бумажный пакет и положил туда дохлую мышь. Позже, вечером, он собирался отнести ее к ветеринару, чтобы тот произвел вскрытие и сказал ему, все ли у подопытного зверька в порядке. Но о вскрытии можно будет подумать потом.
Карун соорудил небольшую горку, спускающуюся ко входу в первый портал. (Первая «джонт-горка» сказал Марк детям, и Патти, представив, видимо, горку для мышей, обрадованно засмеялась.) Он запустил туда новую мышь и закрыл выход рукой. Мышь потолкалась по углам, побродила немного, обнюхивая незнакомые предметы, потом двинулась к порталу — и исчезла.
Карун побежал ко второму порталу.
На ящике лежала мертвая мышь.
Ни крови, ни распухших участков тела, что могло бы свидетельствовать о резких перепадах давления, от которых полопались бы внутренние органы, Карун не заметил. Кислородное голодание? Опять же нет. Для перехода требовалась всего доля секунды: его собственные часы подтвердили, что времени на переход совсем не тратится, а если и тратится, то чертовски мало.
Вторая белая мышь отправилась в тот же бумажный пакет, что и первая. Карун достал следующую. Ее, ухватив понадежнее пальцами, он сунул а портал хвостом вперед и увидел, что из второго портала появилась задняя половина мыши. Маленькие ножки лихорадочно скребли по грубой деревянной поверхности ящика.
Карун вытащил мышь из портала: никаких признаков болезни и тем более смерти.
Карун извлек из коробки еще одну мышь и сунул ее хвостом вперед в портал. Целиком. Затем поспешил ко второму порталу.
Мышь прожила почти две минуты. Она даже пыталась бежать: шатаясь, сделала несколько шагов по ящику, упала на бок, с трудом поднялась, но так и застыла на месте. Карун щелкнул у нее над головой пальцами. Мышь дернулась, сделала еще, может быть, шага четыре, и повалилась. Бока ее вздымались все медленнее, потом дыхание прекратилось и она умерла.
По спине у Каруна пробежали мурашки.
Он достал еще одну мышь и сунул ее головой вперед, но только до половины. Из другого портала появилась голова и передняя часть маленького тельца. Карун осторожно разжал пальцы, приготовясь тут же схватить зверька, если от попытается улизнуть. Но мышь осталась на месте: половина ее у одного портала половина у второго в другом конце сарая.
Карун побежал ко второму порталу. Мышь еще была жива, но ее розовые глаза помутнели. Усы не шевелились. Обойдя портал, Карун увидел удивительное зрелище: перед ним оказался поперечный срез мыши (как это было и с карандашом). Крохотный позвоночник животного оканчивался белым концентрическим кружочком, кровь двигалась по сосудам, в маленьком пищеводе что-то перемещалось. «По крайней мере, — подумал он (и написал позже в статье), — эта установка может служить прекрасным диагностическим аппаратом».
Потом Карун заметил, как движение органов замедляется, и через несколько секунд мышь умерла. Он вытянул ее из портала за мордочку и опустил в бумажный пакет.
«Достаточно белых мышей, — подумал он. — Мыши мрут. И если их пропускать через портал целиком, и если только наполовину, но головой впред. Если же засунуть мышь наполовину, но хвостом вперед, она бегает, как ни в чем не бывало. Что-то здесь кроется… Может быть, в процессе перехода они видят, или слышат, или чувствуют нечто такое, что буквально убивает их. Что бы это могло быть?»
Ответа он не знал, но собирался узнать.
Он снял со стены у кухонной двери термометр, бросился обратно в сарай и сунул его через портал. На входе термометр показывал 83 градуса по Фаренгейту, на выходе — ту же самую цифру. Значит, мышей убивал не космический холод. Впрочем, это было видно и так. Порывшись в пустой комнате, где хранились детские игрушки, которыми Карун развлекал, случалось, наезжавших в гости внуков, он отыскал пакет с воздушными шариками, надул один из них и запихнул через портал. Шарик выскочил из другого портала целый и невредимый. Значит, при переходе не было и резких перепадов давления.
Из дома он принес аквариум с золотыми рыбками. Засунув аквариум в портал, он побежал в другой конец сарая. Одна рыбка плавала кверху пузом, другая медленно, словно оглушенная, кружилась у самого дна, а потом тоже всплыла пузом вверх. Карун уже хотел убрать аквариум, когда рыбка вдруг дернула хвостом и вяло поплыла. Медленно, но, похоже, верно она справилась с воздействием перехода, и часам к девяти вечера, когда Карун вернулся из ветеринарной клиники, рыбка была в норме и вела себя, как обычно.
Однако другая умерла.
Вскрытие мышей в тот же вечер ветеринаром ничего не прояснило. Насколько можно было судить по визуальному осмотру, без тонких лабораторных анализов, все внутренние органы у мышей были в порядке, мыши были здоровы, если не считать того факта, что они все-таки умерли.
Служащие с усыпляющим газом подходили все ближе, и Марк понял, что надо торопиться, иначе конец придется рассказывать, проснувшись уже на Марсе.
— Добираясь в тот вечер от ветеринара до дома — при этом, как уверяет история, половину дороги Карун прошел пешком, — он понял, что, возможно, одним махом решил все чуть ли не все транспортные проблемы человечества: все неживые грузы, которые отправляются поездами, пароходами, самолетами и автомашинами, когда-нибудь будут просто джонтироваться. Сейчас мы к этому привыкли, но для Каруна, поверьте мне, это значило очень много. И вообще для всех людей.
— А что же случилось с мышками, папа? — спросил Рикки.
— Такой же вопрос продолжал задавать себе Карун, — сказал Марк. — потому что он понял: если джонтом смогут пользоваться еще и люди, это решит многое. Он продолжал эксперименты, но вскоре в его исследования вмешалось правительство. Карун держал его в неведении, сколько мог, но комиссия пронюхала об его открытии и без промедления взяла все в свои руки. Карун оставался номинальным руководителем проекта «Джонт» еще десять лет, до самой своей смерти, но на самом деле он ничем уже не руководил.
Правительство взялось за дело без промедления. Проверки показали, что абсолютно никаких изменений в неодушевленных телепортируемых предметах не происходит. О существовании джонт-процесса было с помпой объявлено на весь мир.
Объявление 19 октября 1988 года о существовании джонта, то есть надежного телепортационного процесса, вызвало во всем мире бурю восторгов и экономический подъем. Через 10 лет станции джонт-процесса появились во всех крупных городах мира, и джонтирование грузов стало обычным делом.
— А мышки, папа? — нетерпеливо спросила Патти. — Что случилось с мышками?
Марк показал на сотрудников джонт-службы, обходящих пассажиров всего в трех рядах от того места, где расположились Оутсы. Рик только кивнул. Патти с беспокойством посмотрела на даму с модно выбритой и раскрашенной головой, которая вдохнула газ через маску и мгновенно уснула.
— Когда не спишь, джонтироваться нельзя, да, папа? — спросил Рик.
Марк кивнул и обнадеживающе улыбнулся Патриции.
— Это Карун понял даже раньше, чем о его открытии узнало правительство, — сказал он. — Он догадался, что джонтироваться можно лишь без сознания, точнее — в глубоком сне.
— Когда он совал мышей хвостом вперед, — медленно произнес Рикки, — они чувствовали себя нормально. До тех пор, пока он не засовывал их целиком. Они… умирали, только когда Карун запихивал их в портал головой вперед. Правильно?
— Правильно, — сказал Марк.
— Главное — голова, то есть мозг, да, папа? — спросил Рик.
— Верно, малыш, — и Марк удовлетворенно глянул на сына. Смышленый у него парень, его надежда и гордость.
Сотрудники джонт-службы приближались, двигая впереди себя колесницу забвения. Видимо, времени на полный рассказ все-таки не хватит. Может быть, оно и к лучшему.
Проверки продолжались больше двадцати лет, хотя первые же опыты убедили Каруна, что в бессознательном состоянии животные не подвержены воздействию, за которым закрепилось название «органический эффект», или просто «джонт-эффект». Он усыпил несколько мышей, пропихнул их в первый портал, извлек из второго и, съедаемый любопытством, стал ждать, когда подопытные зверьки проснутся… или не проснутся. Мыши проснулись и после короткого восстановительного периода, вызванного действием снотворного, занялись своими обычными мышиными делами, то есть принялись грызть еду, гадить, играть и размножаться без каких бы то ни было отрицательных последствий. Эти мыши стали первыми из нескольких поколений, которые изучались с особым интересом. Никаких отрицательных последствий не обнаружилось: умирали они не раньше других, мышата рождались у них нормальные…
— А когда начали работать с людьми, папа? — спросил Рикки, хотя наверняка уже читал об этом в школьном учебнике. — Расскажи.
— Я хочу знать, что случилось с мышками, — снова заявила Патти.
Хотя столик с газом доехал уже до начала их ряда, Марк Оутс позволил себе на несколько секунд задуматься. Его дочь, которая знала безусловно меньше брата, прислушалась к своему сердцу и задала правильный вопрос. Поэтому он решил сначала ответить на вопрос сына.
Первыми людьми, испытавшими джонт на себе, стали не астронавты или летчики; ими стали добровольцы из числа заключенных. Шестерых добровольцев усыпили и по очереди телепортировали между порталами, расположенными в двух милях друг от друга.
Об этом Марк детям рассказал, потому что все шестеро проснулись в лучшем виде. Но он не стал рассказывать о седьмом испытателе. У этой фигуры, то ли вымышленной, то ли реальной, а скорее всего скомбинированной из реальности и вымысла, даже имелось имя: Руди Фоггиа. Его якобы судили и приговорили в штате Флорида к смерти за убийство четверых стариков, на которых Фоггиа напал, когда те сидели дома и спокойно играли в бридж. Якобы ЦРУ и ФБР совместно сделали Фоггиа уникальное предложение: джонтироваться не засыпая. Если все пройдет нормально — полное освобождение плюс небольшие подъемные. Если же умрешь или сойдешь с ума — значит, не повезло. Ну, как?
Фоггиа, хорошо понимавший, что смертный приговор означает действительно смертный приговор, дал согласие, узнав от своего адвоката, что, поскольку прошение о помиловании отклонено, жить ему осталось в лучшем случае недели две.
В тот Великий День летом 2007 года в зале испытаний присутствовало двенадцать ученых, но, если даже история с Рудди Фоггиа правдива — а Марк верил, что это действительно так, — он сомневался, что проговорились именно ученые. Скорее всего это сделал кто-нибудь из охранников, а может, технических работников, обслуживавших аппаратуру.
— Если я останусь в живых, приготовьте мне жаренную курицу с ореховой подливкой, а уж потом я отсюда смоюсь, — это, по слухам, Фоггиа сказал перед тем, как шагнуть в первый портал и через мгновение появиться из второго.
Он вышел живым, но отведать жареной курицы ему не пришлось. За время, потребовавшееся ему, чтобы перенестись на две мили (по замеру компьютера — 0,000.000.000.067 секунды), его волосы стали совершенно белыми. Лицо Фоггиа не изменилось физически — на нем не появилось новых морщин, но при взгляде на него возникало неизгладимое впечатление страшной, почти невероятной старости. Шаркая ногами, Фоггия отошел от портала и, неуверенно вытянув вперед руки, поглядел на мир пустыми глазами. Губы его дергались и шевелились, потом изо рта потекла слюна. Ученые, собравшиеся вокруг, замерли.
— Что произошло? — наконец вскрикнул один из них, и это был единственный вопрос, на который Фоггиа успел ответить.
— Там вечность! — произнес он и упал замертво. Позже врачи определили инфаркт.
— Папа, я хочу знать, что случилось с мышками, — повторила Патти. Возможность снова спросить об этом о нее возникла лишь потому, что бизнесмен в дорогом костюме и до блеска начищенных ботинках начал вдруг спорить с сотрудниками джонт-службы. Он, похоже, не хотел, чтобы его усыпляли именно газом, и чего-то требовал. Люди джонт-службы старались как могли — уговаривали его, стыдили, убеждали, — и это замедлило их продвижение вперед.
Марк вздохнул. Он сам завел этот разговор — да, чтобы отвлечь детей от переживаний перед джонтом, но все-таки завел, — и теперь придется его заканчивать настолько правдиво, насколько можно, без того, чтобы встревожить детей или напугать.
Он не станет, конечно, рассказывать им о книге Саммерса «Политика джонта», одна из глав которой — «Джонт под покровом тайны» — содержала подборку наиболее достоверных слухов о джонте. Описывалась там история Руди Фоггиа, и еще около тридцати случаев с добровольцами, мучениками или сумасшедшими, которые джонтировались, не засыпая, за последние триста лет. Большинство из них умерли у выходного портала. Остальные оказались безнадежно свихнувшимися. В некоторых случаях к смерти от шока приводил сам факт выхода из джонта.
Эта глава в книге Саммерса, посвященная слухам и домыслам, содержала немало тревожных разоблачений: несколько раз джонт использовался как орудие убийства. Наиболее известный (и единственный документированный) случай произошел всего лет тридцать назад, когда джонт-исследователь Лестер Майклсон связал свою жену и затолкнул надрывающуюся от крика женщину в портал в Силвер-Сити, штат Невада. Но перед тем, как сделать это, он нажал кнопку обнуления на панели управления, тем самым стерев координаты всех порталов, через которые миссис Майклсон могла бы материлизоваться. Короче, миссис Майклсон джонтировалась куда-то в белый свет. После того как эксперты признали Лестера Майклсона полноценным и, следовательно, способным нести ответственность за свои действия, адвокат выдвинул новый вариант защиты: Лестера Майклсона нельзя судить за убийство, так как никто не может с определенностью доказать, что миссис Майклсон мертва. Это суждение создало ужасный образ некоего призрака женщины, бестелесной, но все еще разумной, продолжающей истошно кричать где-то в чистилище целую вечность… Майклсона все же осудили и казнили.
Кроме того, Саммерс полагал, что джонт-процесс используется некоторыми диктаторскими режимами для того, чтобы избавляться от инакомыслящих политических противников. Некоторые считали, что мафия также имеет свои нелегальные джонт-станции. В книге высказывалось предположение, что посредством обнуленных джонт-станций мафия избавлялась от своих жертв, как живых, так и мертвых.
— Видишь ли, — произнес Марк медленно, отвечая на вопрос Патти о мышах и заметив, как жена взглядом предупредила его, чтобы он не сказал чего-нибудь лишнего, — видишь ли, даже сейчас никто точно этого не знает, Патти. Но эксперименты с животными привели ученых к выводу о том, что, хотя джонт физически осуществляется почти мгновенно, в уме на телепортацию тратится долгое-долгое время.
— Я не понимаю, — обиженно сказала Патти. — Я так и знала, что не пойму.
Рикки, однако, смотрел на отца задумчиво.
— Они продолжали жить и чувствовать, — сказал Рикки. — Все подопытные животные. И мы тоже будем, если нас не усыпят.
— Да, — согласился Марк. — Ученые считают именно так.
Что-то новое появилось во взгляде Рикки, Марк не сразу понял. Испуг? Возбуждение?
— Это не просто телепортация, да, папа? Это что-то вроде искривления времени?
«Там вечность! — подумалось Марку. — Что он хотел этим сказать, тот преступник, что он хотел сказать?»
— В каком-то смысле, да, — ответил он сыну. — Но это объяснение ничего не объясняет, Рик, потому что мы не знаем, что такое искривление времени. Тут дело, может быть, в том, что сознание не переносится элементарными частицами, оно каким-то образом остается целым, единым и неделимым. А кроме того, сохраняет ощущение времени, наверно, искаженное. Впрочем, мы же не знаем, как измеряет время чистое сознание… Более того, мы попросту не представляем себе, что такое чистый разум, без тела.
Марк умолк, встревоженно наблюдая за взглядом сына, который вдруг стал острым и пытливым. «Понимает, но в то же время и не понимает», — подумал он. Разум может быть лучшим другом, может позабавить человека, когда, скажем, нечего читать и нечем заняться. Но когда он не получает новых данных слишком долго, он обращается против человека, то есть против себя, начинает рвать и мучить сам себя и, может быть, пожирает сам себя в непредставимом акте самоканнибализма. Как долго это тянется в годах? Для тела джонт занимает 0,000.000.000.067 секунды, но как долго для неделимого сознания? Сто лет? Тысяча? Миллион? Миллиард? Сколько лет наедине со своими мыслями в бесконечном поле времени? И вдруг, когда проходит миллиард вечностей — резкое возвращение к свету, форме, телу. Кто в состоянии выдержать такое?
— Рикки… — начал он, но в этот момент к нему приблизились сотрудники со своим столиком.
— Вы готовы? — спросил один из них.
Марк кивнул.
— Папа, я боюсь, — произнесла Патти тоненьким голоском. — Это больно?
— Нет, милая, конечно, нет, — ответил Марк вполне спокойным голосом, но сердце его забилось чуть быстрее: так случалось всегда, хотя джонтировался он раз двадцать пять. — Я буду первым, и вы увидите, как это легко и просто.
Человек в комбинезоне взглянул на него вопросительно. Марк кивнул и заставил себя улыбнуться. Затем на лицо его опустилась маска. Марк прижал ее руками и глубоко вдохнул в себя темноту.
Первое, что он увидел, очнувшись, это черное марсианское небо над куполом, закрывающем Уайтхед-Сити. Была ночь, и звезды, высыпавшие на небе, сияли с удивительной яркостью, никогда не виданной на Земле.
Потом он услышал какие-то беспорядочные крики, бормотание и через секунду пронзительный визг. «О боже, это Мерилис!» пронеслось у него в голове, и, борясь с накатывающимися волнами головокружения, Марк поднялся с кушетки.
Снова закричали, и он увидел бегущих в их сторону сотрудников джонт-службы в красных комбинезонах. Мерилис, шатаясь и указывая куда-то рукой, двинулась к нему. Потом снова вскрикнула и упала без сознания.
Но Марк уже понял, куда она указывает. Он увидел. В глазах Рикки он заметил тогда не испуг, а именно возбуждение. Ему следовало бы догадаться, ему надо было догадаться! Ведь он знал Рикки, знал его затаенность и любопытство. Ведь это его сын, его милый мальчик, его Рикки — Рикки, который не знал страха.
До этого момента.
На соседней с Рикки кушетке лежала Патти и, к счастью, еще спала. То, что было его сыном, дергалось и извивалось рядом двенадцатилетний мальчишка со снежно-белой головой и невероятно старыми тусклыми глазами, приобретшими болезненно-желтый цвет. Существо старше чем само время, рядящееся под двенадцатилетнего мальчишку. Оно подпрыгивало и дергалось словно в каком-то жутком, мерзком приступе веселья, потом засмеялось скрипучим, сатанинским смехом. Сотрудники джонт-службы не решались подойти к тому, что они видели.
Ноги старика-младенца судорожно сгибались и дрожали. Руки, похожие на высохшие хищные лапы, заламывались и плясали в воздухе, потом они вдруг опустились и вцепились в лицо того существа, которое еще недавно звали Рикки.
— Дольше, чем ты думаешь, отец! — проскрежетало оно. — Дольше чем ты думаешь! Я задержал дыхание, когда мне дали маску! Я притворился спящим! Хотел увидеть! И увидел! Я увидел! Дольше, чем ты думаешь!
С визгами и хрипами оно неожиданно впилось пальцами себе в глаза. Потекла кровь, и зал превратился в испуганный, кричащий обезьянник.
— Дольше, чем ты думаешь, отец! Я видел! Видел! Долгий джонт! Дольше, чем ты думаешь! Дольше, чем ты можешь себе представить! Намного дольше! О, папа!
Оно выкрикивало еще что-то, но джонт-служащие наконец опомнились и быстро повезли из зала кушетку с кричащим существом, пытающимся выцарапать себе глаза — глаза, которые видели немыслимое на протяжении вечности. Существо говорило что-то еще, всхлипывало, затем закричало, но Марк Оутс этого уже не слышал, потому что закричал сам.
В 1927 году мы играли в одном из торгующих спиртными ресторанчиков Моргана в Иллинойсе, оттуда до Чикаго миль семьдесят. Глухая провинция, миль на двадцать в округе не сыщешь другого порядочного города. Но и здесь хватало фермеров, которым после жаркого денька в поле страсть как хотелось что-нибудь покрепче «Мокси» и девочек, которые любили попрыгать под джаз со своими липовыми ковбоями. Попадались и женатые (уж их-то всегда отличишь; могли бы и не снимать колец) — они удирали подальше от дома, туда, где их никто не знает, чтобы покрутить со своими не вполне законными лапочками.
Это было время джаза, настоящего джаза, — тогда музыканты не старались оглушить. Мы работали впятером — ударные, корнет, тромбон, пианино, труба — и делали неплохую музыку. До нашей первой записи оставалось еще три года, а до первой киношки, которую мы озвучивали, четыре.
Мы играли «Бамбуковый залив», когда вошел здоровенный детина в белом костюме и с трубкой, загогулистой, как валторна. К тому времени наш оркестрик был слегка под газом, но публика уже совсем перепилась и так наяривала, что пол дрожал. Сегодня она была настроена добродушно: ни одной драки за целый вечер. Пот с моих ребят лил рекой, а Томми Ингландер, хозяин, все подносил да подносил виски, мяконькое, как кошачья лапка. На Ингландера приятно было работать, ему нравилось, как мы играем. Так что, ясное дело, я его тоже уважал.
Малый в белом костюме сел за стойку, и я про него забыл. Мы закончили круг «Блюзом тетушки Хагар», который шел тогда в глубинке на «ура», и нас наградили громкими криками. Мэнни опустил трубу, и его физиономия расплылась в улыбке; когда мы уходили с эстрады, я похлопал его по спине. Весь вечер на меня поглядывала рыженькая, а я всегда питал слабость к рыжим. Мы встретились глазами, она слегка кивнула, и я стал пробираться через толпу, чтобы предложить ей выпить.
На полдороге передо мной вырос детина в белом костюме. Вблизи он выглядел хорошим бойцом. Волосы у него на затылке топорщились, хотя, судя по запаху, он вылил на них целый флакон косметического масла, а глаза были блеклые, со странным отблеском, как у глубоководных рыб.
— Надо поговорить, выйдем, — сказал он.
Рыженькая надула губы и отвернулась.
— Потом, — сказал я. — Дай пройти.
— Меня зовут Сколлей. Майк Сколлей.
Я знал это имя. Майк Сколлей был мелкий рэкетир из Шайтауна, он зарабатывал на красивую жизнь, провозя выпивку через канадскую границу. Крепкий напиток из той самой страны, где мужики носят юбки и играют на волынках. В свободное от розлива время. Несколько раз его портрет появлялся в газетах. Последний такой случай был, когда его пытался пристрелить другой висельник.
— Здесь тебе не Чикаго, дядя, — сказал я.
— Я с друзьями, — сказал он. — Не рыпайся. Выйдем.
Рыжая опять посмотрела на меня. Я кивнул на Сколлея и пожал плечами. Она фыркнула и показала мне спину.
— Ну вот, — сказал я. — Спугнул.
— Такие пупсики идут в Чикаго по пенни за пачку, — сказал он.
— Пачка мне ни к чему.
— Выйдем.
Я пошел за ним на улицу. После ресторанной духоты ветерок приятно холодил кожу, сладко пахло свежескошенной люцерной. Звезды были тут как тут, они ласково мерцали в вышине. Чикагцы тоже были тут как тут, но на вид не шибко ласковые, а мерцали у них только сигареты.
— Есть работенка, — сказал Сколлей.
— Вот как?
— Плата две сотни. Разделишь с командой или придержишь одну для себя.
— Что надо делать?
— Играть, что же еще. Моя сестренка выходит замуж. Я хочу, чтобы вы сыграли на свадьбе. Она любит диксиленд. Двое моих парней сказали, вы хорошо играете диксиленд.
Я говорил, что на Ингландера приятно было работать. Он платил нам по восемьдесят зеленых в неделю. А этот предлагал в два с лишним раза больше за один только вечер.
— С пяти до восьми, в следующую пятницу, — сказал Сколлей. — В зале «Санз-ов-Эрин», на Гровер-стрит.
— Переплачиваешь, — сказал я. — Почему?
— Есть две причины, — сказал Сколлей. Он попыхал трубкой. Она явно не шла к его бандитской роже. Ему бы прилепить к губам «Лаки Страйк» или, положим, «Суит Капорал». Любимые марки всех дармоедов. А с трубкой он не походил на обыкновенного дармоеда. Трубка делала его одновременно печальным и смешным.
— Две причины, — повторил он. — Ты, может, слыхал, что Грек пытался меня кончить.
— Видел твою личность в газете, — сказал я. — Ты тот, который уползал на тротуар.
— Много ты понимаешь, — огрызнулся он, но как-то вяло. — Ему меня уже не осилить. Стареет Грек. Умишком хром. Пора на родину, сосать оливки да глядеть на Тихий океан.
— По-моему, там Эгейское море, — сказал он.
— Хоть озеро Гурон, мне насрать, — сказал он. — Главное, не хочет он в старички. Все хочет достать меня. В упор не видит, что смена идет.
— Ты, значит.
— Гляди, довякаешься.
— Короче говоря, ты платишь такие бабки, потому что наш последний номер пойдет под аккомпанемент энфилдовских винтовок.
На лице его вспыхнула ярость, но к ней примешивалось что-то еще. Тогда я не знал что, но теперь-то, похоже, знаю. Похоже, это была печаль.
— Иисус свидетель, по этой части я делал все, что можно сделать за деньги. Если кто чужой сунется, ему живо отобьют охоту вынюхивать.
— А вторая причина?
Он понизил голос:
— Моя сестра выходи за итальянца.
— За честного католика, вроде тебя, — беззлобно ухмыльнулся я.
Он опять вспыхнул, аж побелел, и на миг мне показалось, что я перегнул палку.
— Я ирландец! Чистокровный ирландец, без подделки, запомни это, сынок! — И едва слышно добавил: — Хоть и мало у меня осталось волос, они все равно рыжие.
Я раскрыл было рот, но он не дал мне и словечка вымолвить. Сгреб в охапку и придвинулся вплотную, нос к носу. Я никогда не видел столько ярости, горечи, гнева и решимости на человеческом лице. Как человек может быть уязвлен и унижен — в нашу пору ни у одного белого такого лица не увидишь. Тут и любовь, и ненависть. Они пылали в тот вечер у него на лице, и я понял, что еще пара шуточек, и я уже не жилец.
— Она толстая, — еле слышно прошептал он, обдавая меня запахом мятных конфеток. — Есть много охотников посмеяться над этим у меня за спиной. Но когда я гляжу на них, они умолкают, понял, мистер корнетист? Потому что лучше этого итальяшки ей, может, ничего не светило. Но не советую смеяться надо мной, или над ней, или над итальяшкой. Никому не советую. Я никому не дам смеяться над моей сестренкой.
— Мы никогда не смеемся во время игры. Дуть мешает.
Это разрядило обстановку. Он рассмеялся — отрывистым, лающим смехом.
— Подъедете пораньше, начало в пять. «Санз-ов-Эрин» на Гровер-стрит. За дорогу в оба конца плачу тоже я.
Он не спрашивал согласия. Я уж понял, что нам не отвертеться, но он не дал мне даже обговорить все толком. Он уже шагал прочь, а один их дружков загодя распахнул перед ним заднюю дверцу «паккарда».
Они уехали. Я еще немного постоял, покурил. Вечер был такой теплый, чудесный, и чем дальше, тем больше казалось, что Сколлей мне просто померещился. Я подумал, как здорово было бы вытащить эстраду прямо сюда, на стоянку для машин, и поиграть здесь, но тут наш ударник Бифф похлопал меня по плечу.
— Пора, — сказал он.
— Ага.
Мы вошли внутрь. Рыжая подцепила какого-то занюханного морячка, раза в два старше ее. Не знаю, что этот парень из военно-морского флота потерял в Иллинойсе, но я ничего не имел против, коли уж она такая неразборчивая. Мне было не до того. Голова кружилась от виски, и тут, внутри, где благодаря Сколлею и его братии можно было топор вешать на парах контрабандного продукта, гость из Чикаго казался куда более реальным.
— Просят сыграть «Кэмпуанский скачи», — сообщил Чарли.
— Нет уж, — сказал я. — Ниггерские штучки играем только после полуночи.
Я увидел, как лицо садящегося за пианино Билли-Боя застыло, потом опять разгладилось. Я готов был надавать сам себе пинков, но, черт побери, не может же человек вот так сразу сменить пластинку. В те дни я ненавидел слово «ниггер» и все равно повторял его.
Я подошел к нему.
— Прости, Билл, я сегодня что-то не в себе.
— Ерунда, — сказал он, но глядел поверх моего плеча, и я понял, что мои извинения пропали даром. Это было плохо, но еще хуже, скажу я вам, было другое: знать, что он разочаровался во мне.
Во время следующего перерыва я сказал им насчет приглашения, откровенно выложив все и про обещанную плату, и про то, что Сколлей бандюга (хотя и умолчал о другом бандите, который за ним гоняется). Еще я сказал им, что сестра у Сколлея толстуха и что Сколлей принимает это близко к сердцу. И если кто-то примется отпускать шуточку насчет сухопутных барж, вместо того чтобы тихо сопеть в свои две дырки, он рискует заполучить третью, чуток повыше других.
Рассказывая, я не сводил глаз с Билли-Боя Уильямса, но разве поймешь, что у кошки на уме? Легче по морщинкам на скорлупе догадаться, о чем думает грецкий орех. У нас не было пианиста лучше Билл-Боя, и все мы переживали, что во время наших поездок ему приходится терпеть разные мелкие неприятности. Хуже всего, конечно, было на Юге — выгоны для черных, черный раек в кино, всякие такие штучки, — но и на Севере было немногим слаще. Но что я мог поделать? А? Ну-ка, посоветуйте. Такие уж тогда были порядки.
Наступила пятница, и мы подъехали в зал «Санз-ов-Эрин» к четырем, за час до срока. Прикатили на грузовичке, который специально оборудовали Бифф, Мэнни и я. Сзади он был наглухо затянут брезентом, в кузове привинчены к полу две койки. У нас имелась даже электроплитка — она работала от аккумулятора, а на борту красовалось название группы.
Денек был что надо — очень славный летний денек, и белые облачка там и сям отбрасывали на поля тени. Но в городе оказалось жарко и вообще довольно противно: пока разъезжаешь по местам вроде Моргана, успеваешь отвыкнуть от всей этой суеты и толкотни. Под конец дороги рубашка уже липла ко мне и хотелось привести себя в порядок. От глоточка виски, каким угощал нас Томми Ингландер, я бы тоже не отказался.
«Санз-ов-Эрвин», большой деревянный дом, стоял бок о бок с церковью, где должны были венчать сестрицу Сколлея. Если вы когда-нибудь подходили за облаткой, вам, наверно, знакомы такие заведения: сборища «Юных католиков» по вторникам, лото по средам, а по субботам вечеринка для молодежи.
Мы направились туда всей толпой, каждый нес свой инструмент в одной руке и что-нибудь из хозяйства Биффа — в другой. Внутри распоряжалась тощая девица — и подержаться-то не за что. Двое взмокших парней развешивали бумажные гирлянды. Эстрада была в переднем конце зала, над ней натянули кусок полотна и повесили пару больших свадебных колоколов из розового картона. На полотне было вышито блестящими буквами «СЧАСТЬЯ ВАМ, МОРИН И РИКО».
Морин и Рико. Понятно, с чего Сколлей так бесится. Морин и Рико. Охренеть можно.
Тощая девица налетела на нас. Ей явно было что сказать, но я сразу осадил ее.
— Мы музыканты, — сказал я.
— Музыканты? — она недоверчиво покосилась на наше добро. — Ох. А я надеялась, что вы привезли угощение.
Я улыбнулся, словно таскать барабаны и тромбоны в футлярах — обычное дело для фирмачей по обслуге банкетов.
— Пожал… — начала она, но тут к нам подвалил какой-то сосунок лет девятнадцати. Во рту его торчала сигарета, но, насколько я мог судить, шику она ему не прибавляла, только левый глаз слезился.
— Открывай эти фиговины, — сказал он.
Чарли и Бифф глянули на меня. Я пожал плечами. Мы открыли футляры, и он осмотрел трубы. Не найдя ничего такого, куда мы могли бы загнать пулю и выстрелить, он убрался к себе в угол и сел там на складной стульчик.
— Пожалуйста, располагайтесь прямо сейчас, — договорила тощая, как будто ее никто не перебивал. — Пианино в соседней комнате. Когда закончим с украшением, я попрошу ребят вкатить его сюда.
Бифф уже затаскивал свои барабаны на площадку для ударных.
— А я думала, вы привезли угощение, — повторила она разочарованно. — Мистер Скорллей заказал свадебный торт, а потом еще закуски, и ростбифы, и…
— Все будет, мэм, — заверил я. — Им платят после доставки.
— …и жаркое из свинины, два блюда, и каплуна… мистер Сколлей страшно рассердится, если… — тут она увидела, что один из подручных прикуривает как раз под свисающим концом бумажной гирлянды и взвизгнула: «ГЕНРИ!». Малый подскочил, как ужаленный. Я улизнул на эстраду.
В четверть пятого у нас уже все было готово. Чарли, тромбонист, наигрывал что-то под сурдинку, а Бифф разминал запястья. Поставщики принесли еду в 4.20, и мисс Гибсон (так звали тощенькую: она была профессионалка по части банкетов) чуть не сшибла их с ног.
Для гостей приготовили четыре длинных стола, накрыли белой скатертью, и четыре негритянки в передниках и чепцах начали расставлять тарелки. Торт выкатили в самую середку, чтобы все глядели и облизывались. Он был шестислойный, а наверху — шоколадные жених с невестой.
Я думал, что успею курнуть на улице, но уже после пары затяжек услыхал гудки и гомон — едут, значит. Я еще постоял, пока первая машина не вырулила из переулка за квартал от церкви, потом раздавил сигарету и вернулся.
— Едут, — сообщил я мисс Гибсон.
Она стала вся белая и буквально покачнулась на каблуках. Ей бы выбрать другую профессию — оформлять интерьер, или, скажем, книжку выдавать в библиотеке.
— Томатный сок! — завопила она. — Принесите томатный сок!
Я пошел на эстраду, и мы приготовились. Нам и раньше случалось играть на таких вечерах — это ведь была обычная практика; и, когда открылись двери, мы вдарили рэгтайм на тему «Свадебного марша», — я сам делал аранжировку. Вы можете сказать, что это смахивает на безалкогольный коктейль, и я не буду спорить, но публика заглатывала наш марш на всех празднествах, и здесь эффект был тот же. Гости захлопали, завопили, засвистели, а потом начали трепаться. Но я заметил, что некоторые по-прежнему отбивали ногой такт. Мы были в форме, и вечер, кажется, намечался удачный. Чего только не болтают об ирландцах и в общем-то не зря, но, черт возьми, коли уж выдался случай повеселиться, — они его не упустят!
И все-таки честно признаюсь: когда вошли жених и зарумянившаяся невеста, я едва не запорол первый же номер. Сколлей, в визитке и полосатых брюках, кинул на меня тяжелый взгляд, и не думайте, что я этого не заметил. Я продолжал играть с серьезной миной, и мои ребята тоже — никто ни разу не лажанулся. На наше счастье. Публика, которая почти сплошь состояла из сколлеевских головорезов и их подруг, была, видно, уже ученая. Как же, они ведь наблюдали венчание. И то по залу прокатился этакий легкий шумок.
Вы слыхали про Джека Спрэта и его жену? Так эти выглядели во сто раз хуже. Сколлей почти потерял свою рыжую шевелюру, но у его сестры волосы были в целости, длинные и кудрявые. Однако вовсе не того приятного золотистого оттенка, какой вы можете себе вообразить. А как у аборигенов графства Корк — цвета спелой морковки и все мелко закрученные, точно пружинки из матраца. Лицо у нее от природы было молочно-белое, хотя ручаться трудно — столько на нем высыпало веснушек. И ее-то Сколлей назвал толстухой? Мать моя, да он с таким же успехом мог бы ляпнуть, что «Мэйси» — мелкая лавчонка. Это была женщина-динозавр — ей-богу, она потянула бы фунтов на триста пятьдесят. Все у нее ушло в грудь, и в бедра, и в зад, как обычно бывает у толстых девиц: то, что должно соблазнять, становится уродливым и даже пугает. У некоторых толстушек видишь трогательно симпатичные личики, но у сестры Сколлея и того не было. Слишком близко посажены глаза, рот до ушей, да еще лопоухая. И веснушки эти. Даже сбрось они лишний жир, все равно от такой вывески мухи бы на лету дохли.
Но одно это не вызывало бы смеха, разве что у каких-нибудь недоумков или любителей поиздеваться. Картину дополнял женишок, Рико, и вот тут уж так разбирало, что только волю дай — все бы животики надорвали. Нацепи ему цилиндр, он и то не достал бы до середины ее мощного корпуса. На вид в нем было фунтов девяносто, если намочить хорошенько. Худой как щепка, а физиономия темно-оливковая. Он озирался с нервной улыбкой, и зубы его были похожи на гнилой забор в чикагской подворотне.
Мы продолжали играть.
Сколлей гаркнул:
— Жених и невеста! Дай вам Бог счастья!
А коли Бог не даст, ясно говорил его нахмуренный лоб, так вы то уже постараетесь — хотя бы сегодня.
Все одобрительно загалдели и захлопали. Под конец номера мы сыграли туш, и это тоже вызвало взрыв аплодисментов. Сестренка Сколлея улыбнулась. Да, роток у нее был что надо. Рико глупо ухмылялся.
Пока то да се, гости слонялись по залу, поедая бутерброды с сыром и ломтями холодного мяса и запивая их отличным шотландским виски контрабандным товаром Сколлея. Я сам в перерывах между номерами три раза пропустил по глоточку, и Томми Ингландер был посрамлен.
Сколлей вроде бы тоже повеселел — во всяком случае на вид.
Один раз он подрулил к эстраде и сказал: «Нормально играете, ребята». Услышать это от такого ценителя музыки было очень даже приятно.
Перед тем как усесться за стол, к нам подошла Морин собственной персоной. Вблизи она была еще страшней, и белое платье (этой шелковой упаковки хватило бы на десяток простыне) ни капли ее не красило. Морин спросила, можем ли мы сыграть «Розы Пикардии», как Ред Николс, и его «Пять Пенни», потому что, сказала она, это ее самая любимая песня. Что ж, она была толстуха и дурнушка, но вела себя скромно, в отличие от всяких дешевых пижонов, тоже делавших нам заказы. Мы сыграли, хоть и не очень здорово. Но она все равно мило нам улыбнулась, став при этом гораздо симпатичней, и даже похлопала.
По местам расселись около 6.15, и подручные мисс Гибсон выкатили хавку. Гости накинулись на нее, как оголодавшие свиньи, что было, впрочем, не удивительно, а между делом успевали прикладываться к бутылке с крепким пойлом. Я не мог не смотреть, как ест Морин. Пытался отвести взгляд, но мои глаза упорно возвращались обратно, точно не веря самим себе. Остальные тоже наворачивали вовсю, но по сравнению с ней казались старушками за чайным столиком. У нее уже не было времени на милые улыбочки и на всякие там «Розы Пикардии», перед ней можно было ставить табличку: «Женщина за работой». Этой мамочке не годились нож с вилкой, ее устроили бы разве что совковая лопата и ленточный транспортер. Тоска брала глядеть на нее. А Рико (его подбородок был вровень со столом, и рядом с невестой виднелась только пара испуганных, как у суслика, карих глазенок) знай подавал ей блюдо за блюдом, так же нервно и глуповато ухмыляясь.
Пока шла церемония разделки торта, мы устроили себе двадцатиминутный перерыв, и сама мисс Гибсон покормила нас на кухне. Там была адская жара от раскаленной печки, да мы и проголодаться как следует не успели. Вечер начинался хорошо, но теперь запахло чем-то неладным. Я видел это по лицам своих ребят… да и по лицу мисс Гибсон, коли на то пошло.
Когда мы вернулись на эстраду, пьянка была в разгаре. Здоровые парни, шатаясь, бродили по залу с тупыми ухмылками на рожах или галдели где-нибудь в углу о разных видах скачек. Несколько пар захотели танцевать чарльстон, и мы сыграли «Блюз тетушки Хагар» (они его скушали), и «Под чарльстон — назад в Чарльстон», и еще несколько номеров в том же духе. Джаз для девочек. Пигалицы, которым все было пока внове, носились по залу, щеголяя кручеными чулками, водили пальчиками у себя под носом и визжали «ву-ду-ди-ду», — меня от этого клича и сейчас тошнит. Снаружи темнело. С окон кое-где свалились сетки от мух, и в зал налетели мотыльки — они толклись вокруг люстры целыми тучами. А оркестрик, как поется в песенке, все играл. Невеста с женихом оказались на отшибе — их обоих, не тянуло улизнуть пораньше, — и остальные про них почти забыли. Даже Сколлей. Он уже порядком нализался.
Время шло к восьми, когда в зале появился маленький человечек. Я его сразу приметил, потому что он был трезвый и явно напуганный — точно кошка посреди собачьей своры. Он пробрался к Сколлею — тот болтал с какой-то шлюшкой у самой эстрады — и похлопал его по плечу. Сколлей живо обернулся, и я слышал каждое слово их разговора. Ей-богу, лучше б не слышать.
— Кто такой? — грубо спросил Сколлей.
— Меня зовут Деметриус, — сказал человечек. — Деметриус Катценос. Меня Грек послал.
Все танцующие замерли на месте. Верхние пуговицы были расстегнуты, и руки нырнули за лацканы. Я заметил, что Мэнни нервничает. Черт возьми, я и сам не шибко обрадовался. Но мы все равно продолжали играть, верьте не верьте.
— Ах, так, — спокойно, даже задумчиво сказал Сколлей.
Тут человечка прорвало:
— Я не хотел идти, мистер Сколлей! Грек забрал мою жену. Сказал, что убьет ее, если я не передам вам его слова!
— Какие еще слова? — рявкнул Сколлей. Он опять стал чернее тучи.
— Он сказал… — человечек затравленно умолк. Глотка у него ходила ходуном, будто он пытался вытолкнуть оттуда душившие его слова. — Сказал передать вам, что ваша сестра жирная свинья. Сказал… сказал… — Он дико вытаращил глаза, уставясь на замершее лицо Сколлея. Я глянул на Морин. У нее был такой вид, точно ей дали пощечину. — Сказал, что у нее чешется. Сказал: если у толстой бабы спина чешется, она покупает чесалку. Если у бабы чешется в другом месте, она покупает мужа.
Морин громко, сдавленно вскрикнула и с плачем выбежала. Аж пол задрожал. Рико, опешив, засеменил вслед. Он ломал руки.
Сколлей не то что покраснел — побагровел. Мне уж казалось — я прямо-таки ждал этого, — что у него вот-вот мозги из ушей брызнут. Я уже видел это выражение безумной муки в сумерках у ресторана Ингландера. Пусть он был обыкновенный бандит, но я его тогда пожалел. И вы бы пожалели.
Когда он заговорил опять, голос его был очень тих — почти мягок.
— Что еще?
Малютка грек дрогнул. Его голос срывался от страха:
— Пожалуйста, не убивайте меня, мистер Сколлей! Моя жена — ее Грек забрал! Я не хотел ничего говорить! Он взял мою жену, он ее…
— Я тебя не трону, — еще спокойнее произнес Сколлей. — Только доскажи остальное.
— Он сказал: над вами весь город смеется.
Мы перестали играть, и на миг наступила мертвая тишина. Потом Сколлей посмотрел на потолок. Руки его были подняты к груди и дрожали. Он так крепко сжал кулаки, что казалось, будто жилы проступают сквозь рубашку.
— ЛАДНО ЖЕ! — крикнул он. — ЛАДНО ЖЕ!
И кинулся к двери. Двое дружков пытались остановить его, пытались объяснить, что это самоубийство, что Грек на это и рассчитывает, но Сколлей точно обезумел. Он расшвырял их и бросился в черноту летней ночи.
В мертвой тишине слышались только тяжелое дыхание гонца да где-то внутри дома приглушенный плач невесты.
Затем тот молокосос, что проверял нас на входе, ругнулся и побежал к двери. Остальные не тронулись с места.
Не успел он добежать до большого бумажного трилистника, лысевшего в фойе, как на мостовой завизжали автомобильные шины и взревели моторы. Много моторов. Словно на заводе в день памяти погибших солдат.
— Гос-споди, помилуй! — взвизгнул мальчишка у двери. — Сколько их! Ложись, босс! Ложись! Ложись…
Ночь разорвали выстрели. Это длилось минуту или две — точно перестрелка в первую мировую. По открытой двери зала стеганула очередь, и лопнула одна их больших висячих ламп. Снаружи посветлело от пальбы винчестеров. Потом машина с воем умчались. Какой-то девица вычесывала осколки из взбитых волос.
Опасность миновала, и все парни сразу высыпали на улицу. Дверь на кухню с треском распахнулась, и оттуда выбежала Морин. Она вся тряслась. Ее лицо, и без того круглое, распухло от слез. Рико несся следом, этакий растерянный мальчонка. Они выскочили наружу.
— Там стреляли, — пробормотала мисс Гибсон. — Что случилось?
— По-моему, Грек замесил хозяина, — сказал Бифф.
Мисс Гибсон посмотрела на него, глаза ее раскрывались все шире и шире. А потом тихо упала в обморок. Меня тоже слегка мутило.
И тут с улицы донесся душераздирающий вопль — такого я в жизни не слышал. Жуткое завывание не стихало ни на миг. Не нужно было выглядывать в дверь, чтобы понять, у кого разрывается сердце, кто причитает над мертвым братом, пока сюда спешат полисмены и газетчики.
— Линяем, — сказал я. — Живо.
И пяти минут не прошло, как мы свернули все хозяйство. Некоторые гости возвратились в зал, но были слишком пьяны и слишком напуганы, чтобы обращать внимание на мелкую сошку вроде нас…
Мы вышли с черного хода, у каждого — что-нибудь из ударных. Странное это было шествие, если кто видел. Я возглавлял его — корнет под мышкой, в обеих руках по тарелке. Ребята остались ждать на углу в конце квартала, а я сбегал за грузовичком. Полиция еще не появилась. Посреди улицы темнела толстая фигура: Морин склонилась над трупом и издавала скорбные вопли, а крошка жених кружился вокруг нее, точно спутник вокруг большой планеты.
Я доехал до угла, и ребята побросали все в кузов вповалку. И мы дернули оттуда. До самого Моргана гнали миль сорок пять в час, не разбирая дороги, и то ли друзья Сколлея не позаботились натравить на нас полицию, то ли полиции было неохота с нами вожжаться, но никто нас так и не тронул.
И двухсот зеленых мы так и не видали.
Она появилась у Томми Ингландера дней через десять — толстая ирландка в черном траурном платье. Черное шло ей не больше, чем белое.
Ингландер, наверное, знал, кто она такая (в чикагских газетах рядом с портретом Сколлея была и ее фотография), потому что сам проводил ее к столику и цыкнул на парочку пьяных у стойки, которые вздумали похихикать над ней.
Мне было жалко ее, как иногда бывало жалко Билли-Боя. Плохо, когда ты всем чужой. Чтобы это понять, не надо пробовать на себе, хотя пока не попробуешь, может, и не узнаешь по-настоящему, что это такое. А она была очень славная — правда мы с ней мало тогда поговорили.
В перерыве я подошел к ее столику.
— Мне так жаль вашего брата, — сказал я неловко. — Он правда любил вас, я знаю, и…
— Я все равно, что застрелила его собственными руками, — сказала она. И поглядела на свои руки — теперь я увидел, что они у нее маленькие и изящные, гораздо лучше всего остального. — Тот грек на свадьбе говорил чистую правду.
— Да ну, чего там, — ответил я. По-дурацки, конечно, но что я мог еще сказать? Зря я, видно, подошел: она говорила так странно. Будто немного тронулась от полного одиночества.
— Не стану я с ним разводиться, — продолжала она. — Лучше убью себя, и пропади оно все пропадом.
— Не говорите так, — сказал я.
— А вам никогда не хотелось покончить с собой? — горячо спросила она, глядя на меня. — Если люди вас в грош не ставят да еще смеются? Или с вами никогда так не обходились? Скажете, нет? Простите, но я не поверю. А знаете вы, что это такое — есть не переставая, ненавидеть себя за это и все-таки есть? Знаете, что это такое — убить своего брата из-за того, что ты толстая?
На нас стали оглядываться, и пьяные опять захихикали.
— Извините, — прошептала она.
Я хотел ей сказать, что не надо извиняться. Хотел сказать… Боже мой, да все что угодно, лишь бы ей полегчало. Докричаться до нее сквозь весь этот студень. Но ничего не приходило на ум.
И я сказал только:
— Мне надо идти. Пора играть дальше.
— Да-да, — тихо сказала она. — Да-да, идите… иначе и вас обсмеют. Но я приехала, чтобы, не могли бы вы сыграть «Розы Пикардии»? Тогда, на свадьбе, мне так понравилось. Можно?
— Конечно, — сказал я. — С удовольствием.
И мы стали играть. Но она исчезла, не дослушав, и мы бросили этот слишком сентиментальный для ингландеровского ресторанчика номер и перешли на рэгтайм «Флирт в универе». От таких штучек здесь всегда заводились. Я пил весь остаток вечера и к закрытию успел совсем забыть про нее. То есть почти.
Когда мы уходили, я вдруг сообразил. Понял, что надо было ей сказать. Жизнь продолжается — вот что надо было сказать. Так всегда говорят тем, у кого умер близкий человек. Но, подумав, я решил: правильно, что не сказал. Потому что именно это, наверно, ее и пугало.
Теперь, конечно, все знают про Морин Романо и ее мужа. Рико, который опередил ее, — он и сейчас еще отдыхает в тюрьме штата Иллинойс за счет честных граждан. Знаю, как она унаследовала маленькую шайку Сколлея и превратила ее в гигантскую империю времен сухого закона, соревнуясь с самим Капоне. как разделалась с двумя другими главарями банд на Севере и прибрала к рукам их связи. Как к ней привели Грека и она прикончила его: проткнула ему глаз фортепьянной струной и вогнала эту струну в мозг, а он, по рассказам, ползал перед ней на коленях, рыдал и молил о пощаде. Рико, растерянный мальчонка, стал ее первым доверенным лицом и на его собственном счету тоже набралось с десяток крупных налетов.
Я следил за успехами Морин с Западного побережья, где мы сделали несколько очень удачных записей. Правда, без Билли-Боя. Вскоре после того, как мы ушли от Ингландер, он организовал свою группу из одних негров, они играли диксиленд и рэгтайм. На Юге их принимали хорошо, и я был этому только рад. Да и для нас все оказалось к лучшему. Во многих местах из-за негра мы не смогли бы даже попасть на прослушивание.
Но я говорил о Морин. О ней писали все газеты, и не только потому, что она была вроде Мамаши Баркер с мозгами, хотя и поэтому тоже. Она была страшно толстая, и на ее совести было страшно много преступлений, и американцы от побережья до побережья испытывали к ней странную симпатию. В 1993 году она умерла от сердечного приступа и некоторые газеты сообщили, что она весила пятьсот фунтов. Вряд ли. По-моему, таких не бывает, верно?
Во всяком случае, о ее смерти писали на первых страницах. Она далеко обошла братца, который ни разу за всю свою жалкую карьеру не поднимался выше четвертой. Гроб ее несли десять человек. Одна газетенка поместила фотографию. Жутко было смотреть. Гроб смахивал на контейнер для перевозки мяса — да и по сути разницы немного.
Рико не смог без нее удержать марку и на следующий же год сел за попытку убийства.
Мне так и не удалось забыть ни ее, ни лицо Сколлея в тот вечер, когда я впервые услышал о ней, — эту муку, смешанную с унижением. Но вообще-то, если поразмыслить, не очень уж мне ее жалко. Толстяки всегда могут перестать лопать. А ребята вроде Билли-Боя Уильямса могут разве что перестать дышать. И я до сих пор не вижу, чем я мог бы помочь ей или ему, и все-таки время от времени мне становится за них как-то горько, что ли. Может, просто потому, что я стал намного старше и сплю уже не так хорошо, как в детстве. В этом вся штука, верно?
Верно же?
От Хорликовского университета в Питсбурге до озера Каскейд — сорок миль, и хотя в октябре в этих местах темнеет рано, а они сумели выехать только в шесть, небо, когда они добрались туда, было еще светлым. Приехали они в «камаро» Дийка. Дийк, когда бывал трезв, не тратил времени зря. А когда выпивал пару пива, «камаро» у него только что не разговаривал.
Не успел он затормозить машину у штакетника между автостоянкой и пляжем, как уже выскочил наружу, стягивая рубашку. Его взгляд шарил по воде, высматривая плот. Рэнди выбрался с переднего сиденья — не очень охотно. Конечно, идея принадлежала ему, но он никак не ожидал, что Дийк отнесется к ней серьезно. На заднем сиденье зашевелились девушки, готовясь вылезти.
Взгляд Дийка беспокойно шарил по воде, его глаза двигались справа налево, слева направо
(«Глаза снайпера» — тревожно подумал Рэнди)
и вдруг сфокусировались.
— Вот он! — крикнул Дийк, хлопая ладонью по капоту «камаро». — Как ты и сказал, Рэнди! Черт! Кто последний, тот тухлятина!
— Дийк, — начал Рэнди, поправляя очки, но этим он и ограничился, так как Дийк уже перемахнул через штакетник и бежал по пляжу, ни разу не оглянувшись на Рэнди, или Рейчел, или Лаверн, но смотря только на плот, стоявший на якоре ярдах в пятидесяти от берега.
Рэнди оглянулся, словно собираясь извиниться перед девушками, что втянул их в это, но они глядели только на Дийка. Ну, пусть Рейчел, Рейчел же девушка Дийка, но на него смотрела и Лаверн — вот почему в Рэнди вспыхнула ревность, заставившая его действовать. Он стащил с себя рубашку, швырнул ее рядом с рубашкой Дийка и перепрыгнул через штакетник.
— Рэнди! — позвала Лаверн, а он только махнул рукой вперед в серых октябрьских сумерках, приглашая взять с него пример и злясь на себя за это: она ведь заколебалась и, возможно, предпочла бы не продолжать. План искупаться в октябре среди полного безлюдья перестал быть просто хохмой, родившейся среди приятной болтовни в ярко освещенных комнатах, которые он делил с Дийком. Лаверн ему нравилась, но Дийк был притягательнее. И черт его побери, если она не готова лечь под Дийка, и черт его возьми, тут можно обозлиться.
Дийк на ходу расстегнул ремень и стянул джинсы с худощавых бедер. А потом умудрился и вовсе их сбросить, не замедляя шага — достижение, которого Рэнди не повторить и за тысячу лет. Дийк продолжал бежать в одних плавках. мышцы его спины и ягодиц работали на загляденье. Рэнди мучительно сознавал, какими тощими выглядят его собственные ноги, когда расстегнул свои ливайсы и неуклюже выпутался из них — у Дийка это был балет, у него — клоунада.
Дийк кинулся в воду и завопил:
— Холодище! Матерь Божья!
Рэнди заколебался, но только в мыслях, где все замедлялось. «Температура воды градусов пять, от силы семь, — шепнуло его сознание, — У тебя может остановиться сердце». Он учился на медицинских курсах и знал, что это факт… но в мире физических действий он не колебался ни доли секунды. Прыжок… и на миг сердце у него действительно остановилось — во всяком случае, ощущение было такое; дыхание перехватило, и он с усилием глотнул воздуха, а вся его соприкасающаяся с водой кожа онемела.
«Это безумие, — подумал он, и тут же: — Но идея-то твоя, Панчо».
И он поплыл за Дийком.
Девушки переглянулись. Лаверн пожала плечами и усмехнулась.
— Если могут они, то можем и мы, — сказала она, стаскивая блузку и открывая практически прозрачный бюстгальтер. — Ведь у девушек вроде бы имеется дополнительный подкожный слой жира?
В следующую минуту она была уже за штакетником и бежала к воде, расстегивая вельветовые брючки. Секунду спустя Рейчел последовала за ней, примерно так же, как Рэнди последовал за Дийком.
Девушки пришли к ним днем — во вторник к часу занятия у всех них кончались. Дийк получил свою ежемесячную стипендию — один из помешанных на футболе давних выпускников
(футболисты прозвали их «ангелами»)
позаботился, чтобы он каждый месяц получал двести наличными, — так что в холодильнике стояла картонка с пивными банками, а на видавшем виды стерео Рэнди — диск Найта Рейнджера. Все четверо занялись ловлей кайфа. Ну, и разговор зашел о конце долгого «индейского лета», которое порадовало их в этом году. Радио предсказывало снегопад в среду, и Лаверн высказала мнение, что метеорологов, предсказывающих снегопады в октябре, следует перестрелять, и никто не возразил.
Рейчел заметила, что каждое лето, пока она была девочкой, казалось, длилось целую вечность, а вот теперь, когда она стала взрослой
(«дряхлой девятнадцатилетней маразматичкой», — сострил Дийк, и она пнула его в лодыжку),
год из года они все короче.
— Тогда казалось, что я всю жизнь провожу на озере Каскейд, — сказала она, направляясь по истертому кухонному линолеуму к холодильнику. Заглянула внутрь и нашла банку «Айрон сити лайте» за голубыми пластмассовыми коробками для хранения пищи (в средней остатки допотопного маринада давно превратились в сплошную плесень: Рэнди был хорошим студентом, Дийк — хорошим футболистом, но когда дело доходило до домашнего хозяйства, не стоили и плевочка). Банку она экспроприировала и продолжала:
— Никогда не забуду, как я в первый раз доплыла до плота и проторчала там чуть не два чертовых часа. Боялась плыть обратно.
Она села рядом с Дийком, и он обнял ее за плечи. А она улыбнулась своим воспоминаниям, а Рэнди внезапно подумал, что она похожа на какую-то знаменитость или полузнаменитость. Только вот на кого? Ему предстояло вспомнить это позднее при менее приятных обстоятельствах.
— В конце концов брату пришлось сплавать туда и отбуксировать меня к берегу на надутой камере. Черт, ну и злился же он. А я обгорела — не поверите!
— А плот все еще там, — сказал Рэнди, просто чтобы сказать что-нибудь. Он видел, как Лаверн снова поглядывает на Дийка; последнее время она все время смотрела на Дийка.
Но теперь она посмотрела на него:
— Рэнди, так ведь ноябрь на носу — День всех Святых, а пляж Каскейд закрывают после первого сентября!
— Но плот все равно на месте, — сказал Рэнди. — Недели три назад мы были там на геологической практике. Напротив пляжа, и я заметил плот. Он выглядел, как… — Рэнди пожал плечами, — …как маленький кусочек лета, который кто-то забыл забрать и отправить на склад до будущего лета.
Он думал, они начнут смеяться над ним. Но никто не засмеялся, даже Дийк.
— Но это еще не доказывает, что он и сейчас там, — сказала Лаверн.
— Я упомянул про него одному из ребят, — сказал Рэнди, допивая свое пиво. — Билли Делойсу. Ты его помнишь, Дийк?
Дийк кивнул:
— Играл во втором составе до травмы.
— Ну да. Вроде бы. Так он из тех мест, и сказал, что владельцы пляжа не отгоняют плот к берегу, пока озеро не начнет замерзать. Ленятся — во всяком случае, так он сказал. И сказал, что бывали случая, когда они так затягивали, что он вмерзал в лед.
Он умолк, вспоминая, как выглядел плот на якоре посреди озера — квадрат сияющих белизной досок, а вокруг — сияющая голубая осенняя вода. Он вспомнил, как до них донесся перестук поплавков под ним, это «кланк-кланк», тихое-тихое. Но звуки далеко разносились в неподвижном воздухе вокруг озера. Этот звук и перебранка ворон над чьим-то огородом, урожай с которого был уже убран.
— Завтра снегопад, — сказала Рейчел вставая, когда ладонь Дийка словно бы рассеянно соскользнула на выпуклость ее груди. Она отошла к окну и посмотрела наружу. — Паршиво.
— Знаете что, — сказал Рэнди. — поехали на Каскейд! Доплывем до плота, попрощаемся с летом и вернемся на берег.
Не будь он полупьян, так никогда бы такого не предложил, и, уж конечно, он никак не ждал. что кто-нибудь отнесется к его словам серьезно. Но Дийк тут же загорелся.
— Идет! Потрясающе, Панчо! Потрясающе до хреновости? — Лаверн подпрыгнула и расплескала пиво. Но она улыбнулась — и от этой улыбки Рэнди стало не по себе. — Сгоняем туда!
— Дийк, ты свихнулся, — сказала Рейчел тоже с улыбкой, но немножко вымученной, немножко тревожной.
— Нет, я еду, — сказал Дийк, кидаясь за своей курткой, и Рэнди с растерянностью, но и с возбуждением увидел ухмылку Дийка — бесшабашную и чуть сумасшедшую. Они жили вместе уже три года — Футболист и Мозгач, Сеско и Панчо, Бэтмен и Робин, — и Рэнди хорошо знал эту ухмылку. Дийк не валял дурака, он намеревался сделать это и мысленно был уже на полпути туда.
На языке у него вертелось «брось, Сеско, только не я», но он не успел произнести эти слова, как Лаверн вскочила с тем же сумасшедшим, хмельным выражением в глазах
(или это было пиво?):
— Я — за!
— Так едем! — Дийк оглянулся на Рэнди. — Как ты, Панчо?
Тут Рэнди взглянул на Рейчел и уловил в ее глазах отчаяние. Что до него, то Дийк и Лаверн могли смотаться вместе на озеро Каскейд, а потом вязнуть в снегу всю ночь на скорости сорока миль; нет, его не обрадует, если он узнает, что они вытрахивали друг другу мозги… — и не удивит. Но выражение в глазах Рейчел, эта тоска…
— А-а-ах, СЕСКО! — крикнул Рэнди.
— А-а-ах, ПАНЧО! — радостно крикнул в ответ Дийк.
Они хлопнули ладонью о ладонь.
Рэнди был на полдороге к плоту, когда заметил темное пятно в воде. Оно было за плотом, левее него и ближе к середине озера. Еще пять минут, и он не отличил бы его от теней сгущающихся сумерек… если бы вообще заметил. «Мазутное пятно?» — подумал он, все еще с силой рассекая воду, смутно осознавая всплески рук и ног девушек за спиной. Но откуда в октябре на пустынном озере могло появиться мазутное пятно? И оно такое странно круглое и маленькое — никак не больше пяти футов в диаметре…
— У-у-ух! — снова закричал Дийк, и Рэнди посмотрел в его сторону. Дийк поднимался по лесенке сбоку плота, встряхиваясь точно собака. — Как делишки, Панчо?
— Отлично! — крикнул он в ответ, поднажав. Вообще-то все оказалось значительно лучше, чем ему показалось сначала: просто надо было двигаться. По его телу разливалась теплота, а мотор работал вовсю. Он чувствовал, как его сердце гонит кровь на повышенных оборотах, прогревая его изнутри. У его родителей был дом на мысе Код, и там водичка бывала похолоднее этой в середине июля.
— Панчо, ты думаешь, что сейчас тебе скверно, погоди, пока не выберешься сюда! — злорадно завопил Дийк. Он подпрыгивал так, что плот раскачивался, и растирал тело обеими руками.
Рэнди забыл про мазутное пятно, пока его пальцы не уцепились за грубые выкрашенные белой краской ступеньки лестницы со стороны берега. И тут увидел его вновь. Оно немного приблизилось. Круглая темная блямба на воде вроде большой родинки, колышущаяся на пологих волнах. Прежде оно было ярдах в сорока от плота. А теперь расстояние сократилось вдвое. Как это может быть? Как… Тут он вылез из воды, и холодный воздух обжег ему кожу, обжег даже сильнее, чем вода, когда он в нее окунулся.
— У-у-ух, хреновина! — взвыл он со смехом, весь дрожа и ежась в мокрых трусах.
— Панчо, ты есть большая жопа, — упоённо заявил Дийк. — Порядком прохладился? И уже трезвый? — добавил он, втаскивая Рэнди на плот.
— Я трезвый! Я трезвый! — Он принялся прыгать, как раньше Дийк, хлопая скрещенными руками по груди и животу. Они повернулись и посмотрели на девушек.
Рейчел обогнала Лаверн, которая плыла по-собачьи, и к тому же, как собака с притупившимися инстинктами.
— Вы, дамочки, в порядке? — заорал Дийк.
— Иди к черту, индюк! — откликнулась Лаверн, и Дийк опять захохотал.
Рэнди посмотрел вбок и увидел, что странное круглое пятно еще приблизилось — на десять ярдов — и продолжает приближаться. Оно плыло, круглое, симметричное, точно верх стального барабана, но оно колыхалось с волнами и, значит, не могло быть верхней частью твердого предмета. Внезапно его охватил страх — безотчетный, но очень сильный.
— Плывите! — закричал он девушкам и нагнулся, чтобы схватить Рейчел за руку, когда она достигла лесенки, втащил ее на плот — она сильно стукнулась коленом — он услышал звук удара.
— Ай! Э-эй! Что ты…
Лаверн оставалось одолеть футов десять. Рэнди снова поглядел вбок и увидел, что круглое нечто касается стороны плота, обращенной от берега. Оно было темным, как мазут, но он не сомневался, что мазут тут ни при чем — слишком уж оно темное, слишком плотное, слишком… ровное.
— Рэнди, ты мне чуть ногу не сломал! Это, по-твоему, шутка…
— Лаверн! ПЛЫВИ! — Теперь это был не просто страх, теперь это был ужас.
Лаверн откинула голову, возможно, не различив ужаса, но хотя бы уловив требование поторопиться. Ее лицо выразило недоумение, но она сильнее заработала руками, сокращая расстояние до лесенки.
— Рэнди, да что с тобой? — спросил Дийк.
Рэнди снова посмотрел вбок и увидел, что нечто изогнулось, огибая угол плота. На мгновение оно обрело сходство с Пэкменом, фигурой видеоигры, разинувшей рот, чтобы глотать электронные пирожки. Затем угол остался позади, и оно заскользили вдоль плота, причем дуга впереди вытянулась в прямую линию.
— Помоги мне втащить ее! — буркнул Рэнди Дийку и потянулся за рукой Лаверн. — Быстрее!
Дийк добродушно пожал плечами и ухватил другую руку Лаверн. Они вытащили ее из воды на плот буквально за секунду до того, как черное нечто скользнуло мимо лесенки и его края сморщились, огибая стойки.
— Рэнди, ты спятил? — Лаверн запыхалась, и в ее голосе слышался испуг. Сквозь бюстгальтер четко проглядывали соски, вытянутые в холодные твердые острия.
— Вон то, — сказал Рэнди, указывая.
— Дийк? Что это?
Дийк увидел. Оно достигло левого угла плота, чуть отплыло, вновь обретя круглую форму, и теперь просто лежало на воде. Все четверо уставились на него.
— Мазутное пятно, наверное, — сказал Дийк
— Ты мне колено ободрал, — сказала Рейчел поглядев на темное нечто в воде, а потом на Рэнди. — Ты…
— Это не мазут, — сказал Рэнди. — Ты когда-нибудь видел совершенно круглое мазутное пятно? Эта штука смахивает на днище бочки.
— Я вообще в жизни ни одного мазутного пятна не видел. — ответил Дийк. Говорил он с Рэнди, но смотрел на Лаверн. Трусики Лаверн были почти такими же прозрачными, как бюстгальтер. Мокрый шелк подчеркивал треугольничек между ногами, плотненькие полумесяцы ягодиц. — Я вообще в них не верю. Я же из Миссури.
— Я буду вся в синяках, — сказала Рейчел, но гнев исчез из ее голоса: она видела, как Дийк смотрел на Лаверн.
— Господи, ну и замерзла же я! — сказала Лаверн и изящно задрожала.
— Оно подбиралось к девушкам, — сказал Рэнди.
— Да ладно тебе, Панчо! Мне казалось, ты сказал, что протрезвел.
— Оно подбиралось к девушкам, — повторил Рэнди упрямо и подумал: «Никто не знает, что мы здесь. Никто!»
— А ты-то мазутные пятна видел, Панчо? — Дийк обнял голые плечи Лаверн с той же рассеянностью, с какой раньше погладил грудь Рейчел. К грудям Лаверн он не прикасался — по крайней мере пока, — но его ладонь была совсем рядом. Рэнди обнаружил, что ему, в сущности, все равно, а не все равно — это черное круглое пятно на воде.
— Видел четыре года назад у мыса Код, — сказал он. — Мы вытаскивали птиц из прибоя, пытались очистить их…
— Экологично, Панчо, — одобрительно сказал Дийк. — Очинно экологично, моя так понимает.
Рэнди сказал:
— Вонючая липкая грязь по всей поверхности. Полосы, языки. Выглядело совсем иначе. Понимаешь, не было компактности. «То выглядело несчастной случайностью, — хотелось ему сказать. — А это на случайность не похоже; оно тут словно бы с какой-то целью».
— Я хочу вернуться, — сказала Рейчел. Все еще глядя на Дийка и Лаверн. Рэнди заметил на ее лице глухую боль. Наверное, она не знает, что это заметно, решил он.
— Так возвращайся, — сказала Лаверн. Выражение на ее лице… «ясность абсолютного торжества», — подумал Рэнди, и если в мысли и было велеречие, оно выражало именно то, что следовало. Выражение это не было адресовано именно Рейчел… но Лаверн даже не пыталась скрыть его.
Она сделала шаг к Дийку — только шаг и разделял их. Ее бедро чуть коснулось его бедра. На мгновение внимание Рэнди отвлеклось от того, что плавало на воде, и сосредоточилось на Лаверн с почти упоительной ненавистью. Он ни разу не ударил ни одну девушку, но в эту минуту мог бы ударить ее с подлинным наслаждением. Не потому что любил ее
(слегка увлекся ею — да, отнюдь не слегка хотел ее — да, и сильно взревновал, когда она начала наезжать на Дийка — о да, но девушку, которую он любил бы по-настоящему, он никогда бы на пятнадцать миль к Дийку не подпустил, если на то пошло),
а потому что знал это выражение на лице Рейчел, знал, как это выражение ощущается внутри.
— Я боюсь. — сказала Рейчел.
— Мазутного пятна? — недоверчиво спросила Лаверн и расхохоталась.
И вновь Рэнди неудержимо захотелось ударить ее — размахнуться и влепить пощечину открытой ладонью, чтобы стереть эту подленькую надменность с ее лица и оставить на щеке след — синяк в форме ладони с растопыренными пальцами.
— Давай поглядим, как назад поплывешь ты, — сказал Рэнди. Лаверн снисходительно ему улыбнулась.
— Я еще не готова вернуться, — сказала она, словно объясняя ребенку, потом поглядела на небо и на Дийка. — Я хочу поглядеть, как загорятся звезды.
Рейчел была невысокой, хорошенькой, словно бы шаловливой, но в ней сквозила какая-то неуверенность, напомнившая Рэнди нью-йоркских девушек: утром они торопятся на работу в щегольских юбочках с разрезом спереди или сбоку, и выражение у них такое же — чуть невротичное. Глаза Рейчел всегда блестели, но задор ли придавал им эту живость или просто невнятная тревога?
Дийк обычно предпочитал высоких девушек с темными волосами, с сонными, томными глазами, и Рэнди понял, что между Дийком и Рейчел теперь все кончено — что бы то ни было: что-то простое и, может быть, чуть скучноватое для него, что-то глубокое и сложное и, вероятно, мучительное для нее. Это кончилось так бесповоротно и внезапно, что Рэнди почти услышал треск — с каким ломают о колена сухую ветку.
Он был застенчив, но теперь он подошел к Рейчел и обнял ее за плечи. Она на секунду подняла глаза, несчастные, но благодарные ему за эту поддержку, и он обрадовался, что сумел чуть-чуть помочь ей. И вновь он заметил сходство с кем-то. Что-то в ее лице, в ее выражении…
Какая-то телевизионная игра? Реклама крекеров, вафель или еще какой-то чертовой дряни? И тут он понял — она была похожа на Сэнди Данкен, актрису, которая играла в новой постановке «Питера Пэна» на Бродвее.
— Что это? — спросила она. — Рэнди? Что это?
— He знаю.
Он посмотрел на Дийка и увидел, что Дийк смотрит на него с этой знакомой улыбкой, в которой было больше дружеской фамильярности, чем пренебрежения… но пренебрежение в ней было. Возможно, Дийк даже не подозревал об этом, но оно было. Выражение говорило: «Ну вот, старина Рэнди с его мнительностью обмочил свои пелёночки».
Рэнди полагалось подать реплику: «Это, ну, черное, пустяки. Не беспокойся. Оно уплывет».
Ну, что-нибудь в таком роде. Но он промолчал. Пусть Дийк улыбается. Черное пятно на воде пугало его. По-настоящему.
Рейчел отошла от Рэнди и грациозно опустилась на колени в том углу плота, который был ближе всего к пятну, и на миг сходство стало еще более четким: девушка на этикетках «Уайт-Рок». Сэнди Данкен на этикетках «Уайт-Рок», поправило его сознание. Ее волосы, белокурые, жестковатые, коротко остриженные, влажно облепили красивый череп. На ее лопатках над белой полоской бюстгальтера кожа пошла пупырышками от холода.
— Не свались в воду, Рейч, — сказала Лаверн, сияя злорадством.
— Прекрати, Лаверн, — сказал Дийк, все еще улыбаясь.
Рэнди поглядел, как они стоят на середине плота, небрежно обнимая друг друга за талию, чуть соприкасаясь бедрами, и перевел взгляд назад на Рейчел. По его спинному мозгу степным пожаром пронеслась тревога — и дальше по всем нервам. Черное пятно вдвое сократило расстояние между собой и углом плота, где Рейчел на коленях глядела на него. Раньше от плота его отделяли футов семь. Теперь — не больше трех. И он увидел странное выражение в ее глазах — какую-то круглую пустоту, которая пугающе напоминала круглую черноту того, что плавало на воде. «А теперь это Сэнди Данкен сидит на этикетке «Уайт-Рок» и делает вид, будто ее завораживает восхитительный, богатый оттенками вкус медовой коврижки фирмы «Набиско»», — пришла ему в голову нелепая мысль, и, чувствуя, что его сердце начинает работать бешено, как тогда в воде, он крикнул:
— Отойди от края, Рейчел!
И тут все начало происходить стремительно — с быстротой рвущихся шутих. И все-таки он видел и слышал все по отдельности с абсолютной адской четкостью. Словно каждый момент был заключен в собственную капсулу.
Лаверн засмеялась — в ясный день во дворе колледжа так могла бы засмеяться любая студентка, но здесь, в сгущающихся сумерках, смех этот прозвучал как злорадное хихиканье ведьмы, помешивающей в котле колдовское зелье.
— Рейчел, может, тебе лучше ото… — сказал Дийк, но она перебила его, почти наверное, в первый раз в жизни, и безусловно в последний.
— Оно цветное! — воскликнула она с бесконечным трепетным изумлением. Ее глаза были устремлены на черное пятно в воде с невыразимым восторгом, и на миг Рэнди показалось, что он видит то, о чем она говорила, — цвета, да, цвета, заворачивающиеся вовнутрь яркими спиралями. Затем краски исчезли, и вновь — ничего кроме тусклой матовой черноты.
— Такие изумительные краски!
— Рейчел!
Она потянулась к пятну наклоняясь вперед, ее белая рука в узорах пупырышек от плеча, ее пальцы опустились к пятну чтобы прикоснуться к нему, и Рэнди заметил, что она обгрызла ногти почти до мяса.
— РЕЙ…
Он почувствовал, как накренился плот, когда Дийк шагнул к ним, и в тот же момент нагнулся к ней, смутно сознавая, что не хочет, чтобы от воды ее оттащил Дийк.
И тут Рейчел коснулась воды — только указательным пальцем, и от него побежали крохотные кольца ряби. А пятно уже достигло его. Рэнди услышал ее вскрик, и внезапно восторг исчез из ее глаз, сменившись смертной мукой.
Черное вязкое вещество устремилось вверх по ее руке, точно ил… и Рэнди увидел, как под чернотой ее кожа растворяется. Рейчел открыла рот и закричала. И начала крениться к воде. Слепо она протянула другую руку к Рэнди, он попытался схватить ее. Их пальцы соприкоснулись. Она посмотрела ему в глаза, все еще жутко похожая на Сэнди Данкен. А потом с всплеском упала в воду.
Черное пятно заколыхалось над местом ее падения.
— ЧТО СЛУЧИЛОСЬ? — кричала у них за спиной Лаверн. — ЧТО СЛУЧИЛОСЬ? ОНА УПАЛА В ВОДУ? ЧТО С НЕЙ СЛУЧИЛОСЬ?
Рэнди шагнул вперед, собираясь прыгнуть за ней, и Дийк с небрежной силой оттащил его от края.
— Нет! — сказал он со страхом в голосе, что было совсем на него не похоже.
Все трое увидели, как она поднялась к поверхности, отчаянным усилием. Ее руки поднялись из воды, замахали… нет, не руки. Одна рука. Другую покрывали фестоны черной пленки на чем-то багровом, пронизанном сухожилиями, на чем-то похожем на пласт мяса, свернутый в рулет.
— Помогите! — вскрикнула Рейчел. Ее глаза вспыхивали, сверкали на них, куда-то в сторону, на них, в сторону — глаза, ее глаза были точно два фонаря, которыми бессмысленно сигналят во тьме. Она взбила воду в пену. — Помогите больно пожалуйста помогите больно БОЛЬНО БООООЛЬНООО…
Рэнди упал, когда Дийк оттащил его, но теперь он поднялся с досок и, спотыкаясь, кинулся туда, не в силах игнорировать этот вопль. Он хотел прыгнуть в воду, но Дийк сграбастал его, обхватил могучими ручищами его узкую грудь.
— Нет, она же мертва, — хрипло зашептал он. — Черт, неужели ты не видишь? Она МЕРТВА, Панчо.
Внезапно густая чернота заскользила по лицу Рейчел, точно занавеска, и ее вопль был заглушен, а затем оборвался. Теперь черное, казалось, заматывало ее перекрещивающимися веревками. Рэнди видел, как оно въедалось в нее, будто кислота, и тут ее сонная артерия начала выбрасывать темную струю, а оно выбросило ложноножку, перехватывая бьющую кровь. Он не верил тому, что видел, не мог понять… но сомнений не было: ни ощущения, что он теряет рассудок, ни тайной надежды, что это сон или галлюцинация.
Лаверн кричала. Рэнди оглянулся на нее как раз вовремя, чтобы увидеть ладонь, прижатую к ее глазам в мелодраматичном жесте героини немого фильма. Он думал, что засмеется, скажет ей об этом, но обнаружил, что не в силах произнести ни звука.
Он посмотрел на Рейчел. От Рейчел уже почти ничего не осталось. Ее безумные попытки вырваться перешли просто в судорожные подергивания. Чернота обволакивала ее
(«И стала больше, — подумал Рэнди, — конечно, больше!») —
с тупой необоримой мощью. Он увидел, как рука Рейчел ударила по черноте и прилипла к ней, будто к клею на мушиной бумаге, увидел, как рука была поглощена. Теперь остался только абрис ее фигуры, но не в воде, а внутри черноты, и она не переворачивалась, ее переворачивали, и это уже утрачивало сходство с ее фигурой. Мелькнуло что-то белое. «Кость!» — с омерзением подумал Рэнди, беспомощно отвернулся, и его вытошнило за край плота. Лаверн все еще кричала. Потом раздался глухой шлепок, крики оборвались, сменились хныканьем. «Он ее ударил, — подумал Рэнди. — Я и сам хотел, помнишь?»
Он попятился, утирая рот, испытывая слабость и тошноту. И страх. Такой страх, что был способен думать лишь крохотным уголком мозга. Еще немного, и он сам закричит. И тогда Дийку придется дать ему пощечину. Дийк панике не поддастся, о нет! Дийк — материал, из которого делают героев. «На футбольном поле надо быть героем, чтобы нравиться красоткам», — зазвучала в его сознании забористая песенка. И тут он услышал, что Дийк говорит с ним, и поглядел на небо, стараясь, чтобы в голове прояснилось, чтобы отогнать видение того, как фигура Рейчел утрачивает человечность, превращается в комья, а чернота пожирает их. Он не хотел, чтобы Дийк отвесил ему пощечину, как Лаверн.
Он поглядел на небо и обнаружил, что там уже загорелись первые звезды — угасли на западе последние отблески дня, и ковш Большой Медведицы обозначился полностью.
— Ах, Сееееско. — выдавил он из себя. — Моя думай, мы на этот раз сильно вляпались.
— Что оно такое? — Его рука опустилась на плечо Рэнди, стискивая и проминая его до боли. — Оно ее съело, ты видел? Оно СЪЕЛО ее, СЪЕЛО ЦЕЛИКОМ, хреновина. Так что оно такое?
— Не знаю. Ты что — не слышал? Я же уже говорил.
— Ты обязан знать, хреновый ты комок мозгов, ты же все научные программы проходишь! — Теперь и Дийк вопил, и это помогло Рэнди взять себя немного в руки.
— Ни в одной научной книге я ни о чем подобном не читал, — ответил Рэнди. — В последний раз я видел что-то подобное в «Жутком зрелище» в День Всех Святых, когда мне было двенадцать.
А оно уже вновь обрело свою круглую форму. И лежало на воде в десяти футах от плота.
— Оно стало больше! — охнула Лаверн.
Когда Рэнди увидел пятно в первый раз, он определил его диаметр примерно в пять футов. Теперь оно было не менее восьми футов в поперечнике.
— ОНО СТАЛО БОЛЬШЕ, ПОТОМУ ЧТО СЪЕЛО РЕЙЧЕЛ! — взвизгнула Лаверн и снова принялась кричать.
— Прекрати, не то я тебе челюсть сломаю, — сказал Дийк, и она прекратила, но не сразу, а замирая, как музыка на пластинке, если вдруг выключить ток, не сняв иглу. Глаза у нее стали громадными. Дийк оглянулся на Рэнди. — Ты в порядке, Панчо?
— Не знаю. Наверное.
— Молодец! — Дийк попытался улыбнуться, и Рэнди с тревогой заметил, что его попытка увенчивается успехом. Неужели что-то в Дийке наслаждается происходящим? — Так тебе неизвестно, что это может быть такое?
Рэнди покачал головой. Может, это все-таки мазутное пятно… или было им, пока что-то его не изменило? Может, космические лучи пронизали его под определенным углом? А может, Артур Годфри[61] пописал на него атомной закваской, кто знает? Кто МОЖЕТ знать?
— Как по-твоему, мы сумеем проплыть мимо него? — не отступал Дийк, тряся Рэнди за плечо.
— Не-е-т! — взвизгнула Лаверн.
— Прекрати, не то я тебя прикончу, — сказал Дийк, снова повышая голос. — Я не шучу.
— Ты видел, как быстро оно захватило Рейчел, — сказал Рэнди.
— Может, оно тогда было голодным, — возразил Дийк. — А теперь насытилось.
Рэнди вспомнилось, как Рейчел стояла на коленях в углу плота, такая неподвижная и такая хорошенькая в бюстгальтере и трусиках. В горле у него вновь поднялся тошнотный комок.
— Возьми и попробуй, — сказал он Дийку. Дийк ухмыльнулся, совсем невесело.
— Эх, Панчо.
— Эх, Сеско.
— Я хочу вернуться домой, — сказала Лаверн боязливым шепотом. — А?
Они не ответили.
— Значит, ждем, пока оно уплывет. Оно приплыло, значит, и уплывет, — сказал Дийк.
— Может быть, — сказал Рэнди. Дийк взглянул на него. В полумраке лицо Дийка выражало свирепую сосредоточенность…
— Может быть? Что это за хреновина — может быть?
— Мы приплыли, и оно приплыло. Я видел. Будто учуяло нас. Если оно насытилось, как ты сказал, то уплывет. Скорее всего. А если еще хочет жратвы… — Он пожал плечами.
Дийк задумался, наклонив голову. С его коротких волос все еще падали капли.
— Подождем, — сказал он. — Пусть жрет рыбу.
Прошло четверть часа. Они молчали. Похолодало. Температура понизилась градусов до десяти, а они все трое были в нижнем белье. Через десять минут Рэнди услышал отрывистую дробь, которую выбивали его зубы. Лаверн попыталась прижаться к Дийку, и он ее оттолкнул — мягко, но достаточно решительно. — Оставь меня пока в покое, — сказал он. Тогда она села, скрестив руки на груди, сжав пальцами локти и дрожа мелкой дрожью. Она поглядела на Рэнди, и ее глаза сказали, что он может подойти к ней снова: обнять рукой ее плечи — теперь можно.
А он отвел взгляд — снова на черный круг на воде. Оно просто плавало там, не приближаясь, но и не удаляясь. Он поглядел в сторону берега. Призрачно-белесый полумесяц пляжа, который, казалось, плыл куда-то. Деревья дальше слагались в темную бугристую линию горизонта. Ему показалось, что он различает «камаро» Дийка, но полной уверенности у него не было.
— Мы просто сорвались с места и поехали, сказал Дийк.
— Вот именно, — сказал Рэнди. — Никого не предупредили.
— Да.
— Так что никто не знает, что мы здесь.
— Да.
— Перестаньте! — крикнула Лаверн. — Перестаньте, вы меня пугаете!
— Закупори дырку для пирожков, — рассеянно сказал Дийк, и Рэнди невольно засмеялся — сколько бы Дийк ни повторял эту фразу, она его смешила. — Если нам придется провести ночь тут, проведем. Завтра кто-нибудь услышит, как мы зовем. Мы ведь не в австралийской пустыне, а, Рэнди?
Рэнди промолчал.
— Верно?
— Ты знаешь, где мы, — сказал Рэнди. — Знаешь не хуже меня. Мы свернули с сорок первого шоссе, проехали восемь миль по боковой дороге…
— С коттеджами через каждые пятьдесят футов.
— С ЛЕТНИМИ коттеджами. Сейчас октябрь. В них никто не живет, ни в единой хреновине. Мы добрались сюда, и тебе пришлось объехать чертовы ворота с предупреждениями «ЧАСТНЫЕ ВЛАДЕНИЯ» на каждом шагу…
— И что? Сторож… — Дийк теперь словно бы злился, терял контроль над собой. Испугался? В первый раз за этот вечер, в первый раз за этот месяц, за этот год, а может, в первый раз за всю жизнь? До чего же грозная мысль! Дийк лишается девственной плевы бесстрашия. Рэнди не был полностью в этом уверен, но и не исключал такой ситуации, и она доставляла ему извращенное удовольствие.
— Тут нечего украсть, нечего переломать или изгадить, — сказал он. — Если сторож и имеется, так он, вероятно, заглядывает сюда раза два в месяц.
— Охотники…
— Да, конечно. В следующем месяце, — сказал Рэнди и закрыл рот так, что зубы щелкнули. Ему удалось напугать и себя.
— Может, оно нас не тронет, — сказала Лаверн, и ее губы сложились в жалкое подобие улыбки. — Может, оно просто… ну, понимаете… не тронет нас.
— Может, и медведи летают, — сказал Дийк.
— Оно задвигалось, — сказал Рэнди.
Лаверн вскочила на ноги. Дийк подошел к Рэнди, на мгновение плот накренился, так что сердце Рэнди от испуга перешло на галоп, а Лаверн снова пронзительно взвизгнула, тут Дийк попятился, плот выровнялся, хотя левый угол (если смотреть на берег) остался погруженным чуть-чуть больше.
Оно приблизилось с маслянистой пугающей скоростью, и в этот момент Рэнди увидел цвета, которые видела Рейчел, — фантастические алые, желтые и голубые краски закручивались в спирали и скользили по эбеновой поверхности, напоминавшей размягчившийся пластилин или полузастывший вар. Оно поднималось и опускалось с волнами, и это меняло краски, заставляло их закручиваться и смешиваться. Рэнди осознал, что вот-вот упадет, упадет прямо в него, он почувствовал, что клонится…
Из последних сил он ударил себя правым кулаком по носу — жестом, каким человек старается унять кашель, но чуть повыше и куда сильнее. Нос пронизала раскаленная боль, он почувствовал побежавшие по лицу теплые струйки крови и тогда сумел отступить на шаг с криком:
— Не смотри на него, Дийк! Не смотри прямо на него, его цвета гипнотизируют!
— Оно пытается подлезть под плот, — угрюмо сказал Дийк. — Что это за дерьмо. Панчо?
Рэнди посмотрел, посмотрел очень внимательно. Он увидел, что оно трется о край плота, сплющившись в подобие половины пиццы. На секунду могло показаться, что оно громоздится там, утолщается, и Рэнди вдруг представилось, что оно поднимется настолько, чтобы перелиться на плот.
И тут оно протиснулось под плот. Ему почудилось, что он слышит шорох, грубый шорох, будто рулон брезента протаскивали сквозь узкое окно… но возможно, у него просто сдали нервы.
— Оно пролезло под плот? — спросила Лаверн, и в ее тоне послышалась странная беззаботность, словно она просто изо всех сил старалась поддержать разговор, но она не говорила, а кричала: — Оно пролезло под плот? Оно под нами?
— Да, — сказал Дийк и посмотрел на Рэнди. — Я попробую доплыть до берега, — сказал он. — Если оно там, у меня есть все шансы.
— Нет! — взвизгнула Лаверн. — Нет не оставляй нас здесь… не…
— Я плаваю быстро, — сказал Дийк, глядя на Рэнди и полностью игнорируя Лаверн. — Но плыть надо, пока оно под плотом.
Сознание Рэнди словно мчалось со скоростью реактивного самолета — по-своему, по сально-тошнотворному это было упоительно. Как те последние несколько секунд перед тем, как ты сблюешь в воздушную струю дешевой ярмарочной карусели. Это был момент, чтобы услышать, как позвякивают друг о друга пустые бочки под плотом, как сухо шелестят листья на деревьях за пляжем под легким порывом ветра, чтобы задуматься, почему оно забралось под плот.
— Да, — сказал он. — Но не думаю, что ты доплывешь.
— Доплыву, — сказал Дийк и направился к краю плота.
Сделал два шага и остановился. Его дыхание уже участилось, мозг готовил сердце и легкие к тому, чтобы проплыть пятьдесят ярдов с неимоверной быстротой, но теперь дыхание остановилось, как остановился он сам. Просто остановилось на половине вдоха. Он повернул голову, и Рэнди увидел, как вздулись сухожилия его шеи.
— Панч… — сказал Дийк изумленным, придушенным голосом и начал кричать.
Он кричал с поражающей силой, оглушающий баритональный рев поднимался до высоты пронзительного сопрано. Вопли были такими громкими, что от берега доносилось призрачное эхо. Сперва Рэнди показалось, что Дийк просто кричит, но затем он уловил слово… нет, два слова, одни и те же слова опять, опять и опять.
— МОЯ НОГА, — вопил Дийк, — МОЯ НОГА! МОЯ НОГА! МОЯ НОГА!
Рэнди поглядел вниз. Ступня Дийка как-то странно уходила в плот. Причина была очевидной, но сознание Рэнди сначала отказывалось ее принять — слишком уж невероятно, слишком бредово-гротескно. На его глазах ступня затаскивалась между двумя досками настила.
Затем он увидел черное поблескивание перед пальцами и за пяткой, черное сияние, кишащее зловещими красками.
Оно ухватило Дийка за ногу. «МОЯ НОГА, — кричал Дийк, словно подтверждая этот элементарный вывод. — МОЯ НОГА, ОЙ, МОЯ НОГА. МОЯ НОГААААА!»
Он наступил на щель между досками,
(по щели пройдешь, свою мать убьешь, заколотился в мозгу Рэнди дурацкий детский стишок),
а оно подстерегало внизу. Оно…
— ТЯНИ! — внезапно закричал он. — Тяни, Дийк, чертебядери! ТЯНИ!!!
— Что случилось? — завопила Лаверн, и Рэнди смутно осознал, что она не просто трясет его за плечо, а вонзила в него лопаточки своих ногтей, будто когти. Нет, от нее помощи не дождаться! И он ударил ее локтем в живот, она издала хриплый лающий звук и села на задницу. Он прыгнул к Дийку и ухватил его за руку выше локтя.
Она была твердой, как каррарский мрамор, каждая мышца бугрилась, точно ребра муляжа динозаврского скелета. Тянуть Дийка было словно выдирать из земли дерево с корнями. Глаза Дийка были заведены кверху, к лиловому послезакатному небу, остекленевшие, не верящие, и он кричал, кричал, кричал.
Рэнди поглядел вниз и увидел, что ступня Дийка уже провалилась в щель по щиколотку. Щель была в ширину около четверти дюйма, от силы полдюйма, но его ступня провалилась в нее. По белым доскам растекалась кровь густыми темными ветвящимися струйками. Черная масса вроде нагретого пластика пульсировала в щели вверх-вниз, вверх-вниз, словно билось сердце.
Надо вытащить его. Надо вытащить его побыстрее, или нам уже не суметь его вытащить… держись, Сеско, пожалуйста, держись…
Лаверн встала на ноги и попятилась от искривленного, вопящего Дийка-дерева в центре плота, который плавал на якоре под октябрьскими звездами на озере Каскейд. Она тупо трясла головой, скрестив руки на животе там, где в него вонзился локоть Рэнди.
Дийк всей тяжестью навалился на него, бестолково взмахивая руками. Рэнди поглядел вниз и увидел, что кровь льет из голени Дийка, а голень сужается книзу, как хорошо наточенный карандаш сужается к острию, — но только острие тут не было черным, графитным, а белым — острие было костью, еле видимой.
Черная масса вновь вздулась, высасывая, пожирая. Дийк мучительно застонал. Больше ему никогда не бить по мячу этой ногой, КАКОЙ ногой, ха-ха. Вновь он изо всей мочи потянул Дийка, и вновь точно потянул дерево с могучими корнями.
Дийк опять дернулся и теперь испустил долгий сверлящий визг, так что Рэнди отпрянул и сам завизжал, зажимая уши ладонями. Из пор икры и голени Дийка брызнула кровь; коленная чашечка побагровела, вздулась, сопротивляясь безумному давлению, а черное все втаскивало и втаскивало ногу Дийка в узкую щель. Дюйм за дюймом.
Не могу помочь ему. До чего же оно сильно! Не могу помочь ему теперь, мне жаль. Дийк, мне так жаль…
— Обними меня, Рэнди, — закричала Лаверн, вцепляясь в него повсюду вбуравливая лицо ему в грудь. Такое горячее лицо, что оно, казалось, шипело, соприкасаясь с влагой. — Обними меня, пожалуйста, почему ты не обнимешь меня… И он обнял ее.
Только позднее Рэнди с ужасом сообразил, что они почти наверное успели бы доплыть до берега, пока черное расправлялось с Дийком… А если бы Лаверн отказалась, он доплыл бы один. Ключи от «камаро» лежали в кармане джинсов Дийка там, на пляже. Он смог бы, но понял он, что смог бы, когда было уже поздно.
Дийк умер, когда в узкой щели между досками начало исчезать его бедро. Он уже несколько минут как перестал кричать. У него вырывалось только густое сиропное бульканье. Потом оборвалось и оно. Когда он потерял сознание и упал ничком, Рэнди услышал, как остатки бедренной кости его правой ноги переломились, будто хрустнула сырая ветка.
Секунду спустя Дийк поднял голову, смутно посмотрел вокруг и открыл рот. Рэнди думал, что он снова закричит. Но он изверг струю крови, такой густой, что она казалась затвердевшей. Теплые брызги оросили Рэнди и Лаверн, которая опять завопила, уже совсем хрипло.
— ОООХ! — кричала она, а ее лицо искажала гримаса полубезумной гадливости. — ОООХ! Кровь. Оооох, кровь КРОВЬ. — Она пыталась стереть брызги, но только размазывала их по своему телу.
Кровь текла из глаз Дийка, вырываясь наружу с такой силой, что они выпучились почти комично. Рэнди подумал: «Еще говорят о живучести! Черт! Только поглядите на это. Он же прямо насос в человеческом облике! Господи! Господи! Господи!»
Кровь струилась из обоих ушей Дийка. Его лицо превратилось в жуткую багровую репу, раздулось до бесформенности под воздействием немыслимого гидростатического давления, направленного изнутри наружу: это было лицо человека, которого сдавила в медвежьих объятиях чудовищная и непознаваемая сила. И тут все милосердно кончилось. Дийк снова рухнул ничком, его волосы свисали с окровавленных досок плота, и Рэнди увидел с тошнотворным изумлением, что кровоточил даже его скальп.
Звуки из-под плота. Звуки всасывания. И вот тут-то в его перегруженном, почти меркнувшем сознании и мелькнуло, что он мог бы поплыть к берегу, имея все шансы добраться до него. Но Лаверн тяжело обвисла у него на руках, зловеще тяжело: он поглядел на ее почти идиотичное лицо, приподнял веко, увидел только белок и понял, что она не в обмороке, а в глубочайшем шоке.
Рэнди оглядел плот. Конечно, можно было бы ее положить, но доски были лишь в фут шириной. Летом на плоту крепилась вышка для ныряния, но вот ее демонтировали и убрали до следующего сезона. И остался только настил плота — четырнадцать досок, каждая в фут шириной и в двадцать футов длиной. И положить ее значило бы накрыть ее бесчувственным телом несколько щелей между ними.
По щели пройдешь, свою мать убьешь. Заткнись.
И тут среди адских теней его сознание шепнуло: Все равно сделай. Положи ее и плыви.
Но он не сделал. Не мог. Жуткое чувство вины нахлынуло на него при этой мысли. И он держал ее, ощущая мягкое неумолимое давление на его руки и спину. Она была высокой девушкой.
Дийк опускался все ниже. Рэнди держал Лаверн на ноющих руках и смотрел, как это происходит. Он не хотел и на долгие секунды, которые могли быть и минутами, отворачивал лицо, но его взгляд всякий раз возвращался и возвращался.
Едва Дийк умер, как происходящее вроде бы убыстрилось.
Его правая нога исчезла совсем, а левая вытягивалась все дальше и дальше, так что он смахивал на гимнаста, делающего немыслимый шпагат. Хрустнул его таз, будто разламываемая куриная дужка, и тут, когда живот Дийка начал зловеще вздуваться от давления изнутри, Рэнди отвел глаза надолго, стараясь не слышать влажного чмоканья, стараясь сосредоточиться на боли в ноющих плечах и руках. Может быть, ему удалось бы привести ее в чувство, подумалось ему, но пока лучше эта боль. Она отвлекает.
Сзади донесся звук, будто крепкие зубы захрустели горстью леденцов. Когда он оглянулся, в щель протискивались ребра Дийка. Его руки вскинулись, раздвинулись — он выглядел точно омерзительная пародия на Ричарда Никсона, когда тот поднимал руки в победоносном V, которое приводило в исступление демонстрантов в шестидесятых и семидесятых годах.
Глаза у него были открыты. Он высунул язык, будто дразня Рэнди.
Рэнди опять посмотрел в сторону. Через озеро. «Высматривай огоньки, — велел он себе. Он знал, что там нет ни единого огонька, но все равно велел. — Высматривай огоньки, кто-то же проводит неделю в своем коттедже, деревья в осеннем наряде, нельзя упустить, захвати «Никон», родители будут от таких слайдов в восторге».
Когда он снова поглядел, руки Дийка были вытянуты прямо вверх. Он уже не был Никсоном, теперь он был судьей на поле, сигналящим, что очко засчитано.
Голова Дийка словно покоилась на досках. Глаза его все еще были открыты. Язык его все еще торчал наружу.
— А-а-ах, Сеско, — пробормотал Рэнди и снова отвел взгляд.
Его руки и плечи теперь просто вопили от боли, но он продолжал держать ее. И смотрел на дальний берег озера. Дальний берег озера окутывала темнота. На черном небе россыпи звезд, разлитое холодное молоко, каким-то образом повисшее в вышине.
Минуты шли. Наверное, его уже нет. Можешь поглядеть. Ладно, ага, хорошо. Но не смотри. Просто на всякий случай. Договорилась? Договорились. Абсолютно. Так говорим мы все, и так говорим все мы.
А потому он посмотрел — как раз чтобы увидеть исчезающие пальцы Дийка. Они шевелились — вероятно, движение воды под плотом передавалось неведомому нечто, которое поймало Дийка, а от него — пальцам Дийка. Вероятно.
Вероятно. Но Рэнди чудилось, что Дийк машет ему на прощание. Сеско Кид машет свое adios.[62] В первый раз его сознание тошнотворно качнулось — оно, казалось, накренялось, как накренился плот, когда они все четверо встали у одного края. Оно уравновесилось, но Рэнди понял, что безумие, настоящее сумасшествие, быть может, совсем рядом.
Футбольное кольцо Дийка — «Конференция 1981» — медленно заскользило вверх по среднему пальцу правой руки. Звездный свет обрамил золото, замерцал в крохотных бороздках между выгравированными числами: 19 по одну сторону красноватого камня, 81 по другую. Кольцо соскользнуло с пальца. Кольцо было слишком широким для щели и, естественно, протиснуться сквозь нее не могло.
Оно лежало на доске. Единственное, что осталось от Дийка. Дийк исчез. Больше не будет темноволосых девушек с томными глазами, и он не хлестнет Рэнди мокрым полотенцем по голой заднице, выходя из душа, не прорвется через поле с мячом под вопли повскакавших на ноги болельщиков, пока энтузиасты ходят колесом у боковой линии. Не будет больше бешеной езды в «камаро» по ночам под «Ребята все вернулись в город», оглушительно рвущееся из магнитофона. Больше не будет Сеско Кида.
И опять это слабое шуршание — сквозь узенькое окно протаскивают сверток брезента.
Рэнди посмотрел вниз на свои босые ступни. И увидел, что щели справа и слева от них внезапно заполнились лоснящейся чернотой. Глаза у него выпучились. Он вспомнил, как кровь вырывалась изо рта Дийка струей, будто скрученный жгут, как глаза Дийка вылезали из орбит, будто на пружинах, пока кровоизлияния, вызванные гидростатическим давлением, превращали его мозг в кашу.
Оно чует меня. Оно знает, что я тут. Может оно вылезти наверх? Может оно подняться сквозь щели? Может? Может?
Он смотрел вниз, забыв про тяжесть бесчувственного тела Лаверн, завороженный грозностью этого вопроса, стараясь представить себе, какое ощущение возникнет, когда оно перельется через его ступни, когда вопьется в него.
Лоснящаяся чернота выпятилась почти до верхнего края щелей
(Рэнди, сам того не замечая, поднялся на цыпочки),
а затем опала. Шелест брезента возобновился. И внезапно Рэнди снова увидел его на открытой воде, огромную черную родинку, теперь около пятнадцати футов в поперечнике. Оно колыхалось на легкой ряби, приподнималось и опускалось, приподнималось и опускалось, и когда Рэнди увидел пульсирующие в нем краски, он с трудом, но отвел глаза.
Он опустил Лаверн на доски, и едва его мышцы расслабились, как у него затряслись руки. Не обращая на это внимания, он встал на колени рядом с ней. Ее волосы черным веером раскинулись по белым доскам. Он стоял на коленях и следил за черной родинкой на воде, готовый сразу же поднять Лаверн, если пятно сдвинется с места.
И начал легонько бить ее по щекам, по правой, по левой, по правой, по левой, точно секундант, приводящий в чувство боксера. Лаверн не хотела прийти в себя, не хотела выиграть тест и получить двести долларов или экскурсионную поездку. Лаверн достаточно насмотрелась. Но Рэнди не мог оберегать ее всю ночь, поднимая на руки, будто тяжелый куль, всякий раз, когда оно начинало бы двигаться
(и ведь долго на него смотреть нельзя, в том-то и дело).
Но он знал прием. Научился ему не в колледже. Он научился от приятеля своего старшего брата. Приятель был фельдшером во Вьетнаме и знал множество всяких приемов: как наловить головных вшей и устраивать их гонки в спичечном коробке; как разбавлять кокаин слабительным для младенцев; как зашивать глубокие раны швейной иглой и швейными нитками. Как-то они заговорили о способах привести в себя мертвецки пьяных людей, чтобы эти мертвецки пьяные люди не захлебнулись бы собственной рвотой, как случилось с Боном Скоттом, ведущим певцом «Эй-Си/Ди-Си». «Хочешь кого-то привести в чувство без задержки? — спросил приятель старшего брата, делясь огромным запасом полезных приемов. — Попробуй вот это».
И он объяснил Рэнди прием, который Рэнди теперь и применил.
Он нагнулся и изо всех сил укусил Лаверн за ушную мочку.
В рот ему брызнула горячая горькая кровь. Веки Лаверн взлетели вверх, будто шторы. Она взвизгнула с каким-то сиплым рычанием и ударила его. Рэнди поднял глаза и увидел только дальний край пятна, остальное было уже под плотом. Оно переместилось с жуткой, омерзительной беззвучной быстротой.
Он снова подхватил Лаверн на руки, его мышцы запротестовали, взбугрились судорогами. Она била его по лицу. Ладонь задела его чувствительный нос, и он увидел багряные звезды.
— Прекрати! — крикнул он, отодвигая ступни подальше от щелей. — Прекрати, стерва, оно опять под нами, прекрати, не то я тебя на хрен брошу. Богом клянусь, брошу!
Ее руки тут же утихомирились и сомкнулись у него на шее, как руки утопающей. Ее глаза в мерцании звезд казались совсем белыми.
— Прекрати! — Она продолжала сжимать руки. — Прекрати. Лаверн, ты меня задушишь!
Удавка стянулась еще туже. Его охватила паника. Глухое позвякивание бочек под плотом стало глуше — из-за того, что оно там, решил он.
— Мне нечем дышать!
Удавка, чуть расслабилась.
— Теперь слушай: сейчас я тебя опущу. Это безопасно, если ты…
Но она услышала только «я тебя опущу». И вновь ее руки превратились в удавку. Его правая ладонь поддерживала ее спину. Он согнул пальцы клешней и оцарапал ее. Она взбрыкнула ногами с хриплым мяуканьем, и он чуть не потерял равновесие. Она это почувствовала и перестала сопротивляться. Больше из-за страха, чем из-за боли.
— Нет! — Ее дыхание ударило ему в щеку, как самум.
— Оно до тебя не доберется, если ты будешь стоять на досках.
— Нет, не опускай меня, оно до меня доберется, я знаю что доберется, я знаю…
Он снова расцарапал ей спину. Она завизжала от ярости, боли и страха.
— Ты встанешь сама, или я тебя уроню, Лаверн!
Он опустил ее медленно, осторожно. Они дышали коротко, с каким-то пронзительным присвистом: гобой и флейта. Ее ступни коснулись досок. Она вздернула ноги, будто доски были раскалены добела.
— Вставай! — прошипел он. — Я не Дийк, я не могу продержать тебя на руках всю ночь.
— Дийк…
— Мертв.
Ее ступни коснулись досок. Мало-помалу он отпустил ее. Они стояли друг против друга, точно партнеры в танце. Он видел, что она ждет, что оно вот-вот ее коснется. Рот у нее был открыт, точно у аквариумной рыбки.
— Рэнди, — прошептала она. — Где оно?
— Под плотом.
Посмотри вниз. Она посмотрела. Посмотрел и он. Они увидели, что чернота заполнила щели, заполнила их почти поперек всего плота. Рэнди ощутил его жадное нетерпение и подумал, что Лаверн чувствует то же.
— Рэнди, прошу тебя…
— Ш-ш-ш.
Они продолжали стоять лицом друг к другу. Рэнди, кинувшись к воде, забыл снять часы и теперь засек пятнадцать минут. В четверть девятого чернота вновь выплыла из-под плота. Она отплыла футов на пятнадцать и вновь заколыхалась там.
— Я сяду.
— Нет!
— Я устал, — сказал он. — Я сяду, а ты следи за ним. Только не забывай иногда отводить глаза. Потом я встану, а ты сядешь. Так вот и будем. Возьми. — Он отдал ей часы. — Будем сменяться каждые пятнадцать минут.
— Оно съело Дийка, — прошептала она.
— Да.
— Но что оно такое?
— Не знаю.
— Мне холодно.
— Мне тоже.
— Так обними меня.
— Я уже наобнимался.
Она затихла.
Сидеть было небесным блаженством; не следить за ним — райским наслаждением. Вместо этого он смотрел на Лаверн, удостоверяясь, что она часто отводит взгляд от черноты на воде.
— Что нам делать, Рэнди?
Он подумал.
— Ждать.
Пятнадцать минут истекли, он встал и позволил ей сначала посидеть, а потом полежать полчаса. Потом поднял ее, и она простояла пятнадцать минут. Так они сменяли друг друга. Без четверти десять взошел холодный лунный серп и по воде зазмеилась серебряная дорожка. В половине одиннадцатого раздался пронзительный тоскливый крик, эхом проносясь над водой, и Лаверн испустила вопль.
— Заткнись, — сказал он. — Это просто гагара.
— Я замерзаю, Рэнди. У меня все тело онемело.
— Ничем не могу помочь.
— Обними меня, — сказала она. — Ну, пожалуйста. Мы согреем друг друга. Мы же можем вместе сидеть и следить за ним.
Он заколебался, но он и сам промерз до мозга костей, и это заставило его согласиться.
— Ну ладно.
Они сидели, обнявшись, прижимаясь друг к другу и что-то случилось — естественно или противоестественно, но случилось. Он испытал прилив желания. Его ладонь нашла ее грудь, обхватила сырой нейлон, сжала. У нее вырвался вздох, и ее рука скользнула по его трусам.
Вторую ладонь он опустил ниже и нашел место, еще сохранившее тепло. Он опрокинул Лаверн на спину.
— Нет, — сказала она, но рука в его трусах задвигалась быстрее.
— Я его вижу. — сказал он. Сердце у него снова колотилось, гоня кровь быстрее, подталкивая теплоту к поверхности его холодной нагой кожи. — Я могу следить за ним.
Она что-то пробормотала, и он почувствовал, как резинка соскользнула с его бедер к коленям. Он следил за ним. Скользнул вверх, вперед, в нее. Господи, тепло! Хотя бы там она была теплой. Она испустила гортанный звук, и ее пальцы впились в его холодные поджатые ягодицы.
Он следил за ним. Оно не двигалось. Он следил за ним. Следил за ним пристально. Осязательные ощущения были невероятными, фантастичными. У него не было большого опыта, но девственником он не был. Любовью он занимался с тремя девушками, но ни с одной не испытал ничего подобного. Она застонала и приподняла бедра. Плот мягко покачивался, будто самый жесткий из всех водяных матрасов в мире. Бочки под плотом глухо рокотали.
Он следил за ним. Краски начали завихряться — на этот раз медлительно, чувственно, ничем не угрожая: он следил за ним и следил за красками. Его глаза были широко открыты. Краски проникали в глаза. Теперь ему не было холодно, ему было жарко, так жарко, как бывает, когда в первый раз в начале июня лежишь на пляже и загораешь, чувствуя, как солнце натягивает твою зимне-белую кожу заставляя ее покраснеть, придавая ей
(краски)
краску, оттенок. Первый день на пляже, первый день лета, вытаскивай старичков Бич-Бойз, Пляжных Мальчиков, вытаскивай Рамонесов. Рамонесы говорили тебе, что Шина — панк-рокер, Рамонесы говорили тебе, что можно проголосовать, чтоб тебя подбросили на пляж Рокэуей, песок, пляж, краски,
(задвигалось оно начинает двигаться)
и ощущения лета, текстура; кончен, кончен школьный год, я могу болеть за «Янки», э-э-э-й, и даже девушки в бикини на пляже, пляж, пляж, пляж, о ты любишь, ты любишь
(любишь)
пляж ты любишь
(люблю я люблю)
твердые грудки, благоухающие лосьоном «Коппертоун», и если бикини внизу достаточны узки, можно увидеть
(волосы, ее волосы ЕЕ ВОЛОСЫ В О ГОСПОДИ В ВОДЕ ЕЕ ВОЛОСЫ).
Он внезапно откинулся, пытаясь поднять ее, но оно двигалось с маслянистой быстротой и припуталось к ее волосам, точно поносы густого черного клея, и когда он ее потянул на себя, она уже кричала и стала очень тяжелой из-за него, а оно поднялось из воды извивающейся гнусной пленкой, по которой прокатывались вспышки ядерных красок — багряно-алых, слепяще изумрудных, зловеще охристых тонов.
Оно затекло на лицо Лаверн приливной волной, утопив его.
Ее ноги брыкались, пятки барабанили по плоту. Оно извивалось и двигалось там, где прежде было ее лицо. По ее шее струилась кровь, потоки крови. Крича, не слыша своих криков. Рэнди подбежал к ней, уперся ступней в ее бедро и толкнул. Взмахивая руками, переворачиваясь, она свалилась с края плота — ее ноги в лунном свете точно алебастровые. Несколько нескончаемых секунд вода у края плота пенилась, взметывалась фонтанами брызг, словно кто-то подцепил на крючок самого огромного окуня в мире, и окунь боролся с леской как черт.
Рэнди закричал. Он кричал. А потом разнообразия ради закричал еще раз.
Примерно полчаса спустя, когда отчаянные всплески и борьба давно оборвались, гагары принялись кричать в ответ.
Эта ночь была вечной.
Примерно без четверти пять небо на востоке начало светлеть, и он ощутил медленный прилив надежды. Она оказалась мимолетной, такой же ложной, как заря. Он стоял на настиле, полузакрыв глаза, уронив подбородок на грудь. Еще час назад он сидел на досках и внезапно был разбужен — только тогда осознав, что заснул: это-то и было самым страшным — этим жутчайшим шуршанием бредового брезента. Он вскочил на ноги за секунду до того, как чернота начала жадно присасываться к нему между досками. Он со свистом втягивал воздух и выдыхал его: и прикусил губу так, что потекла кровь. Заснул, ты заснул, жопа! Оно вытекло из-под плота полчаса спустя, но Рэнди больше не садился. Он боялся сесть, боялся, что заснет и на этот раз инстинкт не разбудит его вовремя.
Его ступни все еще твердо стояли на досках, когда на востоке запылала уже настоящая заря и зазвучали утренние песни птиц. Взошло солнце, и к шести часам он уже ясно видел берег. «Камаро» Дийка, яично-желтый, стоял там, где Дийк припарковал его впритык к штакетнику. На пляже пестрели рубашки и свитера, а четыре пары джинсов торчали между ними сиротливыми кучками. Увидев их, он испытал новый приступ ужаса, хотя полагал, что уже исчерпал свою способность чувствовать ужас. Он же видел СВОИ джинсы, одна штанина вывернута наизнанку, в глаза бросается карман. Его джинсы выглядели такими БЕЗОПАСНЫМИ там, на песке; просто ждали, что он придет, вывернет штанину на лицевую сторону, зажав карман, чтобы не высыпалась мелочь. Он почти ощущал, как они прошелестят, натягиваемые на его ноги, ощущал, как застегивает латунные пуговицы над ширинкой…
(ты любишь да я люблю)
Он взглянул налево: да вот оно, черное, круглое, как днище бочки, чуть-чуть покачивающееся. По его оболочке завихрились краски, и он быстро отвел глаза.
— Отправляйся к себе домой, — просипел он. — Отправляйся к себе домой или отправляйся в Калифорнию и попробуйся на какой-нибудь фильм Роджера Кормана. Откуда-то издалека донеслось жужжание самолета, и Рэнди начал сонно фантазировать: «Нас хватились, нас четверых. И поиски ведутся все дальше от Хорлика. Фермер вспоминает, как его обогнал желтый «камаро» — «несся, будто за ним черти гнались»».
Поиски сосредотачиваются на окрестностях озера Каскейд. Владельцы частных самолетов предлагают начать быструю воздушную разведку, и один, облетая озеро на своем «бичкрафте», видит голого парня, стоящего на плоту, одного парня, одного уцелевшего, одного…
Он почувствовал, что вот-вот свалится, снова ударил себя кулаком по носу и закричал от боли.
Чернота тут же устремилась к плоту, протиснулась под доски — оно, наверное, слышит, или чувствует… или КАК-ТО ЕЩЕ.
Рэнди ждал. На этот раз оно выплыло наружу через сорок пять минут.
Его сознание медленно вращалось в разгорающемся свете.
(ты любишь ты я люблю болеть за «Янки» и зубаток ты любишь зубаток да я люблю зу…)
(шоссе шестьдесят шесть помнишь «корветт» Джордж Махарис в «корветте» Мартин Милнер в «корветте» ты любишь «корветт»?)
(да я люблю «корветт»)
(я люблю ты любишь)
(так жарко солнце будто зажигательное стекло оно было в ее волосах и лучше всего я помню свет летний свет (летний свет)
Рэнди плакал.
Он плакал потому, что теперь добавилось что-то новое — всякий раз, когда он пытался сесть, оно забиралось под плот. Значит, оно не так уж безмозгло; оно либо почувствовало, либо сообразило, что сможет добраться до него, пока он сидит.
— Уйди, — плакал Рэнди, обращаясь к огромной черной блямбе, плавающей на воде. В пятидесяти ярдах от него так издевательски близко по капоту «камаро» Дийка прыгала белка. — Уйди, ну, пожалуйста, уйди куда хочешь, а меня оставь в покое. Я тебя не люблю.
Оно не шелохнулось. По его видимой поверхности завихрились краски.
(нет ты нет ты любишь меня)
Рэнди с усилием отвел взгляд и посмотрел на пляж, посмотрел, ища спасения, но там никого не было. Никого-никого. Там все еще лежали его джинсы: одна штанина вывернута наизнанку, белеет подкладка кармана. И уже не казалось, что их вот-вот кто-нибудь поднимет и наденет. Они выглядели как останки.
Он подумал: «Будь у меня пистолет, я бы сейчас убил себя».
Он стоял на плоту. Солнце зашло. Три часа спустя взошла луна. И вскоре начали кричать гагары. А вскоре после этого Рэнди повернулся к черному пятну на воде. Убить себя он не может, но вдруг оно способно устроить так, чтобы боли не было, вдруг краски как раз для этого.
(ты ты ты любишь)
Он поискал его взглядом: и вот оно, плавает, покачиваясь на волнах.
— Пой со мной, — просипел Рэнди. — «Я с трибун могу болеть за «Янки», э-э-эй… и начхать мне на учителей… Позади теперь учебный год, так от радости кто громче запоет?»
Краски возникали, закручивались. Но на этот раз Рэнди не отвел глаз. Он прошептал:
— Ты любишь?
Где-то вдали по ту сторону пустынного озера закричала гагара.
На первый взгляд компьютер напоминал текст-процессор «Wang»: по крайней мере клавиатура и корпус были от Wang’а. Присмотревшись же внимательнее, Ричард Хагстром заметил, что корпус расколот надвое (и при этом не очень аккуратно — похоже, его пилили ножовкой), чтобы впихнуть чуть большую размером лучевую трубку от IBM. А вместо гибких архивных дисков этот уродец комплектовался пластинками, твердыми как «сорокопятки», которые Ричард слушал в детстве.
— Боже, что это такое? — спросила Лина, увидев, как он и мистер Нордхоф по частям перетаскивают машину в кабинет Ричарда. Мистер Нордхоф жил рядом с семьей брата Ричарда: Роджером, Белиндой и их сыном Джонатаном.
— Это Джон сделал, — сказал Ричард. — Мистер Нордхоф говорит, что это для меня. Похоже, это текст-процессор.
— Он самый, — сказал Нордхоф. Ему перевалило за шестьдесят, и дышал Нордхоф с трудом. — Джон его именно так и называл, бедный парень… Может, мы поставим эту штуку на минутку, мистер Хагстром? Я совсем выдохся.
— Конечно, — сказал Ричард и позвал сына, терзавшего электрогитару в комнате на первом этаже, о чем свидетельствовали весьма немелодичные аккорды. Отделывая эту комнату, Ричард планировал ее как гостиную, но сын вскоре устроил там зал для репетиций.
— Сет! — крикнул он. — Иди помоги мне!
Сет продолжал бренчать. Ричард взглянул на мистера Нордхофа и пожал плечами, испытывая стыд за сына и не в силах этого скрыть. Нордхоф пожал плечами в ответ, как будто хотел сказать: «Дети… Разве можно в наш век ждать от них чего-то хорошего?» Хотя оба знали, что от Джона, бедного Джона Хагстрома, погибшего сына его ненормального брата, можно было ждать только хорошее.
— Спасибо за помощь, — сказал Ричард.
— А куда еще девать время старому человеку? — пожал плечами Нордхоф. — Хоть это я могу сделать для Джонни. Знаете, он иногда бесплатно косил мою лужайку. Я пробовал давать ему денег, но он отказывался. Замечательный парень. — Нордхоф все еще не мог отдышаться. — Можно мне стакан воды, мистер Хагстром?
— Конечно. — Он сам налил воды, когда увидел, что жена даже не поднялась из-за кухонного стола, где она читала что-то кровожадное в мягкой обложке и ела пирожные.
— Сет! — закричал он снова. — Иди сюда и помоги нам.
Не обращая внимания на отца, Сет продолжал извлекать режущие слух аккорды из гитары, за которую Ричард до сих пор выплачивал деньги.
Он предложил Нордхофу остаться на ужин, но тот вежливо отказался. Ричард кивнул, снова смутившись, но на этот раз скрывая свое смущение, быть может, немного лучше. «Ты неплохой парень, Ричард, но семейка тебе досталась, не дай бог!» — сказал как-то его друг Берни Эпштейн, и Ричард тогда только покачал головой, испытывая такое же смущение, как сейчас. Он действительно был «неплохим парнем». И тем не менее вот что ему досталось: толстая сварливая жена, уверенная, что все хорошее в жизни прошло мимо нее и что она «поставила не на ту лошадь» (этого, впрочем, она никогда не произносила вслух), и необщительный пятнадцатилетний сын, делающий весьма посредственные успехи в той же школе, где преподавал Ричард. Сын, который утром, днем и ночью (в основном ночью) извлекает из гитары какие-то дикие звуки и считает, что в жизни ему этого как-нибудь хватит.
— Как насчет пива? — спросил Ричард. Ему не хотелось отпускать Нордхофа сразу — он надеялся услышать что-нибудь еще о Джоне.
— Пиво будет в самый раз, — ответил Нордхоф, и Ричард благодарно кивнул.
— Отлично, — сказал он и направился на кухню прихватить пару бутылок «Бадвайзера».
Кабинетом ему служило маленькое, похожее на сарай, строение, стоявшее отдельно от дома. Как и гостиную, Ричард отделал ее сам. Но в отличие от гостиной это место он считал действительно своим. Место, где можно скрыться от женщины, ставшей ему совершенно чужой, и такого же чужого рожденного ею сына.
Лина, разумеется, неодобрительно отнеслась к тому, что у него появился свой угол, но помешать ему никак не могла, и это стало одной из немногочисленных побед Ричарда. Он сознавал, что в некотором смысле Лина «поставила не на ту лошадь»: поженившись пятнадцать лет назад, они даже не сомневались, что он вот-вот начнет писать блестящие романы, которые принесут много денег, и скоро они станут разъезжать в «мерседесах». Но единственный его опубликованный роман денег не принес, а критики не замедлили отметить, что к «блестящим» его тоже отнести нельзя. Лина встала на сторону критиков, и с этого началось их отдаление.
Работа в школе, которую они когда-то считали лишь ступенькой на пути к славе, известности и богатству, уже в течение пятнадцати лет служила основным источником дохода — чертовски длинная ступенька, как Ричард порой думал. Но все же он не оставлял свою мечту. Он писал рассказы, иногда статьи и вообще был на хорошем счету в Писательской гильдии. Своей пишущей машинкой Ричард зарабатывал до 5000 долларов в год, и, как бы Лина ни ворчала, он заслуживал своего собственного кабинета, тем более что сама она работать отказывалась.
— Уютное местечко, — сказал Нордхоф, окидывая взглядом маленькую комнатку с набором разнообразных старомодных снимков на стенах.
Дисплей беспородного текст-процессора разместился на столе поверх самого процессорного блока. Старенькую электрическую пишущую машинку «Оливетти» Ричард временно поставил на один из картотечных шкафов.
— Оно себя оправдывает, — сказал Ричард, потом кивнул в сторону текст-процессора. — Вы полагаете, эта штука будет работать? Джону было всего четырнадцать.
— Видок у нее, конечно, неважный, а?
— Да уж, — согласился Ричард.
Нордхоф рассмеялся.
— Вы еще и половины не знаете, — сказал он. — Я заглянул сзади в дисплейный блок. На одних проводах маркировка IBM, на других — Radio Shack. Внутри почти целиком стоит телефонный аппарат Western Electric. И хотите верьте, хотите нет, микромоторчик из детского электроконструктора. — Он отхлебнул пива и добавил, видимо, только что вспомнив. — Пятнадцать. Ему совсем недавно исполнилось пятнадцать. За два дня до катастрофы. — Он замолчал, потом тихо повторил, глядя на свою бутылку пива. — Пятнадцать.
— Из детского конструктора? — удивленно спросил Ричард, взглянув на старика.
— Да. У Джона был такой набор лет… э-э… наверное с шести. Я сам подарил ему на рождество. Он уже тогда сходил с ума по всяким приборчикам. Все равно каким, а уж этот набор моторчиков, я думаю, ему понравился. Думаю, да. Он берег его почти десять лет. Редко у кого из детей это получается, мистер Хагстром.
— Пожалуй, — сказал Ричард, вспоминая ящики игрушек Сета, выброшенные им за все эти годы, игрушек ненужных, забытых или бездумно сломанных, потом взглянул на текст-процессор. — Значит, он не работает?
— Наверно, стоит сначала попробовать, — сказал Нордхоф. — Мальчишка был почти гением во всяких электрических делах.
— Думаю, вы преувеличиваете. Я знаю, что он разбирался в электронике и что он получил приз на технической выставке штата, когда учился только в шестом классе…
— Соревнуясь с ребятами гораздо старше его, причем некоторые из них уже закончили школу, — добавил Нордхоф. — Так по крайней мере говорила его мать.
— Так оно и было. Мы все очень гордились им. — Здесь Ричард немного покривил душой: гордился он, гордилась мать Джона, но отцу Джона было абсолютно на все наплевать. — Однако проекты для технической выставки и самодельный гибрид текст-процессора… — Он пожал плечами.
Нордхоф поставил свою бутылку на стол и сказал:
— В пятидесятых годах один парнишка из двух консервных банок из-под супа и электрического барахла, стоившего не больше пяти долларов, смастерил атомный ускоритель. Мне об этом Джон рассказывал. И еще он говорил, что в каком-то захудалом городишке в Нью-Мексико один парень открыл тахионы — отрицательные частицы, которые, предположительно, движутся по времени в обратном направлении, — еще в 1954 году. А в Уотербери, что в Коннектикуте, одиннадцатилетний мальчишка сделал бомбу из целлулоида, который он соскреб с колоды игральных карт, и взорвал пустую собачью будку. Детишки, особенно те, которые посообразительней, иногда такое могут выкинуть, что только диву даешься.
— Может быть. Может быть.
— В любом случае это был прекрасный мальчуган.
— Вы ведь любили его немного, да?
— Мистер Хагстром, — сказал Нордхоф. — Я очень его любил. Он был по-настоящему хорошим ребенком.
И Ричард задумался о том, как это странно, что его брата (страшная дрянь, начиная с шести лет) судьба наградила такой хорошей женой и отличным умным сыном. Он же, который всегда старался быть мягким и порядочным (что значит «порядочный» в нашем сумасшедшем мире?), женился на Лине, превратившейся в молчаливую неопрятную бабу, и получил от нее Сета. Глядя в честное усталое лицо Нордхофа, он поймал себя на том, что пытается понять, почему так получилось и какова здесь доля его вины, в какой степени случившееся — результат его собственного бессилия перед судьбой?
— Да, — сказал Ричард. — Хорошим.
— Меня не удивит, если эта штука заработает, — сказал Нордхоф. — Совсем не удивит.
Когда Нордхоф ушел, Ричард Хагстром воткнул вилку в розетку и включил текст-процессор. Послышалось гудение, и он подумал, что сейчас на экране появятся буквы IBM. Буквы не появились. Вместо них, словно голос из могилы, выплыли из темноты экрана призрачные зеленые слова:
С ДНЕМ РОЖДЕНИЯ, ДЯДЯ РИЧАРД! ДЖОН.
— Боже, — прошептал Ричард, как подкошенный опустившись на стул.
Его брат, жена брата и их сын две недели назад возвращались из однодневной поездки за город. Машины вел пьяный Роджер. Пил он практически каждый день, но на этот раз удача ему изменила, и он, не справившись со своим старым пыльным фургоном, сорвался с почти стофутового обрыва. Машина загорелась. Джону было четырнадцать лет, нет — пятнадцать. Старик сказал, что ему исполнилось пятнадцать за два дня до катастрофы. Еще три года — и он бы освободился из-под власти этого неуклюжего глупого медведя. Его день рождения… И скоро наступит мой.
Через неделю. Джон приготовил ему в подарок текст-процессор.
От этого Ричарду почему-то стало не по себе, и он даже не мог сказать, почему именно. Он протянул было руку, чтобы выключить машину, но остановился.
«Какой-то парнишка смастерил атомный ускоритель из двух консервных банок и автомобильного электрооборудования стоимостью в пять долларов.
Ну-ну. А еще в нью-йоркской канализации полно крокодилов, и ВВС США прячут где-то в Небраске замороженное тело пришельца. Чушь! Хотя, если честно, то, может быть, я не хочу быть уверенным в этом на сто процентов».
Он встал, обошел машину и заглянул внутрь через прорези на задней крышке дисплейного блока. Все, как Нордхоф и говорил: провода «Radio Shack. Made in Taiwan», провода «Western Electric», «westtrecs» и «Electric Set»[63] с маленькой буквой «R», обведенной кружочком. Потом он заметил еще кое-что, что Нордхоф или не разглядел, или не захотел упоминать: трансформатор «Lionel train»,[64] облепленный проводами будто невеста Франкенштейна.
— Боже, — сказал он, рассмеявшись, и почувствовал, что на самом деле близок к слезам. — Боже, Джонни, что ты такое создал?
Но ответ он знал сам. Он уже давно мечтал о текст-процессоре, говорил об этом постоянно и, когда саркастические насмешки Лины стали совсем невыносимы, поделился своей мечтой с Джоном.
— Я мог бы писать быстрее, мигом править и выдавать больше материала, — сказал он Джону однажды прошлым летом, и мальчишка посмотрел на него своими серьезными голубыми глазами, умными, но из-за увеличивающих стекол очков всегда настороженными и внимательными. — Это было бы замечательно… Просто замечательно.
— А почему ты тогда не возьмешь себе такой процессор, дядя Рич?
— Видишь ли, их, так сказать, не раздают даром, — улыбнулся Ричард. Самая простая модель «Radio Shack» стоит около трех тысяч. Есть и еще дороже. До восемнадцати тысяч долларов.
— Может быть, я сам сделаю тебе текст-процессор, — заявил Джон.
— Может быть, — сказал тогда Ричард, похлопав его по спине, и до звонка Нордхофа он больше об этом разговоре не вспоминал.
Провода от детского электроконструктора.
Трансформатор «Lionel train».
Боже!
Он вернулся к экрану дисплея, собравшись выключить текст-процессор, словно попытка написать что-нибудь в случае неудачи могла как-то очернить серьезность замысла его хрупкого обреченного на смерть племянника.
Вместо этого Ричард нажал на клавиатуре клавишу «EXECUTE», и по спине у него пробежали маленькие холодные мурашки. «EXECUTE»[65] — если подумать, странное слово. Он не отождествлял его с писанием, слово ассоциировалось скорее с газовыми камерами, электрическим стулом и, может быть, пыльными старыми фургонами, слетающими с дороги в пропасть.
«EXECUTE».
Процессорный блок гудел громче, чем любой из тех, что ему доводилось слышать, когда он приценивался к текст-процессорам в магазинах. Пожалуй, он даже ревел. «Что там в блоке памяти, Джон? — подумал Ричард. — Диванные пружины? Трансформаторы от детской железной дороги? Консервные банки из-под супа?» Снова вспомнились глаза Джона, его спокойное, с тонкими чертами лицо. Наверно, это неправильно, может быть, даже ненормально — так ревновать чужого сына к его отцу.
«Но он должен был быть моим. Я всегда знал это, и, думаю, он тоже знал». Белинда, жена Роджера… Белинда, которая слишком часто носила темные очки в облачные дни. Большие очки, потому что синяки под глазами имели отвратительное свойство расплываться. Но бывая у них, он иногда смотрел на нее, тихий и внимательный, подавленный громким хохотом Роджера, и думал почти то же самое: «Она должна была быть моей».
Эта мысль пугала, потому что они с братом оба знали Белинду в старших классах и оба назначали ей свидания. У них с Роджером два года разницы, а Белинда была как раз между ними: на год старше Ричарда и на год моложе Роджера. Ричард первый начал встречаться с девушкой, которая впоследствии стала матерью Джона, но вскоре вмешался Роджер, который был старше и больше, Роджер, который всегда получал то, что хотел, Роджер, который мог избить, если попытаешься встать на его пути.
«Я испугался. Испугался и упустил ее. Неужели это было так? Боже, ведь действительно так. Я хотел, чтобы все было по-другому, но лучше не лгать самому себе о таких вещах, как трусость. И стыд».
А если бы все оказалось наоборот? Если бы Лина и Сет были семьей его никчемного брата, а Белинда и Джон — его собственной, что тогда? И как должен реагировать думающий человек на такое абсурдно сбалансированное предложение? Рассмеяться? Закричать? Застрелиться?
«Меня не удивит, если он заработает. Совсем не удивит».
«EXECUTE».
Пальцы его забегали по клавишам. Он поднял взгляд — на экране плыли зеленые буквы:
«МОЙ БРАТ БЫЛ НИКЧЕМНЫМ ПЬЯНИЦЕЙ».
Буквы плыли перед глазами, и неожиданно он вспомнил об игрушке, которую ему купили в детстве. Она называлась «Волшебный шар». Ты задавал ему какой-нибудь вопрос, на который можно ответить «да» или «нет», затем переворачивал его и смотрел, что он посоветует. Расплывчатые, но тем не менее завораживающие и таинственные ответы состояли из таких фраз, как «Почти наверняка», «Я бы на это не рассчитывал», «Задай этот вопрос позже».
Однажды Роджер из ревности или зависти отобрал у Ричарда игрушку и изо всех сил бросил ее об асфальт. Игрушка разбилась и Роджер засмеялся. Сидя в своем кабинете, прислушиваясь к странному прерывистому гудению процессора, собранного Джоном, Ричард вспомнил, что он тогда упал на тротуар, плача и все еще не веря в то, что брат с ним так поступил.
— Плакса! Плакса! Ах, какая плакса! — дразнил его Роджер. — Это всего лишь дрянная дешевая игрушка, Риччи. Вот посмотри, там только вода и маленькие карточки.
— Я скажу про тебя! — закричал Ричард что было сил. Лоб его горел, он задыхался от слез возмущения. — Я скажу про тебя, Роджер! Я все расскажу маме!
— Если ты скажешь, я сломаю тебе руку, — пригрозил Роджер. По его леденящей улыбке Ричард понял, что это не пустая угроза. И ничего не сказал.
«МОЙ БРАТ БЫЛ НИКЧЕМНЫМ ПЬЯНИЦЕЙ».
Из чего бы ни состоял этот текст-процессор, но он выводил слова на экран. Оставалось еще посмотреть, будет ли он хранить информацию в памяти, но все же созданный Джоном гибрид из клавиатуры «Wang» и дисплея «IBM» работал. Совершенно случайно он вызвал у него довольно неприятные воспоминания, но в этом Джон уже не виноват.
Ричард оглядел кабинет и остановил взгляд на одной фотографии, которую он не выбирал для кабинета сам и не любил. Большой студийный фотопортрет Лины, ее подарок на рождество два года назад. «Я хочу, чтобы ты повесил его у себя в кабинете», — сказала она, и, разумеется, он так и сделал. С помощью этого приема она, очевидно, собиралась держать его в поле зрения даже в свое отсутствие. «Не забывай, Ричард. Я здесь. Может быть, я и «поставила не на ту лошадь», но я здесь. Советую тебе помнить об этом».
Портрет с его неестественными тонами никак не уживался с любимыми репродукциями Уистлера, Хоумера и Уайета. Глаза Лины были полуприкрыты веками, а тяжелый изгиб ее пухлых губ застыл в неком подобии улыбки. «Я еще здесь, Ричард, — словно говорила она. — И никогда об этом не забывай».
Ричард напечатал:
«ФОТОГРАФИЯ МОЕЙ ЖЕНЫ ВИСИТ НА ЗАПАДНОЙ СТЕНЕ КАБИНЕТА».
Он взглянул на появившийся на экране текст. Слова нравились ему не больше, чем сам фотопортрет, и он нажал клавишу «ВЫЧЕРКНУТЬ». Слова исчезли, и на экране не осталось ничего, кроме ровно пульсирующего курсора.
Ричард взглянул на стену и увидел, что портрет жены тоже исчез.
Очень долго он сидел, не двигаясь — во всяком случае, ему показалось, что долго, — и смотрел на то место, где только что висел портрет. Из оцепенения, вызванного приступом шокового недоумения, его вывел запах процессорного блока. Запах, который он помнил с детства так же отчетливо, как то, что Роджер разбил «Волшебный шар», потому что игрушка принадлежала ему, Ричарду. Запах трансформатора от игрушечной железной дороги. Когда появляется такой запах, нужно отключить трансформатор, чтобы он остыл.
Он выключит его.
Через минуту.
Ричард поднялся, чувствуя, что ноги его стали словно ватные, и подошел к стене. Потрогал пальцами обивку. Портрет висел здесь, прямо здесь. Но теперь его не было, как не было и крюка, на котором он держался. Не было даже дырки в стене, которую он просверлил под крюк.
Исчезло все.
Мир внезапно потемнел, и он двинулся назад, чувствуя, что сейчас потеряет сознание, но удержался, и окружающее вновь обрело ясные очертания.
Ричард оторвал взгляд от того места на стене, где недавно висел портрет Лины, и посмотрел на собранный его племянником текст-процессор.
«Вы удивитесь, — услышал он голос Нордхофа, — вы удивитесь, вы удивитесь… Уж если какой-то мальчишка в пятидесятых годах открыл частицы, которые движутся назад во времени, то вы наверняка удивитесь, осознав, что мог сделать из кучи бракованных элементов от текст-процессора, проводов и электродеталей ваш гениальный племянник. Вы так удивитесь, тут даже с ума можно сойти…»
Запах трансформатора стал гуще, сильнее, и из решетки на задней стенке дисплея поплыл дымок. Гудение процессора тоже усилилось. Следовало выключить машину, потому что как бы Джон ни был умен, у него, очевидно, просто не хватило времени отладить установку до конца.
Знал ли он, что делал?
Чувствуя себя так, словно он продукт его же собственного воображения, Ричард сел перед экраном и напечатал:
ПОРТРЕТ МОЕЙ ЖЕНЫ ВИСИТ НА СТЕНЕ.
Секунду он смотрел на предложение, затем перевел взгляд обратно на клавиатуру и нажал клавишу «EXECUTE».
Посмотрел на стену.
Портрет Лины висел там же, где и всегда.
— Боже, — прошептал он. — Боже мой…
Ричард потер рукой щеку, взглянул на экран (на котором опять не осталось ничего, кроме курсора) и напечатал:
НА ПОЛУ НИЧЕГО НЕТ
Затем нажал клавишу «ВСТАВКА» и добавил:
КРОМЕ ДЮЖИНЫ ДВАДЦАТИДОЛЛАРОВЫХ ЗОЛОТЫХ МОНЕТ В МАЛЕНЬКОМ ПОЛОТНЯНОМ МЕШОЧКЕ.
И нажал «EXECUTE».
На полу лежал маленький, затянутый веревочкой мешочек из белого полотна. Надпись, выведенная выцветшими чернилами на мешочке, гласила: «Walls fargo».[66]
— Боже мой, — произнес Ричард не своим голосом. — Боже мой, боже мой…
Наверное, он часами взывал бы к спасителю, не начни текст-процессор издавать периодическое «бип» и не вспыхни в верхней части экрана пульсирующая надпись: «ПЕРЕГРУЗКА».
Ричард быстро все выключил и выскочил из кабинета, словно за ним гнались черти.
Но на бегу он подхватил с пола маленький завязанный мешочек и сунул его в карман брюк.
Набирая в тот вечер номер Нордхофа, Ричард слышал, как в ветвях деревьев за окнами играет на волынке свою протяжную заунывную музыку холодный ноябрьский ветер. Внизу репетирующая группа Сета старательно убивала мелодию Боба Сигера. Лина отправилась в «Деву Марию» играть в бинго.
— Машина работает? — спросил Нордхоф.
— Работает, — ответил Ричард. Он сунул руку в карман и достал тяжелую, тяжелее часов «Родекс», монету. На одной стороне красовался суровый профиль орла. И дата: 1871. — Работает так, что вы не поверите.
— Ну почему же, — ровно произнес Нордхоф. — Джон был талантливым парнем и очень вас любил, мистер Хагстром. Однако будьте осторожны. Ребенок, даже самый умный, остается ребенком. Он не может правильно оценить свои чувства. Вы понимаете, о чем я говорю?
Ричард ничего не понимал. Его лихорадило и обдавало жаром. Цена на золото, судя по газете за тот день, составляла 514 долларов за унцию. Взвесив монеты на своих почтовых весах, он определил, что каждая из них весит около четырех с половиной унций и при нынешних ценах они стоят 27756 долларов. Впрочем, если продать их коллекционерам, можно получить раза в четыре больше.
— Мистер Нордхоф, вы не могли бы ко мне зайти? Сегодня? Сейчас?
— Нет, — ответил Нордхоф. — Я не уверен, что мне этого хочется, мистер Хагстром. Думаю, это должно остаться между вами и Джоном.
— Но…
— Помните только, что я вам сказал. Ради бога, будьте осторожны.
Раздался щелчок. Нордхоф положил трубку.
Через полчаса Ричард вновь очутился в кабинете перед текст-процессором. Он потрогал пальцем клавишу «ВКЛ/ВЫКЛ», но не решился включить машину. Когда Нордхоф сказал во второй раз, он наконец услышал. «Ради бога, будьте осторожны». Да уж. С машиной, которая способна на такое, осторожность не повредит…
Как машина это делает?
Он и представить себе не мог. Может быть, поэтому ему легче было принять на веру столь невероятную сумасшедшую ситуацию. Он преподавал английский и немного писал, к технике же не имел никакого отношения, и вся его жизнь представляла собой историю непонимания того, как работает фонограф, двигатель внутреннего сгорания, телефон или механизм для слива воды в туалете. Он всегда понимал, как пользоваться, но не как действует. Впрочем, есть ли тут какая-нибудь разница, за исключением глубины понимания?
Ричард включил машину, и на экране, как в первый раз, возникли слова:
«С ДНЕМ РОЖДЕНИЯ, ДЯДЯ РИЧАРД! ДЖОН».
Он нажал «EXECUTE», и поздравление исчезло.
«Машина долго не протянет», — неожиданно осознал он. Наверняка ко дню гибели Джон не закончил работу, считая, что время еще есть, поскольку до дядиного дня рождения целых три недели…
Но время ускользнуло от Джона, и теперь этот невероятный текст-процессор, способный вставлять в реальный мир новые вещи и стирать старые, пахнет, как горелый трансформатор, и начинает дымить через минуту после включения. Джон не успел его отладить. Он…
«…был уверен, что время еще есть?»
Нет. Ричард знал, что это не так. Спокойное внимательное лицо Джона, серьезные глаза за толстыми стеклами очков… В его взгляде не чувствовалось уверенности в будущем, веры в надежность времени. Какое слово пришло ему сегодня в голову? Обреченный. Оно действительно подходило Джону, именно это слово. Ореол обреченности, нависшей над ним, казался таким ощутимым, что Ричарду иногда неудержимо хотелось обнять его, прижать к себе, развеселить, сказать, что не все в жизни кончается плохо и не все хорошие люди умирают молодыми.
Затем он вспомнил, как Роджер изо всей силы швырнул его «Волшебный шар» об асфальт, вспомнил, снова услышав треск разбившегося пластика и увидев, как вытекшая из шара «волшебная» жидкость — всего лишь вода сбегает ручейком по тротуару. И тут же на эту картину наложилось изображение собранного по частям фургона Роджера с надписью на боку «Хагстром. Доставка грузов». Фургон срывался с осыпающейся пыльной скалы и падал, с негромким отвратительным скрежетом ударяясь капотом о камни. Не желая того, Ричард увидел, как лицо жены его брата превращается в месиво из крови и костей. Увидел, как Джон горит в обломках, кричит, начинает чернеть…
Ни уверенности, ни надежды. От Джона всегда исходило ощущение ускользающего времени. И в конце концов время действительно от него ускользнуло.
— Что все это может означать? — пробормотал Ричард, глядя на пустой экран.
Как бы на этот вопрос ответил «Волшебный шар»? «Спросите позже»? «Результат не ясен»? Или «Наверняка»?
Процессор снова загудел громче и теперь раньше, чем в первый раз, когда Ричард включил машину после полудня. Уже чувствовался горячий запах трансформатора, который Джон запихал в дисплейный блок.
Волшебная машина желаний.
Текст-процессор богов.
Может, Джон именно это и хотел подарить ему на день рождения? Достойный космического века эквивалент волшебной лампы или колодца желаний?
Он услышал, как открылась от удара дверь, ведущая из дома во двор, и тут же до него донеслись голоса Сета и остальных членов группы. Слишком громкие, хриплые голоса.
— А где твой старик, Сет? — спросил один из них.
— Наверно, как всегда, корпит в своей конуре, — ответил Сет. — Я думаю, что… — Свежий порыв ветра унес конец фразы, но не справился со взрывом общего издевательского хохота.
Прислушиваясь к их голосам, Ричард сидел, чуть склонив голову набок, потом неожиданно принялся печатать:
МОЙ СЫН СЕТ РОБЕРТ ХАГСТРОМ.
Палец его замер над клавишей «ВЫЧЕРКНУТЬ».
«Что ты делаешь?! — кричал его мозг. — Это всерьез? Ты хочешь убить своего собственного сына?»
— Но что-то же он там делает? — спросил кто-то из приятелей Сета.
— Недоумок хренов! — ответил Сет. — Можешь спросить у моей матери, она тебе скажет. Он…
«Я не хочу убивать его. Я хочу его ВЫЧЕРКНУТЬ».
— …никогда не сделал ничего толкового, кроме…
Слова МОЙ СЫН СЕТ РОБЕРТ ХАГСТРОМ исчезли с экрана.
И вместе с ними исчез доносившийся с улицы голос Сета.
Ни звука не доносилось теперь оттуда, кроме шума холодного ноябрьского ветра, продолжавшего мрачно рекламировать приближение зимы.
Ричард выключил текст-процессор и вышел на улицу. У въезда на участок было пусто. Лидер-гитарист группы Норм (фамилию Ричард не помнил) разъезжал в старом зловещего вида фургоне, в котором во время своих редких выступлений группа перевозила аппаратуру. Теперь фургон исчез. Сейчас он мог быть в каком угодно месте, мог ползти где-нибудь по шоссе или стоять на стоянке у какой-нибудь грязной забегаловки, где продают гамбургеры, и Норм мог быть где угодно, и басист Дэви с пугающими пустыми глазами и болтающейся в мочке уха булавкой, и ударник с выбитыми передними зубами… Они могли быть где угодно, но только не здесь, потому что здесь нет Сета и никогда не было.
Сет ВЫЧЕРКНУТ.
— У меня нет сына, — пробормотал Ричард. Сколько раз он видел эту мелодраматическую фразу в плохих романах? Сто? Двести? Она никогда не казалась ему правдивой. Но сейчас он сказал чистую правду.
Ветер дунул с новой силой, и Ричарда неожиданно скрутил, согнул вдвое, лишил дыхания резкий приступ колик.
Когда его отпустило, он двинулся к дому.
Прежде всего он заметил, что в холле не валяются затасканные кроссовки — их было у Сета четыре пары, и он ни в какую не соглашался выбросить хотя бы одну. Ричард прошел к лестнице и провел рукой по перилам. В возрасте десяти лет Сет вырезал на перилах свои инициалы. В десять лет уже положено понимать, что можно делать и чего нельзя, но Лина, несмотря на это, не разрешила Ричард его наказывать. Эти перила Ричард делал сам почти целое лето. Он спиливал, шкурил, полировал изуродованное место заново, но призраки букв все равно оставались.
Теперь же они исчезли.
Наверх. Комната Сета. Все чисто, аккуратно и необжито, сухо и обезличено. Вполне можно повесить на дверной ручке табличку «Комната для гостей».
Вниз. Здесь Ричард задержался дольше. Змеиное сплетение проводов исчезло, усилители и микрофоны исчезли, ворох деталей от магнитофона, который Сет постоянно собирался «наладить» (ни усидчивостью, ни умением, присущими Джону, он не обладал), тоже исчез. Вместо этого в комнате заметно ощущалось глубокое (и не особенно приятное) влияние личности Лины: тяжелая вычурная мебель, плюшевые гобелены на стенах (на одном была сцена «Тайной вечери», где Христос больше походил на Уэйна Ньютона; на другом олень на фоне аляскинского пейзажа) и вызывающе яркий, как артериальная кровь, ковер на полу. Следов того, что когда-то в этой комнате обитал подросток по имени Сет Хагстром, не осталось никаких. Ни в этой комнате, ни в какой другой.
Ричард все еще стоял у лестницы и оглядывался вокруг, когда до него донесся шум подъезжающей машины.
«Лина, — подумал он, испытав лихорадочный приступ чувства вины. Лина вернулась с игры… Что она скажет, когда увидит, что Сет исчез? Что?..»
«Убийца! — представился ему ее крик. — Ты убил моего мальчика!»
Но ведь он не убивал…
— Я его ВЫЧЕРКНУЛ, — пробормотал он и направился на кухню встречать жену.
Лина стала толще.
Играть в бинго уезжала женщина, весившая около ста восьмидесяти фунтов. Вернулась же бабища весом по крайней мере в триста, а может, и больше. Чтобы пройти в дверь, ей пришлось даже чуть повернуться. Под синтетическими брюками цвета перезревших оливок колыхались складками слоновьи бедра. Кожа ее, лишь болезненно желтая три часа назад, приобрела теперь совершенно нездоровый бледный оттенок. Даже не будучи врачом, Ричард понимал, что это свидетельствует о серьезном расстройстве печени и грядущих сердечных приступах. Глаза, полуприкрытые тяжелыми веками, глядели на него ровно и презрительно.
В одной пухлой и дряблой руке она держала полиэтиленовый пакет с огромной индейкой, которая скользила и переворачивалась там, словно обезображенное тело самоубийцы.
— На что ты так уставился, Ричард? — спросила она.
«На тебя, Лина. Я уставился на тебя. Потому что ты стала вот такой в этом мире, где мы не завели детей. Такой ты стала в мире, где тебе некого любить, какой бы отравленной ни была твоя любовь. Вот как Лина выглядит в мире, где в нее вошло все и не вышло ничего. На тебя, Лина, я уставился, на тебя».
— Эта птица, Лина… — выдавил он наконец. — В жизни я не видел такой огромной индейки.
— Ну и что ты стоишь, смотришь на нее, как идиот? Лучше бы помог!
Он взял у Лины индейку и положил ее на кухонный стол, ощущая исходящие от нее волны безрадостного холода. Замороженная птица перекатилась на бок с таким звуком, словно в пакете лежал кусок дерева.
— Не сюда! — прикрикнула Лина раздраженно и указала на дверь кладовой. — Сюда она не влезет. Засунь ее в морозильник!
— Извини, — пробормотал Ричард. Раньше у них не было отдельного морозильника. В том мире, в котором они жили с Сетом.
Он взял пакет и отнес в кладовую, где в холодном белом свете флюоресцентной лампы стоял похожий на белый гроб стоял морозильник «Амина». Положив индейку внутрь рядом с замороженными тушками других птиц и зверей, он вернулся на кухню. Лина достала из буфета банку шоколадных конфет с начинкой и принялась методично уничтожать их одну за другой.
— Сегодня была игра в честь Дня Благодарения, — сказала она. — Мы устроили ее на семь дней раньше, потому что на следующей неделе отцу Филлипсу нужно ложиться в больницу вырезать желчный пузырь. Я выиграла главный приз.
Она улыбнулась, показав зубы, перепачканные шоколадом и ореховым маслом.
— Лина, ты когда-нибудь жалеешь, что у нас нет детей? — спросил Ричард.
Она посмотрела на него так, словно он сошел с ума.
— На кой черт мне такая обуза? — ответила она вопросом на вопрос и поставила оставшиеся полбанки конфет обратно в буфет. — Я ложусь спать. Ты идешь или опять будешь сидеть над пишущей машинкой?
— Пожалуй, еще посижу, — сказал он на удивление спокойным голосом. Я недолго.
— Этот хлам работает?
— Что?.. — Он тут же понял, о чем она, и ощутил новую вспышку вины. Она знала о текст-процессоре, конечно же, знала. То, что он ВЫЧЕРКНУЛ Сета, никак не повлияло на Роджера и судьбу его семьи. — Э-э… Нет. Не работает.
Она удовлетворенно кивнула.
— Этот твой племянник… Вечно голова в облаках. Весь в тебя, Ричард. Если бы ты не был таким тихоней, я бы, может быть, подумала, что это твоя работа пятнадцатилетней давности. — Она рассмеялась неожиданно громко типичный смех стареющей циничной опошлившейся бабы, — и он едва сдержался, чтобы не ударить ее. Затем на его губах возникла улыбка, тонкая и такая же белая и холодная, как морозильник, появившийся в этом мире вместо Сета.
— Я недолго, — повторил он. — Нужно кое-что записать.
— Почему бы тебе не написать рассказ, за который дадут Нобелевскую премию или еще что-нибудь в этом роде? — безразлично спросила она. Доски пола скрипели и прогибались под ней, когда она, колыхаясь, шла к лестнице. — Мы все еще должны за мои очки для чтения. И кроме того, просрочен платеж за «Бетамакс».[67] Когда ты, наконец, сделаешь хоть немного денег, черт побери?
— Я не знаю, Лина, — сказал Ричард. — Но сегодня у меня есть хорошая идея. Действительно хорошая.
Лина обернулась и посмотрела на него, собираясь сказать что-то саркастическое, что-нибудь вроде того, что хотя ни от одной его хорошей идеи еще никогда не было толка, она, мол, до сих пор его не бросила. Не сказала. Может быть, что-то в улыбке Ричарда остановило ее, и она молча пошла наверх. Ричард остался стоять, прислушиваясь к ее тяжелым шагам. По лбу катился пот. Он чувствовал одновременно и слабость, и какое-то возбуждение.
Потом Ричард повернулся и, выйдя из дома, двинулся к своему кабинету.
На этот раз процессор, как только он включил его, не стал гудеть или реветь, а хрипло прерывисто завыл. И почти сразу из корпуса дисплейного блока запахло горящей обмоткой трансформатора, а когда он нажал клавишу «EXECUTE», убирая с экрана поздравление, блок задымился.
«Времени осталось мало, — пронеслось у него в голове. — Нет… Времени просто не осталось. Джон знал это, и теперь я тоже знаю».
Нужно было что-то выбирать: либо вернуть Сета, нажав клавишу «ВСТАВИТЬ» (он не сомневался, что это можно сделать с такой же легкостью, как он сделал золотые монеты), либо завершить начатое.
Запах становился все сильнее, все тревожнее. Еще немного, и загорится мигающее слово «ПЕРЕГРУЗКА».
Он напечатал:
МОЯ ЖЕНА АДЕЛИНА МЕЙБЛ УОРРЕН ХАГСТРОМ.
Нажал клавишу «ВЫЧЕРКНУТЬ».
Напечатал:
У МЕНЯ НИКОГО НЕТ
И в верхнем правом углу экрана замигали слова:
ПЕРЕГРУЗКА ПЕРЕГРУЗКА ПЕРЕГРУЗКА
«Я прошу тебя. Пожалуйста, дай мне закончить. Пожалуйста, пожалуйста…»
Дым, вьющийся из решетки видеоблока, стал совсем густым и серым. Ричард взглянул на ревущий процессор и увидел, что оттуда тоже валит дым, а за дымовой пеленой, где-то внутри, разгорается зловещее красное пятнышко огня.
««Волшебный шар», скажи, я буду здоров, богат и умен? Или я буду жить один и, может быть, покончу с собой от тоски? Есть ли у меня еще время?»
«Сейчас не знаю, задай этот вопрос позже».
Но «позже» уже не будет.
Ричард нажал «ВСТАВИТЬ», и весь экран, за исключением лихорадочно, отрывисто мелькающего теперь слова «ПЕРЕГРУЗКА», погас.
Он продолжал печатать:
КРОМЕ МОЕЙ ЖЕНЫ БЕЛИНДЫ И МОЕГО СЫНА ДЖОНАТАНА.
«Пожалуйста. Я прошу».
Он нажал «EXECUTE», и экран снова погас.
Казалось, целую вечность на экране светилось только слово «ПЕРЕГРУЗКА», мигавшее теперь так часто, что почти не пропадало, словно компьютер зациклился на одной этой команде. Внутри процессора что-то щелкало и шкворчало. Ричард застонал, но в этот момент из темноты экрана таинственно выплыли зеленые буквы:
У МЕНЯ НИКОГО НЕТ КРОМЕ МОЕЙ ЖЕНЫ БЕЛИНДЫ И МОЕГО СЫНА ДЖОНАТАНА.
Ричард нажал «EXECUTE» дважды.
«Теперь, — подумал он, — я напечатаю: «ВСЕ НЕПОЛАДКИ В ЭТОМ ТЕКСТ-ПРОЦЕССОРЕ БЫЛИ УСТРАНЕНЫ ЕЩЕ ДО ТОГО, КАК МИСТЕР НОРДХОФ ПРИВЕЗ ЕГО СЮДА». Или: «У МЕНЯ ЕСТЬ ИДЕИ ПО КРАЙНЕЙ МЕРЕ НА ДВА ДЕСЯТКА БЕСТСЕЛЛЕРОВ». Или: «МОЯ СЕМЬЯ ВСЕГДА БУДЕТ ЖИТЬ СЧАСТЛИВО». Или…»
Он ничего не напечатал. Пальцы его беспомощно повисли над клавиатурой, когда он почувствовал, в буквальном смысле почувствовал, как все его мыли застыли неподвижно, словно словно автомашины, затертые в самом худшем за всю историю существования двигателей внутреннего сгорания манхэттенском автомобильном заторе.
Неожиданно экран заполнился словами:
ПЕРЕГРУЗКА — ПЕРЕГРУЗКА ПЕРЕГРУЗКА — ПЕРЕГРУЗКА — ПЕРЕГРУЗКА — ПЕРЕГРУЗКА — ПЕРЕГРУЗКА ПЕРЕГРУЗКА — ПЕРЕГРУЗКА — ПЕРЕГРУЗКА — ПЕРЕГРУЗКА — ПЕРЕГРУЗКА ПЕРЕГРУЗКА — ПЕРЕГРУЗКА — ПЕРЕГРУЗ…
Что-то громко щелкнуло, и процессор взорвался. Из блока метнулось и тут же опало пламя. Ричард откинулся на стуле, закрыв лицо руками на случай, если если взорвался дисплей, но экран просто погас.
Ричард продолжал сидеть, глядя в темную пустоту экрана.
«Сейчас не уверен, задай этот вопрос позже».
— Папа?
Он повернулся на стуле. Сердце его стучало так сильно, что, казалось, вот-вот вырвется из груди.
На пороге кабинета стоял Джон. Джон Хагстром. Лицо его осталось почти таким же, хотя какое-то чуть заметное отличие все же было. Может быть, подумал Ричард, разница в отцовстве. А может, в глазах Джона просто нет этого настороженного выражения, усиливаемого очками с толстыми стеклами. (Ричард заметил, что вместо уродливых очков в штампованной пластиковой оправе, которые Роджер всегда покупал ему, потому что они стоили на 15 долларов дешевле, Джон носил теперь другие — с изящными тонкими дужками.)
А может быть, дело еще проще: он перестал выглядеть обреченно.
— Джон? — хрипло спросил он, успев подумать: неужели ему нужно было что-то еще? Было? Глупо, но он хотел тогда чего-то еще. Видимо, людям всегда что-то нужно. — Джон? Это ты?
— А кто же еще? — Сын мотнул головой в сторону текст-процессора. Тебя не поранило, когда эта штука отправилась в свой компьютерный рай, нет?
— Нет. Все в порядке.
Джон кивнул.
— Жаль, что он так и не заработал. Не знаю, что на меня нашло, когда я монтировал его из этого хлама. — Он покачал головой. — Честное слово, не знаю. Словно меня что-то заставило. Ерунда какая-то.
— Может быть, — сказал Ричард, встав и обняв сына за плечи, — в следующий раз у тебя получится лучше.
— Может. А может, я попробую что-нибудь другое.
— Тоже неплохо.
— Мама сказала, что приготовила тебе какао, если хочешь.
— Хочу, — сказал Ричард, и они вдвоем направились к дому, в который никто никогда не приносил замороженную индейку, выигранную в бинго. Чашечка какао будет сейчас в самый раз.
— Завтра я разберу его, вытащу оттуда все, что может пригодиться, а остальное отвезу на свалку, — сказал Джон.
Ричард кивнул.
— Мы вычеркнем его из нашей жизни, — сказал он. И, дружно рассмеявшись, они вошли в дом, где уже пахло горячим какао.
За окном был морозный вечер, часы пробили восемь, и вскоре мы все перебрались в библиотеку, прихватив с собой бокалы, которые Стивенс не забывал вовремя наполнять. Довольно долго тишину нарушали только треск огня в камине, отдаленное постукивание бильярдных шаров да вой ветра. Но в доме номер 249В было тепло.
Помнится, справа от меня в тот вечер сидел Дэвид Адли, а слева Эмлин Маккэррон — однажды он нас напугал рассказом о женщине, разродившейся в немыслимых обстоятельствах. Против меня сидел Йохансон с «Уолл-стрит мэгэзин» на коленях.
Вошел Стивенс и вручил Джорджу Грегсону ненадписанный пакет. Стивенс — идеальный дворецкий, невзирая на заметный бруклинский акцент (или благодаря ему), и главное его достоинство состоит в том, что он всегда безошибочно угадывает, кому передать послание, если адресат не указан.
Джордж взял пакет и какое-то время неподвижно сидел в своем высоком кресле с подголовником, глядя на огонь в камине, где при желании можно было бы зажарить здорового бычка. Я видел, как в его глазах что-то промелькнуло, когда взгляд его упал на афоризм, выбитый на каменном цоколе: СЕКРЕТ В РАССКАЗЕ, А НЕ В РАССКАЗЧИКЕ.
Он разорвал пакет своими старческими дрожащими пальцами и швырнул содержимое в огонь. Вспыхнула яркая радуга, которая вызвала у присутствующих легкое оживление. Я обернулся к Стивенсу, стоявшему в тени у двери. Руки сложены за спиной, лицо бесстрастно.
Внезапно молчание нарушил скрипучий, немного ворчливый голос Джорджа, и мы все вздрогнули. Во всяком случае за себя ручаюсь.
— Однажды я был свидетелем того, как в этой темноте убили человека, — сказал Джордж Грегсон, — хотя никакой суд не вынес бы убийце обвинительного приговора. Кончилось, однако, тем, что он сам себя осудил и сам привел приговор в исполнение.
Установилась пауза, пока он разжигал трубку. Его морщинистое лицо окутал голубоватый дым; спичку он загасил замедленным движением ревматика. Он бросил спичку на горячий пепел, оставшийся после сожженного пакета, и проследил за тем, как она обуглилась. Под кустистыми седоватыми бровями прятались цепкие синие глаза, выражавшие сейчас задумчивость. Крупный нос крючком, узкие жесткие губы, втянутая в плечи голова.
— Не дразните нас, Джордж, — проворчал Питер Эндрюс. — Рассказывайте.
— Расскажу. Наберитесь терпения.
Мы ждали, пока он вполне не удовлетворился тем, как раскурена трубка. Уложив в глубокую чашечку из корня верескового дерева аккуратный слой угольков, Джордж сложил на коленях подрагивающие руки и начал:
— Так вот. Мне восемьдесят пять лет, а то, что я собираюсь вам рассказать, случилось, когда мне было двадцать или около того. Если быть точным, в 1919-м. Я как раз вернулся с Большой Войны. Пятью месяцами ранее умерла моя невеста от инфлюэнцы. Ей едва исполнилось девятнадцать. Боюсь, что спиртному и картам я тогда уделял чрезмерное внимание. Видите ли, она ждала меня два года, и не проходило недели, чтобы я не получил от нее письма. Да, я загулял и потерял чувство меры; может быть, вы скорее меня поймете, узнав, что я тогда не имел никакой опоры ни в семье, ни в вере из окопов, знаете, догматы христианства выглядят в несколько комическом свете. Зато не покривив душой, могу сказать, что настоящие друзья, которые были со мной в дни испытаний, не оставляли меня одного. Их у меня было пятьдесят три (многие ли похвастаются таким числом?): пятьдесят две карты в колоде да бутылка виски «Катти Сарк». Между прочим, поселился я в этих самых апартаментах на Бреннан-стрит. Правда, стоили они тогда несравнимо дешевле и лекарств на полке было куда меньше. А вот времени я здесь проводил, пожалуй, столько же — в доме номер 249в и тогда легко было составить компанию для покера.
Тут его перебил Дэвид Адли, и, хотя на губах его играла улыбка, вопрос прозвучал со всей серьезностью:
— А что Стивенс? Он уже служил у вас, Джордж?
Грегсон повернулся к дворецкому:
— Стивенс, вы служили мне тогда, или это был ваш отец?
Ответ сопровождался отдаленным подобием улыбки:
— Я полагаю, шестьдесят пять лет назад этим человеком мог быть мой дед, сэр.
— Во всяком случае место вы получили по наследству, — философски изрек Адли.
— Как вам будет угодно, — вежливо откликнулся Стивенс.
— Я вот сейчас вспоминаю его, — снова заговорил Джордж, — и, знаете, Стивенс, вы поразительно похожи на вашего… вы сказали деда?
— Именно так, сэр.
— Если бы вас поставить рядом, я бы, пожалуй, затруднился сказать, кто есть кто… впрочем, этого уже не проверишь, не так ли?
— Да, сэр.
— Ну так вот, я сидел в ломберной — вон за той дверью — и раскладывал пасьянс, когда увидел Генри Брауэра… в первый и последний раз. Нас уже было четверо, готовых сесть за покер; мы ждали пятого. И тут Джейсон Дэвидсон сообщает мне, что Джордж Оксли, наш пятый партнер, сломал ногу и лежит в гипсе, подвешенный к дурацкому блоку. Увы, подумал я, видимо, игра сегодня не состоится. Впереди долгий вечер, и нечем отвлечься от печальных мыслей, остается только раскладывать пасьянс и глушить себя слоновьими дозами виски. Как вдруг из дальнего угла раздался спокойный приветливый голос:
— Джентльмены, речь, кажется, идет о покере. Я с удовольствием составлю вам компанию, если вы, конечно, не возражаете.
До этого момента гость сидел, зарывшись в газету «Уорлд», поэтому я впервые мог разглядеть его. Я увидел молодого человека со старым лицом… вы понимаете, о чем я? После смерти Розали на моем лице появились точно такие же отметины, только их было гораздо меньше. Молодому человеку, судя по его шевелюре, было не больше двадцати восьми, но опыт успел наложить отпечаток на его лицо, в глазах же, очень темных, залегла даже не печаль, а какая-то затравленность. У него была приятная наружность — короткие подстриженные усики, темно-русые волосы. Верхняя пуговица воротничка элегантного коричневого костюма была расстегнута.
— Меня зовут Генри Брауэр, — отрекомендовался он.
Дэвидсон тотчас бросился к нему с протянутой рукой, от радости он, кажется, готов был силой схватить покоившуюся на коленях ладонь молодого человека. И тут произошло странное: Брауэр выронил газету и резко поднял вверх обе руки, так что они оказались вне досягаемости. На его лице был написан ужас.
Дэвидсон остановился в замешательстве, скорее смущенный, чем рассерженный. Ему самому было двадцать два. Господи, какие же мы были… телята.
— Прошу прощения, — со всей серьезностью сказал Брауэр, — но я никогда не пожимаю руки!
Дэвидсон захлопал ресницами:
— Никогда? Как странно. Но отчего же?
Вы уже поняли, что он был настоящий теленок. Брауэр попытался объяснить ему как можно доходчивее, с открытой (хотя и страдальческой) улыбкой:
— Я только что из Бомбея. Удивительное место… толпы, грязь… эпидемии, болезни. На городских стенах охорашиваются стервятники. Я пробыл там два года в торговой миссии, и наша западная традиция обмениваться рукопожатием стала вызывать у меня священный ужас. Я отдаю себе отчет в том, что поступаю глупо и невежливо, но ничего не могу с собой поделать. И если вы не будете столь великодушны, что расстанетесь со мной без обиды в сердце…
— С одним условием, — улыбнулся Дэвидсон.
— Каким же?
— Вы сядете за игровой стол и пригубите виски моего друга Джорджа, а я пока схожу за Бейкером, Френчем и Джеком Уайлденом.
Брауэр учтиво кивнул и отложил в сторону газету. Дэвидсон круто развернулся и бросился за остальными партнерами. Мы с Брауэром пересели за стол, покрытый зеленым сукном, я предложил ему выпить, он вежливо отказался и сам заказал бутылку. В этом я усмотрел новое свидетельство его странной фобии и промолчал. Я знавал людей, чей страх перед микробами и заразными болезнями был сродни брауэровскому, если не сильнее. Вероятно, вам тоже известны подобные случаи.
Мы покивали в знак согласия, а Джордж продолжал:
— Как здесь хорошо, — задумчиво произнес Брауэр. — С тех пор, как я оставил службу в Индии, я избегал общества. Негоже человеку быть одному. Я полагаю, даже для самых независимых самоизоляция есть худшая из пыток!
Он сказал это с каким-то особым нажимом; я молча согласился. Что такое настоящее одиночество, я хорошо почувствовал в окопах, ночью. Еще острее — после смерти Розали. Я начинал проникаться симпатией к Брауэру, несмотря на столь откровенную эксцентричность.
— Бомбей, наверно, удивительный город, — заметил я.
— Удивительный… и отвратительный. С нашей точки зрения, многое в тамошней жизни просто не укладывается в голове. Например, их реакция на автомобили: дети шарахаются от них в сторону, а затем бегут за ними несколько кварталов. Самолет в глазах местных жителей — сверхъестественное чудовище. То, что мы воспринимаем с абсолютным спокойствием или с оттенком самодовольства, для них чудо; но, скажу вам честно, с таким же ужасом я впервые смотрел на уличного бродягу, проглотившего пачку стальных иголок и вытаскивавшего их одну за другой из открытых язв на кончиках пальцев. А для них это в порядке вещей.
— Как знать, — продолжил он с некоторой торжественностью, — возможно, этим двум культурам суждено было не смешиваться, но существовать обособленно, каждой со своими чудесами. Проглоти вы или я пакет с иголками, и нам не избежать медленной и мучительной смерти. А что касается автомобилей… — он умолк с отрешенным выражением лица.
Я собирался что-то сказать, но тут появился Стивенс-старший с бутылкой шотландского виски для Брауэра, а за ним Дэвидсон и остальные.
Прежде чем рекомендовать своих приятелей, Дэвидсон обратился к Брауэру:
— Генри, я их предупредил о вашей маленькой причуде, так что можете ни о чем не беспокоиться. Позвольте вам представить: Даррел Бейкер… этот суровый мужчина с бородой — Эндрю Френч… и, наконец, Джек Уайлден. Джорджа Грегсона вы уже знаете.
Брауэр с учтивой улыбкой поклонился каждому, что как бы заменяло рукопожатие. Тут же были распечатаны три колоды карт, деньги обменены на фишки, и игра началась.
Мы играли шесть часов кряду. Я сорвал около двухсот долларов; Бейкер игрок довольно слабый, оставил долларов восемьсот и глазом не моргнул (его отец владел тремя самыми крупными обувными фабриками в Новой Англии); Френч с Уайлденом поделили, примерно поровну, остальные шесть сотен. Дэвидсон оказался в небольшом плюсе, а Брауэр в таком же минусе, но для последнего остаться почти что при своих было равносильно подвигу: ему весь вечер фатально не шла карта. Он одинаково свободно чувствовал себя как в традиционной игре с пятью картами на руках, так и в новомодном варианте с семью картами, и, по-моему, он несколько раз сорвал банк на чистом блефе, на который сам я скорее всего не отважился бы.
Я обратил внимание: пил он изрядно, к последней сдаче почти усидел в одиночку бутылку виски, но язык у него не заплетался, играл он безошибочно и при этом был постоянно начеку, если чьи-то пальцы вдруг оказывались в опасной от него близости. В случае выигрыша он не забирал банк, пока все до последней фишки не были разменены на наличность или если кто-то по рассеянности не делал вовремя ставку. Один раз Дэвидсон поставил свой стакан рядом с его локтем, и Брауэр, отпрянув, едва не расплескал собственный. Бейкер удивленно поднял брови, но Дэвидсон разрядил обстановку.
Перед этим Джек Уайлден заявил, что ему предстоит неблизкая дорога в Олбани и что хорошо бы ограничиться последним кругом. Круг заканчивался на Френче, который объявил, что сдает по семь.
Я помню эту самую последнюю сдачу так же отчетливо, как свое имя; а спроси вы меня, с кем я вчера обедал и что подавали, я ведь, пожалуй, не отвечу. Вот они, парадоксы возраста. Впрочем, будь вы тогда на моем месте, вы бы тоже не забыли.
Мне сдали две червы в закрытую и одну в открытую. Про Уайлдена и Френча ничего не скажу, у Дэвидсона же был туз червей, а у Брауэра десятка пик. Дэвидсон прошел двумя долларами — пять был потолок, — и все получили еще по одной открытой карте. Я прикупил к трем червям четвертую, Брауэр валета пик к десятке. Дэвидсону досталась тройка, и, хотя, это вряд ли поправило его дела, он добавил еще три доллара. «Последняя игра, — весело сказал он. — Не скупитесь, мальчики! Завтра мне предстоит угощать одну даму!»
Нагадай мне кто-нибудь, что эта фраза будет преследовать меня всю мою жизнь, я бы не поверил.
Френч в третий раз сдал по одной в открытую. Мне для цвета ничего не пришло, а вот Бейкер, главный неудачник, составил пару — кажется, королей. Брауэр получил двойку бубен, которая была ему как-то ни к чему. Бейкер со своей парой поставил пять долларов, максимум, Дэвид не задумываясь поставил еще пять. Остальные поддержали, и Френч в последний раз сдал в открытую. Я прикупил короля червей и оказался с цветом. Бейкер взял к своей паре третьего короля. Дэвидсон увидел второго туза, и глаза у него заблестели. Брауэру досталась трефовая дама, и почему он сразу не вышел из игры, я, убей меня Бог, понять не мог: казалось, в очередной раз за этот вечер он оказался ни с чем.
Ставки резко возросли. Бейкер дал пять, Дэвидсон пять добавил, Брауэр доставил десять. Со словами: «Ну, с моей парой мне здесь делать нечего», Джек Уайлден сбросил карты. Я поставил десять и еще пять. Бейкер доставил и накинул столько же.
Я не стану утомлять вас скучными подробностями. Замечу лишь, что каждый мог трижды пройтись по максимуму, и все мы — Бейкер, Дэвидсон и я воспользовались этим правом. Брауэр — тот всякий раз просто доставлял, выждав паузу, когда все уберут руки от денег. А денег уже собралось немало — двести с чем-то. И тогда Френч раздал по последней, в закрытую.
Воцарилось молчание, пока все смотрели свои карты, хотя мне-то смотреть было не на что, у меня уже была комбинация и, судя по общему раскладу, сильная. Бейкер поставил пять, Дэвидсон увеличил, и мы все поглядели на Брауэра. Тот давно снял галстук и расстегнул вторую пуговицу, к щекам прихлынула кровь от выпитого виски, но он оставался все таким же невозмутимым. «Десять… и еще пять», — сказал он.
Я даже сморгнул от удивления: я не сомневался, что он скинет. Ну а с моими картами я, конечно, должен был играть на выигрыш, поэтому я приплюсовал еще пять долларов. Мы торговались без ограничений, и банк рос как на дрожжах. Я остановился первым, довольный уже тем, что, по-видимому, накажу кого-то с фулем. За мной последовал Бейкер, уже кидавший подозрительные взгляды на Дэвидсона с его парой тузов, то на Брауэра с его загадочным пшиком. Как уже говорилось, Бейкер был слабый игрок, но его хватало на то, чтобы учуять в воздухе опасность.
Дэвидсон и Брауэр поднимали ставки еще раз по десять, если не больше. Мы с Бейкером вынужденно отвечали — слишком много было поставлено. Фишки у всех кончились, и поверх груды пластмассовых кругляшек росла гора бумажных денег.
— Ну ладно, — сказал Дэвидсон после того, как Брауэр в очередной раз поднял банк, — пожалуй, я раскроюсь. Если это блеф, Генри, то он вам вполне удался. Но я должен вас проверить, да и Джеку предстоит дальняя дорога. — С этими словами он бросил пять долларов и повторил: Раскроемся.
Не знаю, как другие, а я почувствовал облегчение, не имевшее, кстати, никакого отношения к выложенной сумме. Игра пошла на выживание, и если мы с Бейкером могли себе позволить проиграть, то для Дэвидсона это был вопрос жизни. Он не вылезал из долгов, имея источником дохода скромное наследство, оставленное ему тетушкой. Ну а Брауэр — был ли ему такой проигрыш по средствам? Не забывайте, джентльмены, на кону стояло свыше тысячи долларов.
Джордж умолк. Его трубка погасла.
— А дальше? — весь подался вперед Адли. — Не дразните нас, Джордж. Видите, мы ерзаем от нетерпения. Огорошьте нас, Джордж. Видите, мы ерзаем от нетерпения. Огорошьте нас неожиданным финалом или успокойте.
— Немного выдержки, мой друг, — невозмутимо отвечал Джордж. Он чиркнул спичкой о подошву туфли и принялся раскуривать трубку. Мы напряженно ждали, храня молчание. За окном подвывал ветер.
Но вот все уладилось, трубка задымила, и Джордж продолжал:
— Как вам известно, правила покера гласят: тот, кто предлагает открыться, первым показывает карты. Но Бейкер не мог больше выносить напряжения, он перевернул одну из своих карт, лежавших лицом вниз, и все увидели королевское каре.
— У меня меньше, — сказал я. — Цвет.
— Тогда банк мой, — обратился к Бейкеру Дэвидсон и перевернул две карты. У него оказалось каре на тузах. — Отлично сыграно, господа.
И он начал сгребать гору денег.
— Подождите! — остановил его Брауэр. Он не взял Дэвидсона за руку, как мог бы поступить любой из нас, но и одного этого слова было достаточно. Дэвидсон замер с отвисшей челюстью — у него словно атрофировались лицевые мускулы. А Брауэр перевернул все три карты, и обнаружился… флеш-рояль, от восьмерки до дамы. — Я думаю, это будет старше вашего каре.
Дэвидсон покраснел, потом побледнел.
— Да, — неуверенно выдавил он из себя, словно такая последовательность комбинаций была ему в новинку. — Да, старше.
Я дорого бы дал, чтобы узнать, чем был вызван последовавший затем жест Дэвидсона. Он ведь отлично знал, что Брауэр терпеть не мог, когда к нему прикасаются; тому было множество свидетельств за этот вечер. Может, Дэвидсон запамятовал, уж очень ему хотелось показать Брауэру (и всем нам), что даже такой проигрыш ему по карману и он способен перенести удар столь сокрушительной силы как истинный джентльмен. Я уже говорил вам, что он был этакий теленок, так что жест был вполне в его характере. Но не забудем: если теленка раздразнить, он может и боднуть. Не убьет, конечно, и кишки не выпустит, но одним-двумя швами можно поплатиться. Такой поступок тоже был бы в характере Дэвидсона.
Да, я дорого бы дал, чтобы узнать причину… но в конце концов главное — результат.
Когда Дэвидсон убрал руки от банка, Брауэр потянулся за деньгами. На лице Дэвидсона вдруг изобразилось живейшее расположение, он схватил руку Брауэра и крепко сжал ее со словами: «Великолепно сыграно, Генри, просто великолепно. Я первый раз вижу…»
Раздался пронзительный, какой-то женский визг, прозвучавший особенно жутко в тишине ломберной комнаты; Брауэр выдернул кисть и отшатнулся. Стол едва не опрокинулся, фишки и вся наличность полетела в разные стороны.
Мы все окаменели. Брауэр, пошатываясь, сделал несколько шагов, держа перед собой вытянутую руку, точно леди Макбет в мужском варианте. Он был белый как саван, в глазах непередаваемый ужас. Мне стало страшно; ни до, ни после не испытывал я такого страха, даже когда получил телеграмму о смерти Розали.
Он начал стонать. Звук шел словно из гулкий бездны, леденящий звук, почти нечеловеческий. Помнится, я подумал: «Да ведь он сумасшедший!» И тут же понес какую-то околесицу: «Ключ, я оставил ключ зажигания включенным… Господи, я не хотел!» И он кинулся к лестнице, что вела в главный холл.
Я первым пришел в себя. Встал рывком из кресла и бросился за ним следом, а Бейкер, Уайлден и Дэвидсон так и не пошевелились; они напоминали высеченные из камня статуи инков, охраняющие сокровища племени.
Парадная дверь еще раскачивалась на петлях, я выбежал на улицу и сразу увидел Брауэра, стоявшего на обочине и тщетно пытавшегося поймать такси. Завидев меня, он горестно охнул, и я уже не знал, жалеть ли мне его или изумляться.
— Подождите! — крикнул я. — Примите мои извинения за Дэвидсона, хотя, уверен, он сделал это не нарочно. Но если в результате вы вынуждены покинуть нас, что ж, не смею вас задерживать. Но сначала вы должны забрать свой выигрыш, деньги немалые.
— Мне не следовало сюда приходить, — простонал он. — Ноги сами понесли меня к людям, и вот… вот чем…
Я безотчетно потянулся к нему — естественное движение человека, желающего помочь несчастному, — Брауэр же отпрянул и возопил:
— Не прикасайтесь ко мне! Мало вам одного? Боже, лучше бы я умер!
Вдруг его лихорадочный взгляд остановился на бродячем псе с ввалившимися боками и шелудивой драной шерстью. Свесив язык, пес трусил на трех лапах по другой стороне безлюдной в этот ранний час улицы — наверное, высматривал мусорный бак, чтобы перевернуть его и порыться в отбросах.
— Вот и я так же, — в задумчивости сказал Брауэр как бы самому себе. — Всеми избегаемый, обреченный на одиночество, осмеливающийся выйти на улицу лишь после того, как все запрутся в своих домах. Пария!
— Послушайте, — сказал я более жестким тоном, не желая выслушивать мелодраматические излияния. — Я догадываюсь, что вы пережили сильное потрясение и это расстроило ваши нервы, но, поверьте, на войне мне довелось видеть великое множество…
— Так вы мне не верите? По-вашему, я потерял голову?
— Старина, я не знаю, вы потеряли голову или она вас, но я точно знаю, что если мы с вами еще немного подышим этой сыростью, мы определенно потеряем голос. Так что соблаговолите войти внутрь, хотя бы в холл, а я попрошу Стивенса…
Я осекся под взглядом безумца; в этом взгляде не осталось ни проблеска здравого смысла. Мне сразу вспомнились повредившиеся рассудком солдаты, которых после выматывающих боев увозили на подводах с передовой: кожа да кости, страшные невидящие глаза, язык мелет что-то несусветное.
— Не желаете ли взглянуть, как один изгой откликается на зов другого? — спросил он, игнорируя мои слова. — Смотрите же, чему я научился в чужедальних портах!
Он возвысил голос и выкрикнул как повелитель:
— Эй ты, кабысдох!
Пес задрал голову и посмотрел на него настороженными бегающими глазками (один светился яростным блеском, другой закрыло бельмо), а потом неохотно изменил направление и, прихрамывая, затрусил к тому месту, где стоял Брауэр.
Пес сделал это против своей воли, вне всякого сомнения. Он скулил, рычал, поджимал хвост, напоминавший скорее грязную веревку, а ноги сами несли его к противоположному тротуару. Он растянулся у ног Брауэра, весь дрожа и подвывая. Его впалые бока ходили ходуном, а здоровый глаз, казалось, готов был выпрыгнуть из орбиты.
У Брауэра вырвался дикий хохот, от которого я и по сей день иногда вздрагиваю во сне.
— Ну что? Убедились? — сказал он, садясь на корточки. — Он узнал во мне своего… и понял, чем это ему грозит.
Брауэр протянул руку — пес обнажил клыки и угрожающе зарычал.
— Не надо! — воскликнул я. — Он вас цапнет!
Брауэр и бровью не повел. В свете уличного фонаря его лицо, искаженное гримасой, было синевато-серым, зрачки чернели, как две прожженные в пергаменте дыры.
— Вот еще, — пропел он. — Глупости какие. Мы с ним просто обменяемся сейчас рукопожатием… как недавно с вашим другом.
Он проворно схватил собачью лапу и встряхнул. Пес отчаянно взвыл, но даже не подумал укусить человека.
Брауэр резко поднялся. Взгляд его прояснился, и только необычная бледность отличала его в эту минуту от того джентльмена, что любезно согласился быть нашим партнером за карточным столом.
— Я должен идти, — спокойно сказал он. — Пожалуйста, передайте вашим друзьям мои извинения за столь нелепое поведение. Может быть, мне еще представится случай… искупить свою вину.
— Это нам следовало бы принести свои извинения. — сказал я. — И не забудьте о деньгах, которые вы выиграли. Тысяча долларов на дороге не валяются.
— Ах да! Деньги! — его губы скривила горькая улыбка.
— Вам нет необходимости возвращаться в холл. Если вы обещаете мне подождать здесь, я принесу деньги. Обещаете?
— Да. Если вам угодно. — Он задумчиво поглядел на пса, скулящего у него в ногах. — Что, дворняга, никак напрашиваешься в гости, хочешь разок в жизни поесть прилично? — И снова эта горькая улыбка.
Я оставил его, пока он не передумал, и поспешил в дом. Кто-то скорее всего Джек Уайлден, самый рассудительный, — успел обменять фишки на «зелененькие» и сложить купюры аккуратной стопкой с центре игрового стола. Никто не проронил ни звука, пока я собирал деньги. Бейкер и Уайлден курили; Дэвидсон сидел как в воду опущенный, терзаясь муками раскаяния. Перед уходом я положил ему руку на плечо, и он проводил меня благодарным взглядом.
Когда я снова вышел на улицу, там не было ни души. Брауэр исчез. Я стоял, зажав в каждой руке по пачке денег, и бесцельно вертел головой по сторонам. Я выкрикнул его имя на случай, если он укрылся в тени где-нибудь поблизости, — ответа не последовало. Взгляд мой упал вниз. Бродячий пес лежал на прежнем месте, но я сразу понял, что ему уже никогда не рыться в отбросах. Передо мной был труп. Клещи и блохи организованно покидали околевающее тело. Я попятился, испытывая чувство брезгливости… и безотчетного страха. Что-то мне подсказывало: Генри Брауэр не исчез из моей жизни. Так оно и вышло, хотя мне не суждено было его увидеть.
От полыхавшего в камине огня остались язычки пламени, из углов комнаты потянуло холодком, однако никто не пошевелился, пока Джордж снова раскуривал трубку. Он вздохнул, скрестил ноги на другой манер, так что суставы затрещали, и продолжил свой рассказ:
— Надо ли говорить, что все участники ночной игры были единодушны: следует найти Брауэра и отдать ему выигрыш. Кто-то, возможно, назовет нас ненормальными, но, не будем забывать, наша молодость пришлась на более достойные времена. Дэвидсон совсем скис. Я попытался отвести его в сторонку и как-то взбодрить — пустое, он лишь мотнул головой и побрел домой. Я не стал его удерживать. Отоспится, решил я, и все предстанет уже не в таком мрачном свете, тогда можно будет вдвоем отправиться на розыски Брауэра. Вдвоем, потому что Уайлден уезжал из города, а Бейкеру предстояли «общественные визиты».
Надо помочь Дэвидсону вернуть чувство собственного достоинства — с этими словами я отправился к нему на квартиру утром следующего дня. Он еще спал. Можно было, конечно, разбудить, но в этом возрасте сон целителен, и я решил пока разъяснить кое-какие факты.
— Прежде всего я поговорил с вашим, Стивенс… — Джордж вопросительно вскинул брови, глядя на своего дворецкого.
— Дедом, сэр, — подсказал тот.
— Благодарю.
— Всегда к вашим услугам, сэр.
— Я поговорил с дедом Стивенса. Кстати, на этом самом месте. И выяснил, что некто Раймонд Гриэр, человек, с которым я был немного знаком, вел какие-то дела Брауэра. Гриэр служил в городской торговой палате, и я без промедления отправился в его офис, размещавшийся в Флатирон Билдинг. Он был у себя, и мы сразу нашли общий язык.
Когда я рассказал ему о событиях прошлой ночи, на его лице изобразилась сложная гамма чувств: жалость, озабоченность, испуг.
— Генри, бедняга! — воскликнул он. — Я ждал, что этим кончится, вот только не думал, что так скоро.
— Вы о чем? — спросил я.
— О его нервном срыве, — пояснил Гриэр. — Это случилось в год его пребывания в Бомбее, и, вероятно, никто, кроме Генри, не знает всех подробностей. Я вам расскажу, что мне известно.
То, что я услышал от Гриэра, заставило меня отнестись к Генри Брауэру с большим пониманием и симпатией. Этот молодой человек, оказалось, пережил настоящую трагедию. Как и полагается в классической трагедии, несчастье здесь явилось результатом фатальной ошибки — а именно: забывчивости.
В распоряжении у Брауэра, представителя торговой миссии в Бомбее, находился автомобиль, по тогдашним временам — экзотика. По словам Гриэра, Генри радовался как ребенок, разъезжая по узким улочкам и видя, как шарахаются выводки цыплят, а мужчины и женщины падают на колени, прося защиты у своих языческих богов. Он ездил по городу, собирая толпы оборванных детей: они следовали за ним по пятам, но всегда робели, стоило предложить им прокатиться на этом чуде техники. То был «форд-седан», модель А, один из первых автомобилей, который можно было привести в движение без заводной ручки, простым нажатием кнопки стартера. Прошу это запомнить.
Однажды Брауэр поехал в другой конец города обсудить с местным набобом возможный контракт на партию джутового каната. Как обычно, мощный рев двигателя и автомобильные выхлопы, не уступавшие в громкости пушечной пальбе, привлекли всеобщее внимание и прежде всего ребятишек.
Брауэра ждал обед с джутовым магнатом; такие обеды проводились весьма церемонно, с соблюдением всех формальностей. И вот, вскоре после того, как подали второе блюдо, — а сидели они на открытой террасе, над многолюдной улицей, — снизу послышалось знакомое чихание и рев мотора, сопровождаемые визгом и улюлюканьем.
Один отважный мальчишка, сын какого-то гуру, залез в кабину, пребывая, вероятно, в убеждении, что без сидящего за рулем белого человека дракон, который прячется в этой груде железа, не сможет выскочить наружу. И надо же было такому случиться, что Брауэр, настроенный на предстоящие переговоры, не выключил зажигание, а искра возьми да и проскочи.
Нетрудно себе представить, как мальчишка осмелел на глазах у своих сверстников, как он трогал, вертел руль и издавал губами звуки в подражание клаксону. Всякий раз, когда он поддразнивал притаившегося дракона, зрители, надо думать, приходили в священный экстаз.
Вероятно, чтобы не сползти вниз, одной ногой мальчик уперся в педаль сцепления, и тут он ненароком нажал на кнопку стартера. Двигатель был разогрет и заработал мгновенно. Перепугавшись насмерть, мальчишка должен был отдернуть ногу и приготовиться выпрыгнуть из кабины. Была бы машина старая или в неважном состоянии, мотор, скорее всего, заглох бы. Но Брауэр содержал автомобиль в образцовом порядке, и тот рванулся вперед, скачками, с воем и урчанием. Брауэр выскочил из-за стола и кинулся на улицу.
Мальчика погубила роковая случайность. Он так отчаянно пытался выбраться, что, вероятно, зацепил локтем дроссельный клапан… или надавил на него в безумной надежде, что таким способом белый человек лишает дракона его могущества. А вышло все наоборот, увы. Автомобиль, развив убийственную скорость, помчался под уклон по оживленной, весело галдящей улице, перескакивая через тюки и узлы, давя плетеные корзинки с домашними животными на продажу, разбивая в щепы тележки с цветами. На перекрестке он перелетел через бордюр, врезался в стену дома и, взорвавшись, запылал как гигантский факел.
Джордж переместил трубку в другой угол рта.
— Вот, собственно, все, что мог поведать мне Гриэр, со слов Брауэра… все, с точки зрения здравого смысла. Остальное — его горячечный бред на тему фантастических последствий столкновения двух столь несхожих культур. Перед тем как Брауэр был отозван из Бомбея, к нему явился отец погибшего мальчика, чтобы швырнуть в убийцу зарезанного цыпленка. И сопроводить это проклятьем. Дойдя до этого места, Гриэр улыбнулся, давая мне понять, что мы-то с ним люди без предрассудков, и, закурив, добавил:
— В подобных случаях непременно жди проклятий. Эти несчастные язычники не могут без театральных жестов. Они зарабатывают себе этим на хлеб.
— И в чем же заключалось проклятье?
— Разве вы еще не догадались? — удивился Гриэр. — Индус этот сказал ему: «Тот, кто применил колдовство против ребенка, станет отверженным, парией». И еще он сказал: «Все живое, к чему ни прикоснешься, ждет скорая смерть». Отныне и вовеки, аминь.
Гриэр хмыкнул.
— И что же Брауэр? Поверил в проклятье?
— Похоже, что так. Не забывайте, для Брауэра это был страшный шок. И, судя по тому, что я сейчас от вас услышал, эта его мания прогрессирует.
— Я спросил домашний адрес Брауэра, — продолжал Джордж. — Гриэр порылся в бумагах и наконец нашел нужную.
— Не гарантирую, что вы его там найдете, — сказал он. — Брауэру, сами понимаете, никто не спешит давать место, так что с деньгами у него, по-моему, негусто.
— Что-то меня резануло в этих словах, — признался нам Джордж, — но я промолчал. Было в Гриэре что-то самодовольное, высокомерное, и казалось незаслуженным, что именно он располагает пусть даже такой скудной информацией о Генри Брауэре. Я поднялся, и вдруг у меня непроизвольно вырвалось:
— Вчера ночью я был свидетелем того, как Брауэр пожал лапу шелудивой дворняге. Через пятнадцать минут собака сдохла.
— Правда? Как интересно. — Гриэр удивленно вскинул брови, словно сказанное не имело никакого отношения к теме разговора.
— Я направился к выходу, — продолжал Джордж, — но раньше открылась дверь, и на пороге возникла секретарша Гриэра.
— Извините, вы, кажется, мистер Грегсон?
— Да.
— Только что позвонил мистер Бейкер. Он просил вам передать, чтобы вы незамедлительно прибыли по адресу: 19-я стрит, дом N 23.
— Я вздрогнул, — признался нам Джордж, — я ведь совсем недавно, утром, заходил туда, но Дэвидсон еще спал. Я направился к дверям, а Гриэр преспокойно погрузился в «Уолл-стрит джорнэл», попыхивая трубочкой. Больше я его не видел и, знаете, как-то не жалею об этом. Я ушел со смутным ощущением чего-то страшного — чего-то такого, что никогда не примет очертания реального страха, связанного с конкретным предметом, — слишком это все чудовищно, слишком невероятно, чтобы подходить с обычными мерками.
Тут я прервал его повествование:
— Помилуйте, Джордж, уж не хотите ли вы сказать нам, что ваш друг Дэвидсон был мертв?
— Именно так, — последовал ответ. — Я прибыл туда почти одновременно со следователем, который констатировал смерть от коронарного тромба. Через шестнадцать дней Дэвидсону должно было исполниться двадцать три года.
Почти неделю я убеждал себя: это всего-навсего роковое совпадение, о котором лучше забыть. Меня мучила бессонница, и даже мой добрый друг «Катти Сарк», врач, был бессилен мне помочь. Я говорил себе: надо разделить выигрыш между тремя участниками и забыть о том, что Генри Брауэр однажды ворвался в нашу жизнь. Не получалось. Я выписал чек на соответствующую сумму и отправился по адресу, который дал мне Гриэр, — в Гарлем.
Брауэр там уже не жил. Мне дали другой адрес, на Ист-сайде; не такой, может быть, шикарный квартал, но вполне респектабельный. Выяснилось, однако, что оттуда он тоже съехал, примерно за месяц до нашего покерного свидания, и перебрался в Ист-Вилледж, район трущоб.
Домовладелец, костлявый мужчина, у ног которого предупреждающе зарычал огромный черный дог, сообщил мне, что Брауэр с ним рассчитался третьего апреля, на следующий день после нашей игры. Я спросил новый адрес; домовладелец запрокинул голову и выдал руладу, точно горло прополоскал:
— Когда отсюда уезжают, босс, адрес один: Преисподняя, до востребования. Правда, иногда по дороге останавливаются в Бауэри.
В те дни Бауэри, превратившийся с годами в загородную зону, являл собой нечто такое, что и вообразить-то сегодня трудно: обитель бездомных, последнее прибежище потерявших человеческий облик несчастных, мечтающих о бутылке дешевого вина или о понюшке белого порошка, чтобы забыться. Я отправился в Бауэри. Там были десятки ночлежек, несколько домов призрения, куда пустили бы на ночь любого забулдыгу, и множество тесных улочек, пригодных для того, чтобы расстелить прямо на мостовой старый тюфяк с клопами. Я увидел людей-призраков, иссушенных алкоголем и наркотиками. Подлинные имена были здесь не в ходу. Какое имя может быть у того, кто скатился на самое дно… печень изъедена древесным спиртом, нос распух от кокаина, пальцы обморожены, от зубов остались черные пеньки. Я описывал Генри Брауэра каждому встречному, но безрезультатно. Хозяева пивных пожимали плечами. Многие проходили мимо, даже не подняв головы.
Я не нашел его ни в первый день, ни во второй, ни в третий. На исходе второй недели один человек признался, что видел на днях в «Номерах Деварии» мужчину с похожей внешностью.
До «Номеров» оказалось всего два квартала. За конторкой сидел древний старик с шелушащимся голым черепом и слезящимися глазами. К засиженному мухами окну была прилеплена реклама: «Одна ночь — 10 центов». Я начал описывать Брауэра, старик молча кивал. Когда я закончил, он сказал:
— Знаю его, молодой человек. Знаю, как же. Вот только память у меня слабовата… не пожалейте доллар — глядишь, и вспомню.
Я положил долларовую бумажку, и она чудесным образом исчезла. Вот вам и артрит!
— Он был у нас, молодой человек, а потом переехал.
— Куда, вы знаете?
— Так сразу и не вспомнишь. Вы уж не пожалейте еще один доллар.
Вторая бумажка исчезла столь же чудесным образом. Старик вдруг развеселился, и из его груди вырвался… нет, не смех, а этакий туберкулезный кашель.
— Ну что ж, — сказал я, — вы посмеялись в свое удовольствие, и вам за это еще приплатили. А теперь я хочу знать, куда переехал этот человек.
Старик опять весело закашлялся.
— Известно куда, за оградку Поттеровского участка, а местечко он там получил в бессрочное пользование, с чертом на пару! Что же вы не смеетесь, молодой человек? Вчера утречком, я так думаю, он окочурился, потому как днем, когда я его нашел, он был еще тепленький. Сидел — точно аршин проглотил. Я зачем к нему поднялся? Или десять центов гони или… отдыхай. Вот теперь он и отдыхает за казенный счет — в ящике глубиной в шесть футов. — Собственная шутка вызвала у него очередной приступ старческого веселья.
— Ничего странного вы не заметили? — спросил я, сам себе не осмеливаясь признаться в том, как много вкладываю в свой вопрос. — Чего-то не совсем обычного?
— Что-то такое было. Так сразу и не…
Я положил на конторку доллар, чтобы освежить его память; хотя бумажка и на этот раз исчезла с завидной скоростью, ожидаемого смеха-кашля не последовало.
— Еще как заметил, — оживился старик. — Труповозку-то кто всегда вызывает? Так что я в покойниках знаю толк. Где я их только, прости Господи, не находил! И на дверном крюке, и в постели, и на пожарной лестнице в мороз, синих как Атлантика, с бутылкой между колен. А один лет тридцать назад — захлебнулся у нас в ванной, ну а этот… этот сидел под винтовой лестницей в своем коричневом костюме — волосы прилизаны, грудь колесом, — как какая-нибудь важная персона из тех кварталов. И левой рукой держал правую за кисть. Да, всяких я повидал, но такого не видел: чтобы человек помер, сам себе руку пожимая!
Я отправился пешком в доки, и всю дорогу, как заезженная пластинка, меня преследовала эта его последняя фраза. Чтобы человек помер, сам себе руку пожимая!
Я прошел до конца мола, туда, где о ржавые сваи билась грязная серая вода. Там я достал из кармана чек на тысячу долларов и изорвал на мелкие клочки, которые выбросил в воду.
Джордж Грегсон изменил позу и откашлялся. В камине дотлевали угольки, просторная ломберная комната все больше выстывала. Столы и стулья казались ненастоящими, призрачными, словно увиденные во сне, где размыта граница между прошлым и настоящим. Слабые язычки пламени отбрасывали тусклый оранжевый свет на буквы, выбитые на каминном цоколе. СЕКРЕТ В РАССКАЗЕ, А НЕ В РАССКАЗЧИКЕ.
— Я встретил этого человека один раз, — снова заговорил Джордж, — а он и сейчас стоит перед глазами. Кстати, тот случай помог мне забыть о моей скорби: тот, кто может беспрепятственно находиться среди людей, уже не одинок… Стивенс, вы не принесёте мне пальто? Поковыляю-ка я домой, мне давно пора лежать в постели.
Когда Стивенс принес пальто, внимание Джорджа привлекла родинка на лице дворецкого — у левого уголка рта. Он улыбнулся:
— До чего же вы все-таки похожи. У вашего деда в этом месте была точно такая же родинка.
Стивенс молча улыбнулся в ответ. Джордж вышел из комнаты, а вскоре и мы разошлись.
Космический корабль Федерации «Эй-Эс-Эн/29»[68] упал с небес и разбился. Спустя какое-то время из треснувшего пополам корпуса, словно мозги из черепа, выползли два человека. Сделали несколько шагов, а затем остановились, держа шлемы в руках и оглядывая то место, где закончился их полет.
Это был пляж, но без океана. Он сам был, как океан — застывшее море песка, черно-белый негатив поверхности навеки замерзшего моря в гребнях и впадинах, гребнях и впадинах… Дюны…
Пологие, крутые, высокие, низкие, гладкие, ребристые. Дюны с гребнем острым, точно лезвие ножа, и гребнем размытым, почти плоским, извилистые, наползающие одна на другую — дюна на дюне, вдоль и поперек. Дюны. Но никакого океана. Прогалины, или впадины, между этими дюнами были сплошь испещрены извилистыми мелкими следочками каких-то грызунов. Если смотреть на эти кривые прерывистые линии достаточно долго, начинало казаться, что читаешь некие таинственные письмена — черные слова на белом фоне дюн.
— Проклятие… — выругался Шапиро.
— Ты погляди, — сказал Рэнд. Шапиро хотел было сплюнуть, затем передумал. Вид этого песка заставил его передумать. Незачем тратить влагу, тут ею, похоже, не пахнет. Завязший в песке «Эй-Эс-Эн/29» уже не походил на умирающую птицу, он напоминал лопнувшую тыкву, чрево которой зияло чернотой. Произошло возгорание, находившиеся с правого борта грузовые отсеки с горючим взорвались и выгорели дотла.
— Да, не повезло Граймсу… — сказал Шапиро.
— Ага. — Глаза Рэнда все еще обшаривали бескрайнее море песка, тянувшееся до самого горизонта.
Граймсу действительно не повезло. Граймс был мертв, Граймс являл собой сейчас не что иное, как большие и маленькие куски мяса, разбросанные по всему багажному отсеку. Шапиро заглянул туда и подумал: Словно сам Господь Бог захотел съесть Граймса, пожевал, попробовал, решил, что не очень вкусно, и выплюнул. Шапиро почувствовал, что и его собственный желудок выворачивает наизнанку. От одной этой мысли, а также при виде зубов Граймса, разлетевшихся по полу багажного отсека.
Теперь Шапиро ждал, что Рэнд скажет что-нибудь умное и подобающее случаю, но тот молчал. Глаза Рэнда продолжали обшаривать дюны, изгибы темных впадин между ними.
— Эй! — окликнул его Шапиро. — Что будем делать, а? Граймс погиб, теперь ты командир. Что делать?..
— Делать? — Глаза Рэнда продолжали впиваться в мертвое пространство, изрезанное дюнами. Сухой напористый ветер шевелил прорезиненные воротники специальных защитных костюмов. — Если у тебя нет волейбольного мяча, тогда не знаю.
— О чем это ты?
— А что еще делать на пляже, как не играть в волейбол? — ответил Рэнд. — Играть в волейбол, именно…
Шапиро неоднократно испытывал чувство страха во время полета, был близок к панике, когда на корабле начался пожар, но теперь, глядя на Рэнда, почувствовал, что его объял пронзительный невыразимый ужас.
— Большой… — мечтательно произнес Рэнд, и на секунду Шапиро показалось, что товарищ имеет в виду обуявший его, Шапиро, ужас. — Просто чертовски огромный пляж. Похоже, конца ему нет. Можно пройти сотню миль с серфинговой доской под мышкой и так никуда и не прийти. И все, что увидишь, это шесть-семь собственных следов за спиной. А стоит постоять минут пять, так и их не увидишь, все песком засыплет.
— А ты успел захватить топографический план местности перед тем… как мы упали? — Рэнд просто в шоке, решил Шапиро. В шоке, но не сумасшедший. И если понадобится, он сумеет привести его в чувство. А если Рэнд и дальше будет нести всякую чушь, он, Шапиро, вкатит ему укол, вот и все. — Ты видел на нем…
Рэнд покосился на него и тут же отвернулся.
— Что?
Зеленый пояс. Вот что собирался сказать Шапиро, но почему-то не смог. Ветер отдавал звоном во рту.
— Что? — повторил Рэнд.
— План! План! — заорал Шапиро. — Ты когда-нибудь слыхал о такой штуке, придурок? Что это за место? Где океан? Где кончается этот гребаный пляж? Где озера? Где ближайшие зеленые насаждения? В каком направлении? Где кончаются эти пески?
— Кончаются?.. О, хочу тебя поздравить. Они нигде не кончаются. И никаких зеленых насаждений, никаких ледяных шапок, никаких океанов! Ничего этого нет. Это один бесконечный пляж без всякого океана. Только дюны, дюны и дюны, и они нигде и никогда не кончаются!
— Но где нам найти воду?
— Нигде.
— А корабль? Его нельзя как-нибудь починить?
— Ни хрена, Шерлок.
Шапиро умолк. Да и какой, собственно, у него был выбор? Или замолчать, или продолжить истерику. А у него возникло предчувствие, что, если он продолжит истерику, Рэнд продолжит разглядывать дюны — до тех пор, пока он, Шапиро, не выдохнется окончательно.
Как называют пляж, который никогда нигде не кончается? Пустыней, как же еще! Самой большой во вселенной долбанной пустыней, разве не так?
И он представил себе, что бы ответил на это Рэнд: Ни хрена, Шерлок.
Шапиро еще немного постоял возле Рэнда, надеясь, что парень наконец очнется, предпримет хоть что-нибудь. Но в конце концов терпение его иссякло. Он отошел в сторону и начал спускаться с гребня дюны, на который они поднялись обозреть окрестности. Он шел и чувствовал, как в ботинки просачивается песок. Хочу засосать тебя, Билли, прозвучал в его ушах голос песка. Сухой, скрипучий, напоминавший голос женщины, старой, но все еще сильной. Хочу засосать тебя прямо здесь, а потом… крепко-крепко… обнять тебя.
Тут вдруг он вспомнил, как еще мальчиком, играя на пляже, позволял другим ребятишкам закапывать себя в песок по самое горло. Как же они тогда веселились!.. А теперь это его просто пугает… Но он тут же отключил этот внутренний голос, нашептывающий воспоминания, — Господи, до них ли сейчас! — и продолжал шагать, резкими рывками выдергивая ступни из песка, подсознательно пытаясь испортить безукоризненно ровную и гладкую его поверхность.
— Куда это ты? — Впервые за все это время в голосе Рэнда прорезалась какая-то заинтересованность и тревога.
— Радиомаяк, — ответил Шапиро. — Хочу попробовать починить радиомаяк. Мы же были на радарах, верно? И если удастся его починить, нас обязательно засекут. Это лишь вопрос времени. Знаю, положение серьезное, но, возможно, они успеют добраться сюда до того, как…
— Да разбился он ко всем чертям, этот твой радиомаяк! — сказал Рэнд. — Разбился, когда мы грохнулись.
— Может, его можно починить, — бросил Шапиро через плечо.
И, нырнув в люк, почувствовал себя лучше, даже несмотря на запахи — вонь обгорелой проводки, горьковатый запах вытекшего фреона. Вернее, он старался внушить себе, что ему стало лучше, — подняла настроение мысль о спасительном радиомаяке. Пусть даже он и сломан. Раз Рэнд сказал, значит, скорее всего сломан. Но он просто был не в силах видеть эти дюны, этот огромный, бесконечный, сплошной пляж. Вот почему ему сразу стало лучше.
В висках стучало, щеки обдавало сухим жаром. Когда он снова, пыхтя и задыхаясь, поднялся на гребень первой дюны, Рэнд все еще стоял там. Стоял и смотрел, смотрел… Прошел уже, наверное, целый час. Солнце висело прямо над головой. Лицо у Рэнда блестело от пота, отдельные капельки угнездились в бровях. Другие капли, покрупнее, сползали по щекам, точно слезы. И по шее тоже сползали, затекая за воротник защитного костюма. Словно бесцветное смазочное масло, которым накачивают робота.
Придурок он, вот кто, подумал Шапиро и вздрогнул. Вот на кого он похож! Не робот, а самый настоящий тупица, придурок, наркоман, которому только что вкололи в шею огромный шприц, полный дури. И потом, Рэнд ему наврал.
— Рэнд?
Молчание.
— А радиомаяк-то вовсе и не сломан…
В глазах Рэнда блеснул какой-то странный огонек. Затем они снова стали пустыми и неподвижными и уставились на холмы и горы песка. Застывшие горы, подумал Шапиро, а потом вспомнил, что пески двигаются. Ветер дул не ослабевая. Медленно-медленно, на протяжении столетий… они ползут. Да, кажется, именно так называли они дюны на пляже. Ползучие… Он запомнил это слово с самого детства. Или со школы?.. Или откуда-то еще?.. Впрочем, разве это, черт побери, так уж важно?..
И он заметил, как с одного из гребней осыпался тоненький ручеек песка. Словно он слышал…
(слышал, что подумал он, Шапиро)
Шея у него вспотела. Да, видно, он тоже маленько тронулся. Да и кто бы не тронулся, если уж на то пошло? Ведь они попали в очень скверное место… очень скверное. И положение у них — хуже некуда. А Рэнд, похоже, этого не осознает. Или же ему просто плевать.
— Туда попал песок, и подающее сигналы звуковое устройство треснуло, но у Граймса полным-полно запасных частей, и мне удалось… Да слышит он меня или нет?!
— Не знаю, как мог попасть туда песок. Ведь маяк находился там, где ему и положено быть, в герметичном отсеке, однако…
— О, песок умеет распространяться… Попадает в такие места, что просто диву даешься. Или ты забыл, как мальчишкой бегал на пляж, а, Билли? Возвращался домой, и мать начинала ругаться. Потому что песок был везде. На диване, на кухне, на столе, даже под кроватью… Этот пляжный песок, он… тут Рэнд взмахнул рукой, и лицо его осветила мечтательная, несколько неуверенная улыбка, — он вездесущий, вот что.
— И однако же маяк он не повредил, — продолжил Шапиро. — Резервная энергосистема тоже работает, и я подключил к ней маяк. Потом надел наушники, всего на минуту, и установил дальность сигнала в пятьдесят парсеков. И послышались такие звуки, словно кто-то что-то пилит. Значит, работает. И наши дела не так уж плохи, как могло показаться.
— Все равно никто не появится. Даже «Парни с пляжа». Да «Парни с пляжа» вымерли лет эдак восемь тысяч назад. Так что добро пожаловать в Серфинг-Сити, Билл! Серфинг-Сити sans[69] серфинга.
Шапиро уставился на дюны. Интересно, как долго находится здесь весь этот песок? Триллион лет? Квинтильон?.. Была ли тут хоть когда-нибудь жизнь? Существовал ли разум? Реки? Зеленые насаждения? Океаны, наличие которых превратило бы эти пески в настоящий пляж, а не пустыню?..
Стоя рядом с Рэндом, Шапиро размышлял об этом. Ровный и сильный ветер трепал волосы. А потом вдруг он почему-то подумал, что все эти вещи были, были, и отчетливо представил, как и почему все кончилось именно так.
Медленное отступление городов по мере того, как их водные запасы иссякали, а реки и озера вокруг сначала загрязнялись, потом затягивались и, наконец, были совсем удушены песком.
Он живо представил себе коричневые озерца грязи, засыпаемые наносными песками, — сначала гладкие и блестящие, словно тюленьи шкуры, но становившиеся все более тусклыми и серыми по мере того, как они отдалялись от устьев рек и увеличивались, расползались, пока не сливались друг с другом. Он видел, как эта лоснящаяся, точно тюленья шкура, гладь зарастала камышами, превращаясь в болото, затем в нечто серое, глиноподобное, и наконец затягивалась белым песком.
Он видел, как горные вершины становились все ниже и короче, словно постепенно стачиваемые карандаши, снег, покрывавший их, таял, поскольку наступающий песок нес с собой жаркое дыхание пустыни; он ясно представил, как торчали из-под песка последние несколько утесов, словно пальцы заживо похороненного человека; он видел, как и они постепенно затягиваются песком и исчезают под этими проклятыми дюнами. Как это Рэнд сказал про них? Вездесущие, да.
И если это всего лишь сон, Билли, мой мальчик, то должен тебе сказать чертовски страшный сон.
Но, увы, это не было сном. И ничего страшного в этом пейзаже в общем-то не было. Напротив, вполне мирный пейзаж. Тихий и спокойный, как если бы он, Шапиро, решил вздремнуть в воскресенье днем. Да и есть ли на свете более умиротворяющая картина, чем залитый солнечными лучами песчаный пляж?..
Он решил отогнать от себя все эти мысли. Взглянул на корабль — сразу помогло.
— Так что никакая кавалерия на помощь не примчится, — заметил Рэнд. — Песок поглотит нас, и вскоре мы сами станем песком. И в Серфинг-Сити нет никакого серфинга. Как тебе эта волна, а, Билли? Можешь ее оседлать?
И Шапиро вдруг со страхом понял, что да, сможет. Разве увидишь иначе все дюны, не взлетев на гребень самой высокой волны?..
— Придурок долбанный, задница ослиная… — проворчал он в ответ. И зашагал к кораблю. И спрятался в нем от дюн.
Солнце клонилось к закату. Близилось то время, когда на пляже — настоящем, пляже — пора отложить волейбольный мяч, надеть легкий свитер и пойти выпить вина или пива. Нет, время обжиматься с девушками еще не пришло, но скоро наступит. Так что пора подумать и об этом.
Вино и пиво — эти продукты не входили в НЗ «Эй-Эс-Эн/29».
Всю оставшуюся часть дня Шапиро провел, собирая имевшуюся на корабле воду. Использовал он при этом портативный пылесос, чтобы высосать ее остатки из разорванных вен системы охлаждения, из лужиц на полу. Он не обошел вниманием даже маленький цилиндр среди шлангов и проводов системы для очистки воздуха. И наконец зашел в каюту Граймса. В круглой емкости, специально предназначенной для условий невесомости, Граймс держал золотых рыбок. Аквариум был сделан из противоударного прозрачного полимерного пластика и нормально перенес катастрофу. Чего нельзя было сказать о рыбках — они, как и их владелец, оказались не противоударными. Превратились в оранжево-серую кашицу, плавающую на поверхности воды в пластиковом шаре. Сам же шар закатился под койку Граймса. Шапиро обнаружил его там вместе с парой страшно грязного нижнего белья и дюжиной голографических кубиков с порнографическими картинками.
Секунду-другую он держал прозрачный шар в руке.
— Бедный Йорик! Я хорошо знал его!.. — произнес он неожиданно для самого себя и расхохотался визгливым лающим смехом. Затем достал сетку с ручкой, которую Граймс держал в шкафчике, и выудил то, что осталось от рыбок. Он никак не мог решить, что же теперь делать. Затем отнес останки к постели Граймса и приподнял подушку.
Под подушкой был песок.
Он сунул туда останки рыбок, накрыл подушкой, затем осторожно перелил воду в канистру, куда сливал и другие остатки воды. Воду следовало очистить. И даже если система очистки не работает, с горечью подумал он, то через пару дней он не побрезгует пить и эту, неочищенную аквариумную воду, несмотря на то что в ней плавают чешуйки и кал золотых рыбок.
Очистив воду, он разделил ее на две равные части, вышел из корабля и понес долю Рэнда к дюнам. Рэнд стоял все в той же позе и на том же самом месте.
— Вот, Рэнд, принес тебе твою долю воды. — Он расстегнул молнию на защитном костюме Рэнда и сунул ему во внутренний карман плоскую пластиковую флягу. И уже собрался было задернуть молнию, но тут Рэнд вдруг оттолкнул его руку и выдернул из кармана фляжку. На пластиковом ее боку была выведена надпись: НЗ КОСМ. КОРАБЛЯ КЛАССА «ЭЙ-ЭС-ЭН» ФЛЯГА № 23196755 СОХРАНЯЕТ СТЕРИЛЬНОСТЬ ДО СНЯТИЯ ПЛОМБЫ. Пломба, разумеется, была сорвана, ведь Шапиро надо было наполнить флягу.
— Я очистил…
Рэнд разжал пальцы. Фляга с легким стуком упала на песок.
— Не хочу.
— Не хочешь?.. Господи, Рэнд, да что же-то с тобой творится, а? Когда наконец ты прекратишь?
Рэнд не ответил.
Шапиро наклонился и поднял флягу № 23196755. Стряхнул с боков прилипшие песчинки.
— Что это с тобой творится? — повторил Шапиро. — Это шок, да? Ты уверен?.. Потому как если это шок, я… могу дать тебе таблетку или сделать укол… Знаешь, если честно, ты меня уже достал! Это надо же, стоять все время вот так и пялиться в никуда! На сорок миль вперед и в ничего! Это песок?… Всего лишь песок? Неужто не ясно?
— Это пляж… — мечтательно произнес Рэнд. — Хочешь, построим из песка замок?
— О’кей, все ясно, — кивнул Шапиро. — Иду за шприцем и ампулой «желтого Джека». Если решил вести себя как полный дебил, то и я буду обращаться с тобой соответственно.
— Только попробуй сделать мне укол. Тебе придется подкрадываться сзади и очень тихо, — миролюбиво заметил Рэнд. — Иначе я тебе руку сломаю.
Что ж, похоже, он вполне способен на это. Астронавт Шапиро весил сто сорок фунтов и был на две головы ниже Рэнда. Схватка врукопашную — не по его части. Он глухо чертыхнулся и повернул назад, к кораблю, все еще держа в руке флягу Рэнда.
— Мне кажется, он живой, — сказал Рэнд. — Вернее, даже не кажется. Я уверен.
Шапиро обернулся, взглянул на него, потом — на дюны. Заходящее солнце бросало золотистые отблески на извилистую поверхность песчаных гребней, отблески, которые постепенно тускнели и переходили в темный, цвета черного дерева, оттенок в ложбинах и впадинах. А рядом, на следующей дюне, наоборот черное дерево превращалось в золото. Черное в золото, золото в черное и черное в золото… Шапиро заморгал и протер глаза.
— Я несколько раз чувствовал, как вот эта дюна шевелилась у меня под ногами, — сказал ему Рэнд. — Очень тихо, еле заметно, словно наступающий прилив. И знаешь, даже воздух стал пахнуть совсем по-другому. Пахнуть солью…
— Да ты совсем спятил, — сказал Шапиро.
Слова Рэнда страшно напугали его, казалось, мозги остекленели от ужаса.
Рэнд не ответил. Глаза его продолжали всматриваться в дюны, которые превращались из золота в черное, из черного — в золото… Шапиро зашагал к кораблю.
Рэнд пробыл на дюне всю ночь и весь следующий день.
Шапиро выглянул и увидел его. Рэнд снял свой защитный костюм и бросил под ноги. Песок уже почти целиком засыпал его. Из него одиноко и молитвенно вздымался к небу один лишь рукав, все остальное было погребено под песком. Песок походил на пару губ, с невиданной жадностью всасывающих в беззубую пасть добычу. Шапиро охватило безудержное и безумное желание кинуться на помощь и спасти костюм Рэнда. Но он не стал этого делать. Он сидел у себя в каюте и ждал прибытия спасателей. Запах фреона почти исчез. Его сменил другой, куда менее приятный — запах разложения останков Граймса.
Ни на второй день, ни ночью, ни на третий корабль спасателей не прилетел.
Каким-то непонятным образом в каюте Шапиро появился песок — и это несмотря на то, что все люки были задраены и система запоров держала надежно. Он отсасывал его портативным пылесосом — тем самым, которым в первый день собирал разлитую по полу воду.
Все время страшно хотелось пить. Его фляга уже почти совсем опустела.
Ему тоже начало казаться, что он чувствует в воздухе привкус соли. А во сне… во сне он отчетливо слышал, как кричали чайки. И еще он слышал песок.
Ровный и неукротимый ветер придвигал первую дюну все ближе к кораблю. В его каюте все еще было в относительном порядке — благодаря пылесосу, — но во всех остальных помещениях и отсеках корабля уже властвовал песок. Мини-дюны проникали через отверстия и сорванные люки и полностью завладели «Эй-Эс-Эн/29». Они просачивались сквозь крошечные щелочки, мембраны и вентиляторы, во взорванные камеры и отсеки.
Лицо у Шапиро осунулось, на щеках пробивалась колючая щетина.
К вечеру третьего дня он поднялся на дюну проведать Рэнда. Хотел было прихватить с собой шприц, затем отказался от этой мысли. Теперь он точно знал: это не шок. Рэнд сошел с ума. И самое лучшее для него — это побыстрее умереть. Похоже, это скоро должно случиться.
Если Шапиро просто осунулся, то Рэнд выглядел истощенным сверх всякой меры. Сплошные кожа да кости. Ноги, прежде крепкие и плотные, с прекрасно развитыми стальными мускулами, стали тощими и дряблыми. Кожа свисала с них гармошкой, точно спущенный носок. Из одежды на нем остались лишь трусы из ярко-красного нейлона, выглядевшие совершенно нелепо на иссохшем под солнцем морщинистом теле. На впалых щеках и подбородке отрастала светлая щетина. Щетина цвета пляжного песка. Волосы, прежде тускло-каштановые, выгорели под солнцем и стали почти белыми. Они беспорядочными прядями свисали на лоб. На этом иссушенном ветром мертвом лице жили, казалось, одни лишь глаза пронзительно-голубые, они с пугающей сосредоточенностью глядели из-под неровной бахромы волос. Глядели на пляж.
(дюны, черт бы их побрал, ДЮНЫ)
Глядели неотступно, немигающе. И только тут Шапиро заметил самое скверное. Самое страшное, что только могло случиться. Он увидел, что лицо Рэнда превращается в дюну. Светлые борода и волосы — они затянули уже почти все лицо…
— Ты, — сказал Шапиро, — скоро умрешь. Если не укроешься в корабле и не напьешься, то скоро умрешь, понял?
Рэнд не ответил.
— Что ты торчишь тут? Чего тебе надо?
В ответ — ни звука. Лишь слабый шелест ветра и тишина. Шапиро заметил, что складки кожи на шее Рэнда забиты песком.
— Я одного хочу, — произнес вдруг Рэнд еле слышным, точно шелест ветра, шепотом. — Мне нужна моя запись концерта «Парней с пляжа». Она у меня в каюте…
— Чтоб тебя!.. — взорвался Шапиро. — У меня совсем другие заботы на уме! Я жду и надеюсь, что прежде, чем ты окочуришься, за нами прилетит корабль. Хочу увидеть, как ты будешь орать и отбиваться, когда они поволокут тебя с этого твоего драгоценного гребаного пляжа! Хочу увидеть, что будет дальше!
— А пляж, я смотрю, и тебя достал, — заметил Рэнд. Голос казался каким-то пустым и отдавал слабым звоном — так в октябре звенит ветер в расколотой, оставшейся на поле после сбора урожая тыкве. — Ты послушай, Билл. Послушай волну…
Рэнд слегка склонил голову набок и прислушался. В полуоткрытом рту виднелся язык. Он походил на сморщенную, высохшую губку.
Шапиро тоже прислушался. И действительно что-то услышал.
Он услышал дюны. Они пели. Пели полуденную песню воскресного пляжа колыбельную, призывавшую вздремнуть. Заснуть и не видеть снов, спать долго-долго… Ни о чем не думать. И еще — крик чаек. Еле слышный шорох песчинок. Движение дюн. Да, он их услышал, дюны. Услышал и почувствовал — они так и тянут к себе.
— Ну вот, ты тоже слышишь… — сказал Рэнд.
Шапиро засунул в ноздрю сразу два пальца и начал ковырять — до тех пор, пока из носа не потекла кровь. Затем закрыл глаза. Сознание постепенно возвращалось. Сердце колотилось как бешеное.
Я почти как Рэнд… Господи… они почти достали меня!
Он открыл глаза и увидел, что Рэнд превратился в коническую раковину. Такую одинокую на длинном пустом пляже, впитывающую в себя все звуки — шепот погребенного под песками моря, шелест дюн, дюн и дюн… О нет, не надо, простонал про себя Шапиро.
Надо, надо… Слушай волну… шепнули в ответ дюны.
И вопреки собственной воле Шапиро снова прислушался.
Затем всякая воля просто перестала существовать.
Он подумал: будет лучше слышно, если я присяду.
И сел рядом с Рэндом, скрестив ноги, точно индийский йог, и вслушался.
И услышал, как поют «Парни с пляжа». Они пели о том, что им весело, весело, весело! Пели о том, что девчонки на пляже всегда под рукой. И еще он услышал…
…гулкое посвистывание ветра — не в ухе, а где-то во впадине между правым и левым полушариями мозга, — услышал, как он поет в темноте, соединяющей, точно узенький хрупкий мостик, то, что осталось от его сознания, с вечностью. Он уже не чувствовал больше ни голода, ни жажды, ни жары, ни страха. Он слышал лишь этот голос, поющий в бесконечной пустоте. И тут появился корабль.
Он устремился вниз, дугой прочертив небо слева направо и оставив за собой длинный клубящийся оранжевый след. Гром сотряс все вокруг, несколько дюн обрушились, словно пробитые пулей мозги. От этого грохота у Билли Шапиро едва не лопнула голова, его затрясло и резко швырнуло на песок. Но он почти тотчас же вскочил на ноги. — Корабль! — заорал он. — Провалиться мне на этом месте… Господи ты Боже!.. Корабль! КОРАБЛЬ!
Это был грузовой орбитальный корабль, грязный и изрядно поизносившийся за пять сотен или пять тысяч лет непрерывной эксплуатации. Он скользнул по небу, выпрямился, принял вертикальное положение и начал снижаться. Капитан продул сопла ракетных двигателей, и песок под ними сплавился и превратился в черное стекло. Шапиро восторженно приветствовал этот первый раунд, проигранный песком.
Рэнд дико озирался, словно человек, которого пробудили от глубокого сна.
— Скажи им, пусть убираются. Билли…
— Ты ничего не понимаешь! — Шапиро прыгал вокруг, радостно потрясая кулаками. — Теперь ты у меня снова будешь в порядке и…
И он бросился бежать к кораблю длинными скачками, словно удирающий от пожара кенгуру. Песок цеплялся за ступни, не хотел отпускать. Шапиро бешено пнул его носком ботинка. Вот тебе! Имел я тебя в гробу, песок! Меня в Хэнсонвилле ждет милая. А у тебя никогда, не будет милой, песок. У твоего пляжа просто не стоит, да!
Стальные двери на корпусе раздвинулись, в проем, словно язык изо рта, вывалился трап. По нему спустились три робота. За ними — мужчина, и самым последним — парень с гусеницами вместо ног. Должно быть, капитан. Во всяком случае, на голове у него красовался берет с символом клана.
Один из роботов сунул к носу Шапиро палочку-анализатор. Тот отмахнулся, рухнул на колени перед капитаном и обнял гусеницы, которые заменяли капитану ноги.
— Дюны… Рэнд… без воды… пока жив… пески его загипнотизировали… безумный мир… Господи, какое счастье! Слава Богу!..
Вокруг Шапиро обвилось стальное щупальце и резко, со страшной силой, отбросило его от капитана. Сухой песок запел под ним скрипучим насмешливым голосом.
— О’кей, — сказал капитан. — Бей aм ши! Мне, мне! Госди!..
Робот отпустил Шапиро и отошел, что-то сердито стрекоча под нос.
— Надо же! Проделать такой путь ради каких-то гребаных федов! — с горечью и раздражением воскликнул капитан.
Шапиро разрыдался. Ему было больно. Боль отдавалась не только в голове, но и в печени.
— Дад! Авай! Госди! Воды ему, Госди!
Мужчина, закованный в свинцовый костюм, швырнул Шапиро бутыль с ниппелем, предназначенную для условий низкой гравитации. Шапиро приник к пластиковой соломинке и начал жадно сосать, проливая прохладную кристально чистую воду на подбородок и грудь, на выгоревшую под солнцем тунику, по которой тут же начали расплываться темные пятна. Пил, задыхаясь, захлебываясь, потом его вырвало, потом он снова приник к бутылке.
Дад с капитаном не сводили с него глаз. Роботы стрекотали.
Наконец Шапиро отер губы и сел. Он чувствовал слабость и одновременно полное счастье.
— Ты Шапиро? — спросил капитан. Шапиро кивнул.
— Член клана?
— Нет.
— Номер «Эй-Эс-Эн»?
— Двадцать девять.
— Команда?
— Трое. Один погиб. Другой, Рэнд… вон там.
— Он, избегая смотреть, махнул рукой в ту сторону, где стоял Рэнд.
Лицо у капитана оставалось бесстрастным. У Дада — напротив.
— Этот пляж его доконал, — сказал Шапиро, отвечая на безмолвный вопрос в глазах мужчин. — Может… шок. Словно загипнотизировали его. Все время талдычит о «Парнях с пляжа», это ансамбль такой, но не важно… вы все равно не знаете. Не ест, не пьет. Одно слово — совсем плохой.
— Дад, возьми с собой кого-нибудь из роботов и приведи его сюда. — Капитан покачал головой. — Господи, это ж надо! Корабль федов! Нашли кого спасать!..
Дад кивнул. И пару секунд спустя начал карабкаться вверх по склону дюны в сопровождении одного из роботов. Тот походил на какого-нибудь двадцатилетнего любителя серфинга, живущего обслуживанием скучающих вдов и параллельно приторговывающего наркотиками. Но походка выдавала его еще сильнее, чем состоящие из сегментов щупальца, растущие откуда-то из-под мышек. Характерная для всех роботов медленная, даже какая-то болезненная походка, как у пожилого лакея, страдающего геморроем.
В рации, закрепленной на груди капитана, запищало.
— Да! Я! — ответил он.
— Это Гомес, шеф. Тут у нас ситуация… Радары и телеметрия зафиксировали большую нестабильность поверхности. Полное отсутствие коренной породы, за которую можно было бы зацепиться. Опираемся лишь на продукты сгорания, образовавшиеся при посадке, и это становится все труднее. Хуже не придумаешь. Оплавленный песок начал оседать и…
— Рекомендации?
— Надо сматываться отсюда.
— Как скоро?
— Пять минут назад, шеф.
— А ты, я смотрю, у нас шутник, Гомес.
Капитан надавил на кнопку и отключился. Шапиро в страхе вытаращил глаза.
— Послушайте, Бог с ним, с Рэндом! Он все равно…
— Нет уж, я забираю вас обоих, — сказал капитан. — У нас не спасательный отряд, но Федерация хоть что-то за вас двоих заплатит. Правда, как я погляжу, не больно-то стоящий вы товар. Тот — псих, а ты дрожишь, как какое-то дерьмо цыплячье.
— Нет, вы не поняли! Вы…
Желтые глаза капитана злобно блеснули.
— У вас возражения? — спросил он.
— Послушайте, капитан, прошу вас…
— А если уж вы хоть что-то стоите, нет смысла оставлять вас здесь. Только скажите, сколько и где можно за вас получить. Считаю, что по семьдесят за человека будет в самый раз. Стандартная плата спасателя. Или вы можете предложить что-то другое, а? Вы…
Тут вдруг сплавившийся песок дрогнул у них под ногами… Нет, не показалось, он действительно заметно сдвинулся, Где-то внутри корабля включилась и завыла сирена. Лампочка в передатчике капитана мигнула и погасла.
— Вот! — взвизгнул Шапиро. — Вот видите, что происходит? А вы еще тут толкуете о каких-то ценах! НАМ НАДО СМАТЫВАТЬСЯ ОТСЮДА, И БЫСТРО?
— Заткнись, красавчик, или я прикажу моим ребятишкам тебя усыпить, — огрызнулся капитан.
Голос звучал сурово, но выражение глаз переменилось. Он постучал по передатчику кончиком пальца.
— Капитан, у нас крен в десять градусов, и это еще не предел. Подъемник пока работает, но долго ему не продержаться. У нас еще есть время, правда, совсем мало. Давайте же, иначе корабль перевернется!
— Стойки его удержат
— Нет, сэр, прошу прощения, капитан… не удержат.
— Тогда начинай подготовку к взлету, Гомес.
— Есть, сэр! Спасибо, сэр! — В голосе Гомеса отчетливо читалось облегчение.
Дад с роботом спускались к ним по склону дюны. Рэнда с ними не было. Робот отставал все больше и больше, а затем случилось нечто очень странное. Робот покачнулся и упал. Плюхнулся лицом вниз. Капитан нахмурился. Роботы так не падают. Так свойственно падать только людям. Или же манекену, которого кто-то нечаянно толкнул в универмаге. Да, именно так он и упал, с глухим стуком и физиономией вниз, подняв прозрачное облачко желтоватого песка.
Дад вернулся и склонился над ним. Ноги робота все еще двигались заторможенно, словно во сне. Словно полтора миллиона микроцепей, охлаждаемых фреоном, из которых состоял его мозг, все еще отдавали им приказ двигаться. Но постепенно движения замедлялись и наконец стихли. Из отверстий и пор повалил дымок, щупальца задергались. Мрачное зрелище — все это очень напоминало агонию человека. Изнутри, из тела робота, донесся странный скрежещущий звук: «Гр-р-р-э-э-э-эг!»
— В него песок попал, — прошептал Шапиро. Капитан метнул в его сторону раздраженный взгляд.
— Не болтай ерунды, приятель. Эта штука способна функционировать во время песчаной бури, и ни одна песчинка в нее не попадет.
— Только не здесь…
Почва под ногами снова дрогнула. Теперь уже и невооруженным глазом было видно, как накренился корабль. Подпорки издали жалобный скрип.
— Оставь его! — крикнул капитан Даду. — Оставь его, слышишь? Ройся. Идиуда, Госди!
Дад подошел, оставив робота лежать на песке лицом вниз.
— Что за хренота… — пробормотал капитан. И они с Дадом заговорили на быстром диалекте, из которого Шапиро улавливал и понимал лишь отдельные слова. Но общий смысл был ясен. Дад сообщил капитану, что Рэнд пойти с ними отказался. Робот пытался заставить его силой, но ничего не вышло. И тут-то с ним все это началось. Внутри у него забулькало, затем послышались какие-то странные скрежещущие звуки. К тому же робот вдруг начал цитировать цифровые комбинации галактических систем координат, а также каталог записей капитана с фольклорной музыкой. Тогда Дад решил сам заняться Рэндом. Между ними произошла короткая стычка. Капитан скептически заметил, что если Дад не смог одолеть человека, три дня простоявшего под палящим солнцем без воды и пищи, стало быть, он, Дад, не слишком старался.
Лицо Дада потемнело от стыда, глаза глядели мрачно. Затем он медленно повернул голову. На щеке красовались четыре глубокие царапины. Они уже начали распухать.
— Он имеет большие когти, — сказал Дад. — Сильный, Гос Во, здоров как черт. Он есть амби.
— Госди, амби! Не вре? — Капитан не сводил с Дада сурового взгляда. Дад кивнул.
— Амби-о не леть. Амби, Гос Во! Слен, не леть.
Шапиро судорожно пытался вспомнить, что означает это слово. И вспомнил. Ну конечно, амби. Это же сумасшедший! Господи Боже, он страшно силен. Силен, потому что сумасшедший. Его не одолеть, слишком силен.
Силен… или ему послышалось? Может, Дад сказал «волны»? Шапиро не был уверен. Впрочем, общий смысл сводился к тому же. Амби.
Земля под ногами снова качнулась. Ботинки Шапиро захлестнула волна песка.
Капитан погрузился в глубокие размышления. Причудливого облика кентавр, с той разницей, что нижняя часть туловища оканчивалась не ногами и копытами, а гусеницами из металлических пластин. Затем поднял голову и нажал на кнопку радиопередатчика.
— Гомес, пришли-ка сюда Монтойю Великолепного с его ружьем-транквилизатором.
— Понял.
Капитан взглянул на Шапиро:
— Вдобавок ко всему прочему я из-за вас потерял тут робота. А он стоит столько, сколько тебе и за десять лет не заработать. Лопнуло мое твоего терпение! Я собираюсь утихомирить дружка раз и навсегда, да!
— Капитан… — Шапиро хотел было облизать пересохшие губы, но не сделал этого.
Он знал, что это произведет дурное впечатление. Ему не хотелось показаться капитану трусливым, истеричным или сумасшедшим. Ведь именно такие люди склонны нервно облизывать губы. Нет, ему никак нельзя производить на капитана подобное впечатление. — Капитан, я ни в коей мере не могу, не имею права давить на вас, но надо убираться с этой проклятой планеты, и чем скорее мы это…
— Да заткнись ты, придурок! — с некоторой долей добродушия огрызнулся капитан.
С гребня ближайшей к ним дюны донесся тонкий высокий вскрик:
— Не смей меня трогать! Не подходи! Оставь, оставьте меня, все оставьте!
— Большой индикт достать амби, — мрачно заметил Дад.
— Чать его, да Монтой! — кивнул капитан и обернулся к Шапиро. — А он совсем свихнулся, верно?
Шапиро пожал плечами:
— Не вам о том судить. Вы просто…
Почва снова дрогнула. Подпорки заскрипели еще сильнее. Радиопередатчик запищал. Из него донесся дрожащий, испуганный голос Гомеса:
— Пора убираться отсюда, шеф!
— Ладно. Знаю.
На трапе появился коричневый человек. Рука в перчатке сжимала пистолет с необычайно длинным стволом. Капитан ткнул пальцем в дюну, где находился Рэнд:
— Ма, его, Госди! Можешь?
Монтойя Великолепный не обращал ни малейшего внимания ни на ходившую ходуном почву, вернее не почву, а остекленевший песок (кстати, только тут Шапиро заметил, что по оплавленной поверхности веером разбегаются глубокие трещины), ни на скрип и стенание подпорок, ни на распростертого на песке робота, который теперь мелко сучил ногами, словно копая себе могилу. Секунду он изучал видневшуюся на гребне дюны фигуру.
— Могу, — ответил он.
— Бей! Достань его, рад Во! — Капитан сплюнул. — И если отстрелишь ему клюв, а заодно и черепушку, я не возражаю. Нам лишь бы успеть взлететь.
Монтойя Великолепный поднял руку с пистолетом. Жест на две трети рассчитано-небрежный. На треть чисто автоматический. Однако даже пребывавший в состоянии, близком к истерике, Шапиро заметил, как Монтойя слегка склонил голову набок и прищурился. Как и у многих членов клана, оружие стало частью его самого, превратилось в некое естественное продолжение руки.
Затем послышался негромкий хлопок — пуф! — и из ствола вылетела стрела, начиненная транквилизатором.
Из-за дюны взметнулась рука и перехватила стрелу.
Крупная, костистая коричневая ладонь — казалось, она сама была сделана из песка. Она взметнулась в воздух вместе с облачком песчинок, затмевая блеск стрелы. Затем песок с легким шорохом опал. И руки уже видно не было. Невозможно было даже представить, что она была. Но все они видели.
— Ма ашу, вот эа а! — заметил капитан безразличным тоном.
Монтойя Великолепный повалился на колени и запричитал:
— Го сусе, ми иио ушу! Да коит он иром…
Шапиро с изумлением осознал, что Монтойя читает отходную молитву на своем тарабарском наречии.
А вверху, на гребне дюны, подпрыгивал и содрогался Рэнд, издавая пронзительные торжествующие взвизги. И грозил небесам кулаками, вздымая вверх руки.
Рука. Так это его РУКА. С ним все нормально… он жив! Жив, жив!
— Индик! — рявкнул капитан, обернувшись к Монтойе. — Нмог! Кнись!
Монтойя умолк. Какое-то время он смотрел на Рэнда, затем отвернулся. На лице его отражался почти благоговейный ужас.
— Ладно, — буркнул капитан. — С меня хватит! Пора!
Он надавил на две кнопки на приборной доске, находившейся у него на груди, рядом с передатчиком. Механизм, должный развернуть его гусеницами к трапу, не работал — лишь слабо попискивал и скрипел. Капитан чертыхнулся. Земля под ногами снова задрожала.
— Капитан! — Голос Гомеса звучал совершенно панически.
Капитан ткнул пальцем в другую кнопку, гусеницы нехотя, со скрипом, развернулись. И двинулись к трапу.
— Проводи меня! — крикнул капитан Шапиро. — У меня нет этого гребаного зеркала заднего вида! Там что, правда была рука?
— Да.
— К чертовой матери отсюда, и побыстрее! — воскликнул капитан. — Вот уже лет пятнадцать как потерял член, но ощущение такое, что того гляди описаюсь от страха.
Трах! Под трапом внезапно осела дюна. Только то была вовсе не дюна. Рука…
— Проклятие! — пробормотал капитан.
А Рэнд подпрыгивал и верещал на своей дюне. Теперь уже жалобный скрежет издавали гусеницы под капитаном. Металлический корпус, в который были закованы голова и плечи, начал запрокидываться назад.
— Что…
Гусеницы заблокировало. Из-под них ручейками сыпался песок.
— Поднять меня! — завопил капитан, обращаясь к двум оставшимся роботам. — Давайте же! ЖИВО!
Щупальца послушно обвились вокруг его гусениц и приподняли капитана — в эти секунды он выглядел крайне нелепо и неуклюже и походил на студента, которому товарищи по комнате решили устроить «темную». Он нашаривал пальцем кнопку радиопередатчика.
— Гомес! Последний отсчет перед стартом! Живо! Давай!
Дюна у подножия трапа сдвинулась. Превратилась в руку. Огромную коричневую руку, которая вцепилась в ступеньку и начала карабкаться вверх.
Шапиро с криком отпрянул от руки. Ругающегося на чем свет стоит капитана внесли в корабль. Трап втянули наверх.
Рука свалилась и снова стала песком. Стальные двери задвинулись. Двигатели взревели.
Грунт уже больше не держал. Времени не осталось. Шапиро, вцепившегося из последних сил в корпус корабля, отбросило в сторону и тут же расплющило в лепешку. Перед тем как провалиться во тьму небытия, он краешком угасающего сознания отметил, как песок цепляется за корабль мускулистыми коричневыми руками, как старается удержать его, не пустить… А в следующую секунду корабль взлетел…
Рэнд провожал его взглядом. Теперь он сидел на песке. И когда наконец в небе растаял клубящийся след, опустил голову и умиротворенно оглядел уходящую в бесконечность вереницу дюн.
— А у нас дощечка есть по волнам носиться, — хрипло пропел он, не отрывая взгляда от двигающегося песка. — Хоть и старая совсем, но еще сгодится…
Медленно, механическим жестом зачерпнул он пригоршню песка и сунул в рот. И начал глотать… глотать… глотать. Вскоре живот у него раздулся, точно бочка. А песок стал потихоньку засыпать ноги.
— В том году мы его переносили; ну и намучились же, однако! — говорил мистер Карлин, пока они взбирались по ступеням. — Перетаскивали, конечно, на руках, иначе и нельзя. Мы застраховали его от повреждения у Ллойда, прежде чем выносить из комнаты… Единственная компания, которая стала страховать на указанную нами сумму.
Спенглер молчал. Его собеседник — явный дурак, а Джонсон Спенглер давно усвоил одну простую истину: единственно возможный способ общаться с дураком — игнорировать его.
— Застраховали на четверть миллиона долларов, — закончил мистер Карлин, когда они взошли на второй этаж. Рот его искривился в усмешке, напоминающей оскал: — И влетело же нам это в копеечку!
Он был низенький, кругленький, хотя и не слишком толстый, в очках. Загорелая лысина сверкала, как начищенная. Со стен бесстрастно взирали резные амуры из красного дерева.
Спенглер осматривал длинный коридор, стены, лепнину, драпировки холодным глазом профессионала. Да, Самуэль Клаггерт закупал вещи в неограниченных количествах, но качество при этом хромало. Как многие другие самоучки, выбившиеся в магнаты в конце 1800-х, он был скорее ломбардщиком, чем истинным коллекционером. Слезливые новеллы, собрания непонятно чьих сочинений в дорогих переплетах, осколки древностей и современных глиняных монстров объединяют такого рода люди под именем Искусства.
Стены сплошь были увешаны подделкой под марокканские драпировки слишком обильно и некстати. Бесчисленные мадонны сжимали на руках бесчисленных младенцев. Авторы, конечно, неизвестны. Стаи ангелов летали во всех направлениях, всюду были расставлены нелепые, в помпезных завитушках, канделябры. Картину завершала полунепристойная, с улыбающейся нимфеткой, люстра.
Конечно, не за этим приехал старый пират в частный музей имени Самуэля Клаггерта (экскурсия для взрослых — доллар, для детей — 50 центов в час, ежедневно). Если это контора на 98 % состоит из хлама, то хотя бы по теории вероятности имеются 2 % действительно ценных вещей. И это было так: ружье Кумба над камином в кухне, странная штучка — камера обскура — в гостиной, а главное…
— Зеркало Де Ивера было убрано из нижнего зала после одного неприятного… происшествия, — говорил мистер Карлин. — Конечно, и раньше бывало всякое: резкие слова, предубеждения, желание уничтожить зеркало, но это была единственная попытка действительно взять, да и разбить его. Мисс Сандра Бейтс пришла сюда с камнем в кармане. К счастью, ее замысел не удался: она плохо прицелилась, камень скользнул по краю, и зеркало осталось невредимо. У мисс Бейтс был брат…
— Впечатляет, не правда ли? — мистер Карлин кинул на собеседника странный, чуть искоса, быстрый взгляд. — Была английская герцогиня в 1709… и пенсильванский торговец коврами в 1746… не говоря уж…
— Я ознакомлен с историей, — холодно повторил Спенглер. — Это моя работа, стало быть, в моих интересах знать все о предмете. Теперь вопрос подлинности…
— Подлинности! — мистер Карлин издал короткий сухой смешок. Сдавленный скрипящий звук, как если бы кто-то потер друг о друга кости в шкафу под лестницей. — Все проверено экспертами, мистер Спенглер.
— Как и Страдивари.
— Ну да, — вздохнул мистер Карлин. — Но, знаете ли, там не шла речь о характерных эффектах… странных эффектах, присущих зеркалу Де Ивера, и только ему!
— Да, пожалуй, — терпеливо ответил Спенглер. Он помнил, что теперь болтовне служителя не будет остановки — раз уж затронули его любимую тему, словесный потом неизбежен, — пожалуй, да.
Однако Карлин не стал продолжать, и на третий и четвертый этажи они взошли молча. По мере приближения к крыше становилось все жарче, в темных верхних галереях стояла почти невыносимая духота. Стал явственно ощущаться столь знакомый Спенглеру запах — плесень и древесные жучки, давно умершие мухи и истлевшая ткань… Запах веков, который Джон Спенглер вдыхал всю свою сознательную жизнь, неотъемлемая принадлежность музеев и мавзолеев. Так должна пахнуть, наверное, земля на могиле юной девственницы, похороненной лет сорок тому назад.
Экспонаты здесь были свалены в беспорядке, что усиливало ассоциацию с ломбардом. Мистер Карлин вел своего спутника сквозь бесконечные ряды портретов, помпезных золотых клеток для птиц и уродливых скелетов старых велосипедов. Они подошли к стене, к которой была прислонена старая стремянка. Вверху виднелась дверь с пыльным висячим замком.
Слева скульптура Адониса с пустыми, без зрачков, глазами. На протянутой руке висит желтый знак «вход строго воспрещен».
Мистер Карлин достал связку ключей из кармана пиджака, повозившись, выбрал нужный и стал взбираться по лестнице. На третьей ступеньке он остановился. Лысина слабо поблескивала в полутьме, голос был глух:
— Я не люблю это зеркало. Никогда не любил. Я боюсь глядеть в него. Понимаете, боюсь, что рано или поздно гляну в него и увижу… то же, что и они.
— Они ничего не видели, кроме своего отражения, — ответил Спенглер.
Мистер Карлин хоте что-то возразить, но передумал, покачал головой и стал устраиваться поудобней, чтобы вставить ключ в замок. Он дергал ключ, вертел головой и бормотал:
— Должен подходить… Сейчас… Ах, черт!
Замок неожиданно открылся и слетел с петель. Мистер Карлин хотел удержать его и едва не упал с лестницы сам. Спенглер ловко поймал стремянку и взглянул на мистера Карлина: тот, смертельно бледный, трясущимися губами, крепко уцепился за лестницу.
— Вы, кажется, слегка нервничаете? — мягко спросил Спенглер, но ответа не последовало: казалось, его собеседник абсолютно парализован. — Спускайтесь, пожалуйста. Пока вы не упали.
Карлин медленно полез вниз. Он цеплялся за каждую ступеньку, как человек, висящий над пропастью. А когда, наконец, ноги его ступили на пол, задергался, будто под ним был пропущен электрический ток. Включился и голос:
— Четверть миллиона. Четверть миллиона долларов — страховка, чтобы перенести эту штуку снизу вверх. Они применяли специальный блок, чтобы поднять ее на чердак. Вот сюда, — быстро говорил Карлин. — И я надеялся… сперва неотчетливо и смутно, потом до отчаяния надеялся, что чьи-нибудь пальцы соскользнут, или протрется веревка, или сломается механизм. И эта чертова штуковина разобьется, разлетится на тысячи осколков…
— Факты, — перебил его Спенглер. — Только факты. Попробуем обойтись без дешевых новелл, без страшных сказок и всей этой бури эмоций. Первое. Джон Де Ивер — английский мастер нормандского происхождения, изготовлявший зеркала в елизаветинскую эпоху. Он жил и умер без приключений. Никаких пентаклей на полу, запаха серы и таинственных бумаг в кровавых пятнах. Ничего даже приблизительно похожего. Хоть сколько-нибудь шокирующего. Факт второй: его зеркала сделались изюминкой любой коллекции из-за великолепного мастерства, тончайшей шлифовки, легкого увеличивающего и искажающего эффекта. По этим характерным особенностям легко определить руку мастера. Третий факт. Только пять зеркал Де Ивера в настоящее время сохранились, два из них в Америке. Они бесценны. Факт четвертый: ваше зеркало и то, что было уничтожено в Лондоне, приобрели дурную славу из-за совпадений и преувеличений, чьей-то, возможно, некомпетентности и…
— Факт пятый: вы редкостный ублюдок, Спенглер, вы это понимаете?!
Спенглер со вздохом посмотрел в бесстрастные глаза Адониса. Придется запастись терпением. Карлин продолжал:
— Я вел экскурсию детей, среди которых был брат Сандры Бейтс. Он посмотрел в это зеркало, в ваше «тончайшей шлифовки» зеркало, Спенглер. Было ему лет около шестнадцати, школьник еще. Я рассказывал о мастерстве и бесценности, совсем как вы, потом перешел к свойствам стекла, когда Бейтс перебил меня: «А что это за пятно в левом верхнем углу? Повреждение?» Один из ребят спросил его, о чем он говорит; Бейтс начал объяснять, затем остановился. Он приблизился к зеркалу, натянув ограждающий шнур, почти касаясь стекла. Затем оглянулся, как если бы то, что он видел, было отражением кого-то — кого-то в черном — за левым плечом мальчика. «Похоже, это человек», — задумчиво произнес он, — «но я не вижу лица… А теперь он ушел». Вот и все. А потом…
— Продолжайте-продолжайте, — устало сказал Спенглер. — Конечно, вы хотите сказать мне, что это был Жнец — весьма логичное объяснение, не так ли? Избранные люди видят отражение смерти, и так далее, и тому подобное, из вас выйдет хороший рассказчик; воскресные газеты охотно напечатают эту захватывающую историю. Теперь поведайте мне об ужасных последствиях встречи со Жнецом; и не дайте мне раскрыть рта, чтобы объяснить все разумно… Что там с мальчиком? Задавила машина? Выбросился из окна? Или что?
Мистер Карлин нервно хихикнул:
— Вам лучше знать, Спенглер. Вы же дважды повторили, что… как это… а, «ознакомлены с историей Де Ивера!» Не было никаких ужасных происшествий. Никогда и никаких. Вот почему зеркало Де Ивера не приобрело скандальной славы, как например, бриллиант «Кохинор» или гробница Тутанхамона, и воскресные газеты не возьмутся за эту тему… Вы, должны быть, считаете меня дураком?
— Да, — ответил Спенглер. — А теперь нельзя ли подняться наверх?
— Конечно. — Мистер Карлин вскарабкался по лестнице и толкнул дверь. Она со скрипом открылась, нехотя, словно преодолевая сопротивление каких-то призраков по ту сторону. Карлин исчез в чердачной тьме, растворился в тенях. Спенглер последовал за ним. Адонис проводил его холодным безжалостным взглядом.
На чердаке было невыносимо душно. Маленькое грязное окошко под потолком едва пропускало свет, тут и там виднелась паутина, все было покрыто толстым слоем пыли. Зеркало в деревянной раме было поставлено под углом к солнечным лучам, и на дальней стене поблескивал жемчужный блеск отражения. Мистер Карлин не смотрел на зеркало. Упорно, старательно не поднимая глаз.
— Вы никогда не протирали его? — спросил Спенглер, впервые заметно раздраженный.
— Я… я берег его, как зеницу ока, — невыразительным тихим голосом произнес Карлин. — Если оно будет оставаться открытым, все время открытым, то возможно…
Но Спенглер не обращал на его слова внимания. Он снял пиджак, сложил его пуговицами внутрь, и с предельной осторожностью, едва касаясь выпуклой поверхности стека, стряхнул пыль. Затем отошел и посмотрел в зеркало. Оно было великолепно, гениально, подлинный Де Ивер. Руку мастера узнаешь сразу. Пыльная полутемная комната, сам Спенглер, фигура Карлина вполоборота — все в зеркале было четким, ясным, практически трехмерным. Легкое увеличение давало чуть искажающий эффект, почти четвертое измерение картины, приобретающей необычайную глубину и выразительность, однако… Спенглер почувствовал новый прилив раздражения:
— Карлин.
Карлин молчал.
— Вы законченный кретин. Вы видите. Зачем было говорить мне, что девчонка не повредила зеркало?
Ответа не последовало.
— В левом верхнем углу трещина, — продолжал Спенглер. — Видите? Так что, девчонка попала в стекло? Говорите же, ради всего святого, говорите!
— Вы видите Жнеца, — ответил Карлин. Голос его был тих и бесстрастен. — Никакой трещины в зеркале нет. Поднесите к нему руку… О, Боже…
Спенглер стянул рукав пиджака и осторожно поднес манжет к левому верхнему углу зеркала.
— Вы видите, ничего сверхъестественного. Я прикасаюсь к нему…
— Прикасаетесь? И что, вы нащупываете трещину?
Спенглер медленно опустил руку и посмотрел в зеркало. Все в нем выглядело чуть более искаженным; пыльные углы комнаты, казалось, готовы соскользнуть куда-то в четвертое измерение…
Пятно исчезло. Поверхность была безукоризненно гладко. Спенглер неожиданно ощутил приступ страха — и тот же презрение к себе за то, что поддался слабости.
— Похоже на Жнеца, не правда ли? — спросил мистер Карлин. Он был бледен как мел и не отрывая глаз от пола. На шее спазматически подергивался какой-то мускул. — Это фигура в капюшоне, стоящая сзади вас… как это выглядит?
— Это выглядит как трещина в стекле, — твердо ответил Спенглер. — И, поверьте, ничего более.
— Мальчик Бейтс был высоким и, знаете, таким крепким, — быстро заговорил Карлин. Его слова падали в душную тьму комнаты как камни в темную воду. — Как футболист. И в свитере с надписями. Мы были на полпути к верхним выставочным залам, когда…
— Мне не по себе от этой жары, — произнес Спенглер. Он вытащил из кармана платок, вытер пот. Казалось, по поверхности зеркала прошла мелкая рябь… или все это плывет перед глазами?
— Затем паренек сказал, что он хочет глоток воды… глоток воды, ради всего святого… — Карлин повернулся и уставился на Спенглера диким взглядом полубезумца. — Но как я мог знать?!
— Где у вас уборная? Мне кажется…
— Его свитер… Он мелькнул в лестничном пролете, когда мальчик сбегал по ступеням… когда…
— …кажется, я болен…
Карлин потряс головой, словно отгоняя наваждение, затем вновь уставился в пол, пробормотал:
— Да-да, конечно. Третья дверь слева, как опуститесь на второй этаж. — Он взглянул верх с мольбой и отчаянием: — Но Боже, как я мог ЗНАТЬ тогда?!
Но Спенглер уже ступил на стремянку. Под его весом что-то треснуло, и на секунду Карлин подумал — понадеялся — что лестница упадет. Но этого не произошло. Сквозь проем в полу Карлин видел, как Спенглер медленно спускался, прижимая ладонь ко рту…
— Спенглер!
Поздно. Ушел.
Карлин прислушался к эху шагов; оно становилось все тише и тише и, наконец, затихло. Карлин вздрогнул. Он попытался двинуться к лестнице, но ног не слушались. Этот мелькнувший свитер ребенка… Боже!
Будто невидимая рука чудовищной силой сжала его голову и повернула ее в зеркалу. Сам того не желая, Карлин уставился в колеблющиеся глубины Де Ивера.
Там ничего не было.
Лишь отражение комнаты, пыльные углы подергивают, словно все готово провалиться в неведомую бездну, в таинственную Вечность… Отрывок полузабытого стиха Теннисона всплыл в сознании Карлина, и он пробормотал: — ««мне навевают тени страх», — сказала леди…»
Он не мог оторвать взгляда от зеркала, спокойная глубина притягивала и манила. Слева от рамы чучело буйвола пялило на него свои плоские обсидиановые глаза.
Мальчик хотел воды, фонтан находился на первом этаже; он спустился по ступенькам и…
Никогда.
Никуда не вернулся.
Как герцогиня, что решила сходить в гостиную за ожерельем, как коммерсант, который пошел к своему экипажу — и оставил после себя лишь пустую коляску и пару запряженных в ней лошадей.
И зеркало Де Ивера было в Нью-Йорке с 1897 по 1920, когда Джуди Кратер…
Карлин смотрел как зачарованный в колышущуюся глубину. Сзади, внизу глядел в пустоту бесстрастный Адонис.
Он ждал Спенглера, как семья Бейтсов своего сына, как муж герцогини возвращения своей жены из гостиной… Он напряжено глядел в зеркало и ждал… И ждал… и ждал…
Любишь?
Я слышу ее голос, иногда я все еще слышу его. Но только в своих снах.
Любишь?
Да, — отвечаю я. Да. Настоящая любовь никогда не умрет.
А потом я просыпаюсь от своего собственного крика.
Я не знаю, как объяснить все это, не знаю даже сейчас. Я не могу сказать вам, почему я так поступал. И на суде я также не мог сказать этого. Не мог, не потому что не хотел, а потому что действительно не знал. Здесь также полно людей, которые спрашивают меня об этом. И психиатр чаще всех. Но я молчу. Мои губы запечатаны. И только здесь, в своей клетке… Здесь я не молчу. Здесь я просыпаюсь от своего собственного крика.
Во сне я вижу, как она подходит ко мне. На ней белое, почти прозрачное платье, а на лице у нее — смешанное выражение торжества и желания. Она идет ко мне через темную комнату с каменным полом, и я вдыхаю сухой запах октябрьских роз. Ее объятия раскрыты навстречу мне, и я раскрываю свои, чтобы обнять ее.
Я ощущаю ужас, отвращение и страстное желание. Ужас и отвращение, потому что я знаю, где мы находимся, страстное желание, потому что я люблю ее. Бывают времена, когда я сожалею, что в этом штате отменена смертная казнь. Короткая прогулка по тусклому коридору, стул с прямой спинкой, с металлическим колпаком, с ремнями… Один мгновенный разряд, и я снова оказался бы с ней.
Когда в моем сне мы подходим друг к другу, мой страх растет, но я не могу отстраниться от нее. Мои руки прижимаются к ее гладкой спине, и кожа кажется такой близкой под тонким слоем шелка. Она улыбается одними глубокими, черными глазами. Ее лицо приближается ко мне, и губы ее слегка приоткрываются для поцелуя.
И в этот момент она начинает меняться. Ее тело ссыхается и сморщивается. Ее волосы делаются грубыми и тусклыми, превращаясь из черных в отвратительно коричневые. Пряди змеятся по молочной белизне ее щек. Глаза уменьшаются в размере. Белки исчезают, и она смотрит на меня своими крошечными, черными, полированными бусинами. Рот превращается в ущелье, откуда торчат кривые желтые зубы.
Я пытаюсь закричать. Я пытаюсь проснуться.
Я не могу. Я опять попался. Я всегда попадаюсь.
Я в лапах у огромной, омерзительной крысы. Ее глаза маячат прямо перед моим лицом. Пахнет октябрьскими розами. Где-то звенит надтреснутый колокольчик.
— Любишь?» — шепчет эта тварь. — Любишь? — Запах розы исходит от ее дыхания, запах мертвых цветов в склепе.
— Да, — говорю я крысе. — Да. Настоящая любовь никогда не умрет. — И в этот момент я вскрикиваю и просыпаюсь.
Они думают, что я сошел с ума оттого, что мы сделали вместе. Но мой ум худо ли бедно продолжает работать, и я никогда не перестану искать ответов на свои вопросы. Я все еще хочу знать, как это случилось и что это было.
Они разрешили мне пользоваться бумагой и фломастером, и я собираюсь написать обо всем. Может быть, я отвечу на некоторые их вопросы, и, может быть, пока я пишу, я сумею прояснить кое-что и для самого себя. А когда я закончу, у меня останется еще кое-что. Кое-что, о чем они не знают. Здесь, у меня под матрасом. Нож из тюремной столовой.
Я начну свой рассказ с Августы.
Я пишу ночью, прекрасной августовской ночью, пронзенной насквозь сверкающими точками звезд. Я вижу их сквозь решетку на моем окне. Из него открывается вид на внутренний двор и на кусочек неба, который я могу перекрыть двумя пальцами. Жарко, и на мне только шорты. Я слышу негромкие летние звуки: кваканье лягушек и треск сверчков. Но стоит мне закрыть глаза, и возвращается зима. Сильный мороз той ночи, равнинная местность и жесткие, враждебные огни города. Чужого мне города. Это было четырнадцатого февраля.
Видите, я помню все.
И посмотрите на мои руки, все в поту, покрытые мурашками.
Августа…
Когда я добрался до Августы, я был скорее мертв, чем жив, — такой стоял мороз. Хороший же я выбрал денек, чтобы распрощаться с колледжем и на попутных отправиться на запад. У меня было чувство, что я скорее замерзну, чем выберусь за пределы штата.
Полицейский согнал меня с заставы на границе двух штатов и пригрозил задержать меня, если еще раз заметит, что я ловлю попутку. У меня возникло большое искушение добиться того, чтобы он привел свое намерение в исполнение. Плоское полотно четырехрядного шоссе напоминало взлетную полосу, и ветер со снегом со свистом вились над бетоном. А для неизвестных мне людей за ветровыми стеклами любой человек, стоящий темным вечером на обочине, представлялся либо насильником, либо убийцей, а если у него к тому же были еще и длинные волосы, то можно было смело сбить этого растлителя малолетних и гомосексуалиста.
Я пытался поймать попутку, но ничего из этого не выходило. И около четверти восьмого я понял, что если в самое ближайшее время я не окажусь в каком-нибудь теплом месте, то мне крышка.
Я прошел мили полторы и увидел столовую для водителей грузовиков, на самом выезде из Августы. «Хорошая Еда для Джо», — сообщала неоновая вывеска. На засыпанной щебенкой стоянке было три больших грузовика и один новый седан. На двери висел пожухлый рождественский венок, который никто не позаботился снять. Мои уши были защищены только волосами. Кончики пальцев онемели.
Я открыл дверь и вошел.
Первое, что поразило меня внутри, это тепло. А потом уже песенка из музыкального автомата, безошибочно узнаваемый голос Мерля Хагтарда: «Мы не отращиваем длинные лохмы, как хиппи из Сан-Франциско».
Третьей вещью, поразившей меня, был обращенный ко мне взгляд. Вам следует ожидать этого, если вы позволяете волосам закрыть ваши уши. Именно в этот момент люди начинают понимать, что вы не такой, как все. И вы ожидаете взглядов, но никак не можете привыкнуть к ним.
В тот момент на меня пристально смотрели четверо водителей, сидящих за одним столиком, еще двое за стойкой, пара пожилых женщин в дешевых меховых шубах и с подсиненными волосами, повар и неуклюжий парень с руками в мыльной пене. В самом конце стойки сидела девушка, но она смотрела не на меня, а на дно своей кофейной чашки.
Ее присутствие было четвертой поразившей меня вещью.
Мне уже достаточно лет, чтобы знать, что никакой любви с первого взгляда не существует. Это все выдумано поэтами для восторженных подростков, так?
Но когда я увидел ее, я почувствовал что-то странное. Вы посмеетесь надо мной, но вы не стали бы, если б видели ее. Она была почти непереносимо прекрасной. Без сомнения, все вокруг тоже об этом знали. И пристальный взгляд, обращенный на меня, когда я вошел, наверняка раньше был обращен к ней. У нее были волосы цвета антрацита, такие черные, что казались почти синими под лампами дневного света. Они свободно ниспадали на потрепанные плечи ее желто-коричневого пальто. Кожа ее была молочно белой и лишь слегка была подсвечена пульсирующей под ней жаркой кровью. Черные, бархатные ресницы. Серьезные, совсем чуть-чуть косящие глаза. Большой, подвижный рот. Прямой патрицианский нос. Не могу сказать, как выглядела ее фигура. Меня это не интересовало. И вас бы не заинтересовало тоже. Все, что было нужно для ее облика, — это лицо и волосы. Она была совершенна. Это единственное подходящее для нее слово в английском языке. Нона.
Я сел через два стульчика от нее, и повар, исполнявший по совместительству обязанности официанта, подошел ко мне и спросил:
— Что угодно?
— Черный кофе, пожалуйста.
Он отправился за кофе. Кто-то у меня за спиной проговорил: «Ну вот, наконец-то Христос вернулся на землю, как мне всегда обещала моя мамочка».
Неуклюжий мойщик посуды рассмеялся. Водители за стойкой присоединились к нему.
Повар принес кофе, небрежно поставил его на стойку, пролив несколько капель на оттаивающее мясо моей руки. Я отдернул руку.
— Извините, — сказал он равнодушно.
— Сейчас он сам исцелит свою руку, — сказал один из водителей за столиком своему соседу.
Выкрашенные в синий цвет дамочки заплатили по счету и быстро смылись. Один из водителей прогулялся к автомату и опустил в него еще один десятицентовик. Джонни Кэш запел «Парень по имени Сью». Я подул на кофе.
Кто-то тронул меня за рукав. Я обернулся — это была она, она пересела на соседний стульчик. Вид ее лица так близко от меня был почти ослепляющим. Я пролил еще немного кофе.
— Извините, — ее голос был низким, почти хриплым.
— Я сам виноват. Руки никак не отойдут.
— Я…
Она остановилась, словно растерявшись. Внезапно я понял, что она чего-то боится. Я почувствовал, что испытанное мною в первый момент ощущение вновь нахлынуло на меня. Мне хотелось защитить ее, заботиться о ней, сделать так, чтобы она ничего не боялась.
— Мне нужно, чтобы меня подвезли, — выдохнула она. — Я не решаюсь попросить кого-нибудь из них. — Она едва заметно кивнула в направлении сидящих за столиком водителей.
Как мне объяснить вам, что я отдал бы все — буквально все — за возможность сказать ей: Разумеется, допивайте свой кофе. Моя машина в вашем распоряжении. Кажется невероятным, особенно, если учесть, что мы обменялись едва ли дюжиной слов, но тем не менее это так. Смотреть на нее было все равно, что видеть перед собой живую Мону Лизу или Венеру Милосскую. И еще одно чувство родилось во мне. Как будто в беспорядочной темноте моего сознания кто-то внезапно включил сильный, яркий свет. Мне было бы гораздо проще, если бы я мог сказать, что она была обычной шлюшкой, а я был завзятым бабником с набором шуточек и веселой болтовней, но это было не так. Все, что я знал, сводилось к тому, что у меня нет возможности помочь ей и это разрывает мне сердце.
— Я сам путешествую на попутных, — сказал я ей.
— Полицейский согнал меня с заставы, и я просто зашел сюда погреться. Мне очень жаль.
— Вы учитесь в университете?
— Учился. Ушел оттуда, чтобы не доставить им удовольствие выгнать меня».
— Вы едете домой?
— У меня нет дома. Меня воспитало государство. Мне выплачивали стипендию. Я плюнул на все это. Сейчас я не знаю, куда мне ехать». Моя биография в пяти предложениях. Не думаю, чтобы этот рассказ привел меня в хорошее расположение духа.
Она засмеялась — и ее смех бросил меня и в жар и в холод.
— Тогда мы — кисы из одного мешка.
Мне казалось, что она сказала «кисы». Мне так казалось. Тогда. Но здесь у меня было достаточно времени, чтобы все обдумать, и все более вероятным мне кажется, что она сказала «крысы». Крысы из одного мешка. Да. А это ведь не совсем одно и то же, не так ли?
Я как раз собирался вставить какую-нибудь на редкость остроумную реплику, нечто вроде «Вы действительно так думаете?», но почувствовал чью-то руку на своем плече.
Я обернулся. Это был один из тех водителей, что сидели за столиком. Подбородок его был покрыт светлой щетиной, а изо рта торчала спичка. От него пахло машинным маслом, и весь он выглядел как персонаж рисунков Стива Дитко.
— Я думаю, ты закончил со своим кофе, — сказал он.
— Что-что?
— Кончай здесь вонять, парень. Ты ведь парень, а? Это не так-то просто понять.
— Да и от тебя пахнет не розами, — сказал я. — Чем ты пользуешься после бритья, красавчик? Одеколоном «Машинное Масло»?
Он сильно двинул мне по щеке. В глазах у меня закружились черные точки.
— Не надо здесь драться, — сказал повар. — Если хочешь загасить его, сделай это на улице.
— Пошли за мной, чертов пидор, — сказал водитель.
В этот момент обычно девушки говорят что-то вроде «Отпусти его» или «Ты, скотина». Она ничего не сказала. Она смотрела на нас обоих с лихорадочной напряженностью. Это немного пугало. Я думаю, именно тогда я впервые заметил, какие огромные у нее глаза.
— Мне что, еще раз двинуть тебе?
— Да нет. Пошли, жополиз.
Не знаю, как это вырвалось у меня. Я не люблю драться. Я не умею драться. Еще хуже я умею давать обидные клички. Но тогда, в тот момент я был вне себя. На меня так накатило, что я хотел его убить.
Может быть, он что-то почувствовал. Так как на мгновение тень неуверенности промелькнула у него на лице, неосознанное ощущение того, что, может быть, он напоролся не на того хиппи. Потом тень неуверенности исчезла. Он не собирался отступаться от этого женоподобного сноба, который имеет обыкновение подтирать задницу национальным флагом. Во всяком случае, не на глазах у своих дружков. И не такой молодчага, как он.
Я был вновь охвачен гневом. Пидор? Пидор? Я потерял контроль над собой, и мне понравилось это ощущение. Язык распух у меня во рту. Желудок сжался, как камень. Мы пошли к двери, и дружки водителя чуть не свернули шеи, наблюдая за потехой.
Нона? Я подумал о ней, но лишь мимоходом. Я не знал, что она будет со мной. Что она позаботится обо мне. Я знал это также твердо, как и то, что на улице мороз. Странно было так думать о девушке, которую встретил пять минут назад. Странно, но тогда мне так не казалось. Мое сознание купалось в тяжелом облаке ярости. Я чувствовал, что могу убить человека.
Холодный воздух был таким ясным и чистым, что казалось, будто наши тела входят в него, как ножи. Подмороженная щебенка на стоянке резко скрежетала под его тяжелыми ботинками и моими туфлями. Полная, распухшая луна тускло смотрела на нас. Вокруг нее были видны едва заметные кольца, предсказывающие плохую погоду в близком будущем. Небо было черным, как ночь в аду. Крошечные, карликовые тени тащились за нами в монохромном свете одинокого фонаря, возвышавшегося над запаркованными грузовиками. Пар от нашего дыхания клубился в воздухе. Водитель повернулся ко мне и сжал кулаки.
— Ну, давай, сукин ты сын, — сказал он.
Я словно увеличивался в размерах. Казалось, все мое тело разбухало. Шестым чувством я понимал, что весь мой интеллект отодвинут чем-то таким, что я никогда не ожидал в себе обнаружить. Это внушало ужас, но в то же время я радовался этому, желал этого, жаждал этого. В этот последний момент перед тем, как я потерял способность отдавать себе отчет в чем бы то ни было, мне показалось, что мое тело превратилось в каменную пирамиду или в циклон, сметающий все на своем пути. Водитель казался мне маленьким, хилым, ничтожным. Я смеялся над ним. Я смеялся над ним, и звук моего хохота был таким же пустынным и черным, как небо у меня над головой.
Он приблизился ко мне, размахивая кулаками. Я отразил его удар правой, принял удар левой в лицо, даже не почувствовав его, а затем ударил его под дых. Воздух вырвался из него белым облаком. Он попытался отпрянуть, согнувшись и кашляя.
Я забежал ему за спину, все еще хохоча, как собака фермера, лающая на луну, и прежде чем он успел повернуться ко мне хотя бы на четверть корпуса, я ударил его три раза по шее, по плечу и по красному уху.
Он завыл, замолотил кулаками и слегка задел мне по носу. Ярость вспыхнула во мне еще сильнее, и я ударил его ногой, как заправский каратист. Он вскрикнул, и я услышал треск его ребра. Он согнулся, и я прыгнул на него.
На суде один из водителей сказал, что я был как дикий зверь. И это действительно так. Я почти ничего не помню об этом, но, по-моему, я рычал и кидался на него, как бешеная собака.
Я оседлал его, схватил двумя руками его сальные волосы и принялся тереть его лицом о щебень. В монохромном свете фонаря его кровь казалась черной, как кровь жука.
— Господи, прекрати это! — заверещал кто-то.
Чьи-то руки схватили меня за плечи и оттащили меня в сторону. Я увидел лица и стал наносить удары.
Водитель пытался уползти. Его лицо было сплошным кровавым фаршем с выпученными глазами. Отбиваясь от остальных, я стал бить его ногами, хрюкая от удовольствия всякий раз, когда мой удар достигал цели.
Он уже был не в силах сопротивляться. Он только пытался убраться подальше. Каждый раз, когда я заносил ногу для удара, он зажмуривал глаза, как черепаха, и замирал. Потом он снова начинал ползти. Выглядел он очень глупо. Я решил, что убью его. Я собирался забить его ногами до смерти. А потом убить всех остальных. Всех, кроме Ноны.
Я ударил его еще раз, и он упал на спину и изумленно посмотрел на меня.
— Дядя, — заквакал он. — Дядя. Пожалуйста, не надо. Пожалуйста…
Я наклонился над ним, чувствуя, как щебень впивается мне в колени сквозь тонкие джинсы.
— Вот ты где, красавчик, — прошептал я. «А вот и твой дядя».
И я вцепился ему в глотку.
Трое из них одновременно набросились на меня и отшвырнули меня от него. Я поднялся, все еще усмехаясь, и пошел на них. Они попятились, трое здоровенных мужиков, испуганных до потери сознания.
И тут словно раздался щелчок.
Раздался щелчок, и это был снова я. Я стоял на стоянке и тяжело дышал, ощущая тошноту и страх.
Я обернулся и посмотрел в сторону столовой. Девушка стояла там, ее прекрасное лицо сияло от торжества. Она подняла кулак в приветственном жесте, точно так же, как чернокожие парни на Олимпийских играх в то время.
Я опять повернулся к лежащему на земле человеку. Он все еще пытался уползти, и когда я приблизился, глаза его завертелись от ужаса.
— Не прикасайся к нему! — завопил один из его дружков.
Я посмотрел на них в смущении.
— Извините меня… Я не хотел… не хотел избить его так сильно. Позвольте мне помочь ему…
— А сейчас ты уберешься отсюда, — сказал повар. Он стоял рядом с Ноной на последней ступеньке крыльца столовой и сжимал покрытый жиром шпатель в руке. — Я вызываю полицию.
— Эй, парень, но ведь он первый полез! Он…
— Заткнись, ты, вшивый пидор, — сказал он, подаваясь назад. — Я знаю одно: ты чуть не убил этого парня. И я вызываю полицию! — Он бросился внутрь.
— О’кей, — сказал я, ни к кому конкретно не обращаясь. — О’кей, все в порядке, О’кей.
Я оставил в столовой свои кожаные перчатки, но мысль вернуться и забрать их не показалась мне слишком удачной. Я засунул руки в карманы и отправился назад на заставу.
Я прикинул свои шансы поймать машину, прежде чем меня арестуют полицейские. По моим расчетам, они составляли примерно один к десяти. Уши снова замерзали. Меня тошнило. Ну и ночка.
— Подождите! Эй, подождите!
Я обернулся. Это была она. Она бежала за мной, и волосы развевались у нее за спиной.
— Вы были великолепны! — сказала она. — Великолепны!
— Я сильно избил его, — сказал я тупо. — Никогда в жизни я не совершал ничего похожего.
— Я хотела бы, чтоб вы убили его!
Я удивленно посмотрел на нее.
— Слышали бы вы, что они говорили обо мне перед тем, как вы вошли. Смеялись надо мной громко, развязно, нагло хо-хо-хо, посмотрите на эту девушку, что это она гуляет так поздно? Куда едешь, красотка? Тебя подвезти? Я тебя подвезу, если дашь на себе покататься. Черт!
Она оглянулась через плечо, словно желая убить их внезапной молнией, исходящей из ее черных глаз. Затем она вновь повернулась ко мне, и вновь мне показалось, что кто-то включил фонарь у меня в голове.
— Меня зовут Нона. Я поеду с тобой.
— Куда? В тюрьму? — я вцепился в волосы обеими руками. — Первый же парень, который согласится подвезти нас, вполне может оказаться переодетым полицейским. Этот повар знал, что говорит.
— Я буду голосовать. А ты встанешь за мной. Они остановятся, увидев меня. Они всегда останавливаются, когда видят хорошенькую девушку.
Трудно было возразить ей что-нибудь по этому поводу, да у меня и не было никакого желания. Любовь с первого взгляда? Может быть, и нет. Но что-то такое было. Вы можете понять, о чем я?
— Вот, — сказала она. — Ты забыл это. — Она протянула мне перчатки.
Она не заходила внутрь, а это значило, что она взяла их с самого начала. Она знала заранее, что поедет со мной. Мне стало жутко. Я надел перчатки, и мы отправились вместе на границу штата.
Ее план осуществился. Нас подобрала первая машина, остановившаяся на заставе. Мы не говорили ни слова, ловя попутку, но казалось, что мы разговариваем друг с другом. Я не буду объяснять вам, что я чувствовал. Вы знаете, о чем я говорю. Вы и сами чувствовали это, если были когда-нибудь с человеком, который вам по-настоящему близок, или принимали что-нибудь вроде ЛСД. Так что вам не надо объяснять. Общение происходит с помощью какой-то высокочастотной эмоциональной связи. Надо только взять друг друга за руки. Мы совсем не знали друг друга. Мне было известно лишь ее имя, и сейчас, когда я думаю об этом, мне кажется, что я даже не сказал ей, как меня зовут. Но это было между нами. Это не была любовь. Я устал повторять это, но я чувствую, что это необходимо. Я не хочу запачкать это слово тем, что было между нами. Не хочу, после того что мы сделали, после Касл-Рока, после снов.
Громкий, пронзительный вой заполнил холодную тишину ночи. Он становился то громче, то тише.
— Я думаю, это скорая помощь, — сказал я.
— Да.
И снова молчание. Луна медленно скрывалась за облаком. Я заметил, что кольца вокруг нее до сих пор не исчезли. Ночью должен пойти снег.
На холме сверкнули фары.
Я встал позади нее без лишнего напоминания. Она откинула волосы назад и подняла свое прекрасное лицо. Пока я смотрел на то, как машина подает сигнал на заставе, меня захлестнуло чувство нереальности всего происходящего. Было абсолютно невероятно, что эта прекрасная девушка решила ехать со мной, невероятно, что я так избил человека, что к нему спешит скорая помощь, невероятно, что, может быть, к утру я окажусь в тюрьме. Невероятно. Я почувствовал, что запутался в паутине. Но кто был пауком?
Нона подняла руку. Машина, это был «Шевроле», проехала мимо, и я было подумал, что она уедет совсем. Потом задние подфарники мигнули, и Нона потянула меня за руку. «Пошли, прокатимся!» Она улыбнулась мне с ребяческим удовольствием, и я улыбнулся ей в ответ.
Водитель с энтузиазмом потянулся через сиденье, чтобы открыть для нее дверь. Когда лампочка в салоне зажглась, я смог разглядеть его: солидный мужчина в дорогой верблюжей шубе. Волосы, выбивавшиеся из-под шляпы, были седыми. Респектабельные черты лица несколько обрюзгли от многолетней хорошей еды. Бизнесмен или коммивояжер. Один. Когда он заметил меня, рука его потянулась к ключу, но было уже слишком поздно завести машину и укатить как ни в чем не бывало. Да и остаться ему было легче. Позже он мог бы убедить себя, что сразу же увидел нас двоих, и что он настоящий добряк, готовый помочь молодой паре.
— Холодная ночь, — сказал он Ноне, когда она села в машину. Я сел рядом с ней.
— Ужасно холодная, — сладко сказала Нона. — Спасибо вам огромное!
— Да, — сказал я. — Спасибо.
— Не стоит благодарности. — И мы уехали, оставляя позади себя воющие сирены, избитых водителей и «Хорошую Еду для Джо».
Полицейский прогнал меня с заставы в семь тридцать. Когда мы тронулись, было только восемь тридцать. Удивительно, сколько всего вы можете натворить за такое короткое время и как сильно вы можете измениться.
Мы приближались к мигающим желтым огням заставы на границе Августы.
— Далеко ли вы направляетесь? — спросил водитель.
Это был трудный вопрос. Лично я надеялся добраться до Киттери и найти своего знакомого, который преподавал там в школе. И все же это был вполне нормальный ответ, и я уже собирался сказать про Киттери, как вдруг Нона произнесла:
— Мы едем в Касл-Рок. Это небольшой город на юго-запад от Левинстон-Оберна.
Касл-Рок. Я почувствовал себя немного странно. Когда-то я испытывал к нему довольно добрые чувства. Но это было до случая с Эйсом Меррилом.
Водитель остановил машину, заплатил пошлину, и мы снова отправились в путь.
— Сам я еду только до Гардинера, — соврал он довольно гладко. — Оттуда идет только одна дорога. По ней вы и отправитесь.
— Разумеется, — сказала Нона тем же сладким тоном. — С вашей стороны очень мило было остановиться в такую холодную ночь. — И пока она говорила это, я принимал от нее волны холодной и ядовитой ярости. Это испугало меня, как могло испугать тиканье из оставленного на скамейке аккуратного свертка.
— Меня зовут Бланшетт, — сказал он. — Норман Бланшетт. — И он протянул нам ладонь для рукопожатия.
— Шерил Крейг, — сказала Нона и изящно пожала ее.
Я принял ее сигнал и назвался чужим именем.
— Очень приятно, — пробормотал я. Рука его была мягкой и слабой. На ощупь она была похожа на бутылку с горячей водой. Меня затошнило от этой мысли. Меня затошнило от мысли, что мы должны быть благодарны этому высокомерному типу, который рассчитывал подобрать одинокую хорошенькую девушку, девушку, которая могла бы согласиться провести с ним часок в номере мотеля в обмен на деньги на автобусный билет. Меня затошнило от мысли, что если бы я был один, то этот человек, только что протянувший мне свою дряблую, горячую руку, пролетел бы мимо меня, даже не удостоив повторным взглядом. Меня затошнило от мысли, что он высадит нас на выезде из Гардинера, развернется и, даже не взглянув на нас, рванет прямо на главное шоссе, поздравляя себя с тем, что так ловко выпутался из неудобной ситуации. Все, связанное с ним, вызывало у меня тошноту. Его свинячьи, обвисшие щеки, его прилизанные волосы, запах его одеколона.
И какое право он имел? Какое право?
Тошнота ушла, и во мне снова начала подниматься ярость. Лучи света от фар его респектабельного седана с легкостью разрезали ночь, а моя ярость стремилась найти и уничтожить все, что с ним связано — музыку, которую он будет слушать, откинувшись в кресле с вечерней газетой в своих горячих руках, краску, которой пользуется его жена, трусы, которые она носит, детей, которых вечно отсылают в кино, в школу, в летний лагерь, его друзей-снобов и те хмельные вечеринки, на которые он вместе с ними отправится.
Но хуже всего был его одеколон. Он наполнял машину сладким, тошнотворным запахом. Он пах как пахучее дезинфицирующее средство, которое используют на бойнях после очередной резни.
Машина летела сквозь ночь с Норманом Бланшеттом за рулем, который он сжимал своими дряблыми руками. Его наманикюренные ногти мягко посверкивали в свете приборной доски. Я хотел открыть окно, чтобы избавиться от этого липкого запаха. Больше того, я хотел разбить ветровое стекло и высунуться на холодный воздух, купаясь в его морозной свежести. Но я застыл, застыл в немом приступе своей бессловесной, невыразимой ненависти.
И в этот момент Нона вложила мне в руку небольшую пилочку для ногтей.
Когда мне было три года, я тяжело заболел инфлюэнцей и меня положили в больницу. Пока я был там, мой папаша уснул с зажженной сигаретой во рту, и весь дом сгорел вместе с моими родителями и старшим братом Дрейком. У меня есть их фотографии. Они похожи на актеров, играющих в старом образца 1958 года американском фильме ужасов. Не самых известных актеров, что-нибудь вроде младшего Элиша Кука, Мары Кордей и ребенка-актера, которого вы никак не можете вспомнить — может, это Брандон де Вильде?
Других родственников у меня не было, так что меня отправили в приют в Портленде на пять лет. Там я стал государственным подопечным. Государственный подопечный это ребенок, которого берет на воспитание какая-нибудь семья, а государство платит ей за это тридцать долларов в месяц. Не думаю, чтобы хотя бы один государственный подопечный знал вкус омара. Обычно семейная пара берет себе двоих или троих подопечных, и не потому, что в их венах течет молоко человеческой гуманности, а для бизнеса. Они кормят себя. Они забирают у государства тридцатку на твое содержание и кормят тебя. Ребенок начинает зарабатывать деньги, выполняя разную случайную работу в округе. Тридцать долларов превращаются в сорок, пятьдесят, возможно, даже шестьдесят пять. Капитализм в применении к сиротам. Лучшая страна в мире, так?
Фамилия моих новых «родителей» была Холлис, и жили они в Харлоу, через реку от Касл-Рока. У них был трехэтажный деревенский дом из четырнадцати комнат. В кухне стояла печка, топившаяся углем. В январе я ложился спать под тремя одеялами, но с утра я все-таки не мог сразу определить, на месте ли мои ноги. Чтобы убедиться в том, что они на месте, надо было сначала посмотреть на них. Миссис Холлис была толста, как бочка. Мистер Холлис был скуп и молчалив. Круглый год он носил красно-черный охотничий картуз. Дом представлял собой свалку бесполезной мебели, купленных на распродажах старья вещей, заплесневевших матрасов, собак, кошек и разложенных на газетах автомобильных деталей. У меня было три «брата», все — государственные подопечные. Мы кивали друг другу при встрече. Наши отношения напоминали отношения пассажиров, совершающих совместную трехдневную поездку на автобусе.
Я хорошо учился в школе и входил в сборную по бейсболу. Холлис постоянно твердил, что я должен бросить бейсбол, но я держался, до тех пор, пока не произошло это происшествие с Эйсом Меррилом. Тогда я бросил играть. Не захотел. Только не с распухшим и исполосованным лицом. Только не в атмосфере слухов, которые распространяла повсюду Бетси Маленфант. Я оставил команду, и Холлис подыскал мне работу — продавать газированную воду в местной аптеке.
В феврале в год окончания школы я сдал экзамены в университет, заплатив за это припрятанные под матрасом двадцать долларов. Меня приняли, назначили небольшую стипендию и предоставили работу в университетской библиотеке. Выражение на лицах Холлисов в тот момент, когда я показал им документы о финансовой помощи, и по сейчас остается лучшим в моей жизни воспоминанием.
Один из моих «братьев» — Курт — убежал. Я убежать не мог. Я был слишком пассивен для того, чтобы предпринять подобный шаг. Я бы вернулся, не пропутешествовав и двух часов. Образование было для меня единственным путем к свободе, и я выбрал этот путь.
Последнее, что я услышал от миссис Холлис, были слова: «Пошли нам немного денег, когда сможешь». Я никого из них больше не видел. Я хорошо закончил первый курс и устроился на лето в библиотеку на полную ставку. В тот год я послал им открытку на Рождество, но это было в последний раз.
Я влюбился, когда шел первый семестр второго курса. Это было самым значительным событием в моей жизни. Хорошенькая? Да один вид ее мог сбить вас с ног. До сегодняшнего дня я не знаю, что она во мне нашла. Я даже не знаю, любила ли она меня. Думаю, что сначала любила. Потом я стал привычкой, которую трудно бросить, что-то вроде курения или привычки вести машину, выставив локоть в окно. Она держала меня рядом с собой в течение некоторого времени, возможно, не желая отказываться от старой привычки. Может быть, она удерживала меня ради интереса, а, может быть, во всем виновато ее тщеславие. Хороший мальчик, пойди сюда, сядь, передай газету. Вот тебе мой поцелуй на ночь. Неважно, в конце концов. Какое-то время это было любовью, потом это было похоже на любовь, потом все кончилось.
Я спал с ней дважды, оба раза уже после того, как она разлюбила меня. Это ненадолго поддержало привычку. Потом она вернулась с праздничных каникул и сказала, что любит другого. Я попытался вернуть ее, и однажды мне это почти удалось, но с ним у нее появилось то, чего не было со мной перспектива.
Все то, что я терпеливо создавал все те годы, которые прошли с того момента, как пожар уничтожил актеров фильма класса «Б», бывших когда-то моей семьей, было разрушено в один миг. Разрушено подаренной этим парнем булавкой, приколотой к ее блузке.
После этого я время от времени встречался с тремя или четырьмя девушками, которым нравилось со мной трахаться. Я мог бы свалить это на свое трудное детство, сказать, что у меня не было хороших образцов для подражания, но дело не в этом. У меня никогда не было никаких проблем с девушкой. Только сейчас, когда девушки уже нет.
Я начал немного бояться женщин. Причем не тех, с которыми у меня ничего не получалось, а как раз тех, с кем все проходило успешно. Они вселяли в меня тревогу. Я постоянно спрашивал себя, где они прячут тот отточенный топор и когда они собираются пустить его в ход. И я не так уж одинок в своих мыслях. Есть люди, которые спрашивают себя (может быть, только в очень ранние часы или когда она уходит за покупками в пятницу вечером):
Что она делает, когда меня нет поблизости? Что она на самом деле думает обо мне? И, возможно, самый главный вопрос: Какая часть меня уже принадлежит ей? Сколько еще осталось? Начав думать об этих вещах, я продолжал думать о них все время.
Я начал пить и стал учиться гораздо хуже. Во время каникул между двумя семестрами я получил письмо, в котором говорилось, что если в течение ближайших шести недель моя успеваемость не улучшится, то чек на стипендию за второй семестр будет временно задержан. Я и несколько моих знакомых пропьянствовали все каникулы. В последний день мы отправились в бордель, и я славно потрахался. Не знаю только с кем: было слишком темно, чтобы различить лица.
Успеваемость осталась на прежнем уровне. Я позвонил однажды ей и рыдал по телефону. Она тоже рыдала и, как мне показалось, даже находила в этом некоторое удовольствие. Я не ненавидел ее тогда и не испытываю к ней ненависти и сейчас. Но из-за нее я испугался. И испугался очень сильно.
Девятого февраля я получил письмо от декана факультета наук и искусств, в котором мне указывалось на то, что я не успеваю по двум или трем профильным дисциплинам. Тринадцатого февраля я получил нерешительное послание от нее. Она хотела, чтобы мы остались в хороших отношениях. Она собиралась выйти замуж за своего нового возлюбленного в июле или августе. Если я не против, она пригласит меня на свадьбу. Это было почти забавно. Что я мог предложить ей в качестве свадебного подарка? Свое сердце, перевязанное красной ленточкой? Свою голову? Свой член?
Четырнадцатого, в день святого Валентина, я решил, что настало время сменить обстановку. Потом появилась Нона, но об этом вы уже знаете.
Если вы хотите разобраться во всей этой истории, вы должны понять наши отношения. Она была прекрасней любой другой девушки, но дело даже не в этом. В процветающей стране много хорошеньких девочек. Дело в том, что было у нее внутри. Она была сексуальна, но ее сексуальность была какой-то растительной. Слепая, цепкая, не знающая преград сексуальность, которая не так уж и важна, потому что основана на инстинкте, как фотосинтез. Не как у животного, а как у растения. Поняли, о чем я? Я знал, что мы будем заниматься любовью, точно также, как и все остальные мужчины и женщины, но я знал и то, что наши объятия будут такими же притупленными, отчужденными и бессмысленными, как и те объятия, в которые плющ заключает железную решетку.
Наш секс был интересен только тем, что он был абсолютно неинтересен.
Мне кажется — нет, я уверен в том, что насилие было единственной побудительной силой. Насилие не было просто сном, оно было реальным. Оно было таким же мощным, молниеносным и резким, как форд Эйса Меррила. Насилие в столовой «Хорошая Еда для Джо», насилие в машине Нормана Бланшетта. И в нем тоже было что-то слепое и растительное. Может быть, она действительно была чем-то вроде вьющейся виноградной лозы. Ведь Венера-мухоловка — это тоже разновидность лозы, но это растение плотоядно, и она сжимает челюсти совсем как животное, когда муха или кусочек сырого мяса попадают в чашечку его цветка.
И последней составляющей наших отношений была моя собственная пассивность. Я не мог заполнить дыру в моей жизни. Но не ту дыру, которая образуется, когда девушка бросает тебя — нет, я не хочу возлагать на нее никакой ответственности — а ту черную, засасывающую воронку, которая всегда существовала во мне. Нона заполнила эту воронку. Она заставила меня двигаться и действовать.
Она сделала меня благородным.
Может быть, теперь вы кое-что понимаете. Почему она снится мне. Почему зачарованность остается несмотря на раскаяние и отвращение. Почему я ненавижу ее. Почему я боюсь ее. И почему даже сейчас я все еще люблю ее.
От Августовской заставы до Гардинера было восемь миль, и мы преодолели их за несколько быстро промелькнувших минут. Я зажал пилку одеревеневшей рукой и смотрел на вспыхнувшую в свете фар надпись «ЧТОБЫ ВЫЕХАТЬ ИЗ ГОРОДА ПО ШОССЕ 14, СВЕРНИТЕ НАПРАВО». Луна скрылась за облаками, и начало моросить.
«Жаль, что не могу подвезти вас подальше», — сказал Бланшетт.
«Все в порядке», — сказала Нона мягким голосом, и я почувствовал, как я ненависть вгрызается в мой мозг, словно отбойный молоток. «Просто высадите нас на заставе».
Он ехал, соблюдая ограничение скорости до тридцати миль в час. Я знал, что я собираюсь сейчас сделать. Ноги словно превратились в жидкий свинец.
Пост был освещен только одним фонарем. Слева через сгущающийся туман я мог различить огни Гардинера. Справа ничего, кроме черноты. Ни одной машины не было видно вокруг.
Я вышел. Нона соскользнула с сиденья, одарив Нормана Бланшетта прощальной улыбкой. Я не беспокоился. Все шло, как по нотам.
Бланшетт улыбался отвратительной свинячьей улыбкой, испытывая облегчение от того, что наконец-то отделался от нас.
— Ну что ж, счастливого вам…
— Ой, моя сумочка! Не увозите мою сумочку!
— Я заберу ее, — сказал я ей. Я заглянул в машину. Бланшетт увидел, что у меня в руке, и свинячья улыбка застыла у него на лице.
Чьи-то фары сверкнули на холме, но было уже поздно останавливаться. Ничто не могло удержать меня. Левой рукой я схватил сумочку Ноны. Правой я воткнул стальную пилку прямо в глотку Бланшетту. Он издал короткое блеяние.
Я выбрался из машины. Нона махала приближающейся машине. В снежной темноте я не мог разглядеть ее как следует, все, что я видел, это два ослепительных луча света от фар. Я спрятался за машиной Бланшетта, наблюдая за Ноной через заднее стекло.
Голоса почти не были слышны в нарастающем шуме ветра.
— … случилось, леди?
— … отец… ветер… сердечный приступ! Не можете ли вы…
Я сделал короткую перебежку, обогнув багажник машины Нормана Бланшетта, и осторожно выглянул. Теперь я мог видеть их. Гибкий силуэт Ноны рядом с высокой фигурой. Они стояли рядом с пикапом. Потом они подошли к «Шевроле» с левой стороны, к тому месту, где Норман Бланшетт сгорбился над рулем, и пилка Ноны торчала из его глотки. Водитель пикапа был молодым парнем, одетым во что-то вроде авиационной куртки. Он заглянул в машину. Я подошел сзади.
— О Боже мой, леди! — сказал он. — Да этот парень весь в крови! Что…
Я зажал его шею правой рукой, а левой рукой взялся за свое правое запястье. Потом резко дернул его вверх. Его голова стукнулась о верхнюю часть двери, раздался глухой звук. Парень обмяк и свалился мне на руки.
Можно было бы и не продолжать. Он не успел как следует разглядеть Нону, а меня не видел вообще. Можно было бы и не продолжать. Но он был человеком, вмешавшимся в наши дела, еще одним человеком, который встал на нашем пути и пытался обидеть нас. Я устал от обид. Я задушил его.
Когда все было кончено, я поднял взгляд и увидел Нону в пересекающихся лучах фар «Шевроле» и пикапа. Ее лицо было гротескной маской ненависти, любви, торжества и радости. Она раскрыла мне объятия, и я пошел к ней. Мы поцеловались. Губы ее были холодными, но язык — теплым. Я глубоко запустил пальцы в пряди ее волос. Вокруг нас выл ветер.
— А сейчас приведи это все в порядок, — сказала она. — Прежде чем появится кто- нибудь другой.
Я привел все в порядок. Это была небрежная работа, но я знал, что это все, что нам нужно. Выиграть немного времени. Потом это будет уже неважно. Мы будем в безопасности.
Тело молодого парня было легким. Я поднял его на руки, перенес через дорогу и выбросил в овраг. Его обмякшее тело несколько раз перекувырнулось по пути на дно, совсем как набитое тряпками чучело, которое мистер Холлис заставлял выносить меня на кукурузное поле каждый июль. Я вернулся за Бланшеттом.
Он был тяжелее, и кровь из него лилась, как из зарезанной свиньи. Я попытался поднять его, сделал три неверных шага, а потом тело выскользнуло у меня из рук и упало на дорогу. Я перевернул его. Свежевыпавший снег налип ему на лицо, делая его похожим на маску лыжника.
Я наклонился над ним, ухватил его под руки и потащил к оврагу. Его ноги оставляли на снегу глубокие борозды. Я швырнул его вниз и наблюдал за тем, как он скользит вниз по откосу на спине, вскинув руки над головой. Его глаза были широко раскрыты и наблюдали внимательно за падающими прямо на них снежными хлопьями. Если снег и дальше будет так идти, то к тому времени, когда появятся снегоочистители, на месте его глаз окажутся два небольших сугробика.
Я пошел обратно по дороге. Нона уже влезла в кабину пикапа. Ей не надо было объяснять, в какой машине мы поедем. Я мог видеть мертвенно-бледное пятно ее лица, черные дыры ее глаз, и это все. Я сел в машину Бланшетта, прямо на лужицы крови, собравшиеся в выемках пупырчатого винилового коврика на сиденье, и поставил ее на обочину. Я выключил фары и включил аварийный сигнал подфарников. Потом я вышел из машины. Для любого проезжающего мимо человека это зрелище будет выглядеть так, как будто у машины сломался мотор, а водитель отправился в город на поиски ремонтной мастерской. Я был очень доволен своей импровизацией. Словно всю свою жизнь я занимался тем, что убивал людей. Я заторопился к пикапу, залез в кабину и развернул его по направлению к въезду на заставу.
Она села рядом со мной, не прикасаясь ко мне, но все же довольно близко. Когда она поворачивала голову, ее волосы иногда щекотали мне шею. Словно ко мне прикасался крошечный электрод. Один раз мне понадобилось положить ей руку на бедро, чтобы убедиться, что она на самом деле существует. Она тихо рассмеялась. Все это происходило на самом деле. Ветер завывал, пригоршнями швыряя в окна снег.
Мы ехали на юг.
Через мост от Харлоу, когда вы едете по шоссе 126 по направлению к Касл Хайте, вы проезжаете мимо огромного, недавно отремонтированного заведения под смехотворной вывеской «Молодежная Лига Касл-Рока». У них там имеются двенадцать линий боулинга с неисправными автоматами для установки кеглей, несколько древних игровых автоматов, музыкальный автомат с лучшими хитами образца 1957 года, три бильярдных стола и стойка с колой и чипсами, где вам также выдают напрокат туфли для боулинга, которые выглядят так, будто их только что сняли с мертвеца. Название заведения смехотворно потому, что большинство молодежи Касл-Рока вечером отправляются либо в открытый кинотеатр в Джей Хилле, либо на автомобильные гонки в Оксфорд Плэйнс. Здесь же обычно сшиваются крутые люди из Гретны, Харлоу и самого Рока. В среднем на автомобильной стоянке происходит одна драка за вечер.
Я стал появляться там, начиная со второго года средней школы. Один из моих приятелей, Билл Кеннеди, работал там три вечера в неделю, и когда рядом никого не было, разрешал мне разок запустить мяч. Это было не такое уж большое развлечение, но все-таки лучше, чем возвращаться домой к Холлисам.
Там я и встретился с Эйсом Меррилом. Никто особо не сомневался в том, что он был самым крутым парнем всех трех городов. Он ездил на обшарпанном форде 1952 года выпуска, и ходили слухи, что в случае необходимости он мог выжать из него сто тридцать миль в час на всем пути от дома до «Молодежной Лиги». Он входил как король, его напомаженные волосы были гладко зачесаны назад. Он подходил к боулингу и несколько раз пускал мяч, отдавая по десять центов за каждую игру. Играл ли он хорошо? Даже и не спрашивайте. Когда входила Бетси, он покупал ей колу, и они уезжали вместе. Вы могли даже услышать тихий вздох облегчения, вырывавшийся у присутствующих, когда хлопала входная дверь. Никто никогда не дрался с ним на стоянке.
Никто, кроме меня.
Его девушкой была Бетси Маленфант, я думаю, самая красивая девушка во всем Касл-Роке. Может быть, она и не была слишком эффектной, но когда вы смотрели на нее, это было уже неважно. У нее был самый совершенный цвет лица, который я когда- либо видел, и не благодаря косметике, нет. Черные, как уголь, волосы, темные глаза, большой рот и прекрасная фигура, которую она не прочь была продемонстрировать. Да и кто решился бы полезть к ней, когда неподалеку был Эйс Меррил. Ни один нормальный человек.
Меня тянуло к ней. Не как к моей возлюбленной и не как к Ноне, хотя Бетси и выглядела как ее младшая сестра. Но в своем роде это было так же серьезно и так же безнадежно. Рядом с ней я чувствовал себя молокососом. Ей было семнадцать, на два года больше, чем мне.
Я стал появляться в «Молодежной Лиге» все чаще и чаще, даже в те вечера, когда там не было Билли, просто, чтобы мельком увидеть ее. Я чувствовал себя как охотник за птицами, но у меня не было шансов на успех. Я возвращался домой, врал Холлисам по поводу того, где я был, и тащился в свою комнату. Я сочинял длинные, страстные письма, в которых описывал ей все, что мне хотелось бы с ней проделать, а потом рвал их на мелкие кусочки. На уроках в школе я мечтал, как сделаю ей предложение и мы вместе убежим в Мехико.
Она, должно быть, поняла, что со мной происходит, и это, по всей видимости, ей немного польстило, потому что когда Эйса не было рядом, она обращалась со мной довольно мило. Она подходила ко мне, садилась на стульчик, позволяла купить ей колу и слегка соприкоснуться бедрами. Это сводило меня с ума.
Однажды вечером в начале ноября я слонялся по заведению, время от времени играл с Биллом в бильярд и ждал, когда она придет. Зальчик был пуст, так как не было еще и восьми часов. Снаружи рыскал тоскливый ветер, предвещая зиму.
— Тебе лучше бросить это дело, — сказал Билл, посылая девятый номер прямо в угол.
— Бросить что?
— Сам знаешь.
— Нет, не знаю. — Была очередь Билла, и я отошел опустить десять центов в музыкальный автомат.
— Бетси Маленфант. Чарли Хоган рассказал Эйсу о том, как ты рыскаешь вокруг нее. Чарли казалось все это забавным, ну, то, что она старше и все прочее, но Эйс даже не улыбнулся.
— Она для меня ничего не значит, — сказал я побелевшими губами.
— Хорошо, если так, — сказал Билл, а потом вошли двое парней, и Билл подошел к стойке, чтобы выдать им бильярдные шары.
Эйс появился около девяти. Он был один. Он никогда не обращал на меня никакого внимания, и я почти забыл уже о словах Билли. Когда ты невидим, то начинаешь думать, что ты неуязвим. Я стоял у игрового автомата и был увлечен игрой. Я даже не заметил, как вокруг стало тихо: люди прекратили играть в боулинг и в бильярд. Потом я почувствовал, как кто-то швырнул меня прямо на автомат. Я рухнул на пол, как мешок. Он стоял и смотрел на меня. Ни одна прядь волос не выбилась из его идеальной прически. Его куртка на молнии была наполовину расстегнута.
— Перестань здесь болтаться, — сказал он мягко, — иначе мне придется немного подправить твой внешний облик.
Он вышел. Все смотрели на меня. Мне хотелось провалиться сквозь землю, до тех пор пока я не заметил на большинстве лиц выражение зависти. Я привел себя в порядок с безразличным видом и опустил еще один десятицентовик в игровой автомат. Двое парней, направлявшихся к выходу, подошли ко мне и хлопнули меня по спине, не произнеся ни слова.
В одиннадцать, когда заведение закрывалось, Билли предложил отвезти меня домой на машине.
— Это может плохо для тебя кончиться, если ты не будешь осторожен.
— Не беспокойся обо мне, — сказал я.
Он ничего не ответил.
Через два или три дня около семи появилась Бетси. Кроме меня, там был еще только один чудной парень по имени Верн Тессио, вылетевший из школы за пару лет до того. Я едва ли обратил на него внимание. Он был даже более невидимым, чем я сам.
Она подошла прямо к тому месту, где я играл, так близко, что я смог ощутить запах ее чистой кожи. От этого у меня закружилась голова.
— Я слышала о том, что Эйс сделал с тобой, — сказала она. — Мне теперь запрещено разговаривать с тобой, но я и не собираюсь этого делать, но я знаю, как это исправить. — Она поцеловала меня. Потом она вышла, еще до того, как язык отлип у меня от гортани. Я вернулся к игре в полном оцепенении. Я не заметил даже, как Тессио пошел рассказать всем новость. Передо мной стояли ее темные, темные глаза.
Позже в тот же вечер мы сошлись на стоянке с Эйсом Меррилом. Он не оставил на мне живого места. Было холодно, ужасно холодно, и к концу я начал плакать, уже не задумываясь о том, кто может увидеть или услышать это, а слышать и видеть меня могли практически все. Одинокий фонарь безжалостно освещал место действия. Мне даже ни разу не удалось толком ударить его.
— О’кей, — сказал он, присев на корточки рядом со мной. Он даже нисколько не запыхался. Он вынул из кармана нож и нажал на кнопку. Выпрыгнули семь дюймов облитой лунным светом стали. — А это я припас для следующего раза. Я вырежу свое имя у тебя на яйцах.
Он поднялся, наградил меня последним пинком и ушел. Минут десять я пролежал на замерзшей грязи, дрожа от холода. Никто не подошел ко мне, никто не похлопал меня по спине, даже Билл. Не появилась и Бетси, чтобы все это исправить.
В конце концов я поднялся самостоятельно и на попутке добрался до дома. Я сказал миссис Холлис, что поймал попутку, за рулем которой был пьяный, и мы съехали в канаву. Никогда больше я не появлялся в «Молодежной Лиге».
Через некоторое время Эйс бросил Бетси, и с тех пор она покатилась по наклонной со все возрастающей скоростью, совсем как груженый самосвал без тормозов. По пути она подхватила триппер. Билли сказал, что видел ее как-то вечером в Левинстоне: она упрашивала двух парней заказать ей выпить. Он сказал, что она потеряла несколько зубов и нос ее был перебит. Он сказал, что я бы никогда не узнал ее. Но к тому времени мне было наплевать.
У пикапа были лысые шины, и прежде чем мы добрались до Левинстона, колеса стали увязать в свежевыпавшем снеге. Нам потребовалось сорок пять минут, чтобы проехать двадцать две мили.
Человек на заставе у Левинстона взял шестьдесят центов и спросил: — Скользко на дороге?
Никто из нас ему не ответил. Мы подъезжали к тому месту, куда стремились попасть. Если бы я не поддерживал с ней эту мистическую бессловесную связь, я мог бы сказать только, что всю дорогу она просидела на пыльном сиденье пикапа, крепко ухватившись за сумочку и уставившись на дорогу прямым и необычайно напряженным взглядом. Я почувствовал, что меня пробивает озноб.
Мы выехали на шоссе 136. Там почти не было машин: ветер становился сильнее и снег повалил гуще чем раньше. Проехав Харлоу Виллидж, мы заметили на обочине здоровый перевернутый «Бьюик». Подфарники мигали, подавая аварийный сигнал, и передо мной неожиданно возник призрак-двойник машины Нормана Бланшетта. Сейчас ее уже, наверное, занесло снегом. Остался лишь бесформенный сугроб в темноте.
Водитель «Бьюика» попытался остановить меня, но я пронесся мимо, даже не замедлив хода и обдав его грязной жижей из-под колес. На дворники налипал снег. Я высунулся из окна и потряс один из них. Часть снега упала, и стало видно немного лучше.
Харлоу выглядел как город-привидение: все вокруг было закрыто и погружено в темноту. Я включил правый поворот, собираясь повернуть на мост, ведущий к Касл-Року. Задние колеса начали буксовать, но я выправил машину. Через реку мне был виден темный силуэт «Молодежной Лиги». Заведение выглядело пустым и закрытым. Внезапно мне стало жаль, ужасно жаль, что я оставил за собой боль и смерть. Именно в этот момент Нона произнесла первую фразу, с тех пор как мы выехали с гардинерской заставы.
— Сзади полицейская машина.
— У него?..
— Нет, мигалка выключена.
Но я занервничал, и, может быть, поэтому-то все и произошло. Шоссе 136 делает прямой поворот перед самым мостом на Касл-Рок. С первым поворотом я справился, но дальше шоссе было покрыто льдом.
— Черт…
Зад пикапа занесло, и прежде чем я успел выровнять машину, он врезался в одну из мощных мостовых опор. Мы скользили вперед, как на американских горках. В следующий момент я заметил слепящие фары идущей за нами полицейской машины. Водитель ударил по тормозам — я заметил красные отсветы от тормозных огней на летящем снеге — но и он попал на лед. Он врезался прямо в нас. Когда мы задели следующую опору, раздался резкий скрежет. Меня швырнуло Ноне на колени. Даже за это краткое мгновение я успел ощутить с удовольствием гладкую, тугую плоть ее бедра. Пикап замер. Теперь полицейский включил мигалку. Она отбрасывала синие, пульсирующие отблески на капот пикапа и заснеженные опоры моста между Харлоу и Касл-Роком. Когда полицейский открыл дверь своей машины, в салоне зажглась лампочка.
Если бы он не болтался за нами, этого бы не случилось. Эта мысль беспрерывно вертелась в моем мозгу, словно иголка проигрывателя застряла в поврежденной бороздке. Я усмехался напряженной, застывшей усмешкой, в то время как рука моя шарила по полу кабины пикапа.
Я нашарил открытую коробку с инструментами, вынул оттуда гаечный ключ и положил на сиденье между Ноной и мной. Полицейский заглянул в окно, лицо его приобретало дьявольские черты во вспышках мигалки.
— Не кажется ли тебе, что ты ехал слишком быстро для таких погодных условий, а, парень?
— А не кажется ли тебе, что ты ехал слишком близко, а? — спросил я. — Для таких-то погодных условий?
— Уж не собираешься ли ты мне хамить, сынок?
— Собираюсь, если ты собираешься и дальше таранить меня на своей тачке.
— Давай-ка посмотрим на твои права и на регистрационную карточку.
Я достал бумажник и вручил ему права.
— Регистрационная карточка?
— Это грузовик моего брата. Он имеет обыкновение носить регистрационную карточку в своем бумажнике.
— Ты говоришь правду? — он тяжело посмотрел на меня, пытаясь вынудить меня опустить глаза. Когда он понял, что это не так-то просто, он перевел взгляд на Нону. Я готов был выцарапать ему глаза в отместку за то выражение, которое появилось в них. — Как ваше имя?
— Шерил Крейг, сэр.
— Что вы это раскатываете с ним в грузовике его брата в самый разгар снежной бури, Шерил?
— Мы едем навестить моего дядюшку.
— В Рок?
— Да, сэр.
— Я не знаю никого по фамилии Крейг в Касл-Роке.
— Его фамилия Эмондс. Он живет на Бауэн Хилл.
— Ты говоришь правду? — Он пошел к задней части грузовика, чтобы разглядеть номерные знаки. Я открыл дверь и выглянул. Он записывал номер. Он подошел, а я так и не залез обратно в кабину, оставаясь в ярком свете его фар. — Я собираюсь… В чем это ты, парень?
Мне не надо было себя осматривать, чтобы понять, в чем это я. Раньше я думал, что высунулся из кабины просто по рассеянности, но сейчас, когда я пишу это, я думаю иначе. Дело тут не в рассеянности. Мне кажется, я хотел, чтобы он заметил. Я взялся за гаечный ключ.
— Что ты имеешь в виду?
Он подошел еще на два шага.
— Да ты, похоже, ранен. Тебе надо…
Я замахнулся ключом. Его шапка слетела во время катастрофы, и голова его была непокрытой. Я убил его одним ударом, в верхнюю часть лба. Никогда не забуду звук от удара. Словно фунт масла упал на твердый пол.
— Поторопись, — сказала Нона. Она спокойно обвила мне шею рукой. Ее рука была прохладной, как воздух в погребе для овощей. У моей мачехи был погреб для овощей.
Странно, что я вспомнил об этом. Зимой она посылала меня вниз за овощами. Она сама их консервировала. Не в настоящие консервные банки, конечно, а в толстые банки с пластмассовыми крышками.
Однажды я спустился туда, чтобы принести к ужину банку консервированных бобов. Там было прохладно и темно. Все банки стояли в ящиках, аккуратно помеченных миссис Холлис. Помню, что она неправильно писала слово «малина», и это наполняло меня чувством скрытого превосходства.
В тот день я прошел мимо ящиков с надписью «молина» и направился в угол, где хранились бобы. Стены в погребе были земляными, и во влажную погоду из них сочилась вода, стекая вниз извилистыми, петляющими струйками. В погребе пахло испарениями, исходящими от живых существ, от земли и от законсервированных овощей. Это удивительно напоминало запах женских половых органов. В углу стоял старый неисправный печатный станок. Иногда я играл с ним, воображая, что могу запустить его. Мне нравился погреб. В те дни, а мне тогда было девять или десять, погреб был моим любимым местом. Миссис Холлинс отказывалась спускаться туда, а для ее мужа это было ниже его достоинства. Так что спускался туда я и вдыхал этот особенный секретный земляной запах, наслаждаясь утробным уединением. Погреб освещался одной единственной покрытой паутиной лампочкой, которую мистер Холлис подвесил там, возможно, еще до Бурской войны. Иногда я манипулировал пальцами рук и получал тени огромных кроликов на стенах.
Я взял бобы и уже собирался идти назад, но в этот момент я услышал шорох под одним из старых ящиков. Я подошел и поднял его.
Под ним на боку лежала коричневая крыса. Она подняла мордочку и уставилась на меня. Ее бока яростно вздымались, она обнажила зубы. Это была самая большая крыса из всех, которых я когда-либо видел. Я наклонился поближе. Крыса рожала. Уже двое ее безволосых, слепых крысят тыкались ей в живот. Еще один наполовину уже вышел в мир.
Мать беспомощно посмотрела на меня, готовая в любой момент укусить. Я хотел убить ее, убить, раздавить всех их, но я не мог. Это было самое кошмарное зрелище в моей жизни. Пока я наблюдал за крысой, мимо быстро проползал небольшой коричневый паучок. Мать схватила его и съела.
Я бросился из погреба. На лестнице я упал и разбил банку бобов. Миссис Холлис выпорола меня, и я никогда уже больше не ходил в погреб по доброй воле.
Я стоял и смотрел на тело полицейского, погруженный в воспоминания.
— Поторопись, — снова сказала Нона.
Он оказался куда легче Нормана Бланшетта, а, может быть, просто в крови у меня выработалось много адреналина. Я подхватил его на руки и понес к краю моста. Я едва различал пороги вниз по течению, а железнодорожный мост вверх по течению маячил неясным, сухопарым силуэтом. Ночной ветер свистел, стонал и бросал мне снег в лицо. Мгновение я прижимал полицейского к груди, как спящего новорожденного, потом я вспомнил, кто он такой, и швырнул его в темноту.
Мы вернулись к грузовику и залезли в кабину. Мотор не заводился. Я заводил мотор ручкой, до тех пор, пока не почувствовал сладкий запах бензина из переполнившегося карбюратора.
— Пошли, — сказал я.
Мы подошли к полицейской машине. На переднем сиденье валялись квитанции на штрафы и бланки. Рация под приборной доской затрещала и выплюнула: — Четвертый, выйди на связь. Четвертый, у тебя все в порядке?
Я выключил ее. Пока я нашаривал нужную кнопку, я ударился обо что-то костяшками. Это оказался дробовик. Возможно, личная собственность полицейского. Я достал его и вручил Ноне. Она положила его на колени. Я дал задний ход. Машина была сильно побита, но в остальном работала нормально. У нее были шины с шипами, и мы почти не скользили на том участке льда, из-за которого и произошла авария.
Мы приехали в Касл-Рок. Дома, за исключением какого-то случайного потрепанного автоприцепа у дороги, исчезли из вида. Дорогу еще не расчищали, и единственными следами на ней была колея, которую мы оставляли за собой. Монументальные, отягченные снегом ели столпились вокруг нас. Среди них я чувствовал себя крошечным и незначительным, каким-то ничтожным кусочком, застрявшим в глотке ночи. Было уже позже десяти.
Я особо не участвовал в общественной жизни на первом курсе университета. Я много занимался и работал в библиотеке, расставляя книги по полкам, чиня переплеты и учась составлять карточки для каталога. Весной был турнир по бейсболу.
К концу учебного года, перед самыми экзаменами в спортивном зале устраивалась вечеринка с танцами. Мне было нечего делать, я уже подготовился к первым двум экзаменам и решил зайти. У меня был входной билет.
В зале стоял полумрак, было много людей, чувствовался запах пота. Атмосфера была такой неистовой, какая бывает только перед самыми экзаменами. Секс витал в воздухе. Чтобы ощутить его, не надо было даже втягивать воздух, достаточно было протянуть руки и сжать их. Вы словно сжимали в руках кусок мокрой, отяжелевшей ткани. Было ясно, что вскоре все уединятся и займутся любовью или по крайней мере тем, что сходит здесь за любовь. Люди собирались заняться любовью под трибунами, на автомобильной стоянке, в квартирах, в комнатах общежития. Там будут трахаться отчаявшиеся мальчики-мужчины, которым вскоре придется отправиться на войну, и хорошенькие студенточки, которые вылетят из университета в этом же году и отправятся домой создавать семью. Они будут заниматься этим в слезах и смеясь, пьяные и трезвые, скованные и распущенные. В большинстве своем все будет происходить достаточно быстро.
Там было несколько молодых людей без девушек, но их было очень мало. На такую вечеринку обычно не ходят в одиночестве. Я подошел к эстраде, на которой играл оркестр. Когда я приблизился к источнику звука, ритм и музыка стали осязаемыми. Группа выставила позади себя полукруг пятифутовых усилителей, и я чувствовал, как мои барабанные перепонки сотрясаются от низких и мощных звуков.
Я прислонился к стене и стал наблюдать. Танцоры держались в предписанных рамках, на почтительном расстоянии друг от друга (словно они танцевали втроем, а не вдвоем, и кто-то третий, невидимый, вклинился между ними), их ноги наступали на опилки, которыми был посыпан скользкий пол. Я не увидел ни одного человека, с которым бы я был знаком, и почувствовал себя одиноко, но это было приятное одиночество. Я словно стоял на сцене и воображал, что все искоса поглядывают на меня, романтического незнакомца.
Примерно через полчаса я вышел и купил в коридоре кока-колы. Когда я вернулся, кому-то пришла в голову идея устроить танцевальный круг, и я оказался втянутым в него. Мои руки лежали на плечах у двух девушек, которых я никогда раньше не видел. Мы кружились и кружились. В круге было человек, наверное, двести, и он занимал половину спортивного зала. Потом часть круга откололась и образовала внутри первого круга второй, поменьше, который стал двигаться в обратном направлении. От этого у меня закружилась голова. Я увидел девушку, похожую на Бетси Маленфант, но я знал, что это лишь мое воображение. Когда я снова посмотрел в ее направлении, то не увидел ни ее, ни девушки, похожей на нее.
Когда круг наконец распался, я почувствовал слабость. Я подошел к скамье и присел. Музыка была слишком громкой, воздух — слишком вязким. Мысли мои блуждали. В голове у меня стучало, как после грандиозной пьянки.
Раньше я думал, что то, что случилось, случилось потому, что я устал и чувствовал легкую тошноту после всего этого кружения, но, как я уже говорил раньше, когда я пишу, все становится на свои места. Я больше не могу верить в это.
Я снова посмотрел на них, на этих красивых, суетящихся в полумраке людей. Мне казалось, что все мужчины выглядят испуганными, а их лица превратились в гротескные, застывшие маски. Это было вполне понятно. Так как женщины-студенточки в их свитерах, коротких юбочках или брючках клеш — превращались в крыс. Сначала я не испугался, а даже радостно хихикнул. Я знал, что у меня нечто вроде галлюцинации, и в течение какого-то времени я рассматривал ее почти с клинической точки зрения.
Потом одна из девушек встала на цыпочки, чтобы поцеловать своего парня. Это было уже слишком. Поросшая шерстью, искаженная морда с черными выпуклыми глазами, рот, обнажающий желтые кривые зубы…
Я ушел.
Я, в полубезумном состоянии, помедлил мгновение в коридоре. В конце коридора был туалет, но я пробежал мимо него и понесся вверх по лестнице.
На третьем этаже была раздевалка, и мне осталось пробежать последний пролет. Я распахнул дверь и подбежал к унитазу. Я изверг из себя смешанный запах косметики, пропотевшей одежды, сальной кожи. Музыка раздавалась где-то далеко внизу. В раздевалке стояла девственная тишина. Мне стало полегче.
Мы остановились у стоп-сигнала перед поворотом на юго-запад. Воспоминание о вечеринке взволновало меня по какой-то неизвестной мне причине. Я начал дрожать.
Она посмотрела на меня, улыбнувшись одними темными глазами. — Прямо сейчас?
Я не мог ответить ей. Меня слишком трясло. Она медленно кивнула, ответив за меня.
Я свернул на дорогу 7. Летом по ней, должно быть, возили лес. Я не заезжал слишком далеко, так как боялся застрять. Я выключил фары. Снежинки начали бесшумно опускаться на ветровое стекло.
— Любишь? — спросила она почти добрым голосом.
Из меня вырвался какой-то звук, вернее, он был вытащен из меня. Я думаю, он был довольно точным звуковым эквивалентом мыслям кролика, попавшего в силок.
— Здесь, — сказала она. — Прямо здесь.
Это был экстаз.
Нам едва удалось выбраться обратно на главную дорогу. Прошел снегоочиститель, мигая оранжевыми огнями и насыпая на обочине огромную стену снега.
В багажнике полицейской машины оказалась лопата. Мне потребовалось полчаса, чтобы разгрести завал, а к тому времени была уже почти полночь. Пока я копал, она включила рацию, и мы узнали все, что нам следовало знать. Тела Бланшетта и водителя пикапа были найдены. Они подозревали, что мы уехали на полицейской машине. Полицейского звали Эсседжиан — довольно забавная фамилия. В высшей лиге бейсбола играл один Эсседжиан. Мне кажется, он выступал за «Доджерсов». Может быть, я убил одного из его родственников. Впрочем, фамилия полицейского меня совершенно не интересовала. Он не соблюдал дистанцию и встал у нас на пути.
Мы выехали на главную дорогу. Я чувствовал ее сильное, горячее, огненное возбуждение. Я остановился, чтобы смахнуть рукой снег с ветрового стекла, и мы снова отправились в путь.
Мы ехали по западной окраине Касл-Рока, и мне не надо было объяснять, куда свернуть. Облепленный снегом знак указал поворот на Стекпоул Роуд.
Снегоочиститель здесь еще не появлялся, но одна машина уже проехала перед нами. Следы ее шин выглядели еще довольно отчетливо под безостановочно падающим снегом.
Миля. Уже меньше мили. Ее яростное желание, ее жажда передались мне, и я снова почувствовал возбуждение. Мы повернули за поворот. Путь преграждал ярко-оранжевый грузовик с включенными мигалками.
Вы не можете представить себе ее ярость — на самом деле, нашу ярость — потому что теперь, после всего, что случилось, мы стали одним существом. Вы не можете представить себе это охватывающее вас острое параноидальное убеждение, что все вокруг стремится вам помешать.
Их было двое. Один — согнувшийся черный силуэт в темноте. У другого в руке был фонарь. Он подошел к нам. Его фонарь подпрыгивал, как огненный глаз. В душе у меня была не просто ярость. Там был и страх, страх, что то, к чему мы стремимся, выхватят у нас из-под носа в последний момент.
Он что-то кричал, и я опустил окно.
— Здесь нельзя проехать! Возвращайтесь по Бауэн Роуд! Здесь у нас оборвавшийся оголенный провод! Вы не можете…
Я вышел из машины, вскинул дробовик и разрядил в него оба ствола. Его отбросило к оранжевому грузовику, я прислонился к машине. Он медленно сползал вниз, недоверчиво глядя на меня, а потом рухнул в снег.
— Есть еще патроны? — спросил я у Ноны.
— Да, — она протянула мне несколько штук. Я переломил ствол, выбросил старые гильзы и вставил новые патроны.
Дружок парня выпрямился и смотрел на меня с подозрением. Он что-то прокричал мне, но ветер унес его слова. По интонации это был вопрос, но это было уже неважно. Я собирался убить его. Я шел к нему, а он просто стоял на месте и смотрел на меня. Он не двинулся, когда я поднял дробовик. Не думаю, чтобы он вообще понимал, что происходит. Наверное, он думал, что все это сон.
Я сделал один выстрел, но пуля летела слишком низко. Поднялся огромный фонтан снега и обсыпал его с ног до головы. Тогда он испустил громкий крик ужаса и побежал, совершив гигантский прыжок над лежащим на дороге проводом. Я выстрелил еще раз и снова промахнулся. Он скрылся в темноте, и я мог забыть о нем. Он больше не мешал нам. Я вернулся назад к машине.
— Нам придется идти пешком, — сказал я.
Мы прошли мимо распростертого тела, перешагнули через искрящийся провод и пошли, следуя за далеко друг от друга расположенными следами убежавшего человека. Некоторые сугробы доходили ей почти до колен, но она все время шла чуть-чуть впереди меня. Оба мы тяжело и часто дышали.
Мы взошли на холм и спустились в узкую ложбину. По одну сторону стоял покосившийся, опустевший сарай с выбитыми окнами. Она остановилась и сжала мою руку.
— Здесь, — сказала она и показала в другую сторону. Даже сквозь ткань пальто ее пожатие показалось мне сильным и болезненным. Ее лицо превратилось в сияющую, торжествующую маску. — Здесь. Здесь.
По другую сторону от ложбины было кладбище.
Мы приблизились, увязая в сугробах, и с трудом вскарабкались на покрытую снегом каменную стену. Конечно, я уже бывал здесь. Моя настоящая мать была из Касл-Рока, и хотя они с отцом никогда не жили здесь, тут оставался их участок земли. Это был подарок матери от ее родителей, которые жили и умерли в Касл-Роке. Когда я был влюблен в Бетси, я часто приходил сюда почитать стихи Джона Китса и Перли Шелли. Может быть, вы и скажете, что это глупое, детское занятие, но я так не считаю. Даже сейчас. Я чувствовал свою близость к ним, они меня успокаивали. После того, как Эйс Меррил вздул меня, я никогда больше не приходил сюда. До тех пор, пока меня не привела сюда Нона.
Я поскользнулся и упал в рыхлый снег, подвернув лодыжку. Я поднялся и заковылял, опираясь на дробовик. Тишина была бесконечной, неправдоподобной. Снег мягко падал вниз, засыпая покосившиеся надгробия и кресты, хороня под собой все, кроме проржавевших флагштоков, на которые цепляют флажки в День Памяти и День Ветеранов. Тишина была ужасна в своей необъятности, и впервые я ощутил настоящий ужас.
Она повела меня к каменному зданию, возвышающемуся на склоне холма на задворках кладбища. Склеп. Засыпанная белым снегом гробница. У нее был ключ. Я знал, что у нее окажется ключ. Так оно и было.
Она сдула снег с выступа на двери и нашла замочную скважину. Звук поворачивающегося в замке ключа словно царапал по темноте. Она налегла на дверь и распахнула ее.
Запах, вырвавшийся оттуда, был прохладным, как осень, прохладным, как воздух в погребе Холлисов. Я почти ничего не мог различить внутри. Только мертвые листья на каменном полу. Она вошла, выдержала паузу и оглянулась на меня через плечо.
— Нет, — сказал я.
— Любишь? — спросила она и рассмеялась.
Я стоял в темноте и чувствовал, как все начинает сходиться в одну точку — прошлое, настоящее, будущее. Мне хотелось убежать, убежать с криком, убежать так быстро, чтобы суметь вернуть назад все события сегодняшнего вечера.
Нона стояла и смотрела на меня, самая красивая девушка в мире, единственное существо, которое я когда-либо мог назвать моим. Она сделала жест, проведя руками по телу. Не собираюсь объяснять вам, что это был за жест. Если бы вы видели, вы бы все поняли.
Я вошел внутрь. Она закрыла дверь.
Было темно, но я все прекрасно видел. Внутренность склепа была освещена ленивым зеленым пламенем. Языки его змеились по стенам и по усыпанному листьями полу. В центре склепа стояла гробница, но она была пустой. Она была усыпана увядшими розовыми лепестками, словно здесь по древнему обычаю невеста совершила жертвоприношение. Она поманила меня и указала на маленькую дверцу в дальней стене. Маленькую, незаметную дверцу. Я был охвачен ужасом. Я думал, что все понял. Она использовала меня и посмеялась надо мной. Теперь она собирается меня уничтожить.
Но я не мог остановиться. Я подошел к той дверце, потому что я должен был это сделать. Беспроволочный телеграф между нами продолжал работать на волне того, что я ощутил как ликование — жуткое, безумное ликование — и торжество. Моя рука потянулась к дверце. Она была объята зеленым пламенем.
Я открыл дверцу и увидел, что было за ней. Там была девушка, моя девушка. Она была мертва. Ее глаза бессмысленно смотрели в склеп. Прямо в мои глаза. От нее пахло украденными поцелуями. Она была обнажена. Ее тело было разрезано, от горла до промежности, и вывернуто наизнанку. И в ней копошилось что-то живое. Крысы. Я не мог их разглядеть, но я слышал, как они роются в ней. Я понял, что через мгновение ее пересохший рот раскроется и она спросит, люблю ли я ее. Я отпрянул. Все мое тело онемело. Сознание было окутано черным облаком.
Я повернулся к Ноне. Она смеялась и протягивала мне руки. И во внезапной вспышке озарения я понял, я понял, я все понял. Последнее испытание. Последний экзамен. Я выдержал его, и я был свободен!
Я вновь повернулся к дверце, и, конечно, это оказался всего лишь пустой каменный чулан, усыпанный мертвыми листьями.
Я пошел к Ноне. К моей жизни.
Она обвила руками мою шею, и я прижал ее к себе. Именно в тот миг она начала меняться, сморщиваться и течь, как воск. Большие темные глаза стали маленькими и круглыми. Волосы стали жесткими и изменили цвет. Нос укоротился, ноздри расширились. Тело ее навалилось на меня.
Я оказался в объятиях крысы.
— Любишь? — завизжала она. — Любишь? Любишь?
Ее безгубый рот потянулся к моим губам.
Я не вскрикнул. Я не в силах больше кричать. Сомневаюсь, что хоть что-то может заставить меня сделать это после всего, что со мной произошло.
Здесь так жарко.
Я не против жары, совсем нет. Мне нравится потеть, если можно потом принять душ. Пот всегда казался мне хорошей штукой, признаком настоящего мужчины. Но иногда в такой жаре заводятся кусачие насекомые, пауки, например. Знаете ли вы, что самки паука жалят и съедают своих дружков? Сразу после полового акта.
И еще, я слышу шорох за стенами. Мне это не нравится.
Я писал много часов подряд, и кончик моего фломастера совсем измочален. Но теперь я кончил. И вещи предстали передо мной в несколько ином свете. Все теперь выглядит совершенно иначе.
Можете себе представить, что на какое-то время им почти удалось убедить меня, что я сам совершил все эти ужасные вещи? Эти люди из столовой для водителей, этот парень, которому удалось убежать от меня. Они утверждают, что я был один. Я был один, когда они нашли меня почти замерзшим у символических надгробий моего отца, моей матери, моего брата Дрейка. Но это говорит только о том, что она ушла, вам это должно быть ясно. Это ясно и дураку. Но я рад, что она ушла. Я действительно рад. Но вы должны понять, что она все время была со мной, на протяжении всего пути.
Сейчас я собираюсь убить себя. Это очень хороший выход из положения. Я устал от чувства вины, от мучений и от плохих снов. А еще мне не нравится шум за стеной. Там может оказаться кто угодно. Или что угодно.
Я не сумасшедший. Я знаю об этом и верю, что вы тоже об этом знаете. Если вы утверждаете, что вы не сумасшедший, то это как раз должно свидетельствовать о том, что вы сошли с ума, но мне нет дела до этих хитростей. Она была со мной. Она была реальной. Я люблю ее. Настоящая любовь никогда не умрет. Так я подписывал все свои письма Бетси. Те самые, которые потом рвал на мелкие кусочки.
Но Нона была единственной, кого я по-настоящему любил за всю свою жизнь.
Здесь так жарко. И мне не нравится шорох за стеной.
Любишь?
Да, люблю.
И настоящая любовь никогда не умрет.
Рано или поздно в процессе обучения у каждого студента-медика возникает вопрос. Какой силы травматический шок может вынести пациент? Разные преподаватели отвечают на этот вопрос по-разному, но, как правило, ответ всегда сводится к новому вопросу: Насколько сильно пациент стремится выжить?
26 января.
Два дня прошло с тех пор, как шторм вынес меня на берег. Этим утром я обошел весь остров. Впрочем, остров — это сильно сказано. Он имеет сто девяносто шагов в ширину в самом широком месте и двести шестьдесят семь шагов в длину, от одного конца до другого.
Насколько я мог заметить, здесь нет ничего пригодного для еды.
Меня зовут Ричард Пайн. Это мой дневник. Если меня найдут (когда?), я достаточно легко смогу его уничтожить. У меня нет недостатка в спичках. В спичках и в героине. И того и другого навалом. Ни ради того, ни ради другого не стоило сюда попадать, ха-ха. Итак, я буду писать. Так или иначе, это поможет скоротать время.
Если уж я собрался рассказать всю правду — а почему бы и нет? Уж времени-то у меня хватит! — то я должен начать с того, что я, Ричард Пинцетти, родился в нью-йоркской Маленькой Италии. Мой отец приехал из Старого Света. Я хотел стать хирургом. Мой отец смеялся, называл меня сумасшедшим и говорил, чтобы я принес ему еще один стаканчик вина. Он умер от рака, когда ему было сорок шесть. Я был рад этому.
В школе я играл в футбол. И, черт возьми, я был лучшим футболистом из всех, кто когда-либо в ней учился. Защитник. Последние два года я играл за сборную города. Я ненавидел футбол. Но если ты из итальяшек и хочешь ходить в колледж, спорт — это единственный твой шанс. И я играл и получал свое спортивное образование.
В колледже, пока мои сверстники получали академическое образование, я играл в футбол. Будущий медик. Отец умер за шесть недель до моего окончания. Это было здорово. Неужели вы думаете, что мне хотелось выйти на сцену для получения диплома и увидеть внизу эту жирную свинью? Как по-вашему, нужен рыбе зонтик? Я вступил в студенческую организацию. Она была не из лучших, раз уж туда попал человек с фамилией Пинцетти, но все-таки это было что-то.
Почему я это пишу? Все это почти забавно. Нет, я беру свои слова обратно. Это действительно забавно. Великий доктор Пайн, сидящий на скале в пижамных штанах и футболке, сидящий на острове длиной в один плевок и пишущий историю своей жизни. Я голоден! Но это неважно. Я буду писать эту чертову историю, раз мне так хочется. Во всяком случае, это поможет мне не думать о еде.
Я сменил фамилию на Пайн еще до того, как я пошел в медицинский колледж. Мать сказала, что я разбиваю ее сердце. О каком сердце шла речь? На следующий день после того, как старик отправился в могилу, она уже вертелась вокруг еврея-бакалейщика, живущего в конце квартала. Для человека, так дорожащего своей фамилией, она чертовски поторопилась сменить ее на Штейнбруннер.
Хирургия была единственной моей мечтой. Еще со школы. Даже тогда я надевал перчатки перед каждой игрой и всегда отмачивал руки после. Если хочешь быть хирургом, надо заботиться о своих руках. Некоторые парни дразнили меня за это, называли меня цыплячьим дерьмом. Я никогда не дрался с ними. Игра в футбол и так уже была достаточным риском. Но были и другие способы. Больше всех мне досаждал Хоу Плоцки, здоровенный, тупой, прыщавый верзила. У меня было немного денег. Я знал кое-кого, кое с кем поддерживал отношения. Это необходимо, когда болтаешься по улицам. Любая задница знает, как умереть. Вопрос в том, как выжить, если вы понимаете, что я имею ввиду. Ну я и заплатил самому здоровому парню во всей школе, Рикки Брацци, десять долларов за то, что он заткнул пасть Хоу Плоцки. Я заплачу тебе по доллару за каждый его зуб, который ты мне принесешь, — сказал я ему. Рикки принес мне три зуба, завернутых в бумажную салфетку. Он повредил себе костяшки двух пальцев, пока трудился на Хоу, так что вы видите, как это могло быть опасно для моих рук.
В медицинском колледже, пока другие сосунки ходили в лохмотьях и пытались зубрить в промежутках между обслуживанием столиков в кафе, продажей галстуков и натиранием полов, я жил вполне прилично. Футбольный, баскетбольный тотализатор, азартные игры. Я поддерживал хорошие отношения со старыми друзьями. Так что в колледже мне было неплохо.
Но по-настоящему мне повезло, только когда я начал проходить практику. Я работал в одном из самых больших госпиталей Нью-Йорка. Сначала это были только рецептурные бланки. Я продавал стопочку из ста бланков одному из своих друзей, а он подделывал подписи сорока или пятидесяти врачей по образцам почерка, которые продавал ему тоже я. Парень продавал бланки на улице по десять-двадцать долларов за штуку. Всегда находилась масса кретинов, готовых купить их.
Вскоре я обнаружил, как плохо контролируется склад медикаментов. Никто никогда не знал, сколько лекарств поступает на склад и сколько уходит с него. Были люди, которые гребли наркотики обеими руками. Но не я. Я всегда был осторожен. Я никогда не попадал впросак, до тех пор пока не расслабился и пока удача не изменила мне. Но я еще встану на ноги. Мне всегда это удавалось.
Пока больше не могу писать. Рука устала, и карандаш затупился. Не знаю, почему я беспокоюсь. Наверняка кто-нибудь вскоре подберет меня.
27 января.
Лодку отнесло течением прошлой ночью, она затонула в десяти футах от северной оконечности острова. Где взять трос? Так или иначе дно напоминает швейцарский сыр после того, как лодка налетела на риф. Я уже забрал с нее все, что того стоило. Четыре галлона воды. Набор для шитья. Аптечку. Блокнот, в котором я пишу и который был предназначен для роли судового журнала. Смех да и только. Где вы слышали о спасательной шлюпке, на которой не было бы ни грамма ЕДЫ? Последняя запись была сделана 8 августа 1970 года. Да, еще два ножа, один тупой, другой очень острый, и гибрид ложки с вилкой. Я воспользуюсь ими, когда буду ужинать этим вечером. Жареная скала. Ха-ха. Ну что ж, по крайней мере я смог заточить карандаш.
Когда я выберусь с этой запачканной птичьим дерьмом скалы, я первым делом как следует разберусь с транспортной компанией, подам на них в суд. Только ради этого стоит жить. А я собираюсь жить. Я собираюсь выбраться отсюда. Так что не заблуждайтесь на этот счет. Я собираюсь выбраться.
(позже)
Когда я составлял свой инвентарный список, я забыл упомянуть о двух килограммах чистейшего героина, около трехсот пятидесяти тысяч долларов по нью-йоркским уличным ценам. Здесь он не стоит ни черта. Ну разве это не забавно? Ха-ха!
28 января.
Ну что ж, я поел, если только можно назвать это едой. На одну из скал в центре острова уселась чайка. Скалы там столпились в беспорядке, так что получилось нечто вроде горного хребта, сплошь покрытого птичьим дерьмом. Я нашел кусок камня, который удобно лег мне в руку, и подобрался к ней настолько близко, насколько осмелился. Она торчала там на скале и смотрела на меня своими блестящими черными глазами. Странно, что урчание моего живота не спугнуло ее.
Я бросил камень так сильно, как только мог, и попал ей в бок. Она громко вскрикнула и попыталась улететь, но я перебил ей правое крыло. Я понесся за ней, а она запрыгала от меня. Я видел, как кровь струйкой стекала по белым перьям. Чертова птица задала мне жару. Когда я оказался на другой стороне центральной скалы, моя нога застряла между двумя камнями, и я чуть не сломал себе лодыжку.
Наконец она начала понемногу сдавать, и я настиг ее на восточной стороне острова. Она пыталась добраться до воды и уплыть. Я схватил ее за хвост, а она повернула голову и долбанула меня клювом. Тогда я схватил ее одной рукой за ногу, а второй взялся за ее несчастную шею и свернул ее. Звук ломающейся шеи доставил мне глубокое удовлетворение. Кушать подано, сударь. Ха! Ха!
Я отнес ее в свой «лагерь». Но еще до того, как ощипать и выпотрошить ее, я смазал йодом рваную рану от ее клюва. На птицах чертова уйма микробов, только инфекции мне сейчас и не хватало.
С чайкой все прошло отлично. Я, к сожалению, не мог приготовить ее. Ни одной веточки, ни одной волнами прибитой доски на всем острове, да и лодка затонула. Так что пришлось есть ее сырой. Желудок тотчас же захотел извергнуть ее. Я посочувствовал ему, но не мог ему этого позволить. Я стал считать в обратном направлении, до тех пор пока приступ тошноты не прошел. Это помогает почти всегда.
Можете представить себе, что эта дрянь чуть не сломала мне щиколотку, да еще и клюнула меня. Если завтра я поймаю еще одну, надо будет ее помучить. Этой я позволил умереть слишком легко. Даже когда я пишу, я могу посмотреть вниз и увидеть на песке ее отрезанную голову. Несмотря на то, что ее черные глаза уже покрылись тусклой пленкой смерти, она словно бы усмехается мне.
Интересно, у чаек есть хоть какие-нибудь мозги?
Съедобны ли они?
29 января.
Сегодня никакой жратвы. Одна чайка села недалеко от верхушки каменной глыбы, но улетела, прежде чем я успел «передать ей точный пас вперед», ха-ха! Начала отрастать борода. Чертовски чешется. Если чайка вернется и я поймаю ее, вырежу ей глаза, прежде чем прикончить.
Я был классным хирургом, доложу я вам. Они запретили мне практиковать. Правда, забавно: все они занимаются этим, но превращаются в таких ханжей, когда кто-нибудь попадется. Знали бы вы, как меня вздрючили.
Я так натерпелся за время своих приключений в роли практиканта, что наконец открыл свою собственную практику на Парк Авеню. И все это без помощи богатого папочки или высокого покровителя, как это сделало столько моих «коллег». Когда практика моя закончилась, мой папаша уже девять лет лежал на кладбище для бедняков. Мать умерла за год до того, как у меня отобрали лицензию.
Это было чертовски скверное положение. Я сотрудничал с полудюжиной фармацевтов с Ист-сайда, с двумя крупными поставщиками лекарств и по крайней мере с двадцатью другими врачами. Я посылал пациентов к ним, а они ко мне. Я делал операции и прописывал им необходимые обезболивающие средства. Не все операции были так уж необходимы, но ни одну из них я не сделал против воли больного. И никогда у меня не было пациента, который посмотрел бы на рецептурный бланк и сказал бы: «Мне это не нужно». Ну, например, я им делал операцию на щитовидной железе в 1970 году, и они принимали обезболивающие еще в течение пяти или десяти лет, если я им советовал это. Иногда я так и делал. И вы понимаете, что не я один. Они могли себе позволить приобрести такую привычку. Ну а иногда пациенту плохо спалось после небольшого хирургического вмешательства. Или он становился слегка нервным после приема диетических пилюль. Или либриума. Все это можно было легко поправить. Раз — и готово! Если бы они не получили это от меня, они получили бы это от кого-нибудь другого.
Затем налоговая служба наведалась к Лоуэнталю. К этому козлу. Они пригрозили ему пятью годами, и он им продал полдюжины имен. Они понаблюдали за мной немного, а когда они завалились, то на мне висело на срок побольше пяти лет. Там было еще несколько дел, в том числе и рецептурные бланки, которыми я по старинке продолжал промышлять. Забавно: мне это было на хрен не нужно, я занимался этим по привычке. Трудно отвыкнуть от лишней ложечки сахара.
Ну что ж, я кое-кого знал. Я дернул за кое-какие нити. Парочку людей я бросил на съедение волкам. Ни один из них, впрочем не был мне симпатичен. Каждый из них, по правде говоря, был порядочным сукиным сыном.
Боже, как я голоден.
30 января.
Чаек сегодня нет. Напоминает таблички на тележках разносчиков. ПОМИДОРОВ СЕГОДНЯ НЕТ. Я зашел по грудь в воду, сжимая в руке острый нож. Я простоял под палящим солнцем на одном месте в полной неподвижности четыре часа. Два раза я думал, что хлопнусь в обморок, но начал считать наоборот до тех пор, пока не пришел в себя. За все это время я не видел ни одной рыбины. Ни одной.
31 января.
Убил еще одну чайку, точно так же, как и первую. Был слишком голоден, чтобы помучить ее, как собирался. Я выпотрошил и съел ее. Потом выдавил из кишок всю дрянь и съел их. Странно чувствовать, как жизненные силы возвращаются. А я уж было немного испугался. Когда я лежал в тени здоровенной центральной скалы, мне показалось, что я слышу голоса. Моя мать. Мой отец. Моя бывшая жена. А хуже всех тот китаец, который продал мне героин в Сайгоне. Он шепелявил, может быть, потому, что у него был частично отрезан язык.
«Ну же, давай», — раздался его голос из пустоты. «Давай, попробуй самую малость. Ты и думать тогда забудешь про голод. Это замечательная штука…» Но я никогда не принимал никакой гадости, даже снотворных таблеток.
Лоуэнталь покончил жизнь самоубийством, я не рассказывал вам об этом? Этот козел. Он повесился в том, что раньше было его кабинетом. Как мне кажется, он оказал миру большую услугу.
Я хотел снова стать практикующим врачом. Кое-кто, с кем я перемолвился словечком, сказал мне, что это можно устроить, но что это будет стоит очень больших денег. Больше, чем ты можешь себе представить. У меня в сейфе лежало сорок тысяч долларов. Я решил, что надо попытать счастья и пустить их в ход. А потом удвоить или утроить сумму.
Я пошел на встречу с Ронни Ханелли. Мы с Ронни играли в колледже в футбол. Когда его младший брат решил податься в интерны, я помог ему подыскать местечко. Сам Ронни учился на юриста, ну не смех? В квартале, где мы вместе росли, мы называли его Ронни-Громила. Он судил все игры с мячом и клюшкой и хоккей. Если тебе не нравились его свистки, у тебя был выбор: держать рот на замке или грызть костяшки. Пуэрториканцы звали его Ронни-Макаронник. Это задевало его. И этот парень пошел в школу, а потом в юридический колледж и с полпинка сдал свой экзамен на адвоката, и открыл лавку в нашей окраине, прямо напротив бара. Закрываю глаза и вижу, как он рассекает по кварталу на своем белом «Континентале». Самый крупный делец в городе.
Я знал, что у Ронни для меня что-то найдется. «Это опасно», — сказал он. «Но ты всегда сможешь о себе позаботиться. А если дело выгорит я тебя познакомлю с двумя парнями, один из них госуполномоченный».
Он назвал мне два имени. Генри Ли Цу, здоровенный китаец и Солом Нго, вьетнамец. Нго был химиком. За солидный куш он проверял товар китайца. Китаец время от времени выкидывал номера. Заключались они в том, что пластиковые пакеты бывали набиты тальком, порошком для чистки раковин, крахмалом. Ронни сказал, что однажды за свои штучки ему придется расплатиться жизнью.
1 февраля.
Пролетал самолет. Прямо над островом. Я попытался взобраться на скалу и подать ему знак. Нога попала в расщелину. В ту самую чертову расщелину, в которую я угодил в тот день, когда убил свою первую птицу. Я сломал лодыжку. Двойной перелом. Словно выстрел раздался. Боль была невероятная. Я вскрикнул и потерял равновесие. Я замахал руками как сумасшедший, но не удержался, упал, ударился головой и потерял сознание. Я очнулся только в сумерках. Из раны на голове вытекло немного крови. Лодыжка распухла как автомобильная шина, и вдобавок я получил серьезный солнечный ожог. Я подумал, что если солнце посветило бы еще часок, я весь бы пошел волдырями.
Притащившись сюда, я провел остаток ночи ежась от холода и плача от боли и досады. Я продезинфицировал рану на голове, прямо над правой височной долей, и перевязал ее так хорошо, как только мог. Просто поверхностное повреждение кожи и небольшое сотрясение, мне кажется. Но моя лодыжка… Тяжелый перелом в двух, а, может быть, и в трех местах.
Как я теперь буду гоняться за птицами?
Наверняка должен быть поисковый самолет, который ищет оставшихся в живых пассажиров «Калласа». Шторм, возможно, отнес шлюпку на много миль от того места, где он затонул. Они могут сюда и не добраться.
Боже, как болит лодыжка.
2 февраля.
Я сделал знак на небольшом участке побережья на южной стороне острова, недалеко от того места, где затонула шлюпка. На это мне потребовался целый день, несколько раз я делал перерывы и отдыхал в тени. Но все равно я дважды терял сознание. На глазок я потерял примерно двадцать пять фунтов веса, в основном от обезвоживания организма. Но зато сейчас с того места, где я сижу, я могу видеть написанные мной за этот день буквы. Темные скалы на белом песке образуют ПОМОГИТЕ, каждая буква в четыре фута высотой. Следующий самолет обязательно заметит меня.
Если только он прилетит, этот следующий самолет.
Нога болит постоянно. Она распухла еще сильнее, и вокруг места перелома появилось зловещее пятно. Похоже, пятно растет, после тугой перевязки рубашкой боль немного утихает, но все же она настолько сильна, что я скорее падаю в обморок, чем засыпаю.
Я начал думать о том, что, возможно, потребуется ампутация.
3 февраля.
Лодыжка распухла еще больше, и пятно продолжает расти. Если понадобится операция, я думаю, что смогу ее провести. У меня есть спички, чтобы простерилизовать острый нож, есть иголка и нитки из набора для шитья. Рубашку я разорву на бинты.
У меня даже есть два кило «обезболивающего», хотя и немного не той разновидности, которую я обычно прописывал своим больным. Но они бы принимали его, если б смогли бы достать. Готов держать пари. Все эти престарелые дамы с синими волосами готовы вдыхать дезодорант, если есть надежда, что это поможет им взбодриться. Будьте уверены!
4 февраля.
Я решился на ампутацию ноги. Ничего не ел четыре дня. Если я буду дальше тянуть, то возрастет риск того, что во время операции я потеряю сознание от голода и шока и истеку кровью. А как бы мне не было скверно, я все еще хочу жить. Я помню, о чем рассказывал нам Мокридж на занятиях по анатомии. Старый Моки, так мы его называли. Рано или поздно, — говорил он, — в процессе обучения у каждого студента-медика возникает вопрос: какой силы травматический шок может вынести человек? И он щелкал пальцем по анатомической таблице, указывая на печень, почки, сердце, селезенку, кишечник. Как правило, джентльмены, — говорил он, — ответ всегда сводится к новому вопросу: насколько сильно человек стремится выжить?
Я думаю, что смогу провести операцию успешно.
Я действительно так думаю. Полагаю, что я пишу для того, чтобы оттянуть неизбежное. Но мне пришло в голову, что я не закончил рассказ о том, как я оказался здесь. Возможно, мне стоит сделать это на случай, если операция пройдет неудачно. Это займет несколько минут, и я уверен, что еще будет достаточно светло для операции, тем более что на моих часах только девять часов девять минут утра. Ха!
Я полетел в Сайгон под видом туриста. Это звучит странно? Напрасно. Все еще находятся тысячи людей, которые приезжают в эту страну несмотря на затеянную Никсоном войну. В конце концов, есть же люди, которые ходят смотреть на обломки разбитых машин и петушиные бои.
Мой китайский друг дал мне товар. Я отвез его к Нго, который заявил, что это товар очень высокого качества. Он сказал мне, что Ли Цу выкинул один из своих номеров четыре месяца назад, и что его жена взлетела на воздух, повернув ключ зажигания своего «Опеля». С тех пор штучки не повторялись.
Я оставался в Сайгоне в течение трех недель. Я заказал себе место на туристическом лайнере «Каллас», который должен был отвезти меня в Сан-Франциско. Первая каюта. Подняться с товаром на борт не составило никакой проблемы. Нго подкупил двух таможенников, которые лишь бегло просмотрели мои чемоданы. Товар лежал в пакете, на который они даже и не взглянули.
«Миновать американскую таможню будет значительно труднее», — сказал мне Нго. «Но это уже ваши проблемы».
Я не собирался провозить товар через американскую таможню. Ранни Ханелли нанял ныряльщика, который должен был исполнить одну чертовски трудную работенку за три тысячи долларов. Я должен был встретиться с ним (думаю, что это должно было произойти два дня назад) в Сан-Франциско в ночлежке под названием «Отель Сент-Реджис». План заключался в том, что товар должен был быть помещен в герметичную банку. К ней был прикреплен хронометр и пакетик с красной краской. Как раз перед тем, как судно входило в док, банка должна была быть выброшена за борт.
Я как раз подыскивал поваренка или стюарда, который не отказался бы от небольшой суммы наличными и который был бы достаточно сообразителен — или достаточно глуп — чтобы не болтать потом попусту, но «Каллас» затонул.
Не знаю как и не знаю почему. Штормило, но корабль, казалось, вполне сносно справлялся с качкой. Около восьми часов вечера двадцать третьего числа где-то под палубой произошел взрыв. Я в это время был в кают-компании. «Каллас» немедленно начал накреняться на левый борт.
Люди вопили и носились туда и сюда. Бутылки в баре падали с полок и вдребезги разбивались об пол. С нижней палубы пришел, шатаясь, человек. Рубашка его сгорела, кожа подрумянилась. По громкоговорителю объявили, чтобы люди шли к спасательным шлюпкам, к которым они были приписаны во время инструктажа в начале круиза. Пассажиры продолжали бестолково носиться. Очень немногие из них побеспокоились о том, чтобы показаться на инструктаже. Я же не просто показался, я пришел рано, чтобы быть в первом ряду и все видеть. Я всегда уделяю самое пристальное внимание тому, что непосредственно касается моей шкуры.
Я спустился в свою каюту, взял пакеты с героином и положил каждый из них в отдельный карман. Затем я направился к спасательной шлюпке 8. Пока я поднимался по лестнице на главную палубу, раздалось еще два взрыва и судно накренилось еще сильнее.
Наверху царил хаос. Я увидел, как мимо меня пробежала отчаянно визжащая женщина с ребенком на руках, набирая скорость на скользкой, опрокидывающейся палубе. Она ударилась о перила и вылетела за борт. Я видел, как она сделала в воздухе два сальто и начала делать третье, но в этот момент я потерял ее из виду.
Человек в белой одежде повара, с ужасно обожженным лицом и руками, натыкался то на один то на другой предмет и кричал: «ПОМОГИТЕ МНЕ! Я НИЧЕГО НЕ ВИЖУ! ПОМОГИТЕ! Я НИЧЕГО НЕ ВИЖУ!»
Паника была почти всеобщей: она передалась от пассажиров команде, как заразная болезнь. Надо еще отметить, что время, прошедшее от первого взрыва до момента полного затопления «Калласа» составляло едва ли около двадцати минут. Вокруг некоторых спасательных шлюпок сгрудились толпы визжащих пассажиров, а некоторые были абсолютно свободны. Моя, расположенная на накренившемся борту, была почти пуста. Рядом с ней не было никого, кроме меня и простого моряка с угреватым мертвенно-бледным лицом.
«Давай спустим это чертово корыто на воду», — сказал он, бешено вращая глазами. «Проклятая мыльница идет прямо на дно».
Механизм для спуска спасательной шлюпки достаточно прост, но со своей бестолковой нервозностью он умудрился запутать спусковые канаты со своей стороны. Лодка пролетела вниз шесть футов и повисла, причем нос оказался двумя футами ниже, чем корма.
Я шел ему на помощь, когда он начал вопить. Ему удалось распутать узел, но одновременно его рука попала в блок. Жужжащая веревка дымилась на его ладони, сдирая кожу, и через мгновение он оказался за бортом.
Я бросил вниз веревочную лестницу, быстро спустился к ней и отцепил лодку от провисших канатов. Затем я стал грести, когда-то я делал это ради удовольствия во время пребывания на дачах друзей, а сейчас я делал это ради спасения своей жизни. Я знал, что если мне не удастся отплыть достаточно далеко от места, где затонет «Каллас», то он утащит меня за собой.
Через пять минут он ушел под воду. Мне не удалось полностью выплыть из зоны образования воронки. Мне пришлось бешено грести, чтобы хотя бы оставаться на одном месте. «Каллас» затонул очень быстро. За перила на носу корабля все еще цеплялись какие-то люди и жутко вопили. Они были похожи на стадо обезьян.
Шторм усилился. Я потерял одно весло, но сумел сохранить второе. Ту ночь я провел как в бреду. Сначала я вычерпывал воду, а потом хватал весло и бешено греб до тех пор, пока нос не зарывался в очередную волну.
Перед восходом двадцать четвертого числа волны стали нарастать у меня за спиной. Лодка ринулась вперед. Это было кошмарно, но в то же время радостно возбуждало. Внезапно доски затрещали у меня под ногами, но прежде чем лодка затонула, ее выбросило на эту спасительную груду скал. Я даже не знаю, где я, абсолютно никаких идей на этот счет. Я не очень-то силен в навигации, ха-ха!
Но я знаю, что я должен делать. Это последний выход, но, думаю, мне удастся проскочить. Разве не удавалось мне это всегда? Сейчас творят такие чудеса с протезами. Так что я неплохо проживу и с одной ногой.
Время узнать, так ли я хорош, как мне кажется. Удачи тебе, парень.
5 февраля.
Сделал.
Больше всего меня беспокоила боль. Я могу переносить боль, но мне казалось, что в моем ослабленном состоянии сочетание голода и боли заставит меня потерять сознание, прежде чем я успею закончить.
Но героин очень помог.
Я открыл один из пакетов и втянул носом две здоровенных щепотки, высыпанные на плоский камень. Сначала правая ноздря, потом левая. Я словно вдохнул в себя восхитительный холод, от которого онемело все тело с головы до ног. Я вдохнул героин сразу же после того, как закончил запись в дневнике. Это было в девять сорок пять. В следующий раз, когда я посмотрел на часы, тень уже сдвинулась, и я оказался частично на солнце. Было двенадцать сорок пять. Я отрубился. Никогда не думал, что это так прекрасно. Не могу понять, почему я так презирал это раньше. Боль, ужас, страдания… все исчезло, осталось лишь спокойное блаженное состояние.
В этом состоянии я и проводил операцию.
Боль все-таки была, особенно, в самом начале операции. Но я смотрел на нее как бы со стороны, словно это была чужая боль. Она беспокоила меня, но в то же время и интересовала. Можете понять это? Если вы когда-нибудь принимали сильный аналог морфина, возможно и можете. Он не просто снимает боль. Он меняет сознание. Ясность, спокойствие. Я понимаю, почему люди садятся на него, хотя «садиться» — это, пожалуй, слишком сильно сказано теми, кто никогда, разумеется, не пробовал, что это такое.
Примерно на середине боль стала возвращаться ко мне. Я был близок к обмороку. Я с тоской посмотрел на открытый пакет с белым порошком, но усилием воли заставил себя отвернуться. Если я приму еще, я наверняка истеку кровью, как если бы я потерял сознание. Начал считать наоборот от сотни.
Потеря крови могла сыграть критическую роль. Как хирург, я прекрасно это понимал. Ни одной лишней капли не должно было быть пролито. Если у пациента начинается кровотечение во время операции в госпитале, вы можете восполнить потерю крови. У меня такой возможности не было. То, что было потеряно — а к концу операции песок у меня под ногой был черным — могло быть возобновлено за счет внутренних ресурсов организма. У меня не было никакого оборудования, никаких инструментов.
Я начал операцию ровно в двенадцать сорок пять. Закончил в час пятьдесят, и немедленно принял новую дозу героина, гораздо больше, чем предыдущая. Я погрузился в туманный мир, где не было боли, и пробыл там почти до пяти часов. Когда я очнулся, солнце приближалось к горизонту, расстилая передо мной золотую дорожку на голубой воде. Я никогда не видел ничего более красивого… вся боль была лишь платой за это мгновение. Через час я принял еще немного, чтобы в полной мере насладиться закатом.
После того как стемнело я…
Я…
Подождите. Говорил ли я вам о том, что ничего не ел в течение четырех дней? И что единственной вещью, которая могла помочь мне восстановить иссякающие жизненные силы, было мое собственное тело? Более того, не повторял ли я вам снова и снова, что выживание зависит от нашей решимости выжить? Отчаянной решимости? Я не буду оправдываться тем, что на моем месте вы бы сделали то же самое. Во-первых, вы, скорее всего, не хирург. Даже если вы примерно знаете, как проводится ампутация, вы могли бы выполнить ее так скверно, что вскоре бы все равно умерли от потери крови. И даже если бы вы пережили операцию и травматический шок, мысль об этом никогда не пришла бы в вашу забитую предрассудками голову. Неважно. Никто об этом не узнает. Последним моим делом на этом острове, перед тем как я его покину, будет уничтожение этого дневника.
Я был очень осторожен.
Я помыл ее тщательно, перед тем как съесть.
7 февраля.
Культя сильно болела, время от времени боль становилась почти невыносимой. Но, по-моему, подкожный зуд, свидетельствующий о начале выздоровления, был еще хуже. Я вспоминал в тот день всех своих пациентов, которые лопотали мне, что не могут выносить ужасный, неотскребаемый зуд заштопанной плоти. А я улыбался и говорил им, что завтра им будет лучше, думая про себя, какими же хныкалками, слизняками, неблагодарными маменькиными сынками они оказались. Теперь я понимаю их. Несколько раз я почти уже собирался содрать повязку с культи и начать скрести ее, впиваясь пальцами в мягкую сырую плоть, раздирая корки, выпуская кровь на песок. Все, что угодно, все, что угодно, лишь бы отделаться от этого невыносимого зуда.
В такие минуты я считал наоборот начиная с сотни и нюхал героин.
Не знаю, сколько я всего принял, но почти все время после операции я был словно одеревеневшим. Подавляет голод. Я едва ли знаю о том, что я вообще могу есть. Слабое, отдаленное урчание в животе, и это все. Можно легко не обращать на него внимания. Однако, этого делать нельзя. В героине нет калорий. Я проверял свой запас энергии, ползая с места на место. Он иссякает.
Боже, я надеюсь, нет, но… может понадобиться еще одна операция.
(позже)
Еще один самолет пролетел над островом. Слишком высоко, чтобы от него мог быть какой-то толк. Все, что я мог видеть, это оставляемый им след. И тем не менее я махал. Махал и кричал ему. Когда он улетел, я заплакал.
Уже стемнело, и ничего не видно вокруг. Еда. Я начал думать о всякой еде. Чесночный хлеб. Улитки. Омар. Сочные бараньи ребра. Первосортные яблоки. Жареный цыпленок. Огромный кусок торта и тарелка домашнего ванильного мороженого. Семга, копченая ветчина с ананасом. Колечки лука. Луковый соус с жареной картошкой охлажденный чай долгими долгими глотками французское жаркое пальчики оближешь.
Сто, девяносто девять, девяносто восемь, девяносто семь, девяносто шесть, девяносто пять, девяносто четыре…
БожеБожеБоже…
8 февраля.
Еще одна чайка села на скалу сегодня. Жирная, огромная. Я сидел в тени скалы, на месте, которое я называю своим лагерем, положив на камень свою культю. Как только я увидел чайку, у меня тотчас же выделилась слюна, как у собаки Павлова. Я сидел и пускал слюнки, как маленький ребенок. Как маленький ребенок.
Я подобрал достаточно большой и удобно легший в руку кусок скалы и начал ползти к ней. У меня почти не было надежды. Но я должен был попытаться. Если я поймаю ее, то с такой наглой и жирной птицей я смогу отсрочить вторую операцию на неопределенно долгое время. Я пополз. Моя культя билась о камни, и боль от ударов отдавалась во всем теле. Я ждал, когда же она улетит.
Она не улетала. Она важно расхаживала туда и сюда, выпятив грудь, как какой-нибудь генерал авиации, делающий смотр войскам. Время от времени она поглядывала на меня своими маленькими отвратительными глазками, и я застывал в неподвижности и начинал считать наоборот, до тех пор пока она вновь не начинала расхаживать. Каждый раз, когда она взмахивала крыльями, я леденел. У меня продолжали течь слюни. Я ничего не мог с собой поделать. Как маленький ребенок.
Не знаю, как долго я подкрадывался к ней. Час? Два? И чем ближе я подкрадывался, тем сильнее билось мое сердце и тем соблазнительнее выглядела чайка. Мне даже показалось, что она дразнит меня, и когда я приближусь к ней на расстояние броска, она улетит. Руки и ноги начали дрожать. Во рту пересохло. Культя адски болела. Мне показалось, что у меня начались ломки. Но так быстро? Ведь я принимал героин меньше недели!
Не имеет значения. Я нуждаюсь в нем. И там еще много осталось, много. Если мне надо будет позднее пройти курс лечения, когда я вернусь в Штаты, я выберу лучшую клинику в Калифорнии и сделаю это с улыбкой. Так что сейчас это не проблема, не так ли?
Когда я приблизился на расстояние броска, я не стал швырять камень. У меня появилась болезненная уверенность в том, что я промахнусь. Надо было подобраться поближе. И я продолжал ползти с камнем в руках, запрокинув голову, и пот стекал ручьями с моего изнуренного тела. Зубы у меня начали гнить, говорил ли я вам об этом? Если бы я был суеверным человеком, я бы решил, что это потому, что я съел…
Я снова остановился. Теперь я подобрался к ней ближе, чем к любой из предыдущих чаек. Но я все никак не мог решиться. Я сжимал камень так, что пальцы мои начали болеть, но не мог швырнуть его. Потому что я совершенно точно знал, что ждет меня, если я промахнусь.
Плевать, если я использую весь товар! Я ускользну от них. Я буду кататься как сыр в масле всю свою оставшуюся жизнь! Долгую, долгую жизнь!
Я думаю, я бы подобрался с камнем прямо к ней, если бы она наконец не снялась со скалы. Я бы подполз и придушил бы ее. Но она расправила крылья и взлетела. Я закричал, вскочил на колени и бросил камень со всей силой, на которую был способен. И я попал!
Птица издала придушенный вскрик и свалилась на другой стороне скалы. Бормоча и смеясь, уже не предохраняя свою культю от ударов, я вполз на вершину и стал спускаться с другой стороны. Я потерял равновесие и ударился головой. Я не заметил этого тогда, несмотря на то что заработал приличную шишку. Все, о чем я мог думать тогда, была птица, и как я подбил ее. Фантастический успех, попал прямо в крыло!
Она ковыляла к берегу, волоча за собой сломанное крыло. Брюшко было все в крови. Я полз за ней так быстро, как только мог, но она двигалась быстрее меня. Гонка калек! Ха! Ха! Я поймал бы ее — дистанция между нами сокращалась — если бы не руки. Они могут мне снова понадобиться. Но несмотря на все предосторожности, когда мы достигли берега, ладони были изранены. Кроме того я разбил часы об острый угол скалы.
Чайка шлепнулась в воду, омерзительно крича, и я попытался схватить ее. В руке у меня оказалась горстка хвостовых перьев. Потом я упал, наглотался воды и чуть не захлебнулся.
Я пополз дальше. Я даже попытался плыть за ней. Повязка слетела с культи. Я начал тонуть. Мне едва удалось выбраться на берег, дрожа от изнеможения, обезумев от боли, плача, крича и проклиная чертову птицу. Она болталась на воде еще довольно долго, все дальше и дальше отплывая от берега. Кажется, я даже начал умолять ее вернуться. Но в тот момент, когда она доплыла до рифа, она, по-моему, была уже мертва.
Это несправедливо.
У меня ушел почти час на то, чтобы вернуться к лагерю. Я принял большую дозу героина, но даже и после этого я был чертовски зол на чайку. Если мне не суждено было поймать ее, зачем же было меня так дразнить? Почему она просто не улетела?
9 февраля.
Я ампутировал свою левую ногу и перевязал культю брюками. В течение всей операции я пускал слюни. Пускал слюни. Точно так же, как когда я увидел чайку. Безнадежно пускал слюни. Но я заставил себя подождать до вечера. Я считал в обратном направлении начиная со ста. Двадцать или тридцать раз! Ха! Ха!
И тогда…
Я постоянно повторял себе: холодное жареное мясо. Холодное жареное мясо. Холодное жареное мясо.
11 февраля (?)
Дождь последние два дня. И сильный ветер. Мне удалось отодвинуть несколько глыб от центральной скалы, так что образовалась нора, в которую я мог залезть. Нашел маленького паука. Сжал его между пальцами, прежде чем он успел убежать, и съел. Очень вкусный. Сочный. Подумал, что глыбы надо мной могут свалиться прямо мне на голову. Ну и пусть.
Переждал шторм в каменной норе. Может быть, дождь шел и три дня, а не два. А может и один. Но мне показалось, что за это время дважды успело стемнеть. Мне нравится отрубаться. Не чувствуешь ни боли, ни зуда. Я знаю, что выживу. Не может быть, чтобы человек пережил такое напрасно.
Когда я был ребенком я ходил в церковь, где служил коротышка-священник, любивший распространяться об аде и смертных грехах. Это был его настоящий конек. Нельзя искупить смертный грех, — такова была его точка зрения. Мне он приснился прошлой ночью. Отец Хэйли в черной рясе, с усиками под носом. Он угрожающе тряс пальцем и говорил: «Тебе должно быть стыдно, Ричард Пинцетти… смертный грех… ты проклят, мальчик… проклят навеки…»
Я захохотал над ним. Если это не ад, то что же тогда ад? И единственный смертный грех — это когда ты сдаешься.
Половину времени я провожу под героином. В оставшееся время я чувствую зуд и боль в культях, которая еще усиливается от сырости.
Но я не сдамся. Клянусь. Ни за что не сдамся. Не может быть, чтобы все это было зря.
12 февраля.
Снова выглянуло солнце, прекрасный день. Надеюсь, что сейчас мои дружки отмораживают себе задницы.
Этот день был удачным для меня, удачным, насколько это вообще возможно на этом острове. Лихорадка, которой я страдал во время плохой погоды, похоже, спала. Я чувствовал себя слабым и дрожал, когда я выполз из своего убежища, но полежав на горячем песке два или три часа, я вновь почувствовал себя почти человеком.
Дополз до южной части острова и нашел там несколько прибитых штормом деревяшек, в том числе и несколько досок от моей спасательной шлюпки. Некоторые из них были покрыты водорослями. Я отскреб их и съел. Мерзость ужасная. Вроде того, как ешь синтетическую занавеску. Но этим днем я чувствовал себя значительно лучше.
Я вытащил все деревяшки на берег, как можно дальше от воды, чтобы они просушились. У меня же до сих пор сохранилась банка с неотсыревающими спичками. Я разведу сигнальный костер, на тот случай, если меня будут искать. Если нет, то на нем я смогу приготовить пищу. А сейчас я собираюсь поспать.
13 февраля.
Нашел краба. Убил его и поджарил на небольшом костре. Этим вечером я почти поверил в Бога.
14 февраля
Только этим утром заметил, что штормом смыло большинство камней, составлявших мой призыв о помощи. Но шторм закончился… три дня назад? Неужели я все это время был так одурманен? Надо разобраться с этим, снизить дозу. Что если корабль пройдет мимо, когда я буду в отрубе?
Я заново выложил буквы, но это отняло у меня целый день, и сейчас я чувствую себя изнуренным. Искал крабов в том месте, где поймал предыдущего, но ничего не нашел. Порезал руки о камни, из которых составлял буквы, но тут же продезинфицировал раны йодом, несмотря на всю свою усталость. Я должен заботиться о своих руках. Должен, несмотря ни на что.
15 фев
Чайка села на верхушку скалы. Улетела раньше, чем я подкрался на расстояние броска. Я мысленно отправил ее в ад, где она будет вечно выклевывать глаза отца Хэйли.
Ха! Ха!
Ха! Ха!
Ха
17 фев (?)
Отнял правую ногу до колена, но потерял много крови.
Боль нарастает, несмотря на героин. Человек пожиже давно бы умер от травматического шока. Позвольте мне ответить вопросом на вопрос: насколько сильно пациент стремится выжить? Насколько сильно пациент хочет жить?
Руки дрожат. Если они подведут меня, со мной покончено. Они не имеют права подвести меня. Никакого права. Я заботился о них всю свою жизнь. Холил их. Так что пусть лучше и не пытаются. Или им придется пожалеть об этом.
По крайней мере я не голоден. Одна из досок, оставшихся от шлюпки, треснула посередине. Один конец получился острым. Я насадил на него… У меня текли слюни, но я заставил себя подождать. А затем начал думать о… мясе, которое мы жарили большими кусками на решетке. У Уилла Хаммерсмита на Лонг Айленде был участок с решеткой, на которой можно было зажарить целую свинью. Мы сидели на веранде в сумерках с доверху наполненными стаканами в руках и разговаривали о хирургии, о гольфе или о чем-нибудь другом. И ветерок доносил до нас сладкий запах жареной свинины. Сладкий запах жареной свинины, черт возьми.
Фев (?)
Отнял другую ногу у колена. Весь день клонит в сон. «Доктор, эта операция была необходима?» Хаха. Руки трясутся, как у старика. Ненавижу их. Кровь под ногтями. Сволочи. Помнишь этот муляж в медицинском колледже с прозрачным желудком? Я чувствую себя, как он. Но только я не хочу ничего рассматривать. Ни так ни этак. Помню, старина Дом обычно говорил там. Приближался к вам на углу улицы, пританцовывая в своем клубном пиджаке. И вы спрашивали: ну что, Дом, как у тебя с ней все прошло? И Дом отвечал: ни так ни этак. Старина Дом. Надо мне было остаться в своем квартале, среди старых дружков.
Но я уверен, что при правильном лечении и с хорошими протезами я буду как новенький. Я смогу вернуться сюда и рассказать людям: «Вот. Где это. Случилось».
Хахаха!
23 февраля (?)
Нашел дохлую рыбу. Гнилую и вонючую. Съел ее тем не менее. Хотелось сблевать, но я не позволил себе. Я выживу. Закаты так прекрасны.
Февраль
Не могу решиться, но должен это сделать. Но как я смогу остановить кровь из бедренной артерии? На этом уровне она огромна, как туннель.
Должен это сделать. Любым способом. Я пометил линию надреза на бедре, эта часть еще достаточно мясиста. Я провел линию вот этим самым карандашом.
Хорошо бы слюни перестали течь.
Фе
Ты… заслуживаешь… перерыв… сегодня… скорооо… встанешь и пойдешь… в «Макдональдс»… две отбивных… соус… салат… соленые огурцы… лук… на… булочке… с кунжутными семенами…
Ля… ляля… трааляля…
Февр
Посмотрел сегодня на свое отражение в воде. Обтянутый кожей череп. Интересно, сошел ли я с ума? Должно быть. Я превратился в монстра, в урода. Ниже паха ничего не осталось. Голова, прикрепленная к туловищу, которое тащится по песку на локтях. Настоящий урод. Краб. Краб в отрубе. Кстати, не так ли они себя сами теперь называют? Эй парень я несчастный краб не дашь ли мне цент.
Хахахаха
Говорят, что человек — это то, что он ест. Ну что ж, если так, то я НИСКОЛЬКО НЕ ИЗМЕНИЛСЯ! Боже мой травматический шок травматический шок НИКАКОГО ТРАВМАТИЧЕСКОГО ШОКА НЕ СУЩЕСТВУЕТ
ХА
Фе/40?
Видел во сне своего отца. Когда он напивался, то не мог выговорить ни слова по-английски. Впрочем, ему и нечего было выговаривать. Чертов мудак. Я так был рад уйти из твоего дома папочка ты чертов мудак. Я знал, что сделаю это. И я ушел от тебя, так ведь? Ушел на руках.
Но им уже больше нечего отрезать. Вчера я отрезал уши.
левая рука моет правую и пусть твоя левая рука не знает о том что делает правая раз два три четыре пять вышел зайчик погулять хахаха.
Какая разница. одна рука или другая. мясо хорошее хорошая еда спасибо тебе Боже ты добр к нам всегда.
у пальцев вкус пальцев ничего особенного
Какое же облегчение — наконец записать все это!
Я почти не спал с тех самых пор, как обнаружил тело дядюшки Отто. Порой казалось, что я схожу с ума — или уже сошел. Было бы куда легче, если б этот предмет не лежал у меня в кабинете. Там, где я всегда вижу его, могу потрогать и даже взвесить на ладони, стоит только захотеть. Нет, поймите меня правильно, я этого вовсе не хотел. Я не желал прикасаться к этой вещи. Но иногда… все же делал это.
Если б я не унес его с собой тогда, убегая из маленького домика с одним окошком, то, возможно, постарался бы убедить себя, что все это не более чем галлюцинация, результат работы воспаленного мозга. Но предмет здесь, у меня. У него есть вес и форма. И этот вес можно прикинуть, взяв вещицу в руки.
Дело в том, что это действительно было.
Большинство из тех, кто прочтет эти мемуары, ни за что не поверит, что такое возможно. До тех пор, пока с ними самими не произойдет нечто подобное. И знаете, какое открытие я сделал? Что какая-либо связь вашей веры с облегчением моей души полностью исключена. Но я все равно расскажу вам эту историю. А уж это вам решать — верить или нет.
Любое автобиографическое повествование всегда связано с историей происхождения или с тайной. В моем есть и то, и другое. Позвольте же мне в таком случае начать с происхождения. И рассказать, каким образом получилось, что дядя Отто, по принятым в округе Касл меркам, человек очень богатый, провел последние двадцать лет жизни вдали от людей, в маленьком домике, единственное окошко которого выходило в поле.
Отто родился в 1905 году и был старшим из пяти детей. Мой отец, появившийся на свет в 1920-м, был самым младшим в семье. Я же — самый младший из детей отца, родился в 1955-м, а потому дядя Отто всегда казался мне стариком.
Подобно многим трудолюбивым немцам, мои дед с бабкой приехали в Америку с деньгами. И осели в Дерри, потому что там была развита деревообрабатывающая промышленность, а дед знал в этом деле толк. Работал он на совесть, и дети его родились и выросли уже в приличных условиях.
Дед умер в 1925 году. Дяде Отто было тогда двадцать. Как самый старший из детей он унаследовал семейный бизнес. Переехал в Касл-Рок и занялся недвижимостью. И за пять лет, торгуя лесом и землей, сколотил изрядное состояние. Купил в Касл-Хилле большой дом, имел слуг и наслаждался всем тем, что давало ему положение молодого, относительно красивого («относительно» — из-за того, что он носил очки) и весьма перспективного холостяка. В ту пору никто не считал его странным. Это произошло позднее.
Во время кризиса, разразившегося в 1929 году, дядя пострадал не так сильно, как другие. Ему удалось сохранить огромный дом в Касл-Хилле, Отто продал его лишь в 1933-м, поскольку на рынке в ту пору появился прекрасный участок леса по совершенно смешной цене, и он отчаянно захотел приобрести его. Земля принадлежала бумажной компании «Новая Англия».
Компания «Новая Англия» существует и по сей день, и если вы подумываете о том, чтобы приобрести ее акции, я скажу вам: валяйте. Но в 1933-м она распродавала огромные земельные участки по смехотворным ценам — с тем чтобы хоть как-то удержаться на плаву.
Сколько же именно земли захотел тогда купить мой дядюшка? Оригиналы платежных документов теперь утеряны, цифры и подсчеты, сохранившиеся в других бумагах, варьируются, но… согласно приблизительным оценкам, общая площадь составляла свыше четырех тысяч акров. Большая часть этих земель находилась в Касл-Роке, но кое-что заползало и в Уотерфолд, и в Харлоу. «Новая Англия» выставила землю на продажу по цене два доллара пятьдесят центов за акр… при условии, что покупатель возьмет все.
Таким образом, дядюшке Отто следовало выложить примерно десять тысяч долларов. У него не было таких денег, а потому он пригласил компаньона — янки по имени Джордж Маккатчеон. Если вы живете в Новой Англии, вам наверняка известны имена Шенк и Маккатчеон. Компанию их перекупили давным-давно, но в сорока городках Новой Англии до сих пор полно скобяных лавок «Шенк и Маккатчеон», а лесопилки Шенк и Маккатчеон» можно встретить на всем пути от Сентрал-Фоллздодерри.
Маккатчеон был плотный, крепкий мужчина с окладистой черной бородой. Как и дядя Отто, он носил очки. Как и дядя Отто, унаследовал некоторую сумму денег. Должно быть, сумма была вполне приличная, потому что, объединившись с дядей Отто, они провернули сделку с землей без хлопот. Оба в глубине души были разбойниками, но прекрасно ладили друг с другом. Партнерство их продлилось двадцать два года — до моего рождения, — и, следует отметить, они процветали.
Но все началось с покупки этих четырех тысяч акров. Партнеры обследовали свои новые владения, разъезжая в грузовике Маккатчеона, кружили по ухабистым лесным дорогам и просекам — по большей части на первой скорости, — тряслись по кочкам, с плеском врезались в огромные лужи. За рулем сидели по очереди — то Маккатчеон, то мой дядюшка Отто — тогда еще молодые, полные сил и надежд. Еще бы! Им удалось стать земельными баронами Новой Англии в самые глухие и трудные времена Великой американской депрессии.
Мне не известно, где Маккатчеон приобрел этот грузовик марки «крессвелл», — кажется, сейчас уже таких не выпускают. То была огромная машина ярко-красного цвета, с дребезжащими бортами и электрическим стартером. Когда стартер подводил, машину заводили вручную, с помощью рукоятки, но рукоятка могла запросто сорваться и сломать вам ключицу, если, конечно, не соблюдать особой осторожности. У грузовика имелся кузов двадцати футов в длину с откидными бортами, но лучше всего мне почему-то запомнился капот. Такой же кроваво-красный, как и вся машина. Чтобы добраться до мотора, следовало приподнять и откинуть две стальные панели по бокам. Радиатор располагался высоко — на уровне груди взрослого мужчины, Словом, не машина, а самый настоящий монстр, эдакое совершенно безобразное отродье.
Грузовик Маккатчеона ломался и ремонтировался, снова ломался и ремонтировался. И когда «крессвеллу» все же пришел конец, расставание с ним произошло очень эффектно. Оно было не менее эффектным, чем гибель старинного фаэтона в поэме Холмса.[70]
Произошло это в 1953 году. Как-то к вечеру Маккатчеон и дядя Отто возвращались домой по дороге «Черный Генри», и, по собственное признанию дяди, оба были «в задницу пьяные». Въезжая на холм Тринити, дядя Отто переключился на первую скорость. И все было бы ничего, но, пребывая в состоянии сильнейшего опьянения, он, уже съезжая с холма, забыл переключиться на другую скорость.
Старый, изношенный мотор «крессвелла» перегрелся. Ни Отто, ни Маккатчеон не заметили, как стрелка в правой стороне диска перевалила за красную отметину под буквой «Н». И вот внизу, у подножия холма, грянул взрыв. Металлические створки капота оторвались и разлетелись в разные стороны, словно красные крылья дракона. Крышка радиатора взвилась в голубое летнее небо. Пар вырвался из него, точно джинн из бутылки. Масло выплеснулось на лобовое стекло, Дядя Отто ударил по тормозам, но у «крессвелла» за последний год развилась отвратительная привычка избавляться от тормозной жидкости при каждом удобном случае, и педаль просто ушла под коврик. Дядя не видел, куда едет грузовик. Машина, вильнув, съехала с дороги, угодила в канаву, затем вырвалась из нее и понеслась по полю. Если бы «крессвелл» удалось остановить, все могло бы кончиться благополучно. Но мотор продолжал работать и выбросил сначала один поршень, затем — еще два. Они взвились в воздух, точно ракеты в День независимости 4 июля. Один из них, по утверждению дядюшки Отто, пробил дверцу, отчего она тут же распахнулась. Через дыру можно было свободно просунуть кулак. Остальные поршни навеки остались лежать в поле, поросшем золотарником. Кстати, на это поле и Белые горы за ним из кабины открывался бы великолепный вид, не будь стекло забрызгано машинным маслом и соляркой фирмы «Даймонд джем».
Так бесславно окончил свой долгий путь грузовик Маккатчеона, с этого поля ему уже не суждено было вернуться. Никаких жалоб от землевладельца не последовало. Что вполне естественно — ведь это поле, равно как и другие земли вокруг, принадлежало владельцу этого грузовика и моему дяде. Сразу протрезвевшие после встряски, мужчины выбрались из машины — оценить ущерб. Ни один из них не был механиком, но обоим с первого взгляда стало ясно, что раны у грузовика смертельные.
Дядя Отто был потрясен — так, во всяком случае, утверждал отец. И вызвался уплатить за грузовик. На что Джордж Маккатчеон сказал, чтоб он не валял дурака. Вообще Маккатчеон находился в тот момент в некем экстатическом состоянии. Он оглядел поле, горы и вдруг решил: вот самое подходящее место, чтобы выстроить дом, удалиться на покой и жить здесь до глубокой старости. И тут же сообщил об этом дяде Отто в самых возвышенных тонах, какие обычно приберегают доя религиозных проповедей. Они, вернулись к дороге, остановили проезжавший мимо фирменный грузовик пекарни Кушмана и на нем благополучно добрались до Касл-Рока. Маккатчеон не преминул также заметить Отто, что увидел во всем этом знак небес. Что он уже давно подыскивал подходящее для дома местечко, что по три-четыре раза, на, неделе проезжал через это поле и ни разу не удосужился взглянуть на него именно под этим углом, «Рука Господня направила меня», — продолжал твердить он, тогда еще и не зная, что два года спустя погибнет на этом самом поле, раздавленный передком своего собственного грузовика. Грузовика, который после его смерти перешел к дядюшке Отто.
Маккатчеон заставил Билли Додда взять разбитый «крессвелл» на буксир и подтащить его поближе к дороге. С тем чтобы, по его словам, он мог видеть машину всякий раз, когда проезжает мимо. С тем чтобы позднее тот же Додд снова взял его на буксир и оттащил от дороги — на этот раз уже навсегда, поскольку Маккатчеон собирался вызвать дорожных рабочих и попросить их вырыть для грузовика нечто вроде могилы. Маккатчеон был по природе своей сентиментален, однако не настолько, чтобы позволять сантиментам возобладать над стремлением сколотить лишний доллар. А потому, когда год спустя к нему явился владелец бумажной фабрики по имени Бейкер и вызвался купить у него колеса, шины и еще кое-какие детали от «крессвелла», поскольку по размерам они якобы очень подходили к какому-то там его оборудованию, Маккатчеон не моргнув глазом тут же взял у него двадцать долларов. А ведь состояние Маккатчеона в ту пору достигло чуть ли не миллиона. Он также попросил Бейкера закрепить «обезноженный» грузовик на блоках и подпорках. Сказал, что ему не хочется, проезжая мимо, видеть свой любимый грузовик по брюхо увязшим в грязи, сене, клевере и том же золотарнике, словно это какая-то старая развалина. Бейкер выполнил его просьбу, а год спустя «крессвелл» сорвался с подпорок и блоков и насмерть раздавил Маккатчеона. Старожилы, рассказывавшие затем эту историю с изрядной долей сладострастия, всегда заканчивали ее одними и теми же словами: выражали искреннюю надежду, что Джордж Маккатчеон успел словить кайф от вырученных за колеса и шины двадцати долларов.
Я вырос в Касл-Роке. Ко времени моего появления на свет отец проработал на «Шенк и Маккатчеон» лет десять, а грузовик, перешедший в собственность дяди Отто вместе со всем остальным имуществом Маккатчеона, стал для меня своеобразным символом детства.
Мама ездила за покупками в магазин Уоррена в Бридгтоне, и попасть туда можно было только по дороге «Черный Генри». Всякий раз, проезжая по ней, мы видели торчащий в поле грузовик, а за ним — силуэты Белых гор. На блоки и подпорки машину больше не ставили — дядя Отто решил, что и одного несчастного случая более чем достаточно, — но сама мысль о том, что успело натворить это ржавое чудовище, заставляла меня, маленького мальчика в коротких штанишках, содрогаться от страха.
Он был там всегда. Летом; осенью, когда кроны дубов и вязов, окаймлявших поле с трех сторон, пылали жаркой листвой, точно факелы: зимой, когда, заваленный снегом почти до самых выпуклых, точно глаза гигантского жука, фар, он походил на мастодонта, увязшего в белых песках пустыни; весной, когда все вокруг превращалось в сплошное болото из раскисшей грязи и оставалось лишь удивляться тому, что грузовик еще не затонул в нем. Все эти годы в любую погоду грузовик неизменно находился на своем месте.
Мне даже довелось побывать внутри. Как-то раз отец подкатил к обочине — мы ехали с ним на ярмарку во Фрайбург, — взял меня за руку и вывел в поле. Было это, если я не ошибаюсь, году в 1960-м или в 1961-м. Я страшно боялся грузовика. Я наслушался разных ужасных историй о том, как он вдруг соскользнул вперед и раздавил компаньона моего дяди. Я слушал эти истории в парикмахерской, сидя тихо, как мышка, с журналом «Лайф» на коленях, хотя еще не умел читать.
Слушал мужчин, повествующих об этом несчастном случае и выражавших надежду, что старина Джордж Маккатчеон успел всласть попользоваться двадцатью долларами, вырученными от продажи колес. Один из них — кажется, то был Билли Додд, сумасшедший папаша Фрэнка, — с особым сладострастием живописал, что Маккатчеон походил на «тыкву, раздавленную колесами трактора».
Эта картина преследовала меня в течение долгих месяцев… но откуда о том было знать отцу.
Просто отец подумал, что мне доставит радость посидеть в кабине старого грузовика: он замечал, как я поглядываю на него всякий раз, проезжая мимо, и ошибочно принял мой страх за восхищение.
Я отчетливо помню цветы золотарника — их желтые лепестки, немного поблекшие от осенних заморозков. Я помню терпкий, какой-то сероватый привкус воздуха — немного горький, немного резкий. Помню, как серебрилась под ногами высохшая трава. Помню ее шорох под нашими ногами — «хс-с, хс-с-с…». Но лучше всего запомнился грузовик. Как он рос, становился все больше при нашем приближении, помню озлобленный оскал радиатора, кроваво-красный его окрас, мутно поблескивающее лобовое стекло. Помню, как ужас окатил меня ледяной волной, и привкус воздуха на языке показался еще более серым, когда отец, взяв меня под мышки, приподнял и понес к кабине со словами: «Ну давай, Квентин, полезай! Веди его в Портленд!» Я помню, как воздух туго ударял в лицо по мере того, как я поднимался все выше и выше, и к горьковатому и чистому его привкусу теперь примешивался запах солярки «Даймонд джем», старой рассохшейся кожи, мышиного помета и — готов поклясться в этом! — крови. Помню, что изо всех сил сдерживался, чтобы не заплакать, а отец стоял подняв голову и улыбался, уверенный, что доставил мне море радости. И вдруг мне показалось, что он сейчас уйдет или повернется спиной и тогда грузовик сожрет меня — сожрет заживо. А потом выплюнет в траву нечто изжеванное, с переломанными костями и… раздавленное. Как тыква, угодившая под колеса трактора.
И тут я заплакал. Отец, который был самым лучшим и добрым из людей, тут же подхватил меня на руки, снял с сиденья, стал утешать, а потом понес к машине.
Он нес меня на руках, прижав к плечу, и я смотрел, как удаляется, уменьшается грузовик, одиноко стоявший в поле с огромным, разверстым, точно пасть, радиатором, темной круглой дырой в том месте, куда полагалось вставлять заводную рукоятку, — дыра напоминала пустую глазницу. И мне захотелось рассказать отцу, что там я почувствовал запах крови и именно потому заплакал. Но я почему-то не смог. И еще, думаю, он бы мне просто не поверил.
Будучи пятилетним ребенком, все еще верившим в Санта-Клауса, Прекрасную Фею, Волшебника-Аладдина, я столь же свято уверовал в то, что чувство жути, овладевшее мной как только я оказался в кабине, передалось мне от самого грузовика. И мне понадобилось целых двадцать два года, чтобы разувериться в этом. Чтобы понять, что вовсе не «крессвелл» убил Джорджа Маккатчеона, а мой дядюшка Отто.
Итак, «крессвелл» стал своеобразным символом, навязчивой идеей моего детства. Однако ради справедливости следует отметить, что он будоражил умы и остальных обитателей нашей округи. Если вы начинали объяснять кому-либо, как добраться от Бридгтона до Касл-Рока, то непременно упоминали о том, что после поворота с шоссе № II, примерно через три мили, слева от дороги в поле будет стоять большой и старый красный грузовик. Частенько на обочине возле него останавливались туристы (порой застревая в придорожной грязи, что давало дополнительный повод для шуток и смеха), фотографировали Белые горы с грузовиком дяди Отто на первом плане, чтобы лучше показать перспективу, а потому отец называл «крессвелл» мемориальным грузовиком для туристов Тринити-Хилла. А потом перестал. Потому как помешательство дяди Отто на этой машине все усиливалось и уже перестало казаться смешным.
Впрочем, довольно о происхождении этой машины. Расскажем теперь о тайне.
В том, что именно грузовик убил Маккатчеона, я был совершенно уверен. «Раздавил как тыкву» — так уверяли болтуны в парикмахерской. А один из них непременно добавлял: «Могу побиться об заклад: он стоял на коленях перед этим своим грузовиком и молился на него, как какой-нибудь грязный араб молится своему Аллаху. Прямо так и вижу, как он стоит на коленях! Они же оба чокнутые, все знают. Да вы только вспомните, как кончил тот же Отто Шенк, если не вериге! Торчит один-одинешенек в маленьком домишке у грязной дороги и думает, что весь город должен на него молиться. Совсем рехнулся, старая сортирная крыса!» Эти высказывания приветствовались кивками и многозначительными взглядами, поскольку тогда все действительно считали, что дядя Отто — человек со странностями — о, если бы! И образ, обрисованный одним из сочинителей этих саг, — Маккатчеон стоит на коленях перед своим грузовиком и молится на него, как «какой-нибудь грязный араб своему Аллаху», — вовсе не казался им эксцентричным или неправдоподобным.
Маленький городок всегда живет самыми невероятными слухами и домыслами; людей клеймят, обзывают ворами, развратниками, браконьерами и лгунами по любому самому ничтожному поводу, который затем дополняется самыми невероятными цветистыми домыслами. Порой мне кажется, что такие разговоры начинают исключительно от скуки — именно так романисты описывают жизнь всех маленьких городков, от Натаниеля до Грейс-Мегаполиса. К тому же все эти сплетни, возникающие на вечеринках, в бакалейных лавках и парикмахерских, до странности наивны. Кажется, люди склонны видеть глупость и подлость буквально во всем, а если не видеть, то изобретать. При этом настоящее зло может оставаться незамеченным ими, даже если парит буквально у них перед глазами, подобно волшебному ковру-самолету из одной из сказок о «грязном арабе».
Вы спросите: с чего я взял, что дядя Отто убил его? Просто потому, что он был в тот день с Маккатчеоном? Нет. Из-за грузовика, того самого «крессвелла»! Когда навязчивая идея стала одолевать его, он переехал в тот маленький домик на отшибе, откуда был виден грузовик. И это несмотря на то, что вплоть до самых последних дней смертельно боялся злополучного грузовика.
Думаю, в тот день дядя Отто заманил Маккатчеона в поле, где стоял грузовик, под предлогом разговора о новом доме. Джордж Маккатчеон был всегда рад побеседовать о доме и о том, как славно заживет в нем, удалившись на покой. Компаньонам сделала очень выгодное предложение одна крупная фирма — называть ее не буду, но уверяю: она вам прекрасно знакома. — и Маккатчеон склонился к мысли, что им следует принять предложение. А дядя Отто — нет. С самой весны между ними шла из-за этого скрытая глухая борьба. Думаю, что именно по этой причине дядя решил избавиться от компаньона.
И еще, мне кажется, дядя подготовился заранее и сделал две вещи: во-первых, привел в негодность блоки, удерживающие грузовик, и, во-вторых, положил что-то на землю перед передними колесами грузовика. Некий предмет, нечто такое, что могло броситься Маккатчеону в глаза.
Но что же это было? Не знаю. Что-нибудь яркое и блестящее. Алмаз? Кусок битого стекла, похожий на алмаз?.. Не важно. Но он сверкает и переливается на солнце, и Маккатчеон наверняка заметит его. А если нет, дядя Отто сам обратит его внимание. «Что это?» — воскликнет он и ткнет пальцем. «Не знаю», — ответит Маккатчеон и кинется посмотреть.
Итак, Маккатчеон падает на колени перед грузовиком — точь-в-точь как грязный араб, молящийся своему Аллаху, — и пытается выудить этот предмет из земли. А дядя Отто обходит тем временем грузовик. Одного сильного толчка достаточно,
Чтобы машина, сорвавшись с блоков, превратила Маккатчеона в лепешку. Раздавила, как тыкву.
Полагаю, в нем был слишком силен разбойничий дух, чтобы скончаться смиренно и тихо. Так и вижу, как он лежит, придавленный к земле оскаленным рылом «крессвелла», кровь потоком хлещет из носа, рта и ушей, лицо белое, словно бумага, глаза темные и расширенные и умоляют о помощи. Скорее, скорее, помоги же мне!.. Сначала молят, затем заклинают… а потом проклинают моего дядю. Обещают расправиться с ним, прикончить, убить… Дядя же стоит, сунув руки в карманы, смотрит и ждет, когда все это кончится.
А вскоре после гибели Маккатчеона дядя Отто стал совершать поступки, которые завсегдатаи парикмахерской поначалу называли необычными, затем чудными, а потом «чертовски странными». Поступки, в конечном счете способствовавшие появлению уж совсем оскорбительного выражения в его адрес — сбесился, точно сортирная крыса». Впрочем, невзирая на все разнообразие оценок его поведения, люди сходились в одном: все эти странности возникли у дяди сразу же после смерти Джорджа Маккатчеона.
В 1965 году дядя Отто выстроил себе маленький домик с окном, смотревшим на поле и грузовик. По городу ходило немало слухов о том, что за чушь затеял старый Отто Шенк, поселившийся у самой дороги возле Тринити-Хилла. Но всеобщее изумление вызвало известие о том, что к концу строительства Дядя Отто попросил Чаки Барджера выкрасить дом густой ярко-красной краской и объявил, что это его дар городу — новая школа. И что она должна носить имя его погибшего компаньона.
Члены городской управы Касл-Рока были потрясены до глубины души. И все остальные тоже. Ведь почти каждый житель Касл-Рока некогда ходил в такую же маленькую школу (или утверждал, что ходил, не вижу принципиальной разницы). Но к 1965 году таких маленьких однокомнатных школ в городке уже не осталось. Последняя, под названием «Касл-Ридж», закрылась год назад. Теперь она перешла в частное владение и претенциозно именовалась «Виллой Стива», о чем свидетельствовала надпись на фанерном щите у поворота на шоссе № 117. К тому времени в городке построили две новые школы.
Одну — из шлакоблоков и стекла — для начальных классов. Располагалась она на дальнем конце пустыря. Вторая — высокое прекрасное здание на Карлин-стрит — предназначалась для старших и средних классов. В результате сделавший столь странное заявление дядя Отто в мгновение ока превратился из человека со странностями в «чертовски странного» парня.
Члены городской управы послали ему письмо (ни один из них не осмелился явиться лично), в котором выражали самую искреннюю благодарность, а также надежду, что дядюшка Отто и впредь не забудет о нуждах городка. Однако от домика отказались — на том основании, что в плане образования нужды детишек местными властями обеспечены полностью. Дядя Отто впал в неизбывную ярость.
— «Не забудет о городе и впредь» — как же, как же, дожидайтесь! — кричал он моему отцу. Уж он-то их не забудет, можете быть спокойны! Но только в совершенно обратном смысле. Он не вчера со стога сена свалился. Он способен отличить ястреба от кукушки! И если они хотят проверить, кто кого переплюнет, будьте уверены: он, дядюшка Отто, выдаст им такую струю, что и самому вонючему хорьку не снилось. Хорьку, который только что выхлестал целый бочонок пива.
— Ну и что теперь? — спросил отец.
Они сидели у нас на кухне. Мать забрала шитье и поднялась наверх. Она недолюбливала дядюшку Отто, говорила, что от него дурно пахнет, как от человека, который моется не чаще раза в месяц. «А еще богач», — добавляла она, презрительно морща носик. Думаю, насчет запаха мать была права, но еще, мне кажется, она просто его боялась. Ведь к 1965 году дядя Отто не только выглядел, но и вел себя чертовски странно. Расхаживал по городу в зеленых рабочих штанах на подтяжках, байковой рубашке и огромных желтых калошах. И как-то очень странно выпучивал глаза, когда говорил.
— Что? — переспросил он отца.
— Что будешь делать теперь с этим домишкой?
— Жить в нем, сучьем отродье, что ж еще! — рявкнул в ответ дядя Отто.
Именно так он и поступил.
Последние прожитые им годы не были отмечены сколько-нибудь значительными событиями. Он страдал того рода безумием, о котором пишут в дешевых бульварных газетенках: «Миллионер умирает от недоедания в своем роскошном особняке», «Старуха-нищенка оказалась богачкой, о чем свидетельствуют ее банковские счета», «Забытый всеми финансовый магнат умирает в полном одиночестве».
Он переехал в свой маленький красный домик — за годы краска поблекла и выгорела и превратилась в грязно-розовую — на следующей же неделе. Никто, по словам отца, не мог отговорить дядю Отто от этого шага. Год спустя он продал свою компанию. А я-то думал, что он убил человека с целью сохранить ее. Странности его множились, однако деловое чутье никогда не подводило, и сделку при продаже он заключил очень выгодную.
Потрясающе выгодную, так, пожалуй, будет точнее.
И вот мой дядя Отто, состояние которого оценивалось минимум в семь миллионов долларов, зажил в крошечном домике возле дороги. При том, что в городе у него остался прекрасный большой дом — запертый, с заколоченными окнами. К тому времени он перешел из разряда людей «чертовски странных» в разряд «окончательно сбесившихся сортирных крыс». Следующий этап характеризовался куда более скучным, бесцветным, но тем не менее зловещим выражением «возможно, опасен». Выражением, за которым частенько следуют похороны.
Постепенно дядя Отто превратился в такую же достопримечательность, что и грузовик, стоявший по другую сторону дороги, хотя лично я сомневаюсь, чтоб туристы стремились фотографироваться с ним. Он отрастил бороду, ставшую со временем не белой, а желтой, словно она впитывала весь никотин его бесчисленных сигарет. Он страшно растолстел. Жирные отвислые щеки и подбородок были вечно выпачканы чем-то жирным. Люди часто видели, как он стоит в дверях своего дурацкого маленького домика. Просто совершенно неподвижно стоит и смотрит на поле.
Смотрит на свой грузовик…
Когда дядя Отто перестал приходить в город за продуктами, отец вызвался проследить за тем, чтобы он не умер голодной смертью. Раз в неделю отец покупал ему все необходимое, расплачиваясь деньгами из собственного кармана. Дядя Отто никогда не возвращал ему затраченного — думаю, ему это просто в голову не приходило. Отец умер за два года до кончины дяди Отто. Все деньги дяди Отто, согласно завещанию, отправились в университет Мэна, на факультет лесной и деревообрабатывающей промышленности. То-то была радость! Особенно с учетом того, как огромна была перепавшая этому заведению сумма.
В 1972 году я получил водительские права и сам стал привозить ему раз в неделю продукты. Сперва дядя Отто поглядывал на меня косо и с некоторым недоверием, затем немного оттаял. А года через три, в 1975-м, я впервые услышал от него о том, что грузовик приближается к дому.
К тому времени я уже учился в университете в Мэне, но каждое лето приезжал домой на каникулы, где снова еженедельно доставлял дяде Отто продукты. Он сидел за столом, курил, поглядывая поверх пакетов и банок, и слушал мою болтовню. Иногда мне казалось, он просто забывал, кто я такой… или притворялся, что забывал. А как-то раз перепугал чуть ли не до полусмерти, окликнув из окна, когда я проходил к дому: «Это ты, Джордж?» Кажется, именно тем самым июльским днем 1975-го он вдруг оборвал мою беспечную болтовню, спросив резко и грубо:
— А что ты думаешь о том грузовике, Квентин?
Вопрос раздался настолько неожиданно, что я поневоле ответил честно и прямо.
— Когда мне было пять, я описался в нем от страха, — сказал я. — Думаю, что опять промочу брюки, если поднимусь в кабину.
Дядя Отто смеялся долго и громко.
Я обернулся и с удивлением уставился на него. Прежде я вообще не слышал, чтобы он смеялся. Смех прервался долгим приступом кашля, от которого у него побагровели щеки и шея. Потом он поднял на меня глаза. Они странно блестели.
— Приближается, Квентин. — сказал он.
— Что, дядя Отто? — спросил я. Мне уже была знакома его манера при разговоре перескакивать с предмета на предмет — возможно, он имел в виду приближение Рождества, Судного дня, второго Пришествия на Землю Иисуса Христа, кто его знает:..
— Да этот гребаный грузовик. — ответил он, не спуская с меня пристального и неподвижного взгляда сощуренных глаз, взгляда, от которого мне стало не по себе. — С каждым годом все ближе и ближе.
— Правда? — осторожно заметил я, полагая, что им овладела некая новая навязчивая идея, и непроизвольно бросил взгляд на «крессвелл», стоявший по ту сторону дороги, среди стогов сена на фоне Белых гор. И на какую-то безумную долю секунды мне вдруг показалось, что он действительно стал ближе.
Я отчаянно заморгал, и видение исчезло, грузовик, разумеется, находился на своем обычном месте, там же, где всегда.
— О да, — пробормотал дядя. — С каждым годом ближе.
— Может, вам очки нужны, а, дядя Отто? Лично я не вижу никакой разницы.
— Ну, ясное дело, не видишь!.. — злобно огрызнулся он. — Разве ты видишь, как движется по циферблату часовая стрелка, а? Эта чертова штуковина перемещается слишком медленно, чтоб замечать… если, конечно, не наблюдать за ней долго-долго. Все время, как я смотрю на этот грузовик… — Тут он подмигнул мне. Я содрогнулся.
— Но зачем ему двигаться, дядя? — спросил я после паузы.
— Ему нужен я, вот зачем, — ответил дядя. — Я у него всю дорогу на примете. Однажды он ворвется сюда, и мне крышка. Раздавит меня, как тогда Мака, и мне придет конец.
Он страшно напугал меня — не столько его слова, сколько тон. А молодые люди обычно реагируют на испуг двумя способами: или бросаются отбивать атаку, или делают вид, что ничего особенного не произошло.
— В таком случае вам лучше переехать в город, дядя Отто. Если уж вы так нервничаете, — сказал я, и по моему тону вы бы никогда не догадались, что по спине у меня бегают мурашки.
Он взглянул на меня… потом — на грузовик по ту сторону дороги.
— Не могу, Квентин, — сказал он. — Иногда мужчина должен оставаться на месте и ждать.
— Ждать чего, дядя Отто? — спросил я, хотя и догадывался, что он имеет в виду грузовик.
— Судьбы, — ответил он и снова подмигнул, но как-то невесело и в глазах его читался страх.
В 1979 году отец тяжело заболел — отказали почки. Потом ему вдруг полегчало, но в конце концов болезнь одержала верх. Во время одного из моих визитов в больницу, осенью, мы с ним вдруг разговорились о дядюшке Отто. Кажется, у отца тоже имелись кое-какие догадки относительно того несчастного случая в 1955-м — куда более осторожные, чем мои, однако они послужили основанием для моих вполне серьезных подозрений. Однако отец и понятия не имел, насколько глубоко зашел дядя в своем умопомешательстве на этом грузовике. Я же имел. Я знал, что почти весь день дядя стоит в дверях, глядя на этот грузовик. Уставившись на него, как смотрит человек на часовую стрелку циферблата, ожидая, что она сдвинется с мертвой точки.
К 1981 году дядя Отто окончательно съехал с катушек. Какого-нибудь бедняка на его месте уже давно упрятали бы в психушку, но миллионы на счету даже очень странного человека позволяют смотреть на разные чудачества более снисходительно. Особенно в маленьком городке, где многие уверены, что безумец в своем завещании непременно отпишет хоть часть своего состояния в пользу городских нужд. Но даже несмотря на эти (как выяснилось позднее, несбыточные) надежды, к 1981-му все стали всерьез поговаривать о том, что дядю Отто следует наконец «определить», для его же блага. Ибо скучное и бесцветное выражение «возможно, опасен» уже давно превалировало над «окончательно сбесившейся сортирной крысой».
Было замечено, что он бегает мочиться прямо на обочину, вместо того чтобы заниматься этим в лесу, где стоял дощатый туалет. Иногда, справляя нужду, он грозил «крессвеллу» кулаком. Кое-кто из проезжавших мимо в машинах людей думал, что дядя Отто грозит им.
Грузовик на фоне картинно белеющих вдали гор — это одно, а писающий возле дороги с расстегнутой ширинкой и спущенными до колен подтяжками дядя Отто — это уже совсем другое. Такая достопримечательность туристов не привлекала.
Я к тому времени уже успел сменить джинсы, в которых ходил в колледж, на строгий деловой костюм, однако по-прежнему привозил продукты дяде Отто. Я также пытался убедить его перестать справлять нужду возле дороги — хотя быв летнее время, когда любой проезжающий из Мичигана, Миссури или Флориды может застать его за столь неблаговидным занятием. Но ничего так и не добился. На его взгляд, все это были мелочи, пустяки по сравнению с грузовиком. Он окончательно свихнулся на «крессвелле». Дядя утверждал, что грузовик уже успел переползти на его сторону дороги, что он находится во дворе, прямо перед домом.
— Прошлой ночью просыпаюсь где-то около трех и вижу: стоит там, прямо под окошком, Квентин, — говорил он. — Нет, молчи! Я хорошо видел, как отсвечивал лунный свет на ветровом стекле, а сам он находился ну буквально в шести футах от моей кровати! Прямо сердце чуть не остановилось, чуть не остановилось, Квентин… Я вывел его из дома и показал, что «крессвелл» находится там же, где всегда, чуть наискосок через дорогу. В том же поле, где Маккатчеон некогда собирался построить дом. Не помогло.
— Это ты видишь, мальчик, — заметил дядя. В голосе его звучало бесконечное презрение, сигарета тряслась в руке, глаза вылезали из орбит. — Это ты так видишь…
— Но, дядя Отто… — тут я позволил себе пофилософствовать, — каждый видит то, что хочет увидеть.
Он словно не слышал.
— Проклятая тачка, почти достала меня… — прошептал он.
Я почувствовал, как по спине побежал холодок. Дядя Отто вовсе не походил на сумасшедшего. Был угнетен? Да. Напуган? Безусловно… Но сумасшедшим назвать его было нельзя. И тут перед глазами предстала картинка из прошлого: отец подсаживает меня в кабину. Я вспомнил, как там пахло: соляркой, кожей и еще… кровью.
— Почти достала меня, — повторил дядя Отто.
И через три недели это случилось.
Первым тело обнаружил я. Была среда, солнце уже клонилось к закату, на заднем сиденье «понтиака» стояли два пакета с продуктами. Вечер выдался на удивление жаркий и душный. Время от времени где-то вдалеке погромыхивал гром. Помню, я почему-то занервничал, свернул на дорогу «Черный Генри», словно был уверен: что-то непременно случится. Однако тут же попытался убедить себя, что все это вызвано перепадами в атмосферном давлении.
Свернул еще раз — и взору открылся маленький красный домик. И тут же возникла галлюцинация — на секунду показалось, что грузовик стоит во дворе, у самой двери, нависает над домиком, огромный и грозный, с потрескавшейся красной краской на прогнивших бортах. Нога уже опустилась к тормозной педали, но не успела надавить на нее — я моргнул, и видение исчезло. Но я уже знал, что дядя Отто мертв. Нет, ни звуков труб, ни световых сигналов — просто появилась абсолютная уверенность в том, что он лежит там сейчас бездыханный и неподвижный. Так же четко иногда представляешь, как в знакомой комнате расставлена мебель.
Я быстро въехал во двор и, выскочив из машины и оставив пакеты на заднем сиденье, направился к двери.
Дверь была распахнута, он никогда не запирал ее. Как-то я спросил дядю об этом, и он терпеливо начал объяснять, как объясняют какому-нибудь недоумку совершенно очевидные вещи: он не запирает дверь по той простой причине, что «крессвелл» этим все равно не удержать.
Он лежал на кровати в левом углу комнаты, кухня была отгорожена справа. Лежал одетый — неизменные зеленые штаны, белая нижняя рубашка, глаза открытые, остекленевшие. Думаю, что смерть наступила часа два назад, не раньше. Ни мух, ни запаха в комнате не было, хотя жара стояла страшная.
— Дядя Отто? — тихо окликнул я его, не ожидая ответа. Разве будет живой человек лежать вот так на кровати, с открытыми остекленевшими глазами? И если я и чувствовал что-то в этот момент, так только облегчение. Все было кончено. — Дядя Отто! — Я двинулся к нему. — Дядя… И, едва сделав шаг, остановился, только теперь заметив, как необычно выглядит нижняя часть его лица — распухшая, искаженная. Только тут увидел я, что глаза у него не просто открыты, а жутко выпучены, буквально вылезают из орбит. И смотрят вовсе не на дверь или потолок, а глядят в раскрытое окно у него над головой.
Проснулся прошлой ночью где-то около трех, и он был там, прямо у окна, Квентин… Почти, достал меня… Раздавил, как тыкву… В ушах у меня снова звучали эти слова, а сам я сидел в парикмахерской, делая вид, что читаю «Лайф», и вдыхая запах бальзама для волос и лосьона для бритья.
Едва не достал меня, Квентин… Нет, все-таки здесь чем-то определенно пахло, но не парикмахерской и не старческим душным запахом давно не мытого тела. Пахло, как в гараже…
— Дядя Отто?.. — прошептал я и снова двинулся к постели. И, пока шел, казалось, что с каждым шагом я сжимаюсь, уменьшаюсь, нет, не только ростом, но и возрастом… Вот мне опять двадцать, пятнадцать, десять, восемь, шесть… и, наконец, пять. И я увидел, как к его безобразно распухшему лицу тянется моя ладошка, совсем маленькая. И как только ее пальцы коснулись щеки, сжали ее, я поднял глаза и увидел лобовое стекло «крессвелла». Оно заполняло собой весь оконный проем. Хотя длилось это всего секунду, готов поклясться на Библии: это вовсе не было галлюцинацией. «Крессвелл» находился там, у окна, и разделяло нас не более шести футов. Я коснулся пальцами щеки дяди Отто, стараясь понять, откуда взялась эта страшная опухоль. А когда в окне мелькнул грузовик, пальцы непроизвольно сжались в кулак.
В считанные доли секунды грузовик исчез, испарился как дым или как призрак, которым, подозреваю, он и являлся. И в ту же секунду я услышал жуткий булькающий звук. Ладонь обожгла горячая жидкость. Я перевел взгляд вниз, чувствуя под рукой не только податливую плоть и липкую влагу, но и нечто твердое, угловатое. Грянул вниз и… закричал! Изо рта и ушей дяди Отто потоком лилась темная жидкость. Солярка!.. Солярка текла и из уголков глаз, точно слезы. Солярка производства фирмы «Даймонд джем» — плохо очищенное топливо, которое продается в пятигаллонных пластиковых канистрах, топливо, которым Маккатчеон заправлял свой грузовик.
Нет, тут была не только солярка… что-то торчало у него изо рта.
Некоторое время я просто стоял, не в силах сдвинуться с места, не в силах снять скользкую руку с его лица, не в силах отвести взора от этого непонятного грязного и промасленного предмета, торчавшего у него изо рта. Предмета, который так страшно исказил его лицо.
Наконец паралич отпустил и я опрометью бросился вон из дома, все еще продолжая кричать. Пробежал через двор, распахнул дверцу «понтиака», плюхнулся на сиденье, завел мотор. И рванул со двора на дорогу. Пакеты с продуктами для дядюшки запрыгали на заднем сиденье, потом свалились на пол. Яйца разбились.
Просто удивительно, что, проехав первые две мили, я не угробил себя и машину. Взглянул на спидометр, увидел, что стрелка зашкаливает за «70». Я сбросил скорость, затем затормозил и принялся дышать медленно и глубоко, стараясь взять себя в руки. А затем, уже немного успокоившись.
Вдруг понял, что просто не имею права оставить дядю Отто вот так, в том виде, в котором его нашел. Слишком много может возникнуть вопросов. Мне придется вернуться.
К тому же мной овладело какое-то дьявольское любопытство. Теперь я об этом жалею. Мне не следовало поддаваться ему, не следовало возвращаться. В конечном счете ну что тут такого?.. Ну нашли бы они его, ну стали бы задавать вопросы… Однако я вернулся. Минут, наверное, пять стоял у двери, примерно в том самом месте и той же позе, в которой и он вот так же часто стоял на пороге и долго-долго смотрел на грузовик. Постояв, я пришел к выводу: да, грузовик по ту сторону дороги действительно немного сдвинулся с места. Так, самую малость… А потом я зашел в дом.
Первые несколько мух уже вились и жужжали возле лица дяди Отто. На щеке виднелись маслянистые отпечатки пальцев: большого — слева, еще трех — справа. Я нервно покосился на окно, в котором видел грузовик… потом подошел к постели вплотную и наклонился… Достал из кармана носовой платок, стер отпечатки, затем открыл дяде Отто рот.
Изо рта выпала свеча зажигания. Фирмы «Чемпион», старого образца, огромная, величиной чуть ли не с кулак циркового атлета.
Я унес ее с собой. Теперь понимаю, делать этого не следовало, но тогда я пребывал в совершенно невменяемом состоянии. Было бы куда лучше и спокойнее, если б эта штуковина не лежала теперь у меня в кабинете, где я постоянно могу ее видеть. И не только видеть, но дотрагиваться или даже брать ее в руки и взвешивать на ладони. Старая свеча зажигания образца 1920 года, выпавшая изо рта дяди Отто.
Не будь ее здесь, в кабинете, не возьми я ее из маленького домика, куда вернулся неизвестно зачем, тогда, возможно, мне удалось бы убедить себя, что все, представшее там перед моими глазами — начиная с того момента, когда, выехав из-за поворота, вдруг заметил налезающий на стенку дома огромный красный грузовик, и не только это, но и все остальное, — не более чем галлюцинация. Но эта вещь здесь, передо мной. Она работает. Она настоящая.
Она имеет вес и форму. С каждым годом грузовик подбирается все ближе, говорил дядя Отто. И, как оказалось, был прав… Но даже дядя Отто не имел понятия, насколько близко может подобраться грузовик.
Официальное заключение гласило, что дядя Отто покончил жизнь самоубийством, наглотавшись солярки. Известие это стало для жителей Касл-Рока настоящей сенсацией.
Карл Дуркин, хозяин похоронного бюро, у которого язык был, что называется, без костей, даже проболтался, будто врачи, вскрывавшие дядю Отто, обнаружили у него внутри свыше трех кварт солярки… причем, что самое интересное, не только в желудке. Весь его организм был словно накачан этой соляркой. Правда, больше всего жителей городка волновал другой вопрос: куда же он дел потом пластиковую канистру? Ведь ее так и не нашли. Вопрос этот остался без ответа.
Я уже, кажется, говорил: вряд ли кто из вас, читая мои записки, поверит, что такое могло случиться… ну разве только при том условии, что и с ним самим когда-то случалось нечто подобное. А грузовик, между прочим, так до сих пор торчит в поле. И хотите верьте, хотите нет — но это было, было!..
В повседневную жизнь небольшого американского городка тихо прокрадывается смерть, принимая разные обличья…
Рассвет медленно крался по Калвер-стрит. Обитателю любого дома, не спавшему в этот час, могло показаться, что за окном еще хозяйничает глухая темная ночь, но это было не так. Рассвет потихоньку вступал в свои права вот уже в течение получаса. Сидевшая на большом клене на углу Калвер-стрит и Бэлфор-авеню рыжая белка встряхнулась и устремила взор своих круглых бессонных глазок на погруженные в сон дома. В полуквартале от нее воробей, взбодренный купанием в специальной ванночке для птиц, сидел, отряхиваясь и разбрасывая вокруг жемчужные капельки. Муравью, петляющему вдоль канавы, посчастливилось отыскать крошку шоколада в пустой измятой обертке плитки.
Ночной бриз, шевеливший листву деревьев и раздувавший занавески, утих, клен на углу последний раз прошумел ветвями и замер. Застыл в ожидании увертюры, которая последует за этими робкими звуками.
Небо на востоке тронула тонкая полоска света. Дежурство ночной птицы козодоя окончилось — на посту ее сменили вновь ожившие цикады. Они запели — сначала совсем тихо и неуверенно, словно опасаясь приветствовать наступление дня в одиночестве.
Белка нырнула в теплое гнездо на морщинистой развилке клена.
Воробей, трепеща крылышками, сидел на краю ванночки, все еще не решаясь взлететь.
Муравей так и замер над своим сокровищем и напоминал в этот миг библиотекаря, любующегося старым фолиантом.
Калвер-стрит балансировала на грани между светом и тьмой.
Внезапно где-то вдалеке возник звук. Он неуклонно нарастал, заполняя собой все пространство, пока наконец не начало казаться, что он всегда присутствовал здесь и заглушался лишь ночными шумами. Он рос, набирал силу и отчетливость, и в конце концов стало ясно, что издает его мотор грузовичка, развозящего молоко.
Грузовичок свернул с Бэлфор на Калвер. Это был очень симпатичный и аккуратный бежевый грузовичок с красными буквами на борту. Белка высунулась из морщинистого рта в развилке дерева, словно язычок, посмотрела на машину и тут вдруг углядела очень соблазнительный с виду кусочек пуха, как нельзя более подходящий для выстилки гнезда. Он свисал с ветки прямо у нее над головой. Воробей взлетел. Муравей ухватил столько шоколада, сколько мог унести, и потащил свою добычу в муравейник. Цикады запели громче и увереннее. Где-то в квартале от перекрестка залаяла собака. Буквы на борту грузовика гласили:
«МОЛОЧНЫЕ ПРОДУКТЫ КРЕЙМЕРА». Рядом была нарисована бутылка молока, чуть ниже красовалась надпись уже более мелкими буквами:
«УТРЕННЯЯ ДОСТАВКА — НАША СПЕЦИАЛЬНОСТЬ!»
На молочнике была серо-синяя униформа и пилотка. На нагрудном кармашке золотыми нитками было вышито имя «СПАЙК». Он тихонько насвистывал в такт еле слышному позвякиванию бутылок в холодильной камере.
Грузовичок съехал на обочину возле дома Макензи и затормозил. Молочник подхватил картонную коробку, стоявшую у его ног, и выпрыгнул из кабины. На секунду остановился, вдохнул всей грудью пахнущий свежестью и новизной воздух, затем решительно зашагал к дому.
К почтовому ящику с помощью магнита в виде маленького красного помидорчика был прикреплен квадратик плотной белой бумаги. Спайк вгляделся в него попристальнее, медленно и внимательно, даже с каким-то трепетом прочитал, что там было написано. Так читают послание, найденное в старой, облепленной солью и грязью бутылке:
1 кв. молока
1 уп, сливок
1 сок (апельсин)
Спасибо, Нелла М.
Какое-то время молочник задумчиво взирал на картонную коробку, которую держал в руках, затем поставил ее на землю и извлек молоко и сливки. Снова взглянул на записку, слегка сдвинул край «помидорчика» — убедиться, что не пропустил какой-нибудь точки, черточки или запятой, которые могли изменить смысл послания, — кивнул, вернул магнит на место, подхватил коробку и вернулся к машине.
В грузовике было темно, прохладно и пахло сыростью. К ней примешивался кисловатый запах брожения. Апельсиновый сок стоял за банками с белладонной. Он вытащил коробку изо льда, еще раз удовлетворенно кивнул и снова пошел к дому. Поставил коробку с соком рядом с молоком и сливками, а затем вернулся к машине.
Невдалеке раздался гудок. Он донесся с фабрики-прачечной, где работал старый приятель Спайка — Роки. Пять часов утра. Он представил, как приступил к работе Роки — среди всех этих вращающихся барабанов, липкой удушающей жары, — и улыбнулся. Возможно, он увидится с Роки позже. Возможно, даже сегодня вечером… когда с доставкой будет покончено.
Спайк включил мотор и двинулся дальше. С запачканного кровью крюка для мясных туш, вделанного в потолок кабины, свисал на тоненьком ремешке из кожзаменителя маленький транзисторный приемник. Он включил его, и тихая музыка заполнила кабину, сливаясь с рокотом мотора, пока он катил себе к дому Маккарти.
Записка от миссис Маккарти находилась на обычном месте — из щели почтового ящика торчал белый уголок. Содержание было лаконичным до предела:
Шоколад. Спайк достал авторучку, нацарапал на белом квадратике «Доставлено» и затолкал бумажку обратно в щель. Затем вернулся к грузовику. Шоколадным молоком были забиты два холодильника, находившиеся в задней части грузовика, у самой двери. Это объяснялось тем, что в июне продукт пользовался особенно большим спросом. Спайк покосился на холодильник, потом протянул руку и нащупал в дальнем углу за ним пустую картонку из-под шоколадного молока. Ну разумеется, она бита коричневой, и на картинке красовался счастливый до бесконечности юнец а над ним полукругом размещалась надпись, уведомляющая потребителя о том, что этот продукт фирмы Креймера сделан из самого качественного цельного молока. «Можно употреблять горячим и холодным. Дети его просто обожают.»
Спайк поставил пустую картонку на ящик с упаковками. Открыл холодильник и достал из него майонезную баночку. Смахнул ледяную крошку и заглянул внутрь через стекло. Тарантул шевелился, но еле-еле. Холод одурманил его.
Спайк снял крышку с баночки и перевернул ее над пустой картонкой. Тарантул предпринял робкую попытку удержаться на стекле, но не преуспел и с глухим стуком шлепнулся вниз, на дно пустой картонки из-под шоколадного молока. Молочник, аккуратно сложил края картонки, отрезав тем самым пауку путь к бегству. Затем понес ее к дому миссис Маккарти и поставил на дорожке, у самого входа. Пауки были его любимчиками. Вообще самым лучшим из того, что у него было в арсенале. День, когда удавалось доставить паука, был, по мнению Спайка, прожит не зря.
По мере того как он неспешно продолжал свое продвижение по Калвер-стрит, симфония утра все крепла и звучала уже, почти в полную силу. Жемчужно-серая полоска на горизонте сменилась всплеском розового света, вначале робкого и едва различимого, пока не превратилась в алый клин, а потом почти сразу же начала бледнеть — по мере того как небо наливалось летней голубизной. Первые лучи солнца, нарядные и прямые, словно с какого-нибудь детского рисунка в тетради для занятий в воскресной школе, уже готовы были засиять над горизонтом.
У дома Уэбберов Спайк оставил пузырек с этикеткой от крема универсального применения, наполненный концентрированным раствором соляной кислоты. Перед домом Дженнерсов — пять кварт молока. У них росли ребятишки. Сам он никогда не видел их, но на заднем дворе стоял шалаш, а на газоне перед домом иногда валялись забытые велосипеды и мячи. Коллинзам достались две кварты молока и коробка йогурта. У дома миссис Ордсвей осталась упаковка яичного напитка с сахаром и сливками, сдобренного настойкой белладонны.
Где-то впереди, примерно в квартале от дома миссис Ордсвей, хлопнула дверь. Мистер Уэббер, которому надо было ехать на работу через весь город, приподнял гофрированную дверь гаража и вошел внутрь, размахивая портфелем. Молочник выждал, пока не раздастся жужжание заводимого мотора малолитражки «сааб», а услышав его, улыбнулся. «Разнообразие — вот что придает жизни пикантность и остроту, — так говорила матушка Спайка, Господи, да упокой ее душу. — Но мы — ирландцы, а ирландцы любят порядок во всем. Придерживайся во всем порядка, Спайк, и будешь счастлив». Золотые слова, ничего не скажешь. Истинность матушкиных слов подтверждалась самой жизнью. Жизнью, которую он проводил, раскатывая по городу в своем аккуратном бежевом грузовичке.
Правда, оставалось ему ездить всего три часа. У дома Кинкейдов он обнаружил записку, гласившую: Спасибо, сегодня ничего, и оставил возле двери запечатанную бутылку из-под молока, которая лишь с виду казалась пустой, а наделе была заполнена смертоносным газом цианидом. У дома Уолкеров были оставлены две кварты молока и пинта взбитых сливок.
Ко времени, когда он добрался до дома Мертонов в самом конце квартала, солнечные лучи уже золотили кроны деревьев и испещряли мелкими бегущими пятнышками гравий на дорожке, огибавшей дом.
Спайк наклонился, поднял один камешек, очень симпатичный, плоский с одного бока, как и подобает гравию, размахнулся и бросил. Камешек угодил точно в край тротуара. Спайк покачал головой, усмехнулся и, насвистывая, продолжил свой путь.
Слабый порыв ветра донес до него запах мыла, которым пользовались на фабрике-прачечной, и снова ему вспомнился Роки. Нет, он был уверен: они с Роки точно увидятся. Сегодня же.
К подставке для газет была пришпилена записка:
Доставка отменяется.
Спайк отворил дверь и вошел. В доме было страшно холодно и пусто. Никакой мебели. Абсолютно пустые комнаты с голыми стенами. Даже плиты на кухне не было — место, где она раньше стояла, отмечал более яркий по цвету прямоугольник линолеума.
В гостиной со всех стен содраны обои. Абажур в виде шара исчез. Осталась лишь голая почерневшая лампочка под потолком. На одной из стен виднелось огромное пятно засохшей крови. Если приглядеться, можно было различить прилипший к нему клок волос и несколько мелких осколков костей.
Молочник кивнул, вышел и какое-то время стоял на крылечке. День обещал быть просто чудесным. Небо приобрело невинный голубой, словно глаза младенца, оттенок и было местами испещрено такими же невинными легкими перистыми облачками, которые игроки в бейсбол называют «ангелочками».
Спайк сорвал записку с подставки для газет, скатал в шарик и сунул его в левый карман серых форменных брюк.
Вернулся к машине, смахнул по дороге камешек с края тротуара в канаву. Грузовик свернул за угол и скрылся из виду. День расцветал.
Дверь с грохотом распахнулась. Из дома выбежал мальчик. Поднял глаза к небу, улыбнулся, подхватил пакет молока и понес в дом.
Роки и Лео, напившиеся до положения риз, медленно ехали по Калвер-стрит. Затем свернули на Бэлфор-авеню и двинулись по направлению к Кресченту. Ехали они в «крайслере» Роки 1957 года выпуска, на сиденье между ними стоял, покачиваясь при каждом толчке, ящик пива «Айрон-Сити». Это был их второй ящик за сегодняшний вечер — вечер, начавшийся, если говорить точнее, в четыре дня, в час, когда заканчивалась работа на фабрике-прачечной.
— Какашка в бумажке! — выругался Роки, останавливаясь на красный свет на пересечении Бэлфор-авеню с шоссе № 99. При переключении на вторую скорость коробка передач издала громкий скрежещущий звук. Первая скорость у «крайслера» не работала уже месяца два.
— Дай мне бумажку, и я тут же наложу в нее! — с готовностью отозвался Лео.
— Сколько сейчас?
Лео поднес руку с часами чуть не к самому носу. Когда часы почти коснулись кончика сигареты, выдохнул дым и всмотрелся в циферблат.
— Уже почти восемь.
— Какашка в бумажке! — Они миновали дорожный указатель с надписью ПИТТСБУРГ 44.
— Отсюда до самого Детройта ни одного патруля, — заметил Лео. — Да сюда ни одна собака не сунется, ни один человек в здравом уме и твердой памяти!
Роки включил третью скорость. Коробка передач издала тихий стон, а весь «крайслер» так и заколотило, словно в petit mal… Впрочем, вскоре судороги прошли, и стрелка спидометра медленно и устало начала подползать к отметке «40». Достигнув этой цифры, она так и застряла на ней.
Доехав до пересечения шоссе № 99 с дорогой под названием Девон-Стрим (на протяжении восьми миль последняя служила естественной границей между двумя поселками — Кресчент и Девон), Роки свернул на нее почти неосознанно, хотя в глубинах того, что с натяжкой можно было назвать его подсознанием, возможно, и ворочалось некое смутное воспоминание о старом Вонючем Носке.
С момента окончания работы они с Лео ехали куда глаза глядят. Был последний день июня, и срок, обозначенный в прикрепленной к ветровому стеклу «крайслера» карточке техосмотра, истекал ночью, ровно в 00. 01. То есть примерно через четыре часа, нет, уже меньше чем через четыре. Неизбежность этого события воспринималась Роки как-то слишком болезненно. Лео же было наплевать. Все равно не его машина. К тому же выпитого им пива «Айрон-Сити» было достаточно, чтобы привести не только его, а вообще любого человека в состояние глубокого алкогольного ступора.
Дорога Девон петляла и вилась среди густого леса. С обеих сторон вплотную к ней подступали огромные дубы и вязы с пышными раскидистыми кронами. Казалось, они жили какой-то своей жизнью и, по мере того как на юго-запад Пенсильвании надвигалась ночь, все более наполнялись шелестом и движением тени. Место это было известно под названием «Леса Девона». Прославилось оно после того, как здесь в 1968-м зверски замучили и убили молоденькую девушку и ее дружка. Парочка имела глупость остановиться в лесу, именно здесь затем и обнаружили «меркурий» 1959 года выпуска, принадлежавший молодому человеку. В машине были сиденья из натуральной кожи, на капоте — блестящая хромированная эмблема. Останки парня и его несчастной подружки нашли на заднем сиденье. А также на переднем, в бардачке и багажнике. Убийцу так и не нашли.
— Да фараоны сюда и носа не кажут, — заметил Роки. — На девяносто миль в округе ни одной живой души.
— Хренушки, — сказал Лео. Последнее время это милое словечко все увереннее лидировало в списке его наиболее употребительных выражений — и это при том, что общий словарный запас Лео составлял не более сорока слов. — Ты чего, ослеп? Вон там город.
Роки вздохнул и отпил пива из банки. Огоньки, мерцавшие вдали, вовсе не означали, что там находится город. Но что толку спорить с пьяным в стельку парнишкой? То был новый торговый центр. Надо сказать, эти новые натриевые лампы действительно светили ярко. Не отрывая глаз от их молочно-белого сияния, Роки подогнал машину к обочине, к левому краю дороги, резко подал назад, отчего едва не угодил в канаву, и, наконец развернувшись, снова выехал на дорогу.
— Опля! — сказал он.
Лео рыгнул и хихикнул. Они работали вместе в прачечной «Нью-Адамс» с сентября — именно тогда Лео был нанят Роки в помощники. Молодой, двадцатидвухлетний, с мелкими, как у грызуна, чертами лица, Лео походил на человека, которому в скором будущем светит изрядный срок. Он утверждал, что каждую неделю откладывает из зарплаты по двадцать долларов на покупку подержанного мотоцикла «кавасаки». Говорил, что собирается поехать на нем куда-то на запад, как только наступят холода. Он уже успел сменить мест двенадцать, не меньше, с того времени, когда шестнадцатилетним пареньком навеки распрощался с миром науки. В прачечной ему нравилось. Роки знакомил его с различными приемами стирки, и Лео искренне верил в то, что наконец учится Делу. Делу, которое непременно пригодится ему где-нибудь во Флэгстаффе.
Роки, по сравнению с ним чуть ли не старик, работал в «Нью-Адамс» вот уже четырнадцать лет. Об этом красноречиво свидетельствовали руки — бледные, как у призрака, изъеденные щелочью и отбеливателями. В 1970 году он четыре месяца отсидел за хранение незарегистрированного оружия. Жена его, ходившая в ту пору с огромным, безобразно распухшим животом, беременная третьим ребенком, вдруг заявила, что: 1) это не его, Роки, ребенок, а молочника; и 2) она желает с ним развестись по причине жестокого с ней обращения.
Два момента в этой ситуации заставили Роки носить при себе незарегистрированное оружие, а именно: 1) ему наставили рога; и 2) рога эти наставил не кто иной, как гребаный молочник с рыбьими глазками и длинными космами. Этот кретин по имени Спайк Миллиган. Спайк работал в молочной Креймера, в отделе доставки.
Молочник, Господи Боже ты мой!.. Молочник, а как насчет того, чтобы сдохнуть, а? Как насчет того, чтобы брякнуться в вонючую канаву и там отдать концы? Даже самому Роки, не продвинувшемуся в чтении дальше надписей на обертках жвачек, которые он непрестанно и трудолюбиво жевал на работе, ситуация казалась удручающе банальной.
В результате он, в свою очередь, уведомил жену о том, что: 1) никакого развода не будет; и 2) он собирается научить Спайка Миллигана уму-разуму. Лет десять назад он приобрел пистолет 32-го калибра, из которого время от времени постреливал по пустым бутылкам, жестянкам и мелким собачкам. И вот в то утро он вышел из своего дома на Оук-стрит и направился к молочной, где надеялся застать Спайка, покончившего с утренней доставкой.
Но по пути туда Роки заскочил в пивную «Четыре угла» и пропустил пивка — бутылок шесть, восемь, а то и все двадцать. Разве теперь упомнишь?.. Пока он сидел там и пил, жена его позвонила легавым. И они поджидали его на углу Оук-стрит и Бэлфор-авеню. Его обыскали, один из копов вытащил у него из-за пояса брюк пистолет 32-го калибра.
— Думаю, тебе придется сменить обстановку, приятель, — сказал ему легавый, обнаруживший пистолет. Именно это и сделал Роки. Следующие четыре месяца он провел в тюрьме, бесплатно стирая простыни и наволочки на штат Пенсильвания. За это время жена умудрилась получить в Неваде развод и, когда Роки вышел из кутузки, уже жила себе поживала со Спайком Миллиганом на Дейкин-стрит, в многоквартирном доме с лужайкой у входа, посреди которой стоял розовый фламинго. Вдобавок к двум старшим ребятишкам (Роки был более или менее уверен, что они от него) парочка обзавелась младенцем с точно такими же, как у папаши, рыбьими глазками. К тому же они получали на него алименты — по пятнадцать долларов в неделю.
— Эй, Роки, что-то мне муторно… — сказал Лео. — Надо бы остановиться и глотнуть водички.
— Сперва талончик на колеса надо получить, — отозвался Роки. — Это самое важное. Какой же это мужчина без нормальных колес?!
— Да ни один нормальный человек не полезет осматривать твою тачку, я же уже сказал!.. А знаешь, у нее и поворотники не работают.
— Мигают, если нажать на тормоза. Любой человек притормаживает на повороте, иначе можно перевернуться.
— И стекло в боковом окошке треснуло.
— Я его опущу.
— А что, если инспектор попросит поднять, перед тем как осматривать машину?
— Я уже сжег за собой мосты, — мрачно и со значением произнес Роки. Он выбросил пустую банку из окна и достал новую. На ней красовался портрет Франко Гарриса. Нет, этим летом компания «Айрон-Сити» явно сделала ставку на поклонников звезд баскетбольной команды «Стилерс».
Роки дернул за колечко на крышке. Раздался щелчок, и из отверстия полезла пена.
— Все же жаль, что у меня нет женщины, — произнес вдруг Лео, глядя в темноту и как-то странно улыбаясь.
— Была бы у тебя женщина, и путь на запад, считай, заказан. Главная цель женщины — удержать мужчину от поездки. Так уж они устроены, эти женщины. Это их цель, их миссия. Разве ты сам не говорил мне, что хочешь поехать на запад?
— Да, говорил. И поеду.
— Никуда не поедешь, если заведешь себе бабу, — сказал Роки. — А потом она обязательно тебя бросит. А потом — алименты. Стоит только связаться с бабой, и дело непременно кончится алиментами. Машины куда как лучше… Так что советую держаться машин.
— Только хренушки ее трахнешь, эту твою машину.
— Ну, это как посмотреть… Ничегошеньки ты еще не знаешь, парень!.. — сказал Роки и усмехнулся.
Леса понемногу отступили. Слева замерцали огоньки, и Роки внезапно ударил по тормозам. Поворотные и габаритные огни загорелись одновременно, что и требовалось доказать. Лео завертелся на виденье, проливая себе на колени пиво.
— Что? Что такое?
— Вон, гляди, — сказал Роки. — вроде бы я знаю этого парня…
Слева от дороги виднелся ветхий, полуразвалившийся гараж. Рядом — автозаправочная станция «Цитго». Надпись на фанерном щите гласила:
БОБ. ЗАПРАВКА И РЕМОНТ.
«БОБ ДРИСКОЛЛ».
ЧАСТ. СОБСТ.
СХОД-РАЗВАЛ КОЛЕС — НАША СПЕЦИАЛЬНОСТЬ.
МЫ ЗАЩИТИМ ВАШИ ДАННЫЕ БОГОМ ПРАВА ОТ ПАТРУЛЬНЫХ!
И ниже, уже в самом углу:
СТАНЦИЯ ТЕХОБСЛУЖИВАНИЯ № 72.
— Но никто в здравом уме… — начал было Лео.
— Это же Бобби Дрисколл! — радостно воскликнул Роки. — Да мы с Бобби Дрисколлом вместе ходили в школу! Дело в шляпе, парень! Можешь считать, нам крупно повезло!..
И он несколько неуверенно с ехал с дороги, освещая фарами раскрытую настежь дверь гаража. Выжал сцепление и с ревом подкатил к двери. На пороге возник сутулый мужчина в зеленом комбинезоне. Он отчаянно размахивал руками, делая знак остановиться.
— Эй, Боб! — восторженно взвыл Роки. — Привет старый алкаш, Вонючий Носок!
И он затормозил у входа в гараж. «Крайслером» овладел очередной приступ эпилепсии, на сей раз уже grand mal. Выхлопная труба выплюнула язычок желтого пламени, затем — облачко вонючего синего дыма. Машина содрогнулась последний раз и благодарно стихла. Лео бросило вперед, и он опять разлил пиво. Роки выключил мотор.
К ним, изрыгая цветистую нецензурную брань и все еще размахивая руками, подбежал Боб Дрисколл.
— …дьявола себе позволяете, сучьи выродки!..
— Бобби! — взвыл Роки. Восторг, испытываемый им в эти секунды, был сравним разве что с оргазмом. — Привет, калоша старая. Вонючий Носок! Чего это ты там лопочешь, дружище?
Боб, близоруко щурясь, пялился в окошко, пытаясь рассмотреть Роки. У него было усталое, изнуренное лицо, большую часть которого прикрывала тень от козырька.
— Да кто ты такой, чтобы обзывать меня Вонючим Носком, а?
— Я! — радостно взвизгнул Роки. — Я это, я, онанист ты эдакий! Твой давнишний приятель!
— Кто, черт возьми…
— Да Джонни Рокуэлл, кто же еще! Ты что, ослеп, старый придурок?
— Роки?.. — неуверенно спросил Дрисколл.
— Он самый, сукин ты сын!
— Господи Иисусе… — По лицу Боба медленно и неохотно начала расползаться улыбка. — Мы же с тобой не виделись… э-э… почитай с той самой игры в Кэтамаунтсе…
— Точно! А классный был матч, доложу я тебе! — Роки восторженно хлопнул себя по бедру, отчего на пол автомобиля и его брюки снова выплеснулось пиво. Лео икнул.
— Да уж, еще бы… Первый и последний раз, когда наш класс выиграл. Но чемпионат бы так или иначе продули бы, да… Отъезжай от моего гаража, слыхал. Роки? Ты…
— Да-а, все тот же старый Вонючий Носок! Такой же дурачина, ни хрена не изменился.
Роки с некоторым опозданием заглянул под козырек бейсбольной кепки, низко надвинутой на лоб Бобби — убедиться, что сказанное им правда. Однако оказалось, что Боб Дрисколл, он же Вонючие Носки, облысел, то ли частично, то ли полностью.
— Господи! Ну скажи, правда, здорово, что мы с тобой вот так встретились, а?.. Послушай, а ты все-таки женился на Марси Дью или нет?
— Черт, да, конечно. Еще в семидесятых. Ну а ты где ошивался все это время?
— В тюряге. Где же еще! Послушай, старик, можешь посмотреть мою малышку?
Голос Боба снова зазвучал настороженно:
— Ты имеешь в виду твою машину?
Роки хихикнул:
— Нет, мою старую задницу! Ну ясное дело, машину чего ж еще! Так можешь? — Боб уже приоткрыл рот, собираясь сказать «нет». — Да, кстати, познакомься. Это мой друг Лео Эдвардс. Лео, позволь представить, это Боб. Самый классный игрок в бейсбол из школьной команды в Кресченте. За четыре года ни разу не менял носки.
— Очень приятно… — пробормотал Лео, как учила его матушка в те редкие моменты, когда не была пьяна.
Роки снова хихикнул:
— Хочешь пива, старик?
Боб снова открыл было рот, собираясь сказать «нет».
— Вот, гляди-ка, тут такой прикол! — воскликнул Роки и дернул за колечко. Пиво, нагревшееся за время долгого путешествия до гаража Боба Дрисколла, полезло из банки и пролилось Роки на запястье. Роки сунул банку Бобу. Тот, оттопырив локоть, торопливо стал пить, стараясь, чтобы пиво не попало на рукав.
— Роки, мы закрываемся в…
— Да дело-то пустяковое! Всего на секунду, одну секунду! Сейчас покажу, тут какая-то хренота происходит…
Роки поставил переключатель скоростей на реверс, повернул ключ, надавил на педаль газа и медленно и неуверенно ввел «крайслер» в гараж. А уже через секунду выскочил из машины и стал трясти свободную руку Боба, как какой-нибудь политический деятель. Боб, похоже, оцепенел. Лео сидел в машине и открывал новую банку. И еще — пукал. Он всегда пукал, выпив много пива.
— Эй! — сказал Роки, пробираясь между проржавевшими канистрами. — А Дайану Ракельхаус помнишь?
— Ну ясное дело, еще бы не помнить… — ответил Боб, и на лице его против воли возникла дурацкая улыбка. — С такими большими… — И он, сложив чашечками ладони, приставил их к груди.
— Точно! — взвыл Роки. — Ты меня понял, дружище! Так и живет в городе, да?
— Да нет, вроде бы переехала в…
— Вот так всегда, — удрученно помотал головой Роки. — Те, кто не остается, всегда переезжают. Так ты налепишь карточку, к моей маленькой свинке, да?
— Ну-у… это… тут моя жена сказала, что будет ждать меня к ужину… И потом мы закрываемся в…
— Ты б меня здорово выручил, старик! А уж я в долгу не останусь! Хочешь, постираю для твоей половины? Все тряпье в доме, честно. Все ее кружавчики и финтифлюшки. Это ведь моя профессия, стирка. Работаю в прачечной «Нью-Адамс».
— А я у него учусь, — вставил Лео и опять пукнул.
— Перестираю все ее финтифлюшки, все, что только ни пожелает. Ну так как, Бобби?
— Что ж… поглядеть, конечно, можно.
— Ясное дело. — кивнул Роки. Шлепнул Бобби по спине, подмигнул Лео. — А ты, гляжу, все тот же, старина. Что за человек! Чистое золото!
— Ага, — вздохнул Боб, продолжая потягивать пиво из банки. Грязные его пальцы в масляных пятнах целиком закрывали физиономию Джона Гаина, красовавшуюся на этикетке. — А ты здорово помял бампер, Роки…
— Вот тебе шанс показать свой класс, Бобби! Эта проклятая машина нуждается в классном мастере. А вообще-то она не что иное, как куча разных там долбаных колесиков и винтиков. Если тебе, конечно, понятно, о чем я.
— Да, думаю, понятно…
— Ну вот, а я что говорю? Эй, а я познакомил тебя с Лео? С парнем, с которым работаю, а?.. Знакомься. Лео, это единственный игрок в бейсбол из…
— Ты уже нас знакомил, — заметил Боб с еле заметной улыбкой отчаяния.
— Как поживаете… — пробурчал Лео. И потянулся за очередной банкой «Айрон-Сити». Перед глазами у него завертелись тонкие серебристые полоски — подобные тем, что вдруг появляются в жаркий полдень на совершенно ясном голубом небе.
— …школы в Кресченте, который четыре года не…
— Фары не покажешь, Роки? — перебил его Бобби.
— Конечно! Просто замечательные фары. С то ли галогенными, то ли нитрогенными, хрен его знает с какими там лампочками! Просто куколки, а не фары! А ну-ка включи эти гребаные метелки, Лео.
Лео включил щетки на ветровом стекле.
— Тут вроде бы все нормально, — добродушно заметил Боб. И отпил большой глоток пива. — Ну а что с фарами?
Лео включил фары.
— Луч повыше можно?
Лео пытался нащупать переключатель левой ступней. Он был уверен, что переключатель находится где-то там, внизу, и в конце концов наткнулся на него. Сноп лучей резко высветил силуэты Роки и Боба, как это порой делают полицейские, освещая место происшествия.
— Ну, что я тебе говорил? Звери, а не фары! — завопил Роки и вдруг захихикал: — Черт побери, Бобби! До чего же я рад повидаться с тобой! Это даже приятнее, чем получить чек по почте!
— А поворотники? — спросил Боб.
Лео таинственно улыбнулся Роки и ничего делать не стал.
— Дай-ка я сам, — сказал Роки. И, пребольно стукнувшись головой о раму уселся за руль. — Парнишка неважно себя чувствует.. — Он надавил на тормоз.
Поворотники тут же включились.
— О’кей, — кивнул Боб. — Ну а без тормозов-то они работают?
— А в каком это уставе или законе сказано, что они должны работать сами по себе? — хитро щурясь, спросил Роки.
Боб вздохнул. Жена ждала его к ужину. У нее были большие плоские груди и выбеленные пергидролем волосы с черной полоской у корней. Она питала слабость к сладким пончикам фирмы «Дайн», продукту, которым торговали в местном филиале универсама «Джаент ита». Вечером по четвергам, когда в гараже играли в бинго, жена являлась к нему за выигрышем: на голове у нее красовались огромные зеленые бигуди, прикрытые зеленым шифоновым шарфиком. От этого голова напоминала некий футуристический транзисторный приемник. Как-то часа в три ночи Боб проснулся и долго смотрел на пустое бледное лицо, освещенное мертвенным светом, падавшим в окно спальни от уличного фонаря. И подумал: как же все это просто! Надо лишь навалиться на нее сверху, надавить коленом на живот, чтоб из этой жирной туши вышел весь воздух, чтоб она не смогла закричать, выдавить из нее кишки, плотно обхватить руками толстую белую шею и давить, давить… А потом отнести ее в ванную, разрезать на мелкие кусочки и разослать по почте в разные концы света. Ну, к примеру: «Роберту Дрисколлу, до востребования». Или же куда-нибудь еще. В Лиму, Индиану, на Северный полюс, в Нью-Хэмпшир, Пенсильванию, Айову. В любое место… Это так просто! Одному Богу ведомо, как часто это уже происходило.
— Нет. — сказал он Роки. — Сдается мне, нигде не сказано, что они должны работать сами по себе. Это точно… — Он запрокинул банку, и остатки пива вылились ему в рот. В гараже было жарко, он еще не ужинал и почувствовал, как пиво ударило в голову.
— Эй, глядите-ка, а наш мистер Вонючие Носки уже прикончил баночку! — заметил Роки. — А ну, дай ему еще. Лео!
— Нет, Роки, мне, пожалуй…
Лео пошарил в темноте и нашел непочатую банку. Протянул ее Роки. Роки, в свою очередь, сунул ее Бобу, который, ощутив приятно холодящую ладони поверхность, тут же перестал возражать. На банке красовалась ухмыляющаяся физиономия Линна Свэнка. Он открыл банку. Лео отметил это событие радостным пуканьем.
Какое-то время все они дружно сосали пиво из жестянок с изображением знаменитого футболиста.
— А клаксон работает? — осведомился Боб извиняющимся тоном, словно опасался нарушить благоговейную тишину.
— Конечно! — Роки нажал локтем на кружок в центре руля. Клаксон слабо пискнул. — Батарейка немного подсела.
Она снова пили в полном молчании.
— Эта чертова крыса была величиной с кокер-спаниеля! — воскликнул вдруг Лео.
— Он у нас очень внимательный парень, — заметил Роки.
Боб призадумался.
— Да-а… — протянул он наконец. Почему-то это показалось Роки страшно смешным, и он расхохотался, захлебываясь пивом. Даже из носа потекло пиво, и тут уже настал черед Боба смеяться. Роки очень обрадовался, услышав этот смех, потому как вначале Боб показался каким-то уж очень угнетенным и грустным, словно его огрели пыльным мешком по голове.
Еще какое-то время они пили молча.
— Дайана Ракельхаус… — вдруг мечтательно произнес Боб.
Роки фыркнул.
Боб ухмыльнулся и приложил сложенные чашечкой ладони к груди.
Роки расхохотался и приложил свои — только побольше оттопырив. Боб так и покатился со смеху.
— А помнишь снимок Урсулы Андресс? Ну, который Танкер Джонсон приколол к доске объявлений старухи Фримэнтл?
Роки так и взвыл от смеха.
— И еще пририсовал к каждой сиське по такому здоровенному воздушному шару…
— А ее чуть инфаркт не хватил…
— Вам, конечно, смешно… — печально заметил Лео и пукнул.
Боб моргал, уставившись на него.
— Чего?
— Вам-то смешно. — сказал Лео. — Вам двоим есть над чем посмеяться. Еще бы! Ведь дырки в спине у вас нет.
— Да не слушай ты его! — сказал Роки. Голос звучал немного нервно. — Малость зациклился парень, вот и все.
— Так у тебя что, правда дырка в спине? — спросил у Лео Боб.
— Это все прачечная. — улыбнулся тот. — У нас там такие здоровущие барабаны, смекаешь? Только мы называем их колесами. Они крутят белье. Вот почему мы называем их колесами. Я их загружаю, потом разгружаю, потом заряжаю по новой. Сую в них всякое грязное дерьмо, а вынимаю чистое. Вот что я делаю, и делаю это классно. — Он взглянул на Боба, в глазах его мерцал огонек безумия. — И от этого у меня дырка в спине образовалась.
— Да-а?.. — протянул Боб, глядя на Лео, точно завороженный.
Роки беспокойно переступил с ноги на ногу.
— Там в крыше дырка, — сказал Лео. — Аккурат над третьим колесом. Они круглые и крутятся, вот почему мы называем их колесами. И когда идет дождь, в дыру попадает вода. Кап-кап-кап… И каждая капелька лупит меня по спине — пах-пах-пах! И от этого в спине тоже получилась дырка. Вот примерно такая. — Он сложил ладонь лодочкой. — Хочешь глянуть?
— К чему это ему глазеть на разные там уродства — рявкнул Роки. — Мы вспоминали старые добрые времена, и нечего его расстраивать! И потом, никакой дырки у тебя в спине все равно нет!
— Нет, я хочу посмотреть, — сказал Боб.
— Они круглые, поэтому мы их так называем, — пробормотал Лео.
Роки улыбнулся и похлопал его по плечу:
— Хватит об этом, дружище! Иначе отправишься домой пешком! А теперь почему бы тебе не достать моего тезку, вон оттуда, слева от тебя?
Лео заглянул в коробку, потом передал Роки банку с портретом Роки Блайера.
— Вот это другое дело! — К Роки вновь вернулось хорошее настроение.
Коробку пива прикончили примерно через час, и Роки стал уговаривать пьяного в дым Лео сбегать в супермаркет «Паупин» за добавкой. К этому времени глаза у Лео стали красными, как у хорька, рубашка на груди была расстегнута. Сосредоточенно и близоруко щурясь, он безрезультатно пытался достать пачку сигарет «Кэмел» из закатанного рукава рубашки. Боб пошел под душ — пописать — и распевал там школьный гимн.
— А я… не хочу туда идти… — заплетающимся языком пробормотал Лео.
— Да, но ведь и на машине ты тоже не сможешь поехать! Ты ж в задницу пьяный!
Лео описывал вокруг него круги, все еще пытаясь достать сигареты.
— И потом… темно. И холодно…
— Так ты хочешь получить талончик на эту машину или нет? — злобно прошипел Роки. Ему уже начали мерещиться какие-то странные вещи.
Наиболее часто посещало видение огромного звука — запутавшись в паутине, он сидел в дальнем углу гаража.
Лео поднял на него кроваво-красные глаза.
— А это не моя машина, — заметил он неожиданно рассудительно и трезво и выдавил смешок.
— Ну раз так, стало быть, тебе больше в ней не ездить! Если, конечно, не пойдешь за пивом… — сказал Роки. И со страхом покосился на мертвого жука в углу. — Только попробуй мне не пойти! Увидишь, я не шучу!
— Ладно, ладно. — пропищал Лео. — Пойду, и нечего тут заводиться!
Не успев дойти до угла, он дважды угодил в канаву и еще один раз — на обратном пути. И когда наконец вернулся в теплый и ярко освещенный гараж, увидел, что оба его собутыльника распевают школьный гимн. С помощью какого-то крюка со шкивом Боб умудрился приподнять «крайслер». И теперь расхаживал под ним, задрав голову и разглядывая пропыленные и проржавевшие внутренности машины.
— А знаешь, у тебя в выхлопной трубе дырка, — заметил он.
— Да откуда там взяться выхлопной трубе? — удивился Роки. Обоим это почему-то показалось страшно смешным, и они заржали.
— Пиво! — объявил Лео, с грохотом поставил коробку на пол, присел на обод колеса и тут же впал в полузабытье. На обратном пути он выпил три банки пива, чтобы идти было веселее. Роки протянул Бобу пиво, себе тоже взял.
— Ну что, наперегонки? Как в старые добрые времена, а?
— Само собой, — кивнул Боб и улыбнулся. В воображении он видел себя втиснутым в кабину низко стелющейся над землей гоночной машины.
Одна рука уверенно лежит на руле, и сам он, классный гонщик, ждет взмаха флажком. Пальцы другой руки касаются талисмана — металлической эмблемы, снятой с капота «меркурия» 1959 года выпуска. Он напрочь позабыл о Роки, о своей распухшей от обжорства жене с транзисторными кудряшками и вообще обо всем.
Они открыли банки и, пыхтя и отдуваясь, стали пить. Одновременно оба бросили пустые банки на растрескавшийся бетонный пол. Оба в одну и ту же секунду подняли средние пальцы. В животах заурчало — так громко, что казалось, эхо отлетает от стен, напоминая звуки автоматной очереди.
— Прямо как в старые добрые времена, — сказал Боб, и голос его звучал печально. — Ничто не может сравниться со старыми добрыми временами…
— Знаю, — кивнул Роки, пытаясь подыскать какие-нибудь особенные, приличествующие случаю слова, и нашел их: — Мы с каждым днем стареем, приятель.
Боб вздохнул и рыгнул. Сидевший в уголке Лео проснулся и в который уже раз пукнул. И принялся напевать «Сойди с моего облака».
— Ну что, еще по одной? — спросил Роки и протянул Бобу очередную банку пива.
— Что ж, можно, — ответил Боб. — Можно, Роки, дружище, отчего нет…
Коробку, которую принес Лео, прикончили к полуночи. А за ветровым стеклом слева от Роки появилась новенькая карточка техосмотра, расположившаяся под каким-то пьяным углом. Роки заполнил ее сам, медленно и аккуратно переписывая цифры с потрепанной и засаленной регистрационной карточки, которую долго искал и наконец нашел в бардачке. Дело двигалось медленно, потому что в глазах троилось. Боб сидел на полу, скрестив ноги, словно йог, и поставив между ступнями наполовину пустую банку «Айрон-Сити». Сидел, напряженно и пристально устремив взор в никуда.
— Знаешь, ты мне просто жизнь спас. Боб, — сказал Роки и пнул Лео в ребра, чтобы тот проснулся.
Лео застонал и повалился набок. Веки его дрогнули, приоткрылись, закрылись, потом снова открылись — уже широко, когда Роки пнул его ногой второй раз.
— Мы чего, уже дома. Роки? Мы…
— Не буди мою крошку, Бобби! — радостно пропел Роки. Впился пальцами в рукав Лео и рывком поднял его на ноги. Лео взвыл. Роки поволок его к «крайслеру», запихнул на заднее сиденье. — Ладно, как-нибудь еще заедем, посмотришь ее…
— Славные были денечки… — пробормотал Боб. В глазах его стояли слезы. — С тех пор с каждым днем все становится только хуже и хуже. Ты замечал?
— Еще бы! — кивнул Роки. — Все переделывается, перестраивается. Все перегадили, сукины дети! Но ничего… Держи хвост пистолетом, дружище. И не позволяй никому…
— Да мне жена не дает вот уже года полтора, — пожаловался Боб. Но слова его тут же заглушил кашель мотора. Боб поднялся и смотрел, как «крайслер» выезжает из гаража, цепляя сложенные слева от двери поленья и прутья.
Лео высунулся из окна, на лице его сияла блаженная улыбка идиота.
— Заезжай как-нибудь в прачечную, водило! Покажу тебе дырку в спине! Покажу колеса! Покажу, — Тут внезапно в окошке, словно в каком-то фарсе, мелькнула рука Роки, схватила Лео за шкирку и втянула в салон.
— Пока, приятель! — крикнул Роки. «Крайслер» пьяно покрутился по двору, объезжая колонки для подачи бензина, затем унесся в ночь. Боб провожал его взглядом до тех пор, пока хвостовые огни не уменьшились и не превратились в две крохотные точки, затем побрел обратно в гараж. На заваленном разным хламом верстаке лежала хромированная эмблема от какой-то старой машины. Он взял ее, начал вертеть в руках, играть с ней, и на глазах снова выступили слезы. Старые добрые времена! Позднее, той же ночью, где-то в четвертом часу, он удавил жену и спалил дом, чтоб все выглядело как несчастный случай.
— Господи! — пробормотал Роки, покосившись в боковое зеркальце. Гараж Боба съежился, уменьшился, превратился в пятнышко белого света, мерцающего в ночи. — Ну как это тебе нравится? Старина Вонючий Носок, да… — Роки достиг той степени опьянения, когда человек уже не ощущает себя. От него ничего не осталось — лишь маленькая искорка, еле тлеющий в замутненном сознании уголек здравого смысла.
Лео не ответил. В тусклом бледно-зеленом свете, отбрасываемом приборной доской, он походил на мышонка-соню, приглашенного Алисой на чай из Зазеркалья.
— Здорово его жизнь потрепала, — продолжал Роки. Какое-то время он ехал по восточной полосе, затем «крайслер» стало заносить в сторону. — Старик вырубился. Для тебя это хорошо. Наверняка завтра не вспомнит, что ты ему наболтал. А то все могло бы сложиться иначе… Сколько раз тебе говорить, чтобы ты не смел заикаться об этой дурацкой дыре в спине?
— Но ведь ты знаешь, что она у меня есть.
— Ну и что с того?
— Так это моя дыра, вот что. А стало быть, я могу говорить о ней сколько… — Внезапно он умолк и обернулся. — Послушай, там позади грузовик. Только что от ехал от обочины. Фары выключены.
Роки посмотрел в зеркало заднего вида. Да, действительно, грузовик… Очертания просматривались довольно четко. Ему не понадобилось даже читать надпись на борту — «МОЛОЧНЫЕ ПРОДУКТЫ КРЕЙМЕРА». Он уже понял, кто это.
— Это Спайк!.. — в ужасе прошептал Роки. — Спайк Миллиган! Господи, а я-то, дурак, думал, он занимается только утренней доставкой!
— Кто?
Роки не ответил, губы расплылись в злобной пьяной ухмылке. Но глаза не улыбались. Расширенные, красные, они неотрывно смотрели на дорогу.
Внезапно он утопил педаль газа, и «крайслер», изрыгнув облачко синего дыма, нехотя стал набирать скорость. Стрелка спидометра подползла к отметке «60».
— Эй! Ты слишком пьяный, чтоб так гнать! Ты… — тут Лео умолк, словно потерял нить мысли.
Мимо пролетали дома и деревья. На перекрестке они промчались на красный свет. На большой скорости преодолели подъем. Слетели с него — глушитель на низкой подвеске выбил из асфальта сноп искр. Сзади, в багажнике, звякали и тарахтели пустые банки. Физиономии игроков «Питтсбург стилерс» катались по салону, то попадая на свет, то снова проваливаясь в темноту.
— Я пошутил! — испуганно взвизгнул Лео. — Не было там никакого грузовика!
— Это он! И он убивает людей! — крикнул Роки. — Я видел в гараже жука! Черт!..
Машина с ревом поднималась на Южный холм по встречной полосе. Какой-то пикап, мчавшийся прямо навстречу им, в последнюю секунду вильнул и угодил в канаву, чтобы избежать столкновения. Лео обернулся. Дорога была пуста.
— Роки…
— А ну-ка, Спайк, попробуй догони меня! — завопил Роки. — Попробуй достань!..
«Крайслер» мчался со скоростью восемьдесят миль в час — в более трезвом состоянии Роки не поверил бы, что такое возможно. У Джонсон-Флэт был крутой поворот, и машина преодолела его — из-под колес с лысой резиной показался дымок. «Крайслер» пронзал ночь, словно призрак, прыгающий свет фар высвечивал пустую дорогу впереди.
Внезапно откуда-то из темноты с ревом вынырнул «меркурий» 1959 года выпуска. Он мчался по разделительной полосе. Роки вскрикнул и закрыл лицо руками. А Лео успел заметить лишь одно: на капоте «меркурия» не хватает металлической эмблемы…
С запачканного засохшей кровью крюка для мясных туш, вделанного в потолок кабины, свисал на ремешке из кожзаменителя маленький транзисторный приемник. Из него лились звуки блюза.
— Ну вот, — сказал Спайк. — А теперь поедем к дому Боба Дрисколла. Он думает, что в гараже у него остался бензин, но я вовсе не уверен. Очень долгий был день, верно? Ты согласен? — Но, обернувшись, он заметил, что в грузовике совсем пусто. Даже жук исчез.
Позади, в полумиле от места аварии, на перекрестке мигал желтый огонек. Грузовик с надписью «МОЛОЧНЫЕ ПРОДУКТЫ КРЕЙМЕРА» послушно сбросил скорость. Затем снова начал набирать ее, приближаясь к тому месту, где посреди дороги к небу вздымался столб пламени и чернела искореженная груда металла. Ехал он не спеша.
Мама Джорджа пошла к двери, но остановилась у порога и, поколебавшись, вернулась. Она взъерошила волосы сыну:
— Я не хотела бы, чтоб ты волновался. Все будет в порядке. И Бабуля тоже.
— Конечно, все будет о’кей. Передай Бадди, чтобы держал хвост пистолетом.
— Что-что, извиняюсь?
Джордж улыбнулся:
— Пусть будет паинькой.
— А, забавно. — Она улыбнулась рассеянно: — Джордж, ты уверен…
— Все будет ОТЛИЧНО.
«Уверен — в чем? Что не боишься остаться один с Бабулей? Она это хотела спросить?»
Если это, ответ будет, конечно, отрицательным. В любом случае, сейчас ему уже не б лет, как тогда, когда они только переехали в Мэн, чтобы ухаживать за Бабулей. Он заплакал, когда Бабуля отозвала свои тяжелые полные руки от белого кресла, пропахшего яйцами-пашот и сладкой пудрой, которую мама втирала в морщинистую кожу старухи. Бабуля подняла руки, ожидая, что он подойдет к ней, чтобы заключить его в объятия, прижать к своему огромному тяжелому телу — а он разревелся. Бадди подошел — и ничего, остался жив… но Бадди на 2 года старше. А теперь он сломал ногу и лежит в госпитале в Левинстоне.
— У тебя есть номер телефона доктора, если ВДРУГ что-то произойдет. Но он, надеюсь, не понадобится, так?
— Разумеется, — ответил Джордж и почувствовал сухой комок в горле. Он улыбнулся. Выглядит ли эта улыбка естественной? Да, конечно. Разумеется. Он ведь вовсе не боится Бабули. И ему уже далеко не 6 лет. Маме нужно пойти в больницу навестить Бадди. А он должен остаться здесь и быть умницей. Остаться с Бабулей — пожалуйста, без проблем.
Мама опять направилась к двери и, поколебавшись, снова вернулась, улыбаясь своей рассеянной, никому особо не адресованной улыбкой: Если она проснется и попросит чаю…
— Я в курсе, — ответил Джордж.
Он видел, какое волнение и даже испуг пытается скрыть мать за этой улыбкой. Она очень беспокоилась о Бадди и его дурацкой Лиге, тренер которой позвонил и сказал, что Бадди сломал ногу во время игры. Джордж только пришел из школы и ел на кухне пирожные с колой, когда мама, задохнувшись от волнения, воскликнула:
«Что? Бадди?!.. И насколько серьезно?». Потом осторожно положила трубку на рычаг…
— Я все это знаю, мамочка. Я в курсе. Иди спокойно.
— Ты молодец, Джордж. Не бойся. Ты ведь не боишься Бабулю?
— Ха! — победно ухмыльнулся мальчик. Великолепная улыбка человека, которому уже далеко не 6 лет, который в курсе дела и держит хвост пистолетом. Замечательная голливудская улыбка, скрывающая зa собой пересохшее горло, словно забитое шерстяными комками.
— Передай Бадди, мне очень жаль, что с ним такое случилось.
— Хорошо, — ответила мать и в который раз направилась к выходу. В окно светило солнце, и в лучах плясали пылинки.
— Слава Богу, мы взяли спортивную страховку, правда, Джордж? Я не знаю, что мы теперь делали бы без нее.
— Передай Бадди, я желаю ему скорого выздоровления.
Мама опять улыбнулась. Обаятельная пятидесятилетняя женщина с поздними сыновьями: старшему 13, младшему 11 лет. Дверь приоткрылась, и холодный октябрьский ветер ворвался в комнату.
— И помни, доктор Арлиндер…
— Да, конечно. Теперь иди, а то Бадди наложат гипс до твоего прихода.
— Она будет спать все время, я надеюсь… Держись, сынок. Я очень люблю тебя. Ты у меня молодец! — На этом мама закрыла дверь.
Джордж подошел к окну и увидел, как она спешит к машине (старый Додж-69, потребляющий слишком много топлива) по дороге роясь в сумочке в поиске ключей. Теперь, когда она вышла из дома и не знала, что сын смотрит в окошко, улыбка исчезла. Мать выглядела усталой и потерянной, она боялась за Бадди. А Джордж волновался за нее. К брату он не испытывал особо светлых чувств. Бадди никогда не был слишком любезен и заботлив. Любимым его развлечением было повалить Джорджа на пол, усесться сверху и колотить его по лбу ложкой — Бадди называл это Пыткой Краснокожих и смеялся, как дебил. Иной раз он продолжал эту процедуру до тех пор, пока Джордж не начинал плакать… Или тот незабываемый случай, когда ночью в спальне Бадди слушал так внимательно горячий шепот брата о его симпатиях к Гови Макардл, а на следующее утро бегал по школьному двору и орал во всю глотку «ТИЛИ-ТИ-ЛИ-ТЕСТО, ЖЕНИХ И НЕВЕСТА!» Конечно, сломанная нога не изменит манер такому братцу, но Джордж предвкушал хотя бы временное спокойствие. «Ну-ну, посмотрим, как ты будешь устраивать Пытку Краснокожих с загипсованной ногой. И каждый день, детка!» Додж остановился. Мама посмотрела налево и направо, хотя никакого транспорта на пыльной дороге не предвиделось. Ей предстояло проехать 2 мили до асфальтовой дороги, и потом еще до Левинстона 19 минут. Машина, поурчав, скрылась из виду. Чистый прохладный октябрьский воздух замутился поднятой пылью, затем она стала медленно оседать. Он остался один.
С Бабулей.
Джордж сглотнул слюну:
«Эй, спокойно! Без истерик! Все будет в норме, так?»
— Так! — сказал вслух Джордж и прошелся взад-вперед по маленькой залитой солнцем кухне. Он посмотрел в стоящее на холодильнике зеркальце: симпатичный паренек с веснушками на носу и щеках и живым веселым блеском темно-серых глаз.
С Бадди случилась эта неприятность, когда он играл со своей Лигой в чемпионате 5 октября. Команда Джорджа — Тигры — пролетела в первый же день… «Бедные деточки! Бедные ЩЕНКИ!», — восклицал Бадди, когда Джордж, весь в слезах, покидал поле. А теперь он сломал ногу. Если бы мама не переживала так из-за этого, Джордж был бы абсолютно счастлив.
На стене висел телефон, рядом с ним табличка для записей с закрепленным карандашом. В верхнем углу таблички добрая деревенская бабушка с розовыми щеками и смешной парик, и она говорит: «Не забудь, сынок!». На табличке маминым почерком написан телефон доктора Арлиндера: 681-4330. Мама написала его не сегодня. Номер появился здесь еще 3 недели назад, когда у Бабули опять были «заскоки». Джордж поднял трубку и прислушался:
— Так и сказала ей: «Мейбл, — говорю, — если ты будешь продолжать с ним…»
Джордж положил трубку. Генриетта Додд. Генриетта всегда была на проводе, и в любое время можно было услышать душещипательные истории и уйму сплетен. Однажды мама выпила вина с Бабулей после того, как у Бабули начались ее «заскоки», доктор Арлиндер запретил алкоголь; перестала пить и мама — а жаль: она становилась очень веселой и рассказывала забавные истории из своего детства, и мама сказала тогда: «Стоит Генриетте открыть рот, как все ее внутренности лезут наружу». Бадди и Джордж расхохотались, а мама поднесла палец к губам и шепнула: «Не говорите никому, что это мои слова!», и тоже засмеялась. И они втроем сидели за столом на кухне и смеялись, пока не разбудили Бабулю, и она начала кричать высоким пронзительным голосом: «Руфь! РУ-У-УФЬ». Мама помрачнела, вышла из-за стола и подошла к Бабуле.
Сегодня Генриетта Тодд могла говорить все, что ей угодно. Джордж просто хотел проверить, работает ли телефон. Две недели назад был сильный ветер, и с тех пор линия плохо срабатывала.
Джордж опять взглянул на добрую деревенскую бабушку из картона. Он хотел бы, чтоб и у него была такая. Но Бабуля была огромная, жирная, слепая. И эти ее «заскоки»… Когда они наступали, бабуля могла вести долгие разговоры одна в пустой комнате, звать каких-то людей, которых здесь нет и выкрикивать непонятные, лишенные смысла слова. Во время последнего из «заскоков», не так давно, мама вдруг побледнела как мел и ворвалась к Бабуле в комнату, крича, что та должна немедленно заткнуться, заткнуться, ЗАТКНУТЬСЯ!!! Джордж очень хорошо помнил этот эпизод, и не только потому, что он впервые видел маму так кричащей. На следующий день было странное происшествие: кто-то обнаружил, что было разрушено Бирчское кладбище, что на дороге в Майн. Перевернуты могильные камни, памятники, сорваны старинные XIX века ворота, а некоторые могилы будто даже вскопаны. «Осквернение». Так назвал это мистер Бурдон, директор школы, собравший учеников на лекцию о Злостном Хулиганстве и что Это Вовсе Не Смешно. Придя домой вечером, Джордж спросил Бадди, что такое ОСКВЕРНЕНИЕ, и получил ответ, что это значит раскапывать могилы и писать на гробы. Джордж не очень поверил в такое объяснение… но случай запомнился…
Когда у Бабули бывали «заскоки», она становилась шумной, но обычно она редко вылезала из своей кровати — огромная, неповоротливая, в резиновом поясе и подгузниках под своей вечной ночной рубашкой. Лицо изрыто морщинами, блеклые голубые глаза пусты и неподвижны. Сперва Бабуля не была совсем слепой, но со временем она ослепла, и первое время у ее белого кресла стояли двое помощников, чтобы помочь ей добраться до ванной или постели. Весила она в то время, пять лет назад, добрые сотни фунтов… Она поднесла руки, и Бадди, тогда восьмилетний, спокойно подошел. Джордж отпрянул и разревелся… «Но теперь-то я ничего не боюсь, — думал он, шлепая кедами по кухонному полу. — Ни капельки. Она просто старая женщина со своими странностями».
Он налил воды в чайник и поставил его на медленный огонь. Взял чашку и бросил в нее специальный пакетик чая из трав, который пила Бабуля. На случай, если она проснется и захочет чаю. Джордж отчаянно, до безумия надеялся, что этого не произойдет. Ведь ему придется подойти к ней, сесть рядом на больничную кровать, подавать чашку, видеть беззубый рот, прилепившийся к краю, слышать хлюпающие звуки и сопение… А иногда она сползает с кровати, и тогда нужно поднять ее; сухая кожа покрывает жирное тело, как будто поднимаешь бурдюк с водой, и слепые глаза смотрят на тебя… Джордж облизал губы и подошел к столу. Осталось еще одно пирожное, но ему не хотелось есть. Он без энтузиазма взглянул на валяющиеся тут же учебники… Нужно пойти и посмотреть, как там Бабуля. Нужно было сделать это сейчас. Не хочется.
Джордж сглотнул слюну, пытаясь хоть как-то убрать сухость в горле, будто забитом шерстью. «Я не боюсь Бабулю. Я подойду, если она протянет руки, чтобы заключить меня в объятия. Что с того? Просто старая женщина. Она старенькая, поэтому случаются «заскоки». Вот и все. Подойду к ней и не буду бояться. Как Бадди.»
Он двинулся к дверям ее комнаты: лицо искривлено, как от горькой пилюли, губы сжаты так сильно, что даже побелели. Он заглянул осторожно в дверь и увидел Бабулю. Седые волосы разметались по подушке, как корона, беззубый рот приоткрыт, подбородок чуть шевелится — медленно, так медленно, что приходится с минуту наблюдать за ней, чтобы увидеть, что она жива. «О Боже, что если она умрет, пока мама в больнице? Не должна. Нет! А если все-таки умрет? Не будет этого, с чего ты взял?! А если… Перестань ныть, наконец!!!».
Бабуля шевельнулась во сне, и морщинистая желтоватая рука с длинными желтоватыми пальцами чуть царапнули покрывало. Джордж отпрянул за дверь, сердце его билось так, что чуть не выпрыгивало из груди. «Что случилось, идиот? Она спокойно спит. Не нервничай».
Он пошел на кухню взглянуть на часы. Если мама отсутствует часа полтора, можно уже ждать ее обратно… О, Боже! Не прошло и двадцати минут, как она вышла из дому; конечно, она еще даже не в Левинстоне, и нет никаких оснований надеяться на скорое возвращение. Никаких. Джордж стоял посреди кухни, прислушиваясь к тишине. Он слышал едва различимое гудение холодильника, шорох ветра за окнами, а где-то за закрытой дверью — легкое поскрёбывание длинных желтых ногтей о покрывало. Бабуля ворочалась во сне. Джордж сжался в сплошной комок нервов и испустил неслышный вопль: «Господи Боже пусть скорее придет мамочка». Он попробовал успокоиться. Сел на стул, взялся за пирожное… Можно, конечно, включить телевизор, но звук может разбудить Бабулю, и последует назойливый громкий крик высоким голосом: «Руфь! РУ-У-УФЫ Мой чай!». Джордж провел сухим языком по еще более сухим губам и приказал себе не быть таким щенком. Старая женщина 83-х лет, она не собирается ни с того ни с сего сейчас умереть и не хочет вылезти из кровати и погнаться за ним. Бред. Джордж снял телефонную трубку:
— …и причем она ДАЖЕ знала, что он женат! Представь, Кори! Ну, я тогда и говорю…
Джордж догадался, что Генриетта говорит с Корой Симард. Темы их бесед были известны наперечет: кто-кому что сказал на вечеринке или церковной службе, кто кого пригласил на уик-энд, ЧТО ЭТО ОН (ОНА) О СЕБЕ ВООБРАЖАЕТ, и далее в этом роде. Джордж и Бадди однажды спрятались за угол ее домика — в безопасности — и стали кричать: «КОРА-ДОРА-ПОМИДОРА-СЪЕЛА-ШЛЯПКУ-МУХОМОРА!» И если бы мама об этом узнала, она бы их убила. Обоих. Но сейчас Джордж был рад, что Кора с Генриеттой на проводе. Пусть говорят хоть до позднего вечера: приятно слышать человеческий голос в этом пустом доме… а в общем-то, он никогда ничего не имел против Коры. Однажды Бадди толкнул его, и он расшиб себе коленку. Дело было прямо перед домом Коры. Она вышла, смазала Джорджу ссадину, залепила пластырем, дала мальчикам по пирожному и болтала все время не переставая. Джордж готов был сквозь землю провалиться со стыда. Зачем он тогда дразнил ее?!
Он взял книгу для чтения, повертел ее в руках и отложил. Он прочитал ее уже давно и знал едва ли не наизусть все изложенные там истории, хотя занятия в школе всего месяц как начались. Он преуспевал в этом больше, чем Бадди, но Бадди был первым в спорте. «А теперь не будет. Некоторое время. Пока нога в гипсе. Так-то!» — подумал Джордж почти удовлетворенно. Он взял учебник истории, раскрыл его и начал делать задание — но ничего не лезло в голову. Он встал и пошел посмотреть на Бабулю. Желтая рука спокойно лежала на покрывале. Рот приоткрыт. На белоснежной наволочке желтовато-серое лицо в короне седых волос казалось бледным умирающим солнцем. Но не так, совсем не так должны выглядеть старенькие бабушки — ни тени умиротворенной мудрости, спокойствия. Она выглядела зловещей и….. и опасной?
Да, пожалуй. Как притаившийся краб, который готов в любой момент к атаке — и уж из его-то клешней добыча не ускользнет… Джордж хорошо помнил, как они приехали в Кастл-Рок заботиться о Бабуле, когда Дедуля умер. До этого мама работала в прачечной в Стратфорде. Дедуля был моложе Бабули на три или четыре года. Он был плотником и работал до самой смерти. С ним случился сердечный приступ.
А Бабуля всегда была энергичной, просто вулканической женщиной. Лет пятнадцать она преподавала в школе, успевая рожать детей и сражаться с Церковным Собранием, которое посещала их семья — Бабуля, Дедуля и все 9 детей. Мама говорила, что Бабуля перестала посещать церкви и решила прекратить работать, но однажды Джордж услышал совсем иную историю. Около года назад приезжала Тетя Фло. Мама засиделась с сестрой допоздна, и Джордж с Бадди, подслушивавшие под дверью, узнали, что Бабулю выкинули с работы и выгнали из церкви, причем это было связано с какими-то «книгами». Как за книги можно кого-то выгонять с работы, и что это могут быть за книги, Джордж никак не мог взять в толк. И когда они вернулись в спальню, он спросил об этом Бадди.
— Книги разные бывают, кретин!
— Да, а какие именно?
— Мне-то почем знать! Спи!
Тишина. Джордж задумался, затем окликнул:
— Бадди!
— Ну чего тебе, черт возьми?
— Почему мама говорила нам, что Бабуля сама оставила работу и церковь?
— Это скелет в шкафу, вот почему. А теперь спи, и ни слова больше.
Но как можно было заснуть после этого?! Джордж, затаив дыхание, смотрел на полированную дверцу шкафа. Сейчас она откроется, и в лунном свете предстанет перед ним скелет, настоящий скелет, он будет скалить зубы и греметь косточками. А Джордж не сможет даже закричать от страха… Но что делает скелет в шкафу с книжками? Джордж провалился в беспокойный, странный сон. Ему грезилось, что его, снова шестилетнего, хочет обнять Бабуля. Слепые глаза смотрят в пустоту, и пронзительный голос спрашивает:
«Руфь! Где малыш? Почему он кричит? Я хочу запереть его в шкаф… со скелетом…»
Джордж потом долго обдумывал услышанное, и через месяц после отъезда Тети Фло решился подойти к маме и все рассказать. Он уже знал, что такое «скелет в шкафу». Школьная учительница миссис Риденбейгер сказала, что это значит какая-то семейная тайна, скандал, о котором люди будут болтать много лишнего.
— Как болтает Кора Синард, да? — спросил Джордж. Миссис Риденбейгер закусила нижнюю губу и отвернулась, скрыв лицо в ладонях. Затем проговорила:
— Ну да, Джордж… хоть и не хорошо так говорить, но именно так!
Когда он рассказывал все маме, лицо ее оставалось спокойным, но руки ее переставали перебирать колоду карт:
— Ты думаешь, что поступил хорошо, Джордж? Теперь ты и твой брат будете подслушивать все мои разговоры? Джордж понурил голову:
— Мы очень любим тетю Фло, мамочка. Мы просто хотели послушать ее подольше.
Это было действительно так.
— Идея принадлежала Бадди?
Конечно, мама угадала, но Джордж вовсе не хотел, чтобы Бадди оторвал ему голову за ябедничество.
— Нет, я предложил.
Мама долгое время сидела молча, затем снова начала перебирать карты.
— Возможно, пришло время сказать правду, — произнесла мама. — Мне кажется, ложь не лучше твоего подслушивания, а мы так долго врали вам о нашей Бабуле. Мы врали и себе, пожалуй.
Она говорила с неожиданной горечью, резко, казалось, слова, которые ей приходится произносить, обжигают.
— Хватит с меня. Я вынуждена жить с ней, и мне надоело лгать своим детям.
И мама рассказала ему, как Бабуля с Дедулей поженились, и у них родился мертвый ребенок. А через год еще один. Тоже мертвый. И доктор сказал Бабуле, что лучшее, что она может сделать, — вовсе не иметь детей. Потому что они все будут мертворожденными. И в конце концов один из них не сможет покинуть утробу — тогда может умереть и сама Бабуля. Так сказал доктор. А вскоре появились КНИГИ.
— Книги о том, как рожать детей?
Но мама не ответила. Она не сказала, что это были за книги, где Бабуля взяла их, что она с ними делала. Факт тот, что после этого она забеременела и родила живого и здорового ребенка дядю Ларсона. И продолжала преспокойно рожать здоровых детей. И ни один из них не умирал в утробе или сразу после появления на свет. Однажды Дедуля уговаривал ее попробовать, нельзя ли обойтись без книг — но Бабуля и слышать об этом не захотела.
— Почему? — спросил Джордж.
И мама задумчиво ответила.
— Потому что КНИГИ стали для нее значить столько же, сколько и дети… даже больше. Гораздо больше.
— Я не понимаю этого!
— Я не вполне уверена, что сама все понимаю, я тогда была совсем маленькой… В общем, книги приобрели некое влияние над ней. И она сказала, что больше не хочет слышать никаких разговоров на эту тему. Разговоры прекратились. Бабуля всегда была главой семьи.
Джордж захлопнул книгу и поглядел на часы. Почти пять. Желудок его был пуст и требовал пищи. Джордж с ужасом подумал, что если мама не придет после шести, Бабуля может проснуться и потребовать свой ужин. Мама не давала никаких инструкций на эту тему. Возможно, она слишком беспокоилась о Бадди. Ну ничего, можно достать из холодильника один из мороженных полуфабрикатов, лежащих там специально для Бабули. Она ела специальную пищу — без соли, предписание врача — и еще тысячу разных порошков и пилюль.
А он может довольствоваться остатками вчерашних макарон с сыром. Если влить немного бульона, все будет о’кей. Джордж достал из холодильника макароны, вывалил их в кастрюльку и поставил на плиту рядом с чайником, терпеливо ожидающим своей очереди. Ведь в любой момент Бабуля может проснуться и захотеть своего чая с травами… Джордж налил себе молока и снова снял телефонную трубку:
— … я глазам своим не поверила, когда это увидела! Представь себе, она… — Генриетта вдруг замолчала, затем спросила другим тоном, резкой язвительно: — Интересно было бы знать, кто это нас подслушивает?! Джордж спешно положил трубку на рычаг. Уши его горели. «Дурак, на линии шесть смежных номеров. Никто не заподозрит тебя». Но в любом случае подслушивать дурно. Даже если ты делаешь это вовсе не из любопытства, а лишь для того, чтобы услышать человеческий голос. Когда совершенно, абсолютно необходимо знать, что ты не один на свете. И в этом пустом доме. С Бабулей, которая выглядит… успокойся, прекрати!
…которая выглядит как подстерегающий добычу краб, из цепких клешней которого никто никогда не спасется.
За окнами быстро темнело. Джордж налил себе еще молока.
Мама родилась в 1930-м, затем в 1932-м тетя Фло, потом дядя Франклин в 1934-м. Дядя Франклин умер в 1948-м от разорвавшегося аппендикса, и мама до сих пор иногда плакала, вспоминая о нем. Она доставала его фото и говорила, что обидно и глупо умирать от аппендицита. Мама любила дядю Франклина больше других своих братьев и сестер. Она сказала как-то, что Бог подло поступил, когда забрал Франклина.
Джордж выглянул в окно. Над холмами вдали заходящее солнце покрывало все легкой позолотой. Тени на лужайке перед домом становились глубже и чернее. Надвигалась ночь… О, Господи, если бы Бадди не сломал свою чертову ногу! Мамочка сейчас была бы дома и готовила бы на ужин что-нибудь вкусненькое. Они смеялись бы и болтали все вместе, а потом перекинулась бы в картишки или еще чем-нибудь занялись…
Джордж включил свет в кухне, хотя в этом не было особой необходимости. Потом сделал поменьше огонь под макаронами… Мысли его все время возвращались к Бабуле, сидящей в своем белом кресле, похожей на большого жирного червяка. Седые пряди волос свисают до плеч, руки протянуты в ожидании Джорджа — а он прячется за маму, всхлипывая.
— Пошли его сюда, Руфь. Я хочу обнять его.
— Он немного испугался, маменька. Сейчас успокоится и подойдет.
(Но голос мамы тоже был взволнованным и… и чуть испуганным…)
Мама? Испугана? Джордж остановился: было ли это на самом деле? Бадди говорил, что память часто играет с нами странные штучки. ДЕЙСТВИТЕЛЬНО ли она волновалась? Да. Это было именно так. Бабуля повысила голос:
— Прекрати, Руфь! Вели мальчику подойти ко мне — я обниму его!
— Нет. Он плачет.
Бабуля медленно опустила руки, на сморщенном лице заиграла бессмысленная старческая улыбка, и она произнесла:
— А правда, он похож на Франка? Ты говорила, он вылитый Франк, да, Руфь?
Джордж снял свой ужин с плиты. Странно, раньше он не помнил этот эпизод так отчетливо, во всех деталях. Может, это тишина прояснила его память? Тишина… и то, что он теперь наедине с Бабулей.
Итак, Бабуля рожала детей и преподавала в школе, доктора были совершенно озадачены, а Дедуля плотничал — да так успешно, что находил себе работу даже в период Великой Депрессии. И вот, люди начали говорить…
— Что говорить? — спросил Джордж.
— Ничего особенного, — ответила мама, резко собрав карты в колоду. — Они говорили, что твои Бабуля с Дедулей что-то слишком везучие, что они куда удачливее остальных.
И вот тогда-то были обнаружены книги. Мама больше ничего не сказала об этом, кроме того, что был большой скандал, и Бабуле с Дедулей пришлось уехать в Бакстон. Вот и все.
Дети выросли, сами завели детей. Мама вышла замуж за папу, которого Джорж вовсе не помнил, и уехала в Нью-Йорк. Родился Бадди, и в 1969-м родился Джордж, когда они уже переехали в Статфорд. А в 1971 папу задавила машина с пьяным водителем.
Когда с Дедулей случился сердечный приступ, тети и дяди начали переписываться друг с другом. Они, конечно, не хотели сдавать Бабулю в приют. И она не хотела в приют. Конечно, надо было прислушиваться к желаниям этой женщины. Она будет проводить остаток дней своих с одним из детей. А поскольку все дети были замужем или женаты, и никто не горел желанием видеть у себя дома неприятную полусумасшедшую старуху, выбор пал на маму. Она единственная была к тому времени без мужа. Мама пыталась отказываться, но наконец сдалась. Она бросила работу и переехала в Майн ухаживать за Бабулей. Ее братья и сестры купили домик и каждый месяц, сбрасываясь все вместе, присылали чек «на жизнь».
— Ну и втянули же меня братья и сестры в переделку! — сказала однажды мама. Она произнесла это с горькой улыбкой, будто бы и полушутя, но без смеха. Скорее с болью. Джордж знал (Бадди рассказывал ему), что мама пошла на этот шаг потому, что абсолютно все в большой семье, все без исключения родственники уверяли ее, что Бабуля долго не протянет. И действительно: высокое давление, ишемическая болезнь, почечная недостаточность… «Восемь месяцев, не больше» — дружно уверяли тетя Фло, и тетя Стефани, и дядя Джордж (в честь которого назвали Джорджа). «Ну, максимум год…» Однако прошло пять лет. И последний год тянулся, как целое десятилетие. Это продолжалось так долго… Краб на камне, поджидавший… кого? или что?
«Ты знаешь, что надо делать, Руфь, ты знаешь, как ее заткнуть».
Джордж остановился на полпути к холодильнику, из которого намеревался достать полуфабрикат для Бабули. На лбу выступила испарина. Что еще за голос внутри его черепа?
Джордж весь пошел мурашками. Он смотрел на руку, покрытую гусиной кожей, и медленно вспоминал: дядя Джордж. Он приезжал из своего Нью-Йорка с семьей два — нет, три — года назад, на Рождество.
— Она более опасна теперь, когда впала в маразм.
— Джордж, говори тише. Дети дома.
Джордж стоял, положив руку на прохладную хромовую поверхность холодильника и мучительно вспоминая полузабытый эпизод. Да, дома был только он сам, а Бадди убежал кататься на санках с холма. Джордж долго рылся в поисках теплых носок и непромокаемых ботинок, и его ли вина, что дядя Джордж говорил слишком громко? Или, может, он виноват, что мама не прикрыла дверь на кухню! Или его ошибка в том, что Бог не заткнул ему уши, или, на худой конец, не отгородил звуконепроницаемой стенкой? Джордж так не считал, мама и сама говорила после стаканчика-другого вина, что Бог иногда играет грязно.
— Ты знаешь, о чем я, — продолжал дядя Джордж. Его жена и три дочки ушли за рождественскими покупками, и дядя Джордж, оставшись без строгого присмотра, неплохо подвыпил. Он говорил чуть заплетающимся языком, не теряя, однако, своей мысли:
— Ты понимаешь, что я имею в виду. Ты понимаешь, что случилось с Франком, когда он осмелился ей перечить.
— Джордж, помолчи, или я вылью это пиво тебе в физиономию, успокойся ради Бога!
— Понимаю, она вовсе не хотела этого. Но не удержала свой язык — и вот результат. Аппендикс…
— Джордж, заткнись!
Теперь давно забытый разговор всплыл в памяти во всех подробностях. И Джордж подумал, что Бог, кажется, не единственный, кто грязно играет.
Он наконец вытащил из холодильника ужин для Бабули. Телятина. Варить 40 минут, затем готово к употреблению. О’кей. Чайник на плите. Телятина в пакетике. Если Бабуля захочет чаю — пожалуйста, потребует ужин — он сделает, ничего сложного, все в порядке. Телефон доктора Арлиндера записан — на всякий случай. Он все учел и предусмотрел, так зачем теперь волноваться? Он никогда раньше не был наедине с Бабулей. Никогда. Поэтому и волнуется теперь.
— Пошли мальчика ко мне, Руфь. Пусть подойдет.
— Нет, он плачет.
— Теперь она более опасна, когда впала в маразм. Ты понимаешь, о чем я.
— Мы врали нашим детям о Бабуле.
У Джорджа пересохло во рту. Он набрал себе воды в стакан и отхлебнул немного… Господи, ну для чего память стала вдруг выдавать эти вещи? Эти мысли. Эти воспоминания. Зачем они? Джорджу показалось, что перед ним лежат в беспорядке разбросанные куски мозаики, которые никак не хотят сложиться в единую картину. А может, это и хорошо, что они не складываются? Может, картина бы вышла слишком пугающая? Может…
Из комнаты, где спала Бабуля, донесся странный хриплый клекот. Сдавленный звук, но довольно громкий. Джордж хотел бежать туда, но ноги его словно приросли к линолеуму. Сердце выпрыгивало из груди, глаза расширились. Он не мог и шевельнуться от страха: НИКОГДА, никогда раньше Бабуля не издавала подобных звуков. Да, она была довольно шумной во время «заскоков», и голос у нее был пронзительный и громкий, но ТАКИХ звуков Джордж не слышал. Они повторялись, затихая, переходя в еле слышный шум и — замолкли. Джордж, наконец, обнаружил в себе силы пойти в ее комнату и медленно двинулся туда на все еще непослушных ногах. Глотка его пересохла так, что сглотнуть он вовсе не мог. По лицу стекал липкий пот.
Первое, что он подумал, заглянув осторожно в комнату: Бабуля спит. Мало ли, какой звук она может издать во сне. Может, она все время так шумела, пока они с Бадди были в школе. Ведь он впервые остался один с ней. Это была первая обнадеживающая мысль. А потом он увидел, что морщинистая желтоватая рука, лежавшая поверх покрывала, безвольно свисает вниз. И желтые длинные ногти касаются пола. Беззубый рот открыт, подбородок отвалился — как червоточина в сморщенном яблоке, обнажающая гнилое нутро. Джордж медленно и осторожно сделал пару шагов. Он стоял совсем рядом с Бабулей и внимательно всматривался в ее лицо.
«Ты щенок, — говорил внутри его насмешливый голос Бадди. — Твой мозг играет с тобой скверные штучки. Бабуля спокойно дышит, присмотрись-ка!»
Джордж присмотрелся. Ни малейшего движения.
— Бабуля? — попытался сказать он, но голос не слушался, он издал лишь хриплый шепот, и, сам испугавшись этого звука, отпрянул от постели, прикрыв рот рукой.
— Бабуля! — теперь вышло громче. — Не хотите ли чаю? Бабуля?
Нет ответа. Глаза закрыты. Челюсть отвалилась. Рука висит.
За окном заходящее солнце окрашивало золотым и алым листву деревьев. Он видел ее во всех деталях, видел не здесь, не теперь, а сидящую в белом кресле.
Выражение лица тупое и торжествующее одновременно. Руки протянуты к нему. Джордж вспомнил один из ее «заскоков», когда Бабуля начала кричать: «Гиаши! Гиаши! Гастур-дегрион-йос-сов-ов!» И мама начала подталкивать их к двери, прикрикнув: «Побыстрей пошевеливайся» на Бадди, когда тот замешкался в прихожей в поисках своих перчаток. И Бадди даже остановился на секунду, совершенно ошеломленный, потому что мама никогда раньше не кричала на них. Дети вышли за порог и стояли во дворе, недоумевающие, испуганные. А потом мама позвала их к ужину как ни в чем ни бывало. Джордж никогда не вспоминал раньше этот эпизод. Почему-то теперь, глядя на Бабулю, так странно лежащую на своей кровати, с отвалившейся челюстью, он припоминал в мельчайших подробностях тот ужасающий день. Наутро они узнали, что миссис Хэрхэм, жившая неподалеку и иногда посещавшая Бабулю, умерла в своей постели в тот вечер без особых, как сказал доктор, на то причин. Бабушкины «заскоки». «Заскоки».
Эти странные слова, лишенные всякого смысла, незнакомые, напоминающие заклинания. Но ведь заклинания произносят ведьмы. Ведьмы способны и на большее. Разбросанные кусочки мозаики стали складываться в целостную картину. «Магия», — подумал Джордж, и эта мысль пронзила его как молния.
Картина была ясна. Те самые таинственные книги, о которых мама говорила с тетей Фло, слова на неведомом языке, которые выкрикивала Бабуля, ее мертворожденные дети и изгнание из церкви, как и из города — все это складывалось в мозгу Джорджа, как по волшебству, воедино. Выходил неплохой портрет его Бабули, жирной, морщинистой, напоминавшей жабу, обтянутую желтой кожей. Беззубый рот скривился в отвратительной усмешке, взгляд слепых глаз одновременно отсутствующий и пронизывающий, на голове конический черный колпак, увенчанный звездами, расписанный таинственными иероглифами. В ногах черные кошки с глазами желтыми, как янтарь. Он чувствовал запах тления и серы. Видел свет загадочных черных звезд. Слышал пронзительный голос, произносящий странные слова из странных книг, и каждое слово подобно камню. И каждый параграф подобен ночному кошмару, и каждое предложение как пылающий костер.
Джордж смотрел на все это глазами ребенка, но они были открыты для постижения бездонности этой тьмы. Бабуля была ведьмой.
И теперь она умерла. И этот странный звук, который напугал его, звук, напоминающий клекот, был ее предсмертным хрипом.
— Бабуля? — прошептал Джордж, и в голове его пронеслось: «Динь-дон, злая ведьма умерла». Ответа не последовало. Он опасливо поднес ладонь ко рту старухи. Дыхание не чувствовалось. Она лежала неподвижно, и страх снова охватил Джорджа. Неужели… Он вспомнил, как дядя Фрэд учил его слюнявить палец, чтобы определить направление ветра. Он проделал эту операцию — но ни малейшего дуновения, ни слабого вздоха изо рта Бабули не было. Ничего не было. Мальчик ринулся было к телефону звонить доктору Арлиндеру, но остановился. А если на самом деле Бабуля жива, и он окажется в идиотской ситуации из-за своего преждевременного испуга? Нет уж, надо все проверить самому. «Пощупай ее пульс».
Он остановился в дверях и обернулся. Рукав ночной сорочки на свисающей мертвой руке был чуть отвернут, обнажая запястье. Нет, идея не слишком хороша. Однажды после визита к Доктору Джордж решил пощупать себе пульс. Медсестра делала это легко и быстро, но сам он, как ни бился, не смог повторить ее действий. Неумелые пальцы говорили ему, что и сам-то он мертв. Так что лучше не браться за то, о чем не имеешь представления. И потом… ведь придется прикоснуться к Бабуле. От этой мысли Джорджу становилось не по себе. Даже если она мертва… ОСОБЕННО, если она мертва. Джордж стоял в нерешительности на пороге, переводя взгляд с тяжелого неподвижного тела на висящий в кухне телефон. Может, лучше не тратить времени, а позвонить? Или… «Зеркало!»
Ну конечно же, когда дышишь на зеркало, оно запотевает. И в кино доктор подносил его ко рту человека, потерявшего сознание, чтобы проверить, жив ли он. Великолепная мысль! Джордж побежал в ванную и принес зеркало. Он поднес его к самому беззубому рту, почти касаясь губ, и стал считать про себя. Он досчитал до шестидесяти, убрал зеркало и стал внимательно рассматривать его поверхность. Никаких изменений. Ни малейших. Бабуля мертва.
Джордж обнаружил, что он испытывает некоторое сожаление, и даже сам слегка себе удивился. Все мучившие его сомнения отступили на задний план. Возможно, она была ведьмой. А может быть, ему это только показалось, иллюзия, бред, цепь совпадений… Какая теперь разница? Важно одно: она умерла, но все конкретные жизненные вопросы блекнут и исчезают перед пугающим ликом Смерти. Новая для Джорджа взрослая печаль охватила его. Такие переживания оставляют неизгладимый след в душе человека, и только по прошествии многих и многих лет обнаруживает он, как важны для формирования его личности были ощущения, испытанные в далеком детстве, особенно ощущение смерти ли бренности всего земного — пугающее и незабываемое…
Джордж взглянул на Бабулю. Закат раскрасил ее лицо причудливыми переливами бордового с оранжево-красным. Мальчик поспешно отвернулся и пошел в ванную относить зеркало. Теперь надо позвонить. Джордж постарался сосредоточиться, чтобы все сделать правильно. В мозгу его сразу возникла приятная мысль: когда Бадди начнет приставать к нему, дразнить и обзывать щенком, он ответит спокойно: «Я был дома ОДИН, когда умирала Бабуля — и я сделал все необходимое». Вот так-то.
Во-первых, позвонить доктору Арлиндеру. Набрать номер и сказать: «Моя Бабуля умерла. Будьте добры, скажите мне, что мне надо делать дальше?» Нет, не так.
«Я думаю, Бабуля умерла». Это будет лучше. Никто не ожидает, что ребенок разбирается в этих вещах, поэтому лучше не говорить категорично… Или так:
«Я уверен, что Бабуля умерла». Уверен! Самое точное слово… А потом рассказать о зеркале и предсмертном хрипе. И доктор Арлиндер придет, пощупает ей пульс — и что там еще делают доктора? — скажет, что Бабуля мертва, и добавит: «Ты был молодцом, Джордж. Ты действовал решительно и верно. Позволь тебя поздравить!» А Джордж ответит что-нибудь скромно и с достоинством.
Он сделал два глубоких вдоха, прежде чем снять трубку. Сердце его учащенно билось, но страх, перехватывающий горло, отпустил. Худшее уже произошло. В каком-то смысле это даже легче, чем сидеть на кухне в постоянном напряжении, смотреть на часы, ожидая маму, и знать, что в любую секунду из комнаты может послышаться пронзительный голос… Он снял трубку… телефон не работал. Ни голосов. Ни гудка. Джордж стоял, ошеломленный, с готовыми уже заранее словами: «Простите, миссис Додд, но я должен вызвать доктора», ставшими ненужными теперь… Абсолютная тишина. Звенящая, мертвая тишина — как там, в комнате, где лежит Бабуля. Лежит так спокойно. Так тихо.
Опять мурашки по коже и комок в горле. Джордж переводил взгляд с чайника на плите на чашку с пакетиком трав для Бабули. Никакого чая. Никогда.
Он вздрогнул, повернулся опять к телефону и стал лихорадочно нажимать на рычаг, прислушиваясь, нет ли сигнала. Бесполезно. Мертвая тишина. Мертвая, как…
Джордж с силой бросил трубку на рычаг, и телефон жалобно звякнул. Он спешно схватил трубку: а вдруг все включилось, как по волшебству? Но тщетно: никаких звуков.
Его сердце, казалось, готово выпрыгнуть из груди. «Я один в этом доме. Один с ее мертвым телом». Он медленно прошел по кухне, постоял минуту-другую у стола, затем включить свет. В доме становилось сумрачно, скоро зайдет солнце, и настанет ночь. Джорджа пугала эта мысль: ночь, мертвое тело, одиночество. Господи, когда вернется мама? Все, что осталось ему — ждать. Мама скоро придет, и все будет о’кей. Это лучше, что Бабуля умерла. Иначе он сошел бы с ума от страха в ожидании ее пронзительного крика, и она могла потребовать ужин, могла свалиться с кровати… Господи, как это ужасно — сидеть одному в темноте и думать о странных вещах… Видеть переплетение колеблющихся теней на стене и думать о смерти, о мертвом морщинистом теле, видеть, как сверкают в темноте мертвые глаза, как вращаются они, и скрипит половица, будто кто-то крадется по дому, прячась в черных углах, переходя из тени в тень… В темноте мысли ваши замыкаются на одном, и можете пытаться думать о цветах на лужайке, о Деве Марии или золотом призере Олимпиады в 440 году — все равно мысли вернутся к невидимой тени, опасной, огромной туше с клешнями и пристальным взглядом мертвых слепых глаз.
— Хватит же, черт возьми! Джордж обхватил руками голову. Пора прекратить это сумасшествие, вернуться в реальность. Ему же не 6 лет, в конце концов. Она мертва, мертва — и все тут. Она не более опасна, чем… чем этот стол, или стул, или радио, или… «Прекрати панику, Джордж! Заткнись! Возьми себя в руки!» Да, она просто труп — и ничего больше. Джордж подошел к двери в ее комнату. Бабуля лежала все в той же позе, рука свешивается с кровати, рот открыт. Она теперь — предмет неодушевленный, часть мебели; можете положить ее руку обратно в постель, или вылить на нее стакан воды, или включить музыку под самым ухом — Бабуле все равно. Она, как иногда говорил Бадди, ВНЕ этого всего.
Внезапно негромкий повторяющийся стук раздался слева от Джорджа. Он невольно вскрикнул. Это была наружная дверь, всего лишь вторая дверь, которую Бадди поставил неделю назад — она хлопала, под порывами ветра закрываясь и открываясь вновь. Джордж отпер замок внутренней двери и выглянул, чтобы прикрыть плотней наружную. Порыв ветра взъерошил ему волосы. Странно, когда мама уходила, был ясный солнечный день, а сейчас уже совсем стемнело… Джордж подошел к телефону, снял трубку. Ничего. Все та же тишина. Он сел на стул, затем встал и начал нервно расхаживать взад-вперед по кухне, пытаясь взять себя в руки и хоть сколько-нибудь успокоиться.
Часом позже наступила полная темнота. Телефон молчал. Наверное, ветер, который дул теперь с неистовой силой, повредил линию. Такое уже было. Ничего страшного… Телефон тихо динькнул — далекий призрачный звук — и снова замолчал. Ветер грозил перерасти в настоящий ураган, он свистел и завывал за окнами, раскачивал деревья… Джордж подумал, что в лагере бойскаутов у ночного костра он расскажет замечательную историю о том, как сидел когда-то один в пустом доме со своей мертвой Бабулей, и ветер быстро гнал по небу облака, черные вверху и внизу белые, чуть тронутые желтизной — как Бабулина сморщенная кожа… Это, как иногда выражался Бадди, классика!
Больше всего на свете Джордж хотел бы сидеть у костра сейчас, чтобы все уже было позади, и все с открытыми ртами слушали бы его рассказ о своей смелости и хладнокровии. Но — увы — за окнами в полной темноте, бушевал ветер, дом наполнялся странными звуками, и каждый из которых заставлял Джорджа подпрыгнуть на стуле от страха, и мама все не возвращалась…
«Она вернется скоро. И все будет о’кей. Скоро вернется… Ты не прикрыл лицо Бабуле!..вернется домой… Не прикрыл лицо!»
Джордж резко вздрогнул, будто кто-то сзади него громко заговорил, и непонимающим взглядом обвел кухню, остановившись на молчавшем телефоне. В кино он видел, что мертвым прикрывают лицо — так полагается, но. Боже, опять войти туда… «Черт с ним со всем! Я не пойду в ее комнату!» Пусть этим занимается кто-нибудь другой. Кто-нибудь из взрослых. Мама, когда вернется домой. Или доктор Арлиндер, когда его вызовут. Кто угодно, но не Джордж. Ему это не нужно. А Бабуле теперь и вовсе безразлично. Так зачем же идти туда, к ней? Голос Бадди ехидно произнес у него в голове:
«Оправдываешься, бедняжка. А если бы не боялся, то пошел бы и спокойно прикрыл ей лицо. Ты просто струсил, щенок! Кишка тонка!»
Джордж сидел бы за столом, бесцельно перелистывая свой так и не прочитанный учебник истории. Он понимал, что если не сделает всего до конца, у Бадди будет возможность поддеть его. Он видел себя у костра, описывающим свои приключения. Вот он приближается к концу рассказа, когда на дороге вдали засветились фары их старенького автомобиля — и, как всегда, вовремя появляющиеся взрослые установили торжество порядка и покоя, и все стало на свои места, — но тут из тени выступает темная фигура. Костер вспыхивает чуть ярче, и Джордж узнает своего братца и слышит язвительный голос: «А если ты и правда был так храбр, цыпленочек, отчего ты не прикрыл ей лицо?» Нет, так дело не пойдет. Джордж встал и прошелся по кухне, пытаясь напомнить себе, что Бабуля мертва, и ее ничто уже не потревожит. Ей можно вылить стакан чаю на голову, или убрать подушку, и так далее, и так далее, а она не почувствует, потому что она ВНЕ всего этого, спокойная, холодная, безучастная. Мертвые никогда не встанут, а все остальное — бред, галлюцинации, странные полуночные страхи, глупые навязчивые мысли как о том, что полированные дверцы шкафа распахнутся в темноте, как о том, что лунный голубоватый свет будет играть на белых костях скелета, как… Джордж прошептал вслух: «Прекрати, неужели ты не можешь остановиться?! Перестань быть ослом!»
Он попытался успокоиться, и наконец был готов войти к Бабуле и набросить покрывало ей на лицо. Он сделает все как надо. А потом выкинет ее ненужный пакетик с чаем и уберет чашку. И все будет исполнено до конца, и никто не сможет упрекнуть его.
Джордж подошел к дверям Бабулиной комнаты. Каждый шаг стоил усилий воли. В комнате было темно, Бабуля неопределенной черной тушей возвышалось над белеющими простынями. Джордж лихорадочно шарил по стене в поисках выключателя, никак не мог найти его — казалось, это будет длиться вечность. Но наконец он нащупал выключатель; щелчок — и комнату залил неяркий желтый свет.
Бабуля лежала все так же: рот открыт, рука сваливается с кровати. Джордж задумался, не стоит ли положить руку в кровать вдоль туловища, но от одной мысли, что придется коснуться трупа, капли холодного пота выступили у него на лбу. Что угодно, только не это. К тому же, рука в любой момент может соскользнуть обратно, и его героические усилия пропадут даром. Не стоит напрягаться зря.
Медленно, словно преодолевая сопротивление какой-то вязкой жидкости вместо воздуха, Джордж приблизился к Бабуле и склонился над ней. Тело покойной было абсолютно желтое; конечно, отчасти виной тому было освещение, но только ли оно?
Джордж приподнял край покрывала и потянул его. Он покрылся испариной, дыхание было неровным, сердце бешено билось. Он набросил край покрывала на лицо Бабули, но ткань соскользнула, обнажая сморщенный лоб. Постояв немного и успокоившись, Джордж попробовал снова. Осторожно приподнял покрывало за края, изогнувшись над кроватью, стараясь не коснуться трупа даже сквозь ткань — на этот раз все удалось, о’кей. Джордж почувствовал удовлетворение. Даже страх слегка отступил. Он похоронил Бабулю! Вот для чего покойникам прикрывают лицо: это напоминает их захоронение. Таков обычай.
Джордж смотрел на свисающую вниз, до самого пола руку — и ощутил вдруг, что больше не боится так, как раньше. И сможет поднять эту безжизненную кисть и положить на кровать, похоронить под покрывалом со всем остальным телом покойной. Он решительно взял холодную руку и поднял ее.
Бабулина рука дернулась в его ладони — и вцепилась ему в запястье.
Джордж закричал. Он рванулся назад, крича во весь голос, заглушая шум ветра и скрип половиц в доме, и остановился у дверей, в относительной безопасности.
… Рука судорожно сжалась в воздухе, повернулась и, бессильно упав вниз, вновь застыла в полной неподвижности.
«Со мной все в порядке, ничего не произошло, это просто рефлекс». Но один взгляд на Бабулю, на мертвую руку с длинными желтыми когтями лишил Джорджа остатков рассудительности. Паника охватила все его существо, не оставив места доводам разума. Все тело вновь покрылось мурашками, холодный пот стекал со лба, и он чувствовал себя на грани сумасшествия. Все, чего он хотел в жизни — быть далеко отсюда, вне этого дома, за пределами досягаемости Бабулиных цепких рук — да хотя бы просто в другой комнате… И Джордж бросился бежать, не видя перед собой ничего, бежать прочь из этого страшного места на непослушных спотыкающихся ногах. Он не вписался в дверной проем, со всего разбега ударился лицом в стену и упал на пол. Боль, раскалывающая голову, казалось, на тысячу частей, была даже сильнее страха. На своей зеленой рубашке Джордж увидел красные пятна. Кровь лила из разбитого носа. Он вскочил на ноги и, испуганно озираясь, направился в кухню.
Сквозь приоткрытую дверь в комнату Бабули он видел свисающую руку… но тело лежало на кровати спокойно и ровно… Ему просто привиделся весь этот кошмар. Он вошел в комнату, чтобы прикрыть лицо покойной, и от страха придумал все последующее… Но нет. Происшествие было слишком реальным. Боль прояснила сознание Джорджа, и он, сравнительно спокойно припоминая ситуацию, приходил к выводу, что она не должна была произойти. Ведь мертвые не оживают. Вы можете делать с трупом все, что угодно, но он-то не может в ответ вцепляться ногтями в ваше запястье! Можно сбросить мертвеца с кровати, или скатить с вершины холма и т. д. и т. д. и т. д. — короче говоря, совершать какие-то действия НАД покойным. А время ДЕЙСТВОВАТЬ самостоятельно для него прошло.
«Если только речь не идет о ведьме. О злой ведьме, которая специально выбрала время своей смерти так, чтобы дома был один маленький мальчик, с целью… С какой целью?»
Глупости все это. Он опять начинает переживать события и дает слишком много воли воображению. Джордж вытер нос ладонью и посмотрел на кровавый след. В любом случае, правда все это или галлюцинации, он не подойдет больше к Бабуле. Хватит с него. Приступ животного ужаса прошел, но он был все еще напуган, нервы предельно напряжены, слезы вот-вот готовы брызнуть из глаз, и больше всего на свете ему хотелось, чтобы скорее вернулась мама и прекратила весь этот кошмар. Джордж глубоко вздохнул. На нос пора было положить мокрую повязку. Он подошел к крану и вдруг почувствовал, что находится на грани потери сознания. Он постоял немного, опершись о раковину. Затем взял валяющуюся рядом тряпку и, подставив ее под кран, включил холодную воду. Подержав ее там минут несколько, пока не устала рука, Джордж чуть отжал тряпку и приложил ее к разбитому носу. Он закрыл кран, когда из соседней комнаты раздался голос Бабули:
— Подойди сюда, малыш. Иди сюда, твоя Бабуля хочет обнять тебя.
Джордж хотел закричать, но не смог издать ни звука. Зато звуки доносились из комнаты: скрип кровати, будто что-то тяжелое переворачивается и приподнимается на ней, — о Господи, это было похоже на то, что Бабуля пытается… что она выбирается из кровати!
— Малыш! Иди-ка сюда! Немедленно!!!
Джордж с ужасом увидел, что его ноги подчиняются этой команде. Он хотел остановиться, но они продолжали медленно шагать по линолеуму кухни, не подчиняясь приказам хозяина: правая нога. левая, снова правая, шаг за шагом приближаясь к…
«Она ВЕДЬМА, Боже мой, она ведьма, что же теперь будет? Господи, помоги, помоги, ПОМОГИ!!!»
Джордж вошел уже в Бабулину комнату и с ужасом увидел, что она не только хотела, но и действительно выбралась из постели и сидела в своем старом белом кресле, которое пустовало уже 4 года — с тех пор, как Бабуля стала слишком тяжела, чтобы двигаться, и слишком мало стала понимать, где она находится… Но теперь она лишилась и следов старческого маразма. Лицо ее было жирным и обвисшим, но тупое выражение исчезло, будто его никогда и не было, будто это была лишь маска, предназначенная для глупых мальчишек и усталых одинокие женщин. Ночная сорочка сползла с плеча, обнажая огромное рыхлое тело. Покрывало с постели было сброшено на пол… Бабуля медленно поднимала тяжелые желтоватые руки:
— Я хочу обнять тебя, Джордж. Не хнычь. Не маленький уже. Подойди к Бабуле.
Джордж пытался — и не мог противостоять силе ее притяжения. Его тело подчинялось приказам старой ведьмы, а мозг был пленником, бессильным, не способным ничего изменить. Лицо его искривилось от невероятного напряжения, по лбу ручьями бежал пот, дрожали ноги… В любом случае, он докажет Бадди, что не боялся Бабули. Он подойдет к ней — что ж, по крайней мере тот не назовет его трусливым щенком.
Руки с длинными желтыми ногтями уже почти касались Джорджа, когда слева от него раздался звон стекла, и сквозь разбитое окно в комнату ворвался ветер, кружа залетевшие листья и какие-то бумаги, развевая волосы и сорочку Бабули.
Теперь Джордж смог кричать. Он отпрянул от протянутых рук, и Бабуля издала странный шипящий звук, сжимая и разжимая в воздухе свои клешни, шевеля толстыми бескровными губами.
Ноги все еще не слишком слушались Джорджа, он упал на пол и, продолжая кричать, пополз из комнаты. Бабуля медленно поднималась из кресла — огромная, жирная туша, нависающая над обезумевшим от страха ребенком. Мертвая — и в то же время живая, куда более живая, чем все эти 4 года… Джордж понял вдруг, ЧТО означает это объятие, и это открытие поразило его. Бабуля схватила его за рубашку, и Джордж ощутил на мгновение холод мертвого тела, он отчаянно рванулся, оставив в цепкой старой руке кусок своей рубашки — и оказался на кухне.
Он убежит в ночь. Немедленно. Сейчас. И пусть кого-нибудь другого обнимает злая ведьма, его Бабуля. А мама, когда вернется, увидит живого сына.
Но в дверях выросла огромная уродливая тень. Отступать было некогда, и смертельный, леденящий кровь ужас охватил Джорджа… В это мгновение зазвонил телефон. Джордж схватил трубку и закричал — он просил помощи, умолял, чтобы его спасли — но ни звука не вырвалось из сдавленного страхом горла. Бабуля стояла в дверях в своей розовой рубашке, опираясь огромными руками о косяк, желтые волосы обрамляли оплывшее зловещее лицо… Она усмехалась.
— Руфь? — это был голос тети Фло, едва слышный сквозь треск и завывание. — Руфь, это ты? — тетя Фло из Миннесоты, две тысячи миль отсюда.
— Помогите! — прокричал Джордж, и все, что вырвалось из него, был сдавленный хриплый шепот.
Бабуля медленно двинулась к нему, протягивая руки, сжимая и разжимая их в воздухе. Она ждала этого объятия 5 лет — и теперь не хотела отступать.
— Руфь, ты меня слышишь? Здесь такая буря, и мне… мне стало страшно… Связь плохая… Руфь, я не слышу!
— Бабуля, — произнес наконец Джордж. Желтая туша нависла над ним.
— Джордж? — голос тети Фло неожиданно стал прекрасно слышен, будто она была рядом. — Джордж, это ты?
Он отступал от надвигающихся рук — и обнаружил, что сам, как последний идиот, отрезал себе путь к отступлению, забившись в угол между раковиной и кухонным шкафом. Ужас сковал все его существо, и он мог только повторить в трубку снова и снова:
— Бабуля! Бабуля! Бабуля!
Холодные руки прикоснулись к его горлу, и Джордж уже едва слышал далекий, словно доносящийся не только с расстояния в тысячи миль, но и пролетевший сквозь года голос тети Фло:
— Скажи ей лечь, Джордж. Скажи, что она должна это сделать во имя твое — и во имя ее отца. Ее духовного отца звали ГАСТУР. Успокойся, и скажи ей это…
Морщинистая рука с неожиданной силой дернула шнур. Телефон отключился. Джордж сжался в комок в своем углу, огромная зловещая тень накрыла его…
— Ложись! Успокойся! Именем Гастура! Гастур! Ложись!
Ее руки смыкаются на шее Джорджа, холодные как лед и…
— Ты должна! — кричал мальчик. — Тетя Фло сказала — именем Гастура! Моим именем!
…и сжимают ее в объятии, неотвратимом, как смерть… сжимают…
Когда огни старенького авто часом позже загорелись вдалеке на дороге, Джордж сидел за столом перед так и не прочитанным учебником истории. Он встал, подошел к двери, отпер ее… Телефон с оборванным шнуром безжизненно молчал. Ветер на улице, чуть утихнув, шуршал желтыми листьями. Мама вошла, стряхнула прилипший к пальто лист:
— Ах, такая непогода. У тебя как, все нормаль… Джордж! Джордж, ЧТО СЛУЧИЛОСЬ?! — кровь отхлынула от ее лица, ставшего мертвенно-бледным, глаза расширились.
— Бабуля, — сказал мальчик. — Она умерла.
И заплакал.
Мать обняла его и устало прислонилась к стене, словно из нее разом ушли все силы.
— Джордж… что-нибудь еще? Что ЕЩЕ случилось?
— Ветер разбил веткой окно в ее комнате.
Мама отпустила его, вгляделась в лицо и, не говоря ни слова, быстрыми шагами направилась в комнату Бабули.
Она вернулась с обрывком зеленой ткани в руках — это был клочок рубашки Джорджа.
— Я вынула из ее рук, — прошептала мама.
— Я ни о чем не буду сейчас говорить, — устало ответил Джордж. — Слишком хочется спать. Позвони тете Фло, если хочешь. Спокойной ночи, я пойду.
Он пошел в комнату, оставив приоткрытой дверь, чтобы слышать, что делает мама. Она так и не позвонила тете Фло ночью — потому что был поврежден шнур. Не будет этого и следующим вечером — потому что незадолго до ее прихода домой Джордж произнесет пару десятков странных слов (некоторые изуродованная Латынь, другие — заклинания друидов) — и за две тысячи миль отсюда тетя Фло скоропостижно скончается от инфаркта.
Он разделся и лег в постель, заложив руку за голову. Медленно, постепенно на лице его проступила зловещая жуткая усмешка. Теперь все — ВСЕ — будет по-другому. Например, Бадди.
Бедняга, он ведь, вернувшись, опять возьмется за свое: Пытка Краснокожих и прочие щенячьи штучки, — и Джордж, возможно, позволит ему поразвлечься на виду у других…
Но ночью, когда они останутся одни в этой темной спальне… Джордж беззвучно рассмеялся. Как говорит тот же Бадди, это — классика!
— В те дни Протока была шире, — сообщила Стелла Фландерс правнукам в последнее лето своей жизни, то самое лето, по прошествии которого ей стали являться призраки. Дети слушали старушку, широко открыв глаза, и даже ее сын, Олден, что-то строгавший на крыльце, повернулся к ней. Случилось это в воскресенье, а по воскресеньям Олден не выходил в море, сколь бы высоко ни поднималась цена на выловленных им омаров.
— О чем ты, баб? — спросил Томми, но старушка не ответила.
Она тихо сидела в кресле-качалке у холодной плиты, ее шлепанцы размеренно постукивали по полу.
— О чем она? — спросил Томми у матери.
Лоис только покачала головой, улыбнулась и отправила детей собирать ягоды. Она забыла, подумала Стелла. Или даже не знала
Протока была шире в те дни. Если кто и знал об этом, так только Стелла Фландерс. Она родилась в 1884 году, старше ее на Козьем острове никого не было. И за всю жизнь она так и не побывала на материке.
Любишь ли ты? Вопрос этот вновь и вновь возникал у нее в голове, а она даже не знала, что он означает.
Наступила осень, холодная осень, без привычных дождей, окрашивающих листву в удивительные цвета, как на Козьем острове, так и в Голове Енота, деревеньке на другой стороне Протоки. Порывы ледяного ветра обрушивались на остров, и каждый отдавался в ее сердце.
Девятнадцатого ноября, когда первые снежинки упали на землю с неба цвета белого хрома, Стелла праздновала день рождения. Почти все соседи пришли поздравить ее. Хэтти Стоддард, ее мать умерла от воспаления легких в 1954 году, а отец пропал вместе с «Танцовщицей» в 1941-м. Ричард и Мэри Додж. Ричард едва ковылял, тяжело опираясь на палку: его совсем замучил артрит. Сара Хейвлок: ее мать, Аннабелль, была ближайшей подругой Стеллы. Они вместе проучились в островной школе восемь лет, а потом Аннабелль вышла замуж за Томми Фрейна, который в пятом классе дергал ее за косички, доводя до слез. А мужем Стеллы стал Билл Фландерс, который однажды вышиб у нее из рук все учебники (они попадали в грязь, но Стелла не заплакала). Аннабелль и Томми давно уже покинули их, а из семерых детей Фрейнов на острове осталась одна Сара. Ее муж, Джордж Хейвлок, которого все звали Большим Джорджем, погиб на материке в 1967 году, том самом, когда не ловилась рыба. Топор провернулся в его руке, перерубил артерию, кровь вытекла, и три дня спустя его похоронили на острове. И когда Сара пришла на вечеринку и воскликнула: «С днем рождения, бабуля!» — Стелла тепло обняла ее, закрыла глаза,
(любишь ли ты любишь ли ты?)
но не заплакала.
Наступил черед и гигантского праздничного пирога. Испекла его Хэтти со своей лучшей подругой, Верой Спрюс. Все гости прокричали: «С днем рождения!» — и их голоса заглушили ветер… пусть и на какие-то мгновения. Даже Олден присоединился к общему хору, хотя обычно раскрывал рот лишь при исполнении гимнов в церкви, да так старался, что от натуги у него даже краснели уши. На пироге горели девяносто пять свечей, но даже громкие поздравления не помешали Стелле расслышать завывание ветра, хотя с годами слух ее потерял былую остроту. Ей подумалось, что ветер зовет ее по имени.
— Я вовсе не одна такая, — хотелось ей сказать детям Лоис. — В мое время многие жили и умирали на острове. Тогда не было почтового катера. Бык Саймс отвозил почту, когда получал ее. И парома не было. Если возникала необходимость попасть в Голову Енота, муж отвозил тебя на своей рыбацкой лодке. И унитазы со сливом появились на острове лишь в 1946 году. Первый — в доме сына Быка Гарольда, в тот самый год, когда инфаркт хватил Быка в тот самый момент, когда он расставлял капканы. Я помню, как Быка несли домой. Я помню, как его завернули в брезент. Я помню, как из брезента торчал один из зеленых сапог Быка. Я помню… И они спросили бы: «Что, баб? Что ты помнишь?» Что она могла им ответить? Помнила ли она что-то еще?
В первый день зимы, через месяц или около того после дня рождения, Стелла открыла дверь черного хода, чтобы принести дрова для печи, и увидела на крыльце мертвого воробья. Она осторожно нагнулась, подняла его за ножку и оглядела.
— Замерз, — изрекла она, но внутри у нее прозвучало другое слово. Последний раз она видела замерзшую птицу сорок лет назад — в 1938 году. Том самом, когда Протоку сковал лед.
По телу пробежала дрожь. Стелла поплотнее запахнула пальто и бросила мертвого воробья в ржавую бочку, которая служила печью для сжигания мусора. День выдался холодным. Небо сияло глубокой синевой. В день ее рождения выпало четыре дюйма снега. Но потом он стаял, оголив землю. «Скоро снова ляжет», — сказал накануне в магазине Ларри Маккин с таким умным видом, будто приход зимы зависел от его хотения.
Стелла подошла к поленнице, загрузилась дровами, направилась к дому. Тень, выхваченная солнцем, следовала за ней.
У самой двери черного хода, там, где лежал мертвый воробей, Стелла услышала голос Билла… хотя Билл уже двенадцать лет как умер от рака.
— Стелла, — промолвил Билл, и она увидела его тень, легшую рядом с ее тенью, более длинную, но такую же четкую, тень Билла с тенью шляпы, как всегда чуть сдвинутой набекрень.
Стелла попыталась закричать, но крик застрял у нее в горле, не добравшись до губ.
— Стелла, — повторил Билл, — может, махнем на материк? Возьмем старый «форд» Норма Джолли и отправимся поразвлечься во Фрипорт? Что скажешь?
Стелла резко обернулась, едва не выронив дрова, но никого не увидела. Пустой двор, далее заросшая сорняками земля, а за ней край всего сущего, магическая граница
— Протока… и материк.
— Баб, что такое Протока? — могла бы спросить Лона… хотя так и не спросила.
И она могла бы дать ответ, который каждый рыбак знал наизусть: Протока — это полоска воды между двумя полосками суши, полоска воды, открытая с обоих торцов. Отсюда и старая шутка ловцов омаров: как определиться с показаниями компаса в тумане? По очень длинной Протоке между Джонспортом и Лондоном.
— Протока — это вода между островом и материком, — ответила бы она, угощая детей пирожками с мелиссой и горячим чаем, щедро сдобренным сахаром.
— Это я хорошо знаю, так же хорошо, как знаю имя моего мужа… как знала его манеру носить шляпу.
— Баб? — спросила бы Лона. — Как получилось, что ты так и не пересекла Протоку?
— Лапочка, — ответила бы она, — я не видела в этом смысла.
В январе, через два месяца после дня рождения Стеллы, Протока замерзла, впервые после 1938 года. По радио предупреждали, как островитян, так и жителей материка, что лед непрочный, но Стиви Макклеланд и Расселл Боуи, как следует накачавшись яблочным вином, отправились покататься на снегоходе Стиви. Конечно же, снегоход провалился под лед. Стиви удалось выкарабкаться (хотя обмороженную ногу пришлось ампутировать), а вот Расселла Боуи Протока забрала к себе.
Двадцать пятого января состоялось поминальное богослужение по Расселлу. Стелла стояла, опираясь на руку своего сына Олдена, подпевавшего громовым голосом. Потом Стелла сидела рядом с Сарой Хейвлок, Хэтти Стоддард и Верой Спрюс в зале муниципалитета, освещенная пламенем камина. Поминали Расселла пуншем и сандвичами с сыром, нарезанными аккуратными треугольниками. Мужчины то и дело выходили за дверь, чтобы приложиться к кое-чему покрепче пунша. Вдова Расселла Боуи, потрясенная случившимся, с красными от слез глазами, расположилась рядом с Эвеллом Маккракеном, священником. Она была на седьмом месяце (ждала уже пятого ребенка), и Стелла, пригревшись у огня, подумала: Наверное, скоро она пересечет Протоку. Переселится во Фрипорт или Льюистон, пойдет в официантки.
Она повернулась к Вере и Хэтти, послушала, о чем те толкуют.
— Нет, я этого не слышала, — говорила Хэтти. — Так что сказал Фредди?
Речь шла о Фредди Динсморе, старейшем мужчине на острове (Он, однако, на два года моложе меня, — с удовлетворением отметила Стелла), который в 1960 году продал свой магазин Ларри Маккину и с тех пор удалился от дел.
— Он сказал, что не припоминает такой зимы. — Вера достала вязанье. — Он говорит, что теперь многие заболеют.
Сара Хейвлок посмотрела на Стеллу и спросила, была ли на ее памяти такая зима. Первый снег давно стаял, обнажив голую, смерзшуюся бурую землю. Днем раньше Стелла прошла тридцать ярдов по полю, что начиналось за двором, держа руку на высоте бедра, и трава при соприкосновении с рукой ломалась со звуком, напоминающим бьющееся стекло.
— Нет, — ответила Стелла. — Протока замерзала в 1938 году, но тогда выпал снег. Ты помнишь Быка Саймса, Хэтти?
Хэтти рассмеялась.
— Думаю, у меня еще остался синяк на заднице после его щипка на новогодней вечеринке 1953 года. Ущипнул от души. А чего ты его вспомнила?
— Бык и мой благоверный в тот год пересекли Протоку по льду. В феврале. Надели снегоступы и потопали в таверну «Дорритс» в Голове Енота. Выпили по стопке виски и вернулись тем же путем. Они еще и меня с собой звали. Все равно что мальчишки, решившие на салазках прокатиться.
Они в изумлении смотрели на нее. Даже Вера, хотя она-то наверняка слышала эту историю раньше. Если верить сплетням, Бык и Вера когда-то жили вместе, хотя, глядя нынче на Веру, с трудом верилось, что Вера когда-то была молодой.
— И ты не пошла? — спросила Сара. Возможно, перед ее мысленным взором возникла Протока, белая до голубизны в холодном свете зимнего солнца, сверкающая ледяными кристаллами. И Стелла, шагающая по океану, словно Иисус по воде, покидающая остров единственный раз в жизни, не на лодке, а на своих двоих…
— Нет, — ответила Стелла. Внезапно она пожалела о том, что не захватила с собой вязанье. — Не пошла с ними.
— А почему? — в недоумении полюбопытствовала Хэтти.
— Потому что стирала, — отрезала Стелла, и в этот момент Мисси Боуи, вдова Расселла, разразилась рыданиями. Стелла обернулась и увидела Билла Фландерса, в его клетчатом красно-черном пиджаке, сдвинутой набекрень шляпе, с сигарой «Герберт Тейритон» во рту и второй, засунутой про запас за ухо. Она почувствовала, как на мгновение остановилось сердце, потом забилось вновь, и даже тихонько ахнула, но никто из женщин ее не услышал, потому что все смотрели на Мисси.
— Бедняжка, — проворковала Сара.
— Может, оно и к лучшему, — буркнула Хэтти. Она порылась в памяти в поисках слов, достойных Расселла Боуи, и нашла их. — Никчемный человек. Ничтожество. Можно сказать, что ей просто повезло.
Стелла ничего этого не слышала. Здесь же сидел Билл, так близко от преподобного Маккракена, что тот мог бы ущипнуть его за нос, если бы захотел. Выглядел он лет на сорок, черноглазый, во фланелевых брюках, в прорезиненных ботинках и в серых шерстяных носках.
— Мы ждем тебя, Стел, — сказал Билл. — Переходи Протоку, посмотри на материк. В этом году снегоступы тебе не понадобятся.
Он сидел в зале муниципалитета как живой, а потом в камине треснула веточка, и он исчез. А преподобный Маккракен начал успокаивать Мисси Боуи, словно Билл и не появлялся.
В тот вечер Вера позвонила Энни Филлипс по телефону и в разговоре упомянула о том, что Стелла Фландерс неважно выглядела, очень неважно.
— Олдену придется попотеть, чтобы увезти ее с острова, если она заболеет, — ответила Энни. Олден Энни нравился, потому что ее сын Тоби как-то сказал ей, что Олден не пьет ничего крепче пива. Сама Энни и вовсе воздерживалась от алкоголя.
— Если он и сможет увезти ее отсюда, то лишь в коме, — ответила Вера. — Когда Стелла говорит: «Лягушка», — Олден прыгает. Олден не шибко умен, знаешь ли. Он у Стеллы под каблуком.
— Правда? — спросила Энни. Тут в трубке заскрежетало. Какое-то мгновение Вера еще слышала голос Энни, только голос — не слова, а потом пропал и он. Порыв ветра оборвал телефонный провод, то ли у пруда Годлина, то ли у бухты Борроу, там, где он выходил из-под Протоки. А может, авария случилась на материке, у деревни Голова Енота… Какой-нибудь шутник мог сказать, что это Расселл Боуи порвал подводный кабель своей холодной рукой.
В семистах футах от Веры Стелла Фландерс лежала под стеганым одеялом и прислушивалась к музыкальному храпу Олдена, доносящемуся из соседней комнаты. Она вслушивалась в храп, чтобы не слышать ветер… но все равно слышала, слышала его завывание над замерзшей Протокой, полутора милями воды, которые теперь сковал лед, накрыв лобстеров, рыбу, а может, и тело Расселла Боуи, который каждый апрель приезжал на стареньком мини-тракторе, чтобы вскопать ей огород.
Кто же вспашет мне огород в этом апреле? — гадала Стелла, замерзая даже под толстым стеганым одеялом. И, словно во сне, ей ответил ее голос: Любишь ли ты? Под очередным порывом ветра задребезжало окно. Оно словно говорило с ней, но Стелла отвернулась, чтобы не слышать слов. И не заплакала.
— Баб, — могла бы настаивать Лона (она никогда не сдавалась, эта девочка, совсем как ее мать, а еще раньше бабушка), — ты же не сказала нам, почему ты так и не пересекла Протоку.
— А зачем, дитя? Все, что нужно, я имела и на Козьем острове.
— Но он такой маленький. Мы живем в Портленде. Там ходят автобусы!
— Насмотрелась я на ваши города по телевизору. Лучше уж здесь поживу.
Хол даром что младше, зато дотошнее. Он бы не спрашивал об одном и том же, как его сестра, зато его вопросы били бы прямо в цель. «А тебе никогда не хотелось на материк, бабушка? Никогда?»
И она наклонилась бы к нему, взяла за руки и рассказала бы о том, как ее отец и мать приехали на остров вскоре после свадьбы, как дед Быка Саймса взял отца Стеллы на свое судно. Она рассказала бы, что ее мать беременела четыре раза, но один раз случился выкидыш, а еще один ребенок умер через неделю после рождения. Она уехала бы с острова, если б они могли спасти ребенка в больнице на материке, но, разумеется, он умер до того, как они успели подумать об этом. Она рассказала бы им, как Билл принял у нее роды Джейн, их бабушки, но не упомянула бы о другом. О том, что потом он ушел в ванную, где его сначала вырвало, а потом он рыдал, как истеричка. Джейн, разумеется, покинула остров в четырнадцать лет: поехала учиться в среднюю школу. Девушки больше не выходят замуж в четырнадцать лет, но Стелла, увидев, как Джейн поднимается в лодку с Бредли Максвеллом, который перевозил детей на материк и обратно, сердцем поняла, что Джейн уходит навсегда, хотя какое-то время она и возвращалась на остров. Она рассказала бы им о том, как Олден появился десять лет спустя, когда они уже перестали и надеяться, да так и остался с ними, вечным холостяком. Стеллу это даже радовало, потому что умом Олден не отличался, а многие женщины хотели бы заполучить в мужья тугодума, но с добрым сердцем (она не стала бы говорить детям, что такие союзы не выдерживают проверки временем).
Она могла бы сказать: «Луис и Маргарет Годлин родили Стеллу Годлин, которая стала Стеллой Фландерс. Билл и Стелла Фландерс родили Джейн и Олдена Фландерс, и Джейн Фландерс стала Джейн Уэйкфилд. Ричард и Джейн Уэйкфилд родили Лоис Уэйкфилд, которая стала Лоис Перролт. Дэвид и Лоис Перролт родили Лону и Хола. Это ваши фамилии, дети. Вы — Годлин-Фландерс-Уэйкфилд-Перролт. Ваша кровь — в камнях этого острова, и я остаюсь здесь, потому что материк слишком далеко. Да, я люблю. Я люблю, во всяком случае, пыталась любить, но воспоминания слишком живы и глубоки, и я не могу пересечь Протоку. Годлин-Фландерс-Уэйкфилд-Перролт…»
Исходя из сообщения Национальной метеослужбы этот февраль выдался самым суровым за все время наблюдений за погодой, и к середине месяца Протоку сковал крепкий лед. Снегоходы сновали взад-вперед, иной раз переворачивались, когда старались взобраться на слишком крутой ледовый торос. Дети пытались кататься на коньках, но слишком бугристый лед лишал это занятие всякого удовольствия, так что им пришлось возвращаться на Годлиновский пруд. Произошло это, однако, лишь после того, как Джастин Маккракен угодил коньком в трещину и упал, сломав ногу. Его увезли в больницу на материке, где доктор, который ездил на «корветте», сказал ему: «Сынок, ногу тебе подлечим, будет как новая».
Фредди Динсмор скоропостижно скончался через три дня после того, как Джастин Маккракен сломал ногу. В конце января Фредди заболел гриппом, но врача вызывать не стал, говоря всем: «Обычная простуда, нечего было выходить за почтой без шарфа». Он лег в кровать и умер, прежде чем его успели перевезти на материк и подключить к тем машинам, которые всегда стояли наготове в ожидании таких, как Фредди. Его сын Джордж, отъявленный пьяница, несмотря на почтенный возраст (шестьдесят восемь лет), нашел Фредди в постели, с «Бангор Дейли» в одной руке и разряженным «ремингтоном», лежащим рядом с другой. Вероятно, перед тем как умереть, Фредди думал о том, чтобы почистить ружье. Джордж Динсмор ушел в трехнедельный запой, поговаривали, что запой финансировал тот, кто знал, что Джордж получит страховку отца. А Хэтти Стоддард говорила всем, кто хотел ее слушать, что старый Джордж Динсмор — позор рода человеческого и ничуть не лучше шлюхи, отдающейся за деньги.
Эпидемия гриппа бушевала вовсю. В том феврале каникулы длились две недели, а не одну: многие ученики болели. «Отсутствие снега способствует распространению инфекции», — говорила Сара Хейвлок.
К концу месяца, когда люди с надеждой ждали марта, заболел гриппом и Олден Фландерс. С неделю он ходил больной, а улегся в постель, лишь когда температура поднялась до ста одного градуса.[71] Как и Фредди, вызвать врача он отказался, отчего Стелла очень волновалась. Но Олден был помоложе Фредди: в мае готовился разменять всего-то седьмой десяток.
Наконец посыпал снег. На День святого Валентина выпало шесть дюймов, еще шесть двадцатого, а уж двадцать девятого навалило целый фут. Снег белой полосой лежал между берегом и материком, там, где в это время обычно серела вода. Несколько человек сходили на материк и вернулись обратно. Обошлись без снегоступов: снег смерзся в блестящую твердую корку. Должно быть, выпили на материке виски, думала Стелла, но только не в таверне «Дорритс». Та таверна сгорела дотла в 1958 году.
И все четыре раза она видела Билла. Однажды он сказал ей: «Ты должна прийти на материк, Стелла. Мы потанцуем. Что скажешь?»
Она ничего не могла сказать. Рот затыкал ее кулак.
— Здесь есть все, что мне нужно, — сказала бы она им. — Радио, теперь и телевизор, а больше от мира, существующего за Протокой, мне ничего не нужно. Каждый год я собираю с огорода урожай. Лобстеры? И что, у нас всегда был чугунок похлебки из лобстеров, который мы прятали в кладовую всякий раз, когда приходил священник, чтобы он не видел, что мы едим суп бедняков.
Я видела погоду хорошую и плохую, случалось, что я задавалась вопросом, каково это — покупать вещи в магазине «Сирс», а не заказывать их по каталогу, или отправиться на фермерскую ярмарку вместо того, чтобы покупать продукты в магазине, или посылать Олдена на материк за чем-то особенным, вроде индейки на Рождество или бекона на Пасху… А однажды мне даже захотелось, только однажды, постоять на улице Конгресса в Портленде, посмотреть на людей в машинах и на тротуарах, одновременно увидеть больше людей, чем жило в те дни на всем острове… Стоило захотеть этого, как захотелось бы чего-то еще. Я не замечаю за собой никаких странностей. Я не чудачка, это даже не возрастное. Моя мать говаривала: «Главное в этом мире — чувствовать разницу между желаниями и возможностями». Я в это верю до сих пор. Я считаю, что лучше рыть вглубь, чем вширь. Эта земля моя, и я ее люблю.
В середине марта, в один из дней, когда небо побелело и прижалось к земле, Стелла Фландерс уселась на кухне в последний раз, в последний раз зашнуровала сапоги на костлявых голенях, в последний раз повязала шею ярко-красным шерстяным шарфом (рождественский подарок Хэтти, полученный тремя годами раньше). Под платье она поддела теплое белье Олдена. Резинка кальсон оказалась точно под мышками, подол рубашки прикрыл колени.
Снаружи вновь поднялся ветер, синоптики обещали снегопад во второй половине дня. Стелла надела пальто и варежки. Подумав, натянула рукавицы Олдена поверх своих. Олден поправлялся после гриппа, и этим утром он и Харли Блад отправились чинить дверь в доме Мисси Боуи, которая родила девочку. Стелла видела несчастную малютку: вылитый отец.
Она подошла к окну, посмотрела на Протоку, нашла Билла там, где и ожидала: он стоял на полпути между островом и Головой Енота, стоял на Протоке, совсем как Иисус на воде, махал ей рукой, как бы говоря, что время поджимает и она должна поспешить, если хочет ступить на материк в этой жизни.
— Только если ты этого хочешь, Билл, — сердито бросила Стелла. — Бог свидетель, у меня такого желания нет.
Но ветер произнес другие слова. Она хотела. Она хотела отправиться в это путешествие. Зима далась ей нелегко: досаждал артрит, суставы пальцев и коленей то горели огнем, то леденели. Один глаз стал видеть гораздо хуже, словно в сумраке (на днях Сара сказала, с явной неохотой, что пленочка, появившаяся на нем, когда Стелле исполнилось шестьдесят, стала плотнее и заметнее). А главное, вернулась сильная пульсирующая боль в желудке, и два дня назад, поднявшись в пять утра и прошлепав в туалет по холоднющему полу, она увидела в унитазе алую кровь. В это утро к крови добавилась дурно пахнущая слизь, а во рту появился привкус меди.
Боль в желудке последние пять лет появлялась и исчезала, усиливалась и слабела, но Стелла с самого начала знала, что это рак. От рака умерли ее мать, и отец, и отец матери. Ни один из них не дожил до семидесяти лет, и Стелла полагала, что она побила все рекорды страховщиков.
— Ты ешь как лошадь, — с улыбкой сказал ей Олден прямо перед тем, как вновь появились боли, а в утреннем кале показалась кровь. — Разве ты не знаешь, что в твоем возрасте старики клюют как птички?
— Помолчи, а не то я тебя взгрею! — Стелла подняла руку, а ее седовласый сын, притворно сжавшись в комок, закричал:
— Не надо, мама! Беру свои слова назад!
Да, ела она с аппетитом, не потому, что хотелось, но в уверенности (в этом она не отличалась от других своих сверстников), что рак оставит ее в покое, если как следует кормить его. Возможно, это срабатывало, хотя бы на время. Кровь в кале появлялась и исчезала, случалось, что ее довольно-таки долго не было вовсе. Олден привык к тому, что она брала добавку (а то и две, когда становилось особенно худо), но Стелла не поправлялась ни на фунт.
А теперь рак, судя по всему, прорвался через, как говорили лягушатники, piece de resistence.[72]
Стелла направилась к двери, увидела кепку Олдена с меховыми наушниками, висящую на одном из крючков в прихожей. Надела ее, козырек оказался на уровне кустистых седых бровей, последний раз оглянулась, чтобы убедиться, что ничего не забыла. Заметила, что дрова в печи догорели, а Олден слишком выдвинул заслонку. Сколько раз она ни твердила ему одно и то же, он никогда не мог оставить нужный зазор.
— Олден, теперь на зиму тебе потребуется вдвое больше дров, — пробормотала она, вернулась к печи, открыла дверцу, и тут же лицо ее перекосила гримаса. Она захлопнула дверцу, дрожащими пальцами задвинула заслонку. На мгновение, только на мгновение, она увидела в углях лицо своей ближайшей подруги, Аннабелль Фрейн. Как живое, даже с родинкой на щеке. Неужели Аннабелль подмигнула ей? Она подумала о том, чтобы оставить записку Олдену, объяснить, куда она ушла, но решила, что Олден скорее всего дойдет до всего сам, пусть и не сразу.
Прикидывая про себя текст (С первого дня зимы я вижу твоего отца, и он говорит, что умирать совсем не страшно. Во всяком случае, я думаю, что он это говорит…), Стелла вышла в белизну дня.
Ветер набросился на нее, и она едва успела схватить кепку Олдена. Иначе ветер ради шутки сорвал бы ее с головы и унес прочь. Холод, казалось, отыскивал каждую щелочку в одежде и заползал в нее. Сырой мартовский холод, пахнущий мокрым снегом.
По склону холма Стелла спустилась к бухте, стараясь шагать по пятнам золы и уголькам, рассыпанным Джорджем Динсмором. Однажды Джордж получил подряд на расчистку дороги в Голове Енота, но во время сильного снегопада в 1977 году перебрал ржаного виски и своим грейдером сшиб не один, не два, а три столба. В итоге в городе пять дней не было света. Стелла помнила это странное зрелище: полная темнота на другой стороне Протоки. Они-то привыкли видеть на том берегу яркие огни деревни. Теперь Джордж работал на острове. Поскольку грейдера здесь не было, он не мог причинить большого вреда.
Проходя мимо дома Расселла Боуи, она увидела приникшую к окну Мисси, бледную как молоко. Помахала ей рукой. Мисси ответила тем же.
Стелла сказала бы им:
— На острове мы всегда держались дружно. Когда у Герда Хепрейда лопнул сосуд в груди, мы целое лето отказывали себе во всем, собирая деньги на операцию, которую ему сделали в Бостоне, но зато Герд вернулся живой, слава Богу. Когда Джордж Динсмор посшибал эти столбы и электрокомпания наложила арест на его дом, мы позаботились о том, чтобы расплатиться с электрокомпанией и обеспечить Джорджа работой. Так что ему хватало на сигареты и выпивку. Почему нет? Другого занятия, кроме как пить, в свободное время он не находил, но работы не боялся, вкалывал как лошадь. Вот столбы он повалил только потому, что расчищать снег пришлось поздним вечером, а вечерами Джордж трезвым не бывал. Его отец по крайней мере продолжал его кормить. Теперь Мисси Боуи родила еще одного ребенка. Может, она останется здесь, будет жить на пособие. Скорее всего этих денег на жизнь не хватит, но тогда ей помогут. Может, она и уедет, но здесь она точно не умрет с голоду… и послушайте, Лона и Хол: если она останется, если зацепится за этот маленький мир с маленькой Протокой по одну сторону и большой — по другую, в чем-то ей будет легче, чем подавать суп в Льюистоне, пончики в Портленде или коктейли в «Нэшвилл Норт» в Бангоре. И мне уже достаточно много лет, чтобы знать, о чем именно идет речь. Я толкую о жизненном укладе, даже о самой жизни.
Они приглядывали друг за другом и в остальном, но об этом Стелла не стала бы говорить своим правнукам. Дети этого бы не поняли, так же, как Лоис и Дэвид, хотя Джейн знала, что к чему. Когда у Нормана и Этти Уилсон родился ребенок-дебил, с монголоидными чертами лица, плавающими глазами, головой в рытвинах, вывернутыми ножками, преподобный Маккракен пришел и окрестил ребенка, а днем позже появилась Мэри Додж, повитуха, принявшая добрую сотню родов. Норман увел Этти в бухту, чтобы посмотреть на новую лодку Френка Чайлда. Этти пошла, хотя едва передвигала ноги, но у двери остановилась, посмотрела на Мэри Додж, которая спокойно сидела у колыбели и вязала. Мэри подняла голову, их взгляды встретились, и Этти разрыдалась. «Пошли, — поторопил Норман: по голосу чувствовалось, что он расстроен. — Пошли, Этти, пошли». Когда же они вернулись часом позже, ребенок умер, прямо в колыбельке, во сне. Господь Бог избавил его от страданий. А за много лет до этого, до войны, во времена Депрессии, три маленькие девочки, возвращаясь домой из подготовительного класса, встретили мужчину, который предлагал показать им колоду карт с изображениями разных собачек, если они пойдут с ним в кусты. А в кустах мужчина говорил каждой, что сначала они должны потрогать его «штучку». Одной из этих девочек была Герт Саймс, которая в 1978 году удостоилась титула «Учитель года штата Мэн» за успехи в средней школе Брансуика. Герт, тогда пятилетняя, сказала отцу, что у мужчины недоставало пальцев на руке. Вторая девочка с ней согласилась. Третья ничего такого не заметила. Стелла помнила, как в один летний грозовой день Олден ушел, не сказав куда, хотя она и спрашивала. Выглянув из окна, она увидела, как Олден встретился с Быком Саймсом, а потом к ним присоединился Фредди Динсмор. На берегу бухты она углядела своего мужа, хотя с утра отправила его в море. Подошли другие мужчины, человек десять, среди них Стелла заметила и предшественника преподобного Маккракена. И тем же вечером около Слай-дерс-Пойнта, там, где скалы торчат из воды, как драконьи клыки, нашли утонувшего мужчину по фамилии Дэниэль. Большой Джордж Хейвлок нанял этого Дэниэля, чтобы тот помог ему подправить фундамент. Приехал он из Нью-Хэмпшира, умел ладить с людьми, нашел себе приработок и после того, как Большой Джордж рассчитался с ним… даже ходил в церковь. Вероятно, говорили все, Дэниэль пошел прогуляться к Слайдерс-Пойнту, поскользнулся на мокром граните и свалился в воду. Сломал шею и разбил голову. Поскольку никто не знал, есть ли у Дэниэля родственники, похоронили его на острове, и предшественник преподобного Маккракена прочитал над его могилой молитву, упомянув, каким хорошим работником был усопший и как усердно трудился, несмотря на то что на правой руке у него недоставало двух пальцев. Затем он благословил покойника, после чего все, кто присутствовал на похоронах, собрались в зале муниципалитета, где пили пунш и ели сандвичи с сыром, и Стелла так и не спросила своих мужчин, что они делали в тот день, когда Дэниэль свалился с обрыва в Слайдерс-Пойнте.
— Дети, — сказала бы она своим правнукам, — мы всегда держались друг за друга. Иначе не могли, потому что Протока была шире в те дни, и, когда ревел ветер, неистовствовал прибой, да еще рано темнело… чего уж скрывать, мы чувствовали себя такими маленькими — пылинками перед взором Господа. Естественно, мы держались за руки, стоя плечом к плечу.
Мы держались за руки, дети, а если и случалось, что у нас возникали мысли, а зачем все это надо, достоин ли остров нашей любви, то причиной тому был рев ветра и грохот прибоя долгими зимними ночами, — мы боялись. Нет, у меня никогда не возникало желания покинуть остров. Я жила здесь. И Протока была шире в те дни.
Стелла спустилась к бухте. Посмотрела направо, налево. Ветер раздувал ее пальто, словно флаг. Если б она кого-то увидела, то пошла бы дальше, к скалам, хотя они блестели коркой льда. Но бухта пустовала, и Стелла зашагала вдоль пристани, мимо старого лодочного сарая Саймса. Дошла до края, постояла, подняв голову. Ветер рвал с ее головы кепку Олдена.
Билл ждал ее, призывно махая рукой. А за ним, за Протокой, Стелла видела церковь, высившуюся над Головой Енота, ее шпиль почти сливался с серым небом.
С кряхтением она села на край пристани, поставив ноги на смерзшийся снег. Ее сапоги чуть продавили его. Стелла поглубже натянула кепку Олдена, ветер очень уж старался сорвать ее, и направилась к Биллу. Один раз собралась уже оглянуться, но передумала. Испугалась, что не выдержит сердце.
Она шагала, снег скрипел под ногами, она чувствовала, как под ним потрескивает лед. И Билл по-прежнему маячил перед ней, звал к себе, хотя расстояние до него не сокращалось. Она кашлянула, харкнула кровью на белый снег, покрывавший толщу льда. Теперь Протока простиралась по обе стороны, и впервые она могла прочесть вывеску СНАСТИ И ЛОДКИ СТЕНТОНА без помощи бинокля Олдена. Она видела автомобили, снующие взад-вперед по Главной улице Головы Енота, и с изумлением думала: Они могут ехать куда захотят… В Портленд… Бостон… Нью-Йорк. Такое и представить себе невозможно! Но она почти представила себе дорогу, уходящую вдаль, раздвигающую границы мира.
Снежинка закружилась у нее перед глазами. Другая. Третья. Скоро посыпал легкий снежок, и она шла в сияющей белизне. Голову Енота она теперь видела сквозь белую пелену, которая, правда, иногда исчезала. Она поправила кепку Олдена, и снег с козырька запорошил ей глаза. Ветер вихрями поднимал снег с наста, и в одном из силуэтов Стелла увидела Карла Абершэма, который утонул с мужем Хэтти Стоддард на «Танцовщице».
Скоро, однако, сияние исчезло, поскольку снег повалил сильнее. Славная улица постепенно растворялась в нем, пока не пропала совсем. Какое-то время Стелла еще различала церковь, но потом исчезла и она. Дольше всех сопротивлялась снегопаду ярко-желтая вывеска СНАСТИ И ЛОДКИ СТЕНТОНА, где также продавались моторное масло, туалетная бумага, итальянские сандвичи и «Будвайзер», но и тут природа взяла верх.
Теперь Стелла шагала в бесцветном мире, окутанная серо-белой снежной завесой. Как Иисус по воде, подумала она и наконец оглянулась, но остров тоже пропал из виду. Она еще видела цепочку своих следов, которые быстро выглаживал снег… а больше ничего. Абсолютно ничего.
Она подумала: это буран. Ты должна быть внимательна, Стелла, а не то никогда не дойдешь до материка. Будешь ходить кругами, пока не замерзнешь до смерти.
Она вспомнила, как Билл как-то говорил ей о том, что, заблудившись в лесу, надо притвориться, что охромел на правую ногу, если ты правша, или на левую, если левша. Иначе эта самая нога начнет водить тебя кругами, а ты не поймешь этого, пока не вернешься на прежнее место. Стелла решила, что ей этот совет не пригодится. По радио сказали, что снег будет идти и сегодня, и завтра. Так что она едва ли сможет понять, что вернулась назад: ветер занесет ее следы.
Рук она уже не чувствовала, несмотря на две пары рукавиц, замерзли и ноги. В какой-то мере это даже радовало: раздувшиеся от артрита суставы больше ее не беспокоили.
Стелла начала припадать на правую ногу, дабы добавить нагрузку на левую. Коленные суставы еще не замерзли и вскоре начали подавать сигналы бедствия. Седые волосы развевались за спиной Стеллы. Она закусила губы (зубы она сохранила все, за исключением четырех) и смотрела прямо перед собой, ожидая, когда же из летящего снега появится ярко-желтое пятно вывески с черными буквами. Не появилось.
Какое-то время спустя она заметила, что белизна дня начала постепенно сереть. Снег валил все сильнее, гуще. Ноги еще доставали до наста, пробивая пять дюймов свежевыпавшего снега. Она глянула на часы, но те встали. Стелла вспомнила, что забыла завести их утром, впервые за двадцать или тридцать лет. Может, оно и к лучшему? Часы эти достались ей от матери, и Олден дважды относил их в Голову Енота к мистеру Дости, который всякий раз сначала восхищался ими, а потом чистил. По крайней мере ее часы побывали на материке.
Впервые она упала через пятнадцать минут после того, как заметила, что начинают сгущаться сумерки. Какое-то мгновение она постояла на четвереньках, упираясь в снег руками и коленями, подумала, а не прилечь ли, свернувшись калачиком, вслушиваясь в завывания ветра, но решимость, которая погнала Стеллу на материк, подняла ее на ноги. Она стояла наперекор ветру, глядя прямо перед собой, надеясь, что ее глаза увидят… но они ничего не видели. Скоро стемнеет.
Ладно, она сбилась с пути. Забрала в одну или другую сторону. Иначе она уже добралась бы до материка. Однако Стелла не верила, что очень уж сильно отклонилась от нужного направления, что шагает параллельно материку или даже повернула к Козьему острову. Встроенный в голову компас шептал, что она взяла влево. Стелла, однако, полагала, что она все-таки приближается к материку, пусть и не по прямой, а по диагонали.
Этот же компас хотел, чтобы она повернула направо. Но Стелла двинулась прямо, прекратив хромать. Вновь закашлялась, отхаркнула кровь.
Десятью минутами позже (уже заметно стемнело, а снегопад все не унимался) Стелла упала во второй раз, попыталась подняться, поначалу попытка не удалась, потом она все-таки выпрямилась. Постояла, качаясь на ветру, по колено утонув в снегу, борясь с дурнотой, волнами накатывающей на нее.
Возможно, слышала она не только рев ветра, но именно он наконец-то сорвал с ее головы кепку Олдена. Она извернулась, чтобы схватить кепку, но ветер без труда подкинул ее ввысь и унес в сгущающуюся тьму. Пару раз мелькнула оранжевая изнанка, потом кепка упала в снег, покувыркалась по нему, поднялась и исчезла. И теперь седые волосы Стеллы свободно развевались под ветром.
— Все нормально, Стелла, — сказал ей Билл. — Ты сможешь надеть мою шляпу.
Она ахнула и оглядела окружающее ее белое марево. Упрятанные в рукавицы руки поднялись к груди, она почувствовала, как острые коготки царапают сердце.
Стелла ничего не увидела, кроме снежных вихрей, но внезапно ветер взревел, словно дьявол, и из серых сумерек появился ее муж. Поначалу она увидела только движущиеся в снегу пятна цвета: красное, черное, темно-зеленое, светло-зеленое, затем эти цветовые пятна трансформировались в пиджак, фланелевые брюки, зеленые сапоги. Существо галантно протягивало ей шляпу, и лицо его принадлежало Биллу, лицо, еще не тронутое раком, который и свел его в могилу (может, она боялась именно этого? Боялась увидеть изможденную тень своего мужа, узника концлагеря с обтянутыми кожей скулами и провалившимися глазами?), и Стелла почувствовала безмерное облегчение.
— Билл? Это действительно ты?
— Разумеется.
— Билл, — повторила Стелла и радостно шагнула к нему. Одна нога зацепилась за другую, она подумала, что упадет, упадет сквозь него, в конце концов кто он, как не призрак, но Билл заключил ее в объятия, такие же крепкие, как и в тот день, когда он перенес ее через порог дома, который после его смерти она делила только с Олденом. Он поддержал ее, а мгновение спустя она почувствовала, что его шляпа плотно сидит на ее голове.
— Это действительно ты? — повторила Стелла вопрос, всматриваясь в его лицо, глаза, черные как вороново крыло, которые еще не запали в глазницы, в хлопья снега на пиджаке в красно-черную клетку, на прекрасных каштановых волосах.
— Это я. — улыбнулся он. — Мы все.
Он чуть отстранился, и она увидела остальных, выходящих из снега, которым ветер заметал Протоку в сгущающейся тьме. Крик, одновременно радостный и испуганный, сорвался с ее губ, когда она увидела Маделину Стоддард, мать Хэтти, в синем платье, раздувшемся на ветру, словно колокол, рука об руку с отцом Хэтти, не обглоданным скелетом, лежащим на — дне вместе с «Танцовщицей», а молодым и здоровым парнем. А за ними…
— Аннабелль! — воскликнула Стелла. — Аннабелль Фрейн, ты ли это?
Да, Аннабелль, Стелла узнала желтое платье, в котором Аннабелль пришла на ее свадьбу, и, когда она потянула Билла к своей лучшей подруге, ей показалось, что воздух наполнился запахом роз.
— Аннабелль!
— Мы все здесь, дорогая. — Аннабелль взяла ее за другую руку. Желтое платье, которое показалось в те дни слишком Вызывающим (но, учитывая репутацию Аннабелль, до Скандального не дотянуло), оставляло ее плечи обнаженными, но Аннабелль, похоже, холода не чувствовала. Ветер играл ее волосами, мягкими, темно-русыми. — Только чуть подальше.
И Билл с Аннабелль потянули Стеллу за собой. Другие фигуры выступили из снежной ночи (ночи ли?). Стелла узнавала многих, но не всех. Томми Фрейн присоединился к Аннабелль. Большой Джордж Хейвлок, по-дурацки погибший в лесах, шагал чуть позади Билла. Тут был и мужчина, который двадцать лет проработал на маяке в Голове Енота и каждый февраль приезжал на остров, чтобы поучаствовать в турнире по криббиджу, который проводил Фредди Динсмор. Стелла никак не могла вспомнить его фамилию. Увидела она и самого Фредди. А чуть в стороне — Расселла Боуи, с написанным на физиономии удивлением.
— Смотри, Стелла. — Билл протянул руку, и, проследив за ней взглядом, она увидела торчащие из снега носовые части кораблей. Только то были не корабли, а скалы. Они вышли к Голове Енота. Они пересекли Протоку.
Она слышала голоса, хотя и не знала наверняка, произнесены ли эти слова вслух:
Возьми меня за руку, Стелла…
(возьму)
Возьми меня за руку, Билл…
(возьму, возьму)
Аннабелль… Фредди… Расселл… Джон… Эггигш… Френк… возьми меня за руку, возьми меня за руку… меня за руку… (ты же любишь)
— Ты возьмешь меня за руку, Стелла? — Новый голос.
Она обернулась. Бык Саймс. Он тепло ей улыбался, однако ее охватил ужас от приговора, который она прочитала в его глазах. Стелла отпрянула, еще сильнее сжав руку Билла.
— Уже…
— Пора? — закончил вопрос Бык. — Да, Стелла, полагаю, пора. Но это не больно. Во всяком случае, раньше никто боли не испытывал.
Она разрыдалась, неожиданно для себя, выплеснула все слезы, не выплаканные раньше, и взяла Быка за руку.
— Да, я буду любить, да, я любила, да, я люблю.
Они стояли кружком посреди снегопада, покойники Козьего острова, а вокруг ревел ветер, забрасывая их снеговыми зарядами. Она запела. но ветер унес слова. Они запели все вместе, как поют дети тихим летним вечером, ясными, чистыми голосами. Они пели, и Стелла чувствовала, как уходит к ним и с ними, наконец-то преодолев Протоку. Если боль и была, то несильная, несравнимая с той, что испытала она, теряя девственность. Они стояли в ночи. Их заметал снег, а они пели. Они пели и…
…и Олден не мог сказать Дэвиду и Лоис, но на следующее после смерти Стеллы лето, когда дети, как обычно, приехали на две недели на остров, он сказал Лоне и Холу. Он сказал им, что во время зимних метелей, когда ветер, казалось, пел человеческими голосами, он вроде бы даже разбирал слова: «Славим Господа великодушного, славим Создателя всего сущего…»
Но он не мог сказать (представьте себе, что такое говорит лишенный воображения тугодум Олден), что иной раз, слыша эти звуки, он начинал дрожать от холода даже рядом с печью. Он откладывал рубанок или капкан, который собирался починить, думая о том, что ветер поет голосами тех, кто умер и ушел с острова… но ушли они недалеко, стоят где-то на Протоке и поют, словно дети. Он вроде бы слышал их голоса и в те ночи, когда спал и ему снилось, что он поет отходную молитву, невидимый и неслышимый, на собственных похоронах.
О таком вообще не говорят, и, хотя это совсем не секрет, подобные темы обсуждению не подлежат. Стеллу, замерзшую насмерть, нашли на материке, через день после бурана. Она сидела на валуне, в двухстах ярдах к югу от Головы Енота, превратившись в ледяную статую. Доктор, который ездил на «корветте», сказал, что такого ему видеть еще не доводилось. Стелла прошла пешком больше четырех миль, а вскрытие показало наличие множественных метастаз. Сказал ли Олден Дэвиду и Лоис, что у нее на голове была не его кепка? Ларри Маккин эту шляпу узнал. Так же, как и Джон Бенсон. Он это прочитал в их взглядах. Он сам тоже не забыл, как выглядит старая шляпа его отца, хорошо помнил, где и как порваны и загнуты поля.
— Есть вопросы, на которые не надо спешить с ответом. — мог бы сказать он детям, если бы знал как. — Такие вопросы следует хорошенько обдумывать, пока руки делают свою работу и греются о большую кружку с кофе. Возможно, вопросы эти задает Протока: поют ли мертвые? любят ли они тех, кто жив?
По вечерам, после того как Лона и Хол вернулись к родителям на материк, уплыли на лодке Эла Кэрри, помахав на прощание рукой, Олден долго искал ответы на эти вопросы и на другие, думал о том, как на голове Стеллы оказалась шляпа его отца. Поют ли мертвые? Любят ли они? И в долгие, полные одиночества ночи, когда его мать, Стелла Фландерс, лежала в могиле, Олдену часто казалось, что ответ положительный. На оба вопроса.
Я хочу рассказать вам о конце войны, о вырождении человечества и смерти Мессии — написать поистине эпическое повествование, заслуживающее тысяч страниц текста и целой полки томов. Однако вам (если останется кто-то, способный прочитать это) придется довольствоваться сублимированной версией повествования. Инъекция, сделанная прямо в вену, действует очень быстро. Думаю, в моем распоряжении где-то от сорока пяти минут до двух часов, в зависимости от группы крови. Припоминаю, что моя группа крови — А, это даст мне немного больше времени, но пропади я пропадом, если помню это точно. Если моя кровь принадлежит к группе О, то, мой гипотетический друг, перед вами окажется множество пустых страниц.
Как бы то ни было, думаю, что нужно исходить из худшего и работать как можно быстрее.
Я пользуюсь электрической пишущей машинкой. Разумеется, текстовый редактор Бобби позволяет работать куда быстрей, но нельзя положиться на напряжение вырабатываемого генератором тока, даже если в твоем распоряжении стабилизатор. У меня единственный шанс; я не могу рисковать — принявшись за работу, потом обнаружить, что мое повествование отправилось на компьютерные небеса к компьютерным ангелам из-за падения напряжения в сети или такого его скачка, с каким стабилизатор просто не справляется.
Меня зовут Хауард Форной. По профессии я писатель.
Мой брат, Роберт Форной, был Мессией. Я убил его четыре часа назад, введя ему дозу открытой им субстанции. Он назвал это вещество «калмэйтив» — «успокаивающее».
Правильнее было бы назвать его «весьма серьезной ошибкой», но что сделано, то сделано, и этого уже не переделаешь, как любят говорить ирландцы. Как они говорили на протяжении столетий, и это еще раз доказывает, какие они мудаки.
Черт побери, у меня нет времени, чтобы отвлекаться.
После того как Бобби умер, я накрыл его покрывалом и три часа просидел в коттедже у единственного окна гостиной, глядя на лес. Когда-то отсюда можно было увидеть оранжевое сияние ослепительных дуговых ламп Норт-Конуэя, но это в прошлом. Теперь видны только Белые горы, похожие на темные треугольники, вырезанные ребенком из картона, и бессмысленное множество звезд.
Я включил радиоприемник, пробежался по четырем диапазонам, нашел какого-то сумасшедшего, все еще ведущего передачу, и выключил. Мое сознание настойчиво стремилось к бесконечным милям темных сосен, к этой темной пустоте. Наконец я понял, что пора кончать, и впрыснул себе солидную дозу. Так-то куда лучше. Я всегда работаю лучше, когда неминуемо близится срок сдачи рукописи.
А теперь этот срок появился, могу поклясться Господом.
Наши родители получили то, что добивались: умных детей. Папа специализировался в истории и занял должность профессора колледжа Хофстра, когда ему было всего тридцать. Десять лет спустя он стал одним из шести заместителей директора Национального архива в Вашингтоне, округ Колумбия, и первым претендентом на должность директора. Кроме того, он был очень хорошим парнем — собрал полную коллекцию пластинок Чака Берри и отлично исполнял блюзы на гитаре. Мой отец занимался подшивкой документов днем, а веселился ночью.
Мама с отличием — magna cum laude — закончила университет Дрю и получила ключ общества «Фи-бета-каппа», который иногда носила прикрепленным к своей мягкой шляпе. Она стала видным бухгалтером в округе Колумбия. Встретила нашего отца, вышла за него замуж и временно прекратила занятия бухгалтерской практикой, когда забеременела вашим покорным слугой. Я появился на свет в 1980 году. К 1984-му она помогала разобраться с налогами нескольким коллегам отца и называла это занятие своим «маленьким хобби». К 1987 году, когда родился Бобби, мама занималась налоговыми проблемами, составляла портфели инвестиций и планировала вложения в недвижимость для целого ряда могущественных людей. Я мог бы назвать их имена, но какое это теперь имеет значение? Они либо умерли, либо превратились в выживших из ума идиотов. Мне кажется, что она зарабатывала «маленьким хобби» больше, чем папа на своей работе, но это было не важно — они были счастливы друг с другом. Я бывал свидетелем их ссор, но эти ссоры никогда не были серьезными. Когда я повзрослел, единственная разница между моей мамой и мамами моих приятелей, которую я замечал, заключалась в следующем. Чужие мамы, когда по телику шли мыльные оперы, читали, или гладили, или шили, или говорили по телефону, тогда как моя мама работала с компьютером и записывала цифры на больших зеленых листах бумаги.
Я не разочаровал своих спонсоров — на протяжении всего периода обучения в общественной средней школе мои оценки не опускались ниже А и В (насколько мне известно, мысль о том, чтобы отдать нас — меня или брата — в частную школу, даже не обсуждалась). Кроме того, я рано научился писать, причем без малейших усилий. — Свой первый рассказ я продал в один из журналов, когда мне было двадцать лет. В нем говорилось о том, как федеральная армия зимовала в долине Фордж. Этот рассказ приобрел у меня журнал одной из авиалиний за четыреста пятьдесят долларов. Мой папа, которого я так любил, спросил, не продам ли я ему этот чек, выписал мне свой собственный, а чек от журнала авиалинии повесил в рамке над своим столом. Он был настоящим романтическим героем. Если хотите, настоящим романтическим гением, обожающим играть блюзы. Поверьте мне, далеко не у всех ребятишек такое счастливое детство. Нечего скрывать, и он, и моя мать умерли в конце прошлого года в буйном бреду, мочась в штаны подобно почти всем в этом огромном круглом мире, где мы жили. Но я продолжал любить их.
Я был ребенком, — на которого они имели все основания рассчитывать, — послушный мальчик, умный и сообразительный, с немалым талантом, который созрел в атмосфере любви и доверия, преданный мальчик, любивший и уважавший своих мать и отца.
А вот Бобби был не таким. Никто, даже наши родственники, не ожидали, что у меня появится брат вроде Бобби. Никак не ожидали.
Я научился ходить на горшок на целых два года раньше Бобби, и это единственное, в чем я опередил его. Но я никогда не испытывал к нему ревности или зависти; это все равно как если бы относительно неплохой подающий в Бейсбольной лиге начал бы завидовать таким асам, как Нолан Райан или Роджер Клеменз. Стоит достичь определенного уровня, и сравнения, вызывающие чувство зависти, просто перестают существовать. Я испытал это на себе и могу сказать вам: наступает момент, когда вам остается только стоять и прикрывать глаза от ярких вспышек.
Бобби начал читать в два года и в три — писать короткие сочинения («Наша собака», «Поездка в Бостон с мамой»). Он писал печатными корявыми буквами шестилетнего ребенка, и это само по себе казалось странным. Стоило не обращать внимание на то, с чем не справлялись его двигательные мускулы, и у вас создавалось впечатление, что вы читаете сочинение талантливого, хотя крайне наивного пятиклассника. С поразительной быстротой он перешел от простых предложений к сложносочиненным и затем сложноподчиненным, осваивая придаточные и определительные предложения с интуицией, которая казалась сверхъестественной. Иногда он путался в синтаксисе и ставил определения не туда, куда следует, но эти ошибки — которые преследуют большинство писателей всю жизнь — исчезли, когда ему исполнилось пять лет.
Его стали мучить головные боли. Мои родители боялись, что у него какое-то заболевание — опухоль головного мозга, например, — и отвели его к врачу. Доктор тщательно осмотрел мальчика, еще внимательнее выслушал и затем сказал родителям, что Бобби совершенно здоров, если не принимать во внимание стресс: он постоянно испытывал разочарование, потому что не мог писать так же хорошо, как работал его мозг. — У вас ребенок, пытающийся выбросить из своего организма умственный почечный камень, — пояснил врач. — Я могу прописать ему лекарство против головной боли, но лучшим лекарством для него будет пишущая машинка.
Тогда мама с папой купили ему электрическую пишущую машинку фирмы «Ай-би-эм». Еще через год ему подарили на Рождество персональный компьютер «Коммодор-64» с текстовым редактором «Уордстар», и головные боли прекратились. Прежде чем перейти к другим проблемам, добавлю, что на протяжении следующих трех лет Бобби считал компьютер подарком Санта-Клауса, который тот оставил ему под елкой. И теперь я припоминаю, что и в этом я его опередил: я перестал верить в Санта-Клауса гораздо раньше.
Мне хочется так много рассказать вам о нашем детстве, и я, пожалуй, кое-что расскажу, но придется поторопиться. Приближается срок завершения рукописи. Ах эти сроки. Однажды я прочитал очень забавный очерк под названием «Унесенные ветром вкратце» со смешным диалогом:
— Война? — засмеялась Скарлетт. — А, чепуха!
— Бум! Эшли ушел на войну! Атланта в огне! Ретт вошел и затем вышел!
— Чепуха, — произнесла Скарлетт сквозь слезы, — я подумаю обо всем завтра. Ведь завтра уже будет другой день.
Я задыхался от смеха, когда читал этот диалог. Теперь, столкнувшись с чем-то похожим, я не вижу в нем ничего смешного. Но сами представьте.
— Ребенок с коэффициентом умственного развития, уровень которого не поддается измерению никакими существующими методами? — улыбается Индиа Форной, глядя на своего преданного мужа Ричарда. — Чепуха! Мы создадим обстановку, в которой его интеллект — не говоря об интеллекте его старшего брата, который тоже не так уж глуп, — будет развиваться и дальше. И мы вырастим их как нормальных американских детей, которыми они являются!
Бум! Мальчики Форной стали взрослыми! Хауард, то есть я, поступил в Виргинский университет, с отличием закончил его и стал писателем! Отлично зарабатывает себе на жизнь! Поддерживает хорошие отношения с множеством женщин и спит с доброй половиной из них! Ему удалось избежать всех заболеваний — как половых, так и фармакологических! Купил себе стереосистему «Мицубиси»! Посылает письма домой по крайней мере раз в неделю! Написал два романа, которые были тут же опубликованы и отлично приняты публикой!
— Вот это да, — сказал Хауард, — мне нравится такая жизнь!
Так все и было на самом деле, пока не приехал Бобби (неожиданно, в обычной манере, свойственной безумным ученым) с двумя стеклянными ящиками. В одном было пчелиное гнездо, в другом — осиное. На Бобби была майка наизнанку, он сгорал от желания уничтожить зло на земле и был счастлив, как моллюск в период прилива.
Люди, похожие на моего брата Бобби, рождаются раз в два или три поколения, я так считаю, — это такие, как Леонардо да Винчи, Ньютон, Эйнштейн, ну, может быть, Эдисон. Создается впечатление, что у всех них одна общая черта: эти люди похожи на огромные компасы, стрелки которых бесцельно мечутся длительное время в поисках Северного полюса, а затем навсегда замирают, упершись в него. До того как это случится, такие люди могут заниматься самыми невероятными глупостями, и Бобби не исключение. Когда ему было восемь лет, а мне — пятнадцать, он пришел ко мне и сказал, что изобрел самолет. К этому моменту я знал Бобби слишком хорошо, чтобы просто сказать: «Чепуха» — и выгнать его из своей комнаты. Я пошел вместе с ним в гараж, где стояло это странное сооружение, укрепленное на детской коляске. Оно немного смахивало на истребитель, вот только крылья были скошены не назад, а вперед. Посреди коляски он прикрепил болтами седло, снятое с коня-качалки. Рядом торчал какой-то рычаг. У самолета отсутствовал мотор. Бобби сказал, что это планер. Он попросил меня столкнуть его вниз с вершины холма Карригана — у этого холма самый крутой склон во всем округе Колумбия. Там, посередине склона, вела вниз бетонная дорожка для пенсионеров. Бобби заявил, что она будет его взлетной полосой.
— Бобби, — сказал я, — у твоего чудовища крылья направлены не в ту сторону.
— Нет, — возразил он. — Именно так и должно быть. Я однажды смотрел фильм «Царство дикой природы» о ястребах. Они бросаются сверху на свою добычу и затем, при взлете, меняют. угол крыла, направляя крылья вперед. У них двойные суставы, понимаешь. При таком расположении крыльев увеличивается подъемная сила.
— Тогда почему ВВС не делают их такими? — спросил я, не имея ни малейшего представления о том, что военно-воздушные силы как США, так и России уже проектировали истребители с направленными вперед крыльями.
Бобби только пожал плечами. Он не знал почему, и это его ничуть не интересовало.
Мы пошли на холм Карригана, Бобби уселся в седло от коня-качалки и схватился одной рукой за рычаг. — Разгони меня как можно быстрее, — сказал он.
В его глазах плясали безумные чертики, которые были так хорошо мне знакомы. Господи, даже в колыбели его глаза иногда пылали таким ярким светом. Но я готов поклясться всеми святыми, что никогда не толкнул бы его вниз по бетонной дорожке с такой силой, если бы знал, что все произойдет именно так, как задумал Бобби.
Но я не знал этого и потому разогнал его изо всех сил. Он помчался вниз по склону холма, издавая дикие вопли, словно ковбой, только что вернувшийся с пастбища и скачущий в город, чтобы выпить несколько кружек холодного пива. Какая-то старая дама едва успела отскочить в сторону, Бобби промчался мимо старикашки, опирающегося на палку. На середине спуска он потянул за рычаг, и я, изумленный и перепуганный, увидел, как его хрупкое фанерное сооружение отделилось от тележки. Сначала он парил всего в нескольких дюймах от склона, и на мгновение мне показалось, что сейчас Бобби грохнется вниз. Затем его подхватил порыв ветра, и планер Бобби начал подниматься вверх, словно его тянули на невидимом канате. Тележка свернула с бетонной дорожки и застряла в кустах. Бобби парил уже на высоте десяти футов, затем двадцати, пятидесяти. Он летел над парком Гранта, все время набирая высоту, издавая ликующие крики.
Я побежал за ним, умоляя его спуститься. В моем воображении возникла картина: он падает с этого идиотского седла на дерево или разбивающегося об одну из статуй, в таком изобилии украшающих парк. Не то чтобы я мысленно представлял похороны своего младшего брата; уверяю вас, я чувствовал, что принимаю в них участие.
— Бобби! — кричал я. — Спускайся!
— И-и-и-и! — вопил Бобби. Его голос был едва слышен, но полон наслаждения.
Потрясенные гуляющие, шахматисты, те, что бросали друг другу летающие тарелочки, отдыхающие, погруженные в книги, влюбленные и совершающие пробежку, останавливались и задирали головы вверх.
— Бобби, на этом идиотском седле нет пристяжного ремня! — кричал я. Я употребил более сильное слово вместо «идиотское», насколько припоминаю сейчас.
— С-о-о-о м-м-м-н-о-о-й в-с-е в п-о-о-р-я-я-д-к-е-е… — вопил он в ответ изо всех сил, и я с ужасом понял, что почти не слышу его.
Я бежал по дорожке не умолкая. Не помню ничего из того, что кричал, вот только на следующий день у меня пропал голос и говорить пришлось шепотом. Зато я помню, как пробегал мимо молодого человека в щегольском костюме с жилетом, который стоял возле статуи Элеоноры Рузвельт у подножия холма. Он посмотрел на меня и доверительно заметил:
— Знаете ли, мой друг, у меня чертовски повысилась кислотность.
Я припоминаю, как этот планер странной формы скользил над зелеными купами деревьев, поднимаясь и кренясь, пересекал парк с его скамейками, мусорными урнами и задранными кверху лицами зевак. Я представил, как исказилось бы лицо моей матери и как она начала плакать, если бы я сказал ей, что самолет Бобби, который по всем законам природы вообще не мог летать, внезапно перевернулся в воздушном вихре и Бобби завершил свою короткую, хотя и блестящую карьеру, вдребезги разбившись о мостовую улицы.
Если бы все случилось именно так, может быть, было бы лучше для всего человечества, но так не случилось.
Вместо этого Бобби развернулся обратно в сторону холма Карригана, небрежно держась за хвост собственного самолета, чтобы не свалиться с проклятого летательного аппарата, и направил его к маленькому пруду посреди парка Гранта. Вот он скользит над его поверхностью на высоте пяти футов, четырех… и мчится, касаясь подошвами своих кроссовок воды. Поднимает двойные волны и распугивает обычно самодовольных (и перекормленных) уток, разбегающихся с возмущенным кряканьем перед ним, заливающимся радостным смехом. Он вылетел на противоположный берег, точно между двумя скамейками, о которые обломились крылья его самолета. Бобби вывалился из седла, ударился головой о землю и расплакался.
Вот каков был Бобби.
Далеко не все в нашей жизни было таким эффектным. Более того, насколько я помню, больше не было подобных случаев… по крайней мере до появления «калмэйтива». Но я рассказал вам об этом случае лишь потому, что крайности лучше всего иллюстрируют нормальные обстоятельства: жизнь вместе с Бобби становилась настоящим безумием. К девяти годам он слушал лекции по квантовой физике и высшей математике в Джорджтаунском университете. Однажды он заглушил все радиоприемники и телевизоры на нашей улице и четырех прилегающих кварталах — своим голосом. Дело в том, что он нашел, на чердаке старый портативный телевизор и превратил его в широковещательную радиостанцию. Старый черно-белый «Зенит», двенадцать футов провода, предназначенного для точного воспроизведения звука, и металлическая вешалка на коньке крыши — вот и все! Примерно пару часов жители четырех кварталов Джорджтауна могли принимать только одну станцию WBOB… то есть моего братца. Он читал мои рассказы, идиотски шутил и объяснял, что только значительное содержание серы в печеных бобах является причиной того, что наш отец выпускал такое количество злого духа в церкви по утрам в воскресенье.
— Но вообще-то он старается пердеть как можно тише, — сообщил Бобби своим слушателям, которых было не менее трех тысяч, — причем иногда сдерживает особенно громкие звуки до тех пор, пока не наступит время гимнов.
Отцу такие откровенности не слишком понравились, не говоря уже о том, что ему пришлось заплатить семьдесят пять долларов штрафа в Федеральную комиссию по радиосвязи за незаконное использование эфира. Эту сумму он вычел из карманных денег, выделяемых Бобби на следующий год.
Жизнь с Бобби… Вы только посмотрите, я плачу. Интересно, это настоящие чувства или им приходит конец? Думаю, что первое. Боже мой, ведь я так любил его — но все-таки мне кажется, что на всякий случай лучше поторопиться.
Бобби закончил среднюю школу практически уже в десять лет, но так и не получил степени бакалавра гуманитарных или естественных наук, не говоря уж о большем. И все из-за этого огромного мощного компаса у него в голове, который поворачивался то в одну сторону, то в другую в поисках нужного ему полюса.
У него был период, когда он проявлял интерес к физике, и более короткий период интереса к химии… в конце концов Бобби оказался слишком нетерпеливым и по отношению к математике, чтобы остановиться на одной из этих наук. Он знал, что легко справится с ними, но и химия, и физика — как и все точные науки — наскучили ему.
Когда Бобби исполнилось пятнадцать лет, он увлекся археологией. Прочесал вершины Белых гор вокруг нашего летнего коттеджа в Норт-Конуэй, воссоздал историю индейцев, которые жили здесь, на основе наконечников стрел, кремней, даже по структуре древесного угля давно погасших костров в древних пещерах в центральной части Нью-Хэмпшира.
Но прошло и это увлечение, и Бобби занялся историей и антропологией. Когда ему исполнилось шестнадцать, отец и мать с неохотой дали согласие на просьбу Бобби отправиться с экспедицией антропологов из Новой Англии в Южную Америку.
Через пять месяцев он вернулся впервые в жизни загоревшим. Он также подрос на дюйм, похудел на пятнадцать фунтов и стал гораздо сдержаннее. Оставался веселым, но его прежняя детская радость, иногда такая заразительная, иногда утомляющая окружающих, но которую он излучал всегда, теперь пропала. Бобби стал взрослым. И, насколько я припоминаю, впервые заговорил о происходящем в мире… о том, как все плохо. Это был 2003 год, когда группа «Сыновья Джихада», отколовшаяся от ООП (название этой группы почему-то всегда напоминало мне католическую общественную организацию где-нибудь на западе Пенсильвании), взорвала нейтронную бомбу в Лондоне. Радиацией было заражено шестьдесят процентов английской столицы, а ее остальная часть превратилась в исключительно вредное для проживания место, особенно для тех, кто собирался иметь детей или рассчитывал прожить дольше пятидесяти лет. В этом же году мы пытались установить блокаду Филиппин, после того как правительство Седеньо пригласило к себе «небольшую группу» китайских советников (примерно пятнадцать тысяч, по данным наших разведывательных спутников). Мы были вынуждены отступить лишь тогда, когда стало совершенно ясно, что: а) китайцы отнюдь не шутили относительно нанесения ракетно-ядерного удара из своих ракетных шахт, если мы не откажемся от блокады, и б) американский народ не проявлял ни малейшего желания совершить массовое самоубийство из-за каких-то Филиппинских островов. И в этом же году некие обезумевшие ублюдки — албанцы, по-моему, — сделали попытку рассеять с воздуха вирус СПИДа над Берлином.
Подобные новости наводили уныние на всех, но. Бобби был потрясен больше других.
— Почему люди относятся друг к другу с такой злобой? — спросил он однажды меня.
Мы находились в нашем летнем коттедже в Нью-Хэмпшире. Подходил к концу август, и почти все вещи были упакованы в коробки и чемоданы. Коттедж выглядел печальным и покинутым — так бывает всегда, перед тем как мы разъезжаемся и покидаем семейное гнездо. Я уезжал обратно в Нью-Йорк, а Бобби — в Уэйко, Техас, — представляете себе?.. Он все лето читал материалы по социологии и геологии — разве придумаешь безумнее комбинацию? — и хотел провести там несколько экспериментов. Он задал вопрос небрежным тоном, но я заметил, что мать смотрела на него последние две недели, пока мы были все вместе, каким-то странным внимательным взглядом. Ни папа, ни я еще не заподозрили это, но мне кажется, что мама поняла: стрелка компаса Бобби наконец перестала поворачиваться из стороны в сторону и уперлась в полюс, который он так долго искал.
— Что ты имеешь в виду? — спросил я. — Ты хочешь, чтобы я ответил тебе?
— Кому-то придется ответить, — заметил он. — И очень скоро, судя по тому, как развиваются события.
— Они развиваются так потому, что так развивались всегда, — пожал я плечами, — а люди относятся друг к другу с такой злобой потому, что такими уж созданы. Если ты хочешь винить кого-то, вини Господа Бога!
— Чепуха. Я не верю этому. Даже двойные Х-хромосомы в конце концов оказались чепухой. Только не говори, что всему виной экономические причины, конфликт между богатыми и бедными, потому что это тоже объясняет далеко не все.
— Первородный грех, — ухмыльнулся я. — Мне нравится это объяснение — оно хорошо звучит и под него можно танцевать.
— Ну что ж, — сказал Бобби, — может быть, причина действительно заключается в первородном грехе. Но посредством чего, старший брат? Ты не задавал себе такого вопроса?
— Посредством чего? Не понимаю.
— Мне кажется, все зависит от состава воды, — задумчиво произнес Бобби.
— Состава чего?
— Воды. Что-то содержится в воде.
Он посмотрел на меня.
— Или, может быть, чего-то в ней не хватает.
На следующее утро Бобби отправился в Уэйко. С тех пор я не видел его, пока он не вошел в мою квартиру, одетый в спортивную майку наизнанку, с двумя стеклянными ящиками.
Это произошло три года спустя.
— Как поживаешь, Хауи? — произнес он, входя в комнату и небрежно хлопая меня по спине, словно прошло всего три дня.
— Бобби! — крикнул я, обнял его и крепко прижал к себе. В грудь мне врезалось что-то твердое, и я услышал разъяренное жужжание.
— Я тоже рад видеть тебя, — сказал Бобби, — только не наваливайся так сильно. Ты расстраиваешь туземцев. Я тут же сделал шаг назад. Бобби поставил на пол большой бумажный мешок, который нес перед собой, и снял рюкзак, перекинутый через плечо. Затем он осторожно извлек из мешка стеклянные ящики. В одном из них было пчелиное гнездо, в другом — осиное. Пчелы начали уже успокаиваться и продолжали дело, которым занимались раньше, тогда как осы явно проявляли свое неудовольствие происходящим.
— Ну хорошо, Бобби, — сказал я. Посмотрел на него и улыбнулся. Глядя на него, я не мог не улыбаться. — Что ты придумал на этот раз?
Он расстегнул «молнию» на рюкзаке и достал оттуда банку из-под майонеза, наполненную до половины прозрачной жидкостью.
— Видишь? — сказал он.
— Да. Похоже на воду или самогон.
— Вообще-то в банке и то и другое, если только ты мне поверишь. Это взято из артезианской скважины в Ла-Плата, небольшом городке в сорока милях к востоку от Уэйко. До того как я перегнал эту жидкость, чтобы получить вот этот концентрат, у меня было пять галлонов воды. Там у меня настоящий перегонный аппарат, Хауи, но я не думаю, что правительство будет преследовать меня за это. — Он продолжал усмехаться, и его усмешка стала еще шире. — Здесь нет ничего, кроме воды, но это все-таки самый невероятный самогон, когда-либо известный человеческой расе.
— Совершенно не понимаю, о чем ты говоришь.
— Не понимаешь, но сейчас все поймешь. Знаешь что, Хауи?
— Что?
— Если наша идиотская человеческая раса сумеет продержаться еще шесть месяцев и за это время не уничтожит себя, я готов поспорить, что она будет существовать вечно.
Он поднял банку из-под майонеза, и один его глаз, увеличенный во много раз, с поразительной торжественностью уставился на меня.
— Это величайшее лекарство, — произнес он. — Оно излечивает самую ужасную болезнь, от которой страдает Homo sapiens.
— Лекарство от рака?
— Нет, — покачал головой Бобби. — От войн. Драк в барах. Перестрелок. И прочей мерзости. Где тут у тебя туалет, Хауи? Мне нужно почистить зубы.
Когда Бобби вернулся в комнату, он не только вывернул майку на нужную сторону, но даже причесался. Правда, я наметил, что его метод причесываться ничуть не изменился. Бобби просто совал голову под кран и затем зачесывал волосы назад пальцами вместо расчески.
Он взглянул на два стеклянных ящика и заявил, что и пчелы и осы вернулись в нормальное состояние.
— Нельзя сказать, что осиное гнездо когда-либо приближается к тому состоянию, что можно назвать нормальным, Хауи. Осы — общественные насекомые, подобные пчелам и муравьям, но в отличие от пчел, которые почти всегда сохраняют разум, и муравьев, временами страдающих от приступов шизофрении, осы — абсолютные и полномасштабные безумцы. — Он улыбнулся. — В точности как мы, люди. — Он снял крышку с ящика, в котором находилось пчелиное гнездо.
— Знаешь что, Бобби, — сказал я. На моем лице появилась улыбка, но, пожалуй, неестественно широкая. — Закрой свой ящик с пчелами и сначала расскажи мне обо всем, а? Продемонстрируешь свои фокусы потом. Я хочу сказать, что хозяйка дома — настоящая кошечка, милая и добрая, а вот консьержка — огромная баба, курит сигары и весит больше меня фунтов на тридцать. Она…
— Тебе понравится эта картина, — убеждал Бобби, словно не слышал, что я говорил.
Я был знаком с этой привычкой так же хорошо, как и с его методом причесываться десятью пальцами. Он не то что был невежливым, а часто увлекался и не слышал, что происходит вокруг. Попытаться остановить его? Да ни в коем случае! Я был так счастлив, что он вернулся. Думаю, я понимал даже в тот момент, что произойдет нечто ужасное, но, когда я проводил с Бобби больше пяти минут, он прямо-таки гипнотизировал меня. Он был словно Люси из знаменитого комикса — с футбольным мячом в руках, обещающий, что уж на этот раз все будет в полном порядке, а я выступал в роли Чарли Брауна, устремляющегося по полю, чтобы пнуть его.
— По правде говоря, ты, наверное, уже видел все это раньше, — продолжал Бобби, — такие фотографии время от времени печатают в журналах — или в документальных фильмах о дикой природе. В этом нет ничего необычного, однако выглядит поистине потрясающе, потому что у людей существует совершенно необоснованное предубеждение относительно пчел.
Самым удивительным было то, что он был прав — я действительно видел все это раньше.
Бобби сунул руку внутрь ящика между пчелиным гнездом и стеклом. Меньше чем через пятнадцать секунд его рука покрылась шевелящейся черно-желтой перчаткой. И тут я мгновенно вспомнил: сижу перед телевизором в детской пижаме, прижимаю к груди своего плюшевого медведя примерно за полчаса до того, как лечь спать (и, уж конечно, за несколько лет до рождения Бобби), и наблюдаю со смешанным ужасом, отвращением и увлечением, как новоявленный пчеловод разрешает пчелам залезать на его лицо, полностью покрывая его. Сначала пчелы образуют у него на голове что-то вроде капюшона палача, а затем он сметает их, превращая в какую-то чудовищную живую бороду.
Бобби вдруг поморщился, затем усмехнулся.
— Одна сейчас ужалила меня, — сказал он. — Пчелы все еще не пришли в себя после поездки. Я ведь сначала попросил местную даму, занимающуюся страховкой, подбросить меня от Ла-Платы до Уэйко — она управляет старым самолетом «пайпер-каб». Дальше воспользовался какой-то местной авиалинией до Нового Орлеана. Сделал не меньше сорока пересадок, но готов поклясться, что окончательно вывела их из себя поездка на такси с Ла-Гарбинс. На Второй авеню еще больше ухабов, чем на Бергенштрассе после капитуляции немцев.
— Знаешь, Бобби, мне кажется, что тебе все-таки лучше убрать руку из этого ящика, — заметил я, все время ожидая, что какие-нибудь пчелы вылетят и начнут метаться по комнате. В этом случае мне придется охотиться за ними со свернутым в рулон журналом, убивать их одну за другой, словно они пытаются скрыться из тюрьмы, как в старом кино. Но ни одна из них не пыталась вылететь — пока.
— Успокойся, Хауи. Ты когда-нибудь видел, чтобы пчела ужалила цветок? Или хотя бы слышал об этом, а?
— Ты не похож на цветок.
Бобби рассмеялся.
— Черт побери, Хауи, ты думаешь, пчелы знают, как выглядит цветок? Нет, конечно! Они так же не подозревают, как выглядит цветок, как ты или я знаем, как звучит облако. Пчелы просто чувствуют сладость на моем теле, потому что в моем поту содержится диоксин сахарозы — вместе с тридцатью семью другими диоксинами, о которых нам известно.
Он выдержал паузу и посмотрел на меня хитрым взглядом.
— Хотя должен признаться, что я принял определенные меры и немного, так сказать, подсластил себя сегодня. Съел пачку вишен в шоколаде, когда летел в самолете…
— Господи, Бобби!
— …а потом, когда ехал сюда на такси, добавил пару пирожных с кремом.
Он опустил в ящик вторую руку и принялся осторожно сметать пчел обратно. Я заметил, как он еще раз поморщился, перед тем как стряхнул последнюю пчелу. А успокоился только тогда, когда закрыл крышку на стеклянном ящике. На обеих его руках виднелись красные опухоли: одна на левой ладони, в самой середине, другая на правой, повыше, в том месте, которое хироманты называют «браслетом удачи». Две пчелы ужалили его, но я понял, что он хотел мне доказать: по крайней мере это ничто по сравнению с четырьмястами насекомыми, что ползали по его руке.
Он извлек из кармана джинсов пинцет, подошел к моему столу, отодвинул в сторону стопку бумаг рядом с компьютером, которым я теперь пользовался, и направил мою тензорную лампу на то место, где раньше лежала бумага. Отрегулировал свет лампы, и на поверхность стола из вишневого дерева теперь падал ослепительный кружок света.
— Пишешь что-нибудь интересное, Бау-Вау? — небрежно спросил он, и я почувствовал, как волосы у меня на шее встали дыбом. Когда последний раз он называл меня Бау-Вау?
Когда ему было четыре года? Или шесть? Не помню, черт возьми. Он осторожно работал пинцетом над своей левой рукой. Наконец Бобби извлек что-то крохотное, похожее на волосок, выдернутый из носа, и положил в мою пепельницу.
— Статью о подделках в артистическом мире для «Ярмарки сует», — ответил я. — Бобби, что ты придумал на этот раз, черт побери?
— Ты не мог бы выдернуть второе жало? — попросил он. Протянул мне пинцет и правую руку, глядя на меня с извиняющейся улыбкой. — Я считаю себя таким умным, что должен в равной степени владеть левой и правой рукой, но у левой руки коэффициент интеллектуальности все-таки не больше шести.
Тот же самый старина Бобби.
Я сел рядом с ним, взял пинцет и принялся вытаскивать пчелиное жало из красной опухоли на ладони, из места, которое в его случае следовало бы назвать «браслетом рока». Пока я занимался этим, он рассказал мне о разнице между пчелами и осами, о разнице между водой в Ла-Плате и Нью-Йорке и о том, каким образом он собирается все уладить с помощью своей воды и при моей поддержке.
Так вот и получилось, что я согласился бежать к футбольному мячу, который держал мой смеющийся гениальный брат, но уже в последний раз.
— Пчелы не жалят, если только у них нет иного выхода, потому что при этом они погибают, — равнодушно заметил Бобби. — Помнишь наш разговор в Норт-Конуэе, когда ты сказал, что мы убиваем друг друга из-за первородного греха?
— Помню. Постарайся не шевелиться.
— Если бы такое случилось, если бы существовал Бог, так любивший нас, что отдал нам собственного сына, распятого на кресте, и одновременно послал нас в ад на ракетных санках только потому, что одна глупая сука откусила кусок ядовитого яблока, то проклятие, предназначенное нам, было бы таким: он превратил бы нас в ос вместо пчел. Черт возьми, Хауи, чем ты там занимаешься?
— Не шевелись, и я извлеку жало, — сказал я. — Если ты предпочитаешь размахивать руками, я подожду.
— Хорошо, — согласился он и после этого, пока я вытаскивал жало, сидел относительно неподвижно. — Видишь ли, Бау-Вау, пчелы созданы природой, чтобы исполнять роль камикадзе. Посмотри на дно стеклянного ящика, и ты увидишь там тех двух, что ужалили меня, мертвыми. Их жала снабжены колючками вроде рыболовных крючков. Пчелиные жала убираются внутрь тела совершенно свободно, но когда они жалят кого-нибудь, то разрывают собственные внутренности.
— Ужасно, — сказал я, бросая второе жало в пепельницу. Я не заметил колючек, но у меня не было микроскопа.
— Вот что делает их особенными, — сказал Бобби.
— Это уж точно.
— Осиные жала, наоборот, гладкие. Осы могут жалить тебя столько раз, сколько им заблагорассудится. После третьего или четвертого раза у них кончается запас яда, но жалить они могут тебя и дальше — сколько им понравится… Обычно они так и поступают. Особенно это относится к складчатокрылым осам, именно эта порода и находится в стеклянном ящике. Их нужно предварительно успокоить. Для этого применяется вещество под названием «ноксон». После этого у них наступает чертовское похмелье, и они, наверное, просыпаются еще более свирепыми.
Он серьезно посмотрел на меня, и я впервые увидел темные тени усталости у него под глазами. Я понял, что мой брат устал больше, чем когда-либо.
— Именно поэтому люди и враждуют друг с другом, Bay-Bay. Враждуют и не могут остановиться. У нас гладкие жала. А теперь смотри.
Он встал и подошел к своему рюкзаку. Сунул туда руку, достал пипетку, открыл банку из-под майонеза и засосал в пипетку несколько капель своей дистиллированной воды из Техаса.
Когда он подошел с пипеткой к стеклянному ящику с осиным гнездом внутри, я заметил, что в верхней части ящика имелась крошечная крышка, сдвигающаяся в сторону. Мне все стало понятно: занимаясь пчелами, Бобби безо всяких опасений снимал всю крышку с ящика. А вот с осами он не хотел рисковать.
Просунув пипетку в отверстие, он нажал на резиновую грушу. Две капли воды упали на гнездо, образовав темное пятно, которое почти сразу исчезло.
— Подождем три минуты, — сказал он.
— Что…
— Никаких вопросов, — повторил Бобби. — Сам все увидишь. Три минуты.
За это время он успел прочитать мою статью о подделках в мире искусства… хотя в ней было двадцать страниц.
— О’кей, — сказал он и положил рукопись на стол. — Здорово написано, приятель. Тебе следовало бы прочитать о том, как Джей Гоулд украсил вагон-гостиную в своем личном поезде поддельными картинами Моне — вот это было настоящее развлечение! — Говоря все это, он снимал крышку со стеклянного ящика, в котором находилось осиное гнездо.
— Боже мой, Бобби, прекрати комедию! — крикнул я.
— Узнаю старого трусишку, — засмеялся Бобби и достал из ящика осиное гнездо матово-серого цвета размером с шар для кегельбана. Он взял его в руки. Осы вылетели из гнезда и опустились ему на руки, щеки, лоб. Одна подлетела ко мне и села на руку. Я шлепнул по ней, и она упала на ковер мертвая. Я был напуган — по-настоящему напуган. Мое тело переполнил адреналин, и мне казалось, что глаза пытаются выпрыгнуть из глазниц.
— Не убивай их, — сказал Бобби. — Это все равно что убивать детей — они ведь причиняют тебе ничуть не больше вреда. В этом все дело. — Он начал перебрасывать гнездо из руки в руку, словно мяч, затем подкинул его вверх. Я с ужасом следил за тем, как осы кружат по гостиной моей квартиры, словно барражирующие истребители.
Бобби осторожно опустил гнездо в ящик, сел на диван и похлопал по нему рядом с собой, приглашая меня последовать его примеру. Я сел рядом с ним словно загипнотизированный. Осы были повсюду: на ковре, на потолке, на занавесках. Полдюжины ползали по экрану телевизора.
Перед тем как я сел на диван, он поспешно смахнул пару ос, ползавших как раз по той подушке, на которую нацелился мой зад. Они тут же улетели. Все осы без исключения летали быстро и естественно, ползали нормально и вообще двигались самым обычным образом. В их поведении не было заметно никакого влияния наркотика. Пока Бобби рассказывал, они постепенно отыскали путь к своему гнезду-домику, сделанному из пережеванной и обработанной слюной древесины. Заползли внутрь через отверстие в крышке и в конце концов исчезли из виду.
— Я был далеко не первым, кто проявил интерес к Уэйко, — сказал он. — Уэйко оказался самым крупным городом в этом самом спокойном районе того штата, который, если считать на душу населения, больше всех остальных в стране подвержен насилию. Техасцы прямо-таки обожают стрелять друг в друга. Хауи, понимаешь, это нечто вроде общепринятого хобби. Половина мужчин в штате носит оружие. Вечером по субботам бары в Форт-Уэрте превращаются в тиры, где вместо глиняных тарелочек стреляют в пьяных. Там больше членов Национальной оружейной ассоциации, чем прихожан методистской церкви. Нельзя сказать, что Техас является единственным местом, где любят стрелять друг в друга, или резать бритвами, или совать своих детей в печи, если они слишком долго плачут, но именно в Техасе больше всего любят огнестрельное оружие.
— За исключением Уэйко, — заметил я.
— Нет, там они тоже не прочь пострелять, — сказал Бобби. — Вот только убивают друг друга они намного реже.
Боже мой! Я посмотрел на часы и увидел, сколько прошло времени. Казалось, миновало всего минут пятнадцать, хотя на самом деле я писал уже больше часа. Со мной такое бывает, когда я стараюсь писать побыстрее, но не могу позволить себе отвлекаться на частности. Чувствовал я себя нормально — никакой особой сухости в горле, не приходится останавливаться в поисках слов. Когда я смотрю на уже напечатанный текст, то вижу всего лишь обычные буквы и перебитые места, где была допущена ошибка. Но обманывать себя не следует. Нужно спешить. «Чепуха!» — воскликнула Скарлетт, и все такое. Обстановку в Уэйко, где насилие было существенно ниже, чем в остальных районах страны, заметили еще раньше и исследовали главным образом социологи. Бобби сказал мне, что, когда вводишь достаточное количество статистических данных по Уэйко и другим подобным районам в компьютер — плотность населения, средний возраст, уровень экономического развития, образовательный ценз и десятки других факторов, — ответом является разительная аномалия. Научные исследования редко носят шутливый характер, но даже в этом случае несколько научных работ — а всего Бобби прочитал более пятидесяти по этому вопросу — с иронией ссылались на то, что причина может таиться в воде.
— Вот я и решил отнестись к шутке с соответствующей серьезностью, — произнес Бобби. — В конце концов, во многих местах земного шара в воде есть что-то, предупреждающее порчу зубов. Например, фтор.
Бобби отправился в Уэйко в сопровождении трех научных сотрудников: двух выпускников университета, специализирующихся в социологии, и профессора геологии, находящегося в годичном отпуске и готового к интересным приключениям.
В течение шести месяцев Бобби и студенты-социологи создали компьютерную программу, иллюстрирующую то, что мой брат назвал единственным в мире «тихотрясением». В рюкзаке у него хранилась слегка помятая копия компьютерной распечатки. Он дал ее мне. Передо мной оказалась серия концентрических кругов. Уэйко находился в восьмом круге, девятом и десятом — если двигаться по направлению к центру.
— А теперь смотри, — сказал он и наложил на распечатку прозрачную кальку. Новые круги: однако в каждом из них было число. Сороковой круг — 471. Тридцать девятый — 420. Тридцать восьмой — 418. И так далее. В паре мест числа не уменьшались, а увеличивались, но только в них (и то лишь немного).
— Что это такое?
— Каждая цифра отражает распространение насильственных преступлений в этом кругу, — объяснил Бобби. — Убийства, изнасилования, тяжелые телесные повреждения, избиения, даже акты вандализма. Компьютер рассчитывает число с помощью формулы, принимающей во внимание плотность населения. — Он постучал пальцем по двадцать седьмому кругу, где стояла цифра 204. — Вот в этом районе, например, проживает меньше девятисот человек. Это число включает ссоры между мужем и женой — три или четыре, пару драк в барах, жестокость по отношению к животному — какой-то фермер-маразматик рассердился на свинью и выстрелил в нее зарядом из каменной соли, насколько я припоминаю, — и одно случайное убийство.
Я увидел, как числа на кругах, приближающихся к центру, быстро уменьшались: 85, 81, 70, 63, 40, 21, 5. В эпицентр «тихотрясения» у Бобби находился город Ла-Плата. Сказать, что это был сонный маленький городок, значило не сказать ничего.
Ла-Плате была приписана цифра «О».
— Вот посмотри сюда, Bay-Bay, — сказал Бобби, наклонившись вперед и нервно потирая свои длинные пальцы, — это и есть мой кандидат на Эдем. Ла-Плата — город, в котором проживает пятнадцать тысяч человек. Из них двадцать четыре процента — люди смешанной крови, их принято называть метисами. В городе размещается фабрика, производящая мокасины, пара авторемонтных мастерских, несколько небольших ферм. Это производственная севера. Что касается развлечений, там четыре бара, пара дансингов, в которых можно услышать любую музыку при условии, что она похожа на ту, что исполняет Джордж Джоунс, два кинотеатра и кегельбан. — Он помолчал и добавил: — Кроме того, там гонят самогон. Я не знал, что где-нибудь за пределами Теннеси изготавливают такое хорошее виски.
Короче говоря, Ла-Плата должна была быть — а сейчас слишком поздно, чтобы стать чем-то иным — настоящим рассадником насилия, о каком вы можете прочитать в полицейском разделе любой ежедневной местной газеты. Должна была быть, но не стала. За пять лет до приезда моего брата там произошло всего одно убийство, две драки, ни одного изнасилования. Не было ни одного сообщения о грубом обращении с детьми. Все четыре случившихся вооруженных ограбления произведены приезжими… равно как и единственное убийство и одна из драк. Местный шериф — старый толстый республиканец и очень походит на Родни Дейнджерфилда. О нем говорят, что он просиживает целыми днями в местном кафе, туго затягивает узел на своем галстуке и предлагает присутствующим умыкнуть свою жену, за что обещает им свою благодарность. Бобби говорил, что последнее, по его мнению, — не просто неудачная шутка; он почти не сомневался, что бедняга страдал начальной стадией болезни Альцгеймера. У шерифа был единственный заместитель — его же племянник. По мнению брата, племянник очень напоминал Джуниора Самплеса в старой постановке пьесы «Хи-ха».
— Стоит переместить этих двух полицейских в любой город Пенсильвании, подобный Ла-Плате — не в географическом смысле, — и их выгнали бы со службы еще пятнадцать лет назад, — сказал Бобби. — Но в Ла-Плате они будут занимать свои должности до самой смерти… и умрут скорее всего во сне.
— Ну и чем ты там занимался? — спросил я брата. — Как ты приступил к делу?
— Ну, первую неделю, после того как собрали статистические данные, мы просто сидели и изумленно смотрели друг на друга, — пожал плечами Бобби. — Понимаешь, мы были готовы к чему угодно, но такого не ожидал никто. Даже исследования в Уэйко не подготовили нас к тому, с чем мы встретились в Ла-Плате. — Бобби нервно зашевелился и начал щелкать суставами пальцев.
— Господи, Бобби, перестань. Ты ведь знаешь, что я не выношу этого, — поморщился я.
— Извини, Бау-Вау, — улыбнулся он. — Короче говоря, мы провели геологические исследования, потом сделали микроскопический анализ воды. Я не ожидал чего-то сенсационного: в этом районе у каждого жителя свой колодец, обычно очень глубокий. Они регулярно проводят анализ воды из этих колодцев, чтобы убедиться, что в ней нет буры или чего-нибудь еще. Если бы вода в этом районе была какая-то необычная, это давно бы обнаружили. Тогда мы перешли к исследованию воды с помощью электронного микроскопа, и вот тут началось открываться нечто сверхъестественное.
— Что же именно?
— Разрывы в атомных цепях, субдинамические электрические колебания и какой-то неведомый вид белка. Как тебе известно, вода вообще-то не просто Н2О. В ней содержатся различные сульфиды, железистые соединения и еще бог знает что — в каждой местности свое. Что касается воды в Ла-Плате, то ее состав характеризуется таким количеством букв, что их даже больше тех, что следуют за именем любого почетного профессора. — Его глаза сверкнули. — Однако Самым интересным оказался все-таки белок, Бау-Вау. Насколько нам известно, такой вид белка обнаружен лишь в одном еще месте — в мозгу человека.
О-о-о!
Меня охватило волнение. Один глоток, другой: горло пересохло. Пока еще ничего страшного, но мне пришлось встать и взять стакан ледяной воды. Думаю, мне осталось еще минут сорок. Но, Господи, как много я должен еще рассказать! Об осиных гнездах, что они обнаружили, об осах, которые не жалят, о столкновении двух автомобилей. Свидетелями его были Бобби и один из «ассистентов». Оба водителя, оба мужского пола, оба пьяные и оба старше двадцати четырех (иными словами, с социологической точки зрения два взрослых бешеных от ярости быка), вышли из столкнувшихся машин, пожали друг другу руки и обменялись страховыми свидетельствами, прежде чем направиться в ближайший бар выпить еще по стаканчику.
Бобби рассказывал несколько часов — он говорил дольше, чем оставалось у меня времени. Однако результат был прост: содержимое банки из-под майонеза.
— Мы установили в Ла-Плате свой собственный перегонный аппарат, — сообщил он. — Вот в этой банке и находится вещество, которое мы перегоняем, Хауи, — пацифистский самогон. Водоносный слой под этим районом Техаса очень глубок и поразительно велик. Он напоминает это невероятное озеро Виктория, заключенное в осадочных породах, накрывающих Мохо. Вода там сама по себе весьма сильнодействующая, но нам удалось путем перегонки получить состав, который действует еще сильнее — именно им я капнул на осиное гнездо. В настоящее время у нас его почти шесть тысяч галлонов, которые хранятся в больших стальных баках. К концу года будет четырнадцать тысяч. К следующему июню — тридцать. Но этого недостаточно. Нам нужно больше, перегонять его следует быстрее… А потом придется все это перевезти.
— Куда перевезти? — спросил я его.
— Для начала на Борнео.
Мне показалось, что я либо сошел с ума, либо у меня что-то не то со слухом.
— Вот смотри, Бау-Вау… извини, Хауи. — Он снова покопался в своем рюкзаке, затем достал оттуда пачку аэрофотографии и передал их мне. — Видишь? — спросил он, пока я просматривал их. — Ты видишь, как все чертовски идеально? Словно сам Господь Бог внезапно вмешался в нашу повседневную передачу и заявил: «А теперь слушайте специальный бюллетень! Это ваш последний шанс, кретины! Возвращаемся к прерванной передаче «Дни нашей жизни»».
— Я не понимаю, что ты имеешь в виду, — сказал я. — И не имею ни малейшего представления о том, на что я смотрю. — Я знал, конечно, на что я смотрю; это был остров — не сам Борнео, а какой-то другой, расположенный к западу от него. Над островом была надпись «Гуландио», посреди его возвышалась гора, а множество маленьких деревень утопало в грязи на нижних склонах. Гору было трудно рассмотреть из-за висящих над ней облаков. Но я хотел сказать нечто другое — мне было непонятно, что искать на фотографиях.
— Гора носит то же название, что и остров, — сказал Бобби. — Гуландио. На местном наречии это значит «судьба», «рок», «милосердие» — выбирай сам. Однако, по мнению Дьюка Роджерса, это самая большая бомба замедленного действия на Земле… и она должна взорваться в октябре будущего года. Может быть, и раньше.
Странно другое: все кажется безумным только в том случае, если рассказывать эту историю торопливо, наспех, что я и делаю сейчас. Бобби хотел, чтобы я помог ему собрать деньги — от шестисот тысяч долларов до полутора миллионов. Эту сумму предполагалось использовать для следующих целей: во-первых, перегнать пятьдесят — семьдесят тысяч галлонов концентрированного вещества, бывшего, по его мнению, «высшей пробы»; во-вторых, перевезти на самолетах всю перегнанную воду на Борнео, где имеются аэродромы (на Гуландио можно совершить посадку разве что на дельтаплане); в-третьих, на судне отправить на этот остров груз под названием «Судьба», «Рок» или «Милосердие»; в-четвертых, поднять его по склону вулкана, который спал (если не считать нескольких выбросов дыма в 1938 году) с 1804 года, и затем сбросить всю привезенную воду по глинистому стоку в вулкан. Дьюк Роджерс — вообще-то его звали Джон Пол Роджерс — был профессором геологии, и, по его расчетам, вулкан Гуландио ждало в ближайшее время не просто извержение. Профессор утверждал, что вулкан должен взорваться, как взорвался в девятнадцатом веке Кракатау. Сила взрыва будет такова, что по сравнению с ним ядерная бомба, взорванная в Лондоне террористами и отравившая почти весь город, будет походить на детский фейерверк.
Бобби рассказал мне, что частицы, образовавшиеся при взрыве Кракатау, буквально опоясали весь земной шар, и проведенные наблюдения впоследствии позволили разработать важную часть теории ядерной зимы, созданной группой Сагана. Масса пепла в атмосфере вокруг планеты в высотных воздушных течениях, разносимая потоками Ван-Альена, находящимися в сорока милях ниже пояса того же имени, в течение трех месяцев окрашивала восходы и закаты в самые необыкновенные цвета. Произошли глобальные перемены в климате, продолжавшиеся пять лет. Пальмы, которые раньше росли только в Восточной Африке и Микронезии, внезапно появились как в Северной, так и в Южной Америке.
— Те, что росли в Северной Америке, все погибли еще до 1900 года, — сообщил Бобби, — но к югу от экватора они закрепились и чувствуют себя великолепно. Их семена были разнесены во время взрыва Кракатау, Хауи, вот и я… хочу рассеять воду Ла-Платы по всей планете. Я хочу, чтобы люди ходили под дождем из водных капелек Ла-Платы — после взрыва Гуландио будет масса дождей. Я хочу, чтобы они пили воду Ла-Платы, которая будет собираться в резервуарах, мыли в ней голову, купались в ней, промывали в ней контактные линзы. Я хочу, чтобы проститутки подмывались водой из Ла-Платы.
— Бобби, — сказал я, зная, что он прав, — ты сошел с ума.
На его лице появилась усталая кривая улыбка.
— Нет, я не сошел с ума, — покачал он головой. — Ты хочешь посмотреть на безумный мир? Включи компанию Си-Эн-Эн, Бау… прости, Хауи. Там ты увидишь настоящий безумный мир в живых красках.
Но мне не было нужды включать кабельные новости (которые один мой друг с недавних пор стал называть «шарманкой судьбы»), чтобы понять, о чем говорит Бобби. Индийцы и пакистанцы находились на грани войны. Китайцы и афганцы тоже. Половина Африки умирала от голода, вторая половина сгорала от СПИДа. За последние пять лет, после того как Мексика перешла в коммунистический лагерь, вдоль всей техасско-мексиканской границы то и дело происходили вооруженные столкновения, а пропускной пункт в Тихуане стали называть «маленьким Берлином» из-за построенной там стены. Звон сабель стал просто оглушительным. В последний день прошлого года ученые, выпускающие журнал «За ядерную ответственность», перевели, черные часы на его обложке на без пятнадцати секунд полночь.
— Бобби, давай предположим, что все это может осуществиться и произойдет в соответствии с графиком, — сказал я. — По всей вероятности, невозможно ни первое, ни второе, но давай сделаем предположение. У тебя нет ни малейшего представления о долгосрочных последствиях того, что ты затеваешь.
Он попытался возразить, но я жестом заставил его замолчать.
— Даже не высказывай предположение, что у тебя есть представление, потому что его у тебя нет. Согласен, у вас было достаточно времени, чтобы найти место этого вашего «тихотрясения» и выяснить его причину. Но ты слышал когда-нибудь о талидомиде? Это остроумно придуманное лекарство, предупреждающее появление прыщей на лице, одновременно снотворное, но у принимающих его возникал рак, появлялись сердечные приступы, даже если им было всего тридцать лет. Ты не забыл про вакцину против СПИДа, открытую в 1997 году?
— Хауи?
— Эта вакцина излечивала больных СПИДом, но заодно превращала их в эпилептиков, не поддающихся лечению, и все они умирали в пределах восемнадцати месяцев, помнишь?
— Хауи?
— Потом была…
— Хауи?.
Я замолчал и посмотрел на него.
— Мир, — произнес он и остановился. У него дергалось горло, и я видел, что он с трудом сдерживает слезы. — Мир нуждается в радикальных мерах сейчас. Я ничего не знаю о долгосрочных последствиях, и у нас нет времени исследовать их, потому что у нас нет будущего. Может быть, нам удастся излечить мир от всей этой мерзости. А может быть… Он пожал плечами, попытался улыбнуться и посмотрел на меня блестящими глазами, из которых катились две одинокие слезы.
— Может быть, мы дадим дозу героина пациенту, умирающему от рака. Как бы то ни было, это положит конец тому, что происходит сейчас. Избавит мир от боли. — Он развел руки ладонями вверх, и я увидел розовые опухоли от пчелиных укусов. — Помоги мне, Bay-Bay. Пожалуйста, помоги мне.
И я помог ему.
И в результате мы натворили такого… Говоря по правде, можно смело сказать, что мы натворили такого, чего раньше никогда не бывало. Хотите, я скажу вам об этом совершенно откровенно? Мне просто наплевать. Мы убили всю растительность, но по крайней мере сумели сохранить оранжерею. Что-нибудь в ней когда-нибудь вырастет. Надеюсь, что вырастет.
Вы читаете, что я пишу?
Я чувствую, что у меня заедают шестеренки. Впервые за много лет мне приходится думать о том, что я делаю.
Над каждым движением рук при выборе клавишей. Следовало бы поторопиться с самого начала.
Неважно. Изменить что-то сейчас уже невозможно.
Мы добились, конечно, своего: осуществили дистиляцию воды, доставили ее на Борнео, перевезли оттуда на Гуландио, построили там примитивную транспортную систему. Наполовину поднимали контейнеры на тросах, наполовину на чем-то вроде зубчатого фуникулера — до края вулкана и сбросили свыше двенадцати тысяч баков концентрированной до предела воды Ла-Платы по пять галлонов каждый в темные туманные глубины вулкана.
Все это мы сумели осуществить всего за восемь месяцев. Операция обошлась нам не в шестьсот тысяч долларов и не в полтора миллиона; ее общая стоимость составила больше четырех миллионов, меньше одной шестнадцатой процента оборонных расходов США в том году. Вас интересует, как мы сумели собрать такие деньги? Я бы рассказал вам, если бы у меня было больше времени. Собрал часть там, часть здесь. Гаваря по правде, я и сам ни знал, что сумею сделать это пака ни папробавал. Но нам павезло и мир каким-то образом не развалился, этот самый вулкан — уж ни помню ево название и не знаю как и у миня не осталась время вирнуться к началу рукаписи — он взарвался кагда настала врмя… Стоп.
Вот так хорошо. Немного лучше. Дигиталин. У Бобби хранилось немного. Сердце бьется просто невероятно, но я по крайней мере могу снова думать.
Вулкан — гора Милосердие, так мы ее называли, — взорвался именно в то время, когда предсказал Дьюк Роджерс. Все взлитело кнебу и на некаторое время внимание всех устремилось от обычных дел к небу. И бум-бах-тарарах, сказала девушка, уронив бюстгальтер!
Все произошло очень быстро как секс и чеке и все снова стали здоровыми. Я хочу сказать Стоп Господи всемилостивейший, дай мне силы закончить это.
Я хочу сказать что все остановились. Все начали оглядываться по старанам чтобы понять что ани делают. Мир начил находить на ос в гнезде Бобби каторый паказал мне он где ани не так кусаются. Прашло три года пахожих на бабье лето. Люди начали сабираться вместе как втой старой песне каторай говорилась давайте все собиремся вместе пряма сичас, ну как хотели все хиппи, ты нет, любов, цвиты и Стп
Принял дозу побольше. Впечатление такое, что сердце выскакивает через уши. Но если я полностью сконцентрируюсь, направлю всю свою силы… Да, это было вроде бабьего лета, вот что я хотел сказать. Бобби продалжал свои ис… иследавания. Ла-Плата. Социаолагические ивсе такое. Помните старого шерифа? Толстого стараго республиканца каторый так мог падражать Родни Янгбладу? Как Бобби сказал что у нево первые симптопы болезни Родни?
Сконцентрируй все свои силы кретин Это был не только он; оказалось, что в этой части Техаса много чего происходит. Я имею в виду болезнь все святых, вот кого я имею в виду.
Втечение трех лет мы с Бобби были там. Создали новую пруграмму. Новую схему с кружками. Я увидел что происходит и вернулся обратно сюда. Бобби и его ассистенты остались там. Один застрилился сказал Бобби когда приезжал сюда.
Подождите одну чер Хорошо. Последний раз. Сердце бьется так, что мне трудно дышать. Новая схема, последняя схема только показала все, когда ее наложили на схему тихотрясения. Схема тихотря-сения показывает количество насилея сокращается когда приближаешься к Ла-Плате: схема болезни Альцгеймера димонстрирует резкий рост старческого маразма мере преблежения к Ла-Плате. Люди становятся там глупыми очипь маладыми. Бобо и я старались быть осторожными следующие три года, пили только менеральную воду «Перрье» и дождь насиди длинные площи. Поэтому никакая война когда весе астольные начали делаться глупыми мы астались как ранше и я приехол сюда потому што он мой брат е помню ево име —
Бобби
Бобби когда он прешел ка мне плача и я увидил Бобби я люблю тибя Бобби он скозал извени миня Баувау извени миня я сделал мир полным дураков и критинав и я ответил луше дураки и критины чем сгаревший шар ф козмозе и он заплакал и папрасил миня вспрыскнуть иму спициалной воды и я сказал да и он спрасил запишу ли я все што слу-шилось и я сказал да и мне кажетца запесал но ни помню потаму что вижу слова и не панимаю што они значет У миня есть Бобби его завут брат и я видел и напесал и есть бокс куда Бобби скозал полный харошева воздуха сохронится мильон лет пращай пращай навсегда брат бобби я люблу тибе ты не венават я люблу тибя пращаютибя люблутибя согрешил ради (всиго мир), твой Арт.
Мисс Сидли была училкой.
Маленькая женщина, которой приходилось тянуться на цыпочках, когда она писала в верхней части доски, что она сейчас и делала. За ее спиной никто из учеников не хихикал, и не шептал, и не сосал исподтишка конфету, пряча ее в кулачке. Они хорошо знали убийственные инстинкты мисс Сидли. Мисс Сидли всегда могла сказать, кто жует резинку на задней парте, у кого в кармане рогатка, кто просится в туалет, чтобы меняться там бейсбольными фишками. Подобно Богу, она всегда знала все обо всех.
Волосы у нее седели, и корсет, которым она поддерживала слабеющий позвоночник, четко просматривался сквозь легкую ткань ее платья. Маленькая болезненная женщина с глазами-буравчиками. Тем не менее ее боялись. О ее язычке в школе ходили легенды. Когда она устремляла взгляд на того, кто хихикал или шептал, самые крепкие ноги делались ватными.
Теперь, выписывая слова, правописание которых сегодня надлежало проверить, она размышляла о том, что успех ее долгой педагогической карьеры можно выразить вот этим простым повседневным действием: она могла совершенно спокойно поворачиваться спиной к классу.
— Каникулы, — назвала она слово, заполняя доску четкими буквами. — Эдвард, пожалуйста, составь предложение со словом «каникулы».
— Я ездил на каникулы в Нью-Йорк, — пропел Эдвард. Затем, как учила мисс Сидли, повторил слово по слогам: — Ка-ни-ку-лы.
— Очень хорошо, Эдвард. — Она начала следующее слово.
У нее были, конечно, свои маленькие хитрости: успех, твердо верила она, зависит от мелочей в такой же степени, как и от главного. Этот принцип она неуклонно проводила в жизнь в классе, и он никогда не подводил.
— Джейн, — спокойно произнесла она.
Джейн, украдкой рассматривавшая картинки в хрестоматии, подняла глаза с виноватым видом.
— Пожалуйста, немедленно закрой книгу. — Книга захлопнулась; бледными от ненависти глазами Джейн уставилась в спину мисс Сидли. — Останешься в классе на пятнадцать минут после звонка.
У Джейн задрожали губы:
— Да, мисс Сидли.
Одним из ее трюков было умение ловко пользоваться очками. Весь класс отражался в ее толстых стеклах, и, втайне она всегда наслаждалась видом виноватых, перепуганных физиономий тех, чьи мелкие шалости она разоблачала. Теперь она заметила, как бледный, искаженный очками Роберт за первой партой сморщил нос. Она промолчала. Пока. Роберт сам попадется на крючок, если просунуть его чуть дальше.
— Роберт, — она чеканила слоги, — Роберт, пожалуйста, составь предложение со словом «завтра».
Роберт задумался над задачей. Класс разморило на ярком сентябрьском солнышке. Электрические часы над дверью извещали, что остается еще полчаса до желанных трех, и единственное, что не давало детям уснуть над тетрадками по правописанию, была зловещая спина мисс Сидли.
— Я жду, Роберт.
— Завтра случится что-то плохое, — сказал Роберт. Слова звучали абсолютно безобидно, но мисс Сидли, которая, как и все блюстители дисциплины, обладала развитым седьмым чувством, они крайне не понравились. — Завтра, — закончил Роберт. Руки у него аккуратно лежали на парте, и он снова сморщил нос. А еще едва заметно улыбнулся краешком рта. Мисс Сидли вдруг ощутила необъяснимую уверенность, что Роберту известен ее трюк с очками.
Ну что ж, прекрасно.
Она начала молча выписывать следующее слово — ее прямая спина говорила сама за себя. Она внимательно следила краем глаза. Скоро Роберт покажет язык или сделает этот отвратительный жест пальцем, который они все знали (кажется, даже девочки теперь знают этот жест), просто чтобы проверить, действительно ли они видит то, что он делает. Вот тогда и последует наказание.
Отражение было слишком невелико, расплывчато и искажено. И она вся сосредоточилась на слове, которое писала, следя разве что совсем крохотным уголком глаза.
Роберт изменился.
До нее дошло лишь слабое отражение, просто пугающее мимолетное превращение лица Роберта во что-то… иное.
Она резко повернулась, бледная, не замечая протестующего прилива боли в спине.
Роберт мягко, вопросительно взирал на нее, руки аккуратно сложены. На затылке первые признаки будущего вихра. Он не выглядел испуганным.
«Мне показалось, — подумала она. — Я на что-то смотрела, и, хотя там ничего не было, мне что-то привиделось. Просто так поучилось. Однако…»
— Роберт? — Она пыталась произнести это властно, так, чтобы в ее голосе звучало невысказанное требование сознаться. Но не вышло.
— Да, мисс Сидли? — Его глаза были темно-карие, почти черные, будто ил на дне ленивого ручья.
— Ничего.
Она повернулась к доске. По классу пронесся шепоток.
«Спокойно!» — приказала она себе и снова обернулась к ним лицом.
— Еще один звук, и вы все останетесь после уроков вместе с Джейн! — Она обращалась ко всему классу, но смотрела прямо на Роберта. Его взгляд выражал оскорбленную невинность: «Кто, я? Только не я, мисс Сидли».
Она повернулась к доске и начала писать, уже не косясь даже краешком глаза. Истекли последние полчаса, и ей показалось, что Роберт, выходя, бросил на нее странный взгляд. Он как бы говорил: «У нас с вами секрет, правда?»
Этот взгляд не выходил у нее из головы. Он застрял там, будто крохотный кусочек мяса между двумя резцами — вроде бы маленький, а ощущение такое, будто там целый камень.
В пять часов она принялась в одиночестве за обед (варенные яйца с поджаренными хлебцами), не переставая думать об этом. Она не из тех школьных старых дев, которых с воплями и причитаниями выпроваживают на пенсию. Такие напоминали ей картежников, которых не оторвешь от стола, когда они проигрывают. Она-то не проигрывала. Она всегда была в выигрыше. Она опустила глаза на свой незатейливый обед.
Всегда ли?
Перед ней предстали чисто вымытые детские личики ее третьего класса, и отчетливее всех — лицо Роберта.
Она встала и зажгла свет.
Позже, когда она уже засыпала, перед ней проплыло лицо Роберта, неприятно ухмыляющееся в темноте. Лицо начало изменяться.
Но прежде чем она ясно представила, во что оно превратилось, его поглотила тьма.
Мисс Сидли провела бессонную ночь и пришла в класс с соответствующим настроением. Она ждала, почти надеялась, что кто-то зашепчет, захихикает, а то и пукнет. Но класс вел себя тихо — очень тихо. Они безропотно уставились на нее, и казалось, что их глаза, словно слепые муравьи, давят на нее.
«Перестань! — строго приказала она себе. — Ты ведешь себя, как капризная выпускница учительского колледжа!»
Снова день тянулся бесконечно, и когда прозвучал последний звонок, она испытала большее облегчение, чем школьники. Дети выстроились у двери ровной шеренгой, по росту, взявшись за руки.
— Разойдитесь, — скомандовала она и огорченно слушала их радостные вопли, когда они выбегали через вестибюль на яркое солнышко.
«Во что же оно превратилось? Что-то луковицеобразное. Оно мерцало. Уставилось на меня, да, уставилось и ухмыляется, и это было вовсе не детское лицо. Оно было старое и злое и…»
— Мисс Сидли?
Голова у нее дернулась, и она непроизвольно икнула.
Это был мистер Ханнинг. Он сказал с извиняющейся улыбкой:
— Не хотел вас испугать.
— Все в порядке, — произнесла она более сухо, чем намеревалась. О чем она думала? Что с ней происходит?
— Давайте проверим бумажные полотенца в туалете для девочек, если вы не возражаете.
— Конечно. — Она встала, приложив руки к пояснице. Ханнинг сочувственно посмотрел на нее. «Ради Бога, — подумала она. — Старой деве вовсе не весело. И даже не интересно».
Она прошмыгнула мимо Ханнинга и направилась через вестибюль в туалет для девочек. Стайка мальчишек, которые несли ободранные и исцарапанные бейсбольные принадлежности, замолкла при виде ее и с виноватыми лицами просочилась за дверь, откуда вновь донеслись их крики.
Мисс Сидли нахмурилась, размышляя над тем, что в ее время дети были другим. Не вежливее — на это у детей никогда нет времени, и не то чтобы они больше уважали старших; у этих появилось какое-то лицемерие, которого раньше не было. Послушание с улыбкой на виду у взрослых — этого раньше не было. Какое-то тихое презрение — оно выводило из себя и нервировало. Как будто они…
«Скрываются под личиной? Так, что ли?»
Она отогнала от себя подобные мысли и вошла в туалет. Это было маленькое Г-образное помещение. Унитазы выстроились в ряд вдоль длинной стены, раковины — по обе стороны короткой.
Проверяя корзинку для бумажных полотенец, она взглянула на свое отражение в зеркале и вздрогнула, присмотревшись к нему. Ее не волновало то, что она увидела, нисколько. Появилось выражение, которого не было еще два дня назад, — испуганное, настороженное. С внезапным ужасом оно осознала, что расплывчатое отражение бледного, почтительного лица Роберт в ее очках запало ей в душу и засело там, словно гнойник.
Дверь открылась, и она услышала, как вошли две девочки, хихикая над чем-то своим. Уже собравшись выйти из-за угла, она услышала собственное имя. Она повернулась к раковинам и начала вновь проверять корзинки для полотенец.
— А он тогда…
Тихие смешки.
— Она знает, что…
Опять смешки, тихие и липкие, как сильно раскисшее мыло.
— Мисс Сидли…
«Прекратить! Прекратить этот шум!»
Бесшумно крадучись, она могла видеть их тени, расплывчатые и нечеткие в рассеянном свете, который просачивался сквозь матовые стекла.
Ее осенила новая мысль.
«Они знали, что я здесь».
Да. Да, они знали. Маленькие сучки знали.
Она вытрясет из них душу. Будет трясти, пока не застучат зубы и смешки не превратятся в вопли, будет бить их головой о кафельные стены, пока не заставит их сознаться, что он знали.
И тут тени изменились. Казалось, они вытянулись, потекли, словно плавящийся воск, приобретая причудливые сгорбленные формы, и мисс Сидли вынуждена была прислониться спиной к фарфоровому умывальнику; сердце у нее бешено колотилось.
А они все хихикали.
Голоса изменились, они больше не принадлежали девочкам, они стали будто бесполыми, бездушными и очень-очень зловредными. Медленный, набухающий звук, подобно нечистотам, затекал в уши, где она стояла.
Глядя на сгорбленные тени, она вдруг истошно завопила. Вопль разрастался, разбухая у нее в голове до градуса полного безумия. Хихиканье, словно смех демонов, последовало за ней во тьму.
Конечно, она не могла рассказать им правду.
Мисс Сидли поняла это сразу, как только открыла глаза и увидела встревоженные лица мистера Ханнинга и миссис Кроссен. Миссис Кроссен совала ей под нос нюхательную соль из аптечки. Ханнинг обернулся и отправил домой двух маленьких девочек, которые с любопытством рассматривали мисс Сидли.
Они обе улыбнулись с видом «ага, а мы знаем секрет» и вышли.
Очень хорошо, она сохранит их секрет. На какое-то время. Она не даст повода считать, что сошла с ума или что у нее преждевременные признаки старческого маразма. Она будет играть в их игру. Пока не разоблачить их зловредность и не вырвет ее с корнем.
— Наверное, я поскользнулась, — спокойно произнесла она, усаживаясь и не обращая внимания на дьявольскую боль в спине. — В одном месте было мокро.
— Это ужасно, — сказал Ханнинг. — Просто страшно. Как вы…
— Ваша спина не пострадала, Эмили? — прервала его миссис Кроссен. Ханнинг с благодарностью взглянул на нее.
— Нет, — ответила мисс Сидли. — На самом деле падение произвело маленькое ортопедическое чудо. Моей спине уже много лет не было так хорошо.
— Можно вызвать врача, — предложил Ханнинг.
— Не нужно, — холодно улыбнулась она.
— Я вызову такси.
— Не стоит беспокоиться, — произнесла мисс Сидли, направляясь к двери туалета и открывая ее. — Я всегда езжу автобусом.
Ханнинг вздохнул и посмотрел на миссис Кроссен. Миссис Кроссен молча закатила глаза.
На следующий день мисс Сидли оставила Роберта после уроков. Он не сделал ничего, заслуживающего наказания, поэтому она просто прибегла к ложному обвинению. Угрызений совести она не испытывала: он ведь чудовище, а не маленький мальчик. Она обязана заставить его сознаться в этом.
Спина у нее была в плачевном состоянии. Она поняла, что Роберт знает и ожидает, что это ему поможет. Не выйдет! Это еще одно ее маленькое преимущество. Спина у нее болит постоянно уже двенадцать лет, и уже много раз она испытывала подобное — ну, почти подобное.
Она закрыла дверь, чтобы исключить свидетелей.
Некоторое время она стояла неподвижно, пристально глядя на Роберта. Она ждала, когда он опустил глаза. Не дождалась. Он посмотрел на нее, и вдруг легкая улыбка заиграла в уголках его рта.
— Почему ты улыбаешься, Роберт? — мягко спросила она.
— Не знаю, — ответил Роберт, продолжая улыбаться.
— Скажи мне, пожалуйста.
Роберт ничего не сказал. И по-прежнему улыбался. Шум от детских игр во дворе доходил словно издалека, глухо. Реальным осталось только гипнотизирующее тиканье стенных часов.
— Нас немало, — вдруг вымолвил Роберт таким тоном, будто сообщал о погоде.
Настала очередь мисс Сидли замолчать.
— Только в этой школе одиннадцать.
«Всюду зло, — подумала она, пораженная до глубины души. — Страшное, немыслимое зло».
— Маленькие мальчики, которые выдумывают всякие истории, попадают в ад, — четко произнесла она. — Я знаю, что многие родители теперь не сообщают своим… своим потомкам… об этом обстоятельстве, но уверяю тебя, это вполне достоверный факт, Роберт. Маленькие мальчики, которые выдумывают всякие истории, попадают в ад. Маленькие девочки, кстати, тоже.
Улыбка у Роберта стала еще шире; она сделалась коварной:
— Хотите посмотреть, как я изменяюсь, мисс Сидли? Показать вам интересное представление?
У мисс Сидли закололо в спине.
— Уходи, — сухо сказала она. — И приведи завтра в школу маму или папу. Мы обсудим этот вопрос. — Так. Снова на твердую почву. Она ждала, что это лицо искривится, ожидая слез.
Вместо этого улыбка Роберта еще растянулась, — так, что показались зубы.
— Это будет вроде «покажи-расскажи», да, мисс Сидли? Роберт — тот Роберт — любил играть в «покажи-расскажи». Он еще прячется где-то у меня в голове. — Улыбка скрылась в уголках его рта, словно обугливающаяся бумага. — Иногда он начинает носиться — прямо зудит. Просит выпустить его наружу. — Уходи, — оцепенело произнесла мисс Сидли. Тиканье часов громом отдавалось в ушах.
Роберт изменился.
Лицо его вдруг расплылось в разные стороны, будто плавящийся воск, глаза сделались плоскими и растеклись, как яичные желтки, когда их отделяют от белков, нос расширился и сплющился, рот исчез. Голова удлинилась, а вместо волос появились скрученные, спутанные веревки.
Роберт начал хихикать.
Какой-то пещерный звук донесся из того, что было носом, но сам нос провалился в нижнюю половину лица, ноздри сошлись и слились в черную яму, образуя нечто вроде громадного орущего рта.
Роберт встал, продолжая хихикать, и за всем этим она еще могла рассмотреть последние жалкие остатки другого Роберта, настоящего маленького мальчика, которого поглотило это жуткое чудовище, мальчика, который в ужасе вопил, умоляя, чтобы его выпустили.
Она убежала.
Она с криком мчалась по коридору, и немногие задержавшиеся школьники недоуменно оглядывались. Ханнинг распахнул свою дверь и выглянул как раз в тот момент, когда она вылетела через широкую стеклянную входную дверь — дикое, размахивающее руками пугало на фоне яркого сентябрьского неба.
Он побеждал вслед за ней, тряся кадыком:
— Мисс Сидли! Мисс Сидли!
Роберт вышел из класса и с любопытством наблюдал за всем этим.
Мисс Сидли ничего не видела и не слышала. Она промчалась по ступенькам через тротуар на проезжую часть, опережая свой собственный крик. Раздался отчаянный сигнал и громада автобуса надвинулась на нее; лицо водителя от страха превратилось в белую маску. Пневматические тормоза взвыли и зашипели, как разъяренные драконы.
Мисс Сидли упала, и огромные колеса, дымясь, замерли в двадцати сантиметрах от ее хрупкого, затянутого в корсет тела. Она лежала, содрогаясь, на асфальте, слыша, как вокруг собирается толпа.
Обернувшись, она увидела, как дети рассматривают ее. Они образовали тесные кружок, будто гробовщики вокруг открытой могилы. А у края могилы стоял Роберт, маленький трезвый служака, готовый бросить первый ком земли ей на лицо.
Издалека доносилось бормотание дрожащего водителя:
«Крыша поехала, что ли… еще десяток сантиметров…»
Мисс Сидли разглядывала детей. Их тени закрыли ее. Бесстрастные лица, некоторые улыбались странными ухмылками, и мисс Сидли поняла, что сейчас снова закричит.
Тут Ханнинг разорвал их тесный круг, приказал уйти, и мисс Сидли начала беззвучно рыдать.
Целый месяц она не появлялась в своем классе. Она предупредила Ханнинга, что чувствует себя не очень хорошо, и тот предположил, что мисс Сидли пойдет к серьезному врачу и все с ним обсудит. Она согласилась, что это единственный разумный выход. Она сказала также, что если школьный совет хочет ее отставки, она немедленно напишет заявление, хотя ей будет очень больно это сделать. Ханнинг, испытывая неловкость, заметил, что не видит в том особой необходимости. Решено было, что мисс Сидли выйдет на работу в конце октября, готовая снова играть в эту игру и зная теперь правила.
Первую неделю она не вмешивалась в ход событий. Казалось, весь класс теперь рассматривал ее холодными, враждебными глазами. Роберт снисходительно улыбался ей с первой парты, и она не осмеливалась вызывать его.
Однажды, во время ее дежурства на спортплощадке, улыбающийся Роберт подошел к ней с бейсбольным мячом в руках.
— Нас теперь столько, что вы и не поверите, — сообщил он. — И никто другой не поверит. — Он ошеломил ее, подмигнув с невероятной хитрецой. — Если вы, знаете ли, попытаетесь им сказать.
Девочка на качелях пристально посмотрела на мисс Сидли с другого конца площадки и рассмеялась.
Мисс Сидли безмятежно улыбнулась Роберту:
— Да ну, Роберт, о чем это ты говоришь?
Но Роберт с прежней ухмылкой продолжал игру.
На следующий день мисс Сидли принесла в школу в своей сумочке пистолет. Он принадлежал ее брату. Тот отобрал его у убитого немца после битвы в Арденнах. Джим уже десять лет как умер. По крайней мере лет пять она не открывала ящик, где лежал пистолет, но когда открыла, увидела, что он все еще находился там, отливая вороненой сталью. Обоймы с патронами тоже оказались на месте, и она старательно зарядила пистолет, как ее учил Джим.
Она весело улыбнулась своему классу, Роберту в первую очередь. Тот улыбнулся в ответ, но она почувствовала, что под этой улыбкой сгустилось что-то чуждое и мрачное, полное липкой грязи.
Она понятия не имела, что на самом деле находится в теле Роберта, и ее это не волновало; она надеялась только, что настоящий маленький мальчик полностью исчез. Она не хотела быть убийцей. Она решила, что настоящий Роберт или умер, или сошел с ума, живя внутри грязной ползучей твари, которая хихикала над ней в классе и заставила ее с воплем выбежать на улицу. Так что даже если он еще жив, прекратить такое жалкое существование было бы актом милосердия.
— Сегодня у нас будет большой Тест, — объявила мисс Сидли.
Класс не проявил ни страха, ни одобрения; они просто смотрели на нее. Их глаза прямо-таки давили на нее, тяжелые и неотступные.
— Это специальный Тест. Я буду вызывать вас в ротапринтную одного за другим и задавать этот Тест. Потом каждый получит конфетку и пойдет домой до окончания занятий. Разве плохо?
Они изобразили пустые улыбки и не сказали ничего.
— Роберт, пойдешь первым?
Роберт встал со своей рассеянной улыбкой. Он нагло сморщил нос прямо ей в лицо:
— Да, мисс Сидли.
Мисс Сидли взяла сумочку, и они пошли вместе по пустому, гулкому коридору, куда доносился усыпляющий шум уроков. Ротапринтная находилась в дальнем конце вестибюля, за туалетами. Два года назад там сделали звуконепроницаемую обивку, потому что старенькая машина ужасно шумела. Мисс Сидли закрыла за собой дверь и заперла ее.
— Никто тебя не услышит, — спокойно произнесла она. Она достала пистолет из сумочки. — Ни тебя, ни это.
Роберт улыбнулся с невинным видом.
— Все равно нас очень много. Гораздо больше, чем здесь. — Он положил свою маленькую руку на лоток ротапринта. — Хотите еще посмотреть, как я изменяюсь?
Прежде чем она успела раскрыть рот, лицо Роберта начало проваливаться в яму вокруг рта, и мисс Сидли застрелила его. Прямым попаданием. В голову. Он упал на заполненную бумагой полку и свалился на пол, маленький мертвый мальчик с круглой черной дырочкой над правым глазом.
Мисс Сидли стояла над ним, тяжело дыша. У нее отлила кровь от лица.
Сгорбленная фигурка не шевелилась.
Это был человек.
Это был Роберт.
Нет!
«Тебе все это привиделось, Эмили. Просто привиделось».
Нет! Нет, нет, нет!
Она поднялась в классную комнату и стала вызывать их одного за другим. Она перебила двенадцать и уничтожила бы всех, если бы миссис Кроссен не явилась за пачкой бланков. У миссис Кроссен от ужаса расширились глаза; одна рука непроизвольно потянулась вверх и зажала рот. Она заорала и продолжала орать, пока мисс Сидли не подошла к ней не положила ей руку на плечо.
— Это нужно было сделать, Маргарет, — сказала он плачущей миссис Кроссен. — Ужасно, но надо. Они все чудовища.
Миссис Кроссен смотрела на пестрые пятнышки распростертых на полу детских фигурок и продолжала кричать. Маленькая девочка, которую мисс Сидли держала за руку, монотонно плакала:
— Ва-а-а… ва-а-а… ва-а-а-а.
— Изменись, — приказала мисс Сидли. — Изменись для миссис Россен. Покажи ей, как это делается.
Девочка, ничего не понимая, продолжала рыдать.
— Черт побери, изменись! — взвизгнула Сидли. — Грязная сука, подлая тварь, гнусная нечеловеческая сука! Будь ты проклята, изменись! — Она подняла пистолет. Девочка съежилась от страха, и тогда миссис Кроссен прыгнула, как кошка, и спина мисс Сидли не выдержала.
Суда не было.
Пресса требовала его, убитые горем родители истерически проклинали мисс Сидли, а город был потрясен, но в конце концов возобладало здравомыслие, и суда решили не устраивать. Законодательное собрание штата ужесточило требования к учителям на экзаменах, школа на Саммер-стрит закрылась на неделю для похорон, а мисс Сидли тихонько спровадили в сумасшедший дом в Огасте. Ей делали самые сложные анализы, давали самые современные лекарства, проводили сеансы трудотерапии. Год спустя под строгим контролем подвергли экспериментальной шоковой терапии.
Бадди Дженкинс сидел за стенкой из матового стекла с папкой в руках и наблюдал за помещением, оборудованным под детский сад. На дальней стене были нарисованы корова, прыгающая под луной, и мышка, бегающая вокруг часов. Мисс Сидли сидела в кресле с книгой, окруженная группой доверчивых, визжащих, смеющихся детей. Они улыбались ей и трогали ее влажными пальчиками, а санитары за другим окном внимательно следили за малейшими проявлениями агрессивности с ее стороны.
Какое-то время Бадди казалось, что она реагирует нормально. Она громко читала, гладила девочку по головке, утешала маленького мальчика, когда он споткнулся об игрушечный кирпич. Потом она увидела что-то, видимо, озаботившее ее; брови ее нахмурились, и она отвернулась от детей.
— Уведите меня отсюда, — сказала мисс Сидли тихо и бесстрастно, ни к кому конкретно не обращаясь.
И они увели ее. Бадди Дженкинс следил, как дети наблюдают за ее уходом: в их широко раскрытых глазах за видимой пустотой просматривалось что-то глубоко скрытое. Один улыбался, другой хитро сунул палец в рот. Две маленькие девочки, хихикая, толкали друг друга.
Той же ночью мисс Сидли перерезала себе горло осколком разбитого зеркала. После этого Бадди Дженкинс стал пристальнее наблюдать за детьми. Он просто не спускал с них глаз.
Хотя Диз и имел пилотские права, интерес к этому делу у него появился лишь тогда, когда произошли убийства в маленьком аэропорту в Мэриленде — третье и четвертое подряд. Вот тут он учуял запах крови и выпущенных кишок, столь обожаемых читателями «Биде ньюс». В сочетании с дешевой таинственностью… были все основания предполагать резкий рост тиража, а в газетном деле тираж — не просто игра, а божество, которому приносятся любые жертвы.
Для Диза, однако, новость была не только хорошей, но и плохой. Хорошо было то, что он получил место на первой полосе, обойдя всех прочих; значит, он еще непобедимый чемпион, главный жеребец в конюшне. Плохое заключалось в том, что лавровый венок на самом деле принадлежал Моррисону… пока, во всяком случае. Моррисон, новоиспеченный редактор, продолжал копать это чертово дело даже после того, как Диз, ветеран редакции, уверил его, что там ничего серьезного нет. Дизу не нравилась сама мысль, что Моррисон почуял кровь первым — он выходил из себя при этой мысли, что вызывало у него вполне понятное желание убрать этого человека с дорог. И он знал, как это сделать.
— Даффри, штат Мэриленд, так?
Моррисон кивнул.
— Никто в большой прессе еще не допер? — спросил Диз, с удовлетворением наблюдая, как Моррисон сразу ощетинился.
— Если ты имеешь в виду, сообразил ли кто-то, что здесь серия убийств, я отвечу «нет», — холодно произнес тот.
«Но это ненадолго», — подумал Диз.
— Но это ненадолго, — произнес Моррисон. — Еще одно…
— Давай досье, — сказал Диз, указывая на папку цвета буйволовой кожи, лежавшую на невероятно аккуратном столе Моррисона.
Лысеющий редактор положил на нее руку, и Диз понял две вещи: Моррисон даст ему досье, но сперва покуражится в отместку за первоначальное неверие… и вообще за поведение образца «я тут опытнее вас всех». Что ж, может быть, он и прав. Может быть, даже главному жеребцу в конюшне надо время от времени накручивать хвост, просто чтобы показать, каково его настоящее место в системе.
— Я думаю, что ты в музее естественной истории берешь интервью у того парня, что занимается пингвинами, — сказал Моррисон. Уголки его рта изогнулись в слабой, но, несомненно, зловещей улыбке. — Который считает, что они умнее людей и дельфинов.
Диз указал на единственную, помимо досье и фотографии унылой жены с тремя унылыми детьми, вещь, лежавшую на столе Моррисона, — большую проволочную корзину с ярлыком «ХЛЕБ НАСУЩНЫЙ». Там находились тоненькая рукопись — семь или восемь страниц, скрепленных фирменной красной скрепкой Диза, — и конверт с надписью «КОНТАКТНАЯ БУМАГА, НЕ СГИБАТЬ».
Моррисон снял руку с папки, открыл конверт и вынул два листа с черно-белыми фотографиями размером не больше почтовой марки каждая. На каждом снимке длинные процессии пингвинов молча взирали на зрителя. Что-то в них вызывало необъяснимый ужас — Мертону Моррисону они показались зомби, одетыми во фраки. Он кивнул и сунул фото обратно в конверт. Диз не любит редакторов как класс, но должен был признать, что этот по крайней мере умеет оценить все, что заслуживает оценки. Редкое свойство, которое, как подозревал Диз, со временем навлекает на человека кучу болячек. А может, болячки уже начались, вот он сидит: еще нет тридцати пяти, а череп на семьдесят процентов уже голый.
— Неплохо, — отметил Моррисон. — Кто снимал?
— Я, — ответил Диз. — Я всегда сам делаю снимки к своим репортажам. Ты что, никогда не смотришь на подписи под снимками?
— Обычно нет, — сказал Моррисон и взглянул на временный заголовок, который Диз прикрепил поверх своего репортажа о пингвинах. Конечно, Либби Граннит в компьютерной сделает его более броским, добавит цвета — это, в конце концов, ее работа, но Диз инстинктивно чувствовал заголовки и всегда находил если не дом и номер квартиры, то уж улицу правильно. «ЧУЖОЙ ИНТЕЛЛЕКТ НА СЕВЕРНОМ ПОЛЮСЕ» — гласил этот. Пингвины, конечно, не чужие, и Моррисон смутно подозревал, что они живут на Южном полюсе, но это не имело ни малейшего значения. Читатели «Биде ньюс» с ума сходили по чужакам и интеллекту (видимо, потому, что первыми большинство из них себя ощущали, а второго им катастрофически не хватало), и важно было именно это.
— Заголовок немного не завершен, — начал Моррисон, — но…
— Либби доделает, — закончил за него Диз. — Итак?
— Итак? — спросил Моррисон. Глаза его за стеклами в золотой оправе оставались широко открытыми, и голубыми, и простодушными. Он снова положил руку на папку, улыбнулся Дизу и ждал.
— Итак, что ты хочешь? Чтобы я признал свою ошибку?
Улыбка Моррисона стала на миллиметр-два шире:
— Признай, что ты можешь ошибаться. Думаю, этого хватит — ты же знаешь, какой я лапочка.
— Ну да, рассказывай, — вымолвил Ди, но в душе испытал облегчение. Небольшое унижение он еще мог снести; чего он не терпел, так это пресмыкаться всерьез.
Моррисон сидел, глядя на него и прикрыв рукой папку.
— Хорошо, я могу ошибаться.
— Как великодушно с твоей стороны, — восхитится Моррисон, вручая ему папку.
Диз жадно схватил ее, положил на стул у окна и раскрыл. То, что он прочел на сей раз, — а это была всего лишь неупорядоченная сводка сообщений телеграфных агентств и вырезок из провинциальных газет, потрясло его.
«Я раньше этого не видел, — подумал он, и тут же: — Почему я раньше не видел?»
Он не знал… но знал же он, что если он еще раз упустит такую тему, ему уже не быть первым жеребцом в газетной конюшне. И еще он знал наверняка: если б они с Моррисоном поменялись местами (а Диз сверг уж двоих редакторов «Биде ньюс» за последние семь лет), он бы заставил Моррисона ползать змеей по полу, прежде чем отдал бы ему папку.
«Да нет, — подумалось ему. — Просто вышиб бы его пинком под зад».
Промелькнула мысль, что он может сорваться. В его профессии уровень срывов крайне высок, как известно. Можно много лет писать о летающих тарелках, которые уносят с собой целые деревни в Бразилии (обычно это сопровождается снимками со смещенным фокусом электрических лампочек, висящих посреди елового серпантина), о собаках, которые умеют считать, о безработных папашах, которые рубят из своих детей лучину. И вдруг в какой-то день ты сдаешь. Как Дотти Уолш, которая однажды вечером пришла домой и залезла в ванну, надев на голову пластиковый мешок от стирального порошка.
«Не будь дураком», — сказал он себе, но все равно испытывал какую-то растерянность. Вот она, тема, огромная, как жизнь, и втрое более отвратительная. Как он, черт возьми, мог ее упустить?
Он взглянул на Моррисона, который откинулся в кресле, сложив руки на животе, и наблюдал за ним.
— Ну? — спросил Моррисон.
— Да, — вымолвил Диз. — Может быть, крупная рыба. Мало того. Это по-моему, настоящий товар.
— Мне наплевать, настоящий товар или нет, — сказал Моррисон, — пока растет тираж. А здесь тираж может быть очень большим, да, Ричард?
— Да. — Он встал и сунул папку под мышку. — Я хочу проследить путь этого типа, начиная с первого известного случая в Мэне.
— Ричард?
Он обернулся, стоя в дверях, и увидел, что Моррисон снова рассматривает фотоснимки. Он улыбался.
— Что, если мы дадим лучшие из этих снимков рядом с фотографией Дэнни Де Вито в рекламе сериала «Бэтмен?»
— Сработает на меня, — ухмыльнулся Диз и вышел. Все вопросы и сомнения вдруг исчезли: он снова чуял запах крови, сильный и властно зовущий, и хотел только одного — чтобы этот запах вел его по следу до самого конца. Конец наступил неделю спустя — не в Мэне, не в Мэриленде, а гораздо южнее, в Северной Каролине.
Стоял летний день, что, согласно известной опере «Порги и Бесс», означало, что жизнь должна быть приятной, а хлопок — созревать, но у Ричарда Диза все не ладилось, пока этот бесконечный день медленно тянулся к вечеру.
Главная проблема состояла в том, что он никак не мог попасть — до сих пор, по крайней мере, — в маленький аэропорт Уилмингтон, который обслуживал только один магистральный рейс, несколько местных и множество частных самолетов. В этом районе бушевала сильная гроза, и Диз ходил по кругу в ста пятидесяти километрах от аэродрома, ныряя вверх-вниз в неспокойном воздухе и ругаясь на чем свет стоит, потому что шел последний час светлого времени. Когда ему дадут добро на посадку, будет уже 7.45 вечера. До календарного захода солнца останется сорок минут. Он не знал, будет ли Ночной Летун придерживаться своих традиций, но если будет, то, значит, близится его час.
А Летун был здесь — в этом Диз не сомневался. Он нашел то самое место, тот самый «Сесна Скаймастер». Он мог выискать Вирджиния-Бич, или Шарлотт, или Бирмингем, или место еще дальше к югу, но попал именно сюда. Диз не знал, где тот прятался между моментом исчезновения из Даффри, штат Мэриленд, и появлением здесь, и не это его заботило. Достаточно знать, что интуиция сработала правильно — парень продолжал действовать согласно схеме ветров. Чуть ли не половину прошлой недели Диз обзванивал все аэропорты к югу от Даффи, где мог очутиться Летун, соединяясь снова и снова, пока у него не заболел палец от беспрерывного нажимания кнопок на телефонной трубке в мотеле и пока собеседников на другом конце провода не стала раздражать его настырность. Но в конце концов настырность, как это часто случается, дала плоды.
Прошлой ночью частные самолеты садились на всех подозреваемых им аэродромах, и среди них было множество «Сесна-337 Скаймастеров». Ничего удивительного — в частной авиации они не менее распространены, чем «тойоты» среди автомобилей. Но «Сесна-337», которая приземлилась прошлой ночью в Уилмингтоне, была именно той, за которой он охотился, — нет сомнений. Он достал того парня.
Точно вышел на него.
— 471В, вектор ILS, дорожка 34, — раздались лаконичные команды в наушниках. — Курс полета 160, Спускайтесь и держите 900 метров.
— Курс 160. Спускаюсь с 2000 на 900 метров, прием.
— Понял, — произнес Диз, размышляя над тем, что старина Лох, который сидит в Уилмингтоне в так называемой диспетчерской, переоборудованной из какой-то пивной бочки, несомненно, редкостный зануда, раз сообщает ему все это. Он и так знал, что погода паршивая: видел молнии, которые то и дело вспыхивали там, подобно гигантским фейерверкам, кружил уже сорок минут над грозой, чувствуя себя скорее внутри мешалки, чем в кабине двухмоторного «Бичкрафта».
Он отключил автопилот, который так долго водил его над этим дурацким пейзажем возделанной земли, которая то появлялась, то исчезала, и ухватился за руль. Никакой хлопок внизу не рос. Только полоски бывших табачных плантаций, которые теперь засевали травой кудзу. Диз с удовольствием развернул самолет в сторону Уилмингтона и под управлением радиомаяка начал снижение по вектору ILS.
Он взял микрофон, размышляя, рявкнуть ли на Лоха-диспетчера, спросить ли у него, не произошло ли там внизу чего-нибудь этакого, что любят читатели «Биде ньюс», но оставил его. До захода еще оставалось некоторое время он сверил часы с Вашингтоном. «Нет, — подумал он, — вопросы я пока придержу при себе».
Диз верил в то, что Ночной Летун настоящий вампир не более, чем в Зубастую Фею, которая в детстве клала ему подарки под подушку, но если этот тип считает себя вампиром — а это, по убеждению Диза, так и было, — то он должен обязательно придерживаться правил игры.
В конце концов, жизнь — это подражание искусству.
Граф Дракула на личном самолете.
«Надо признать, — подумал Диз, — это гораздо интереснее, чем зловещие замыслы пингвинов истребить род человеческий».
«Бич» тряхнуло — он вошел, снижаясь, в густые кучевые облака. Диз выругался и выровнял самолет, которому погода явно не нравилась.
«И мне тоже, детка», — подумал Диз.
Вырвавшись в свободное пространство, он четко увидел огни Уилмингтона и Райтсвилл-Бич.
«Да, сэр, толстопузым, которые делают покупки на Седьмом авеню, это должно понравиться, — пришло ему в голову, когда по правому борту сверкнула молния. — Они раскупят миллионов семьдесят, отправляясь за сосисками и пивом».
Но в этом было нечто большее, и он это знал.
То, что может быть… ну… просто замечательно.
Может быть законно его.
«Были времена, когда такое слово ни за что не пришло бы тебе в голову старина, — подумал он. — Может быть, ты сдаешь».
Тем не менее громадные буквы заголовка плясали у него в голове, словно засахаренные сливы: РЕПОРТЕР «БИДЕ НЬЮС» ОТЛАВЛИВАЕТ СПЯТИВШЕГО НОЧНОГО ЛЕТУНА, ЭКСКЛЮЗИВНЫЙ РЕПОРТАЖ О ТОМ, КАК НАКОНЕЦ ПОЙМАЛ КРОВОЖАДНОГО НОЧНОГО ЛЕТУНА. «МНЕ ЭТО БЫЛО НЕОБХОДИМО», — ЗАЯВЛЯЕТ СМЕРТОНОСНЫЙ ДРАКУЛА.
«Это действительно большая опера, — признался себе Диз, — но она будет исполнена».
В конце концов он взял микрофон и нажал клавишу. Он знал, что тот, кого он ищет, еще там, внизу, но знал и то, что не успокоится, пока не будет абсолютно уверен.
— Уилмингтон, говорит N 471B. У вас еще стоит «Скаймастер-337» из Мэриленда?
Сквозь атмосферные разряды:
— Вроде стоит, приятель. Некогда трепаться, я занят.
— У него красные трубки? — допытывался Диз.
Ответа долго не было, потом:
— Красные трубки, прием. Отвали, N 471B, а то я накапаю, чтобы тебе выписали штраф. Мне сегодня жарить много рыбки, а сковородок не хватает.
— Спасибо, Уилмингтон, — произнес Диз самым вежливым тоном, на какой только был способен. Он повесил микрофон и ухмыльнулся, не обращая внимания на толчки, потому что самолет снова вошел в облака. «Скаймастер», с красными трубками, и готов ставить в заклад зарплату следующего года, что если бы этот кретин в башне не был так занят, он подтвердил бы и бортовой номер — N 101 BL.
Неделя, Господи, всего неделя. Больше не понадобилось. Он нашел Ночного Летуна, еще не стемнело, и, хотя это невероятно, вроде бы не было и полиции. Если бы она находилась и занималась бы «Сесной», этот Лох наверняка бы сказал, несмотря ни на какие помехи. Есть такие вещи, о которых невозможно не посплетничать.
«Мне нужно заснять тебя, сволочь», — подумал Диз. Теперь показались огни приближения, отсвечивающие белым в сумерках. «Репортаж-то я сделаю, но прежде всего снимок. Всего один, но я его сделаю».
Да, потому что без фотографии репортаж не пошел бы. Не расплывчатые лампочки, снятые вне фокуса; не «впечатление художника»; самое настоящее черно-белое фото. Он круто пошел на снижение, не обращая внимания на предупредительные сигналы. Его бледное лицо напряглось. Губы слегка растянулись, обнажая мелкие, сверкающие зубы.
В красной подсветке от сумерек и приборной доски Ричард Диз сам немного походил на вампира.
Многие вещи в «Биде ньюс» игнорировали, например грамотность, с одной стороны, и излишнюю скрупулезность фактов, — с другой, но одного нельзя было отрицать: она была крайне чутка к ужасам. Мертон Моррисон, может быть, и сволочь (хотя и не в такой степени, как показалось Дизу, когда он впервые увидел этого типа с его чертовой трубкой), но Диз отдавал ему должное — тот всегда помнил, на чем зиждется успех «Биде ньюс»: ведра крови и километры кишок.
И, кроме того, были еще снимки упитанных малышей, масса гороскопов и волшебных диет, основанных на таких способствующих похудению вещах, как пиво, шоколад и картофельные чипсы, но Моррисон верно учуял изменение духа времени и никогда не ставил под сомнение курс газеты. Диз полагал, что именно благодаря этой уверенности Моррисон до сих пор удерживался на месте, несмотря на трубку и твидовые костюмы из Лондона. Моррисон твердо знал, что дети-цветы шестидесятых годов выросли в людоедов девяностых. О мягких реформах, политической корректности и «языке чувств» могут говорить высоколобые интеллектуалы, а простой человек по-прежнему гораздо больше интересуется массовыми убийствами, скандальными похождениями звезд и тем, как Мэджик Джонсон заработал СПИД.
Диз не сомневался, что еще существует читателя статей типа «все в мире изящно и исполнено добра», но по мере того, как у поколения вудстокских рок-фестивалей прибавляется седины в волосах и складок вокруг капризного, самоуверенного рта, все больше становится тех, чей лозунг «весь мир — мрачное и вонючее дерьмо». Мертон Моррисон, которого Диз начинал все больше уважать как гения интуиции, четко выразил свои взгляды в циркуляре, разосланном всем штатным и нештатным сотрудникам редакции через неделю осле того, как он занял место со своей трубкой в угловом кабинете. Там говорилось: конечно, остановись и понюхай розы по пути на работу, но коль уж ты этим занялся, принюхайся внимательнее, — и почуешь запах крови и кишок.
Диз, который был буквально создан для того, чтобы чуять кровь и кишки, был вполне удовлетворен. Именно благодаря своему нюху он сейчас летит в Уилмингтон. Там чудовище в человеческом облике, некто, считающий себя вампиром. Диз подобрал ему подходящее имя; оно жгло его воображение, как может жечь ценная монета в кармане. Скоро он достанет монету и истратит ее. Тогда это имя замелькает в каждом газетном киоске Америки аршинными буквами, не заметить которые будет невозможно.
«Берегитесь, дамочки и ловцы сенсация, — думал Диз. — Вы этого еще не знаете, но вас преследует очень плохой человек. Его настоящее имя вы прочтете и забудете, и ладно. Но вы запомните имя, данной мной, имя, которое неотрывно приклеится к нему, как Джек-потрошитель или Кливлендский расчленитель. Вы запомните Ночного Летуна, выйдя к ближайшему киоску. Эксклюзивный репортаж, эксклюзивное интервью… но прежде всего мне нужен эксклюзивный снимок».
Он еще раз сверил часы и позволил себе чуть-чуть, насколько мог, расслабиться. До наступления темноты еще почти полчаса, он вырулит на стоянку рядом с белым «Скаймастером» с красными трубками (и красными же цифрами N 101BL на хвосте) через каких-то пятнадцать минут.
Спит ли Летун в городе или в каком-то мотеле по пути в город? Диз так не считал. Одной из причин огромной популярности «Скаймастера-337», помимо сравнительно низкой цены, было то, что он единственный из самолетов такого класса имел грузовой отсек под фюзеляжем. Правда, он ненамного больше багажника у доброго старого «фольксвагена»-микролитражки, но там хватало места для трех больших чемоданов или пяти маленьких… и, конечно, там вполне мог поместиться человек, если только он не был баскетболистом-профессионалом. Ночной Летун мог находится в багажном отсеке «Сесны», если он а) спал калачиком, подтянул колени к подбородку, б) настолько спятил, то всерьез считал себя вампиром, или в) то и другое вместе.
Диз поставил на в).
Теперь, когда альтиметр спустился с тысячи двухсот до девятьсот метров. Диз подумал: «Нет дружок, никаких мотелей, правда? Коль уж ты разыгрываешь вампира, то, как Фрэнк Синатра, делаешь это по-своему. Знаешь, как я считаю? Я считаю, что когда багажный отсек этой птички откроется, сначала посыплется куча кладбищенской земли (а если даже нет, можешь ставить на кон свои верхние клыки, она там все равно окажется, когда дойдет до репортажа), потом высунется нога в брюках от фрачного костюма, за ней другая, ибо ты же должен быть одет, правда? О дорогуша, ты должен быть одет с иголочки, одет, чтобы убивать, а в моей камере уже включена автоматическая перемотка, и как только я замечу, как развевается твой плащ на ветру…»
Но тут течение его мыслей прервалось, потом что на обеих полосах внизу засверкали белые посадочные огни.
— Я намерен проследить весь путь этого типа, — сказал он Мертону Моррисону, — начиная с первой известной нам точки в Мэне.
Менее чем через четыре часа он беседовал с механиком по имени Эрза Ханнон в аэропорту округа Камберленд. Ханнон выглядел так, словно только что вылез из бочки с самогоном, и Дизу не следовало бы подпускать его на пушечный выстрел к самолету, тем не менее он уделил этому типу самое серьезное внимание. Конечно, ведь Ханнон был первым звеном того, что, по мнению Диза, могло выстроиться в очень важную цепочку.
АОК — Аэропорт округа Камберленд — было слишком громкое имя для деревенской посадочной площадки, которая состояла из двух сборных домиков и двух пересекающихся дорожек. Одна из них действительно была асфальтирована. Поскольку Диз никогда не садился на грунтовые полосы, он предпочел заасфальтированную. То, как трясся при посадке «Бич-55» (за прокат которого он заложил все, что имел), привело его к решению взлетать с грунтовки, и, приняв его, он с удовольствием обнаружил, что полоса эта гладкая и твердая, как грудь подружки. На поле, разумеется, был ветроуказатель, естественно, весь в заплатах, как АОК, — всегда есть ветроуказатель. Это часть их сомнительного очарования, такая же, как древний биплан, явно находящийся на вечной стоянке перед единственным ангаром.
«Округ Камберленд — самый густонаселенный в штате Мэн, но об этом никогда не догадаешься по его аэропорту, где пасутся коровы, — подумал Диз, — …или по пропившемуся в дым механику Эзре». Когда тот ухмылялся, обнажая все шесть уцелевших зубов, он напоминал обитателя тюремной богадельни.
Аэропорт находился на окраине крохотного городка Фалмут и содержался в основном на посадочную плату с богатых летних дачников. Клэр Боуи, первая жертва Ночного Летуна, был ночным транспортным контролером округа Камберленд и владел четвертью капитала аэропорта. Кроме него, штат состоял из двух механиков и второго наземного контролера (наземные контролеры, кроме того, продавали чипсы, сигареты и кока-колу).
Механики и контролеры выполняли также функции заправщиков и сторожей. Частенько бывало, что контролер поспешно выбегал из туалета, где мыл унитазы, чтобы дать разрешение на посадку и выделить полосу из великого множества — целых двух! — имевшихся в его распоряжении. Работа была настолько напряженной, что в летний пиковый сезон ночной контролер мог урвать только шесть часов полноценного сна за свою вахту, которая продолжалась с полуночи до семи утра.
Клэр Боуи был убит почти за месяц до появления Диза, и то, что репортер смог собрать, представляло собой пеструю смесь из вырезок в папке Моррисона и гораздо более живописных откровений пропойцы-механика. Даже делая неизбежную скидку на надежность первоисточника, Диз уверился, что в этом засиженном мухами аэропорту в начале июля произошло нечто в высшей степени странное.
«Сесна-337» с бортовым номером N 101BL запросила посадку незадолго до рассвета 9 июля. Клэр Боуи, работавший в аэропорту в ночную смену с 1954 года, когда пилотам случалось задерживать посадку (в то время это называлось просто «пойти на второй круг»), пока с единственной полосы не прогонят корову, записал запрос в журнал в 4.32 утра. Время посадки там значилось — 4.49; имя пилота — Дуайт Ренфилд, аэропорт отправления — Бангор, штат Мэн. Время указывалось, несомненно, правильное. Остальное — сплошная чушь. Диз запросил Бангор и не удивился, узнав, что там слыхом не слыхивали про N 101BL, но если Боуи и знал, что это вранье, это не имело никакого значения; в АОК на многое смотрели сквозь пальцы, а плата за посадку есть плата за посадку.
Имя пилота было просто эксцентричной шуткой: Дуайтом звали актера по фамилии Фрай, который среди множества других играл роль Фрай, который среди множества других играл роль Ренфилда — слюнявого идиота, поклонявшегося величайшему вампиру всех времен. Но запрашивать посадку под именем графа Дракулы могло вызвать подозрения даже в такой сонной дыре, решил Диз.
Могло вызвать, но уверенности не было. В конце концов, плата за посадку есть плата за посадку, и «Дуайт Ренфилд» внес ее незамедлительно наличными, а кроме — ого, залил баки доверху — деньги на следующий день нашлись в кассе вместе с копией квитанции, которую выписал Боуи.
Диз знал, как небрежно, спустя рукава контролировали частный воздушный транспорт в провинциальных аэропортах в пятидесятые-шестидесятые годы, но тем не менее был поражен, как неформально приняли машину Ночного Летуна в АОК. Сейчас-то уже не шестидесятые, в конце концов; сейчас эпоха массовой наркомании, и подавляющая часть дерьма, которое принимать не полагалось, поступала в маленькие гавани на маленьких самолетах… таких, как «Сесна Скаймастер» «Дуайта Ренфилда». Конечно, плата за посадку есть плата за посадку, но Диз ожидал, что Боуи хотя бы запросил Бангор, почему нет плана полета, чтобы прикрыться самому. Но он этого не сделал. Тут Дизу пришла мысль о возможной взятке, но пьяница-информатор настаивал, что Клэр Боуи был честен, как слеза, и двое полицейских из Фалмута, с которыми Диз беседовал позднее, подтвердили слова Ханнона.
Скорее всего, простая халатность, но в общем-то это не имело значения; читателей «Биде ньюс» не интересовали такие скучные детали, как причины и ход событий. Читатели «Биде ньюс» хотели знать, что произошло, и как долго происходило, и было ли у жертвы время закричать. И снимки, конечно. Они требовали снимков. Громадных, с большой резкостью, черно-белых — по возможности таких, чтобы срывались прямо с газетного листа, словно рой точек, и ударяли вас прямо в лоб.
Пропойца Эзра явно удивился и погрузился в глубокие размышления, когда Диз спросил, куда, по его мнению, мог пойти «Ренфилд» после приземления.
— Не знаю, — промямлил он. — В мотель, должно быть, может, брал такси.
— Вы… когда пришли в тот день? В семь утра? Девятого июля?
— Угу. Как раз когда Клэр уходил домой.
— И «Сесна Скаймастер» стоял тут на привязи пустой?
— Ага. Точно там, где ваш теперича. — Эзра показал пальцем, и Диз слегка отшатнулся. От механика несло, как от очень старого сыра рокфор, замаринованного в дешевом вине.
— Клэр вам говорил, что вызвал такси для пилота? Чтобы отвезти его в мотель? Потому что пешком тут вряд ли дойдешь.
— Да уж, точно, согласился Эзра. — Ближайший-то будет «Морской бриз», а до него километра три. А то и больше. — Он поскреб щетину на подбородке. — Но Клэр ничего не говорил насчет того, что вызывал такси тому типу.
Диз подумал, что все равно надо обзвонить гаражи. К тому времени он начинал склоняться к разумному предположению: тот парень, которого он ищет, спал в постели, как все люди.
— А как насчет лимузина? — спросил он.
— Не-а, — более уверенным тоном произнес Эзра. — Клэр ничего не говорил про лемозин, а он бы не молчал.
Диз кивнул и решил, что и компании по прокату лимузинов не мешало бы запросить. Он опросит и других служащих, но мало надеялся на то, что узнает от них что-то новое; кроме старого алкоголика, их тут раз-два и обчелся. Эзра выпил чашку кофе с Клэром, прежде чем ушел домой, и другую, когда Клэр заступил в ночную смену, — вот и все. Кроме самого Ночного Летуна, Эзра, видимо, был последним, кто видел Клэра Боуи живым.
Объект этих размышлений переминался с ногу на ногу поодаль, задумчиво скреб подбородок, а потом уставился своими налитыми кровью глазами а Диза: — Клэр ничего не говорил про лемозин зато говорил другое.
— А именно?
— Ну да, — протянул Эзра. Он расстегнул карман замасленного комбинезона, вынул пачку «Честерфилда», закурил и зашелся сухим старческим кашлем. Сквозь вьющийся дымок он взирал на Диза, явно замышляя какую-то хитрость. — Может, оно ничего не значит, а может, чего-то значит. Видимо, здорово удивило Клэра. Наверное, да, потому как старина Клэр себе места не находил.
— Что же он сказал?
— Точно не помню, — завилял Эзра. — Иногда, знаете, когда я что-то забываю, портрет Александра Гамильтона мне освежает память.
— А как насчет Эйба Линкольна? — холодно парировал Диз.
Немного поразмыслить, Ханнон согласился, что иногда и Линкольн помогает, и портрет этого джентльмена на пятидолларовой купюре перешел из бумажника Диза в слегка дрожащую руку Эзры. Диз подумал, что чудо мог совершить обыкновенный портрет Джорджа Вашингтона, но хотел удостовериться, что этот человек на его стороне… и потом, все равно бухгалтерия оплатит.
— Ну?
— Клэр сказал, что тот тип вроде как собирался на бал, так он выглядел, — выпалил Эзра.
— Да ну? — Диз подумал, что это и на один доллар не тянет.
— Сказал, что тот вроде как прямо с витрины. Фрак, шелковый галстук, все такое. — Эзра помялся. — Клэр говорил, тот даже был в большом плаще. Внутри красный, как пожарная машина, снаружи черней, негритянской задницы, говорил, развевался спереди, прямо как крылья летучей мыши.
Огромные красные неоновые буквы промелькнули перед Дизом, образуя слово: «РУЛЕТКА».
«Ты этого не знаешь, мой пропахший джином друг, — подумал Диз, — но то, что ты сейчас сказал, может вписать твое имя в историю».
— Вот вы все спрашиваете про Клэра, — начал Эзра, — а нет чтобы спросить, а что я сам-то видел.
— А вы видели?
— Ну.
— И что это было, друг мой?
Эзра почесал жесткий подбородок длинными желтыми пальцами, хитро поглядывая на Диза прищуренными, налитыми кровью глазами, и затянулся сигаретой.
— Опять приехали, — сказал Диз, доставая другую пятерку и стараясь сохранить дружелюбное выражение. Пробудившийся инстинкт подсказывал ему, что он еще не до конца выжал старого пьяницу.
— Это мало за то, что я вам расскажу, — с упреком произнес Эзра. — Богатые городские мужики, как вы, могут дать больше, чем десятку.
Диз взглянул на свои часы — тяжелый «ролекс» со светящимися камнями на циферблате.
— Ерунда! — фыркнул он. — Смотри, как поздно! А я еще не успел поговорить с фалмутской полицией!
Не успел он опомниться, как пятерка, которую он держал между пальцами, вдруг очутилась рядом со своей подругой в кармане комбинезона Ханнона.
— Ладно, если у тебя еще есть что сказать, — говори, — согласился Диз. — Мне еще во много мест надо успеть.
Механик помялся, поскреб свою щетину и обдал собеседника запахом древнего сыра. Потом как бы нехотя вымолвил:
— Под тем «Скаймастером» была здоровенная куча грязи. Прямо под багажным отсеком, вот где.
— Правда?
— Угу. Я ее пнул сапогом.
Диз ждал. Он мог себе это позволить.
— Мерзость. Полно было червей.
Диз ждал. Это хорошая, нужная информация, но это если не сомневаться, что старик с того дня окончательно протрезвел.
— И личинки, — продолжал Эзра. — Там и личинки копошились. Как будто кто-то помер.
Ту ночь Диз провел в мотеле «Морской бриз», а в восемь утра вылетел в Олдертон на севере штата Нью-Йорк.
Из всего, что Диз не понимал в перемещениях своего героя, больше всего его озадачивало, как лениво вел себя Летун. В Мэне и в Мэриленде он прямо-таки медлил с убийствами. На одну ночь он оставался только в Олдертоне, который посетил через две недели после того, как расправился с Клэром Боуи.
Аэропорт Лейквью в Олдертоне был еще меньше, чем АОК, — одна-единственная грунтовая полоса и диспетчерская, которая помещалась в недавно покрашенном сарае. Средства посадки по приборам отсутствовали, зато торчала большая спутниковая антенна, так что любой фермер, летавший отсюда по своим делам, мог быть уверен, что не пропустит очередную серию «Мерфи Браун», «Колеса Фортуны» или чего-то не менее важного.
Одно Дизу очень понравилось: незаасфальтированная полоса в Лейквью была такой же гладкой, как и в Мэне. «Я привыкаю к этому», — подумал Диз, ловко касаясь грунта колесами своего «Бича» и начиная торможение. Ни стука о заплаты на асфальте, ни провалов в глубокие ямы… да, к этому легко привыкнуть.
В Олдертоне никто не выпрашивал портретов президентов или их друзей на денежных знаках. Весь город Олдертон — около тысячи жителей — находился шоке, а не только несколько совместителей, которые вместе с Баком Кендаллом работали в аэропорту Лейквью почти задаром (и уж точно без прибыли). Говорить было, по существу, не с кем, свидетелей, даже масштаба Эзры Ханнона, тут не нашлось, «Ханнон, конечно, был под газом, — размышлял Диз, — но по крайней мере что-то я от него узнал».
— Видно, это большой силач, — говорил Дизу один из совместителей, — старина Бак, он любил наряжаться, и человек был спокойный, но уж если его разозлишь, так держись. Как-то он в боксе завалил мужика на карнавале в Покипси в позапрошлом году. Такие драки, конечно, незаконные, но Баку нужны были бабки, чтоб починить его старый «пайпер», и он в боксе завалил этого типа. Получил двести зеленых и отдал ремонтной компании за два дня до того, как на него собрались накапать.
Совместитель покачал головой с искренне сокрушенным видом, и Диз пожалел, что не распаковал свою камеру. Читателям «Биде ньюс» понравилось бы это длинное, морщинистое, удрученное лицо. Диз отметил про себя, что надо выяснить, была ли у Бака Кендалла собака. Снимки собак погибших людей тоже берут читателей «Биде ньюс» за живое. Вы сажаете пса на крыльце дома покойного и даете подпись: «ДОЛГОЕ ОЖИДАНИЕ БАФФИ НАЧИНАЕТСЯ» или что-нибудь в этом роде.
— Какой ужас, — сочувственно произнес Диз.
Совместитель, вздохнув, кивнул, — Видно, достал его сзади. Только так я себе представляю.
Диз не ведал, с какой стороны достали Джерарда «Бака» Кендалла, но знал, что на сей раз у жертвы не было вырвано горло. Были отверстия, через которые «Дуайт Ренфилд», видимо, высасывал кровь. Как заявил следователь, отверстия находились по обе стороны шеи: одно в яремной вене, другое в сонной артерии. Они совсем не походили на маленькие, едва различимые укусы. В отчете следователя говорилось о сантиметрах, но Диз живо представлял себе масштабы, а Моррисон поручил незаменимой Либби Граннит объяснить понятным языком то, что вытекало из рассказа следователя: либо у убийцы были такие зубы, как у Великоножки — любимого персонажа газеты, либо он проделал отверстия в шее Кендалла более прозаическим способом — с помощью молотка и гвоздя.
«СМЕРТОНОСНЫЙ НОЧНОЙ ЛЕТУН УБИВАЕТ ЖЕРТВЫ ПИКОЙ И ПЬЕТ ИХ КРОВЬ», — подумали два человека в разных местах в один день. Неплохо.
Ночной Летун запросил разрешение на посадку в аэропорту Лейквью вскоре после 10.30 вечера 23 июля. Кендалл разрешение дал и зафиксировал уже знакомый бортовой номер: N 101BL. В графе «имя пилота» Кендалл записал: «Дуайт Ренфилд», а «тип самолета» — как «Сесна-337 Скаймастер». Не упоминались ни красные трубки, ни, разумеется, развевающийся плащ с крыльями, как у летучей мыши, снаружи красный, как пожарная машина, а внутри черный, как негритянская задница, но Диз во всем этом не сомневался.
Ночной Летун прибыл в аэропорт Лейквью вскоре после десяти тридцати, убил здоровенного мужика Бака Кендалла, высосал его кровь и улетел дальше на своей «Сесне» до того, как Дженни Кендалл приехала в пять часов утра двадцать четвертого угостить мужа свежими вафлями и обнаружила его обескровленный труп.
Пока Диз стоял возле сарая, служившего одновременно ангаром и диспетчерской аэропорта Лейквью, ему пришло в голову, что, если ты сдаешь кровь, максимум того, что тебя ожидает, — стакан апельсинового сока и «спасибо». Зато если ты забираешь кровь — точнее, высасываешь ее, то на твою долю достаются аршинные заголовки. Когда Ричард Диз, вылив остатки невкусного кофе на землю, направился к своему самолету, чтобы лететь дальше в Мэриленд, он подумал, что у Бога, наверное, малость тряслись руки, когда он доделывал свой предполагаемый шедевр — Венец творения.
Теперь, через два часа после вылета из Вашингтона, дела вдруг пошли гораздо хуже, причем обстановка переменилась с поразительной внезапностью. Посадочные огни исчезли, но Диз обнаружил, что погасли не только они — половина Уилмингтона и весь Райтсвилл-Бич погрузись во тьму. Радиомаяк работал, но когда Диз схватил микрофон и заорал: «Что случилось? Ответьте мне, Уилмингтон!» — он ничего не услышал в ответ, кроме треска помех и каких-то голосов, еле звучавших в отдалении.
Он в сердцах отбросил микрофон, не попав на крючок. Груша свалилась на пол кабины, запутавшись в проводах, и Диз забыл о ней. Рывок и крик были чисто инстинктивными, не более того. Он знал, что произошло, так же точно, как и то, что солнце садится на западе… где оно очень скоро очутится. Видимо, молния попала прямо в силовую подстанцию аэропорта. Вопрос в том, удастся ли каким-то образом добраться туда.
«У тебя разрешение», — сказал один голос. Другой немедленно (и справедливо) возразил, что это все дерьмо. Тебя учили, что делать в подобной ситуации, еще на летных курсах. Логика и устав требуют направиться на запасной аэродром и попытаться связаться с тамошним диспетчером. Посадка в аварийных обстоятельствах может рассматриваться как нарушение и караться большим штрафом.
С другой стороны, не сесть сейчас — именно сейчас — означает упустить Ночного Летуна. Это может также означать потерянную жизнь (или жизни), что, впрочем, мало волновало Диза… пока к нему не пришло озарение в виде огромного газетного заголовка:
«ГЕРОЙ-РЕПОРТЕР СПАСАЕТ… (вставить число настолько большое, насколько позволят широкие пределы доверчивости читателей) ЧЕЛОВЕК ОТ ВЗБЕСИВШЕГОСЯ НОЧНОГО ЛЕТУНА».
«Скушай это, Лох», — подумал Диз и продолжал спускаться к дорожке 34. Огни полосы внизу, будто одобряя его решение, вспыхнули, затем снова погасли, оставив голубое послесвечение на сетчатке его глаз, которое мгновение спустя приобрело болезненно-зеленый оттенок гнилых слив. Тут мерзкие помехи в приемнике исчезли, и голос Лоха завопил:
— Держи вправо, N 471B; «Пидмонт»: держи влево; Боже, о Боже, столкновение в воздухе, кажется, будет столкновение в воздухе…
Инстинкт самосохранения у Диза был столь же обостренным, сколь у антилопы, вечно опасающейся львов. Он даже не заметил проблесковых огней «Боинга-727» компании «Пидмонт эрлайнз». Он бросил свой «Бич» вправо, насколько это было возможно, — и с удовольствием засвидетельствует тот факт, если останется жив, — не успел Лох произнести второе слово. Промелькнуло мгновенное ощущение какой-то огромной массы в нескольких сантиметрах выше, а потом «Бич-55» тряхнуло так, что предыдущая болтанка показалась скольжением по ледяной глади. Сигареты вылетели у него из нагрудного кармана и рассыпались по всей кабине. Почти темное небо Уилмингтона накренилось, словно спятило. Желудок у него сокращался так, будто хотел протолкнуть сердце через горло прямо в рот. По левой щеке потекла слюна, словно ребенок, скатывающийся со скользкой горки. Карты летали по кабине, как птицы. Воздух снаружи сотрясался от рева реактивных двигателей. Одно из стёкол в четырехместном пассажирском отсеке вдавило внутрь, и воздух, завихряясь, ворвался туда, будто ураганом выметая все, что не было привязано.
— Поднимись на прежнюю высоту, N 471B! — исходил криком Лох. Диз заметил, что только что вконец испортил пару брюк стоимостью двести долларов, напустив в них горячую струю, но отчасти его утешало то, что Лох, по всей видимости, навалил в свои шорты целый грузовик того, что по форме напоминало шоколадки «Марс». Судя по звуку, во всяком случае.
У Диза был швейцарский армейский нож. Он вытащил его из правого кармана брюки, придерживая левой рукой рулевое колесо, до крови порезал себе сквозь рубашку руку выше локтя. Тут же он нанес себе еще один мелкий порез, под левым глазом. Он сложил нож и засунул его в карманчик для карт над дверцей кабины. «Вытру потом, — подумал он. — А если забуду это сделать, мне придется туго». Но он знал, что не забудет. «А с учетом того, что натворил безнаказанно Ночной Летун, — подумал он, — я-то уж выкручусь».
Посадочные огни зажглись снова, на этот раз уже всерьез, как он надеялся, хотя по миганию понял, что они питаются от аварийного генератора. Он снова направил свой «Бич» на дорожку 34. Кровь стекала по левой щеке в угол рта. Он заглотил ее и сплюнул розоватую смесь крови и слюны на индикатор вертикальной скорости. Никогда не упускай такие мелочи; доверься своим инстинктам, и они всегда выведут тебя на правильную дорогу. Он взглянул на часы. До захода солнца оставалось всего четырнадцать минут. Слишком мало.
— Отзовись, «Бич»! — орал Лох. — Ты что, оглох?
Диз нащупал спутанный провод микрофона, не отрывая глаз от посадочных огней. Натягивая провод пальцами, он наконец добрался до груши, взял ее в руку и нажал клавишу «передача».
— Слушай меня, ты, клюнутый в задницу сукин сын, — сказал он, и губы его растянулись так, что обнажились десны. — Меня чуть не расшиб в клубничное варенье этот 727-й из-за того, что твоя дерьмовая контора меня не предупредила. Не знаю, сколько людей в лайнере чуть не стали клубничным вареньем, но думаю, что ты знаешь, и уж точно знает экипаж. Эти парни живы только потому, что водитель этой колымаги вовремя сообразил отвалить вправо, и я сообразил, но понес и физический, и моральный ущерб. Если ты мне немедленно не разрешишь посадку, я все равно сяду. Разница только в том, что если я сяду без разрешения, то привлеку тебя к разбирательству в Управлении гражданской авиации. Но перед тем я лично сделаю так, что у тебя голова поменяется место с задницей. Усек, падло?
— Разрешаю посадку на дорожку 34, N 471B.
Диз ухмыльнулся и развернул самолет в сторону полосы.
Он нажал кнопку микрофона и произнес:
— Я тут наговорил всякого, так что извините. Со мной это бывает только в предсмертном состоянии.
Ответа с земли не последовало.
— Ну и хрен с тобой, — сказал Диз и направил нос самолета к полосе, подавив при этом желание взглянуть на часы.
Диз прошел огонь, и воду, и медные трубы и гордился этим; но нечего обманывать себя — от того, что он обнаружил в Даффри, у него затряслись поджилки. «Сесна» Ночного Летуна провела на стоянке целый день 31 июля, но это было лишь начало, преданных читателей «Биде ньюс» волнует кровь, разумеется, так и должно быть, жизнь не кончается, аминь, аминь, но Диз начинал понимать, что кровь (или в случае со стариками Реем и Эллен Сарч — отсутствие крови) — лишь поверхностная оболочка. Под ней находилось нечто бесконечно темное и непостижимое.
Диз прилетел в Даффри 8 августа, почти через неделю после Ночного Летуна. Он снова принялся размышлять, куда девался его напоминавший летучую мышь подопечный в промежутках между ударами. В мир Диснея? В сады Буша? Может, в Атланту? — присмотреть за ходом сражения? Сейчас, пока охота продолжается, такие мелочи не имеют особого значения, но потом могут оказаться очень ценными. Благодаря им, может быть, удастся растянуть историю Ночного Летуна на несколько номеров, чтобы читателям досталось еще немного аромата после того, как они переварят самые большие куски сырого мяса.
Тем не менее в этой истории были провалы — темные места, в которых можно затеряться навсегда. Это могло звучать дико банально, но, когда Диз оставил себе представление о том, что произошло в Даффри, он начал действительно в это верить… значит, эта часть репортажа никогда не попадет в печать, и не просто потому, что носит личностный характер. Никогда не верь в то, что печатаешь, и никогда не печатай того, во что веришь. Это правило долго позволяло ему сохранить нормальный рассудок, когда многие вокруг теряли его.
Он сел в Вашингтоне — на сей раз в настоящем аэропорту — и на такси поехал за сто километром в Даффри, поскольку без Рея Сарча и его жены Эллен аэропорта Даффри ни не существовало. Не считая сестры Эллен, Рейлин, пухленькой белобрысой сучки, эти двое и составляли персонал. Аэродром состоял из одной грунтовой полосы, регулярно поливаемой машинным маслом (с целью сбить пыль и заглушить сорняки), и диспетчерской, которая вся помещалась в чуланчике при трейлере в котором жили супруги Сарч. Оба они были на пенсии, оба бывшие летчики, оба славились крепкими нервами и были по-детски влюблены друг в друга после почти пятидесяти лет брака.
Кроме того, как узнал Диз, супруги очень жестоко контролировали движение частного транспорта на своем аэродроме; у них были личные счеты с торговцами наркотиками. Их единственный сын погиб в болотах Флориды, пытаясь сесть на то, что показалось ему гладкой полоской воды, на угнанном «Бич-18», нагруженном более чем тонной кокаина. Вода действительно была гладкой… только в одном месте торчала большая коряга. «Бич-18» врезался в нее, перевернулся в воде и взорвался. Дуга Сарча выбросило в воду, обгоревшего, но живого, как полагали убитые горем родители. Его сожрали аллигаторов, и когда неделю спустя туда добрались агенты Управления по борьбе с наркотиками, от него остались разбросанные кости, несколько кусочков мяса, кишевшего червями, обгоревшие джинсы и спортивная куртка от Пола Стюарта в Нью-Йорке. В одном из карманов куртки нашли больше двадцати тысяч долларов наличными, в другом — чуть ли не тридцать граммов перуанского кокаина в хлопьях.
— Наркотики и сволочи, которые ими торгуют, убили моего мальчика, — не раз говаривал Рей Сарч, а Эллен повторяла это намного чаще. Сильнее ее ненависти к торговцам наркотиками, повторяли Дизу все, с кем он беседовал (его удивило, что в Даффри почти единодушно считают, будто стариков Сарч убила «банда гангстеров»), были только горе и недоумение по поводу того, что этим мерзавцам удалось совратить ее сына.
После смерти сына супругу Сарч с удвоенным вниманием следили за каждым, кто хоть отдаленно походил на перевозчика наркотиков. Они четыре раза вызывали на поле полицию; тревога всякий раз оказывалась ложной, но фараон не обижались, потому что старикам удалось трижды выявить мелких перевозчиков, а два раза им попались очень большие партии. Последний раз обнаружили пятнадцать килограммов чистейшего болливийского кокаина. За такими находками следуют повышения по службе, так что можно было простить ложные вызовы.
Итак, очень поздним вечером 30 июля садится «Сесна Скаймастер», номер и описание которого соответствуют тем, что были разосланы по всем аэропортам Америки, включая и Даффри; «Сесна», пилот которой назвал себя Дуайтом Ренфилдом, вылетевший из аэропорта Бейшор, штат Делавэр, где слыхом не слыхивали ни о «Ренфильде», ни о «Скаймастере» с бортовым номером N 101BL; самолет почти несомненного убийцы.
— Если бы он сел здесь, ему пришлось бы туго, — сказал Дизу контролер из Бейшора по телефону, однако Диз все равно удивился. Да. Тут было чему удивиться.
Ночной Летун сел в Даффри в 11.27 вечера, и «Дуайт ренфилд» не только расписался в журнале Сарчей, но и принял приглашение Рея Сарча зайти в трейлер, выпить пивка и посмотреть повторный показ «Порохового дыма» по каналу «Таргет нетворк». Все это Эллен Сарч на следующий день рассказывала парикмахерше в Даффри. Эта женщин, Селайда Маккаммон, представилась Дизу как одна из ближайших подруг Эллен Сарч.
Когда Диз спросил, как выглядела Эллен, Селайда помолчала, а потом ответила:
— Какой-то задумчивой, как влюбленная школьница, хотя ей было уже под семьдесят. Она была такая румяная, что я решила, что она накрасилась, пока не стала делать ей перманент, тогда я увидела, что она просто… понимаете… — Селайда Маккаммон пожала плечами. Она знала, что хочет сказать, но не могла подобрать нужного слова.
— Возбуждена, — подсказал Диз: и Селайда Маккаммон рассмеялась и захлопала в ладоши.
— Возбуждена! точно! Вы действительно писатель!
— Да какой из меня писатель, — Диз выдавил из себя улыбку, как он предполагал, доброжелательную и теплую. Такое выражение он когда-то практиковал очень часто и по-прежнему регулярно репетировал перед зеркалом в ванной нью-йоркской квартиры, которую считал своим домом, и в ванных мотелей, которые на самом деле были его домом. Ребенком он полагал, что таких эмоций в действительности не существует — это просто маскарад, общественная условность. Позднее он понял, что ошибается; на самом деле то, что он принимал за эмоции в духе «Ридерз дайджест», присуще большинству людей. Может быть, даже любовь, Большой Наперченный Пирог, и та бывает. То, что он сам не способен испытывать такие эмоции, безусловно, недостаток, но отнюдь на конец света. Бывают же люди, которые болеют раком, СПИДом или утратой памяти. С этой точки зрения быстро понимаешь, что отсутствие способности к сопереживанию — лишь мелочи жизни. Важно то, что, если ты можешь в нужных случаях растягивать соответствующим образом мышцы лица это срабатывает. Не больно и не затруднительно; если ты не забываешь застегнуть ширинку, выходя из туалета, то не забудешь и тепло улыбнуться, когда от тебя этого ждут. А лучшее в мире оружие для интервью, как он понял спустя много лет, — улыбка понимания. Изредка внутренний голос спрашивал Диза: как он сам смотрит на вещи, но Диз не желал иметь собственный взгляд. Он хотел только писать и фотографировать. Лучше у него получалось писать, и он это прекрасно знал, но все равно больше любил фотографировать. Он любил гладить руками снимки. Чтобы видеть, как люди либо надевают личину так, что это сразу бросается в глаза. Ему нравилось, как на лучших его снимках люди выглядят удивленными и испуганными, когда их застали врасплох.
Если бы его хорошенько расспросили, он сказал бы, что снимки и дают его собственное видение, а тема при этом не имеет значения. Важен был Ночной Летун, его приятель, похожий на летучую мышь, и то, как он неделю назад ворвался в жизнь Рея и Эллен Сарч.
Летун вылез из самолета и вошел в будку, на стене которой висело написанное огромными красными буквами уведомление о том, что на «Сесне-337 Скаймастер» с бортовым номером N 101BL летает опасный тип, который подозревается в двух убийствах. Этот человек, говорилось в уведомлении, может называть себя Дуайтом Ренфилдом. «Скаймастер» приземлился, Дуайт Ренфилд расписался в журнале и, несомненно, провел вес следующий день в грузовом отсеке своего самолета. А как же супруги Сарч, эти бдительные старики?
Они ничего не сказали; они ничего не сделали.
Хотя не совсем так, установил Диз. Рей Сарч кое-что сделал: он пригласил Ночного Летуна посмотреть телевизор и выпить пива со своей женой, они вели себя с ним, как со старым другом. А затем, на следующий день, Эллен Сарч пришла сделать себе прическу, что крайне удивило Селайду Маккаммон: Эллен появлялась в парикмахерской регулярно, как часы, и до очередного ее визита оставалось не менее двух недель. Она давала удивительно подробные указания; потребовала не обычную стрижку, а перманент… и слегка подкрасила волосы.
— Она хотела выглядеть моложе, — объяснила Селайда Маккаммон Дизу и утерла слезу тыльной стороной кисти. Но поведение Эллен Сарч было ничто по сравнению с тем, что делал ее муж, он позвонил в Управление гражданской авиации в Вашингтоне и попросил исключить Даффри из списка действующих аэропортов, хотя бы на некоторое время. Иными словами, он опустил ставни и закрыл лавочку.
На обратном пути он остановился на заправке и сказал ее хозяину, Норму Уилсону, что, наверное, заболел гриппом. По мнению Нормана, скорее всего так оно и было: он выглядел бледным и усталым, даже старше своих лет.
В ту ночь сгорели двое бдительных стражей. Рея Сарча нашли в крохотной диспетчерской; его оторванная голова в дальнем углу стояла вертикально на рваном обломке шеи, уставившись широко раскрытыми глазами в распахнутую дверь, словно там что-то можно было увидеть.
Жена оказалась в спальне их жилого трейлера. Она лежала в постели в новом пеньюаре, который, возможно, ни разу до того не надевала. Она была стара, сказал помощник шерифа (он потребовал больше, чем пьянчуга Эзра, — двадцать пять долларов, но информация того стоила), однако с первого взгляда становилось очевидным, что женщина легла с намерением заниматься любовью. Дизу так понравилась гнусавая речь полицейского, что он записал эти слова в блокнот, в шее у нее были два громадных, словно пробитых пикой отверстия — одно в яремной вене, другое в сонной артерии. Лицо спокойное, глаза закрыты, руки сложены на груди.
Хотя в ее теле почти не осталось крови, на подушке было замечено два-три маленьких пятнышка, и еще несколько — на книге, которая лежала открытой у нее на животе, — «Царство вампиров» Энн Райс.
А Ночной Летун?
Где-то незадолго до полуночи 31 июля или до рассвета 1 августа он просто улетел. Как птица.
Или как летучая мышь.
Диз коснулся колесами посадочной полосы в Уилмингтоне за семь минут до календарного захода солнца. Сбрасывая с глаз и продолжая сплевывать кровь, стекавшую из пореза под глазом, он увидел молнию, вспыхнувшую белым и синим светом с силой, едва не ослепившей его. Затем последовал самый оглушительный раскат грома из всех услышанных им в жизни. Его субъективное ощущение силы этого звука подтвердило второе стекло пассажирского отека, рассыпавшееся внутри мириадами мелких брызг вслед за тем, которое вылетело, когда он уходил от столкновения с «Боингом-727».
В свете вспышки он заметил приземистое прямоугольное строение справа от дорожки 34, в которое ударила молния. Оно взорвалось; к нему вознесся блестящий столб, который, однако, по силе свечение не шел ни в какое сравнение с разрядом, вызвавшим пожар.
«Все равно что поджечь шашку динамита игрушечной атомной бомбой, — перепугано подумал Диз, и тут же: — связь». Это был узел связи.
Огни — все огни, белые по краям полосы и яркие синие лампочки в ее конце, — разом погасли, как свечки, задутые сильным порывом ветра. Внезапно Диз обнаружил, что машина несется полной тьме со скоростью более ста тридцати километров в час.
Ударная волна взрыва, разрушившая главный генератор аэропорта, обрушилась на «Бич», словно кулак, — не просто ударила, а будто оглушила молотком — «Бич», который еще не совсем усвоил, что больше не находится в воздухе, катясь правым колесом, по чему-то, что, как подсказало подсознание Диза, было посадочными фонарями.
«Вправо! — кричал он про себя. — Возьми правее, идиот!»
Он чуть не рванул руль, прежде чем сообразил, что будет. Если он крутанет руль вправо на такой скорости, самолет опрокинется. Вряд ли взорвется, потому что горючего в баках почти не осталось, но исключить этого нельзя или же «Бич» просто разломится пополам так, что Ричард Диз ниже пояса останется в кресле, а Ричард Диз выше пояса поедет в другом направлении, таща за собой разорванные кишки, как серпантин, и роняя на бетон почки, похожие на крупные ломти птичьего дерьма.
«Едь по ним! — заорал он про себя. — Едь по ним, сукин сын, едь по ним!»
Что-то — вспомогательные бензобаки у диспетчерской, догадался он, когда появилось время догадываться, — снова взорвалось, столкнув «Бич» еще дальше вправо, но это как раз оказалось хорошо, он сошел с мертвых посадочных фонарей и вдруг покатился по относительно гладкому основанию, удерживаясь правым колесом за краешек дорожки 34, тогда как левое бежало в еле заметном зазоре между фонарями и канавой, которую он заметил справа от полосы. «Бич» еще трясло, но не с такой силой, и он понял, что катится на голом колесе — правая шина, поврежденная посадочными фонарями, спустили. Бег замедлился, вот что было важно. «Бич» наконец начал понимать, что он уже не птица, что он снова на земле. Диз уже почти успокоился, как вдруг заметил вырастающий перед ним «Лирджет» с широким фюзеляжем, прозванный летчиками «пузатым Альбертом», поставленный каким-то идиотом поперек полосы: очевидно, не дотянул до дорожки 5.
Диз видел освещенные окна воздушного такси, через которые на него уставились пассажиры, будто пациенты сумасшедшего дома, которым показывают волшебный фокус, а затем он, не задумываясь, рванул руль до отказа вправо; «Бич» свалился с полосы в канаву, разойдясь с «Лиром» на несколько сантиметров. Он слышал обморочные вопли, но ничего не замечая, кроме того, что взрывалось у него в глазах, подобно петардам, когда «Бич» попытался снова взлететь, но с опущенными закрылками и сбавляющими обороты двигателями у него ничего не выходило; самолет конвульсивно рванулся, а затем покатился по рулежной дорожке; на мгновение показалось здание аэровокзала, подсвеченное по углам аварийными лампочками на аккумуляторах, высветились самолеты на стоянке — один из них, несомненно, «Скаймастер» Ночного Летуна — словно темные бумажные силуэты на багровом фоне заката, открытом теперь расходящейся грозой.
«Пронесло!» — мелькнуло у него в мозгу, и «Бич» попробовал катиться; правое крыло высекло икры из рулевой дорожки, и его верхушка отломилась и закатилась в кусты, мокрые листья которых начали тлеть от жара, вызванного трением.
Затем «Бич» остановился, и слышались только рев помех в радиоприемник, звон разбитых бутылок, содержимое которых выливалось на ковер в пассажирском отсеке, и учащенное биение сердца Диза. Он отстегнул ремень и раскрыл люк еще до того, как осознал, что жив.
То, что произошло позднее, он помнил с поразительной ясностью, но с момента когда «Бич» остановился на рулежной дорожке хвостом к «Лиру», накренившись вправо, и до того, как послышались первые крики из здания вокзала, но точно запомнил лишь то, что потянулся за своей фотокамерой. Выйти из самолета без камеры Диз не мог: «Никон» был ему роднее жены. Камера была с ним неразлучна семнадцать лет, когда он купил ее в комиссионке в Толедо. Он добавлял линзы, но основной бокс служил ему верой и правдой с того самого дня, не считая случайных царапин. «Никон» находился в специальном кармашке на спинке сиденья. Он вытащил его и проверил, все ли цело. Надел на шею и высунулся в люк.
Он откинулся лесенку, спрыгнул, споткнулся и чуть не упал, подхватив камеру прежде, чем она ударилась о бетон. Снова раздалось рычание грома, но теперь это было просто рычание, отдаленное и безопасное. Ветерок ласково потрепал его по щеке… но ниже пояса его прикосновение было гораздо менее приятным. Диз скривился. О том, как он напустил в штаны, когда его «Бич» и реактивный «Боинг» еле разошлись в воздухе, в репортаже не будет ни слова.
Тут от аэровокзала донесся пронзительный, сверлящий душу крик, в котором смешались боль и ужас. Диза будто кто-то ударил по лицу. Он пришел в себя. Он снова видел цель. Взглянул на часы. Они не шли. Либо повреждены ударной волной, либо остановились. Часы были из тех древних безделушек, которые надо заводить, а Диз не помнил, когда в последний раз делал это. Село ли солнце? Чертовски темно, да, но здесь такие тучи, что трудно сказать что-то определенное. Так все-таки село?
Донесся новый крик — да нет, не крик, а визг, — и звук бьющегося стекла.
Диз решил, что теперь неважно, село ли солнце.
Он побежал, отмечая про себя, что бензобаки еще горят и в воздухе стоит запах бензиновых паров. Он попытался прибавить скорость, но казалось, что он бежит по застывающему цементу. Аэровокзал приближался, но не быстро. Недостаточно быстро.
— Ради Бога, нет! Ради Бога, нет! ПОЖАЛУЙСТА, НЕТ! О, ПРОШУ ВАС, НЕТ! Этот крик, нарастающий по спирали, вдруг прервал чудовищный, нечеловеческий вой, но в нем все же было и что-то человеческое, и это-то и было самое страшное. В слабом свете аварийных лампочек, освещающих углы здания, Диз увидел, как что-то темное пробило стену вокзала, обращенную к стоянке, — эта стена была почти целиком из стекла — и вылетело наружу. С глухим стуком оно упало на пандус, покатилось, и он увидел, что это мужчина.
Гроза затихала, но молнии сверкали еще часто, и когда Диз, задыхаясь, выбежал на стоянку, он наконец увидел самолет Ночного Летуна с номером N 101BL на хвосте. Буквы и цифры в этом свете казались черными, но Диз знал, что они красные, хотя в этом в общем-то не имело значения. Камер была заряжена высокочувствительной черно-белой пленкой и снабжена хитрой вспышкой, которая срабатывала, лишь когда освещенность была слишком мала при данной чувствительности пленки.
Грузовой осек «Скаймастера» был распахнут, словно рот мертвеца, под ним просыпались большая куча земли, в которой копошились какие-то твари.
Диз заметил это, сделал дубль и побежал к стоянке. Теперь его сердце было исполнено не страхом, а диким, пляшущим счастьем. Как хорошо, что все сошлось именно таким образом!
«Да, — подумал он, — но не называй это удачей — не смей называть это удачей. И даже предчувствием удачи».
Правильно. Ведь удача же усадила его в этой комнатке вонючего мотеля с дребезжащими кондиционерами, не предчувствие — во всяком случае, не совсем предчувствие — заставляло его многие часы висеть на телефоне, обзванивая засиженные мухами аэропорты и вновь и вновь называть бортовой номер Ночного Летуна. Это был чистый инстинкт репортера, и вот сейчас он начал давать плоды. Да не просто плоды: это клад, Эльдорадо, сказочный Большой Наперченный Пирог.
Он остановился перед разверстой пастью отсека и попытался навести камеру, чуть не удавился ремешком. Выругался. Раскрутил ремешок. Навел.
От вокзала донесся новый крик — женский или детский. За мыслью, что в здании происходит бойня, последовала другая — бойня лишь оживит репортаж, и тут обе мысли ушли, потому что он сделал три быстрых снимка «Сесны», стараясь, чтобы в кадр попали раскрытый люк и номер на хвосте. Зажужжал механизм автоматической перемотки.
Диз побежал, снова бьющееся стекло, снова глухой стук от падения на цемент, словно выбросили тряпичную куклу, пропитанную какой-то густой темной жидкостью вроде микстуры от кашля. Диз присмотрелся, заметил неловкое движение — заколыхалось что-то вроде, бы похожее на пелерину… но на таком расстоянии трудно было сказать. Он обернулся. Сделал еще два снимка самолета, на сей раз безупречных, раскрытый люк и куча земли под ним получатся четкими и неопровержимыми.
Развернувшись, он побежал к вокзалу, то, что он вооружен лишь старым «Никоном», почему-то не пришло ему в голову.
Метрах в десяти от здания он остановился. Там лежали три тела — взрослые мужчина и женщина и то ли маленькая женщина, то ли девочка лет тринадцати. Точнее сказать невозможно, потому что головы не было.
Диз навел камеру и быстро сделал шесть снимков; вспышка мерцала белым светом, механизм перемотки удовлетворительно жужжал.
У него всегда удерживалось в голове количество кадров. В пленке их тридцать шесть. Он снял одиннадцать. Остается двадцать пять. В карманах брюк есть запасные пленки, и это прекрасно… если будет где перезарядить, однако рассчитывать на это нельзя; с такими снимками надо брать ноги в руки — и ходу. Это обед а ля фуршет.
Диз добежал до вокзала и распахнул дверь.
Он думал, что видел все, что можно видеть, но ничего подобного он никогда не видел. Никогда.
Сколько? — пытался сосчитать он. Сколько? Шесть? Восемь? может, дюжина?
Трудно сказать. Ночной Летун превратил маленький частный аэровокзал в лавку мясника. Всюду валялись тела и части тел. Диз видел ступню в черном кеде; снял ее. Торс с оторванными руками и ногами — снял. Мужчина и замасленном комбинезоне еще дышал, и на мгновение Дизу показалось, что он узнал пьянчугу Эзру из аэропорта округа Камберленд, но парень, лежавший перед ним, не просто лысел — у него этот процесс давно завершился. Лицо у него было рассечено от лба до подбородка. Половинки носа почему-то напомнили Дизу поджаренную и рассеченную сосиску, готовую к заключению в булочку.
И это он тоже снял.
Вдруг что-то внутри его взбунтовалось и закричало: «Хватит!» тоном приказа, которому невозможно не подчиниться, а тем более возражать. «Хватит, остановись, конец!»
Он увидел стрелку на стене с надписью «КОМНАТЫ ОТДЫХА». Диз побежал в направлении стрелки; камера на ходу шлепала его по боку.
Первым ему попался мужской туалет, но Диза не смутило бы, если бы это оказался женский. Он разразился хриплыми, воющими рыданиями. Он вряд ли поверил бы, что именно он издает такие звуки. Много лет он уже не плакал.
С детства.
Он рванул дверь, заскользил, как на лыжах, и схватился за край второй от начала раковины.
Он нагнулся над ней, и его стало рвать мощной и вонючей струей; кое-что брызгало ему в лицо или оседало коричневыми клочьями на зеркале. Он вспомнил запах курицы по-креольски, которую ел, склонившись над телефоном в номере мотеля, перед тем как расплатиться и побежать к самолету, — и изверг ее обратно с громким рокотом, как перегруженная машина, у которой вот-вот полетят шестерни.
«Господи, — думал он, — Господи Иисусе, это же не человек, это не может быть человек…» И тут он услышал звук.
Этот звук он слышал миллион раз, звук был обычным в жизни любого американского мужчины… но сейчас наполнил его сердце страхом и ползучим ужасом, невзирая на все, что говорили опыт и убеждения.
Этот звук производил человек: мочившийся в писсуар.
Но, хотя в забрызганном рвотой зеркале отражались все три писсуара, ни за одним из них никто не стоял.
Диз подумал: «Вампир не может отра…»
Потом увидел, как красноватая жидкость падает на фаянс среднего писсуара, стекает вниз и закручивается геометрическими фигурами перед сливным отверстием.
Струи в воздухе не было; он видел только, как жидкость соприкасается с мертвым фаянсом.
Вот когда она становилась видимой.
Он застыл. Он стоял, упершись руками в края раковины, рот, горло и нос были переполнены вкусом и запахом курицы по-креольски, и наблюдал немыслимое, хотя и прозаическое явление, которое происходило у него за спиной.
«Я смотрю, — пронеслось, как в тумане, у него в голове, — как писает вампир».
Казалось, это тянется вечно — кровавая моча ударяется о фаянс, становится видимой и завихрятся перед сливом. Диз стоял, упираясь в раковину, куда только что изверг одержимое своего желудка, впившись глазами в отражение зеркала, и чувствовал себя застывшей шестерней какого-то заевшего огромного механизма.
«Скорее всего, я мертв».
В зеркало он видел, как хромированная сливная рукоятка сама собой опустилась, послышался грохот воды.
Диз услышал шуршание, понял, что это пелерина, и еще понял, что, если обернется, то можно будет вычеркнуть «скорее всего» из его предыдущей мысли. Он стоял неподвижно, до боли вцепившись в края раковины.
За спиной у него зазвучал низкий голос без обертонов. Говоривший был так близко, что Диз чувствовал его холодное дыхание у себя на затылке.
— Ты следил за мной, — произнес бесстрастный голос.
Диз застонал.
— Да, — продолжал тот же голос, будто Диз отрицал сказанное. — Видишь, я знаю. Я все о тебе знаю. Теперь слушай внимательно, мой любопытный друг, потому что я это говорю один раз: больше за мной не следи.
Диз снова застонал, как побитая собака, и в брюках у него опять полилось.
— Открой камеру, — раздался бесстрастный голос.
«Моя пленка! — закричало что-то внутри Диза. — Моя пленка! Все, что у меня есть! Мои снимки!»
Сухой шелест пелерины — как взмах крыла летучей мыши. Хотя Диз ничего не видел, он почувствовал, что Ночной Летун приблизился.
Быстро.
Пленка — это еще не все.
Кроме того, есть жизнь. Какая бы она ни была.
Ему представилось, как он оборачивается и видит то, что не могло показать зеркало: видит Ночного Летуна — гротесковую фигуру, похожую на летучую мышь, забрызганную кровью, кусочками мяса и клочьями вырванных волос; снимает кадр за кадром под жужжание перемотчика… но ничего этого не будет.
Вовсе ничего.
— Ты настоящий, — выдавил он, не оборачиваясь, не в силах оторвать рук от раковины.
— Ты тоже, — парировал бесстрастный голос, и теперь Дизу почудились древние склепы и запечатанные гробницы в его здании, — пока еще, во всяком случае. Это твой последний шанс, мой любопытный несостоявшийся биограф. Открой камеру… или это сделаю я.
Онемевшими пальцами Диз открыл свой «Никон».
Что-то дуло на его похолодевшее лицо — будто туда-сюда водили бритвой. На мгновение показалась длинная белая кисть, вся залитая кровью, обкусанные ногти с забившейся под них грязью.
Потом пленка вышла из кассеты и безжизненно обвисла.
Опять сухой шелест. Опять зловонное дыхание. Какое-то время казалось, что Ночной Летун все-таки убьет его. Затем он увидел в зеркале, как дверь мужского туалета открывается сама собой.
«Я ему не нужен, — думал Диз. — Он сегодня очень плотно наелся». Тут же его снова вырвало, теперь прямо на отражение собственного лица.
Дверь, снабженная пневматическим гарниром, бесшумно захлопнулась.
Диз оставался на месте еще минуты три; оставался, пока не раздался вой сирен чуть ли не на крыше аэровокзала; оставался, пока слышался рев авиационного двигателя. Разумеется, двигатель «Сесны-337 Скаймастер». Потом он вышел из туалета на ватных, негнущихся ногах, ударился о противоположную стену коридора, отшатнулся и побрел дальше обратно в здание вокзала. Он поскользнулся в луже крови и едва не упал.
— Стой, мистер! — заорал полицейский у него за спиной. — Стой на месте! Один шаг — и я стреляю!
Диз даже не обернулся.
— Пресса, дурачок, — сказал он, держа в одной руке камеру, а в другой газетное удостоверение. Он подошел к разбитому окну, забыв о том что засвеченная пленка все еще торчит у него из камеры, словно длинная полоска конфетти, и стал наблюдать, как «Сесна» взлетает по дорожке 5. На мгновение она промелькнула черным силуэтом на фоне догоравших диспетчерской и вспомогательных баков, силуэтом, очень напоминавшим летучую мышь, а затем взмыла в небо, исчезла, и полицейский двинул Диза о стену так, что у него кровь пошла из носа, а он не заметил, ему было все равно, и когда рыдания начали сотрясать ему грудь, он закрыл глаза, и все равно видел, как кровавая моча Ночного Летуна ударяется о фаянс, становится видимой и завихрятся перед сливом.
«Это зрелище теперь со мной навсегда», — подумал он.
Шеридан медленно ехал вдоль торгового центра, когда у главного входа увидел малыша, вытолкнутого дверью прямо под светящуюся надпись «КАЗЕНТАУНСКИЙ». Это был маленький мальчик, лет наверняка не старше пяти и уж никак не младше трех. На личике у него было написано как раз то, что хотел Шеридан: сдерживается, чтобы не заплакать, но слезы вот-вот брызнут.
Шеридан помедлил, чувствуя, как подымается внутри знакомая волна отвращения к себе… но с каждой вылазкой ощущение это становилось чуточку слабее, не столь назойливым. После первой он неделю спать не мог. Все думал об этом жирном Турке, величающем себя мистер Маг, думал о том, что вытворяет тот с детьми.
— Я катаю их на яхте, мистер Шеридан, — пояснил Турок, но вышло «Я касай их на яхса, миссер Шеридан». И улыбнулся. Не суй свой нос куда не просят, говорила эта улыбка, говорила громко и ясно, без всякого акцента.
Больше Шеридан не спрашивал, но это не значит, что он перестал размышлять. Он метался, ворочался с боку на бок, мечтая, чтоб все повернулось вспять — тогда он поступил бы по другому, тогда он поборол бы искушение. Во второй раз он мучился почти так же…в третий поменьше… а в четвертый уже не забивал голову дурацкими вопросами, что же это за «яхса» и чем может закончится для ребятишек прогулка на ней.
Шеридан загнал фургон на одну из стоянок перед торговым центром, стоянку, которая чуть ли не всегда пустует, ибо предназначена для машин водителей-инвалидов. На. задок фургона Шеридан предусмотрительно прикрепил специальный номер, выдаваемый инвалидам: это оберегало его от подозрений и позволяло беспрепятственно пользоваться удобной стоянкой.
Ты каждый раз надеешься, что тебя не схватят, но каждый раз за день или два до выхода на дело крадешь у инвалидов номера.
К черту эту муру; он нынче попал в затруднительное положение, а тот парнишка может ему помочь.
Он вылез из машины и направился к малышу, который озирался вокруг, все более и более впадая в панику. Да, подумал Шеридан, ему, должно быть, лет пять, а то и шесть — только что на вид чересчур слабый и хилый, В резком свете флюоресцентных ламп, бьющем сквозь стеклянные двери, мальчик казался белым, как полотно, и больным. Может, он и вправду был болен, но Шеридан все-таки склонялся к мысли, что ребенок просто напуган.
Малыш, с надеждой смотрел на проходивших мимо людей: одни из них еще только торопились в торговый центр за покупками, в то время как другие уже возвращались из недр магазина, нагруженные коробками и свертками, прибалдевшие, точно от наркотиков, с тем особым выражением на лице, которое зовется, вероятно, удовлетворением.
Малыш, одетый в джинсы «Таффскин» и футболку с надписью «Питсбургские пингвины», высматривал того, кто мог бы прийти ему на подмогу, того, кто взглянул бы на него и сразу сообразил, что тут что-то неладно, высматривал того, кто задаст ему единственно верный вопрос — «Ты отстал от папы, сынок?» — высматривал друга.
Вот он я, думал Шеридан, приближаясь. Вот он я, сынка, я буду твоим другом.
Он был уже почти у цели, когда заметил, что из торгового зала к дверям не спеша направился полицейский. Рука в кармане, сигареты, наверное, ищет. Если он выйдет, то непременно увидит мальчика, а значит, пиши пропало.
Черт, пронеслось в голове у Шеридана. Не хватало еще, чтоб его засекли заговаривающим с ребенком. Хлопот потом не оберешься.
Поэтому Шеридан остановился и тоже принялся рыться в карманах, якобы проверяя, на месте ли ключи. Его взгляд перепрыгивал с мальчика на полицейского и обратно. Мальчик начал плакать. Он не заревел навзрыд, пока еще, но крупные слезы, отливавшие красным в отсветах вывески «КАЗЕНТАУНСКИЙТОРГОВЫЙ ЦЕНТР», уже побежали по гладким щечкам.
Девушка из справочной будки махнула полицейскому и что-то ему сказала. Она была хорошенькая, темноволосая, лет двадцати пяти; он — блондин с песочного цвета волосами и усиками. Когда он шагнул к будке и оперся о нее локтями, Шеридан подумают, что эта парочка похожа на рекламу сигарет, которую помещают в журналах на последней странице обложки. Дух Салема. «Лаки Страйк»: Зажги Мою Удачу. Его тут чуть кондрашка не хватила, а они там шашни разводят. Девчонка строит парню глазки. Как мило.
Шеридан решил, что у него появился шанс. У мальчика вон грудь ходуном ходит, он того и гляди заревет в голос, а тогда уж кто-нибудь обязательно обратит на него внимание. Не хочется, конечно, действовать под носом у полицейского, но если Шеридан не расплатится с мистером Регги в течение ближайших двадцати четырех часов, два здоровых бугая не замедлят нанести ему визит и устроить экспромтом маленькую хирургию, добавив на каждую руку еще по несколько локтевых сгибов.
Он подошел к малышу, крупный мужчина в обычной ван-хейзенской рубашке и брюках цвета хаки, мужчина с широким обычным лицом, в котором с первого взгляда угадывалась доброта. Он присел на корточки, положив руки мальчонке на бедра, чуть выше коленей, и мальчик повернул к нему свое бледное, испуганное личико. Глаза у парнишки были зеленые-зеленые, как изумруды, а наполнявшие их слезы лишь усиливали этот чудный оттенок.
— Ты отстал от папы, сынок? — мягко спросил Шеридан.
— Мой Деда, — размазывая по щекам слезы, сказал малыш. — Папы тут нет, а я… я не могу найти Д-д-деду!
Вот теперь он разрыдался, и женщина, направлявшаяся в магазин, озабоченно оглянулась.
— Все в порядке, — успокоил ее Шеридан, обнял мальчика за плечи и легонько подтолкнул вправо… к фургону. Потом посмотрел внутрь магазина.
Теперь полицейский стоял, наклонившись к девушке из справочной. Похоже, между ними уже что-то наклевывалось… а если и нет, то вскоре наклюнется. Шеридан расслабился. Коп ничего не заметит, если будет продолжать в том же духе. Да и очередь к кассам загораживает ему обзор. А раз так, то обделать дельце проще пареной репы.
— Я хочу к Деда! — плакал мальчик.
— Ну конечно, хочешь, еще бы не хотел, — сказал Шеридан. — И мы будем его сейчас искать. Гляди веселей. Он настойчиво потянул мальчишку вправо. Мальчик поднял глаза. В них появилась надежда.
— А вы можете его найти? Можете найти, мистер?
— Безусловно, — заявил Шеридан и ухмыльнулся. — Искать пропавших — это… это, если хочешь, моя профессия.
— Правда? — Малыш робко улыбнулся, но глаза его по-прежнему были на мокром месте.
— Абсолютно, — заверил Шеридан, мельком глянув внутрь магазина, чтоб убедиться, что полицейский не обращает на них внимания. Коп, которого из-за толпы было едва видно (а ему, соответственно, едва видно Шеридана и мальчика, если оглянется), даже не смотрел в их сторону.
— Во что был одет твой деда, сынок?
— В костюм, — сказал мальчонка. — Он почти всегда в нем ходит. Я только однажды видел его в джинсах. Малыш говорил это так, будто Шеридан прекрасно знал, что предпочитает из одежды Деда.
— Готов поспорить, что костюм черный, — объявил Шеридан.
Глаза мальчика загорелись, полыхнув красным в отсветах вывески, словно слезы превратились в кровь.
— Вы его видели! Где? — Парнишка дернулся было в сторону дверей и Шеридану пришлось насильно увлечь его вправо. Получилось нехорошо. Только бы он не устроил здесь сцену. Это бросилось бы в глаза прохожим, и потом они обязательно припомнили бы мужчину, который куда-то тащил упиравшегося мальчонку. Надо заманить его в фургон. У фургона все стекла, кроме лобового, поляризованные; даже в шести дюймах от них не видно, что творится внутри.
Первым делом надо заманить его в фургон.
Шеридан коснулся руки мальчика:
— Я видел его не в магазине, сынок. Я видел его вон там. Он указал на стоянки, где терпеливо поджидали хозяев бесконечные взвода машин. Вдалеке, за ними, тянулась подъездная дорожка, за которой, в свою очередь, сияли сдвоенные желтые дуги «Макдональдса».
— А почему Деда пошел туда? — спросил мальчик так, словно Шеридан или Деда — а то и оба вместе — окончательно спятили.
— Не знаю, — ответил Шеридан. Мысли мелькали у него в голове со скоростью экспресса, перестукивая на стычках рельс, — так всегда бывает, когда наступает самый ответственный момент и необходимо принять единственное приемлемое решение. Деда. Не папа, не дядя, а Деда. Деда значит дедушка. — Но я абсолютно уверен, что это был он. Пожилой мужчина в черном костюме. Седой весь… а галстук вроде бы зеленый…
— Деда носит голубой галстук, — поправил мальчик. — Он знает, что мне так больше нравится.
— Ну да, может, и голубой, — охотно согласился Шеридан. — В сумерках разве разберешь? Пойдем-ка сядем ко мне в машину и покрутимся тут, посмотрим, куда запропастился твой Деда. Лады?
— Вы уверены, что это был Деда? Не пойму, что ему понадобилось там, где они… — Шеридан пожал плечами.
— Послушай, малыш, если ты думаешь, что это не он, то лучше тебе самому походить и поискать. Глядишь, и найдешь. — С этими словами он резко повернулся и зашагал прочь, к своему фургону.
Этот маленький гаденыш не клюнул. А не стоит ли вернуться и попробовать еще разок? Нет, и так уже много времени потеряно — да и глаза мозолить ни к чему, в два счета можно загреметь на двадцать лет в Хаммертон Бей. Разумнее двинуть в какой-нибудь другой торговый центр. В Скотервилле, например. Или…
— Подождите, мистер! — Это кричал малыш, и в голосе его была паника. Топоток кроссовок. — Подождите! Я ведь сказал ему, что хочу пить, вот он, наверное, и пошел туда… чтобы принести мне что-нибудь попить. Подождите!
Шеридан обернулся, расплывшись в улыбке. — Неужели ты подумал, сынок, что я и впрямь брошу тебя?
Он повел мальчика к своему фургону — четыре года уж симпатяге, покрашенному в неописуемый голубой цвет. Он распахнул дверцу и улыбнулся малышу, который с сомнением смотрел на него своими зелеными глазами, ярко выделявшимися на бледном маленьком личике.
— Прошу в мою карету, — сказал Шеридан. Малыш забрался в кабину и, сам того не подозревая, перешел в собственность Бриггса Шеридана — в ту самую минуту, когда дверка захлопнулась.
У Шеридана не было проблем с бабами. Он мог пить или не пить — по настроению. Единственной проблемой его были карты, любые игры в карты — лишь бы на деньги. Он потерял все: работу, кредитные карточки, дом, который достался от матери. Ему не довелось пока сидеть за решеткой, но едва столкнувшись с мистером Регги, он понял, что тюрьма по сравнению с этим типом — сущий рай.
В тот вечер он вел себя как последний идиот. Лучше бы сразу все спустил. Когда, спускаешь все сразу, то расхолаживаешься, возвращаешься домой, смотришь по телеку проделки коротышки Карсона, а потом идешь спать. Но когда срываешь первый банк, то теряешь голову. В тот вечер Шеридан потерял голову, и к концу игры задолжал 17000 долларов. В это было трудно поверить, он был потрясен, ошарашен несправедливостью проигрыша. По дороге домой он старался не напоминать себе, что должен мистеру Регги не семьсот, не семь тысяч, а семнадцать тысяч звонких монет. Как только мысли перескакивали на это, он начинал хихикать и включал приемник в машине погромче.
Но на следующий вечер ему было уже не до смеху, когда две гориллы — ребята, которым несложно добавить на каждую руку по несколько локтевых сгибов, если не заплатишь — притащили его в контору мистера Регги.
— Я заплачу, — залепетал Шеридан. — Заплачу, послушайте, это не проблема, через пару дней, самое большее через неделю, ну, через две недели на худой конец…
— Ты утомил меня, Шеридан, — сказал мистер Регги.
— Я…
— Заткнись. Думаешь, я не знаю, что ты будешь делать, если дать тебе неделю? Ты пойдешь клянчить к дружку сотню-другую — если найдется дружок, у которого можно клянчить. А если не выгорит с дружком, то бомбанешь виноводочную лавчонку… коли кишка не тонка. Но я сомневаюсь в этом, хотя… все возможно. — Мистер Регги подался вперед, подперев подбородок, и улыбнулся От него несло одеколоном «Тед Лапидус». — А если даже ты и отыщешь двести завалящих долларов, то что сними сделаешь?
— Отдам их вам, — прошептал Шеридан. Еще немного и он намочил бы в штаны. — Я отдам их вам, честное слово!
— Не отдашь, — возразил мистер Регги. — Ты попытаешься отыграться. А мне достанется воз и маленькая тележка твоих дерьмовых оправданий. Вот о чем ты сейчас думаешь, друг мой, вот о чем.
Шеридан захныкал.
— Эти мальчики могут надолго уложить тебя в больницу, — мечтательно протянул мистер Регги. — Тебе на каждую руку поставят по капельнице, и из носу будут вдобавок торчать трубки.
Шеридан заплакал.
— Но я добрый. Я дам тебе шанс, — сказал мистер Регги и подтолкнул к Шеридану через стол сложенный листочек бумаги. — Ты должен найти общий язык с этим человеком. Он зовет себя мистер Маг, но на деле такой же мешок дерьма, как и ты. А теперь вон отсюда. Вернешься через неделю. Твоя долговая расписка полежит пока на этом столе. Либо ты выкупаешь ее, либо мои друзья примутся за тебя. И тогда, как выразился некий Букер Т., однажды начав, они не остановятся, не получив полного удовлетворения.
На листочке было написано настоящее имя Турка. Шеридан отправился к нему и услышал о детях и прогулках на «яхсе». Мистер Маг выписал также чек на сумму чуть больше той, что значилась в долговой расписке, оставшейся у мистера Регги. С тех пор Шеридан стал кружить около торговых центров.
Он вырулил со стоянки, посмотрел, нет ли машин, и выехал на дорожку, ведущую к «Макдональдсу». Малыш сидел на переднем сидении, руки на коленках, в глазах — беспокойство. Шеридан завернул за угол.
— Зачем мы объезжаем его? — спросил малыш.
— А вдруг твой Деда выйдет через заднюю дверь, — пояснил Шеридан. — Не дрейфь, малыш. Мне кажется, именно здесь я его и видел.
— Видели? В самом деле видели?
— Не сомневаюсь даже.
Волна облегчения омыла лицо парнишки, и на мгновение Шеридан почувствовал к нему жалость — «я ведь не монстр и не маньяк какой, черт побери». Но с каждым разом он увязал в долгах все глубже и глубже, а этот ублюдок Регги без малейших угрызений совести сидел у него на шее. Сейчас Шеридан был должен не 17 000, как в первый раз, не 20 000 и даже не 25 000. Сейчас он был должен тридцать пять тысяч, и вернуть их нужно не позднее субботы, если он не хочет, чтоб у него прибавилось локтей.
На задворках, возле контейнера для мусора, он остановился. Сюда никто не сунется. Ладушки. Он запустил левую руку в карман на двери, предназначенный для карт и прочей ерунды, и выудил оттуда стальные наручники. Их голодные пасти были разинуты.
— Почему мы тут остановились, мистер? — спросил малыш, и в голосе его был страх; похоже, мальчик понял, что есть на свете кое-что похуже, чем отстать от Деды в кишащем покупателями торговом центре.
— Только на секундочку, ты не думай, — успокоил его Шеридан. Горький опыт учил, что нельзя недооценивать шестилетнего ребенка. Вторая жертва Шеридана заехала ему по яйцам и чуть не удрала. — Я просто вспомнил, что забыл надеть очки. За это прав могут лишить… Где-то они тут были, на полу, в футляре. Скорей всего, к тебе соскользнули. Посмотри, будь добр.
Малыш нагнулся за очечником, который был пуст. Шеридан наклонился и ловко защелкнул один наручник у него на запястье. И началось. Разве не твердил он себе, что это большая ошибка — недооценивать шестилетку? Малыш сопротивлялся, как дикий кот, извивался угрем — вот уж не подумаешь, глядя на этого шкета. Брыкался, царапался и молотил по дверце, вскрикивая тонко, почти по-птичьи. Наконец он добрался до ручки, и дверка распахнулась.
Шеридан сграбастал малыша за шиворот и втащил назад. Попытался защелкнуть второй наручник на специальной подпорке, что рядом с сиденьем, но промахнулся. Малыш тяпнул его за руку, дважды, до крови. Черт, зубы как бритвы. Рука заныла. Шеридан ударил малыша по губам, того отбросило — кровь Шеридана на губах, подбородке, капает на край футболки. Шеридан ухитрился-таки защелкнуть второй наручник на подпорке и откинулся на спинку своего сидения, посасывая тыльную сторону правой ладони.
Боль не утихала. Он отнял руку ото рта и стал рассматривать ее в слабом свете приборной доски. Две неглубоких рваных борозды, каждая по два дюйма длиной, тянулись от запястья к костяшкам пальцев. Кровь медленными ручейками выталкивалась из них. И все-таки рановато успокаивать пацана другими средствами — теми, которые портят товар.
— Испорсишь совар — испорсишь цена, — предостерегал Турок.
Нет, нельзя винить малыша — он, Шеридан, сделал бы то же самое. Надо бы продезинфицировать рану, как только представится возможность, а то и укол засадить — он где-то читал, что человеческий укус самый опасный. А малыш молодец.
Шеридан выжал сцепление, объехал здание, задом вырулил на подземную дорожку и свернул налево. В Талуда Хейтс, на окраине города, у Турка просторный дом, построенный в стиле ранчо. Ехать туда Шеридан должен был в случае необходимости окружным путем. Тридцать миль. Минут сорок пять или час.
Он миновал щит с надписью «СПАСИБО ЗА ПОКУПКИ, СДЕЛАННЫЕ В ПРЕКРАСНОМ КАЗЕНТАУН-СКОМ ТОРГОВОМ ЦЕНТРЕ», свернув налево, и набрал дозволенные сорок миль в час. Вытащив из заднего кармана носовой платок, он обмотал им правую руку и сосредоточился на преследовавших его сорока тысячах баксов, обещанных Турком.
— Ты пожалеешь, — сказал малыш. Шеридан раздраженно покосился на него, вырванный из забытья. В мечтах ему пришло двадцать очков, а мистеру Регги ни шиша.
Малыш опять заплакал; слезы по-прежнему отливали красным. Уж не болен ли он, в который раз подумал Шеридан… может, подхватил какую-нибудь заразу. Ну да ничего, дай Бог, мистер Маг выложит денежки до того, как разнюхает, что тут нечисто.
— Когда Деда найдет тебя, ты пожалеешь, — канючил малыш.
— Ага, — согласился Шеридан и закурил. Он свернул с 28-го шоссе на необозначенную на карте гравийную дорогу. Теперь слева раскинулась болотина, а справа девственные леса.
Малыш дернул закованной ручонкой и захныкал.
— Угомонись. Себе же больнее сделаешь.
Малыш тем не менее дернул снова. Последовавший за этим протестующий скрежет Шеридану совсем не понравился. Он посмотрел туда, и челюсть у него чуть не отвисла: металлическая подпорка сбоку сиденья — подпорка, которую он собственноручно приваривал, — немного погнулась. Проклятье, подумал Шеридан. И зубы как бритвы, и силен, оказывается, как вол. Он двинул кулаком в мягкое плечико:
— Перестань!
— Не перестану!
Малыш опять рванулся, и Шеридан увидел, что металлическая подпорка погнулась еще больше. Господи, разве ребенок способен на это?
Все из-за паники, ответил он сам себе. Паника придала силы.
Но прежде ведь никто из них не делал этого, а многие между тем были в куда худшем состоянии.
Шеридан открыл бардачок и вынул оттуда шприц для подкожных инъекций. Турок дал ему этот шприц, наказав использовать лишь в самом крайнем случае. Наркотики, говорил Турок (выходило наркосики), могут испортить товар.
— Видал?
Малыш кивнул.
— Хочешь, чтобы я сделал тебе укол?
Малыш затряс головой. Глаза у него были большие и испуганные.
— То-то же. Смотри у меня. Это живо повыбьет дурь из головы. — Он помешкал. Ему вовсе не хотелось это говорить — черт побери, он не такой уж плохой парень, когда не сидит на крючке — но сказать надо. — А может, и прикончит даже.
Малыш уставился на него, губки дрожат, личико цвета пепла.
— Если прекратишь дергаться, я не буду делать тебе укол. Лады?
— Лады, — прошептал малыш.
— Обещаешь?
— Да. — Верхняя губа у мальчика приподнялась, приоткрыв верхние зубы. Один из них был запачкан кровью Шеридана.
— Поклянись мамой.
— У меня никогда не было мамы.
— Черт, — ругнулся Шеридан, почувствовав отвращение, и дал газу. Теперь он ехал быстрее — не только потому, что шоссе скрылось наконец из виду. Этот малыш, кажись, того… привидение. Побыстрей бы сдать его Турку, получить денежки и — прости прощай.
— Мой Деда сильный, мистер.
— Неужели? — спросил Шеридан, а про себя подумал: «Еще бы не сильный. До дому, верно, без палочки добирается, силач хренов».
— Он меня найдет.
— Угу.
— Он меня по запаху найдет.
Очень может быть, согласился мысленно Шеридан. Даже он чувствовал запах, исходивший от малыша. У страха, конечно, свой, неповторимый аромат, и предыдущие вылазки приучили Шеридана к нему. Но этот был каким-то нереальным — смешанный запах пота, слякоти и скисшей аккумуляторной батареи.
Шеридан приоткрыл окно. Слева тянулись и тянулись бескрайние болота. Ломаные щепки лунного света мерцали в стоялой воде.
— Деда умеет летать.
— Ага, — сказал Шеридан, — я готов поспорить, что это у него получается гораздо лучше после пары бутылок «Ночного экспресса».
— Деда…
— Заткнись, малыш, лады? Малыш заткнулся.
Мили через четыре болотина превратилась в широкое пустынное озерцо. Здесь Шеридан свернул налево, на грунтовку с разъезженными колеями. Через пять миль, если держать все время на запад, будет еще один поворот, направо, а там — сорок первое шоссе. И рукой подать до Талуда Хейтс.
Шеридан бросил взгляд на озерцо, гладкую, посеребренную лунным светом простыню… а потом лунный свет исчез. Его заслонили.
Сверху послышалось хлопанье, будто огромные простыни полощутся на бельевой веревке.
— Деда! — закричал малыш.
— Заткнись. Это всего лишь птица. И вот тут он испугался, здорово испугался. Он смотрел на малыша. Тот опять приподнял верхнюю губку и показал зубки. Зубки были очень белые и очень большие.
Нет… не большие. Большие — не то слово. Длинные. Особенно те два сверху, с каждой стороны. Называются они еще, черт, так… Клыки.
Мысли вдруг снова понеслись с места в карьер, перестукивая, точно колеса поезда на стыках рельс. «Я сказал ему, что хочу пить». Не пойму, что ему понадобилось там, где они
(? едят, он хотел сказать едят?)
«Он меня найдет. Он меня по запаху найдет. Мой Деда умеет летать».
«Пить я сказал ему что хочу пить вот он наверно и пошел туда, чтобы принести мне что-нибудь попить, пошел туда, чтобы принести мне ЧТО-НИБУДЬ попить, пошел туда…»
Что-то грузное, неуклюже опустилось на крышу фургона.
— Деда! — снова завопил малыш, замирая от восхищения, и внезапно дорога впереди пропала — огромное перепончатое крыло с пульсирующими венами полностью закрыло лобовое стекло.
«Мой Деда умеет летать».
Шеридан закричал и ударил по тормозам, надеясь стряхнуть обосновавшуюся на крыше мерзость. Справа раздался протестующий скрежет изнемогающего металла, оборвавшийся на сей раз огорченным сухим треском. А через секунду пальцы мальчика вцепились Шеридану в лицо, разодрав щеку.
— Он украл меня. Деда! — тонко, почти по-птичьи восклицал малыш. — Он украл меня, он украл меня, этот плохой дядька украл меня!
Ты не понял, малыш, подумал Шеридан. Он сунул руку в бардачок и достал шприц. Я не плохой дядька. Просто я попал в затруднительное положение, черт бы его побрал, а в обычных обстоятельствах я был бы тебе за дедушку…
Но когда рука, скорее длинный коготь, нежели рука, разбила боковое стекло и вырвала у Шеридана шприц — вместе с двумя пальцами, — он смекнул, что это неправда.
Мгновение спустя Деда с мясом выдрал левую дверцу — только петли сверкнули, покореженные, ненужные теперь петли. Шеридан увидел трепещущий плащ, своего рода черную пару — и галстук. Галстук и вправду был голубой.
Впившись когтями в плечи, Деда выволок Шеридана из машины. Когти пропороли пиджак и рубашку и глубоко вонзились в плоть. Зеленые глаза Деда вдруг стали кроваво-красными, точно розы.
— Мы пошли в магазин только потому, что моему внуку захотелось игрушку «Трансформер», сборно-разборную, — прошептал Деда, и его дыхание отдавало смрадом гнилого мяса. — Такую, какие показывают по телевизору. Все дети хотят их иметь. Лучше бы вы оставили его в покое. Лучше бы вы оставили нас в покое.
Шеридана тряхнули, будто тряпичную куклу. Он вскрикнул, и его снова тряхнули. Он услышал, как Деда заботливо спрашивает у мальчика, охота ли тому еще пить; услышал, как мальчик сказал, что да, очень, плохой дядька напугал его так, что в горле совсем пересохло. Затем Шеридан увидел у себя перед носом коготь, за долю секунды до того, как тот исчез под подбородком и вонзился гвоздем в шею — толстым, беспощадным, жестоким. Этот гвоздь разорвал глотку быстрее, чем Шеридан сообразил, что произошло, и последнее, что он увидел прежде чем провалиться в черноту, были мальчик, сложивший ладошки лодочкой и подставивший их под теплую струю — точь-в-точь как, будучи ребенком, делал это сам Шеридан, подставляя сложенные лодочкой руки под кран, чтобы напиться в знойный летний день, — и Деда, нежно, с величайшей любовью ерошивший мальчонкины волосенки.
Центр притяжения
В Новой Англии осень, в ожидании снега, который выпадет только через четыре недели, меж крестовником и золотарником показались проплешины тощей почвы. Водопропускные решетки забиты опавшей листвой, небо серое, стебли кукурузы тянутся длинными рядами, словно солдаты, которые изобрели способ умереть стоя. От тыкв, наваленных у северных стен сараев, пахнет, как изо рта старухи. В это время нет тепла, но нет и холода, только воздух не стоит на месте, теребит голые поля под белесыми небесами, где птицы, выстроившись клином, летят на юг. Ветер поднимает столбы пыли с местных дорог, превращая их в танцующих дервишей, словно расческой, приглаживает поля, заглядывает в машины-развалюхи, стоящие во дворах.
Дом Ньюолла у городской дороги номер три стоит над той частью Кастл-Рока, которую называют Дуга. Сказать что-то хорошее о доме просто невозможно. Заброшенный вид только частично можно объяснить облупленными стенами. Лужайка перед домом кочковатая, заросла засохшей травой, которую скоро изогнет и выбелит утренний морозец. Тонкий дымок поднимается над магазином Брауни, расположенном у подножия холма. Когда-то Дуга играла важную роль в жизни Кастл-Рока, но период этот остался в прошлом вместе с Корейской войной. На эстраде по другую сторону дороги от магазина Брауни двое мальчишек катают друг другу игрушечную пожарную машину. С бледными, усталыми лицами, лицами стариков, а не детей. Их руки рассекают воздух, отправляя пожарную машину по выверенному маршруту. Изредка поднимаются, чтобы вытереть бегущие из носа сопли.
В магазине председательствует Харли Маккиссик, полный, краснолицый, тогда как старый Джон Клаттербак и Ленни Патридж сидят у печки, подняв ноги. Пол Корлисс облокотился на прилавок. В магазине стоят запахи далекого прошлого: салями, липкой бумаги от мух, кофе, табака, сладкой и темно-коричневой «кока-колы», перца, гвоздики и «Закрепляющего средства для волос Оделла», которое видом напоминает сперму и превращает волосы в монолит. Засиженный мухами плакат, приглашающий на городской бал 1986 года, соседствует с другим, который сообщает о грядущем появлении Кена Корриво на ярмарке округа Кастл, имевшей место быть в 1984 году. Свет и жара десяти прошедших лет отразились на этом плакате, и Кен Корриво, который уж пять лет как не поет и торгует «фордами» в Чамберлейне, заметно поблек и выцвел. В глубине магазина стоит огромный холодильник, прибывший из Нью-Йорка в 1933 году, и в самых дальних углах ощущается запах кофейных зерен.
Старики наблюдают за играющими детьми и негромко переговариваются. Джон Клаттербак, чей внук, Энди, этой осенью пьет по-черному, говорил о городской свалке. Свалка эта, по его разумению, летом ужасно воняет. Никто с ним не спорит, все так, но тема эта никого не интересует. Лето закончилось, настала осень, а громадная печь, работающая на солярке, дает достаточно тепла. Термометр на прилавке показывает 82[73]. На лбу Клаттербака, аккурат над левой бровью, красуется здоровенная вмятина, результат автомобильной аварии в далеком 1963 году. Иногда маленькие дети просят разрешения потрогать вмятину. Старый Клот выиграл немало денег у туристов, приезжающих летом отдохнуть в этих местах, что во вмятине умещается содержимое небольшого стаканчика.
— Полсон, — срывается с губ Харли Маккиссика.
Старый «шевроле» останавливается рядом с колымагой Ленни Патриджа. По борту тянется надпись: «ГЭРИ ПОЛСОН, ПОКУПКА И ПРОДАЖА АНТИКВАРНОЙ МЕБЕЛИ». Под надписью — номер телефона. Гэри Полсон вылезает из кабины, старик в выцветших зеленых брюках. За собой он вытаскивает сучковатую трость, держась за дверцу до тех пор, пока трость не упрется в землю. На трость натянут белый пластмассовый набалдашник с велосипедного руля. На темном дереве он смотрится, как презерватив. Пока Полсон медленно шествует к двери магазина, трость, упираясь в землю, поднимает облачка пыли.
Дети на эстраде смотрят на Полсона, затем, следуя за его взглядом (похоже, со страхом) — на дом Ньюолла, застывший на вершине холма. И вновь начинают возиться с игрушечной пожарной машиной.
Джо Ньюолл приобрел собственность в Кастл-Роке в 1904 и оставался ее владельцем до 1929, но состояние нажил в соседнем, промышленном городе Гейтс Фоллз. Его отличали щуплая фигура, подвижное, злое лицо и желтоватые белки глаз. Участок земли он купил на Дуге (Кастл-Рок тогда процветал, спасибо деревообрабатывающему заводу и мебельной фабрике) у Первого национального банка Оксфорда. Банк получил землю от Фила Бадро по распоряжению шерифа округа Никерсона Кэмбелла о переходе заложенной недвижимости в собственность залогодержателя. Фил Бадро, которого соседи любили, но считали дурачком, уехал в Киттери и следующие двенадцать лет чинил мотоциклы и автомобили. А потом отправился во Францию воевать с гансами, выпал из самолета во время разведывательной миссии (так, во всяком случае, говорили, и погиб.
Участок Бадро пустовал долгие годы, а Джо Ньюолл в это время снимал дом в Гейтс Фоллз и старался приумножить свое состояние. Он прославился тем, что держал рабочих в железной узде и сделал прибыльной прядильную фабрику, которая дышала на ладан, когда Джо приобрел ее в 1902 году буквально за гроши. Рабочие прозвали его Джо-Гонитель, потому что он увольнял любого, кто пропускал хотя бы одну смену. Никакие оправдания не принимались.
В 1914 году Джо Ньюолл женился на Коре Леонард, племяннице Карла Стоува. Женитьба несла с собой несомненную выгоду, естественно, по разумению Джо: Кора была единственной родственницей Карла, а потому после его кончины получала немалое наследство (при условии, что Джо оставался в добрых отношениях со стариком, которого в свое время полагали акулой, а в последние годы стали считать размазней). В Гейтс Фоллз были и другие заводы, которые стоили гроши, но могли приносить большие прибыли тому, что вложил бы в них немного денег. Вскорости Джо эти деньги получил: не прошло и года со дня свадьбы, как богатый дядюшка его жены отошел в мир иной.
Так же женитьба оказалась прибыльной, двух мнений тут быть не могло. Сама Кора, к сожалению глаз не радовала. Ее отличали невероятно толстые бедра, огромный зад, совершенно плоская грудь и тоненькая шейка, на которой, словно подсолнух, качалась большущая голова. Щеки висели, как тесто, губы напоминали куски печенки, а мимика отсутствовала вовсе. Лицо ее более всего напоминало полную луну в безоблачную зимнюю ночь. А на платье под мышками даже в феврале темнели широкие полукружья, и от нее постоянно разило потом. На участке Бадро Джо начал строить дом для своей жены в 1915, и годом позже строительство вроде бы подошло к концу. Дом на двенадцать комнат выкрасили белой краской. Джо Ньюолла в Кастл-Роке не жаловали по нескольким причинам. Во-первых, состояние он нажил в Гейтс Фоллз, во-вторых, его предшественник, Бадро, пользовался всеобщей любовью (хотя его и считали дурачком). В-третьих, и это главное, дом строили рабочие, нанятые в других городках. И буквально перед завершением жестяных работ, установкой труб и навеской сливов, кто-то желтым мелом написал на входной двери непристойное односложное английское слово.
К 1920 году Джо Ньюолл стал богачом. Три его прядильные фабрики в Гейтс Фоллз работали круглосуточно. Заказы, особенно военные, приносили приличную прибыль. Он начал пристраивать к дому новое крыло. Большинство жителей Кастл-Рока сошлись во мнении, что затеял он это напрасно: на двоих двенадцати комнат вполне хватало. Кроме того, пристройка уродовала дом, и без того не шибко красивый. Новое крыло на этаж возвышалось над самим домом и упиралось в гребень холма, в то время заросший соснами.
Новость о том, что к двум Ньюоллам скоро прибавится третий, пришла из Гейтс Фоллз, скорее всего, от Дорис Джинджеркрофт, в те дни медицинской сестры доктора Робертсона. Так что новое крыло, похоже, начали строить не просто так, а чтобы отметить рождение ребенка. После шести лет замужества, четыре из которых они прожили на Дуге (за это время Кору видели лишь издали, когда она пересекала двор или собирала полевые цветы на лугу за домами, Кора Леонард Ньюолл наконец-то понесла.
Она никогда не заглядывала к Брауни. Каждый вторник Кора ездила за покупками в большой магазин Китти Корнер, который находился в самом центре Гейтс Фоллз.
В январе 1921 Кора родила урода без рук и, как говорили, с пятью аккуратными пальчиками, торчащими из одной глазницы. Ребенок умер через шесть часов после того, как сокращения матки вытолкнули его красное, сморщенное личико на свет. Семнадцать месяцев спустя Джо Ньюолл добавил к крылу купол, поздней весной 1922 (в западном Мэне ранней весны не бывает, только поздняя, а до нее — зима). Он продолжал покупать все необходимое вне Каст-Рока и никогда не заглядывал в магазин Билла «Брауни» Маккиссика. Не переступал он и порога местной методистской церкви. Младенца-урода, выскользнувшего из чрева его жены, похоронили на кладбище с Гейтс, а не на родине. Надпись на миниатюрном надгробии гласила:
САРА ТЭМСОНТАБИТА ФРЕНСИН НЬЮОЛЛ
14 ЯНВАРЯ 1921
УПОКОЙ ГОСПОДЬ ЕЕ ДУШУ
В магазине частенько говорили о Джо Ньюолле, его жене, доме. Сын Брауни, Харли, еще совсем молодой, даже не начавший бриться (однако, в заложенной в него генетической программе уже читалась и старость, просто еще ничем не проявляла себя), но уже вытаскивавший ящики с овощами и мешки с картофелем на придорожный лоток, стоял и слушал. Разговоры, главным образом, вертелись вокруг дома. Многие полагали, что дом этот не просто портит вид, но оскорбляет чувства горожан. «Но он притягивает взгляд, не так ли», — как-то изрек Клейтон Клаттербак (отец Джона). Оспаривать его слова никто не стал. Потому что в действительности так оно и было. Если человек стоял у магазина Брауни, может, просто выискивал кузовок с лучшей черникой, когда шел сбор урожай, рано или поздно взгляд его устремлялся на стоящий на горе дом, точно так же, как перед мартовским бураном флюгер поворачивается на северо-восток. Рано или поздно, человек обязательно смотрел на дом, причем для большинства это случалось скорее раньше. Потому что, как и отметил Клейт Клаттербак, дом Ньюолла притягивал взгляды.
В 1924 году Кора упала с лестницы, спускаясь из купола в новое крыло, сломав шею и спину. По городу ходили слухи (возможно, инспирированные злыми языками), что нашли ее, в чем мать родила. Похоронили Кору рядом с ее умершей во младенчестве дочерью.
А Джо Ньюолл, горожане пришли к единому мнению, что у него просто еврейский нюх на деньги, продолжал умножать свое состояние. На гребне холма появились два амбара и хлев, которые соединялись с домом ранее построенным крылом. Строительство хлева закончилось в 1927 году. А появился он на холме по причине того, что Джо решил стать и фермером. У одного парня в Мечаник Фоллз он закупил шестнадцать коров. И привез сверкающую доильную машину, приобретенную у того же человека. Выглядела она, как металлический осьминог. В этом мог убедиться каждый, кто заглянул в кузов грузовика, пока водитель покупал в магазине Брауни бутылку холодного эля.
Разместив коров в хлеву и установив доильную машину, Джо нанял в Моттоне какого-то недоумка, чтобы тот заботился о его хозяйстве. Как такое мог сделать вроде бы трезвомыслящий и расчетливый бизнесмен, осталось для всех загадкой (собственно, ответ напрашивался только один — Ньюолл дал маху), но так уж вышло, и коровы сдохли.
Чиновник окружной администрации, отвечающий за здравоохранение, приехал, чтобы взглянуть на коров, и Джо показал ему заключение ветеринара (ветеринара из Гейтс Фоллз, всегда уточняли горожане, рассказывая об этом случае и многозначительно вскидывали брови), удостоверяющее, что причина падежа — коровий менингит.
— По-английски это значит — не повезло, — прокомментировал заключение Джо.
— Я должен воспринимать твои слова, как шутку? — полюбопытствовал чиновник.
— Как хочешь, так и воспринимай, — пожал плечами Джо. — Имеешь право.
— Прикажи этому идиоту заткнуться, а? — чиновник посмотрел на недоумка.
Тот привалился к столбу, на котором висел почтовый ящик Ньюоллов и рыдал в голос. Слезы бежали по его грязным щекам. Время от времени он отрывался от столба и отвешивал себе оплеуху, словно знал, что вина за случившееся лежит на нем.
— Пусть воет. Это его право.
— Не нравится мне все это, — покачал головой чиновник. Шестнадцать коров лежат на спинах, вскинув ноги. Я их отсюда вижу.
— И хорошо, — усмехнулся Джо. — Потому что ближе ты не подойдешь. Чиновник округа швырнул ветеринарскую бумажку на землю и потоптался на ней сапогами. Посмотрел на Джо Ньюолла. Лицо его побагровело, а вены так набухли, что едва не лопались.
— Я должен посмотреть на этих коров. Не хочешь пускать меня в хлев — приволоки одну сюда.
— Нет.
— Напрасно ты ведешь себя так, словно тебе принадлежит весь мир, Ньюолл. Я могу получить ордер судьи.
— Давай поглядим, сможешь или нет.
Чиновник уехал. Джо проводил его взглядом. Недоумок, одетый в запачканный навозом комбинезон, купленный по каталогу «Сирс и Роебак», все выл, привалившись к столбу с почтовым ящиком. Он провел у столба весь августовский день, воя во всю мощь легких, обратив монголоидное лицо к желтому небу. «Воет, как волк на луну», — заметил тогда молодой Гэри Полсон. Окружного чиновника звали Клем Апшоу. Жил он в Сиройз-Хилл. Наверное, чуть успокоившись, он бы плюнул на это дело, но Броуни Маккиссик, который поддерживал его на выборах (и частенько угощал пивом) уговорил его решить вопрос. Отец Харли Маккиссика не отличался дурным нравом, но ему очень уж хотелось поставить Джо Ньюолла на место, доказать ему, что частная собственность и вседозволенность — не синонимы. Он хотел, чтобы Джо понял, частная собственность — это хорошо, она — основа американского общества, но частная собственность не существует сама по себе, она связана с городом, а жители Кастл-Рок считают, что интересы города должны стоять на первом месте, даже для богачей, которые считают себя в праве возводить на своих участках все, что им вздумается. И Клем Апшоу отправился в Локери, где в те годы располагалась администрация округа и получил ордер.
Но пока он ездил в Локери, к хлеву, мимо воющего недоумка, подкатил большой трейлер. И когда Клем Апшоу вернулся с ордером в руках, в хлеву он нашел только одну корову, уставившуюся невидящими глазами в набитую сеном кормушку. Клем удостоверился, что эта корова действительно умерла от коровьего менингита, и отбыл. И тут же за последней коровой приехал трейлер. В 1928 году Джо начал строить еще одно крыло. Горожане, собирающиеся в магазине Брауни, дружно решили, что он — чокнутый. Умный, но псих. Бенни Эллис заявил, что Джо сохранил единственный глаз своей дочери и держит его в банке с, как сказал Бенни «фольмардегидом», на кухонном столе, вместе с ампутированными пальчиками, которые торчали из второй глазницы. Бенни непрерывно читал дешевые книжонки с романами ужасов, на обложках которых чудовища или великаны куда-то утаскивали обнаженных дам. Так что источник вдохновения Бенни лежал на поверхности. Однако очень скоро многие жители Кастл-Рока, и не только дуги, клялись и божились, что все это — истинная правда. Некоторые утверждали, что в банке Джо хранилось кое-что еще, о чем говорить не принято.
Строительство второго крыла закончилось в августе 1929, а два дня спустя, ночью, к дому Джо, светя фарами, на большой скорости подъехал автомобиль, резко затормозил, и в новое крыло полетел труп большого скунса. Ударился о стену над окном, забрызгав стекло кровью.
В сентябре того же года в чесальном цехе головного предприятия Ньюолла в Гейтс Фоллз случился пожар, принесший убытков на пятьдесят тысяч долларов. В октябре рухнула фондовая биржа. В ноябре Джо Ньюолл повесился на потолочной балке в одной из еще не обставленных комнат, возможно, в спальне, нового крыла, где еще стоял крепкий сосновый запах. Его нашел Кливленд Торбатт, заместитель управляющего «Гейтс миллз» и партнер Джо (такие ходили слухи) по многим биржевым сделкам, в ходе которых приобретались акции, теперь не стоившие и ломаного цента. Тело вытащил из петли коронер округа, Нобл Апшоу, родной брат Клема.
В последний день ноября гроб с телом Джо опустили в землю рядом с могилами дочери и жены. День выдался ясным, но холодным, и из всего Кастл-Рока на похоронах присутствовал только один человек — Олвин Кой, который сидел за рулем катафалка «Похоронного бюро Хэя и Пибоди». Олвин доложил, что среди пришедших проститься с Джо он заметил молодую, стройную женщину в шубе из енота и черной широкополой шляпе. Сидя в магазине Брауни и закусывая бочковым огурчиком, Олвин плотоядно улыбался и говорил, что крошка была, что надо, ничем не напоминала родственников Коры Леонард Ньюолл и не закрывала глаз во время молитвы.
Гэри Полсон входит в магазин нарочито медленно, плотно закрывает за собой дверь.
— Добрый день, — здоровается Харли Маккиссик.
— Слышал, ты вчера выиграл в Ассоциации фермеров индейку, — говорит старый Клот, набивая трубку табаком.
— Да, — кивает Гэри. Ему восемьдесят четыре года и, как и остальные, он помнит времена, когда жизнь на Дуге била ключом. Он потерял двоих сыновей в войнах, до Вьетнама, и очень тяжело переживал их гибель. Третий сын, хороший парень, погиб в 1973: его автомобиль столкнулся с лесовозом неподалеку от Пресью-Айла. Одному Богу известно, почему, но его смерть Гэри перенес легче. Теперь из уголков рта у него иногда течет слюда, и он издает чавкающие звуки, словно хочет засосать ее обратно в рот, прежде чем она побежит по подбородку. Он много не знает в современной жизни, но ему доподлинно известно, что проводить последние годы жизни, старея — просто мука.
— Кофе? — спрашивает Харли.
— Пожалуй, что нет.
Ленни Патридж, которому, похоже, уже не оправиться после перелома ребер, полученного во время странной автомобильной аварии, случившейся двумя годами раньше, подтягивает ноги, чтобы Гэри Полсон мог пройти мимо и осторожно опуститься на стул в углу (сидение Гэри обтянул сам, еще в 1982). Полсон чмокает губами, всасывает слюну и кладет руки на ручку трости. Усталый, осунувшийся.
— Скоро пойдет дождь, — нарушает он затянувшуюся паузу. — Мои суставы это чувствуют. Все болит.
— Плохая осень, — поддакивает Пол Корлисс.
Вновь воцаряется тишина. Тепло, идущее от печки, наполняет магазин, который закроется, когда Харли умрет, или даже раньше, если он прислушается к советам младшей дочери, но пока оно согревает воздух, одежду, кости стариков, во всяком случае старается. От тепла запотевают стекла, выходящие во двор, где до 1977 года стояли заправочные колонки. Никакой прибыли магазин не приносит, его услугами пользуются лишь некоторые местные жители да случайные туристы, проезжающие мимо. Для них старики, даже в июле сидящие у печки в теплом нижнем белье — диковинка. Старый Клот всегда заявлял, что вскорости в этой части Кастл-Рока появятся новые люди, но в последние два года ситуацию изменялась только к худшему: похоже, умирает весь город.
— А кто пристраивает новое крыло к дому этого Ньюолла? — вдруг спрашивает Гэри.
Все поворачиваются к нему. Лишь старый Клот все чиркает спичкой о серу.
Наконец, спичка зажигается и Клот раскуривает трубку.
— Новое крыло? — переспрашивает Харли.
— Да.
Синий дымок поднимается от трубки старого Клота к потолку и там растекается тонкой пеленой. Ленни Патридж вскидывает подбородок, чешет шею, издавая сухой хруст.
— Я не знаю, — отвечает Харви, и его тон ясно указывает: если не знает он, значит, не знает никто, во всяком случае, в этой части света.
— Они не могли найти покупателя с восемьдесят первого года, — говорит старый Клот. Под «они» подразумеваются «Саутерн мэн виавинг» и Банк южного Мэна, но он имеет в виду другое: массачусетских итальяшек. Компания «Саутерн эен виавинг» стала владельцем трех фабрик Джо и дома на горе через год после его самоубийства, но для стариков, которые собираются в магазине Брауни, это название всего лишь ширма… или как они иногда говорят, легальное прикрытие. Вообще, к Закону они относятся с подозрением. К месту и нет упоминают об одной даме, которая подала на бывшего мужа в суд и теперь легально он не может видеться с собственными детьми. Закон доставлял и доставляет массу неприятностей и им, и их ближним, но они не перестают удивляться тому, как ловко некоторые люди используют Закон, чтоб обделать свои темные делишки.
Компания «Саутерн мэн виавинг», она же Банк южного Мэна, она же массачусетские итальяшки, получала устойчивую прибыль от трех прядильных фабрик Джо Ньюолла, но стариков, которые собирались в магазине, занимало другое: новые хозяева никак не могли избавиться от дома. «Он — что заноза, которую никак не вытащишь, — как-то сказал Ленни Патридж, и все согласно покивали. — Даже у макаронников из Молдена и Ривера ничего не выходит». Старый Клот и его внук, Энди, сейчас в ссоре, и причиной тому стал уродливый дом Джо Ньюолла… хотя, конечно, были и другие причины, более личные, но они остались за кадром. Заспорили они, оба вдовцы, как-то вечером, плотно пообедав в городском доме молодого Клота.
Молодой Энди, тогда он еще не потерял работу в полиции, очень довольный собой, снисходительно поглядывая на дела, пытался объяснить ему, что «Саутерн мэн виавинг» с давних пор не имела никакого отношения к прежней собственности Ньюалла, что истинным владельцем дома на Дуге являлся Банк южного Мэна, что эти две частные фирмы никоим образом не связаны друг с другом. Старый Джон прямо заявил Энди, что только круглый идиот может в это поверить. Все знают, добавил он, что и банк, и текстильная компания — легальное прикрытие массачусетских итальяшек, а отличаются эти две фирмы только словами в названиях. А их более очевидные связи скрыты под грудой юридических документов, чтобы все было шито-крыто, по Закону. Вот тут молодой Клот допустил бестактность, громко рассмеявшись. Старый Клот побагровел, бросил салфетку на тарелку, поднялся. «Смейся, — сказал он. — Смейся, сколько угодно. Почему нет? Для пьяницы лучше смеяться над тем, чего он не понимает, чем плакать над тем, чего не знает». Энди это разозлило, он что-то пробурчал насчет Мелиссы, безвременный уход которой и побуждает его тянуться к бутылке, на что Джон резонно спросил внука, сколько еще тот будет винить в своем пьянстве мертвую жену. После этих слов Энди побледнел, как полотно, и велел старику убираться из его дома. Джон ушел, и больше к Энди не заглядывал. Да и не больно хотелось ему туда идти. Кому охота смотреть на пьяного внука?
Но, что бы там ни говорилось, факт оставался фактом: дом на холме пустовал последние одиннадцать лет, раньше никто не задерживался в нем надолго, а Банк южного Мэна то и дело пытался продать его через одного из местных риэлтеров.
— Последние покупатели приезжали из штата Нью-Йорк, не так ли? — спрашивает Пол Корлисс. Голос он подает так редко, что все к нему поворачиваются. Даже Гэри.
— Да. сэр, — отвечает Ленни. — Очень милая пара. Мужчина собирался выкрасить хлев в красный цвет и приспособить его под антикварный магазин, так?
— Да, — кивает старый Клот. — А потом их мальчишка нашел пистолет, который они держали…
— Люди так беспечны… — вставляет Харли.
— Он умер? — спрашивает Ленни. — Мальчишка?
В ответ — тишина. Похоже, никто не знает. Наконец, с неохотой, ее нарушает Гэри.
— Нет. Но ослеп. Они уехали в Обурн. А может, в Лидс.
— Очень милые люди, — продолжает Ленни. — Я даже думал, откажутся от этого дома. Но они остановили свой выбор именно на нем. Подумали, что все шутят, говоря им, над этим домом висит проклятье, пользуются тем, что они издалека, — какое-то время он раздумчиво молчит. — Может, теперь они понимают, что никто и не думал шутить… Кем бы они ни были.
И старики думают о семейной паре из штата Нью-Йорк, а может, о том, что стареющие тела все больше и больше подводят их, отказываясь выполнять положенные функции. В темноте за печкой булькает солярка. Где-то дальше поскрипывают петли ставни, качающейся под осенним ветром.
— Новое крыло строят быстро, — говорит Гэри. Спокойно, но уверенно, словно отметая возможные возражения. — Я это видел, поднимаясь по Речной дороге. Стены практически возвели. Крыло большое, длиной в сотню футов, а шириной — в тридцать. Раньше не замечал. Строят из отличных кленовых бревен. Где сейчас только такие берут?
Никто не отвечает. Никто не знает.
Молчание решается нарушить Пол Корлисс.
— Они же не собираются там жить, Гэри? Неужели…
— Очень даже собираются, — обрывают его Гэри. — Говорю вам, к дому Ньюолла пристраивают новое крыло. Стены уже стоят. Если у кого есть сомнения, выйдите на улицу и убедитесь в этом.
Что тут говорить, на это возразить нечем — они ему верят Ни Пол, ни кто-либо другой не спешат к двери, чтобы посмотреть на новое крыло, которое пристраивают к дому Ньюолла. Разумеется, вопрос этот важный, но и спешка тут не нужна. Время течет… Харли Маккиссик не единожды отмечал, если бы за время платили, они давно стали бы богачами. Пол подходит к стеклянному шкафу-холодильнику с газировкой, берет банку апельсинового «Краша». Дает Харли шестьдесят центов, тот на кассе пробивает покупку. А закрыв кассовый аппарат, чувствует, что атмосфера в магазине переменилась. Пришла пора обсудить другие проблемы.
Ленни Патридж кашляет, морщится от боли, потирает грудь в том месте, где два ребра так и не срослись, спрашивает Гэри, когда состоятся похороны Дэна Роя.
— Завтра, — отвечает Гэри. — В Горхэме. Где похоронена его жена.
Люси Рой умерла в 1968. Дэн до 1979 работал электриком «ЮС джипсэм» в Гейтс Фоллз и умер от рака кишечника два дня тому назад. Всю жизнь он прожил в Кастл-Роке, и любил рассказывать, что за свои восемьдесят лет он лишь трижды покидал штат Мэн: один раз ездил к тетке в Коннектикут, второй — в Бостон на матч «Красных носков» на стадионе в Фенуэй-Парк («и они проиграли, засранцы», — неизменно добавлял он), а третий — на съезд электриков в Портсмаут, штат Нью-Гэмпшир. «Потеря времени, — так отзывался он о съезде. Пьянка да бабы, ничего больше, а бабы — посмотреть не на что, не говоря уж о чем-то еще». Он был их добрым приятелем, его смерть с одной стороны печалит их, с другой — вызывает чувство облегчения.
— Они вырезали четыре фута его кишек, — напоминает Гэри. — Но ему это не помогло. Рак съел его всего.
— Он знал Джо Ньюолла, — неожиданно говорит Ленни. — Бывал в доме, когда его отец делал электропроводку, ему было лет шесть-восемь. Помнится, он говорил, что Джо дал ему как-то леденец, но он выплюнул его, когда возвращался домой в пикапе отца. Говорил, что у леденца был горьковатый вкус. А потом, когда фабрики вновь начали работать, в конце тридцатых, он уже сам обновлял электропроводку. Ты это помнишь, Харли?
— Да.
Вот так, через Дэна Роя разговор снова возвращается к Джо Ньюоллу. Старики молчат, вспоминая разные истории, связанные с этими двумя людьми. И тут старый Клот сообщает нечто удивительное.
— Скунса бросил в дом старший брат Дэна Роя, Уилл. Я в этом практически уверен.
— Уилл? — Ленни вскидывает брови. — Я бы сказал, Уилл Рой для такого был чересчур добропорядочным.
— Да, работа Уилла, — поддерживает старого Клота Гэри.
Все поворачиваются к нему.
— Это жена дала Дэну леденец в тот день, когда он пришел с отцом в дом, — продолжает Гэри. — Кора, не Джо. И Дэну было не шесть или восемь лет. Скунса бросили незадолго до краха биржи, а Кора к тому времени уже умерла. Нет, Дэн, возможно, этого не помнил, но ему было годика два. Леденец он получил в 1916, потому что проводку Эдди Рой делал в шестнадцатом году. И больше не появлялся в доме. Френку, среднему сыну, он десять или двенадцать лет как умер, могло быть шесть или восемь. Френк видел, что Кора проделала с малышом и, наверное, сказал Уиллу, не сразу, а спустя какое-то время. Уилл решил принять меры. Но женщина умерла, вот он и выместил злость на доме, который Джо для нее построил.
— Первый раз об этом слышу, — в голосе Харли звучит неподдельное удивление. — А что она сделала с Дэном?
Это самое интересное. Гэри говорит медленно, буквально цедит слова.
— Из того, что Френк как-то раз рассказал мне, пропустив несколько стаканчиков, одной рукой Кора дала Дэну леденец, а другой залезла в штанишки. На глазах у Френка.
— Не может быть! — вырывается у старого Клота.
Гэри смотрит на него, но ничего не говорит.
Вновь тишина, только ветер скрипит ставней. Дети на эстраде забрали пожарную машину и отправились играть в другое место, день тянется и тянется, никак не начинает темнеть, земля все ждет снега.
Гэри мог бы рассказать им о больничной палате, где умирал Дэн Рой, с черными, запекшимися губами, от которого пахло, как от выброшенной на солнце рыбы. Он мог бы рассказать им о прохладных голубых кафельных плитках стен, о медицинских сестрах с волосами, убранных под сеточки, в основном молодых, со стройными ногами и упругой грудью, даже не представляющих себе, что в 1923 тоже жили люди, пусть и сохранился этот год только в воспоминаниях стариков, которые едва таскают ноги. Он чувствует, что может поговорить о зловредности времени и даже зловредности некоторых мест, объяснить, почему Кастл-Рок превратился в гнилой зуб, готовый выпасть с минуты на минуту. Больше всего ему хочется рассказать о том, как дышал Дана Рой. Казалось, что легкие у него набиты сеном, через которое воздуху приходится просто продираться. И о том, что выглядел Дэн так, словно начал гнить заживо. Однако, Гэри ничего этого не говорит, потому что не знает, с чего начать, и молча засасывает вытекающую из уголков рта слюну.
— Никто не любил старину Джо, — выражает старый Клот общее мнение, затем его губы расходятся в улыбке. — Но, клянусь Богом, дом этот притягивает взгляды!
Остальные предпочитают промолчать.
Девятнадцать дней спустя, за неделю до того, как первые снежинки упали на голую землю, Гэри Полсону приснился удивительный эротический сон… только все это он уже видел наяву.
14 августа 1923 года, тринадцатилетний Гэри Матин Полсон проезжал на грузовичке отца мимо дома Ньюолла аккурат в тот момент, когда Кора Леонард Ньюолл отворачивалась от почтового ящика, достав из него газету. Она заметила Гэри и свободной рукой схватилась за подол платья. Она не улыбалась, лицо ее, похожее на круглую луну, оставалось совершенно бесстрастным, когда она задрала подол, открыв ему свою «киску». Впервые он увидел загадочное местечко, которое так живо обсуждали его знакомые парни. А потом, без тени улыбки, сурово глядя на него, она несколько раз крутанула бедрами. Едва он проехал мимо, его рука сама потянулась к пенису и мгновения спустя он кончил в брюки из темной фланели.
То был его первый оргазм. В последующие годы он трахнул многих, начиная с Салли Оулетт, с которой уединился в двадцать шестом под Жестяным мостом. И всякий раз, без единого исключения, на грани оргазма перед его мысленным взором возникала Кора Леонард Ньюолл. Он видел, как она стоит у почтового ящика, под бездонным синим небом, подняв платье, демонстрируя клок волос под большущим белым животом и красные губы половой щели, прикрывающие нежную розовизну «дырочки». Однако, не вид ее «киски» преследовал его, и он не мог сказать, что каждая женщина в момент оргазма превращалась для него в Кору. До безумия его возбуждало другое: воспоминание о том, как сладострастно, но с каменным лицом, она вертела бедрами.
Воспоминание это осталось с ним на всю жизнь, но он никому ничего не рассказывал, хотя иной раз искушение было очень велико. Он берег это воспоминание для себя. А теперь, когда ему снится этот сон, его пенис встает, впервые за последние девять лет, и тут же лопается какой-то сосуд в мозгу, создавая пробку, которая может растянуть его смерть на четыре недели или четыре месяца паралича, с капельницами, катетером, бесшумными медицинскими сестрами с забранными под сеточки волосами и упругой грудью. Но он умирает во сне, пенис медленно опадает, словно в темной комнате гаснет экран выключенного телевизора. Его друзья очень удивились бы, если б кто-то из них находился поблизости и услышал его последнее слово, произнесенное им ясно и отчетливо: «Луна!»
Через день после того, как гроб с его телом опустили в могилу, на новом крыле дома Ньюолла начали возводить купол.
Хогэн бросил взгляд на запыленный стеклянный стенд и почувствовал, что возвращается в отрочество, тот самый возраст от семи до четырнадцати лет, втиснувшийся между детством и юношеством, когда его зачаровывали такие вот диковинные вещицы. Он наклонился к стенду, забыв про воющий ветер снаружи, про песок, который ветер бросал в окна. Стенд заполняли разнообразные «страшилки», сработанные, в основном, на Тайване и в Корее, но его внимание привлекли Клацающие Зубы. Мало того, что он никогда не видел таких огромных Зубов, так они еще были на ножках. В больших оранжевых башмаках с белыми подошвами. Полный отпад.
Хогэн посмотрел за толстую женщину, стоявшую за прилавком. В футболке с надписью «НЕВАДА — СТРАНА ГОСПОДА» (на необъятной груди буквы расползлись и растянулись), в джинсах, едва не лопающихся на внушительном заде. Она продавала пачку сигарет худосочному парню. Длинные светлые волосы он перехватил на затылке шнурком от кроссовки. Парень, лицом напоминающий умную лабораторную крысу, расплачивался мелочью, по одной выкладывая монетки из грязной руки.
— Простите, мэм? — обратился к ней Хогэн.
Она коротко глянула на него, и тут распахнулась дверь черного хода. В магазин вошел тощий мужчина. Бандана закрывала его рот и нос. Ветер пустыни ворвался следом, песок забарабанил по висевшему на стене календарю. Мужчина катил за собой тележку. На ней стояли три проволочные клетки. В верхней сидел тарантул. В двух нижних возбужденно гремели погремушками гремучие змеи.
— Закрой эту чертову дверь, Скутер, ты же не в хлеву! — заорала толстуха.
Он ответил злым взглядом, его глаза покраснели от песка и ветра.
— Подожди, женщина! Или ты не видишь, что у меня заняты руки? На что у тебя глаза? Господи! — мужчина перегнулся через тележку, захлопнул дверь. Танцующий в воздухе песок посыпался на пол, мужчина, что-то бормоча себе под нос, покатил тележку к подсобке.
— Это последние? — спросила толстуха.
— Все, кроме Волка. Я посажу его в чулан за бензоколонками.
— Как бы не так! — возразила толстуха. — Или ты забыл, что Волк — наша главная достопримечательность. Приведи его сюда. По радио сказали, что ветер еще усилится и только потом стихнет. Так что будет гораздо хуже, чем сейчас.
— Кому ты дуришь голову? — худой мужчина (муж толстухи, предположил Хогэн), стоял, уперев руки в бока. — Никакой это не волк, а койот из Миннесоты. Достаточно одного взгляда, чтобы разобраться, что к чему.
Ветер выл в стропилах «Продовольственного магазина и придорожного зоопарка Скутера», забрасывая окна сухим песком. Будет хуже, повторил про себя Хогэн. Оставалось только надеяться, что ветер не занесет дорогу. Он обещал Лайте и Джеку, что приедет к семи вечера, максимум, в восемь, а обещания он всегда старался выполнять.
— И все-таки позаботься о нем, — сказала толстуха и раздраженно повернулась к парню, смахивающему на крысу.
— Мэм? — вновь позвал ее Хогэн.
— Одна минуту, мистер, — фыркнула она таким тоном, словно ее осаждали покупатели, хотя кроме Хогэна и парня в магазине никого не было.
— Не хватает десяти центов, блондинчик, — сообщила она парню, взглянув на выложенные на прилавок монеты.
Тот ответил невинным взглядом.
— Напрасно я думал, что вы мне поверите.
— Я сомневаюсь, что Римский папа курит «Мерит-100», а если бы и курил, я бы пересчитала и его денежки.
От невинности во взгляде не осталось и следа. Ее сменили злоба и неприязнь (Хогэн решил, что с крысоподобным лицом они сочетаются лучше). Парень вновь принялся ощупывать карманы.
Лучше забудь о Клацающих Зубах и выметайся отсюда, сказал себе Хогэн. Если сейчас не уехать, можно забыть о том, чтобы добраться до Лос-Анджелеса к восьми часам, тем более в такую бурю. В этих местах или едешь медленно, или просто стоишь на месте. Бак полон, за бензин заплачено, так что скорее в путь, до того, как ветер усилится.
И он почти что последовал здравому совету, полученному от рассудка, да только вновь взглянул на Клацающие Зубы, Клацающие Зубы в оранжевых башмаках. С белыми подошвами! Фантастика. Джеку они бы понравились, подсказало правое полушарие. И взгляни правде в глаза, старина. Если Джек не захочет в них играть, ты с удовольствием оставишь их себе. Возможно, когда-нибудь в будущем тебе еще придется наткнуться на Большие Клацающие Зубы, почему нет, но чтобы они шагали в оранжевых башмаках? В этом я очень сомневаюсь.
Он таки прислушался к доводам правого полушария… и вот что из этого вышло.
Юноша с конским хвостом рылся в карманах, лицо его все мрачнело. Хогэн не курил, его отец, выкуривавший по две пачки в день, умер от рака легких, но ему очень уж не хотелось ждать завершения мучительных поисков.
— Эй! Парень!
Тот обернулся, и Хогэн бросил ему четвертак.
— Спасибо, мистер.
— Ерунда.
Юноша расплатился с толстухой, сунул сигареты в один карман, оставшиеся пятнадцать центов — в другой. У него не возникло и мысли, что сдачу надо бы вернуть Хогэну. Тот, впрочем ничего другого и не ожидал. Таких вот парней и девчонок в эти дни хватало с лихвой. Носит их от побережья к побережью, как перекати-поле. Может, в сравнении с прошлым ничего и не изменилось, но Хогэну казалось, что нынешняя молодежь пострашнее предшественников, чем-то она напоминала гремучих змей, которых Скутер сейчас устраивал в подсобке.
Змеи, которых держали в таких вот придорожных зоопарках, убить не могли: дважды в неделю их яд сцеживали и сдавали на переработку. Но кусали пребольно, если подойти слишком близко и разозлить их. Вот это, подумал Хогэн, и роднило их с парнями и девицами, которые отирались у дорог.
Миссис Скутер направилась к нему, слова на футболке мерно колыхались в такт ее движениям.
— Чего надо? — неприязненно спросила она. Запад вроде бы славился дружелюбием, и за двадцать лет работы коммивояжером Хогэн пришел к выводу, что в большинстве случаев так оно и есть, но эту дамочку отличало обаяние бруклинской торговки, которую за последние две недели грабили трижды. Хогэн решил, что такие вот продавцы становятся таким же непременным атрибутом Нового Запада, как и молодняк на дорогах. Печально, но факт.
— Сколько это стоит? — сквозь пыльное стекло Хогэн указал на бирку с надписью «БОЛЬШИЕ КЛАЦАЮЩИЕ ЗУБЫ — ОНИ ХОДЯТ!» Под стеклом лежало много других «страшилок»: китайские хваталки, перечная жевательная резинка, «Чихательный порошок доктора Уэкки», «взрывающиеся» сигары, пластмассовая блевотина (выглядевшая, как настоящая), шкатулки с сюрпризом, «хохочущие» мешочки.
— Не знаю, — ответила миссис Скутер. — И не пойму, где коробка.
Действительно, только зубы (действительно большие, подумал Хогэн, даже очень большие, раз пять больше тех Зубов, которые так забавляли его в штате Мэн, где он вырос) не были запакованы. Если убрать эти забавные ножки, создавалось впечатление, что они вывалились изо рта какого-нибудь библейского великана. Коренные казались белыми кирпичами, клыки угрожающе выпирали из красных пластмассовых десен. Из одной десны торчал ключ. Натянутое на Зубы кольцо из толстой резины сжимало верхнюю и нижнюю челюсти.
Миссис Скутер сдула с Клацающих Зубов пыль, перевернула их, чтобы посмотреть, нет ли наклейки с ценой на подошвах оранжевых башмаков.
— Ценника нет, — вырвалось у нее и она сурово посмотрела на Хогэна, словно обвиняя его в краже ценника. — Только Скутер мог купить такую дребедень. Стоит здесь с тех пор, как Ной вышел из Ковчега. Я его спрошу.
Хогэну внезапно обрыдли и женщина, и весь «Продовольственный магазин и придорожный зоопарк Скутера». Клацающие Зубы, конечно, отменные, Джеку они, безусловно, понравятся, но он обещал: максимум в восемь.
— Неважно, — остановил он толстуху. — Я просто…
— Вы не поверите, но цена этих Зубов пятнадцать долларов и девяносто пять центов, — раздался за спиной голос Скутера. — Это не пластмасса. Зубы металлические, выкрашенные в белый цвет. Они могли бы куснуть, как следует, если бы работали… но она уронила их на пол два-три года тому назад, когда вытирала пыль, и они сломались.
— О-о-о, — разочарованно протянул Хогэн. — Это плохо. Я никогда не видел таких Зубов, знаете ли, на ножках.
— Да нет, сейчас таких много, — возразил Скутер. — Их продают в Вегасе и Драй Спрингсе. Но эти очень уж большие. И смотреть, как они идут по полу, щелкая челюстями, словно крокодил, одно удовольствие. Жаль, что моя старуха уронила их.
Скутер взглянул на жену, но та смотрела в окно. Выражение ее лица Хогэн расшифровать не мог, то ли печаль, то ли отвращение, может, и то, и другое.
Скутер повернулся к Хогэну.
— Если они вам нужны, я готов отдать их за три с половиной доллара. Мы избавляемся от «страшилок», знаете ли. Хотим использовать этот стенд под видеокассеты, — он закрыл дверь в подсобку. Бандану стянул, и она лежала на запыленной рубашке, открыв осунувшееся, с заваленными щеками лицо. Хогэн догадался, что Скутер тяжело болен.
— Ты этого не сделаешь, Скутер! — рявкнула толстуха, повернулась к нему… чуть ли не двинулась на него.
— Не кричи, — ответил Скутер. — И так голова болит.
— Я же сказала тебе привести Волка…
— Майра, если хочешь посадить его в подсобку, прогуляйся за ним сама, он шагнул к жене и, к удивлению Хогэна, толстуха попятилась. — Он же миннесотский койот. Три доллара ровно, и Клацающие Зубы ваши, приятель. Накиньте еще доллар, и забирайте Волка Майры. А если дадите пять — весь магазин. После того, как построили автостраду, он все равно никому не нужен.
Длинноволосый юноша стоял у двери, вроде бы открывал пачку сигарет, а на самом деле наблюдал за комическим спектаклем, который разыгрывался у него на глазах. Его маленькие серо-зеленые глазки поблескивали, когда он переводил взгляд со Скутера на его жену.
— Знаете, я, пожалуй, поеду, — выдавил из себя Хогэн.
— Да не обращайте вы на Майру внимания. У меня рак, так что магазин достанется ей, и мне не придется ломать голову, как заработать на нем доллар-другой. Забирайте эти чертовы Зубы. Готов спорить, у вас есть сын, которому они могут приглянуться. И поломка, может, пустяковая. Наверное, где-то погнулся зубчик, ничего больше. В умелых руках они снова начнут и кусать, и ходить.
На лице Хогэне отразилась беспомощность. Визг ветра внезапно усилился: юноша открыл дверь и выскользнул из магазина, наверное, спектакль ему надоел. Песочный залп накрыл центральный проход, между стеллажами с консервами и собачьей едой.
— Когда-то я на свои руки не жаловался, — со вздохом добавил Скутер.
Хогэн долго молчал, просто не знал, что сказать. Смотрел на Клацающие Зубы, стоящие на стеклянном стенде, на Скутера, теперь он видел, как расширены у него зрачки, то ли от боли, то ли от болеутоляющих. Наконец, у него вырвалось: «По ним и не видно, что они сломаны».
Он поднял Зубы. Тяжелые, точно из металла, заглянул в чуть приоткрытые челюсти, удивился размерам пружины, которая приводила их в движение. Подумал, что такая большая пружина нужна и для того, чтобы обеспечивать движения ножек. Как там сказал Скутер. Они могли бы куснуть, как следует, если бы работали. Хогэн сдернул с челюстей резинку. По-прежнему смотрел на Зубы, чтобы не встретиться взглядом с темными, переполненными болью глазами Скутера. Взялся за ключ, только после этого решился вскинуть глаза. Чуть успокоился, увидев, что Скутер улыбается.
— Не возражаете? — спросил Хогэн.
— Отнюдь. Действуйте.
Губы Хогэна разошлись в улыбке, он повернул ключ. Поначалу все шло, как надо. Он видел, как сжимается пружина. А потом, на третьем обороте, внутри что-то щелкнуло, и ключ провернулся.
— Видите?
— Да, — Хогэн опустил Зубы на прилавок. Они стояли в забавных оранжевых башмаках и не шевелились.
Скутер пальцами левой руки развел челюсти. Одна оранжевая нога поднялась и шагнула вперед. Челюсти замерли, игрушка завалилась набок. Вновь внутри что-то щелкнуло. Челюсти сомкнулись.
Хогэн, который никогда в жизни не испытывал дурного предчувствия, а тут оно не просто возникло, а накатило, как приливная волна. Через год, может, даже через восемь месяцев, этот человек будет лежать в могиле, а если кто-то вытащит его гроб и снимет крышку, то увидит такие же зубы, которые будут торчать из мертвого высохшего лица.
Он заглянул в глаза Скутера, бездонные черные зрачки, и внезапно понял, что о желании покинуть магазин речь уже не идет. Ему просто необходимо убраться отсюда.
— Что ж, — ему оставалось только надеяться, что Скутер не протянет руку, которую придется пожать, — мне пора. Удачи вам, сэр.
Скутер протянул руку, но не для того, чтобы ее пожали. Вместо этого он сцепил резиновым кольцом Клацающие Зубы (Хогэн не мог взять в толк, зачем, все равно они не работали), поставил их на смешные ножки и подвинул к Хогэну.
— Премного вам благодарен. Зубы возьмите. Денег не надо.
— Ну… большое вам спасибо, но я не могу…
— Конечно же, можете, — оборвал его Скутер. — Возьмите их и отдайте вашему мальчику. Вы порадуете его, даже если ему придется поставить их на полку. Я кое-что знаю насчет маленьких мальчиков. Все-таки их у меня было трое.
— Откуда вы знаете, что у меня есть сын? — спросил Хогэн.
Скутер подмигнул.
— Прочитал на вашем лице. Берите их, не стесняйтесь.
Ветер взвыл снова, на этот раз от его удара застонали стены. Хогэн подхватил Зубы с прилавка, вновь подивившись их тяжести.
— Вот, — Скутер достал из-под прилавка мятый бумажный пакет. — Положите сюда. У вас красивый пиджак. Спортивного покроя. Если вы сунете Зубы в карман, они его оттянут.
Пакет лег на прилавок, словно Скутер понимал, что у Хогэна нет ни малейшего желания даже случайно прикоснуться к его пальцам.
— Спасибо, — Хогэн опустил Зубы в пакет, завернул верхнюю часть. — Джек тоже благодарит вас… это мой сын.
Скутер улыбнулся, обнажив полный набор вставных зубов (но гораздо меньше тех, что лежали в пакете).
— Рад услужить вам. Машину ведите осторожно, во всяком случае, пока не выберетесь из-под ветра. А после того, как доберетесь до предгорий, проблем у вас быть не должно.
— Я знаю, — Хогэн откашлялся. — Еще раз благодарю. Я надеюсь, что вы… э… скоро поправитесь.
— Это было бы хорошо, — будничным тоном ответил Скутер, — но не думаю, что судьба приготовила мне такой подарок.
— Ну, ладно, — тут Хогэн понял, что понятия не имеет, как закончить разговор у прилавка. — Берегите себя.
Скутер кивнул.
— Вы тоже.
Хогэн попятился к двери, открыл ее, ему пришлось крепко схватиться за ручку, иначе ветер вырвал бы дверь и шмякнул о стену. Зато ветер плеснул в лицо пылью, и Хогэн сощурился.
Переступил порог, закрыл дверь, лацканом действительно красивого пиджака прикрыл рот и нос, пересек крыльцо. Спустился по ступенькам и направился к своему кемперу[74], выпущенному компанией «Додж», который стоял за бензоколонками. Ветер разметал волосы, песок колол щеки. Когда он обходил автомобиль, его дернули за рукав.
— Мистер! Эй, мистер!
Хогэн повернулся. Увидел светловолосого парня с бледным, крысиным лицом. Он сгорбился, втянул голову в плечи, от ветра его защищали только футболка и выцветшие джинсы. За его спиной Скутер тащил мохнатого зверя к двери черного хода. Волк, он же миннесотский койот, более всего походил на отощавшего щенка немецкой овчарки, причем самого маленького из помета.
— Что? — прокричал Хогэн, прекрасно зная ответ.
— Вы не могли бы меня подвезти?
Обычно Хогэн не брал попутчиков, после случая пятилетней давности. Он остановился рядом с девушкой, которая «голосовала» на окраине Тонопы. Грустными глазами она напоминала ребенка-беженца с плакатов ЮНИСЕФ, чьи мать и лучшая подруга погибли на пожаре неделю тому назад. Но, едва она оказалась в кабине, Хогэн увидел серую кожу и безумный взгляд давно сидящей на игле наркоманки. Она сунула ему под нос пистолет и потребовала бумажник. Пистолет был старый и ржавой, с рукояткой, обмотанной изоляционной лентой. Хогэн не знал, заряжен ли он, может ли выстрелить… но в Лос-Анджелесе его ждали жена и сын. Да и будь он одиноким, стоило ли рисковать жизнью ради ста сорока баксов? И хотя тогда сто сорок баксов стоили гораздо больше, чем нынче, он отдал девушке бумажник. К тому времени ее дружок уже подкатил к его кемперу (в те дни Хогэн ездил на «форд эколайн», который и рядом не стоял с «кастом додж XRT») на грязно-синей «шеви нова». Хогэн попросил девушку оставить ему водительское удостоверение и фотографии Лайты и Джека. «Пошел на хер, сладенький», — ответила девушка, ударила его по лицу его же бумажников и побежала к синей «нове».
От попутчиков одни неприятности.
Но ветер усиливался, а у парня не было даже пиджака. И что он мог ему сказать? Пошел на хер, сладенький, залезай под камень и сиди в компании ящериц, пока не стихнет ветер?
— Хорошо.
— Спасибо, мистер! Большое вам спасибо!
Юноша побежал к пассажирскому сидению, дернул за ручку, понял, что дверь заперта и застыл, сгорбившись, втянув голову в плечи. Ветер раздувал футболку, как парус, отрывая ее от бледной, тощей, прыщавой спины.
Прежде чем залезть в кабину, Хогэн еще раз оглянулся на «Продовольственный магазин и придорожный зоопарк Скетера». Скутер стоял у окна, глядя на него. Поднял на прощание руку. Вскинул руку и Хогэн. Потом вставил ключ в замок, повернул. Скользнул за руль, нажал кнопку блокировки дверей, знаком показал парню, что тот может залезать в кабину.
Тот не заставил просить себя дважды, а дверцу смог закрыть только двумя руками, так усилился ветер. Даже раскачивал кемпер, словно пытался оторвать от земли и швырнуть в первую попавшуюся стену.
— Уф! — шумно выдохнул юноша, пройдясь пятерней по волосам (шнурок от кроссовки он потерял и теперь они свободно падали на плечи). — Ничего себе ветер. Просто ураган.
— Да, — согласился Хогэн. Водительское и пассажирское сидения (в рекламных буклетах они назывались «капитанскими креслами») разделял широкий выступ, и Хогэн положил пакет в Зубами в одно из углублений для чашек. Повернул ключ зажигания. Двигатель мягко заурчал.
Юноша обернулся, оценивающе оглядел заднюю часть кемпера. Кровать (сложенную в диванчик), маленькую газовую плиту, шкафчики, в которых Хогэн держал образцы, туалетную кабинку.
— Неплохо живете, — прокомментировал он. — Со всеми удобствами, — посмотрел на Хогэна. — А куда направляетесь?
— В Лос-Анджелес.
Юноша улыбнулся.
— Отлично. И мне туда же! — Он вытащил пачку сигарет, достал одну.
Хогэн уже включил фары и первую передачу. Но тут вернул ручку в нейтральное положение и повернулся к юноше.
— Давай сразу кое о чем договоримся.
Юноша похлопал ресницами.
— Конечно, чувак, нет проблем.
— Во-первых, обычно я не беру попутчиков. Несколько лет тому назад у меня был неприятный инцидент. После которого у меня напрочь отшибло привычку кого-нибудь подвозить. Я довезу тебя до предгорий Санта-Клары, но не дальше. Там есть закусочная, называется «У Сэмми». От нее до автострады совсем ничего. Около закусочной мы и расстанемся. Идет?
— Идет. Конечно. Почему нет? — все тот же невинный взгляд.
— Второе, если ты хочешь курить, мы расстанемся прямо сейчас. Идет?
На мгновение взгляд изменился, стал злобным, настороженным (Хогэн потом очень жалел, что не сделал из этого соответствующие выводы), но тут же стал прежним. Юноша вновь превратился в беженца из этих диких мест, который никому не мог причинить вреда. Он засунул сигарету за ухо, показал Хогэну пустые руки. Когда он их поднимал, Хогэн заметил синюю татуировку на левом бицепсе: «ДЕФ ЛЕППАРД 4 — НАВЕК».
— Никаких сигарет. Я все понял.
— Отлично. Билл Хогэн, — он протянул руку.
— Брайан Адамс, — ответил юноша пожимая ее.
Хогэн вновь включил первую передачу и кемпер медленно покатил к Дороге 46. И тут взгляд Хогэна упал на кассету, лежащую на приборном щитке. С записью альбома «Беззаботный» Брайана Адамса.
Все понятно, подумал он. Ты — Брайан Адамс, а я — Дон Хенли. Заглянули вот в «Продовольственный магазин и придорожный зоопарк Скутера», чтобы собрать материал для наших новых альбомов, не так ли, чувак?
И выехав на шоссе, вглядываясь в пелену песка, вновь вспомнил девушку-наркоманку, которая ударила его бумажником по лицу, прежде чем выскочить из кабины. Он уже чувствовал, что и эта поездка добром не кончится.
А потом порыв ветра попытался утащить его на полосу встречного движения, и он сосредоточился на дороге.
Какое-то время они ехали молча. Лишь однажды Хогэн скосился направо и увидел, что юноша, закрыв глаза, откинулся на подголовник. То ли спал, то ли дремал, а может, притворялся, не желая разговаривать. Хогэна это вполне устраивало, ему тоже не хотелось говорить со случайным попутчиком. Прежде всего, он не знал, что сказать мистеру Брайну Адамсу из ниоткуда. Юный мистер Адамс определенно не относился к потенциальным покупателям наклеек и считывателей универсального товарного кода, которые продавал Хогэн. И потом, в такую погоду он не мог отвлекаться, если хотел удержать кемпер на асфальте.
Как и предупреждала миссис Стукер, буря усиливалась. Дорогу начали перегораживать песчаные наносы. Чтобы не разбить машину, Хогэну пришлось сбросить скорость до двадцати пяти миль. Кое-где песок полностью засыпал асфальт, и там, чтобы кемпер не пошел юзом, Хогэн полз на пятнадцати милях в час, ориентируясь по свето-отражателям на столбиках вдоль дороги.
То и дело из песчаной мглы возникали легковые автомобили и грузовики, напоминающие доисторических чудовищ с круглыми сверкающими глазами-фарами. Одна из легковушек, старый «линкольн», размерами с трейлер, ехал прямо по осевой Дороги 46. Хогэн нажал на клаксон и прижался вправо, чувствуя, что правыми колесами скатился на обочину. Он уже смирился с тем, что встречи с кюветом не миновать, но в последний момент «линкольн» ушел-таки на свою полосу движения. Впрочем, ему показалось, что он услышал металлический «поцелуй» его заднего бампера с задним бампером «линкольна», но в вое ветра мог и ошибиться. Ему, правда удалось, разглядеть водителя «линкольна». Лысый старик мертвой хваткой вцепился в рулевое колесо, всматриваясь в летящий песок. Хогэн даже погрозил ему кулаком, но едва ли старикан это заметил. Наверное, он и «доджа» не углядел, подумал Хогэн. Спасибо на том, что разъехались.
Несколько секунд спустя он вновь чуть не слетел с асфальта. Почувствовал, что правые колеса глубоко ушли в песок и кемпер повело в сторону. Инстинктивно хотел вывернуть руль влево. Но не поддался порыву и, прибавил газу, чувствуя, как его прошибает пот. Колеса вновь обрели опору и он вернул себе контроль над кемпером. И только тут чуть повернул руль влево, уводя автомобиль от опасной черты. Шумно выдохнул.
— Здорово у вас получилось.
Хогэн уже и думать забыл про своего пассажира и от неожиданности едва не крутанул руль. Но сдержался и лишь искоса взглянул на парня. Тот смотрел на него, серо-зеленые глаза блестели, сонливость как рукой сняло.
— Просто повезло. Если б было, куда съехать, я бы остановился… Но я знаю этот участок дороге. Или добираешься до «Сэмми», или ночуешь в кювете. В предгорьях будет лучше.
Он не стал добавлять, что им может потребоваться три часа, чтобы проехать оставшиеся семьдесят миль.
— Вы — коммивояжер, так?
— Совершенно верно.
Ему хотелось, чтобы юноша замолчал. Разговоры отвлекали его. Впереди, как желтые призраки, засветились противотуманные фары. Из пелены возник пикап с калифорнийскими номерными знаками. Кемпер и пикап чинно проползли мимо друг друга, словно две старушки в коридоре дома для престарелых. Хогэн увидел, что юноша достал сигарету из-за уха и теперь вертел ее в руках. Брайан Адамс, однако. Почему он назвался вымышленным именем? Ему вспомнился старый фильм, черно-белый, какие показывают по ти-ви для полуночников, в котором коммивояжер (кажется, его играл Рэй Милланд), подсаживает в автомобиль молодого парня (кстати, его играл Ник Адамс), только что сбежавшего из тюрьмы в Гэббсе или Дите…
— А что ты продаешь, чувак?
— Ценники.
— Ценники?
— Да. Клеящиеся ценники со штрих-кодом. Это графическая система обозначения товара, состоящая из полосок разной ширины.
К удивлению Хогэна, юноша кивнул.
— Понятно, в супермаркете к ним подносят какой-то электронный глаз, и на кассовом аппарате, как по мановению волшебной палочки, появляется цена, так?
— Да, только это не волшебная палочка и не электронный глаз, а лазерный считыватель. Я их тоже продаю. Как стационарные, так и портативные.
— Далеко ты забрался, чувак, — в голосе юноши Хогэн уловил саркастические нотки.
— Брайан?
— Да.
— Давай обойдемся без чуваков. Меня зовут Билл.
Как же он мечтал о том, чтобы обратить время вспять и вновь оказаться у «Продовольственного магазина и придорожного зоопарка Скутера». Зря он согласился взять с собой этого парня. Скутеры — хорошие люди. Они бы разрешили ему побыть до вечера в магазине. Может, миссис Скутер дала бы ему пять долларов, чтобы он присмотрел за тарантулом, змеями и миннесотским койотом. И эти серо-зеленые глаза ему совершенно не нравились. Он кожей чувствовал их тяжелый взгляд.
— Ладно… Билл. Билл Ценник-Чувак.
Хогэн не ответил. Юноша сцепил пальцы, вытянул руки, захрустев костяшками.
— Как говорила моя старушка-мать, заработок небольшой, но на жизнь хватает, так, Ценник-Чувак?
Хогэн пробурчал что-то нечленораздельное, не отрывая взгляда от дороги. У него уже пропали последние сомнения в том, что он совершил роковую ошибку. Когда он согласился подвезти ту девушку, Бог сохранил ему жизнь. Пожалуйста, Господи, взмолился он, дай мне еще одну попытку. А еще лучше, сделай так, чтобы этот юноша оказался совсем не таким, как я его себе представляю. Пусть это будет паранойя, вызванная низким давлением, песчаной бурей, случайным совпадением имен…
Громадный большегрузный трейлер надвинулся на него, с серебристым бульдогом поверх радиаторной решетки. Хогэн забирал вправо, пока не почувствовал, что кемпер вновь стаскивает в кювет. Длинный кузов трейлера заполнил левую половину шоссе. Расстояние до него не превысило шести дюймов. И прошла вечность, прежде чем он проехал мимо.
И тут же юноша вновь подал голос.
— Я вижу, ты неплохо устроен, Билл. Такая тачка стоит не меньше тридцати штук. Но почему…
— Кемпер обошелся мне гораздо дешевле, — Хогэн не знал, уловил ли «Брайан Адамс» нервные нотки в его голосе. — И мне приходится много работать.
— Тем не менее, от голода ты не умираешь. Так почему ты не летаешь над всем этим дерьмом, в чистом синем небе?
Хогэн и сам не раз задавался этим вопросом, на длинных перегонах между Темпом и Тусоном или Лос-Анджелесом и Лас-Вегасом, такой вопрос поневоле лезет в голову, если по радио передают только что-то гремящее или очень уж старое, последняя кассета прослушана и не остается ничего другого, как смотреть на заросли кустов, песчаные дюны да овраги.
Он мог бы сказать, что, путешествуя по земле, находится в более тесном контакте с покупателями и лучше чувствует их потребности. Тут он не грешил против истины, но не из-за этого предпочитал автомобиль самолету. Он мог бы сказать, что сдавать чемоданы с образцами в багаж (под кресло они не залезали) — сплошная морока, а ожидание их в аэропорту прибытия может затянуться очень даже надолго (действительно, один раз чемодан с пятью тысячами наклеек для прохладительных напитков улетел в Хило, штат Гавайи, вместо того, чтобы вместе с ним прибыть в Хиллсайд, штат Аризона). Тоже правда, но не вся.
Настоящая же причина заключалась в том, что в 1982 году небольшой самолет авиакомпании «Гордость запада», на котором ему случилось лететь, потерпел катастрофу в семнадцати милях от Рено. Шесть из девятнадцати пассажиров и оба пилота погибли. Хогэн отделался переломом позвоночника. Провел четыре месяца в кровати, потом еще десять ходил в жестком корсете, который Лайта прозвала Железной Девой. Кто-то (Хогэн не помнил, кто именно), утверждал, если ты упал с лошади, надо немедленно запрыгивать на нее. Уильям И. Хогэн полагал, что все это полнейшая чушь, и потом лишь один раз, побледнев, как мел, приняв две таблетки «валиума» поднялся на борт самолета, чтобы слетать в Нью-Йорк на похороны отца.
Он вырвался из грез, разом осознав, что: а) на трейлер поток встречных машин как отрезало; б) юноша неотрывно смотрит на него, ожидая ответа.
— Однажды я едва не погиб при аварии самолета, — ответил он. — И с тех пор предпочитаю транспорт, на котором при поломке можно съехать на обочину.
— На твою долю выпало много неприятностей, Билл-чувак, — в голосе юноши слышались нотки сожаления. — Так уж вышло, что тебя ждет еще одна.
Раздался металлический щелчок. Хогэн на мгновение оторвал взгляд от дороги и совсем не удивился, увидев, что парень держит в руке выкидной нож с блестящим восьмидюймовым лезвием.
Дерьмо, подумал Хогэн. Но, как ни странно, особого испуга он не испытывал. Только безмерную усталость. А до дома всего четыреста миль. Черт побери!
— Сворачивай на обочину, Билл-чувак. Только медленно.
— Чего ты хочешь?
— Если ты не знаешь ответа на этот вопрос, значит, ты совсем тупой, хотя глядя на тебя этого не скажешь, — на губах парня играла улыбка. При движении руки татуировка на бицепсе дергалась. — Мне нужны твои деньги и, думаю, мне понадобиться твоя колымага, во всяком случае, на какое-то время. Но не волнуйся, до закусочной совсем не далеко. Как там она называется — «У Сэмми»? А от нее рукой подать до автострады. Кто-нибудь тебя подбросит. Конечно, те, кто не остановятся, будут смотреть на тебя, как на собачье дерьмо, которое липнет к подошвам, тебе придется унижаться, но я уверен, что в конце концов кто-нибудь тебя подвезет. А теперь — на обочину!
Хогэн удивился, что к усталости примешивается злость. Злился ли он в прошлый раз, когда отдавал девушке бумажник? Он не помнил.
— Давай разойдемся по-хорошему, — он повернулся к юноше. — Я тебя подвез, когда ты об этом попросил, и тебе не пришлось унижаться. Если б не я, ты бы сейчас глотал песок около магазина. Убрал бы ты эту штуковину. Мы…
Парень выбросил вперед нож. Хогэн почувствовал резкую боль в правой руке. Кемпер бросило в сторону, словно он наткнулся на песчаный нанос.
— Я сказал, на обочину. Или ты пойдешь пешком, Ценник-Чувак, или будешь лежать в придорожной канаве с перерезанным горлом и одним из твоих считывающих устройств, засунутым в твою задницу. И вот что я тебе скажу. Я буду курить до самого Лос-Анджелеса и всякий раз тушить бычок о твой гребаный приборный щиток.
Хогэн скосился на руку, увидел диагональную красную полосу, протянувшуюся он костяшки мизинца до основания большого пальца. И вновь почувствовал злость… уже не просто злость — ярость, а вот усталость исчезла, растаяла, сгорела, накрытая вспышкой адского огня. Он попытался представить себе Лайту и Джека, чтобы подавить эту вспышку до того, как она подтолкнет его на что-то безумное, но их образы не попадали в фокус, расплывчато мельтешились где-то вдали. А вот кого он увидел ясно и четко, так это девушку из Тонопы, с оскаленным ртом, остекленевшими глазами, которая выкрикнула: «Пошел на хер, сладенький», — прежде чем ударить его по лицу бумажником.
Он надавил на педаль газа, и кемпер прибавил скорости. Красная стрелка проскочила число 30.
На лице парня отразились удивление, недоумение, злость.
— Что ты делаешь? Я же сказал, останавливайся! Или ты хочешь, чтобы я выпустил тебе кишки?
— Не знаю, — ответил Хогэн. Он разогнал кемпер до сорока миль в час. На неровной, засыпанной песком дороге автомобиль бросало из стороны в сторону, он дрожал, словно в лихорадке. — А чего хочешь ты, парень? Как насчет сломанной шеи? Я тебе это в миг устрою, достаточно только вывернуть руль. Я-то вот пристегнул ремень безопасности. А ты про свой забыл.
Серо-зеленые глаза юноши вдруг стали огромными, заблестели от ярости и страха. Ты же должен был остановить кемпер, говорили эти глаза. Именно так поступают люди, если им грозишь ножом… так почему ты этого не сделал?
— Ты нас не угробишь, — по голосу чувствовалось, что юноша пытается убедить в этом себя.
— А почему нет? — Хогэн повернулся к нему. — Я-то уверен, что смогу уйти на своих двоих, кемпер застрахован. Давай попробуем, а, говнюк? Не возражаешь?
— Ты… — начал юноша, но тут его глаза округлились и он потерял всякий интерес к Хогэну. — Осторожнее! — выкрикнул он.
Хогэн перевел взгляд на дорогу и увидел четыре огромных белых глаза, надвигающихся на них сквозь песчаную мглу. Трейлер-цистерна, загруженный то ли бензином, то ли пропаном. Водитель трейлера отчаянно жал на клаксон. Мощные гудки сотрясали воздух.
Пока Хогэн общался с «Брайаном Адамсом», левые колеса кемпера оказались на встречной полосе. Хогэн резко повернул руль вправо, зная, что толку не будет, зная, что с маневром он опоздал. Но и водитель трейлера подал своего монстра к обочине, так что они разминулись буквально на несколько дюймов, как и чуть раньше с «линкольном». Хогэн почувствовал, что правые колеса ушли на обочину, но только теперь он понимал, что выправить машину не удастся. И когда огромная цистерна с надписью на борту «КАРТЕР: ПОСТАВКИ ОРГАНИЧЕСКИХ УДОБРЕНИЙ» проносилась мимо, руль начал вырываться из рук Хогэна и кемпер все сильнее утягивало вправо. Уголком глаза он увидел, что парень наклоняется к нему, с ножом в руке.
«Что с тобой, ты чокнулся?» — хотелось ему крикнуть, но вопрос выглядел бы на редкость глупым даже если бы он успел произнести его. Конечно, же он имел дело с психом, об этом ясно говорили безумные серо-зеленые глаза. А вот кто чокнулся, так это он, подсадив в кемпер попутчика. Но все это уже не имело ни малейшего значения, потому что ситуация вышла у него из-под контроля. Он мог лишь позволить себе поверить, что все это происходит не с ним, что не он, возможно, будет лежать в канаве с перерезанным горлом и выклеванными стервятниками глазами. Хотя дело шло именно к этому.
Юноша-таки попытался полоснуть Хогэна ножом по шее, но кемпер сильно дернулся, уходя правыми колесами в заваленный песком кювет. Хогэн отпрянул к дверце, бросив руль, и уже подумал, что все обошлось, но почувствовал, на шее теплый поток крови: острие ножа прочертило глубокую борозду на его правой щеке, от виска до челюсти. Он вытянул правую руку, что схватить парня за запястье, но тут под левое переднее колесо угодил булыжник размером с телефонный аппарат. Кемпер подпрыгнул, как подпрыгивают автомобили в боевиках с погонями, которые наверняка нравились его попутчику. Взлетел в воздух, с четырьмя бешено вращающимися колесами, на скорости, согласно спидометру, тридцать миль в час, и Хогэн почувствовал, как ремень безопасности впивается в его грудь и живот. Повторялась авиакатастрофа, как и тогда, он не мог поверить, что это происходит с ним.
Парня, который так и не выпустил ножа из руки, бросило вперед и вверх. Голова ударилась о крышу, когда пол и потолок кабины поменялись местами. Хогэн увидел, что парень отчаянно машет левой рукой, и к своему изумлению понял, что тот по-прежнему хочет ткнуть его ножом. Я посадил в машину гремучую змею, подумал Хогэн, только без ядовитых желез.
А потом кемпер рухнул на землю, смяв стойки багажника, голова парня вновь ударилась о крышу, только с куда большей силой. Нож вылетел из его руки. Раскрылись дверцы шкафчиков в задней части кемпера, из них посыпались книжки с наклейками и образцы считывающих устройств. Кемпер какое-то время скользил на крыше. Хогэн даже успел подумать: вот, значит, каково тем, кто сидит в банке консервов, когда ее открывают.
Ветровое стекло разлетелось миллионом осколков. Хогэн крепко зажмурился и прикрыл лицо руками. Кемпер все перекатывался, разбивая боковые стекла, вновь оказался на колесах, наклонился, чтобы упасть на борт со стороны парня… но передумал и застыл.
Секунд пять Хогэн сидел, не шевелясь, вцепившись руками в подлокотники кресла, словно капитан Кирк после атаки Кинглона. Он чувствовал, что на коленях полно песка, стекол, лежит еще что-то тяжелое, хотя и не понимал, что именно. А ветер сквозь разбитые стекла засыпал кабину песком.
Перед его глазами возникло что-то движущееся, он разглядел белую кожу, коричневую грязь, ободранные костяшки пальцев, красную кровь. Понял, что видит кулак, а в следующий момент кулак этот врезал ему по носу. Боль острым копьем пронзила мозг. Его ослепила белая вспышка. А когда зрение вернулось, руки парня уже сжимали его шею, не давая дышать.
Мистер Брайан Адамс из Ниоткуда, перегнулся через широкий выступ, разделявший сидения. Кровь из десятка порезов стекала по шее, лбу носу. Серо-зеленые глаза горели безумной яростью.
— Посмотри, что ты наделал, мудак! — орал он. — Посмотри, что ты наделал!
Хогэн дернулся, ему удалось перехватить воздух, потому что пальцы этого психа соскользнули с шеи, но ремень безопасности по-прежнему прижимал его к креслу. И руки парня вновь сомкнулись у него на шее, только на этот раз большие пальцы со всей силой вжались в гортань.
Хогэн попытался поднять руки, но парень локтями блокировал их. Постарался развести локти, ничего не вышло. Теперь он уже слышал новый ветер, который ревел у него в голове.
— Посмотри, что наделал, сучье вымя! Я весь в крови!
Голос парня донесся до него из далекого далека.
Он же убивает меня, подумал Хогэн, и ему тут же ответил какой-то голос: «Правильно… пошел на хер, сладенький!»
Реплика эта вернула распиравшую его злость. Он схватил то, что лежало на коленях вместе с песком и осколками. Бумажный пакет, внутри что-то увесистое, что именно, Хогэн не помнил. Он обхватил пакет пальцами и резко поднял руку. Кулак угодил юноше в челюсть. Тот вскрикнул от боли, пальцы разжались, он отлетел к дверце.
Хогэн первым делом набрал полную грудь воздуха и тут же услышал то ли бульканье, то ли стрекотание. Такой звук обычно раздается, когда снимаешь с конфорки кипящий чайник. Неужели это я издал такой звук? Господи, неужели я?
Он вновь глубоко вдохнул. Закашлялся от пыли, посмотрел на кулак, увидел Клацающие Зубы, которые впечатались в коричневую бумагу.
И вдруг почувствовал, как они шевельнулись.
От испуга и неожиданности Хогэн вскрикнул, выпустил пакет из рук: а как бы отреагировали вы, если б подняли с земли человеческий череп, а он вдруг попытался заговорить?
Мешок упал парню на спину, а потом покатился на коврик, который устилал пол кемпера. «Брайан Адамс» тем временем тяжело поднимался на колени. Хогэн услышал, как лопнула резинка, стягивающая Клацающие Зубы, а потом раздалось само клацанье. Ошибки тут быть не могло: челюсти раскрывались и закрывались.
Наверное, где-то погнулся зубчик, ничего больше, вспомнил он слова Скутера. В умелых руках они снова начнут и кусать, и ходить.
А может, для починки хватило хорошего удара, подумал Хогэн. Если я проживу достаточно долго, чтобы выбраться отсюда, обязательно скажу Скутеру, что для того, чтобы починить Клацающие Зубы, достаточно перевернуться к кемпере, а потом врезать ими в челюсть психу, который пытается тебя задушить. Все просто, с этим справится любой ребенок.
Зубы все клацали внутри порванного коричневого пакета, бумага раздувалась и сжималась, словно вырезанное легкое, отказывающееся умирать. Юноша отполз от пакета, даже не взглянув на него, отполз в глубь кемпера, тряся головой, пытаясь разогнать стоящий перед глазами туман. Во все стороны летели брызги крови.
Хогэн нащупал замок ремня безопасности, нажал на кнопку. Напрасный труд. Кнопка не подалась ни на йоту, замок не сработал. Ремень с прежней силой прижимал его к спинке, диагонально пересекая грудь, врезаясь в валик жира на животе. Он подергался, в надежде, что замок-таки отщелкнется. Не отщелкнулся, только из раны на щеке сильнее потекла кровь. Новая волна паники накрыла его, он повернул голову, чтобы посмотреть на парня.
И не увидел ничего хорошего. Парень нашел нож, который лежал на груде рекламных буклетов и инструкций. Схватил его, отбросил с лица волосы, глянул на Хогэна. Улыбнулся, и от этой улыбки внутри у Хогэна похолодело.
«Вот и все, — говорила улыбка парня. — Минуту-другую я волновался, действительно волновался, но теперь уж все получится, как нельзя лучше. Поимпровизировали, и хватит, возвращаемся к исходному сценарию».
— Застрял, Ценник-Чувак? — спросил парень, перекрывая визг ветра. Замок заклинило? Хорошо, что ты пристегнулся, так? Хорошо для меня.
Юноша попытался встать, ему это почти удалось, но в последний момент колени подогнулись. Но лице отразилось изумление, которое при других обстоятельствах могло бы вызвать у Хогэна улыбку. А потом он еще раз отбросил с лица заляпанные кровью волосы и пополз к водительскому креслу, крепко сжимая в левой руке рукоятку ножа. При каждом движении на его бицепсе подергивалась татуировка. Хогэн вспомнил, как при ходьбе на футболке, обтягивающей необъятную грудь Майры, шевелились слова «НЕВАДА — СТРАНА ГОСПОДА».
Хогэн обеими руками схватился за пряжку замка, большими пальцами надавил на кнопку, изо всех сил, точно так же, как совсем недавно этот псих стискивал ему горло. Ничего путного не вышло. Замок ремня безопасности заклинило намертво. Ему не оставалось ничего другого, как вновь повернуть к своему врагу.
Юноша уже добрался до сложенного дивана. На его лице вновь читалось крайнее изумление. Смотрел он прямо перед собой, а значит, обнаружил на полу что-то из ряда вон. Вот тут Хогэн вспомнил про Зубы. Они по-прежнему клацали.
Он опустил голову и увидел, как Большие Клацающие Зубы выходят из разорванного бумажного пакета в смешных оранжевых башмаках. Клыки, резцы, коренные то сходились, то расходились, издавая звук, похожий на тот, что раздается из шейкера, если напитки смешиваются вместе со льдом. Башмаки, с былыми подошвами, казалось, пританцовывали на сером ковре. Хогэну вспомнился Фред Астер и его знаменитые танцы. Фред Астер, с тросточкой под мышкой, в соломенной шляпе набекрень.
— О, черт! — юноша подавился смехом. — Вот, значит, что ты возишь в своей машине? Ну и ну! Убив тебя, Ценник-Чувак, я окажу миру большую услугу.
Ключ, подумал Хогэн. Ключ, вставленный в челюсть, который заводит пружину… он не поворачивается.
И внезапно его осенило. Он точно знал, что сейчас произойдет. Юноша потянется к Зубам.
А Зубы резко остановились. Больше не клацали и не шагали. Стояли на сером ковре, с чуть раскрытыми челюстями. Безглазые, они, казалось, вопросительно смотрели на парня.
— Клацающие Зубы, — в голосе мистера Брайна Адамса из Ниоткуда слышалось восхищение. Он протянул правую руку, пальцы сомкнулись вокруг Зубов, как и предполагал Хогэн.
— Куси его! — взвизгнул Хогэн. — Немедленно отхватите ему гребаные пальцы!
Юноша вскинул голову, серо-зеленые глаза в недоумении уставились на Хогэна. На мгновение у него даже челюсть отвисла, а потом он заржал, нервно, истерично, в унисон с завываниями ветра, гуляющего по салону кемпера.
— Куси меня! Куси меня! К-к-куси меня! — нараспев повторял юноша. Похоже, давно он уже не слышал такой хорошей шутки. — Эй, Ценник-Чувак! Я-то думал, что это я ударился головой!
Парень зажал рукоятку ножа зубами и сунул указательный палец левой руки между челюстей Больших Клацающих Зубов.
— Уси я! — приказал он с ножом во рту, захихикал, с пальцем между металлических зубов. — Уси я! О, о. Уси я!
Зубы не шевелились. Ножки в оранжевых башмаках тоже. Хогэн понял, что хотел от Зубов слишком многого. Юноша поводил пальцем между Зубов, начал его вытаскивать, затем вдруг закричал: «От, дерьмо! ДЕРЬМО! ГРЕБАНЫЙ НАСРАТЬ!»
От радости сердце чуть не выпрыгнуло у Хогэна из груди, да только мгновение спустя он понял, что парень если и кричит, то из избытка переполняющих его чувств. Не просто кричит — смеется. Смеется над ним. Зубы пребывали в полной неподвижности.
Юноша поднял Зубы к лицу, чтобы получше их рассмотреть, поставил на ладонь правой руки, левой перехватил нож. Потряс им перед Клацающими Зубами, как учитель трясет указкой перед непослушным учеником.
— Кусаться нельзя! — в голосе слышались учительские нотки. — Это плохая прив…
Одна из оранжевых ножек шагнула вперед по грязной ладони, челюсти раскрылись и, прежде чем Хогэн понял, что происходит, Клацающие Зубы сомкнулись на носу юноши.
На этот раз «Брайан Адамс» закричал по-настоящему — от боли и изумления. Он схватился за Зубы правой рукой, попытавшись отбросить их в сторону, но они вцепились в его нос мертвой хваткой, точно так же, как замок ремня безопасности Хогэна держался за скобу. Меж зубов заструилась кровь. Парень откинулся на спину, несколько мгновений Хогэн видел только мельтешащие в воздухе руки и ноги. Потом сверкнуло лезвие ножа.
Парень закричал снова, сел. Длинные волосы, словно занавес, скрыли лицо. Из них, словно руль какого-то странного корабля, торчали Клацающие Зубы. Каким-то образом парню удалось всунуть нож между челюстями.
— Убейте его! — прохрипел Хогэн. Он обезумел. С одной стороны, вроде бы понимал, что обезумел, с другой, это не имело ни малейшего значения. Убейте его!
Парень отчаянно вскрикнул, попытался разжать стальные челюсти. Лезвие переломилось, но после того, как челюсти разошлись на долю дюйма. Зубы упали на пол между коленями «Брайана Адамса». Вместе с немалой частью его носа.
Парень отбросил волосы с лица. Скосил серо-зеленые глаза к остаткам носа. Рот перекосило от боли, на шее вздулись вены.
Парень потянулся к Зубам. Те отступили на своих оранжевых ножках. Они словно улыбались сидящему парню. Кровь залила футболку.
Он вновь потянулся к Зубам, только они вдруг рванулись вперед, под его рукой, между коленями и смачно вонзились в выпуклость на выцветших синих джинсах, аккурат под тем местом, где заканчивалась молния.
Глаза «Брайана Адамса» широко раскрылись. Так же, как и рот. Руки взлетели на уровень плеч, и в то мгновение он очень напоминал имитатора Эла Джолсона, собравшегося спеть его «Мэмми». Нож с обломанным лезвием отлетел в задней стенке кемпера.
— Боже! Боже! Бо-о-о-о…
Оранжевые башмаки притоптывали на месте. Красные челюсти Больших Клацающих зубов сжимались и разжимались, сжимались и разжимались…
— …о-о-о-О-О-О…
А когда джинса начала рваться, с каким-то странным чмоканьем, Хогэн лишился чувств.
В себя он приходил дважды. Первый раз практически сразу, потому что ветер ревел с прежней силой и еще не стемнело. Уже начал поворачиваться, но чудовищная боль пронзила шею. Должно быть, растяжение мышц или прострел, но могло быть и хуже… или завтра будет хуже.
При условии, что он доживет до завтра.
Парень, подумал Хогэн, я должен повернуться и убедиться, что он мертв.
Нет, не надо поворачиваться. Разумеется, он мертв. Иначе умер бы я.
И тут он услышал за знакомый звук: клацанье зубов, которое становилось все громче.
Они идут ко мне. С парнем они покончили, но не наелись, и теперь идут ко мне.
Он вновь попытался нажать на кнопку, но замок не поддался его усилиям, да и сил в руках практически не осталось.
Зубы все приближались и приближались, клацанье раздавалось уже за спинкой кресла. Они словно говорили: «Мы — зубы, мы возвращаемся! Посмотри, как мы ходим, посмотри, как мы клацаем, мы съели его, а теперь съедим тебя!»
Хогэн закрыл глаза.
Клацанье прекратилось.
Слышались только вой ветра да шуршание песка, который ветер бросал в борт кемпера.
Хогэн ждал. Долго, очень долго. Зубы клацнули, и тут же послышался звук разрываемой ткани. После короткой паузы все повторилось, в той же последовательности.
Что они делают?
На третий раз чуть двинулась спинка кресла, и он все понял: Зубы прогрызали дыру, чтобы добраться до него.
Хогэн вспомнил о том, как Зубы сомкнулись на выпуклости под молнией джинсов «Брайана Адамса» и ему очень захотелось лишиться чувств. Песок, заносимый ветром в разбитые окна, колол щеки и лоб.
Зубы клацали и рвали, клацали и рвали, клацали и рвали…
Все ближе, ближе, ближе. Хогэн не хотел смотреть вниз, но не смог перебороть любопытства. И у своего правого бедра, там, где сидение встречается со спинкой, увидел широкую белозубую улыбку. Зубы медленно, но верно прогрызали себе путь, шествую на невидимых оранжевых ножках. И к тому времени, когда они добрались до кармана брюк Хогэна, он вновь отключился.
Когда он пришел в себя второй раз, ветер практически стих и начало темнеть. Пустыня стала пурпурно-лиловой, такой Хогэн ее никогда не видел. На капот намело песка.
Поначалу он не мог вспомнить, как дошел до жизни такой. Вроде бы он посмотрел на индикатор уровня бензина, отметил, что бак практически пуст, а подняв голову, увидел большой щит с надписью: «ПРОДОВОЛЬСТВЕННЫЙ МАГАЗИН И ПРИДОРОЖНЫЙ ЗООПАРК СКУТЕРА БЕНЗОЗАПРАВКА ЗАКУСКИ ХОЛОДНОЕ ПИВО ПОЛЮБУЙТЕСЬ ЖИВЫМИ ГРЕМУЧИМИ ЗМЕЯМИ»!
Он понимал, что, будь на то его желание, он какое-то время может прятаться за свою амнезию. Более того, подсознание может вообще стереть некие опасные для психики воспоминания. Но, может, не вспоминать — еще опаснее. Гораздо опаснее. Потому что…
Порыв ветра швырнул песок в помятый борт кемпера. По звуку похоже на
(клац! клац! клац!)
Он вспомнил все, и его тут же бросило в жар. В горле что-то то ли чавкнуло, то ли чмокнуло. Чмокание показалось Хогэну знакомым. Он уже слышал такое, в тот самый момент, когда Зубы сомкнулись на яйцах парня. Инстинктивно прикрыл руками промежность, посмотрел вниз.
Зубов не увидел, а вот легкость, с которой плечи отследили движение рук, его удивила. Медленно, очень медленно Хогэн развел руки. Ремень безопасности более не прижимал его к спинке кресла. Металлическая скоба по-прежнему торчала в замке, с драным клоком красного ремня. Другой его конец лежал на сером ковре. Ремень не разрезали, а перегрызли.
Он посмотрел в зеркало заднего обзора и удивился еще больше: торцевые дверцы открыты, на сером ковре лишь бурые пятна. Мистер Брайан Адамс из Ниоткуда исчез.
Вместе с Клацающими Зубами.
Хогэн медленно вылез из кемпера, словно глубокий старик, страдающий артритом. Обнаружил, что не так уж все и плохо, если смотреть прямо перед собой. Зато любой поворот головы вызывал резкую боль в шее, плечах, верхней части спины. О том, чтобы обернуться, речи просто быть не могло.
Он осторожно двинулся вдоль кемпера, иной раз касаясь вмятин в борту, слыша, как под ногами хрустят осколки стекла. Долго стоял у задней дверцы, боясь заглянуть за нее. Боялся, что, заглянув, увидит притаившегося там парня с ножом в левой руке и застывшей на губах идиотской улыбкой. Но не мог же он стоять у дверцы вечно, глядя перед собой, не поворачивая головы, словно не голова это, а большая бутыль с нитроглицерином. Сумерки быстро сгущались, и Хогэн решительно обошел дверцу.
Ветер дунул, отбросив волосы с его лба, и окончательно стих. И вот тут Хогэн услышал какой-то сухой скрип, доносящийся справа. Повернулся. В двадцати ярдах увидел подошвы кроссовок парня, исчезающие за гребнем ложбины. Их разделяли несколько футов: ноги парня образовывали букву V. Подошвы на мгновение застыли, словно тот, кто тащил парня, решил передохнуть, а потом короткими рывками двинулись дальше, в ложбину.
С невероятной ясностью перед мысленным взором Хогэна возникла картина происходящего за гребнем. Он увидел Большие Клацающие Зубы, на ножках в забавных оранжевых башмаках с белыми подошвами. Вцепившиеся в прядь длинных светлых волос парня.
Большие Клацающие Зубы пятились.
Большие Клацающие Зубы тащили мистера Брайана Адамса в Никуда.
Хогэн повернулся и зашагал к шоссе, глядя прямо перед собой, изо всех сил стараясь сохранять неподвижность своей нитроголовы. Ему потребовалось пять минут, чтобы преодолеть кювет, еще пятнадцать, чтобы остановить машину, но он справился. И за все это время ни разу не поинтересовался, а что делается за его спиной.
Девятью месяцами позже, в жаркий июньский день, Билл Хогэн вновь проезжал мимо «Продовольственного магазина и придорожного зоопарка Скутера»… только название изменилось. Теперь заведение называлось «ДОМ МАЙРЫ», а гостям предлагались «БЕНЗИН, ХОЛОДНЫЕ ЗАКУСКИ, ВИДЕО». На щите-указателе под этими словами красовалось изображение волка, воющего на луну. Сам Волк, тот самый миннесотский койот, лежал в клетке, стоявшей в тени, отбрасываемой крыльцом. Вытянув задние лапы, положив морду на передние. Он не поднялся, когда Хогэн вылез из кабины, чтобы залить в бак бензин. Ни тарантула, ни гремучих змей Хогэн не обнаружил.
— Привет, Волк, — поздоровался он, поднимаясь по ступеням.
Обитатель клетки удостоил Хогэна взгляда, перевернулся на спину и вывалил длинный красный язык.
Магазин вроде прибавил в размерах и стал гораздо чище. Поначалу Хогэн предположил, что причина — в ярком солнце, но потом отметил и другие изменения. Окна сверкали чистотой. Темную краску стен сменили светлые сосновые панели, от которых еще пахло смолой. Появилась стойка бара с пятью высокими стульями, исчезли «страшилки». Сам стеклянный стенд остался, но теперь его заполняли видеокассеты. На бумажке, приклеенной к стеклу, Хогэн прочитал: «Фильмы категории Х — в подсобке».
Женщину за кассовым аппаратом Хогэн видел в профиль. Она что-то подсчитывала на карманном калькуляторе. Поначалу решил, что это дочь мистера и миссис Скутер, женский довесок к тем трем сыновяьм, о которых упоминал Скутер. И лишь когда она подняла голову, Хогэн понял, что перед ним сама миссис Скутер. С трудом верилось, что он видит женщину, на необъятной груди которой едва не лопалась футболка с надписью «НЕВАДА — СТРАНА ГОСПОДА». Миссис Скутер сбросила никак не меньше пятидесяти фунтов и выкрасила волосы в светло-каштановый свет. Только морщинки от солнца у глаз и рта остались прежними.
— Заправились? — спросила она.
— Да. На пятнадцать долларов, — он протянул двадцатку, она пробила чек. — Когда я был здесь в прошлый раз, магазин выглядел по-другому.
— После смерти Скутера многое изменилось, все так, — согласилась миссис Скутер, достала из кассового аппарата пятерку, уже собралась отдать Хогэну, но тут впервые взглянула на него и замялась. — Скажите… это вы чуть погибли в тот день в прошлом году, когда на нас обрушилась песчаная буря?
Он кивнул, протянул руку.
— Билл Хогэн.
Без малейшей задержки она перегнулась через прилавок и пожала ее. Смерть мужа положительно сказалась на ее настроении… а может, у нее просто началась другая жизнь.
— Жаль, конечно, что ваш муж умер. Мне показалось, что он был хорошим человеком.
— Скут? Да, особенно до болезни, — согласилась она. — А как вы? Поправились?
Хогэн кивнул.
— Шесть недель проходил в шейном бандаже… не первый раз… но сейчас все в порядке.
Она смотрела на шрам, который пересекал его правую щеку.
— Его работа? Этого парня?
— Да.
— Сильно он вас порезал.
— Да.
— Я слышала, он здорово расшибся, когда ваша машина слетела с дороги, и уполз в пустыню умирать, — она пристально всмотрелась в Хогэна. — Так и было?
Хогэн чуть улыбнулся.
— Скорее всего.
— Джек Торнбак, наш шериф, говорил, что дикие животные поработали над ним. Особенно крысы. Не проявили никакого почтения.
— Я об этом ничего не знаю.
— Джи-Ти сказал, что его не узнала бы и родная мать, — она приложила руку к заметно уменьшившейся в размерах груди. — Чтоб мне провалиться на этом месте, если я вру.
Хогэн громко рассмеялся. После той песчаной бури он вообще стал смеяться гораздо чаще. И, похоже, стал проще смотреть на жизнь.
— Хорошо хоть, что он вас не убил. Вы, можно сказать, прошли по острию ножа. Должно быть, вас охранял Господь Бог.
— Совершенно верно, — Хогэн взглянул на стеклянный стенд. — Я вижу, «страшилки» вы убрали.
— Это старье? Будьте уверены! Первым делом после того, как он… — ее глаза широко раскрылись. — Ой! Что же это со мной?! У меня же есть одна ваша вещица! Если б я забыла, Скутер поднялся бы из могилы!
Хогэн в недоумении нахмурился, но женщина уже отвернулась от прилавка. Поднялась на цыпочки, что-то достала с верхней полки. И Хогэн совершенно не удивился, увидев в ее руке Большие Клацающие Зубы. Она поставила их рядом с кассовым аппаратом.
Хогэн долго смотрел на застывшую ухмылку. Вот они, самые большие в мире Клацающие Зубы, стоят себе в оранжевых башмаках на прилавке и словно говорят: «Привет, дружище! На забыл нас? Мы вот тебя не забыли. Все время помнили о тебе».
— Я нашла их на крыльце, на следующий день после бури, — миссис Скутер рассмеялась. — Словно Скутер подарил их вам, но положил в дырявый пакет, из которого они и выпали. Я хотела их выбросить, но он заявил, что они — ваши, и заставил спрятать. Он сказал, что вы — коммивояжер. А потому обязательно заглянете сюда еще раз… Так и вышло.
— Да, — согласился Хогэн. — Так и вышло.
Он поднял Зубы с прилавка, сунул палец между чуть приоткрытых челюстей. Провел подушечкой по клыкам, коренным, в его голове зазвучал голос мистера Брайана Адамса из Ниоткуда: «Куси меня! Куси меня! К-у-у-у-си меня!»
Неужели темный налет на задней поверхности зубов — высохшая кровь парня? Хогэн показалось, что он видит налет, но может, это была лишь тень.
— Я сохранила их, потому что Скутер сказал, что у вас есть сын.
Хогэн кивнул.
— Есть.
И подумал, а у мальчика есть отец. И лишь благодаря «страшилке», которую я держу в руках. Они притопали сюда на маленьких оранжевых ножках, потому что здесь их дом? Или каким-то образом знали то же, что и Скутер? Рано или поздно человек, который много ездит по стране, обязательно появится там, где уже бывал, точно так же, как убийца обязательно возвращается на место преступления.
— Если хотите их взять, они ваши, — нарушила затянувшееся молчание женщина. На мгновение она задумалась… потом рассмеялась. — Черт, если бы я не забыла про них, то обязательно выбросила бы. Тем более, что они сломаны.
Хогэн повернул ключ, торчащий из десны. Дважды он повернулся нормально, сжимая пружину, а на третьем обороте внутри что-то щелкнуло, и ключ провернулся. Сломаны. Конечно, сломаны. И оставались сломанными, пока не решили, что какое-то время о поломке можно и забыть. И вопрос не в том, как они вернулись. И даже не почему?
Вопрос надо формулировать иначе: чего они хотят?
Он опять сунул палец между стальных зубов и прошептал: «Кусите меня… хотите?»
Зубы не шевельнулись, продолжая ухмыляться.
— Похоже, разговаривать они не умеют, — вставила миссис Скутер.
— Не умеют, — кивнул Хогэн и вдруг подумал о том юноше. Мистера Брайане Адамсе из Ниоткуда. О том, что таких, как он, нынче тьма. И не только юношей и девушек. Взрослые тоже мотаются по дорогам, как перекати-поле, всегда готовые забрать твой бумажник, сказать тебе: «Пошел на хер, сладенький», — и убежать. Ты можешь перестать подсаживать попутчиков (он перестал), ты можешь оборудовать дом новейшей охранной системой (он оборудовал), но как трудно жить в мире, где самолеты иной раз падают с неба, психи могут объявиться, где угодно, и никогда не помешает лишняя страховка. В конце концов, у него есть жена.
И сын.
Так что, если Большие Клацающие Зубы постоят на столе Джека, хуже не будет. Слишком много в этой жизни неприятных сюрпризов. Пусть стоят.
На всякий случай.
— Спасибо, что сберегли их, — Хогэн тепло улыбнулся миссис Скутер, осторожно поднял Зубы за ножки. — Я думаю, мой сын будет страшно рад такому подарку, хотя они и сломаны.
— Благодарите Скутера, не меня. Вам нужен пакет? — улыбнулась и она. — Я дам вам пластиковый. Никаких дыр, гарантирую.
Хогэн покачал головой и положил Клацающие Зубы в карман пиджака спортивного покроя.
— Пусть лежат в кармане. Всегда под рукой — оно надежнее.
— Как угодно, — он уже направился к двери, но она крикнула вслед. — Постойте! Я готовлю отличные сэндвичи с куриным салатом!
— Я в этом нисколько не сомневаюсь.
Он получил сэндвич, расплатился, вышел на крыльцо, широко улыбаясь, постоял под жарким солнцем. Настроение у него было прекрасное, в последнее время по-другому не бывало, и он очень надеялся, что так будет всегда.
Слева от него Волк — миннесотский койот просунул морду сквозь прутья клетки, гавкнул. В кармане пиджака Хогэна Клацающие Зубы сжали челюсти. Очень тихо, но Хогэн услышал… и почувствовал едва заметное движение. Похлопал по карману.
— Спокойно, спокойно.
Пересек двор, сел за руль своего нового кемпера, теперь «шевроле», покатил к Лос-Анджелесу. Он обещал Лайте и Джеку, что вернется к семи вечера, максимум, в восемь, а обещания он всегда старался выполнять.
За углом, где нет швейцаров, лимузинов, такси и вращающихся дверей, ведущих в «Ле пале», один из самых старых и лучших отелей Нью-Йорка, была другая дверь — небольшая, без всякой таблички, почти незаметная.
Марта Роузуолл подошла к ней однажды утром без четверти семь с простенькой синей парусиновой сумкой в руке и улыбкой на лице. Сумка была у нее при себе всегда, улыбка — гораздо реже. Не то чтобы она была недовольна своей работой — занимаемая ею должность управляющей хозяйством с десятого по двенадцатый этаж «Ле пале» может кое-кому показаться недостаточно важной или ответственной. Однако для женщины, носившей в детстве, прошедшем в Вавилоне, штат Алабама, платья, сшитые из мешков из-под риса или муки, она казалась весьма ответственной и полезной. Тем не менее, какой бы ни была работа, механик ли ты или кинозвезда, обычно по утрам человек приходит на нее с неизменным выражением лица и взглядом, который говорит: Я все еще в постели, хотя и встала с нее, — и ничего больше.
Для Марты Роузуолл, однако, это утро выдалось необычным.
Все перестало быть для нее обычным, когда она, придя вчера вечером с работы, нашла пакет, присланный ее сыном из Огайо. Долгожданный пакет наконец прибыл. Ночью она спала лишь урывками — без конца вставала, чтобы убедиться, что вещь, присланная ей, действительно существует и она здесь. Наконец она заснула с пакетом под подушкой, словно невеста с куском свадебного пирога.
Сейчас она открыла своим ключом маленькую дверь за углом от парадного входа отеля и спустилась по трем ступенькам в длинный коридор, окрашенный светло-зеленой краской и уставленный по сторонам тележками для белья фирмы «Дандакс». Тележки были доверху наполнены выстиранным и выглаженным постельным бельем. В коридоре стоял его свежий запах, который у Марты всегда смутно ассоциировался с запахом свежевыпеченного хлеба. Еле слышная музыка, записанная на пленку, доносилась из вестибюля, но в последнее время Марта обращала на нее не больше внимания, чем на шум служебных лифтов или на дребезжание посуды в кухне.
В середине коридора виднелась дверь с надписью «Управляющие». Она вошла внутрь, повесила там пальто и прошла через вторую дверь в огромную комнату, где управляющие хозяйством отеля — всего их было одиннадцать — пили кофе в перерывах между расчетами потребностей и решением проблем, связанных со снабжением, пытались не опаздывать с составлением бесчисленных заявок. За этой комнатой с ее колоссальным столом, досками объявлений во всю высоту стен и постоянно переполненными пепельницами находилась раздевалка. Ее шлакоблочные стены были выкрашены в зеленый цвет. Там стояли скамейки, шкафчики и два длинных стержня с намертво прикрепленными металлическими вешалками, которые нельзя украсть.
В дальнем конце раздевалки находились двери в душевую и туалет. Дверь в душевую открылась, и из нее в клубах теплого пара появилась Дарси Сагамор, закутанная в махровый фирменный халат «Ле пале». Она взглянула на сияющее лицо Марты и, вытянув вперед руки, с радостным смехом бросилась ей навстречу.
— Ты получила ее, да? — воскликнула она. — Ну конечно, получила! Это написано на твоем лице! Ну конечно же, мадам.
Марта не ожидала, что она заплачет, до тех пор, пока слезы не потекли по ее щекам. Она обняла Дарси, уткнувшись лицом в ее влажные черные волосы.
— В этом нет ничего страшного, дорогая, — сказала Дарси. — Ты имеешь право как угодно выразить свои чувства.
— Я так горжусь им, Дарси, так горжусь!
— Конечно, гордишься. Потому ты и плачешь, и это справедливо… Но я хочу увидеть ее, как только слезы прекратятся. — Она улыбнулась. — Впрочем, пока она пусть останется у тебя. Если капли с меня упадут на книгу, боюсь, ты выцарапаешь мне глаза.
Таким образом, с почитанием, достойным объекта такой святости (а по мнению Марты Роузуолл, он был именно таким), она достала из синей парусиновой сумки первый роман своего сына… Еще дома она тщательно завернула книгу в папиросную бумагу и сунула под свой коричневый нейлоновый халат. Теперь Марта осторожно сняла обертку, чтобы приятельница могла взглянуть на ее сокровище.
Дарси внимательно посмотрела на обложку, где были изображены три морских пехотинца. У одного из них была перевязана голова. Все трое бежали вверх по склону холма, стреляя из автоматов. «БЛЕСК СЛАВЫ» — таково было название романа, напечатанное красно-оранжевыми огненными буквами. А чуть пониже значилось: роман Питера Роузуолла.
— Ну хорошо, это отлично, это просто великолепно, но покажи мне и остальное! — Дарси говорила тоном женщины, которая хочет покончить с тем, что просто интересно, и перейти к самому главному.
Марта кивнула и открыла страницу с ПОСВЯЩЕНИЕМ. Дарси прочла: Эта книга посвящается моей матери Марте Роузуолл. Мама, я никогда не написал бы ее без тебя. Под напечатанным ПОСВЯЩЕНИЕМ была еще одна фраза, написанная от руки тонкими, наклонными и какими-то старомодными буквами: И это абсолютная правда. Я люблю тебя, мама! Пит.
— Боже мой, как это трогательно! — воскликнула Дарси и вытерла темные глаза тыльной стороной ладони.
— Это не просто трогательно. — Марта снова завернула книгу в папиросную бумагу. — Это на самом деле так. — Она улыбнулась, и в этой улыбке ее старая подруга Дарси Сагамор увидела нечто большее, чем любовь. Она увидела триумф.
Закончив работу в три часа и пробив свои служебные карточки при выходе, Марта и Дарси часто заходили в «Ла Патисьер», кафе при отеле. Гораздо реже они навещали «Ле синк», маленький «карманный» бар рядом с вестибюлем, чтобы выпить чего-то покрепче. Этот день диктовал визит в «Ле синк», как никакой другой. Дарси усадила подругу в одну из Сеемых удобных кабинок и оставила ее с вазой крекеров, пока сама говорила с Рэем, который в этот день управлялся в баре. Марта увидела, как он улыбнулся, глядя на Дарси, и сделал утвердительный знак, соединив большой и указательный пальцы в кольцо. Дарси с довольной улыбкой вернулась в кабину. Марта посмотрела на нее с подозрением.
— О чем это вы там говорили?
— Сейчас увидишь.
Через пять минут к столику подошел Рэй с подносом, на котором красовалось серебряное ведерко со льдом, а в нем бутылка шампанского «Перрье-Джоэт» и два охлажденных бокала.
— Вот это да! — весело воскликнула Марта, однако голос ее выдал и некоторую тревогу. Она с изумлением посмотрела на Дарси.
— Успокойся, — сказала ей Дарси, и Марта, проявив немалое благоразумие, замолчала.
Рэй открыл бутылку, положил пробку возле Дарси и палил немного шампанского в ее бокал. Дарси подняла бокал и подмигнула Рэю.
— Наслаждайтесь нашим лучшим шампанским, леди. — Рэй улыбнулся Марте. — И, дорогая, поздравьте от меня своего мальчика. — Он повернулся и отошел от столика еще до того, как Марта, все еще не успевшая прийти в себя, успела ответить.
Дарси наполнила до краев оба бокала и подняла свой. Марта последовала ее примеру. Они негромко чокнулись.
— За начало карьеры твоего сына, — сказала Дарси. Они отпили по глотку, затем она коснулась бокала Марты во второй раз. — И за самого мальчика, — добавила она. Они снова отпили из бокалов, и Дарси в третий раз коснулась бокала Марты, прежде чем та успела поставить его на стол. — И за материнскую любовь.
— Спасибо, дорогая, — сказала Марта. Хотя ее губы улыбались, глаза оставались серьезными. После каждого из предыдущих тостов она делала небольшой глоток. На этот раз Марта осушила бокал.
Дарси заказала бутылку шампанского, чтобы отпраздновать со своей лучшей подругой вступление Питера Роузуолла в писательский мир с соответствующей торжественностью, но это было не единственной причиной. Ее заинтриговали слова Марты — это не просто трогательно, это на самом деле так, и триумф в улыбке подруги.
Дарси подождала, пока Марта не осушила третий бокал, А Затем спросила:
— Что ты имела в виду, когда говорила о посвящении?
— Что?
— Ты сказала, что оно не просто трогательно, а что то правда.
Марта долго смотрела на нее, не произнося ни единого лова. Дарси решила, что она вовсе не собирается ей отвечать. А потом Марта рассмеялась, и смех ее прозвучал так горько, что это потрясло Дарси. Она даже не подозревала, то приветливая маленькая Марта Роузуолл при всей тяжкой жизни, которую ведет, может испытывать столь горькие чувства. Но и тут в ее смехе слышалась нотка триумфа, что привело Дарси в еще большее недоумение.
— Его книга станет бестселлером, и критики сойдут с ума от восторга, — сказала Марта. — Я уверена в этом, но не потому, что так сказал Пит… хотя он действительно сказал это. Я уверена в этом из-за того, что так случилось именно с ним.
— С кем?
— С отцом Пита, — ответила Марта. Она сложила руки на столе и спокойно посмотрела на Дарси.
— Но… — начала Дарси и замолчала. Джонни Роузуолл за всю свою жизнь не написал, разумеется, ни единой книги. Что он действительно писал, так это расписки и время от времени «Хрен тебе, мамуля» спреем на кирпичной стене. Ей показалось, что Марта хочет что-то сказать…
«Не увлекайся домыслами, — приказала себе Дарси. — Ты отлично понимаешь, что Марта имеет в виду: когда оказалось, что она забеременела, выйти замуж она могла только за Джонни. Но ребенок был не его, а человека заметным образом более интеллигентного».
Однако на самом деле все было не так. Дарси ни разу не встречалась с Джонни, лишь видела несколько его фотографий у Марты в альбоме. А вот Пита она знала очень хорошо — настолько хорошо, что последние два года его учебы в школе и первые два в колледже считала его почти собственным сыном. А физическое сходство между мальчиком, который провел столько времени у нее на кухне, и мужчиной на фотографиях в альбоме…
— Да, конечно, биологически Джонни был отцом Пита, — сказала Марта, словно читая ее мысли. — Стоит только посмотреть на его глаза и нос, чтобы убедиться в этом. Но он не был его естественным отцом… Там не осталось больше этой шипучки?
Она такая вкусная. — Марта слегка опьянела, и ее южное происхождение начало проявляться в голосе подобно ребенку, выползающему из тайника.
Дарси налила подруге почти все оставшееся шампанское. Марта подняла бокал за ножку и посмотрела сквозь жидкость: мягкое вечернее освещение бара превращало шампанское в золото. Затем она отпила немного, поставила бокал и снова засмеялась горьким прерывистым смехом.
— Ты, наверное, не имеешь ни малейшего представления, о чем я говорю, правда?
— Да, дорогая, действительно.
— Ну что ж, я собираюсь рассказать тебе кое-что. После всех этих лет я должна кому-нибудь рассказать — особенно теперь, когда вышла его книга и он сумел пробиться; после всех лет, ушедших на подготовку. Видит Бог, я не могу сказать этого ему — меньше всего ему. Но ведь удачливые сыновья никогда не знают, как любят их матери, какие жертвы они приносят, верно?
— Пожалуй, не знают, — согласилась Дарси. — Марта, милая, может быть, тебе нужно как следует подумать, на самом ли деле ты хочешь рассказать мне то, о чем…
— Не знают, у них нет ни малейшего представления, — продолжала Марта, и Дарси поняла, что подруга не слышала ни единого ее слова. Марта Роузуолл погрузилась сейчас в свой собственный мир. Когда она снова посмотрела на Дарси, странная, мрачная улыбка (Дарси даже вздрогнула) появилась в уголках ее рта. — Ни малейшего представления, — повторила она. — Если действительно хочешь понять, что стоит за таким ПОСВЯЩЕНИЕМ, мне кажется, надо спросить у самой матери. Как ты считаешь, Дарси?
Дарси только покачала головой, не зная, что ответить.
Тем не менее Марта кивнула, словно Дарси во всем с ней согласилась, и начала свой рассказ.
Говорить об основных фактах не было необходимости.
Обе женщины работали в «Ле пале» одиннадцать лет и почти все это время находились в дружеских отношениях.
Самым главным из этих основных фактов, сказала бы Дарси (по крайней мере так сказала бы она до этого дня) было то, что Марта вышла замуж за мужчину, ни на что негодного, проявлявшего гораздо больше интереса к спиртному и наркотикам — не говоря уже о любой потаскушке, которая поведет бедром в его сторону, — чем к женщине, на которой был женат.
Марта провела в Нью-Йорке всего несколько месяцев до того, как встретила Джонни, наивная, во все верящая девушка. Когда сыграли свадьбу, она была уже на третьем месяце беременности. Беременная или нет, не раз говорила Марта Дарси, она все тщательно обдумала, прежде чем согласиться выйти за Джонни. Она была благодарна ему за то, что он не бросил ее. Даже тогда Марта достаточно хорошо понимала, что большинство мужчин обратились бы в бегство через пять минут после того, как их подруги произносили: «Я беременна». Но она видела также и его недостатки. Она отлично понимала, каково будет мнение ее матери и отца — особенно отца — о Джонни Роузуолле с его черным автомобилем «Т-берд» и двухцветными ботинками с загнутыми носами, купленными потому, что Джонни видел в таких же Мемфиса Слима, когда тот выступал в переполненном театре «Аполло».
Своего первого ребенка Марта потеряла на третьем месяце беременности. После еще пяти месяцев, оценив все плюсы и минусы своей семейной жизни, она пришла к выводу, что минусов в ней гораздо больше. Слишком много было ночей, когда Джонни приходил домой поздно (или не приходил совсем), слишком много было оправданий и слишком много синяков под глазами. Стоило Джонни выпить, говорила она, и он давал волю кулакам.
— Он всегда хорошо выглядел, — сказала Марта однажды в разговоре с Дарси, — но подонок, если даже он хорошо выглядит, — все равно подонок.
Еще до того как Марта собрала вещи, она обнаружила, что снова беременна. На этот раз реакция Джонни была немедленной и злобной — он ударил ее в живот палкой от метлы, рассчитывая вызвать выкидыш. Два дня спустя он вместе с парой дружков — парнями, разделявшими увлечения Джонни яркой одеждой и двухцветными ботинками, — попытался ограбить магазин на 116-й Восточной улице, торгующий спиртным. У владельца магазина под прилавком лежала двустволка. Он достал ее. Джонни в ответ выхватил из кармана никелированный пистолет 32-го калибра. Где он достал его — одному Богу известно. Джонни направил пистолет на владельца магазина и нажал на спусковой крючок. — Пистолет тут же разорвало. Один из осколков через правый глаз попал ему в мозг, и смерть была мгновенной.
Марта работала в «Ле пале» до седьмого месяца беременности (это было, разумеется, задолго до того, как Дарси Сагамор поступился в отель на работу, а затем миссис Проулке отправила ее домой, опасаясь, что она родит ребенка в коридоре десятого этажа, если не в служебном лисите. «Ты хорошая работница и снова получишь свое место, когда пожелаешь, — сказала ей Роберта Проулке, — но сейчас тебе лучше быть дома».
Марта отправилась домой и два месяца спустя родила семифунтового мальчика, которого назвала Питером. И вот по прошествии времени этот Питер написал роман под названием «Блеск славы», который все — включая клуб «Книга месяца» и «Юниверсал пикчерз» — сочли заслуживающим внимания.
Все это Дарси слышала ранее. Остальную часть — невероятную часть — она услышала этим вечером, который начался за бокалами шампанского в баре «Ле синк», когда контрольный экземпляр романа Пита лежал в парусиновой сумке, которая стояла в ногах у Марты Роузуолл.
— Мы жили в верхней части Манхэттена, разумеется, — сказала Марта, глядя на бокал из-под шампанского и покручивая его пальцами за ножку. — На Стэнтон-стрит, у Стейшен-парк. Как-то я ездила туда. Сейчас там хуже, чем раньше, много хуже, но даже в то время те места красотой не отличались.
Там была одна старая женщина, которую все боялись. Она жила в том конце, где Стэнтон-стрит подходит к Стейшен-парку — ее все звали Мамашей Делорм, и многие могли поклясться, что она ведьма. Я сама особенно не верила во что-то подобное и однажды спросила Октавию Кинсолвинг, которая жила в том же доме, что и я с Джонни, как могут люди верить таким глупостям, когда космические спутники носятся вокруг Земли и от любой известной болезни есть лекарство. Тавия была образованной женщиной — она окончила Джилльярд — и жила на более или менее приличной стороне 110-й улицы только потому, что на ее иждивении находились мать и трое младших братьев. Я думала, что она согласится со мной, но она только засмеялась и покачала головой.
— Ты хочешь сказать, что веришь в колдовство? — спросила я.
— Нет, — ответила она, — но я верю в нее. Она не такая, как остальные. Может быть, на каждую тысячу — или десять тысяч, или миллион — женщин есть одна, которая утверждает, что она колдунья. И она действительно ведьма. Если это так, то Мамаша Делорм и есть одна из них.
Я просто засмеялась. Люди, которые не нуждаются в колдовстве, могут позволять себе смеяться над этим, так же как люди, не испытывающие потребность в молитвах, могут смеяться над ними. Я говорю про то время, когда только вышла замуж, понимаешь, и все еще надеялась, что смогу перевоспитать Джонни. Ты меня понимаешь?
Дарси кивнула.
— После этого у меня был выкидыш. Мне кажется, что виноват был Джонни, хотя мне не хотелось признаваться тогда в этом даже себе самой. Он постоянно бил меня и не переставал пьянствовать. Брал деньги, которые я давала ему, а потом еще добавлял сам из моей сумочки. А когда я говорила об этом, он делал обиженное лицо и отвечал, что ничего подобного. Это если он был трезвым. Пьяный он просто смеялся.
Я написала домой маме — мне было больно писать такое письмо и стыдно, и когда я писала, то плакала. Но мне нужно было узнать, что она думает обо всем этом. Она прислала ответ, где писала, чтобы я уезжала от него, пока он не уложил меня в больницу или не случилось что-нибудь похуже. Моя старшая сестра Кассандра (мы всегда звали ее Кисей) пошла еще дальше. Она прислала мне билет на «грейхаунд», автобус междугородного сообщения, с двумя словами, которые написала на конверте розовой губной помадой: Уезжай немедленно.
Марта сделала еще глоток шампанского.
— Я не послушалась их советов. Я всегда считала, что у меня слишком развито чувство собственного достоинства. Как бы то ни было, вышло так, что я осталась. Затем, после первого выкидыша, я забеременела снова — только сначала не знала об этом. По утрам меня не тошнило… но и с первым ребенком было то же самое.
— Разве ты пошла к этой Мамаше Делорм не потому, что забеременела? — спросила Дарен. Она поняла, что Марта надеялась получить от колдуньи какое-нибудь лекарство, от которого произойдет выкидыш, или сделать нелегальный аборт.
— Нет, — ответила Марта. — Я пошла потому, что, по словам Тавии, Мамаша Делорм может точно сказать, что такое я нашла в кармане пиджака у Джонни. Белый порошок в маленькой стеклянной бутылочке.
— О-о… — протянула Дарси.
Марта улыбнулась, но это была невеселая улыбка.
— Ты знаешь, что такое, когда все вокруг плохо? — спросила она. — Наверное, ты этого не знаешь, но я скажу тебе. Плохо, когда твой муж пьет, плохо, когда у него нет постоянной работы. Еще хуже, когда он пьет, не имеет работы и бьет тебя. Совсем уж плохо, если ты суешь руку в карман его пиджака, надеясь найти хотя бы доллар, чтобы купить туалетной бумаги в «Санленд-маркете», и находишь там маленькую стеклянную бутылочку с привязанной к ней ложкой. А знаешь, что еще хуже? Самое плохое — это когда ты смотришь на эту маленькую бутылочку в надежде, что порошок там внутри — кокаин, а не героин, белая смерть.
— Ты отнесла бутылочку к Мамаше Делорм?
Марта иронически улыбнулась.
— Всю бутылочку? Нет, что ты. Жизнь у меня была не слишком веселой, но умирать я не собиралась. Если бы он вернулся домой оттуда, где был в это время, и обнаружил, что его двухграммовая бутылочка испарилась, он изуродовал бы меня как Бог черепаху. Поэтому я отсыпала немного порошка в целлофан от пачки сигарет. Затем пошла к Тавии, та сказала, чтобы я шла к Мамаше Делорм, и я отправилась.
— На кого она была похожа?
Марта покачала головой, не в силах рассказать своей подруге, какой странной была Мамаша Делорм и какими невероятными были те полчаса, которые она провела в ее квартире на третьем этаже, и как она бежала в безумном страхе по лестнице, опасаясь, что старуха преследует ее. Квартира была темной и душной, там пахло свечами, старыми обоями, корицей и каким-то ароматным порошком. На одной стене был портрет Иисуса, на другой — Нострадамуса.
— Она действительно была странной, — продолжала Марта. — Даже сегодня я не имею представления, сколько ей было лет — семьдесят, девяносто или сто десять. Вдоль ее носа с одной стороны протянулся розово-белый шрам, он переходил на лоб и исчезал в волосах. Похоже на ожог. От этого ее правый глаз как-то опускался вниз, будто она подмигивала. Она сидела в кресле-качалке с вязаньем на коленях. Я вошла в комнату, и она тут же заговорила: «Я хочу сказать тебе три вещи, молодая леди. Первая — вы мне не верите. Вторая — в бутылочке, которую вы нашли в кармане своего мужа, героин «Белый ангел». А третья заключается в том, что вы уже три недели беременны мальчиком, которого назовете именем его естественного отца».
Марта оглянулась вокруг, чтобы убедиться, что никто не сел за один из соседних столиков, что они все еще в одиночестве, а затем наклонилась к Дарси, которая молча смотрела на нее словно зачарованная.
— Позднее, когда я снова могла уже что-то соображать я сказала себе, что в отношении двух первых вещей нет ничего такого, чего не мог бы сделать хороший фокусник или один из этих факиров в тюрбанах. Если Тавия Кинсолвинг предупредила старуху о моем приходе, она могла сказать ей и причину его. Видишь, как все просто? А для женщины вроде Мамаши Делорм такие сведения очень важны, потому что, если хочешь, чтобы тебя считали колдуньей, ты должна вести себя как колдунья.
— Да, пожалуй, ты права, — согласилась Дарси.
— Что касается того, что я беременна, она просто могла догадаться. Или… ну, понимаешь… некоторые женщины словно видят это.
Дарси кивнула.
— Моя тетя прямо-таки моментально узнавала, когда женщина становилась беременной. Иногда она знала об этом раньше, чем сама будущая мать, а иногда еще до того, как женщина вообще могла забеременеть — если ты понимаешь, что я хочу сказать.
Марта засмеялась и согласно кивнула.
— Она говорила, что у них меняется запах, — продолжала Дарси.
— Иногда можно заметить этот новый запах уже на другой день, как произошло зачатие, — если у тебя хорошее обоняние.
— Да, конечно, — опять согласилась Марта. — Я тоже слышала о чем-то подобном, но в моем случае все было по-другому.
Она просто знала, и глубоко внутри моего мозга, под той его частью, которая пыталась убедить меня, что это ерунда, обман, у меня была уверенность, что она не просто догадывалась, а знала совершенно точно. Быть с ней — значило верить в колдовство, — по крайней мере, в ее колдовство. И это чувство не исчезало так, как исчезают сны, когда ты просыпаешься, или как перестаешь верить хорошему фокуснику, когда уходишь из-под его влияния.
— Что ты делала у нее?
— Ну, видишь ли, там, недалеко от двери, стояло старое кресло с продавленным плетеным сиденьем, и мне кажется, что с ним мне повезло, потому что, когда она кончила говорить, мир вокруг меня как-то изменился, и мои колени подогнулись. Мне пришлось сесть, и если бы там не оказалось кресла, я села бы на пол.
Она просто ждала, когда я приду в себя, и продолжала вязать. Мне показалось, что она видела все это уже сотни раз.
Когда мое сердце начало наконец успокаиваться, я открыла рот и произнесла: «Я хочу уйти от мужа».
«Нет, — тут же ответила она, — это он оставит тебя. Ты останешься и проводишь его. Потерпи, женщина. Понадобится немного денег. Ты думаешь, что он причинит вред ребенку, но с мальчиком все будет в порядке».
«Откуда, — сказала я, но это было все, что я могла сказать, поэтому я просто продолжала повторять снова и снова: — Откуда, откуда, откуда…» В точности как Джон Ли Хукер в блюзе на старых пластинках. Даже сейчас, через двадцать шесть лет, я чувствую запах старых свечей и керосина из кухни, кислый запах высохших обоев, похожий на запах старого сыра. Я вижу ее, маленькую и щуплую, в старом синем капоте в мелкую крупинку, которая раньше была белой, но сейчас стала желтоватой, как прошлогодние газеты. Она была такой маленькой, но я ощущала исходящую от нее силу, такую силу, что она походила на очень яркий свет… Марта встала, подошла к стойке бара, что-то сказала Рэю и вернулась с большим стаканом воды. Она осушила его почти одним глотком.
— Тебе лучше? — спросила Дарси.
— Немного лучше. — Марта улыбнулась. — Нелегко рассказывать об этом. Если бы ты была там, ты почувствовала бы все это. Ты почувствовала бы ее.
«Как все это у меня получается или почему ты вышла замуж за это деревенское дерьмо, сейчас не имеет значения, — сказала мне Мамаша Делорм. — Самое главное сейчас для тебя — найти естественного отца ребенка».
Если бы кто-то слышал наш разговор, непременно подумал бы, что она имеет в виду мужчин, с которыми я сплю.
Но такое мне и в голову никогда не приходило, поэтому я не могла на нее рассердиться. К тому же я слишком запуталась, чтобы сердиться.
«Что вы хотите сказать? — спросила я. — Джонни и есть естественный отец ребенка».
Она вроде как бы фыркнула и махнула на меня рукой, словно говоря: «Какая чепуха!» — а вслух сказала: «В этом мужчине нет ничего естественного».
Затем она наклонилась поближе ко мне, и я почувствовала страх. Она так много знала, и не все эти знания были добрыми.
«Когда у женщины зарождается ребенок, это происходило потому, что мужчина выбрызгивает его из своего члена, милая, — сказала она. — Ты ведь знаешь это, верно?» Не думаю, что именно так это описано в медицинских книгах, но моя голова согласно кивала, словно она протянула ко мне через комнату свои руки, которых я не видела.
«Совершенно верно, — сказала она, кивая сама. — Именно так задумал все это Бог… подобно качелям. Мужчина выбрызгивает детей из своего члена, поэтому дети сначала принадлежат главным образом ему. Но женщина вынашивает их, рожает и выращивает, оттого дети принадлежат главным образом ей. Так устроен мир, но у каждого правила есть исключение, и это исключение только подтверждает правило. Вот одно из них. Мужчина, который дал тебе ребенка, не будет этому ребенку естественным отцом — он не будет ему естественным отцом, даже если бы все равно был рядом. Он будет ненавидеть ребенка, бить его до смерти еще до того, как ему исполнится год, потому что он будет знать, что ребенок не его. Мужчина не всегда может распознать это или уловить другой запах, но если ребенок заметно отличается, он почувствует это… а твой ребенок будет отличаться от неграмотного Джонни Роузуолла как день от ночи. Поэтому скажи мне, милая, кто естественный отец твоего ребенка?» И она вроде как наклонилась ко мне.
Все, что я могла, — это покачать головой и сказать ей, что не имею представления, о чем она говорит. Но мне кажется, что-то во мне, глубоко в моем мозгу, что появляется лишь тогда, когда я сплю, и только тогда может мыслить, знало ответ. Может быть, я просто придумываю это сейчас, потому что мне многое стало известно, но вряд ли. Я думаю, что на мгновение его имя промелькнуло у меня в голове.
«Я не знаю, что вы хотите, чтобы я сказала, — ответила я. — Я ничего не знаю о естественных или неестественных отцах. Я даже не уверена, что беременна, но если это так, то отцом должен быть Джонни, потому что он единственный мужчина, с которым я спала!» Тогда она села, немного помолчала, а затем улыбнулась. Ее улыбка походила на солнечное сияние, и я почувствовала себя лучше.
«Я вовсе не хочу пугать тебя, милая, — сказала она. — То, что я сказала, совсем не то, о чем я думала. Просто передо мной появляются видения, и они иногда бывают сильными. Я сейчас приготовлю чаю, и это успокоит тебя. Тебе он понравится. Он у меня особенный».
Я хотела сказать ей, что не хочу чаю, но оказалось, что не могу вымолвить ни слова. Мне было слишком трудно открыть рот, и мои ноги обессилели.
У нее была грязная маленькая кухонька, темно в ней было почти как в пещере. Я села в кресло у двери и наблюдала за тем, как, взяв старый побитый чайник, она насыпала в него ложкой чай и поставила чайник на плиту. Я сидела и думала, что мне не хочется ни ее особенного чая, как и ничего другого, приготовленного в этой грязной маленькой кухоньке. Я думала о том, что просто сделаю глоток из вежливости, а затем постараюсь уйти отсюда как можно скорее и больше никогда не вернусь.
Но затем она принесла две маленькие фарфоровые чашечки, чистые и белые как снег, поднос с сахаром, сливками и свежеиспеченными булочками. Она налила чай, он пахнул очень хорошо, был горячим и крепким. Это вроде как пробудило меня, и не успела я опомниться, как выпила две чашки чаю и съела одну булочку.
Она тоже выпила чашку чаю, съела булочку, и мы заговорили о более обычных вещах — кого мы знаем на нашей улице, где я жила в Алабаме, куда я чаще хожу за покупками и все такое. Затем я взглянула на часы и увидела, что прошло полтора часа. Я хотела встать, но у меня закружилась голова, и я снова опустилась в кресло.
Дарси смотрела на Марту округлившимися глазами.
— «Вы чего-нибудь подсыпали мне?» — спросила я. Я была испугана, но испуг скрывался глубоко внутри.
«Милая, я хочу помочь тебе, — сказала старуха, — однако ты не хочешь сообщить мне то, что мне нужно знать. А я знаю совершенно точно, что ты не сделаешь, что нужно сделать, без маленькой помощи, легкого толчка с моей стороны. Вот я и подсыпала тебе кое-что. Ты немного поспишь, вот и все, но, перед тем как уснуть, ты должна сказать мне имя естественного отца своего младенца».
И вот, сидя в этом кресле с продавленным плетеным сиденьем и слушая, как за окнами шумит огромный город, я увидела его вот так же четко, как вижу сейчас тебя, Дарси. Его звали Питер Джефферис, он такой же белый, как я черная, такой же высокий, как я маленькая, такой же образованный, как я неграмотная. Мы с ним были совершенно разные люди — ну просто трудно найти настолько разных людей, — за исключением одного: мы оба приехали сюда из Алабамы, я из Вавилона, неподалеку от границы с Флоридой, а он из Бирмингема. Он даже не догадывался о моем существовании — ведь я всего лишь негритянская женщина, которая убирает его номер в отеле, а он всегда останавливался в одном и том же роскошном люксе на одиннадцатом этаже. Что касается меня, то я старалась всего лишь не попадаться ему на глаза, потому что слышала, как он разговаривает и ведет себя, и знала, что он за человек. Дело не только в том, что он не станет пользоваться стаканом, из которого перед ним пил чернокожий, без того, чтобы тщательно его не вымыть. В своей жизни я слишком часто видела такое, чтобы возмущаться этим. Дело в том, что иногда цвет кожи не имеет никакого отношения к тому, что человек собой представляет. Так вот он был из того самого проклятого племени, члены которого могут иметь любой цвет кожи.
Знаешь, он во многом походил на Джонни. Или Джонни был бы таким же, будь умней, имей образование и если бы Бог подумал о том, чтобы наделить его огромным талантом вместо постоянной тяги к наркотикам и женщинам легкого поведения.
Я не стремилась встречаться с ним, моим единственным желанием было не попадаться на его пути, вот и все. Но Мамаша Делорм вплотную наклонилась надо мной, и я почувствовала, что вот-вот задохнусь от запаха корицы из ее пор. Именно его имя, словно удар молнии, пришло мне в голову.
«Питер Джефферис, — сказала я. — Питер Джефферис, мужчина, который всегда останавливается в номере 1163, если только не пишет своих книг у себя в Алабаме. Он — естественный отец. Но он белый!» Она наклонилась ко мне еще ближе и сказала:
«Нет, он не белый. Белых мужчин не бывает. Внутри, там, где они живут, каждый мужчина черный. Ты можешь не поверить мне, но это так. Внутри каждого из них царит полночь, в любое время суток Господних. Однако мужчина может превратить ночь в свет. По этой причине то, что исходит от мужчины и создает ребенка внутри женщины, — белого цвета. Естественное не имеет никакого отношения к цвету. А теперь закрой глаза, милая, потому что ты устала — так устала! Ну-ну, не надо! Не сопротивляйся! Мамаша Делорм не собирается причинить тебе никакого вреда, крошка! Я всего лишь положу тебе в руку одну вещицу. Вот — нет-нет, не смотри, просто зажми в руке».
Я сделала, как она мне сказала, и почувствовала какой-то квадратик. Мне показалось, что это стекло или пластик.
«Ты вспомнишь все, когда наступит время вспомнить. А сейчас спи. Ш-ш-ш… спи…, ш-ш-ш…» — Вот так все и произошло, — закончила Марта. — Единственное, что я помню потом, — как я бежала вниз по лестнице, словно спасаясь от дьявола. Я не помню, от чего я бежала, но это не имеет значения: я просто бежала. Я вернулась туда потом только однажды и, когда попала туда, не видела ее.
Марта замолчала, и подруги огляделись вокруг, будто только проснулись от одинакового сна. «Ле синк» начал наполняться посетителями — время приближалось к пяти, и служащие заходили сюда пропустить пару стаканчиков после работы. Хотя ни одна из женщин не сказала об этом вслух, им обоим вдруг захотелось оказаться где-нибудь в другом месте. Даже сняв свои фирменные халаты, они чувствовали себя неловко среди людей с портфелями, толкующих о сделках, акциях, долговых обязательствах.
— У меня дома есть рисовая запеканка с овощами и мясом и шесть банок пива, — сказала Марта неожиданно робким голосом. — Я могу разогреть ее и охладить пиво… если тебе хочется услышать все остальное.
— Дорогая, мне кажется, я просто обязана выслушать тебя до конца, — сказала, нервно хихикнув, Дарси.
— А я считаю, что должна рассказать тебе все, — ответила Марта, но не засмеялась и даже не улыбнулась.
— Вот только разреши, я позвоню мужу. Скажу ему, что немного задержусь.
— Давай, — согласилась Марта. Пока Дарси звонила, она еще раз проверила, в сумочке ли ее драгоценная книга.
Запеканка — насколько они вдвоем смогли осилить — была съедена, и перед каждой стоял стакан с пивом. Марта снова спросила подругу, действительно ли она хочет услышать все остальное, и Дарси подтвердила свое желание.
— Смотри, кое-что из того, что происходило дальше, не очень прилично. Я хочу сказать тебе об этом заранее. Кое-что из этого похуже, чем фотографии в тех журналах, что оставляют в своих номерах одинокие мужчины, когда уезжают из гостиницы.
Дарси знала, о каких журналах говорит Марта, но не могла представить себе, чтобы ее чистенькая подтянутая подруга каким-то образом ассоциировалась с фотографиями, помещенными в них. Марта принесла из холодильника по свежей банке пива и продолжила рассказ.
— Я вернулась домой еще до того, как полностью пришла в себя. Я не могла вспомнить, что же происходило у Мамаши Делорм, и поэтому решила, что лучше всего, безопаснее всего — вообразить, что это был сон. Однако порошок, что я взяла из бутылочки Джонни, не был сном. Он все еще лежал у меня в кармане, завернутый в кусочек целлофана от коробки сигарет. Мне больше всего хотелось избавиться от него и наплевать на все колдовство в мире. Может, я не привыкла шарить по карманам Джонни, тогда как он то и дело шарил по моим, надеясь найти там доллар или два.
Но у себя в кармане я нащупала не только злополучный пакетик — там было что-то еще. Я достала этот предмет, посмотрела на него и поняла: нет никаких сомнений в том, что я была у нее. Но я все еще не могла точно припомнить, что происходило между нами.
Это была маленькая квадратная пластмассовая коробочка с крышкой, через которую можно смотреть и которую можно открыть. Внутри не было ничего, кроме старого высушенного гриба. Впрочем, после того, что я слышала от Тавии, мне кажется, это не съедобный гриб, а скорее поганка и, наверное, из числа тех, что вызывают такие страшные ночные кошмары, когда хочется покончить с собой, что многие и делают.
Я решила спустить этот гриб в туалет вместе с порошком, который Джонни вдыхает носом, но когда пришла пора действовать, не смогла сделать этого. Мне казалось, что Мамаша Делорм находится со мной в этой комнате и удерживает меня. Я даже боялась посмотреть в зеркало в гостиной, опасаясь, что увижу ее стоящей позади меня.
В конце концов я высыпала порошок Джонни в кухонную мойку, а пластмассовую коробочку положила в шкафчик над ней. Я встала на носки и запихнула ее как можно дальше — до самой стены, наверное. А потом забыла о ней.
Марта замолчала на мгновение, нервно барабаня пальцами по столу, и затем сказала:
— Пожалуй, нужно рассказать тебе подробнее о Питере Джефферисе. В романе моего Пита пишется о войне во Вьетнаме и о том, что он узнал об армии за время своей службы в ней. Книги Питера Джеффериса рассказывали о том, что он называл Великой Второй, особенно когда был пьян и веселился с друзьями. Первый роман, «Сияние небес», он написал, еще когда служил в армии, и он был опубликован в 1946 году.
Дарси внимательно посмотрела на подругу, молча, не произнося ни единого слова, а затем заметила:
— Вот как?
— Да.
Может быть, теперь ты понимаешь, к чему я клоню. Наверное, тебе будет проще понять, что я имею в виду, когда говорю о естественных отцах. «Сияние небес», «Блеск славы».
— Но если твой Пит прочитал книгу мистера Джеффериса, разве не может быть, что…
— Конечно, может. — Марта небрежно махнула рукой. — Но этого не случилось. Разумеется, я не собираюсь убеждать тебя. Ты или убедишься сама, когда я закончу свой рассказ, или не поверишь. Я хотела рассказать тебе немного подробнее об этом мужчине, о Джефферисе.
— Продолжай, я слушаю, — сказала Дарси.
— Я видела его очень часто с 1957 года, когда начала работать в «Ле пале», до 1968-го, когда он заболел — у него было что-то с сердцем и печенью. Он так много пил и так вел себя, что меня удивляет, как этого не случилось с ним раньше. В 1969 году он приезжал с полдюжины раз, и я помню, как плохо он выглядел, — он никогда не был толстым, но за это время так похудел, что походил на щепку. Впрочем, он продолжал пить, не обращая внимания на то, какое у него лицо, желтое или нет. Я слышала, как он кашлял и как его тошнило в туалете. Иногда он даже плакал от боли, и я думала: ну вот и все, теперь он увидит, что с собой делает, и бросит пить. Но он не бросил. В 1970 году он приезжал к нам всего два раза. С ним был мужчина, на плечо которого он опирался и который помогал ему. И все-таки он продолжал пить, хотя стоило взглянуть на него, и становилось ясно, что ему нужно кончать со спиртным.
В последний раз он приехал сюда в феврале 1971 года. Теперь его сопровождал другой мужчина; первый, думаю, уже ничем не мог ему помочь. Джеффериса привезли в коляске. Убирая его номер, я увидела, что в ванной на металлической трубке для занавески висели трусы, которые используют при недержании мочи. Джефферис был красивым мужчиной, но в далеком прошлом. Когда я видела его последние несколько раз, он походил на старика. Ты понимаешь, о чем я говорю?
Дарси кивнула. Такие люди иногда встречаются ползущими по улице — пряча коричневый мешок под мышкой или в кармане изношенного старого пальто.
— Джефферис всегда останавливался в номере 1163, в одном из угловых люксов с видом на Крайслер-билдинг, и я всегда убирала в его номере. Через некоторое время он так привык ко мне, что даже знал меня по имени. Это не имело никакого значения — у меня на груди табличка с именем, а он умел читать, вот и все. Не думаю, что он вообще замечал меня. До 1960 года он всегда оставлял два доллара на телевизоре, когда уезжал из отеля. Затем, до 1964 года, оставлял три доллара. Под конец сумма выросла до пяти долларов. Для тех дней это были большие деньги, но это вовсе не значило, что он оставлял чаевые именно мне: просто так было принято. Следовать принятому обычаю важно для таких людей. Он оставлял чаевые по той же причине, по какой открывал дверь даме или, без сомнения, прятал выпавшие молочные зубы под подушкой, когда был маленьким. Единственная разница заключалась в том, что я была феей, которая занимается уборкой, а не феей, которая обеспечивает зубами.
Он приезжал для переговоров со своими издателями, а иногда кинопродюсерами и телевизионными постановщиками, и тогда он собирал друзей. Кто-то из них тоже.
Занимался издательским делом, некоторые были литературными агентами или писателями вроде него. Он организовывал вечеринки, всегда основательные.
Я знала о них главным образом из-за той мерзости, которую приходилось убирать на следующий день — дюжины пустых бутылок из-под виски (главным образом «Джек Дэниелс»), миллион сигаретных окурков, мокрые полотенца в умывальниках и ваннах, кругом остатки пищи, доставленной из ресторана. Однажды я обнаружила в унитазе целую тарелку огромных креветок. Повсюду отпечатки мокрых стаканов, пьяные гости спят на диванах и на полу, хочешь верь мне, хочешь — нет.
Так бывало чаще всего, но иногда вечеринки затягивались и, когда я приходила делать уборку в половине одиннадцатого утра, были еще в самом разгаре. Он впускал меня в номер, и я старалась навести порядок вокруг его гостей. На таких вечеринках не бывало женщин — исключительно мальчишники. И занимались они только одним — пили и говорили о воине. Как они попали на войну. Кого знали на войне. Где бывали на войне. Кто погиб на войне. Они видели на войне такое, о чем никак не могли рассказать своим женам, но им было без разницы, если чернокожая — горничная слышит, что они говорят. Иногда — не слишком часто — они играли в покер на высокие ставки. Они делали ставки и отказывались поднимать их, блефовали и тому подобное, не переставая говорить о войне. Пять или шесть мужчин с красными лицами, какие бывают у белых, когда они начинают пить по-настоящему, сидели вокруг стола со стеклянной столешницей в расстегнутых рубашках и с развязанными галстуками. А на столе навалено больше денег, чем женщина вроде меня зарабатывает за всю жизнь. А как они говорили о войне! Они говорили о ней так, как молодые женщины говорят о своих любовниках и приятелях.
Дарси показалось странным, почему администрация отеля не выселила Джеффериса, хотя он и знаменитый писатель. Обычно администрация очень строго относится к поведению постояльцев, и, насколько ей известно, с годами правила даже ужесточились.
— Нет-нет, — улыбнулась Марта. — Ты не совсем поняла. Ты думаешь, что этот мужчина и его друзья вели себя как рок-ансамбли, которые любят разносить вдребезги все, что есть в их номерах, и выбрасывать диваны из окон. Джефферис не был обычным солдатом вроде моего Пита. Он учился в Уэст-Пойнте, начал войну лейтенантом, а кончил майором. Он был благородным человеком, принадлежал к одной из старинных семей на Юге, у которых большой дом, полный старых картин со скачущими лошадьми и благородными всадниками. Он мог завязать галстук четырьмя разными способами и знал, как следует целовать руку даме, как наклониться над ней. Говорю тебе, он занимал положение в обществе.
При этих словах на лице Марты появилась язвительная улыбка, язвительная и одновременно горькая.
— Он и его друзья иногда слишком шумели, мне кажется, но они никогда не были вульгарными. Здесь есть разница, хотя ее трудно объяснить. И они никогда не переходили определенных границ. Если из соседнего номера на них жаловались — поскольку он останавливался в угловом люксе, жаловаться могли только из одной комнаты, — то портье звонил ему из своей конторки и просил его и его гостей вести себя потише. Они всегда повиновались, понимаешь?
— Да.
— И это еще не все. Престижный отель обслуживает людей вроде мистера Джеффериса. Администрация защищает его интересы. Они не мешают его гостям веселиться, пить виски, играть в карты, а иногда и баловаться наркотиками.
— Он был наркоманом?
— Нет, этого я не могу сказать. Под конец у него было много наркотиков, видит Бог, но на всех ампулах стояли аптечные знаки, так что они были ему прописаны. Я просто хочу сказать, что благородство — я говорю о том, что белые джентльмены с Юга считали благородством, понимаешь, — требует благородного поведения. Он приезжал в отель «Ле пале» много лет, и ты можешь подумать, для администрации было важно принимать его у себя потому, что он был знаменитым писателем, но ты так думаешь только оттого, что не работаешь здесь столько лет, сколько я. То, что он был знаменитым, действительно было для них важно, но только на первый взгляд. Гораздо важнее было то, что он останавливался у них в течение долгого времени, как и его отец, который был крупным землевладельцем в районе Портервилла, и тоже всегда останавливался в «Ле пале». Администрация считала необходимым поддерживать традиции. Я знаю, что те, кто управляет отелем сейчас, в основном говорят об этом. Может быть, они в самом деле верят в необходимость соблюдать традиции, когда им надо, но в прошлом они по-настоящему верили в них. Когда они узнавали, что мистер Джефферис прилетает в Нью-Йорк рейсом компании «Сазерн-флайер» из Бирмингема, они всегда освобождали комнату рядом с его люксом, если только отель не был переполнен. И никогда не брали с него плату за эту комнату. Им просто хотелось, чтобы он и его приятели не попадали в неловкое положение, когда портье вынужден звонить мистеру Джефферису и просить вести себя потише.
Дарси покачала головой.
— Это просто поразительно.
— Ты не веришь этому, милая?
— Отчего же, верю, но это все равно удивительно.
Горькая усмешка снова появилась на лице Марты Роузуолл.
— Ничего не пожалеешь для благородного сословия… ради этого знамени со звездами и полосами генерала Роберта Э.Ли… по крайней мере раньше. Черт побери, даже я признавала его благородство, знала, что он не относится к людям, которые кричат «йеху-у!» из окна или рассказывают своим друзьям расистские анекдоты.
Правда, он все равно ненавидел черных, не обманывайся на этот Счет… но помнишь, что я говорила о проклятом племени? Дело в том, что, когда речь заходила о ненависти, Питер Джефферис выступал за равноправие. Когда убили Джона Кеннеди, Джефферис был в Нью-Йорке и тут же организовал праздничную вечеринку. Собрались все его друзья, и они веселились всю ночь и весь следующий день. Я с трудом заставляла себя слушать то, что они говорили. Они радовались, что теперь все пойдет на лад, если найдется человек, который прикончит еще и этого его «проклятого братца», как они его называли. Они считали, что этот не успокоится до тех пор, пока каждый приличный белый юноша не станет предаваться разврату под музыку «Битлз» по стерео, а цветные не перестанут носиться как безумные по улицам с телевизорами под мышкой. Так они называли большей частью чернокожих, «цветные» — я ненавидела это мерзкое высокомерное слово.
Дело зашло так далеко, что я с трудом удерживалась, чтобы не закричать на них. Я уговаривала себя сохранять спокойствие, сделать свое дело и уйти от них как можно быстрее. Я твердила себе, что этот мужчина — естественный отец Пита, если уж я забываю все остальное. Я говорила себе, что Питу всего три года, что мне нужна работа и меня выбросят на улицу, если я не сумею сдержаться.
Затем один из них сказал:
— А после того как мы прикончим Бобби, давайте ухлопаем его сладкожопого молоденького братца.
А другой добавил:
— После этого прикончим всех детей мужского пола, и вот тогда организуем настоящий праздник!
— Верно! — воскликнул мистер Джефферис. — А когда водрузим последнюю голову на стену последнего замка, мы устроим такой праздник, что я сниму для него «Мэдисон-сквер-гарден»!
Мне пришлось уйти. У меня болела голова, и все тело сводили судороги из-за того, что я так старалась молчать. Я оставила номер убранным только наполовину, чего никогда не бывало ни до, ни после. Но иногда принадлежность к черным имеет свои преимущества: он не обратил на меня внимания, когда я была в номере, и, можно не сомневаться, не заметил, что я ушла. Ни один из них не обратил на это внимания.
И на губах Марты снова появилась эта горькая усмешка.
— Не понимаю, как можно называть такого мужчину благородным, даже в шутку, — заметила Дарси, — или называть его естественным отцом своего еще не рожденного ребенка, какие бы обстоятельства ни вынуждали. Мне он кажется чудовищем.
— Нет! — резко бросила Марта. — Он не был чудовищем. Он был человеком. Кое в чем — пусть во многом — плохим человеком, но человек есть то, что он есть. И у него было что-то, что можно назвать благородством без усмешки на лице, хотя проявилось это полностью только в книгах, которые он написал.
— Ага! — Дарси презрительно посмотрела на Марту из-под сдвинутых бровей. — Значит, ты прочитала одну из его книг?
— Дорогая, я прочитала все. К тому моменту, когда я в конце 1959 года пошла к Мамаше Делорм с этим белым порошком, он написал их только три, но уже тогда я прочитала две из них. Со временем я догнала его и прочитала все его книги, потому что он писал еще медленнее, чем я читала, а это, — усмехнулась она, — очень медленно!
Дарси с сомнением посмотрела на книжный шкаф Марты. Там стояли книги Алисы Уолкер и Риты Мэй Браун, «Линден-Хиллз» Глории Нэйлор и книга Измаэля Рида, но три полки занимали главным образом романы в бумажных обложках и детективы Агаты Кристи.
— Как-то непохоже, чтобы романы о войне вызвали твой интерес к славе, если ты понимаешь, что я хочу сказать.
— Разумеется, понимаю, — ответила Марта. Она встала и принесла еще две банки пива. — Лекажу тебе забавную вещь, Ди: если бы он был хорошим человеком, я, наверное, не прочитала бы ни одного из его романов, больше того: если бы он был хорошим человеком, не думаю, чтобы эти романы получились такими блестящими.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Я и сама точно не понимаю. Ты просто слушай, ладно?
— Ладно.
— Видишь ли, я поняла, что он за человек, еще задолго до убийства Кеннеди. Я знала это уже летом 1958 года. К тому времени я убедилась, какого низкого он мнения о человечестве вообще — не о своих друзьях, ради них пошел бы на смерть, но, обо всех остальных. Все люди стремились заработать — заработать баксы, все стремятся заработать баксы, говорил он. Ему и его друзьям казалось, что стремление заработать деньги — это очень плохо, если только вы не играете в покер и на столе не лежит целая куча баксов. Мне-то казалось, что все они, включая его самого, прямо-таки ласкали эти баксы.
Под его внешней благовоспитанностью южного джентльмена скрывалось немало отвратительного. Он считал, что люди, которые пытаются поступать справедливо или улучшить существующий мир, — это самое смешное, что только можно придумать. Он ненавидел черных и евреев, считал, что нам нужно сбросить на Россию водородные бомбы и стереть ее с лица земли еще до того, как она сделает это с нами. Почему бы и нет? — говорил он. Он относил всех их к той части человечества, которую называл «не достигшей человеческого уровня». Для него это были евреи, чернокожие, итальянцы, индейцы и все, чьи семьи не проводят лето на берегу океана.
Я слушала, как он разглагольствует, несет всю эту безграмотную глупость и высокомерную чушь, и, естественно, меня заинтересовало, почему он стал знаменитым писателем… как он мог стать знаменитым писателем. Мне захотелось узнать, что увидели в нем критики. Но еще больше я заинтересовалась тем, что увидели в нем простые люди вроде меня — люди, которые и делают книги бестселлерами, как только они появляются на прилавках. Наконец я решила выяснить все сама. Я пошла в общественную библиотеку и взяла там его первую книгу — «Сияние небес».
Я ожидала, что она окажется чем-то похожим на сказку о новом платье короля, но ошиблась. Книга была о пяти людях и о том, что случилось с ними на войне и что в то же самое время происходило с их женами и подругами дома. Когда я поняла по обложке, что речь в книге пойдет о войне, я закатила глаза, считая, что это будет похоже на скучные истории, которые они рассказывают друг другу.
— Но это оказалось не так?
— Я прочитала первые десять или двадцать страниц и подумала: здесь нет ничего особенного. Это не так уж плохо, как я ожидала, но тут ничего не происходит. Потом я прочитала еще тридцать страниц и… вроде как забыла обо всем. Когда я в следующий раз оторвалась от книги, было уже за полночь и я прочитала двести страниц. Я сказала себе: иди спать, Марта. Иди спать немедленно, потому что до половины шестого осталось совсем мало времени. И все-таки я прочитала еще тридцать страниц, хотя мои глаза устали. Только без четверти час я встала и пошла чистить зубы.
Марта замолчала, глядя на потемневшее окно и все бесконечные мили ночи за ним. Ее глаза затуманились воспоминанием, а губы сжались в хмурой гримасе. Она покачала головой.
— Я не могла представить себе, как человек, настолько скучный, когда ты слушаешь его, смог написать такое, что не хочется закрыть книгу и ты со страхом ждешь ее конца. Как мог неприятный человек с холодным сердцем, каким был он, создать героев настолько живых, что тебе хочется плакать, когда они умирают. Когда Ной попал под такси и погиб в самом конце «Сияния небес», всего лишь через месяц после того, как вернулся с войны, я и в самом деле оплакала. Я не представляла себе, каким образом циничный и грубый человек вроде Джеффериса мог заставить читателей так переживать о том, что даже не происходит в действительности, — о том, что он просто-напросто придумал. А кроме того, в этой книге было что-то еще… что-то вроде солнечного света. Она наполнена болью и страданиями, но в то же время в ней много чистоты и свежести… и любви.
Дарси вздрогнула, когда Марта засмеялась.
— В отеле был парень по имени Билли Бек, хороший молодой человек. Он заканчивал Фордхэмский университет, изучал английскую литературу. Он учился в свободное время, когда не стоял у дверей швейцаром. Мы с ним иногда разговаривали…
— Он был чернокожим?
— Господи, нет, конечно! — Марта снова засмеялась. — В «Ле пале» не было чернокожего швейцара до 1965 года. Чернокожие носильщики, рассыльные и рабочие в гараже, но не швейцары. Это считалось недостойно. Благородным людям вроде мистера Джеффериса такое не понравилось бы.
Короче говоря, я спросила Билли, почему книги писателя могут быть такими увлекательными, когда сам он грубиян и циник. Билл задал мне вопрос, слышала ли я про толстого диск-жокея с тонким голосом, и я сказала, что не понимаю, о чем он говорит. Тогда он ответил, что объяснить то, о чем я спрашиваю, он не может, но рассказал, что говорил его профессор о Томасе Вулфе. Этот профессор считал, что некоторые писатели — включая Томаса Вулфа — ничем не отличаются от других людей до тех пор, пока не сядут за стол и не возьмут в руку перо. Он считал, что для таких людей перо — все равно что телефонная будка для Кларка Кента — ну помнишь, того, кто превращался в телефонной будке из репортера в супермена. Он сказал, что Томас Вулф — это вроде… — она заколебалась, потом улыбнулась, — что он вроде божественных ветряных колокольчиков. Он сказал, что сами по себе ветряные колокольчики ничего особенного не представляют, но когда сквозь них дует ветер, они издают прелестные звуки.
Мне кажется, что Питер Джефферис был чем-то вроде этого. Он был благородным человеком, получил превосходное воспитание и образование, но все это не его заслуга. Это скорее Божий дар, который он и тратит. И сейчас я скажу тебе что-то, чему ты можешь не поверить: после того как я прочитала две его книги, мне стало жалко его.
— Жалко?
— Да. Потому что книги эти такие прекрасные, а человек, написавший их, безобразен как смертный грех. Он действительно был похож на моего Джонни, но в определенном отношении Джонни был счастливее, потому что он в отличие от мистера Джеффериса никогда не стремился к лучшей жизни. Книги мистера Джеффериса были его мечтами, в них он позволял себе верить в мир, над которым смеялся и издевался.
Марта спросила Дарси, хочет ли она еще пива. Та ответила, что пока воздержится.
— Ну что ж, если передумаешь, дай знать. Ты вполне можешь передумать, потому что начиная с этого момента все становится запутанным.
Еще одно было характерно для этого мужчины, — продолжала Марта. — У него не было особых сексуальных потребностей. По крайней мере он выглядел не таким, каким обычно бывает мужчина…
— Ты хочешь сказать, что он…
— Нет, он не был гомосексуалистом, или голубым, как их теперь принято там называть. У него не было влечения к мужчинам, но он не испытывал особой тяги и к женщинам. За все эти годы, пока я убирала его номер, всего два или три раза я находила в пепельницах в спальне сигареты с помадой и чувствовала запах духов на подушках. Один раз я нашла карандаш для бровей в ванной — он закатился в угол под дверь. Думаю, это были проститутки по вызову (подушки пахли не теми духами, которыми обычно пользуются приличные женщины). Но два или три раза за все эти годы не так уж много, правда?
— Да, уж это точно, — согласилась Дарси, вспоминая бесчисленные женские трусики, которые ей приходилось вытаскивать из-под кроватей, презервативы, плавающие в унитазах, в которых поленились спустить воду, накладные ресницы на подушках и под ними.
Марта сидела несколько мгновений молча, углубившись в свои мысли, потом подняла голову.
— А знаешь что? — сказала она. — Этот мужчина испытывал влечение к самому себе! Тебе это может показаться невероятным, но так оно и есть. В нем уж точно не было недостатка сока — я знаю это по всем тем простыням, что меняла.
Дарси кивнула.
— А в ванной всегда стояла баночка холодного крема или что-нибудь на столике возле его кровати. Думаю, он пользовался этим, когда занимался мастурбацией, — чтобы не поранить кожу.
Женщины посмотрели друг на друга и вдруг истерически расхохотались.
— А ты уверена, что все было не наоборот, дорогая? — наконец спросила Дарси.
— Я ведь сказала — холодный крем, а не вазелин, — ответила Марта. Плотина снова прорвалась: женщины смеялись минут пять, пока у них не выступили слезы на глазах.
Но вообще-то тут не было ничего смешного, и Дарси знала это. И когда Марта продолжила свой рассказ, она просто слушала, с трудом веря своим ушам.
— Прошла примерно неделя с того дня, как я побывала у Мамаши Делорм, а может быть, и две, — продолжала Марта. — Не помню. Давно, это было. Я уже была уверена в своей беременности — меня не тошнило или что-то там еще, но я ее чувствовала. Не по тем местам, что ты думаешь. Кажется, что твои десны, твои ногти на ногах, твоя переносица сами догадываются,
Что происходит, еще до того, как узнают все остальные части тела. Или вдруг тебе захочется в три часа дня китайского рагу с грибами и острым соусом, и ты спрашиваешь себя: «Эй, что со мной?» Но ты знаешь, что это такое. Я не сказала ни слова Джонни, разумеется, — я понимала, что он в конце концов узнает, но говорить ему боялась.
— В этом никто тебя не обвинит, — согласилась Дарси.
— Однажды поздно утром я была в спальне люкса Джеффериса и, прибираясь там, думала о Джонни и о том, как сказать ему о ребенке. Джефферис куда-то ушел — скорее всего на встречу с одним из своих издателей. Кровать в его номере была двуспальной и смята на обеих сторонах, но это ничего не значило — он плохо спал и все время ворочался. Иногда я приходила убирать номер и видела, что даже наматрасник выдернут.
Так вот, я сняла покрывало и два одеяла. У Джеффериса была жидкая кровь, и он всегда накрывался всем, чем только мог. Потом начала снимать верхнюю простыню со стороны ног и сразу увидела. Это была его сперма, уже почти высохшая.
Я стояла и смотрела на нее… ну, не знаю сколько минут. Мне казалось, будто меня загипнотизировали. Я представила себе его лежащим в одиночку на кровати после того, как ушли все его друзья, лежащим на кровати и чувствующим только запах табачного дыма, который они оставили после себя, и собственного пота. Я представила себе, как он лежит на кровати и вдруг начинает заниматься любовью сам с собой, призвав на помощь маму — большой палец и четырех ее дочерей. Я видела все это так же ясно, как вижу сейчас тебя, Дарси. Единственное, что я не могла представить себе, — это картины, которые он видел в своем воображении… а принимая во внимание то, как он разговаривал никаким он был, когда не писал свои книги, я рада, что не видела их.
Дарси смотрела на нее неподвижно, словно окаменев, не произнося ни единого слова.
— В следующий момент я почувствовала, как… как меня охватило желание. — Она замолчала, затем медленно и задумчиво покачала головой. — Меня охватило желание, словно мне захотелось в три часа дня китайского рагу с грибами и острыми приправами, или мороженого с солеными огурцами в два часа ночи, или… а что хотелось тебе, Дарси?
— Кожицы от бекона, — ответила Дарси такими онемевшими губами, что едва их чувствовала. — Муж пошел и не мог найти ее в магазине, зато принес пакет сала с кожей, и я прямо проглотила все, что он принес.
Марта кивнула и заговорила снова. Через тридцать секунд Дарси вскочила и бросилась в туалет. Там она попыталась сопротивляться тошноте, но из нее выплеснулось все пиво, которое она выпила.
«Старайся найти в этом светлую сторону, — уговаривала она себя, слабой рукой нащупывая рычаг, чтобы спустить воду. — Не придется беспокоиться о похмелье». И затем тут же на смену пришла другая мысль: «Как я смогу посмотреть ей в глаза? Как сумею справиться с собой?» Оказалось, что никакой в этом нет проблемы. Когда она обернулась, Марта стояла в дверях туалета и с беспокойством смотрела на нее.
— С тобой все в порядке?
— Да. — Дарси попыталась улыбнуться, и, к ее облегчению, улыбка оказалась естественной. — Я… я просто…
— Я знаю, — сказала Марта. — Поверь мне, я знаю. Хочешь, чтобы я закончила, или ты уже достаточно наслушалась?
— Заканчивай, — решительно произнесла Дарси и взяла подругу за руку. — Но только в гостиной. Я не хочу даже смотреть на холодильник, не говоря уже о том, чтобы открывать его.
— Хорошо.
Через минуту они расположились на противоположных концах потертого, но удобного дивана.
— Ты уверена в себе, дорогая?
Дарси утвердительно кивнула.
— Тогда слушай. — Но прежде Марта помолчала несколько секунд, глядя на свои тонкие пальцы, лежащие на коленях, как бы окидывая взглядом прошлое подобно тому, как командир подводной лодки обозревает через перископ вражеские воды. Наконец она подняла голову, повернулась к Дарси и продолжила рассказ.
— Мне казалось, что остаток этого дня я работала как в тумане, как под гипнозом. Со мной разговаривали — я отвечала, но мне казалось, что голоса доносятся через стеклянную стену и мои ответы слышатся таким же образом. Помнится, я думала, что загипнотизирована, что старуха загипнотизировала меня, и я переживаю последствия гипнотического внушения. Вроде как гипнотизер на сцене говорит: «Сейчас кто-нибудь скажет слово «чиклетс», и вы встанете на четвереньки и начнете лаять, как собака». Человек, что загипнотизирован, сделает это, даже если никто ему не скажет «чиклетс». Точно так же будет делать еще десять следующих лет. Она подложила мне что-то в чай, загипнотизировала и потом приказала мне сделать это. Мерзко с се стороны.
И я знала, что она способна на это — старуха верила в разное колдовство. Как, например, заставить мужчину полюбить женщину?
Надо капельку ее менструальной крови нанести на его пятку, когда он спит, и еще бог знает сколько всего… Если такой женщине с ее фантазией про естественных отцов удается гипнотизировать людей, то она вполне могла загипнотизировать меня, чтобы я сделала то, что сделала. И все потому, что она верила в это. А ведь я назвала его имя, правда? Конечно, назвала.
Мне даже в голову не пришло тогда, что я не помнила почти ничего о том, как ходила к Мамаше Делорм, пока не оказалась в спальне мистера Джеффериса. Но позже, тем вечером, я вспомнила.
Мне удалось продержаться весь день. Я не плакала, не кричала, не билась в истерике. Моя сестра Кисеи вела себя гораздо хуже, когда один раз в сумерки набирала воду в старом колодце и оттуда вылетела летучая мышь и запуталась у нее в волосах. Нет, со мной было все в порядке, просто мне казалось, что я нахожусь за стеклянной стеной, и я решила, если не станет хуже, сумею справиться с собой.
Потом, когда я вернулась домой, меня тут же охватила страшная жажда.
Мне хотелось пить больше, чем когда-либо в жизни, — будто у меня в горле бушевала песчаная буря. Я стала пить воду, и мне казалось, что никогда не напьюсь. И тут я начала сплевывать. Я сплевывала, и сплевывала, и сплевывала. Затем меня стало тошнить. Я побежала в туалет, посмотрела там на себя в зеркало и высунула язык, чтобы убедиться, нет ли на нем каких-то следов от того, что я сделала, и, конечно, ничего не обнаружила. Я подумала: ну вот, теперь-то тебе получше?
Но лучше мне не стало. Я почувствовала себя еще хуже. Я встала на колени перед унитазом и сделала то же самое, что и ты, Дарси. Только меня тошнило гораздо сильней, так сильно, что я боялась потерять сознание. Я плакала и просила прощения у Бога, умоляла Его остановить мою рвоту, пока я не потеряла своего ребенка. А затем перед моими глазами возникла картина: я стою в его спальне с пальцами во рту. Ты только не думай, что я это делала, — понимаешь, я видела себя со стороны, будто смотрела на себя в кино. И меня снова стошнило.
Соседка миссис Паркер услышала странные звуки, подошла к двери и спросила, не нужна ли мне помощь. Это помогло мне немного взять себя в руки. Когда поздно вечером домой явился Джонни, худшее осталось уже позади. Он был пьяным и раздраженным. Я не смогла дать ему денег, и он ударил меня, поставил синяк и ушел. Я была чуть ли не рада тому, что он ударил меня, так как теперь могла подумать и о другом.
На следующий день, когда я вошла в гостиную мистера Джеффериса, он сидел там, все еще в пижаме, и что-то писал в одном из своих желтых блокнотов. Он всегда, до самого конца, приезжал с пачкой таких блокнотов, перехваченной красным резиновым кольцом. Когда он приехал в «Ле пале» в тот последний раз и я не увидела их, я поняла, что он решил покончить с жизнью. Между прочим, мне ничуть не было его жалко.
Марта посмотрела в окно гостиной, на лице ее не было ни выражения жалости, ни прощения; это был холодный взгляд, лишенный всякого сердечного тепла.
— Когда я увидела, что он все еще в номере, я почувствовала облегчение — это значило, что можно отложить уборку на более позднее время. Видишь ли, он не любил, чтобы в номере были горничные, когда он работает. Потому я решила, что лучше обождать с уборкой до трех часов, когда на смену заступит Ивонна.
— Я приду попозже, мистер Джефферис, — сказала я.
— Нет, делайте свою работу сейчас, — сказал он. — Только потише, не слишком шумите. У меня голова раскалывается, а тут появилась такая блестящая идея — хоть умирай.
— Клянусь тебе, — продолжала Марта, — в любое другое время он велел бы мне прийти попозже, клянусь тебе. Мне показалось, что я слышу зловещий смех старой чернокожей Мамаши.
Я вошла в ванную и начала наводить там порядок. Убрала грязные полотенца, повесила свежие, заменила мыло, разложила спички и все это время твердила себе: нельзя загипнотизировать человека, если он не хочет этого, старуха. Что бы ты мне ни подсыпала в чай в тот день, что бы ты ни приказала мне сделать и сколько раз, я уже все поняла — все поняла и не подчинюсь тебе.
В спальне я посмотрела на кровать. Я думала о ней, как ребенок, который боится привидений, но увидела самую обычную кровать. Я знала, что на этот раз не собираюсь ничего делать, и почувствовала облегчение. Меняя белье, снова заметила это липкое пятно, все еще не высохшее, видно, он проснулся, испытывая сексуальное возбуждение, и просто решил свою проблему.
Я смотрела на пятно, ожидая, не почувствую ли еще что-нибудь. И я ничего не почувствовала. Это было просто пятно, оставленное на простыне мужчиной, у которого есть письмо, но нет почтового ящика, чтобы опустить его туда, как ты и я наблюдали сотни раз. Эта старуха была такой же колдуньей, как и я. Может быть, я беременна, а может, и нет, но если я беременна, то это ребенок Джонни — ведь он единственный мужчина, с которым я лежала в постели, и, что бы я ни нашла в простынях этого белого мужчины — или в любом другом месте, — ничто этого не изменит.
День был облачным, но в тот момент, когда я подумала об этом, появилось солнце, словно Господь Бог вынес по поводу меня свое окончательное решение. Я еще никогда не испытывала такого облегчения. Я стояла, благодаря Всевышнего за то, что он все так правильно решил. Пока я возносила свою благодарственную молитву, собирала все, что оставил мистер Джефферис на простыне, все, что только удавалось соскрести, клала в рот и проглатывала.
Снова мне казалось, что я стою за пределами своей телесной оболочки и слежу за собой со стороны. Часть моего существа говорила: ты сошла с ума и потому делаешь это, но еще хуже, что ты делаешь это, когда он в соседней комнате. Он может встать в любую минуту, чтобы сходить в туалет, и увидит тебя. Когда на полу такие толстые ковры, как здесь, ты не услышишь его шагов. И это будет конец твоей работы в «Ле пале» — да и вообще в любом другом большом отеле в Нью-Йорке. Горничная, которую застали за таким делом, каким сейчас занимаешься ты, уже больше никогда не будет работать в этом городе, по крайней мере в приличном отеле.
Но это не имело значения для меня. Я продолжала слизывать с простыни то, что он оставил на ней, до тех пор, пока не закончила. Или пока какая-то часть меня не была удовлетворена. А затем стояла целую минуту, уставившись на простыню. Из соседней комнаты не доносилось ни звука… Вдруг мне пришло в голову, что он стоит позади меня в дверях. Я знала, какое у него будет выражение лица. Когда я была девочкой, каждый август в Вавилон приезжал бродящий цирк, и в его составе был человек — мне казалось, что это человек, которого прятали под цирковым тентом. Он сидел в яме, и стоявший рядом служитель долго объяснял, что это существо представляет собой «исчезнувшее звено» в цепи развития человечества. А затем бросал в яму живую курицу. Сидящее там существо сразу откусывало ей голову. Однажды мой старший брат Брэдфорд, который погиб в автомобильной катастрофе в Билокси, заявил, что хочет пойти и посмотреть на это странное существо. Папа сказал, что ему очень жаль слышать это, но он не может запретить ему пойти в цирк, потому что Брэду почти девятнадцать лет и он почти мужчина. Брэд отправился на представление, а мы с Кисеи хотели спросить его, что там происходит, после того как он вернется. Но когда мы увидели выражение его лица, то решили не спрашивать. Вот такое же выражение я ожидала, обернувшись, увидеть и на лице Джеффериса.
Понимаешь, о чем я говорю?
Дарси кивнула.
— Я знала, что он стоит там, — просто знала. Наконец я набралась смелости, чтобы повернуться, надеясь уговорить его не рассказывать главному управляющему — встать на колени, если понадобится, — но в дверях никого не было. Просто заговорила моя больная совесть. Я подошла к двери, выглянула в гостиную и увидела, что он все еще сидит за столом и пишет в своем желтом блокноте еще быстрее, чем раньше. Тогда я вернулась в спальню, заменила белье на кровати, навела, как обычно, порядок в комнате. Ко мне вернулось ощущение, что я нахожусь за стеклянной стеной, причем оно было сильнее, чем раньше.
Я убрала грязные полотенца и постельное белье так, как полагается, — вынесла в коридор через дверь спальни. Первое, что я узнала, когда пришла работать в отель, — это то, что никогда, ни в коем случае, нельзя выносить грязное постельное белье через гостиную номера. Затем я вернулась туда, где он сидел. Я хотела сказать ему, что уберу гостиную позднее, когда он закончит работу. Но когда я увидела, как он себя ведет, то, пораженная, остановилась прямо в дверях, уставившись на него.
Он ходил по гостиной так быстро, что его желтая шелковая пижама развевалась вокруг ног. Руки он засунул в волосы и тянул их в разные стороны. Он походил на этих безумных математиков, карикатуры на которых появлялись в комиксах старых выпусков «Сатердей ивнинг пост». У него были дикие глаза, словно что-то потрясло его. Сначала я подумала, что он видел, чем я занималась, и из-за этого так странно себя ведет.
Оказалось, его поведение не имеет ко мне никакого отношения… по крайней мере он так считал. Это был единственный раз, когда он разговаривал со мной; впрочем, иногда он просил меня принести ему бумагу, еще одну подушку или переключить кондиционер. Он говорил со мной потому, что ему что-то было нужно. А вот сейчас с ним случилось что-то — что-то очень важное, — и ему было необходимо с кем-то поговорить, чтобы не сойти с ума, так мне показалось.
— У меня раскалывается голова, — сказал он.
— Мне очень жаль, мистер Джефферис. Если хотите, я принесу вам аспирин… — предложила я.
— Нет, — отказался он. — Дело не в этом. У меня появилась идея. Ну, вроде как я отправился ловить форель, а поймал марлина. Видите ли, я профессиональный писатель. Пишу художественные книги.
— Да, сэр, мистер Джефферис, — сказала я. — Я прочитала две ваши книги, и они очень мне понравились.
— Вы читали мои книги? — Он посмотрел на меня с таким выражением, будто я сошла с ума. — Ну что ж, это очень любезно с вашей стороны — сказать мне об этом. Итак, сегодня утром я проснулся, и у меня появилась идея.
«Совершенно верно, сэр, — сказала я про себя, — у вас появилась очень хорошая идея, такая свежая и неудержимая, что вы разбрызгали ее по всей простыне». И я едва не рассмеялась. Только, Дарси, я не думаю, что он заметил бы, если бы я и рассмеялась.
— Я заказал завтрак, — продолжал он и показал на тележку, стоявшую у двери, — и пока ел, все думал об этой идее. Я думал, что из нее получится короткий рассказ. Есть журнал… «Нью-Йоркер»… впрочем, это не имеет значения. — Он не собирался объяснять, что такое «Нью-Йоркер» какой-то негритянке вроде меня, понимаешь.
Дарси усмехнулась.
— Но к тому времени, когда я кончил завтракать, — продолжал он, — это больше походило на повесть. А затем… когда я начал набрасывать основные направления действия… — Он визгливо засмеялся. — Похоже, такая идея не приходила мне в голову лет десять. Может быть, никогда не приходила. Как вы думаете, возможно, чтобы братья-близнецы, похожие друг на друга, но не один к одному, сражались во время второй мировой войны на противоположных сторонах?
— Как сказать, разве только не на Тихом океане, — заметила я. В любое другое время, думаю, у меня не хватило бы смелости вообще говорить с ним, Дарси, — я просто стояла бы и смотрела на него, разинув рот. Но я все еще чувствовала себя как бы за стеклянной стеной или будто у зубного врача после укола новокаина.
Он засмеялся, как будто это было самое смешное, что приходилось ему слышать.
— Конечно, не на Тихом океане, — согласился он, — там это не могло бы случиться, а вот на европейском театре военных действий вполне могло. Скажем, они встречаются лицом к лицу во время боев в Арденнах.
— Ну что ж, может быть… — начала я, но он уже снова быстро ходил по гостиной, ероша волосы, отчего они уже и так стояли дыбом.
— Я знаю, это походит на мелодраму в стиле Орфеума Сиркита, — сказал он, — глупое сочинение вроде пьес, рассчитанных на дешевый эффект, как, например, «Под двумя флагами» или «Армадейл». Но замысел с близнецами… это можно разумно объяснить… я вижу его прямо сейчас… — Он повернулся ко мне. — Как по-вашему, это будет достаточно драматично?
— Да, сэр, — ответила я. — Всем нравятся рассказы о братьях, которые не знают, что они на самом деле братья.
— Но эти знают, — сказал он. — А сейчас я скажу вам что-то еще… — Здесь он остановился, и я увидела, как на лице его на мгновение появилось удивленное, странное выражение. Странное, но для меня оно было как открытая книга. Вроде он пришел в себя и понял, что делает что-то глупое, как мужчина, который намылил лицо кремом для бритья, а потом взялся за электрическую бритву. Он говорил с горничной-негритянкой, может быть, о лучшей идее, которая когда-либо приходила ему в голову, — с горничной-негритянкой, чье представление о поистине хорошей книге ограничивается, наверное, «Краем ночи». Он уже забыл о том, что она прочла две его книги, как сама сказала ему.
— Или подумал, что ты просто льстишь ему, чтобы получить побольше чаевых, — заметила Дарси.
— Да, конечно, на его взгляд, это соответствует человеческой природе, как одетая на руку перчатка. Как бы то ни было, это выражение показало, что он вдруг понял, с кем разговаривает, вот и все.
— Я думаю, что останусь в отеле еще на несколько дней, — сказал он. — Вы предупредите портье об этом? — Он повернулся и принялся снова расхаживать по гостиной, задев ногой тележку, на которой ему привезли завтрак. — И передайте, чтобы убрали эту проклятую штуку отсюда, хорошо?
— Вы хотите, чтобы я пришла сюда позднее и… — начала я.
— Да, да, да, — нетерпеливо сказал он, — приходите позднее и делайте что хотите, а сейчас, будьте так любезны, пусть все отсюда исчезнет… включая вас.
Я так и сделала и никогда в жизни не испытывала такого облегчения, как тогда, когда за мной закрылась дверь гостиной. Я выкатила тележку в коридор. На завтрак ему привезли сок и яичницу с беконом. Я хотела уйти, как вдруг заметила на его тарелке гриб, отодвинутый в сторону, и остатки яичницы с маленьким кусочком бекона. Я посмотрела на это, и будто яркий свет вспыхнул у меня в голове. Я вспомнила гриб, который Мамаша Делорм дала мне в маленькой пластмассовой коробочке. Вспомнила о нем в первый раз с того самого дня. Я вспомнила, как нашла его в кармане своего платья и куда его спрятала. Гриб на тарелке был точно таким же — сморщенным и подсохшим, похожим на поганку, от которой снятся кошмары.
Она пристально посмотрела на Дарси.
— Он тоже съел часть гриба. Мне кажется, больше половины.
У столика портье в тот день дежурил мистер Бакли. Я сказала ему, что мистер Джефферис намерен продлить свое пребывание в нашем отеле. Мистер Бакли ответил, что с этим не будет никаких проблем, хотя мистер Джефферис намеревался уехать сегодня днем. Затем я спустилась на кухню, обслуживающую клиентов в номерах, где поговорила с Беделией Ларонсон — ты должна помнить Беделию. Я спросила ее, не случилось ли сегодня утром тут чего-то необычного. Беделия спросила, что я имею в виду, и я ответила — сама не знаю. Тогда она спросила, почему меня это интересует. И я сказала, что предпочла бы не отвечать на этот вопрос. Тогда она сказала, что здесь никого не было, даже мужчины из службы снабжения провизией, который обычно пытается ухаживать за одной из поварих.
Я уже хотела было уйти, как она остановила меня:
— Может быть, ты имеешь в виду старую негритянку? — спросила Беделия.
Я вернулась и поинтересовалась, что это за старая негритянка.
— Видишь ли, — сказала Беделия, — по-моему, она пришла с улицы в поисках сортира. Такое случается раз или два в день. Негры иногда не спрашивают, где он находится, потому что боятся, как бы персонал отеля не выгнал их вон, даже если они хорошо одеты… часто так оно и бывает. Как бы то ни было, эта бедная старушка зашла сюда… — Она замолчала и посмотрела на меня. — С тобой все в порядке, Марта? Похоже, ты собираешься упасть в обморок!
— Нет, я не собираюсь падать в обморок, — сказала я. — Чем она занималась?
— Да просто ходила вокруг, смотрела на тележки с приготовленными завтраками, будто не понимала, где находится, — объяснила Беделия. — Такая маленькая старушка! Лет под восемьдесят, не меньше. Казалось, дунь ветер посильней, и ее поднимет в небо, как воздушного змея… Марта, подойди сюда и сядь. Ты похожа на портрет Дориана Грэя из того кинофильма.
— Как она выглядела? Скажите мне, как она выглядела?
— Я ведь уже сказала тебе — старая женщина. Для меня они все на одно лицо. Вот только у этой на лице был шрам, он поднимался до самых волос. Он… Больше я ничего не слышала. Я потеряла сознание.
Мне разрешили уйти домой пораньше. Только я пришла домой, как мне снова захотелось пить. Пожалуй, я опять оказалась бы в сортире, выворачиваясь наизнанку. Но пока я просто села у окна, глядя на улицу, и задумалась.
То, что она проделала со мной, был не просто гипноз, к тому времени я уже поняла это. То, что сделала Мамаша Делорм, было куда сильнее гипноза. Я все еще не знала, верю ли в колдовство, но она что-то сделала со мной, в этом не приходилось сомневаться, и, чем бы это ни было, мне придется подчиниться ей. Я не в силах была оставить работу, имея мужа, от которого не было никакого толку, и к тому же скорее всего ожидая ребенка. Я даже не могла попросить, чтобы меня перевели на другой этаж. Год или два назад я могла обратиться с такой просьбой, но не теперь: я знала, что меня собираются сделать помощником управляющего хозяйством по десятому — двенадцатому этажам, а это означало более высокое жалованье. Но что было еще важнее, так это то, что я могла рассчитывать на ту же должность после того, как у меня родится ребенок.
Моя мать любила говорить: «Если нельзя что-то исправить, с этим приходится мириться». Я подумала о том, что следует вернуться к этой старой черной Мамаше и попросить ее снять с меня это заклятие, но я была почему-то уверена, что она не согласится. Она решила, что это для меня лучше всего, а я уже успела узнать в этом мире, Дарси, что единственно, когда человека нельзя сдвинуть с его позиций, — это когда он вбил себе в голову, что хочет помочь тебе.
Я сидела у окна, думала об этом и смотрела на улицу. Там взад-вперед сновали люди, и я, глядя на них, по-видимому, задремала. Сон продолжался не больше пятнадцати минут, но когда я проснулась, я поняла что-то еще. Эта старуха хотела, чтобы я продолжала делать то, что уже сделала дважды, а я не была способна на это, если бы Питер Джефферис уехал в Бирмингем.
Поэтому она вошла в кухню, положила этот гриб ему на поднос, он съел часть его, и у него возникла идея — великолепная тема для книги. Он назвал ее «Мальчики в тумане». Там говорилось о том, о чем он рассказал мне в тот день: близнецы, один из них американский солдат, другой — немецкий, встречаются в битве при Арденнах. Эта его книга стала самой популярной.
Марта замолчала, а затем добавила:
— Я прочитала об этом в его некрологе.
Он остался в отеле еще на неделю. Каждый день, когда я входила в его номер, он сидел, все еще в пижаме, склонившись над письменным столом в гостиной и писал в одном из своих желтых блокнотов. Каждый день я спрашивала его, не прийти ли мне позже, и он отвечал: «Принимайтесь за работу и приводите в порядок спальню, только не шумите». Говоря со мной, он не поднимал головы от стола. Каждый день, входя к нему в спальню, я говорила себе, что не буду делать этого, и каждый день, находя эту жидкость у него на простыне, все еще свежую, забывала все свои молитвы и обещания и делала это снова и снова. Нельзя сказать, что я боролась с принуждением, когда споришь сама с собой, дрожишь и потеешь. Это больше походило на то, как бывает, когда прикроешь глаза на минуту и тут же обнаружишь, что все уже кончено. Да, и каждый день, когда я входила к нему в номер, он держался руками за голову, словно она раскалывалась у него от боли. Да, мы составили великолепную пару! Он страдал от моей утренней тошноты, а я потела вместо него по ночам!
— Что ты хочешь этим сказать? — спросила Дарси.
— По ночам я обычно думала о том, что происходит, пила воду, а иногда меня тошнило. Миссис Паркер стала так беспокоиться, и мне пришлось сказать ей, что я, наверное, беременна, но не хочу, чтобы мой муж знал об этом, пока я не буду совершенно уверена.
Джонни Роузуолл был страшный эгоист, но, я думаю, даже он заметил бы, что со мной происходит что-то неладное. Но у него было тогда полно своих планов, а самый главный — ограбление магазина, торгующего спиртным, которое задумали он и его друзья. Я, конечно, не знала об этом, просто была довольна, что он мне не мешает. Это облегчало мне жизнь.
И вот однажды утром я вошла в номер 1163, а мистера Джеффериса там не оказалось. Он собрал вещи и отправился домой в Алабаму, чтобы работать над своей книгой и думать о своей войне. Ты не можешь представить себе, Дарси, как я была счастлива! Я чувствовала себя, наверное, как Лазарь, когда Бог даровал ему вторую жизнь. Этим утром мне показалось, что все будет в порядке, как в сказке. Я расскажу Джонни о ребенке, он исправится, откажется от наркотиков и поступит на работу. Станет хорошим мужем и отличным отцом своему сыну — я уже решила, что это будет мальчик.
Я вошла в спальню люкса мистера Джеффериса и увидела, что все его постельное белье смято, как всегда, одеяла сбиты к ногам и простыни лежат кучей. Я подошла к кровати, словно во сне, и сдернула простыню. Ну хорошо, думала я, если это так уж нужно… но это будет в последний раз.
Оказалось, что последний раз был вчера. На простыне не было никаких следов. Наговор, что эта старуха-колдунья напустила на него, кончился. Вот и прекрасно, подумала я. У меня будет ребенок, у мистера Джеффериса — его книга, и мы оба освободились от ее волшебства. Мне наплевать на естественных отцов, лишь бы Джонни был хорошим отцом тому ребенку, который у меня родится.
— Этим же вечером я сказала Джонни, что я беременна. — Марта помолчала и сухо добавила: — Как тебе уже известно, это совсем ему не понравилось.
Дарси кивнула.
— Он ударил меня раз пять палкой от метлы, потом встал надо мной, скорчившейся в углу, трясущейся от рыданий, и заорал:
— У тебя что, крыша поехала?! Нам не нужен никакой ребенок! Ты считаешь, что я сошел с ума, женщина! — После этого повернулся и ушел.
Я лежала некоторое время в углу, вспоминая свой первый выкидыш, и боялась до смерти, что сейчас начнутся боли и случится второй. Я думала о том, как мама уговаривала меня вернуться до того, как он отправит меня в больницу, и о Кисеи, приславшей мне билет на междугородный автобус «грейхаунд» с надписью на конверте «Уезжай немедленно». И когда я убедилась, что у меня на этот раз не будет выкидыша, я встала, чтобы собрать вещи и уехать отсюда к чертовой матери — прямо сейчас, пока он не вернулся обратно. Но едва я открыла дверь шкафа, как снова подумала о Мамаше Делорм. Я вспомнила, как сказала ей, что собираюсь оставить Джонни, а она ответила: «Нет, это он оставит тебя. Ты останешься и проводишь его. Потерпи, женщина. Понадобится немного денег. Ты думаешь, что он причинит вред ребенку, но с мальчиком все будет в порядке».
Казалось, что она прямо здесь, в комнате, говорит мне, что искать и как поступать. Я все-таки снова открыла дверцу шкафа, но уже не для того, чтобы собрать свои вещи. Я начала обшаривать его одежду и нашла пару вещей в той же самой проклятой спортивной куртке, где раньше нашла пузырек с «Белым ангелом». Эта куртка была его излюбленной и, по-моему, великолепно характеризовала Джонни Роузуолла — блестящая, из атласа, — в общем, дешевка. Я ненавидела ее. На этот раз я не нашла пузырька с героином. В одном кармане лежала опасная бритва — сложенная, в другом — дешевый маленький пистолет. Я достала пистолет, осмотрела его, и меня охватило то же самое чувство, как и в спальне мистера Джеффериса — будто я делала что-то, пробудившись от крепкого сна.
Я вошла в кухню с пистолетом в руке и положила его на маленькую полочку возле плиты. Затем открыла шкафчик над головой и стала шарить в глубине среди пряностей II банок с чаем. Сначала я не могла найти то, что дала мне старуха, и меня охватила ужасная, удушающая паника — такой ужас бывает только во сне. Тут моя рука натолкнулась на пластмассовую коробку, и я достала ее.
Я открыла коробку и вынула оттуда гриб. Выглядел он отталкивающе и был слишком тяжелый для своих размеров и теплый. Казалось, я держу кусок плоти, еще не совсем мертвой. Помнишь, я говорила тебе о том, что делала в спальне мистера Джеффериса? Так вот, скажу тебе совсем откровенно, что я готова проделать это еще двести раз, топко бы не прикоснуться снова к этому грибу.
Я держала гриб в правой руке, а в левую взяла этот дешевый маленький пистолет 32-го калибра. Потом изо всех сил стиснула правую руку и почувствовала, как гриб хлюпнул у меня в руке, звук этот походил — я знаю, в это почти невозможно поверить, — но звук напоминал крик. Ты веришь, что гриб мог закричать?
Дарси медленно покачала головой. Она, по правде говоря, не знала, верит она этому или нет, но в одном была абсолютно уверена: она не хотела верить в это.
— Так вот, я тоже в это не верю. Но звук был очень похожим. И еще одно, во что ты тоже не поверишь, а я поверила, потому что видела это: из него потекла кровь. Из этого гриба текла кровь. Я увидела маленькую струйку крови, которая бежала из моего кулака и обрызгала пистолет. Но кровь исчезла, как только коснулась ствола.
Через некоторое время струйка крови остановилась. Я разжала ладонь, ожидая, что она будет вся в крови, но в ней был только гриб, весь сморщенный, с отпечатками моих пальцев. Ни на грибе, ни на моей ладони, ни на пистолете — короче говоря, нигде — не было крови. И как только я начала думать, что ничего не произошло, что я спала, стоя на ногах, и увидела сон, проклятый гриб шевельнулся у меня в руке. Я посмотрела на него, и на секунду-другую он выглядел совсем не как гриб — он выглядел как крохотный пенис, все еще живой. Я подумала о крови, сочившейся из моего кулака, когда я сжала его, и вспомнила, как Мамаша Делорм сказала: «Когда у женщины зарождается ребенок, это происходит потому, что мужчина выбрызгивает его из своего члена, милая». В этот момент он вздрогнул снова — уверяю тебя, дернулся, — я вскрикнула и бросила его в мусорное ведро. Тут я услышала шаги Джонни на лестнице, схватила его пистолет, кинулась в спальню и сунула его обратно в карман куртки. Потом забралась в кровать в одежде, даже не сняв туфель, и накрылась одеялом до самого подбородка. Он вошел в спальню, и я поняла, что меня ждут неприятности. У него в руке была палка, которой выбивают ковры. Я не знала, где он нашел ее, но не сомневалась, с какой целью принес сюда.
— У тебя не будет никакого ребенка, — сказал он. — А ну иди сюда.
— Да, — сказала я, — ребенка в самом деле не будет. И эта палка тебе не нужна, так что убери ее. Ты уже позаботился о ребенке, бесполезное ты дерьмо.
Я знала, что рискую, называя его так, но рассчитывала, что это заставит его поверить мне, и оказалась права. Вместо того чтобы бить меня, на его лице расплылась идиотская улыбка. Уверяю тебя, я еще никогда так его не ненавидела.
— Выкидыш? — спросил он.
— Да, — ответила я.
— А где эта мерзость?
— Как ты думаешь? — сказала я. — Наверное, на полпути к, Ист-Ривер.
Он подошел ко мне и, представь себе, попытался меня поцеловать. Поцеловать меня! Я отвернулась, и он чмокнул меня в висок, правда, не слишком пылко.
— Я знал, что ты увидишь, кто из нас лучше разбирается в этом деле, — сказал он. — У нас еще будет время для детей, но потом.
С этими словами он ушел. Через двое суток он с двумя приятелями попытался ограбить этот магазин, его пистолет разорвало, и он был убит.
— Ты считаешь, что заколдовала его пистолет? — спросила Дарси.
— Нет, — спокойно ответила Марта. — Это она… моими руками, можно сказать. Она увидела, что я не могу ничем помочь себе, и потому заставила меня сделать это.
— Но ведь ты считаешь, что пистолет был заколдован.
— Нет, я этого не думаю, — спокойно произнесла Марта.
Дарси прошла в кухню за стаканом воды. Во рту у нее внезапно пересохло.
— Собственно, вот и все, — сказала Марта, когда ее подруга пришла обратно. — Джонни умер, и у меня остался Пит. Только когда я уже не могла работать, выяснилось, как много у меня друзей. Если бы я знала это, я ушла бы от Джонни раньше… а может, и нет. Никто из нас не знает, как развиваются события в мире, независимо от того, что мы говорим или думаем.
— Но ведь это не все, правда? — спросила Дарси.
— Да, произошли еще два события, — сказала Марта. — Два незначительных события.
Но по лицу Марты нельзя сказать, что эти события такие уж незначительные, подумала Дарси.
— Я пошла к Мамаше Делорм месяца через четыре после рождения Пита. Мне не хотелось идти, но я пошла. В конверте у меня было двадцать долларов. Я понимала, что не могу позволить себе этого, но я знала каким-то образом, что эти деньги принадлежат ей. Было темно. Лестница казалась еще уже, чем раньше, и чем выше я поднималась, тем сильнее ощущала ее запах и запахи ее квартиры — старых свечей и сухих обоев, и коричный запах ее чая.
Это чувство, когда двигаешься словно во сне — находишься за стеклянной стеной, — охватило меня в последний раз. Я подошла к ее двери и постучала. Ответа не было, я постучала снова. Опять никакого ответа, и я наклонилась, чтобы подсунуть конверт под дверь. И тут послышался ее голос по ту сторону двери, будто она тоже встала на колени. Еще никогда в жизни я не была так перепугана, когда услышала ее шелестящий старческий голос, доносящийся из щели под дверью, — казалось, я слышу голос из могилы.
«Он будет хорошим мальчиком, — предположила она. — Совсем как его отец. Как его естественный отец».
«Я кое-что вам принесла», — сказала я. Я едва слышала свой собственный голос.
«Подсунь его под дверь, милая», — прошептала она.
Я просунула конверт наполовину, и она втянула его к себе. Я слышала, как она разорвала конверт, и ждала. Просто ждала.
«Этого достаточно, — послышался ее шепот. — Уходи отсюда, милая, и больше никогда не смей возвращаться к Мамаше Делорм, ясно?» Я вскочила и побежала прочь так быстро, как только могла.
Марта подошла к книжному шкафу и через несколько секунд вернулась с книгой в твердом переплете. Дарси тут же обратила внимание на сходство между оформлением обложки этой книги и рисунком на книге Питера Роузуолла. Эта книга называлась «Сияние небес», и на обложке были двое американских солдат, атакующих вражеский дот. Один из них держал в руке гранату, другой стрелял из автомата. Автором книги был Питер Джефферис.
Марта сунула руку в сумку и достала книгу своего сына, сняла папиросную бумагу, в которую она была обернута, и осторожно положила ее рядом с книгой Джеффериса. «Сияние небес», «Блеск славы». Когда книги лежали рядом, сходство между ними было несомненным.
— Вот это и есть еще одна вещь, — сказала Марта.
— Да, — с сомнением сказала Дарси. — Они действительно похожи. А как относительно содержания? Может быть, и оно… понимаешь… Она замолчала, смутившись, и посмотрела на Марту из-под опущенных ресниц. С облегчением Дарси увидела, что Марта улыбается.
— Ты хочешь спросить, не скопировал ли мой мальчик книгу этого отвратительного белого? — В голосе Марты не было обиды.
— Нет! — воскликнула Дарси, может быть, слишком поспешно.
— Если не считать того, что обе книги рассказывают о войне, в них нет ничего общего, — сказала Марта. — Они отличаются друг от друга, как… ну, отличаются, как белое и черное. — Она помолчала и добавила: — Но временами появляется ощущение… почти заметное… Это тот солнечный свет, о котором я тебе говорила, — ощущение, что мир на самом деле, в общем-то, гораздо лучше, чем кажется, особенно лучше, чем он кажется тем, кто слишком умен, чтобы казаться добрым.
— Тогда разве не может быть, что твоего сына вдохновил Питер Джефферис… что он познакомился с его творчеством в колледже и…
— Конечно, — согласилась Марта. — Думаю, мой Питер действительно читал книги Джеффериса, — это вполне может быть, можно даже сказать, что свой ищет своего. Но здесь есть еще что-то, и это объяснить гораздо труднее.
Она взяла роман Джеффериса, задумчиво посмотрела на него, затем взглянула на Дарси.
— Я пошла и купила эту книгу примерно через год после рождения моего сына, — сказала она. — Она все еще была в продаже, хотя книжному магазину пришлось послать специальный заказ издателю. Когда мистер Джефферис находился в отеле во время одного из своих приездов, я собралась с духом и попросила его написать на ней что-нибудь для меня. Думаю, он был удивлен моей просьбой, но, пожалуй; немного польщен. Смотри.
Она отвернула первую страницу книги «Сияние небес».
Дарси прочитала, что там было напечатано, и почувствовала в собственном сознании какое-то жуткое раздвоение. Эта книга посвящается моей матери. Алтее Дискомонт Джефферис, самой прекрасной женщине, которую я знал. А чуть ниже Джефферис написал авторучкой, черными чернилами, которые уже начали выцветать: Марте Роузуолл, которая убирает за мной и никогда не жалуется. Еще ниже он расписался и поставил дату — август 1961 года.
Написанное от руки ПОСВЯЩЕНИЕ показалось Дарси сначала неуважительным… а потом внушающим неосознанный страх. Но прежде чем она задумалась над этим, Марта открыла книгу своего сына «Блеск славы» и положила ее рядом с книгой Джеффериса. Еще раз Дарси прочитала напечатанное ПОСВЯЩЕНИЕ: Эта книга посвящается моей матери Марте Роузуолл. Мама, я никогда не написал бы ее без тебя. А ниже была приписка тонкой шариковой ручкой: И это абсолютная правда. Я люблю тебя, мама! Пит.
Но Дарси вообще-то не читала надпись, она только смотрела на нее. Ее взгляд двигался туда-сюда, туда-сюда между страницей с ПОСВЯЩЕНИЕМ, написанным в августе 1961 года, и ПОСВЯЩЕНИЕМ, написанным в апреле 1985-го.
— Видишь? — тихо спросила Марта.
Дарси кивнула. Она увидела.
Тонкий, наклонный, какой-то старомодный почерк был одинаковым на обеих книгах… как и сами надписи, если не обращать внимания на вариации в выражении любви и близости. Отличается только тон написанных от руки посвящений, подумала Дарси. Разница была такой же очевидной, как между черным и белым.
Никто не знал точно, сколько оно шло. Не долго. Два дня, две недели; возможно не дольше, полагал Чейни. Не это имело значение. Просто люди, зная о том, что шоу разыгрывается по настоящему, смотрели его с дополнительным возбуждением. После того, как Соединенные Штаты — да что там — весь мир узнал о Реплоидах, шоу стало очень популярным. В наши дни, если постановка не становится захватывающем зрелищем, она почти всегда приговорена на провал. От этого никуда не деться. Это неотъемлемая часть сверхъестественной божественной молитвы, которая составляет всё ускоряющийся поток событий и впечатлений в то время, как век стремится к завершению. Ещё тяжелее привлечь внимание людей. Наверное, для этого необходимо несколько автоматных очередей в переполненном аэропорту, или чтобы в проходе автобуса, переполненного монахинями, который остановился у контрольно-пропускного пункта в какой-то Центральноамериканской стране, заросшей оружием и джунглями, взорвалась живая граната. Согласно новостям, вышедшим 30 ноября 1989 года, после того, что произошло в течение первых двух минут хаоса на вечернем представлении, снятого на видео в красивом пригороде Бурбанка, Калифорния прошлой ночью, Реплоиды стали известны всей Америки, всему миру.
Менеджер этажа пристально наблюдал за тем, как минутная стрелка неумолимо приближалась к двенадцати. Аудитория студии наблюдала за часами также пристально, как и менеджер. Когда же стрелка перевалила за двенадцать, пробило пять часов; в это время должна была начаться запись вечернего шоу.
После того, как минутная стрелка перевалила за восемь, аудитория зашевелилась и заворчала в своей ни на что не похожей манере. В конце концов, они представляли Америку, ведь так? Да!
«Пожалуйста, успокойтесь», — сказал весело менеджер, и аудитория успокоилась подобно послушным детям. Барабанщик доктора Северинсена отбарабанил быструю коротенькую мелодию, затем легко зажал палочки между большим и указательным пальцами, расслабил запястья, и вместо того, чтобы посмотреть на часы, как обычно делают артисты, посмотрел на управляющего. Для рабочих и исполнителей, менеджер был часами. Когда стрелка прошла десятиминутную отметку, он, громко посчитав от четырёх до единицы, одновременно загибая три пальца, два пальца один палец…, крепко сжал ладонь в кулак, и театрально указал одним пальцем на аудиторию. Зажглось табло АПЛОДИСМЕНТЫ, но аудитория студии наполнилась улюлюканьем и криками; даже если бы оно было бы написано на Санскрите, результат был бы тот же.
Так что всё началось так, как и ожидалось: как раз во время. И в этом не было ничего удивительного; исполнители сегодняшнего шоу, будь они офицерами полицейского управления Лос-Анжелеса, могли бы уйти в отставку со всеми для себя выгодами. Итак, оркестр доктора Северинсена, один из лучших оркестров мира, начал со знакомой мелодии: Та-да-да-да… после чего раздался сильный, переливистый голос Эда Макмахона: «Сегодняшнее вечернее шоу мы ведём из Лос-Анджелеса, мировой столицы развлечений. Ведущий — Джонни Карсон! Сегодня вечером гостями Джонни будут актриса Кибилл Шепард из «Лунного Сияния!»». Аудитория взорвалась аплодисментами. «Маг Дуг Эннинг!» Еще более громкие аплодисменты. «Писатель Ви Герман!» Новая волна аплодисментов, на сей раз сопровождаемая криками радости с той стороны, где сидели поклонники писателя Ви. «Из Германии, летающие шнауцеры, единственные в мире акробаты собаки!» Бурные овации вперемешку со смехом. «Ну и как же не упомянуть Доктора Северинсена, единственного в мире летающего дирижера со своим собачьим оркестром!»
Члены оркестра, не играющие на трубах, послушно залаяли. Аудитория ещё громче засмеялась, аплодисменты усилились.
В аппаратной Студии C никто не смеялся.
За кулисами в яркой спортивной куртке с копной чёрных волос стоял мужчина, праздно теребил пальцы и смотрел через сцену на Эда.
Уже в который раз режиссер дал знак навести камеру на Эда, и Эд появился НА ЭКРАНАХ мониторов. Он едва расслышал, как кто-то пробормотал, «Да где он, чёрт возьми?» перед тем, как Эд своим вибрирующем голосом объявил, опять таки вот уже в который раз: «А воооот и он, ДЖОННИ!»
Публика взорвалась дикими аплодисментами.
«Третья камера,» — раздражёно скомандовал режиссёр.
«Но здесь только…»
«Третью камеру, черт возьми!»
Третья камера подъехала к экрану монитора, показывая каждому кошмарный сон телевизионного режиссера; мрачную, пустую сцену…, а затем кого-то, какого-то незнакомца, уверенно шагающего в этом пустом пространстве, так как если бы он обладал полным правом там находиться, заполняя его своим неоспоримым присутствием, обаянием, и властью. Но, кем бы он ни был, он определённо не являлся Джонни Карсоном. Этот человек также не принадлежал к числу известных лиц телевидения. Он был выше Джонни, и вместо знакомых седых волос, виднелась роскошная копна чёрных завитков как у греческого божества. Волосы незнакомца были настолько черны, что местами они, казалось, отливали голубизной, подобно волосам Супермена в книжках комиксов. Его спортивная куртка была не достаточно яркой, чтобы можно было причислить его к категории продавцов машин.
Зрительские аплодисменты продолжались. С начало в их тональности звучало некоторое изумление, затем они отчётливо начали стихать.
«Что тут вообще творится?» — спросил кто-то в аппаратной. Режиссер просто смотрел, как загипнотизированный.
Вместо знакомого замаха невидимой клюшкой для гольфа, который сопровождался бы мерными ударами барабана и мужественными криками одобрения из студии, этот темноволосый, широкоплечий, в яркой куртке незнакомец начал двигать вверх вниз руками, ритмично мерцали ресницы, в то время как ладони поднимались выше головы. Он показывал жонглёра, подбрасывавшего в воздух множество хрупких вещей, и делал это с беспечным изяществом давнишнего шоумена. В его лице было что-то такое, такое же неуловимое, как и тень, что говорит Вам, что все предметы — яйца — они разобьются, если их уронить. По сути, создавалось впечатление, будто глаза Джонни следили за невидимым шаром, опускавшимся ниже невидимого фарватера, замечая тот, который вот-вот должен разбиться. Он следил за этим действом с замиранием сердца.
Последнему яйцу, то есть хрупкой вещицы, он позволил разбиться об пол, и его глаза следили за этим с преувеличенным волнением. После этого он на мгновение замер, а затем посмотрел на третью камеру слева… на доктора и оркестр.
Повторно просмотрев видеозапись, Дейв Чейни пришёл, как ему показалось, к несомненному выводу, хотя многие из его коллег, включая и его компаньона, ставили это под вопрос.
«Это надувательство», — вырвалось у Чейни. «Это видно по его лицу. Старый трюк».
Его помощник, Пит Джакоби, сказал: «Мне вспомнился трюк, где девочка в роли героини сбросила с себя одежду, меж тем как паренёк играл на трубе».
Чейни в нетерпении зажестикулировал. «Тогда вспомните дам, которые по обыкновению играли на фортепьяно в немом кино. Или тех, кто нёс сентиментальный вздор на органе во время мыльных опер по радио».
Джакоби посмотрел на него с широко открытыми глазами. «Папочка, ты хочешь сказать, что они это делали тогда, когда ты был ещё ребенком?» — спросил он фальцетом.
«Хоть сейчас ты можешь быть серьёзным? По-моему у нас здесь не комедия», — произнёс Чейни.
«Всё очень просто. У нас здесь шизик.»
«Нет», — произнес Чейни, нажав снова одной рукой клавишу перемотки в видеомагнитофоне, а другой прикурил новую сигарету. «Мы приобрели опытного актёра, обезумевшего до бешенства, потому что парень в суфлёрке пропустил его реплику». Он сделал глубокомысленную паузу и добавил: «Боже. Джонни делает это постоянно. И если бы тот парень, как предполагалось, пропустил его реплику, я думаю, он выглядел бы так же».
К тому времени это уже не имело никакого значение. У незнакомца, который не был Джонни Карсоном, было время, чтобы прийти в себя, посмотреть на изумленного Эда Макмахона и сказать: «Сегодня, должно быть, полная луна, как вы думаете?» Это было всё, что он успел сказать до того, как пришли из службы безопасности ЭН-БИ-СИ и схватили его.
«Эй! Вы что думаете, что Вы…»
Но к этому времени они уже его утащили.
В аппаратной студии C воцарилась мёртвая тишина. На мониторах, направленных на зрителей, воцарилась та же тишина. Четвёртая камера подъехала вплотную к зрителям и показала сто пятьдесят ошеломленных, безмолвных лиц. Вторая камера, державшая в кадре Эда Макмахона, показала человека, совершенно сбитого с толку.
Режиссер вынул из своего нагрудного кармана пачку сигарет Уинстон, вынул одну, взял в рот, снова вынул и перевернул так, что фильтр оказался с обратной стороны, и резко перекусил её пополам. Отбросил половину с фильтром в одну сторону, а вторую половинку без фильтра выплюнул в другую.
«Принеси из библиотеки шоу с Риклами» — сказал он. «Нет, Джоаны Риверс. И если я увижу Тоти Филдс, то кое-кого ждёт увольнение». После этого он вышел, опустив голову. Выходя из аппаратной, он с такой силой пхнул стул, что тот ударился о стену, и, отскочив, чуть ли не раздробил череп белолицего молодого специалиста из USC, упав рядом с ним.
Кто-то низким голосом сказал юноше: «Не волнуйся; в такой манере Фред совершает благородное харакири».
Мужчину, который действительно не был Джонни Карсоном, увезли в полицейский участок Бурбанка. По дороге он громко орал не об адвокате, а о целой группе адвокатов. В Бурбанке, как и в Беверли Хиллс и в Голливуде, есть отделение полиции, которое известно просто как «особая служба безопасности». Оно занимается многочисленными аспектами порой безумного мира правоохранительных органов Тинсел Тауна. Полицейские его не любят, полицейские его не уважают…, но зависят. Правило первое. Никогда не плюй в колодец, из которого пьёшь.
«Особой службе безопасности» приписывалось препровождать туда сбитую с ног кинозвезду, чья последняя картина собрала семьдесят миллионов долларов; место, куда можно было доставить избитую жену очень влиятельного продюсера; именно туда и отвезли человека с темными вьющимися волосами.
Мужчина, вышедший на сцену студии С вместо Джонни Карсона вечером 29-ого ноября, назвался Эдом Паладином, и сказал он это так, будто ожидал, что услышав его имя, все упадут к его ногам, а, может быть, просто преклонят колена. Это подтверждалось его калифорнийскими водительскими правами, медицинской карточкой страхового общества, и клубными карточками Амекс и Динер.
Его путешествие из студии C завершилось, по крайней мере, на данный момент, в одной из комнат «особой службы безопасности» Бурбанка. Комната была облицована панелями из крепкого пластика, почти напоминавшего красное дерево, и снабжена низкой, круглой кушеткой и сделанными со вкусом стульями. На покрытом стеклом кофейном столике лежала пачка сигарет Данхилс, и журналы Фортунь, Варьете, Вог, Билборд и GQ. Ковер, покрывавший весь пол, только выглядел пушистым, а на верхней крышке широкоэкранного телевизора лежала программа для кабельных каналов. У одной стены стоял запертый бар, а на другой висела очень красивая картина Джексона Поллока. Однако стены были из пробкового дерева, а зеркало над баром было настолько узким и настолько блестящим, что не могло быть ни чем другим, нежели куском прозрачного только с одной стороны стекла.
Человек, назвавшийся Эдом Паладином, всунул руки в карманы своей слишком яркой спортивной куртки, посмотрел с отвращением на окружающих, и произнёс: «Комната для допросов, как бы её по-другому не называли, всегда останется комнатой для допросов».
Ричард Чейни, детектив первого ранга, в течение секунды спокойно всматривался в него. После этого он заговорил. Именно из-за своего мягкого и вежливого голоса он заработал полушутливое прозвище «Детектив по звёздам». Отчасти, причиной того, что разговаривал он именно так, являлась его искренняя любовь и уважение к артистам. С другой же стороны он им не доверял. Наверное, они и сами не знают, когда лгут.
«Будьте любезны, г. Паладин, ответьте нам, как Вы оказались на съёмочной площадки сегодняшнего шоу, и где Джонни Карсон?»
«А кто это — Джонни Карсон?»
Пит Джакоби, хотевший, когда вырастит стать Енни Янгмэном — как полагал Чейни — бросил на Чейни сдержанный взгляд. Затем он вновь обернулся к Эдварду Паладину и сказал, «Джонни Карсон это тот парень, который является также вместе с тем и г. Эддом. Вы знаете говорящую лошадь? Хочу сказать, что г. Эда, знаменитую говорящую лошадь, знают многие, но ужасно много людей не знают, что он ездил в Женеву, чтобы сделать себе операцию по смене пола и по возвращении он стал…»
Чейни часто позволял Джакоби поразглагольствовать. (Чейни помнил один случай, когда Джакоби защищал одного мужчину, которого обвинили в том, что он до смерти избил жену и маленького сына. После подписания признание, на основании которого этого мерзавца поместили в тюрьму на всё оставшуюся жизнь, он так рассмеялся, что слёзы потекли по его щекам. Слёзы радости, но не сожаления). Но сегодня он этого делать не собирался. Он не хотел, чтобы у Джакоби пошёл пар из задницы; а он это чувствовал, тот уже закипал. Соображал Пит не очень быстро, возможно именно поэтому ему и не светит стать детективом первого ранга ещё два или три года…, если он им вообще когда-либо станет.
Приблизительно десять лет назад в маленьком заброшенном городишке Чоучила произошёл действительно ужасный случай. Пара уголовников (а если верить кинохроники были они на двух ногах) угнали автобус с детьми, похоронили их заживо, после чего потребовали огромную сумму денег. В противном случае, как они сказали, детишки там и останутся — будут обмениваться бейсбольными карточками, пока не иссякнет воздух. Всё закончилось благополучно, хотя могло стать кошмаром. Бог свидетель, не было Джонни Карсона в том школьном автобусе, но происшествие это получило широкую огласку. Это был тот самый случай, о котором было напечатано на первых страницах Лос-Анджелес Таймс, Миррор и Энквайра. Пит не понимал одного: что такого чрезвычайно необычного с ними сталось: в мире ежедневной полицейской работы, в мире, где почти все приобретало оттенки серого цвета, они внезапно оказались в ситуации абсолютных контрастов: раскрываете преступление в течение двадцати четырех часов, максимум за тридцать шесть, или становитесь свидетелями того, как в ваш офис входят федеральные агенты… и дают вам пинком под зад.
Всё произошло так быстро, что даже по прошествию долгого времени он не был совершенно уверен, но считал, что даже тогда у них были смутные догадки того, что Карсона не похищали, но он сам был частью всёго похищения.
«Мы собираемся это выяснить по пунктам, г. Паладин,» — сказал Чейни, и хотя он разговаривал с человеком, пристально смотревшим на него с одного из стульев (тот сразу же отказался от софы), его глаза быстро переметнулись на Пита. Вот уже почти двенадцати лет они были коллегами, и чтобы понять друг друга им нужен был лишь один взгляд.
«Больше никаких историй, Пит».
Получено донесение.
«Во-первых, приезжает Миранда Вонинг», — весело сказал Чейни. «И я обязан Вам сообщать, что Вы находитесь под защитой полиции города Бурбанка. Во-вторых, хотя это может и подождать, я добавлю, что против Вас выдвинуто предварительное обвинение в противоправном посягательстве…»
«В противоправном посягательстве!» На лице Паладина отразилось нескрываемое неудовольствие.
«… на собственность, принадлежащую и сдаваемую в аренду Национальной радиовещательной компанией. Я — детектив первого ранга Ричард Чейни. Со мной — мой помощник, детектив второго ранга Питер Джакоби. Мы хотели бы задать Вам несколько вопросов».
«Устроить мне чёртов допрос? Вы это хотели сказать».
«У меня только один вопрос, касающийся расследования», — ответил Чейни. «Сегодня я Вам задам только один вопрос касательно выдвинутого обвинения; остальные имеют отношение к другим делам».
«Ладно, задавайте.»
«На этот раз пунктов не будет», — добавил Джакоби.
Чейни продолжал: «Я обязан напомнить Вам, что у Вас есть право…»
«На адвоката, естественно», — прервал его Паладин. «Я как раз решил, что прежде, чем я отвечу на ваш единственный хреновый вопрос, который будет о том, где я сегодня завтракал и что делал, он должен быть здесь. Альберт К. Делламс».
Он произнёс это имя так, как если бы оно должно было сбить обоих детективов с ног, но Чейни никогда о нём не слышал и по выражению Пита мог сказать, что он тоже.
Каким бы сумасшедшим из-за этого не мог показаться Эд Паладин, тупицей он не был. Он заметил быстрые взгляды, которыми обменялись между собой два детектива, и с лёгкостью их прочёл. Он Вам знаком? Глаза Чейни спросили Джакоби, а глаза Джакоби ответили, в жизни не слыхивал.
Впервые выражение недоумения — не страха — отразилось на лице Эдварда Паладина.
«Ал Делламс», — продолжил он, повысив голос подобно некоторым американцам за границей, которые, кажется, полагают, что могут заставить официанта их понять, если будут говорить достаточно громко и медленно, — «Ал Делламс из Делламса, Карфагена, Стоунхема, и Тайлоя. Полагаю, мне не стоит удивляться, если Вы о нём ничего не слышали. Он — один единственный из самых важных, известных адвокатов в стране». Паладин отвернул левый манжет своей немного яркой спортивной куртки и взглянул на часы. «Если Вы застанете его дома, господа, он обмочится. Если Вы позвоните в его клуб — а я думаю, что это его ночной клуб — он обделается как бугай».
Чейни не был впечатлен этим хвастовством. Если бы его можно было продавать за четверть фунта каждый день, он бы и пальцем не пошевелил, чтобы искать себе работу на следующий день. Но даже беглого осмотра было достаточно, чтобы заметить, что часы, которые носил Паладин, ни только были Ролексом, но даже и Ролекс Миднайт Стар. Конечно, они могли быть подделкой, но он нутром чувствовал, что часы были подлинными. Отчасти это выражалось в том, что Паладин не пытался произвести впечатление — он просто хотел знать, который час они показывали и не более. А если часы были подлинными… ну тогда даже за меньшую сумму Вы могли бы приобрести прогулочный катер. Так в чём же таком сверхъестественном был замешан человек, который был в состоянии позволить себе Ролекс от фирмы «Полночной Звезды»?
Теперь он, наверное, достаточно явно показал недоумение, которое смог прочесть Паладин, потому что тот улыбнулся, смешно сморщив кожу, тем самым, приоткрыв губы и показав несколько запломбированных зубов. «А здесь неплохие кондиционеры», произнёс он, положив ногу на ногу. «Вы, что парни, хотите получить удовольствие, пока можете. Достаточно трудная у вас работа, даже в это время года».
Резким и грубым тоном крайне непохожим на свой радостный, быстрый, немного смешной голос, Джакоби крикнул: «Закрой свой рот, засранец».
Паладин резко отдёрнулся и уставился на него, широко раскрыв глаза. И снова Чейни мог поклясться, что уже много лет с этим человеком никто так не разговаривал. Никто не осмеливался.
«Что Вы сказали?»
«Я сказал, молчать, когда с тобой разговаривает детектив Чейни. Давай номер адвоката. Я хочу увидеть, как его звать. А пока, мне кажется, тебе нужно пару секунд, чтобы вытащить голову из задницы и понять где ты находишься, и как серьёзно ты влип. Я думаю, что тебе стоит поразмыслить над тем, что, пока против тебя выдвинуто только одно обвинение, но до того как завтра утром взойдет солнце, на тебя могут навесить столько, что будешь ты сидеть в тюряге ещё и в следующем столетие».
Джакоби улыбнулся. Но эта улыбка тоже была другой. Как и у Паладина, она превратилась в неучтивый шнурочек из губ.
«Ты прав — кондиционеры здесь не самые худшие. К тому же, телевидение работает и люди здесь, что удивительно, похоже, не страдают морской болезнью. Бодрящий кофе, не растворимый. А теперь, если ты хочешь отпустить ещё две или три остроты, то можешь подождать своего юридического гения в камере на пятом этаже. На пятом у нас единственные развлечение — это дети, плачущие по мамочкам и пьяницы, блёющие в тапочки. Я не знаю, кто ты, что ты там думаешь о себе, да и мне на это плевать, потому что, насколько я понимаю, ты — никто. Тебя я никогда прежде в жизни не видел, никогда не слышал, и если ты меня вынудишь, я твой зад на кол одену».
«Ну, хватит», — сказал Чейни спокойно. «Я всё устрою так, чтобы Вы могли завести туда целый вагон. Вы меня понимаете, господин Паладин?»
Теперь глаза Паладина чуть ли не вылезли из орбит. У него даже рот раскрылся. И тут, не говоря ни слова, он из кармана своей куртки вынул бумажник. («Наверное, из какой-нибудь ящерицы», — подумалось Чейни. «И два месячных жалования… может быть три»). Нашёл визитную карточку своего адвоката (номер дома на обратной стороне, как заметил Чейни, был набросан от руки, в то время как лицевая сторона была отпечатана) и вручил её Джакоби. Его пальцы тоже заметно дрожали.
«Пит?»
Джакоби взглянул на него, и Чейни понял, что это не подействовало; Паладину фактически удалось убрать его ленивого помощника. Ловкий трюк.
«Позвони сам».
«О’кей». И Джакоби ушёл.
Чейни посмотрел на Паладина и внезапно удивился, почувствовав к этому человеку жалость. До сих пор он выглядел озадаченным; теперь он выглядел и ошеломленным и напуганным, вроде человека, который просыпается из-за кошмара только ради того, чтобы осознать, что кошмар все еще продолжается.
«Смотрите внимательно», — произнёс Чейни после того, как дверь закрылась, «я Вам покажу одну из тайн запада. Точнее Западной Луизианы».
Он отодвинул нео-Поллака и открыл не сейф, а переключатель. Щёлкнув им, он водрузил картину обратно на место.
«Это — прозрачное только с одной стороны зеркало», — сказал Чейни, постучав большим пальцем по чересчур большому зеркалу над баром.
«Нисколько не удивлен это слышать,» — ответил Паладин, и Чейни подумалось, что у этого человека, возможно, было несколько эгоистичных дерьмовых привычек Ведди Рича, известного в Луизиане, к тому же он был почти превосходным актером: только человек с таким же опытом, как и у него, мог понять, сколько усилий прилагал Палладин, чтобы не заплакать.
Но не из-за вины, вот что так озадачивало, доводило до бешенства.
Из-за растерянности.
Он снова почувствовал нелепое чувство сожаление, нелепое, потому что оно основывалось на невиновности человека: он не хотел быть кошмаром Эдварда Паладина, не хотел быть злодеем из романа Кафки, где внезапно никто не понимает, где они находятся, или почему они здесь.
«С ним я ничего не могу сделать», — продолжил Чейни. Он возвратился и сел за кофейный столик напротив Паладина, «но я только что заглушил звук. Примерно так же Вы говорите со мной а я с Вами.» Вынув из нагрудного кармана пачку Кента, он сунул одну себе в рот, затем предложил пачку Паладину. «Закурите?»
Паладин взял пачку, посмотрел на неё, и улыбнулся. «Моя старая марка. Я не курил её с той самой ночи, когда умерла Юлия Брайнер, г. Чейни. Не думаю, чтобы я начал снова».
Чейни положил пачку обратно в карман. «Мы можем поговорить?» — спросил он.
Паладин выпучил глаза. «Бог ты мой, да это же — Джоан Рэйфорд.»
«Кто?»
«Джоан Рэйфорд. Знаете. Однажды я повёл Элизабет Тейлор в Марин Ворлд, а когда она увидела кита Шаму, то спросила, ест ли он овощи? Мне повторить. Боже мой, вы думаете, не виновен ли я?»
Джоан Рэйфорд? Неужели он это сказал? Джоан Рэйфорд?
«В чем дело?» — весело спросил Паладин, снова положив ногу на ногу. «Возможно, Вы подумали, что поняли, как меня раскусить? Как меня сломить? Может быть, Вы думаете, что я всё, всё расскажу, только из-за того, что не позволите им, копам, меня поджарить?»
Собрав всю силу воли, Чейни ответил: «Мне кажется, Вы ошибаетесь, г. Паладин. Возможно, я тоже. Может быть, когда сюда прибудет ваш адвокат, мы всё выясним, а может быть, и нет. Вероятнее всего нет. Так что прислушайтесь ко меня, и ради Бога включите свои мозги. Я предоставил Вам Миранду Вонинг. Вы сказали, что хотели, чтобы здесь присутствовал ваш адвокат. Если бы здесь был включён магнитофон, я бы запорол всё дело. Вашему адвокату стоило бы сказать только одно слово, и Вы бы отсюда свободно вышли, чтобы там не сталось с Карсоном… А я мог бы ехать работать охранником в один из тех маленьких блошиных городков у границы.»
«Вы сами это сказали», — ответил Паладин, «Я не адвокат».
«Но… Убедите меня», — говорили его глаза. Да, давайте об этом поговорим, давайте посмотрим, не можем ли мы договориться, потому что Вы правы. Это всё странно. Так… убедите меня.
«Ваша мать жива?» — спросил резко Чейни.
«Что — да, но какое это имеет отношение к…»
«Вы говорите со мной, или я завтра лично беру двух полицейских с мотоциклами, и мы втроём едем её насиловать!» — крикнул Чейни. «Я лично возьму ее за задницу! После чего отрежем ей сиски и оставим их на передней лужайке! Так что лучше тебе заговорить!»
Лицо Паладина стало белее молока: настолько белым, что отливало голубизной.
«Поверили?» — спросил Чейни мягко. «Я не сумасшедший. Вашу мать я насиловать не собираюсь. Но с подобным заявлением на магнитофонной плёнке, ты мог бы сказать, что ты тот самый парень с холма, поросшего травой из Далласа, и полиция Бурбанка скроет плёнку. Я хочу поговорить с тобой, парень. Что тут происходит?»
Паладин тупо покачал головой и сказал: «Не знаю».
В комнату, находившуюся за большим зеркалом, вошёл Джакоби. Там же находились лейтенант МакЭшерн, Эд Макмахон (все еще выглядевший удивлённым), и группа технических работников из банка по высокотехнологическому оборудованию. Прошёл слух, что начальник полицейского отделения Лос-Анжелеса и мэр наперегонки помчались в Бурбанк.
«Он говорит?» — спросил Джакоби.
«Думаю, что скоро», — ответил МакЭшерн, быстро посмотрев на Джакоби, когда тот входил. Теперь его взгляд вновь сосредоточился только на окне. Пока мужчины расселись, с другой стороны зеркала произошли некоторые изменения: Чейни закурил и расслабился, Паладин был возбуждён, но старался себя контролировать. Через стекло он выглядел слегка подавленным. Через первоклассные динамики Бозе, стоявшие в каждом углу помещения, отчётливо и без искажения были слышны их голоса.
Не отрывая глаз от стекла, МакЭшерн сказал: «Выяснили кто его адвокат?»
Джакоби произнёс: «Телефонный номер на карточки принадлежит уборщице Хоулэнд Мур».
МакЭшерн бросил на него быстрый взгляд.
«Судя по голосу, она чёрная, из дельты Миссисипи, мне кажется. Было слышно, как кричали и дрались дети. Правда она не говорила «Я вас покалачу, если Вы не успокоитесь!», но к этому всё шло. Этот номер у неё три года. Я дважды перенабирал.»
«Господи», — вырвалось у МакЭшерна. «По номеру в офисе пробовал?»
«Ещё бы», — ответил Джакоби. «Оставил сообщение на автоответчике. Вы думаете Контэль хорошая фирма?»
Серые глаза МакЭшерна снова обратились в сторону Джакоби.
«Номер на лицевой стороне карточки одной довольно большой брокерской фирмы», — спокойно продолжил Джакоби. «Я просмотрел всех адвокатов в «жёлтом справочнике». Там нет никакого Альберта К. Делламса. Самый близкий — Альберт Диллон. И ни одной похожей юридической фирмы.»
«Боже, смилуйся над нами», — прошептал МакЭшерн. Тут со стуком открылась дверь, и в комнату ввалился маленький человек с лицом обезьяны. Стало ясно, что гонку в Бурбанк выиграл мэр.
«Что здесь происходит?» — спросил он МакЭшерна.
«Не знаю», — ответил тот.
«Хорошо», — произнёс Паладин устало. «Давайте поговорим. Я себя чувствую так, детектив Чейни, как человек, который только что провёл два часа или около того в каком-то головокружительном луна-парке. Или как если бы кто-то подсыпал мне в стакан ЛСД. Поскольку протокол ещё не ведётся, задавайте свой вопрос»,
«Хорошо», — сказал Чейни. «Как Вы прошли в комплекс, и попали в студию C?»
«Это уже два вопроса».
«Прошу прощения».
Паладин еле-еле улыбнулся.
«Я прошёл на территорию и на студию», — продолжил он, «так же само, как и проходил туда последние двадцать лет. По моему пропуску. Плюс тот факт, что я знаю здесь каждого охранника. Чёрт, да я прослужил здесь дольше, чем большинство из них».
«Могу я посмотреть на пропуск?» — спросил Чейни. Голос у него был тихий, но пульс частым.
Какое-то мгновение Паладин смотрел на него с осторожностью, затем вновь вынул бумажник из кожи ящерицы. Секунду в нём покопавшись, он бросил на кофейный столик совершенно соответствующий форме пропуск служащего ЭН-БИ-СИ.
Пропуск был правильным во всех отношениях, и всё же….
Чейни развеял дым, взял пропуск, и осмотрел его. Пропуск был из пластика. В углу красовался логотип ЭН-БИ-СИ в виде павлина. Фотография была тоже Эдварда Паладина. Высота и вес были в норме. Конечно места для указания цвета глаз, волос, или возраста не было; ведь Вы имеете дело с самим собой.
Единственная проблема с пропуском состояла в том, что он был оранжево-розового цвета тогда, как у служащих ЭН-БИ-СИ, они были ярко красными.
Пока Паладин искал свой пропуск, Чейни подметил ещё кое-что. «Не могли бы Вы положить на кофейный столик из вашего бумажника однодолларовую купюру?» — попросил он вежливо.
«Зачем?»
«Через секунду я Вам покажу. Пяти, десяти долларов было бы достаточно».
Паладин пристально на него посмотрел и снова открыл бумажник. Положил обратно пропуск, и осторожно вынул однодолларовую банкноту. Затем повернул её профилем к Чейни. Чейни вынул свой собственный бумажник (обшарпанный старый лорд Бакстон с распоротыми швами; его давно уже следовало заменить, но никак руки не доходили) из кармана куртки, и достал свою банкноту. Положил её рядом с купюрой Паладина, а затем перевернул их так, чтобы Паладин увидел их лицевые стороны и смог хорошенько их рассмотреть.
Что Паладин и делал, молча, в течение почти целой минуты. Его лицо медленно наливалось тёмно красной краской…, но и этот цвет через некоторое время слетел с него. Как Чейни позднее предположил, он, вероятно, хотел прореветь: «ЧТО ЗА ЧУШЬ ЗДЕСЬ ПРОИСХОДИТ?», но с его уст сорвалось лишь полунемое: «Что…»
«Не знаю,» — ответил Чейни.
С правой стороны лежал один доллар Чейни, серо-зеленый, естественно не совсем новый, но ещё не успевший приобрести тот измятый, волокнистый, потрёпанный вид купюры, которая много раз переходила из рук в руки. В верхних углах большая цифра 1, в нижних — маленькая цифра 1. Между цифрами вверху малыми прописными — FEDERAL RESERVE NOTE, а большими — THE UNITED STATES OF AMERICA. Слева от Вашингтона печать с буквой А, вместе со следующей гарантией — THIS NOTE IS LEGAL TENDER, FOR ALL DEBTS, PUBLIC AND PRIVATE. Её выпустили в 1985 году, за подписью некоего Джеймса А. Бейкра Третьего.
Банкнота Паладина была вовсе не такой.
Цифра 1 во всех четырех углах была такая же; надпись — THE UNITED STATES OF AMERICA тоже совпадала; точно такой же была и гарантия о том, что данная банкнота могла быть использована для оплаты всех государственных и частных долгов.
Но эта банкнота была ярко голубой.
Вместо надписи — Федеральная резервная система — в ней было написано ВАЛЮТА ПРАВИТЕЛЬСТВА.
Вместо буквы А красовалась F.
Но самым большим изменением, которое и привлекло внимание Чейни, был портрет мужчины, так же, как и портрет мужчины на купюре Чейни привлёк внимание Паладина.
На серо-зеленой купюре Чейни был Джордж Вашингтон.
На синий же купюре Паладина красовался Джеймс Мэдисон.
Джон Телл проработал на «Табори-студиоз» чуть больше месяца, когда впервые заметил кроссовки. «Табори» находилась в здании, которое раньше называли «Мьюзик-сити» — «Музыкальный город». В расцвет рок-н-ролла, блюзов и сорока лучших дисков он считался центром музыкального искусства. В то время никто не носил кроссовок выше вестибюля. Разве что рассыльные. Правда, эти дни остались далеко позади вместе с преуспевающими продюсерами в шелковых рубашках и туфлях из крокодиловой кожи с заостренными носами. Кроссовки стали теперь неотъемлемой частью «Мьюзик-сити», и когда Телл впервые заметил это, он не счел их обладателя человеком ниже себя.
Впрочем, на одно он обратил внимание: парню с кроссовками на ногах следовало бы приобрести себе новую пару.
Кроссовки когда-то были белыми, но сейчас, судя по их внешнему виду, это время давно прошло.
Вот и все, что он заметил, когда впервые увидел кроссовки в той тесной кабинке, из которой ты выносишь мнение о соседе по тому, что у него на ногах, потому что, это все, что видишь в туалете. Телл заметил эту пару кроссовок под дверью первой кабинки в мужском туалете третьего этажа. Он прошел мимо по пути к третьей, и последней, кабинке. Через несколько минут он вышел оттуда, вымыл руки, причесался и пошел обратно в студию «Ф», где принимал участие в микшировании альбома под названием «Мертвые ритмы», записанного группой металлистов. Сказать, что Телл уже позабыл про кроссовки, было бы преувеличением — он вообще не обратил на них особого внимания.
Пол Дженнингс записывал музыку «Мертвых ритмов».
Он не был так знаменит, как более ранние короли бибопа в «Мьюзик-сити».
Рок-н-ролл больше не мог создавать таких мистических королей, но все-таки был хорошо известен и, по мнению Телла, был в настоящее время лучшим продюсером рок-н-ролльных дисков. Только Джимми Айвен мог сравниться с ним.
Телл встретил его в первый раз на вечеринке, когда отмечали премьеру музыкального фильма. Более того, он узнал его с другого конца комнаты. У него поседели волосы, и острые черты красивого лица стали почти изможденными. Но было невозможно не узнать человека, лет пятнадцать назад руководившего легендарными токийскими записями, в которых принимали участие Боб Дилан, Эрик Клэптон, Джон Леннон и Эл Купер. Если не считать Фила Спектора, Телл знал в лицо лишь Пола Дженнингса, причем не только в лицо, но и по характеру звучания его записей — кристально чистые верхние ноты подчеркивались ударными инструментами, грохочущими так сильно, что сотрясали ваши ключицы. Сначала в записях токийских рок-концертов вы явно слышите Дона Маклина, но, убрав высокие частоты, вы услышите на заднем фоне пульсирующие звуки, которые принадлежат Сэнди Нельсону — чистый Нельсон.
Восхищение перед знаменитым продюсером превозмогло естественную сдержанность. Он пересек комнату и подошел к стоящему в одиночестве Дженнингсу. Представился ему, ожидая в ответ всего лишь рукопожатие и в лучшем случае несколько небрежных слов, однако вместо этого между ними завязался продолжительный и интересный разговор. Они работали в одной области, занимались одним делом, знали многих, с кем приходилось встречаться и одному и другому. Даже тогда Телл понимал, что в их встрече было больше чего-то магического. Пол Дженнингс оказался одним из тех редких людей, с кем Джон мог говорить, а для Джона Телла это было почти волшебством.
В конце разговора Дженнингс спросил его, нуждается ли он в работе.
— А вы встречали в нашем деле человека, который бы в ней не нуждался? — вопросом на вопрос ответил Телл.
Дженнингс рассмеялся и попросил его записать ему свой телефонный номер. Телл решил, что стоит сделать это, не придавая тому особого значения. Скорее всего это просто знак вежливости, не больше, подумал он. Однако Дженнингс позвонил ему три дня спустя и спросил, хочет ли Телл принять участие в микшировании альбома «Мертвые ритмы» вместе с двумя другими профессионалами.
— Я не уверен, можно ли из дерьма сделать конфетку, — сказал Дженнингс, — но поскольку все расходы принимает на себя фирма «Атлантик рекорде», почему бы не попытаться, повеселившись одновременно?
Джон Телл не возражал и тут же поставил свою подпись под контрактом.
Примерно через неделю после того, как Телл впервые заметил кроссовки, он увидел их снова. Телл всего лишь обратил внимание на то обстоятельство, что в кабинке сидел тот же парень, потому что кроссовки находились на прежнем месте — под дверью первой кабинки мужского туалета на третьем этаже. Вне всякого сомнения, это были те же самые кроссовки: белые (по крайней мере в прошлом), с высоким верхом и грязью в глубоких складках. Он заметил пустую дырку без продетого в нее шнурка и подумал: должно быть, еще не успел продрать глаза, мой друг, когда взялся шнуровать кроссовки. Затем Телл пошел к третьей кабинке (по какой-то странной причине он стал считать ее своей). На этот раз, возвращаясь обратно, он снова взглянул на кроссовки и заметил нечто необычное: на одной из кроссовок лежала мертвая муха. Она лежала, подняв вверх крошечные лапки, на самом носу левой кроссовки, той самой — с пустой дыркой для шнурка.
Когда Телл вернулся в студию «Ф», Дженнингс сидел у контрольной панели, обхватив голову руками.
— Ты в порядке, Пол?
— Нет.
— Что случилось?
— Я. Я случился. Со мной случилось. Конец моей карьере. Мне больше некуда деться. Я дрянь, ничтожество. Со мной все кончено.
— О чем ты? — Телл оглянулся по сторонам, разыскивая Джорджи Ронклера, и нигде не увидел его. Впрочем, это ничуть его не удивило. На Дженнингса время от времени находило, и Джорджи всегда исчезал, как только замечал признаки намечающихся неприятностей. Он утверждал, что его карма не позволяет ему иметь дело с резкими выбросами эмоций.
— Представляешь, я даже на церемонии открытия супермаркета плачу, — признался однажды он.
— Я убедился, что нельзя сделать из дерьма конфетку, — повторил Дженнингс, махнув рукой в сторону стекла, разделяющего кабинет микширования и зал, где исполнялась музыка. Он походил на человека, произносящего старое нацистское «Хайль Гитлер». — По крайней мере не из такого дерьма.
— Успокойся, — сказал Телл, хотя знал, что Дженнингс совершенно прав. «Мертвые ритмы» — группа, состоящая из четырех тупых ублюдков и одной тупой стервы. Они все были отвратительны как личности и не имели никаких профессиональных достоинств. — Успокой-ка вот это, — отозвался Дженнингс и громко пукнул.
— Боже, терпеть не могу несдержанность, — скривился Телл.
Дженнингс посмотрел на него и фыркнул. Через пару секунд они оба хохотали, а еще через пять занялись работой.
Микширование — если это можно так назвать — закончилось через неделю. Телл попросил, чтобы Дженнингс дал ему рекомендацию и магнитофонную запись.
— Хорошо, но ты ведь знаешь, что не имеешь права давать кому-то прослушивать ленту до тех пор, пока не выйдет альбом, — предупреждал Дженнингс.
— Знаю.
— Кроме того, я просто не могу понять, зачем тебе эта запись. По сравнению с этой группой вонючие «Серферы» прямо-таки «Битлз».
— Брось, Пол, все не так уж плохо. И даже если бы все было так плохо, как ты говоришь, работа закончена.
— В этом ты прав, — улыбнулся Дженнингс. — Ладно, если мне понадобится твоя помощь, я тебе позвоню.
— Буду очень благодарен.
Они обменялись рукопожатием. Телл вышел из здания, которое когда-то было известно как «Мьюзик-сити». Вспомнить о кроссовках под дверью кабинки номер один в мужском туалете на третьем этаже даже не пришло ему в голову.
Дженнингс, уже двадцать пять лет живший записью музыки, однажды сказал ему, что, когда занимаешься микшированием бопа (он никогда не говорил «рок-н-ролл», только «боп»), то чувствуешь себя или дерьмом, или суперменом. На протяжении двух месяцев после микширования записей «Мертвых ритмов» Джон Телл чувствовал себя дерьмом. У него не было работы. Он начал беспокоиться о том, как будет платить за квартиру. Два раза он едва не позвонил Дженнингсу, но что-то говорило ему, что это было бы ошибкой.
Затем ответственный за микширование музыкального оформления в фильме «Бойня мастеров карате» умер от коронарной недостаточности. Телл шесть недель работал в Брилл-билдинге (во времена расцвета Бродвея и биг-бендов он был известен как «Аллея консервных банок»), заканчивая микширование. Большей частью это были музыкальные отрывки плюс несколько звенящих ситар, но гонорара хватило, чтобы заплатить за квартиру. А на следующий день Телл едва успел войти домой, как зазвонил телефон. Это был Пол Дженнингс, интересующийся, заглядывал ли он последнее время в раздел поп-музыки газеты «Биллборд». Телл ответил, что не заглядывал.
Он появился под номером семьдесят четыре, — в голосе Дженнингса звучало одновременно потрясение, изумление и отвращение. — Так неожиданно.
— Что именно? — спросил Телл, но он знал ответ на свой вопрос, как только задал его.
— «Ныряю в грязь».
Это было название отрывка из выходящего альбома «Бей до самой смерти» группы «Мертвые ритмы», единственного, который казался Теллу и Дженнингсу отдаленно подходящим для пластинки.
— Черт побери!
— Я с тобой полностью согласен, но у меня появилась безумная мысль, что эта пластинка может попасть в «Топ-тен» — десятку лучших. Ты не видел видеозапись?
— Нет.
— Ты будешь потрясен. Это главным образом заслуга Джинджер — этой цыпочки, кувыркающейся в каком-то болотном ручье с парнем, похожим на Доналда Трампа в комбинезоне. Из этого отрывка исходит то, что мои интеллектуальные друзья любят называть «смешанным эмоциональным воздействием». — И Дженнингс рассмеялся так громко, что Теллу пришлось отвести трубку от уха.
Когда Дженнингс сумел справиться с собой, он сказал:
— Как бы то ни было, это, возможно, означает, что весь альбом тоже попадет в десятку лучших. Собачье дерьмо в платиновой оправе все равно остается собачьим дерьмом, но о нем упоминают как о платиновом отныне и вовеки Ты согласен со мной, Бвана?
— Полностью, — ответил Телл, выдвигая ящик стола чтобы убедиться, что кассета с записью «Мертвых ритмов» так и не прослушанная с тех пор как Дженнингс дал ему ее в последний день микширования, все еще здесь.
— Ну и чем ты сейчас занимаешься? — спросил его Дженнингс.
— Ищу работу.
— Хочешь снова поработать со мной? Я составляю новый альбом Роджера Дэлтри. Начинаем через две недели.
— Господи, конечно!
Плата будет хорошей, но главное не в этом: после работы над «Мертвыми ритмами» и шести недель микширования «Бойни мастеров карате» запись бывшего ведущего певца группы «Ху» все равно что теплое местечко после холодной ночи. Каковы бы ни были личные качества Дэлтри, он по крайней мере умел петь. Да и приятно будет снова поработать с Дженнингсом.
— Где?
— Старая добрая студия «Табори» в «Мьюзик-сити».
— Я буду там.
Роджер Дэлтри оказался не только отличным певцом, но и вполне приличным парнем. Телл полагал, что предстоящие три или четыре недели он будет работать с удовольствием. И вообще наступало хорошее время: у него была работа, его имя упоминалось на обложке альбома, казавшегося в списке лучших записей «Биллборда» на сорок первом месте (а одиночная запись поднялась до семнадцатого и продолжала подниматься). Наконец он способен платить за квартиру — впервые с того самого момента, как четыре года назад приехал в Нью-Йорк из Пенсильвании.
На улице был июнь, деревья распустились, девушки снова носили короткие юбки, и мир казался весьма приятным местом. Такие чувства испытывал Телл, занимаясь микшированием, в первый день работы с Дженнингсом. Примерно без четверти два он почувствовал непреодолимое желание, вошел в туалет на третьем этаже, увидел когда-то белые кроссовки под дверью кабины номер один, и его хорошее настроение рассеялось, словно дым.
Нет, это не те кроссовки. Они не могут быть теми же.
Однако это были те же самые кроссовки. Лучше всего это доказывало отсутствие шнурка в пустой дырочке на левой кроссовке, но и все остальное было таким же. Совершенно таким же, включая их положение. Разница заключалась лишь в одном: мертвых мух вокруг валялось гораздо больше.
Телл медленно прошел в третью, «свою», кабинку, расстегнул ремень, спустил брюки и сел. Его ничуть не удивило то, что желание, заставившее подняться в туалет, совершенно исчезло. Тем не менее Телл посидел здесь некоторое время, прислушиваясь. Шуршание газеты, чей-то кашель, хоть бы какой-то еще звук, черт побери.
Полная тишина.
Это потому, что я здесь совсем один, подумал Телл. За исключением мертвеца в первой кабине.
Входная дверь туалета со стуком отворилась. Телл едва удержался от крика. Кто-то, напевая себе что-то под нос, приблизился к писсуарам. Только когда там потекла вода, в голову Телла пришло объяснение, и он успокоился. Объяснение оказалось простым до абсурда… и, несомненно, верным. Он взглянул на часы и увидел, что сейчас 1.47 пополудни.
Отец всегда говорил ему, что человек, у которого все естественные отправления происходят регулярно, — счастливый человек. Отец Телла был молчаливым человеком, и это выражение (вместе с советом «мой руки перед тем, как садишься за тарелку») было одним из его немногочисленных афоризмов. Если регулярность действительно означает счастье, то Телл мог считать себя счастливым человеком. Нужда в посещении возникала у него ежедневно в одно и то же время, и он полагал, что то же самое относится и к его приятелю в кроссовках, которому нравилась кабина номер один, тогда как сам Телл предпочитал третью.
Но если необходимо пройти мимо кабинок, чтобы подойти к писсуарам, очень часто увидишь пустые кабины или по крайней мере с различной обувью под дверями. В конце концов, насколько велика вероятность того, что никто не обнаружит человека в кабине туалета на протяжении… (Телл подсчитал в уме, сколько времени ему приходилось работать не здесь) примерно четырех месяцев?
Ответа на этот вопрос не было. Он мог поверить в то, что уборщицы не слишком прилежно исполняют свои обязанности и редко подметают кабины — столько мертвых мух. Но запас туалетной бумаги им приходится проверять каждый день или хотя бы через день, правда? Если вообще не заходить в кабины, мертвые мухи начинают со временем разлагаться, верно? Ясно, что туалет — это не самое ароматное место на земле. Когда входишь сюда после того толстяка, что работает в этом же коридоре в студии «Янус-мьюзик», — вообще почти невыносимое, но вонь от разлагающегося тела должна быть куда сильнее, намного специфичнее.
Специфичнее?
Господи, что за слово. Да и откуда тебе известно об этом? Тебе ни разу не приходилось чувствовать, как пахнет раздвигающееся мертвое тело.
Это верно, но он не сомневался, чем пахнет, когда ему приходится нюхать это. Логика — это логика, регулярность — это регулярность, вот и все. Этот парень, наверное, что-то писал для студии «Янус-мьюзик» или служил стихоплетом в «Снэппи-кардс» — фирме, расположенной в другом конце коридора. Кто его знает, может быть, сейчас он сидит на толчке и сочиняет стихи для поздравительных открыток:
Розы краснеют, фиалки синеют.
Ты думал, я мертвый, а я вот живой,
И почту ношу в одночасье с тобой!
Не стихотворение, а дерьмо, подумал Телл и неожиданно дико расхохотался. Парень, который так напугал его, хлопнул входной дверью и перешел теперь к умывальникам. Плещущий звук, характерный для мытья рук, внезапно прекратился. Телл представил себе, как незнакомец прислушивается, удивляясь, кто это так смеется в одной из закрытых кабинок. Пытается догадаться, что это: какая-то шутка или там разглядывают порнографические рисунки на стенках. А может быть, внутри сидит просто сумасшедший?
В конце концов, в Нью-Йорке масса сумасшедших. Их видишь каждый день, они разговаривают сами с собой, смеются безо всякой причины… вот как сейчас рассмеялся сам Телл.
Он попытался представить себе мужчину в кроссовках, тоже прислушивающегося к его смеху, и не смог. Внезапно ему стало совсем не смешно.
Внезапно ему просто захотелось побыстрее уйти отсюда.
Впрочем, ему не хотелось, чтобы его увидел мужчина, стоящий возле умывальника. Он уставится на него. Всего лишь на мгновение, но этого будет достаточно, чтобы понять, о чем он думает. Нельзя доверять людям, которые моются в закрытых кабинках туалета.
Послышалось клацанье каблуков по истертым шестиугольным белым плиткам пола, шум открываемой двери, шипение пневматического тормоза, медленно закрывающего ее. Дверь можно со стуком распахнуть, но пневматический тормоз не даст ей захлопнуться. Это может расстроить швейцара на третьем этаже, который курит «Кэмел» и читает последний выпуск журнала «Крранг!».
Господи, здесь так тихо! Почему этот парень в своей кабинке даже не шевелится? Ну хотя бы чуточку?
Но в туалете царила тишина, полная, густая и непроницаемая тишина. Такую тишину слышат в своих гробах мертвые, если они все еще могут слышать, и Телл снова почувствовал уверенность, что мужчина в кроссовках мертв. К черту логику, он мертв, и мертв уже бог знает сколько времени, и если вы откроете дверцу кабины, то увидите съежившуюся, покрытую язвами массу с руками, свесившимися меж ног, вы увидите… На мгновение он был готов крикнуть: «Эй, Кроссовки! С тобой все в порядке?» А если Кроссовки ответят не вопросительным или раздраженным голосом, а мрачным лягушачьим кваканьем? Где-то он слышал о пробуждении мертвых… о связанной с этим опасности… Внезапно Телл вскочил, быстро спустил воду, мгновенно поднял «молнию» на ширинке и бросился к двери. Он сознавал, что через несколько секунд эти действия покажутся ему глупыми. И все-таки он не сумел удержаться и бросил взгляд под дверь первой кабины, когда проходил мимо. Грязные, белые, плохо зашнурованные кроссовки. И мертвые мухи. Множество мертвых мух.
«В моей кабине не было такого количества мертвых мух», — подумал он. И почему прошло столько времени, а хозяин кроссовок все еще не заметил, что промахнулся мимо одной дырки при шнуровке? А может быть, он носит их так все время, выражая этим свое артистическое отношение к миру?
Телл сильно толкнул дверь, выбегая из туалета. Швейцар на противоположном конце коридора посмотрел на него с холодным любопытством, которым он одаривал простых смертных (в отличие от божеств в человеческом обличье вроде Роджера Дэлтри).
Телл поспешным шагом направился по коридору к «Табори-студиоз».
— Пол?
— В чем дело? — отозвался Дженнингс, не поднимая головы от панели управления записью. Джорджи Ронклер стоял сбоку, внимательно глядя на Дженнингса и покусывая ноготь. Впрочем, ногтей почти не осталось — Джорджи уже давно обкусал их до того места, где они исчезают в живой ткани и нервных окончаниях. Он то и дело посматривал на дверь: стоит Дженнингсу начать психовать, и Джорджи незаметно проскользнет в нее.
— Мне кажется, вот тут, может быть, что-то не совсем так…
— Ну что еще? — простонал Дженнингс. — Что ты имеешь в виду?
— Я имею в виду запись барабана, вот что. Она звучит очень плохо, и я не знаю, что мы тут можем… — Телл перекинул рычажок, и в студию ворвался грохот барабанов. — Слышишь?
— Ты имеешь в виду малый барабан?
— Ну разумеется! Послушай, как резко выделяется звучание малого барабана на фоне остальных ударных инструментов, но ведь он связан с ними!
— Да, но…
— Да, но, черт побери, но! Ненавижу такую дерьмовую работу! Здесь у меня сорок стенограммных дорожек, сорок проклятых дорожек, необходимых для записи простой джазовой мелодии, а какой-то идиот-техник… Уголком глаза Телл заметил, как Джорджи исчез за дверью подобно дуновению ветра.
— Послушай, Пол, а если уменьшить выравнивание…
— Выравнивание не имеет к этому никакого отношения…
— Заткнись на секунду и послушай, — произнес Телл успокаивающе. Дженнингс был единственным человеком в мире, с которым он осмеливался говорить в подобном тоне. Он щелкнул переключателем. Дженнингс перестал дергаться и начал слушать. Задал вопрос. Телл ответил. Затем он задал вопрос, на который Телл не сумел ответить, но Дженнингс ответил на него сам. И внезапно перед ними открылись совершенно новые возможности обработки песни под названием: «Отвечая тебе, отвечаю себе».
Через некоторое время, почувствовав, что шторм миновал, Джорджи Ронклер проскользнул обратно в студию.
И Телл забыл о кроссовках.
Он снова вспомнил о них на следующий вечер. Телл был у себя дома, сидел на унитазе в собственном туалете и читал «Мудрую кровь». Тем временем из динамиков, находившихся в спальне, доносилась мягкая музыка Вивальди (хотя теперь Телл зарабатывал на жизнь тем, что микшировал рок-н-ролл, у него было всего четыре пластинки с записью рока — две Брюса Сирингстина и две Джона Фогерти).
Он опустил книгу, чувствуя определенное потрясение. Внезапно перед ним возник вопросе — смехотворный по отношению к космосу: когда у тебя, Джон, последний раз была надобность сесть здесь вечером?
Он не помнил этого, но тут ему пришла в голову мысль, что в будущем это будет происходить с ним гораздо чаще, чем раньше. Менялась по крайней мере одна из его привычек.
Через пятнадцать минут он сидел в гостиной, держа на коленях позабытую книгу. И тут ему пришла в голову еще одна мысль: он вспомнил, что сегодня ни разу не пользовался туалетом на третьем этаже. В десять часов они отправились выпить по чашке кофе на другую сторону улицы, и он успел помочиться в «Доунат Бадди», пока Пол и Джорджи сидели у стойки, пили кофе и обсуждали проблемы ускоренного дублирования. Затем, во время перерыва на ленч, он забежал в сортир «Бру-н-Бургер». А потом, уже вечером, когда он спустился вниз, чтобы оставить там пачку почты, которую мог вполне опустить в щель почтового канала рядом с лифтами, он воспользовался туалетом на первом этаже.
Неужели он избегает мужского туалета третьего этажа? Совершенно неожиданно, причем подсознательно сегодня он делал это, не отдавая себе в том отчета? Можете поспорить на свои «рибоки», что именно так и обстоит дело. Телл избегал сортира на третьем этаже, словно перепуганный мальчишка, изменяющий на целый квартал свой обычный маршрут по пути домой из школы, только чтобы не проходить мимо дома, населенного призраками. Избегает его как чумы.
— Ну и что? — произнес он вслух.
Он не сумел четко произнести «что», но знал, что существует что-то такое, слишком реальное даже для Нью-Йорка, когда тебя бросает в дрожь от пары грязных кроссовок в общественном туалете.
— С этим нужно покончить, — четко и решительно произнес вслух Телл.
Но это было вечером в четверг, а вечером в пятницу случилось то, что изменило все. Именно тогда закрылись двери между ним и Полом Дженнингсом.
Телл был стеснительным человеком, и у него было мало друзей. В маленьком городке Пенсильвании, где он учился в школе, по случайности судьбы он оказался с гитарой в руках на сцене, куда совсем не рассчитывал попасть. Гитарист группы, называющей себя «Бархатные Сатурны», что играл на бас-гитарах, подхватил сальмонеллу за сутки до очень выгодного концерта. Ведущий гитарист, игравший и в школьном оркестре, знал, что Джон Телл умеет играть и на ритмической, и на бас-гитарах. Этот ведущий гитарист был парнем большого роста, сильный физически и не стеснялся давать волю кулакам. Джон Телл был маленьким, застенчивым и не мог постоять за себя. Гитарист предложил ему на выбор: играть на инструменте заболевшего бас-гитариста или он лично засунет эту гитару ему в задницу грифом до пятого лада. Выбор сыграл большую роль в его чувствах, когда он выступал перед большими аудиториями.
Однако к концу третьей песни Телл почувствовал, что его страх исчез. Много лет спустя после своего первого концерта Телл услышал рассказ о Билле Уаймане, басисте группы «Роллинг Стоунз». В рассказе говорилось, как Уайман задремал во время концерта — и это было выступление не в каком-то крошечном клубе, учтите, а в огромном зале — и свалился со сцены, сломав ключицу. По мнению Телла, многие не слишком верили этому, но он считал, что рассказ похож на правду. В конце концов, сам он был в уникальном положении и знал, что подобное вполне могло случиться. Басисты были невидимками мира рока. Встречались, разумеется, исключения — Пол Маккартни, например, — но они только подтверждали правило.
Возможно, по той причине, что эту роль не покрывал романтический ореол, бас-гитаристов всегда не хватало. Когда группа «Бархатные Сатурны» через месяц распалась (ведущий гитарист и ударник подрались из-за девушки), Телл присоединился к оркестру, созданному ритмическим гитаристом, раньше игравшим в «Сатурнах», и его жизненный путь был определен спокойно и просто.
Теллу нравилось играть в оркестре. Стоишь впереди, смотришь вниз на слушателей и заставляешь их слушать себя. Время от времени ему приходилось немного подпевать, но никто не ожидал от него сольного номера или чего-то подобного.
Телл вел такую жизнь — полустудента и профессионального странствующего музыканта — в течение десяти дет. Он был хорошим исполнителем, но лишенным всякого честолюбия — у него в груди не было огня. Постепенно он начал заниматься музыкальными рок-концертами в Нью-Йорке, заинтересовался техникой записи и внезапно обнаружил, что жизнь по эту сторону стекла, разделяющего студию, еще интереснее, чем по ту сторону, где располагаются музыканты.
За все это время у него появился только один настоящий друг — Пол Дженнингс. Их дружба развивалась очень быстро, 110 Телл считал, что причина в уникальной нагрузке при совместной работе, большей частью… но не совсем. Главным образом, по его мнению, их дружба зависела от двух факторов: его собственного одиночества и личности Дженнингса, которая была такой сильной, что ей иногда трудно было не покориться. И после того, что произошло вечером в пятницу, Телл начал понимать, что и для Джорджи ситуация мало чем отличалась.
Они с Полом сидели за столом в задней части таверны «Макманус» со стаканами вина. Разговаривали о микшировании, бизнесе, бейсболе — в общем, обо всем. И вдруг Дженнингс сунул правую руку под стол и нежно стиснул промежность Телла.
Телл отпрыгнул так неожиданно, что свеча посреди стола упала, а стакан с вином Дженнингса опрокинулся. Подошел официант, поставил свечу, прежде чем она успела поджечь скатерть, и ушел. Телл уставился на Дженнингса круглыми испуганными глазами.
— Извини, — произнес Дженнингс. Лицо его действительно выглядело смущенным… но в то же самое время совершенно спокойным.
— Боже мой, Пол! — Это все, что пришло в тот момент ему в голову, и Телл выпалил, что думал. Он тут же понял, что сказанного безнадежно недостаточно.
— Я думал, что ты готов, вот и все, — пожал плечами Дженнингс. — По-видимому, мне не следовало так торопиться.
— Готов? — переспросил Телл. — Что ты имеешь в виду? Готов к чему?
— Выйти на свободу. Разрешить себе выйти на свободу.
— Я не из таких, — ответил Телл. Сердце его билось бешено и сильно. Отчасти это объяснялось негодованием, отчасти страхом перед неумолимой уверенностью, которую он увидел в глазах Дженнингса, но более всего из-за смятения и растерянности. То, что сделал Дженнингс, потрясло его.
— Давай пока забудем об этом, а? Закажем по коктейлю и сделаем вид, что ничего не случилось. — До тех пор, пока ты сам не захочешь этого, говорили эти безжалостные глаза.
Да, но это случилось, случилось, хотел сказать Телл. И не мог. Голос разума и практичность не позволят ему… не позволят ему пойти на риск и зажечь короткий фитиль Пола Дженнингса, известного своей непредсказуемостью. В конце концов, у него хорошая работа, да и работа сама по себе еще не все. Он сможет использовать кассету с записью Роджера Дэлтри в своих целях даже с большей выгодой, чем двухнедельную зарплату. Пожалуй, стоит проявить дипломатичность и w, изображать оскорбленного молодого человека до следующего раза. К тому же из-за чего чувствовать себя оскорбленным? Ведь не изнасиловал же его Дженнингс, правда?
Но это была всего лишь вершина айсберга. А дальше — его рот закрылся, потому что так бывало всегда. Он более чем закрылся — он защелкнулся, как медвежий капкан. Так диктовало сердце под щелкнувшими зубами и головой над ними.
— Хорошо. — Это было все, что он сказал. — Ничего не случилось.
Этой ночью Телл спал плохо, да и короткий прерывистый сон был населен страшными кошмарами. Вот один из них: Дженнингс щупает его под столом в таверне «Макманус», и тут же следовал сон о кроссовках под дверью кабины, только на этот раз Телл открыл дверцу и увидел Пола Дженнингса, сидящего на унитазе. Он умер обнаженным и в состоянии сексуального возбуждения, продолжающегося даже после смерти, даже после того, как прошло столько времени. Рот Пола приоткрылся с отчетливо слышным щелчком. «Все в порядке; я знал, что ты уже готов», — сказал труп, выдохнув зеленоватый гнилой воздух, и Телл проснулся, скатившись с кровати на пол и запутавшись в простынях и одеяле. Было четыре часа утра. Первые лучи света начинали проникать между зданиями перед окнами его квартиры. Телл оделся и курил одну сигарету за другой, пока не пришло время идти на работу.
В субботу, примерно в одиннадцать часов — они работали шестидневную неделю, чтобы успеть к сроку, поставленному Дэлтри, — Телл вошел в туалет третьего этажа помочиться. Он встал сразу за дверью, едва войдя в туалет, потер виски и затем посмотрел на ряд кабин.
Ничего не было видно. Он смотрел на них под неудачным углом.
«Ну и хрен с ним! — подумал он. — Провались эти кроссовки пропадом! Помочись и уходи отсюда!» Он медленно подошел к писсуару и расстегнул ширинку. Понадобилось время, чтобы моча наконец потекла.
На выходе из туалета Телл снова остановился, склонив голову набок подобно псу Нипперу на старых наклейках компании «Виктор», и повернулся кругом. Он медленно зашел за угол и остановился, как только увидел дверь первой кабины. Грязные белые кроссовки все еще находились на месте. Здание, известное как «Мьюзик-сити», было почти пустым, пустым, как это бывает в субботнее утро, однако кроссовки находились на месте.
Взгляд Телла задержался на мухе, ползущей рядом с дверцей кабины. Он следил за ней с какой-то бессмысленной жадностью, следил за тем, как она проползла под дверью кабины и вскарабкалась на грязный носок одной из кроссовок. Там она замерла, а потом свалилась мертвой. Свалилась в растущую кучку мертвых насекомых вокруг кроссовок. Без всякого удивления Телл увидел (он действительно не испытывал удивления) среди мух двух небольших пауков и одного крупного таракана, лежащего на спине, словно перевернутая черепаха.
Телл вышел из туалета широким свободным шагом, но продвижение к студиям казалось ему очень странным: создавалось впечатление, что шел не он, а здание текло ему навстречу, вокруг него, подобно речной стремнине, огибающей скалу.
«Когда я вернусь обратно, я скажу Полу, что неважно чувствую себя, и пойду домой», — подумал он, но не сделал этого. Все утро у Пола было неустойчивое раздраженное настроение, и Телл знал, что отчасти (или полностью) это зависело от него. А вдруг Пол уволит его, просто так, чтобы досадить? Неделю назад он засмеялся бы над такой мыслью. Но неделю назад Телл все еще верил в то, что внушили ему, когда он становился взрослым: настоящие друзья —, это друзья на всю жизнь, а призраки существуют только в сказках. Теперь он начал задумываться над тем, что, может быть, каким-то образом перепутал эти два постулата.
— Блудный сын вернулся, — сказал Дженнингс не оборачиваясь, когда Телл открыл вторую из двух дверей студии — ту, которая называлась дверью «мертвого пространства». — А мне уж показалось, что ты умер там, Джонни.
— Нет, — ответил Телл. — Умер, но не я.
Это действительно был призрак, и Телл узнал чей за день до того, как микширование записей Дэлтри и его отношения с Полом Дженнингсом закончились. Но еще до этого произошло очень много событий. За исключением того, что все они были похожи одно на другое, как установленные через милю столбы вроде тех, что на Пенсильванском шоссе, и извещали о непрерывном приближении Джона Телла к нервному срыву. Он понимал, что происходит, но не мог помешать этому. Казалось, не он едет по этой дороге, а его везут.
Сначала направление его действий было четким и простым: избегай туалета на третьем этаже и постарайся забыть и не думать о кроссовках. Просто отключись от них. Погрузи их в темноту.
Однако он не мог заставить себя сделать это. Образ кроссовок возникал в его воображении в самое неподходящее время и набрасывался на него, как старая беда. Вот он сидит дома, смотрит Си-Эн-Эн или какое-нибудь глупое шоу по телику и вдруг неожиданно начинает думать о мухах или об уборщице, которая меняет туалетную бумагу в кабине и не замечает совершенно очевидного. Затем смотрит на часы и видит, что прошел целый час. Иногда больше.
Некоторое время он думал о том, что это всего лишь чья-то зловещая шутка. Пол замешан в ней и, наверное, толстяк из «Янус-мьюзик» — Телл замечал, что они часто разговаривают друг с другом, а ведь иногда они поглядывали в его сторону и смеялись, правда? Швейцар тоже был неплохим кандидатом со своим «Кэмелом» и холодным скептическим взглядом. А вот Джорджи не имел к этому отношения. Джорджи не смог бы сохранить это в секрете, даже если бы Пол заставил его, но все остальные выглядели хорошими кандидатами. Пару дней Телл даже обдумывал возможность того, что Роджер Дэлтри сам мог изъявить желание надеть плохо зашнурованные белые кроссовки.
Хотя Телл понимал, что все эти мысли всего лишь параноидальные фантазии, признание этого факта не приводило к их исчезновению. Он заставлял их исчезнуть, настаивал, что не существует никакого заговора во главе с Дженнингсом, нацеленного против него. И ум отвечал: да, ты прав, все это очень разумно. Но через пять часов — или, может быть, всего через двадцать минут — в его воображении возникала группа, сидящая вокруг стола в «Десмондс стейк-хаусе», в двух кварталах отсюда по направлению к центру: Пол, непрерывно курящий швейцар, любитель тяжелого рока, а также затянутые в кожу группы; может быть, даже тощий парень из «Снэппи-кардс». Все они едят креветок и пьют. И смеются, разумеется. Смеются над ним, в то время как грязные белые кроссовки, которые они носят по очереди, лежат под столом в измятом коричневом пакете.
Телл даже видел этот коричневый пакет — вот как далеко все зашло.
Однако эта недолгая фантазия не была худшей. Худшее состояло в том, что туалет на третьем этаже приобрел просто невероятную силу притяжения. Казалось, там находился мощный магнит, а карманы Телла набиты железными опилками. Если бы кто-то сказал ему об этом, Телл просто рассмеялся бы. Или, может быть, промолчал подобно человеку, всерьез подыскивающему метафору. Но это чувство охватывало его всякий раз, когда он проходил мимо туалета по пути к студиям или лифтам. Его так и тянуло свернуть к двери туалета. Это было ужасное чувство, похожее на то, как человека может притягивать к себе открытое окно в высоком здании. Или подобное тому, как вы беспомощно глядите, словно со стороны, а сами поднимаете пистолет и стреляете себе в рот.
Ему хотелось снова заглянуть туда. Он понимал, что этого и будет достаточно, чтобы навсегда покончить с наваждением, но это не имело значения. Ему хотелось заглянуть в туалет.
Каждый раз, когда он проходил мимо, он чувствовал просто душевную тягу.
В своих снах он снова и снова открывал дверцу той кабины, чтобы заглянуть внутрь.
Как следует посмотреть внутрь.
И он, казалось, не мог никому рассказать об этом. Телл знал, что было бы лучше, если бы он с кем-то поделился своими чувствами. Понимал, что, если бы излил их кому-то, они изменились бы, приобрели другие очертания, может быть, даже появилось что-то, позволяющее ему держать их под контролем. Дважды он заходил в бары и пытался заговорить с кем-нибудь, кто сидел рядом с ним. Там, считал Телл, разговаривать было проще всего. Разговоры в барах стоят очень дешево, словно на распродаже.
При встрече со своим первым собеседником Телл едва успел открыть рот, как тот начал читать ему лекцию относительно достоинств бейсбольной команды «Янки» и ее игрока Джорджа Стейнбреннера.
Стейнбреннер настолько нравился этому типу, что Телл был не в состоянии перевести разговор на любой другой предмет. Пришлось отказаться от бесплодных попыток.
В другой раз Теллу удалось завести достаточно общий разговор с мужчиной, походившим на строительного рабочего. Они поговорили о погоде, затем о бейсболе (к счастью, этот собеседник не был безумным любителем спорта) и перешли к вопросу о том, как трудно. найти работу в Нью-Йорке. Телл вспотел. Ему казалось, что он занимается тяжелой физической работой — к примеру, катит тачку с бетоном вверх по пологому уклону, — но в то же время он чувствовал, что дело идет на лад.
Мужчина, похожий на строительного рабочего, пил коктейль «Блэк рашен». Телл остановил свой выбор на пиве. Ему казалось, что пиво выходит через его поры, как только он выпивает его, но после того как он купил мужчине пару коктейлей, а тот поставил Теллу пару литровых кружек пива, Телл заставил себя начать разговор на интересующую то тему.
— Хочешь услышать что-то по-настоящему странное? — спросил Телл.
— Ты педераст? — тут же спросил его мужчина, похожий на строительного рабочего, прежде чем Телл успел сказать что-то еще. Мужчина повернулся на стуле и посмотрел на Телла с дружеским любопытством.
— Я хочу сказать, мне это без разницы, но у меня появилось такое чувство, и я сразу хочу предупредить тебя, что этим делом не занимаюсь. Сразу, чтобы потом не было недопонимания, верно?
— Нет, я не гомик, — сказал Телл.
— Вот как? Тогда что же это такое по-настоящему странное?
— Что?
— Ты упомянул что-то по-настоящему странное.
— Нет, пожалуй, в этом нет ничего особенно странного, — ответил Телл. Затем посмотрел на часы и сказал, что уже поздно.
За три дня до завершения микширования записей Дэлтри Телл вышел из студии «Ф», чтобы помочиться. Теперь, когда у него возникала такая необходимость, он пользовался туалетом ни шестом этаже. Сначала — на четвертом, потом на пятом, но эти туалеты были расположены прямо над туалетом на третьем этаже. Теллу показалось, что хозяин кроссовок излучает свое молчаливое влияние через перекрытия и словно тянет его к себе. А вот туалет шестого этажа находился на противоположной стороне здания, и там Телл не испытывал никакого постороннего влияния.
По пути к лифту он быстро прошел мимо столика швейцара, моргнул и внезапно вместо того, чтобы войти в кабину лифта, оказался в туалете третьего этажа. Дверь на пневматическом тормозе медленно закрылась за ним. Еще никогда он не испытывал такого страха. Отчасти из-за кроссовок, но главным образом из-за того, что он почувствовал, как из его жизни исчезли от трех до шести секунд. Впервые Телл ощутил, что у него в мозгу произошло короткое замыкание.
Он не знал, сколько времени простоял здесь, но внезапно дверь позади него распахнулась, больно ударив его по спине. Это был Пол Дженнингс.
— Извини меня, Джонни, — сказал он. — Я не знал, что ты выбрал этот туалет для медитации.
Дженнингс прошел мимо Телла, не ожидая ответа, и направился к кабинам. Позднее Телл подумал, что ответа все равно не последовало бы — его язык, казалось, примерз к небу. Телл сумел заставить себя подойти к ближайшему писсуару, поступил так лишь потому, чтобы не доставить Дженнингсу удовольствия, если он просто повернется и выскочит из туалета. Еще совсем недавно он считал Пола своим другом — может быть, своим единственным другом, по крайней мере в Нью-Йорке.
Времена действительно меняются.
Телл постоял у писсуара секунд десять, даже не расстегивая ширинку, затем спустил воду. После этого он пошел к двери, остановился, повернулся кругом, сделал два быстрых бесшумных шага на носках, наклонился и заглянул под дверцу первой кабины. Там он увидел кроссовки — теперь в окружении кучи мертвых мух. И там же оказались мягкие кожаные мокасины Дженнингса. Телл увидел нечто похожее на двойную экспозицию или один из дешевых эффектов, применявшихся в старой телевизионной программе Топпера. Сначала он видел мокасины Пола сквозь кроссовки; затем кроссовки, казалось, густели, и он видел их сквозь мокасины, словно Пол превратился в призрак. Правда, даже когда Телл смотрел сквозь них, мокасины Пола двигались, тогда как кроссовки оставались, как обычно, неподвижными.
Телл вышел из туалета. Впервые за две недели он чувствовал себя спокойным.
На следующий день он сделал то, что ему, наверное, следовало сделать с самого начала: пригласил Джорджи Ронклера пообедать с ним. Он спросил его, не слышал ли Джорджи каких-нибудь странных рассказов или слухов, связанных со зданием, которое называлось раньше «Мьюзик-сити». Почему такая мысль не пришла ему в голову раньше, оставалось загадкой. Телл знал лишь одно: то, что произошло вчера, словно прояснило его мышление подобно сильной пощечине или ледяной воде, которую плеснули ему в лицо. Джорджи мог и не знать ничего, а мог и знать. Он работал с Полом по крайней мере семь лет, и часто — в «Мьюзик-сити».
— А, ты имеешь в виду призрак? — сказал Джорджи и рассмеялся. Они сидели в «Картинсе», ресторане на Шестой авеню. Здесь было шумно, как бывает обычно во время обеденного перерыва. Джорджи откусил от своего бутерброда, прожевал, проглотил и отпил крем-соды через пару соломинок, торчащих из бутылки. — Кто сказал тебе об этом, Джонни?
— Не помню, кто-то из обслуживающего персонала, — ответил Телл. Голос его звучал совершенно спокойно.
— Ты уверен, что сам не видел его? — спросил Джонни и подмигнул. Помощник Дженнингса, проработавший с ним столько лет, не умел шутить, но вопрос больше всего походил на шутку.
— Нет. — Телл и вправду не видел никакого призрака. Всего лишь кроссовки и валяющихся вокруг них мертвых мух.
— Видишь ли, сейчас разговоры об этом прекратились, но было время, когда о призраке говорили буквально все. О том, что привидение поселилось в «Мьюзик-сити». Оно жило прямо там, на третьем этаже, в сортире. — Джорджи поднял руки, потряс ими около своих румяных щек, промурлыкал несколько пот из «Сумеречной зоны» и попытался напустить на себя зловещий вид. Впрочем, все его усилия оказались напрасными.
— Да, — кивнул Телл. — Именно так мне и рассказали. Но парень на том и кончил, может, больше ничего не знал. Просто засмеялся и ушел.
— Это случилось еще до того, как я начал работать с Полом. Он и рассказал мне об этом.
— А он сам никогда не видел этого призрака? — спросил Телл, уже зная ответ. Вчера Пол сидел внутри призрака. И если уж быть совсем вульгарным, — испражнялся внутри него.
— Нет, он всегда посмеивался над этим. — Джорджи положил на стол свой бутерброд. — Ты ведь знаешь, что с ним иногда происходит. Он делается таким озлобленным. — Когда ему приходилось говорить оком-то что-нибудь не очень хорошее, Джорджи начинал немного заикаться.
— Я знаю. Но не будем говорить о Поле. Кто был этот призрак? Что с ним случилось?
— Он занимался продажей наркотиков, — ответил Джорджи.
— Это было году в семьдесят втором или семьдесят третьем, Пол тогда только начинал свою карьеру. Он был всего лишь помощником микшера. Как раз перед тем, как наступил кризис.
Телл кивнул. С 1975 по 1980 год индустрия рока попала в штилевую полосу. Молодежь тратила деньги на видеоигры вместо пластинок. Ученые мужи уже, наверное, в пятидесятый раз, начиню с 1955 года, предсказывали кончину рок-н-ролла. И снова, как и в прошлом, труп оказался очень живучим.
Видеоигры вышли из моды, а музыкальное ТВ приобрело популярность. Из Англии прибыла новая волна музыкантов. Брюс Спрингстин выпустил альбом «Рожден в США».
Начали увлекаться рэпом и хип-хопом, что принесло и немалые прибыли.
— До кризиса граммофонные компании и их служащие накануне крупных шоу доставляли за кулисы большие партии кокаина в своих атташе-кейсах, — продолжал Джорджи. — В то время я занимался микшированием концертов и видел, как все это происходит. Был один исполнитель — он умер в семьдесят восьмом. Если бы я назвал его имя, оно оказалось бы тебе очень знакомым. Перед каждым концертом его фирма доставляла ему банку с оливками. Банка прибывала в красивой цветной бумаге с ленточками и бантами, только внутри вместо жидкости оливки были пересыпаны кокаином. Он опускал ягоду в белом порошке в свой коктейль, и называл его «взрывчатый мартини».
— Готов поспорить, такой коктейль и на самом деле был взрывчатым, — сказал Телл.
— Так вот, в то время многие считали кокаин чем-то вроде витамина, — сказал Джорджи. — Они заявляли, что к нему не привыкаешь, как к героину, и не испытываешь похмелья на другой день, как от спиртного. И потому вот в этом здании, в «Мьюзик-сити», был настоящий кокаиновый снегопад. Принимали, конечно, и таблетки, марихуану и гашиш, однако наибольшей популярностью пользовался кокаин. И вот этот парень…
— Ты не помнишь его имени?
— Не знаю, — пожал плечами Джорджи. — Пол не называл его, а я никогда не слышал его имени от кого-то из здешних.
По крайней мере не помню. Вот только припоминаю, что он был похож на рассыльного, одного из тех, что доставляют заказы из кафе и закусочных, — все время видишь их в лифтах с кофе, булочками и пончиками. Только вместо кофе он привозил наркотики. Видели этого парня два или три раза в неделю. Он поднимался на верхний этаж и оттуда спускался вниз, обслуживая своих клиентов. Через руку у него было перекинуто пальто, и в той же руке он держал кейс из крокодиловой кожи. Пальто прикрывало наручник, которым кейс был прикован к кисти. Он носил на руке это пальто даже в жаркие дни. Но мне кажется, кто-то все-таки заметил наручник.
— Прости, не расслышал. Заметил что?
— Наручник! — выпалил Джорджи. Изо рта у него полетели крошки бутерброда, и он тут же густо покраснел. — Боже, Джонни, извини меня.
— Ничего страшного. Хочешь еще крем-соды?
— Да, спасибо, — благодарно отозвался Джорджи.
Телл сделал знак официантке.
— Значит, он занимался доставкой наркотиков, — произнес Телл, главным образом для того, чтобы успокоить Джорджи. Тот вытирал губы салфеткой.
— Совершенно верно. — Официантка принесла; новую бутылку крем-соды, и Джорджи сделал несколько глотков. — Когда этот парень выходил из лифта на восьмом этаже, его кейс был полон кокаина. А уже на первом там оказывались одни лишь деньги.
— Лучший способ добывать деньги с тех пор, как алхимики занимались превращением свинца в золото, — кивнул Телл.
— Точно. Но в итоге волшебству пришел конец. В один прекрасный день он сумел спуститься только до третьего этажа. Его прикончили в туалете.
— Ножом?
— Насколько мне известно, кто-то открыл дверцу кабины, в которой он сидел, и воткнул ему в глаз карандаш.
На мгновение Телл увидел так же отчетливо, как видел сейчас смятый коричневый пакет под столиком, — карандаш «Черная красотка Берола», заточенный как игла, пронзает воздух и затем втыкается в середину изумленного зрачка. Глазное яблоко лопается… Он поморщился.
— Ужасно, — кивнул Джорджи.
— Правда, ужасно? Впрочем, все, может быть, было и не так. Я имею в виду, как его убили. Возможно, кто-то просто ударил его ножом.
— Да.
— Но тот, кто убил его, имел при себе какой-то острый инструмент, это уж точно, — сказал Джорджи.
— Почему ты так думаешь?
— Сомневаться не приходится. Потому что кейс исчез.
Телл посмотрел на Джорджи. Он отчетливо видел и это. Еще до того, как Джорджи рассказал ему все остальное, он видел это в своем воображении.
— Когда приехали копы и сняли парня с толчка, оказалось, что его отрезанная левая рука лежит в унитазе.
— О-о! — вырвалось у Телла.
Джорджи посмотрел в свою тарелку. На ней все еще лежала половина бутерброда.
— Пожалуй, я уже сыт, — сказал он и неловко улыбнулся.
По пути в студию Телл спросил:
— Значит, призрак этого парня поселился в туалете… в туалете на третьем этаже? — И внезапно он засмеялся. Какой бы отвратительной ни представлялась эта история, было что-то забавное в том, что призрак поселился в сортире.
Джорджи улыбнулся.
— Ты ведь знаешь, какие бывают люди. Сначала они говорили только об этом. Когда я начал работать с Полом, некоторые утверждали, что видели его в этой кабине. Не всего, только его кроссовки под дверцей.
— Одни кроссовки? Забавно.
— Да. Так ты догадываешься, что они выдумывают или им кажется, потому что это рассказывали только те, кто знал того парня, когда он был жив. Эти ребята знали, что он ходил в кроссовках.
Телл кивнул. В то время, когда произошло убийство, он был наивным деревенским парнем из Пенсильвании. Они подошли к «Мьюзик-сити». Когда пересекли вестибюль, направляясь к лифтам, Джорджи сказал:
— Но ведь ты знаешь, как быстро меняются съемщики в этом здании, особенно с нашей профессией. Сегодня здесь, завтра — там. Я сомневаюсь, что здесь остался хотя бы один человек, который тогда работал, может быть, за исключением Пола и нескольких швейцаров. Никто из них не покупал у этого парня наркотики.
— Пожалуй.
— Да. Поэтому теперь эту историю вряд ли можно от кого-нибудь услышать, и этого парня больше никто не видит.
Они подошли к лифтам.
— Джорджи, а почему ты все время работаешь с Полом?
Хотя Джорджи опустил голову и кончики его ушей ярко покраснели, он, казалось, не был удивлен внезапной сменой темы разговора.
— А почему бы нет? Он заботится обо мне.
«Ты спишь с ним, Джорджи?» — тут же возник следующий вполне естественный вопрос, проистекающий из предыдущего, но Телл не задал его. Просто не осмелился задать. Он боялся, что Джорджи честно на него ответит.
Телл, который едва мог заставить себя заговорить с незнакомцами и редко дружил с людьми, внезапно обнял Джорджи Ронклера. Джорджи тоже прижался к нему, не поднимая головы. Затем они отошли друг от друга. Открылись дверцы лифта, они поднялись в студию, и микширование продолжилось. А на следующий вечер, в четверть седьмого, когда Джейнингс собирал свои бумаги, подчеркнуто не глядя в его сторону, Телл вошел в туалет третьего этажа, чтобы взглянуть на хозяина белых кроссовок.
После разговора с Джорджи ему пришла в голову внезапная мысль. Лучше назвать ее ослепительным озарением. Оно заключалось в следующем: иногда можно избавиться от преследования призраков, гоняющихся за тобой всю жизнь, если соберешься с духом и встретишься с ними лицом к лицу.
На этот раз не было разрыва в сознании, никакого ощущения страха… только медленно и размеренно колотилось сердце. Обострились, казалось, все органы чувств. Телл чувствовал запах хлорки, розовых дезинфекционных кубиков, лежащих в писсуарах. Он видел крохотные трещинки в краске на стенах и ободранные места на трубах. Он слышал стук своих каблуков, когда направлялся к первой кабине.
Кроссовки были почти засыпаны трупиками мертвых мух и пауков. Сначала их было всего ничего. Насекомым не от чего было умирать, когда кроссовок здесь не было, а кроссовок не было в кабине, пока он не увидел их там.
— Но почему я? — спросил Телл четким и ясным голосом в тишине.
Кроссовки не сдвинулись с места, и никто ему не ответил.
— Я с вами не знаком, никогда с вами не встречался, я не принимаю наркотики, которые вы продавали, и никогда не принимал. Так почему же я?
Одна из кроссовок дернулась. Послышался шорох от движения мертвых мух. Затем кроссовка — это была та, незашнурованная — опустилась на место.
Телл резким толчком открыл дверцу кабины. Одна петля заскрипела, как в настоящем готическом романе ужасов. И вот он перед ним. Таинственный гость, распишитесь в журнале, пожалуйста, подумал Телл.
Таинственный гость сидел на унитазе. Одна рука вяло лежала на коленях. Он был именно таким, каким Телл видел его в своих снах, за одним исключением: целой была только одна рука. Вторая кончалась темно-коричневой культей, к которой прилипло еще несколько мух. Только сейчас Телл понял, что он раньше не обращал внимания на брюки хозяина. кроссовок. Разве не замечаешь спущенных на ботинки брюк, если заглядываешь под дверцу кабины. В них что-то беспомощно комичное, или просто беззащитное, или одно в зависимости от другого. Телл не видел брюк хозяина кроссовок потому, что они были подняты, пояс затянут и «молния» прорехи застегнута. Брюки были старомодного фасона, с широким клешем. Телл попытался вспомнить, когда вышли из моды расклешенные брюки, и не смог. Хозяин кроссовок носил синюю рабочую рубашку, причем ни каждом кармане был вышит земной шар. Свои волосы он зачесывал направо. Телл заметил, что в проборе тоже лежали мертвые мухи. Пальто, о котором говорил Джорджи, висело на крючке обратной стороне двери. На опущенных плечах тоже лежали мертвые мухи.
Послышался звук, напоминающий скрежет ржавой дверной петли. Его издали сухожилия в шее мертвого мужчины, понял Телл. Хозяин кроссовок поднимал голову. Теперь он смотрел на Телла, и Телл увидел без особого удивления, что если исключить два дюйма карандаша, торчащего из правой глазницы, это то же самое лицо, которое смотрело на него каждое утро во время бритья. Хозяин кроссовок был Теплом, и Телл был хозяином кроссовок.
— Я знал, что ты готов, — сказал сидевший на унитазе самому себе хриплым монотонным голосом человека, не пользовавшегося своими голосовыми связками в течение долгого времени.
— Нет, я не готов, — ответил Телл. — Уходи прочь.
— Ты готов узнать правду, вот что я имел в виду, — сказал двойник Телла, и Телл, стоящий у входа в кабину, увидел круги белого порошка вокруг ноздрей Телла, сидящего на унитазе. Значит, он не только торговал кокаином, но и употреблял его сам. Он зашел сюда, чтобы сделать маленькую понюшку.
Кто-то открыл дверцу кабины и вонзил карандаш ему в глаз. Но кто убивает людей карандашом? Скорее всего тот, кто совершает преступление не раздумывая…
— Ну, это можно назвать импульсом, — сказал хозяин кроссовок своим хриплым и монотонным голосом. — Самое знаменитое в мире преступление, совершенное импульсивно.
И Телл — тот Телл, что стоял у дверцы кабины, — понял, что произошло на самом деле. Не важно, что там думал Джорджи. Убийца не заглядывал под дверцу кабины, а хозяин кроссовок забыл накинуть крючок. Два совпадения, которые при иных обстоятельствах привели бы только. к поспешному извинению и уходу. На сей раз это кончилось убийством, совершенным экспромтом.
— Я не забыл накинуть крючок, — хрипло произнес хозяин кроссовок. — Он был сломан.
Да, конечно, крючок был сломан. Но это не имело никакого значения. А карандаш? Телл был убежден, что убийца держал его в руке, когда открыл дверцу кабины, но не как орудие убийства. Он держал его лишь потому, что иногда хочется что-то держать в руке — сигарету, связку ключей, ручку или карандаш, чтобы что-то вертеть в руках. Телл подумал, что, возможно, карандаш вонзился в глаз хозяина кроссовок еще до того, как убийца решил воткнуть его туда. Затем, по-видимому, убийца тоже покупал кокаин и знал, что находится в кейсе. Он закрыл за собой дверь, оставив жертву сидеть на унитазе, вышел из здания, нашел… нашел что-то…
— Он пошел в скобяной магазин, что в пяти кварталах отсюда, и купил слесарную ножовку, — произнес хозяин кроссовок. И Телл внезапно понял, что у него теперь не его лицо, а человека лет тридцати, смутно напоминающего индейца. У Телла были светлые волосы и такими же сначала были волосы трупа, но сейчас они стали матовыми, черного цвета.
Внезапно Телл понял кое-что еще — когда люди встречаются с призраками, они всегда сначала видят самих себя. Почему?
Да по той же причине, по какой водолазы останавливаются во время подъема. Они знают, что, если будут подниматься слишком быстро, у них в крови начнут выделяться пузырьки азота и это может привести к мучениям, даже к смерти. И здесь людям угрожала кессонная болезнь, воздушная эмболия.
— Восприятие меняется после того, как вы минуете то, что является естественным, правда? — хрипло спросил Телл. — Именно поэтому жизнь была для меня последнее время такой необыкновенной. Что-то внутри меня собиралось с силами, чтобы… ну, чтобы встретиться с вами.
Мертвец пожал плечами. Мертвые мухи веером посыпались вниз.
— Расскажи мне об этом, Капустная Голова, — попросил он. — У тебя ведь есть голова на плечах. И Ночные кошмары.
— Хорошо, — сказал Телл. — Расскажу. Он заплатил за слесарную пилу. Продавец положил ее в пакет, и он вернулся обратно. Он ничуть не беспокоился. В конце концов, если кто-то уже обнаружил вас, он сейчас же узнает об этом — у двери будет стоять целая толпа. По крайней мере так он считал. Может быть, и копы успеют приехать тоже. А если все будет выглядеть нормально, он войдет в кабину и заберет кейс.
— Сначала он попытался перепилить цепь, — произнес хриплый голос. — Когда это не получилось, он отпилил руку.
Они смотрели друг на друга. Телл внезапно понял, что видит сиденье унитаза и грязные белые плитки на задней стенке позади трупа… труп превращался наконец в настоящего призрака.
— Теперь ты понимаешь? — спросил он Телла. — Понимаешь, почему этим человеком стал именно ты?
— Да. Вы должны были рассказать кому-то о случившемся.
— Нет. История — дерьмо, — произнес призрак, а затем улыбнулся такой злобной улыбкой, что Телла охватил ужас. — Но иногда знание приносит какую-то пользу… если ты все еще жив, конечно. — Труп замолчал. — Ты забыл спросить своего друга Джорджи о чем-то важном, Телл. Об этом он вряд ли честно тебе рассказал бы.
— О чем именно? — спросил Телл, но он больше не был уверен, что ему действительно хочется это знать.
— Ты не спросил его, кто был самым крупным моим покупателем на третьем этаже. Кто остался должен мне почти восемь тысяч долларов. Кого мне пришлось перестать снабжать кокаином. Кто отправился в клинику для больных наркоманией на Род-Айленде и вылечился через два месяца после моей смерти. Кто теперь даже слышать не хочет о белом порошке. Джорджи тогда здесь еще не было, но, мне кажется, он все равно знает ответы на все эти вопросы. Знает, потому что слышит, о чем говорят вокруг него. Ты заметил, что в присутствии Джорджи ведутся разговоры, словно его даже и нет рядом?
Телл кивнул.
— И хотя он чуть заикается, в мозгу у него никакого заикания нет. Я думаю, что он все знает. Он Никогда не расскажет об этом, Телл, но думаю, что он знает.
Лицо снова начало меняться, и теперь черты, выплывающие из первобытного тумана, стали мрачными и резко очерченными. Черты лица Пола Дженнингса.
— Нет, — прошептал Телл.
— В кейсе было больше тридцати тысяч долларов, — произнес мертвец с лицом Пола. — Из этих денег он заплатил за лечение… и еще осталось немало для его других пороков, от которых он не отказался.
И внезапно фигура на сиденье унитаза начала расплываться, становиться все прозрачнее и исчезать. Через несколько мгновений ее уже не было. Телл посмотрел на пол и увидел, что мухи тоже исчезли.
Ему больше не хотелось в туалет. Он вернулся в комнату управления, сказал Полу Дженнингсу, что он безнадежный ублюдок, остановился на несколько секунд, чтобы насладиться потрясенным выражением его лица, и вышел из студии. Он не останется без работы, последуют новые предложения. Телл знал, что он хороший профессионал и может на них рассчитывать. Знать это, однако, было для него откровением. Пусть не первым откровением, случившимся сегодня, но, несомненно, лучшим.
Когда Телл вернулся к себе в квартиру, он первым делом отправился в сортир. Необходимость облегчиться вернулась к нему — не просто вернулась, а требовала к себе внимания. Но в этом не было ничего плохого — еще одно доказательство, что ты жив. — Человек, у которого естественные отправления происходят регулярно, — счастливый человек, — сказал он, обращаясь к стенам, покрытым белой плиткой. Он повернулся немного, взял последний выпуск журнала «Роллинг Стоунз» с того места, где оставил его прошлый раз, на бачке, открыл на странице с колонкой «Заметки о разном» и принялся за чтение.
В квартире в Куинз Говард Милта, не слишком известный нью-йоркский дипломированный бухгалтер, жил с женой, но в тот момент, когда впервые раздалось это поскрёбывание, пребывал в гордом одиночестве. Виолет Милта, еще менее известная медсестра нью-йоркского дантиста, досмотрев выпуск новостей, отправилась в магазин на углу за пинтой мороженного. После новостей началась программа «Риск»[75], которая ей не нравилась. Она говорила, что терпеть не может Алекса Требека, который напоминал ей продажного евангелиста, но Говард знал истинную причину: во время телевикторины она чувствовала себя полной дурой.
Поскрёбывание доносилось из ванной, дверь в нее находилась в коротком коридоре, который вел в спальню. Говард замер, едва услышав посторонний звук. Сообразил, что это не наркоман и не грабитель: два года тому назад, за собственный счет, он установил на окно в ванной крепкую решетку. Скорее, в раковине или ванне скреблась мышь. А то и крыса.
Он подождал, слушая первые вопросы, в надежде что поскрёбывание прекратится само по себе, но не сложилось. И как только началась рекламная пауза, он с неохотой поднялся с кресла и направился к ванной. Дверь осталась приоткрытой, так что неприятный звук с приближением к его источнику только усилился.
Теперь он практически не сомневался, что издает звук мышь или крыса. Царапая фаянс или эмаль маленькими коготками.
— Черт, — пробормотал Говард и потопал на кухню.
Там, в зазоре между газовой плитой и холодильником стояли главные орудия уборки: швабра, ведро с тряпками, метла и совок. Говард в одну руку взял совок, в другую — метлу. Вооружившись, безо всякого энтузиазма вновь пересек маленькую гостиную, держа курс на ванную. Вытянул шею. Прислушался.
Скреб, скреб, скреб-поскреб.
Очень тихий звук. Наверное, не крыса. Однако, внутренний голос советовал настраиваться на худшее. Не просто на крысу, а на нью-йоркскую крысу, отвратительное, волосатое существо с маленькими черными глазками и длинными, жесткими, как проволока, усами, торчащими под верхней V-образной губой. Крысу, которая требовала должного отношения.
Звук тихий, не такой уж неприятный, но…
За его спиной Алекс Требек задавал очередной вопрос: «Этого русского безумца застрелили, зарезали и задушили… в одну ночь».
— Это Ленин, — предположил один из участников телевикторины.
— Это Распутин, бестолковка, — пробормотал Говард Милта. Переложил совок в ту руку, что держала метлу, свободную руку сунул в щель между дверью и косяком, нащупал на стене выключатель. Зажег свет и подскочил к ванне, расположенной в углу под окном. Он ненавидел крыс и мышей, ненавидел этих маленьких тварей, которые пищали и скреблись (иногда и кусались), но еще ребенком усвоил простую истину: если от одной из них надо избавиться, делать это надо быстро. Сидеть в кресле и прикидываться, что поскрёбывание ему послышалось, не имело смысла. По ходу выпуска новостей Ви уговорила пару бутылок пива, и он знал, что, по возвращению из магазина, первой ее остановкой станет ванная. А увидев мышь, она поднимет дикий крик и потребует, чтобы он выполнил свой мужской долг. Так что ему все равно пришлось избавляться от мерзкого животного, но в спешке.
В ванне он обнаружил только душевую головку. Подсоединенный к ней шланг изогнулся на белой эмали, словно дохлая змея.
Поскрёбывание прекратилось, то ли когда Говард включил свет, то ли когда вошел в ванную, но теперь послышалось вновь, за его спиной. Говард повернулся и шагнул к раковине, поднимая метлу.
Пальцы, сжимающие рукоятку, поднялись на уровень подбородка и замерли. А вот нижняя челюсть отвисла. Если б он взглянул на свое отражение в заляпанном зубной пастой зеркале над раковиной, то увидел бы капельки слюны, поблескивающие между языком и небом.
Из сливного отверстия раковины торчал палец.
Человеческий палец.
Он тоже застыл, словно почувствовал, что его заметили, а потом вновь задвигался, ощупывая розовый фаянс. Набрел белую резиновую затычку, перевалил через нее, опять спустился на фаянс. Так что мышь не имела к поскрёбыванию никакого отношения. Звук этот возникал при контакте ногтя и фаянса.
Из горла Говарда вырвался хриплый вскрик, он выронил щетку, рванул к двери, но угодил плечом о выложенную кафелем стену. Предпринял вторую попытку. На этот раз удачную. Захлопнул за собой дверь, привалился к ней спиной, тяжело дыша. Сердце билось так сильно, что удары отдавались в горле.
Наверное, у двери он простоял не очень долго: когда вновь смог контролировать свои действия и мысли, Алекс Требек все еще задавал троим участникам телевикторины вопросы одинарной игры, но в этот период времени сознание у него словно отключилось: Говард не мог сказать, ни кто он, ни где находится.
Из ступора его вывел гонг, означающий, что начинается двойная игра и очки за каждый правильный ответ удваиваются.
— Категория «Космос и авиация», — говорил Алекс. — На вашем счету семьсот долларов, Милдред. Сколько вы хотите поставить?
Милдред, которой эта категория явно не нравилась, пробормотала что-то невразумительное.
Говард отвалился от двери и вернулся в гостиную на негнущихся ногах. В руке он все еще держал совок. Посмотрел на него, разжал пальцы. Совок упал на ковер, подняв облачко пыли.
— Я этого не видел, — дрожащим голос изрек Говард Милта и плюхнулся в кресло.
— Хорошо, Милдред, вопрос на пятьсот долларов: Эта база ВВС США первоначально называлась Майрокская испытательная площадка.
Говард уставился на телеэкран. Милдред, маленькая серая мышка со слуховым аппаратом, торчащим из-за одного уха, глубоко задумалась.
— Это… авиабаза Ванденберг? — спросила Милдред.
— Это авиабаза Эдвардс, тупица, — дал свой вариант ответа Говард. И, в тот самый момент, когда Алекс Требек подтверждал его правоту, пробормотал: — Я ничего там не видел.
Но до возвращения Виолет оставалось совсем ничего, а он бросил щетку в ванной.
Алекс сказал участникам телевикторины, а заодно и зрителям, что еще ничего не решено и в ходе двойной игры положение участников может меняться с калейдоскопической быстротой. И тут же на экране появилась физиономия политика, который начал объяснять, почему его необходимо переизбрать. Говард, собрав волю в кулак, поднялся на ноги. Они уже начали немного гнуться, но ему все равно не хотелось идти в ванную.
Послушай, сказал он себе, все это более чем просто. Такое случается. Ты испытал мгновенную галлюцинацию, скорее всего, для многих это обычное дело. И ты слышал бы о подобных случаях гораздо чаще, если бы люди не стеснялись об этом говорить… видеть галлюцинации почему-то считается неприличным. Вот и тебе не хочется об этом говорить. Но, если Ви вернется и обнаружит щетку в ванной, она начнет допытываться, с чего она там взялась.
— Послушайте, — сочным баритоном убеждал политик зрителей, — когда мы смотрим в корень, ситуация становится предельно простой: или вы хотите, чтобы во главе статистического бюро округа Нассау стоял честный, компетентный специалист, или вы хотите человека со стороны, который будет отрабатывать деньги, полученные на предвыборную кампанию…
— Готов спорить, это был воздух в трубах, — сказал себе Говард, хотя звук, заставивший его заглянуть в ванную, не имел ни малейшего сходства с бурчанием в трубах. Но собственный голос, уже не дрожащий, взятый под контроль, придал ему уверенности.
А кроме того… Ви могла вернуться с минуты на минуту.
Говард остановился у двери, прислушался.
Скреб, скреб, скреб. Где-то там слепой мальчик-с-пальчик постукивал палочкой по фаянсу, нащупывая путь к нужному ему месту.
— Воздух в трубах! — громко отчеканил Говард и смело распахнул дверь в ванную. Наклонился, схватил щетку, дернул на себя. Ему пришлось зайти в ванную только на два шага, и он не увидел ничего, кроме выцветшего, бугристого линолеума да забранной сеткой вентиляционной шахты. И, уж конечно, он не стал смотреть в раковину.
Очутившись за дверью, он вновь прислушался.
Скреб, скреб. Скреб-поскреб.
Он поставил щетку и совок в зазор между газовой плитой и холодильником, вернулся в гостиную. Постоял, глядя на дверь в ванную. Он оставил ее приоткрытой, так что по полу вытянулась желтая полоса.
Лучше бы погасить свет. Ты знаешь, как воспринимает Ви перерасход электроэнергии. Для этого даже не нужно входить в ванную. Достаточно просунуть руку в щель и повернуть выключатель.
А вдруг что-то коснется его руки, когда он потянется к выключателю?
Вдруг чей-то палец коснется его пальца?
Как насчет этого, мальчики и девочки?
Он по-прежнему слышал этот звук. Навязчивый, неумолимый звук. Сводящий с ума.
Скреб. Скреб. Скреб.
На экране Алекс Требек зачитывал категории Двойного риска. Говард шагнул к телевизору и прибавил звук. Сел в кресло и сказал себе, что не слышал в ванной никаких посторонних звуков, абсолютно никаких. Разве что воздух урчал в трубах.
Ви Милта относилась к той категории женщин, которые выглядят, как хрупкие сосуды и могут рассыпаться при неосторожном прикосновении… но Говард прожил с ней двадцать один год и знал, сколь обманчива эта хрупкость. Она ела, пила, работала, танцевала и трахалась в одной и той же манере: con brio[76]. Вот и теперь она ураганом ворвалась в квартиру. С большим пакетом из плотной коричневой бумаги, который прижимала к груди. Без остановки проскочила на кухню. Говард услышал, как захрустел пакет, открылась и закрылась дверца холодильника. На обратном пути она бросила Говарду пальто.
— Повесишь, а? Я хочу пи-пи. Просто невтерпеж. Уф!
Уф! Одно из любимых выражений Ви. Имело массу всяких и разных значений.
— Конечно, Ви, — Говард медленно поднялся, с темно-синим пальто Ви в руках. Проводил ее взглядом. Вот она прошла по коридору, открыла дверь ванной. Обернулась, прежде чем скрыться за ней.
— «Кон эд»[77] обожает тех, кто не гасит свет, Гоуви.
— Я его специально зажег, — ответил Говард. — Знал, что ты первым делом заглянешь туда.
Она рассмеялась. Он услышал, как зашуршала ее одежда.
— Ты так хорошо меня знаешь. Это признак того, что мы по-прежнему любим друг друга.
Надо сказать ей… предупредить, подумал Говард, но знал, что у него не повернется язык. Да и что он мог сказать? Осторожно, Ви, из сливного отверстия раковины торчит палец, поэтому будь осторожна, а не то парень, которому принадлежит палец, ткнет тебя в глаз, когда ты захочешь набрать стакан воды.
И потом, это же была галлюцинация, обусловленная урчанием воздуха в трубах и его страхом перед крысами и мышами.
Тем не менее, он так и застыл с пальто Ви в руках, ожидая, что она закричит. Так и произошло, десять или двенадцать секунд спустя.
— Боже мой, Говард!
Говард подпрыгнул, еще крепче прижал пальто к груди. Сердце, уже совсем успокоившееся, резко ускорило свой бег. На несколько мгновений он даже лишился дара речи, но потом сумел-таки прохрипеть: «Что? Что, Ви? Что такое?»
— Полотенца! Половина полотенец на полу! Уф! Что тут у тебя произошло?
— Я не знаю, — крикнул он в ответ. Сердце все колотилось да еще скрутило живот, то ли от ужаса, то от облегчения. Наверное, он сбросил полотенца на пол при первой попытке выскочить из ванной, когда врезался в стену.
— Должно быть, домовой. Ты уж не подумай, что я тебя пилю, но ты опять забыл опустить сидение.
— О… извини.
— Да, ты всегда так говоришь, — донеслось из ванной. — Иногда я думаю, что ты хочешь, чтобы я провалилась в унитаз и утонула. И я чуть не провалилась! — сидение легло на унитаз, Ви уселась на него. Говард ждал, с часто бьющимся сердцем, с пальто Ви, прижатом к груди.
— Он держит рекорд по числу страйк-аутов[78] в одном розыгрыше, — зачитал Алекс Требек очередной вопрос.
— Том Сивер? — без запинки выстрелила Милдред.
— Роджер Клеменс, дубина, — поправил ее Говард.
Гр-р-р-р! Ви спустила воду, и наступил момент, которого Говард ждал (подсознательно) с все возрастающим ужасом. Пауза длилась, длилась и длилась. Наконец, скрипнул вентиль горячей воды (Говард давно собирался поменять его, но все не доходили руки), полилась вода, Ви начала мыть руки.
Никаких криков.
Естественно, пальца-то не было.
— Воздух в трубах, — уверенно изрек Говард и двинулся в прихожую, чтобы повесить пальто жены.
Она вышла из ванны, поправляя юбку.
— Я купила мороженное. Клубнично-ванильное, как ты и хотел. Но, прежде чем мы приступим к мороженному, почему бы тебе не выпить со мной пива, Гоуви? Какой-то новый сорт. Называется «Американское зерновое». Никогда о нем не слышала. Его продавали на распродаже, вот я и купила упаковку. Кто не рискует, тот не выигрывает, или я не права?
— Трудно сказать, — любовь Ви ко всяким присказкам и поговоркам поначалу очень ему нравилась, но с годами приелась. Однако, со всеми этими страхами, которые ему пришлось пережить, пиво могло прийтись очень даже кстати. Ви ушла на кухню, чтобы принести ему стакан с ее новым приобретением, а Говард внезапно осознал, что страхи-то никуда не подевались. Конечно, лучше уж видеть галлюцинацию, чем настоящий живой палец, торчащий из сливного отверстия раковины, но ведь и галлюцинация тоже не подарок, скорее, тревожный симптом.
Говард в какой уж раз за вечер сел в кресло. И когда Алекс Требек объявлял финальную категорию, «Шестидесятые», думал о различных телепередачах, в которых подробно объяснялось, что галлюцинации свойственны: а) болеющим эпилепсией; б) страдающим от опухоли мозга. И таких передач он видел очень даже много.
Ви вернулась в гостиную с двумя стаканами пива.
— Знаешь, не нравятся мне вьетнамцы, которые хозяйничают в магазине. И никогда не нравились. Я думаю, они подворовывают.
— А ты их хоть раз поймала? — сам-то он думал, что хозяева магазина вполне приличные люди, но сегодня его нисколько не волновал их моральный облик.
— Нет, — ответила Ви. — Ни разу. И это настораживает. Опять же, они все время улыбаются. Мой отец частенько говорил: «Никогда не доверяй улыбающемуся человеку». Он также говорил… Говард, тебе нехорошо?
— Так что он говорил? — Говард предпринял слабую попытку поддержать разговор.
— Tres amusant, cheri[79]. Ты стал белым, как молоко. Может, ты заболел?
Нет, едва не сорвалось у него с языка, я не заболел. Потому что заболел — это мягко сказано. Речь-то идет не о простуде или гриппе. Я думаю, что у меня эпилепсия или опухоль мозга, Ви. Ты понимаешь, чем это чревато?
— Наверное, от переутомления. Я рассказывал тебе о нашем новом клиенте. Больнице святой Анны.
— И что там такое?
— Настоящее крысиное гнездо, — ответил он и тут же вспомнил о раковине и сливном отверстии. — Монахиней нельзя подпускать к бухгалтерии. Об этом следовало написать в Библии.
— А все потому, что ты позволяешь мистеру Лэтропу гонять тебя и в хвост, и в гриву. И так будет продолжаться, если ты не сможешь постоять за себя. Хочешь допрыгаться до инфаркта?
— Нет, — и я не хочу допрыгаться до эпилепсии или опухоли в мозгу. Пожалуйста, господи, пусть все ограничится одним разом. Ладно? Что-то там мне привиделось, но больше этого не повторится. Хорошо? Пожалуйста. Очень Тебя прошу. Просто умоляю.
— Разумеется, не хочешь, — лицо ее стало серьезным. — Арлен Кац на днях сказала мне, что мужчины моложе пятидесяти практически никогда не выходят из больницы, если попадают туда с инфарктом. А тебе только сорок один. Пора тебе научиться постоять за себя, Говард. Очень уж ты прогибаешься.
— Наверное, ты права, — с грустью согласился он.
Тем временем закончилась рекламная пауза и Алекс Требек задал финальный вопрос: «Эта группа хиппи пересекла Соединенные Штаты в одном автобусе с писателем Кеном Кизи». Заиграла музыка, двое мужчин принялись что-то лихорадочно записывать, Милдред, женщина с торчащим из-за уха слуховым аппаратом, пребывала в полной растерянности. Наконец, и она начала что-то писать. Но чувствовалось, что плодотворных идей у нее нет.
Ви приложилась к стакана.
— Слушай, а неплохое пивко! Учитывая, что упаковка стоит всего два доллара и шестьдесят семь центов.
Говард поднес стакан ко рту. Ничего особенного, пиво, как пиво. Разве что мокрое, холодное… и успокаивающее.
Оба мужчины выстрелили в молоко. Милдред тоже ошиблась, но хотя бы двигалась в правильном направлении.
— Это «Веселые люди»?
— «Веселые проказники», глупышка, — поправил ее Говард.
Ви восхищенно посмотрела на него.
— Ты знаешь все ответы, Говард, не так ли?
— Если бы, — вздохнул он.
Говард не чувствовал вкуса пива, но в тот вечер уговорил три банки «Американского зернового». Ви даже добродушно отметила, что ей, похоже, следовало брать две упаковки. Но Говард надеялся, что пиво поможет ему быстрее заснуть. Он опасался, что без этой помощи он будет долго лежать без сна, думая о том. что ему привиделось в раковине. Но, как часто говорила ему Ви, в пиве было много витамина Р, и в половине девятого, после того, как Ви отправилась в спальню надевать ночную рубашку, Говард с неохотой прошествовал в ванную, чтобы облегчиться.
Первым делом подошел к раковине, заставил себя заглянуть в нее.
Ничего.
На душе полегчало (в конце концов, лучше галлюцинация, чем настоящий палец, несмотря на опасность опухоли в мозгу), но смотреть в сливное отверстие все равно не хотелось. Латунная крестовина, которая предназначалась для того, чтобы задерживать волосы или шпильки, давно уже куда-то подевалась, так что осталась лишь черная дыра, окантованная потускневшим стальным кольцом. Дыра эта чем-то напоминала пустую глазницу.
Говард взял резиновую затычку и заткнул дыру.
Так-то лучше.
Отошел от раковины, поднял туалетное сидение (Ви постоянно жаловалась, что он забывает опустить сидение, справив малую нужду, но не считала необходимым поднять сидение, сделав свои дела), расстегнул штаны. Он относился к тем мужчинам, у которых незамедлительное опорожнение мочевого пузыря начиналось лишь в случае крайнего его переполнения (и которые не могли пользоваться переполненными общественными туалетами: мысль о том, что позади стоят люди, которым не терпится отлить, перекрывала мочеиспускательный канал). Поэтому он занялся привычным делом, каким занимался всегда в промежуток времени, отделявший нацеливание инструмента от выброса струи: перебирал в уме простые числа.
Дошел до тринадцати, почувствовал, что сладостный момент близок, но за спиной что-то чвакнуло. Его мочевой пузырь, раньше мозга осознавший, что звук этот вызван затычкой, которую вышибло из стального кольца, резко (и болезненно) перекрыл мочеиспускательный канал. Единственная капелька мочи сиротливо капнула в унитаз, после чего пенис скукожился в его руке, словно черепаха, забирающаяся под панцирь.
Говард медленно, нетвердым шагом вернулся к раковине. Заглянул в нее.
Палец вернулся. Очень длинный, но в общем-то нормальный человеческий палец. Говард видел ноготь, не обгрызенной, обычной длины, и две первые фаланги. У него на глазах палец вновь принялся постукивать по фаянсу, знакомясь с окружающим сливное отверстие пространством.
Говард наклонился, заглянул под раковину. Труба, выходившая из пола, в диаметре не превышала трех дюймов. То есть рука уместиться в ней никак не могла. Кроме того, имело место быть колено, в котором размещалась ловушка для мусора. Так откуда рос палец? К чему он подсоединялся?
Говард выпрямился и на мгновение почувствовал, что его голова словно отделилась от шее и движется сама по себе. Перед глазами побежали маленькие черные точки.
Я сейчас грохнусь в обморок, подумал он. Схватил себя за мочку правого уха, резко дернул, как испуганный пассажир дергает стоп-кран, останавливая поезд. Головокружение прошло… палец остался.
Это не галлюцинация. Причем тут галлюцинация? Он видел крошечную капельку воды на ногте, клочок белой пены под ним… мыльной пены, почти наверняка мыльной. Ви, справив нужду, всегда мыла руки с мылом.
Однако, может, это и галлюцинация. Все возможно. Да, ты видишь воду и мыльную пену, но разве они могут быть плодом твоего разыгравшегося воображения? И, послушай, Говард, если тебе все это не привиделось, то что, черт побери, происходит в твоей ванной? Как вообще попал сюда этот палец? И почему Ви его не увидела?
«Тогда, позови ее… немедленно позови ее сюда, скомандовал внутренний голос, но тут же отдал другую команду, прямо противоположную. — Нет! Не делай этого! Потому что, если ты будешь видеть этот палец, а она — нет…»
Говард закрыл глаза и на мгновение перенесся в мир, где существовали лишь вспыхивающие красные звезды да его отчаянно бьющееся сердце.
Открыв глаза, он нашел палец на прежнем месте.
— Кто ты? — прошептал он, едва шевеля губами. — Кто ты и что ты тут делаешь?
Палец немедленно прекратил ползать по фаянсу. Поднялся, качнулся… нацелился на Говарда. Тот отступил на шаг, прижал руки ко рту, чтобы подавить рванувшийся из горла крик. Ему хотелось оторвать взгляд от этого отвратительного пальца, торчащего из сливного отверстия раковины, хотелось повернуться и выскочить из ванной (наплевав на то, что подумает, скажет или увидит Ви)… но его словно парализовало и он не мог оторвать глаз от этой розовато-белой единички, которая очень напоминала перископ.
А потом палец согнулся во второй фаланге, коснулся фаянса, вновь заскреб по нему.
— Гоуви? — позвала Ви. — Ты там не утонул?
— Уже иду! — неестественно радостным голосом отозвался Говард.
Смыл водой единственную капельку мочи, упавшую в унитаз, двинулся к двери, по широкой дуге огибая раковину. Однако, поймал свое отражение в зеркале: огромные глаза, белая, как мел, кожа. Ущипнул себя за щеки, прежде чем покинуть ванную, которая в течение одного вечера вдруг стала самым ужасным и непредсказуемым местом из всех, куда заносила его жизнь.
Когда Ви вышла на кухню, чтобы посмотреть, почему муж до сих пор не в постели, она увидела, что Говард смотрит на холодильник.
— Чего ты хочешь? — спросила она.
— «Пепси». Пожалуй, спущусь в магазин и куплю бутылку.
— После трех банок пива и целого блюдца мороженного? Ты лопнешь, Говард.
— Нет, не лопну, — ответил он. Хотя чувствовал, что так и будет, если не удастся опорожнить мочевой пузырь.
— Ты уверен, что нормально себя чувствуешь? — Ви критически оглядывала его, но тон стал мягче, в нем чувствовалась искренняя забота. — Ты ужасно выглядишь. Ужасно.
— Знаешь, на работе носится какая-то простуда. Возможно…
— Я принесу эту чертову газировку, если тебе действительно хочется пить.
— Нет, не принесешь, — торопливо возразил Говард. — Ты же в ночной рубашке. А я… я надену пальто.
— Когда ты в последний раз проходил диспансерное обследование, Говард? Это было так давно, что я уже и забыла.
— Завтра я посмотрю, — он прошел в маленькую прихожую, взял пальто. — В страховом полисе наверняка есть отметка.
— Обязательно посмотри! А раз уж тебе неможется и ты действительно хочешь идти в магазин, возьми мой шарф.
— Ладно. Хорошая идея, — надевая пальто, он встал к ней спиной, чтобы она не заметила, как дрожат его руки. А обернувшись, увидел, что она исчезла в ванной. Подождал несколько мгновений, ожидая истошного крика, потом услышал, как в раковину потекла вода. По доносившимся звукам понял, что Ви чистит зубы, в привычной для нее манере: con brio.
Еще какое-то время постоял, обсасывая предложенный рассудком вердикт: «Я теряю связь с реальностью».
Терял он эту связь или не терял, на первый план выступало другое: если он в самом скором времени не отольет, его ждали пренеприятные последствия. Но хоть эту проблему он все-таки мог решить, что вселяло уверенность. Говард открыл дверь, уже перенес ногу через порог, но вернулся, чтобы взять шарф Ви.
«И когда ты намереваешься рассказать ей о последних невероятных приключениях, которые выпали на долю Говарда Милты?» — вдруг полюбопытствовал внутренний голос.
Говард вышвырнул из головы эту мысль и сосредоточился на том, чтобы аккуратно запихнуть шарф под лацканы двубортного пальто.
Квартира, в которой жили Говард и Виолет, находилась на четвертом этаже девятиэтажного жилого дома на Хаукинг-стрит. По правую руку, в полу-квартале, на углу Хаукинг-стрит и бульвара Куинз, минимаркет Лаксов, работавший двадцать четыре часа в сутки. Говард повернул налево, дошел до торца здания. Здесь от улицы отходил узкий проулок, ведущий во двор. По обеим сторонам проулка стояли контейнеры с мусором. Между ними бездомные и алкоголики зачастую находили ночное прибежище, постелив на асфальт газеты. В этот вечер желающих скоротать ночь в проулке на нашлось, чему Говард очень обрадовался.
Он зашел в зазор между первым и вторым контейнерами, расстегнул молнию и направил на стену мощную струю. Поначалу наслаждение было столь велико, что он буквально вознесся на вершину блаженства, забыв о недавних неприятностях, но, по мере того, как напор струи начал слабеть, в голову вновь полезли нехорошие мысли.
Положение у него было аховое.
Он справлял малую нужду у стены дома, к котором у него была теплая, уютная квартира, нервно оглядываясь через плечо, из опасения, что его кто-то увидит. Любой наркоман или грабитель, мог стукнуть его по голове, раздеть, а то и убить. Но было бы еще хуже, если б его застукали, к примеру, Фенстеры из квартиры 2С или Дэттлбаумы из 3В. Как бы он объяснял свое поведение? И что произошло бы после того, как назавтра это трепло, Алисия Фенстер, рассказала бы обо всем Ви?
Облегчившись, Говард застегнул молнию ширинки, вернулся в входу в проулок. Посмотрел направо, налево, убедился, что улица пуста, проследовал к минимаркету и купил бутылку «пепси-колы» у вечно улыбающейся, смуглолицей миссис Лакс.
— Сто-то вы сегодня бледный, мистел Милта, — посочувствовала ему миссис Лакс сквозь улыбку. — Вам несдоловится?
Будьте уверены, подумал он. Еще как нездоровится, миссис Лакс. Такого сегодня натерпелся страха, а ведь ягодки еще впереди.
— Наверное, подцепил какую-то вирусную инфекцию в раковине, — ответил он. Улыбка вдруг начала сползать с ее лица. И он понял, что ляпнул не то. Я хотел сказать, на работе.
— Одевайтесь потеплее, — улыбка вернулась на прежнее место. — По ладио обесяли похолодание.
— Благодарю вас, — ответил он. По пути домой открыл бутылку и вылил содержимое на тротуар. Поскольку ванная стала запретной территорией, он понял, что надо ограничивать себя в жидкости.
Войдя в квартиру, он услышал умиротворенное похрапывание Ви, доносящееся из спальни. Три банки пива сразили ее наповал. Он поставил пустую бутылку на кухонный столик, направляясь в спальню, остановился у двери в ванную, приник к ней ухом, прислушался.
Скреб, скреб, скреб-поскреб.
Говард улегся в кровать, не почистив зубы. Такое случилось с ним впервые за последние двадцать девять лет тому назад. В предыдущий раз он не чистил зубы аж две недели: отправляя его в летний лагерь «Высокие сосны», мать забыла положить в рюкзак зубную щетку.
Он долго лежал без сна рядом с Ви.
Слышал, как палец описывает бессчетные круги по фаянсу раковины, скребя по нему ногтем. По большому счету он не мог ничего слышать, его и палец разделяли две плотно закрытые двери, но он знал, что палец «гуляет» по раковине, а потому представлял себе, что слышит это мерзкое поскрёбывание, и не мог уснуть.
Но одной бессонницей его беды не ограничивались. Он по-прежнему не знал, как решать возникшие перед ним проблемы. Не мог же он до конца жизни мочиться в проулке. Он сомневался, что во второй раз не попадется на глаза кому-нибудь из друзей или соседей. И что тогда будет? Этого вопроса на финальной стадии «Риска» не задавали, и он представить себе не мог, каким будет ответ. Нет, в проулок он больше ни ногой.
Может, осторожно предложил внутренний голос, ты привыкнешь к этой пакости.
Нет. Это просто невозможно. Он прожил с Ви двадцать один год, но не мог справлять малую нужду в ее присутствии. Мочеиспускательный канал перекрывался напрочь. Она-то могла, пока он брился, сидеть на толчке, писать и рассказывать о том, что ее ждет сегодня у доктора Стоуна, но с ним такой номер не проходил. Он мог опорожнять мочевой пузырь лишь в полном одиночестве.
Если палец не уйдет сам по себе, тогда тебе придется перестраиваться, менять устоявшиеся привычки, подвел невеселый итог внутренний голос.
Говард повернул голову, взглянул на часы, стоявшие на столике у кровати. Без четверти два… и ему опять приспичило.
Он осторожно поднялся, на цыпочках вышел из спальни, мимо двери в ванную, за которой ни на секунду не утихало поскрёбывание, проследовал на кухню. Передвинул скамеечку для ног к раковине, встал на нее, прицелился в сливное отверстие, прислушиваясь к звукам, доносящимся из спальни: как бы Ви тоже не встала с кровати.
В конце концов все у него получилось… после того, как он добрался до трехсот сорока семи. Это был рекорд. Он поставил подставку на место, на цыпочках вернулся в спальню, думая: «Долго я так не протяну. Не смогу».
Проходя мимо двери в ванную, хищно ощерился.
Когда в половине седьмого зазвенел будильник, он выбрался из кровати, потащился в ванную, осторожно переступил порог.
Увидел, что раковина пуста.
— Слава Богу, — дрожащим голосом прошептал он. Волна облегчения накрыла его с головой. — О, слава Б…
Палец выскочил, как черт из табакерки, словно откликнувшись на его голос. Три раза крутанулся вокруг своей оси, и потом согнулся в верхней суставе, словно ирландский сеттер, готовый броситься за добычей. А указывала верхняя фаланга на него.
Говард отступил от раковины, не подозревая, что его губы разошлись в зверином оскале.
А кончик пальца поднимался и опускался, поднимался и опускался… словно палец здоровался с ним. Доброе утро, Говард, как приятно тебя видеть.
— Пошел на хер, — пробормотал Говард и решительно повернулся лицом к унитазу. Попытался отлить… бесполезно. Его захлестнула ярость, захотелось ухватиться за палец, вырвать его, бросить на пол и топтать, топтать, топтать…
— Говард? — простонала за дверью Ви. Постучала. — Ты скоро?
— Да, — он приложил все силы, чтобы голос звучал, как обычно. Спустил воду.
Но Ви абсолютно не волновало, как звучит голос Говарда, она даже не вскинула на мужа глаза, чтобы посмотреть, как он выглядит. В это утро она мучилась от похмелья.
— Не самое ужасное, которое мне довелось испытать, но одно из худших, — пробормотала Ви, протискиваясь мимо него, поддернула ночнушку, плюхнулась на сидение. Прижала руку ко лбу. — Нет, больше я эту гадость не покупаю. «Американское зерновое», что б оно лопнуло. Кто-то должен сказать этим пивоварам, что удобряют зерно при посеве, а не после жатвы. Чтобы от трех паршивых банок пива так болела голова! Боже! Не зря говорят, скупой платит дважды. Задешево качественный товар не продают. Особенно на распродаже у этих Лаксов. Гоуви, будь хорошим мальчиком, дай мне аспирин.
— Уже несу.
Он осторожно приблизился к раковине. Палец исчез. Похоже, боялся Ви. В аптечном шкафчике Говард взял пузырек аспирина, вытряс из него две таблетки. Когда ставил пузырек на место, вроде бы увидел кончик пальца, который на мгновение высунулся из сливного отверстия. На четверть дюйма, не больше. Покачался, прежде чем скрыться из виду.
Я намерен от тебя избавиться, друг мой, внезапно подумал Говард. Вместе с этой мыслью пришла злость, холодная, рациональная злость. И его это порадовало. Злость эта прочистила ему мозги, точно так же, как советские ледоколы прочищали фарватер Северного морского пути. Я до тебя доберусь. Еще не знаю, как, но обязательно доберусь.
Он протянул Ви таблетки.
— Одну минуту, наберу тебе воды.
— Не надо, — умирающим голосом остановила его Ви, разжевала таблетки. — Так они подействуют быстрее.
— Смотри, не наживи язву, — Говард вдруг понял, что ему очень даже нравиться находиться в ванной с Ви.
— Не волнуйся, — в голосе жизни не прибавилось. Она спустила воду. — Как ты сегодня?
— Не очень, — чуть запнувшись, ответил он.
— У тебя тоже похмелье?
— Пожалуй, что нет. Я думаю, вирусная инфекция, о которой я тебе говорил. Дерет горло, может, даже поднялась температура.
— Так тебе лучше остаться дома, — она подошла к раковине, взяла из стаканчика зубную щетку, начала чистить зубы.
— Может, и ты останешься?
Он не хотел, чтобы Ви осталась дома. Предпочел бы, чтобы она провела день рядом с доктором Стоуном, помогая ставить пломбы, но не мог же он сказать такое мучающейся от похмелья жене.
Она посмотрела на себя в зеркало. Бледность чуть отступила, глаза заблестели. В движениях прибавилось энергии.
— Если я не смогу пойти на работу из-за похмелья, мне придется бросать пить, — ответила она. — И потом, сегодня я нужна доктору. Он будет обтачивать зубы под установку верхней челюсти. Грязная работа, но кто-то же должен ее делать.
Она плюнула в сливное отверстие, и Говард подумал: «В следующий раз он вылезет, вымазанный зубной пастой. Господи Иисусе!»
— Ты остаешься дома, сидишь в тепле, пьешь много жидкости, — Ви заговорила тоном старшей медицинской сестры. — Заодно и почитаешь. И пусть мистер Лэтроп поймет, что без тебя он, как без рук. Пусть дважды подумает, прежде чем перегружать тебя работой.
— Дельная мысль, — не стал спорить Говард.
Она поцеловала его, подмигнула.
— Твоя Виолет тоже знает ответы на многие вопросы.
Полчаса спустя, выходя из дома, уже напрочь забыла о похмелье.
Как только за Ви захлопнулась дверь, Говард переставил подставку для ног к раковине в кухне и помочился в сливное отверстие. Без Ви процесс заметно ускорился: моча потекла, едва он дошел до двадцати трех, девятого по счету простого числа.
Что ж, об одной проблеме он мог не думать, по меньшей мере несколько часов. Говард вернулся в коридор, сунулся в ванную. И сразу увидел палец, хотя такого просто быть не могло. Не могло, потому что от двери он не видел сливного отверстия: его заслоняла сама раковина. Но, раз палец она не заслоняла, значит…
— Что это ты вытворяешь, мерзавец? — просипел Говард, и палец, который покачивался из стороны в сторону, словно ловил направление ветра, наклонился к нему. Как и ожидал Говард, на нем виднелась зубная паста. Палец согнулся, и Говард, присмотревшись, не поверил своим глазам: палец гнулся в трех местах. Такого точно не могло быть, никак не могло, поскольку третьим суставом любой палец крепился к кисти.
Он становится длиннее, осознал Говард. Не знаю, чем это вызвано и как происходит, но становится. Раз я вижу его от двери над кромкой раковины, значит, его длина как минимум три дюйма… может, и больше.
Говард мягко прикрыл дверь ванной, поплелся в гостиную. Ноги вновь перестали гнуться. В голове воцарилось смятение.
Он опустился в любимое кресло, закрыл глаза. Одинокий, растерянный, беспомощный. Долго сидел, тупо уставившись прямо перед собой, потом пальцы, вцепившиеся в подлокотники, ослабили хватку. Большую часть ночи Говард Милта пролежал без сна. И теперь сон сморил его, хотя удлинившийся палец все скреб и скреб по фаянсу раковины.
Ему снилось что он участвует в телевикторине «Риск», не новой, с большими выигрышами, а прежнего формата, выходившей в дневное время. Никаких тебе компьютеров, только таблички, которые поднимала одна из помощниц ведущего, когда участнику предлагалось ответить на какой-либо вопрос. Алекса Требека сменил Арт Флеминг с зализанными волосами и ханжеской улыбкой. Вместе в ним в телевикторине участвовала Милдред. Слуховой аппарат за ухом остался, но она сменила прическу (сделала начес а-ля Жаклин Кеннеди) и очки (тонкая металлическая оправа уступила место пластмассовым «кошачьим глазкам»).
Шоу стало черно-белым.
— Итак, Говард, — Арт указал на него длиннющим, с фут пальцем. Прямо-таки не пальцем, а указкой. На ногте белела засохшая зубная паста. Твоя очередь выбирать.
Говард повернулся к доске с названиями категорий.
— «Вредители и гады», сто долларов, Арт.
Помощница сняла квадрат с надписью «$100», открыв вопрос, который зачитал Арт: «Лучший способ избавиться от пальцев, торчащих из сливного отверстия раковины в ванной».
— Это… — начал Говард и запнулся. Черно-белые зрители, собравшиеся в студии, молча смотрели на него. Черно-белый оператор накатил на него камеру, чтобы показать крупным планом его потное, черно-белое лицо. — Это… э…
— Поторопись, Говард, твое время на исходе, — Арт Флеминг вновь ткнул своим удлиненным пальцем в Говарда, но тот словно оцепенел. Он не сможет ответить на вопрос, с его счета снимут сто долларов, он уйдет в минус, он проиграет, в качестве выигрыша ему не дадут даже паршивую энциклопедию…
На улице, у дома Говарда Милты, двигатель грузовичка дал обратную вспышку. Говард резко выпрямился, едва не вылетев из кресла.
— Это жидкий очиститель канализационных труб! — выкрикнул он. — Это жидкий очиститель канализационных труб!
Разумеется, он попал в точку. Нашел правильный ответ.
Говарда разобрал смех. Смеялся он и пять минут спустя, надевая пальто и открывая входную дверь.
Говард взял пластиковую бутыль, который жующий зубочистку продавец только что поставил на прилавок «Хозяйственного магазина» на бульваре Куинз. На этикетке красовалась женщина в фартуке. Одной рукой она упиралась в свое бедро, второй выливала очиститель то ли в огромную раковину, то ли в биде. Назывался очиститель «КРОТ». В аннотации указывалось, что по эффективности он ВДВОЕ превосходит большинство лучших очистителей. «Прочищает трубы в течение НЕСКОЛЬКИХ МИНУТ! Растворяет волосы и органические вещества»!
— Органические вещества, — повторил Говард. — И что это означает?
Продавец, лысый мужчина со множеством бородавок на лбу, пожал плечами. Перекатил зубочистку из одного угла рта в другой.
— Наверное, остатки пищи. Но я не ставил бы эту бутыль рядом с жидким мылом. Вы понимаете, о чем я?
— Он может проесть дыру в коже? — спросил Говард, надеясь, что в его голосе слышится ужас.
Продавец вновь пожал плечами.
— Полагаю, этот очиститель не столь активен, как те, что мы продавали раньше, с щелоком, но их сняли с продажи. Я, во всяком случае, так думаю. Но вы видите этот значок? — коротким пальцем он постучал по черепу и костям с надписью «ЯД» под ними. Говард так и впился взглядом в этот палец. И по пути к «Хозяйственному магазину» он успел разглядеть множество пальцев.
— Да, — кивнул Говард. — Вижу.
— Так вот, его рисуют не потому, что он больно красив, вы понимаете. Если у вас есть дети, держите очиститель там, где они не смогут до него добраться. И не полощите им горло, — продавец рассмеялся. Зубочистка так и подпрыгивала на его нижней губе.
— Не буду, — пообещал Говард. Повернул бутылку, прочитал текст, набранный мелким шрифтом. «Содержит едкий натрий и гидрат окиси калия. При контакте вызывает сильные ожоги». Звучало неплохо. Он не знал, как получится на практике, но звучало неплохо. Но у него была возможность проверить соответствие слова — делу, не так ли?
У внутреннего голоса, однако, оставались сомнения. «А если ты только разозлишь его, Говард? Что тогда?»
Ну… что тогда? Палец-то сидел в сливном отверстии, так?
Да… но он, вроде бы, начал расти.
Однако… разве у него был выбор? На это у внутреннего голоса аргументов не нашлось.
— Я его беру, — Говард полез за бумажником. И тут уголком глаза ухватил хозяйственный инструмент, который сразу заинтересовал его. Инструмент, лежащей на стойке под плакатиком «ОСЕННЯЯ РАСПРОДАЖА». — А это что такое? Вон там?
— Это? — переспросил продавец. — Электрические ножницы для подрезки кустов. Мы закупили два десятка в прошлом июне, но покупателям они не понравились.
— Я возьму одни, — на губах Говарда Милты заиграла улыбка, продавец потом сказал полиции, что улыбка эта ему не понравилась. Совершенно не понравилась.
Вернувшись домой, Говард выложил покупки на кухонный столик. Коробку с электрическими ножницами отодвинул подальше, надеясь, что они ему не понадобятся. Безусловно, не понадобятся. Потом внимательно прочитал инструкцию к «КРОТУ».
«Медленно вылейте 1/4 содержимого бутылки в сливное отверстие… не пользуйтесь им пятнадцать минут. При необходимости повторите процедуру».
Конечно же, повторять процедуру не придется… не так ли?
Для того, чтобы покончить с этим делом с первого раза, Говард решил вылить в сливное отверстие половину содержимого бутылки, а может, и чуть больше.
С крышкой ему пришлось повозиться, но в конце концов он ее снял. С суровым выражением лица, совсем как у солдата, ждущего приказа выпрыгивать из окопа и бежать в атаку, и с белой пластиковой бутылкой в руках прошествовал через гостиную в коридор.
«Подожди! — вскричал внутренний голос, когда Говард потянулся к дверной ручке и его рука дрогнула. — Это же безумие! Ты ЗНАЕШЬ, это безумие! Тебе не нужен очиститель канализационных труб, тебе нужен психиатр! Тебе надо лежать на кушетке и рассказывать кому-то, что тебе кажется… именно так, все правильно, тебе КАЖЕТСЯ, что из сливного отверстия раковины в ванной торчит палец, не просто торчит, но еще и растет».
— О, нет, — Говард решительно покачал головой. — Никогда.
Он не мог… абсолютно не мог… представить себя рассказывающим эту историю психиатру… если уж на то пошло, любому человеку. А если об этом узнает мистер Лэтроп? А он мог узнать, через отца Ви. В фирме «Дин, Грин и Лэтроп» Билл Дихорн тридцать лет проработал бухгалтером. Он организовал Говарду собеседование с мистером Лэтропом, написал блестящую рекомендацию… сделал все, чтобы Говарда приняли на работу. Мистер Дихорн уже ушел на пенсию, но он и Джон Лэтроп частенько виделись. Если Ви узнает, что ее Гоуви ходит к психиатру (а как он мог скрыть от нее эти визиты), она скажет матери… Ви рассказывала матери решительно обо всем. Миссис Дихорн, естественно, поделится с мужем. А мистер Дихорн…
Говард без труда нарисовал в уме соответствующую картинку: его тесть и босс сидят в кожаных креслах в каком-то таинственном клубе. Он буквально видел, как они пьют херес: хрустальный графин стоял на маленьком столике у правой руки мистера Лэтропа (Говард ни разу не видел, чтобы кто-то из них пил херес, но пути воображения неисповедимы). Он видел, как мистер Дихорн, до восьмидесяти ему оставалось совсем ничего, поэтому он уже не соображал, кому и что можно говорить, доверительно наклоняется к мистеру Лэтропу, чтобы сообщить: «Ты не поверишь, что придумал мой зять Говард, Джон. Он ходит к психиатру! Он думает, что из раковины в его ванной торчит палец. Как ты думаешь, может, это у него от каких-то наркотиков?»
Скорее всего, Говард не думал, что такое может случиться. Просто не мог представить себя у психиатра. Некая часть его сознания, находящаяся по соседству с той, что не позволяла ему справлять малую нужду в общественном туалете, если позади стояла очередь, напрочь отвергала эту идею. Не мог он лечь на кушетку и сказать: «Из раковины в моей ванной торчит палец», чтобы потом какой-то бородатый мозгоправ затерзал его вопросами.
Он вновь потянулся к ручке.
«Тогда вызови сантехника! — отчаянно выкрикнул внутренний голос. — Уж это ты можешь сделать! Тебе нет нужды говорить ему, что ты видишь! Просто скажи, что труба засорилась! Или скажи, что твоя жена уронила в сливное отверстие обручальное кольцо! Скажи его что угодно!»
Но пользы от этой идеи было не больше чем от первой, насчет визита к мозгоправу. Дело происходило в Нью-Йорке, не в Де-Мойне. В Нью-Йорке можно уронить в сливное отверстие бриллиант «Надежда», и все равно ждать неделю, пока сантехник соблаговолит нанести тебе визит. И он не собирался следующие семь дней бродить по Куинз, выискивая бензозаправки, на которых за пять долларов ему позволят опорожнить кишечник в туалете для сотрудников.
«Тогда делай все быстро, — сдался внутренний голос. — По крайней мере, сделай все быстро».
В этом внутренний голос и Говард пришли к согласию. Говард и сам понимал: если он не будет действовать быстро, то, по всей вероятности, не сможет довести дело до конца.
И захвати его врасплох, если сможешь. Сними туфли.
Говард подумал, что это весьма дельный совет. Тут же последовал ему. Подумал о том, что стоило бы надеть резиновые перчатки, для предохранения от случайных брызг, задался вопросом, а нет ли их под кухонной раковиной. Но искать перчатки он не собирался. Он перешел Рубикон и, отправившись за перчатками, мог потерять присутствие духа… может, временно, может, навсегда.
Говард осторожно открыл дверь и проскользнул в ванную.
Ванная всегда была самым темным помещением в квартире, но в это время, около полудня, падающего в окно света все-таки хватало. Говард не мог пожаловаться на темноту… но пальца не увидел. Во всяком случае, от двери. На цыпочках он пересек ванную, держа бутылку с очистителем в правой руке. Наклонился над раковиной, заглянул в черную дыру в розовом фаянсе.
Только дыра не была черной. Сквозь черноту навстречу ему спешило что-то белое, спешило поприветствовать своего доброго друга Говарда Милту.
— Получай! — взревел Говард и перевернул бутылку «КРОТА» над раковиной. Зеленовато-синяя густая жидкость вытекла из горлышка и полилась в сливное отверстие аккурат в тот момент, когда из него показался палец.
Эффект был скор и ужасен. Жидкость покрыла ноготь и подушечку пальца. Палец задергался, закружился, как дервиш, в узком пространстве сливного отверстия, разбрасывая во все стороны капельки «КРОТА». Несколько попали на светло-синюю хлопчатобумажную рубашку Говарда и мгновенно прожгли в ней дыры. По краям дыры обуглились, но рубашка была ему велика, поэтому капельки не коснулись его груди и живота. Другие капельки упали на запястье и ладонь правой руки, но почувствовал их он гораздо позже. Уровень адреналина в его крови не просто поднялся — перекрыл все рекордные отметки.
Палец вылезал из сливного отверстия, фаланга за фалангой. Он дымился, воняло от него, как от резинового сапога, случайно брошенного в костер.
— Получай! Ленч подан, мерзавец! — орал Говард, выливая в раковину все новые порции очистителя канализационных труб. Палец поднялся уже на фут, совсем как кобра, вылезшая из корзины под дудку заклинателя змей. Он почти дотянулся до горлышка бутылки, а потом вдруг задрожал и внезапно начал уползать в сливное отверстие. Говард наклонился над раковиной и лишь в самой глубине различил что-то белое. Над сливным отверстием закурился легкий дымок.
Он глубоко вдохнул, а вот этого делать не следовало. Потому что набрал полные легкие паров «КРОТА». К горлу мгновенно подкатила тошнота. Его тут же вывернуло в раковину, но спазмы не утихали.
Пошатываясь, он выпрямился.
— Я ему врезал! — выкрикнул он. Голова кружилась от едких химических паров и запаха обожженной плоти, но душа Говарда пела. Он схлестнулся с врагом и, видит Бог, взял верх. Победа осталась за ним.
— Ура! Ура! Я победил! Я…
Но приступ рвоты прервал его восторженный монолог. Он согнулся над унитазом, крепко держа в правой руке бутылку с остатками очистителя, и слишком поздно понял, что в это утро Ви, покидая трон, прикрыла сидение крышкой. Его вырвало на ворсистую розовую крышку унитаза, а потом, потеряв сознание, он плюхнулся лицом в собственную блевотину.
Обморок продолжался недолго, потому что даже летом солнечные лучи освещали ванную максимум полчаса, а потом соседние дома отсекали солнце и ванная погружалась в привычный полумрак.
Говард медленно поднял голову, осознав, что все лицо, от лба до подбородка покрыто чем-то липким и вонючим. Он так же услышал какое-то постукивание. И это постукивание приближалось.
Говард осторожно повернул гудящую голову налево. Глаза его широко раскрылись. Он набрал полную грудь воздуха, попытался закричать, но голосовые связки словно парализовало.
Палец подбирался к нему.
Теперь он вытянулся на семь футов и продолжал удлиняться. Из раковины он выходил по крутой дуге, состоящей из десятка фаланг, спускался на пол, изгибался вновь, в перпендикулярной плоскости и теперь продвигался к нему по плиткам пола. Последние восемь или девять дюймов обесцветились и дымились. Ноготь стал зеленовато-черным. Говард подумал, что видит белую кость чуть пониже первого сустава. В этом месте очиститель, похоже, начисто съел и кожу, и мясо.
— Убирайся, — прошептал Говард и на мгновение эта чудовищная «сороконожка» замерла. А потом поползла прямо на него. Последние полдюжины суставов разогнулись и кончик пальца обвился вокруг лодыжки Говарда Милты.
— Нет! — выкрикнул он, когда две дымящихся сестрички-гидроокиси, натрия и калия, прожгли нейлоновый носок и принялись за кожу. Он изо всей силы дернул ногой. Несколько мгновений палец держал ногу, силы хватало и ему, потом Говарду удалось вырваться. И он пополз к двери. Облеванные волосы падали на глаза. Обернувшись через плечо, он ничего не увидел: волосы слиплись, превратившись в непроницаемый козырек. Зато прошел паралич голосовых связок, и ванную огласили лающие, испуганные вопли.
Он не видел палец, во всяком случае, временно, но мог его слышать, и теперь, постукивая ногтем по плиткам пола, палец преследовал его. Говард все пытался разглядеть своего врага, а потому угодил плечом в стену слева от двери. С полки вновь посыпались полотенца. Говард замер и палец тут же ухватил его за вторую лодыжку, прожег носок, кожу и потянул, буквально потянул к раковине.
Дикий рев исторгся из груди Говарда, никогда ранее голосовые связки вежливого нью-йоркского бухгалтера не издавали подобных звуков. Он ухватился руками за дверной косяк и рванулся, что было сил. Разорвал рубашку в правой подмышке, но вырвался, оставив пальцу лишь нижнюю половину носка.
С трудом поднялся, повернулся и увидел, что палец вновь приближается к нему. Ноготь треснул и кровоточил.
Тебе необходим маникюр, приятель, подумал Говард и нервно хохотнул. А потом бросился на кухню.
Кто-то барабанил в дверь. Кулаками.
— Милта! Эй, Милта! Что ты там делаешь?
Фини, сосед. Шумливый здоровяк-ирландец. Пьяница. Поправка: любопытный пьяница.
— Ничего такого, с чем я не справлюсь сам, ирландский деревенщина, — с кухни прокричал в ответ Говард. Вновь хохотнул и откинул со лба волосы. Но под тяжестью блевотины они тут же заняли прежнее положение. — Ничего такого, с чем я не справлюсь, можешь мне поверить! Так что проваливай, тебе здесь ничего не обломится.
— Что ты сказал? — в грубом голосе появились злобные нотки.
— Заткнись! Я занят!
— Если твои вопли не прекратятся, я вызову копов!
— Отъебись! — гаркнул Говард. Впервые в жизни. Опять отбросил со лба волосы, но они тут же упали обратно.
— Ты мне за это ответишь, паршивый четырехглазик!
Говард обоими пятернями прошелся по волосам и стряхнул с них блевотину, которая полетела во все стороны, пятная на белые кухонные полки Ви. Говард ничего не замечал. Отвратительный палец приложился к обеим его лодыжкам и теперь их жгло, как огнем. Но Говарда занимало другое. Он схватил коробку с электрическими ножницами. Ее украшала наклейка с улыбающимся дедком, который радостно подстригал кусты перед особняком.
— У тебя там пьянка? — осведомился Фини из-за двери.
— Тебе бы лучше убраться отсюда, Фини, а не то я познакомлю тебя со своим приятелем! — проорал Говард. Идея эта показалась ему чрезвычайно остроумной. Он откинул голову и расхохотался, глядя в потолок. Волосы его стояли дыбом.
— Ладно, ты сам этого хотел, — послышалось из-за двери. — Сам. Я звоню копам.
Говард его не слышал. Деннис Фини подождет, сейчас у него другое дело. Неотложное. Он вытащил ножницы из коробки, торопливо осмотрел их, нашел паз, в который вставляются батарейки, снял крышку.
— Батарейки, — пробормотал он сквозь смех. — Круглые батарейки! Хорошо! Отлично! Нет проблем!
Он вытащил ящик из стола слева от раковины, дернул его с такой силой, что сорвал ограничитель. Ящик полетел через всю кухню, ударился о плиту и шлепнулся на линолеум. Среди всякой ерунды в ящике лежали и батарейки, главный образом, круглые и несколько квадратных. Все еще смеясь, ну никак он не мог остановиться, Говард упал на колени и начал рыться в ящике. Умудрился порезать правую ладонь об нож, прежде чем выхватил из ящика две круглые батарейки, но не обратил на боль никакого внимания. Теперь, после того, как Фини перестал разевать свой большой рот, он вновь слышал палец. Ноготь постукивал по полу, то ли в ванной, а может, уже и в коридоре. Он же забыл закрыть дверь в ванную.
— Ну и что? — спросил Говард, и вдруг перешел на крик. — НУ И ЧТО, Я СКАЗАЛ! Я ГОТОВ К ВСТРЕЧЕ С ТОБОЙ, ПРИЯТЕЛЬ! Я ИДУ, ЧТОБЫ ВРЕЗАТЬ ТЕБЕ ПО ЗАДНИЦЕ! СЕЙЧАС ТЫ ПОЖАЛЕЕШЬ О ТОМ, ЧТО НЕ ОСТАЛСЯ В РАКОВИНЕ!
Он вогнал батарейки в паз, включил ножницы. Никакого эффекта.
— Что б я сдох! — пробормотал Говард. Вытащил одну батарейку, вставил вновь, поменяв полярность. На этот раз ножницы ожили, лезвия стали быстро-быстро сходиться и расходиться.
Говард уже двинулся к двери, но заставил себя выключить ножницы и вернуться к столу. Он не хотел тратить время на то, чтобы поставить на место крышку паза для батареек, ему не терпелось ввязаться в схватку, но остатки здравого смысла, все еще теплящиеся у него в мозгу, убедили Говарда, что иначе нельзя. Если рука соскользнет с рукоятки в самый критический момент и батарейка выскочит из открытого паза, что он тогда будет делать? С разряженным оружием в бой не идут.
Поэтому он попытался поставить крышку на место, выругался, потому что вставать она никак не хотела, развернул крышку, и все у него получилось.
— Наша встреча близка! — крикнул он. — Я иду! Мы еще не свели счеты!
С ножницами в руках Говард быстрым шагом пересек гостиную. Слипшиеся волосы по-прежнему торчали во все стороны. Рубашка, порванная, прожженная в нескольких местах, трепыхалась вокруг круглого животика. Голые пятки шлепали по линолеуму. Остатки нейлоновых носков обрывались у лодыжек.
— Я их вызвал, недоносок! — крикнул из-за двери Фини. — Понял меня? Я вызвал копов, и надеюсь, что приедут такие же ирландские деревенщины, как я!
— Заткни хлебало! — отозвался Говард, не обращая особого внимания на Фини. Деннис Фини находился в другой вселенной, и, если бы не субпространственная связь, он бы вовсе не услышал голоса соседа.
Говард встал сбоку от двери в ванную, словно коп в одном из телевизионных сериалов… только помощник режиссера, ответственный за реквизит, ошибся и в руки ему вместо револьвера сунули ножницы для стрижки кустов. Большой палец правой руки лег на пусковую кнопку. Говард глубоко вдохнул… и внутренний голос, совсем тихий, проваливающийся в небытие, попытался последний раз воззвать к здравому смыслу.
Ты уверен, что готов доверить свою жизнь паре ножниц, купленных на распродаже?
— У меня нет выбора, — пробормотал Говард, натянуто улыбнулся и ворвался в ванную.
Палец он нашел на прежнем месте, изогнутым по крутой дуге. Фалангами на свободном торце он обхватил туфлю Говарда и колотил ее о плитки пола. По состоянию полотенец, разбросанных по всей ванной, Говард догадался, что палец попытался убить несколько из них, прежде чем нашел туфлю.
Волна безумной радости захлестнула Говарда, он почувствовал, как в голове вспыхнуло зеленое солнце.
— Вот он я, недоумок! — заорал он. — Иди ко мне!
Палец бросил туфлю, поднялся в хрусте суставов и по воздуху поплыл в его сторону. Говард включил ножницы и они хищно загудели. Пока все что, как и задумывалось.
Обожженный кончик пальца, с разломанным ногтем, качался перед ним. Говард бросился на него. Палец ушел в сторону и обвил его левое ухо. Боль едва не свела Говарда с ума. Он чувствовал, как палец отрывает ухо от головы. Но ухватил его левой рукой, а правой поднес к нему ножницы. Мотор взвыл, когда лезвия добрались до кости, но ножницы предназначались для того, чтобы перерубать тонкие ветки, так что проблем не возникло. Брызнула кровь, обрубок отпрянул. Говард устремился за ним, а десять отрезанных от пальца дюймов сползли с его уха на пол.
Палец попытался ударить его в глаз, но Говард присел и палец прошел над головой. Естественно, глаз-то у него не было. А с ухом пальцу просто повезло. Говард вновь выставил вперед ножницы и отхватил у пальца еще два фута. Они упали на пол, продолжая подергиваться.
Палец попытался ретироваться.
— Нет уж! — выдохнул Говард. — Врешь, не уйдешь!
Он метнулся к раковине, поскользнулся на луже крови, чуть не упал, чудом сохранив равновесие. Палец уползал в дренажное отверстие, фаланга за фалангой, как товарный поезд — в тоннель. Говард схватил его, попытался удержать, но не смог: палец выскальзывал из пальцев, как хорошо смазанная кишка. Но ему удалось отхватить у пальца последние три фута.
Он наклонился над раковиной, на этот раз стараясь не дышать, и заглянув в черноту сливного отверстия. Вновь заметил уходящее все глубже белое пятно.
— Возвращайся, когда захочешь, — прокричал в сливное отверстие Говард Милта. — В любое удобное для тебя время! Я буду тебя ждать, не отходя от кассы!
Он отвернулся от раковины, шумно вдохнул. В ванной по-прежнему воняло очистителем канализационных труб. Нюхать эту гадость не хотелось, тем более, что у него еще оставались дела. На раковине лежал кусок мыла. Говард взял его и бросил в окно. Зазвенело разбитое стекло, мыло попало в один из прутьев решетки. Говард помнил, как ставил решетку. Помнил, как гордился трудами своих рук. Он, ГОВАРД МИЛТА, бухгалтер, привыкший работать с цифрами, ЗАБОТИЛСЯ О СВОЕМ ГНЕЗДЫШКЕ. Теперь он знал, что это такое ЗАБОТИТЬСЯ О СВОЕМ ГНЕЗДЫШКЕ. Было время, когда он боялся войти в ванную, думая, что там сидит мышь и ему придется убить ей щеткой. Он это признавал, да только время это осталось в далеком прошлом.
Говард оглядел ванную. Зрелище не для слабонервных. Лужи крови, на полу два куска пальца. Еще один свисал с раковины. Кровь на стенах, кровь на зеркале. Раковина тоже в крови.
— Ладно, — вздохнул Говард. — Пора наводить чистоту, мальчики и девочки, — он вновь включил ножницы и принялся рубить палец на маленькие сегменты, чтобы потом спустить их в унитаз.
Полицейский, молодой ирландец по фамилии О’Баннион, с решительным видом подошел к запертой двери квартиры Милты. Там уже собрались соседи. На их лицах отражалась тревога, лишь у Денниса Фини яростно поблескивали глаза.
О’Баннион постучал в дверь пальцем, потом ладонью, наконец, забарабанил по ней кулаком.
— Вам бы лучше ее сломать, — заметила миссис Джавьер. — Я слышала его крики с седьмого этажа.
— Он сошел с ума, — добавил Фини. — Наверное, убил жену.
— Нет, — покачала головой миссис Дэттлбаум. — Я видела, что утром, она, как обычно, ушла на работу.
— Разве она не могла вернуться домой? — спросил мистер Фини и миссис Дэттлбаум заткнулась.
— Мистер Миллер? — позвал О’Баннион.
— Его фамилия Милта, — поправил копа Фини.
— О, черт, — вырвалось у О’Банниона и он поддал дверь плечом. Дверь распахнулась, коп вошел, за ним последовал мистер Фини. — Выйдите из квартиры, сэр, — попытался остановить его О’Баннион.
— Черта с два, — Фини, проскочив в гостиную, с любопытством оглядывал кухню, вываленное на пол содержимое ящика, следы блевотины на обычно сияющей чистотой мебели. Его маленькие глазки возбужденно горели. — Он — мой сосед. И, в конце концов, вызвал вас я.
— Кто кого вызывал, мне без разницы, — в голосе копа появились железные нотки. — Если вы не выйдете отсюда, то отправитесь в участок вместе с этим Милтом.
— Его фамилия — Милта, — вновь поправил копа Фини и, с тоской бросив последний взгляд на кухню, ретировался за дверь.
О’Баннион выгнал Фини из квартиры главным образом потому, что не хотел, чтобы тот видел, как он нервничает. Разгром на кухне — это одно. Но в квартире пахло какой-то химической дрянью и чем-то еще. И О’Баннион очень опасался, что это еще — кровь.
Он оглянулся, убедился, что Фини вышел в коридор, а не трется в маленькой прихожей среди пальто, и осторожно пересек гостиную. Убедившись, что от входной двери его не видно, расстегнул кобуру и достал револьвер. Зашел в кухню, убедился, что там никого нет. На мебели, судя по запаху, вроде бы блевотина, на полу всякий хлам, но никого нет.
За спиной послышались какие-то шаркающие звуки. О’Баннион резко повернулся, выставив перед собой револьвер.
— Мистер Милта?
Ответа не последовало, но шаркающий звук повторился. И доносился он от маленького коридорчика. То есть, из спальни или ванной. Патрульный О’Баннион двинулся в указанном направлении, с револьвером в руке, правда, нацелив его в потолок. Очень он напоминал Милту, подкрадывающегося к двери ванной с ножницами.
Глядя на приоткрытую дверь ванной, О’Баннион уже понимал, что источник звука находится за ней. Оттуда же шла и волна запахов. Он присел, толкнул дверь мушкой револьвера.
— Святой Боже, — выдохнул он.
Ванная напоминала бойню в разгаре рабочего дня. Кровь на стенах и даже на потолке. Лужи крови на полу. Кровь в раковине. Он видел разбитое окно, бутылку, как ему показалось, из-под очистителя канализационных труб (отсюда и этот ужасный запах), пару мужских туфлей, одну словно долго жевали.
А когда дверь раскрылась шире, он увидел и мужчину.
Порубив палец на мелкие кусочки и спустив их в унитаз, Говард Милта забился в узкий зазор между ванной и стеной. На коленях у него лежали электрические ножницы для стрижки кустов, но батарейки сели: рубка костей потребовала больших затрат электроэнергии. Его волосы торчали в разные стороны. На щеках и лбу запеклась кровь. А широко раскрытые глаза зияли пустотой. Такие глаза патрульный О’Баннион видел только у наркоманов и безумцев.
Господи Иисусе, подумал он. А ведь тот парень прав. Милта убил жену. Во всяком случае, кого-то убил. Но где тело?
Он заглянул в ванну. Пуста. Вроде бы самое подходящее место для трупа, однако, единственное, не испачканное кровью.
— Мистер Милта? — спросил О’Баннион. Он еще не целился в Говарда, но ствол револьвера уже не смотрел в потолок.
— Да, это я, — вежливо, доброжелательно ответил Говард. — Говард Милта, дипломированный бухгалтер, к вашим услугам. Вы хотите облегчиться? Валяйте. Вам никто не помешает. Я думаю, с этой проблемой я справился. Во всяком случае, на какое-то время.
— Вы не хотели бы избавиться от оружия, сэр?
— Оружия? — Говард недоуменно уставился на него, потом вроде бы понял. — Вы про это? — он приподнял ножницы, и револьвер О’Банниона впервые нацелился на него.
— Да, сэр.
— Почему нет, — Говард небрежно бросил ножницы в ванну. Отскочила крышка, закрывающая паз для батареек. — Неважно. Батарейки все равно сели. Но… что это я вам сказал? Предложил облегчиться? Знаете, пожалуй, этого делать не стоит.
— Вы так считаете? — теперь, когда мужчина так легко разоружился, О’Баннион не знал, что делать дальше. Ситуация значительно упростилась бы, если б труп лежал в ванне. А так оставалось только надеть на Милту наручники и звать подмогу. Не самый худший вариант, подумал О’Баннион. Очень уж ему хотелось выбраться из этой вонючей ванной.
— Да, — кивнул Говард. — Подумайте сами, на руке пять пальцев… только на одной руке, понимаете… и сколько отверстий связывают обычную ванную с подземным миром? С учетом труб подачи воды? Я насчитал семь, — он помолчал, потом добавил. — Семь — простое число. Делится только на себя и на единицу.
— Вас не затруднит поднять и протянуть ко мне руки, сэр? — спросил О’Баннион, снимая с ремня наручники.
— Ви говорит, что я знаю все ответы, но Ви ошибается, — Говард медленно поднял руки, вытянул их перед собой.
О’Баннион присел, защелкнул наручник на правом запястье.
— Кто такая Ви?
— Моя жена, — пустые глаза Говарда не отрывались от лица О’Банниона. — Она могла справлять нужду, когда кто-то находился в ванной. Она не обращала на это ровно никакого внимания.
В голове О’Банниона начала формироваться жуткая идея: этот маленький человечек убил жену ножницами для стрижки кустов, а потом каким-то образом избавился от тела с помощью очистителя канализационных труб… и все потому, что она не желала уходить из ванны, когда у него вдруг возникло желание облегчиться.
Он защелкнул второй наручник.
— Вы убили жену, мистер Милта?
На мгновение на лице Говарда отразилось изумление. А потом оно вновь превратилось в бесстрастную маску.
— Нет. Ви у доктора Стоуна. Он обтачивает зубы под протезирование верхней челюсти. Ви говорит, что это грязная работа, но кто-то должен ее делать. Зачем мне убивать Ви?
Теперь, когда запястья Милты стягивали наручники, О’Баннион чувствовал себя гораздо увереннее.
— Но у меня складывается впечатление, что вы кого-то замочили.
— Всего лишь палец, — Говард не опускал руки. — Но на руке не один палец. И чья это рука? — в ванной давно уже воцарился полумрак. — Я предложил ему вернуться, вернуться, когда он того пожелает, — прошептал Говард, — но у меня была истерика. Я решил, что я смогу… смогу. Теперь понимаю, что нет. Он растет, знаете ли. Растет, когда вылезает наружу.
Что-то плескануло под закрытой крышкой сидения унитаза. Взгляд Говарда метнулся в ту сторону. Как и взгляд О’Банниона. Плеск повторился. Казалось, в унитазе бьется форель.
— Нет, я бы определенно не стал пользоваться этим унитазом. На вашем месте я бы потерпел. Терпел бы, сколько мог, а потом отлил бы в проулке за домом.
По телу О’Банниона пробежала дрожь.
Возьми себя в руки, парень, строго сказал он себе. Возьми себя в руки, а не то станешь таким же, как этот чокнутый.
Он поднялся, чтобы откинуть крышку сидения.
— Не надо этого делать, — услышал он голос Говарда. — Ой, не надо.
— А что здесь произошло, мистер Милта? — спросил О’Баннион. — Что вы положили в унитаз?
— Что произошло? Это… это… — внезапно лицо Говарда осветила улыбка. Улыбка облегчения… его его взгляд то и дело возвращался к унитазу. — Это как «Риск». Телевикторина. Очень похоже на финальную стадию. Категория «Необъяснимое». Правильный ответ: «Потому что случается». А вы знаете, каким был вопрос финальной стадии?
Не в силах оторвать взгляда от лица Говарда, патрульный О’Баннион покачал головой.
— Вопрос финальной стадии, — Говард возвысил голос: — «Почему с самыми хорошими людьми случается что-то ужасное»? Такой вот вопрос. Над ним надо крепко подумать. Но время у меня есть. При условии, что буду держаться подальше… от дыр.
В унитазе вновь плескануло. На этот раз сильнее. Облеванные сидение и крышка подскочили и вернулись на прежнее место. Патрульный О’Баннион подошел к унитазу, наклонился. Говард с некоторым интересом наблюдал за копом.
— Финальная стадия «Риска». Сколько бы вы хотели поставить? — спросил Говард Милта.
О’Баннион на мгновение задумался над вопросом… затем схватился за сидение и сорвал его.
Когда Мэри проснулась, они уже заблудились. Она это знала, и он это знал, хотя поначалу ему никак не хотелось в этом признаваться. На его лице читалось: не приставай ко мне, я чертовски зол. Мэри узнавала об этом по его рту, который становился все меньше и меньше, чуть ли не исчезал совсем. И Кларк никогда бы не сказал, что они «заблудились». Нет, он мог выдавить из себя «где-то мы не туда свернули», да и то через силу.
Днем раньше они выехали из Портленда. Кларк работал в компьютерной фирме, одной из самых больших, и идея о том, что они должны повидать Орегон принадлежала ему. Настоящий Орегон, а не тот благоустроенный пригород Портленда, предназначенный для наиболее обеспеченных представителей среднего класса, в котором они жили, Программер-Сити, как называли его местные. «Говорят, тут роскошная природа, — сказал он ей. — Не хочешь взглянуть? У меня есть неделя отпуска, а слухи о переводе крепчают. Если мы не увидим настоящий Орегон, последние шестнадцать месяцев останутся в моей памяти черной дырой».
Она согласилась с радостью (занятия в школе закончились десятью днями раньше, а летних классов она в этом году не вела), предвкушая отличное путешествие, забыв о том, что к любой поездке надо тщательно готовиться, чтобы не оказаться именно в таком положении, на дороге, ведущей в никуда. Наверное, они приняли авантюрное решение, во всяком случае, думала она, при желании можно смотреть на такую поездку как на авантюру, все-таки ей в январе исполнилось тридцать два года, то есть уже старовата она для таких приключений. В ее возрасте куда приятнее провести эту неделю в мотеле с большим, чистым бассейном, купальными халатами в спальне, работающим феном в ванной.
Правда вчерашней день удался, природа действительно завораживала. Даже Кларк, и тот несколько раз замолкал, любуясь окрестностями. Ночь они провели в уютной загородной гостинице к востоку от Юджина, трахнулись не один раз, а дважды (вот тут о старости речь не шла), а утром поехали на юг, планируя переночевать в Кламат Фоллз. И все шло хорошо, пока они ехали по шоссе 58, но в Окридже, где они остановились на ленч, Кларк предложил свернуть с автострады, забитой трейлерами и РА[80].
— Ну, я не знаю… — в голосе ее слышались сомнения женщины, слышавшей много подобных предложений от своего мужчины и даже сумевшей пережить последствия некоторых из них. — Не хотелось бы мне здесь заблудиться, Кларк. Местность-то довольно пустынная, — и она постучала аккуратно накрашенным ногтем по зеленому пятну на карте, именуемому Природным парком Боулдер Крик. — Природный парк означает, что там нет ни заправок, ни туалетов, ни мотелей.
— Да перестань, — он отодвинул тарелку с остатками куриного стейка. В музыкальном автомате Стив Эрл и «Дьюкс» пели «Шесть дней на трассе», а за пыльными, давно не мытыми окнами мальчишки со скучающими лицами выписывали круги на скейтбордах. Похоже, они отбывали тут время, с нетерпением ожидая, когда вырастут и смогут навсегда уехать из этого городка. Мэри их отлично понимала. — Негде тут заблудиться, крошка. По пятьдесят восьмой мы проедем несколько миль на восток… потом повернем на дорогу сорок два, идущую на юг… видишь?
— Угу, — она видела, толстую красную полосу автострады, шоссе 58, и узкую черную ниточку дороги 42. Но она осоловела от съеденных мясного рулета и картофельного пюре и ей не хотелось спорить с проснувшимся в Кларке инстинкте первооткрывателя, особенно теперь, когда она чувствовала себя удавом, только что проглотившим козу. Хотелось-то ей другого, откинуть спинку сидения их славного старенького «мерседеса» и подремать.
— Смотри, тут тоже есть дорога, — продолжал Кларк. — Она не пронумерована, наверное, местного значения, но выводит прямо к Токети Фоллз. А оттуда рукой подать до Шоссе девяносто семь. Так что ты об этом думаешь?
— Что твоими стараниями мы, скорее всего, заблудимся, — потом она пожалела о своей шпильке. — Но я думаю, все образуется, если ты найдешь достаточно широкое место, чтобы развернуть «Принцессу».
— Решение принято! — воскликнул он, пододвинул тарелку с остатками куриного бифштекса и вновь принялся за еду, подбирая даже загустевшую подливку.
— Как ты можешь? — ее даже передернуло.
— Между прочим, вкусно. Опять же, закон любого путешествия: надо есть местную еду.
— Но эта подлива похожа на соплю, застывшую на старом гамбургере. Кошмар!
Так что из Окриджа они выехали в превосходном настроении и поначалу все шло очень даже гладко. Никаких проблем не возникало, пока они не свернули на 42-ю, а с нее — на ненумерованную дорогу, ту самую, которая, по мнению Кларка, должна была привести их в Токети Фоллз. И тут вроде бы никаких сюрпризов не ожидалось. Более того, ненумерованная дорога поддерживалась куда в лучшем состоянии, чем 42-я, на которой хватало выбоин. Они развлекались, по очереди вставляя кассеты в магнитолу. Кларк отдавал предпочтение Уилсону Пикетту, Элу Грину, Попу Степлсу. Мэри нравилась совсем другая музыка.
— И что ты находишь в этих белых мальчиках? — спросил Кларк, когда она включила свою любимую, на тот момент, песню: «Нью-Йорк» Лу Рида.
— Я же добропорядочная замужняя дама, не так ли? — притворно возмутилась Мэри, и они рассмеялись.
С первым знаком беды они столкнулись четверть часа спустя, когда подкатили к развилке. Уходящие направо и налево дороги ничем не отличались друг от друга.
— Святое дерьмо, — Кларк остановил автомобиль, открыл бардачок, достал карту, долго смотрел на нее. — Развилки на карте нет.
— Вот мы и приехали, — Мэри уже засыпала, когда Кларк затормозил у невесть откуда взявшейся развилки, и, естественно, в ее голосе слышались нотки раздражения. — Хочешь совет?
— Нет, — не менее раздраженно ответил он, — но я его выслушаю. И не выкатывай на меня глаза. На случай, что ты этого не знаешь, скажу, что меня это выводит из себя.
— И как я на тебя при этом смотрю, Кларк?
— Как на старого пса, который пернул под обеденным столом. Давай, скажи мне, что ты думаешь. Выкладывай все. Имеешь право.
— Давай вернемся, пока не поздно. Таков мой совет.
— Ага. Ты бы еще сказала: «ПОКАЙСЯ»!
— Я должна смеяться?
— Не знаю, Мэри, — мрачно ответил он, переводя взгляд с развилки на карту. Они прожили вместе почти пятнадцать лет и Мэри достаточно хорошо его знала, знала, что он будет настаивать на том, чтобы ехать дальше… именно потому, что на пути им встретилась неожиданная развилка.
Если Кларку Уиллингхэму предоставляется шанс рискнуть, он просто не может его упустить, подумала она и прикрыла рот рукой, чтобы он не увидел ее усмешку.
Но не успела. Кларк искоса глянул на нее, изогнув бровь, и в голову Мэри пришла тревожная мысль: если она видела его насквозь, может, и он отвечал ей тем же?
— Что ты нашла смешного? — спросил он и она заметила, что рот его начал уменьшаться. — Может, поделишься?
Она покачала головой.
— Просто запершило в горле.
Он кивнул, сдвинул очки на высокий, все увеличивающийся лоб, поднес карту к носу.
— Ладно, ехать надо по левой дороге, потому что она уходит на юг, к Токети Фоллз. А вторая ведет на восток. Возможно, к какому-то ранчо.
— Дорога к ранчо с желтой разделительной полосой?
Рот Кларка стал еще меньше.
— Ты и представить себе не можешь, как богаты некоторые ранчеры.
Она хотела сказать ему, что скаутские походы остались в далеком прошлом, что нет никакого смысла лезть на рожон, но потом решила, что подремать на солнышке ей хочется куда больше, чем цапаться с мужем, особенно после такой чудесной ночи, когда они трахнулись не один раз, а целых два. Ведь куда-то дорога их да выведет, не так ли?
С этой успокаивающей мыслью и голосом Лу Рида, звучащим в ушах, Мэри Уиллингхэм и заснула. К тому времени, когда дорога, выбранная Кларком, начала ухудшаться с каждой сотней футов, она уже крепко спала и ей снилось, что они вновь в Окридже, в кафе, в которое заходили, чтобы перекусить. Она пыталась вставить четвертак в щель музыкального автомата, но ей что-то мешало. Один из мальчишек, которые катались на автомобильной стоянке, прошел мимо нее со скейтбордом под мышкой, в бейсболке, повернутой козырьком к затылку.
«Что случилось в автоматом?» — спросила его Мэри.
Мальчишка подошел, коротко глянул на щель, пожал плечами.
«Да ерунда, — ответил он. — Тело какого-то парня, порубленное на кусочки для вас и для других. У нас же здесь не филармония. Мы говорим о масскультуре, милая».
Потом он протянул руку, ухватил ее за правую грудь, не очень-то нежно, и ушел. А когда она вновь посмотрела на музыкальный автомат, то увидела, что он заполнен кровью и в ней что-то плавает, вроде бы человеческие органы.
Может, лучше не слушать Лу Рида, подумала она, и заметила, как под толщей крови в автомате начала вращаться пластинка: Лу запел «Автобус веры».
Пока Мэри снился кошмар, дорога продолжала ухудшаться. Выбоин в асфальте становилось все больше, пока вся дорога не превратилась в сплошную выбоину. Альбом Лу Рида, очень длинный, подошел к концу, начал перематываться. Кларк этого не заметил. От радужного настроения, с которого начался этот день, не осталось и следа. Рот Кларка превратился в бутон. Если бы Мэри не спала, она давно бы убедила его повернуть назад. Он это прекрасно знал, как знал и то, какими глазами посмотрит она на него, когда проснется и увидит, по какому они ползут проселку, дорогой-то назвать его не поворачивался язык. А деревья с обоих сторон подступали вплотную, отчего ехали они в густой тени. И с тех пор, как они свернули с Дороги 42, навстречу им не попался ни один автомобиль.
Он понимал, что ему давно уже следовало развернуться, понимал, что Мэри очень не понравится, когда она увидит, в какую они забрались глушь, и, конечно, она напрочь забудет о том, сколько раз ему удавалось выпутаться из схожих ситуаций, добираться до нужного места (Кларк Уиллингхэм относился к тем миллионам американских мужчин, которые ни на секунду не сомневались в том, что встроенный в них компас никогда не подведет), но он продолжал упрямо ехать вперед, поначалу убежденный в том, что дорога должна вывести их к Токети Фоллз, потом лишь надеясь на это. Кроме того, и развернуться-то он не мог. Если бы попытался, то «Принцесса» наверняка бы по самые оси провалилась в один из кюветов, которые тянулись вдоль этой жалкой пародии на дорогу… и один только Бог знал, сколько потребуется времени, чтобы сюда приехал тягач, и сколько придется идти до ближайшего телефона.
А потом, наконец-то, он добрался до места, где мог развернуться, подъехал еще к одной развилке, но решил этого не делать. По простой причине: если правое ответвление представляла собой две засыпанные гравием колеи, между которыми росла трава, но налево уходила широкая дорога, разделенная на две полосы ярко-желтой линией. И компас в голове Кларка указывал, что дорога эта ведет на юг. То есть он буквально видел Токети Фоллз. От цели их отделяли десять, может, пятнадцать, максимум, двадцать миль.
Однако, он подумал о том, а не повернуть ли назад. Когда он рассказывал об этом Мэри, в ее глазах читалось сомнение, но говорил он чистую правду. А дальше решил ехать только потому, что Мэри начала просыпаться, и он не сомневался, что тряска на колдобинах, если он повернет назад, окончательно разбудит ее… и тогда она осуждающе посмотрит на него огромными, голубыми глазами. Только посмотрит. Но и этого хватит с лихвой.
И потом, какой смысл возвращаться, все-таки они едут уже полтора часа, если до Токети Фоллз, возможно, рукой подать? Ты только посмотри на эту дорогу, сказал он себе. Или ты думаешь, что такая дорога может вести в никуда?
Он врубил первую передачу, выбрав, естественно, левое ответвление, но, к сожалению, дорога его надежд не оправдала. После первого холма желтая полоса исчезла, после второго — асфальт, и им вновь предстояло ползти по проселку, с обоих сторон зажатому темным лесом, а солнце, Кларк только тут это заметил, начало скользить вниз совсем не по той половине небосвода, по которой ему следовало скользить, если бы они ехали в правильном направлении.
Асфальт оборвался так резко, что Кларку пришлось затормозить, и резкий толчок разбудил Мэри. Она вскинула голову, огляделась, широко раскрыв глаза.
— Где… — и в этот самый момент, для полноты картины, бархатный голос Лу Рида, радовавший слух песней «Добрый вечер, мистер Уолдхайм», вдруг заскрипел и ускорился.
— Черт! — Мэри нажала на кнопку «Stop/Eject». Кассета выскочила, за ней потянулись кольца блестящей коричневой ленты.
«Принцесса» тем временем угодила колесом в глубокую выбоину, накренилась влево, потом с достоинством выпрямилась, совсем как клиппер после удара волны.
— Кларк?
— Ничего не говори, — процедил он сквозь сжатые зубы. — Мы не заблудились. Через минуту снова появится асфальт, может, после следующего холма. Мы не заблудились.
Еще не придя в себя от кошмара (правда, она уже смутно помнила, что ей снилось), Мэри печально смотрела на зажеванную пленку, которая лежала у нее на коленях. Конечно, она могла купить такую же кассету… но не здесь. Она взглянула на деревья, облепившие дорогу, словно изголодавшиеся гости — стол, и поняла, что до ближайшего магазина путь предстоит долгий.
Повернулась к Кларку, заметила его пылающие щеки и практически исчезнувший рот, и решила, что целесообразно помолчать, хотя бы какое-то время. Если сохранять спокойствие и не набрасываться на него, он, возможно, придет в себя до того, как эта дорога уткнется в гравийный карьер или болото.
— Кроме того, здесь я развернуться не смогу, — внезапно вырвалось у него, словно он отвечал на ее невысказанный вопрос.
— Я это понимаю, — кивнула она.
Он искоса глянул на нее, возможно, хотел поругаться, а может, чтобы убедиться, что пока она не сильно на него злится, потом вновь всмотрелся в лобовое стекло. Теперь трава росла и на этой дороге, и она стала такой узкой, что со встречной машиной они бы не разъехались. Но пугало его не столько сужение дороги, как земля по обе ее стороны, все больше напоминавшая болото.
И вдоль дороги не стояли столбы с электрическими проводами. Ни с одной стороны. Мэри хотела указать на это Кларку, но потом подумала, что лучше придержать язык. Они ехали молча, пока не добрались до спуска в ложбину. Несмотря ни на что, он надеялся, что на другой стороне их ждут изменения к лучшему, но проселок оставался прежним, разве что еще сузился. Кларку уже казалось, что это дорога из какого-то фэнтазийного романа (он обожал их читать) Терри Брукса, Стивена Дональдсона или самого Дж. Р.Р. Толкиена, духовного отца современных писателей, творящих в жанре фэнтази. В этих историях герои (обычно с волосатыми ногами и стоящими торчком ушами), не внимая голосу разума, останавливали свой выбор на таких вот забытых всеми дорогах, а заканчивалось все смертельной схваткой с троллями, призраками или скелетами.
— Кларк…
— Я знаю, — неожиданно он ударил по рулю левой рукой, резко, раздраженно. Зацепил клаксон и ему ответил короткий гудок. — Я знаю, — он остановил «мерседес», целиком оседлавший дорогу (дорогу? Ее и проселком-то уже не назовешь), поставил ручку переключения скоростей в нейтральное положение, вылез из кабины. Мэри, пусть и не так быстро, последовала его примеру.
Воздух наполнял божественный аромат хвои, и Мэри заслушалась этой тишиной, не нарушаемой ни шипением шин по асфальту, ни шумом пролетающего самолета, ни звуком человеческого голоса… но при этом по спине у нее побежали мурашки. И те звуки, что доносились до нее, трель птички из густой хвои, ветер, шелестящий в вершинах, могучее урчание дизельного двигателя «Принцессы», кирпичиками ложились в вырастающую вокруг них стену страха.
Поверх серой крыши «Принцессы» она посмотрела на Кларка, и в ее взгляде не было ни упрека, ни злости, лишь мольба: «Вызволи нас отсюда. Пожалуйста».
— Извини, крошка, — тревога, которую она прочитала на его лице, отнюдь ее не порадовала. — Так уж вышло.
Мэри попыталась заговорить, но поначалу ни единого звука не сорвалось с ее губ. Она откашлялась и вторая попытка удалась.
— А почему бы не подать машину задним ходом, Кларк?
Он на несколько мгновений задумался, над их головами вновь затренькала птичка, ей ответила другая, из глубины леса, и только потом он покачал головой.
— Только в крайнем случае. До последней развилки не меньше двух миль…
— Ты хочешь сказать, что была еще одна?
Он дернул щекой, опустил глаза, кивнул.
— Задним ходом… сама видишь, какая узкая дорога, а кюветы, что твое болото. Если мы сползем… — он покачал головой и вздохнул.
— Тогда поедем вперед.
— Я тоже так думаю. Если уж дорога исчезнет, тогда, разумеется, придется пятиться.
— Но к тому времени мы заберемся еще глубже, не так ли? — пока ей удавалось, и ее это радовало, обходиться без обвиняющих ноток в голосе, но кажущееся спокойствие требовало все больше и больше усилий. Она злилась на него, сильно злилась, и злилась на себя, за то, что позволила ему завезти их в такую глушь, и за то, что теперь старалась поддержать его.
— Да, но я оцениваю вероятность того, что мы найдем место для разворота, выше своих шансов доползти до развилки задним ходом. А если нам придется ползти, будем это делать урывками. Пять минут ехать, десять приходить в себя, — он криво улыбнулся. — Это будет настоящее приключение.
— Да, да, конечно, будет, — Мэри очень хотелось сказать, что никакое это не приключение, а сплошная головная боль. — Я надеюсь, тобой движет не уверенность в том, что за следующим холмом мы увидим Токети Фоллз?
На мгновение его рот исчез полностью, и она уже приготовилась к вспышке праведного мужского гнева. Потом плечи его поникли, он покачал головой. Она вдруг увидела, каким он будет через тридцать лет, и ее это напугало гораздо больше, чем перспектива застрять на лесной дороге.
— Нет, — ответил он. — Про Токети Фоллз я и думать забыл. Одна из главных заповедей американского туриста гласит: если вдоль дороги нет столбов с электрическими проводами, она ведет в никуда.
Значит, он тоже это заметил.
— Поехали, — он вновь сел за руль. — Попытаюсь вывезти нас отсюда. А в следующий раз послушаю тебя.
Да, да, устало подумала Мэри. Я это уже слышала. Но прежде чем он передвинул ручку скоростей, накрыла его руку своей.
— Я знаю, что вывезешь, — тем самым она превратила его слова в обещание. — Приложишь к этому все силы.
— Можешь не сомневаться.
— И будь осторожен.
— А как же иначе? — он улыбнулся, отчего настроение у нее сразу улучшилось, и включил первую передачу. Большой серый «мерседес», инородное тело в этих глухих местах, вновь пополз по узкому проселку.
Они проехали еще милю и ничего не изменилось, кроме дороги: она стала еще уже. Мэри подумала, что деревья теперь напоминают не голодных гостей, толпящихся у стола, а любопытных зевак, собравшихся на месте страшной аварии. Земля под деревьями все больше напоминала болото. Кое-где Мэри уже видела стоящую воду, присыпанную опавшей хвоей. Сердце ее билось слишком уж быстро, пару раза она поймала себя на том, что грызет ногти, хотя ей казалось, что она отучилась от этой вредной привычки за год до того, как вышла замуж за Кларка. Она вдруг осознала, что ночь, если они застрянут, придется провести в «Принцессе». А ведь в лесу полно зверья, она слышала треск ветвей. Тут могут быть и медведи. При мысли о встрече с медведем в тот самый момент, когда они будут стоять рядом с застрявшим «мерседесом», к горлу подкатила тошнота.
— Кларк, я думаю, пора забыть о том, дорога куда-нибудь нас да выведет. Переходи на задний ход. Уже четвертый час и…
— Посмотри, — он ткнул пальцем в ветровое стекло. — Это не щит-указатель?
Она прищурилась. Дорога взбиралась на заросший лесом холм. И у вершины на зеленом фоне ярко-синим пятном выделялся большой прямоугольник.
— Да, — кивнула она. — Щит-указатель.
— Отлично! И что на нем написано?
— Гм-м… На нем написано: «ЕСЛИ ВЫ ЗАБРАЛИСЬ ТАК ДАЛЕКО, ЗНАЧИТ, ВЫ В ЖОПЕ».
Кларк бросил на нее короткий взгляд, полный удивления и злости.
— Очень забавно, Мэри.
— Спасибо тебе, Кларк. Я старалась.
— Мы поднимемся на вершину холма, прочитаем надпись на указателе, посмотрим, что внизу. Если нам не понравится то, что увидим, начнем пятиться. Согласна?
— Согласна.
Он похлопал ее по колену, потом осторожно тронул «мерседес» с места. Они ехали так медленно, что она слышала, как трется о днище растущая на дороге трава. Мэри уже могла разобрать слова, написанные на щите, но поначалу не хотела верить своим глазам, думая, что ошибается. Однако, с сокращением расстояния до щита слова оставались прежними.
— На нем написано то, что вижу? — спросил Кларк.
Мэри нервно рассмеялась.
— Да… но это какая-то шутка. Или ты так не думаешь?
— Я уже перестал думать… от мыслей одни неприятности. Но мне представляется, что это не шутка. Посмотри, Мэри!
В двадцати или тридцати футах за щитом-указателем, аккурат перед гребнем холма, дорога как по мановению волшебной палочки расширялась. Проселок вновь превратился в шоссе, более того, двухполосное шоссе с уходящей в даль желтой линией, которая делила его на две равные половины. Мэри буквально почувствовала, как у нее отлегло от сердца.
Кларк улыбался во весь рот.
— Прелесть, не правда ли?
Мэри радостно кивнула, и ее губы растянулись в широкой улыбке.
У самого щита-указателя Кларк нажал на педаль тормоза. Они вновь прочитали надпись на щите:
Добро пожаловать
в Рок-н-ролльные Небеса, Орегон.
Мы готовим на газу! Как и вы!
Молодая поросль[81]
Торговая палата Лайонс[82]
Лоси[83]
— И все-таки это чья-то шутка, — повторила она.
— Может, и нет.
— Чтобы город назывался Рок-н-ролльные Небеса? Быть такого не может.
— Почему нет? Есть же Истина или Результат в Нью-Мексико, Сухая Акула в Неваде, Совокупление в Пенсильвании. Так почему в Орегоне не быть Рок-н-ролльным Небесам?
Мэри весело рассмеялась. Волна облегчения накрыла ее с головой.
— Ты это выдумал.
— Что?
— Совокупление в Пенсильвании.
— Отнюдь. Ральф Джинзберг однажды пытался послать оттуда журнал под названием «Эрос». Ради почтового штемпеля. На почте его не приняли. Клянусь. И кто знает, может, этот городок где-то в шестидесятых основала община хиппи, потянувшаяся к земле. Они влились в цивилизованное общество, отсюда «Молодая поросль», «Лайонс», «Лоси», но оригинальное название прижилось, идея ему понравилась. С одной стороны, забавная, с другой — очень трогательная. — Но все это совершенно не важно. Главное, что мы вновь нашли твердое покрытие, дорогая. Это такая штука, по которой ездят.
Мэри кивнула.
— Так и поезжай… но будь осторожен.
— Можешь не сомневаться, — «Принцесса» вползла на дорогу. Кларк видел, что покрытие — не асфальт, но что-то твердое и гладкое, без единой трещины или заплаты. — Буду осторожен, как ни…
Они въехали на гребень и последнее слово замерло у него на губах. Он так резко нажал на педаль тормоза, что его бросило бы на руль, а Мэри — на приборный щиток, если б не ремни безопасности. Потом перевел ручку скоростей в нейтральное положение.
— Святой Боже! — вырвалось у него.
Раскрыв от изумления рты, они смотрели на лежащий под ними городок.
Расположился он в маленькой, уютной долине и словно сошел с картины Нормана Рокуэлла[84]. Мэри попыталась сказать себе, что дело в перспективе: они смотрят на городок с вершины холма, он окружен густыми лесами, но потом поняла, что только перспективой и ландшафтными особенностями впечатления, которое производил городок, не объяснить. Уж очень все было сбалансировано. Два церковных шпиля, с севера и юга городской площади, красное, амбароподобное здание на востоке, должно быть, школа, и белое — на западе, с колокольней и спутниковой антенной, скорее всего, там заседал городской совет. И дома такие аккуратненькие, такие ухоженные. Именно так они выглядели на рекламных объявлениях в довоенных изданиях, вроде «Сатердей ивнинг пост» или «Американ меркюри».
Над одной или двумя трубами должен виться дымок, подумала Мэри. И точно, присмотревшись, она нашла такие дома. Внезапно ей вспомнился рассказ из «Марсианских хроник» Рэя Брэдбери. О марсианах, которые так искусно замаскировали бойню, что земляне-астронавты приняли ее за городок своего детства.
— Разворачивайся, — вырвалось у нее. — Тут достаточно широко, развернуться ты сможешь.
Он медленно повернулся к ней, но ее нисколько не волновало выражение его лица. Пусть и смотрел он на нее, как на сумасшедшую.
— Дорогая, что ты такое…
— Мне тут не нравится, вот и все, — она почувствовала, что краснеет, но не замолчала. — Все это напоминает мне одну страшную историю, которую я прочитала подростком, — она помолчала. — И еще маленький домик, построенный из имбирных пряников с бисквитной крышей и сахарными ставнями из «Ганса и Гретель».
Он по-прежнему изумленно таращился на нее, и она вдруг поняла, что он собирается спуститься вниз, что в нем заиграли те же самые гормоны, тот же самый тестостерон, благодаря которому они свернули в автотрассы. Господи, он хочет исследовать неизвестное. И, разумеется, обзавестись сувениром. Купить в местном магазине футболку с надписью «Я БЫЛ В РОК-Н-РОЛЛЬНЫХ НЕБЕСАХ И, ЗНАЕТЕ ЛИ, У НИХ ЧЕРТОВСКИ КЛАССНАЯ РОК-ГРУППА».
— Милая… — этим мягким, нежным голосом он бы уговаривал ее прыгнуть вместе с ним из окна.
— Хватит. Если хочешь сделать мне что-нибудь приятное, разверни машину и отвези нас на Шоссе 58. Если ты это сделаешь, то вечером опять получишь вкусненькое. Может, и двойную порцию, если тебя на это хватит.
Он глубоко вздохнул. Руки сжимали руль, глаза не отрывались от ветрового стекла. Наконец, повернулся к ней.
— Посмотри на другой край долины, Мэри. Видишь дорогу, поднимающуюся по склону холма?
— Да, вижу.
— Видишь, какая она широкая? Какая гладкая? Какая ухоженная?
— Кларк, это…
— Смотри! Я даже вижу на ней автобус, — он указал на желтого жучка, ползучего по дороге к городу, поблескивая на солнце металлическим панцирем. — То есть на этой стороне мира мы увидели на один автомобиль больше, чем раньше.
— Я по-прежнему…
Он схватил карту, лежащую на выступе между сидениями, и когда вновь повернулся к ней, Мэри поняла, что этот веселый, обволакивающий голос скрывал бушующую в нем ярость.
— Послушай, Мэри, и, пожалуйста, обрати внимание на мои слова, чтобы потом не задавать лишних вопросов. Возможно, я смогу здесь развернуться, а возможно, и нет. Дорога тут шире, но я не уверен, что она достаточно широка. А кюветы меня по-прежнему очень смущают.
— Кларк, пожалуйста, не кричи. У меня болит голова.
Сделав над собой усилие, он понизил голос.
— Если мы развернемся, нам придется ползти двенадцать миль до шоссе 58, по тому же самому болотистому проселку.
— Двенадцать миль — не так уж и много, — она пыталась сохранить твердость в голосе, но уже чувствовала, что ее сопротивление слабеет. Она ненавидела себя за это, но ничего не могла изменить. Ей вдруг открылась истина: мужчины всегда добивались своего благодаря жесткости и безжалостности. В споре они вели себя точно так же, как и на футбольном поле. Поэтому, те, кто не уступал им, рисковал получить серьезные психические травмы.
— Согласен, двенадцать миль — не так уж и много, — голос Кларка вновь обволакивал, — но как насчет тех пятидесяти, которые придется проехать, если мы вернемся на пятьдесят восьмое?
— Ты так говоришь, будто мы опаздываем на поезд, Кларк!
— Меня это злит, ничего больше. Ты бросаешь взгляд на аккуратненький маленький городок с неординарным названием и говоришь, что он напоминает тебе все пятницы, которые выпадают на тринадцатое число, черную кошку и еще черт знает что. И эта дорога, — он указал на противоположную сторону долины, — идет на юг. Вполне возможно, что до Токети Фоллз мы доберемся по ней за полчаса.
— То же самое ты говорил и в Окридже, перед тем, как мы отправились открывать новый путь.
Он задержал на ней взгляд, рот уменьшился до предела, потом схватился за ручку переключения скоростей.
— Хрен с ним, — рявкнул он. — Мы возвращаемся. Но если по пути нам попадется автомобиль, Мэри, мы будем пятиться до самых Рок-н-ролльных Небес. Так что…
Она накрыла его руку своей, второй раз за день, до того, как он включил заднюю передачу.
— Едем дальше. Возможно, ты прав, а я веду себя глупо, — наверное, я не боец, подумала Мэри. Так или иначе, я слишком устала, чтобы еще и ссориться.
Она убрала руку, но он смотрел на жену, не трогая «Принцессу» с места.
— Если ты этого хочешь.
Нелепо, правда? Просто победить Кларку недостаточно. Ему хотелось консенсуса. Она уже много раз соглашалась с ним, хотя бы на словах, потому что в душе оставалась при своем мнении, но на этот раз вдруг поняла, что не может доставить ему такого удовольствия.
— Нет, я этого не хочу. Если бы ты слушал меня, вместо того, чтобы навязывать мне свое мнение, ты бы это знал. Возможно, ты прав, возможно, я веду себя глупо, твое предложение более логично, я не могу этого не признать, и я готова последовать за тобой, но это не меняет того, что чувствую. Так что ты уж меня извини, но я не собираюсь надевать мини-юбку группы поддержки и подбадривать тебя криками: «Вперед, Кларк, вперед!»
— Господи! — на лице его отразилась неуверенность, отчего он помолодел лет на десять. — Такое у тебя, значит настроение, сладенькая?
— Такое, — ответила она, надеясь, что он не видит, как действует на нее такой сомнительный комплимент. Все-таки ей тридцать два, а ему — сорок один. Она уже старовата для того, чтобы быть чьей-то сладенькой, а Кларку вроде бы уже поздно заводить себе сладенькую.
Неуверенность улетучилась, она вновь увидела прежнего Кларка, того самого, с которым собиралась провести вторую половину своей жизни.
— А ты бы неплохо смотрелась в мини-юбке группы поддержки, — и он измерил взглядом длину ее бедра. — Очень даже неплохо.
— Дурак ты, Кларк, — ответила она, чувствуя, что улыбается, помимо своей воли.
— Совершенно верно, мэм, — и он включил первую передачу.
Окраины практически не было, если не считать нескольких небольших полей. Они выехали из леса, миновали два-три поля и уже катили мимо маленьких домиков.
Городок был тихий, но не безлюдный. Несколько автомобилей лениво курсировали по четырем или пяти пересекающимся улицам, которые составляли центральную часть города, по тротуарам шагали пешеходы. Кларк вскинул руку, приветствуя толстопузого, голого по пояс мужчину, который, с банкой пива в руке, поливал лужайку перед домом. Мужчина, с грязными волосами до плеч, проводил их взглядом, но не помахал в ответ.
Главная улица также напоминала улицы Нормана Рокуэлла, и Мэри и Кларку казалось, что им уже приходилось бывать в этом городке. Вдоль улиц, естественно, росли тенистые дубы. Даже не проехав мимо единственного в городе места, где можно было промочить горло, они знали, что называться оно будет «Капля росы», а над баром будут висеть подсвеченные часы с бадвейзерскими лошадками-тяжеловозами. У парикмахерской «Острие бритвы» медленно вращался красно-бело-синий столб. Над дверью местной аптеки, «Поющего фармацевта», раскачивались пестик и ступка. В витрине зоомагазин «Белый кролик» висело объявление: «У НАС ЕСТЬ СИАМСКИЕ КОТЯТА». Все словно сошло с картины. Но более всего отвечала идеалу городская площадь, расположенная, само собой, в центре города. Над эстрадой висел большой транспарант. Слова на нем Мэри прочла за добрую сотню ярдов: «СЕГОДНЯ КОНЦЕРТ».
И внезапно Мэри поняла, откуда она знает этот город: много раз видела его по телевизору, поздней ночь. Какой там Рэй Брэдбери с его адским Марсом или кукольный домик из «Ганса и Гретель». Куда больше это место напоминало Странный маленький городок, куда люди то и дело забредали в различных сериях «Сумеречной зоны»[85].
Она наклонилось к мужу и тихим, зловещим голосом прошептала: «Мы путешествием не в пространстве и времени, Кларк. Путь наш лежит сквозь глубины подсознания. Смотри!» — и она выбросила вперед руку. Ни на кого не указывала, но женщина, стоявшая у городского «Уэстерн авто» недоверчиво глянула на нее.
— Смотреть куда? — переспросил Кларк. В его голосе вновь слышалось раздражение, и она догадалась, что на этот раз он злится, потому знает, о чем она говорит.
— Впереди указатель! Мы въезжаем…
— Прекрати, Мэри, — и он резко свернул на автостоянку.
— Кларк! — она чуть не кричала. — Что ты делаешь?
Сквозь ветровое стекло он указал на вывеску заведения: ресторан «Рок-н-буги».
— Пить хочется. Зайду туда и куплю большой стакан «пепси». Тебе идти не обязательно. Оставайся здесь. Если хочешь, запри двери, — он уже открыл дверцу, но, прежде чем поставил ноги на землю, она схватила его за плечо.
— Кларк, пожалуйста, не надо.
Он посмотрел на нее, и она сразу поняла, что не следовало ей язвить насчет «Сумеречной зоны». Не по тому, что она ошибалась. Потому что была права. Он вновь пытался показать себя мужчиной. И не жажда заставила его остановить «мерседес». В ресторан он шел, потому что этот маленький городишко пугал и его. Может, чуть-чуть, может, очень даже сильно, она этого не сказать не могла, но точно знала, что он отсюда не уедет, пока не докажет себе, что ничего не боялся, ну абсолютно ничего не боялся.
— Я только на минуту. Хочешь имбирного лимонада или чего-то еще?
Она отстегнула ремень безопасности.
— Чего я не хочу, так это оставаться одной.
Взгляд его говорил: я знал, что ты составишь мне компанию, и ей захотелось вырвать у него остатки волос.
— Мне также хочется дать тебе хорошего пинка за то, что ты втянул нас в такую авантюру, — она с удовлетворением отметила, что на его лице отразились удивление и обида. Открыла дверцу. — Пошли. Помочишься на ближайший гидрант, а потом мы уедем отсюда.
— Помо… Мэри, да что ты несешь?
— Газировкой! — выкрикнула она, думая о том, как быстро веселенькая поездка с хорошим человеком превратилась в сущий кошмар. Она глянула на другую сторону улицы и увидела двоих молодых длинноволосых парней. Они пили «Олли» и разглядывали незнакомцев. На одном был потрепанная шляпа. Пластиковый цветок, прикрепленный к ленте, ветром болтало из стороны в сторону. Руки его спутника синели татуировками. Мэри они показались десятиклассниками, которых в третий раз за год выгнали из школы, для того, чтобы у них появилось время порассуждать о таких маленьких радостях, как катание на вагонных сцепках и изнасилование на заднем сидении автомобиля.
Более того, она подумала, что ей знакомы их лица.
Они заметили ее пристальный взгляд. Шляпа поднял руку, приветственно помахал ей. Мэри торопливо повернулась к Кларку.
— Давай купим твою «пепси» и немедленно уедем отсюда.
— Конечно, — кивнул он. — И не надо кричать на меня, Мэри. Во-первых, я рядом, а…
— Кларк, видишь двоих парней на другой стороне улицы?
— Каких двух парней?
Оглянувшись, Мэри успела заметить, как Шляпа и Татуировка входили в парикмахерскую. Татуировка обернулся и вроде бы, полной уверенности у Мэри не было, подмигнул ей.
— Они как раз входят в парикмахерскую. Видишь?
Кларк посмотрел, но увидел только зеркальную дверь, сверкающую на солнце.
— А что с ними?
— Мне показались знакомыми их лица.
— Да?
— Да. Но я не могу поверить, чтобы кто-нибудь из тех, кого я знаю, решил поселиться в городе Рок-н-ролльные Небеса в штате Орегон.
Кларк рассмеялся, взял ее под руку.
— Пошли, — и повел ее в ресторан «Рок-н-буги».
«Рок-н-буги» как-то сразу рассеял большую часть страхов Мэри. Она ожидала увидеть мрачную (и даже грязную) забегаловку, вроде той, куда они завернули в Окридже на ленч, а попала в светлый, залитый солнцем зал, стилизованный под пятидесятые годы: стены, выложенные голубым кафелем, поблескивающая хромом стойка для пирогов, желто коричневый дубовый пол, под потолком вентилятор с лениво вращающимися деревянными лопастями. Настенные часы, циферблат в окружении тонких синих и красных неоновых трубок. Две официантки в униформе из трикотажа цвета морской волны (они напомнили Мэри рисунки из «Американ граффити») стояли у прилавка из нержавеющей стали, за которым находилась кухня. Одна — молодая, не старше двадцати лет, симпатичная, но очень уставшая. Вторая — постарше, невысокая, в рыжих кудряшках, как показалось Мэри, очень наглая. И тут же, второй раз на последние несколько минут, у Мэри возникло ощущение, что и ее где-то видела.
Когда они входили в ресторан, над дверью звякнул колокольчик. Официантки повернулись к ним.
— Привет, — поздоровалась молоденькая. — Сейчас подойду.
— Нет, им придется подождать, — не согласилась рыжая. — Мы ужасно заняты. Видите? — она обвела рукой зал, который в промежутке между ленчем и обедом, естественно, пустовал. И рассмеялась собственной шутке. Как и ее голос, смех, низкий, хрипловатый, ассоциировался у Мэри с виски и сигаретами. Но я знаю этот голос, подумала она. Могу поклясться, что знаю.
Она повернулась к Кларку и увидела, что тот, как завороженный, во все глаза смотрит на официанток, возобновивших прерванный разговор. Ей пришлось дернуть его за рукав, потом дернуть второй раз, когда он направился к столикам. Она хотела сесть за прилавок. Получить по стакану газировки с соломинкой, вставленной в разрез на крышке и немедленно уйти.
— Что с тобой? — прошептала она.
— Ничего.
— У тебя был такой вид, будто ты язык проглотил.
— На пару секунд мне показалось, что так оно и есть.
Мэри не успела спросить, о чем он, потому что Кларк повернулся к музыкальному автомату. Она же села за прилавок.
— Сейчас подойду, мэм, — повторила молоденькая официантка и наклонилась к своей подруге с пропитым голосом. Глядя на ее лицо, Мэри подумала, что молодую женщину не очень занимает рассказ той, что постарше.
— Мэри, у них потрясающий набор пластинок! — голос Кларка звенел от радости. — Вся классика пятидесятых. «Мунглоуз»… «Файв сатинс»… Шеп и «Лаймлайтс»… Ла Верн Бейкер! Представляешь, Ла Верн Бейкер поет «Твидли-Ди». Последний раз я слышал его подростком!
— Лучше побереги свои денежки. Не забудь, мы берем по стакану газировки и уходим.
— Да, да.
Он бросил последний взгляд на «Роколу», шумно выдохнул и подсел к прилавку. Мэри взяла с подставки меню, главным образом потому, что не хотела лицезреть мрачную физиономию мужа. Послушай, безмолвно говорила она (Мэри уже дано поняла, что один из главных недостатков долговременных семейных союзов — умение общаться без слов), пока ты спала, я пробирался нехожеными тропами, убил буйвола, боролся с индейцами, вывез тебя целой и невредимой в этот крошечный оазис цивилизации и что я за это имею? Ты даже не даешь мне послушать «Твидли-Ди» на музыкальном автомате.
Не бери в голову, думала она. Мы скоро выберемся отсюда, поэтому не бери в голову.
Хороший совет. И Мэри последовала ему, сосредоточившись на меню. Оно полностью гармонировало с трикотажными униформами, неоновыми часами, набором пластинок в музыкальном автомате и интерьером. Хот-дог не был хот-догом: в меню значился Хаунд-дог. Чизбургер стал Чабби-Чекером, двойной чизбургер Биг Боппером. Фирменным блюдом ресторана была комбинированная пицца. Меню обещало, что в ней есть «все, кроме (Сэма) Кука!»
— Это круто, — вырвалось у Мэри.
— Что? — переспросил Кларк, но она лишь покачала головой.
Подошла молодая официантка, достала из кармана фартука блокнот. Улыбнулась им, но, как показалось Мэри, механически. Выглядела женщина не очень. Мэри заметила лихорадку над верхней губой. Покрасневшие глаза официантки так и метались по пустому залу. Она смотрела куда угодно, только не на своих клиентов.
— Чем я могу вам помочь?
Кларк уже потянулся к меню, чтобы взять его из руки Мэри, но та отвела руку.
— Большой стакан с «пепси» и большой с имбирным лимонадом. С собой, пожалуйста.
— Вы должны попробовать вишневый пирог, — крикнула рыжая своим хриплым голосом. Молодую женщину передернуло. — Рик только что приготовил его! Вы подумаете, что умерли и попали на небеса! — она улыбнулась, уперлась руками в бока. — Вы, конечно, и так в Небесах, но вы понимаете, о чем я.
— Спасибо, — ответила Мэри, — но мы очень торопимся и…
— Действительно, почему нет? — услышала она голос Кларка. — Два куска вишневого пирога.
Мэри пнула его в щиколотку, сильно, но Кларк не отреагировал. Он вновь смотрел на рыжую. Для нее его взгляд не оставлял тайны, и она нисколько не возражала. Наоборот, подняла руку и неспешно взбила свои нелепые кудряшки.
— Большой стакан «пепси», большой стакан имбирного лимонада и два куска вишневого пирога, — повторила заказ молодая официантка. Еще раз нервно улыбнулась, посмотрела на обручальное кольцо Мэри, на сахарницу, на лопасти вентилятора. — Пирог будете есть здесь? — она наклонилась, положила на прилавок две салфетки и вилки.
— Д… — начал Кларк, но Мэри резко и властно перебила его.
— Нет.
Хромированная стойка с пирогом находилась в другом конце прилавка. Едва официантка отошла, Мэри наклонилась к мужу и прошипела: «Почему ты так себя ведешь, Кларк? Ты знаешь, что я хочу как можно быстрее убраться отсюда!»
— Эта официантка. Рыжеволосая. Разве она…
— И перестань на нее таращиться! — опять оборвала его Мэри. — Ты напоминаешь мне мальчишку в библиотеке, который так и норовит заглянуть под юбку девочке, сидящей за соседним столом!
Он отвел глаза… не без труда.
— Или она как две капли воды похожа на Джейнис Джоплин, или я — псих.
В удивлении Мэри стрельнула взглядом на рыжую. Та чуть повернулась, разговаривая с поваром, но Мэри видела две трети ее лица и этого хватило с лихвой. В голове что-то щелкнуло, перед ее мысленным взором возникли конверты пластинок, которые она все еще хранила, виниловых пластинок, выпущенных в те времена, когда еще ни у кого не было «Сони уокмена», а сама идея компакт-диска казалась фантастикой. Эти альбомы, аккуратно упакованные в картонные коробки из ближайшего винного магазина, лежали сейчас в дальнем углу чердака. Альбомы, с надписями на конвертах «Биг Бразер», «Холдинг Компани», «Чип Триллз», «Перл». На некоторых из них красовалось лицо Джейнис Джоплин, такое милое, такое юное. Лицо, которое слишком быстро состарилось и погрубело. Кларк не ошибся: рыжая словно сошло с тех старых альбомов.
Но лицом дело не ограничивалось. Мэри почувствовала страх, спирающий грудь, у нее защемило сердце.
Голос!
Она помнила пронзительный, леденящий душу вопль Джейнис в начале песни «Кусок моего сердца». Она сравнила этот вопль с пропитым, прокуренным голосом рыжей, как сравнивала лица, и поняла, что, начни официантка петь эту песню, ее голос полностью совпал бы с голосом умершей девушки из Техаса.
Потому что она и есть умершая девушка из Техаса. Поздравляю, Мэри… тебе пришлось прожить для этого тридцать два года, но ты своего добилась, наконец-то увидела первого призрака.
Она попыталась оспорить эту мысль, попыталась предположить, причина всему — стечение обстоятельств, прежде всего пережитое на лесной дороге, но эти рациональные доводы не могли ни на йоту поколебать уверенность, вызревавшую в душе: она видит призрака.
С телом ее начали происходить разительные перемены. Сердце резко ускорило свой бег, теперь оно напоминало спринтера, накатывающего на финиш. В кровь впрыснулась лошадиная доза адреналина, в желудке вспыхнул огонь, словно она глотнула бренди. Пот выступил под мышками и на лбу. Все чувства, особенно зрение, обострились. Ярче заблестел хром, неоновые трубки налились цветом, она слышала, как лопасти вентилятора рассекают воздух (словно рука поглаживала шелк), из кухни до нее долетел запах жарящегося мяса. И одновременно сознание начало покидать ее, она качнулась, едва не свалившись со стула.
Возьми себя в руки, женщина, одернула она себя. У тебя паническая атака, ничего больше. Нет никаких призраков, гоблинов, демонов, обычная паническая атака. Ты же с ними хорошо знакомы, они случались перед серьезными экзаменами в колледже, перед тем, как ты в первый раз вошла в класс не учеником, а преподавателем, перед выступлением в родительском комитете. Ты знаешь, что это такое и как с этим бороться. Никто здесь сознания терять не будет, поэтому приди в себя, слышишь меня?
Она с силой надавила пальцами ног на подметку кроссовок, сконцентрировавшись на ощущениях, возвращая себя к реальности и удаляясь от той черты, за которой начиналась темнота.
— Дорогая? — откуда-то издалека донесся голос Кларка. — Ты в порядке?
— Да, конечно, — и ее голос долетал до ушей из дальних краев, но она знала, что за последние пятнадцать секунд его источник значительно приблизился. Все еще прижимая пальцы к подметкам, она взялась за салфетку, оставленную официанткой, чтобы почувствовать, какая она на ощупь, перекинуть еще один мосток в реальный мир, избавиться от паники, без всяких на то причин (неужто без всяких? Само собой) захлестнувшей ее. И тут увидела несколько слов, торопливо написанных карандашом на нижней, обращенной к прилавку стороне салфетки. Прочитала большие печатные буквы, сложившиеся в послание:
«БЕГИТЕ ОТСЮДА ЕСЛИ СМОЖЕТЕ».
— Мэри? Что это?
Официантка с лихорадкой и бегающими, испуганными глазами уже возвращалась с пирогом. Мэри уронила салфетку на колени.
— Ничего, — спокойно ответила она. А когда официантка поставила перед ними тарелки, заставила себя встретиться с ней взглядом и сказать: Спасибо.
— Да ну что вы, — пробормотала девушка, с секунду смотрела прямо на Мэри, а потом ее глаза вновь заскользили по залу.
— Я вижу, ты передумала насчет пирога, — голос Кларка переполняло глубокое удовлетворение. Женщины, слышалось между слов. Ну что с них возьмешь? Иной раз недостаточно подвести их к водопою. Приходится ткнуть лицом в воду, а не то они так и будут мучиться от жажды. Что ж, это тоже входит в мои обязанности. Нелегко быть мужчиной, но я делаю все, что могу.
— Никак не могу привыкнуть к тому, что она так похожа… — на этот раз Мэри пнула его в щиколотку с такой силой, что Кларк сжал зубы, чтобы не вскрикнуть. Глаза его широко раскрылись, но, прежде чем он успел что-то сказать, она сунула ему в руку салфетку с карандашным посланием.
Он наклонил голову. Посмотрел на салфетку. И Мэри вдруг осознала, что молится, молится впервые за последние двадцать лет. Пожалуйста, господи, сделай так, чтобы он понял, что это не шутка. Сделай так, чтобы он это понял, потому что эта женщина не просто похожа на Джейнис Джоплин, это действительно Джейнис Джоплин, я чувствую, что это не простой городок, чувствую, что это кошмарный городок.
Он вскинул голову и ее сердце упало. На лице Кларка отражались недоумение, раздражение, но ничего больше. Он открыл рот, чтобы что-то сказать… но рот так и остался открытым, словно кто-то вынул шплинты из того места, где соединялись челюсти.
Мэри проследила за его взглядом. Повар, весь в белом, в белом же колпаке, сдвинутым на один глаз, вышел из кухни и стоял, привалившись к стене, сложив руки на груди. Он разговаривал с рыжей, тогда как молоденькая официантка стояла рядом, наблюдая за ними с ужасом и тоской.
Если она не уедет отсюда в самое ближайшее время, останется только тоска, подумала Мэри. А может, апатия.
Повар был красавчиком, таким красавчиком, что Мэри даже не смогла определить его возраст. Пожалуй, от тридцати пяти до сорока пяти, решила она, точнее никак не получалось. Вроде бы она где-то видела его лицо. Он глянул на них, широко посаженными синими глазами, обрамленными роскошными ресницами, коротко улыбнулся, вновь повернулся к рыжей. Сказал что-то забавное, потому что до них донесся визгливый хохот.
— Господи, это же Рик Нельсон, — прошептал Кларк. — Не может быть, это невозможно, он погиб в авиакатастрофе шесть или семь лет тому назад, но это он.
Мэри уже собралась сказать, что он ошибся, такого просто быть не может, хотя совсем недавно сама не могла поверить в то, что рыжеволосая официантка — та самая давно умершая крикунья Джейнис Джоплин. Но прежде чем с губ сорвалось хоть слово, в голове у нее вновь что-то щелкнуло. Кларк смог связать имя и лицо, потому что он был на девять лет старше. Кларк слушал радио и смотрел «Американскую эстраду»[86], когда Рик Нельсон был Рикки Нельсоном а песни типа «БиБор бэби» и «Одинокий город» входили в десятку лучших, а не пылились в архивах радиостанций, чтобы иной раз прозвучать по заявкам уже начавших седеть слушателей. Кларк первым связал лицо и имя, но теперь она тоже видела, что он не ошибся.
Что сказала рыжеволосая официантка? «Вы должны попробовать вишневый пирог. Рик только что приготовил его!»
И вот теперь, в двадцати футах он них, жертва авиакатастрофы рассказывал анекдот, возможно, похабный, судя по ухмылкам, жертве фатальной дозы наркотиков.
Рыжая отбросила назад голову, ее заржавевший смех вновь взлетел к потолку. Повар улыбнулся, ямочки в уголках его полных губ прибавили глубины. Молодая официантка, с лихорадкой над верхней губой и затравленным взглядом, посмотрела на Кларка и Мэри, как бы спрашивая: «Вы за этим наблюдаете? Вы это видите?»
Кларк все смотрел на повара и официантку, лицо его вытянулось, словно в кривом зеркале в комнате смеха, на нем отразилось тревога.
Они это заметят, если уже не заметили, подумала Мэри, и мы потеряем единственный шанс, если он еще есть, вырваться из этого кошмара. Я думаю, тебе лучше взять инициативу на себя, подружка, и побыстрее. Вопрос лишь один: что ты собираешься делать?
Она потянулась к его руке, чтобы чуть сжать ее, но по его физиономии поняла, что этим не выведет его из транса. А потому ухватила за яйца и сжала их. Кларк дернулся. Словно его огрели мешком по голове. Так резко повернулся к ней, что едва не свалился со стула.
— Я оставила кошелек в машине, — ей казалось, что говорит она неестественно громко. — Тебя не затруднит принести его, Кларк?
Она смотрела на него, губы улыбались, но глаза не отрывались от его глаз. Она где-то прочитала, возможно, в одном из глянцевых женских журналов, набитых всякой чушью (обычно она знакомилась с ними в парикмахерской), что за десять или двадцать лет совместной жизни между мужем и женой возникает пусть слабая, но телепатическая связь. И связь эта, указывалась в статье, очень даже кстати, когда муж приводит босса к обеду, не предупредив об этом телефонным звонком, или тебе хочется, чтобы по пути домой он купил бутылку «Амаретто» или коробку пирожных. Теперь она пыталась, пыталась изо всех сил, передать мужу куда более важную информацию.
Иди, Кларк. Пожалуйста, иди. Я дам тебе десять секунд. А потом сама выбегу из ресторана. И если ты не будешь сидеть за рулем, вставив ключ в замок зажигания, у меня такое ощущение, что мы можем влипнуть по-крупному.
И одновременно, глубоко в душе, Мэри убеждала себя: «Это все мне чудится, не так ли? Я хочу сказать… не может не чудиться?»
Кларк пристально смотрел на нее, глаза слезились от боли, которую она ему причинила… но он не жаловался. Потом перевел взгляд на рыжеволосую официантку и повара, убедился, что они увлечены разговором (теперь какую-то забавную историю или анекдот рассказывала она), вновь глянул на жену.
— Возможно, он упал под сидение, — продолжила Мэри слишком громко, слишком отрывисто, не давая ему заговорить. — Красный, ты знаешь.
Еще пауза, которая тянулась целую вечность, потом медленный кивок Кларка.
— Хорошо, — она бы могла расцеловать его за ровный, спокойный голос, — только не вздумай прикладываться к моему пирога.
— Возвращайся до того, как я покончу со своим, и никто его не тронет, — она сунула в рот кусок пирога, показавшийся ей совершенно безвкусным, и улыбнулась. Господи, да. Улыбнулась, как Яблочная королева Нью-Йорка, которой она однажды была.
Кларк уже слезал со стула, когда снаружи донесся гитарный перезвон. Кларк дернулся, Мэри ухватилась за его руку. Сердце ее, вроде бы чуть успокоившееся, вновь рвануло в карьер.
Рыжеволосая, повар и даже молоденькая официантка, которая не напомнила им никого из знаменитостей, посмотрели в окна «Рок-н-буги».
— Не волнуйтесь, милая, — рыжеволосая повернулась к ним. — Ребята настраивают инструменты перед концертом.
— Точно, — кивнул повар. Его синие глаза оглядели Мэри. — В нашем городе концерты проходят почти каждый вечер.
Да, подумала Мэри. Естественно. Естественно, почти каждый вечер. Концерт за концертом.
С площади послышался голос, такой громкий, что от него задрожали стекла. Мэри, которая в свое время побывала на многих рок-шоу, сразу представила себе скучающих, длинноволосых парней, бродящих по сцене до того, как вспыхнут прожектора, легко ориентирующихся в мешанине усилителей и микрофонов, время от времени приседающих, чтобы подсоединить провода.
— Проверка! — кричал голос. — Проверка-один, проверка-один. Проверка-один!
Звякнула еще одна гитара. Потом барабан. Труба выдала несколько нот из «Инстант Карма», к ней добавилась банджо. «СЕГОДНЯ КОНЦЕРТ», — возвещал транспарант а-ля Норман Рокуэлл над городской площадью а-ля Норман Рокуэлл, и Мэри, которая выросла в Элмайре, штат Нью-Йорк, в юности видела множество концертов под открытым небом. То были действительно концерты а-ля Норман Рокуэлл (самодеятельные артисты, из своих, не могли себе позволить сценическую униформу, поэтому выступали в чем придется), на которых местные звезды пытались сбацать «Шенандоа» или «У меня девочка из Калмазу».
Мэри заранее знала, что в Рок-н-ролльных Небесах концерты будут другие, совсем не те, на которых она и ее друзья ходили в далекой молодости.
Она чувствовала, что эти концерты ближе по духу Гойя, а не Рокуэллу.
— Кошелек я принесу, — услышала она голос мужа. — Наслаждайся пирогом.
— Спасибо, Кларк, — она сунула в рот еще один безвкусный кусок, проводила его взглядом. Он шел нарочито медленно, как бы говоря: «Я понятия не имею о том, что нахожусь в одном зале с двумя знаменитыми трупами. Так с чего мне волноваться»?
Ей же хотелось кричать: «Поторопись! Забудь про геройство, шевели ногами!»
Звякнул колокольчик, дверь открылась до того, как Кларк потянулся к ручке, и в ресторан вошли еще двое мертвых техасцев, оба в очках, Рой Орбисон в черных, Бадди Холли в роговых.
Все мои любимчики из Техаса, подумала Мэри, ожидая, что сейчас они схватят ее мужа за руки и утащат за дверь.
— Простите, сэр, — мужчина в черных очках, вместо того, чтобы хватать Кларка, отступил в сторону.
Кларк молча кивнул, Мэри поняла, что он просто лишился дара речи, и вышел в солнечный свет.
Оставив ее одну среди мертвецов. За этой мыслью последовала другая, куда как более страшная: Кларк собирается уехать без нее. Она как-то сразу в это уверовала. Не потому, что он этого хотел, не потому, что был трусом, в такой ситуации вопрос о трусости и мужестве просто не стоял, и она полагала, что они не сидят по полу, лопоча что-то бессвязное и пуская слюни, только по одной причине: очень уж быстро все происходило, просто ему не оставалось ничего другого. Рептилия, обитающая в глубинах его мозга, та самая, что отвечала за самосохранение, не могла не выползти из своего логова и не начать всем заправлять.
«Ты должна выметаться отсюда, Мэри», — раздался в голове голос ее собственной рептилии, и тон этого голоса испугал Мэри. Слишком здравомыслящий, а потому она боялась, что здравомыслие это может в любой момент смениться безумными криками.
Мэри сняла ногу с подставки, тянущейся под прилавком и поставила ее на пол, мысленно готовясь к побегу, но, прежде чем она собралась с духом, чья-то рука легла на ее плечо и, подняв голову, она уперлась взглядом в улыбающееся лицо Бадди Холли.
Он умер в 1959 году, это она запомнила из комментария к фильму, в котором он играл с Гэри Бьюзи. 1959 год, уже тридцать лет как канул в лету, но Бадди Холли оставался все тем двадцатитрехлетним весельчаком, который выглядел на семнадцать. Глаза его поблескивали за стеклами очков, кадык ходил ходуном. На нем был отвратительный пиджак из шотландки, на шее болтался вязаный галстук с заколкой в виде большой хромированной головы быка. Лицо деревенщины, одежда деревенщины, манеры деревенщины, но она увидела в нем что-то очень мрачное, очень страшное, а рука так крепко ухватила плечо, что она даже почувствовала мозоли, мозоли от гитарных струн на подушечках пальцев.
— Привет, крошка, — от него пахло гвоздичным ромом. По левому стеклу тянулась тончайшая трещина. — Что-то я раньше тебя не видел.
В своему изумлению, она сунула в рот очередной кусок пирога, на этот раз вместе с вишневой начинкой. А потом еще и улыбнулась.
— И не могли, — согласилась она, дав себе зарок ничем не показывать этому человеку, что узнала его. Если б она это сделала, она и Кларк лишились бы и того крохотного шанса, который еще оставался у них. — Мы с мужем… вы понимаете, проезжали через ваш город.
Должно быть, это Кларк сейчас проезжал через город, следя за тем, чтобы не превысить разрешенную скорость, с каплями пота, катящимися по лицу, то и дело поглядывая в зеркало заднего обзора. Или нет?
Мужчина в клетчатом пиджаке улыбнулся, обнажив большие и острые зубы.
— Да, я знаю, конечно… Поглядели, перекусили, и двинулись дальше. Так?
— Пожалуй, что да, — ровным голосом ответила Мэри.
Мужчины переглянулись.
— Городок у нас неплохой, — добавил Бадди Холли. — Вы бы поболтались тут немного. К примеру, остались бы на концерт. У нас потрясающее шоу, уж я-то знаю, что говорю, — Мэри вдруг поняла, что глаза за стеклами очков налиты кровью. Улыбка Холли стала шире, глаза сузились и крошечная капелька крови, как слеза, скатилась по щеке. — Не так ли, Рой?
— Да, мэм, так оно и есть, — ответил мужчина в темных очках. — Если вы посмотрите концерт, вы нам поверите.
— Я и так вам верю, — едва слышно ответила Мэри. Да, Кларк уехал, она в этом уже не сомневалась. Тестостероновый герой бежал, как кролик, и она полагала, что вскоре забитая молодая женщина с лихорадкой над верхней губой отведет ее в подсобку, где уже лежит приготовленная для нее трикотажная униформа цвета морской волны и блокнотик для записи заказов.
— Да, будет о чем написать домой, — гордо воскликнул Холли. — То есть, о чем рассказать дома, — капелька крови упала на сидение, на котором совсем недавно сидел Кларк. — Задержитесь на день. Не пожалеете, — и он повернулся к своему другу, что тот поддержал его.
Мужчина в черных очках уже присоединился к повару и рыжеволосой официантке. Положил руку ей на бедро. Она, улыбаясь, накрыла его руку своей. Мэри видела, что ногти на ее коротких, толстых пальцах обгрызены. А на шее Рой Орбисона, на нем была рубашка с отложным воротником, висит мальтийский крест. Он широко улыбнулся, кивнул.
— Мы будем рады, мэм, если вы останетесь у нас не только на вечер, но и подольше. Тут есть на что посмотреть.
— Я спрошу мужа, — услышала Мэри свой голос, подумав, если когда-нибудь увижу его.
— Спроси, сладенькая, — кивнул Холли. — Обязательно спроси!
А потом, к ее полному изумлению, в последний раз стиснул ей плечо и отошел, открывая дорогу к двери. Более того, теперь она видела, что «мерседес», с хромированной решеткой радиатора и фирменным знаком на капоте, стоит на прежнем месте.
Бадди подошел к Рою, подмигнул ему (еще одна кровавая слеза скатилась по щеке), потом протянул руку, пощекотал Джейнис. Она негодующе вскрикнула и при этом из ее рта посыпались черви. Большая часть попадала на пол между ее ног, некоторые зацепились за нижнюю губу, поползли в разные стороны.
Молоденькая официантка отвернулась, лицо ее скривилось, она поднесла руку ко рту. А Мэри Уиллингхэм вдруг поняла, что они играют с ней, как кошки с мышкой, и желание убежать превратилось из спланированного действия в инстинктивную реакцию. Она вскочила со стула и бросилась к двери.
— Эй! — закричала рыжая. — Эй, вы не заплатили за пирог! И за газировку! Это тебе не какая-то забегаловка, паршивая сучка! Рик! Бадди! Держите ее!
Мэри схватилась за ручку. Почувствовала, как она выскальзывает из ее потных пальцев. Сзади приближались шаги. Со второй попытке ей удалось повернуть ручку. Дверь она рванула так сильно, что сорвала колокольчик. Рука с мозолями на подушечках пальцев схватила ее повыше локтя. Резкая боль пронзила плечо, даже отдалась в челюсти.
Она отмахнулась правой рукой, вложив в удар, пришедшийся в пах, остатки сил. Послышался вскрик, выходило, что боль они чувствовали, живые или мертвые, хватка Бадди ослабла. Мэри вырвалась и пулей, с развевающимися волосами, выскочила из ресторана.
Глаза ее не отрывались от «мерседеса», застывшего на стоянке. Она благословляла Кларка за то, что он остался. И он, похоже, прочитал ее мысли, потому что сидел за рулем, а не искал кошелек под сидением. И он завел мотор «Принцессы», едва она выскочила из «Рок-н-буги».
Мужчина в шляпе с цветком и его татуированный приятель вновь стояли около парикмахерской, бесстрастно наблюдая, как Мэри распахивает дверцу со стороны пассажирского сидения. Она подумала, что узнала шляпу, у нее было три альбома «Лайнард Скайнард», и она полагала, что видит перед собой Ронни Ван Занта. И тут же до нее дошло, что его татуированный приятель — Дуэн Оллмен, который погиб двадцать лет тому назад, когда его мотоцикл угодил под трейлер. Он что-то достал из джинсовой куртки, укусил. Мэри уже не удивилась, поняв, что в руке у него персик.
Рик Нельсон вывалился из «Рок-н-буги», за ним — Бадди Холли, левая половина его лица покраснела от крови.
— В машину! — крикнул Кларк. — Скорее в машину, Мэри!
Она нырнула на сидение, и Кларк подал «мерседес» задним ходом еще до того, как она захлопнула дверцу. Колеса «Принцессы» протестующе взвизгнули, из выхлопной трубы вырвалось облако сизого дыма. Мэри бросило вперед, когда Кларк резко нажал на педаль тормоза, она ударилось головой об обитый мягкой кожей приборный щиток. Мэри вытянула руку, ища пальцами ручку дверцы, Кларк выругался и включил первую передачу.
Рик Нельсон прыгнул на капот «Принцессы». Его глаза сверкали. Губы разошлись, в злобном оскале сверкнули невероятно белые зубы. Белый колпак свалился с его головы, в темно-каштановых волосах копошились маслянистые черви и тараканы.
— Вы пойдете на шоу! — прокричал он.
— Пошел на хер! — отозвался Кларк и вдавил в пол педаль газа. Обычно тихий дизельный двигатель «Принцессы» взвыл, автомобиль рванулся вперед. Но оскалившийся, ухмыляющийся мертвяк словно приклеился к капоту.
— Пристегнись! — рявкнул Кларк, когда Мэри, захлопнув дверцу, плюхнулась на сидение.
Механическим движением она загнала скобу в замок и в ужасе наблюдала, как левой рукой мертвяк схватился за «дворник» на ее половине стекла. И начал подтягиваться. «Дворник» сломался. Мертвяк взглянул на него, отбросил, потянулся ко второму «дворнику».
Но прежде чем успел схватиться за него. Кларк вновь резко нажал на педаль газа, на этот раз обоими ногами. Ремень безопасности впился в тело Мэри. Ей показалось, что внутренности сейчас вылезут у нее через горло. Зато мертвяк свалился на капота на асфальт. Мэри услышала хруст, у головы мертвяка асфальт окрасился красным.
Оглянувшись, она увидела, что остальные бегут к «мерседесу». Возглавляла преследователей Джейнис, ее лицо горело ненавистью и возбуждением.
А перед ними повар уже сидел на асфальте. И по-прежнему ухмылялся.
— Кларк, они приближаются! — крикнула Мэри.
Он глянул в зеркало заднего обзора и нажал на педаль газа. «Принцесса» прыгнула вперед. Мэри увидела, как сидящий на асфальте повар поднял руку, чтобы защитить лицо, и пожалела, что успела это заметить. Потому что, с лица не сходила ухмылка.
Две тонны немецкого железа ударили мертвяка и проехали по тему. Из-под днища донеслись звуки, которые напомнили ей о прогулке по осенней листве. Она зажала уши, слишком поздно, слишком поздно, и закричала.
— Не волнуйся, — Кларк мрачно смотрел в зеркало заднего обзора. — Мы не причинили ему вреда… он уже встает.
— Что?
— Попачкали одежду, ничего больше. Он же… — тут он посмотрел на нее. — Кто ударил тебя, Мэри?
— Что?
— У тебя рот в крови. Кто ударил тебя?
Она коснулась пальцем уголка рта, посмотрела на красное пятнышко, лизнула.
— Это не кровь — пирог, — она нервно рассмеялась. — Увози нас отсюда, Кларк, пожалуйста, увози.
— Этим я и занимаюсь, — он вновь смотрел на Главную улицу, широкую и, во всяком случае, пока, пустую. Мэри заметила, несмотря на электрогитары и усилители на городской площади, что вдоль Главной улицы не стоят столбы с проводами. Она понятия не имела, откуда поступало электричество в город Рок-н-ролльные Небеса (хотя… одна мысль у нее мелькнула), но уж точно не от «Орегонэнерго».
«Принцесса» набирала скорость, не очень быстро, это особенность дизельных моторов, но устойчиво, оставляя за собой шлейф выхлопа. Мимо промелькнули универмаг, книжный магазин, товаров для детей и молодых мам, который назывался «Рок-н-ролльная колыбельная». Они увидели молодого человека с длинными, до плеч, волнистыми каштановыми волосами, который, сложив руки на груди и поставив ногу в сапоге из змеиной кожи, с улыбкой смотрел на них. Его симпатичное, но грубоватое лицо Мэри узнала сразу.
Как и Кларк.
— Это же сам Лизард Кинг, — вырвалось у него.
— Я знаю. Видела.
Да, она видела. Видела со всей отчетливостью, потому что все чувства вновь обострились, превратив ее в увеличительное стекло, но она понимала, если они вырвутся отсюда, никаких воспоминаний об этом Странном маленьком городке не останется. Воспоминания превратятся в частички пепла, уносимые ветром. Так уж заведено. Человек не может сохранять столь чудовищные образы, столь чудовищные впечатления и при этом оставаться разумным, поэтому мозг превращается в пылающую печь, в которой все лишнее сгорает без остатка.
Вот почему большинство людей могут позволить себе такую роскошь — не верить в призраков, подумала Мэри. Потому что, когда человека вынуждают увидеть что-то ужасающее и иррациональное, вроде головы Медузы, память об этом забывает. Должна забыть. Господи милостивый! Да если мы вырвемся из этого ада, у меня не будет другого желания, кроме как забыть обо всем.
Они увидела группу людей, стоящих у авторемонтной мастерской на перекрестке, неподалеку от выезда из города. Одетых в обычную одежду, с испугом на обычных лицах. Мужчина в замасленном комбинезоне механика. Женщина в униформе медсестры, когда-то белой, теперь заметно посеревшей. Пожилая пара, она — в ортопедической обуви, он — со слуховым аппаратом за ухом. Старики жались друг к другу, словно дети, боящиеся потеряться в глухом лесу. Мэри сразу поняла, что эти люди, как и молодая официантка, — настоящие жители Рок-н-ролльных Небес, штат Орегон. Они просто влипли в эту историю, как мухи прилипают к клейкой ленте.
— Пожалуйста, вывези нас отсюда, Кларк, — простонала Мэри. Пожалуйста, — что-то полезло вверх по горлу, она прижала руки ко рту в уверенности, что ее сейчас вырвет. Но вместо этого громко рыгнула, а во рту появился вкус пирога, съеденного в «Рок-н-буги».
— Все будет в порядке. Не волнуйся, Мэри.
По дороге, она уже не думала о ней, как о Главной улице, потому что видела впереди выезд из города, они промчались мимо муниципальной пожарной части, мимо школы (эта цитадель знаний называлась «Рок-н-ролльная начальная школа»). Трое детей на школьной игровой площадки проводили «Принцессу» апатичными взглядами. Впереди дорога огибала громадную скалу с закрепленным на ней щитом в форме гитары. Щит украшала надпись: «ВЫ ПОКИДАЕТЕ РОК-Н-РОЛЛЬНЫЕ НЕБЕСА. СПОКОЙНОЙ НОЧИ, ДОРОГИЕ, СПОКОЙНОЙ НОЧИ».
Кларк вошел в поворот, не сбавляя скорости, а на выходе из него их поджидал автобус, перегораживающий дорогу.
Не обычный желтый автобус, который они видели, когда въезжали город. Этот сиял всеми цветами радуги, смешанными в психоделических разводах, прямо-таки увеличенный в размерах сувенир из «Лета любви». Стекла украшали изображения бабочек и знаков мира, и даже когда Кларк закричал, двумя ногами нажимая на педаль тормоза, Мэри безо всякого удивления разобрала среди разноцветья разводов слова: «THE MAGIC BUS».
Кларк сделал все, что мог, но остановить машину не сумел. «Принцесса» въехала в «Волшебный автобус» со скоростью десять или пятнадцать миль в час, с заблокированными колесами, стирая покрышки об асфальт. Послышался глухой удар, Мэри бросило вперед, но ремень безопасности, конечно же, удержал ее от контакта с приборным щитком. Автобус чуть качнуло.
— Подай назад и разворачивайся! — крикнула Мэри, уже предчувствуя развязку. Двигатель «Принцессы» сбился с ритма, она видела парок, поднимающейся над смятым капотом. И когда Кларк включил передачу заднего хода, двигатель дважды чихнул, задрожал, как старый пес, и заглох.
Сзади уже доносился вой приближающейся сирены. Ей оставалось гадать, кто у них в этом городе за главного копа. Только не Джон Леннон, который всегда сомневался в праве одних людей управлять другими. И не Лизард Кинг, который наверняка принадлежал к плохишам, за которыми должна присматривать полиция. Тогда кто? Разве это имело значение? Может, подумала она, даже Джими Хендрикс. Вроде бы бред, но она знала рок-н-ролл лучше Кларка и помнила, что в свое время Хендрикс служил в 101-й авиадесантной бригаде. Не зря же говорят, что демобилизованные из армии — лучшие сотрудники правоохранительных органов.
Ты сходишь с ума, сказала она себе, потом кивнула. Конечно же, сходит. Оно и к лучшему.
— Что теперь? — тупо спросила она Кларка.
Он открыл дверцу, для этого пришлось надавить на нее плечом, потому что от удара повело корпус.
— Убежим.
— Какой смысл?
— Ты их видела. Хочешь быть такой же, как они?
В ней вновь проснулся страх. Она отщелкнула ремень безопасности. Кларк обошел «Принцессу», открыл дверцу, взял жену за руку. А когда вновь повернулся к «Волшебному автобусу», его рука до боли сжала пальцы Мэри. Потому что он увидел, кто вышел из автобуса: высокий мужчина в белой рубашке с расстегнутым воротником, брюках из черной «дангери», больших темных очках. С зачесанными от висков иссиня-черными волосами. Двух мнений тут быть не могло, даже темные очки ничего не могли скрыть. Полные губы чуть разошлись в улыбке.
Из-за поворота выехала сине-белая патрульная машина с надписью на борту «ПОЛИЦЕЙСКИЙ УЧАСТОК РОК-Н-РОЛЛЬНЫХ НЕБЕС», и затормозила в нескольких дюймах от заднего бампера «Принцессы». За рулем сидел негр, но отнюдь не Джими Хендрикс. Полной уверенности у Мэри не было, но она подумала, что в Рок-н-ролльных Небесах порядок охранял Отис Реддинг.
Мужчина в больших темных очках и черных брюках теперь стоял перед ними, просунув большие пальцы в петли ремня.
— Как поживаете? — этот мемфисский медленный саркастический выговор мог принадлежать только одному человеку. — Хочу поприветствовать вас в нашем городе. Надеюсь, что вы сможете пожить у нас какое-то время. Городок может и не очень, но люди здесь хорошие, мы заботимся друг о друге, — он протянул им руку, на которой блестели три перстня. — Я — здешний мэр. Элвис Пресли.
Сгустились сумерки летнего вечера.
Когда она вышли на городскую площадь, Мэри вновь вспомнились концерты, на которых она бывала в Эльмайре, в дни своей молодости. И стрела ностальгии и печали пронзила кокон шока, который скрутили вокруг нее разум и эмоции. Так знакомо… и все иначе. Не было детей, размахивающих бенгальскими огнями. Тот десяток ребятишек, которые собрались на площади, сбились в кучку и держались как можно дальше от эстрады. Их бледные лица застыли от напряжения. Среди них Мэри увидела и ту троицу с игровой площадки у школы, которая провожала их «мерседес» апатичными взглядами.
И не было музыкантов-любителей с простенькими инструментами, настройка которых занимала пятнадцать минут, максимум, полчаса. Нет, Мэри видела перед собой огромную сцену, уставленную сложнейшей аппаратурой, предназначенной для выступления самой большой и, судя по размерам усилителей, самой громкой рок-группы, такой громкой, что при выходе на максимальную громкость от удара звуковой волны могли бы посыпаться стекла в радиусе пяти миль. Мэри насчитала двенадцать гитар, и перестала считать. А ведь к ним следовало добавить четыре ударные установки… банджо… ритм-секции… возвышения, на которых обычно стояли бэк-вокалисты… лес микрофонов.
На площади рядами стояли складные стулья. Мэри прикинула, что их от семисот до тысячи, хотя зрителей собралось не больше пятидесяти. Она увидела механика, переодевшегося в чистые джинсы и отглаженную рубашку. Рядом с ним сидела когда-то миловидная женщина, похоже, его жена. Медсестра устроилась одна, посреди длинного пустого ряда. Она закинула голову и наблюдала за первыми вспыхнувшими в вышине звездами. Мэри отвернулась от нее. Она боялась, что у нее разорвется сердце, если она и дальше будет смотреть на это печальное, потерявшее всякую надежду лицо.
Более знаменитые жители города не просматривались. Удивляться этому не приходилось. Покончив с дневными заботами, она находились за кулисами, переодевались. Настраивались. Готовились к большому шоу.
Кларк остановился в центральном проходе, миновав несколько рядов. Вечерний ветерок ерошил волосы, которые, как показалось Мэри, стали сухими, как солома. Высокий лоб Кларка прорезали морщины. Мэри их раньше не замечала. Так же, как и глубокие складки у рта. После ленча в Окридже он вроде бы похудел на тридцать фунтов. Тестостероновый мальчик исчез и, как догадывалась Мэри, навсегда. Но ее это особо и не волновало.
Между прочем, сладенькая, а как, по-твоему, выглядишь ты?
— Где ты хочешь сесть? — спросил Кларк тихим, безучастным голос, голосом человека, который по-прежнему верит, что происходящее с ним — сон.
Мэри заметила официантку с лихорадкой над верхней губой. Она сидела у самого прохода четырьмя рядами дальше, в светло-серой блузе и юбке из хлопчатобумажной ткани. Со свитером, наброшенном на плечи.
— Там, — указала Мэри. — Рядом с ней.
Кларк молча повел ее к официантке.
Она оглянулась, и Мэри заметила, что из ее глаз, во всяком случае, на этот вечер, исчезла тоска. Уже хотела за нее порадоваться, но мгновением позже поняла, что причина тому — наркотики. Официантка или обкурилась, или укололась. Мэри опустила глаза, чтобы не встречаться с этим мутным взглядом, и увидела свежую повязку на левой руке официантки. С ужасом поняла, что девушка лишилась одного, а то и двух пальцев.
— Привет, — поздоровалась официантка. — Я — Сисси Томас.
— Привет, Сисси. Я — Мэри Уиллингхэм. Это мой муж, Кларк.
— Рада с вами познакомиться.
— Ваша рука… — Мэри замолкла, не зная, как продолжить.
— Это сделал Френки, — говорила Сисси с глубоким безразличием человека, скачущего на розовой лошади по улице Грез. — Френки Лаймон. Все говорят, что при жизни он был милейшим человеком, и только здесь круто переменился. Он стал одним из первых… можно сказать, первопроходцем. Я об этом ничего не знаю. Насчет того, что он был милейшим человеком. Я только знаю, что злее его тут никого нет. Мне все равно. Мне только хотелось, чтобы вам удалось выбраться отсюда, и я все равно попыталась бы вам помочь. А потом, Кристал позаботится обо мне.
Сиссис кивнула в сторону медсестры, которая уже не смотрела на звезды, а повернулась к ним.
— Заботится Кристал умеет. Может сделать вам укольчик. В этом городе совсем не обязательно терять пальцы, чтобы получить дозу.
— Моя жена и я не употребляем наркотики, — ответил Кларк. Прозвучали его слова очень уж напыщенно.
Сисси несколько мгновений молча смотрела на него.
— Так будете употреблять.
— Когда начнется шоу? — спросила Мэри.
— Скоро.
— И сколько они будут играть?
Сисси не отвечала почти с минуту, и Мэри уже хотела повторить вопрос, когда девушка заговорила.
— Я хочу сказать, шоу закончится к полуночи, они всегда так заканчиваются, в городе такой порядок, но… играют они очень долго. Потому что здесь другое время. Возможно… я не знаю… Думаю, если эти парни действительно расходятся, шоу длится год, а то и больше.
Большие мурашки поползли по рукам Мэри. Она попыталась представить себя на рок-концерте, длиною в год, и не смогла. Это сон, и я обязательно должна проснуться, но этот довод, который казался достаточно веским в тот момент, когда они слушали Элвиса Пресли, ясным днем стоявшего у «Волшебного автобуса», уже не был столь убедительным.
— По этой дороге ехать бесполезно, — говорил им Пресли. — Она упирается в болото. Дорог в здешних местах нет. Одни трясины, — он помолчал, его темные очки сверкнули в лучах заходящего солнца. — И кое-что еще.
— Медведи, — пояснил из-за их спин полицейский, по разумению Мэри, Отис Реддинг.
— Да, медведи, — согласился Элвис, и его губы изогнулись в улыбке, столь знакомой Мэри по телепередачам и фильмам. — И все прочее.
— Если мы останемся на шоу…
Элвис энергично кивнул.
— Шоу! Да, конечно, вы должны остаться на шоу! У нас играют настоящий рок. Вы сможете в этом убедиться.
— Это факт, — добавил полицейский.
— Если мы останемся на шоу… мы сможем уехать, когда оно закончится?
Элвис и коп переглянулись.
— Видите ли, мэм, — после долгой паузы ответил на ее вопрос король рок-н-ролла, — вокруг одни леса, так что со зрителями у нас проблемы… хотя обычно те, кто слышат нас хоть один раз, решают немного задержаться… мы надеемся, что и вы последуете их примеру. Посмотрите несколько концертов, воспользуетесь нашим гостеприимством, — он сдвинул очки на лоб, открыв пустые глазницы. И тут же глазницы превратились в темно-синие глаза Элвиса, взгляд которых перебегал с Мэри на Кларка.
— Я даже думаю, что вам захочется здесь поселиться.
В небе прибавилось звезд. Сумерки перешли в ночь. На сцене начали зажигаться оранжевые фонари, нежные, как цветы, подсвечивающие возвышения с микрофонами.
— Он дал нам работу, — пробубнил Кларк. — Он дал нам работу. Мэр. Тот самый. Который выглядит, как Элвис Пресли.
— Он — Элвис, — ответила Сисси Томас, но Кларк уже смотрел на сцену. Он еще не мог даже думать об этом, не то, чтобы слышать.
— Мэри с завтрашнего дня будет работать в «Салоне красоты». У нее сертификат учителя, университетский диплом, а она Бог знает сколько времени будет теперь мыть головы местным красоткам. Потом он посмотрел на меня и сказал: «А как насчет вас, сэр? Чем занимаетесь вы?» — Кларк пытался имитировать мемфисский выговор Пресли, и сквозь наркотический туман в глазах официантки мелькнуло что-то настоящее. Мэри подумала, что это страх.
— Нельзя тут никого передразнивать, — прошептала она. — Здесь этого не любят. Можно нарваться на неприятности… а вам это ни к чему, — она приподняла перевязанную руку.
Кларк посмотрел на нее, губы его задрожали, и заговорил он уже обычным голосом. После того, как рука Сисси легла на ее колени.
— Я сказал ему, что я — программист, и он ответил, что компьютеров у них в городе нет… хотя и признал, что им не помешал бы выход в Интернет. Тут второй парень рассмеялся и сказал, что в супермаркете нужен грузчик, и…
Яркий белый прожектор осветил авансцену и толстячка в пиджачке спортивного покроя немыслимой расцветки. Толстячок вскинул руки, словно пытаясь приглушить гром аплодисментов.
— Кто это? — спросила Мэри у Сисси.
— Какой-то диск-жокей, который в свое время провел множество таких шоу. Алан Твид или Алан Брид, что-то в этом роде. Мы его видим только на сцене. Думаю, он пьет. А то, что спит целыми днями — это точно.
Как только имя и фамилия диск-жокея слетели с губ девушки, кокон, в котором все это время находилась Мэри, разлетелся на мелкие кусочки. Наконец-то, она осознала, что про сон пора забыть. Она и Кларк каким-то образом забрели в Рок-н-рольные Небеса, но вместо рая попали в ад, Рок-н-рольный Ад. Случилось это не потому, что они были плохими людьми, не потому, что их наказывали древние боги. Случилось, потому что они заблудились в лесу, ничего больше, а заблудиться в лесу может каждый.
— Сегодня нас ждет грандиозное шоу! — выкрикнул в микрофон ведущий. — У нас Фредди Меркьюри… только что вернувшийся из Лондона… Джим Кроус… мой любимчик Джонни Эйс…
Мэри наклонилась к официантке.
— Давно ты здесь, Сисси?
— Не знаю. Тут так легко потерять счет времени. По меньшей мере, шесть лет. А может, восемь. Или девять.
— …Кейт Мун из «Ху»… Брайн Джонс из «Стоунс»… красотка Флоренс Боллард из «Супримз»… Мэри Уэллз…
— А сколько тебе было лет, когда ты попала сюда? — озвучила Мэри свое самое страшное предчувствие.
— Кэсс Эллиот… Джейнис Джоплин…
— Двадцать три.
— Кинг Кертис… Джонни Барнетт…
— А сколько тебе сейчас?
— Слим Харпо… Боб «Медведь» Хайт… Стиви Рэй Вогэн…
— Двадцать три, — ответила Сисси, на авансцене Алан Фрид продолжал выкрикивать имена в практически пустую городскую площадь, на сцену выходили звезды, сначала сто, потом тысяча, потом без счета. Он перечислял и перечислял тех, кто умер от передозы, от алкоголя, погиб в авиакатастрофе или от пули, кого нашли в темном проулке, в бассейне, в придорожном кювете. Он называл молодых и старых, главным образом, молодых, и когда со сцены прозвучали имена Ронни Ван Занта и Стива Гейнса, Мэри буквально услышала их песню, со словами: «О, этот запах, неужели ты не чуешь этот запах…» Да, конечно, она его чуяла, даже в чистом орегонском воздухе, она его чуяла, когда брала Кларка за руку и чувствовала, что это рука трупа.
— ИТТТТТАААААК! — орал Алан Фрид. За его спиной выстроились толпы теней. — Вы готовы ПОВЕСЕЛИИИИИТЬСЯ?
Редкие зрители, разбросанные по площади, ему не ответили, но он махал руками и смеялся так, словно огромная аудитория визжала в предвкушении незабываемого зрелища.
— Вы готовы к БУУУГИИИ?
На этот раз ему ответили — демоническим воем саксофонов из-за его спины.
— Тогда начнем… ПОТОМУ ЧТО РОК-Н-РОЛЛ НИКОГДА НЕ УМИРАЕТ!
Вспыхнули яркие огни, пошла музыка первой песни этой длинного, длинного концерта: «Я уйду навсегда». «Этого я и боюсь, — думала Мэри, слушая вокалиста Марвина Гэя. — Именно этого я и боюсь».
С учетом того, что близился конец света, Мэдди Пейс полагала, что дела у нее идут неплохо. Чертовски неплохо. Возможно, она справлялась с трудностями, вызванными Концом Всего, лучше, чем кто бы то ни был. И она нисколько не сомневалась, что лучше, чем любая беременная женщина на всей земле.
Справлялась с трудностями.
Мэдди Пейс, подумать только.
Та самая Мэдди Пейс, которая иной раз не могла заснуть, если после визита преподобного Джонсона замечала пылинку под обеденным столом. Мэдди Пейс, которая, будучи еще Мэдди Салливан сводила с ума Джека, своего жениха, когда на полчаса застывала над меню, гадая, что же ей заказать.
— Мэдди, а может бросить монетку? — как-то раз спросил он ее, когда она сузила выбор до тушеной телятины и бараньих ребрышек, но не могла двинуться дальше. — Я уже выпил пять бутылок этого чертова немецкого пива, и если ты, наконец, не решишь, то до того, как мы начнем есть, под нашим столом будет валяться пьяный рыбак.
Тогда она нервно улыбнулась, заказала тушеную телятину, и чуть ли не всю дорогу домой гадала, а вдруг ребрышки были вкуснее, и, пусть они были чуть дороже, они потратили бы деньги с большей пользой.
А вот когда Джек предложил ей выйти за него замуж, она совсем не раздумывала. Согласилась сразу же, с безмерным облегчением. После смерти отца Мэдди и ее мать, оставшись вдвоем в их домике на острове Литтл Тол у побережья Мэна, жили словно в подвешенном состоянии. «Если меня не будет, чтобы сказать им, где встать и как навалиться на штурвал, — частенько говорил Джордж Салливан своим дружкам, когда они пили пиво в таверне Фаджи или в задней комнатке парикмахерской Праута, — я не знаю, что они будут делать».
Когда отец Мэдди умер от обширного инфаркта, ей исполнилась девятнадцать лет и в будни по вечерам она работала в библиотеке, получая сорок один доллар и пятьдесят центов в неделю. Ее мать занималась домом, точнее занималась, если Джордж напоминал ей (иной раз и хорошей затрещиной), что у нее есть дом, которым надо заниматься.
Узнав о его смерти, обе женщины в панике переглянулись, в глазах каждой застыл вопрос: «Что же нам теперь делать»?
Ни одна не знала, но обе чувствовали, что в своей оценке он не грешил против истины: без него они ничего не могли. Они же женщины, и только мужчина мог сказать им не только, что они должны делать, но, если уж на то пошло, и как. Они не говорили об этом, тема эта их раздражала, но суть не менялась: они понятия не имели, как жить дальше, и мысль о том, что они давно уже стали пленницами тех немногих идей, на которых строил жизнь Джордж Салливан, даже не приходила им в голову. Не следовало полагать их глупыми женщинами, ни одну из них, но они с рождения жили на острове.
О деньгах они могли не беспокоиться: Джордж истово верил в страховку, и когда во время одного из решающих бейсбольных матчей у него не выдержало сердце, его жена получила больше ста тысяч долларов. Жизнь на острове не требовала больших денег, если у человека был свой дом, он ухаживал за огородом, а по осени знал, как распорядиться урожаем. Проблема заключалась не в этом. Проблема состояла в том, что из их жизни вырвали сердцевину, когда после явной ошибки бэттера Джордж упал лицом на заставленный кружками пива стол. После его смерти они уже не жили — существовали.
Я словно заблудилась в густом тумане, иногда думала Мэдди. Только вместо того, чтобы искать дорогу, дом, деревню, какой-нибудь ориентир, вроде расщепленного молнией дерева, я ищу штурвал. Если я смогу его найти, то, возможно, скажу себе, где встать и как навалиться на него.
Наконец, она нашла свой штурвал: им оказался Джек Пейс. Некоторые говорят, что женщины выходят замуж за своих отцов, а мужчины женятся на матерях. Утверждение это общее, и справедливо далеко не всегда, но в случае Мэдди так оно и было. У соседей ее отец вызывал страх и восхищение. «Будь поосторожнее с Джорджем Салливаном, — говорили они. — Он отшибет тебе нос, если ему не понравится, как ты на него смотришь».
Точно также он вел себя и дома. Все решал сам, иногда пускал в ход кулаки, но знал, ради чего надо работать, и что покупать на заработанные деньги. Скажем, «форд»-пикап, бензиновую пилу, два акра земли, примыкающие к их участку с юга, земли Попа Кука. Джордж Салливан называл Попа Кука не иначе, как старый вонючий говнюк, но пот, которым действительно пованивал старик, не менял главного: на этих двух акрах рос очень даже неплохой строевой лес. Поп Кук об этом не подозревал, потому что лет восемь тому назад перебрался на материк: на острове его совсем замучил артрит. Джордж довел до сведения каждого жителя Литтл Тол: если старый говнюк чего не знает, оно и к лучшему, а тому, кто просветит Попа, он переломает руки и ноги, что мужчине, что женщине. Никто не просветил, и Салливаны купили и землю, и лес. За три последующие годы весь хороший лес извели, но Джордж нисколько об этом не жалел: деньги вернулись, а земля осталась. Так утверждал Джордж, и они ему верили, верили в него. Он говорил: «Ты должен упираться плечом в штурвал и толкать его, должен толкать изо всех сил, потому что не так просто шевельнуть его». Вот они и толкали, втроем.
В те дни мать Мэдди держала лоток на дороге из Ист-Хеда. Туристы с удовольствием покупали овощи, которые она выращивала (разумеется, Джордж говорил ей, какие овощи надо выращивать), и хотя они не были богачами, на жизнь им вполне хватало. Даже когда ловля лобстеров не приносила большой прибыли и им приходилось ужиматься в расходах, чтобы выплачивать банку ссуду, взятую на покупку двух акров Попа Кука, на жизнь им хватало.
Джек Пейс характером был помягче, чем Джордж Салливан, но все имело свои пределы. Мэдди полагала, что в душе ему не чужды так называемые методы домашнего воздействия, скажем, мог он вывернуть руку за холодный ужин или отвесить оплеуху за подгоревший пудинг, не сразу, конечно, а после того, как с розы облетел бы цвет. Она этого ожидала, не видела в этом ничего особенного. В женских журналах писали, что времена, когда мужчина чувствовал себя в доме хозяином, отошли в прошлое, и если он поднимал руку на женщину, его следовало арестовать за хулиганство, даже если этих мужчину и женщину связывали узы брака. Мэдди иногда читала такие статьи в парикмахерской, но не сомневалась, что женщины, которые их писали, не имели ни малейшего понятия об островах, на одном из которых она жила. Между прочим, на Литтл Тол родилась одна журналистка, Селена Сент-Джордж, но писала она, главным образом о политике, а на остров за много лет приехала только один раз, на День благодарения.
— Я не собираюсь всю жизнь ловить лобстеров, Мэдди, — сказал ей Джек за неделю до свадьбы, и она ему поверила. Годом раньше, когда он впервые пригласил ее на свидание (она ответила да, едва слова слетели с его губ, и покраснела до корней волос, выдав свое нетерпение), он бы сказал ей: «Я не буду ловить лобстеров всю жизнь». Грамматически изменение маленькое… но говорило оно о многом. Три разу в неделю он посещал вечернюю школу, плавал туда и обратно на старом пароме «Принцесса островов». Он очень уставал за день, наломавшись с сетями, но не бросал учебу. Заскакивал домой только для того, чтобы под душем смыть с себя ядреный запах лобстеров и водорослей, да запить кофе две таблетки мультивитаминов. Какое-то время спустя, поняв, что он настроен решительно, Мэдди стала давать ему с собой термос с горячим супом, чтобы он мог съесть его по пути на материк. Все лучше, чем покупать в баре парома эти мерзкие красные хотдоги.
Она вспомнила, как чуть не сошла с ума, выбирая в магазине консервированные супы. От разнообразия разбегались глаза. Устроит его томатный суп? Некоторые не любили томатный суп. Более того, ненавидели, даже если его разводили не водой, а молоком. А овощной? С индейкой? Курицей? Она минут десять беспомощно разглядывала полку со стаканчиками, пока Шарлен Нидо не спросила, а не нужна ли ей помочь. Да только в вопросе слышались ехидные нотки, и Мэдди поняла, что назавтра она расскажет об этом своим школьным подругам, и они будут хихикать над ней в туалете для девочек, хихикать над бедной, глупой Мэдди Салливан, которую ставит в тупик даже такая мелочь, как покупка стаканчика супа. И как она только смогла решить, выходить ей замуж за Джека Пейса или нет… но они ничего не знали о штурвале, который надо найти, и о том, что одного штурвала мало, что рядом должен быть человек, который скажет тебе, где встать и как навалиться на эту чертову штуковину.
Мэдди ушла из магазина без супа, но с раскалывающейся от боли головой.
А когда она набралась-таки храбрости и спросила Джека, какой у него любимый суп, он ответил: «Куриный с вермишелью. Который продается в стаканчике».
А другие ему не нравились?
Нет, только куриный с вермишелью… который продается в стаканчиках. Единственный суп, который хотел всю жизнь есть Джек Пейс, и стал тем ответом, который безмерно (в данном, конкретном вопросе) облегчил жизнь Мэдди. Наутро Мэдди с легким сердцем поднялась по деревянным ступенькам магазина и купила четыре стаканчика куриного супа с вермишелью, все, что стояли на полке. А когда спросила Боба Нидо, есть ли у него еще этот суп, он ответил, что в подсобке стоит целая коробка.
Она купила всю коробку, отчего Боб так изумился, что даже поставил ее в кузов пикапа и забыл спросить, зачем ей понадобилось так много куриного супа. Вечером за этот непростительный промах ему крепко досталось от длинноносой жены и дочери.
— Ты лучше поверь в это и никогда не забывай, — говорил ей Джек незадолго до свадьбы (она поверила и никогда не забывала). — Не буду я до конца своих дней рыбаком. Отец вот считает, что я несу чушь. Он говорит, если он и все его предки до двенадцатого колена ловили лобстеров и их это устраивало, значит, и мне нечего что-то менять. Но я хочу занять в этой жизни более пристойное место, — он смотрел на нее, и в его взгляде Мэдди видела любовь, надежду и уверенность. — Я не собираюсь всю жизнь ловить лобстеров, и я не хочу, чтобы ты до конца своих дней была женой простого рыбака. У нас будет дом на материке.
— Да, Джек, — соглашалась она.
— И ездить мы будем не на паршивом «шевроле», — он глубоко вдохнул, взял ее руки в свои. — У нас будет «олдсмобил», — он вновь заглянул ей в глаза, словно хотел найти в них порицание его беспредельного честолюбия.
Но ничего такого в них, естественно, и быть не могло. Она лишь ответила: «Да, Джек», третий или четвертый раз за вечер. За год, прошедший от первого свидания до свадьбы, она повторила эти два слова тысячи раз, и нисколько не сомневалась, что к тому времени, когда их семейная жизнь подойдет к концу и смерть заберет одного из них, а лучше бы, обоих сразу, счет пойдет на миллионы. Да, Джек; какой прекрасной музыкой звучали в ее ушах эти два слова, когда они лежали бок о бок в теплой постели.
— Я добьюсь в жизни большего, что бы ни думал мой старик и как бы громко он ни смеялся надо мной. Я это сделаю, и знаешь, кто мне в этом поможет?
— Да, — без запинки, ровным, спокойным голосом ответила Мэдди. — Я.
Он рассмеялся и крепко обнял ее.
— Милая ты моя, ненаглядная.
Они поженились, и первые месяцы после свадьбы, когда чуть ли не везде их приветствовали криками: «А вот и новобрачные», — Мэдди прожила, как в сказке. Она могла опереться на Джека, Джек помогал ей принимать решения, чего еще она могла желать от жизни? В первый же год перед ней встала почти неразрешимая проблема: какие занавески выбрать для гостиной. В каталоге они занимали не одну страницу, а мать ничем не могла помочь. Матери Мэдди с огромным трудом давался выбор туалетной бумаги.
В остальном этот год запомнился ей радостью и ощущением абсолютной уверенности в будущем. Радость она черпала, любя Джека в их большой кровати, когда за окном завывал холодный зимний вечер, уверенность в будущем гарантировало присутствие Джека, который всегда мог сказать, чего они хотят и как этого добиться. Любовные утехи были дивно как хороши, так хороши, что иной раз, когда она думала о Джеке днем, у нее подгибались колени, а низ живота обдавало жаром, но еще больше ей нравилось другое: он всегда все знал и без труда мог разрешить любые ее затруднения. Так что какое-то время она жила, словно в сказке.
А потом Джек умер, и все пошло наперекосяк. Не только для Мэдди.
Для всех.
Незадолго до того, как весь мир обуял ужас, Мэдди узнала, что она, как говорила ее мать, «залетела». В этом слове, казалось, слышалось какое-то пренебрежение (во всяком случае, его слышала Мэдди). К тому времени она и Джек перебрались на остров Дженнисолт (местные называли его Дженни) и поселились рядом с Палсиферами.
Когда месячные не пришли второй раз, Мэдди как раз мучилась неразрешимыми вопросами, связанными с обустройством комнат, и после четырех бессонных ночей она записалась на прием к доктору Макэлвейну, практиковавшему на материке. Оглядываясь назад, она хватила себя за принятое решение. Если бы она ждала, пока месячные не придут и в третий раз, Джек на месяц меньше радовался бы тому, что скоро станет отцом, а она лишилась бы тех маленьких знаков внимания и любви, которыми он засыпал ее.
Оглядываясь назад (теперь, когда она так здорово справлялась с выпавшими на ее долю трудностями), Мэдди понимала нелепость своей нерешительности, но и отдавала себе отчет в том, что тогда ей потребовалось собрать всю волю в кулак, чтобы отправиться к врачу. Ей хотелось, чтобы по утрам ее мутило сильнее, ей хотелось, чтобы тошнота вырывала ее из сна: тогда бы она с куда большей вероятностью могла предположить, что «залетела». Договаривалась она в отсутствие Джека, и на материк поплыла, когда Джек был в море, но не приходилось и мечтать о том, чтобы никто этого не заметил: слишком многие жители обоих островов видели ее. И кто-нибудь из них не мог как бы невзначай ни сказать Джеку, что на днях видел его жену на пароме. Тогда Джек пожелал бы знать, что все это значило, и, если б никакой беременности не было и в помине, посмотрел бы на нее, как на гусыню.
Но она не ошиблась, она уже носила под сердцем ребенка, и Джек Пейс ровно двадцать семь дней ждал своего первенца, прежде чем огромная волна смыла его за борт «Леди любовь», рыболовецкой шхуны, которую он унаследовал от дяди Майка. Джек отлично плавал, тут же вынырнул из-под воды, потом печально рассказывал ей Дэйв Эймонс, но тут же в противоположный борт ударила вторая огромная волна и шхуну буквально бросило на Джека. И хотя Дэйв больше ничего не говорил, Мэдди, родившаяся и выросшая на острове, все поняла без слов, можно сказать услышала, как шхуна с таким предательским названием раздавила голову ее мужа, размазав по борту кровь, волосы, осколки костей, а то и мозг, который заставлял его вновь и вновь произносить ее имя, когда в ночной тьме они сливались воедино.
В тяжелой куртке с капюшоном, подбитых мехом штанах и сапогах, оглушенный Джек Пейс камнем пошел ко дну. На маленьком кладбище в северной части острова Дженни они похоронили пустой гроб, и преподобный Джонсон (на Дженни и Литтл Тол каждый выбирал религию по вкусу: становился методистом или, если что-то человека не устраивало, бывшим методистом) провел поминальную службу над пустым гробом, не в первый и, к сожалению не в последний раз. Служба закончилась, и Мэдди в двадцать два года стала вдовой, беременной вдовой, и никто не мог указать ей, где штурвал, не говоря уже о том, как встать и когда навалиться на него.
Поначалу она собралась вернуться на Литтл Тол, к матери, чтобы там дожидаться своего срока, но год с Джеком не прошел для нее даром, она знала, что ее мать тоже дрейфует по жизни без руля и ветрил (может, дрейфует еще в большей степени, чем она сама), и задалась вопросом, а разумное ли это решение.
— Мэдди, — вновь и вновь говорил ей Джек (умер он для мира или нет, но в ее голове он оставался живехоньким… так она, во всяком случае думала), единственное, на что ты можешь решиться — это ни на что не решаться.
И ее мать ничем не отличалась от нее. Когда они разговаривали по телефону, Мэдди всякий раз ждала и надеялась, что мать просто предложит ей возвращаться домой, но миссис Салливан никогда и ничего не предлагала, не только дочери, но и кому бы то ни было. «Может, тебе стоит вернуться домой», — как то сказала она, но так нерешительно, что Мэдди и не знала, как надо истолковать эти слова: то ли, пожалуйста, возвращайся домой, то ли, пожалуйста, не принимай за руководство к действию предложение, сделанное лишь для проформы. Не одну долгую ночь Мэдди провела без сна, пытаясь решить, что же ей делать, но только еще сильнее запутывалась.
А потом наступили странные времена, и жители острова благодарили Бога за то, что на Дженни было только одно кладбище (и в большинстве могил лежали пустые гробы; раньше Мэдди это печалило, нынче — радовало). На Литтл Тол кладбищ было два, оба довольно большие, и она поняла, что оставаться на Дженни куда как безопаснее.
А потому решила подождать, умрет мир или выживет.
И готовиться к родам, если он-таки выживет.
Но вот теперь, привыкнув подчиняться и ждать, пока кто-то примет за нее самое простое решение, Мэдди все же научилась справляться с трудностями. Она понимала, что одна из причин — катастрофы, которые сыпались на нее одна за другой, начавшись со смерти мужа и закончившись последними передачами, которые приняла спутниковая антенна, установленная у дома Палсиферов, вскоре после того, как президента Соединенных штатов, первую леди, государственного секретаря, сенатора от штата Орегон и эмира Кувейта в Восточной комнате Белого Дома заживо съели зомби.
— Я хочу сообщить, — рот и щеки репортера тряслись, на лбу и подбородке краснели прыщи, руки непроизвольно дергались. — Я хочу повторить, что банда трупов только что съели президента, его жену и многих других политических деятелей, которые собрались в Белом Доме на званный обед, — и тут же репортер безумно захохотал и с криками «Вперед, Йель», выбежал из студии. Впервые на памяти Мэдди, новостная программа Сиэнэн осталась без комментатора. Она и Палсиферы молча смотрели на молчащий экран, пока пустую студию не сменила реклама лазерных дисков Бокскара Уилли. В магазинах они не продавались, но любой мог заказать их по телефону, вспыхнувшему в нижней половине экрана. На боковом столике, рядом со стулом, на котором сидела Мэдди, лежал цветной мелок маленькой Чейни Палсифер. Непонятно почему Мэдди взяла его и записала телефон на клочке бумаги, прежде чем мистер Палсифер встал и, не произнеся ни слова, выключил телевизор.
Мэдди пожелала им спокойной ночи и поблагодарила за то, что они позволили ей посмотреть телевизор и угостили воздушной кукурузой.
— Ты уверена, что все будет в порядке, Мэдди? — в пятый раз за вечер спросила Кэнди, и Мэдди в пятый раз за вечер ответила, что да, волноваться не о чем, она со всем справляется, и Кэнди добавила, что в этом никто не сомневается, но она может остаться в комнате Брайана наверху. Мэдди обняла Кэнди, поцеловала в щеку, с благодарностью отказалась и, наконец, смогла покинуть гостеприимный дом. По извилистой тропинке прошла полмили до своего дома и только на кухне поняла, что в кармане лежит листок, на котором она записала телефонный номер. Набрала его, но ничего не услышала. Голос автоответчика не сообщил ей, что все менеджеры на данный момент заняты или этот номер временно не работает. Не услышала она даже гула помех. В трубке стояла мертвая тишина. Вот тогда Мэдди поняла, что конец света или уже наступил, или наступает. Если ты не можешь заказать по телефону лазерные диски Бокскара Уилли, если, впервые на ее памяти, из трубки не раздается голос телефониста, то ли автоответчика, то ли человека, конец света — самое очевидное заключение, к которому можно прийти.
Стоя на кухне, у висящего на стене телефонного аппарата, она посмотрела на свой круглеющий живот и громко и отчетливо произнесла, не отдавая себе отчета в том, что говорит вслух: «Значит, рожать придется дома. Все будет нормально, если к этому подготовиться. Надо только помнить, что по-другому быть не может. Родить можно только дома».
Она ждала, что ее охватит страх, но он все не приходил и не приходил.
— С этим я тоже сумею справиться, — на этот раз она услышала себя, и уверенность собственных слов успокоила ее.
Младенец.
Как только появится младенец, конец света враз и закончится.
— Рай, — воскликнула она и улыбнулась. Нежной улыбкой, улыбкой мадонны. И уже не имело значения, сколько мертвяков (может, в их числе был и Бокскар Уилли) шляется по земле.
У нее будет ребенок, она сумеет родить дома, а потому никто не отнимет у нее возможности построить рай на земле.
Первым сообщил о них австралийский отшельник, проживавший на самой границы пустыни, вдали от населенных мест. В Америке шагающих мертвяков впервые объявились в городе Тампер, штат Флорида. А первую статью о них напечатал знаменитый американский таблоид «Взгляд изнутри».
«В МАЛЕНЬКОМ ФЛОРИДСКОМ ГОРОДКЕ ОЖИВАЮТ МЕРТВЫЕ», гласил аршинный заголовок. Статья начиналась рассказом о фильме «Ночь оживших мертвецов»[87], который Мэдди не видела. Затем упоминался другой фильм, «Любовь Макамбы»[88], который она тоже не видела. Текст разбавляли три фотоснимка. Один — кадр из «Ночи оживших мертвецов»: толпа безумцев глубокой ночью стоит у фермерского дома. Второй — из «Любви Макамбы»: блондинка, бикини которой чуть не лопается на внушительных размеров груди, подняв руки, кричит от ужаса, глядя на негра в маске. Третий снимок, очень нечеткий, сделали в Тампере, штат Флорида. Человек неопределенного пола стоял перед видеосалоном. В статье указывалось, что человек закутан в «погребальный саван». Но, возможно, кто-то набросил на себя грязную простыню.
Особого впечатления статья не произвела. Оно и понятно. На прошлой неделе в этой самой газете снежный человек насиловал мальчика, на этой оживали мертвые, на следующей читателей ждала душераздирающая статья о массовой резне карликов.
Короче, поначалу сообщение это приняли за газетную утку, но мертвяки начали появляться в других местах. И оно оставалось газетной уткой до сюжета в телевизионном выпуске новостей («Возможно, вам следуют попросить детей выйти из комнаты», — такими вот слова предварил сюжет Том Брокау): разлагающиеся монстры, белые кости, торчащие сквозь грязно-серую кожу, жертвы автомобильных аварий с разбитыми черепами, изуродованными лицами (от грима, наложенного в похоронных бюро, не осталось и следа), женщины, в волосах которых кишели черви. И оно оставалось газетной уткой, до первых ужасных фотоснимков в журнале «Пипл», из-за которых он продавался в запаянных пластиковых конвертах с оранжевой наклейкой: «Несовершеннолетним продажа запрещена».
Вот тут стало ясно, что дело серьезное.
Еще бы, любой поймет, что дело серьезное, увидев разлагающегося мертвяка, одетого в остатки костюма от «Брукс бразерс», в котором его и хоронили, раздирающего горло отчаянно вопящей красотке в футболке с надписью во всю пышную грудь: «Собственность «Хьстонских нефтяников»».
За этим вдруг последовала перепалка двух великих ядерных держав, выдвинувших взаимные обвинения, чреватая обменом ракетными ударами, и на три недели мир забыл о мертвяках, вдруг решивших покинуть свои могилы.
В Соединенных штатах зомби нет, заявляли телевизионные комментаторы коммунистического Китая. Это ложь, призванная закамуфлировать начатую химическую войну против Китайской Народной Республики, по своим масштабам (и разрушительности) несравнимую с диверсией, имевшей место в Бхопале, Индия. Америка будет сурово наказана, предупреждали комментаторы, если мертвые товарищи, выходящие из своих могил, не вернутся туда в течение десяти дней. Всех дипломатов США выслали из материкового Китая, нескольких американских туристов забили до смерти.
Президент (незадолго до того, как им закусили зомби) дал коммунистическому Китаю вполне адекватный ответ. Правительство Соединенных Штатов, объявил он американскому народу, располагает неопровержимыми доказательствами того, что в Китае мертвяков специально выпустили на улицы. И пусть Верховный Панда, выпучив глаза, утверждает, что восемь тысяч мертвяков стройными рядами маршируют навстречу коммунизму, на самом деле их не больше сорока. Именно китайцами совершена диверсия, гнусная диверсия, свидетельствующая о развязывании против Соединенных Штатов химической войны. В результате этой диверсии патриоты-американцы поднимаются из могил с единственной целью: пожрать других патриотов-американцев. Так что, если эти американцы, некоторые из них добропорядочные демократы, в течение последующих пяти дней не лягут в землю, Красный Китай превратится в одно большое радиоактивное кладбище.
НОРАД[98] уже привело свои подразделения в боевую готовность, когда английский астроном Хэмфри Дагболт обнаружил астероид. Или космический корабль. Или существо. В общем, что-то да обнаружил. Дагболт, который жил в западной части Англии, не был профессиональным астрономом, звезды наблюдал из любопытства, но именно он спас мир от обмена термоядерными ударами, а то и от полномасштабной атомной войны. Неплохое достижение для человека с искривленной носовой перегородкой и страдающего от псориаза.
Поначалу казалось, что две, столкнувшиеся лбами политические системы не желают верить в находку Дагболта, даже после того, как Королевская обсерватория в Лондоне подтвердила достоверность фотографий и точность рассчитанных Дагболтом координат неопознанного летающего объекта. Но в конце концов, крышки шахт с ядерными ракетами закрылись, и телескопы всего мира нацелились, пусть и с неохотой, на Звезду Полынь[90].
Менее чем через три недели после публикации первой фотографии НЛО в «Гардиан», с космодрома Высоты Ланзоу стартовал космический корабль с американо-китайским экипажем, чтобы провести тщательное изучение незваного гостя. Разумеется, полетел и ставший всеобщим любимчиком астроном любитель, несмотря на искривленную носовую перегородку и псориаз. По-другому просто и быть не могло: кто бы посмел отказать главному герою тех дней, самому знаменитому, после Уинстона Черчилля, англичанину. Когда за день до старта кто-то из репортеров спросил Дагболта, боится ли он, тот нервно рассмеялся, потер огромных размеров, действительно кривой нос и воскликнул: «Я в ужасе, дорогой мой! Просто в ужасе!»
Как вскоре выяснилось, причины для ужаса у него были.
Как и у остальных.
Последние шестьдесят одна секунда трансляции с корабля «Дэн Сяопин/Трумен» вызвала у властей трех государств такой шок, что и Вашингтон, и Пекин, и Лондон обошлись без официального коммюнике. Впрочем, молчание властей никакого значения не имело. Двадцать тысяч радиолюбителей подсоединились к каналу связи, так что как минимум девятнадцать тысяч из них получили полную информацию о том, что произошло, когда корабль… захватили, иначе и не скажешь, инопланетные существа.
Голос китайца: Черви. Похоже, это огромный шар, состоящий из…
Голос американца: Господи Иисусе! Посмотрите! Он движется на нас!
Дагболт: На нас что-то надвигается. Боковой иллюминатор…
Голос китайца: Негерметичность! Негерметичность! Надеть скафандры!
Бульканье и шипение.
Голос американца: …похоже, они проедают стенки…
Голос китаянки (Чин Линсун): О, прекратите, прекратите!
Грохот взрыва.
Дагболт: Взрывная декомпрессия. Я вижу трое… нет, четверо мертвы… и черви… везде черви…
Голос американца: Шлем! Шлем! Шлем!
Нечленораздельный вопль.
Голос китайца: Где моя мама? Господи, где моя мама?
Крики. Звуки, похожие на те, которые слышишь, когда беззубый старик ест рядом картофельное пюре.
Дагболт: Рубка полна червей. Выглядят они, как черви, но это, разумеется, не значит, что они и есть черви, это понятно. Похоже, они добрались до нас с основного объекта, того самого, который мы назвали «Звездой Полынь». Кроме червей, по рубке плавают части человеческих тел. Эти космические черви, судя по всему, выделяют какую-то кислоту…
В этот момент включились ракетные двигатели. Проработали они 7,2 секунды. То ли предпринималась попытка улететь, то ли таранить пришельца. В любом случае, маневр не удался. Черви забили камеры сгорания, и капитан Лин Янг, или другой офицер, взявший командование на себя, отключил двигатели во избежание взрыва топливных баков.
Голос американца: Боже, они в моей голове, они жрут мой гребаный м…
Статические помехи.
Дагболт: Я думаю, здравый смысл требует стратегического отступления в кормовой трюм. Все остальные мертвы. В этом нет никакого сомнения. Жаль. Храбрые были ребята. Даже толстый американец, который все время ковырял в носу. Но, с другой стороны, я не думаю…
Статические помехи.
Дагболт: …все-таки все мертвы, даже Чин Линсун… потому что ее отрезанная голова проплыла мимо меня. С открытыми глазами, моргая. Похоже, она меня узнала и…
Статические помехи.
Дагболт: …держать вас…
Взрыв. Статические помехи.
Дагболт: …вокруг меня. Повторяю, они вокруг меня. Черви. Они… я хочу сказать, знает ли кто-нибудь…
Крик, ругательство, снова крик. Опять звук пережевывания картофельного пюре беззубым стариком.
Связь обрывается.
Тремя секундами позже корабль «Дэн Сяопин/Трумен» взорвался. Три сотни земных телескопов зафиксировали начало, ход и развязку этого трагического контакта землян с инопланетной жизнью, темным шаром, неведомо откуда прибывшим в Солнечную систему и названного Звездой Полынь. Судя по последним шестидесяти одной секунде, существа, похожие на червей, уничтожили весь экипаж. За мгновения до взрыва корабль просто исчез под массой червей. После взрыва, на единственном снимке, сделанном пролетающим мимо метеорологическим спутником, среди разлетающихся обломков хорошо видны ошметки, которые вроде бы можно принять за куски червей. С идентификацией плавающей среди них человеческой ноги в китайском скафандре проблем не возникло вовсе.
Но мир уже занимали другие проблемы. Ученые и политические лидеры обоих стран точно знали, где находится Звезда Полынь: над расширяющейся дырой в озоновом слое Земли. Что-то излучала эта Звезда, и ничего хорошего ждать от этого излучения не приходилось.
В космос полетели ракеты с ядерными боеголовками. Звезда Полынь легко уходила от встречи с ним, а потом возвращалась на прежнее место.
Спутниковая антенна Палсиферов сообщала о том, что все больше мертвяков поднимается из могил, и теперь их количество превысило критическую величину. Если в начале зомби кусали только тех людей, которые оказывались рядом, то в последние недели, предшествующие тому, как на экране телевизора остались только помехи, мертвяки уже принялись гоняться за живыми.
Им похоже, понравилась человечина.
Окончательную попытку уничтожить Звезду Полынь предприняли США. Президент одобрил решение атаковать темный шар ядерными ракетами, размещенными на орбитальных платформах, напрочь забыв о том, что Америка многократно во всеуслышание объявляла о том, что никогда не выводила в космос ядерного оружия. Впрочем, никто и ухом не повел. Все молились за успех этого начинания.
Идея, безусловно, была хорошая, да вот реализация подкачала. Ни одна ракета ни с одной орбитальной платформы не стартовала. Одна неудача следовала за другой.
Современная технология показала свою полную несостоятельность.
А уж потом, после всех катаклизмов на земле и на небесах, пришел черед битвы на маленьком и единственном кладбище острова Дженни. Но и это событие обошло Мэдди стороной. В конце концов, она там не присутствовала. С приближением конца цивилизации (до него оставалось совсем ничего), отрезанные от остального мира (какое счастье!), островитяне не считали, что жизнь кончена, и, как-то очень естественно, вернулись к законам, по которым жили еще в незапамятные времена. Они уже понимали, что их ждет, только не знали, когда. Но готовились встретить неизбежное во всеоружии.
Женщин от решения важных вопросов отстранили.
Организовать дежурства предложил, естественно, Боб Даггетт. Иначе, наверное, и быть не могло, потому что Боб уже тысячу лет возглавлял совет самоуправления Дженни. Через день после смерти президента (о том, что он и первая леди бродят по улицам Вашингтона, округ Колумбия, кусая живых за руки и за ноги, не упоминалось; не хотелось даже думать об этом, пусть и этот мерзавец и его блондинка-жена были демократами) Боб Даггетт созвал первое со времен Гражданской войны чисто мужское собрание. Мэдди, хоть и не присутствовала на собрании, но все узнала. Дэйв Эймонс ввел ее в курс дела.
— Вы все знаете ситуацию, — начал Боб, он совсем пожелтел, как при желтухе, но люди помнили, что из четырех его дочерей на острове осталась одна. Остальные жили в городах… на материке.
Но, с другой стороны, у всех были родственники на материке.
— У нас на Дженни только одно кладбище, — продолжал Боб, — и пока на нем все спокойно, но это не значит, что так будет всегда. У нас ничего не произошло, но в многих местах… мне кажется, если где-то это началось, нам тоже этого не избежать.
По спортивному залу начальной школы, единственному помещению, которое могло вместить всех, пробежал гул одобрения. Мужчин собралось человек семьдесят, начиная от Джонни Крейна, которому только-только исполнилось восемнадцать, до Френка, двоюродного дедушки Боба, который в свои восемьдесят ходил со стеклянным глазом и жевал табак. Плевательницы в спортзале, конечно же, не было, поэтому Френк Даггетт принес с собой пустую баночку из-под майонеза, чтобы сплевывать в нее сок. Что он и проделал, прежде чем заговорить.
— Переходи к делу, Бобби. Это не предвыборная кампания, нечего тратить время зря.
Вновь зал одобрительно загудел, а на щеках Боба выступил румянец. Каким-то образом дедушке всегда удавалось выставить его круглым дураком, а он ужасно не любил, когда его: а) выставляли круглым дураком; и б) называли Бобби. Он уже не ребенок, черт побери, а уважаемый гражданин, владеющий немалой собственностью. И он же еще материально помогал старому пердуну покупал ему эту гребаную жвачку!
Но всего этого сказать он не мог, потому что глаза старого Френка уже превратились в две ледышки.
— Ладно, — кивнул он. — К делу. Дежурить будем по двенадцать человек. Прежде всего составим список. Смена каждые четыре часа.
— Я могу стоять на вахте больше четырех часов! — громогласно заявил Мэтт Арсенолт, и, как поняла Мэдди со слов Дэйви, после собрания Боб пожаловался, что такие вот бездельники, живущие на пособие, вроде Мэтта Арсенолта, никогда не решились бы подать голос в присутствии приличных людей, если этот старикан не называл его Бобби, словно он мальчишка, а не солидный мужчина, которому через три месяца стукнет полтинник.
— Может, сможешь, а может, и нет, — ответил ему Боб, — но народу у нас достаточно, и никто не должен заснуть на дежурстве.
— Я не собираюсь…
— Я же не говорил, что ты заснешь, — прервал его Боб, а по взгляду, брошенному на Мэтта Арсенолта, чувствовалось, что думал он как раз о нем.
Мэтт Арсенолт уже открыл рот, чтобы сказать что-то еще, но посмотрел на сидящих вокруг мужчин, в том числе и на Френка… и сообразил, что лучше промолчать.
— У кого есть оружие, пусть берет его с собой на дежурство, — продолжил Боб. После того, как Арсенолта более-менее поставили на место, настроение у него улучшилось. — Если, конечно, это не мелкашка. У кого нет ружья крупного калибра, пусть приходит за ним сюда.
— Я и не знал, что в нашей школе оружейный склад, — сказал Кэл Патридж, и ему ответил дружный смех.
— Пока нет, но будет, — заверил его Боб, — потому что каждый мужчина, у кого есть несколько ружей калибром больше двадцать второго, принесет сюда все, кроме одного, — он посмотрел на Джона Уирли, директора школы. — Не возражаешь, если мы будем держать их в твоем кабинете, Джон?
Уирли кивнул. Рядом с ним преподобный Джонсон нервно потер руки.
— Как бы не так, — воскликнул Оррин Кэмпбелл. — У меня жена и двое детей. Неужели я оставлю их безоружными? А вдруг, когда я буду нести вахту, компания мертвяков заявится к ним на обед?
— Если на кладбище мы все сделаем, как надо, к ним никто не заявится, железным тоном отрезал Боб. — У некоторых из вас есть пистолеты, револьверы. Здесь они нам не нужны. Сообразите, кто из женщин может стрелять, и раздайте им эти самые пистолеты. Мы сведем их в группы.
— Они смогут пропустить стаканчик-другой, — хохотнул старый Френк, и Боб тоже позволил себе улыбнуться. Похоже, все шло, как надо.
— Ночью мы поставим вокруг грузовики, чтобы нам хватало света, — он посмотрел на Сонни Дотсона, который работавшего на «Островной Амоко», единственной заправке на Дженни. Обслуживал Сонни не легковушки или грузовики, на Дженни не разъездишься, да и на материке галлон бензина стоил на десять центов дешевле, а рыболовецкие шхуны и моторные лодки. — У тебя достаточно горючего, Сонни?
— А расписки я получу?
— Если ты что и получишь, так это хорошего пинка. Когда все придет в норму, если придет, думаю, тебе за все заплатят.
Сонни огляделся, уперся в суровые взгляды и пожал плечами. На следующий день Дэйви сказал Мэдди, что он, конечно, надулся, но возражать не стал.
— У меня не больше четырехсот галлонов, в основном, солярка.
— На острове пять генераторов, — подал голос Барт Дорфман (когда Барт говорил, все слушали; единственному еврею на острове обычно внимали, как пророку). — Они работают на солярке. Если необходимо, я подключу к ним фонари.
В зале зашептались. Если Барт сказал, что подключит, так оно и будет. На островах знали, что евреи — лучшие в мире электрики.
— Мы осветим кладбище, как гребаную сцену, — заключил Боб.
Поднялся Энди Кингсбюри.
— Я слышал в выпуске новостей, что эти твари остаются лежать, если прострелить им голову. Иногда, правда, и не остаются.
— У нас есть бензопилы, — ответил ему Боб. — И если они не останутся лежать… что ж, мы постараемся, чтобы далеко они не ушли.
На том собрание практически и закончилось, разве что составили список дежурств.
Прошли шесть дней и ночей, и постовые, несущие вахту у маленького кладбища на острове Дженни начали задумываться, а тем ли они занимаются («Может, зря стоим», — выразил общую мысль Оррин Кэмпбелл). С десяток мужчин сидели у ворот кладбища и играли в карты. Тут все и произошло, и произошло быстро.
Судя по тому, что услышала Мэдди от Дэйва, на кладбище что-то завыло, совсем как ветер в трубе в ненастную ночь, а потом могильный камень, под которым покоился Майкл, сын мистера и миссис Форнье, он в семнадцать лет умер от лейкемии (тяжелое дело, единственный ребенок, а люди они такие хорошие), повалился набок. Над жесткой травой поднялась высохшая рука с позеленевшим перстнем Академии Ярмута. Пробиваясь наружу, она лишилась среднего пальца.
Земля вздыбилась (как живот беременной женщины, собравшейся разродиться, уже хотел сказать Дэйв, но вовремя прикусил язык), разлетелась в разные стороны и из могилы поднялся этот юноша. Конечно, его бы никто не узнал, все-таки он два года пролежал в земле. Щепки торчали из того места, где было лицо, среди остатков волос синели клочки ткани. «От обивки гроба, уточнил Дэйв, глядя на свои руки. — Я это точно знаю, — он помолчал. — Слава Богу, отец Майка этого не видел».
Мэдди согласно кивнула.
Охранники, перепуганные насмерть, с перекошенными от отвращения лицами, открыли огонь по ожившему трупу бывшего чемпиона по шахматах местной средней школы и второго бейсмена школьной сборной, разнеся его на мелкие ошметки. Несколько пуль, выпущенных впопыхах, попали в мраморный надгробный камень. Им просто повезло, что они стояли все вместе, а не двумя группами на противоположных концах кладбища, как поначалу предлагал Боб Даггетт. Тогда они точно перестреляли бы друг друга. А так обошлось без ран, хотя на следующий день в рукаве Бада Мичама обнаружилась подозрительная дыра.
— Наверное, зацепился за шип ежевики, — предположил Бад. — В том конце острова ее много.
Никто с этим спорить не стал, но темные разводы вокруг дыры навели его перепуганную жену на мысль, что шип этот был довольно большого калибра.
Сын Форнье упал и застыл, за исключением отдельных частей, которые продолжали дергаться… но тут вздыбилось все кладбище, словно случилось землетрясение, не на всем острове, а лишь на клочке земли, выделенном под могилы.
До сумерек оставался час.
Барт Дорфман заранее подсоединил сирену к тракторному аккумулятору, и Боб Даггетт щелкнул выключателем. Не прошло и двадцати минут, как большинство мужчин сбежались к кладбищу.
И слава Богу, прокомментировал Дэйв Эймонс, потому что некоторые мертвяки едва не сбежали. Старый Френк Даггетт, которому жить оставалось только два часа, указывал вновь прибывшим, куда надо встать, чтобы не попасть под пули, и последние десять минут на кладбище Дженни выстрелы гремели, как в сражении на реке Бул-Ран[91]. От густых клубов порохового дыма многие мужчины закашлялись. Но запах блевотины перебивал запах сгоревшего пороха… более резкий, и висел в воздухе дольше.
И все-таки некоторые из них дергались и извивались, как змеи с перебитыми позвоночниками, особенно те, кто лег в землю недавно.
— Барт, бензопилы здесь? — спросил Френк Даггетт.
— Да, — ответил Барт, и тут же какой-то странный звук вырвался из его груди, словно он пытался блевануть, но в желудке уже ничего не осталось. Он не отрывал глаз от копошащихся мертвяков, от перевернутых надгробий, от зевов могил, из которых появились мертвяки. — В кузове.
— Бензин залит? — синие вены вздулись на лысом черепе Френка.
— Да, — Барт поднес руку ко рту. — Извини.
— Блюй, сколько тебе хочется, — резко ответил Френк, — но только на ходу, когда будешь нести сюда пилы. И ты… ты… ты… и ты.
Последнее «ты» относилось к его внучатому племяннику Бобу.
— Я не могу, дядя Френк, — просипел Боб. Огляделся и увидел, что пять или шесть его друзей и соседей лежат в высокой траве. Они не умерли лишились чувств. Большинство из них увидели своих родственников, поднявшихся из земли. Бак Харкнесс стрелял в свою жену. И потерял сознание, увидев, как из затылка, словно болотная грязь, во все стороны полетели ее мозги. — Я не могу. Я…
И тут рука Френка, скрученная артритом, но твердая, как камень, отвесила ему звонкую оплеуху.
— Сможешь, и принесешь, племяш, — процедил он.
Боб повернулся и поплелся к грузовику.
Френк Даггетт мрачно смотрел ему вслед и потирал грудь, которая уже начала подавать опасные сигналы, посылая импульсы боли в левую руку. В старости Френк не стал глупее, так что прекрасно понял, что сие означает.
— Он сказал мне, что скоро у него разорвется сердце, и при этом постучал себя вот сюда, — продолжил рассказ Дэйв, коснувшись рукой левой стороны груди.
Мэдди кивнула, показывая, что все поняла.
— Он сказал: «Если что-то случится со мной до того, как с этим будет покончено, ты, Дэйви, Барт и Оррин возьмете командование на себя. Бобби хороший мальчик, но я думаю, что он, возможно, упал духом, по крайней мере, сейчас… а ты знаешь, если человек падает духом, ему лучше ничего не поручать».
Мэдди вновь понимающе кивнула, в который уж раз поблагодарив Бога, а она была Ему очень, очень благодарна, за то, что она — не мужчина.
— Мы взяли командование на себя, — продолжил Дэйв. — И с этим покончили.
Мэдди кивнула в третий раз, но тут у нее в горле что-то булькнуло, и Дэйв сказал, что дальше может и не рассказывать, если она не может это слышать. Замолчит с превеликим удовольствием.
— Я смогу, — спокойно ответила Мэдди. — Я смогу выслушать и не такое. Ты и представить себе не можешь, что я могу выслушать, Дэйви, — он с любопытством посмотрел на нее, но Мэдди отвела глаза до того, как он увидел в них ее секрет.
Дэйв не мог знать ее секрета, потому что на Дженни его не знал никто. Мэдди приняла такое решение и не собиралась отступать от него ни на йоту. Какое-то время, пребывая в шоке, она только прикидывалась, что справляется с трудностями. А потом случилось нечто такое, что заставило ее с ними справиться. За четыре дня до того, как кладбище изрыгнуло свои трупы, перед Мэдди Пайс встал очень простой выбор: справиться или умереть.
Она сидела в гостиной, пила домашнее вино из черники, которое она и Джек сделали прошлым августом, как же давно это было, и вязала вещи маленькому. В данном случае, пинетки. А что еще ей оставалось делать? За последнее время никому и в голову не приходило сплавать на материк и заглянуть в ближайший торговый центр.
Что-то ударилось в окно.
Летучая мышь, подумала Мэдди и подняла голову. Спицы на мгновение застыли. В темноте что-то двигалось, что-то большое. Но яркий свет масляной лампы отражался от стекол, и она не могла понять, что именно. Она протянула руку, чтобы притушить фитиль, и тут же раздался новый удар. Стекла задрожали. Она услышала, как посыпалась высохшая замазка. Мэдди вспомнила, что осенью Джек собирался заняться окнами, подумала, может, за этим он и пришел. Безумная мысль, он же лежал на дне океана…
Она сидела, склонив голову, с вязанием на коленях. Маленькой розовой пинеткой. Синие она уже связала. Внезапно до нее дошло, что слышит она слишком многое. И ветер. И прибой на Крикет Ледж. И дом то ли охал, то ли стонал, как старуха, устраивающаяся на ночь в постели. Да еще в прихожей тикали часы.
— Джек? — спросила она молчаливую ночь, ставшую вдруг очень даже шумной. — Это ты, дорогой?
Вот тут окно гостиной раскрылось и на пол повалился… не Джек, а скелет с висящими на нем остатками плоти.
На его шее по-прежнему висел компас. Поросший мхом.
Ветер вскинул занавески к потолку. Скелет приподнялся на четвереньки и посмотрел на нее черными, пустыми глазницами, обросшие ракушками.
Он издавал какие-то хриплые звуки. Безгубый рот открывался и закрывался, щелкали зубы. Он хотел есть… но куриный суп с вермишелью на этот раз не устроил бы его. Даже тот, что продавался в стаканчиках.
Что-то серое висело и покачивалось за обросшими ракушками глазницами, и Мэдди поняла, что видит остатки мозга Джека. Она сидела, окаменев, а скелет встал и направился к ней, оставляя на полу мокрые, грязные следы. Воняя солью и водорослями. Он вытянул вперед руки. Зубы его щелкали и щелкали. Мэдди увидела, что на нем остатки рубашки в красно-черную клетку компании «Л.Л. Бин»[92], которую она купила Джеку на прошлое Рождество. Стоила рубашка бешеных денег, но он не мог нахвалиться на нее, постоянно говорил, что она очень теплая и удобная, и, должно быть, действительно очень качественная, раз от нее что-то сохранилось после столь долгого пребывания под водой.
Холодные косточки пальцев уже коснулись шеи Мэдди, когда ребенок вдруг шевельнулся, первый раз. Сковавший ее ужас, который Мэдди принимала за спокойствие, испарился, как дым, и она воткнула одну из вязальных спиц в пустую глазницу.
Издавая отвратительные чавкающие звуки, скелет качнулся назад, схватился за спицу. Недовязанная розовая пинетка болталась перед дырой, на месте которой когда-то был нос. Мэдди наблюдала, как морской слизняк выполз из каверны и перебрался в пинетку, оставляя за собой слизистый след.
Джек наткнулся на комод, который они купили на распродаже вскоре после свадьбы. Она никак не могла решить, покупать — не покупать, и Джек, рассердившись, поставил ее перед выбором: или она покупает комод и они ставят его в гостиной, или он заплатит двойную цену и разрубит этот чертов комод на дрова. Разрубит…
Разрубит…
Скелет упал на пол, с громким хрустом переломился пополам. Правая рука вырвала из глазницы вязальную спицу, выпачканную в разлагающемся мозге и отбросила в сторону. Верхняя половина скелета поползла к ней. Вновь угрожающе клацнули зубы.
Она подумала, что он пытается улыбнуться, но тут ребенок шевельнулся вновь, и она вспомнила, как устало звучал его голос на распродаже у Мейбл Хэнретти: «Ради Бога, Мэдди, купи ты его. Я ужасно устал. Хочу пойти домой и пообедать! Если ты не купишь его, я дам старой карге двойную и изрублю его на дрова моим…»
Холодная влажная рука ухватила ее за щиколотку. Челюсти раскрылись, чтобы укусить. Убить ее и убить ребенка. Она вырвалась, оставив мертвяку только шлепанец, который он изжевал и выплюнул.
Когда она вернулась из кладовой, он уже заполз на кухню, вернее, его верхняя половина, таща компас по плиткам пола. Обернулся на звук ее шагов, в черных глазницах застыл какой-то идиотский вопрос. Она не стала думать, что это за вопрос, а просто хватила топором по черепу.
Череп разлетелся надвое. Ошметки сгнившего мозга полетели во все стороны, как протухшая овсянка, вместе со слизняками и морскими червями, которые его подъедали. Жуткое зловоние наполнило кухню.
Однако, его руки продолжали скрестись по плиткам пола.
Она вновь взмахнула топором… и еще раз… и еще…
Наконец, всякое шевеление прекратилось.
Острая боль пронзила живот, на мгновение ее охватила паника: неужели будет выкидыш? Но боль ушла. Малыш пнул ее ножкой, сильнее, чем раньше.
Она вернулась в гостиную, с топором в руке. От него пахло требухой.
Ноги, вот чудо, держали ее.
— Джек, я очень любила тебя, — вымолвила она, — но это не ты.
Следующим ударом она развалила таз. Топор разрубил и ковер, лезвие вонзилось в дубовую половицу.
Ноги разделились, но трепыхались еще добрые пять минут, прежде чем начали успокаиваться. Наконец, замерли даже пальцы.
Кусок за куском, надев толстые рукавицы, она снесла скелет в подвал. Каждый кусок заворачивала в парусину, которую Джек держал в сарае: в холодные дни этой парусиной прикрывали бочки с лобстерами, чтобы они не замерзли.
Один раз пальцы отрубленной руки сомкнулись на ее запястье. Замерев, с гулко бьющимся сердцем, она стояла, пока пальцы не разжались. Она с ним покончила. Покончила навсегда.
Под домом находилась цистерна с отходами, которые Джек все собирался откачать. Мэдди сдвинула бетонную крышку и побросала куски скелета в цистерну. Потом вернула тяжелую крышку на место.
— Покойся с миром, — прошептала она, и внутренний голос напомнил ей, что в цистерне покоятся с миром куски ее мужа. Тут она начала плакать, всхлипывания сменились истерическими воплями, она драла себя за волосы, до крови расцарапала грудь. Я обезумела, подумала Мэдди, вот что значит обезу…
Но додумать эту мысль она не успела, потому что лишилась чувств. Обморок плавно перешел в глубокий сон, а наутро она полностью пришла в себя.
Но дала зарок, что никому ничего не скажет.
Никому и никогда.
— Я смогу это выслушать, — сказала она Дэйву Эймонсу, вышвырнув из головы образ вязальной спицы с болтающейся пинеткой, торчащей из глазницы мертвяка, который когда-то был ее мужем и отцом ее ребенка. — Будь уверен.
И Дэйв ей все рассказал, потому что сошел бы с ума, если б оставил это в себе, но, разумеется, сгладил некоторые детали. Он рассказал, как они распилили пилами мертвяков, которые абсолютно отказывались вернуться в подземный мир, но не стал упоминать о том, что даже отпиленные кисти сжимались в кулаки и разжимались, а пальцы стоп скребли изрытую пулями землю, что эти части скелетов пришлось облить соляркой и поджечь. Впрочем, об этом он мог и не говорить: Мэдди из окна видела дым погребального костра.
Потом костер залили из рукава единственной на острове Дженнисолт пожарной машины, хотя опасности пожара и не было, поскольку легкий ветерок уносил искры в сторону моря. И Мэтт Арсенолт, запустив старый бульдозер «Д-9 Катерпиллар», двинул его на черную, дымящуюся груду костей. Гусеницы и стальной нож вдавили их в землю и разровняли.
Уже всходила луна, когда Френк отозвал в сторону Боба Даггетта, Дэйва Эймонса и Кэла Патриджа. Обратился он к Дэйву.
— Я чувствовал, что так и будет.
— Ты о чем, дядя? — спросил Боб.
— Мое сердце, — ответил Френк. — Отказывается стучать.
— Послушай, дядя Френк…
— Помолчи, — оборвал его старик. — Некогда мне слушать твою болтовню. Половина моих друзей от этого умерли. Радости мало, но могло быть и хуже. Это тебе не рак.
Но теперь возникли другая проблема, и вот что я хочу вам сказать: когда я упаду на землю, я хочу на ней и остаться. Кэл, приставишь ружье к моему левому уху. Дэйв, когда я подниму левую руку, упрешься своим мне под мышку. А ты, Бобби, нацелишься мне в сердце. Я произнесу молитву, и как только скажу аминь, вы трое одновременно нажмете на спусковые крючки.
— Дядя Френк… — выдавил из себя Боб. Его качнуло.
— Я же сказал, помолчи. И не вздумай упасть в обморок, как какая-нибудь барышня. Делай, что тебе велено.
Боб сделал.
Френк оглядел всех троих. Лица у них побледнели, совсем как у Мэтта Арсенолта, когда тот утюжил мужчин и женщин, которых знал с детства.
— Вы уж, мальчики, меня не подведите, — обращался Френк ко всем сразу, но смотрел на своего внучатого племянника. — Если вы почувствуете, что не можете нажать на спусковой крючок, подумайте о том, что я бы это сделал для любого из вас.
— Хватит болтать, — прохрипел Боб. — Я люблю тебя, дядя Френк.
— Ты, конечно, не тот мужчина, каким был твой отец, Бобби Даггетт, но я тоже люблю тебя, — ровным, спокойным голосом ответил Френк, вскрикнул от боли, вскинул левую руку над головой, совсем как вскидывает ее житель Нью-Йорка, останавливая такси, и начал последнюю молитву. — Отче наш еси на небеси… господи, как же больно… да прославится имя Твое… Ооо… Да придет царствие Твое… И на земле все будет…
Поднятая рука Френка задрожала. Дэйв Эймонс, уперев под мышку Френка, не отрывал от него глаз, совсем, как лесоруб, который пристально смотрит на большое дерево, которое может повалиться, куда не следует. Все островитяне наблюдали за ними. На бледном лице старика выступили большие капли пота. Губы растянулись, обнажив пожелтевшие вставные зубы, Дэйв уловил в его дыхании запах «Полидента».
— …как на небесах! — старик дернулся. — Открой нам путь истинный АМЕН!
Все трое выстрели одновременно, Кэл Патридж и Боб Даггетт лишились чувств, но Френк упал и не попытался встать и пойти.
Френк Даггетт твердо решил перейти в мир мертвых и остаться нам, и ему это удалось.
Начав рассказ, Дэйв уже не мог остановиться, хотя и ругал себя за то, что начал. Он же понимал, не дело рассказывать такое беременным женщинам.
Но Мэдди поцеловала его, сказала, что по ее разумению, он вел себя достойно, точно так же, как и Френк Даггетт. И Дэйв ушел, завороженный, словно его поцеловала в щеку женщина, которую он раньше никогда не встречал.
Собственно, так оно и было.
Она наблюдала, как он идет по проселочной дороге, таких на Дженни было всего две, поворачивает налево. В лунном свете она видела, что его чуть пошатывает, от усталости, от шока… Она любила его всем сердцем… любила их всех. Она хотела сказать Дэйву, что любит его и поцеловать в губы, вместо того, чтобы чмокнуть в щеку, но он мог неправильно истолковать ее порыв, несмотря на то, что смертельно устал, а она была на пятом месяце беременности.
Но она его любила, любила их всех, потому что они прошли сквозь ад, чтобы обезопасить для нее крохотный кусочек земли, со всех сторон окруженный Атлантическим океаном.
Обезопасить для нее и ее ребенка.
— Это будут домашние роды, — прошептала она, когда Дэйв скрылся большой спутниковой антенной Палсиферов. Посмотрела на луну. — Я рожу дома… и все будет хорошо.
К тому времени, когда Джон и Элиза Грэхем наконец добрались до маленького городка Уиллоу, штат Мэн, подобного песчинке в центре жемчужины сомнительного качества, было уже половина шестого. Городок находился меньше чем в пяти милях от Хемпстед-Плейс, но они дважды неправильно свернули, и, когда наконец доехали до Мейн-стрит, оба были потными и раздраженными. По пути из Сент-Луиса вышел из строя кондиционер, а температура воздуха приближалась к сорока градусам. Конечно, на самом деле гораздо меньше, подумал Джон Грэхем. Как любят говорить старожилы, дело не столько в жаре, сколько во влажности. Ему казалось, что сегодня, кажется, можно, протянув руку, выжать теплые струйки воды из самого воздуха. Небо над головой было чистым и ярко-голубым, по из-за этой высокой влажности казалось, что в любую минуту может пойти дождь. Да что там может — вроде бы он уже идет.
— Вот магазин, о котором нам говорила Милли Казинс, — показала Элиза.
— Что-то непохоже на супермаркет будущего, — фыркнул Джон.
— Да, ты прав, — осторожно согласилась Элиза. Оба старались вести себя со взаимной осторожностью. Они были женаты почти два года и все еще очень любили друг друга, но поездка из Сент-Луиса оказалась весьма продолжительной, особенно в автомобиле со сломанным радиоприемником и неисправным кондиционером. Джон возлагал большие надежды на то, что им понравится здесь летом, в Уиллоу (еще бы, ведь Университет штата Миссури оплачивал все их расходы). Но, по его мнению, понадобится не меньше недели, чтобы отдохнуть после поездки и почувствовать себя как дома. А если погода установится такой жаркое, как сейчас, даже не нужно и особой причины, чтобы вспыхнула искра ссоры. Ни одному из них не хотелось, чтобы лето начиналось таким образом.
Джон медленно поехал по Мейн-стрит по направлению к магазину в центре Уиллоу, торгующему скобяным и прочим товаром. По одну сторону крыши свисала ржавая вывеска с голубым орлом, и он понял, что здесь размещается еще и почтовое отделение. В лучах заходящего солнца магазин выглядел сонным. Единственный автомобиль — помятый «вольво» — стоял у вывески «ИТАЛЬЯНСКИЕ САНДВИЧИ, ПИЦЦА, ГРОГ, ЛИЦЕНЗИИ НА РЫБНУЮ ЛОВЛЮ».
По сравнению с остальным городом казалось, здесь кипит жизнь. В витрине шипела неоновая реклама пива, хотя до наступления темноты оставалось почти три часа. «Решительный шаг, — подумал Джон, — Надеюсь, владелец магазина получил разрешение на эту рекламу у городских властей, прежде чем установил ее на витрине».
— Мне казалось, что летом Мэн — рай для отдыхающих, — заметила Элиза.
— Судя по тому, что мы пока видели, похоже, Уиллоу находится в стороне от основных туристских центров, — отозвался он.
Они вышли из машины и поднялись на крыльцо. Пожилой мужчина в соломенной шляпе сидел в кресле-качалке с плетеным камышовым сиденьем и смотрел на них маленькими проницательными голубыми глазками. Он сворачивал самокрутку, просыпая табачные крошки на собаку, распростершуюся у его йог. Это была большая собака, порода ее не поддавалась определению. Лапы собаки вытянулись под изогнутыми полозьями кресла-качалки. Старик не обращал внимания на собаку, казалось, даже не замечал, что она здесь, однако всякий раз, когда качался вперед, полозья качалки останавливались в четверти дюйма от ее лап. Почему-то это поразило Элизу.
— Добрый вам день, леди и джентльмен, — произнес старый господин.
— Здравствуйте, — ответила Элиза, робко улыбнувшись в ответ.
— Привет, — сказал Джон. — Меня зовут…
— Мистер Грэхем, — спокойно закончил за него старик. — Вы — мистер и миссис Грэхем. Те самые, что арендовали на лето Хемпстед-Плейс. Слышал, что вы пишете какую-то книгу.
— Да, об иммиграции французов в семнадцатом столетии, — кивнул Джон. — Новости быстро расходятся здесь, не правда ли?
— Это верно, расходятся они тут быстро, — согласился старик. — У нас маленький городок, как вы уже, наверное, заметили. — Он сунул сигарету в рот, там она быстро расклеилась, осыпав абаком лапы и шерсть лежащей рядом собаки. Пес даже не шевельнулся.
— А, черт побери, — проворчал старик и смахнул папиросную бумагу, прилипшую к его нижней губе. — Жена больше не хочет, чтобы я курил. Утверждает, что это грозит раком не только мне, но и ей.
— Мы приехали в город, чтобы купить кое-какие припасы, — ерзала Элиза. — Дом, что мы сняли, старый и великолепный, но все шкафы пустые.
— Это верно, — согласился старик. — Рад встретиться с вами. Меня зовут Генри Иден. — Он протянул руку в их сторону. Джон пожал ее, и Элиза последовала его примеру. Оба пожимали искалеченную старостью руку осторожно, и старик кивнул, словно давая понять, что ценит их заботу. — Я ожидал вашего приезда полчаса назад. Вы, должно быть, раз или два свернули по ошибке в другую сторону. Для такого маленького городка, как этот, у нас слишком много дорог. — Он засмеялся, издав при этом глухой бронхиальный звук, перешедший в надсадный кашель курильщика. — Да, у нас в Уиллоу масса дорог, это уж точно! — Он снова засмеялся.
Джон нахмурился.
— Почему вы ожидали нас?
— Люси Дусетт позвонила и сказала, что мимо нее проехали незнакомые люди, — пояснил Иден. Он достал кисет с табаком, развязал его, сунул пальцы внутрь и достал пачку папиросной бумаги. — Вы не знакомы с Люси, но она говорит, что вы знакомы с ее внучатой племянницей, миссис.
— Вы имеете в виду двоюродную бабушку Милли Казинс? — спросила Элиза.
— Да, мэм, — кивнул Иден. Он набрал табаку на листом папиросной бумаги, но большая его часть продолжала сыпаться на лежащую собаку. Как раз в тот момент, когда Джон Грэхем подумал, что собака, может быть, мертвая, она подняла хвост, и громко оповестила об обратном. «Ну вот, а ты уже решил…» — укорил себя Джон.
— В Уиллоу вообще-то почти все являются родственниками, — продолжал старик. — Люси живет у подножия холма. Я сам собирался позвонить вам, но раз она сказала, что вы все равно едете сюда…
— Откуда вы знали, что мы приедем сюда? — спросил Джон.
Генри Иден пожал плечами, словно говоря: а куда еще можно ехать здесь?
— Вы хотели поговорить с нами? — спросила Элиза.
— Придется, пожалуй, — сказал Иден. Он лизнул, самокрутку и сунул ее в рот. Джон ожидал, что она развалится, как и предыдущая. У него голова шла кругом из-за всего этого, словно он случайно вошел в городское отделение ЦРУ.
Сигарета каким-то образом не развалилась. К одной из ручек кресла был приклеен клочок наждачной бумаги. Иден чиркнул по ней спичкой и поднес пламя к сигарете, половина которой тут же исчезла в огне.
— Мне кажется, вам со своей миссис было бы неплохо провести эту ночь где-нибудь не в нашем городе, — сказал он наконец.
Джон недоумевающе мигнул.
— Как это не в городе? Зачем нам уезжать отсюда? Мы только что приехали.
— Между прочим, мистер, это действительно хорошая мысль, — послышался голос позади Идена.
Муж и жена Грэхем повернули головы и увидели за порогом магазина высокую женщину со сгорбленными плечами. Она смотрела на них из-под старой жестяной рекламы сигарет «ЧЕСТЕРФИЛД» — «ДВАДЦАТЬ ОДИН ВЕЛИКОЛЕПНЫЙ СОРТ ТАБАКА ДАЕТ ВАМ ВОЗМОЖНОСТЬ ДВАДЦАТЬ РАЗ НАСЛАДИТЬСЯ ПРЕВОСХОДНЫМ ТАБАЧНЫМ ДЫМОМ».
Она вышла на крыльцо. Ее лицо было болезненно-желтым и усталым, но не несло на себе печати тупости. В одной руке она держала буханку хлеба, а в другой коробку с шестью бутылками пива «Даусон-эль».
— Я Лаура Стэнтон, — сказала она. — Мне очень приятно познакомиться с вами. Здесь, в Уиллоу, нам хочется быть гостеприимными, но сегодняшний вечер — сезон дождя.
Джон и Элиза озадаченно посмотрели друг на друга. Элиза взглянула на небо. За исключением нескольких облачков, типичных для хорошей погоды, оно было прозрачным, голубым, без единого пятнышка.
— Я знаю, что небо чистое, — сказала женщина по фамилии Стэнтон, — но это ничего не значит, правда, Генри?
— Совершенная правда, — ответил Иден. Он сделал одну гигантскую затяжку из своей укороченной сигареты и бросил окурок через перила крыльца.
— Чувствуется сильная влажность воздуха, — сказала Стэнтон. — В этом все дело, верно, Генри?
_ Да, — согласился Иден, — пожалуй. Прошло семь лет. День в день.
— С того самого дня, — кивнула Лаура Стэнтон.
Оба с ожиданием посмотрели на Грэхемов.
— Извините меня, — сказала наконец Элиза. — Я ничего не понимаю. Это что, какая-нибудь местная шутка?
На этот раз Генри Иден и Лаура Стэнтон переглянулись, затем одновременно, словно сговорившись, вздохнули.
— Мне это кажется отвратительным, — пробормотала Лаура Стэнтон, хотя Джон Грэхем не понял, обращалась ли она к старику или говорила сама с собой.
— Ничего не поделаешь, — ответил Иден, — это необходимо.
Она кивнула и снова глубоко вздохнула, словно опустила на землю тяжелый груз и знает, что ей придется снова его поднять.
— Это происходит не так уж часто, — сказала она, — потому что сезон дождя наступает в Уиллоу только раз в семь лет…
— Семнадцатого июня, — вставил Иден. — Сезон дождя приходит в Уиллоу каждые семь лет семнадцатого июня. Этот день никогда не меняется, даже в високосные годы. И всего лишь одна ночь, но ее всегда называют сезоном дождя. Провалиться мне на этом месте, если я знаю почему. А ты не знаешь, Лаура?
— Нет, — сказала она. — Ты лучше бы не прерывал меня, Генри. Мне кажется, ты становишься по-старчески слабоумным.
— Ну что ж, извини меня, что я все еще жив. Я случайно упал с погребальных дрог, — с очевидным раздражением ответил старик.
Элиза бросила на Джона испуганный взгляд. «Они издеваются над нами? — читалось в нем. — Или они оба сошли с ума?»
Джон так не думал, по ему всей душой захотелось отправиться за продуктами в Огасту вместо Уиллоу; там по дороге они могли бы быстро перекусить.
— А теперь слушайте, — исполненным доброты голосом обратилась к ним женщина по имени Стэнтон. — Мы забронировали для вас комнату в мотеле «Уондервью» на Уолуич-роуд — если хотите, конечно. Мотель переполнен, однако его администратор — мой двоюродный брат, и ему удалось освободить для вас одну комнату. Вы можете вернуться сюда завтра и проведете с нами все остальное лето. Мы будем этому очень рады.
— Если это шутка, то она мне непонятна, — сказал Джон.
— Нет, это не шутка, — ответила женщина. Она взглянула на Идена, который быстрой незаметно кивнул, словно говоря: продолжай, сейчас не время останавливаться. Женщина снова посмотрела на Джона и Элизу, собралась, казалось, с силами и сказала: — Видите ли, ребята, каждые семь лет здесь у нас в Уиллоу хлещет дождь из жаб. Теперь вы знаете причину.
— Из жаб, — произнесла Элиза каким-то далеким, задумчивым голосом, словно говоря: «Скажите, что все это мне снится».
— Из жаб, конечно, — спокойно подтвердил Иден.
Джон осторожно огляделся по сторонам в поисках помощи — если таковая понадобится. Но Мейн-стрит была совершенно пустынной. Не только пустынной, заметил он, больше того — все окна на ней были закрыты ставнями. Ни одного автомобиля на проезжей части. Ни одного пешехода ни на той, ни на другой стороне улицы.
«Мы можем попасть в серьезную переделку, — подумал он. — Если эти люди настолько чокнутые, нас ждут большие неприятности». Внезапно он вспомнил короткий рассказ Шерли Джексон «Лотерея» — в первый раз после того, как читал его в школе.
— Только не думайте, что я стою тут перед вами и говорю лишь потому, что мне этого хочется, — сказала Лаура Стэнтон. — Дело в том, что я исполняю свой долг. И Генри тоже. Видите ли, это не просто легкий дождик из жаб. Это настоящий ливень.
— Пошли, — сказал Джон Элизе, взяв ее под руку. Он улыбнулся обоим пожилым людям, и его улыбка выглядела такой же фальшивой, как шестидолларовая банкнота. — Был рад с вами познакомиться. — Он помог Элизе сойти с крыльца, оглядываясь по пути на старика и сутулую женщину с болезненно-желтым лицом. По какой-то причине он не решался повернуться к ним спиной.
Женщина сделала шаг следом, отчего Джон едва не споткнулся и не упал на последней ступеньке крыльца.
— Я знаю, что в это трудно поверить, — призналась женщина. — Вы, наверное, принимаете меня за сумасшедшую.
— Ничуть, — ответил Джон. Казалось, широкая фальшивая улыбка на его лице достигла мочек ушей. Милосердный Господь, зачем только он уехал из Сент-Луиса? Он одолел почти полторы тысячи миль в машине с неисправным радиоприемником и неработающим кондиционером лишь для того, чтобы встретить фермера Джекиля и миссис Хайд[93].
— Впрочем, все в порядке, — сказала Лаура Стэнтон, и сверхъестественное спокойствие в ее голосе заставило его остановиться у вывески «ИТАЛЬЯНСКИЕ САНДВИЧИ», в шести футах от «форда». — Даже те, кто слышал о дождях из лягушек, жаб, птиц и тому подобном, не слишком хорошо понимают, что происходит каждые семь лет в Уиллоу. И все-таки примите добрый совет: если уж вы твердо решили остаться здесь, не выходите из дома. Внутри дома вы будете в наибольшей безопасности.
— И как следует закройте ставни, — добавил Иден. Собака подняла хвост и издала долгий стонущий звук, словно подтверждая слова своего хозяина.
— Мы… мы обязательно сделаем это, — произнесла Элиза слабым голосом. Джон открыл дверцу с пассажирской стороны «форда» и почти втолкнул ее внутрь.
— Можете не сомневаться, — сказал он сквозь застывшую на его лице широкую улыбку.
— Приезжайте поговорить с нами завтра, — выкрикнул Иден Джону, спешившему к водительской дверце на противоположной стороне машины. — Заходите к нам завтра, тогда вы почувствуете себя несколько безопаснее. — Он помолчал и добавил: — Если вы еще будете здесь завтра, разумеется.
Джон махнул рукой, сел за руль, и они уехали.
На крыльце на мгновение воцарилась тишина. Старик и женщина с болезненно-желтым лицом следили за исчезающим на Мейн-стрит «фордом». Он умчался со значительно большей скоростью, чем та, с которой приехал.
— Ну что ж, мы выполнили, что от нас требовалось, — удовлетворенно сказал старик.
— Да, — согласилась она, — и я отвратительно чувствую себя. Я всегда отвратительно чувствую себя, когда вижу, как они смотрят на нас. На меня.
— Ничего не поделаешь, — сказал он, — хорошо, что такое хоть приходится выдерживать только раз в семь лет. И это нужно делать именно таким образом. Потому что…
— Потому что это часть ритуального обряда, — мрачно закончила она.
— Да. Таков ритуальный обряд.
Словно соглашаясь с этим, собака махнула хвостом и снова— испортила воздух.
Женщина пнула ее и, повернувшись к старику, уперлась руками в бока.
— Твой пес — самый вонючий пес во всех четырех городах, Генри Иден!
Собака фыркнула, с трудом встала и спустилась, пошатываясь, по ступенькам крыльца. Остановилась на мгновение, чтобы бросить на Лауру Стэнтон укоризненный взгляд.
— Но ведь от самого пса это не зависит, — попытался оправдать его Иден.
Она вздохнула, посмотрела на дорогу вслед «форду».
— Очень жаль, — проговорила она. — Они показались мне такими милыми.
— Это же не от нас с тобой зависит… — Генри Иден принялся сворачивать новую самокрутку.
В результате Грэхемам пришлось пообедать по пути в придорожном кафе. Они отыскали его в соседнем городе Уолуиче (здесь же размещался и «Уондервыо-мотель» с великолепной панорамой из окон). Джон показал его Элизе в тщетной попытке развеселить ее. Подъехав к кафе, они сели за столик на открытом воздухе под старой развесистой елью. Кафе на открытом воздухе представляло собой резкий, почти разительный контраст с домами вдоль Мейн-стрит в Уиллоу. Стоянка автомобилей была почти заполнена (большинство машин, как и у Грэхемов, имело номерные знаки других штатов). Кричащие дети с мороженым в руках носились друг за другом, в то время как их родители расхаживали по площадке, отмахиваясь от оводов, в ожидании, когда будут объявлены по радио номера их очереди. Меню оказалось достаточно обширным. По сути дела, подумал Джон, в нем было все, что можно было пожелать, — если только выбранное вами блюдо помещалось в печь для приготовления пищи.
— Не знаю, сумею ли я провести в этом городе не то что два месяца, а хотя бы два дня, — сказала Элиза. — Первоначальное его очарование у меня исчезло, Джонни.
— Но это была шутка, вот и все. Местным жителям нравится играть с туристами из других штатов. Просто на этот раз они зашли слишком далеко. Не иначе сейчас они ругают себя за это.
— Но они выглядели вполне серьезными, — сказала Элиза. — Ты думаешь, я смогу вернуться обратно и посмотреть в лицо этому старику после всего, что случилось?
— Это меня меньше всего беспокоит. Судя по тому, как он сворачивает сигареты, старик достиг такого этапа в жизни, что всех — да-да, всех — встречает впервые. Даже самых близких друзей.
Элиза попыталась сдержать улыбку, не сумела и рассмеялась:
— Ты такой злой!
— Честный, может быть, но не злой. Я не утверждаю, что у него болезнь Альцгеймера, но у меня создалось впечатление, что ему требуется дорожная карта, чтобы найти дорогу в туалет.
— Как ты думаешь, куда делись все жители? Город выглядел совершенно безлюдным.
— Торжественный обед у мэра или скорее всего собрались поиграть в карты в «Восточной звезде», — объяснил Джон, потягиваясь. Он посмотрел на ее тарелку. — Ты что-то мало съела, милая.
— Милая не очень голодна.
— Уверяю тебя, это была просто шутка, — сказал он и взял ее за руку. — Ну улыбнись.
— Ты в самом деле, в Сеймом деле уверен, что это именно так?
— Безусловно. Эй, послушай, я хочу сказать — каждые семь лет на Уиллоу, штат Мэн, обрушивается дождь из жаб. Звучит, словно отрывок из монолога Стивена Райта.
Элиза с трудом улыбнулась.
— Начался дождь — ожидай ливня, — сказала она.
— По-видимому, они придерживаются старой привычки рыболовов — если уж ты хочешь рассказать что-нибудь, пусть это будет нечто невероятное. Когда я был мальчишкой и мы жили в лагере скаутов, Несшей любимой шуткой была охота на бекасов. Заводили какого-нибудь новичка подальше от лагеря с мешком в руках и говорили, что сейчас в мешок влетит бекас. Эта шутка мало отличается от той. А когда задумаешься над этим, вообще-то понимаешь, что удивляться нечему.
— Почему ты так считаешь?
— Здешние жители в основном зарабатывают на жизнь обслуживанием приезжающих на лето туристов. У них просто не может не быть образа мыслей обитателей летних лагерей.
— Эта женщина вела себя так, будто ее слова совсем не походили на шутку. Говоря по правде, Джонни, она изрядно напугала меня.
Лицо Джона Грэхема, обычно приветливое и улыбающееся, стало жестким и суровым. Это выражение не шло ему, но в то же время не казалось фальшивым или напускным.
— Я знаю, — сказал он, собирая со стола салфетки, пластмассовые корзинки и оберточную бумагу. — И я добьюсь, чтобы за эту шутку они извинились. Я считаю, что если дурачатся ради того, чтобы подурачиться, — в этом нет ничего плохого, но когда пугают мою жену — между прочим, они немного напугали и меня, — тут я провожу черту. Ты готова ехать обратно?
— А ты сможешь найти дорогу?
Он усмехнулся и сразу стал похож на самого себя.
— Я оставил за собой след из хлебных крошек.
— Надо же, милый, какой ты умный, — сказала она и встала из-за стола. Она снова улыбалась, и Джон был рад этому. Элиза глубоко вздохнула — при этом джинсовая рубашка, которую она надела сегодня, соблазнительно округлилась — и выдохнула. — Похоже, влажность уменьшилась.
— Пожалуй. — Джон бросил собранный им мусор в корзину левым крюком через голову и подмигнул ей. — Вот тебе и сезон дождя.
Но к тому времени, когда они повернули на Хемпстед-роуд, влажность еще больше увеличилась, причем очень резко. Джону казалось, что майка на нем превратилась в клейкую паутину, прилипшую к спине и груди. Небо, ставшее вечеру светло-розовым, по-прежнему было чистым, без единого облачка, но он чувствовал, что, будь у него соломинка, он мог бы пить воду прямо из воздуха.
На этой дороге еще был только один дом, у подножия длинного холма с Хемпстед-Плейс на вершине. Когда они проезжали мимо этого дома, Джон увидел силуэт женщины, неподвижно стоявшей у окна, глядя на них.
— Ну вот, это и есть двоюродная бабушка твоей подруги Милли, — сказал Джон. — Она поспешила позвонить в магазин местным сумасшедшим и предупредить их о нашем приезде. Интересно, если бы мы остались у них чуть дольше, вытащили бы они подушки, которые стонут, когда ни них Сердятся, щелкающие зубы и взрывающиеся сигары?
— У собаки этого старика была встроенная вонючая сигара.
Джон засмеялся и кивнул.
Через пять минут они свернули на подъездную дорогу, ведущую к их дому. Дорога вся заросла сорняками и низкорослым кустарником, и Джон решил, что займется этим в ближайшее время. Сам Хемпстед-Плейс представлял из себя большой деревенский дом, причем каждое новое поколение делало к нему пристройку, если считало это нужным или просто имело на то желание. Позади него находился амбар, соединенный с домом тремя зигзагообразно расположенными сараями. В пору раннего лета два из них заросли почти до крыш ароматными кустами жимолости.
Отсюда открывался поразительный видна город, особенно в такой безоблачный вечер, как этот. На мгновение Джон с удивлением отметил, как при такой необычайно высокой влажности может быть столь спокойный и безоблачный вечер. Элиза подошла к нему, и они несколько секунд постояли перед слотом автомобиля. Обняли друг друга за талию и глядели на уходящие плавными волнами вдаль в направлении Огасты холмы, которые терялись в вечерних сумерках.
— Как прекрасно, — прошептала она.
— Послушай-ка, — сказал он.
За амбаром, ярдах в пятидесяти, начиналось заросшее камышом и высокой травой болото. Оттуда доносился беспорядочный лягушачий хор — лягушки пели, щелкали и словно колотили в барабаны с помощью своих эластичных мешков, которые Бог по какой-то причине счел нужным растянуть в их горлах.
— Видишь, — сказала она, — по крайней мере лягушки на месте и готовы к действию.
— А вот жаб нет. — Он посмотрел на безоблачное небо, в котором появился холодный горящий блеск Венеры. — Да вот они, Элиза! Вон там! Тучи жаб!
Она рассмеялась.
— Сегодня в маленьком городе Уиллоу, — произнес Джон торжественно, — холодный фронт жаб встретился с теплым фронтом тритонов, в результате чего…
Элиза толкнула его локтем в бок.
— Ну ты, — сказала она, — пошли в дом…
Они вошли в дом и не задерживаясь направились прямо в постель.
Примерно через час приятную дремоту Элизы нарушил удар по крыше. Она приподнялась на локте.
— Что это, Джонни?
Джон что-то пробормотал и повернулся на бок.
Жабы, подумала она и хихикнула… Но смешок получился нервным. Она встала, подошла к окну и, прежде чем посмотреть на то, что могло упасть на землю, взглянула на небо.
Оно было по-прежнему безоблачным, и теперь его усеял триллион сияющих звезд. Мгновение Элиза смотрела на небо, завороженная его молчаливой красотой.
Еще один удар.
Она отшатнулась от окна и глянула на потолок. Что бы это ни было, оно ударило по крыше прямо над головой.
— Джон! Джон! Проснись!
— Что случилось? — Он сел в постели. Волосы его спутались самым беспорядочным образом.
— Началось, — сказала она и попробовала рассмеяться. — Пошел дождь из лягушек.
— Жаб, — поправил он. — Элли, о чем ты гово…
Удар, еще удар.
Он оглянулся вокруг, затем опустил ноги на пол.
— Это нелепо, — произнес он тихо, сердитым голосом.
— Что ты хочешь этим ска…
Сильный удар, звон разбитого стекла НА первом этаже.
— Черт меня побери, — пробормотал Джон, встал и натянул джинсы: — Довольно. С меня достаточно, черт возьми.
Несколько приглушенных ударов потрясли стену дома и крышу.
Элиза испуганно прижалась к нему.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Я хочу сказать, что эта сумасшедшая женщина и, может быть, старик, сидевший в качалке, собрали своих друзей и теперь швыряют в наш дом камни, — сказал Джон. — Я собираюсь положить этому конец, причем не откладывая. Может быть, у них обычай оказывать шумный прием новым жителям своего города, но…
Из кухни донеслось несколько сильных ударов.
— Черт бы вас всех побрал! — завопил Джон и выбежал в коридор.
— Не бросай меня! — крикнула Элиза и последовала за ним.
Прежде чем сбежать с лестницы, он включил свет в коридоре. Приглушенные удары сотрясали дом все чаще и чаще, и это заставило Элизу задуматься. Сколько горожан собралось у дома? Сколько их потребовалось, чтобы устроить такое? И что они бросают? Камни, завернутые в наволочки?
Джон спустился по лестнице и вошел в гостиную. Там было большое окно, из него открывался тот же вид, которым они недавно восхищались. Теперь окно было разбито. Осколки стекла валялись на ковре. Он бросился к окну, собираясь крикнуть собравшимся там людям, что сейчас принесет ружье, но, посмотрев на осколки стекла, вспомнил, что он босиком, и остановился. На мгновение его охватило замешательство. Он не знал, как поступить. Тут он увидел среди осколков стекла темный предмет — камень, которым эти кретины разбили окно, — и снова его охватила ярость. Он готов был кинуться к разбитому окну, не обращая внимания на свои босые ноги, но в это мгновение темный предмет шевельнулся.
Это не камень, подумал он. Это…
— Джон! — позвала его Элиза. Теперь дом сотрясали непрерывные глухие удары. Казалось, на него сыплется поток огромных градин, мягких и полых внутри. — Джон, что это?
— Жаба, — сказал он, глупо уставившись на предмет. Он все еще не мог отвести от него глаз и разговаривал больше с собой, чем с женой.
Потом, подняв взгляд, он посмотрел в окно. То, что он там увидел, потрясло и напугало его. Никаких холмов на горизонте — какое там! Джон едва различал очертания амбара, а тот находился меньше чем в сорока футах от него.
Видимость из-за града падающих тел стала практически нулевой. Еще три жабы влетели в разбитое окно. Одна упала неподалеку от первой, напоролась на острый осколок, и из ее тела во все стороны брызнула черная жижа.
Элиза истерично закричала.
Две другие жабы запутались в шторах, которые забились и задергались, как при сквозняке. Одной из жаб удалось освободиться, она шлепнулась на пол и запрыгала к Джону.
Он пошарил по стене рукой, словно не принадлежащей ему, наткнулся пальцами на выключатель и включил свет.
Существо, прыгающее к нему по ковру, усыпанному осколками стекла, походило на жабу, но в то же время не было жабой. Его зелено-черное тело выглядело слишком большим и грузным. Выпученные черно-золотые глаза напоминали яйца. А из пасти с отвисшей челюстью торчало множество больших, острых, как иглы, зубов.
Она издала глухой квакающий звук и запрыгала к Джону, как на пружинах. Позади нее через разбитое окно влетали все новые и новые жабы. Те, что падали прямо на пол, или погибали, или получали повреждения, но много других — слишком много, — попадая на шторы, пользовались ими как страховочной сеткой и спрыгивали на пол, ничуть не пострадав.
— Уходи отсюда! — крикнул Джон жене и пнул ногой жабу, которая — это могло показаться невероятным, но соответствовало действительности — нападала на него. Она не отскочила под ударом его ноги и вонзила все свои острые изогнутые зубы ему в пальцы. Мгновенно он ощутил страшную боль. Не задумываясь Джон полуобернулся и изо всех сил ударил по жабе второй ногой. Жаба лопнула, ее внутренности веером разлетелись по панели, но босая нога Джона ударилась о стену, и он почувствовал, что сломал пальцы — они смотрели теперь в разные стороны.
Элиза, оцепенев, застыла в дверном проеме коридора. Теперь она слышала звон бьющихся стекол во всех окнах дома. После любовных объятий с Джоном она натянула на голое тело его рубашку с короткими рукавами и теперь обеими руками стягивала ее воротник у шеи. Вокруг нарастали отвратительные квакающие звуки.
— Уходи отсюда, Элиза! — завопил Джон. Он повернулся, подняв окровавленную ногу. Жаба, укусившая его, была мертва, но ее огромные длинные зубы застряли в его ноге подобно рыболовным крючкам. На этот раз он движением футболиста пнул ногой воздух, и мертвая жаба наконец отлетела в сторону.
Выцветший ковер гостиной был покрыт грузными прыгающими телами. И все они прыгали, направляясь в их сторону.
Джон кинулся к двери. По пути он наступил на «одну из жаб, и она лопнула у него под ногой. Его пятка скользнула в холодную слизь, и он едва не упал. Элиза выпустила наконец воротник рубашки и схватила его за руку. Они вместе выскочили в коридор, и Джон захлопнул дверь, раздавив пополам жабу, пытавшуюся прыгнуть вслед за ними. Передняя ее часть вздрагивала и дергалась на полу, открывая и закрывая пасть, полную зубов, выпученные черно-золотые глаза уставились на людей.
Элиза прижала ладони к щекам и истерически завизжала. Джон протянул к ней руку. Она тряхнула головой и отпрянула от него. Волосы завесой упали ей на лицо.
Глухой стук падающих на крышу жаб вселил в них испуг, но еще страшнее были кваканье и стрекот — эти звуки разносились внутри дома, повсюду. Джок подумал о старике, что сидел в своей качалке на крыльце магазина, и крикнул им вслед: «И как следует закройте ставни».
Боже мой, почему он не поверил ему?
И тут же следующая мысль: «А как я мог поверить-? Ничто в жизни не подготовило меня к тому, чтобы верить в подобное.»
И тут, помимо шлепков о землю и ударов о крышу, он услышал более зловещий звук: потрескивание и поскрипывание дерева — это жабы принялись прогрызать дверь в гостиную. Он отчетливо представил себе, как дверь все больше оседает на петлях по мере того, как на нее наваливаются все новые и новые чудовища.
И тут, повернувшись, Джон увидел, что жабы дюжинами, прыгая со ступеньки на ступеньку, спускаются по лестнице.
— Элиза! — Он схватил ее за локоть. Продолжая кричать, она вырвалась, и у него в руке остался только оторванный рукав рубашки. Он недоуменно посмотрел на кусок ткани и бросил его на пол.
— Черт побери, послушай же меня, Элиза!
Она продолжала кричать, продолжая отступать от него.
Первые жабы уже успели спуститься по лестнице и неотвратимо приближались. Послышался звон разбитого стекла, и через полукруглое окно над дверью влетела жаба, она упала на спину и лежала на ковре кверху пятнистым розовым брюхом, беспомощно перебирая перепончатыми лапами.
Джон схватил жену и встряхнул за плечи.
— Нужно спуститься в подвал! Там мы будем в безопасности.
— Нет! — крикнула Элиза. Ее округлившиеся глаза казались огромными, как блюдца, и Джон понял, что она отказывается не от его предложения спуститься в погреб, а вообще от всего.
Времени на полумеры или успокаивающие слова не было. Он схватил ее за рубашку и рванул вниз, словно полицейский сопротивляющегося преступника. Жаба, что была ближе других, сделав гигантский прыжок, сомкнула свои иглоподобные зубы в том месте, где всего секунду назад находилась голая пятка Элизы.
Пробежав полпути вдоль коридора, молодая женщина поняла замысел мужа и уже добровольно побежала рядом с ним. Оказавшись у двери в подвал, Джон повернул ручку и потянул ее на себя, но дверь не шелохнулась.
— Проклятие! — выругался он и дернул снова. Бесполезно. Все впустую.
— Джон, быстрее!
Элиза обернулась и увидела, что жабы огромными прыжками мчался к ним по коридору. Они перепрыгивали друг через друга, падали, отлетая от стен с выцветшими обоями, отталкивая одна другую. Казалось, катится волна зубов, черно-золотых глаз и тяжело дышащих кожистых тел.
— ДЖОН! ПОЖАЛУЙСТА! ПОЖА…
В этот момент одна из жаб прыгнула и вцепилась Элизе в бедро над самым коленом. Женщина взвизгнула и, схватив жабу, проткнула пальцами ее кожу, выпустив темные жидкие внутренности. Ей удалось оторвать от себя мерзкое существо, и на мгновение она поднесла его к глазам. Зубы чудовища скрежетали, словно миниатюрная машина смерти. Элиза с силой швырнула жабу, та, перевернувшись в воздухе, шлепнулась о стену, но не упала вниз, а приклеилась благодаря собственной слизи.
— Джон! О Господи! Джон!
Джон Грэхем внезапно понял, почему не открывается дверь. Он поменял направление своих усилий и толкнул дверь от себя. Дверь распахнулась, и он едва не полетел кувырком вниз по лестнице, но, взмахнув руками, сумел ухватиться» за перила. И тут Элиза, едва не столкнув его вниз, с безумным криком проскочила мимо.
«Сейчас я упаду, не смогу удержаться и упаду, сломаю шею», — пронеслось у нее в мозгу. Но каким-то образом ей повезло. Она рухнула на земляной пол, схватившись руками за раненое бедро.
Жабы устремились через открытую дверь в подвал.
Сумев сохранить равновесие, Джон повернулся и захлопнул дверь. Жабы, оказавшиеся по эту сторону двери, внутри подвала, прыгали вниз прямо с площадки и, ударившись о лестницу, падали между ступенями. Одна из них подскочила почти вертикально вверх, и Джона внезапно охватил приступ дикого смеха. Он неожиданно вспомнил мистера Тоуда из Тоуд-холла, который совершал высокие прыжки на палке с мощной пружиной. Все еще продолжая смеяться, он сжал правую руку в кулак и ударил жабу в ее пульсирующую дряблую грудь в тот момент, когда она на мгновение застыла в высшей точке своего прыжка — уже не двигаясь вверх, но еще не начав падать вниз. Жаба исчезла в темноте, и Джон услышал глухой шлепок, когда она ударилась о печь.
Он пошарил в темноте по стене, и его пальцы коснулись цилиндрика — старомодного электрического выключателя. Он щелкнул им, и тут Элиза снова принялась визжать — у нее в волосах запуталась жаба. Она квакала, крутилась, кусала Элизу в шею и наконец прекратилась в какое-то подобие большого бесформенного бигуди.
Элиза вскочила на ноги и закружила по подвалу, чудом не натыкаясь на сложенные здесь ящики. Налетела на один из столбов, поддерживающих свод. Отскочив, повернулась и дважды сильно ударилась о него головой. Жаба лопнула, разбрызгивая черную жидкость, вывалилась из ее волос и скатилась, оставив на рубашке зловонный след.
Элиза закричала; от безумия, звучащего в ее голосе, у Джона похолодела кровь. Он сбежал, спотыкаясь, по ступеням и обнял ее, прижал к груди. Она пыталась бороться и с ним, но потом успокоилась. Постепенно ее крики сменились рыданиями.
К глухому стуку и кваканью снаружи прибавилось кваканье жаб, попавших в подвал вместе с ними. Элиза отстранилась от мужа, дико оглядываясь по сторонам:
— Где они?! — воскликнула она, задыхаясь. Ее голос охрип от непрестанного крика. — Где они, Джон?
Но жаб искать не пришлось; чудовища уже энергично устремились в их сторону.
Грэхемы отступили, и тут Джон увидел прислоненную к стене ржавую лопату. Он схватил ее и начал насмерть припечатывать жаб к полу. Но одной из них удалось перехитрить его. Она прыгнула на ящик, а оттуда на Элизу. Уцепившись зубами за рубашку, жаба повисла между грудями женщины.
— Не двигайся! — приказал Элизе Джон. Бросив лопату, он кинулся к жене, схватил жабу и оторвал ее от рубашки. Вместе с жабой оторвался и кусок ткани — лоскут висел на одном из жабьих зубов. Жаба дергалась, извивалась и пульсировала в руках Джона. Ее покрытая бородавками кожа была сухой и на удивление теплой.
Сжав руку, Джон раздавил жабу. Кровь и слизь брызнули между его пальцами.
В погреб сумели проникнуть меньше дюжины отвратительных чудовищ, и теперь все они были убиты. Джон и Элиза прильнули друг к другу, прислушиваясь к непрерывному граду сыпавшихся с неба жаб.
Джон посмотрел на крошечные окна подвала. Они были темными, и внезапно он представил себе, как дом выглядит снаружи, похороненный под массой шевелящихся, прыгающих жаб.
— Нужно укрепить окна, — хрипло произнес он. — Иначе они продавят их и посыплются сюда.
— Укрепить? Но чем? — удивилась Элиза. — Что мы можем использовать?
Он оглядел подвал и увидел несколько прислоненных к стене листов старой, покоробившейся, темной фанеры. Не слишком надежно, но все-таки.
— Вот этим, — сказал Джон. — Помоги мне разломать эти листы.
Они работали быстро, даже неистово. В подвале было всего четыре небольших окошка, благодаря их размерам они продержались дольше, чем большие окна наверху. Элиза с Джоном заканчивали укреплять последнее окошко, когда услышали, как треснуло стекло в первом, но фанера удержалась.
Закончив работу, они вернулись на середину подвала. Джон с трудом передвигал ногу со сломанными пальцами.
С лестницы доносились звуки, свидетельствующие, что жабы трудятся над дверью, ведущей в погреб.
— Что мы будем делать, если они прогрызут эту дверь? — прошептала Элиза.
— Не знаю, — ответил он. И в это мгновение люк для загрузки угля, которым не пользовались много лет, внезапно распахнулся под тяжестью жабьей массы, и голоса жаб посыпались в подвал сплошным потоком.
На этот раз Элиза не кричала — ее голосовые связки были сорваны.
После того как люк для загрузки угля распахнулся, спрятавшиеся в погребе супруги прожили недолго, но, пока они были живы, Джон Грэхем кричал за двоих.
К полуночи град жаб, падающих на Уиллоу, поредел.
К половине второго ночи с темного, усыпанного звездами неба упала последняя жаба, задержалась на сосне, стоящей рядом с озером, спрыгнула вниз и пропала в ночи. Сезон дождя кончился. До следующего оставалось ровно семь лет.
В четверть шестого на востоке появились первые проблески утренней зари, осветившей землю. Уиллоу был погребен под живым ковром шевелящихся, прыгающих, недовольно квакающих жаб. У зданий на Мейн-стрит были сглажены углы и резьба — все стало округлым, горбатым и вздрагивающим. Щит на шоссе, на котором было написано: «ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ В УИЛЛОУ, ШТАТ МЭН, САМЫЙ ГОСТЕПРИИМНЫЙ ГОРОД!» — выглядел так, словно кто-то раз тридцать выстрелил в него из крупнокалиберного ружья. Дыры были пробиты, разумеется, падающими жабами. Вывеска «ИТАЛЬЯНСКИЕ САНДВИЧИ, ПИЦЦА, ГРОГ, ЛИЦЕНЗИИ НА РЫБНУЮ ЛОВЛЮ», красовавшаяся прежде перед магазином, была сорвана и валялась на земле. Жабы играли в чехарду на ней и вокруг. Каждую колонку на бензозаправочной станции «Саноко», принадлежащей Донни, венчало жабье собрание. Пара жаб сидела на медленно поворачивающемся флюгере, установленном на крыше магазина печной арматуры, словно маленькие уродливые дети на карусели.
На озере несколько плотов, спущенных на воду так рано (только самые закаленные пловцы решались купаться в озере Уиллоу до 4 июля), были завалены жабами, и населяющая озеро рыба безумствовала, чувствуя близость пищи. То и дело слышался всплеск — это жабы в поисках места поудобней сталкивали друг друга в воду, обеспечивая завтраком какую-нибудь голодную форель или лосося. Дороги, что вели в город и из города — их было слишком много для такого маленького городка, как сказал Генри Иден, — оказались прямо-таки вымощены жабами. Электричество в Уиллоу не подавалось — град из падающих жаб нарушил линии электропередачи. Погибло и большинство садов, но вообще-то Уиллоу не был сельскохозяйственным городком, и его жители не занимались фермерством. Кое у кого были стада молочного скота, но животные не пострадали — их заранее упрятали в хорошо защищенные места. Те, кто выращивал в Уиллоу молочный скот, прекрасно знали о последствиях сезона дождя. Даже если коровы застрахованы, как объяснить то, что произошло, страховым компаниям?
С рассветом все отчетливее виднелось скопление жаб вокруг Хемпстед-Плейса. Стремительно падающие с крыши дома тела жаб сорвали и разбили дождевые желоба. Жабы сновали возле амбара, наглухо забили трубы, прыгали вокруг автомобиля Джона Грэхема, заполнили его переднее сиденье, усевшись, словно прихожане в ожидании службы. Кое-где у дома высились кучи мертвых жаб, некоторые из них достигали шести футов.
В пять минут седьмого из-за горизонта показалось солнце, и как только его первые лучи упали на небесных чудовищ, те начали таять.
Их кожа побледнела, побелела и сделалась прозрачной. Скоро от жабьих тел стал подниматься пар, отдаленно пахнущий болотом, и потекли пенящиеся ручейки. Глаза у жаб вваливались внутрь или выскакивали наружу — в зависимости от того, как падали на них лучи солнца. Кожа лопалась с хлопками, и минут десять казалось, что по всему Уиллоу открывают бутылки шампанского.
После этого жабы окончательно растаяли, превращаясь в лужи мутной белесой жидкости, напоминающей сперму. Жидкость стекала по крышам и уцелевшим желобам сначала тонкими ручейками, а затем медленно и тягуче капала подобно гною.
Белесая жидкость короткое время пузырилась, а потом медленно поглощалась почвой. От земли поднимались тонкие струйки пара, и какой-то период поля вокруг Уиллоу напоминали умирающие вулканы.
Без четверти семь все кончилось, оставалось только произвести ремонт, а горожане Уиллоу привыкли к ремонтным работам.
Это казалось малой ценой за очередные семь лет тихого процветания в тихой заводи почти всеми забытого городка штата Мэн.
В пять минут девятого разбитый «вольво» Лауры Стэнтон въехал во двор магазина. Лаура выглядела бледнее и болезненнее обычного. Она действительно чувствовала себя плохо; в корзине лежали все шесть бутылок пива «Даусон-эль», но теперь они были пустыми. Ее мучило ужасное похмелье.
Генри Иден вышел на крыльцо. За ним плелась его собака.
— Загони свою псину в дом. Иначе я поворачиваюсь и уезжаю, — сказала Лаура с нижней ступеньки.
— Он не виноват, Лаура, что время от времени выпускает дурной воздух.
— Это не значит, что я обязана находиться рядом, когда он выпускает его, — ответила Лаура. — Прошу тебя, Генри. У меня раскалывается голова, и мне ничуть не хочется этим утром слушать, как твой пес исполняет своей задницей «Привет Колумбии».
— Иди домой, Тоби, — сказал Генри, не закрывая приоткрытую дверь.
Тоби посмотрел на него влажными глазами, словно спрашивая: «Мне действительно следует уйти? Все вокруг только что начало казаться мне таким интересным».
— Давай-давай, отправляйся, — сказал Генри.
Тоби ушел в дом, и Генри закрыл дверь. Лаура подождала, пока щелкнул замок, и затем поднялась по ступенькам.
— Твой рекламный щит упал, — заметила она, передавая ему корзину с пустыми бутылками.
— Я не слепой, женщина, — ответил Генри. Этим утром и у него было не лучшее настроение. Мало у кого в Уиллоу сегодня оно будет хорошим. Чертовски трудно спать, когда с неба сыплются градом жабы. Слава Богу, что такая ночь бывает только раз в семь лет, иначе можно просто сойти с ума.
— Ты бы унес его внутрь, — сказала она.
Генри пробормотал что-то, но она не расслышала его слов.
— Что?
— Я сказал, что мы уговаривали их недостаточно настойчиво, — вызывающе сказал Генри. — Хорошая молодая пара. Нам следовало приложить больше усилий.
Она ощутила прилив сочувствия к старику, несмотря на нестерпимую головную боль, и коснулась его руки.
— Знаешь, иногда мне хочется послать все эти ритуалы к чертовой матери! — сказал Иден.
— Генри! — Она отдернула руку, потрясенная его словами. Но ведь с годами он не становится моложе, напомнила она себе. Колесики крутятся у него в голове медленнее и все больше ржавеют, в чем можно не сомневаться.
— Мне наплевать на это, — упрямо произнес он. — Они показались мне по-настоящему приятной молодой парой. Да и ты то же самое сказала, помнишь? Не пытайся отрицать.
— Я действительно сочла их приятной парой. — согласилась Лаура. — Но мы ничего не можем изменить, Генри. Послушай, ведь ты сам сказал это прошлым вечером.
— Да, я знаю, — вздохнул он.
— Мы не уговаривали их остаться в городе, — продолжала она. — Как раз наоборот. Мы предупредили их, предостерегли, что им лучше провести ночь в другом месте. Они сами решили остаться. Такие, как они, всегда решают остаться. Такое уж принимают решение. Это тоже часть ритуала.
— Я знаю, — повторил он. Сделал глубокий вдох и поморщился. — Мне трудно выдержать этот запах на другой день. Будто весь чертов город пропах кислым молоком.
— Запах исчезнет к полудню. Ты сам знаешь.
— Да. Вот только я надеюсь, что до следующего сезона дождя, Лаура, меня уже закопают. А если не закопают, надеюсь, кому-то другому поручат встречать тех, кто приезжает накануне. Я готов расплачиваться по своим счетам, когда мне их предъявляют, ничуть не хуже других, но, понимаешь, устаешь от этих жаб. Даже если такое случается только один раз в семь лет, устаешь от них.
— Я тоже устаю, — тихо отозвалась она.
— Ну что ж, — произнес он со вздохом, оглядываясь кругом. — Пожалуй, можно попытаться навести хоть какой-то порядок, а?
— Конечно, — кивнула Лаура. — Знаешь, Генри, это не нами придуман ритуал, мы просто исполняем его.
— Я знаю, но все-таки…
— Кроме того, все еще может измениться. Мы не знаем, когда или почему, но все может измениться. Может быть, это был наш последний сезон дождя. Или в следующий раз сюда не приедут посторонние…
— Не говори так, — испуганно произнес он. — Если к нам не приедут туристы, жабы могут не исчезнуть с восходом солнца.
— Вот видишь, — сказала она, — ты в конце концов принял мою точку зрения.
— Ну что ж, — вздохнул он. — У нас еще много времени, правда? Семь лет — это очень долго.
— Да.
— Они были приятной молодой парой, верно?
— Да, — повторила она.
— Такая ужасная смерть, — произнес Генри Иден с легкой дрожью в голосе, и на этот раз она промолчала. Затем Генри попросил ее помочь ему снова укрепить вывеску. Несмотря на головную боль, терзающую ее, Лаура сказала, что поможет. Ей не хотелось, чтобы Генри чувствовал себя таким подавленным, особенно из-за того, что не зависит от него, как не зависят приливы или фазы Луны.
К тому времени, когда они закончили работу, ему стало немного лучше.
— Да, — кивнул он. — Семь лет — это очень долго, чертовски долго.
«Верно, — подумала она, — но эти семь лет всегда проходят, и снова наступает сезон дождя. И в город приезжают незнакомцы, всегда двое, всегда мужчина и женщина, и мы всегда говорим им, что предстоит следующей ночью. Они не верят этому, и тогда все это случается… случается».
— Ну ладно, старый крокодил, — сказала она, — налей мне чашку кофе, иначе у меня голова расколется.
Он приготовил кофе, и, прежде чем они допили его, в городе послышались удары молотков и жужжание пил. Из окна, выходящего на Мейн-стрит, они видели, как горожане открывают ставни, разговаривают между собой и смеются.
Воздух был сухим и теплым, небо над головой дымчато-голубым — в Уиллоу кончился сезон дождя.
Старик сидел в дверях амбара, вдыхая запах яблок. Сидел в качалке, заставляя себя не думать о курении. Не потому, что курить запретил врач, а из-за сердца, которое то и дело вырывалось из груди. Он наблюдал за тем, как этот придурок Осгуд быстро считал про себя, прислонившись головой к дереву. Заметил, как тот повернулся и тут же увидел Клайви. Осгуд увидел его и рассмеялся, так широко открыв рот, что старик обратил внимание на его гнилые зубы и представил себе, как воняет у мальчишки изо рта: словно в заднем углу мокрого погреба. А ведь щенку не больше одиннадцати.
Старик слышал, как Осгуд заливается визгливым смехом. Мальчишка смеялся так громко, что ему пришлось наконец, наклонившись, упереться руками в колени. Он смеялся так громко, что остальные, кто играл в прятки, покинули свои укрытия, чтобы посмотреть, что происходит, и, когда увидели, тоже засмеялись. Они стояли под лучами утреннего солнца и смеялись над его внуком, и старик забыл, как ему хочется курить. Теперь ему хотелось увидеть, заплачет ли Клайви. Это показалось старику куда интереснее всего того, что привлекало его внимание последние несколько месяцев, в том числе и проблема быстро приближающейся смерти.
— Поймали его! — выкрикивали со смехом мальчишки. — Поймали, поймали его, поймали!
Клайви молча стоял в их кругу, крепкий и непоколебимый, подобно валуну на фермерском поле, терпеливо ожидая, когда кончатся насмешки, чтобы продолжить игру, в которой водить теперь будет он, и его неловкость начнет забываться. Через некоторое время игра возобновилась. Затем наступил полдень, и мальчишки разошлись по домам.
Арик наблюдал, как будет обедать Клайви. Оказалось, что нет аппетита. Клайви потыкал вилкой в картошку, передвинул по тарелке кукурузу и горох, а кусочки мяса скормил собаке, лежавшей под столом. Старик с интересом следил за всем этим, отвечая на вопросы, с которыми обращались к нему, но не вникая особенно в то, что говорили присутствующие или он сам. Весь его интерес сосредоточился на мальчике.
Когда покончили с пирогом, старику снова больше всего захотелось того, что было ему запрещено, поэтому он встал из-за стола и пошел наверх, чтобы немного вздремнуть. На середине лестницы он был вынужден остановиться, потому что его сердце трепетало, словно игральная карта, застрявшая в вентиляторе. Он стоял, опустив голову, не зная, последний ли это приступ (два таких приступа ему удалось пережить). Когда выяснилось, что не все еще кончено, поднялся в спальню, снял с себя все, кроме кальсон, и улегся поверх чистого накрахмаленного пододеяльника. Солнечный прямоугольник, падающий из окна, лежал на его худой груди, рассекая ее на три части темными отрезками теней от оконного переплета. Положив руки за голову, старик дремал и одновременно прислушивался. Через некоторое время ему показалось, что он слышит, как мальчик плачет в своей комнате дальше по коридору, и решил, что должен заняться этим.
Старик проспал час и, когда проснулся, увидел, что жена в одной комбинации спит рядом. Поэтому он взял одежду и вынес ее в коридор, чтобы одеться там, прежде чем спуститься вниз.
Клайви был уже во дворе. Он сидел на ступеньках крыльца, бросая палку собаке. Та бегала за ней с большим желанием, чем то, с каким ее бросал мальчик. Собака (у нее не было имени, ее звали просто собакой) выглядела озадаченной.
Старик позвал мальчика, сказал ему, чтобы тот погулял с ним по саду, и Клайви пошел рядом.
Старика звали Джордж Баннинг. Он был дедушкой мальчика, и это от него Клайв Баннинг узнал, как важно иметь в жизни «своего милого пони». Его нужно иметь даже в том случае, если ты не переносишь лошадей. Без своего милого пони ты можешь иметь по полдюжине часов в каждой комнате и столько на каждом запястье, что не сможет поднять рук, — и все равно никогда не определишь, сколько сейчас времени.
Инструктаж (Джордж Баннинг не давал советов, а только инструктировал) состоялся в тот же день, что и игра в прятки, когда Клайва сумел найти этот идиот Олден Осгуд. К тому времени дедушка казался Клайву старше самого Бога, что реально соответствовало семидесяти двум годам. Ферма Баннингов находилась в городке Троя, штат Нью-Йорк, который в 1961 году еще только начинал познавать, что значит не быть сельской местностью. Инструктаж проходил в Западном саду.
Его дедушка стоял без шляпы под снегопадом, но не под запоздалым весенним снегом, а вызванным ранним цветением яблонь, овеваемый теплым ветром. Дедушка был в комбинезоне и рубашке на пуговицах с воротником. Рубашка, похоже, изначально была зеленой, однако теперь, после десятков или сотен стирок, приобрела неопределенный оливковый цвет. Из-под рубашки с воротником виднелась хлопчатобумажная нательная майка (с детскими завязками, конечно; сейчас уже носили другие нательные майки, но такой человек, как дедушка, будет носить нательную майку с завязками до самой смерти). Эта майка была чистой, но не белоснежной, как когда-то прежде, а цвета старой слоновой кости. Бабушкин девиз, который она часто повторяла и даже вышила на полотенце, что висело в гостиной (по-видимому, на тот редкий случай, когда ее самой там не будет, чтобы лично распространять мудрость, в которой нуждались окружающие) гласил: «Пользуйся своими вещами, никогда не теряй их! Привыкай к ним! Носи их до самого конца! Храни их или обходись без них совсем!» Цветочные лепестки запутались в длинных волосах дедушки, все еще наполовину седых, и мальчик подумал о том, как красиво выглядит старик среди деревьев. Он видел, что дедушка следит за детьми, когда они играли в прятки перед обедом. Точнее, следил. Дедушка сидел в своей качалке у входа в амбар. Одна из досок поскрипывала каждый раз, когда качалка нажимала на нее, и он сидел там, положив книгу страницами на колени и придерживая ее руками. Сидел и качался среди пьянящего запаха сена, яблок и сидра. Именно эта игра подтолкнула дедушку проинструктировать Клайва Баннинга в вопросах времени — каким оно бывает обманчивым и как следует бороться, чтобы держать его в руках почти непрерывно. Пони прелестное животное, но со злым сердцем. Если ты не будешь постоянно следить за этим милым пони, он перепрыгнет через забор и исчезнет за горизонтом. И тогда тебе придется хватать аркан и уздечку и отправляться ловить его. В результате страшно устанешь, даже если и поймаешь его быстро.
Для начала дедушка объяснил Клайву, что Олден Осгуд жульничал. Он должен был закрыть глаза и спрятаться за высохшим вязом у колоды на целую минуту, пока не сосчитает до шестидесяти. Это позволило бы Клайви (так звал его дедушка, и мальчик не обижался на него, хотя полагал, что будет драться с любым мальчишкой или мужчиной, осмелившимся так назвать его, как только ему исполнится двенадцать лет) и всем остальным спрятаться. Клайви все еще искал место, куда бы деться, как Олден Осгуд досчитал до шестидесяти, повернулся и поймал его, когда он пытался протиснуться — в качестве последней возможности — за груду ящиков из-под яблок, беспорядочно сложенных за сараем, где пресс для изготовления сидра казался в темноте машиной для пыток.
— Это было несправедливо, — сказал дедушка. — Ты не стал спорить и поступил правильно, потому что настоящий мужчина никогда не спорит и не обижается. Это не к лицу мужчинам или даже мальчикам, достаточно умным и достаточно смелым, которые способны найти другой способ выйти из положения. И все-таки это было несправедливо. Я могу сказать так сейчас, потому что ты не сказал этого тогда.
Лепестки с яблонь касались волос старика. Один из них задержался в ямке под кадыком и походил на драгоценный камень — очень красиво. Некоторые вещи красивы сами по себе, а вот этот лепесток выглядел просто великолепно, потому что у него слишком короткая жизнь: через несколько секунд его нетерпеливо смахнут, и он окажется на земле, ничем не выделяясь среди своих собратьев, такой же безымянный, как и они.
Мальчик объяснил дедушке, что Олден досчитал до шестидесяти, в точности как это полагалось по правилам. Он сам не понимал, почему встал на сторону мальчишки, который насмехался над ним, выставил на посмешище, потому что не только увидел его, а еще и поймал на открытом месте. Олдену — который часто во время драки раздавал пощечины, как девчонка, — нужно было всего лишь повернуться, увидев Клайва, небрежно положить ладонь на высохшее дерево и произнести мистическую и неоспоримую формулу исключения из игры: «Я-вижу-Клайва, раз-два-три!» Скорее всего он защищал Олдена лишь потому, что тогда они с дедушкой не пойдут обратно и он сможет смотреть, как его стального цвета волосы развеваются в снегопаде лепестков, и сможет восхищаться мимолетным лепестком, застрявшим в ямке под горлом старика.
— Ну конечно, — согласился дедушка. — Разумеется он досчитал до шестидесяти. А теперь посмотри сюда, Клайви! И пусть тебе это запомнится надолго!
На комбинезоне у дедушки были настоящие карманы — в общей сложности, считая и большой карман, похожий на мешок кенгуру на животе, их было пять. Кроме них был еще и такие штуки, которые только выглядели как кармашки. На самом деле это были разрезы, через которые можно было просунуть руку и дотянуться до штанов под комбинезоном В те дни не носить штаны под комбинезоном считалось не позорным, а всего лишь смешным — считалось, что у человека поехал чердак. Дедушка всегда носил под комбинезоном пару голубых джинсов. Без малейшей улыбки он называл их «еврейскими штанами». Клайв знал, так их называли все фермеры: джинсы «Левайс» — «еврейские штаны» или просто «евреи».
Дедушка сунул руку в правый разрез своего комбинезона, покопался некоторое время в правом кармане джинсов и достал наконец потемневшие от времени серебряные карманные часы, которые вложил в руку ошарашенного мальчика. Часы оказались такими неожиданно тяжелыми, их тиканье, доносившееся сквозь металлический корпус, таким громким, что Клайв едва не выронил их.
Он посмотрел на дедушку широко раскрытыми удивленными глазами.
— Их не следует ронять, — сказал дедушка, — а если и уронишь, они, наверное, все равно не остановятся. Их уже роняли не раз, даже однажды наступили на них в этой проклятой пивной в Ютике, и тогда они не остановились. А если все-таки остановятся, то потеряешь их ты, а не я, потому что теперь это твои часы.
— Что?.. — Мальчик хотел сказать, что не понимает, но не закончил фразы — ему показалось, что одного слова достаточно.
— Я дарю тебе эти часы, — пояснил дедушка. — Уже давно собирался, но не хочу вписывать их в свое завещание.
Налог на наследование будет стоить, наверное, больше, чем сами часы.
— Дедушка… я… Боже!
Дедушка засмеялся так, что закашлялся. Он согнулся, смеясь и кашляя, лицо его от прилива крови сделалось пурпурным. Радость и удовольствие Клайва от полученного подарка сразу пропали, мальчика охватило беспокойство. Он вспомнил, как мать предупреждала его — и не один раз, — что он не должен утомлять дедушку, потому что дедушка болен. Когда Клайв пару дней назад осторожно поинтересовался у дедушки, чем он болен, Джордж Баннинг ответил одним таинственным словом. И только ночью, после их разговора в саду, когда мальчик засыпал, держа в руке согревшиеся от его тепла часы, он вспомнил слово, названное дедушкой, и понял, что оно имеет отношение к его сердцу. Врач убедил дедушку не курить и сказал, что, если он попытается выполнять какую-нибудь тяжелую работу — убирать снег или копаться в саду, — дело кончится «игрой на арфе». Мальчик понимал, что это значит.
«Их не следует ронять, а если и уронишь, они, наверное, все равно не остановятся», — сказал тогда дедушка, но мальчик был достаточно взрослым, чтобы понимать, что все на свете когда-нибудь останавливается — как люди, так и часы.
Он стоял, ожидая, когда кончится приступ у дедушки, и вот наконец его кашель и смех стали стихать. Он выпрямился, вытер сопли, текущие из носа, левой рукой и небрежно стряхнул их в сторону.
— Ты чертовски забавный парень, Клайви, — сказал дедушка. — У меня шестнадцать внуков, и только двое из них, мне кажется, годятся на что-нибудь. Ты один из них, правда, не первый, — но ты единственный, от разговора с которым я смеюсь так, что у меня болят яйца.
— Я совсем не хочу, чтобы у тебя болели яйца, — возразил Клайв, и дедушка расхохотался снова. На этот раз ему удалось справиться со смехом еще до того, как начался кашель.
— Обмотай цепочку вокруг ладони, если хочешь чувствовать себя лучше, — посоветовал дедушка. — Если ты будешь чувствовать себя спокойнее, может быть, отнесешься внимательнее к тому, что я собираюсь сказать тебе.
Мальчик поступил так, как сказал ему дедушка, и действительно почувствовал себя лучше. Он смотрел на часы, лежащие у него в ладони, зачарованный живым ощущением их механизма, отражением солнца на стекле, секундной стрелкой, бегущей по своему маленькому кругу. Но это были все-таки дедушкины часы, в этом он не сомневался. Затем, как только в голове у него промелькнула эта мысль, яблоневый лепесток скользнул по циферблату и исчез. Это заняло меньше секунды, но все сразу изменилось. После пролетевшего лепестка происшедшее стало реальностью. Часы принадлежат ему, навсегда… или по крайней мере до тех пор, пока один из них не остановится, его нельзя будет отремонтировать и придется выбросить.
— Так вот слушай, — сказал дедушка. — Видишь секундную стрелку, которая движется отдельно?
— Да.
— Отлично. Следи за ней. Когда она коснется двенадцати, на самой вершине, крикни мне: «Пошла?» Понятно?
Мальчик кивнул.
— О’кей. Когда она подойдет к двенадцати, предупреди меня.
Клайв уставился на часы с серьезностью математика, приступающего к решению сложного уравнения. Он уже понимал, что хочет показать ему дедушка, и был достаточно умен, чтобы осознавать, что доказательство представляет собой простую формальность… но, несмотря на это, нужно быть свидетелем демонстрации. Это был своего рода обряд подобно тому, как нельзя выходить из церкви, пока священник не произнесет благодарственную молитву, несмотря на то, что все гимны спеты и проповедь наконец закончилась.
Как только секундная стрелка вытянулась вертикально вверх на своем отдельном маленьком циферблате («Моя! — восторженно подумал мальчик, — это моя секундная стрелка на моих собственных часах»), он крикнул изо всех сил:
— Пошла!
Мгновенно дедушка принялся считать с удивительной скоростью аукциониста, продающего товар сомнительного качества и пытающегося всучить его по наивысшей цене до того, как загипнотизированная аудитория придет в себя и поймет, что ее не только обманывают, но и издеваются над ней.
— Один-два-три-четре-пять-шесть-семь-восемь-девть, — забормотал дедушка. От волнения на его щеках и на носу резко проступили пурпурные вены. Он закончил счет, с триумфом воскликнул: — …Пятьдсятьдвять-шетьдесят!
Когда он кончил считать, секундная стрелка на карманных часах едва успела пересечь седьмую темную линию, обозначающую тридцать пять секунд.
— Сколько? — спросил дедушка, тяжело дыша и потирая ладонью грудь.
Клайв сказал, глядя на него с нескрываемым восхищением:
— Ты очень быстро считал, дедушка!
Дедушка помахал рукой, которой он растирал грудь, словно говоря: да разве это быстро! — и улыбнулся.
— Этот молокосос Осгуд считал куда быстрее, — сказал он. — Я слышал, как маленький ублюдок произнес «двадцать семь», и не успел опомниться, как он был где-то около сорока одного. — Дедушка уставился на Клайва темно-синими глазами, так непохожими на карие глаза мальчика, которые достались ему откуда-то из Средиземноморья. Он положил свою старческую руку с шишковатыми пальцами на плечо внука. Она была изуродована артритом, но мальчик чувствовал жизненную силу, все еще скрывающуюся в ней подобно проводам в выключенной машине. — Запомни одну вещь, Клайви. Время не имеет никакого отношения к тому, с какой быстротой ты можешь считать.
Клайв неторопливо кивнул. Нельзя сказать, что он понял все, но ему казалось, что он ощущает тень понимания подобную тени облака, медленно проплывающего над лужайкой.
Дедушка сунул руку в большой карман на животе своего комбинезона и достал оттуда пачку сигарет «Кулз» без фильтра. Судя по всему, он не перестал курить, невзирая на больное сердце. И все-таки мальчику казалось, что дедушка стал курить гораздо меньше, потому что пачка сигарет выглядела изрядно потрепанной, словно пролежала в кармане немалое время. Она избежала судьбы большинства пачек, которые открывали после завтрака и выбрасывали смятыми в канаву в три часа. Дедушка пошарил в пачке и достал из нее сигарету, почти такую же погнутую и помятую, как и сама пачка, в которой она лежала. Он сунул сигарету в угол рта, убрал пачку обратно в карман комбинезона и отработанным движением толстого желтого ногтя на большом пальце зажег деревянную спичку. Клайв следил за ним с увлечением ребенка, наблюдающего за тем, как фокусник извлекает развернутую веером колоду карт из пустой руки. Резкое движение большого пальца казалось всегда интересным, но самым поразительным было то, что спичка не тухла. Сильный ветер постоянно овевал вершину этого холма, но дедушка прикрывал маленькое пламя ладонью с уверенностью, граничившей с небрежностью. Он закурил и затем взмахнул горящей спичкой, словно отрицал существование ветра простым усилием воли.
Клайв внимательно посмотрел на сигарету и не увидел черных ожогов, тянущихся по белой бумаге от светящегося конца. Да, глаза не обманули его — дедушка прикурил сигарету от вертикального огня спички, словно делал это от пламени свечи в комнате. Это выглядело волшебством, очевидным и несомненным.
Дедушка достал сигарету изо рта и сунул в рот большой и указательный пальцы — на мгновение показалось, что он собирается свистом подозвать к себе собаку или вызвать такси. Вместо этого он извлек изо рта два мокрых пальца и прижал их к горящей головке спички. Действия дедушки не требовали объяснения: единственное, чего он и его друзья в сельской местности боялись больше внезапных заморозков, — это пожар. Дедушка бросил спичку на землю и затоптал ее сапогом. Посмотрев на мальчика, он неправильно истолковал его зачарованный взгляд.
— Я знаю, что мне не следует курить, — сказал он, — и я не собираюсь заставлять тебя лгать или даже просить об этом. Если бабушка спросит тебя, курил ли старик, когда гулял с тобой, отвечай честно и откровенно: курил. Я совсем не хочу, чтобы внук обманывал бабушку из-за меня. — Он не улыбнулся, но его хитрые, слегка скошенные глаза заставили Клайва почувствовать себя участником мужского заговора, который казался просто дружеским и безгрешным. — А вот если бабушка спросит меня прямо и откровенно, употреблял ли ты всуе имя Господне, когда я подарил тебе эти часы, я посмотрю ей в глаза и скажу: «Нет, мэм. Он всего лишь поблагодарил меня, вот и все».
Теперь засмеялся Клайв, и старик улыбнулся, обнажив несколько уцелевших зубов. — Разумеется, если она не спросит никого из нас ни о чем, то мы, само собой, не должны добровольно делиться с ней информацией… правда, Клайви? Ты считаешь это справедливым?
— Да, — согласился Клайв. Он не был красивым мальчиком и никогда не станет мужчиной, привлекательным для окружающих — как мужчин, так и женщин. Но когда он улыбнулся, полностью осознав ловкий трюк старика, он был прекрасен, хотя бы на одно мгновение, и дедушка потрепал его по волосам.
— Ты хороший мальчик, Клайви.
— Спасибо, сэр.
Его дедушка стоял, о чем-то задумавшись. Сигарета догорала удивительно быстро (табак был сухим, и, хотя он затягивался редко, жадный ветер на вершине холма сам без устали выкуривал сигарету). Клайв подумал, что старик уже сказал все, что намеревался. Он жалел об этом. Мальчику нравилось слушать, когда говорил дедушка. То, что он говорил, всегда изумляло его, потому что почти каждый раз имело смысл. Его мать, отец, бабушка, дядя Дон — все они говорили вещи, на которых ему следовало бы учиться, но они редко обладали смыслом. Вот, например: судят не по словам, а по делам. Что это значит?
У мальчика была сестренка, Пэтти, старше его на шесть лет. Он понимал ее, но не обращал на нее внимания, потому что почти все, что она говорила вслух, было глупым. Остальные же чувства она выражала щипками. Самые болезненные называла «щипки Питера». Она предупредила Клайва, что если он кому-нибудь расскажет про «щипки Питера», его ждет мучительная смерть. Судя по ее словам, у нее был список кандидатов на мучительную смерть, сравнимый лишь со списком «Корпорации убийц». Слушая ее, мальчику хотелось засмеяться… до тех пор, пока он не бросал взгляд на ее худое свирепое лицо. Когда видишь, что написано на нем, желание смеяться пропадает. По крайней мере у Клайва такое желание пропадало. И в общении с ней нужно было быть осторожным — хотя казалось, что она глупая, на самом деле впечатление было обманчивым.
— Я не собираюсь ходить на свидания, — заявила она однажды вечером за ужином, примерно в то время, когда юноши обычно приглашали девушек или на весенние танцы в городском клубе, или на выпускной вечер в средней школе. — Мне наплевать, даже если никто не пригласит меня. — И она посмотрела на сидевших вокруг стола широко открытыми глазами, полными вызова, подняв их над тарелкой с тушеным мясом и овощами.
Клайв посмотрел на неподвижное и какое-то пугающее лицо своей сестры, глядящей сквозь пар, поднимающийся от тарелки, и вспомнил о случившемся два месяца назад, когда еще лежал снег. Он прошел по коридору верхнего этажа босиком так, что она не слышала его шагов, и заглянул в ванную — дверь была открыта. Он не имел ни малейшего представления, что там стоит его сестра Пэтти. То, что он увидел, заставило его окаменеть. Если бы она хотя бы чуть-чуть повернула голову налево, то неминуемо увидела бы его.
Но она не заметила брата, потому что была слишком занята созерцанием собственной персоны. Пэтти стояла в ванной голая подобно изящным девушкам из просмотренного с первой до последней страницы журнала «Очарование мод», принадлежащего Фокси Брэнниген. Банное полотенце лежало у ее ног. Впрочем, Пэтти не относилась к числу; девушек, украшавших страницы журнала мод. Клайв знал это, да и она знала это тоже, судя по ее поведению. Слезы катились по ее прыщавым щекам. Крупных слез было очень много, но она не издавала ни звука. Наконец Клайвом овладело чувство самосохранения, и он на цыпочках удалился. Мальчик не сказал никому ни слова о случившемся, не говоря уже о самой Пэтти. Он не знал, какой будет реакция сестры на то, что ее младший брат видел ее с голым задом, но отчетливо представлял ярость Пэтти, когда она узнает, что Клайв застал ее плачущей (даже если этот плач и был таким беззвучным). Уж за это она точно его убьет.
— Я считаю, что мальчишки глупы и большинство из них пахнут испорченным домашним сыром, — сказала она тем весенним вечером и отправила в рот вилку с куском ростбифа. — Если один из них попытается назначить мне свидание, я просто засмеюсь.
— Ты еще изменишь свою точку зрения, крошка, — сказал отец, прожевывая свой ростбиф и не отрывая взгляда от книги, лежащей рядом с его тарелкой. Мама уже давно отказалась от попыток уговорить его не читать во время еды.
— Нет, не изменю, — ответила Пэтти, и Клайв понял, что она не изменит. Когда Пэтти что-то утверждала, то почти всегда держала слово. В ней было что-то, что Клайв понимал лучше его родителей. Он не был уверен, что она действительно собиралась — понимаете, по-настоящему — убить его, если он проговорится относительно «щипков Питера», однако рисковать не собирался. Даже если она и не убьет его всерьез, то уж обязательно найдет какой-нибудь эффектный и одновременно незаметный способ причинить ему неприятности, уж в этом можно не сомневаться. К тому же иногда «щипки Питера» вообще-то не были настоящими щипками. Они больше походили на поглаживание — так Пэтти гладила своего пуделя-полукровку Бренди. Он знал, что она делала это потому, что он вел себя плохо, хотя у него была тайна, которой он совсем не собирался делиться с ней: эти другие «щипки Питера», похожие на поглаживание, были даже приятными.
Когда дедушка открыл рот, Клайв подумал, что сейчас он скажет: «Пора идти домой, Клайви», — но вместо этого он произнес:
— Я хочу открыть тебе что-то, Клайви, если ты хочешь выслушать меня. На это не потребуется много времени. Ну как, хочешь послушать, Клайви?
— Да, сэр!
— Действительно хочешь, правда? — спросил дедушка с неуверенной улыбкой.
— Да, сэр.
— Иногда я думаю, что было бы неплохо украсть тебя у твоих родителей, чтобы ты всегда был рядом со мной. Мне кажется, если ты всегда будешь рядом, я буду жить вечно, несмотря на плохое сердце.
Он вынул сигарету изо рта, бросил ее на землю и растоптал сапогом, поворачивая каблук из стороны в сторону, и затем засыпал окурок слоем земли, который сдвинул каблуком, — так, на всякий случай. Когда он снова посмотрел на Клайва, его глаза блестели.
— Я перестал давать советы давным-давно, — сказал он. — Лет тридцать назад или даже больше, не помню. Я прекратил давать советы, когда заметил, что их дают только дураки и только дураки им следуют. А вот инструктаж… да, инструктаж — совсем другое дело. Умный мужчина будет время от времени давать инструкции, а другой умный мужчина — или мальчик — будет время от времени прислушиваться к ним.
Клайв молчал, глядя на своего дедушку и прислушиваясь к каждому его слову.
— Существуют три типа времени, — сказал дедушка, — и хотя все они являются реальными, только один из них реален по-настоящему. Ты должен убедиться в том, что знаком со всеми тремя и одновременно всегда способен отличить одно от другого. Ты меня понимаешь?
— Нет, сэр.
Дедушка кивнул.
— Если бы ты сказал: «Да, сэр», — я отшлепал бы тебя по заднице и отвел обратно на ферму.
Клайв посмотрел вниз на размазанные по земле остатки дедушкиной сигареты. Его лицо покраснело от гордости.
— Когда человек — шкет вроде тебя, время тянется медленно. Возьмем такой пример. Наступает май, и ты думаешь, что занятия никогда не окончатся, что середина июня никогда не наступит. Разве не так?
Клайв подумал о тяжести томительных, пахнущих мелом школьных дней и кивнул.
— А когда наконец наступает середина июня и учитель вручает тебе табель и отпускает тебя, тебе кажется, что ты никогда не вернешься в школу. Разве не правда?
Клайв представил нескончаемую вереницу дней и кивнул так энергично, что у него хрустнули позвонки.
— Господи, конечно! То есть я хочу сказать, вы правы, сэр.
Ему представились все эти дни, протянувшиеся по равнинам июня и июля и за невообразимый горизонт августа Так много дней, столько восходов, полуденных ленчей с бодонской копченой колбасой, с горчицей, сырым нарезанным луком и огромными стаканами молока. А твоя мать тихо сидит в гостиной со своим бездонным стаканом вина и смотрит по телевизору мыльные оперы. Так много бесконечных вечеров, когда пот выступает на твоих коротких волосах и стекает по щекам, вечеров, когда ты замечаешь, что перед тобой неожиданно в сумерках появляется мальчишеская тень. Так много бесконечных сумеречных вечеров, когда пот застывает от прохлады, как крем после бритья, на щеках и предплечьях во время игр в перетягивание каната, или в разбойников и сыщиков, или в «кто первый захватит флаг». Звуки велосипедных цепей в хорошо смазанных шестеренках, запахи жимолости, и остывающего асфальта, и зеленых листьев, и скошенной травы. Шорох бейсбольных карточек, раскладываемых на крыльце у кого-нибудь из ребят, торжественные и важные обмены в составе обеих бейсбольных лиг, заседания советов, проходящие июльскими вечерами, пока не раздастся зов: «Кл-а-а-йв! Ужинать!» — кладущий конец всем этим делам. Этот зов, которого всегда ждешь, оказывается таким неожиданным, как полуденное пятно, которое к трем часам превращалось в темную мальчишескую фигуру, бегущую по улице рядом с тобой. И этот мальчик, прилипший к твоим пяткам, который к пяти часам превращается в мужчину, правда, очень высокого и тощего. И бархатные вечера у телевизора и раздававшийся время от времени шелест страниц, когда их отец читал одну книгу за другой. Он никогда не уставал от чтения; слова, слова, слова, слова — папа никогда не уставал от них. Клайв однажды хотел было спросить его об этом, но в последнюю минуту испугался. Иногда мать встает и идет на кухню, ее сопровождают обеспокоенные, сердитые глаза сестры и его собственный любопытный взгляд. Негромкое звяканье стакана, когда мать наполняет его из стоящей там бутылки, этот стакан никогда не бывает пустым после одиннадцати утра. И отец ни разу не оторвется от своей книги, хотя Клайву казалось, что он слышит и знает все. Однажды он осмелился поделиться своими мыслями об этом с Пэтти, но та обозвала его глупым лгуном и так ущипнула, что это место болело весь день. Жужжание комаров за окнами, затянутыми марлей, которое после захода солнца всегда кажется гораздо громче. Приказ отправляться спать, такой несправедливый и такой неизбежный, что спорить даже не имело смысла. Небрежный поцелуй отца, пахнущий табаком, более нежный, мягкий, одновременно сладкий и кислый от вина поцелуй матери. Голос сестры, уговаривающей мать ложиться спать, после того как отец отправился в соседнюю таверну, чтобы за парой кружек пива следить по телевизору за матчем по борьбе, и ответ матери, что Пэтти должна заниматься своими делами и не совать нос в чужие. Разговоры, которые расстраивали мальчика своим содержанием, но почему-то успокаивали тем, что можно было всегда предсказать, о чем пойдет речь. Светлячки, блестящие в сумерках; отдаленный автомобильный гудок в тот момент, когда Клайв въезжал в длинный темный тоннель сна, затем следующий день, кажущийся таким же, как предыдущий, но чем-то от него отличный. Лето. И оно не просто казалось длинным, а действительно было таким.
Дедушка внимательно следил за ним и, казалось, читал все это в карих глазах мальчика, знал названия для всех тех вещей, которые мальчик никак не мог назвать, слова, которые он не мог произнести, потому что не мог говорить языком своего сердца. Затем дедушка кивнул, словно хотел подтвердить эту самую мысль, и внезапно Клайва охватил страх, что дедушка сейчас все испортит, сказав что-нибудь мягкое, успокоительное и бессмысленное. Ну конечно, скажет. Что-нибудь вроде того: «Я все знаю об этом, Клайви, ведь сам когда-то был мальчиком».
Но дедушка не сделал этого, и Клайв понял, что с его стороны было глупо даже опасаться такой возможности. И не просто глупо, а гораздо хуже — вероломно. Потому что это был его дедушка, а дедушка никогда не плел такое же бессмысленное дерьмо, какое часто произносили другие взрослые. Вместо того чтобы говорить мягко и успокаивающе, он произнес с сухой решительностью судьи, выносящего суровый приговор за тяжелое преступление:
— Все это меняется.
Клайв посмотрел на него, испытывая некоторую тревогу, но с удовольствием следил за тем, как сильный ветер взлохмачивал волосы на голове старика. Он подумал, что дедушка выглядит сейчас как церковный проповедник, если бы тот действительно знал правду о Боге, вместо того чтобы строить догадки.
— Время меняется? Ты уверен?
— Да. Когда ты достигнешь определенного возраста, примерно лет четырнадцати — думаю, главным образом в это время обе половины человеческой расы совершают ошибку, обнаруживая существование друг друга, — вот тогда время становится настоящим. Оно не будет больше продолжительным, как было раньше, или быстро уходящим, как будет потом. Да-да, будет, вот увидишь. Однако большую часть твоей жизни это будет настоящее время. Ты знаешь, что это такое, Клайви?
— Нет, сэр.
— Тогда запомни: настоящее время и есть «твой милый пони». Скажи: «Мой милый пони».
Чувствуя себя в какой-то степени глупцом, думая, что дедушка по какой-то причине разыгрывает его (насмехается над ним, сказал бы дядя Дон), Клайв повторил то, что хотел от него дедушка. Он ждал, что старик засмеется и скажет: «Ну и разыграл я тебя на этот раз, Клайви!» Однако дедушка только сухо кивнул. И сразу все веселье исчезло из их разговора.
— Мой милый пони. Ты не забудешь эти три слова, если ты действительно умен, как мне это кажется. Мой милый пони. Это и есть правда о времени.
Старик снова достал из кармана измятую пачку сигарет, посмотрел на нее и убрал обратно.
— С того момента, когда тебе исполнится четырнадцать, до, ну, скажем, лет шестнадцати время для тебя будет главным образом временем, означающим «мой милый пони». Бывают моменты, когда оно возвращается к тому периоду, когда оно тянулось очень долго, — ну вроде того времени, когда ты был мальчиком, но в этом нет уже ничего хорошего. Тогда ты будешь готов продать свою душу за то, чтобы оно снова стало типа «мой милый пони», не говоря уже о том, чтобы оно полетело как на крыльях. Если ты расскажешь бабушке то, что я скажу тебе сейчас, Клайви, она назовет меня богохульником и откажется класть мне в ноги бутылку с горячей водой целую неделю, а то и две.
Губы дедушки исказила горькая и упрямая усмешка.
— Если я расскажу все это священнику Шабанду, которого моя жена так высоко ценит, он тут же придумает объяснение относительно того, как мы смотрим сквозь стекло в сумрак вечности. Или сошлется на старую истину, что неисповедимы дела Господни, но мне вот что кажется, Клайви. Я считаю, что Бог — это настоящий зловредный сукин сын, если поступает так, что для взрослых время тянется долго лишь в тех случаях, когда они тяжело больны, — например, когда у них сломаны ребра, повреждены внутренности или что-нибудь еще. Такой Бог ничуть не лучше мальчишки, втыкающего шпильки в мух, а его считают святым, причем таким добрым, что птицы садятся ему на голову и плечи. Я вспоминаю, какими долгими были дни, когда на меня перевернулась телега, нагруженная сеном, и не могу понять, зачем Богу вообще понадобилось создавать живых и думающих существ. Если Богу требовалось что-то, на что он мог помочиться, то почему бы ему не создать ореховые кусты и ограничиться этим? А он создал людей вроде бедного старого Джонни Бринкмайера, так долго умиравшего от рака костного мозга в прошлом году.
Клайв вряд ли слышал эти последние слова дедушки, хотя позднее, когда они ехали обратно в город, вспомнил этого Джонни Бринкмайера, владельца магазина, который его мать истец называли бакалейным, а дедушка и бабушка все еще именовали коммерческим. Он был единственным человеком, к которому дедушка заходил по вечерам… и единственным человеком, заходившим по вечерам к дедушке. Во время продолжительной поездки обратно в город Клайв понял, что Джонни Бринкмайер с очень большой бородавкой на лбу, которого он смутно помнил, был, должно быть, единственным настоящим другом дедушки. Он постоянно при ходьбе поддергивал брюки в промежности, и бабушка отворачивала нос при упоминании имени Бринкмайера, часто жаловалась, что от него дурно пахнет.
Подобные размышления не могли полностью занимать Клайва. Затаив дыхание он ждал, что Бог убьет дедушку молнией с неба. Обязательно убьет за такое богохульство. Не может человек назвать Бога зловредным сукиным сыном или высказать предположение, что Всемогущий Господь, создавший Вселенную, ничуть не лучше злого третьеклассника, получающего удовольствие от того, что втыкает шпильки в мух.
Клайв нервно отступил назад от человека в комбинезоне, который перестал быть его дедушкой и превратился в громоотвод. Вот сейчас с неба блеснет молния, сожжет его дедушку в головешку и превратит яблоневые деревья в горящие факелы, извещающие всех о небесном проклятии, снизошедшем на старика. Лепестки яблонь, летящие по воздуху, превратятся во что-то похожее на пепел, который вылетает из печи для сжигания отходов во дворе их дома, когда отец субботними вечерами бросает туда кипы газет, накопившихся за неделю.
Однако ничего не случилось.
Клайв ждал, и с каждой секундой его страшная уверенность уменьшалась. Когда же малиновка радостно запела где-то поблизости (словно дедушка не сказал ничего ужасного), он понял, что никакой молнии не будет. И в это мгновение, в тот момент, когда он осознал это, в жизни Клайва Баннинга произошла маленькая, но радикальная перемена. Оставшееся безнаказанным богохульство дедушки не сделало его преступником или плохим человеком. И все-таки подлинное направление веры слегка сдвинулось в сознании Клайва, и его отношение к своему дедушке сразу изменилось. Раньше он слушал старика. Теперь внимал каждому его слову.
— Время, когда ты болен, кажется тебе, тянется бесконечно, — говорил дедушка. — Поверь мне, Клайви, неделя, пока ты болен, заставляет самые лучшие летние каникулы, которые когда-нибудь приходились на твою долю в детстве, представлять всего лишь уик-эндом. Да что там, это походит на субботнее утро! Когда я вспоминаю о том, как Джонни лежал семь месяцев с этим… этой штукой внутри него, которая пожирает внутренности… Бог мой. Не следовало мне говорить об этом с ребенком. Твоя бабушка была права. У меня здравого смысла что у курицы.
Дедушка задумался, рассматривая свои ботинки. Наконец он поднял голову и тряхнул ею, но не с мрачным выражением, а с живой, полной юмора гримасой, словно отбрасывая сказанное прежде.
— Все это не имеет значения. Я сказал, что буду инструктировать, а вместо этого стою здесь и скулю, как побитый пес. Ты понимаешь, что я имею в виду?
Мальчик отрицательно покачал головой.
— Не важно, поговорим об этом в другой раз.
Другого раза не наступило. Когда он снова увидел дедушку, тот лежал в гробу, и Клайв пришел к выводу, что это и есть важная часть того инструктажа, который дал ему в тот день дедушка. То обстоятельство, что старик не знал, что это составляет важную часть инструктажа, подчеркнул ее важность.
— Старики походят на старые поезда на сортировочной станции, Клапан. — они пересекают слишком много путей. Поэтому им приходится пять раз огибать паровозное депо, прежде чем въехать в него.
— Это ничего, дедушка.
— Я хочу сказать, что всякий раз, когда я намереваюсь научить тебя чему-то, начинаю говорить о чем-то другом.
— Я знаю, но это другое очень интересно.
— Если ты хочешь польстить мне, — улыбнулся дедушка, — у тебя это здорово получается.
Клайв улыбнулся в ответ, и темные воспоминания о Джонни Бринкмайере вроде бы покинули дедушку. Когда он заговорил снова, его голос уже звучал по-деловому.
— Ладно, хватит об этом. Жизнь, когда длительное время приходится терпеть боль, это всего лишь нечто дополнительное, выделяемое Господом. Ты ведь знаешь, Клайви, как люди собирают купоны Рейли и потом обменивают их на что-то вроде медного барометра или набора новых кухонных ножей?
Внук кивнул.
— Так вот, таким является и время, когда ты перетерпишь боль, только это скорее «приз отстающему», тому, кто пришел к финишу последним, чем настоящий приз, можно сказать. Главное заключается в том, что, когда ты стареешь, настоящее время — время «моего милого пони» — меняется на быстрое время. Ну вроде того, как тогда, когда ты был мальчиком, только наоборот.
— Меняется местами.
— Совершенно верно.
Представление о том, что время бежит быстро, когда ты становишься старым, выходило за пределы ощущений Клайва. Он не понимал этого, однако был достаточно умен, чтобы признать возможность существования подобной концепции. Он знал, что если один конец качелей опускается, то другой неминуемо поднимается. То, о чем говорил дедушка, рассуждал он, основывалось на том же принципе: вес и противовес. Ну хорошо, это имеет право на существование, сказал бы отец Клайва.
Дедушка достал из большого кармана на животе комбинезона пачку и на этот раз осторожно извлек из нее сигарету — она была не последней, но оказалась последней, которую он выкурит на глазах мальчика. Старик смял пачку и положил обратно в карман. Затем зажег эту последнюю сигарету с такой же легкостью, как и предыдущую. Старик не обращал внимания на ветер, что гулял на вершине холма; казалось, он каким-то образом отрицал его право на существование.
— Когда это произойдет, дедушка?
— Я не могу точно сказать, да и происходит это не сразу, — ответил старик, гася спичку мокрыми пальцами, как и в прошлый раз. — Это вроде как подкрадывается к тебе подобно кошке, что подбирается к белке. Проходит определенное время, и ты замечаешь. А когда ты замечаешь, что время начинает идти быстро, это так же несправедливо, как и то, что этот мальчишка Осгуд слишком быстро считал.
— И что тогда, что происходит? Как ты замечаешь это?
Дедушка стряхнул столбик пепла, не вынимая сигарету изо рта. Он сделал это большим пальцем, постукивая по сигарете, как стучат по столу. Мальчик навсегда запомнил этот негромкий звук.
— Мне кажется, что первый раз, когда ты замечаешь это, для каждого человека является особым, — сказал старик, — но для меня он наступил, когда мне было сорок с небольшим. Я не помню точно, сколько мне было лет, по готов поспорить, что знаю, где это произошло… я был тогда в «Дейвис Драгз». Ты помнишь это кафе?
Клайв кивнул. Его отец часто водил их с сестрой в это кафе отведать мороженого, когда они навещали дедушку и бабушку. Отец называл их заказ «тройной ванилшоколклуб», потому что они постоянно заказывали одно и то же: отец — ванильное мороженое, Пэтти — шоколадное, а Клайв — клубничное. Отец сидел между ними и читал, пока дети медленно поглощали сладкие холодные шарики. Пэтти была права, когда говорила, что можно безнаказанно делать что угодно, пока их отец увлечен чтением, а это большей частью было так. Но когда он откладывает книгу и оглядывается вокруг, нужно сидеть смирно и вести себя самым воспитанным образом, чтобы избежать немедленного наказания.
— Так вот, я был там, — продолжал дедушка, глядя куда-то далеко и рассматривая облако, похожее на солдата, трубящего в горн, которое стремительно летело по весеннему небу, — зашел, чтобы купить твоей бабушке лекарство от артрита. Тогда целую неделю шел дождь, и у нее чертовски болели суставы. И тут, войдя в кафе, я увидел новую стойку, которая занимала почти весь проход. Там были разные маски и листы бумаги с изображениями черных кошек, ведьм — на метлах и прочего, предназначенные для вырезания. Имелись там и картонные тыквы вроде тех, что обычно продаются. Они были сложены, внутри имелась резинка. Идея заключалась в том, что, когда ребенок нажимал на такую тыкву, она раздувалась. Мать могла рассчитывать на спокойный вечер, пока дети раскрашивали и вырезали купленные им картинки. По окончании работы ты мог украсить такой картинкой свою дверь, а в бедных семьях, где ребенку не могли купить маску в магазине или просто не умели сделать маскарадный костюм из имевшихся в доме материалов, к вырезанному изображению прикрепляли резинку — и маска готова. Помнится, много ребят ходило в День всех святых по городу с бумажными пакетами в руках и картонными масками, купленными в «Дейвис Драгз», на лицах, Клайви. И, разумеется, Дейвис разложил там же всякие сласти. У него всегда был прилавок с дешевыми сластями, знаешь, рядом со стойкой газированной воды… Клайв улыбнулся. Он это, конечно, знал.
Однако это было нечто другое. Это были дешевые лакомства самого разного типа. Такие, например, как восковые бутылочки, сладкая кукуруза, бочонки с шипучкой, палочки лакрицы.
И я подумал, что старик Дейвис — в то время действительно человек по имени Дейвис управлял кафе (это его отец открыл его году так в тысяча девятьсот десятом) — чокнулся. Боже мой, подумал я, Фрэнк Дейвис выставил свои товары для продажи ко Дню всех святых еще до конца лета! Я подумал, а не пойти ли мне к прилавку, где продаются лекарства, прописанные врачами, и не сказать ли ему об этом — он как раз стоял там. Но тут что-то меня остановило: минутку, Джордж, у тебя самого бы крыша поехала. И это было очень близко к истине, Клайви, потому что лето уже прошло и я знал это так же хорошо, как то, что мы стоим сейчас здесь. Видишь ли, я хочу, чтобы ты понял — я вовремя осознал свою ошибку.
Разве я не набирал уже по всему городу сборщиков яблок и разве не сделал заказ на пятьсот объявлений, которые будут расклеены по другую сторону границы, в Канаде? И разве я не присматривался уже к парню по имени Том Уорбертон, приехавшему из Скенектеди в поисках работы? Он станет хорошим бригадиром на сборе яблок, потому что умеет себя вести и выглядит честным. Разве я не собирался поговорить с ним об этом уже на следующий день, и разве он не догадывался, что я хочу поговорить с ним, потому что сказал, что в такое-то время он будет стричься в таком-то месте? И я подумал про себя: «Черт тебя побери, Джордж, тебе еще рановато страдать старческим слабоумием. Действительно, старый Фрэнк выставил свои товары для Дня всех святых преждевременно, но ведь не летом! Лето уже прошло, дорогой друг».
Я понял это очень хорошо, но на секунду, Клайви, — или это могло быть несколько секунд — мне показалось что это лето или похоже на лето, потому что только что это было летом. Понимаешь, что я имею в виду. Мне не потребовалось много времени, чтобы у меня в голове твердо укрепилось слово «сентябрь», но до того момента я чувствовал… чувствовал… — он нахмурился, затем неохотно произнес слово, которое знал, но не использовал в разговорах с другими фермерами, опасаясь, что его обвинят (хотя бы только в сознании собеседника) в напыщенности, — слове «смятение». Только так, черт побери, я мог объяснить это Смятение. Вот как это произошло со мной в первый раз.
Он посмотрел на мальчика, который только молча глядел на него в ответ, даже не кивая, такой глубокой был; его сосредоточенность. Дедушка кивнул за них обоих и снова большим пальцем стряхнул пепел со своей сигареты Мальчик подумал, что дедушка поглощен своими мыслями и предоставляет ветру курить его сигарету.
— Это вроде того, как ты подходишь к зеркалу в ванной и собираешься всего лишь побриться, но тут замечаешь первую седину в своих волосах. Ты понимаешь меня, Клайви.
— Да.
— О’кей. И после этого первого случая такое начало относится ко всем праздникам. Тебе кажется, что лавочники выставляют праздничные украшения слишком рано, и ты иногда даже говоришь об этом кому-то, хотя всякий раз делаешь это осторожно, словно намекая на то, что они проявляют излишнюю жадность. Таким образом у твоего собеседника создается впечатление, что это с ними что-то не ладно, а не с тобой. Понимаешь?
— Да.
— Потому что, — продолжал дедушка, — прижимисты, лавочник понятен человеку, а иногда такими даже восхищаются, хотя я никогда не принадлежал к числу их поклонников. Такой-то хитро ведет свое дело, говорят что как будто это хорошо. Или вести свое дело хитро означает подсовывать свой большой палец под весы, если только покупатель этого не замечает, как поступает мясник Рэдвиш. Именно так и нужно поступать? Я никогда не поступал таким образом, но их поведение мне понятно. А вот когда говоришь что-то, из-за чего люди могут подумать, что у тебя крыша поехала… ну, это совсем другое дело. Поэтому ты говоришь что-то вроде: «Господи, это надо же: они украсили свою витрину, хотя семена будущего урожая еще не убраны в амбары». И тот, кому ты это говоришь, подтвердит, что это абсолютная правда, хотя это вовсе не абсолютная правда, и когда я задумываюсь над этим, то замечаю, что украшения в витринах выставляются каждый год примерно в одно и то же время.
Затем со мной случилось еще кое-что. Это случилось спустя пять лет, может быть, семь. По-моему, мне было тогда лет пятьдесят, может, чуть меньше или чуть больше. Как бы то ни было, меня вызвали в суд в качестве присяжного. Это всегда неприятно, но я поехал. Судебный пристав привел меня к присяге, спросил, готов ли я исполнять свои обязанности, как требует того от меня Господь, и я ответил, что готов, — как будто я всю жизнь не исполнял свой долг по разным поводам, как того требовал от меня Господь. Затем он достал ручку, спросил мой адрес, и я продиктовал ему, где живу, без малейшей запинки. Наконец он спросил, сколько мне лет, и я открыл было рот, собираясь сказать, что мне тридцать семь.
Дедушка откинул назад голову и засмеялся, глядя на облако, похожее на солдата. Облако уже пересекло полнеба, а то, что выглядело раньше как солдатский горн, походило теперь на тромбон.
— Почему тебе захотелось рассказать мне об этом, дедушка? — Клайву казалось, что до сих пор он следовал за ходом мыслей старика вполне успешно, но сейчас упустил нить.
— Я потому захотел рассказать, что это первое, что пришло мне в голову! Черт побери! Как бы то ни было, я знал, что ошибался, и потому на секунду замолчал. Не думаю, что это заметил судебный пристав или кто-нибудь другой, присутствующий в зале суда, — казалось, большинство из них или спят, или дремлют. Но даже если бы они бодрствовали, как тот парень, которому только что воткнули в задницу ручку от метлы вдовы Браун, все равно ничего бы не заметили. Ведь это была всего лишь заминка подобно тому, как парень, играющий в гольф, дважды примеряется к трудному мячу, прежде чем нанести удар. И все-таки какая глупость! Задавать человеку вопрос, сколько ему лет, — это не то что выбивать мячик из ямки. Я чувствовал себя круглым идиотом. На мгновение мне показалось, что я не помню, сколько мне лет, возможно, и тридцать семь. Почудилось, что, может быть, семь, семнадцать или семьдесят семь. Тут я взял себя в руки и произнес: «Сорок восемь, а может, пятьдесят один или сколько там еще». Но забыть, сколько тебе лет, даже на мгновение… да!
Дедушка бросил сигарету, придавил ее сапогом и приступил к ритуалу растаптывания, а потом вдавливания в землю.
— Но это всего лишь начало, сынок, — продолжал он, и хотя старик говорил с ирландским акцентом, который он иногда подчеркивал, мальчику захотелось быть его сыном. — Начиная с какого-то момента время несется так быстро, словно те водители на шоссе, которые мчатся с такой скоростью, что осенью ветер от их автомобилей срывает листья с деревьев. — Что ты хочешь сказать?
— Хуже всего становится со сменой времен года, — задумчиво произнес старик, словно не расслышав вопроса мальчика. — Разные времена года перестают быть разными временами. Создается впечатление, что жена едва успела достать с чердака сапоги, перчатки и шарфы, как на улице все тает, кругом грязь и ты думаешь — скорее бы эта грязь кончилась. Чепуха, ты ничуть не будешь радоваться, что все просохло и ты сумел вытащить свой трактор из болота, в котором он застрял. А потом кажется, что ты только собрался на первый летний концерт в году, как с тополиных сережек начинают слетать пух и покрывает все вокруг. Дедушка посмотрел на внука, подняв бровь с выражением иронии, словно ожидая от мальчика объяснений, но Клайв радостно улыбнулся — он знал, что такое тополиный пух, потому что иногда его мать сгребала его до пяти вечера, по крайней мере когда отец уезжал в командировку — продавать бытовые приборы, кухонную посуду и страховку. Когда отец уезжал из дома, мать начинала пить по-настоящему, и дело заходило так далеко, что она не успевала одеться до самого заката. Затем она одевалась и уходила из дома, поручив его заботам Пэтти, потому что ей самой якобы нужно было навестить заболевшую подругу. Однажды Клайв сказал Пэтти: «Мамины подруги по большей части болеют, когда папа уезжает из дома, ты заметила это?» И Пэтти смеялась до слез, которые текли у нее но щекам, и ответила: «О да, заметила, разумеется, заметила».
То, что сказал дедушка, вот что напомнило мальчику: когда дни наконец начинали катиться к школьным занятиям, тополя как-то менялись. Дул ветер, и нижние стороны листьев становились точно такого цвета, как мамина самая красивая сорочка, — серебряными. Цвет был одновременно удивительно красивым и печальным: он указывал на то, что наступает конец времени, казавшегося раньше бесконечным.
— Затем, — продолжал дедушка, — ты начинаешь забывать некоторые события. Немногие — это, слава Богу, не старческое слабоумие, как у старика Хайдена в конце улицы, но все равно неприятно, когда ты запамятуешь о чем-то. Вообще-то нельзя сказать, что ты что-то забываешь, нет, но вот расставляешь ты это не по тем местам, где следует находиться. Вот, например, я был совершенно уверен, что сломал руку после того, как наш мальчик Билли погиб во время той дорожной катастрофы в пятьдесят восьмом году. Это относится к числу тех событии, что путаешь с другими. В этом я могу поспорить со священником Шабандом. Билли ехал за самосвалом со скоростью не больше двадцати миль в час, когда камень размером с циферблат тех часов, что я тебе подарил, упал из кузова самосвала, отскочил от дороги и разбил ветровое стекло нашего «форда». Осколки стекла попали в глаза Билли, и доктор потом сказал, что он ослеп бы на один глаз или на оба, если бы остался жив. Но он не остался в живых — машина съехала с дороги и врезалась в столб с проводами высокого напряжения. Столб упал прямо на нее, и Билли изжарился подобно тем убийцам, которых казнят на электрическом стуле в тюрьме Синг-Синг. Вот такая судьба выпала на долю парня, ничего плохого не сделавшего в жизни, — разве что притворялся больным, когда нужно было окучивать бобы, — тогда у нас все еще был огород.
Но я утверждал с полной уверенностью, что сломал эту чертову руку после несчастного случая. Клялся чем только мог, будто помню, как присутствовал на его похоронах, а моя рука все еще была в гипсе! Саре пришлось показать мне нашу семейную Библию и затем страховой полис по случаю моей руки, прежде чем я поверил, что все произошло наоборот: я сломал руку за два месяца до этого, и когда мы хоронили Билли, гипс уже сняли. Сара обозвала меня старым дураком, и я чуть не врезал ей как следует, потому что рассердился, а рассердился я потому, что чувствовал себя смущенным, но по крайней мере у меня хватило здравого смысла понять это и оставить ее в покое. Она очень любила Билла, он был светлым окошком в ее жизни.
— Господи! — воскликнул Клайв. — Это не значит, что я поглупел, нет. Это вроде того, как ты приезжаешь в Нью-Йорк, и там на углах улиц сидят парни с тремя ореховыми скорлупками и шариком под одной из них, и они готовы поспорить, что ты не угадаешь, под какой скорлупкой находится шарик. Ты уверен, что можешь угадать, но они передвигают скорлупки так чертовски быстро, что всякий раз обманывают тебя. Ты теряешь след. Создается впечатление, что это тебе не по силам.
Он вздохнул, оглянулся по сторонам, словно пытаясь вспомнить, где они сейчас находятся. На его лице появилось выражение полной беспомощности, и эта растерянность вызвала отвращение у мальчика и одновременно напугала его. Ему не хотелось испытывать такие чувства, но он ничего не мог с собой поделать. Создавалось впечатление, что дедушка сорвал бинт и показал мальчику язву, симптом чего-то ужасного, чего-то вроде проказы.
— Похоже, что весна началась на прошлой неделе, — сказал дедушка, — но уже завтра все цветки слетят, если ветер останется таким же сильным. Вообще-то непохоже, что ветер стихнет. Когда все развивается так быстро, как сейчас, человеку трудно сохранять нормальный ход мыслей. Человек не может сказать: «Эй, подожди минуту-другую, пока я соберусь с мыслями!» Просто некому сказать. Все равно что находишься в машине без водителя, если ты меня понимаешь.
Как твое мнение, Клайви?
— Насчет одного ты прав, дедушка, — произнес мальчик, — мне кажется, что все это сделано как-то по-дурацки.
Он не хотел, чтобы старик истолковывал его слова как шутку, но дедушка захохотал и смеялся до тех пор, пока его лицо не приобрело ту же тревожно пурпурную окраску. На этот раз он был вынужден не только наклониться и упереться руками о колени, но и обнять одной рукой мальчика за шею, чтобы не упасть. И они упали бы, если бы кашель и хриплый смех дедушки не ослабли как раз в тот момент, когда мальчик уверился, что кровь вот-вот брызнет из сосудов на лице старика, ставшем пурпурным и распухшим от веселья.
— Ну ты и шутник! — сказал дедушка, наконец выпрямляясь. — Настоящий шутник!
— Дедушка?
С вами все в порядке? Может быть, нам лучше…
— Нет, черт побери, со мной не все в порядке. За последние два года у меня было два сердечных приступа, и если я проживу еще два года, никто не удивится этому больше меня самого. Но в этом нет ничего нового для человечества, сынок. Все, что я хотел сказать тебе, заключается в следующем: старый ты или молодой, быстро идет время или медленно, ты проживешь хорошую жизнь, если будешь помнить про этого пони. Потому что, когда ты будешь считать, произнося «мой милый пони», время не может быть ничем, кроме времени. Будешь поступать таким образом — все будет в порядке. Разумеется, ты не можешь все время считать — Бог и не рассчитывал на это. Как бы то ни было, сейчас я пойду по аллее, усаженной примулами, с этим угодливым муравьем Шабандом. Но ты должен помнить, что время не принадлежит тебе — ты принадлежишь времени. Оно движется вместе с тобой с одинаковой скоростью каждую секунду каждого дня. Ему в высшей степени наплевать на тебя, но это не имеет никакого значения, если у тебя твой милый пони. Если у тебя есть такой пони, Клайви, можешь считать, что ты схватил этого ублюдка за яйца, и наплевать тебе на всех Олденов Осгудов в мире.
Старик наклонился к Клайву Баннингу.
— Ты меня понимаешь?
— Нет, сэр.
— Это я знаю. Но ты запомнишь, что я тебе говорил?
— Да, сэр.
Дедушка Баннинг смотрел на него так долго, что мальчик почувствовал себя неловко, им овладело беспокойство. Наконец старик кивнул.
— Да, я вижу, что ты запомнишь. Черт меня побери, если не так.
Мальчик молчал. Говоря по правде, он не знал, что сказать.
— Ты получил инструкции, — сказал дедушка.
— Я не получал никаких инструкций, потому что ничего не понял! — воскликнул Клайв в безысходной ярости, такой откровенной и искренней, что потряс самого себя. — Я ничего не получил!
— Наплевать на то, понял ты их или нет, — спокойно ответил старик. Он обнял мальчика за шею и снова прижал его к себе — прижал к себе. В последний раз перед тем, как бабушка найдет его в постели мертвым и холодным как камень месяцем спустя. Она проснулась, и рядом лежит дедушка, а дедушкин пони сбил дедушкины заборы и умчался по холмам всего мира.
Зловредное сердце, зловредное сердце. Хорошее, но такое зловредное.
— Понимание и инструктаж — это двоюродные братья, которые не целуют друг друга, — сказал дедушка в тот день, стоя среди яблонь.
— Тогда что такое инструктаж?
— Память, — невозмутимо произнес старик. — Ты помнишь того пони?
— Да, сэр.
— Как его зовут?
Мальчик задумался.
— Время… так мне кажется.
— Хорошо. А какого он цвета?
На этот раз мальчик думал дольше. Он раскрыл свой разум, как расширяются зрачки.
— Я не знаю, — признался он наконец.
— И я не знаю, — сказал старик, отпуская его. — Мне кажется, что у пони нет цвета, да и, по-моему, это не имеет значения. Значение имеет нечто другое — ты узнаешь его?
— Да, сэр, — сразу ответил мальчик.
Блестящий лихорадочный глаз соединил разум и сердце мальчика, словно канцелярская скрепка.
— Каким образом?
— Он будет красивым, — произнес Клайв Баннинг с полной уверенностью.
Дедушка улыбнулся.
— Ага! — сказал он. — Клайви получил инструктаж и потому стал умнее, а я сделался более счастливым… или наоборот. Хочешь кусок пирога с персиками?
— Да, сэр!
— Тогда что мы здесь делаем? Пошли и отрежем себе по куску!
Они повернулись и пошли к дому.
И Клайв Баннинг навсегда запомнил имя пони — его звали время — и цвет, который отсутствовал, и внешность, которая не была ни безобразной, ни прекрасной… а только красивой. И он никогда не забывал его характер — злобный. А также то, что сказал его дедушка на обратном пути, слова еле слышные, унесенные ветром: лучше иметь пони, на котором можно ездить, чем не иметь пони совсем, и не важно, как чувствует себя твое сердце.
Пирсон попытался закричать, но от ужаса лишился голоса, и у него вырвалось только сдавленное всхлипывание, как у человека, стонущего во сне. Он глубоко вздохнул, чтобы попробовать снова, но не успел открыть рот, как чьи-то пальцы крепко сжали его руку выше локтя.
— Вы неправы, — произнес чей-то голос. Он был чуть громче шепота и доносился Пирсону прямо в ухо. — Опасно не правы. Поверьте мне.
Пирсон оглянулся. То, что вызвало у него желание — нет, потребность — закричать, уже скрылось за дверью банка, совершенно беспрепятственно, и Пирсон понял, что может осмотреться. Его держал за руку красивый молодой негр в кремовом костюме. Пирсон не был с ним знаком, но знал в лицо: он узнавал почти все крохотное племя, которое привык называть про себя Людьми десятого часа… Как, надо полагать, и они его.
Красивый молодой негр пристально смотрел на него.
— Вы это видели? — спросил Пирсон. У него выходил какой-то плаксивый визг вместо обычного уверенного тона.
Красивый молодой негр отпустил руку Пирсона, вполне уверившись, что тот не будет оглашать диким криком площадку перед зданием Первого коммерческого банка Бостона; Пирсон инстинктивно потянулся и сжал запястье молодого человека. Как будто еще не мог устоять, не хватаясь за чью-то руку. Красивый молодой негр не делал попыток отойти, только посмотрел на руку Пирсона прежде, чем заглянуть ему в глаза.
— Я хочу сказать, вы действительно это видели? Ужасно! Даже если это грим… Или кто-то надел маску шутки ради…
Но это был не грим и не маска. Существо в темно-сером костюме от Андре Сира и в пятисотдолларовых туфлях прошло очень близко к Пирсону, чуть ли не коснувшись его (Господи помилуй, инстинктивно содрогнулся он), и он знал, что это не грим и не маска.
Потому что плоть на огромном выросте, где должна быть голова, шевелилась, разные ее части двигались в разные стороны, словно газовые потоки в атмосфере какой-то планеты-гиганта.
— Друг, — начал красивый молодой негр в кремовом костюме, — вам надо…
— Что это было? — прервал его Пирсон. — Я такого в жизни не видел! Такое, наверное, можно увидеть в кошмарном сне… Или…
Голос его, казалось, исходил не из обычного места в голове. Он выплывал откуда-то сверху — будто он провалился в какую-то глубокую яму или трещину в земле, и этот плаксивый визг принадлежал кому-то другому, вещающему сверху.
— Послушайте, друг…
И что-то появилось еще. Когда несколько минут назад Пирсон вышел через вращающуюся дверь с незажженной «Мальборо» в руке, день был пасмурный — собирался дождь. Теперь все вокруг выглядело не просто ярким, а сверхярким. Красная юбка на хорошенькой блондинке, стоявшей метрах в десяти от здания (она курила сигарету и читала детектив), пламенела, словно сигнал пожара; желтая рубашка пробегавшего мимо рассыльного напоминала осиное брюшко. Лица окружающих вырисовывались четко, как в любимой книжке комиксов его дочки Дженни.
А губы… Своих губ он не чувствовал. Они онемели, как после введения огромной дозы новокаина.
Пирсон обернулся к красивому молодому человеку в кремовом костюме и произнес:
— Смешно, но я сейчас упаду в обморок.
— Нет, не упадете, — ответил молодой человек с такой уверенностью, что Пирсон поверил ему, хотя бы на какое-то время. Тот снова сжал ему руку выше локтя, но на этот раз мягче. — Пойдемте туда — вам нужно сесть.
На широкой площадке перед банком были расставлены круглые мраморные чаши, каждая со своей разновидностью цветов. По краям этих высоких клумб сидели Люди десятого часа — кто-то читал, кто-то болтал, кто-то рассматривал пешеходов на тротуарах Коммершл-стрит, но все делали то, что превращало их в Людей десятого часа, за чем и сам Пирсон спустился вниз. На ближайшей к Пирсону мраморной клумбе росли астры, пурпурный цвет которых казался Пирсону в его возбужденном состоянии таинственно ярким. На краю чаши уже никто не сидел, видимо, потому, что было уже десять минут одиннадцатого и люди начали собираться обратно.
— Присядьте, — предложил красивый молодой негр в кремовом костюме, и, как ни старался Пирсон, он скорее упал, чем сел. Вот только что он стоял рядом с коричневато-красной чашей, а потом будто кто-то дернул за ниточки в коленях, и он приземлился на задницу. Тяжело приземлился.
— Теперь откиньтесь назад, — сказал молодой человек, присаживаясь рядом. Лицо его оставалось приятным на протяжении всего эпизода, но в глазах ничего приятного не было: они простреливали площадку во всех направлениях.
— Зачем?
— Чтобы кровь прилила к голове, — пояснил молодой негр. — Но не принимайте слишком откровенную позу. Сделайте вид, что нюхаете цветы.
— Что делаю?
— Делайте то, что вам говорят, понятно? — В голосе молодого человека послышалась нотка нетерпения.
Пирсон нагнул голову и глубоко вдохнул. Оказалось, что цветы пахнут вовсе не так приятно, как выглядели, — они отдавали сорняками и собачьей мочой. Тем не менее в голове у него слегка просветлело.
— Начинайте перечислять штаты, — приказал негр. Он скрестил ноги, расправил ткань брюк так, чтобы сохранить складку, и достал пачку «Уинстона» из внутреннего кармана. Пирсон сообразил, что потерял свою сигарету: наверное, выронил в первый момент шока, когда увидел чудовище в костюме, шествующее по западной стороне площадки.
— Штаты, — механически повторил он. Молодой негр кивнул, достал зажигалку, которая была явно намного дешевле, чем казалась на первый взгляд, и закурил.
— Начинайте с этого и продвигайтесь на запад, — предложил он.
— Массачусетс… Нью-Йорк, наверное… Или Вермонт, если начинать с севера… Нью-Джерси… — Теперь он немного распрямился и заговорил чуть увереннее: — Пенсильвания, Западная Вирджиния, Огайо, Иллинойс…
Негр приподнял брови:
— Западная Вирджиния, да? Вы уверены?
Пирсон чуть улыбнулся:
— Вполне уверен, да. Можно было, конечно, раньше назвать Огайо и Иллинойс.
Негр пожал плечами, показывая, что это не имеет значения, и улыбнулся:
— Не похоже, что вы собираетесь падать в обморок, хотя… Нет, не собираетесь, я вижу… И это главное. Сигарету хотите?
— Спасибо, — с признательностью произнес Пирсон. Он не просто хотел сигарету: он нуждался в ней.
— У меня была, но я потерял. Как вас зовут?
Негр просунул сигарету между тубами Пирсона и поднес к ней зажигалку:
— Дадли Райнеман. Можете называть меня Дьюк.
Пирсон глубоко затянулся и взглянул на вращающуюся дверь, открывавшую доступ к мрачным глубинам и облачным высотам Первого коммерческого.
— Это не было галлюцинацией, правда? — спросил он. — То, что видел я, вы тоже видели?
Райнеман кивнул.
— Вы не хотели, чтобы он заметил, что я его вижу, — продолжал Пирсон. Он говорил медленно, пытаясь связать все это про себя. К нему вернулся нормальный тон — уже огромное облегчение.
— Вы видели, чтобы кто-нибудь еще здесь пытался устроить истерику подобно вам? — спросил Райнеман. — Чтобы кто-нибудь даже выглядел так, как вы? Я, например?
Пирсон медленно покачал головой. Он теперь чувствовал себя не просто перепуганным: он был совершенно растерян.
— Я встал между ним и вами, и я не думаю, что он вас заметил, но в какую-то секунду это вполне могло случиться. У вас был вид, словно у человека, который заметил, как мышка выскакивает из бифштекса, который он ест. Вы из ипотечного отдела, да?
— О да. Брэндон Пирсон. Извините.
— Я из отдела обслуживания компьютеров. Все в порядке. Когда впервые видишь летучую мышь в человеческом облике, так бывает.
Дьюк Райнеман протянул руку, и Пирсон пожал ее, но думал он о другом. «Когда впервые видишь летучую мышь в человеческом облике, так бывает», — сказал молодой человек, и когда Пирсон вспомнил свое первое впечатление от Крестоносца в Капюшоне, шествующего между шпилями в стиле «ардеко», он понял, что термин очень удачный. И еще одно он понял, вернее, припомнил: хорошо, когда есть название тому, что тебя напугало. Страх не уходит, но его можно держать в рамках. Теперь он восстановил в памяти то, что видел, думая при этом:
«Летучая мышь в человеческом облике — я это впервые увидел».
Он вышел через вращающуюся дверь, думая только об одном, о чем он всегда думал, когда близились десять часов, — как замечательно, когда вдыхаешь первую порцию никотина. Именно это делало его членом племени — как четки или татуировка на щеках.
Прежде всего он отметил, что стало еще пасмурнее с тех пор, как он явился на работу в восемь сорок пять, и подумал: «Днем мы будем сосать свои канцерогенные палочки под проливным дождем, вся наша братия». Конечно, дождик их не остановит: Люди десятого часа упрямы. Он вспомнил, что окинул взглядом площадку, как бы проверяя, все ли в порядке, — почти бессознательно. Он заметил девушку в красной юбке (и снова подумал, как всегда, будет ли она выглядеть такой же красавицей, если ее одеть в мешковину), молодого, похожего на рок-музыканта уборщика с третьего этажа, который всегда надевал кепочку козырьком назад, когда мыл полы в туалете и закусочной, пожилого мужчину с прекрасной седой шевелюрой и красными пятнами на щеках, молодую женщину в очках с толстыми стеклами, продолговатым лицом и с длинными прямыми черными волосами. И нескольких других, которых видел реже. Одним из них, разумеется, был и красивый молодой негр в кремовом костюме.
Если бы там был Тимми Флэндерс, то Пирсон, скорее всего присоединился бы к нему, но того не было, и Пирсон направился к середине площадки, намереваясь присесть на край одной из клумб (той самой, на которой сидел сейчас). Оттуда он мог бы рассчитать длину и кривизну ног Мисс Красная Юбочка — грубо, разумеется, но какими уж есть подручными средствами. Он был женат, любил жену и обожал дочку, даже и не помышлял об измене, но, приближаясь к сорока, все чаще обнаруживал, что в его крови бродят некие порывы, подобные морским чудовищам. И он не представлял, как может любой мужчина удержаться от того, чтобы не смотреть на такую красную юбочку и не размышлять, есть ли под ней облегающее белье.
Он уже направлялся к клумбе, как кто-то, появившийся из-за угла здания, начал подниматься по ступеням. Пирсон заметил его краем глаза и в обычных обстоятельствах не обратил бы внимания — все его мысли поглощала красная юбочка — короткая, узкая и яркая, как борт пожарной машины. Но он взглянул, потому что, даже краем глаза и даже думая о другом, заметил, что что-то не так с лицом и головой приближавшейся фигуры. И он повернулся и посмотрел внимательнее, лишив себя тем самым сна на Бог знает сколько ночей.
С ботинками все в порядке; темно-серый костюм от Андре Сира, столь же солидный и надежный, сколь и дверь хранилища ценностей в подвале банка, если не более; красный галстук, предсказуемый, но не кричащий. Все прекрасно, все соответствует облику типичного высшего банковского руководителя в понедельник утром (а кто еще может являться на работу в десять часов, кроме высших руководителей?). Только дойдя до головы, ты понимаешь, что либо спятил, либо смотришь на нечто такое, о чем нет ни строчки во «Всемирной энциклопедии».
«Но почему они не побежали? — размышлял теперь Пирсон, когда одна капля дождя упала ему на руку, а другая — на чистую белую поверхность недокуренной сигареты. — Они же должны были с воплями разбежаться, как от гигантских жуков в фильмах пятидесятых годов. — Потом подумал: — Но ведь и я не побежал».
Да, конечно, но это не одно и то же. Он не побежал, потому что застыл на месте. Впрочем, он пытался бежать; просто новый знакомый остановил его прежде, чем у него включились голосовые связки.
«Летучая мышь в человеческом облике. Ты впервые это увидел».
Над широкими плечами Самого Элегантного в Текущем Году Делового Костюма и над безупречно вывязанным красным галстуком возвышалась огромная серовато-коричневая голова, но не круглая, а бесформенная, словно бейсбольный мяч, который усиленно пинали целый сезон. Прямо под сводом черепа пульсировали черные линии — вероятно, вены, — образуя бессмысленное подобие дорожной карты, а там, где полагалось быть лицу, но его не было (во всяком случае, по человеческим понятиям), торчали и вздрагивали какие-то выросты, каждый из которых жил собственной ужасной жизнью. Зачатки черт лица были сведены вместе — плоские черные глаза, абсолютно круглые, алчно взирали из середины «лица», словно глаза акулы или какого-то обрюзгшего насекомого; бесформенные уши без мочек и раковин. Носа — во всяком случае, насколько мог рассмотреть Пирсон, — не было; правда, два подобия клыков торчали из густой щетины под глазами. Большую часть лица занимал рот — громадный темный полумесяц с треугольными зубами. Существу с таким ртом, подумал Пирсон, разжевывать пищу незачем.
Первой его мыслью, когда он уставился на это ужасное видение — видение, которое держало изящный дипломат в безукоризненно наманикюренной руке, — было: «Это Человек-слон». Но теперь он понимал, что это создание не имело ничего общего с бесформенным, но, по существу, человеческим персонажем старого фильма. Дьюк Райнеман был ближе к истине: эти черные глаза и словно нарисованный рот гораздо больше подходили мохнатым, пискливым существам, которые по ночам ловили мух, а днем висели головой вниз в темных местах.
Но не это побудило его закричать: такая потребность появилась, когда существо в костюме от Андре Сира проходило мимо него, уже уставившись темными, словно у насекомого, глазами на вращающуюся дверь. Ближе всего оно находилось в те секунду-другую, и именно тогда Пирсон увидел, что это бородавчатое подобие лица скрывается под зарослями щетины, произраставшей прямо из него. Он не знал, как это может быть, но так было — он видел, как плоть расползается вокруг массивных изгибов черепа и струится вдоль мощной, как у собаки, челюсти волна за волной. А в промежутках виднелась какая-то отвратительная сырая розовая масса, о которой не хотелось и думать… Но теперь, когда он вспомнил, оказалось, что он не в силах перестать думать о ней.
Все новые капли дождя падали ему на лицо и руки. Рядом с ним на закругленном краю клумбы Райнеман в последний раз затянулся сигаретой, отшвырнул ее и встал.
— Пойдемте, — сказал он. — Дождь начинается.
Пирсон взглянул на него широко раскрытыми глазами, затем осмотрелся вокруг. Блондинка в красной юбке как раз входила в здание с книгой под мышкой. Сразу за ней шел пожилой волокита с прекрасной седой шевелюрой.
Пирсон, сверкнув глазами в сторону Райнемана, переспросил:
— Заходить туда? Вы серьезно? Туда же вошло это чудовище!
— Я знаю.
— Хотите услышать абсолютный бред? — спросил Пирсон, выбрасывая окурок. Он не знал, куда он сейчас пойдет, — наверное, домой, но точно знал, куда не пойдет ни за что — обратно в Первый коммерческий банк Бостона.
— Конечно, — согласился Райнеман. — Почему бы и нет?
— Эта тварь выглядела точь-в-точь как наш почтенный управляющий, Дуглас Кифер… Кроме головы, я хочу сказать. У него именно такие костюмы и портфели.
— Вот удивили, — произнес Райнеман.
Пирсон изумленно смерил его взглядом:
— Что вы имеете в виду?
— Думаю, вы уже догадались, но у вас было очень тяжелое утро, поэтому я скажу вслух за вас. Это и был Кифер.
Пирсон неуверенно улыбнулся. Райнеман не улыбался. Он встал, взял Пирсона за руки и потянул на себя, пока они чуть не столкнулись лицами.
— Я вам сейчас спас жизнь. Вы этому верите, мистер Пирсон?
Пирсон подумал и решил, что верит. Это чужое, похожее на летучую мышь лицо с черными глазами и множеством зубов темным пятном давило на него.
— Да. Видимо, да.
— Ладно. Тогда сделайте мне честь и выслушайте внимательно три вещи, которые я вам скажу, — обещаете?
— Я… Да, конечно.
— Первое: это был Дуглас Кифер, управляющий Первым коммерческим банком Бостона, близкий друг мэра и, кстати, почетный председатель нынешней кампании по сбору средств на нужды детской больницы. Второе: в банке работают еще не менее трех летучих мышей, причем одна — на вашем этаже. Третье: вы сейчас пойдете туда. Если вам, конечно, хочется жить.
Пирсон остолбенело уставился на него — если бы он сейчас заговорил, то смог бы издать только бессвязный хрип.
Райнеман взял его за локоть и подтолкнул к вращающейся двери.
— Пойдем, дядя, — сказал он странно дружелюбным тоном. — Дождь начинается всерьез. Если мы останемся здесь, то будем привлекать внимание, а этого в нашем положении нельзя себе позволить.
Пирсон, покорно следуя за Райнеманом, вдруг подумал о том, как пульсировали и переливались сплетения черных линий на голове этой твари. Внезапно, похолодев, он остановился перед самой дверью… Гладкая поверхность, площадки уже стала достаточно мокрой, чтобы он мог увидеть под ногами второго Брэндона Пирсона, мерцающее отражение, напоминавшее летучую мышь другого цвета.
— Я… Я вряд ли смогу, — отрывисто пробормотал он.
— Сможете, — возразил Райнеман. Он искоса взглянул на левую руку Пирсона. — Женаты, я вижу, — дети есть?
— Одна. Дочка. — Пирсон заглянул в вестибюль банка. Стеклянные створки дверей были поляризованы, поэтому огромное помещение за ними казалось очень темным. «Как пещера, — подумал он. — Пещера летучих мышей, где полно слепых разносчиков заразы».
— Вы хотите, чтобы ваша жена и дочка завтра прочли в газетах, что полиция извлекла папочку со дна Бостонской бухты с перерезанным горлом?
Пирсон испуганно посмотрел на Райнемана. Дождь хлестал его по щекам, по лбу.
— Они устроят так, чтобы это выглядело делом рук шпаны, — продолжал Райнеман, — и все поверят. Им всегда верят. Потому что они хитрые, и у них полно приятелей в верхах. Именно верхи их интересуют.
— Я вас не понимаю, — промямлил Пирсон. — Ничего не понимаю.
— Знаю, что не понимаете, — ответил Райнеман. — Для вас настало опасное время, так что просто делайте то, что я вам говорю. А я вам говорю — вернитесь за стол прежде, чем вас хватятся, и вкалывайте до конца дня с улыбкой на лице. Не забывайте об улыбке, дружище, чего бы она вам ни стоила. — Он задумался, потом добавил: — Если вы сорветесь, вас, вероятнее всего, убьют.
Дождь рисовал блестящие полосы на гладком темнокожем лице молодого человека, и Пирсон вдруг осознал то, что было очевидно и чего он не замечал только из-за собственного ужаса: этот человек сам боится и многим рискует, не давая Пирсону попасть в какую-то ужасную ловушку. — Мне действительно нельзя больше оставаться, — заметил Райнеман.
— Это опасно.
— Ладно, — произнес Пирсон, слегка удивленный, что слышит собственный обычный, ровный голос. — Тогда вернемся к работе.
Райнеман облегченно посмотрел на него:
— Замечательно. И что бы вы ни увидели до конца дня, не выказывайте удивления. Понятно?
— Да, — ответил Пирсон. Он ничего не понимал.
— Вы можете закончить дела пораньше и уйти около трех?
Пирсон поразмыслил и кивнул:
— Да. Думаю, что смогу.
— Договорились.
— Вы молодец, — сказал Райнеман. — С вами все будет в порядке. Встретимся в три.
Он толкнул вращающуюся дверь. Пирсон шагнул вслед за ним, чувствуя, что его разум остался там, на площадке… Почти весь, кроме малой части, которая требовала еще сигарету.
День тянулся как обычно до того момента, пока он не возвратился в банк после ленча (и еще двух сигарет) с Тимом Флэндерсом. Они вышли из лифта на третьем этаже, и первое, что бросилось в глаза Пирсону, был другой человек-летучая мышь — вернее, женщина-летучая мышь в черных туфлях на высоком каблуке, черных нейлоновых чулках и в прекрасном шелковом деловом костюме — скорее всего, от Сэмюэля Блю. Великолепное начальственное одеяние… Если не смотреть поверх этого костюма на голову, болтавшуюся, словно какой-то странный подсолнечник.
— Привет, ребята. — Мягкое контральто донеслось из какой-то дыры с заячьей губой, заменявшей, видимо, рот.
«Это Сюзанна Холдинг, — подумал Пирсон. — Невероятно, но это так».
— Привет, дорогая, — услышал он собственный голос и подумал: «Если она подойдет ко мне… Тронет меня… Я закричу. Я не смогу удержаться, что бы мне ни говорил тот паренек».
— С тобой все в порядке, Брэнд? Что-то ты бледный.
— Видимо, то, что ходит кругом, грипп, что ли, — произнес он, снова поражаясь естественной легкости своего тона. — Думаю, перехожу.
— Ладно, — голос Сюзанны доносился из этого жуткого подобия головы летучей мыши и странно шевелившегося мяса. — Только не целуй меня, пока не поправишься, и дышать на меня не надо. Я не могу позволить себе болеть, когда в среду приезжают японцы.
«Нет проблем, дорогая, — не буду тебя целовать, можешь мне поверить».
— Постараюсь удержаться.
— Спасибо. Тим, зайди, пожалуйста, ко мне в кабинет и посмотри парочку сводок по опционам, ладно?
Тимми Флэндерс обвил рукой талию привлекательной начальницы и на глазах пораженного Пирсона нагнулся и запечатлел поцелуй на бородавчатой, волосатой роже этой твари. «Ему это кажется щечкой, — подумал Пирсон, чувствуя, что разум мгновенно покидает его, словно смазанный трос сматывается с барабана лебедки. — Ее гладкая, надушенная щечка — вот что он видит, и это целует. О Господи. Боже мой».
— Конечно! — воскликнул Тимми, галантно расшаркиваясь. — Один поцелуй — и я ваш вечный слуга, милая леди!
Он подмигнул Пирсону и направился с чудовищем в ее кабинет. Когда они проходили мимо питьевого фонтанчика, он снова обнял ее за талию. Короткий и бессмысленный танец петушка вокруг курочки — ритуал, сложившийся за последние лет десять в бизнесе, если начальница женщина, а подчиненный мужчина, — был исполнен, и они исчезли из виду уже как сексуально нейтральные сотрудники банка, обсуждая только сухие цифры.
«Отличный анализ, Брэнд, — отстраненно подумал Пирсон, отвернувшись от них. — Тебе бы быть социологом». Он им почти и был — в колледже это была его вторая специализация.
Войдя в комнату, он почувствовал, что весь покрылся потом, словно вязкой слизью. Пирсон забыл о социологии и стал нетерпеливо дожидаться трех часов. В два сорок пять он заглянул в кабинет Сюзанны Холдинг. Чужеродный астероид на месте головы, склоненный к серовато-синему экрану компьютера, повернулся к нему, когда он произнес: «Тук-тук», отдельные части этого странного лица неустанно двигались туда-сюда, а черные глаза рассматривали его с холодным любопытством акулы, примеряющейся к ноге пловца.
— Формы четыре по компаниям я отдал Баззу Карстерсу, — сказал Пирсон. — Я возьму формы девять по индивидуальным закладным домой, если не возражаешь. У меня там скопированы диски.
— Это ты так объявляешь, что сачкуешь, дорогой? — спросила Сюзанна. Черные вены неописуемым образом вздулись на ее лысом черепе; наросты вокруг рта вибрировали, и Пирсон заметил, что один из них лопнул и из него вытекает густая розоватая масса, похожая на окровавленный крем для бритья. Он заставил себя улыбнуться:
— Точно.
— Ладно, — сказала Сюзанна, — значит, наша оргия в четыре часа обойдется без тебя, надо полагать.
— Спасибо, Сьюзи. — Он повернулся.
— Брэнд?
Он вздрогнул; ужас и отвращение вот-вот могли заставить его выдать себя, он вдруг ощутил уверенность, что эти зловещие черные глаза видят его насквозь и что эта тварь, маскирующаяся под Сюзанну Холдинг, сейчас скажет:
«Хватит играться, дорогуша. А ну-ка закрой дверь. Проверим, так ли ты хорош на вкус, как на вид».
Райнеман подождет немного, а потом пойдет по своим делам. «Вероятно, — думал Пирсон, — он поймет, что случилось. Может, он это уже видел».
— Да? — спросил он с вымученной улыбкой. Она уставилась на него долгим оценивающим взглядом — это гротескное подобие головы на привлекательной фигуре начальственной дамы, а потом сказала:
— Сейчас ты выглядишь немного лучше. — Рот еще зиял, черные глаза еще пялились на него с выражением поломанной куклы, забытой под кроватью, но Пирсон понимал, что всякий на его месте видел бы только Сюзанну Холдинг, ласково улыбающуюся подчиненному и демонстрирующую модель поведения «А» в нужной степени. Не совсем Матушка Кураж, но все же заботливая и доброжелательная.
— Хорошо, — произнес он, но тут же сообразил, что этого недостаточно. — Замечательно!
— Вот если бы ты еще бросил курить.
— Я пытаюсь, — ответил он с коротким смешком. Смазанный трос опять срывался с лебедки.
«Отпусти меня, — думал он. — Отпусти меня, страшная сука, отпусти, пока я не сделал чего-то непоправимого».
— Ты же знаешь, тебе автоматически увеличат сумму страховки, — сказало чудовище. Теперь другой нарост лопнул с тихим чмоканьем, и снова поползла та самая розовая масса.
— Да, я знаю, — подтвердил он. — И я серьезно подумаю, Сюзанна. Правда.
— Подумай, — сказала она и отвернулась к светящемуся экрану компьютера. С минуту он стоял неподвижно, пораженный тем, как ему повезло. Допрос закончился.
Когда Пирсон вышел из банка, дождь лил как из ведра, однако Люди десятого часа — теперь это были Люди третьего часа, но, конечно, никакой разницы тут не было — все равно стояли на улице, сбившись в кучу подобно овцам, и делали то же самое. Мисс Красная Юбочка и уборщик, носивший кепочку козырьком назад, прятались под вывеской газеты «Бостон глоб». Они явно промокли, но Пирсон все равно завидовал уборщику. Мисс Красная Юбочка пользовалась дезодорантом «Джордже»: он несколько раз уловил этот запах в лифте. А проходя, конечно, шуршала шелком белья.
«О чем ты думаешь, черт побери?» — спросил он сам себя и тут же ответил: «Пытаюсь не дать себе спятить, благодарю покорно. Ты доволен?»
Дьюк Райнеман стоял под навесом цветочного магазина за углом, съежившись, с сигаретой во рту. Пирсон подошел к нему, глянул на часы и решил, что можно было и не спешить. Он склонил голову, вдыхая аромат сигареты Райнемана. Он сделал это бессознательно.
— Моя начальница тоже из них, — сообщил он Дьюку. — Если, конечно, Дуглас Кифер не устраивает маскарад с переодеванием.
Райнеман мрачно усмехнулся и ничего не ответил.
— Вы сказали, что их еще трое. Кто двое остальных?
— Дональд Фаин. Вы его, наверное, знаете — начальник службы безопасности. И Карл Гросбек.
— Карл… Председатель правления? Боже мой!
— Я вам уже говорил, — заметил Райнеман. — Эти ребята гоняются за высокими постами… Эй, такси!
Он ринулся из-под навеса навстречу коричнево-белому такси, которое он высмотрел в пелене дождя. Машина подъехала, разбрызгивая воду из луж. Райнеман ловко увернулся, но Пирсону забрызгало туфли и низ брюк. В его нынешнем состоянии это не имело большого значения. Он открыл дверцу Райнеману, который быстро проскользнул на сиденье. Пирсон забрался вслед за ним и захлопнул дверцу.
— В таверну Галлахера, — сказал Райнеман. — Это прямо напротив…
— Я знаю таверну Галлахера, — перебил его водитель, — но мы никуда не поедем, пока ты не выкинешь свою канцерогенку, дружок. — Он указал на табличку над счетчиком: «В ЭТОМ ДИЛИЖАНСЕ КУРИТЬ ЗАПРЕЩАЕТСЯ».
Мужчины обменялись взглядами, Райнеман пожал плечами полусердито-полурастерянно — типичный жест племени Людей десятого часа примерно с 1990 года. Потом, не произнося ни слова, выбросил едва начатую сигарету под струи дождя.
Пирсон начал было рассказывать Райнеману, как он был потрясен, когда открылись двери лифта и он увидел свою начальницу Сюзанну Холдинг, но Райнеман, нахмурившись, едва заметно покачал головой и указал на водителя.
— Поговорим позже, — коротко бросил он.
Пирсон послушно умолк и стал сосредоточенно смотреть на проносившиеся мимо дома в центре Бостона. Он поймал себя на том, что с любопытством наблюдает маленькие уличные сценки, разыгрывавшиеся за заляпанным грязью окном такси. Особенно его интересовали кучки Людей десятого часа, толпившихся перед каждым административным зданием. Там, где было какое-то укрытие, они забивались в него; если такового не было, они просто стояли с поднятыми воротниками и курили, прикрывая сигареты ладонями. Пирсон понял, что по крайней мере в девяноста процентах шикарных небоскребов в центре Бостона курение запрещено, как и в том, где работали они с Райнеманом. И еще он понял (это было словно озарение), что Люди десятого часа — это на самом деле не новое племя, а жалкие ошметки старого, ренегаты, в ужасе разбегающиеся перед новой метлой, которая намерена вымести эту плохую древнюю привычку из жизни американцев. Объединяло их нежелание или неспособность перестать убивать себя; они были маргиналами во все сужающейся сумеречной зоне, где их пока еще терпели. Необычная социальная группа, думал он, которой не суждено протянуть долго. По его прикидкам, где-то к 2020 году, ну к 2050-му от силы, Люди десятого часа станут чем-то вроде птицы додо.
«О черт, подожди минутку, — думал он. — Мы просто последние в этом мире упрямые оптимисты, вот и все — большинство из нас не заботится пристегивать ремни безопасности, и мы охотно сидели бы у края бейсбольного поля, куда со страшной скоростью летит мяч, совершенно не беспокоясь, есть ли там защитная сетка».
— Что там такого смешного, мистер Пирсон? — спросил Райнеман, и Пирсон вдруг почувствовал, что улыбается во весь рот.
— Ничего, — ответил он. — Ничего существенного.
— Ладно, только не обижайтесь на меня.
— Я обижусь, если вы не будете называть меня Брэндон.
— Вот как, — сказал Райнеман, видимо, обдумывая это предложение. — Ну хорошо, если вы будете называть меня Дьюк и мы не опустимся до Би-Би, или Буби, или чего-нибудь в этом роде.
— Об этом можете не беспокоиться. Хотите я вам кое-что скажу?
— Конечно.
— Это самый удивительный день в моей жизни.
Дьюк Райнеман кивнул без ответной улыбки:
— И он еще не закончился.
Пирсон решил, что Дьюк нарочно выбрал таверну Галлахера — совершенно не типичное для Бостона идеальное местечко, где двое банковских служащих могли бы обсудить дела, дающие знакомым основание сомневаться в здравости их ума. Самая длинная стойка, которую Пирсон когда-либо видел не в кино, а наяву, огибала огромную танцевальную площадку, на которой три парочки задумчиво покачивались в такт исполняемой дуэтом Мэри Стюарт и Трэвис Тритт песенке «От этого тебе больно не будет».
Будь площадь бара поменьше, он был бы переполнен, но высокие стулья были так ловко расставлены вдоль этой немыслимо длинной беговой дорожки красного дерева, что создавалось ощущение уединения, словно в отдельных кабинках. Пирсону понравилось. Слишком легко было представить, как человек-летучая мышь (а то и парочка их) сидит на стуле (или на насесте) в соседней кабинке и внимательно прислушивается к их разговору.
«Разве не это называется мышлением осажденной крепости, старина? — подумал он. — Долго же ты до этого додумывался!»
Нет, решил он, пока что ему все равно. Он просто был благодарен, что не надо осматриваться по сторонам, пока они будут говорить… Вернее, пока будет говорить Дьюк.
— Ну как, годится? — спросил Дьюк, и Пирсон удовлетворенно кивнул.
С виду вроде один бар, размышлял Пирсон, проходя вслед за Дьюком под внушительной табличкой «КУРИТЬ РАЗРЕШАЕТСЯ ТОЛЬКО В ЭТОМ КОНЦЕ», но на самом деле их два… Так же, как в пятидесятые годы любая забегаловка на Юге делилась на две части: для белых и для черных. И теперь, как и тогда, четко видна разница. Посередине зала для некурящих стоял «сони» с экраном чуть ли не во всю стену; в никотиновом же гетто к стенке был привинчен болтами старенький зените с выразительной надписью: «ВЫ ИМЕЕТЕ ПОЛНОЕ ПРАВО ПОПРОСИТЬ В ДОЛГ, А МЫ ИМЕЕМ ПОЛНОЕ ПРАВО ПОСЛАТЬ ВАС НА…». Здесь и стойка была погрязнее — сначала Пирсон решил, что ему это показалось, но, присмотревшись, убедился, что фанера кое-где вздулась и сплошь покрыта кругами от стаканов. И, конечно, густой, горьковатый запах табачного дыма. Можно было поклясться, что он исходит от стула. Парень, читавший сводку новостей на стареньком закопченном экране, походил на умирающего от недоедания; он же на громадном экране для некурящих имел такой вид, будто только что пробежал стометровку за девять секунд и после этого десятый раз подтягивается на перекладине.
«Проходите на задние места в автобусе, — думал Пирсон, с обостренным любопытством рассматривая своих собратьев по десятому часу. — Ладно, нечего жаловаться; через десять лет курящих вообще никуда не будут пускать».
— Сигарету? — спросил Дьюк, словно читая его мысли.
Пирсон посмотрел на часы и принял подарок, прикурив от зажигалки Дьюка — подделки под «ронсон». Он глубоко затянулся, с наслаждением вдыхая дым и получая удовольствие даже от легкого головокружения. Конечно, это опасная привычка, даже смертельная; а как же иначе, если она так овладевает тобой? Просто мир так устроен, вот и все.
— А вы? — спросил он, заметив, что Дьюк прячет пачку в карман.
— Я могу потерпеть, — улыбнулся Дьюк. — Я же затянулся пару раз перед тем, как сесть в такси. И еще выкурил лишнюю за ленчем.
— Вы себя ограничиваете, да?
— Угу. Обычно я себе позволяю за ленчем одну, а сегодня вот принял две. Вы меня сильно напугали, знаете ли.
— Я и сам сильно испугался.
Подошел бармен, и Пирсон поразился, с какой ловкостью тот избегает струйки дыма, вьющейся от его сигареты.
«Не знаю, понимает ли он… Но если бы я выпустил дым ему в лицо, спорю, он перепрыгнул бы через стойку и набил бы мне морду».
— Что желаете, джентльмены?
Дьюк заказал два пива «Сэм Адамс», не спрашивая Пирсона. Когда бармен отошел, Дьюк наклонился к Пирсону и сказал:
— Не наваливайтесь сразу. Сегодня не стоит напиваться. И даже быть на взводе.
Пирсон кивнул и бросил пятерку на стойку, когда бармен принес пиво. Он сделал большой глоток, потом затянулся сигаретой. Некоторые считают, что сигарета особенно вкусна после еды, но Пирсон с ними не был согласен: в глубине души он был уверен, что не яблоко вовлекло Еву в первородный грех, а пиво с сигаретой.
— Так чем вы пользовались? — спросил Дьюк. — Вшитой полоской? Гипнозом? Доброй старой американской силой воли? Судя по вашему виду, вшивали полоску.
Если Дьюк хотел рассмешить его, то это у него не получилось. Пирсон сегодня много думал о курении.
— Да, вшивал, — признался он. — Я носил ее года два после того, как родилась дочка. Я только посмотрел на нее в роддоме и решил бросить. Я считал сумасшествием выкуривать по сорок-пятьдесят сигарет в день, когда мне еще восемнадцать лет отвечать за это юное существо. — «В которое я немедленно влюбился», — хотел добавить он, но решил, что Дьюку и так понятно.
— Не говоря уже о том, как вы привязаны к жене.
— Не говоря уже о жене, — согласился Пирсон.
— Да еще куча братьев, невесток, сборщиков налогов, арендаторов и друзей дома.
Пирсон расхохотался и кивнул:
— Да, именно так.
— Но не так все легко, как кажется, да? Когда четыре часа утра и не можешь уснуть, все это благородство куда-то улетучивается.
Пирсон искривил губы:
— Или когда надо идти наверх и вкалывать на Гросбека, и Кифера, и Фаина, и всех прочих начальников. В первый раз, когда мне пришлось идти туда и воздерживаться от сигареты… Ох, и тяжко было.
— Но на какое-то время вы совсем бросили.
Пирсон взглянул на Дьюка, не очень удивившись, что тот и это знает, а потом кивнул:
— Примерно на шесть месяцев. Но про себя я никогда не бросал, если вы понимаете, что я имею в виду.
— Конечно, понимаю.
— Наконец я снова закурил. Это было в 1992 году, когда появились сообщения, что люди, которые продолжали курить с вшитой полоской, стали умирать от инфаркта. Вы помните это?
— Угу, — ответил Дьюк и хлопнул себя по лбу. — У меня вот здесь огромный файл историй о курильщиках, дорогой мой, в алфавитном порядке. Курение и прогрессивный паралич, курение и кровяное давление, курение и катаракты… Вот так.
— Вот я и сделал выбор, — закончил Пирсон. По его лицу блуждала слабая, растерянная улыбка человека, который знает, что вел себя как идиот, что продолжает вести себя как идиот, но не знает, почему. — Я не мог ни бросить курить, ни удалить полоску. Вот я и…
— Перестал носить полоску! — разом выдохнули оба, а затем разразились таким хохотом, что бармен в зоне для некурящих укоризненно взглянул на них, нахмурился, а затем вновь уставился в телевизор.
— Жизнь — сплошное искушение, не правда ли? — спросил Дьюк, продолжая смеяться, и принялся рыться в кармане своего кремового пиджака. Он остановился, увидев, что Пирсон протягивает ему пачку «Мальборо» с одной выдвинутой сигаретой. Они опять обменялись взглядами — Дьюк удивленным, Пирсон понимающим, и снова дружно рассмеялись. Бармен опять посмотрел на них, на этот раз нахмурившись немного сильнее. Ни один из них не обратил на это внимания. Дьюк взял предложенную сигарету и закурил. Все это заняло не более десяти секунд, но обоим мужчинам этого было достаточно, чтобы стать друзьями. — Я дымил, как паровоз, с пятнадцати лет и до женитьбы в 1991 году, — рассказывал Дьюк. — Матери это не нравилось, но она была довольна, что я хотя бы не курю травку и не торгую ею, как половина пацанов на нашей улице — я говорю о Роксбери-стрит, — так что она не сильно ко мне цеплялась. Мы с Венди провели медовый месяц на Гавайях, и в день возвращения она сделала мне подарок. — Дьюк глубоко затянулся и выпустил из ноздрей две струи дыма, похожие на инверсионный след истребителя. — Она нашла это в одном каталоге. У него было какое-то замысловатое название, но я забыл; я его называл просто «павловской дыбой». Но я страшно любил ее — и люблю сейчас, можете мне поверить, — поэтому старался изо всех сил. Впрочем, оказалось не так плохо, как я представлял. Вы знаете, о каком приспособлении я говорю?
— Разумеется, — ответил Пирсон. — Бибикалка. Заставляет вас подождать, когда вам хочется снова курить. Лизабет — моя жена — включала мне это, когда была беременна. Грохот такой, будто тачка с цементом падает с лесов. Дьюк с улыбкой кивнул и, когда появился бармен, попросил снова наполнить стаканы. Потом повернулся к Пирсону и продолжил:
— Если не считать того, что я пользовался «павловской дыбой» вместо вшитой полоски, все остальное у меня было точно так же, как у вас. Я все сделал, чтобы пробиться туда, где машина играет в какую-то дерьмовую интерпретацию «Хора свободы», но привычка меня не отпустила. Убить ее труднее, чем змею с двумя сердцами. — Бармен принес полные стаканы. В этот раз заплатил Дьюк. Отхлебнув, он сказал: — Мне надо позвонить. Подождите минут пять.
— Ладно, — согласился Пирсон. Осмотревшись, он заметил, что бармен отступил в относительно безопасную зону для некурящих («К 2005 году профсоюзы добьются, чтобы здесь было два бармена, — подумал он, — для курящих и для некурящих») и повернулся к Дьюку. Теперь он понизил голос:
— По-моему, мы собирались поговорить о людях-летучих мышах.
Дьюк приподнял свои темно-каштановые брови и заметил:
— А мы о них и говорим.
Не успел Пирсон открыть рот, как Дьюк скрылся в туманных (хотя почти не задымленных) глубинах бара Галлахера, где висели телефоны-автоматы.
Его не было уже минут десять, и Пирсон начал было подумывать, не пойти ли ему поискать своего нового знакомого, как вдруг его внимание привлек экран телевизора: ведущий новостей сообщал, какой фурор произвел вице-президент США. Выступая в Национальной ассоциации образования, он предложил пересмотреть программу государственных субсидий детским садам и закрыть их везде, где возможно.
Включили видеосюжет, снятый в каком-то вашингтонском зале, и когда показали крупным планом вице-президента на трибуне, Пирсон обеими руками вцепился в край стула так, что пальцы вдавились в обивку. Ему вспомнилось то, что он слышал утром: «У них полно приятелей в верхах. Именно верхи их интересуют».
— Мы ничего не имеем против работающих матерей Америки, — говорило чудовище с головой летучей мыши, возвышаясь на трибуне с голубым вице-президентским гербом, — и против нуждающихся бедняков. Тем не менее мы считаем…
Рука опустилась Пирсону на плечо, и он закусил губу, чтобы не вскрикнуть. Обернувшись, он увидел Дьюка. Молодой человек явно изменился — глаза его сверкали, на лбу блестели мелкие капельки пота. Он выглядел так, словно только что выиграл крупный приз на скачках.
— Больше так не делайте, — попросил Пирсон, и Дьюк, уже было садившийся на стул, замер. — Я чуть инфаркт не получил.
Дьюк с удивлением взглянул на него, затем перевел взгляд на изображение в телевизоре. Он все понял.
— С этой сволочью еще как-то прожить можно, а как насчет президента? Он не…
— Не думаю, — сказал Дьюк. Но, подумав, добавил: — Пока, во всяком случае.
Пирсон наклонился к нему, чувствуя, как его губы опять странно немеют:
— Что значит «пока»? Что происходит, Дьюк? Кто они? Откуда взялись? Что они делают и чего хотят?
— Я вам расскажу то, что знаю, — ответил Дьюк, — но сначала хотел бы пригласить вас на небольшое собрание вечером. Около шести. Вас устроит?
— На эту тему?
— Разумеется.
Пирсон помялся:
— Хорошо. Но я должен позвонить Лизабет.
Дьюк встревожился:
— Ничего не говорите о…
— Конечно, нет. Я ей скажу, что Прекрасная Дама Без Капли Милосердия требует перепроверить ее опционы прежде, чем покажет их японцам. На это Лизабет купится: она знает Холдинг как облупленную и понимает, что та всех поставит на уши, чтобы угодить ее друзьям из Тихоокеанского региона. Годится?
— Да.
— Мне тоже, но немного некрасиво.
— Ничего нет некрасивого в том, чтобы держать твою жену подальше от летучих мышей. Я же тебя не в сауну приглашаю, брат.
— Надо полагать. Так что говори.
— Ладно. Наверное, лучше начать с того, как ты привык курить.
Из музыкального автомата, который несколько минут молчал, вдруг послышалась нудная аранжировка знаменитой песни Билли Рей Сайруса «Разбитое сердце саднит». Пирсон удивленно уставился на Дьюка Райнемана и открыл было рот, чтобы спросить, какое отношение имеет его курение к ценам на кофе в Сан-Диего. Но не произнес ни звука. Ни одного.
— Ты бросил… Потом снова начал… Но понимал, что если не будешь соблюдать осторожность, то через пару месяцев опять будешь тянуть по две пачки в день, — начал Дьюк.
— Так?
— Да, но я не вижу…
— Увидишь. — Дьюк достал платок и вытер лоб. Когда Дьюк вернулся, поговорив по телефону, Пирсону показалось, что он весь пылает от возбуждения. Да, но было и кое-что еще: он был страшно напуган.
— Просто поверь мне.
— Ладно.
— Как бы там ни было, ты приспособился. Можно это назвать «модус вивенди». Бросить ты не мог, но оказалось, что это еще не конец света: это вовсе не кокаин и не алкоголь, когда надо все время наращивать дозу. Курение — очень противная привычка, но есть масса промежуточных состояний между тремя пачками в день и полным отказом.
Пирсон уставился на Дьюка широко открытыми глазами, и тот улыбнулся:
— Я вовсе не читаю твои мысли, не думай. Просто мы знаем друг друга, так ведь?
— Видимо, да, — задумчиво произнес Пирсон.
— Я просто забыл, что мы оба Люди десятого часа.
— Кто-кто?
Пирсон прочел небольшую лекцию о Людях десятого часа и об их племенных жестах (мрачный взгляд при виде таблички «КУРИТЬ ЗАПРЕЩАЕТСЯ», обреченное пожатие плечами, когда некто облеченный властью требует: «Пожалуйста, бросьте сигарету, сэр»), племенных амулетах (жевательная резинка, леденцы, зубочистки и, разумеется, флакончики с аэрозольным дезодорантом) и племенных молитвах (наиболее распространенная «Со следующего года точно брошу»).
Дьюк восхищенно выслушал, а потом воскликнул:
— Боже милостивый, Брэндон! Ты открыл пропавшее колено Израилево! Все чокнутые пошли за верблюдом, нарисованным на пачке!
Пирсон расхохотался, заслужив еще один неодобрительный взгляд бармена.
— Во всяком случае, подходит, — продолжал Дьюк. — Позволь тебя спросить — ты куришь при ребенке?
— Боже упаси, нет! — воскликнул Пирсон.
— А при жене?
— Нет, никогда больше.
— Когда ты последний раз тянул в ресторане?
Пирсон подумал и не мог вспомнить. Теперь он садился в зале для некурящих даже тогда, когда был один, и воздерживался от сигареты, пока не доест, расплатится и выйдет. А дни, когда он курил между каждым блюдом, остались в далеком прошлом.
— Люди десятого часа, — зачарованно произнес Дьюк. — Слушай, мне нравится — нравится, что у нас есть имя. И мы действительно как племя. Это…
Он вдруг замолчал, посмотрев в окно. Мимо проходил полицейский, беседуя с красивой молодой женщиной. Она смотрела на него с восхищением и желанием, совершенно не замечая черных, оценивающих глаз и сверкающих треугольных зубов над своей головой.
— Боже, взгляни на это, — прошептал Пирсон.
— Да, — вздохнул Дьюк. — Это распространяется все больше. С каждым днем. — Он задумчиво рассматривал свой недопитый стакан. Потом встряхнулся, прогоняя мрачные мысли. — Кем бы мы ни были, — сказал он Пирсону, — мы единственные на всем проклятом свете, кто видит их.
— Кто, курящие? — недоверчиво спросил Пирсон. Конечно, надо было понять, что Дьюк к этому ведет, но все же…
— Нет, — терпеливо объяснил Дьюк. — По-настоящему курящие их не видят. Некурящие не видят тоже. — Он смерил Пирсона взглядом. — Их видят только такие, как мы, Пирсон, — ни рыба ни мясо. Только Люди десятого часа вроде нас.
Когда через пятнадцать минут они вышли от Галлахера (Пирсон сначала позвонил жене, изложил свою выдумку и обещал быть дома к десяти), ливень перешел в мелкую морось, и Дьюк предложил пройтись пешком. Не весь путь до Кембриджа, куда они направлялись, но достаточно, чтобы Дьюк успел рассказать ему побольше. Улицы были пустынны, и они могли разговаривать, не оглядываясь поминутно через плечо.
— Это похоже на первый оргазм, — говорил Дьюк, когда они шли в тумане в сторону Чарлз-ривер. — Коль уже пошло, это становится частью твоей жизни. То же самое здесь. В какой-то день вещества у тебя в голове вступают в нужную реакцию, и ты начинаешь их видеть. Знаешь, я удивлялся, сколько людей буквально умирало от ужаса в этот момент. Очень много, я уверен.
Пирсон взглянул на кровавый отсвет фар движущихся машин на мокрой мостовой Бойлстон-стрит и вспомнил то ощущение ужаса от своей первой встречи:
— Они такие мерзкие. Такие отвратительные. И мясо у них движется вокруг черепа… Это же не описать словами, правда?
Дьюк кивнул:
— Они действительно уродливейшие твари. Я увидел первого в метро, когда ехал домой в Милгон. Он стоял на платформе станции Парк-стрит. Хорошо, что я был в поезде и поехал дальше, потому что я закричал.
— И что случилось?
Улыбка Дьюка перешла в кислую гримасу:
— Люди посмотрели на меня, потом быстренько отвернулись. Знаешь, как к этому относятся в большом городе: на каждом углу стоит чокнутый и проповедует, как Иисус Христос любит тарелки фирмы «Таппер».
Пирсон кивнул. Он знал, как это выглядит в большом городе. Вернее, считал, что знает, — до сегодняшнего дня.
— Высокий рыжий парень, весь в веснушках, сел рядом со мной и взял меня за локоть так же, как я сегодня утром сделал с тобой. Его зовут Робби Дельрей. Он маляр. Сегодня ты его увидишь у Кейт.
— Кто такая Кейт?
— Специализированный книжный магазин в Кембридже. Фантастика. Мы там встречаемся раз или два в неделю. В основном хорошие люди. Увидишь. Как бы там ни было, Робби схватил меня за локоть и сказал: «Ты не спятил, я тоже это видел. Это действительно человек-летучая мышь». Так он, конечно, мог разглагольствовать и под действием хорошей дозы амфетамина… Только я же видел это, и облегчение…
— Да, — произнес Пирсон, мысленно возвращаясь к сегодняшнему утру. Они пропустили бензовоз на Сторроу-драйв и перебежали всю в лужах улицу. Пирсон обратил внимание на нанесенную краскораспылителем, уже выцветшую надпись на обратной стороне скамейки у реки. «ЧУЖИЕ ВЫСАДИЛИСЬ — гласила она. — МЫ СЪЕЛИ ДВОИХ».
— Хорошо, что ты там был утром, — сказал Пирсон. — Мне повезло.
Дьюк кивнул:
— Да уж. Когда летучие мыши берутся за человека, это с концами — полиция потом находит кусочки в мусорном ящике после таких встреч. Ты об этом слышал?
Пирсон кивнул.
— И никто не замечает одну деталь, общую для всех жертв: они все ограничивались пятью-десятью сигаретами в день. На эту маленькую деталь не обращает внимания даже ФБР.
— Но зачем убивать нас? — спросил Пирсон. — Ведь если кто-то начнет бегать и кричать, что его босс марсианин, никто не станет мобилизовывать национальную гвардию — парня просто отправят в дурдом!
— Спустись на землю, приятель, — сказал Дьюк. — Ты же их видел.
— Они… Звери?
— Ну да. Но это означает ставить телегу впереди лошади. Они вроде волков, Брэндон, невидимых волков, которые прогрызают себе путь в стаде овец. А теперь скажи, что хотят волки от овечек, кроме того, что те должны выражать бурную радость, когда их убивают?
— Они… Что ты сказал? — Пирсон вдруг перешел на шепот. — Ты говоришь, они едят нас?
— Какую-то часть едят, — подтвердил Дьюк. — Так считал Робби Дельрей в день нашей встречи, и большинство из нас и теперь считает.
— Кого это «нас», Дьюк?
— Людей, к которым я тебя веду. Мы там будем не все, но на сей раз большинство. Что-то должно произойти. Что-то большое.
— Что?
Дьюк только покачал головой и предложил:
— Может, возьмем такси? Ты не устал?
Пирсон устал, но брать такси не хотел. Прогулка возбудила его… Но не прогулка сама по себе. Он не думал, что сможет сказать это Дьюку — по крайней мере, сейчас, — но в этом ему виделась другая сторона… Романтическая сторона. Будто он очутился на страницах дурацкой, но увлекательной приключенческой повести для детей; ему живо представились иллюстрации Н. С. Уайета. Он взглянул на нимбы из белого света, которые медленно растекались вокруг уличных фонарей, выстроившихся вдоль Сторроу-драйв, и словно улыбались. «Должно произойти что-то большое, — подумал он. — Агент Х-9 вернулся с хорошей новостью с нашей подземной базы… Мы нашли яд для летучих мышей, который долго искали».
— Возбуждение проходит, поверь мне, — сухо заметил Дьюк.
Пирсон удивленно повернул голову.
— К тому времени, как второго твоего друга выловят в бухте без половины головы, ты поймешь, что Том Свифт не придет помогать тебе красить чертов забор.
— Том Сойер, — пробормотал Пирсон и стер с ресниц капли дождя. Он чувствовал, как щеки у него начинают гореть.
— Они съедают что-то, что вырабатывает наш мозг, так считает Робби. Может быть, какой-то фермент, может, особые электрические волны. Он говорит, это именно то, что позволяет нам — хотя бы некоторым из нас — видеть их; мы для них как помидоры в огороде — они нас берут с грядки, когда считают, что мы созрели.
— Я воспитан в твердой баптистской вере и не признаю всяких дурацких объяснений. По-моему, они высасывают души.
— Да? Ты шутишь или действительно так считаешь?
Дьюк, засмеявшись, пожал плечами и принял вызывающий вид:
— Дерьмо это все. Эти твари вошли в мою жизнь, когда я считал, что рай — это сказка, а ад здесь, на земле. Теперь у меня опять все перепуталось. Но это все ерунда. Важна только одна вещь, которую ты должен крепко зарубить на носу, — у них масса причин убивать нас. Во-первых, они боятся того, что мы делаем, — собираемся, организуемся, пытаемся остановить их…
Дьюк замолчал и задумался, мотая головой. Он походил на человека, который разговаривает сам с собой, все пытаясь найти ответ на вопрос, который уже много ночей не дает ему спать.
— Боятся? Не уверен, что это точное слово. Но стараются не рисковать, так будет правильнее. И еще одно не подлежит сомнению — им не нравится, что некоторые из нас могут их видеть. Чертовски не нравится. Как-то мы отловили одного, и это было все равно, что засадить джинна в бутылку. Мы…
— Отловили одного!
— Ну да, — сказал Дьюк и мрачно, безжалостно подмигнул. — Мы затащили его на одинокую дачу на шоссе № 95 под Нью-берипортом. Нас было шестеро во главе с моим другом Робби. Мы спрятали его в сарае, и когда лошадиная доза наркотика, которую мы вкатили ему, вышла — а это произошло чертовски быстро, — попробовали допросить его, чтобы получить правильные ответы на те вопросы, что ты сейчас мне задал. Он был в наручниках и ножных кандалах, а сверху мы запеленали его нейлоновым тросом, как мумию. Знаешь, что мне сильнее всего запомнилось?
Пирсон покачал головой. Чувство, что он живет на страницах детской книжки, исчезло.
— Как оно пробудилось! — продолжал Дьюк. — Не было никаких промежуточных состояний. На одно мгновение оно еще отключилось, но секунду спустя в полном сознании уже уставилось на нас этими своими страшными глазами. Глазами летучей мыши. У них есть глаза — многие не знают этого факта. Разговоры, будто они слепые, — это чушь, которую распространяет какой-то их агент. Оно не разговаривало с нами. Ни слова не сказало. Думаю, оно понимало, что не выйдет из этого сарая, но никакого страха в нем не было. Только ненависть. Господи, какая ненависть была в этих глазах!
— Что произошло?
— Оно разорвало цепочку наручников, как папиросную бумагу. Кандалы оказались крепче — мы их приковали к полу, но нейлоновый корабельный трос… Он перегрызал его всюду, куда мог достать зубами. Как крыса перекусывает бельевую веревку. Мы все стояли будто оглушенные. Даже Робби. Мы не верили своим глазам… А может, оно нас загипнотизировало. Знаешь, я долго над этим размышлял. Слава Богу, там был Лестер Олсон. Мы приехали в «форде»-фургоне, который угнали Робби и Мойра, и Лестер помешался на том, что машину будет видно с трассы. Он пошел проверить, а когда вернулся и увидел, что эта тварь уже совсем распуталась и не успела только освободить ноги, он выстрелил ей три раза в голову. Просто бах-бах-бах.
Дьюк задумчиво покачал головой.
— Убил ее, — сказал Пирсон. — Просто бах-бах-бах.
Голос его снова исходил откуда-то извне, как там, на площадке перед банком, и тут ему пришла в голову безумная, но убедительная мысль: никаких людей-летучих мышей нет. У них у всех групповая галлюцинация, вот и все, мало чем отличающаяся от тех, что возникают в кружке курильщиков опиума. Эта, характерная для Людей десятого часа, объяснялась дефицитом поступающего в мозг никотина. Люди, к которым вел его Дьюк, убили невинного человека под влиянием этого безумия, а может быть, и не одного. Точно убили бы, будь у них время. И если он сейчас не расстанется с этим чокнутым молодым банкиром, он тоже закончит тем, что втянется в это. Он уже видел двоих людей-летучих мышей… Нет, троих, считая полицейского, даже четверых, считая вице-президента. Подумать только: вице-президент США… Выражение лица Дьюка говорило Пирсону, что тот опять читает его мысли:
— Ты начинаешь размышлять, не спятили ли мы все, включая тебя, — сказал Дьюк. — Правильно?
— Конечно, — ответил Пирсон несколько резче, чем намеревался.
— Они исчезают, — сказал Дьюк. — Я видел, как тот, что был в сарае, исчез.
— Что?
— Сделался прозрачным, превратился в дым и исчез. Знаю, это звучит несуразно, но никакими словами я не смогу тебе объяснить, как было несуразно просто стоять там и наблюдать, как это происходит. Сначала ты просто не можешь в это поверить, хотя это происходит на твоих глазах; кажется, что это сон или ты смотришь кино со всякими спецэффектами, вроде «Звездных войн». Потом начинаешь чувствовать запах — смесь пыли, мочи и жареного перца. Запах такой мощный, что начинает тошнить. Лестера вырвало на месте, а Джанет чихала еще с час. Обычно у нее это бывает только от полынной пыльцы или кошачьей шерсти. Я подошел к стулу, на котором оно сидело. Трос был на месте, и наручники, и одежда. Рубашка была застегнута. Я расстегнул «молнию» на брюках — осторожно, будто боялся, что оттуда выскочит его член и стукнет меня по носу, — но там были только трусы. Обыкновенные белые спортивные трусы. И все, но и этого достаточно, потому что и они оказались пусты. Вот что я тебе скажу, брат, — считай, ты не видал настоящей чертовщины, пока тебе не попадется одежда парня, совершенно целая, только парня в ней нет.
— Обратился в дым и исчез, — протянул Пирсон. — Господи помилуй.
— Угу. Под конец он был похож на вот это. — Дьюк показал на яркий нимб из капелек влаги вокруг фонаря.
— А что происходит с… — Пирсон запнулся, не зная, как точно сформулировать то, что он хотел спросить. — Их объявляют пропавшими без вести? Они… — Тут он понял, что ему нужно выяснить. — Дьюк, где настоящий Дуглас Кифер? И настоящая Сюзанна Холдинг?
Дьюк покачал головой:
— Не знаю. Но, пожалуй, ты утром видел настоящего Дугласа Кифера, Брэндон, и настоящую Сюзанну Холдинг. Мы полагаем, что голов, которые мы видим, на самом деле не существует, что наш мозг воспроизводит суть летучих мышей — их сердца и души — в таких образах.
— Духовная телепатия?
Дьюк усмехнулся:
— Ты умеешь подбирать слова, брат, — это именно так. Тебе надо поговорить с Лестером. В том, что касается летучих мышей, он чуть ли не поэт.
Имя прозвучало очень знакомо, и после некоторого размышления Пирсон понял, почему:
— Это пожилой дядя с роскошной седой шевелюрой? Похожий на стареющего миллионера из мыльной оперы?
Дьюк расхохотался:
— Да, это Лес.
Некоторое время они шли молча. Справа от них таинственно журчала река, а на противоположном берегу уже светились огни Кембриджа. Пирсон подумал, что раньше он никогда не замечал, чтобы Бостон выглядел так красиво.
— Люди-летучие мыши, может быть, приходят с пыльцой, которую ты вдыхаешь… — начал Пирсон, нащупывая подход.
— Н-да, некоторые разделяют теорию пыльцы, но я с ней не согласен. Погрому что подумай сам: кто-нибудь видел летучую мышь-уборщика или официантку? Они любят власть, и они внедряются во властные структуры. Ты когда-нибудь слышал, чтобы пыльца действовала только на богатых, Брэндон?
— Нет.
— И я нет.
— Те люди, к которым мы идем… Они… — Пирсон слегка усмехнулся про себя, обнаружив, что ему трудно выговорить следующее слово. Это не совсем напоминало прежнее ощущение себя в стране детских книг, но в чем-то приближалась к этому. — Они бойцы сопротивления?
Дьюк подумал, потом одновременно кивнул и пожал плечами — восхитительный жест, говорящий сразу и «да», и «нет».
— Не совсем, — наконец сказал он, — но сегодня, может быть, станем. Прежде чем Пирсон успел спросить, что тот имел в виду, Дьюк заметил пустое такси на противоположной стороне Сторроу-драйв и сошел на обочину, поднимая руку. Такси развернулось в недозволенном месте и подъехало к тротуару, чтобы подобрать их.
В такси они обсуждали проблемы бостонского спорта — умопомрачительных «Ред Сокс», вечно проигрывавших «Пэтриотс», удручающих «Селтикс» — и не затрагивали тему летучих мышей, но когда вышли у отдельно стоящего дома на кембриджской стороне реки (вывеска с надписью «КНИЖНЫЙ МАГАЗИН КЕЙТ — ФАНТАСТИКА» изображала шипящую кошку с выгнутой спиной), Пирсон взял Дьюка Райнемана за руку и сказал:
— У меня еще несколько вопросов.
Дьюк взглянул на часы:
— Некогда, Брэндон, мы слишком долго шли.
— Ладно, только два.
— Господи, ты как тот тип на телевидении в старом грязном плаще. Я не уверен, что смогу ответить, — я гораздо меньше знаю обо всем этом, чем ты думаешь.
— Когда это началось?
— Вот об этом я и говорю. Я не знаю, а тварь, которую мы поймали, ничего не собиралась нам рассказывать — даже не сообщила имя, звание и личный номер. Робби Дельрей, парень, о котором я тебе говорил, утверждает, что видел первого больше чем пять лет назад в мэрии. Он говорит, что с каждым годом их все больше. Их еще не много по сравнению с нами, но их количество нарастает… Экспоненциально?.. Так, наверное, будет правильно?
— Надеюсь, что нет, — сказал Пирсон. — Это пугающее слово.
— Какой у тебя второй вопрос, Брэндон? Поторопись.
— Как в других городах? Там больше летучих мышей? И людей, которые их видят? Ты что-нибудь слышал?
— Мы не знаем. Они, наверное, рассеяны по всему свету, но мы абсолютно уверены, что Америка — единственная страна в мире, где их может видеть немало людей.
— Почему?
— Потому что мы единственная страна, объявившая крестовый поход против сигарет… Видимо, единственная страна, где люди верят — причем вполне искренне, — что если они будут есть правильную пишу, принимать витамины в правильном сочетании, думать в правильном направлении и подтирать задницу правильным сортом туалетной бумага, то они будут жить вечно и вечно сохранят половую потенцию. Когда речь идет о курении, ему всюду объявляется бой, и результатом стали уродливые мутанты. То есть мы.
— Люди десятого часа, — с улыбкой произнес Пирсон.
— Ага, Люди десятого часа. — Он взглянул поверх плеча Пирсона. — Мойра! Привет!
Пирсон не удивился запаху дезодоранта «Джордже». Оглянувшись, он увидел Мисс Красную Юбочку.
— Мойра Ричардсон — Брэндон Пирсон.
— Здравствуйте, — сказал Пирсон и пожал ее протянутую руку. — Отдел кредитов, да?
— Это все равно, что называть мусорщика санитарным техником, — ответила она с веселой улыбкой. От такой улыбки, подумал Пирсон, можно безоглядно влюбиться, если не соблюдать осторожность. — Я просто работаю с кредитными чеками. Если вы хотите купить новый «порше», я проверяю счета, чтобы удостовериться, что вы способны на «порше»… В финансовом смысле, конечно.
— Разумеется, — Пирсон ответил ей тоже улыбкой.
— Кэм! — позвала она. — Иди сюда!
Это был уборщик, который привык мыть туалет, повернув назад козырек кепки. В нормальном костюме он выглядел на пятьдесят очков выше по интеллекту и удивительно походил на Арманда Ассанте. Пирсон почувствовал легкую ревность, но ничуть не удивился, когда тот обнял Мойру Ричардсон за восхитительную тоненькую талию и легонько поцеловал в восхитительный маленький ротик. Потом протянул руку Пирсону:
— Камерон Стивенс.
— Брэндон Пирсон.
— Очень рад, — сказал Стивенс. — Я так и думал, что вы сегодня их увидите.
— Сколько вас следило за мной? — спросил Пирсон. Он попытался припомнить тот эпизод в десять утра на площадке и понял, что не сможет, — он провалился в памяти, смытый мощной волной ужаса.
— Почти все из банка, кто их видит, — спокойно заметила Мойра, — но все в порядке, мистер Пирсон…
— Брэндон. Пожалуйста.
Она кивнула:
— Мы только поддерживали вас, Брэндон. Пойдем, Кэм.
Поднявшись по ступенькам, они скрылись внутри здания. Пирсон успел только заметить матовый свет, прежде чем дверь закрылась. Тогда он повернулся к Дьюку.
— Это все правда, так? — спросил он.
Дьюк сочувственно взглянул на него:
— К сожалению, да. — И, помолчав, добавил: — Но здесь есть и хорошая сторона.
— Да ну? Какая же?
Белые зубы Дьюка сверкнули в сырой темноте.
— Впервые за последние по крайней мере пять лет ты будешь присутствовать на собрании, где можно курить, — заявил он. — Пошли.
В фойе и зале магазина было темно; свет — и гул голосов — просачивался со стороны крутой лестницы слева от них.
— Вот, — сказал Дьюк, — здесь. Если цитировать Книгу мертвых, какой долгий причудливый путь проделан, правильно?
— Да уж, — согласился Пирсон. — Кейт тоже из Людей десятого часа?
— Хозяйка? Нет. Я ее видел только два раза, но, по-моему, она некурящая. Это Робби нашел место. Кейт считает, что мы просто Бостонское общество любителей крутого детектива.
Пирсон поднял брови:
— Это как?
— Маленькая труппа фанатов, которые каждую неделю собираются и обсуждают произведения Реймонда Чандлера, Дэшиела Хэммета, Росса Макдональда и тому подобных. Если ты не читал этих ребят, то, пожалуй, следует прочесть. Для надежности. Это нетрудно: некоторые из них — действительно класс.
Он спустился вслед за Дьюком — рядом на узкой лестнице они не помещались — и через распахнутую дверь вошел в хорошо освещенный подвал с низким потолком, очевидно, соответствующий по длине дому наверху. На полу было расставлено десятка три складных стульчиков, перед которыми стоял мольберт, накрытый синей тканью. Позади мольберта громоздились штабеля этикеток различных издательств. Пирсон с интересом рассматривал висевшую слева от него на стене картину в раме, под которой был плакат: «ДЭШИЕЛ ХЭММЕТ: ВСЕ ПРИВЕТСТВУЮТ НАШЕГО БЕССТРАШНОГО ВОЖДЯ».
— Дьюк? — услышал он рядом с собой женский голос. — Слава Богу, я уж думала, не случилось ли что с тобой.
Ее Пирсон тоже узнал: серьезного вида молодая женщина в очках с толстыми стеклами и с длинными прямыми черными волосами. Сегодня она выглядела менее серьезной в облегающих выцветших джинсах и майке с надписью «Джорджтаунский университет», под которой явно не было лифчика. Пирсон подумал, что если бы жена Дьюка хоть раз увидела, как смотрит эта женщина на ее мужа, она вытащила бы Дьюка из этого подвала за уши, и плевать ей было на всех летучих мышей в мире.
— Все в порядке, дорогая, — сказал Дьюк. — Я привел новообращенного Церкви распроклятых летучих мышей, вот и все. Джанет Брайтвуд — Брэндон Пирсон.
Брэндон пожал ей руку, подумав:
«Это ты чихала после того дела».
— Очень рада познакомиться, Брэндон, — сказала Джанет и, снова повернувшись к Дьюку, слегка раздосадованному тем, как жадно она на него смотрела, спросила:
— Пойдем потом выпьем кофе?
— М-м… Посмотрим, дорогая. Ладно?
— Ладно, — согласилась она, и ее улыбка говорила: я и три года буду ждать возможности выпить кофе с Дьюком, если Дьюку так угодно. «Что я здесь делаю? — вдруг спросил себя Пирсон, — Это же полное безумие… Вроде встречи Анонимных алкоголиков в психиатрической больнице».
Члены Церкви распроклятых летучих мышей сооружали себе пепельницы из сложенных штабелями этикеток, рассаживались по местам и с видимым облегчением закуривали. Пирсон прикинул, что, когда все рассядутся, вряд ли останутся свободные стулья.
— Почти все пришли, — сказал Дьюк, направляясь к паре стульев в конце заднего ряда, подальше от Джанет, которая возилась с кофеваркой. Пирсон не знал, случайное ли это совпадение. — Это хорошо… Поосторожнее с оконным шестом, Брэндон.
Шест с крючком на конце для открывания высоких окон подвала был прислонен к побеленной кирпичной стене. Пирсон нечаянно зацепил его, когда усаживался. Дьюк подхватил шест прежде, чем тот упал, отодвинул его подальше, а затем проскользнул в боковой проход и тоже соорудил себе и Пирсону по пепельнице.
— Ты читаешь мои мысли, — с благодарностью сказал Пирсон и закурил. Непривычно странно (и замечательно) было делать это при таком стечении народа.
Дьюк тоже закурил и указал на худого, с усыпанным веснушками лицом человека, стоявшего у мольберта. Веснушчатый разговаривал с Лестером Олсоном, который застрелил человека-летучую мышь, бах-бах-бах, в сарае под Нью-берипортом.
— Рыжий — это Робби Дельрей, — сказал Дьюк чуть ли не с благоговением. — Не похож на Спасителя Рода Человеческого из телесериалов, правда? Но вполне возможно, что он им станет.
Дельрей кивнул Олсону, похлопал того по спине и сказал что-то, от чего седой расхохотался. Затем Олсон вернулся на свое место в середине первого рада, а Дельрей подошел к накрытому мольберту.
К этому времени все стулья уже были заняла, несколько человек даже стояло в задней части подвала, возле кофеварки. Отголоски оживленных разговоров подлетали на высокой скорости к голове Пирсона и отскакивали, словно теннисные мячики. Облако сизого табачного дыма уже висело под потолком.
«Господи, они же тронутые, — подумал он. — Действительно тронутые. Могу поспорить, так выглядели убежища в Лондоне во время немецких бомбежек в 1940 году».
Он обернулся к Дьюку и спросил:
— С кем ты разговаривал? Кто сказал тебе, что намечается что-то большое?
— Джанет, — ответил Дьюк, не глядя на него. Его брови выразительно нацелились на Робби Дельрея, того, кто спас его от безумия в метро. В глазах Дьюка Пирсон читал восхищение и обожание.
— Дьюк, это действительно большое собрание?
— Для нас да. При мне столько народу никогда не собиралось.
— Ты поэтому так нервничаешь? Слишком много людей в одном месте?
— Нет, — просто ответил Дьюк. — Робби нюхом чует летучих мышей.
Он… Тс-с-с, начинается.
Робби Дельрей, улыбаясь, поднял руки, и гомон мгновенно утих. Пирсон видел такое же обожание, как у Дьюка, на многих лицах. А на других — по меньшей мере уважение.
— Спасибо, что собрались, — спокойно произнес Дельрей. — Думаю, мы наконец получили то, чего некоторые ждут уже четыре или пять лет.
Это вызвало бурные аплодисменты. Дельрей выждал некоторое время, оглядывая помещение с сияющим видом. Наконец он поднял руки, призывая к тишине. Когда овация (в которой он не участвовал) прекратилась, Пирсон сделал разочаровывающее открытие: ему не нравился друг и наставник Дьюка. Он было принял это за ревность — теперь, когда Дельрей витийствовал перед собравшимися, Дьюк Райнеман явно забыл о существовании Пирсона, — но нет, об этом он вовсе и не думал. Было что-то фатовское, самодовольное в этом жесте, поднятием рук призывающем к тишине; что-то, отражающее инстинктивное презрение беспринципного политика к слушателям.
«Да нет, — сказал себе Пирсон, — нельзя так. Ты же ничего не знаешь».
Действительно, Пирсон не имел права так судить и поэтому старательно отгонял неприятное ощущение, чтобы дать Дельрею шанс, хотя бы ради Дьюка.
— Прежде всего, — продолжал Дельрей, — я хотел бы представить вам нового члена нашей группы — Брэндона Пирсона, из самого дальнего Медфорда. Встаньте на минутку, Брэндон, покажитесь вашим новым товарищам.
Пирсон удивленно взглянул на Дьюка. Тот, усмехнувшись, пожал плечами, а потом легонько подтолкнул Пирсона в плечо:
— Давай, они не кусаются.
Пирсон не был уверен в последнем. Тем не менее, покраснев, он встал, опасаясь людей, которые оборачивались со своих мест, чтобы рассмотреть его. Особенно ему не понравилась улыбка Лестера Олсона — как и его шевелюра, слишком ослепительная, чтобы не вызывать подозрение.
Его собратья, Люди десятого часа, снова зааплодировали, только на сей раз хлопали ему — Брэндону Пирсону, банковскому служащему среднего уровня и упрямому курильщику. Он снова подумал, не забрел ли он случайно на сборище Анонимных алкоголиков, предназначенное исключительно для психов (и, несомненно, психами руководимое). Когда он сел на место, щеки ело были пунцовыми.
— Я бы прекрасно обошелся без этого, спасибо, — пробормотал он Дьюку.
— Успокойся, — Дьюк по-прежнему усмехался. — Всех так принимают. И тебе это должно понравиться, парень, разве не так? Это же в духе девяностых.
— Да, это в духе девяностых, но мне не нравится, — заметил Пирсон. Сердце у него бешено колотилось, а румянец не сходил со щек. Наоборот, похоже было, что он становился ярче.
«В чем дело? — подумал он. — Лихорадка? Мужская менопауза? Что такое?»
Робби Дельрей, нагнувшись, быстро сказал что-то брюнетке в очках, сидевшей рядом с Олсоном, взглянул на часы, затем отступил к накрытому мольберту и снова повернулся к залу. Его открытое, веснушчатое лицо делало его похожим на мальчика из церковного хора, способного на любые безвредные пакости — бросать лягушек девчонкам за воротник, выдернуть простыню из-под маленького братика и всякое такое — во все дни, кроме святого воскресенья.
— Спасибо, друзья! Садитесь, Брэндон, — сказал он.
Пирсон пробормотал, что рад находиться здесь, но он был не искренен — а вдруг его собратья, Люди десятого часа, окажутся просто сборищем идиотов новой эры? Вдруг под конец он будет воспринимать их как хорошо одетых религиозных фанатиков, вскакивающих при первых звуках гимна? Что тогда? «Перестань, — приказал он себе. — Дьюк-то тебе нравится, правда?»
Да, Дьюк ему нравился, и, наверное, Мойра Ричардсон тоже… Коль скоро он отбросил внешнюю сексуальную оболочку и мог оценить ее как личность.
Может, есть тут и другие замечательные люди. И он забыл, по крайней мере на какое-то время, почему они все собрались в этом подвале — из-за летучих мышей. Учитывая такую угрозу, можно бы смириться с парочкой самодовольных идиотов, а?
Видимо, можно.
«Отлично! Теперь сядь, успокойся и смотри парад».
Он сел, но успокоиться не мог, во всяком случае, окончательно. Отчасти потому, что был новичком. Отчасти потому, что терпеть не мог недобровольное общение — как правило, людей, которые называли его по имени без разрешения с его стороны, он воспринимал как своего рода угонщиков. А отчасти…
«Да перестань же! Неужели ты еще не понял? У тебя просто нет выбора!»
Неприятная мысль, но спорить с ней было трудно. Сегодня утром, случайно повернув голову и обнаружив, что на самом деле скрывается под костюмом Дугласа Кифера, он тем самым перешел черту. Он думал, что хотя бы это ему понятно, но лишь сейчас осознал, что черта эта роковая, что шансы пересечь ее в обратном направлении и вернуться на другую сторону (на безопасную сторону) ничтожны.
Нет, он не мог успокоиться. По крайней мере, пока не мог.
— Прежде чем мы перейдем к делу, я хочу поблагодарить вас всех, что вы так быстро собрались, — говорил Робби Дельрей. — Я знаю, что не всегда можно уйти, не вызывая подозрений, а в некоторых случаях это просто опасно. Не думаю, что будет преувеличением сказать, что мы вместе прошли огонь и воду… И медные трубы тоже…
Вежливые улыбки в зале. Большинство из них готово восторгаться любым словом Дельрея.
— … И никто не знает лучше меня, как трудно быть одним из немногих, кому известна истина. С тех пор как я увидел первую летучую мышь пять лет назад…
Пирсон заерзал, испытывая ощущение, которого никак сегодня не ожидал, — скуку. Чтобы этот необычайно странный день кончался именно так — сборище в подвале книжного магазина слушает веснушчатого маляра, который толкает нуднейшую речь в худших традициях Ротари-клуба…
Но другие были словно зачарованы; Пирсон оглянулся, желая убедиться в этом. Глаза Дьюка сияли точно таким же восхищением, какое Пирсон наблюдал в детстве у своего пса Бадди, когда доставал его тарелку из-под мойки в кухне. Камерон Стивенс и Мойра Ричардсон сидели обнявшись и уставившись на Робби Дельрея разинув рты. И Джанет Брайтвуд. И все прочие в маленькой группе вокруг волшебной шарманки.
«Все, — подумал он, — кроме Брэндона Пирсона. Давай, дорогуша, попробуй врубиться в программу».
Но он не мог, и каким-то странным образом не мог и Робби Дельрей. Пирсон, обведя взглядом зал, заметил, что Дельрей снова украдкой посмотрел на часы. Этот жест был очень знаком Пирсону с тех пор, как он стал Человеком десятого часа. Он догадался, что Дельрей отсчитывает время до следующей сигареты.
По мере того, как Дельрей тянул время, некоторые его слушатели также начали проявлять признаки нетерпения — кто покашливал, кто шаркал ногами. Но Дельрей все напирал, видимо, не понимая, что каким бы обожаемым вождем сопротивления он ни был, ему не могли внимать бесконечно.
— …И мы прилагали все силы, — возглашал он, — и переживали потери, пряча слезы, как всегда, по-моему, кто ведет войну на тайных фронтах, движимые несгибаемой верой в то, что настанет день, когда тайное станет явным, и мы…
«Вот гад, снова поглядывает на часы…»
— …Сможем поделиться нашим знанием со всеми мужчинами и женщинами, которые смотрят, но не видят.
«Спаситель рода человеческого? — подумал Пирсон. — Господи помилуй! Скорее он похож на сенатора Джесси Хелмса, который часами несет чушь, чтобы сорвать заседание».
Он взглянул на Дьюка и приободрился, видя, что тот, все еще слушая, начал ерзать на месте и явно выходил из транса.
Пирсон приложил ладони к щекам — еще пылают. Приложил пальцы к сонной артерии и пощупал пульс — учащенный. Это было не смущение от того, что пришлось вставать и раскланиваться подобно финалистке конкурса «Мисс Америка»; сейчас-то все уже забыли о его существовании. Нет, здесь что-то другое. Нехорошее.
— …Мы крепко держались этого, мы плясали, даже когда музыка была нам не по вкусу… — бубнил Дельрей.
«Это то, что ты испытывал прежде, — сказал себе Пирсон. — Страх попасть на сборище охваченных общей опасной галлюцинацией».
— Нет, не то, — пробормотал он. Дьюк повернулся к нему, удивленно подняв брови, но Пирсон успокоил его кивком головы. Дьюк опять уставился на оратора.
Он, конечно, обиделся, но не похоже, что впал в какой-то культ убийств. Может быть, люди в этом зале — по крайней мере, некоторые — и убивали, может, эта сцена в сарае под Нью-берипортом действительно имела место, но сегодня не ощущалось энергии, необходимой для таких отчаянных подвигов, в этой кучке преуспевающих мещан под портретом Дэшиела Хэммета. Он ощущал только сонную легкость в голове — то ослабленное внимание, которое позволяло людям выдерживать нудные речи, не засыпая окончательно и не вставая.
— Робби, ближе к делу! — собравшись с духом, крикнул кто-то из задних рядов, и послышались нервные смешки.
Робби Дельрей бросил раздраженный взгляд в ту сторону, откуда донесся голос, затем улыбнулся и снова взглянул на часы.
— Ладно, — сказал он. — Меня действительно занесло. Лестер, помоги, пожалуйста.
Лестер встал. Вдвоем из-за кипы обложек они вынесли большой кожаный саквояж, стянутый ремнями, и поставили его справа от мольберта. — Спасибо, Лес, — поблагодарил Робби. Лестер кивнул и вернулся на место.
— Что в саквояже? — прошептал Пирсон на ухо Дьюку.
Дьюк покачал головой. Он выглядел удивленным и слегка не в себе… Но не в такой степени, как Пирсон.
— Да, Мак прав, — сказал Робби. — Я действительно малость увлекся, но для меня это историческое событие. Смотрите.
Он выдержал паузу, затем сорвал синюю тряпку с мольберта. Слушатели подались вперед на своих складных стульчиках, готовые поразиться, а затем откинулись обратно с общим разочарованным выдохом. Это была черно-белая фотография какого-то заброшенного склада. Увеличение было достаточным, чтобы можно было рассмотреть обрывки бумаг, презервативы, пустые бутылки на загрузочных рампах и прочитать написанные красной краской мудрые изречения на стене. Самое крупное из них гласило: «МЯТЕЖНЫЕ ГОРИЛЛЫ ПРАВЯТ». По залу прошел шепоток.
— Пять недель назад, — с нажимом начал Робби, — мы с Лестером и Кендрой выследили двух летучих мышей до этого заброшенного склада в Кларк-Бей.
Темноволосая женщина в пенсне, сидевшая рядом с Лестером Одеоном, самодовольно огляделась… И будь Пирсон проклят, если она не посмотрела на часы.
— Их встретили тут — Дельрей показал на одну из рамп — еще трое летучих мышей-мужчин и одна женщина. Они вошли внутрь. С тех пор шесть или семь человек непрерывно наблюдали за этим местом. Мы установили…
Пирсон заметил, какое обиженное выражение приняло лицо Дьюка. У него словно на лбу было написано: «А ПОЧЕМУ МЕНЯ НЕ ВЗЯЛИ?»
«Бостонские Летучие мыши, — подумал Пирсон. — Прекрасное название для бейсбольной команды». И опять вернулось сомнение: «Неужели это я сижу здесь и слушаю всю эту чушь? Неужели это правда?»
И тут, словно мгновенное сомнение включило обостренную память, он опять услышал, как Дельрей сообщает собравшимся Бесстрашным Охотникам за Летучими Мышами, что к ним присоединился Брэндон Пирсон из самого дальнего Медфорда.
Он повернулся к Дьюку и зашептал ему в ухо:
— Когда ты говорил с Джанет по телефону — там, у Галлахера, — ты сказал ей, что приведешь меня, правильно?
Дьюк нетерпеливо, все еще с оттенком досады взглянул на него: не мешай, мол, слушать.
— Конечно, — сказал он.
— А ты ей говорил, что я из Медфорда?
— Нет, — ответил Дьюк. — Откуда я знал, где ты живешь? Дай послушать, Брэнд! — И он отвернулся.
— Мы выследили более тридцати пяти машин — в основном лимузинов, которые посетили этот заброшенный склад в стороне от цивилизации, — сказал Дельрей. Он выдержал паузу, чтобы все поняли, насколько важна такая информация, снова взглянул на часы и продолжал: — Многие побывали там по десять — двенадцать раз. Летучие мыши, несомненно, поздравляют себя, что нашли такое уединенное место для совещаний, или торжественных обедов, или что там у них, но мне кажется, что на самом деле они загнали себя в угол. Потому что… Простите, минуточку, ребята…
Он обернулся и заговорил с Лестером Олсоном. В их разговор включилась женщина по имени Кендра. Она говорила, мотая головой то в одну, то в другую сторону, словно смотрела матч по пинг-понгу. Зрители удивленно и озадаченно наблюдали за этим совещанием.
Пирсон понимал, что они испытывали. «Что-то большое», — обещал Дьюк, и судя по количеству людей, собравшихся здесь, всем остальным обещано было то же самое. «Что-то большое» оказалось всего-навсего большим черно-белым снимком с изображением заброшенного склада, где не было ничего, кроме горы мусора, выброшенного тряпья и использованных презервативов. Что, черт возьми, не так на этой картинке?
«Большое дело оказалось пшиком, — подумал Пирсон. — И кстати, Веснушчатый, откуда ты знал, что я из Медфорда? Это я оставлю на вопросы после лекции, поверь мне».
Это ощущение — горящие щеки, учащенное сердцебиение, неудержимое желание курить — стало еще сильнее. Как приступы желания, которые иногда бывали у него в колледже. Что это? Если не страх, то что?
«О, это, конечно же, страх — не просто страх единственного здорового человека в сумасшедшем доме. Ты знаешь, что летучие мыши существуют; ты не спятил, и Дьюк, и Мойра, или Кэм Стивене, или Джанет Брайтвуд. Но все равно что-то тут не так… Совсем не так. Наверное, он сам. Робби Дельрей, маляр и Спаситель рода человеческого. Он знал, где я живу. Брайтвуд позвонила ему и сказала, что Дьюк приведет парня из Первого коммерческого по имени Брэндон Пирсон, и он проверил, кто я такой. Зачем он это сделал? И как он это сделал?»
Вдруг ему вспомнились слова Дьюка Райнемана: «Они хитрые, и у них полно приятелей в верхах. Именно эти верхи их интересуют».
Если у тебя приятели в верхах, ты мигом можешь все узнать о человеке, правда ведь? Да. Люди в верхах имеют доступ ко всем компьютерным паролям, всем личным делам, всем данным, составляющим жизненно важную статистику… Пирсона передернуло, будто он пробудился от кошмарного сна. При этом он невольно зацепил ногой основание оконного шеста. Тот начал падать. Тем временем шепоток в передних рядах сменился кивками по всему залу.
— Лес, — попросил Дельрей, — вы с Кендрой помогите мне еще разок.
Пирсон успел подхватить оконный шест прежде, чем тот свалился бы кому-нибудь на голову и вышиб мозги, а то и содрал бы скальп острым крючком на конце. Он подхватил шест, начал было прислонять его к стене и вдруг увидел рожу гоблина, уставившуюся в окно подвала. Черные глаза, как у оборванной куклы, забытой под кроватью, смотрели в широко раскрытые голубые глаза Пирсона. Полосы мяса вращались, как атмосфера вокруг планеты из тех, что астрономы называют газовыми гигантами. Вены под громадным голым черепом пульсировали черными змеями. Оскаленный рот сверкал треугольными зубами.
— Помогите с этими ремнями, — голос Дельрея доносился с другого конца Галактики. Он дружески ухмыльнулся. — Что-то не расстегиваются.
Для Брэндона Пирсона время словно вернулось назад, в сегодняшнее утро: он снова попытался закричать, и снова ужас лишил его голоса, так что он смог издать только тихий, сдавленный стон, как со сне. Долгая бестолковая речь. Бессмысленная фотография. Постоянное поглядывание на часы.
«Ты поэтому так нервничаешь? Столько людей в одном месте?» — спросил он Дьюка, а тот с улыбкой ответил: «Нет, Робби нюхом чует летучих мышей».
На этот раз остановить Пирсона было некому, и его вторая попытка увенчалась полным успехом.
— ИЗМЕНА! — заорал он, вскочив на ноги. — ЭТО ИЗМЕНА, НАДО УБИРАТЬСЯ ОТСЮДА!
На него остолбенело уставились пораженные лица… Но трое не удивились. Это были Дельрей, Олсон и темноволосая женщина по имени Кендра. Они как раз расстегнули ремни и открыли саквояж. Лица у них были виноватые… Но не удивленные. Удивление как раз отсутствовало.
— Сядь, парень! — прошипел Дьюк. — Ты совсем… Слышно было, как наверху распахнулась дверь. Сапога протопали от входа к спуску в подвал.
— Что происходит? — спросила Джанет Брайтвуд. Она смотрела прямо на Дьюка расширенными от ужаса глазами. — О чем он говорит?
— УБИРАЙТЕСЬ! — вопил Пирсон. — БЫСТРО ОТСЮДА! ОН ВАС ПРЕДАЛ! МЫ В ЛОВУШКЕ!
Наверху рывком распахнулась дверь возле узкой лестницы, ведущей в подвал, и оттуда донеслись самые отвратительные звуки, которые Пирсон когда-либо слышал в своей жизни — будто свора волков окружила ребенка, попавшего в самую их середину.
— Что это? — взвизгнула Джанет. — Что там? — Но на ее лице не было озадаченного выражения, она уже поняла, что там. Кто там.
— Спокойно! — закричал Робби Дельрей, обращаясь ко всей компании, застывшей в замешательстве на складных стульчиках. — Они обещали амнистию! Вы меня слышите? Вы понимаете, что я говорю? Они мне поклялись…
В этот момент разбилось окно с левой стороны от того, в котором Пирсон увидел первую летучую мышь, и осколки стекла посыпались на словно окаменевших мужчин и женщин в первом ряду. Рука существа в пуленепробиваемом жилете просунулась в образовавшуюся дыру и схватила Мойру Ричардсон за волосы. Она закричала и замолотила по державшей ее руке… Которая была и не рука вовсе, а сплетение когтей, кончавшихся длинными, хитиновыми ногтями.
Не размышляя ни секунды, Пирсон схватил оконный шест, рванулся вперед и вонзил острый крюк в пульсирующую мышиную морду, видневшуюся в разбитом окне. Густая, вязкая масса брызнула на поднятые вверх руки Пирсона. Летучая мышь издала дикий, протяжный вопль — Пирсону он не показался криком боли, как он хотел надеяться, — и свалилась на спину, вырвав шест из рук Пирсона, в моросящую темень. Прежде чем чудовище полностью исчезло из виду, Пирсон заметил, как над бородавчатой кожей того плывет белый дымок, и почувствовал запах
(пыли, мочи, жареного перца)
чего-то неприятного.
Кэм Стивенс подхватил Мойру на руки и окинул Пирсона испуганным, недоверчивым взглядом. У всех мужчин и женщин вокруг на лицах было то же растерянное выражение, они застыли, как стадо оленей в свете фар приближающегося грузовика.
«Они совсем не похожи на бойцов сопротивления, — подумал Пирсон. — Они как стадо овец, которых ведут на бойню… А козел — провокатор, который завел их, стоит впереди со своими сообщниками».
Отвратительные звуки сверху приближались, хотя не так быстро, как мог бы ожидать Пирсон. Тут он вспомнил, что лестница очень узкая — двоим не разминуться — и произнес краткую благодарственную молитву, пока продвигался вперед. Он взял Дьюка за галстук и поднял на ноги.
— Пошли, — сказал он, — эта малина накрылась. Тут есть запасной выход?
— Я… Не знаю, — Дьюк медленно и старательно тер висок, будто страдал мигренью. — Это Робби сделал? Робби? Не может быть… Разве? — Он пристально смотрел на Пирсона — растерянно и с сожалением.
— Боюсь, что так, Дьюк. Идем.
Он сделал еще два шага по проходу, ведя Дьюка на поводу за галстук, и остановился. Дельрей, Олсон и Кендра, порывшись в саквояже, теперь доставали оттуда небольшие автоматы со смешно торчавшими длинными магазинами. Пирсон никогда не видел «узи», разве что по телевидению, но решил, что это именно они. «Узи» или их близкие родственники, и какая разница, в конце концов? Главное, что они стреляют.
— Стойте, — сказал Дельрей, видимо, обращаясь к Дьюку и Пирсону. Он попытался улыбнуться, но у него получилась гримаса смертника, которому только что сообщили, что приговор не отменен. — Стойте на месте.
Дьюк продолжал идти. Теперь он был в проходе, а Пирсон оказался позади. Остальные вставали с мест, напирали вслед за ними, нервно оглядываясь назад, в сторону лестницы. В их глазах можно было прочесть, что автоматы им не нравятся, но вой и рычание с той стороны нравятся еще меньше.
— Почему, друг? — спросил Дьюк, обращаясь к Дельрею, и Пирсон увидел, что он вот-вот расплачется. Дьюк держал руки вверх, ладонями наружу. — Почему ты нас продал?
— Стой, Дьюк, я тебя предупреждаю, — произнес Лес Олсон с шотландским акцентом.
— И все остальные стойте на месте! — добавила Кендра. Ее голос звучал вовсе не мягко. Она резко поводила глазами, стараясь охватить все помещение.
— У нас нет никаких шансов, — сказал Дельрей Дьюку. Он как бы извинялся. — Они накрыли нас, они могли взять нас в любой момент, но они предложили мне сделку. Ты понимаешь? Я не предавал, никогда не предавал. Они пришли ко мне. — Он говорил напористо, будто эта деталь в самом деле была важна для него, но в глазах у него читалось совсем другое. Как будто внутри него сидел какой-то другой, лучший Робби Дельрей, который отчаянно пытался откреститься от этой измены.
— ТЫ ВРЕШЬ, СВОЛОЧЬ! — закричал Дьюк Райнеман голосом, надломившимся от обиды из-за предательства и от возмущенного понимания. Он бросился на человека, который когда-то спас ему разум, а возможно, и жизнь в метро… И тут все мгновенно оборвалось.
Пирсон не мог видеть всего, что произошло, но, казалось, каким-то образом увидел. Он заметил, что Робби Дельрей заколебался, потом отвел автомат вбок, видимо, намереваясь оглушить Дьюка прикладом. Увидел, как Лестер Олсон, тот, который застрелил летучую мышь в сарае под Нью-берипортом, бах-бах-бах, а теперь струсил и решил пойти на сделку с врагом, упер длинный магазин в пряжку ремня и нажал спусковой крючок. Из отверстий в рубашке ствола мгновенно выскочили синие огненные язычки, и послышалось резкое «тах-тах-тах-тах» — так, видимо, звучит автоматическое оружие в реальном мире. Что-то невидимое рассекло воздух прямо возле лица Пирсона; это походило на одышку привидения. И он увидел, как Дьюк валится назад, как ручейки крови стекают с белой рубашки, заливая кремовый костюм. Человек, стоявший за спиной Дьюка, упал на колени и закрыл глаза руками; между его пальцев сочилась яркая кровь.
Кто-то — возможно, Джанет Брайтвуд — закрыл дверь, ведущую с лестницы в подвал, перед началом собрания; теперь она распахнулась, и внутрь ворвались двое летучих мышей в полицейской форме. Их маленькие, сплюснутые лица, искаженные злобой, казалось, выплывали из огромных, странно раскачивающихся голов.
— Амнистия! — кричал Робби Дельрей. Веснушки на его лице теперь резко выделялись, словно клейма, на пепельно-бледной коже. — Амнистия! Мне обещали амнистию, если мы будем стоять на месте и поднимем руки!
Несколько человек — в основном те, кто толпился у кофеварки, — подняли руки, продолжая в то же время пятиться от летучих мышей в форме. Одна из них рванулась вперед со злобным рычанием, схватила одного мужчину за рубашку и притянула к себе. Не успел Пирсон сообразить, что происходит, как тварь вырвала у этого человека глаза. Какое-то время она рассматривала скользкую добычу на своей непонятной, бесформенной ладони, а потом отправила ее себе в рот.
Когда еще две летучие мыши ворвались в дверь, поводя во все стороны сверкающими черными глазками, другой полицейский-летучая мышь выхватил пистолет и, не целясь, трижды выстрелил в толпу.
— Нет! — услышал Пирсон крик Дельрея. — Нет, вы же обещали!
Джанет Брайтвуд схватила кофеварку, подняла ее над головой и бросила в одного из пришельцев. Та, ударившись с глухим металлическим стуком, облила его горячим кофе. На сей раз крик твари, вне всякого сомнения, выражал боль. Один из полицейских-летучих мышей рванулся к Джанет. Но она уклонилась, пытаясь убежать, споткнулась… И вдруг просто исчезла в толпе среди всеобщей паники.
Теперь рушились все окна, где-то рядом послышался вой сирен. Летучие мыши врывались с обеих сторон и рассредоточивались вдоль стен, явно имея целью загнать охваченных паникой Людей десятого часа на пятачок за мольбертом, где они сбивались в кучу.
Олсон бросил автомат, схватил Кендру за руку и бросился туда. Но тут в окно просунулась рука летучей мыши, схватила его за пышную театральную шевелюру и потащила наверх, хрюкая и причмокивая. Появившаяся затем в окне другая рука ногтем десятисантиметровой длины ловко вскрыла ему горло, пустив алый ручеек крови.
«Больше не будешь стрелять летучих мышей в сараях, дружок», — с тоской подумал Пирсон. Он осмотрел помещение. Дельрей, охваченный неизбывным ужасом, стоял между раскрытым саквояжем и упавшим мольбертом, бесцельно держа в руках автомат. Когда Пирсон потянул магазин автомата из его пальцев, Дельрей не сопротивлялся.
— Они обещали нам амнистию, — сказал он Пирсону. — Они обещали.
— Ты что, серьезно считал, что можно доверять вот этим? — спросил Пирсон, изо всей силы вгоняя длинный приклад прямо в лицо Дельрею. Что-то хрустнуло — наверное, нос, — и варвар, проснувшийся в душе банковского служащего, бездумно отпраздновал первую победу.
Он двинулся к проходу, петляя между сваленными этикетками — их уже растолкала по сторонам толпа, когда металась по залу, — и остановился, услышав автоматные очереди за домом. Огонь… Вопли… Крики радости.
Пирсон рывком обернулся и увидел, что Кэм Стивенс и Мойра Ричардсон стоят в начале прохода между стульчиками. У них было одинаковое растерянное выражение лиц, и они держались за руки. Пирсон успел подумать: «Вот так выглядели Ганзель и Гретель, когда, наконец, выбрались из домика-конфетки». Потом он нагнулся, подобрал автоматы Кендры и Олсона и вручил им.
Еще две летучие мыши вошли через заднюю дверь. Они двигались спокойно, будто все совершалось по плану… Видимо, так и есть, подумал Пирсон. Действие теперь переместилось в заднюю часть дома — вот где была бойня, не здесь, и летучие мыши не просто стригли овец.
— Пошли, — сказал он Кэму и Мойре. — Эти сволочи наши.
Летучие мыши в задней части подвала слишком поздно поняли, что некоторые беглецы решили сражаться. Один из них повернулся, возможно, собираясь бежать, ударился о вновь вошедшего и поскользнулся в луже разлитого кофе. Пирсон открыл огонь по тому, который оставался на ногах. Пистолет-пулемет издал свое слабенькое «тах-тах-тах», и тварь повалилась навзничь, ее мерзкая морда разошлась и выпустила облачко вонючего тумана… Похоже на то, подумал Пирсон, что они действительно лишь иллюзии.
Кэм и Мойра, поняв, что им надо делать, открыли огонь по остальным летучим мышам; шквал огня придавливал тех к стене, затем они падали на пол и улетучивались из одежды еле заметным туманом, запах которого для Пирсона сейчас был слаще аромата астр на площадке перед Первым коммерческим банком.
— Пошли, — сказал Пирсон. — Если уйдем сейчас, может, и прорвемся.
— Но… — начал Камерон. Он осмотрелся, начиная, видимо, приходить в себя. Это хорошо; Пирсон понял, что им надо быть настороже, если они хотят выбраться отсюда.
— Не думай об этом, Кэм, — сказала Мойра. Она тоже обвела взглядом подвал и отметила, что, кроме них, там никого не оставалось — ни людей, ни летучих мышей. — Пошли. По-моему, лучше всего будет выбраться через входную дверь.
— Да, — согласился Пирсон, — но только если сию минуту.
Он бросил последний взгляд на Дьюка, лежавшего на полу с застывшим на лице выражением боли и удивления. Жаль, что нет времени закрыть Дьюку глаза, но это действительно так.
— Идем, — сказал он, и они осторожно двинулись вперед.
К тому времени, как они достигли двери, ведущей на террасу — и оттуда на Кембридж-авеню, автоматная стрельба в задней части дома начала стихать. «Сколько погибло?» — размышлял Пирсон, и ответ, который сразу приходил в голову: «Все» — был ужасен, но неопровержим. Может быть, еще одному-двоим удалось выскользнуть, но больше — точно никому. Это была превосходная западня, аккуратно и ловко расставленная для них, пока Робби Дельрей толок воду в ступе, тянул время, поглядывая на часы… Видимо, ожидая какого-то сигнала, который Пирсон предвосхитил.
«Пробудись я чуть раньше, Дьюк был бы сейчас жив», — горестно думал он. Может, и так, но если бы да кабы, то во рту росли б грибы. Сейчас не время для самообвинений.
Один полицейский-летучая мышь остался на часах на террасе, но он смотрел в сторону улицы, возможно, ожидая нежелательного вмешательства. Пирсон наклонился к нему через открытую дверь и спросил:
«Эй ты, грязная толстомясая задница, закурить не найдется?»
Летучая мышь обернулась. Пирсон снес ей голову с плеч.
Чуть позже часа ночи три человека — двое мужчин и женщина в рваных колготках и грязной красной юбке — бежали рядом с товарным составом, уходившим с одной из горок на Южной станции. Мужчина помоложе легко запрыгнул в открытую дыру пустого товарного вагона, развернулся и протянул руку женщине.
Она споткнулась и закричала — у нее сломался каблук. Пирсон подхватил ее за талию (он уловил еле различимый аромат дезодоранта «Джордже» на фоне более поздних запахов пота и страха), пробежал немного рядом с ней и крикнул, чтобы она прыгала. Когда она оттолкнулась, он подхватил ее за бедра и бросил прямо в протянутые руки Камерона Стивенса. Она ухватилась за них, и Пирсон наподдал ей еще, и она влетела в вагон.
Занятый подсаживанием, Пирсон отстал и только теперь увидел, как приближается бетонный забор, отмечавший границу грузового двора. Товарняк проскальзывал через проем в стене, но для него и Пирсона сразу в этом проеме места не было: если он не заскочит в вагон как можно скорее, то останется на станции.
Кэм выглянул в открытую дверь вагона, увидел приближающийся забор и снова протянул руки.
— Прыгайте! — крикнул он. — Вы же можете!
Пирсон не мог — во всяком случае, в прежней жизни, когда выкуривал две пачки в день. Теперь, однако, у него было чуть побольше силы и в ногах, и в легких. Он бежал по опасно усыпанному мусором слою шлака вдоль путей, выставив руки вперед, растопырив пальцы, чтобы нащупать руки, готовые подхватить его прежде, чем покажется забор. Уже можно было различить жесткие переплетения колючей проволоки, торчавшие из бетона.
В этот момент у него в мозгу словно широко раскрылись глаза, и он увидел жену, сидящую в кресле в гостиной, с красными глазами и опухшим от рыданий лицом. Увидел ее, объясняющую двоим полицейским, что он пропал. Даже увидел стопку книжек-раскрасок Дженни на маленьком столике рядом с креслом. Действительно ли так происходит? Да, полагал он, может, с незначительными расхождениями в деталях. А Лизабет, которая в своей жизни не выкурила ни одной сигареты, не различает черных бусинок и острых клыков у молодых полицейских, сидящих напротив нее на кушетке, не видит ни липких бородавок, ни черных, пульсирующих линий на их голых черепах.
И не увидит. И не различит.
«Боже, благослови ее слепоту, — подумал Пирсон. — Да пребудет она вовеки».
Он споткнулся рядом с темным страшилищем — товарным составом, направляющимся на запад — в сторону оранжевого снопа искр, который высекло медленно вращающееся стальное колесо.
— Бегите! — закричала Мойра и высунулась в дверь вагона, протянув руки. — Пожалуйста, Брэндон, еще чуть-чуть!
— Поторопись, дурачок! — заорал Кэм. — Что, не видишь этот чертов забор?
«Не могу, — думал Пирсон. — Не могу поторопиться, не могу поберечься забора, ничего не могу. Хочу только спать. Лечь и уснуть». Потом он подумал о Дьюке, и это прибавило ему немного скорости в беге. Дьюк был еще молод и не понимал, что иногда люди теряют мужество и предают, иногда даже те, из кого ты сотворяешь себе кумиров, способны на это, но ему хватило зрелости, чтобы схватить Брэнда Пирсона за руку и тем самым спасти ему жизнь. Дьюк не захотел бы, чтобы он остался на этой дурацкой станции.
Он смог совершить последний рывок навстречу их протянутым рукам, краем глаза заметил, как забор проскальзывает мимо него, и сжал пальцы Кэма. Он прыгнул, почувствовал, как рука Мойры крепко хватает его под мышкой, и заполз внутрь, втянув правую ногу в вагон за долю секунды до того, как забор оторвал бы ее с туфлей и со всем прочим.
— Все на борту, детское приключение начинается, — прохрипел он, — с иллюстрациями Н.С.Уайета!
— Что? — переспросила Мойра. — Что вы сказали?
Он обернулся, взглянул на них сквозь спутавшиеся волосы, оперся на локти и запыхтел:
— Ничего. У кого есть сигарета? Помираю.
Они остолбенело поглядели на него, переглянулись, и оба, как по команде, разразились диким хохотом. Пирсон догадался: это значит, что они любят друг друга.
Пока они катались по полу вагона, хватаясь друг за друга и заливаясь смехом, Пирсон присел и начал медленно рыться во внутренних карманах своего грязного, изорванного пиджака.
— Ага, — произнес он, когда во втором кармане рука нащупала знакомую форму. Он извлек мятую пачку и потряс ею: — За победу!
Товарный вагон мчался по Массачусетсу на запад; в открытой двери тускло светились три красных огонька. Неделю спустя они оказались в Омахе. Около десяти утра они уже слонялись по центральным улицам и присматривались к людям, выходившим во время кофейных перерывов из помещений даже под проливной дождь. Они отыскивали Людей десятого часа, охотились за членами Пропавшего колена, того, что пошло за верблюдом, нарисованным на пачке.
К ноябрю их было уже двадцать, и они проводили собрания в подсобке заброшенного москательного магазина в Ла-Висте.
В начале следующего года они совершили первый налет за реку, в Каунсил-Блафс, и перебили тридцать весьма удивленных летучих мышей-банкиров и воротил Среднего Запада. Немного, но Брэнд Пирсон понял, что убивать летучих мышей — почти то же, что сокращать количество сигарет: с чего-то следует начинать.
К тому времени, когда женщина наконец закончила свой рассказ, была уже половина третьего ночи. За полицейским участком Крауч-Энд протекала небольшая безжизненная речка Тоттенхем-лейн. Лондон спал. Но, конечно же, Лондон никогда не засыпает крепко и сны его тревожны.
Констебль Веттер закрыл тетрадь, которую исписал почти всю, пока американка рассказывала свою странную безумную историю. Он посмотрел на пишущую машинку и на стопку бланков на полке возле нее.
— Эта история покажется странной при утреннем свете, — сказал констебль Веттер.
Констебль Фарнхем пил кока-колу. Он долго молчал.
— Она — американка, — наконец сказал он, как будто это могло объяснить историю, которую она рассказала.
— Это дело пойдет в дальнюю картотеку, — согласился Веттер и посмотрел по сторонам в поисках сигареты. — Но интересно… Фарнхем засмеялся. — Ты не хочешь сказать, что веришь хотя бы части этой истории?
— Я этого не говорил. Так ведь? Но ты здесь новичок.
Констебль Фарнхем сел немного ровнее. Ему было двадцать семь, и едва ли он был виноват в том, что назначен сюда из Максвелл-хилл в северной части города, или что Веттер, который вдвое старше его, провел всю свою небогатую событиями службу в тихой лондонской заводи, называемой Крауч-Энд.
— Возможно, это так, сэр, — сказал он, — но, учитывая это, я все же полагаю, что знаю часть целого, когда вижу ее… или слышу.
— Давай закурим, Фарнхем, — сказал Веттер, немного повеселев. — Молодец. — Он прикурил от деревянной спички из ярко-красной металлической коробки, погасил и бросил обгоревшую спичку в пепельницу около Фарнхема. Сквозь плывущее облачко дыма он пристально посмотрел на Фарнхема. Его лицо было изрезано глубокими морщинами, а нос от лопнувших прожилок был похож на географическую карту — констебль Веттер не упускал случая выпить свои обычные шесть банок «Харп Лагера».
— Ты думаешь, что Крауч-Энд спокойное место, так ведь?
Фарнхем пожал плечами. Он полагал, что Крауч-Энд был захолустьем и, по правде говоря, скучным, как помойка.
— Да, тихое место.
— И ты прав. Это тихое место. Почти всегда засыпает к одиннадцати. Но в Крауч-Энд я видел много странного. Если бы ты пробыл здесь хотя бы половину того, что провел я, ты бы тоже увидел свою долю странного. Прямо здесь, в этих шести или семи кварталах, странного происходит больше, чем где бы то ни было в Лондоне. Готов поклясться. И это говорит о многом. Мне страшно. Поэтому я и выпиваю свою обычную дозу пива и тогда не так боюсь. Посмотри как-нибудь на сержанта Гордона, Фарнхем, и спроси себя, почему он совершенно седой в свои сорок лет. Или, я мог бы сказать, взгляни на Питти, но это невозможно, правда? Питти покончил жизнь самоубийством летом 1976 года. Жаркое было лето. Это было… — Казалось, что Веттер задумался над своими словами. — Тем летом было совсем плохо. Совсем плохо. Многие из нас боялись, что… они могут прорваться.
— Кто мог прорваться? Откуда? — спросил Фарнхем. Он почувствовал, как от презрительной улыбки приподнялись уголки его рта, он понимал, что это далеко не вежливо, но не мог сдержать улыбки. В некотором роде, Веттер был таким же помешанным, как и эта американка. Он всегда был немного странным. Может быть, из-за пьянства. Потом он увидел, что Веттер за его спиной улыбается.
— Ты думаешь, что я рехнулся, — сказал он.
— Вовсе нет, — запротестовал Фарнхем, тяжело вздохнув.
— Ты хороший парень, — сказал Веттер. — Ты не будешь протирать штаны за этим столом здесь в участке, когда тебе будет столько же, сколько мне. Не будешь, если останешься в полиции. Ты собираешься остаться, Фарнхем?
— Да, — твердо сказал Фарнхем. Это было правдой. Он намеревался остаться в полиции, даже несмотря на то, что Шейла хотела, чтобы он ушел оттуда и работал бы в каком-нибудь другом месте, где она могла бы быть за него спокойной. Хотя бы на сборочном заводе Форда. Мысль об этом заставляла сжиматься все его внутренности.
— Я так и думал, — сказал Веттер, раздавливая свой окурок. — Это въедается в кровь, правда? И ты мог бы продвигаться по службе. И ты закончишь ее не в Крауч-Энд. Все-таки ты не знаешь. Крауч-Энд… странное место. Тебе надо будет как-нибудь посмотреть дальнюю картотеку, Фарнхем. О, в ней много необычного… девчонки и мальчишки убегают из дома, чтобы стать хиппи… панками, как они теперь себя называют… мужчины, которые вышли купить пачку сигарет и не вернулись, а когда ты видишь их жен, то понимаешь, почему… нераскрытые поджоги… украденные сумочки… все это. Но между этими делами происходит достаточно историй, от которых стынет кровь. А от некоторых просто тошнит.
— Это правда? — вдруг требовательно спросил Фарнхем.
Казалось, этот вопрос не обидел Веттера. Он просто кивнул головой.
— Случаи, очень похожие на тот, который рассказала нам бедняжка американка. Эта женщина больше не увидит своего мужа, никогда. — Он взглянул на Фарнхема и пожал плечами. — Можешь верить мне или нет. Все равно, так ведь? Эта картотека находится здесь. Мы называем ее открытой, потому что это звучит более прилично, чем «дальняя картотека» или «картотека нераскрытых дел». Поизучай ее, Фарнхем, поизучай.
Фарнхем ничего не сказал, но он собирался изучить ее. Мысль о том, что была целая серия случаев, таких, как рассказала американка… вызывала беспокойство.
— Иногда, — сказал Веттер, беря у Фарнхема еще одну «Силк Кат», — мне хочется знать о пространствах, существующих в других измерениях. Писатели-фантасты всегда пишут о других измерениях, правда? Ты, Фарнхем, читал когда-нибудь фантастику?
— Нет, — сказал Фарнхем. Он подумал, что это был какой-нибудь заранее подготовленный розыгрыш.
— Читал когда-нибудь Лавкрафта?
— Никогда не слышал о нем.
— Так вот, этот парень Лавкрафт всегда писал о других измерениях, — сказал Веттер, доставая коробку спичек. — О других измерениях, которые находятся далеко от наших. В них полно бессмертных чудовищ, которые одним взглядом могут свести человека с ума. Жуткий вздор, правда? Если не считать тех случаев, когда кто-то попадает туда, я думаю, что все это могло быть правдой. Тогда, когда вокруг тишина, и стоит поздняя ночь, как сейчас, я говорю себе, что весь наш мир, все о чем мы думаем, приятное, обыкновенное и разумное — все это похоже на большой кожаный мяч, наполненный воздухом. Только в некоторых местах кожа эта протерлась почти насквозь. В местах, где… где границы очень тонкие. Понимаешь меня?
— Да, — сказал Фарнхем. Он совсем не понимал констебля Веттера.
— И тогда я думаю, что Крауч-Энд — одно из таких мест с тонкими границами. Хайгейт — почти обычное место, с границей такой толщины, которая должна быть между нашими и другими измерениями в Максвелл-хилл и Хайгейт, но теперь возьми Арчвей и Финсбери-парк. Они тоже граничат с Крауч-Энд. У меня есть приятели в обоих этих местах и они знают о моем… моем интересе к некоторым явлениям, которые никоим образом не кажутся разумными. Определенным явлениям, к которым, скажем, имеют отношения люди, без всякой выгоды для себя сочиняющие сумасшедшие истории. Ты не спрашивал себя, Фарнхем, зачем эта женщина рассказала нам о том, что с ней произошло, если бы это не было правдой? — он чиркнул спичкой и взглянул поверх нее на Фарнхема. — Красивая молодая женщина двадцати шести лет, в гостинице остались двое детей, муж — молодой юрист, успешно ведущий свои дела в Милуоки или где-то там еще. Какой смысл приходить сюда и рассказывать всякий бред о чудовищах?
— Не знаю, — принужденно сказал Фарнхем. — Но может быть…
— Себе я говорю так, — прервал его Веттер, — что, если бы существовали такие места с тонкими границами, одно из них должно бы начинаться в Арчвей и Финсбери-парк… но на самом деле, такое место находится здесь, в Крауч-Энд. И я говорю себе, не был ли это такой день, когда от границы между измерениями не осталось ничего, кроме… пустоты? Не был ли это такой день, когда бы даже половина из того, что рассказала нам эта женщина, могло оказаться правдой?
Фарнхем промолчал. Он решил, что констебль Веттер, кроме того, верит в хиромантию, френологию и розенкрейцеров.
— Почитай дальнюю картотеку, — вставая, сказал Веттер. Раздался хруст, когда он положил руку на поясницу и потянулся. — Пойду подышу свежим воздухом.
Не торопясь, он вышел. Фарнхем посмотрел ему вслед со смешанным чувством смеха и неудовольствия. Веттер действительно рехнулся. И к тому же он был любителем покурить чужие сигареты. В этом новом мире социализма и благоденствующего государства сигареты доставались недешево. Он взял тетрадь и снова начал перелистывать рассказ молодой женщины.
Да, он хотел посмотреть дальнюю картотеку.
Он решил сделать это хотя бы ради смеха.
Девушка — молодая женщина — ворвалась в полицейский участок предыдущим вечером в четверть одиннадцатого, влажные волосы прилипли к лицу, глаза навыкате. Она волокла за ремешок свою сумочку.
— Лонни, — сказала она. — О, господи, вы должны найти Лонни.
— Мы сделаем все возможное, — сказал Веттер. — Но вы должны рассказать нам, кто такой Лонни.
— Он мертв, — сказала молодая женщина. — Я знаю, что он мертв. — Она заплакала. Потом начала смеяться — прямо-таки хихикать. Свою сумочку она бросила перед собой. С ней была истерика.
В полицейском участке в этот поздний час буднего дня почти никого не было. Сержант Реймонд слушал женщину-пакистанку, которая почти с неземным спокойствием рассказывала, как на Хиллфилд-авеню у нее украли сумочку. Он привстал, а констебль Фарнхем вошел из приемной, где он снимал со стены старые плакаты (ЕСТЬ ЛИ В ВАШЕМ СЕРДЦЕ МЕСТО ДЛЯ НЕЖЕЛАННОГО РЕБЕНКА?) и вешал новые (ШЕСТЬ ПРАВИЛ БЕЗОПАСНОЙ ЕЗДЫ НА МОТОЦИКЛЕ НОЧЬЮ).
Веттер кивнул Фарнхему и помахал сержанту Реймонду. Реймонд, который предпочитал работать с ворами-карманниками, не годился для работы с истеричкой.
— Лонни! — пронзительно кричала она. — О, господи, Лонни! Они схватили его!
Пакистанка повернуло свое спокойное, смуглое, похожее на луну лицо к молодой американке, недолго изучающе поглядела на нее, затем снова повернулась к сержанту Реймонду, ничуть не нарушив своего спокойствия. Фарнхем прошел вперед.
— Мисс, — начал констебль Фарнхем.
— Что там происходит? — прошептала она. Ее дыхание было учащенным и тяжелым. Фарнхем заметил на ее левой щеке небольшую царапину. Она была красивой девушкой с каштановыми волосами. Ее одежда была умеренно дорогой. На одной из туфель сломался каблук. — Что там происходит? — повторила она, а затем произнесла в первый раз: «Чудовища».
Пакистанка снова посмотрела… и улыбнулась. У нее были гнилые зубы. Улыбка исчезла, как фокус волшебника, и она смотрела на бланк «потерянных или украденных вещей», который дал ей Реймонд.
— Приготовьте для леди чашку кофе и принесите ее в комнату номер три, — сказал Веттер. — Не хотите ли чашку кофе, мэм?
— Лонни, — прошептала она. — Я знаю, он мертв.
— Успокойтесь, пройдите со стариной Тедом Веттером, и мы узнаем, в чем дело, — сказал он и помог ей встать. Он все еще что-то говорила тихим жалобным голосом, когда он, обняв, уводил ее. Она шла, пошатываясь из-за сломанной туфли.
Фарнхем приготовил кофе и принес его в комнату номер три, просто отгороженное, выкрашенное в белый цвет помещение, в котором стоял изрезанный стол, четыре стула и холодильник в углу. Он поставил перед ней кофе.
— Пожалуйста, мэм, — сказал он. — Это вам поможет. У меня есть сахар, если…
— Я не могу пить его, — сказала она. — Я не смогла бы… — Потом она крепко обхватила руками фарфоровую чашку — давно забытый чей-то сувенир из Блэкпула — как будто хотела согреться. Ее руки сильно дрожали и Фарнхем хотел попросить ее поставить чашку, чтобы не расплескать кофе и не обжечься.
— Я не могу, — снова сказала она и потом немного отпила, все еще держа чашку обеими руками, так же, как ребенок держит чашку с бульоном. И когда она посмотрела на них — это был взгляд ребенка, бесхитростный, измученный, полный мольбы… и безысходности. Как будто произошло то, что каким-то образом безжалостно сделало ее маленькой девочкой, будто чья-то невидимая рука устремилась к ней с небес и грубо сорвала с нее двадцать лет, бросив ее ребенком в американском взрослом платье в эту белую комнатенку для дачи показаний в полицейском участке Крауч-Энд. Да, похоже, именно так это и было.
— Лонни, — сказала она. — Чудовища, — сказала она. — Помогите мне. Пожалуйста, помогите мне. Может быть, он не умер. Может быть… Я американская гражданка! — вдруг выкрикнула она, а потом, будто сказала что-то стыдное, она разрыдалась.
Веттер похлопал ее по плечу.
— Успокойтесь, мэм. Думаю, мы поможем найти вашего Лонни. Это ваш муж, да?
Все еще продолжая рыдать, она кивнула.
— Дэнни и Норма в гостинице… с няней… они будут спать… дожидаясь, когда он придет, чтобы поцеловать их…
— Теперь, по возможности, успокойтесь и расскажите нам, что произошло.
— И где это произошло, — добавил Фарнхем. Веттер нахмурился и бросил на него быстрый взгляд.
— Но в том-то и дело! — заплакала она. — Я не знаю, где это произошло! Я даже не уверена в том, что именно произошло, кроме того, что это было уж-ж-ж-жас…
Веттер достал свою тетрадь.
— Как ваше имя, мэм?
— Меня зовут Дорис Фриман. Моего мужа — Леонард Фриман. Мы остановились в гостинице «Интерконтиненталь». Мы — американские граждане. — Сообщение этих подробностей, казалось, немного ободрило ее. Она отпила кофе и поставила чашку. Фарнхем видел, что ее ладони были совсем красные.
Веттер записывал все это в свою тетрадь. Теперь он бросил быстрый взгляд на констебля Фарнхема, всего лишь ненавязчиво коснулся взглядом.
— Вы находитесь на отдыхе? — спросил он.
— Да… две недели здесь и неделю в Испании. Мы собирались провести неделю в Испании… но это не поможет найти Лонни! Почему вы задаете мне эти дурацкие вопросы?
— Просто я хочу выяснить предпосылки случившегося, миссис Фриман, — сказал Фарнхем. Чисто автоматически, оба они стали говорить тихими успокаивающими голосами. — Итак, продолжайте и расскажите нам, что произошло. Расскажите, как сможете.
— Почему в Лондоне так трудно найти такси? — спросила она внезапно.
Фарнхем не знал, что ответить, но Веттер отозвался, как будто вопрос был уместен в разговоре.
— Трудно сказать, мэм. Возможно, из-за туристов. И особенно трудно примерно в пять часов, когда водители начинают сменяться. Дневная смена заканчивается, а ночная начинается. Но почему вы спрашиваете? У вас были трудности найти кого-нибудь, чтобы вас привезли из города сюда, в Крауч-Энд?
— Да, — сказала она и посмотрела на него с благодарностью. — Мы вышли из гостиницы в три часа и отправились в книжный магазин Фойла. Это ведь на Кембридж-сиркус?
— Неподалеку, — согласился Веттер. — Прекрасный большой книжный магазин, не так ли, мэм?
— Мы без хлопот взяли машину от «Интерконтиненталя»… они выстроились в целую очередь. Но когда мы вышли из магазина Фойла, то было так, как вы сказали. То есть, они проезжали, но огоньки на крышах не светились, и когда одна машина наконец остановилась и Лонни назвал Крауч-Энд, водитель лишь засмеялся и отрицательно покачал головой. Сказал, что это вдали от его обычных маршрутов.
— Ага, так и должно быть, — сказал Фарнхем.
— Он даже отказался от чаевых в целый фунт, — сказала Дорис Фриман и в ее тоне возникло очень американское недоумение. — Мы прождали почти полчаса, прежде чем нашли водителя, который согласился нас отвезти. К тому времени была уже половина шестого, может, без четверти шесть. И тогда Лонни обнаружил, что потерял адрес…
Она снова крепко сжала чашку.
— К кому вы собирались поехать? — спросил Веттер.
— К коллеге моего мужа. Он — юрист, его имя Джон Сквейлз. Мой муж не был с ним знаком, но их две фирмы являлись… — она сделал неопределенный жест.
— Сотрудничали?
— Да, правильно. И в течение последних нескольких лет у Лонни и мистера Сквейлза было много деловой переписки. Когда мистер Сквейлз узнал, что во время отпуска мы собирались побывать в Лондоне, он пригласил нас к себе на обед. Лонни всегда писал ему, конечно, в офис, но домашний адрес мистера Сквейлза был записан у него на листке бумаги. Когда мы сели в машину, он обнаружил, что потерял листок. Единственное, что он помнил, было то, что это находится в Крауч-Энд.
Она посмотрела на них.
— Крауч-Энд. Мрачное название.
Веттер спросил:
— Что же вы тогда сделали?
Она стала рассказывать. Когда она закончила свой рассказ, была выпита чашка кофе и еще одна, а констебль Веттер исписал своим крупным размашистым почерком несколько страниц своей тетради…
Лонни Фриман был крупным мужчиной и, чтобы разговаривать с водителем, он наклонился вперед с просторного заднего сидения черного лондонского такси; он весело взглянул на нее, как когда-то, когда впервые увидел ее во время баскетбольного матча в старших классах — он сидел на скамейке, колени почти касались его ушей, крупные руки свободно свисали между ног. Только тогда на нем были баскетбольные трусы и на шее висело полотенце, а теперь он носил деловой костюм с галстуком. Он не очень много участвовал в играх, любовно вспоминала она, потому что был не настолько хорошим спортсменом. И часто терял адреса.
После того, как карманы Лонни были тщательно обшарены, шофер снисходительно выслушал историю о потерявшемся адресе. Это был пожилой мужчина, одетый в безупречный серый костюм, являя собой противоположность мешковато одетым водителям такси в Нью-Йорке. Только клетчатая шерстяная кепка, надетая на голову водителя, не очень гармонировала, но это была согласующаяся дисгармония, она придавала ему некоторое очарование лихости. По улице через Кембридж-сиркус лился нескончаемый поток автомобилей, в театре неподалеку объявляли о продолжающемся восьмой год подряд показе оперы «Иисус Христос — суперзвезда».
— Вот что я скажу, парень, — сказал шофер. — Я отвезу вас в Крауч-Энд, но не собираюсь заниматься там с вами поисками. Потому что Крауч-Энд — большой район, понимаешь?
И Лонни, который никогда в жизни не был в Крауч-Энд и вообще нигде, кроме Соединенных Штатов, глубокомысленно кивнул.
— Да, именно так, — согласился сам с собой шофер. — Поэтому отвезу вас туда, мы остановимся у какой-нибудь телефонной будки, вы уточните адрес у своего приятеля и едем прямо до дверей.
— Прекрасно, — сказала Дорис, действительно считая, что так оно и есть. Они пробыли в Лондоне уже шесть дней, и она не могла припомнить, чтобы когда-нибудь была в таком месте, где люди были бы более вежливы, добры, или… или более воспитаны.
— Благодарю вас, — сказал Лонни и снова сел. Он обнял Дорис и улыбнулся. — Вот видишь? Все просто.
— Но это не благодаря тебе, — шутливо проворчала она и слегка ударила его в бок. В машине было много места, чтобы даже такой высокий человек, каким был Лонни, смог потянуться; черные лондонские такси были еще просторнее, чем нью-йоркские.
— Хорошо, — сказал шофер. — Тогда поехали. Ну, вперед, в Крауч-Энд.
Был конец августа, и ровный жаркий ветер шелестел по улицам и трепал одежду мужчин и женщин, возвращавшихся домой после работы. Солнце уже зашло за крыши домов, но когда оно просвечивало между ними, Дорис видела, что оно начинало приобретать красноватый закатный отлив. Шофер напевал что-то сквозь зубы. Она расслабилась в объятиях Лонни; казалось, что за последние шесть дней она видела его больше, чем за весь год, и ей было очень приятно обнаружить, что это ей нравиться. Она тоже раньше никогда не уезжала из Америки, и ей приходилось напоминать себе, что она в Англии, она в ЛОНДОНЕ, и что тысячи людей были бы счастливы побывать здесь.
Очень скоро она потеряла всякое ощущение направления; она обнаружила, что поездки в такси по Лондону действуют так расслабляюще. Город распростерся огромным муравейником, полным старинных названий, в которых звучали такие слова, как «дорога», «манеж», «холмы», «соборы» и даже «постоялые дворы», и ей было непонятно, как здесь можно проехать куда-либо. Когда вчера она сказала об этом Лонни, он ответил, что здесь можно очень точно проехать, куда нужно… разве она не заметила, что у всех под приборной панелью имеется аккуратно сложенный путеводитель по Лондону?
Это была их самая долгая поездка в такси. Позади осталась фешенебельная часть города (несмотря на упорное ощущение того, что они кружили по одному и тому же району). Они проехали через район массивных зданий, который казался совершенно безлюдным и не проявлял признаков жизни (хотя нет, поправила она себя, рассказывая свою историю Веттеру и Фарнхему в маленькой белой комнате, она видела маленького мальчика, сидевшего на краю тротуара и зажигавшего спички), потом через район небольших, более похожих на хижины магазинчиков, овощных палаток, а затем — неудивительно, что поездка по Лондону в автомобиле производила ощущение кружения — казалось, что они снова въехали прямо в фешенебельную часть города.
— Там была даже закусочная «Макдональдс», — сказала она Веттеру и Фарнхему таким тоном, каким обычно говорят о сфинксах и висячих садах.
— Правда? — удивленно и почтительно спросил Веттер. Ей удалось многое вспомнить, и он не хотел нарушить это ее состояние, по крайней мере, пока она не рассказала им все, что могла.
Фешенебельный район с закусочной «Макдональдс» остался позади. Теперь солнце было похоже на круглый оранжевый мяч, который повис над горизонтом и заливал улицы странным прозрачным светом, однако лица всех прохожих были как бы в огне.
— Именно тогда все начало… меняться, — сказала она. Ее голос немного понизился. Руки опять задрожали.
Веттер наклонился вперед, поглощенный ее словами.
— Меняться? Как? Как все стало меняться, миссис Фриман?
Они проехали мимо витрины газетного киоска, вспомнила она, где на вывеске был заголовок «ШЕСТЬДЕСЯТ ЧЕЛОВЕК ИСЧЕЗЛИ В КОШМАРЕ МЕТРОПОЛИТЕНА».
— Лонни, посмотри на это!
— На что? — он повернулся, но газетный киоск был уже позади.
— Там было написано: «Шестьдесят человек исчезли в кошмаре метрополитена». Так здесь называют подземку?
— Да, — сказал Лонни, — метрополитеном или трубой. Там была авария?
— Не знаю, — она наклонилась вперед. — Водитель, вы не знаете, о чем это? В метро была авария?
— Столкновение, мэм? Не знаю.
— У вас есть радио?
— В машине нет, мэм.
— Лонни?
— Хм?
Но она видела, что Лонни стало неинтересно. Он вновь проверял свои карманы (а поскольку он был одет в костюм-тройку, у него было множество карманов, которые можно было проверить), еще раз пытаясь найти клочок бумаги с записанным на нем адресом Джона Сквейлза.
Сообщение, написанное мелом на специальной доске, снова и снова возникало у нее в голове. Оно должно было бы звучать так: «ШЕСТЬДЕСЯТ ЧЕЛОВЕК ПОГИБЛИ В АВАРИИ В МЕТРОПОЛИТЕНЕ». Должно было звучать так: «ШЕСТЬДЕСЯТ ЧЕЛОВЕК ПОГИБЛИ ПРИ СТОЛКНОВЕНИИ ПОЕЗДОВ МЕТРОПОЛИТЕНА». Но… ШЕСТЬДЕСЯТ ЧЕЛОВЕК ИСЧЕЗЛИ В КОШМАРЕ МЕТРОПОЛИТЕНА. Ей стало тревожно. Там не было сказано «погибли»… там было написано «исчезли»… как будто речь шла об утонувших в море матросах.
КОШМАР МЕТРОПОЛИТЕНА
Ей это не нравилось. Это наводило ее на мысли о кладбищах, канализационных магистралях и бледных отвратительных существах, стаи которых неожиданно выходят из тоннелей метро, хватают своими руками (а, может быть, щупальцами) на перронах несчастных пассажиров, утаскивают их в темноту…
Они свернули направо. На углу около своих мотоциклов стояли трое парней в кожаных куртках. Они на мгновение взглянули на такси — диск заходящего солнца слепил лицо — казалось, что у мотоциклистов были не человеческие головы. В это мгновение она до тошноты была уверена, что над этими кожаными куртками были лоснящиеся, плоские и покатые крысиные головы, которые пристально смотрели на машину бусинками своих черных глаз. Потом освещение совсем немного изменилось, и она поняла, что, конечно, ошиблась; это всего лишь трое парней лет восемнадцати курили, стоя около британской разновидности американского кондитерского магазина.
— Ну, вот мы и приехали, — сказал Лонни, прекращая свои поиски и показывая рукой в окно. Они проезжали мимо надписи «Крауч-хилл-роуд». К ним приблизились старые кирпичные дома, похожие на сонных вдовствующих членов королевской фамилии; казалось, что они смотрят на такси пустыми глазницами своих окон. Мимо проехали несколько детей на велосипедах и мопедах. Двое других без заметных успехов пробовали прокатиться на скейтборде. Отцы семейств вышли после работы посидеть, покурить и поболтать, присматривая за детьми. Все это выглядело убедительно обыкновенным.
Такси остановилось около мрачного вида ресторанчика с пятнистой надписью в углу витрины: «Имеется полный патент на торговлю» и другой крупной надписью, которая гласила, что здесь можно купить на вынос блюда с острой приправой. Внутри на подоконнике спал огромных размеров серый кот. Около ресторанчика была телефонная будка.
— Приехали, парень, — сказал водитель. — Узнай адрес своего приятеля, и я разыщу его.
— Очень любезно с вашей стороны, — сказал Лонни и вышел из машины.
Дорис еще немного посидела в автомобиле, а потом тоже встала, чувствуя, что ей надо размяться. На улице все еще дул горячий ветер. Ее юбка закрутилась от ветра вокруг ног, и к голени прижало старую обертку от мороженного. С гримасой отвращения она отбросила ее. Когда она подняла глаза, через витрину взглядом она наткнулась на большого серого кота. Он пристально смотрел на нее своим единственным глазом. Другая часть его морды была содрана в какой-то давнишней, но яростной драке, от нее остался только уродливый розоватый шрам, молочного цвета бельмо и несколько клочьев шерсти.
Он беззвучно мяукнул на нее сквозь стекло витрины.
Испытывая приступ отвращения, она пошла к телефонной будке и заглянула в нее сквозь грязное стекло. Лонни сложил кольцом большой и указательный пальцы и подмигнул ей. Потом опустил десятипенсовик в телефонный аппарат и заговорил с кем-то. Сквозь стекло не было слышно, как он смеялся. Как того кота. Она оглянулась, но теперь витрина была пуста. В сумраке помещения она видела перевернутые стулья на столах и старика, подметавшего шваброй пол. Когда она оглянулась назад, она увидела, как Лонни стал что-то записывать. Он отложил ручку, взял листок бумаги — она видела записанный на нем адрес — сказал еще пару слов, потом повесил трубку и вышел из будки.
Немного гордясь собой, он помахал ей адресом.
— Все в поряд… — Его взгляд устремился мимо нее и он нахмурился. — Куда девалось такси?
Она обернулась. Такси исчезло. Там, где оно стояло, была только обочина тротуара, да в сточной канаве лениво шевелились несколько клочков бумаги. На другой стороне улицы хватались друг за друга и хихикали двое ребятишек. Дорис заметила, что у одного из них была изуродована рука, она походила на клешню — Дорис подумала, что министерство здравоохранения должны были бы заботить такие вещи. Дети посмотрели на другую сторону улицы, увидели, что она наблюдает за ними и, хихикая, снова бросились в объятия друг друга.
— Ну… я не знаю… — сказала Дорис. Она почувствовала себя потерявшейся и немного оцепеневшей. Из-за жары, ветра, который дул ровно, без порывов, как из печки, густого, как краска…
— Который был час? — вдруг спросил Фарнхем.
— Я не знаю, — сказала Дорис Фриман, вздрогнув от собственного изложения подробностей. — Полагаю, что шесть. Не позже, чем двадцать минут седьмого.
— Понятно, продолжайте, — сказал Фарнхем, прекрасно зная, что в августе заход солнца не начинался, даже по очень приблизительным меркам, до семи часов или позже.
— Не знаешь? — повторил Лонни. — Что же он, так вот просто взял и уехал?
— Может быть, когда ты поднял руку, — сказала Дорис и, подняв свою руку, сложила кольцом большой и указательный пальцы, как это сделал Лонни в телефонной будке. — Наверное, когда ты сделал так, он подумал, что ты помахал ему на прощание.
— Мне бы пришлось долго махать ему, чтобы отослать его с двумя фунтами и пятью шиллингами на счетчике, — усмехнулся Лонни и пошел к тротуару. На другой стороне Крауч-хилл-роуд двое малышей все еще хихикали. — Эй! — позвал Лонни. — Ребята!
— Вы — американец, сэр? — отозвался один из них. Это был мальчик с клешней.
— Да, — улыбаясь сказал Лонни. — Вы видели здесь такси? Водитель поехал в сторону центра?
Дети, казалось, обдумывали этот вопрос. Приятельницей мальчишки была девочка лет пяти с неопрятно спутавшейся копной каштановых волос. Она шагнула вперед к краю противоположного тротуара, сложила ладошки рупором и, все еще улыбаясь, прокричала им в свой рупор: «Пошел ты, парень, на…!»
У Лонни отвисла челюсть.
— Сэр! Сэр! Сэр! — пронзительно прокричал мальчишка и своей изуродованной рукой сделал непристойный жест. Потом они оба бросились бегом за угол и исчезли, только их смех отозвался эхом.
Лонни, онемев, взглянул на Дорис.
— Я… я полагаю, что они не любят американцев, — сказал он, запинаясь.
Она нервно посмотрела по сторонам. Улица была совершенно безлюдной.
Он обнял ее рукой.
— Итак, малыш, похоже, мы пойдем пешком.
— Не уверена, что мне хочется идти туда, Лонни, — сказала она. — Эти двое, может, побежали за своими старшими братьями. — Она засмеялась, чтобы показать, что это была шутка, но в ее смехе звучала некоторая истеричность, которая не понравилась ей. Подумать только, этот вечер становился фантастическим, и это ей очень не нравилось. Ей захотелось, чтобы они остались в гостинице.
— Нам не остается ничего другого, — сказал он. — Эта улица не переполнена такси, не правда ли?
— Лонни, почему он так поступил? Просто, как это сказать, просто удрал.
— Не имею ни малейшего понятия. Но Джон дал мне для таксиста хорошие ориентиры. Он живет на улице Брасс-энд, которая представляет собой очень короткий тупик, и он сказал, что ее нет в путеводителе.
Говоря это, он уводил ее от телефонной будки, от ресторанчика, в котором подавалось на вынос еда с приправами, от опустевшего тротуара. Они снова шли по Крауч-хилл-роуд.
— Нам нужно свернуть направо на Хиллфилд-авеню, потом немного пройти налево, после свернуть на первую улицу направо… или налево? Во всяком случае, на Петрит-стрит. Второй поворот налево и будет Брасс-энд.
— Ты все это помнишь?
— Проверь меня, — смело сказал он, и ей просто пришлось рассмеяться. У Лонни был талант делать так, что все казалось лучше, чем на самом деле.
На стене висела карта района Крауч-Энд. Фарнхем подошел к ней и, засунув руки в карманы, внимательно рассматривал ее. Полицейский участок казался теперь очень тихим. Веттер был еще на улице — проветривал мозги от остатков чертовщины, как он надеялся — а Реймонд закончил свои дела с женщиной, у которой украли сумочку.
Фарнхем приложил палец к тому месту на карте, где шофер, вероятнее всего, бросил их (если вообще можно было верить рассказу женщины). Да, их путь к дому юриста казался очень простым. По Крауч-роуд на Хиллфилд-авеню, от Петри-стрит к Брасс-энд, на котором было не более шести или восьми домов. Всего не больше мили. Вполне могли сами добраться пешком.
— Реймонд! — позвал он. — Ты все еще здесь?
Вошел Реймонд. Он переоделся, чтобы выйти на улицу, и застегивал молнию на легкой поплиновой ветровке.
— Уже ухожу, дорогой мой безбородый.
— Прекрати, — сказал Фарнхем, все же улыбаясь. Реймонд немного напугал его. Он был одним из тех людей, на которых достаточно один раз взглянуть и понять, что они находятся близко от границы законопорядка… но то с одной ее стороны, то с другой. От левого уголка рта Реймонда вниз почти до самого кадыка проходила белая извилистая линия шрама. Он утверждал, что однажды вор-карманник едва не перерезал ему горло ударом разбитой бутылки. Заявлял, что именно поэтому он ломает им пальцы. Фарнхем полагал, что это вранье. Он считал, что Реймонд ломает им пальцы потому, что это ему просто нравится.
— Есть сигаретка? — спросил Реймонд.
Фарнхем вздохнул и дал ему сигарету. Его пачка быстро пустела. Давая прикурить Реймонду, он спросил, есть ли на Крауч-хилл-роуд ресторанчик, где продаются приправы.
— Понятия не имею, дорогой, — сказал Реймонд.
— Так я и думал.
— У моей крошки трудности?
— Нет, — сказал Фарнхем намного резковато, вспомнив спутавшиеся волосы и пристальный взгляд Дорис Фриман.
Дойдя почти до конца Крауч-хилл-роуд, Дорис и Лонни свернули на Хиллфилд-авеню, на которой располагались внушительные и изящные дома, похожие ни на что иное, как на раковины, подумала она, наверное, с хирургической точностью разделенные внутри на жилые комнаты и спальни.
— Пока все идет хорошо, — сказал Лонни.
— Да… — начала она, и как раз именно в тогда раздался тихий стон.
Они оба остановились. Стон раздавался справа от них, где маленький дворик окружала высокая живая изгородь. Лонни пристально посмотрел в направлении, откуда шел звук, а она схватила его за руку.
— Лонни, не…
— Что не? — сказал он. — Кому-то причиняют боль.
Она, нервничая, пошла за ним. Изгородь была высокая, но тонкая. Он раздвинул изгородь и увидел маленький квадратный газон, обсаженный цветами. Газон был ярко-зеленый. Посередине него находилось черное дымящееся пятно, по крайней мере, таким было ее первое впечатление. Когда она снова заглянула через плечо Лонни — он был слишком высок и оно мешало ей смотреть — она увидела, что это было отверстие, несколько похожее своими очертаниями на фигуру человека. Оттуда клубами выходил дым.
Внезапно она подумала: «ШЕСТЬДЕСЯТ ЧЕЛОВЕК ИСЧЕЗЛИ В КОШМАРЕ МЕТРОПОЛИТЕНА».
— Лонни, — сказала она. — Не надо.
— Кто-то страдает от боли, — сказал он, пролезая сквозь изгородь, отчего раздался острый царапающий звук. Она видела, как он пошел к этой дыре, а потом ветки изгороди сомкнулись, и она видела только смутные очертания его удаляющейся фигуры. Она попыталась пролезть вслед за ним, но к несчастью в нее до крови впились короткие жесткие сучья изгороди. На ней была кофточка без рукавов.
— Лонни? — позвала она, вдруг очень испугавшись. — Лонни, вернись!
— Подожди минутку, доро…
Сверху через изгородь на нее равнодушно смотрел дом.
Звуки стонов не смолкали, но теперь они стали еще тише — гортанные и почему-то ликующие. Неужели Лонни не слышал этого?
— Эй, есть там кто-нибудь? — услышала она, как крикнул Лонни. — Есть там… О! Эй! Господи Иисусе! — И вдруг Лонни пронзительно закричал. Никогда в жизни она не слышала, чтобы он так кричал, это было ужасно. Ее ноги, казалось налились водой. Безумным взглядом она поискала дорожку, которая вела от изгороди, и не увидела ее. Нигде. Перед глазами у нее завертелись картины — мотоциклисты, на мгновение ставшие похожими на больших крыс с покатыми головами, кот с розовой изжеванной мордой, маленький мальчишка с клешней вместо руки.
— ЛОННИ! — она пыталась громко закричать, но не смогла.
Теперь раздались звуки борьбы. Стон прекратился. Из-за изгороди доносились звуки — мокрые, чавкающие. Потом вдруг Лонни вылетел сквозь изгородь, будто его вышвырнула какая-то огромная сила. Левый рукав его пиджака был оторван, а весь костюм заляпан чем-то черным, которое, казалось, дымилось так же, как яма на газоне.
— Дорис, беги!
— Лонни, что…
— Беги! — его лицо было совсем белым.
Безумным взглядом Дорис посмотрела вокруг, нет ли поблизости полицейского или хотя бы кого-нибудь. Но Хиллфилд-авеню, похоже, была частью какого-то огромного пустынного города, она не увидела никаких признаков жизни или движения. Потом она оглянулась на изгородь и увидела, как позади нее что-то двигалось, нечто еще более чем просто черное, оно казалось черным как смоль, полной противоположностью всему белому.
И оно с хлюпаньем двигалось.
Минутой позже короткие жесткие сучья изгороди затрещали. Оцепенев от ужаса, она навсегда застыла бы в неподвижности (так она сказала Веттеру и Фарнхему), если бы Лонни грубо не схватил ее за руку и пронзительно закричал на нее — да, Лонни, который никогда даже не повысил голоса на детей, ПРОНЗИТЕЛЬНО ЗАКРИЧАЛ — она все еще так и стояла бы застыв в оцепенении. Стояла бы или…
Но они побежали.
— Куда? — спросил Фарнхем.
Она не знала. Случившееся совсем погубило Лонни. Его охватила паника и чувство омерзения. Он молчал. Его пальцы сжимали ее запястье, как наручники. Они побежали от дома, который неясно вырисовывался над изгородью, побежали от дымящейся ямы на газоне. Это она помнила точно, все остальное оставило смутные впечатления.
Сначала бежать было трудно, но потом стало легче, потому что они бежали вниз по склону. Они повернули, потом повернули еще. Серые дома с высокими верандами, задернутыми зелеными шторами, пристально смотрели на них. Она вспомнила, что Лонни сорвал с себя пиджак, который был забрызган чем-то черным и липким, и отбросил его в сторону. Потом они оказались на какой-то широкой улице.
— Остановись, — задыхаясь, попросила она, — Лонни… остановись… я не могу… — Свободную руку она прижимала себе к боку, куда, казалось, впился раскаленный гвоздь.
И он, наконец, остановился. Они вышли из жилого района и стояли на углу Крауч-лейн и Норрис-роуд. Знак на дальней стороне Норрис-роуд показывал, что они находились всего лишь в одной миле от Жертвенного Городища.
— Города? — предположил Веттер.
— Нет, — сказала Дорис Фриман. — Городища, именно «ища».
Реймонд потушил сигарету, которую «одолжил» у Фарнхема.
— Я пошел, — объявил он, а потом пристально посмотрел на Фарнхема. — Тебе, малыш, следует лучше заботиться о себе. У тебя под глазами здоровые синяки. Малыш, а на ладонях у тебя волосы не растут? — он громко расхохотался.
— Ты когда-нибудь слышал о Крауч-лейн? — спросил Фарнхем.
— Ты имеешь в виду Крауч-хилл-роуд?
— Нет, я говорю о Крауч-лейн.
— В жизни не слыхал.
— А Норрис-роуд?
— Норрис-роуд идет напрямик от Хай-стрит в Бейсингстоне…
— Нет, здесь.
— Не знаю, малыш.
Почему-то он ничего не мог понять — эта женщина, видимо, рехнулась — но Фарнхем настойчиво продолжал расспрашивать.
— А о Жертвенном Городище?
— Городище? Ты сказал? Не городок?
— Да, правильно.
— Никогда не слышал о нем, малыш, но если услышу, то наверное постараюсь избежать такого места.
— Почему?
— Потому что на древнем языке жрецов-друидов городищем называлось место ритуальных жертвоприношений. Именно там они вырезали у своих жертв печень и глаза. Желаю тебе сна без сновидений, мой милый. — И, застегнув до самого подбородка молнию своей ветровки, Реймонд выскользнул на улицу.
Фарнхем проследил за ним встревоженным взглядом. Услышать от него это было неожиданно, сказал он самому себе. Откуда может такой грубый полисмен, как Сид Реймонд, знать о ритуалах жрецов-друидов, когда все его знания можно было написать на булавочной головке и там еще оставалось бы место для «Отче наш». Да, именно так. Но даже если он давно узнал где-то об этом, это не может изменить того факта, что эта женщина была…
— Наверное, я схожу с ума, — сказал Лонни и неуверенно засмеялся.
Дорис посмотрела на свои часы и увидела, что было примерно четверть восьмого. Свет на улице изменился с ярко-оранжевого до густого и мрачно-красного, который ярко отражался от витрин магазинчиков на Норрис-роуд и,
Казалось, покрыл шпиль церкви напротив свежеспёкшейся кровью. Сплющенная сфера самого солнца сейчас уже коснулась линии горизонта.
— Что там произошло? — спросила Дорис. — Что это было Лонни?
— Я потерял мой пиджак. Черт побери!
— Ты не потерял. Ты снял его. Он весь был заляпан…
— Не говори глупостей! — огрызнулся он на нее. Но его глаза не были раздраженными; они были тихими, потрясенными, блуждающими. — Я потерял его, вот и все.
— Лонни, что произошло, когда ты пролез через изгородь?
— Ничего, — живо сказал он. — Давай не будем говорить об этом. Где мы находимся?
— Лонни…
— Я не помню, — тихо сказал он, глядя на нее. — В голове пустота. Мы были там… мы услышали какой-то звук… потом я побежал. Это все, что я могу вспомнить. — И потом он добавил детским голоском, который испугал ее: — Неужели я выбросил свой пиджак? Он мне нравился. Он шел к этим брюкам.
Затем он вдруг рассмеялся идиотским смехом.
Это было что-то новое, пугающее. То, что он видел за изгородью, казалось, частично выбило его из колеи. Она не была уверена, что то же самое не случилось бы с ней… если бы она увидела это. Все равно, они должны выбраться отсюда. Вернуться в гостиницу к детям.
— Давай возьмем такси. Я хочу домой.
— Но Джон…
— Наплевать на Джона! — сказала она, и теперь ей пришла навязчивая мысль. — Что-то не так, все не так, мы берем такси и едем домой!
— Ладно. Хорошо. — Дрожащей рукой Лонни провел себе по лбу. — Но здесь нет ни одного такси.
На Норрис-роуд, широкой, вымощенной булыжником улице, действительно совсем не было машин. Прямо по середине ее проходили старые трамвайные пути. На другой стороне перед цветочным магазином был припаркован старый трехколесный автомобиль. Дальше, на их стороне, косо наклонившись на стойке, стоял мотоцикл «Ямаха». И это было все. Они слышали шум едущих автомобилей, но он был приглушен расстоянием.
— Может быть, улица закрыта на ремонт, — пробормотал Лонни, а потом он поступил странно… странно, во всяком случае, для него; он всегда был таким спокойным, уверенным в себе. Он оглянулся, как будто боялся, что за ними кто-то идет.
— Пойдем пешком, — сказала она.
— Куда?
— Куда угодно. Лишь бы из Крауч-Энд. Мы сможем взять такси, если уйдем отсюда. — Она вдруг уверилась в этом, если ничего не случиться.
— Хорошо. — Теперь, казалось, он хотел, чтобы во всем этом она приняла первенство на себя.
Они пошли по Норрис-роуд в направлении к заходящему солнцу. Автомобильный шум оставался таким же далеким, казалось, он не исчезал, но и не становился громче. Эта пустынность начинала действовать ей на нервы. Она почувствовала, что за ними следят, старалась гнать от себя это ощущение и обнаружила, что не может этого сделать. Звук их шагов
(ШЕСТЬДЕСЯТ ЧЕЛОВЕК ИСЧЕЗЛИ В КОШМАРЕ МЕТРОПОЛИТЕНА) возвращался к ним глухим эхом. Случившееся у изгороди снова и снова прокручивалось у нее в голове и, наконец, ей пришлось опять спросить:
— Лонни, что это было?
Он ответил просто:
— Я не помню, Дорис. И не хочу вспоминать от этом.
Они прошли мимо универсального магазина, который был закрыт — в его витрине лежала груда кокосовых орехов, похожих на высохшие отрубленные головы. Прошли мимо прачечной, в которой белые стиральные машины, отодвинутые от стен, покрытых выцветшей розовой штукатуркой, были похожи на вырванные из старческих десен квадратные зубы — этот образ вызвал у нее приступ тошноты. Они прошли витрину, всю в мыльных потоках, со старым объявлением на ней «МАГАЗИН СДАЕТСЯ В АРЕНДУ». За полосками высохшего мыла что-то шевелилось, и Дорис увидела, что на нее пристально смотрит изуродованное боевым розовым шрамом с пучками шерсти морда кота.
Она проверила ощущения своего тела и обнаружила в себе состояние медленно растущего ужаса. Она почувствовала, как ее внутренности понемногу медленно начали подниматься в ней. Во рту появился резкий неприятный привкус, будто бы она проглотила дозу крепкого зубного полоскания. В свете закатного солнца булыжники Норрис-роуд сочились свежей кровью.
Они приблизились к подземному переходу. В нем тоже было темно.
— Я не могу, — самым реальным образом сообщил ее разум. — Я не могу спуститься туда, там внизу что-то может быть. НЕ проси меня, потому что я просто не могу.
Другая часть ее разума спросила, в состоянии ли она вынести обратный пройденный путь мимо пустого магазина с котом (как он туда попал из ресторанчика около телефонной будки? Лучше не думать об этом), неуклюжего рта прачечной, универсального магазина с отрубленными высохшими головами. Она подумала, что не смогла бы.
Волоча ноги, они теперь ближе подошли к подземному переходу.
Над ним, оставляя за собой шлейф искр, промчался состав из шести вагонов, подобно тому, как одержимая безумной страстью невеста с непристойной ненасытностью бросается навстречу своему жениху. Они оба непроизвольно отпрянули назад, но именно Лонни громко вскрикнул. Она посмотрела на него и увидела, что за прошедший час он превратился в совершенно чужого человека… только один ли час прошел? Она не знала. Но точно знала, что он еще больше поседел, но она твердила себе — так уверенно, как только могла — что это из-за освещения, и этот довод убедил ее. Лонни был не в состоянии вернуться обратно. Поэтому нужно идти в переход.
— Дорис… — сказал он, отступив немного назад.
— Пойдем, — сказала она и взяла его за руку. Она сделала это резко, чтобы он не почувствовал, как дрожит ее рука. Она шла вперед и он послушно следовал за ней.
Они уже почти вышли наверх.
— Очень короткий переход, — подумала она со смешанным чувством облегчения, но тут выше локтя ее схватила рука.
Она не закричала. Ее легкие опали и, казалось, превратились в смятые бумажные пакетики. Ее разум хотел покинуть ее тело и просто… и просто покинуть его. Рука Лонни отделилась от ее руки. Казалось, он ни о чем не подозревал. Он вышел на другую сторону улицы — только одно мгновение она видела его силуэт, высокий и худой, в кровавом яростном свете заходящего солнца — а потом он исчез. С тех пор она его не видела.
Схватившая ее рука была волосатой, как у обезьяны. Рука безжалостно развернула ее лицом к тяжелой грузной фигуре, прислонившейся к закопченной бетонной стене. Фигура склонилась в двойной тени двух бетонных колон, поэтому она не могла различить ничего, кроме очертаний фигуры… очертаний и двух светящихся зеленых глаз.
— Сигаретка найдется, малышка? — спросил ее сиплый грубый голос, и на нее пахнуло сырым мясом, пережаренными чипсами и чем-то сладким и мерзким, как с самого дна баков с помоями.
Эти зеленые глаза были кошачьими. И вдруг у нее возникла уверенность, ужасная уверенность, что если бы эта большая грузная фигура вышла из тени, она увидела бы глаз с бельмом, розовые складки шрама, клочья рыжеватой шерсти.
Удержавшись на ногах, она вырвалась и почувствовала около себя движение воздуха от… руки? клешней? Раздалось шипение, свист…
Наверху промчался еще один состав. Грохот был жуткий — от него вибрировали мозги. Копоть осыпалась, как черный снег. Второй раз за этот вечер, ослепленная ужасом, она бросилась бежать, не зная куда… и не сознавая, как долго.
Привело ее в чувство сознание того, что Лонни исчез. Тяжело и порывисто дыша, она едва не ударилась о грязную кирпичную стену. Она была все еще на Норрис-роуд (по крайней мере, она так думала, сказала она обоим констеблям; широкая мостовая все так же была вымощена булыжником и трамвайные пути все так же проходили посередине ее), только пустые заброшенные магазинчики уступили место обезлюдевшим заброшенным универсальным магазинам. На одном была вывеска с надписью «ДОГЛИШ И СЫНОВЬЯ». На втором название «АЛЬХАЗАРД» было затейливо вырисовано на старой облупившейся зеленой краске. Под надписью были вырисованы крючки и черточки арабского письма.
— Лонни! — позвала она, несмотря на тишину, не было слышно даже эха (Нет, тишина не была полной, сказала она им: слышался шум едущих машин, который вроде бы стал ближе… но не очень). Казалось, когда она произнесла имя своего мужа, оно неподвижно упало к ее ногам. Кровавый свет закатного солнца сменился прохладными серыми сумерками. Впервые ей пришли в голову, что здесь, в Крауч-Энд, ее может застать ночь — если она все еще действительно была в Крауч-Энд — и эта мысль снова вызвала прилив ужаса.
Она сказала Веттеру и Фарнхему, что совершенно ни о чем не думала неизвестно сколько времени между тем, когда их бросили около телефонной будки, и самым последним ее приступом ужаса. Она была, как испуганной животное. Работали только инстинкты, которые заставили ее бежать. А теперь она осталась одна. Ей был нужен Лонни, ее муж. Она знала только это. Но ей не приходило в голову поинтересоваться, почему этот район, который находился, должно быть, не более чем в пяти милях от Кэмбридж-сиркус, совершенно безлюден. Ей не приходило в голову поинтересоваться, каким образом этот уродливый кот мог попасть из ресторанчика в объявленный к аренде магазин. Ее не интересовала даже непонятная яма на газоне у того дома и какое отношение имела эта яма к Лонни. Эти вопросы возникли уже потом, когда было слишком поздно, и они будут (сказала она) преследовать ее всю жизнь.
Дорис Фриман шла и звала Лонни. Ее голос звучал приглушенно, а шаги, казалось, звонко отдавались в тишине. Тени начали заполнять Норрис-роуд. Небо над головой было теперь пурпурного цвета. Может быть, из-за сумерек или потому, что она устала, но казалось, что здания магазинов теперь склонились над улицей. Казалось, что их витрины, покрытые затвердевшей грязью десятилетий, а может, вековой давности, вопросительно смотрели на нее. Фамилии на вывесках (сказала она) становились все более странными, безумными и совершенно непроизносимыми. Гласные буквы стояли не на своих местах, а согласные соединялись так, что человеческий язык был не в состоянии произнести их. На одной вывеске было написано: «КРАЙОН КТУЛУ», а пониже — крючки арабского письма. На другой было: «ЙОГСОГГОТ». Еще на одной «РТЕЛЕХ». Там была вывеска, которую она особенно запомнила: «НРТСЕН НАЙРЛАТОТЕП».
— Как вы смогли запомнить такую тарабарщину? — спросил ее Фарнхем.
И Дорис Фриман медленно и устало покачала головой:
— Не знаю. Я правда не знаю.
Казалось, вымощенная булыжником, разделенная трамвайными путями Норрис-роуд ведет в никуда. И хотя она продолжала идти — вряд ли она могла бежать, но потом сказала, что бежала — она больше не звала Лонни. Теперь ее охватил самый сильный страх, какой она когда-либо в своей жизни испытывала, страх, испытав который, человек должен сойти с ума или умереть. Она все-таки не могла отчетливо определить свой страх, она могла сделать это только в одном, но даже это, хотя и конкретное, удавалось не слишком хорошо.
Она сказала, что чувствовала, будто находится не в этом мире. Будто она на другой планете, такой чужой, что человеческий разум не мог даже понять ее. Она сказала, что углы казались не такими. Цвета казались не такими. И… но это все было безнадежно.
Она шла под небом, которое выглядело искаженным и чужим, между темными, казавшимися большими, домами, и могла лишь надеяться, что это когда-нибудь кончится.
И это, действительно, кончилось.
Она осознала, что немного впереди себя видит на тротуаре две фигурки. Это были двое детей — мальчик с изуродованной клешнеобразной рукой и маленькая девочка. Ее волосы были перевязаны ленточками.
— Это та самая американка, — сказал мальчик.
— Она потерялась, — сказала девочка.
— Потеряла своего мужа.
— Заблудилась.
— Нашла дорогу, которая еще хуже.
— Нашла дорогу в преисподнюю.
— Потеряла надежду.
— Нашла Звездного Дудочника…
— …Пожирателя пространства…
— … Слепого Трубача, которого уже тысячу лет не называют по имени…
Они произносили свои слова все быстрее и быстрее, как церковную молитву, на одном дыхании, похожую на сияющий мираж. От них у нее закружилась голова. Дома наклонились. Звезды погасли, но это были не ее звезды, те, которые были ей нужны, когда она была маленькой девочкой, или при которых за ней ухаживали, когда она была девушкой, эти звезды сводили ее с ума своими безумными созвездиями; она зажала руками уши, но не смогла заглушить эти звуки и, наконец, пронзительно закричала им:
— Где мой муж? Где Лонни? Что вы сделали с ним?
Воцарилась тишина. А потом девочка сказала:
— Он ушел вниз.
Мальчик сказал:
— Ушел к Тому-Кто-Ждет.
Девочка улыбнулась — это была злобная улыбка, полная зловещей невинности.
— Он не мог не пойти. На нем знак. И ты тоже пойдешь. Ты пойдешь сейчас.
— Лонни! Что вы сделали с…
Мальчик поднял руку и высоким, похожим на звук флейты, голосом запел на непонятном ей языке, но звучание слов сводило Дорис Фриман с ума от страха.
— Тогда улица стала двигаться, — сказала она Веттеру и Фарнхему. — Булыжники начали… волнообразно шевелиться, как ковер. Они поднимались и опускались. Трамвайные пути отделились от земли и поднялись в воздух — я помню это, я помню, как от них отражался свет звезд — а потом сами булыжники стали выходить из своих гнезд, сначала по одному, а потом — целыми грудами. Они просто улетали в темноту. Когда они освобождались из гнезд, раздавался резкий звук. Скрежещущий резкий звук… такой звук, должно быть, бывает при землетрясении. А потом… стало что-то проникать…
— Что? — спросил Веттер. Он сильно сгорбился и сверлил взглядом Дорис Фриман. Что вы увидели? Что это было?яяяяя
— Щупальца, — медленно сказала она, запинаясь. — Я думаю… думаю, что это были щупальца. Но они были толстые, как стволы старых баньяновых деревьев, будто каждый состоял из тысячи маленьких извивающихся щупалец… и на них были маленькие розовые штучки, похожие на присоски… но временами они казались человеческими лицами… некоторые были похожи на лицо Лонни, а некоторые — на другие лица, и все они… пронзительно кричали, корчились в страданиях… но под ними, в темноте под мостовой… было что-то еще. Что-то, похожее на огромные… огромные глаза…
В этом месте своего рассказа она на мгновение умолкла, не в силах продолжать.
Оказалось, что больше рассказывать было и нечего. Она не могла ясно вспомнить, что произошло после этого, Следующее, что она помнила, было то, что вся съежившаяся от страха, она оказалась около двери газетного киоска. Она сказала им, что была там еще некоторое время, видела, как мимо нее взад и вперед проезжали автомашины, видела успокаивающее сияние уличных дуговых фонарей. Двое человек прошли мимо нее, и Дорис съежилась, стараясь попасть обратно в тень, боясь тех двух злобных детей. Но она увидела, что это были не дети, это шли под руку парень с девушкой. Парень говорил что-то о новом фильме Френсиса Кополлы.
Она осторожно вышла на тротуар, готовая метнуться назад в свое уютное убежище у двери газетного киоска, но в этом не было необходимости. В пятидесяти ярдах от нее был довольно оживленный перекресток, где у светофора стояли несколько легковых автомобилей и грузовиков. На другой стороне улицы был ювелирный магазин, на витрине которого были выставлены большие ярко освещенные часы. Через всю витрину был установлен металлический аккордеон с растянутыми мехами, но все же она смогла увидеть время. Было пять минут одиннадцатого.
Потом она пошла к перекрестку, но несмотря на уличное освещение и успокаивающее урчание автомобилей, продолжала со страхом оглядываться. Все ее тело болело. Из-за сломанного каблука она прихрамывала. Каким-то образом ей удалось не потерять свою сумочку. Она напрягла мышцы живота и ног — ее правая нога особенно болела, как будто она что-то в ней растянула.
У перекрестка она увидела, что каким-то образом вышла к Хиллфилд-авеню и Тоттенхем-роуд. Женщина лет шестидесяти с высокой набивной прической стояла под уличным фонарем и беседовала с мужчиной примерно того же возраста. Они оба посмотрели на Дорис, когда она приблизилась к ним, как какое-то ужасное привидение.
— Полиция, — хрипло произнесла Дорис Фриман. — Где полицейский участок? Я… я — американская гражданка и… я потеряла своего мужа… и мне нужна полиция.
— Что случилось, дорогая? — недружелюбно спросила женщина. — Похоже, вас пропустили через машину для выжимания белья, правда.
— Дорожное происшествие? — спросил ее приятель.
— Нет, — выдавила она из себя. — Пожалуйста… есть здесь поблизости полицейский участок?
— Прямо на Тоттенхэм-роуд, — сказал мужчина. Он достал из кармана пачку «Плейерс». — Хотите сигарету? Мне кажется, мэм, вам это необходимо.
— Благодарю вас, — сказала она и взяла сигарету, хотя почти четыре года назад бросила курить.
Пожилому джентльмену пришлось ловить зажженной спичкой дрожащий кончик ее сигареты, чтобы она смогла прикурить.
Он взглянул на женщину с высокой прической.
— Я немного провожу ее, Эвви. Чтобы убедиться, что она благополучно доберется туда.
— Тогда я тоже пойду вместе с вами, ладно? — сказала Эвви и обняла Дорис за плечи. — Ну, что произошло, милая? Кто-то пытался ограбить вас?
— Нет, — сказала Дорис. — Это… я… я… улица… там был одноглазый кот… улица… разверзлась… я видела это существо… его называют Тот-Кто-Ждет… Лонни… я должна разыскать Лонни…
Она понимала, что говорит бессвязно, но, казалось, она не в состоянии объяснить что-либо понятнее. Во всяком случае, она сказала Веттеру и Фарнхему, что ее речь не была такой бессвязной, потому что, когда Эвви спросила, в чем дело, и Дорис ответила ей, и мужчина и женщина отпрянули, будто у нее была бубонная чума.
Мужчина тогда сказал что-то, и Дорис показалось, что это были слова: «Снова это».
Женщина показала дорогу рукой.
— Полицейский участок вон там. На фасаде висят круглые фонари. Вы увидите. — И оба они торопливо зашагали прочь… но теперь они оглядывались назад.
Дорис сделала к ним несколько шагов.
— Не подходите! — взвизгнула Эвви… и уколола Дорис злобным взглядом, одновременно прижавшись от страха к мужчине, который обнял ее рукой. — Не подходите, если вы были в Жертвенном Городище Крауч-Энд!
С этими словами они оба исчезли в ночи.
Полисмен Фарнхем стоял, слегка опираясь на косяк двери между общей комнатой и главным архивом, где, конечно же, держали главную картотеку, о которой говорил Веттер. Фарнхем приготовил себе чашку свежего чая и курил последнюю сигарету из своей пачки — эта женщина тоже стрельнула несколько штук, она тоже курила только импортные сигареты.
Женщина вернулась в гостиницу в сопровождении сиделки, которую вызвал Веттер — сиделка должна оставаться с ней на ночь, а утром решить, не нужно ли отправить ее в больницу. Фарнхем подумал, что это трудно будет сделать из-за детей, а поскольку женщина была американской гражданкой (она упорно продолжала заявлять об этом), это будет еще сложнее. Что же она собирается рассказать детишкам, когда они проснуться утром? Что огромные чудовища из города (Жертвенного Городища) Крауч-Энд съели их отца?
Фарнхем поморщился и поставил чашку. Это было не его дело, ничуть. К добру, к худу ли, но миссис Дорис Фриман оказалась между государством и американским посольством в большой игре правительств. Это было совсем не его дело, он всего лишь констебль, который хотел бы вовсе забыть об этой истории. И он намеревался дать Веттеру написать этот отчет. Это было его детище. Веттер мог позволить себе поставить свою подпись под таким букетом безумия; он — старый человек. Отработанный материал. Он все равно останется констеблем с дежурством в ночную смену, когда получит свои наградные золотые часы, пенсию и муниципальную квартиру. У Фарнхема же, напротив, была цель вскоре стать сержантом, и это означало, что ему нужно быть внимательным к каждому пустяку.
Кстати, о Веттере, куда он запропастился? Он все еще дышит свежим воздухом?
Фарнхем прошел через общую комнату и вышел на улицу. Он стоял между двумя круглыми фонарями и смотрел на Тоттенхем-роуд. Веттера не было видно. Шел четвертый час ночи, улицу, как саван, окутывала густая ровная тишина. Как звучит эта строчка из Вордсворта? «Огромное сердце лежит недвижимо», что-то в этом роде. Он сошел по ступенькам и остановился на тротуаре. Почувствовал, как тонкой струйкой в него вливается тревога. Глупо, конечно. Он рассердился на себя, рассердился за то, что история этой сумасшедшей повлияла на него даже хотя бы в такой малости. Наверное, он недаром побаивался такого жесткого полицейского, как Сид Реймонд.
Фарнхем медленно прошелся до угла, думая, что должен встретить Веттера с его ночной прогулки. Но он не пошел дальше угла: если оставить полицейский участок пустым даже на несколько минут и если это обнаружиться, будет полно неприятностей. Он подошел к углу и огляделся вокруг, Смешно, но казалось, что все уличные дуговые фонари исчезли. Без них вся улица выглядела по-другому. Писать ли об этом в отчете, подумал он. И где же Веттер?
Он решил, что пройдет еще немного и посмотрит, что там. Но не очень далеко. Не стоит оставлять участок без присмотра, это был бы надежный и простой способ обеспечить себе такой же конец карьеры, как у Веттера, старика в ночной смене в тихой части города, главным образом занятого мальчишками, которые собираются по углам после полуночи… и ненормальными американками.
Он пройдет совсем немного.
Недалеко.
Веттер вернулся меньше чем через пять минут после того, как ушел Фарнхем. Фарнхем пошел в противоположном направлении, и если бы Веттер пришел бы минутой раньше, он бы увидел, как молодой констебль мгновение постоял на углу, а потом исчез.
— Фарнхем? — позвал он.
Ответом было только жужжание часов на стене.
— Фарнхем? — снова позвал он и ладонью обтер себе рот.
Лонни Фримана так и не нашли. В конце концов, его поседевшая у висков жена вместе с детьми улетела назад в Америку. Они улетели на «Конкорде». Месяц спустя она пыталась покончить с собой. Пробыла месяц в санатории. Когда вышла оттуда, ей стало значительно лучше.
О констебле Фарнхеме ничего не было слышно. Он оставил жену и двухлетних девочек-близнецов. Его жена написала несколько сердитых писем члену парламента от своего округа, утверждая, что что-то произошло, что-то скрывают, что ее Боба привлекли к какому-то опасному заданию или чему-то подобному, как и того парня по имени Хэккет из «Би-Би-Си». Постепенно член парламента перестал отвечать на ее письма, и примерно в то же время, когда совсем уже седая Дорис Фриман выписывалась из санатория, Шейла Фарнхем переехала обратно в Сассекс, где жили ее родители. В конце концов, она вышла замуж за человека, у которого была более спокойная работа, чем у лондонского полицейского — Фрэнк Хоббс работал на сборочном заводе Форда. Ей было необходимо получить развод с Бобом, прежде всего, на том основании, что он ее бросил, но с этим затруднений не было.
Веттер досрочно вышел в отставку примерно через четыре месяца после того, как Дорис Фриман прихрамывая вошла в полицейский участок на Тоттенхем-роуд в Крауч-Энд. Он и в самом деле получил квартиру в муниципальном доме в городке Фримли. Шесть месяцев спустя его нашли умершим от сердечного приступа, в руке у него была банка «Харп Лагер».
Жаркая ночь в конце лета, когда Дорис Фриман рассказывала свою историю, была 19 августа 1974 года. С тех пор прошло более трех с половиной лет. А Лонни Дорис и Боб Шейлы теперь находятся вместе.
Веттер знал, где именно.
В соответствии с совершено демократичным и случайным ходом алфавитного порядка они находятся вместе в дальней картотеке, там, куда кладут нераскрытые дела и истории, слишком дикие, чтобы ими можно было хоть сколько-нибудь поверить.
ФАРНХЕМ, РОБЕРТ — написано на этикетке тоненькой папки. ФРИМАН, ЛЕОНАРД — написано на папке, которая лежит сразу за ней. В обеих папках — по одной странице плохо отпечатанных отчетов офицера-следователя. В обоих случаях стоит подпись Веттера.
А в Крауч-Энд, ничем не примечательной тихой лондонской окраине, все еще случаются странные истории. Время от времени.
Я припарковал свою колымагу за углом, посидел в темноте, потом вылез из кабины. Хлопнув дверцей, услышал, как ржавчина с крыльев посыпалась на асфальт. Ничего, думал я, направляясь к дому Кинана, скоро у меня будет нормальный автомобиль.
Револьвер в наплечной кобуре прижимался к моей грудной клетке, словно кулак. Револьвер сорок пятого калибра принадлежал Барни, и меня это радовало. Вроде бы затеянное могло служило торжеству справедливости.
Дом Кинана, архитектурное чудовище, расползшееся на четверть акра, с немыслимыми башенками и изгибами крыши, окружал железный забор. Ворота, как я и рассчитывал, он оставил открытыми. Раньше я видел, как он кому-то звонил из гостиной, и интуиция подсказывала, что разговаривал он с Джеггером или Сержантом. Я бы поставил на Сержанта. Но ожидание подходило к концу.
Я ступил на подъездную дорожку, держась поближе к кустам, прислушиваясь к звукам, отличным от завывания январского ветра. Ничего постороннего не услышал. По пятницам служанка, постоянно жившая в доме, отправилась на какую-нибудь вечеринку. Так что этот мерзавец пребывал в гордом одиночестве. Дожидался Сержанта. Дожидался, хотя и не подозревал об этом, меня.
Открытыми он оставил и гаражные ворота, и я скользнул в темноту. Различил силуэт черной «импалы» Кинана. Попробовал заднюю дверцу. Тоже не заперта. Кинан не годился на роль злодея, отметил я: слишком доверчив. Я залез в машину, устроился на заднем сидении, затих.
Теперь сквозь ветер до меня доносилась музыка. Хороший джаз. Возможно, Майлс Дэвис. Кинан, слушающий Майлса Дэвиса со стаканом джин-тоника в холеной руки. Идиллия, да и только.
Ожидание затянулось. Стрелки часов ползли от половины девятого к девяти, потом к десяти. Да уж, времени на раздумья мне хватило. Думал я, главным образом, о Барни, потому что другие мысли не шли в голову. Думал о том, как он выглядел в той маленькой лодке, когда я его нашел, как он смотрел на меня, какие бессвязные звуки слетали с его губ. Двое суток его носило по морю и цветом кожи он напоминал свежесваренного лобстера. А на животе, в том месте, куда попала пуля, запеклась черная кровь.
Он все-таки сумел добраться до коттеджа, но лишь потому, что ему повезло. Повезло в том, что добрался, повезло в том, что все-таки смог что-то сказать. Я держал наготове пригоршню таблеток снотворного, на случай, что говорить он не сможет. Я не хотел продлевать его страдания. Если бы для этого не было веской причины. Как выяснилось, причина была. Он рассказал мне очень любопытную историю, почти всю.
Когда он умер, я вернулся в лодку, нашел его револьвер сорок пятого калибра. Он держал его в маленьком рундуке, в водонепроницаемом пакете. Потом я отбуксировал лодку на глубину и затопил. Если б пришлось писать эпитафию на его надгробном камне, я бы написал бы о том, что простофили рождаются каждую минуту. И большинство из них — хорошие ребята… такие, как Барни. Но вместо сочинения эпитафии я начал разыскивать тех, кто замочил его. Мне потребовалось шесть месяцев, чтобы выйти на Кинана и убедиться в том, что Сержант каким-то боком тоже к этому причастен. Настырность — не самая худшая черта характера. Вот я и оказался в гараже Кинана.
В двадцать минут одиннадцатого фары осветили подъездную дорожку, и я присел на пол «импалы». Автомобиль остановился у самых гаражных ворот. По звуку мотора я определил, что это старый «фольксваген». Потом водитель повернул ключ зажигания, открыл дверцу, что-то пробурчав, вылез из маленькой машины. Зажглась лампа на крыльце, открылась входная дверь.
— Сержант! — крикнул Кинан. — Ты припозднился. Заходи, пропустим по стаканчику.
Я еще раньше опустил стекло. А теперь высунул ствол, держа рукоятку обеими руками.
— Не шевелиться!
Сержант уже поднялся на три ступеньки. Кинан, радушный хозяин, вышел на крыльцо, чтобы встретить его и проводить в дом. Их силуэты четко прорисовывались в свете, падающем из двери. Едва ли они видели меня, а вот револьвер, скорее всего, видели. Револьвер крупного калибра.
— Кто ты такой, черт бы тебя побрал? — спросил Кинан.
— Джерри Тарканян, — ответил я. — Только шевельнитесь, и я проделаю в каждом по дыре, через которую можно будет смотреть телевизор.
— Шпана какая-то, — пробурчал Сержант, но не шевельнулся.
— Главное, не дергайтесь, и тогда все будет хорошо, — я открыл дверцу «импалы», осторожно выскользнул из кабины. Сержант посмотрел на меня через плечо, я заметил злой блеск его глаз. Рука ползла к лацкану двубортного пиджака пошива 1943 года.
— Руки вверх, говнюк.
Сержант поднял руки. Кинан успел опередить его.
— А теперь спускайтесь с лестницы. Оба.
Они спустились, и в свете лампы я разглядел их лица. Кинан выглядел испуганным, а Сержант словно слушал лекцию о таинствах буддистской религии «Дзэн» или особенностях технического осмотра мотоцикла. Возможно, именно он уложил Барни.
— Встаньте лицом к стене. Обопритесь об нее руками. Оба.
— Если тебе нужны деньги… — начал Кинан.
Я рассмеялся.
— Я-то собирался для затравки предложить тебе купить бытовую технику с приличной скидкой, а уж потом перейти к деньгам, но ты меня раскусил. Да, мне нужны деньги. Четыреста пятьдесят тысяч долларов. Закопанные на маленьком островке неподалеку от Бар-Харбор. Зовется островок Карменс Фолли.
Кинан дернулся, словно я всадил в него пулю, а вот лицо Сержанта, словно вырубленное из скалы, даже не дрогнуло. Он повернулся и оперся руками на стену, перенеся на них вес своего тела. Кинан последовал его примеру. Первым я обыскал его и нашел револьверчик тридцать второго калибра с трехдюймовым стволом. Не оружие, а игрушка. Из него можно промахнуться, даже приставив дуло к голове. Я бросил его через плечо, услышал, как он стукнулся об один из автомобилей. Сержант приехал без оружия, и я облегченно вздохнул, отступив от него на шаг.
— Мы идем в дом. Ты первый, Кинан, потом Сержант, я — последним. И чтобы никаких фортелей, понятно?
Колонной по одному мы поднялись по ступеням, проследовали на кухню. Большую, безукоризненно чистую, сверкающую кафелем и хромом. Где-то на Среднем Западе их штамповали сотнями и тысячами. Я даже подумал, что на ней обходились без вульгарной ручной уборки. Раз в неделю Кинан просто закрывал дверь, нажимал кнопку и подаваемый из специальных форсунок раствор сам смывал всю накопившуюся грязь.
После кухни наш путь лежал в гостиную, тоже порадовавшую глаз. Декоратор, видать, так и остался большим поклонником Хемингуэя. Камин размерами мог соперничать с кабиной грузового лифта, огромный буфет из тика приковывал взгляд, бар на колесах ощетинился бутылками. Стереосистема выключилась сама.
Я указал револьвером на диван.
— По углам.
Они сели. Кинан — у правого подлокотника, Сержант — у левого. Сержант занимал чуть ли не половину дивана. Сквозь волосы проглядывал старый шрам. Весил он никак не меньше двухсот тридцати футов, и оставалось только удивляться, что человек с внешностью и габаритами Майка Тайсона ездит на «фольксвагене».
Я пододвинул к себе стул, сел на него. положил револьвер на бедро. Кинан уставился на него, как птичка — на змею. Сержант, наоборот, смотрел на меня так, будто он — змея, а я — птичка.
— Что теперь? — спросил он.
— Поговорим о картах и деньгах.
— Я не понимаю, о чем ты толкуешь, — буркнул Сержант. — Но знаю, что маленьким мальчикам нельзя играть с оружием.
— Как нынче поживает Кэппи Макфарленд? — небрежно спросил я.
Сержант не отреагировал, а вот Кинана словно ткнули шилом.
— Он знает! Он знает! — выкрикнул он.
— Заткнись, — осадил его Сержант. — Закрой свою гребаную пасть.
Кинан аж застонал. Такого я и представить себе не мог. Так что мои губы искривились в улыбке.
— Он прав, Сержант. Я знаю. Почти все.
— Кто ты?
— Мы не знакомы. Друг Барни.
— Какого Барни? — бесстрастно спросил Сержант. — Пучеглазого Барни Гугла?
— Он не умер, Сержант. Вернее, сразу не умер.
Сержант медленно повернулся к Кинану. В его взгляде читалась смерть. Кинан задрожал, открыл рот.
— Молчи, — бросил Сержант. — Ни единого гребаного слова. Иначе я сверну тебе шею, как цыпленку.
Рот Кинана захлопнулся.
Сержант вновь посмотрел на меня.
— Что значит, почти?
— Все, кроме мелких подробностей. Я знаю о бронированном грузовике. Об острове Кэппи Макфарленде. О том, как ты, Кинан и еще один мерзавец, которого зовут Джеггер, убили Барни. О карте. Это все я знаю.
— Все было не так, как он тебе рассказал, — ответил Сержант. — Он собирался нас кинуть.
— Он никого не собирался кидать. Он был обычной водилой и делал только то, что ему говорили.
Сержант пожал плечами. Их размеры внушали уважение.
— Не буду тебя переубеждать. Хочешь верить Барни — твое дело.
— Я еще в прошлом марте понял, что Барни готовится к большому делу. Только не знал, к какому. А потом у него появился револьвер. Вот этот револьвер. Как ты вышел на него, Сержант?
— Через общего знакомого… который сидел с ним. Нам требовался водитель, который знал восточный Мэн и окрестности Бар-Харбор. Кинан и я приехали к нему, рассказали, что надо сделать. Ему понравилось.
— Я сидел с ним в Шэнке, — заметил я. — И он мне понравился. По-другому и быть не могло. Парень-то больно хороший, пусть и туповатый. Ему требовался не партнер, а «дядька».
— Нянька, — хмыкнул Сержант.
— Возможно, ты и прав. Мы думали о том, чтобы взять банк в Льюистоне. Но он не дождался, пока я закончу подготовку. Поэтому и лежит сейчас в земле.
— Как это грустно, — Сержант скорчил гримасу. — Я сейчас расплачусь.
Я поднял револьвер, прицелился в него, и на секунду-две он превратился в птичку, а револьвер — в змею.
— Еще раз состришь, и получишь пулю в живот. Ты мне веришь?
Его язык с удивительной быстротой облизал нижнюю губу и исчез. Он кивнул. Кинан, тот просто превратился в статую. Его словно мутило, но блевануть он не решался.
— Он сказал мне, что дело будет большое. Это все, что я сумел вытащить из него. Он уехал из дома третьего апреля. А двумя днями позже четверо парней грабанули инкассаторский броневик, перевозивший деньги из Портленда в Бангор, неподалеку от Кармеля. Трое охранников погибли. Газеты писали, что грабители прорвались через два дорожных кордона на плимуте выпуска 1978 года с форсированным двигателем. У Барни был «плимут» 78-го, на котором он собирался участвовать в ралли. Готов спорить, Кинан дал ему денег на модернизацию «плимута».
И я посмотрел на Кинана. Тот позеленел.
— Шестого мая я получил открытку из Бар-Харбора, но это ничего не значило: через этот город шла почта с десятков маленьких островков. Ее собирал почтовый катер. Он написал: «Мама и семья в порядке, дела в магазине идут неплохо. Увидимся в июле». И подписался своим средним именем. Я арендовал коттедж на побережье, поэтому Барни знал, где я буду его ждать. Июль пришел и ушел, но Барни не появился.
— Ты, должно быть, извелся, парень, не так ли? — спросил Сержант. Ему, похоже, не терпелось узнать, пристрелю я его или нет.
Я мрачно посмотрел на него.
— Он появился в начале августа. Благодаря твоему приятелю Кинану, Сержант. Он забыл об автоматическом насосе, который стоял в трюме лодки. Ты думал, что эта посудина быстро пойдет ко дну, не так ли, Кинан? И ты думал, что убил его. Я каждый день расстилал желтое одеяло на Френчменс Пойнт. Его можно было увидеть издалека. Но Барни, конечно, просто повезло.
— Очень уж повезло, — буквально выплюнул Сержант.
— Вот что мне интересно… знал он до нападения о том, что деньги новые и все номера купюр переписаны? То есть три или четыре года их нельзя никому сбыть даже на Багамах?
— Знал, — пробурчал Сержант и, к моему удивлению, я ему поверил. — Никто и не собирался сбрасывать деньги. Он знал и об этом. Я думаю, он рассчитывал на льистонский банк, о котором ты упомянул, а если и не рассчитывал, сказал, что все понимает и подождет. Господи, почему нет? Даже если бы нам пришлось ждать десять лет. Для такого молодого парня десять лет — пустяк. Черт, да ему исполнилось бы только тридцать пять. А мне шестьдесят один.
— А как насчет Кэппи Макфарленда? Барни знал и о нем?
— Да. Без Кэппи мы бы на дело не пошли. Хороший человек. Профессионал. Год назад у него обнаружили рак. Неоперабельный. И за ним числился должок.
— Поэтому вы вчетвером отправились на остров Кэппи. Который называется Карменс Фолли. Кэппи зарыл деньги и дал вам карту.
— Эта идея принадлежала Джеггеру, — уточнил Сержант. — Мы не хотели делить деньги, чтобы не подвергать себя искушению. Но и не хотели оставить их в одних руках. Так что Кэппи Макфарленд пришелся очень кстати.
— Расскажи мне о карте.
— Я знал, что мы подойдем к этому, — по лицу Сержанта промелькнула ледяная улыбка.
— Не говори ему! — заверещал Кинан.
Сержант повернулся к нему и окинул взглядом, от которого расплавилась бы сталь.
— Заткнись. Я не умею лгать и не могу молчать, спасибо тебе. Знаешь, на что я надеюсь, Кинан? Я надеюсь, что ты и не собирался дожить до следующего столетия.
— Твоя фамилия указана в письме, — взвизгнул Кинан. — Если со мной что-нибудь случится, твоя фамилия указана в письме!
— Кэппи сделал хорошую карту, — продолжил Сержант, словно Кинана и не было с нами. — В тюрьме его какое-то время учили на картографа. Он порвал ее на четвертушки. По одной для каждого из нас. Мы решили встретиться через пять лет, четвертого июля. Обговорить ситуацию. То ли ждать еще пять лет, то ли вырыть деньги. Но случилась беда.
— Да, — кивнул я. — Иначе и не скажешь.
— Если тебе от этого полегчает, скажу, что Барни — это работа Кинана. Уж не знаю, успел Барни сказать тебе об этом или нет. Когда Джеггер и я отплыли в лодке Кэппи, Барни был в порядке.
— Ты чертов лжец! — взвился Кинан.
— А у кого в стенном сейфе две четвертушки? — полюбопытствовал Сержант. — Не у тебя ли, дорогуша?
И вновь посмотрел на меня.
— Это неважно. Половины карты недостаточно для того, чтобы найти деньги. И я хочу тебе сказать, что я бы с большим удовольствием поделил деньги на четверых, чем на троих. Не думаю, что ты мне поверишь, но это так. А что произошло потом? Звонит Кинан. Говорит, что надо встретиться. Я этого ждал. Ты, видать, тоже.
Я кивнул. Кинана я нашел быстрее, чем Сержанта, потому что социальный статус у него был повыше. Наверное, в конце концов я бы выследил и Сержанта, но решил, что нужды в этом нет. Участники группового ограбления обычно поддерживают контакт.
— Естественно, он посоветовал мне не пытаться разделаться с ним. Сказал, что он застраховал свою жизнь и оставил у адвоката письмо, которое должны были вскрыть в случае его смерти. В письме указывалось, что убийца я. Идея Кинана состояла в том, чтобы мы, имея три четверти карты, попытались найти деньги.
— И разделить пополам.
Сержант кивнул.
Лицо Кинана перекосило от ужаса.
— Где сейф? — спросил я его.
Кинан не ответил.
Я умел стрелять из револьвера сорок пятого калибра. Напрактиковался. Револьвер мне достался хороший. Мне он нравился. Так что, ухватив рукоятку двумя руками, я без труда прострелил Кинану руку, пониже локтя. Сержант не шелохнулся. А Кинан завыл, свернувшись в клубок.
— Сейф, — напомнил я.
Кинан продолжал выть.
— Теперь я прострелю тебе колено. Личного опыта у меня нет, но я слышал, что будет очень больно.
— Репродукция, — выдохнул он. — Ван Гог. Больше не стреляй в меня, а? — в голосе слышался страх.
Я нацелил револьвер на Сержанта.
— Встать лицом к стене.
Сержант поднялся, встал у стены с болтающимися как плети руками.
— Теперь ты, — я посмотрел на Кинана. — Открывай сейф.
— Я истекаю кровью, — простонал Кинан.
Я поднял револьвер.
— Сейчас кровь у тебя течет из одного места. Ты хочешь, чтобы забил второй фонтан?
Кинан встал, поддерживая раненую руку. Здоровой рукой снял репродукцию со стены, открыв серую дверцу сейфа. Испуганно посмотрел на меня и начал крутить диск. Дважды попытка заканчивалась неудачно. Третья удалась. Дверца открылась. Внутри лежали какие-то документы и две пачки денег. Кинан пошебуршал внутри, достал два бумажных квадрата, с длиной стороны дюйма в три.
Клянусь, убивать его я не собирался. Хотел только связать и оставить в доме. Вреда он причинить не мог. Служанка, вернувшись, помогла бы ему прийти в себя, может, даже вызвала бы врача, и еще неделю Кинан не рискнул бы высунуться на улицу. Но все было, как и сказал Сержант. В сейфе Кинана лежали два квадрата. Один — запятнанный кровью.
Я выстрелил вновь, уже не в руку. Он рухнул и остался на полу, словно тряпичная кукла.
Сержант даже не дернулся.
— Я тебя не обманывал. Кинан замочил твоего друга. Они оба были любителями. Любители глупы.
Я не ответил. Взглянул на бумажные квадраты, сунул в карман. Ни на одном не было креста.
— Что теперь? — спросил Сержант.
— Поедем к тебе.
— С чего ты взял, что я держу свою четвертушку дома?
— Не знаю. Может, телепатия. Кроме того, если ее там нет, потом поедем туда, где она есть. Я не тороплюсь.
— Похоже, у тебя есть ответы на все вопросы.
— Поехали.
Мы вернулись к гаражу. Я сел сзади, за пассажирским сидением. Как при его габаритах он умудрялся втискиваться в «фольксваген», так и осталось для меня загадкой. Двумя минутами позже мы уже катили по улице.
Пошел снег, большие хлопья прилипали к ветровому стеклу, а, коснувшись мостовой, мгновенно превращались в грязь. Дорога стала скользкой, но машин было немного.
Полчаса мы ехали по Шоссе 10, свернули на двухполосную дорогу, а пятнадцать минут спустя — на проселок, петляющий между заснеженных сосен. Он-то через две мили привел нас к короткой, заваленной мусором подъездной дорожке.
В свете фар «фольксвагена» я увидел бревенчатый домик под шиферной крышей с торчащей над ней телевизионной антенной. Слева стоял припорошенный снегом старый «форд». За ним я увидел сортирную будку и груду старых покрышек.
— Добро пожаловать в Бэллис-Ист, — сказал Сержант и заглушил мотор.
— Если ты вздумал меня обмануть, получишь пулю.
Он заполнял собой три четверти переднего сидения.
— Я знаю.
— Вылезай из машины.
Сержант первым направился к входной двери.
— Открой, — приказал я. — И замри.
Он открыл дверь и замер. Я тоже. Мы простояли три минуты, но ничего не случилось. Только толстый серый воробей залетел во двор, чтобы обругать нас на птичьем языке.
— Ладно. Заходим в дом.
Такой нищеты я не ожидал. Лампочка в шестьдесят ватт освещала только середину комнаты, оставляя углы в глубокой тени. Везде валялись газеты. На веревке сохло выстиранное белье. У стены стоял старенький «Зенит». У противоположной я увидел раковину и ржавую чугунную ванну на изогнутых ножках. И прислоненное к стене охотничье ружье. Пахло грязными ногами, потом и соусом чили.
— Все лучше, чем жить под кустом, — заметил Сержант.
Я мог бы с ним поспорить, но не стал.
— Где твоя часть карты?
— В спальне.
— Пошли.
— Еще не время, — он медленно повернулся, с закаменевшим лицом. — Ты должен дать слово, что не убьешь меня, получив мою четвертушку.
— Как ты меня заставишь сдержать его?
— Черт, не знаю. Наверное, надеюсь, что дело не в деньгах, что ты прежде всего хотел отомстить за Барни. Ты и отомстил. Кинан замочил его, Кинан мертв. Если тебе нужны деньги, нет проблем. Может, трех четвертей карты и хватит, на моей четвертушке стоит большой жирный крест. Но ты ее не получишь, если не пообещаешь, что взамен оставишь мне мою жизнь.
— Откуда я знаю, что ты не попытаешься поквитаться со мной?
— Но я попытаюсь, сынок, — без запинки ответил Сержант.
Я рассмеялся.
— Хорошо. Добавь адрес Джеггера, и обещание у тебя в кармане. Я его выполню.
Сержант медленно покачал головой.
— Не следует тебе связываться с Джеггером, приятель. Джеггер съест тебя живьем.
Я было опустил пистолет, но тут вновь нацелил его на Сержанта.
— Хорошо. Он в Коулмене, штат Массачусетс. На лыжном курорте. Тебя устраивает?
— Да. Давай свою четвертушку, Сержант.
Он всмотрелся в меня, потом кивнул. Мы прошли в спальню.
Она была под стать большой комнате. Грязный матрац на полу, заваленном порнографическими журналами, стены, оклеенные фотографиями женщин, вся одежда которых состояла из тончайшего слоя масла.
Сержант взял лампу со столика, открутил основание, достал аккуратно свернутую четвертушку карты, молча протянул мне.
— Бросай.
Сержант усмехнулся.
— А ты у нас осторожный, так?
— Осторожность никому еще не мешала. Бросай, Сержант.
Он бросил.
— Как нажито, так и прожито.
— Обещание я выполню, — повторил я. — Считай, что тебе повезло. Иди в другую комнату.
Глаза Сержанта холодно блеснули.
— Что ты собираешься делать?
— Хочу позаботиться о том, чтобы ты какое-то время посидел в доме. Шевелись.
Мы вышли в большую комнату. Он — первым, я — следом. Сержант остановился прямо под потолочной лампой, поникнув плечами, предчувствуя, что скоро рукоятка револьвера крепко звезданет его по затылку. И я уже поднимал револьвер, когда погас свет.
Комната мгновенно погрузилась в темноту.
Я бросился направо, Сержант нырком ушел в сторону еще раньше. Я услышал, как под его телом зашелестели газеты. И воцарилась тишина. Мертвая тишина.
Я ждал, когда ко мне вернется ночное зрение, но когда оно вернулось, я от этого ничего не выгадал. Комната превратилась в мавзолей с тысячью надгробий. И Сержант знал каждое.
Я многое выяснил насчет Сержанта, собрать эту информацию не составило большого труда. Он служил во Вьетнаме, в Зеленых беретах, и никто не удосуживался запомнить его имя или фамилию. Он был просто Сержантом, здоровяком-убивцем.
И где-то в темноте он крался ко мне. Естественно, комнату он знал, как свои пять пальцев, потому что я не слышал ни звука. Но чувствовал, что он подбирается все ближе, то ли слева, то ли справа, а может, выбрал более рискованный вариант и идет прямо на меня.
Рукоятка револьвера стала скользкой от пота, я едва подавлял желание открыть беспорядочную стрельбу. И все время помнил о том, что в моем кармане лежат три четверти карты. О том, почему погас свет, я не думал, пока в за окном не вспыхнул мощный ручной фонарь. Луч обежал пол, выхватил из темноты Сержанта, изготовившегося к прыжку в семи футах слева от меня. Глаза его блеснули, зеленые, как у кошки.
В правой руке он держал лезвие бритвы, и я внезапно вспомнил, как у гаража Кинана его рука потянулась к лацкану.
— Джеггер? — спросил Сержант, щурясь от яркого луча.
Я не знаю, чья пуля первой достала его. То ли выпущенная из пистолета большого калибра, который держал во второй руке хозяин фонаря, то ли мои: я дважды нажимал на спусковой крючок. Сержанта бросило в стену с такой силой, что с одной ноги соскочил ботинок.
Фонарь погас.
Выстрелил я и в окно, но лишь разбил стекло. Лежал в темноте и думал о том, что не только я ждал, когда же жадность Кинана вырвется на поверхность. Этого ждал и Джеггер. И хотя в моей машине патронов хватало, в револьвере остался только один.
«Не следует тебе связываться с Джеггером, приятель. Джеггер съест тебя живьем».
Я уже достаточно хорошо ориентировался в комнате. Приподнялся и поспешил к стене, перешагнув через тело Сержанта. Залез в ванну, выглянул через край. Ни единый звук не нарушал тишину. Я ждал.
Пять минут тянулись, как пять часов.
Вновь вспыхнул фонарь, на этот раз в окне спальни. Я наклонил голову. Какое-то время луч «гулял» по спальне, потом потух.
Опять наступила тишина. Долгая, вязкая тишина. Лежа в грязной ванне, я видел все и всех. Кинана с трясущимися губами, Барни с запекшейся раной в животе, левее пупка, Сержанта, застывшего в свете фонаря, с бритвой зажатой между большим и указательным пальцами. Джеггера, темной тени без лица. И себя. Пятую четвертушку
Внезапно послышался голос. У самой двери. Вкрадчивый, мелодичный, чуть ли не женский, но отнюдь не женственный. В голосе слышался смертный приговор.
— Эй, красавчик.
Я молчал. К чему облегчать ему жизнь?
Голос раздался вновь, на этот раз от окна.
— Я собираюсь убить тебя, красавчик. Я пришел, чтобы убить их, но тебя ждет та же участь.
Вновь пауза, он выбирал новою позицию. На этот раз он заговорил, стоя у окна над ванной. Мои внутренности чуть не выплеснулись в горло. Если бы он включил фонарь.
— Пятое колесо никому не нужно. Извини.
Я гадал, где он объявится в следующий раз. Он решил вернуться к двери.
— Моя четвертушка при мне. Не хочешь выйти и взять ее?
В горле запершило, я едва подавил желание откашляться.
— Выйди и возьми ее, красавчик, — в голосе звучала насмешка. — Весь пирог будет твоим. Выйди и возьми.
Но выходить я не собирался, и он, думаю, знал это не хуже моего. Все козыри были у меня. С тремя четвертушками я мог найти деньги. А Джеггер, с одной-единственной, — нет.
На этот раз тишина сильно затянулась. Прошло полчаса, час, вечность. У меня начало затекать тело. Поднялся ветер, заглушая все остальные звуки. Я замерзал. Кончики пальцев просто окоченели.
А потом, в половине первого, в темноте что-то зашуршало. Я перестал дышать. Каким-то образом Джеггер проник в дом. Находился посреди комнаты…
Потом до меня дошло. Rigor mortis[94], ускоренное холодом, заставило Сержанта последний раз шевельнуться. Ничего больше. Я чуть расслабился.
Вот тут входная дверь распахнулась и Джеггер ворвался в дом, его силуэт четко обрисовался на фоне белого снега. Конечно же, я вогнал пулю ему в голову. Но даже короткой вспышки выстрела мне хватило, чтобы заметить, что стрелял я в чучело, одетое в рваные штаны и рубашку. Мешок, набитый соломой, который заменял чучелу голову, слетел на пол, а Джеггер открыл огонь.
Стрелял он из автоматического пистолета, и ванна аж загудела под ударами пуль. Эмаль отскакивала от стенок, царапая мне лицо.
Он стремительно приближался, не прекращая стрелять, не позволяя мне поднять головы.
Спас меня Сержант. Джеггер споткнулся о его мертвую ногу, и пули вместо меня полетели в пол. Вот тут я поднялся на колени. Вообразил себя Роджером Клеменсом. И хватил его по голове большим, сорок пятого калибра, револьвером, который достался мне от Барни.
Удар не вывел Джеггера из игры. Я перевалился через край ванны, чтобы броском в ноги уложить его на пол, когда раздались еще два выстрела. К счастью, точно прицелиться он не смог. Одна пуля задела мне левую руку, вторая — шею.
Джеггер, покачиваясь, отступал назад, пытаясь прийти в себя, подняв руку к уху, которое едва не оторвал удар револьвера. Вновь наткнулся на ногу Сержанта и повалился на спину. Но успел поднять пистолет и выстрелить. На этот раз пуля пробила потолок. Другого шанса я ему не дал. Ударом ноги вышиб пистолет из руки, услышал, как хрустнули ломающиеся кости. Изо всей силы ударил в пах, а потом в висок. Наверное, этого удара хватило, чтобы отправить его на тот свет, но я вновь и вновь пинал его, пока тело не превратилось в желе, а лицо — в кровавое месиво. В таком виде его не узнала бы и родная мать. Я прекратил избиение, лишь когда не осталось сил оторвать ногу от пола.
Внезапно до меня дошло, что я кричу не своим голосом, а услышать меня могут только мертвецы.
Вытер рот и наклонился над телом Джеггера.
Как выяснилось, насчет последней четвертушки он солгал. Впрочем, меня это не удивило. Совершенно не удивило.
Свою колымагу я нашел там, где и оставил ее, неподалеку от дома Кинана, на нее уже навалило снега. В город я вернулся в «фольксвагене» Сержанта, но последнюю милю прошел пешком. Оставалось только надеяться, что обогреватель работал, потому что я весь продрог. Рана на шее уже не кровоточила, а вот рука сильно болела.
Двигатель завелся, пусть и не с пол-оборота. Обогреватель работал, один оставшийся «дворник» очищал мою половину ветрового стекла. Джеггер солгал насчет своей четвертушки, ее не было и в «хонде сивик», возможно, украденной, на которой он приехал. Но его адрес лежал у меня в бумажнике, и я полагал, что смогу найти эту четвертушку, если она мне понадобится. Впрочем, я склонялся к мысли, что вполне смогу без нее обойтись, поскольку крест значился на четвертушке Сержанта.
Я осторожно тронул машину с места. Я знал, что осторожность еще долго будет основой моей жизни. В одном Сержант не ошибся: Барни, конечно, был идиотом. Но он был и моим другом, и я за него рассчитался полностью.
А ради таких денег можно и поосторожничать.
Хотя Мелиссе было только пять лет и она была самой младшей из детей Брэдбери, глазенки ее отличались остротой. Потому нет ничего удивительного, что по приезде она первой обнаружила нечто странное в доме на Кленовой улице, пока вся семья проводила лето в Англии.
Она побежала, нашла своего среднего брата Брайана и сказала ему, что наверху, на третьем этаже, появилось что-то непонятное. Пообещала показать ему это, но не раньше чем он поклянется не говорить никому о том, что она обнаружила. Брайан поклялся, зная, что Лисса больше всего боится отчима. Папа Лью не любил, когда кто-нибудь из детей занимался «глупостями» (так он всегда прибегал именно к такой формулировке), и пришел к выводу, что главным виновником в подобных делах являлась Мелисса. Не будучи ни глупой, ни слепой, Лисса знала о предубеждениях Лью и относилась к нему с изрядной опаской. Более того, все дети точно так относились ко второму мужу их матери.
Брайан подумал, что там, по-видимому, не окажется ничего интересного, но Брайан был счастлив вернуться домой и согласился удовлетворить желание своей младшей сестры (он был старше ее на целых два года). Он без всяких возражений последовал за ней в коридор на третьем этаже и всего разок дернул ее за косичку, что называлось у него «аварийным стоп-сигналом».
Им пришлось пройти на цыпочках мимо кабинета Лью — единственной до конца отделанной комнатой в доме, — потому что Лью находился там и распаковывал свои записные книжки и прочие бумаги, с явным раздражением бормоча что-то себе под нос. Вообще-то мысли Брайана были сосредоточены на том, что покажут сегодня по телевизору (он заранее предвкушал, как станет смотреть нормальное американское кабельное телевидение после трех месяцев Би-би-си и Независимого телевидения Англии), и не заметил, как они оказались в конце коридора.
От того, что он увидел у кончика указательного пальца своей младшей сестры, из головы Брайана Брэдбери испарились все мысли о телике.
— А теперь поклянись снова! — прошептала Лисса. — Никогда не скажу никому, ни папе Лью, ни кому-нибудь другому, клянусь или я умру!
— Или я умру, — согласился Брайан, все еще уставившись на это место. Прошло целых полчаса, прежде чем он рассказал об увиденном своей старшей сестре Лори, которая распаковывала вещи у себя в комнате. Лори так ревностно относилась к своей комнате, как только может относиться к своим владениям одиннадцатилетняя девочка, и она выругала Брайана за то, что он вошел к ней не постучавшись, хотя Лори и была полностью одета.
— Извини, — сказал Брайан, — но я должен показать тебе что-то. Совершенно удивительное.
— Где? — Лори продолжала раскладывать одежду по ящикам своего шкафа, словно ей было безразлично, словно все сказанное полусонным семилетним братом не может представлять для нее ни малейшего интереса. Тем не менее она знала, что, как только речь заходит о чем-то любопытном, глаза Брайана оказываются весьма острыми. Он почувствовал, что Лори заинтересовало его сообщение.
— Наверху. На третьем этаже. В конце коридора, когда пройдешь мимо кабинета папы Лью.
Лори сморщила нос — эта гримаса всегда появлялась на ее лице, когда Брайан или Лисса называли отчима «папой». Она и Трент помнили своего настоящего отца, и его замена им совсем не нравилась. Они не стеснялись подчеркивать, что для них он просто Лью. Льюис Эванс был этим недоволен. Более того, считал это до некоторой степени дерзким, и потому уверенность Лори и Трента в том, что именно так следует обращаться к мужчине, спавшему теперь (фу!) с их матерью, становилась только сильнее.
— Я не хочу идти туда, — сказала Лори. — У него плохое настроение с первой минуты, как мы вернулись. Трент считает, что его настроение не изменится, пока не начнутся занятия и он не займется обычным делом.
— Его дверь закрыта. Мы пройдем тихо. Нас с Лиссой он даже не заметил.
— Нас с Лиссой?
— Да, нас. Ничего страшного. Дверь закрыта, и он, как всегда, разговаривает сам с собой, когда чем-то по-настоящему занят.
— Мне совсем не нравится, что он так себя ведет, — мрачно заметила Лори. — Наш настоящий отец никогда не разговаривал сам с собой и не запирался в своем кабинете.
— Ну, похоже, он не запер дверь своего кабинета, — сказал Брайан, — но если ты боишься, что он выйдет в коридор, возьми пустой чемодан. Мы сделаем вид, что несем его в шкаф, где обычно хранятся чемоданы.
— А все-таки, что там удивительного? — спросила Лори, уперев руки в бока.
— Я покажу тебе, — пообещал Брайан, — но ты должна сначала поклясться именем матери и пообещать умереть, если расскажешь кому-нибудь. — Он помолчал и добавил: — И в особенности ты не должна говорить об этом Лиссе, потому что я поклялся ей молчать.
На этот раз Лори навострила уши. Скорее всего все это просто чепуха, но ей надоело укладывать одежду. Просто поразительно, сколько барахла накапливается у человека за какие-то три месяца.
— Ну хорошо, клянусь.
Они взяли два пустых чемодана, каждый по одному, но их предосторожность оказалась излишней: отчим так и не вышел из своего кабинета. Может быть, к лучшему: судя по звукам, доносившимся из кабинета, он был в отвратительном настроении. Дети слышали, как он расхаживал взад-вперед, что-то бормотал, выдвигал ящики и задвигал их снова. Из-под двери сочился знакомый запах — Лори казалось, что это запах тлеющих грязных спортивных носков — Лью курил свою трубку.
Она высунула язык, скосила глаза и, сунув большой палец в ухо, пошевелила ладонью, когда они на цыпочках проходили мимо.
Однако через мгновение, взглянув на то место, которое Лисса показала Брайану, а Брайан показал ей, она начисто забыла о Лью, точно так же как Брайан забыл о всех прекрасных передачах, которые он собирался смотреть вечером по телевидению.
— Что это? — прошептала она. — Господи, что это значит?
— Не знаю, — ответил Брайан, — только помни, что ты поклялась именем матери, Лори.
— Да-да, конечно, но…
— Повтори это еще раз! — потребовал Брайан. Ему не понравилось выражение ее лица. Оно явно свидетельствовало о том, что она собирается с кем-то поделиться тайной, и он почувствовал, что необходимо как-то усилить ее обещание.
— Да-да, клянусь именем мамы, — произнесла она механически, — но, Брайан, ты только подумай…
— И пообещай умереть, не забудь эту часть клятвы.
— О, Брайан, ты такой упрямый!
— Не важно, скажи, что готова умереть!
— Готова умереть, готова умереть, теперь ты доволен? — спросила Лори. — Ну почему ты такой упрямый, Брайан?
— Не знаю, — сказал он, и на его лице появилась усмешка, которую она так ненавидела, — просто мне везет, вот и все.
Она была готова задушить его… но обещание — это обещание, особенно когда клянешься именем своей единственной матери. Лори хранила молчание целый час, прежде чем пошла к Тренту и показала это место ему. Она заставила поклясться и его, и ее уверенность в том, что Трент сдержит свое обещание, была вполне оправданной. Тренту было почти четырнадцать лет, и как старшему из детей ему некому было рассказывать… за исключением взрослых. Поскольку их мать лежала в постели с мигренью, оставался один Лью, а это было все равно что никому.
Двум старшим детям Брэдбери не потребовалось нести в качестве камуфляжа пустые чемоданы: их отчим сидел внизу и слушал записанную на видеомагнитофон лекцию какого-то английского ученого о норманнах и саксах (норманны и саксы были специальностью Лью в колледже) и наслаждался своей любимой вечерней закуской — стаканом молока и сандвичем с кетчупом.
Трент замер в конце коридора, глядя на то, что остальные дети видели до него, и стоял так довольно долго.
— Что это, Трент? — наконец спросила его Лори. Ей даже в голову не приходило, что Трент может не знать ответа. Трент знал все. Поэтому она едва поверила своим глазам, когда он медленно покачал головой.
— Я не знаю, — сказал он, заглядывая в трещину. — По-моему, какой-то металл. Жаль, что я не захватил электрический фонарик. — Он сунул палец в трещину и постучал по металлу. Лори охватило смутное чувство тревоги, и она с облегчением вздохнула, когда Трент вытащил из щели палец. — Да, это несомненно металл.
— А он должен находиться здесь? — спросила Лори. — Я имею в виду, был ли он раньше? До нашего отъезда?
— Нет, — покачал головой Трент. — Я помню, как рабочие штукатурили стену незадолго до того, как мама вышла за него замуж. Здесь не было ничего, кроме дранки.
— А что это такое?
— Узкие деревянные полоски, — объяснил он. — Их помещают между штукатуркой и наружной стеной дома. — Трент снова протянул руку и коснулся металлической поверхности, которая тускло белела в трещине. Она была дюйма четыре в длину и около полудюйма в самом широком месте. — Кроме того, они укладывали утеплитель. — Он нахмурился и, задумавшись, сунул руки в задние карманы своих застиранных добела джинсов. — Я точно помню. Такой розовый пышный материал, похожий на сахарную вату.
— Тогда куда он делся? Я не вижу никакого розового материала.
— И я тоже, — согласился Трент. — Но я точно знаю, что рабочие укладывали его. — Он пробежал взглядом вдоль четырехдюймовой трещины. — Этот металл внутри — явно что-то новое. Интересно, сколько его тут и как глубоко он уходит. Может быть, он только здесь, на третьем этаже, или…
— Или что? — Лори посмотрела на него большими, округлившимися глазами. Она начала ощущать непонятный страх.
— Или он охватывает весь дом, — задумчиво закончил Трент.
Вернувшись из школы на следующий день, Трент созвал общее собрание всех малолетних членов семьи Брэдбери. Началось оно несколько бурно, потому что Лисса обвинила Брайана в нарушении того, что она назвала «торжественной клятвой», а Брайан, глубоко смущенный, обвинил Лори в том, что она подвергла ужасной опасности душу матери, рассказав обо всем Тренту. Хотя он не был точно уверен, о какой душе идет речь (семья Брэдбери принадлежала к унитарной церкви), он ничуть не сомневался, что Лори обрекла душу матери на пребывание в аду.
— Ну что ж, — сказала Лори, — часть вины ты должен принять на себя, Брайан. Ведь это ты вовлек мать во все это дело. Тебе следовало заставить меня поклясться именем Лью. Вот он бы и отправился прямо в ад.
Лисса, самая младшая и настолько добрая, что не хотела, чтобы хоть кто-то отправлялся в ад, так расстроилась от этих рассуждений, что заплакала.
— Тише, все вы. — Трент обнял Лиссу и тем ее успокоил. — Что сделано, то сделано, и мне кажется, что все обернется к лучшему.
— Ты так считаешь? — спросил Брайан. Если Трент хвалил что-то, Брайан был готов умереть, защищая его точку зрения, это уж само собой разумеется, но Лори поклялась именем матери.
— Нам надо расследовать что-то особенное, и, если мы потратим кучу времени на споры, кто из нас прав, а кто виноват, нарушив свое обещание, мы никогда не примемся за дело.
Трент выразительно посмотрел на настенные часы — двадцать минут четвертого. Времени в обрез, чтобы тратить его на дальнейшие убеждения. Их мать встала утром, чтобы приготовить Лью завтрак — два вареных яйца с пшеничным хлебом и мармеладом составляли одну из его многочисленных ежедневных потребностей. После этого она снова легла в постель. Она страдала от ужасной головной боли, мигрени, которая иногда в течение двух или трех дней терзала ее беззащитный (и часто озадаченный) мозг, прежде чем отпустить ее примерно на месяц.
Она вряд ли увидит их на третьем этаже, другое дело папа Лью. Поскольку его кабинет находился в том же коридоре, где была и странная трещина, и они могли рассчитывать, что им удастся избежать его внимания — и его любопытства — только в том случае, если будут вести свое расследование, когда его нет дома. Взгляд Трента на стенные часы означал именно это.
Семья вернулась в Соединенные Штаты за десять дней до того, как Лью предстояло приступить к чтению лекций, но он не мог не бывать в университете, если находился на расстоянии менее десяти миль от него, — рыба не может жить без воды. Он ушел из дома вскоре после полудня с портфелем, набитым материалами, которые собирал по всей Англии и которые имели исторический интерес. Он сказал, что собирается сдать документы в библиотеку для всеобщего пользования. По мнению Трента, это означало, что Лью набьет ими один из выдвижных ящиков своего стола, затем запрет кабинет и отправится в преподавательскую гостиную исторического факультета. Там он будет пить кофе и судачить с приятелями, именно с приятелями, потому что, как известно было Тренту, считалось, что среди преподавателей только у дурака могут быть приятели в собственном колледже, в противном случае говорят о коллегах. Так или иначе, Лью не было дома, и это было хорошо. Но он мог вернуться в любую минуту, и это могло кончиться плохо. И все-таки у них оставалось время, возможно, до пяти часов, и Трент решил, что глупо тратить его на выяснение того, кто кого в чем заставил поклясться.
— Слушайте меня, ребята, — сказал он и с удовольствием отметил, что все трое действительно его слушают, забыв о взаимных обвинениях и предвкушая волнения, связанные с расследованием. Кроме того, их взволновало, что Трент не сумел объяснить, что же на самом деле нашла Лисса. Все трое, подобно Брайану, верили в Трента, хотя и в разной степени. Если старший брат был озадачен чем-то, если считал что-то странным и даже не исключал, что это может оказаться просто поразительным, значит, думали они, так оно и есть.
Лори высказала общую точку зрения:
— Ты только объясни нам, что нужно делать, Трент, и мы сделаем это.
— Хорошо, — кивнул Трент. — Прежде всего нам нужны некоторые вещи. — Он глубоко вздохнул и принялся объяснять, какие именно.
После того как они собрались перед щелью на третьем этаже в конце коридора, Трент поднял Лиссу, чтобы она могла светить прямо в щель фонариком — тем самым маленьким фонариком, которым пользовалась мать, когда осматривала их уши, глаза и носы в случае болезни. Все видели в глубине щели металл. Он был недостаточно гладким, чтобы отражать свет фонаря, но все-таки имел шелковистый блеск. По мнению Трента, это была сталь, а может, и какой-нибудь сплав.
— Что такое сплав? — поинтересовался Брайан.
Трент молча покачал головой. Он и сам не знал точного ответа и повернулся к Лори, попросив передать ему дрель.
Брайан и Лисса обеспокоенно переглянулись, когда Лори вручила дрель старшему брату. Они взяли дрель в подвале, превращенном в мастерскую, — единственном месте в доме, принадлежавшем некогда их настоящему отцу. Папа Лью спускался сюда всего несколько раз, после того как женился на Кэтрин Брэдбери. Младшие дети знали это ничуть не хуже Трента и Лори. Вряд ли папа Лью заметит, что кто-то пользуется дрелью, их больше пугало сверление отверстий в стенах рядом с его кабинетом. Ни один из них не произнес этого вслух, но Трент прочитал страх на обеспокоенных лицах.
— Смотрите, — сказал он, держа дрель так, чтобы все видели ее. — Я вставил иглообразное сверло. Видите, какое оно крошечное? А поскольку мы собираемся сверлить только за картинами, мне кажется, что беспокоиться не о чем.
По стенам коридора было развешано с дюжину гравюр с видами Титусвилля, где жила семья Брэдбери. Это были очень старые (и в основном малопривлекательные) виды, причем половина гравюр находилась за дверью, ведущей в кабинет, недалеко от встроенного в стену шкафа, где хранились чемоданы.
— Он никогда не смотрит на них, а уж заглядывать под них и вовсе не станет, — согласилась Лори.
Брайан кончиком пальца коснулся острия сверла и согласно кивнул. Лисса сделала то же самое. Если Лори считала, что в этом нет опасности, ее, по-видимому, на самом деле не было; если Трент говорил то же самое, все было в порядке. А если оба придерживались единой точки зрения, сомневаться не приходилось.
Лори сняла гравюру, которая висела ближе других к трещине, и передала ее Брайану. Трент начал сверлить. Они стояли вокруг, наблюдая за ним, подобно полевым игрокам в бейсбол, подбадривающим своего подающего в особенно напряженные моменты игры.
Сверло легко вошло в стену, и образовавшееся отверстие было именно таким крошечным, как и обещал Трент. Темный квадрат на обоях тоже успокаивал. Это означало, что до того, как Лори сняла картину со стены, никому не приходило в голову заглянуть за гравюру, изображающую общественную библиотеку Титусвилля.
Вскоре Трент перестал сверлить и изменил направление вращения, освобождая сверло.
— Почему ты не сверлишь? — спросил Брайан.
— Наткнулся на что-то твердое.
— Здесь тоже металл? — спросила Лисса.
— Похоже, да. Во всяком случае, это не древесина. Давайте посмотрим. — Он посветил фонариком в отверстие, наклонил голову сначала в одну сторону, потом в другую и решительно потряс головой. — Что-то ничего не вижу. Давайте поднимем Лиссу.
Лори и Трент подняли сестренку, и Брайан передал ей фонарик. Лисса прищурилась и заглянула внутрь.
— Точно, как в той трещине, что я нашла, — заключила она.
— Окей, — скомандовал Трент. — Следующая картина.
Сверло коснулось металла и за второй гравюрой, и за третьей. За четвертой — на этот раз совсем рядом с дверью кабинета Лью — сверло погрузилось до отказа. Когда подняли Лиссу, девочка сказала, что она увидела «розовую вату».
— Точно, изоляция, про которую я тебе говорил, — повернулся Трент к Лори. — Теперь попробуем с другой стороны.
На восточной стороне коридора им пришлось просверлить отверстия за четырьмя картинами, прежде чем они натолкнулись на дранку и затем изоляцию за штукатуркой. И в тот момент, когда они вешали последнюю гравюру, послышался шум старого «порше», оповещавший, что Лью въехал во двор.
Развешивать картины взялся Брайан. Поднимая четвертую, парнишка, встав на цыпочки, уже дотянулся до крюка, но выронил ее. Лори успела вытянуть руки и ухватилась за раму в последний момент, не дав картине упасть. Мгновение спустя она дрожала так сильно, что вынуждена была передать гравюру Тренту, опасаясь, что сама уронит ее.
— Повесь, — сказала она, глядя на старшего брата испуганными глазами. — Я уронила бы ее, если бы думала о том, что делаю, честное слово.
Трент повесил картину, на которой были изображены экипажи с лошадьми, катящиеся по городскому парку, и заметил, что она висит не совсем ровно. Он протянул руку, чтобы поправить раму, и судорожно отдернул ее, прежде чем коснулся пальцами. Для младших сестер и брата Трент был почти богом, однако сам он прекрасно понимал, что все еще мальчик. Но и мальчик — если у него даже половина взрослых мозгов — знает: коль дело вроде этого не ладилось, лучше побыстрее смыться. Трент как-то сообразил, что если он будет продолжать возиться с картиной и дальше, она точно упадет, осыпав пол разбитым стеклом.
— Бегите отсюда! — шепнул он. — Все вниз! В комнату с телевизором!
Внизу хлопнула дверь — Лью вошел в дом.
— Но картина висит косо! — запротестовала Лисса. — Трент, она…
— Не важно! — перебила ее Лори. — Делай, как сказал Трент!
Трент и Лори посмотрели друг на друга широко открытыми глазами. Если Лью вошел в кухню сделать себе сандвич, чтобы дотерпеть до ужина, все обойдется. Если же нет, он встретит Лиссу и Брайана на лестнице. Стоит ему взглянуть на них, и он сразу заподозрит что-то неладное. Младшие дети Брэдбери были достаточно большими, чтобы промолчать, но отнюдь не скрыть свои чувства на лицах.
Брайад и Лисса припустили бегом по коридору.
Трент с Лори последовали за ними, но не так быстро и настороженно прислушиваясь. Наступил почти невыносимо волнующий момент, когда слышались только шаги младших на лестнице, а затем Лью рявкнул на них из кухни:
— Вы не можете ходить тише?! Ваша мать отдыхает!
Если такой вопль не разбудит ее, подумала Лори, то не разбудит и ничто другое.
Поздно вечером, когда Трент засыпал, Лори, открыв дверь его комнаты, вошла и села к нему на кровать.
— Он не нравится тебе, но это еще не все, — сказала она.
— Что? — спросил Трент, осторожно приоткрывшая один глаз.
— Лью, — тихо заметила Лори. — Ты ведь знаешь, кого я имею в виду, Трент.
— Да. — согласился он, сдаваясь. — Ты права. Я не люблю его.
— И ты боишься его, правда?
— Да. Немного, — ответил Трент после долгой паузы.
— Только немного?
— Может быть, чуть больше, чем немного. — Трент подмигнул Лори, рассчитывая на ответную улыбку, но Лори серьезно смотрела на него, и Трент снова отступил. Ее не удастся увести в сторону, по крайней мере сегодня вечером.
— Почему?
Ты думаешь, он может причинить нам боль?
Лью часто кричал на них, но никогда не наказывал физически. Нет, внезапно вспомнила Лори, это не совсем так. Однажды, когда Брайан вошел к нему в кабинет не постучавшись, Лью отшлепал его. Жестоко. Брайан попытался не плакать, но в конце не выдержал. И мама тоже плакала, хотя не пыталась помешать наказанию. Но она, должно быть, что-то ему сказала, потому что Лори слышала, как Лью кричал на нее.
А свелось все к тому, что Лью отшлепал Брайана, чего никак нельзя было отнести к издевательству над малолетним. Да и Брайан, говоря по правде, бывал невыносим, если ему этого очень хотелось.
Сделал ли Брайан это в тот вечер намеренно? — подумала теперь Лори. Или Лью отшлепал ее брата, заставив его плакать, только за случайную ошибку маленького мальчика? Она не знала этого и, внезапно, интуитивно почувствовав это, подумала о том, что, может быть, Питер Пэн был не так уж не прав, не желая становиться взрослым. Она не была уверена, что ей хочется узнать, как все обстояло на самом деле. Но в чем она была убеждена, так это в том, кто был по-настоящему невыносимым в этом доме.
Она заметила, что Трент не ответил на ее вопрос, и толкнула его в бок.
— Язык откусил?
— Просто думаю, — сказал он. — Это непростой вопрос, ты знаешь это?
— Да, — тихо призналась она. — Я знаю.
На этот раз она дала ему время подумать.
— Нет, — сказал он наконец и сплел пальцы за головой. — Я не думаю, что он пойдет на это, Килька. — Она не выносила, когда он называл ее так, но сейчас решила пропустить это мимо ушей. Она не могла припомнить случая, чтобы Трент когда-либо говорил с ней так серьезно и внимательно. — Я не думаю, что он пойдет на это… но считаю, что он может, что это у него в характере. — Трент приподнялся на локте и посмотрел на сестру еще серьезнее. — Но я думаю, что он причиняет боль маме, и с каждым днем все сильнее.
— Она жалеет, правда? — спросила Лори и вдруг почувствовала, что ей хочется плакать. И почему только взрослые ведут себя иногда так глупо, когда возникают вопросы, столь очевидные для детей? Просто хочется дать им Хорошего пинка под зад. — Она с самого начала не хотела ехать в Англию… и он иногда так на нее кричит…
— Не забудь про головные боли, — мрачно заметил Трент. — Те самые, в которых, он считает, мама убеждает себя сама. Да, она наверняка жалеет.
— Она когда-нибудь решит… ты знаешь…
— Развестись с ним?
— Да, — с облегчением выдохнула Лори. Она не была уверена, что сможет произнести это слово, и, если бы поняла, до какой степени она дочь своей матери, сама ответила бы на этот вопрос.
— Нет, — ответил Трент. — Только не мама.
— Тогда мы ничего не можем поделать, — вздохнула Лори.
— Ты так считаешь? — произнес Трент так тихо, что она едва расслышала его.
За следующие полторы недели ребята, используя время, когда их никто не видел, просверлили множество маленьких отверстий и в своих собственных комнатах за плакатами, и позади холодильника в нише (Брайан сумел протиснуться туда и пустить в ход дрель), и в кладовых нижнего этажа. Трент даже просверлил отверстие в стене столовой, вверху, в одном из углов, где всегда темно. Он стоял на лесенке, а Лори удерживала ее.
Металла больше нигде не было. Только дранка.
Дети на время забыли о том, что произошло.
Примерно месяц спустя, после того как Лью приступил к работе, Брайан подошел к Тренту и сказал ему, что на третьем этаже в штукатурке появилась новая трещина и под ней виден металл. Трент и Лисса немедленно отправились посмотреть. Лори еще была в школе, на репетиции оркестра.
Так же как и в случае с первой трещиной, их мать слегла с головной болью. Настроение Лью улучшилось после того, как он вернулся к своей преподавательской работе в колледже (Трент и Лори ожидали этого), однако прошлым вечером между ним и матерью разразился отчаянный спор из-за ужина, который Лью хотел организовать для преподавателей исторического факультета. Больше всего на свете бывшая миссис Брэдбери ненавидела званые ужины для преподавателей колледжа, на которых ей приходилось играть роль гостеприимной хозяйки. И тем не менее Лью сумел настоять на своем, и она в конце концов была вынуждена сдаться. Теперь она лежала в затененной спальне с задвинутыми шторами с влажным полотенцем на лбу и бутылкой фиоринала на ночной тумбочке, пока Лью, хлопая коллег по спине, раздавал приглашения в преподавательской гостиной факультета.
Новая трещина была на западной стороне коридора, между дверью, ведущей в кабинет, и лестничной площадкой.
— Ты уверен, что видел в ней металл? — спросил Трент. — Мы ведь проверяли эту сторону, Брайан.
— Посмотри сам, — предложил Брайан.
На этот раз им не потребовался фонарик — трещина была шире, и, вне всякого сомнения, в глубине виднелся металл.
Внимательно осмотрев трещину, Трент сказал, что ему нужно сходить в скобяной магазин, причем немедленно.
— Зачем? — удивилась Лисса.
— Надо купить штукатурку. Не хочу, чтобы он заметил эту трещину, — ответил Трент. — Особенно металл в глубине, — добавил он.
Лисса нахмурилась.
— Но почему, Трент?
Он не знал ответа на этот вопрос. По крайней мере пока.
Они снова принялись сверлить отверстия и на этот раз обнаружили металл во всех стенах третьего этажа, включая и кабинет Лью. Трент прокрался туда с дрелью однажды днем, когда отчим был в колледже, а мать делала покупки для предстоящего званого ужина.
Бывшая миссис Брэдбери выглядела бледной и осунувшейся — даже Лисса обратила на это внимание, — но когда кто-нибудь из детей спрашивал ее о самочувствии, она всегда, улыбаясь тревожной, преувеличенно бодрой улыбкой, отвечала им, что чувствует себя великолепно, лучше, чем когда бы то ни было. Лори, которая умела задавать прямые вопросы, сказала ей, что она слишком похудела. «О нет, — ответила мать, — Лью считает наоборот — в Англии я слишком растолстела. Приходилось часто принимать приглашения на чай с множеством сладостей. Я просто пытаюсь снова приобрести былую форму, вот и все».
Лори видела, что это не так, но даже она не решалась прямо сказать матери об этом. Если бы все четверо вместе пришли к ней — так сказать, напали на нее разом, — ответ мог бы быть иным, но даже Трент не додумался до этого.
Один из дипломов Лью висел на стене в рамке над его столом. Пока остальные дети, трусливо озираясь, переминались на ногах у двери кабинета, Трент снял его со стены, положил на стол и просверлил крохотное отверстие в центре квадрата на месте, где он висел. На глубине двух дюймов сверло наткнулось на металл.
Трент аккуратно повесил диплом на место, позаботившись, чтобы он висел ровно, и вышел из кабинета.
Лисса расплакалась от облегчения, и Брайан — следом за ней. Он сам себе был противен из-за такой слабости, но ничего не мог поделать с собой. Лори пришлось напрячься, чтобы не последовать их примеру.
Они просверлили через равные интервалы отверстия в стенах на лестнице, ведущей на второй этаж, и там тоже обнаружили металл. Металл был скрыт за штукатуркой на той половине коридора второго этажа, которая выходила к передней части дома. В комнате Брайана металл был повсюду, а в комнате Лори — только в одной стене.
— Он еще не кончил расти здесь, — мрачно заявила Лори.
Трент удивленно посмотрел на нее.
— Что ты имеешь в виду? — спросил он.
Прежде чем она успела ответить, Брайана осенило:
— Попробуй пол, Трент! — сказал он. — Посмотрим, есть ли металл в полу.
Пожав плечами, Трент начал сверлить пол в комнате Лори. Сверло не встретило сопротивления, но, когда он откинул коврик у собственной кровати и попытался сверлить там, скоро наткнулся на твердую сталь… или что-то не менее твердое.
Затем, по настоянию Лиссы, он встал на стул и, прищурив глаза от пыли, сыпавшейся ему в лицо, просверлил отверстие в потолке.
— Точно, — сказал он через несколько мгновений. Тоже металл. Давайте кончать. На сегодня хватит.
Одна Лори заметила, как встревожился Трент.
Тем же вечером, когда в доме выключили свет, Трент пришел в комнату Лори, и та даже не стала притворяться, что спит. Говоря по правде, оба они не спали толком последние две недели.
— Что ты имела в виду? — прошептал Трент, садясь на кровать рядом с ней.
— О чем ты? — Лори приподнялась на локте.
— Ты сказала, что он еще не кончил расти здесь, в твоей комнате. Что ты имела в виду?
— Брось, Трент, ты ведь не такой глупый.
— Согласен, не глупый, — кивнул он и, отбросив всякое притворство, добавил: — Может быть, мне просто хочется, чтобы ты произнесла это вслух, Килька.
— Будешь обзывать меня Килькой, никогда не услышишь.
— Ну хорошо. Лори, Лори, Лори. Теперь ты довольна?
— Да. Этот металл растет по всему нашему дому. — Она замолчала. — Нет, не совсем так. Он растет и под домом.
— Но и это не совсем так.
Лори задумалась.
— Окей, — вздохнула она. — Он растет внутри дома. Он крадет у нас дом. Теперь ты доволен, мистер Умник?
— Крадет дом… — Трент молча уставился на плакат с Крисси Хайнд, словно обдумывая сказанное Лори. Наконец он кивнул, и на его лице заиграла улыбка, которая так ей нравилась. — Да, это похоже на правду.
— Как ни назови все это, смахивает на то, что он ведет себя, будто живой.
Трент кивнул. Он уже думал об этом. Он не знал, может ли металл быть живым, но другого объяснения найти не мог, по крайней мере пока.
— Но и это не самое худшее.
— Вот как?
— Он делает это незаметно, тайком. — Ее глаза, торжественно устремленные в его глаза, были огромными и испуганными. — Вот это нравится мне меньше всего. Я не знаю, с чего началось или что все значит, это меня меньше интересует. Но все происходит незаметно, вот что плохо.
Лори сунула пальцы в свои густые светлые волосы и отбросила пряди с висков. Этот нервный бессознательный жест болезненно напомнил Тренту об их отце — его волосы были такого же цвета.
— Мне кажется, что-то вот-вот должно случиться, Трент, только я не знаю что. Это напоминает мне кошмарный сон, из которого ты никак не можешь выбраться полностью. С тобой когда-нибудь такое бывает?
— Случается, только редко. Но я знаю, что-то должно случиться. И даже, может быть, догадываюсь, что именно.
Лори мгновенно села на кровати и схватила его за руки.
— Ты знаешь? Что? Что должно случиться?
— Я пока не уверен. — Трент встал. — Мне кажется, что я знаю, но я еще не готов сказать. Мне нужно еще осмотреть дом.
— Если мы еще насверлим отверстий, дом может развалиться!
— Я ведь не сказал, что нужно сверлить, просто хочу осмотреть дом со всех сторон.
— Что ты надеешься увидеть?
— То, что еще не появилось, что еще не выросло. Но когда оно вырастет, я не думаю, что оно сможет укрыться от нас.
— Ну скажи мне, Трент!
— Пока нет, — сказал он и чмокнул ее в щеку. — Не забудь — кильки умирают от любопытства.
— Я ненавижу тебя! — воскликнула Лори и снова плюхнулась на кровать, закрыв голову простыней. Но теперь, после разговора с Трентом, она чувствовала себя лучше и спала, как не спала несколько последних ночей.
Трент обнаружил то, что искал, за два дня до званого ужина. Поскольку он был старшим сыном, то должен был бы заметить, что у матери болезненный вид — кожа обтянула скулы, а ее бледное лицо приобрело неприятный желтый оттенок. Ему следовало бы заметить и то, как часто мать потирает виски, хотя она отрицала, что у нее приступ мигрени или он был недавно.
Однако все это проходило мимо Трента. Он был слишком занят поисками.
За четыре или пять дней, прошедших после его вечернего разговора с Лори, и до того дня, когда он наконец нашел то, что искал, Трент обшарил каждый угол, каждый шкаф и каждую кладовку старого большого дома по крайней мере раза три. Он не меньше пяти-шести раз пролезал через узкий проход на чердак над кабинетом Лью и побывал в большом старом погребе.
Именно в погребе он нашел то, что искал.
Это не значит, что он не обнаруживал странностей в других местах; они попадались ему повсюду. Так, он увидел шарообразную ручку из нержавеющей стали, которая выступала из потолка кладовки на втором этаже. Изогнутая металлическая арматура непонятного назначения появилась в боковой стене встроенного шкафа на третьем этаже, где хранились чемоданы. Она была тускло-серой, гладко отполированной… пока Трент не коснулся ее. Стоило ему протянуть к ней руку, как арматура потемнела, стала темно-розовой, и где-то глубоко в стене он услышал негромкое, но мощное гудение. Трент тут же отдернул руку, словно стержень был горячим (после того как он покраснел, словно горелка на электрической плите, Трент готов был поклясться, что арматура и в самом деле была горячей). Как только он убрал руку, изогнутый металлический стержень снова приобрел серый цвет. Гудение тут же прекратилось.
Накануне, за день до этого, он поднялся на чердак и увидел там паутину тонких переплетающихся кабелей, выходящих из темного угла под карнизом. Трент, потный и грязный, ползал по чердаку на четвереньках, когда вдруг заметил это поразительное явление. Он замер, глядя сквозь спутанные волосы, как кабели растут словно ниоткуда (по крайней мере так ему казалось), касаясь друг друга, переплетаясь между собой, будто единое целое. Похоже было, что они продолжали двигаться до тех пор, пока не достигли двери, а там просверлили отверстия и закрепились в окружении маленьких кучек опилок. Создавалось впечатление, что они образовали гибкую сеть, которая выглядела очень прочной, способной удержать дом при резких ударах и сильном раскачивании.
Откуда ждать сильных ударов?
Что станет причиной резких толчков?
И снова Тренту показалось, что он знает причину. В это трудно было поверить, но ему казалось, что он знает.
В северном углу погреба, вдали от мастерской и отопительной печи, была маленькая кладовая. Их настоящий отец называл ее своим винным погребом. Хотя он хранил там всего пару дюжин бутылок дешевого вина — он называл его самогоном, и мать всегда смеялась, услышав это слово, — все они были аккуратно уложены на крестообразных стеллажах, которые он сделал сам.
Лью заходил сюда еще реже, чем в мастерскую, — он не пил вина. И хотя мать прежде нередко выпивала стаканчик-другой вместе с отцом, теперь и она перестала. Трент вспомнил, каким грустным стало ее лицо в тот раз, когда Брайан спросил ее, почему она больше не пьет вина, когда сидит перед камином.
— Лью не одобряет вино, — сказала она тогда Брайану. — По его мнению, это дурная привычка.
На двери винного погреба висел замок, но он висел здесь лишь для того, чтобы дверь не открывалась и внутрь не попадал жар от печи. Ключ висел рядом, но Тренту он был не нужен. После своего первого посещения погреба он не закрыл замок, и он оставался открытым. Отсюда Трент сделал вывод, что никто не подходил к этому углу погреба.
Его не слишком удивил кислый запах разлитого вина, который он почувствовал, когда подошел к двери; это было еще одним доказательством того, что они с Лори уже знали, — во всем доме происходили перемены, тихо и незаметно. Трент открыл дверь и, хотя то, что он увидел внутри, напугало его, ничего особенного он не обнаружил.
Металлические конструкции, вырвавшиеся из двух противоположных стен винного погреба, раздавили стеллажи. Бутылки «Боллингера», «Мондави» и «Баттиглий» упали на пол, вино разлилось. Как и с кабелями на чердаке, происходящее здесь еще не закончилось. Проникавший откуда-то яркий свет слепил глаза и даже вызвал у Трента легкую тошноту.
Здесь, однако, не было ни кабелей, ни изогнутых распорок. В винном погребе его настоящего отца выросли сооружения, похожие на корпуса приборов, консоли и контрольные панели. Прямо у него на глазах на металле возникали смутные очертания головок возбужденных змей, которые потом, становясь четче, превращались в приборы, циферблаты и считывающие устройства. Замигали лампочки.
Глубокий вздох сопровождал этот акт созидания.
Трент осторожно переступил порог кладовки. Оказавшись в этом небольшом помещении, он чихнул — консоли и контрольные панели, вырастающие из старого бетона, подняли целое облако пыли.
Его внимание привлек особенно яркий красный свет. Оказалось, что это светятся цифры на каком-то металлическом сооружении, выдвигающемся из консоли. Оно походило на кресло, хотя всякий, кто пожелал бы в него присесть, явно не счел бы его особенно удобным, по крайней мере для человеческой фигуры, содрогнувшись, подумал Трент.
Цифры под стеклом прорисовывались на одном из подлокотников изогнутого кресла — если это было кресло, — и они менялись:
72.34.18, через секунду уже:
72.34.17, а затем:
72.34.16.
Трент взглянул на свои наручные часы с секундной стрелкой и убедился, что глаза его не обманывают. Кресло могло быть креслом, а может быть, и чем-то другим, однако цифры под стеклом, несомненно, были дискретными часами, причем отсчет времени велся в обратную сторону. Говоря точнее, они отсчитывали время, остававшееся до какого-то момента. А что случится, когда на циферблате цифры перепрыгнут в конце концов с 00.00.01 и покажут 00.00.00?
То есть примерно через трое суток.
Трент почти не сомневался в том, что тогда будет. Всякий американский мальчик знает, что случается, когда стрелки часов, на которых отсчет ведется в обратную сторону, наконец достигают нуля, — это будет или взрыв, или старт космического корабля.
В то же время он подумал, что здесь слишком много оборудования, слишком много приборов для обычного взрывного устройства. Что-то явно проникло в дом, пока они находились в Англии. Возможно, какая-нибудь спора, которая летала в космическом пространстве в течение миллиарда лет, попала в поле тяготения Земли. Пролетела через атмосферу подобно зонтичному семени одуванчика, захваченному легким бризом, и опустилась наконец через дымовую трубу в дом семьи Брэдбери в Титусвилле, штат Индиана.
Конечно, могло произойти и что-то совсем иное, но мысль о космических спорах особенно понравилась Тренту, и хотя он был старшим из детей Брэдбери, он все еще был достаточно молод и мог спать крепким сном, съев в девять часов порцию пиццы пепперони, и был совершенно уверен в собственной проницательности и интуиции. В конце концов, это не так важно, правда? Имеет значение то, что действительно происходит.
Что должно произойти.
Когда Трент на этот раз вышел из винного погреба, он не только запер висячий замок, но и забрал с собой ключ.
На званом ужине для преподавателей, приглашенных Лью, случилось нечто ужасное. Это произошло в четверть девятого, всего лишь через сорок пять минут после того, как пришли первые гости. Трент с Лори потом слышали, как Лью кричал на их мать за то, что она не проявила уважение к нему — с самого начала ужина глупо вела себя. Подожди она до десяти вечера, и в гостиной было бы с полсотни гостей, да и не только там, но и в столовой, кухне и второй гостиной.
— Что случилось с тобой, черт побери?! — услышали Трент с Лори, и Трент почувствовал, как рука сестры заползла в его ладонь, словно маленькая холодная мышка, и крепко сжал ее. — Неужели ты не понимаешь, что люди станут говорить об этом? Неужели ты не знаешь, что сотрудники факультета все обсасывают в своих разговорах? Боже мой, Кэтрин, хуже ты просто ничего не могла сделать!
Единственным ответом их матери были тихие, беспомощные рыдания, и на мгновение Трента охватила ужасная, безудержная вспышка ярости. Зачем она вообще вышла за него замуж?! Неужели она заслуживает такого обращения, даже если совершила глупость?
Испытывая глубокий стыд по поводу собственных мыслей, он укрыл их в самом дальнем уголке своего сознания и повернулся к Лори. С ужасом увидел, что по ее щекам текут слезы, и безмолвная печаль в ее глазах словно ножом пронзила его сердце.
— Ничего себе вечеринка, правда? — прошептала она, вытирая щеки ладонями.
— Точно, Килька, — сказал он и обнял девочку, чтобы та могла плакать ему в плечо незаметно для других. — Она займет достойное место среди десяти самых важных событий этого года, можешь не сомневаться.
Оказалось, что Кэтрин Эванс (которой никогда так отчаянно не хотелось снова стать Кэтрин Брэдбери) обманывала всех. У нее была ужасная мигрень не один или два дня, а последние две недели. За это время она почти ничего не ела, похудела на пятнадцать фунтов. И когда она поднесла поднос с закусками Стивену Кратчмеру, декану исторического факультета, и его жене, все поплыло у нее перед глазами, мир померк перед ней. И она беспомощно рухнула на пол, обрызгав дорогое платье от Нормы Камали, купленное миссис Кратчмер именно для этого ужина.
Брайан с Лиссой услышали шум и сползли по лестнице в своих пижамах, чтобы посмотреть, что там происходит, хотя им обоим — по правде говоря, всем четверым детям Брэдбери — отчим строжайше запретил спускаться с верхнего этажа после начала вечеринки.
— Университетские преподаватели не любят, когда на таких ужинах присутствуют дети, — резко бросил им Лью сегодня днем. — Это создает не то впечатление.
Когда они увидели свою мать лежащей на полу в окружении стоящих на коленях обеспокоенных гостей (среди них не было только миссис Кратчмер, которая побежала на кухню, чтобы замыть холодной водой жирные пятна на платье, прежде чем они впитаются в ткань), они забыли о суровом приказе своего отчима и кинулись к матери. Лисса плакала, Брайан вовсе рыдал. По дороге Лисса ухитрилась ударить по левой почке руководителя группы азиатских исследований. Брайан, который был на два года старше и на тридцать фунтов тяжелее, сумел добиться большего: он так толкнул профессора-англичанку, упитанную даму в розовом платье и модных вечерних туфлях с загнутыми носками, что она села прямо в камин. Потрясенная, вся в серо-черной золе, она долго не могла выбраться оттуда.
— Ма! Мама! — кричал Брайан и тормошил бывшую Кэтрин Брэдбери. — Мамочка! Проснись!
Миссис Эванс шевельнулась и застонала.
— Убирайтесь наверх, — холодно сказал Лью. — Оба.
Когда они не проявили желания повиноваться, Лью сжал плечо Лиссы с такой силой, что она взвизгнула от боли. Его глаза сверкали на смертельно побледневшем лице, только на щеках выступили красные пятна, яркие, как румяна, купленные в дешевом магазине.
— Я займусь этим, — прошипел он сквозь так сильно стиснутые зубы, что они не разжались даже для того, чтобы говорить. — Вместе со своим братом немедленно убирайся наверх…
— Прочь руки от нее, сукин ты сын, — отчетливо произнес Трент.
Лью и все, кто пришел достаточно рано и стал свидетелем этого развлечения, повернули головы к проходу между гостиной и коридором. Там плечом к плечу стояли Трент и Лори. Трент был бледен, как и его отчим, но лицо его выглядело спокойным и решительным.
Здесь присутствовали люди — их было, правда, не много, — которые были знакомые первым мужем Кэтрин Эванс, и позднее единодушно признали, что сходство между отцом и сыном было поразительным. Им даже показалось, что Билл Брэдбери восстал из мертвых, чтобы выступить против своего чрезмерно раздражительного заместителя.
— Я требую, чтобы вы вернулись наверх, — проговорил Лью. — Все четверо. Происходящее здесь вас не касается. Ничуть не касается.
В комнату вошла миссис Кратчмер. Грудь ее платья от Нормы Камали была влажной, но достаточно чистой.
— Уберите свою руку от Лиссы, — потребовал Трент.
— И оставьте в покое нашу маму, — добавила Лори.
Миссис Эванс теперь удалось сесть. Она держалась руками за голову, ошеломленно оглядываясь по сторонам. В голове, казалось, что-то лопнуло, как воздушный шарик, боль тут же прошла, но она осталась слабой и потерявшей ориентацию. Зато тот кошмар, который она терпела последние две недели, миновал. Она понимала, что сделала что-то ужасное, поставила Лью в неловкое положение, может быть, даже опозорила его, но в данный момент она испытывала лишь облегчение оттого, что боль отпустила ее. Стыд придет позже. А сейчас она хотела лишь одного — подняться наверх — очень медленно — и лечь в постель.
— Вы будете наказаны за это, — произнес Лью, глядя на своих четырех приемных детей при почти полной тишине потрясенной гостиной. Он посмотрел на них, поочередно переводя взгляд с одного на другого, словно прикидывая размеры и степень их преступления. Когда его взгляд опустился на Лиссу, она заплакала.
— Я приношу извинения за их плохое поведение, — сказал Лью, обращаясь к находящимся в комнате. — Моя жена не воспитывает их должным образом. Им нужна хорошая английская няня.
— Не будьте ослом, Лью, — заметила миссис Кратчмер. Ее голос был очень громким, хотя не слишком мелодичным; он чем-то походил на ослиный рев. Брайан вздрогнул, обнял сестру и тоже расплакался. — Твоя жена упала в обморок. Детей это встревожило, вот и все.
— Совершенно верно, — поддержала ее профессор-англичанка, пытаясь извлечь из камина свое пышное тело. Ее розовое платье было в золе, а лицо украшали полосы сажи. Только ее туфлям с абсурдно загнутыми носами, камин, казалось, не нанес никакого ущерба, да и сама она ничуть не была обеспокоена случившимся. — Дети должны заботиться о своих матерях. А мужья — о женах.
Говоря это, она с презрением взглянула на Лью Эванса, но Лью не заметил этого взгляда: он следил за тем, как Трент и Лори помогали матери подняться по лестнице. Лисса и Брайан шли за ними подобно почетной страже.
Вечеринка продолжалась. Неприятный инцидент постарались более или менее забыть, как это обычно случается на вечеринках, где собираются преподаватели колледжей. Миссис Эванс (которая спала ночью не больше трех часов) заснула почти в тот же миг, как голова ее коснулась подушки, и дети слышали доносящиеся снизу веселые шутки Лью.
Трент даже заподозрил, что он испытывает теперь облегчение, когда ему больше не приходятся беспокоиться о своей суетящейся, перепуганной жене-мышке.
Лью так ни разу и не покинул за весь вечер своих гостей и не поднялся взглянуть на больную жену.
Ни разу. До тех пор, пока все не разошлись.
После того как последний гость покинул дом, он поднялся тяжелым шагом наверх и приказал жене встать. И она послушно сделала это, повинуясь приказу, как привыкла повиноваться каждому его слову с того момента, как священник соединил их узами брака.
Лью сунул голову в комнату Трента и смерил детей яростным взглядом.
— Я знал, что застану всех вас здесь, — удовлетворенно произнес он. — Задумываете новые безобразия? Как вы сами понимаете, всех вас ждет наказание. И непременно. Завтра. А сегодня отправляйтесь по своим комнатам и думайте об этом. И никаких фокусов больше, запомните.
Ни Лисса, ни Брайан и не думали ни о каких «фокусах» — они слишком устали физически и душевно, и потому легли в постели и тут же уснули. Однако Лори, несмотря на строгий приказ папы Лью, вернулась в комнату Трента, и они оба, потрясенные и встревоженные, слушали, как их отчим отчитывал мать за то, что она осмелилась упасть в обморок на организованной им вечеринке… и как плакала женщина, не произнося ни единого слова в свое оправдание.
— Трент, что же мы будем делать? — спросила Лори приглушенным голосом, прижимаясь к его плечу.
Лицо Трента было бледным и поразительно спокойным.
— Делать? — переспросил он. — Ну что ты! Мы ничего не будем делать, Килька.
— Но как же так, Трент?! Мы должны ей помочь!
— Нет, не должны, — ответил Трент. На его губах по явилась презрительная и какая-то пугающая улыбка. — Дом сделает это за нас. — Он посмотрел на часы и что-то прикинул. Завтра днем, в три часа тридцать четыре минуты дом все сделает сам.
Утром наказания не было; Лью Эванс был слишком занят своим семинаром по последствиям норманнских завоеваний, назначенным на восемь часов. Ни Трент, ни Лори этому не удивились, зато оба были очень благодарны судьбе. Он сказал им, что встретится с ними сегодня вечером в своем кабинете, куда они будут приходить по одному, и там он «определит каждому из них справедливое наказание». Произнес угрозу и тотчас вышел из дома с высоко поднятой головой, крепко сжимая в правой руке портфель Мать их все еще спала, когда его «порше» с ревом пронесет по улице.
Двое младших детей стояли у кухни, обняв друг друга и казались Лори иллюстрацией к сказкам братьев Гримм Лисса плакала. Брайан сдерживался, как полагается муж чине, по крайней мере пока, но был бледен, а под глазами у него виднелись синие круги.
— Он отлупит нас, — сказал Брайан, обращаясь к Трен ту. — А делает он это очень больно.
— Нет, — покачал головой Трент.
Они посмотрели на него с надеждой, но в то же врем, не скрывая сомнения. В конце концов, Лью обещал их вы пороть, и даже Трент не сумеет избежать этого болезненного и позорного наказания.
— Но, Трент… — начала Лисса.
— Слушайте меня. — Трент отодвинул стул от стола и сел на него задом наперед, положив руки на спинку. — Слушайте меня внимательно. Это очень важно, и ни один из вас не должен ничего перепутать.
Младшие сестры и брат молча смотрели на него своими одинаковыми большими зелено-голубыми глазами.
— Когда окончатся занятия в школе, вы оба должны идти обратно домой… но дойдете только до угла. Угла Кленовой и Ореховой. Это понятно?
— Д-да, — неуверенно сказала Лисса. — Но почему, Трент?
— Это вам знать не обязательно. — Глаза Трента, тоже зелено-голубые, сверкали, но не от хорошего настроения, заметила Лори, более того, в них читалось что-то опасное. — Вы должны быть на указанном вам месте в три часа, самое позднее — в четверть четвертого. Стойте у почтового ящика. Вам понятно?
— Да, — ответил Брайан за обоих. — Понятно.
— Мы с Лори уже будем там или подойдем сразу после вас.
— Но как же так, Трент? — удивилась Лори. — У нас занятия в школе не кончаются до трех часов, а потом я должна буду пойти на репетицию оркестра, да и автобус отходит от школы…
— Сегодня мы не пойдем в школу, — прервал ее Трент.
Лисса с ужасом посмотрела на него.
— Трент! — воскликнула она. — Но ведь этого делать нельзя! Это… это… значит прогулять занятия в школе!
— На то самое время, — мрачно произнес Трент. — Сейчас вы собирайтесь в школу. Только не забудьте: вы должны быть на углу Кленовой и Ореховой в три часа, в три пятнадцать самое позднее. И что бы ни случилось, не приближайтесь к дому. — Он посмотрел на Брайана и Лиссу так свирепо, что они снова испуганно прижались друг к другу. Даже Лори стало не по себе. — Ждите нас на углу, но ни при каких обстоятельствах не подходите к дому, — сказал он. — Ни при каких.
Когда младшие дети ушли в школу, Лори схватила Трента за рубашку и потребовала, чтобы он рассказал ей, что происходит.
— Я знаю, это имеет какое-то отношение к тому, что растет у нас в доме, и если ты хочешь, чтобы я прогуливала школу и помогала тебе, ты обязан рассказать мне все, Трент Брэдбери!
— Успокойся, все расскажу. — Трент осторожно высвободил рубашку из рук Лори. — И не волнуйся. Я не хочу, чтобы ты разбудила маму. Если она проснется, то заставит нас идти в школу, а это никуда не годится.
— Ну хорошо, в чем дело? Рассказывай!
— Пошли вниз, — сказал Трент. — Я что-то покажу тебе.
Он повел ее вниз, в винный погреб.
Трент не был вполне уверен, что Лори согласится с тем, что он намеревался сделать, — это казалось ужасным… таким бесповоротным… даже для него самого, — но она согласилась. Если бы речь шла только о том, чтобы вытерпеть норку, которую им посулил папа Лью, Трент не думал, что она согласится с его предложением, но на Лори огромное впечатление произвел вид матери, распростертой без сознания на полу гостиной, — не меньшее, чем на него самого равнодушное отношение к этому их отчима.
— Да, — кивнула Лори мрачно. — Мне кажется, мы должны пойти на это. — Она смотрела на мелькающие цифры на подлокотнике кресла. Сейчас они показывали 07.49.21.
Винный погреб больше не выглядел винным погребом. Здесь все еще пахло кислым вином, это верно, и на полу лежали кучи разбитого зеленого стекла и раздавленные остатки стеллажей для бутылок, изготовленных их отцом, но в остальном погреб напоминал безумный вариант рубки управления на космическом корабле «Энтерпрайз». Дискретные считывающие устройства мигали, менялись, мигали снова. Лампочки гасли и вспыхивали.
— Да, — сказал Трент. — Я тоже так думаю. Этот сукин сын посмел кричать на нее!
— Трент, не надо.
— Он мерзавец! Ублюдок! Сукин сын!
Но это были всего лишь ругательства — толку от них как от свиста на кладбище, и оба понимали это. Зрелище странных инструментов и приборов вызывало у Трента тошноту, наполняя его сомнениями и тревогой. Все это напомнило ему книгу, которую читал вслух отец, когда Трент был еще маленьким: история Мерсера Мейера, где существо по имени Троллуск-Пожирающий-Марки, запечатал в конверт маленькую девочку и послал ее по почте до востребования. Разве то, что они собирались сделать с Лью Эвансом, чем-то отличалось от этого?
— Если мы чего-то не предпримем, он убьет ее, — тихо проговорила Лори.
— Что? — Трент так стремительно повернул голову, что у него хрустнула шея. Но Лори смотрела не на брата, а на красные цифры отсчета времени. Они отражались от стекол ее очков, которые Лори надевала, когда шла в школу. Она была словно загипнотизирована и не замечала, что Трент смотрит на нее, может быть, даже не сознавала, что он рядом с ней в погребе.
— Он сделает это не намеренно, — добавила она. — Он будет даже печальным после этого. По-моему, он все же любит ее, по-своему любит, и она любит Лью. Ты понимаешь — вроде как любит. Но он будет причинять ей все больше и больше страданий. А она будет все время болеть и болеть, пока не наступит день… — Она замолчала, взглянула на него, и что-то в ее лице испугало Трента больше, чем все происходящее в их странном, меняющемся, непонятном доме.
— А теперь скажи мне, Трент. — Она сжала его руку. Ее собственная рука была очень холодной. — Скажи мне, как мы собираемся сделать это.
Они вместе направились в кабинет Лью. Трент готов был перевернуть там все, но они нашли ключ в верхнем ящике стола аккуратно уложенным в конверт, на котором мелким ровным почерком было написано: «Кабинет». Трент положил ключ в карман. Они вместе вышли из дома в тот момент, когда на втором этаже заработал душ — это означало, что их мать встала.
День они провели в парке. Хотя ни один из них не говорил об этом, день оказался самым длинным в их жизни. Дважды они замечали патрульных полицейских и прятались в общественном туалете, пока те не уходили. Они не могли рисковать — как прогульщиков их могли доставить в школу.
В половине третьего Трент дал Лори монету и проводил к телефону-автомату в восточной части парка.
— Ты уверен, что это нужно? — спросила она. — Мне не хочется пугать ее, особенно после того, что она перенесла прошлым вечером.
— Может быть, ты хочешь, чтобы она находилась в доме, когда это произойдет? — спросил Трент.
Лори без дальнейших возражений опустила монету в автомат.
Долго никто не брал трубку, и она подумала, что мать куда-то пошла. Это могло быть к лучшему, но могло оказаться и опасным — она вполне могла вернуться домой как раз перед…
— Трент, мне кажется, что ее нет до…
— Алло? — послышался в трубке сонный голос миссис Эванс.
— Привет, мама, — сказала Лори. — Я уж подумала, что тебя нет дома.
— Я снова легла в постель, — ответила мать, смущение засмеявшись. — Что-то мне все время хочется спать. На верное, когда я сплю, то забываю о том, как ужасно вела себя прошлым вечером…
— О, мама, в этом не было ничего ужасного. Когда человек падает в обморок, это происходит совсем не потому, что ему так хочется.
— Лори, почему ты решила позвонить мне? Что-нибудь случилось?
— Видишь ли, мама… Трент сильно ткнул ее в бок.
Лори, явно терявшая прежнюю решимость (казалось, она даже стала меньше ростом), тут же выпрямилась.
— Я повредила себе ногу в гимнастическом зале. Ничего страшного… чуть-чуть. Все в порядке.
— Что с тобой произошло? Боже мой, ты звонишь не из больницы?
— Ну что ты, мама, нет, — поспешно ответила Лори. — Я всего лишь растянула колено. Миссис Китт просит тебя прийти в школу и забрать меня домой пораньше. Я не уверена, что смогу дойти до дома сама. Нога очень болит.
— Я сейчас же приеду. Постарайся не двигаться, милая. Не исключено, что ты порвала связку. Медсестра с тобой?
— Она вышла куда-то. Не беспокойся, мама, я буду вести себя очень осторожно.
— Ты будешь в кабинете медсестры?
— Да, — сказала Лори. Лицо ее было таким же красным, как управляемый по радио игрушечный автомобильчик Брайана.
— Сейчас приеду.
— Спасибо, мама. До свидания.
Она повесила трубку и, посмотрев на Трента, глубоко вздохнула и как-то жалобно выдохнула.
— Мне было так смешно, — произнесла она, едва не плача.
Старший брат обнял ее.
— Ты все сделала отлично, — сказал он. — Намного лучше, чем сделал бы я, Киль… Лори. Я не уверен, что мама поверила бы мне.
— Интересно, будет ли она верить мне и в будущем? — с горечью заметила Лори.
— Будет, — утешил ее Трент. — Пошли.
Они направились в западную часть парка, откуда была видна Ореховая улица. День становился холодным и сумрачным. На небе появились грозовые облака, подул леденящий ветер. Ребята ждали пять бесконечных минут, пока наконец мама проехала мимо них в своем «субару», направляясь к Гриндаунской средней школе, где они учились… когда не прогуливали, подумала Лори.
— Она промчалась так быстро, — заметил Трент. — Надеюсь, с ней ничего не случится.
— Об этом уже поздно беспокоиться. Идем. — Лори взяла за руку Трента, и они снова подошли к телефону-автомату. — Тебе повезло, Лью позвонишь ты.
Трент достал еще одну монету, опустил ее в прорезь и набрал телефон исторического факультета, глядя на карточку, которую достал из бумажника. Прошлой ночью он почти не спал, но теперь, когда замысел начал осуществляться, почувствовал себя на удивление спокойным, ни тени волнения… таким холодным, словно только что вышел из холодильника. Он посмотрел на часы. Без четверти три. Осталось меньше часа. Где-то на западе приглушенно пророкотал гром.
— Исторический факультет, — услышал он женский голос.
— Здравствуйте. Это говорит Трент Брэдбери. Мне нужно поговорить с моим отчимом, Льюисом Эвансом, пожалуйста.
— Профессор Эванс на занятиях, — ответила секретарша, — но он освободится в…
— Да, я знаю, у него лекция по современной английской истории до половины четвертого. Но вы все-таки позовите его. Это вызвано крайней необходимостью. Речь идет о его жене. — Рассчитанная пауза, и затем он добавил: — Моей матери.
Наступила продолжительная тишина, и Трент почувствовал смутную тревогу. Казалось, секретарша, несмотря на крайнюю необходимость, откажется вызывать Лью, а это опрокидывало все их планы.
— Он здесь неподалеку, — сказала она наконец. — Я могу вызвать его сама. Я попрошу его позвонить домой, как только…
— Нет. Я должен подождать и поговорить с ним, — прервал ее Трент.
— Но…
— Пожалуйста, перестаньте спорить со мной и позовите его, — произнес Трент, привнося нервную, сердитую ноту в свой голос. Это оказалось нетрудно.
— Хорошо, — ответила секретарша. Трент не мог определить, была ли она недовольна или обеспокоена. — Если вы скажете мне, чем вызвано…
— Нет, — отрезал он.
Секретарша оскорбленно фыркнула и положила трубку на стол.
— Ну? — спросила Лори. Она прыгала с ноги на ногу, словно ей нестерпимо хотелось в туалет.
— За ним пошли.
— Что, если он не приедет?
— Тогда все пропало, — пожал плечами Трент. — Но он приедет. Вот увидишь, приедет. — Ему хотелось, чтобы он на самом деле чувствовал себя так же уверенно, как говорил, но он все-таки верил, что их план осуществится. Должен осуществиться;
— Мы правильно сделали, что отложили вызов Лью до самого последнего момента.
Трент кивнул. Они действительно сделали это не случайно, и Лори знала почему. Дверь кабинета, сделанная из сплошного дуба, была очень прочной, но они ничего не знали относительно замка. Тренту хотелось, чтобы Лью оставался в кабинете как можно меньше времени, чтобы у него не было возможности проверить надежность замка.
— Что, если он увидит на углу Брайана и Лиссу, когда поедет домой?
— Если он будет волноваться так, как я надеюсь, он не заметит их, даже если они будут стоять на ходулях со светящимися шапочками на головах.
— Почему он не отвечает? — Лори посмотрела на часы.
— Ответит, — уверенно сказал Трент, и их отчим взял трубку.
— Алло?
— Это Трент, Лью. Мама лежит в вашем кабинете. У нее, должно быть, возобновилась головная боль, потому что она упала в обморок. Я не смог привести ее в чувство. Вам лучше всего как можно быстрее вернуться домой.
Трента ничуть не удивили первые произнесенные отчимом слова, более того, это входило в его планы, но все-таки реакция Лью до того рассердила мальчика, что его пальцы, сжимавшие телефонную трубку, побелели.
— В моем кабинете? Какого черта она делала в моем кабинете?
Несмотря на всю свою ярость, Трент ответил спокойно:
— Я думаю, она решила убрать там, — сказал он и подпустил еще один намек, неотразимый для человека, который куда больше беспокоился о своей работе, чем о жене: — Там по всему полу разбросаны бумаги.
— Сейчас приеду, — бросил Лью и затем добавил: — Если в кабинете открыты окна, закрой их, ради Бога. Надвигается гроза. — Он положил трубку.
— Ну? — спросила Лори, когда Трент повесил трубку.
— Он выезжает. — Трент мрачно улыбнулся. — Этот сукин сын так заволновался, что даже не спросил, почему я дома, а не в школе. Пошли.
Они побежали обратно к перекрестку Кленовой и Ореховой улиц. Небо теперь стало совсем темным, а рокот грома почти непрерывным. Когда они остановились у синего почтового ящика на углу, в предгрозовых сумерках включились фонари вдоль Кленовой улицы — они загорались один за другим цепочкой вверх по холму.
Лиссы и Брайана еще не было.
— Я хочу пойти с тобой, Трент. — По лицу. Лори было видно, что она говорит неправду. Оно было очень бледным, а глаза огромными и полными непролитых слез.
— Нив коем случае, — возразил Трент. — Жди здесь Брайана и Лиссу.
Лори повернулась и посмотрела вдоль Ореховой улицы.
Двое детей спешили в их сторону с коробками для ленча в руках. Хотя они были слишком далеко, чтобы можно было различить лица, она была уверена, что это Лисса и Брайан, и сказала об этом Тренту.
— Отлично. Теперь все трое спрячьтесь за изгородью миссис Редлэнд и ждите, пока проедет Лью. Затем можете выйти на улицу, но ни в коем случае не заходите в дом. Лисса, не разрешай ребятам даже приближаться к нему. Ждите меня снаружи.
— Я боюсь, Трент. — По щекам Лиссы потекли слезы.
— Я тоже, Килька, — сказал он и быстро поцеловал ее в лоб. — Но скоро все это кончится.
Прежде чем она успела что-нибудь сказать, Трент бежал по улице к дому Брэдбери. По пути он взглянул часы. Они показывали двенадцать минут четвертого.
Горячий неподвижный воздух, наполнявший дом, напугал Трента. Казалось, будто порох насыпан в каждом его углу и люди, которых он не видел, стоят наготове с зажженными фитилями. Он представил себе часы в винном погребе, отсчитывающие секунды, на которых сейчас 00.19.06.
Что, если Лью опоздает?
Трент бросился сквозь неподвижный горячий воздух на третий этаж. Ему казалось, что он чувствует, как шевелится дом, оживает по мере того, как отсчет времени приближался к своему завершению. Он пытался убедить себя, что все это плод разыгравшегося воображения, но какая-то часть его сознания убеждала его, что это не так.
Он вошел в кабинет Лью, открыл шкафы с картотекой наугад вытащил несколько ящиков и разбросал содержимое по полу. На это потребовалось всего несколько мгновений но едва он успел закончить, как услышал шум приближавшегося «порше». Сегодня его мотор не ревел, а дико визжал — Лью до предела выжимал педаль газа.
Трент вышел из кабинета и притаился в темноте коридора где они сверлили отверстия, казалось, столетие тому назад. Он сунул руку в карман, нащупывая ключ, но карман оказался пустым, если не считать старого смятого талона на ленч.
«Должно быть, я потерял его, когда бежал по улице, подумал Трент. — Ключ, наверное, выпал у меня из кармана» Он замер, обливаясь холодным потом, прислушиваясь к тому, как «порше» с визгом шин влетел во двор. Двигатель стих. Дверца открылась и тут же захлопнулась. Послышались шаги — Лью подбежал к заднему входу. Небо расколол раскат грома, похожий на взрыв артиллерийского снаряда. Сумерки прорезала яркая молния, и где-то в глубине дома включился мощный двигатель — сначала послышался низкий приглушенный рев, а затем равномерное гудение.
О Господи, что же делать? Он ведь сильней меня! Если я ударю его по голове, он… Трент сунул левую руку в карман, и все эти мысли от ступили, как только пальцы коснулись старомодной бородки ключа. Должно быть, в какой-то момент, когда они бродили по парку, он бессознательно переложил его из одного кармана в другой.
Задыхаясь, с сердцем, бешено бьющимся где-то в животе, Трент отступил назад к стенному шкафу, где хранились чемоданы, вошел внутрь и задвинул гармошку двери перед собой.
Лью мчался по лестнице, во весь голос выкрикивая имя жены. Трент увидел, как он появился в коридоре: волосы дыбом (по-видимому, нервничая, он проводил по ним пятерней), галстук съехал набок, крупные капли пота выступили на его широком лбу ученого, глаза прищурились, превратившись в свирепые узкие щелочки.
— Кэтрин! — снова крикнул он и помчался по коридору в свой кабинет.
Не успел он ворваться туда, как Трент вылетел из кладовки и кинулся бежать по коридору. Если он не найдет вовремя замочную скважину, другой возможности не будет, а еще может заесть замок…
«Если случится то или другое, я буду драться с ним, — успел подумать он. — Если я не смогу послать его в космос одного, то приложу все усилия, чтобы забрать его с собой».
Трент захлопнул дверь с такой силой, что из щели между петлями поднялось облачко пыли. Тут же ключ оказался в скважине. Он повернул его, и язык замка вошел в гнездо на мгновение раньше, чем Лью ударил кулаком в дверь.
— Эй! — крикнул Лью. — Ты, ублюдок, что ты делаешь? Где Кэтрин? Выпусти меня!
Ручка двери поворачивалась в разные стороны. Затем Лью обрушил на дверь град ударов.
— Выпусти меня отсюда немедленно, Трент Брэдбери, прежде чем ты получишь самую жестокую порку за всю твою жизнь!
Трент медленно отступил от двери. Когда его плечи ударились о противоположную стену, он вздохнул от неожиданности. Ключ от кабинета, который он вынул из скважины, даже не подумав об этом, выпал из его пальцев на выцветшую дорожку. Теперь, когда Трент осуществил свой план, силы оставили его. Мир вокруг заколебался, словно он находился под водой, и ему приходилось бороться с самим собой, чтобы не упасть в обморок. Только сейчас, когда ему удалось запереть Лью, послать мать искать якобы травмированную Лори и спрятать остальных детей в безопасности за пышной тисовой оградой миссис Редлэнд, он понял, что не ожидал такого успешного развития событий. Если «папа Лью» был удивлен, обнаружив себя запертым в кабинете, то Трент Брэдбери был абсолютно потрясен.
Дверная ручка снова поворачивалась влево и вправо короткими резкими дугами.
— ВЫПУСТИ МЕНЯ ОТСЮДА, ЧЕРТ ПОБЕРИ!
— Я выпущу тебя, когда на часах будет без четверти четыре, Лью, — произнес Трент дрожащим голосом и затем хихикнул. — Если, конечно, ты все еще будешь здесь в это время.
Снизу донеслось:
— Трент? Трент, с тобой все в порядке?
Боже мой, это Лори.
— Все в порядке, Трент?
И Лисса!
— Эй, Трент, ты справился?
И Брайан тоже!
Трент посмотрел на свои часы и с ужасом увидел, что они показывают 3.31… a вот сейчас 3.32. Вдруг его часы отстают?
— Быстро убирайтесь отсюда! — закричал Трент на них и бросился по коридору. — Марш из дома!
Коридор третьего этажа растягивался перед ним, как сладкая тянучка: чем быстрее Трент бежал, тем длинней он казался. Лью колотил кулаками в дверь, осыпая всех проклятиями. Одновременно грохотал гром и из глубины дома доносился все более мощный рев пробуждающихся к жизни машин.
Трент оказался наконец на лестнице и побежал вниз — верхняя часть тела настолько опережала ноги, что он едва не упал. Обогнув колонну между вторым и третьим этажами, он бросился вниз по пролету между вторым и первым, туда, где, глядя вверх, его ждали сестры и брат.
— Вон из дома! — крикнул он, толкая их к открытой двери и урагану, бушующему снаружи. — Быстро!
— Трент, что случилось? — спросил Брайан. — Что это с домом? Он весь трясется!
Действительно, дом вибрировал — вибрация поднималась от основания через пол, и Тренту казалось, что у него трясутся глаза. Сыпалась штукатурка.
— У нас нет времени! Быстро! Вон из дома! Лори, помоги мне!
Трент схватил в охапку Брайана и поднял его. Лори подхватила под мышки Лиссу и выбежала с ней наружу.
Гром гремел не переставая. Ослепительные молнии прорезали небо. Порывы ветра сменились беспрерывным ураганным ревом.
Трент почувствовал, как под домом сотрясается земля. Когда с Брайаном на руках он выскочил через открытую дверь, то увидел электрическую вспышку необыкновенной яркости. Она оставила свой зрительный образ на сетчатке его глаз почти на час после своего исчезновения (позднее Трент решил, что ему повезло: яркий свет мог и ослепить). Этот свет вырвался наружу через узкие окна подвала. Его лучи казались почти осязаемыми. Трент услышал звон бьющегося стекла и как раз в тот момент, когда миновал порог, почувствовал, как дом начал подниматься у него под ногами.
Спрыгнув с верхних ступенек, Трент схватил Лори за руку. Спотыкаясь, они пробежали по тротуару на середину темной улицы и оттуда стали следить за тем, что происходит.
Дом на Кленовой улице, казалось, готовился к взлету. Его очертания сделались нечеткими; он вздрагивал, как человек на пружинах, каких изображают в комиксах. Огромные трещины бежали от дома не только по бетонному фундаменту, окружавшему его, но и по земле. Лужайку прорезали гигантские полосы. Пласты травы выворачивало кверху корнями, и лужайка сделалась черной. Да и весь передний двор стал, казалось, каким-то пузырчатым, будто он пытался удержать дом, который возвышался над ним долгие годы.
Трент перевел взгляд на третий этаж, где все еще горел свет в кабинете Лью. Ему показалось, что оттуда донесся звон разбиваемого стекла, но он отмахнулся от этой мысли как от наваждения — действительно, разве можно что-то расслышать среди такого грохота? Лишь год спустя Лори призналась, что слышала, как их отчим кричал из окна своего кабинета.
Сначала рухнуло основание дома — по нему побежали трещины, и фундамент развалился с грохотом взрыва. Из-под дома вырвался холодный синий ослепительный свет. Рев машин перешел в пронзительный визг. Земля поднималась вместе с домом все выше и выше в последней отчаянной попытке удержать его… и наконец отпустила. Внезапно дом завис на фут от земли, опираясь на столб яркого голубого пламени.
Это был идеальный взлет.
На коньке крыши бешено вращался флюгер.
Сначала дом поднимался медленно, затем все быстрее и быстрее. С диким ревом он взлетал, подброшенный ослепительным огненным столбом. Беспрерывно, то открываясь, то снова закрываясь, хлопала входная дверь.
— Мои игрушки! — жалобно заплакал Брайан, и Трента охватил приступ безумного смеха.
Дом взлетел на высоту тридцати футов, замер, казалось, перед следующим рывком вверх, затем устремился в месиво мчащихся черных ночных облаков. И исчез.
Два листа черепицы опустились вниз, покачиваясь на потоках воздуха словно черные листья.
— Осторожно, Трент! — вскрикнула Лори и резко оттолкнула его в сторону. Тяжелый коврик с резиновой подкладкой и надписью «ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ», обычно лежавший у входа в дом, грузно шлепнулся как раз на то место, где только что стоял Трент. От толчка сестры он, потеряв равновесие, сел на асфальт.
Он посмотрел на Лори. Девочка посмотрела на него.
— Было бы, наверное, намного хуже, если бы коврик шарахнул тебя по макушке, — сказала она, — так что больше не зови меня Килькой, Трент.
Он торжествующе посмотрел на сестру и засмеялся. Лори присоединилась к нему. Затем начали смеяться и младшие дети. Брайан схватил Трента за одну руку, Лисса — за другую, и они помогли ему встать. Теперь все четверо, стоя рядом, смотрели на дымящуюся дыру там, где раньше, посреди развороченной лужайки, был погреб. Из соседних домов выходили люди, но дети Брэдбери не обращали на них внимания. А может быть, правильнее сказать, дети Брэдбери просто не замечали их.
— Ты только посмотри, — благоговейно заметил Брайан. — Наш дом улетел, Трент.
— Да, — согласился Трент.
— Может быть, в том месте, куда он полетел, найдутся люди, которые интересуются норманнами и саксами, — сказала Лисса.
Трент и Лори, схватив друг друга за руки, залились хохотом… и тут хлынул проливной дождь.
Мистер Слэттери из дома на противоположной стороне улицы подошел к ним. У него на голове осталось не много волос, но те, что сохранились, казались маленькими тугими завитушками, приклеенными к его блестящему черепу.
— Что случилось?! — завопил он, пытаясь перекричать раскаты грома, которые теперь почти не прекращались. — Что здесь произошло?!
Трент отпустил руки своей сестры и посмотрел на мистера Слэттери.
— Подлинные космические приключения, — торжественно произнес он, и все четверо снова расхохотались. Мистер Слэттери бросил подозрительный и одновременно испуганный взгляд на пустую яму, где раньше был погреб, решил, что без осторожности нет и доблести, и отступил на свою сторону улицы. Хотя дождь все еще продолжал хлестать, он не пригласил детей Брэдбери следовать за ним. Впрочем, они не проявили бы к этому никакого интереса. Ребята уселись на бордюр — Трент и Лори посредине, а Брайан и Лисса по сторонам.
— Теперь мы свободны, — прошептала, наклонившись к Тренту, Лори.
— Не только мы, — отозвался Трент. — И она тоже.
Затем он обнял их всех — поднапрягшись и вытянув руки, ему удалось добиться этого, — и они сидели так на бордюре под струями проливного дождя, ожидая возвращения матери.
Насколько я помню, только однажды мне действительно удалось раскрыть преступление раньше моего знаменитого друга, мистера Шерлока Холмса. Я говорю «насколько помню», потому что, когда мне пошел девятый десяток, моя память стала сдавать, а теперь, с приближением моего столетия, прошлое видится прямо-таки в Тумане. Не исключено, что нечто подобное случилось еще раз, но если даже это было и так, я этого не помню.
Сомневаюсь, что когда-нибудь забуду тот случай, независимо от того, какими туманными становятся мои мысли и воспоминания, и все же я решил записать происшедшее, прежде чем Господь навсегда наденет колпачок на мою ручку. Видит Бог, мой рассказ не унизит Холмса. Мой друг уже сорок лет покоится в могиле, и мне кажется, это достаточный срок, чтобы позволить себе рассказать о случившемся. Даже Лестрейд, который время от времени прибегал к помощи Холмса, хотя никогда не испытывал к нему особого расположения, так и не нарушил молчания в отношении дела лорда Халла. Правда, принимая во внимание некоторые обстоятельства, он вряд ли мог сделать это. Впрочем, будь обстоятельства иными, я все же сомневаюсь, что он повел бы себя по-другому. Они с Холмсом постоянно подкалывали друг друга, и мне кажется, что в душе Холмса могла скрываться настоящая ненависть к полицейскому (хотя он никогда не признался бы в столь отвратительном чувстве), зато Лестрейд испытывал к моему другу странное уважение.
Был сырой мрачный день, и часы только что пробили половину второго. Холмс сидел у окна, держа в руках свою скрипку, но не играл на ней, а молча смотрел на падающую пелену дождя. Бывали периоды, главным образом после дней его увлечения кокаином, когда Холмс становился задумчивым, даже ворчливым, особенно если небеса упрямо наливались серыми на протяжении недели или дольше. В тот день Холмс был разочарован вдвойне, потому что барометр начал подниматься с позднего вечера и с уверенностью предсказал чистое небо и хорошую погоду не позже десяти утра. Вместо этого туман, висевший в воздухе, когда я встал, превратился в непрерывный дождь, и если что-то делало моего друга более мрачным, чем продолжительные дожди, так это случаи, когда барометр ошибался.
Внезапно Холмс выпрямился, дернул скрипичную струну ногтем, и на его лице появилась сардоническая улыбка.
— Посмотрите, Уотсон! Ну и зрелище! Самая мокрая ищейка, которую вам когда-либо приходилось видеть!
Разумеется, это был Лестрейд, он сидел на заднем сиденье кэба, и струйки дождя скатывались на его близко посаженные, отчаянно любопытные глаза. Не успела коляска остановиться, как он выскочил из нее, бросил кучеру монету и направился к дому 221-б по Бейкер-стрит. Он шел так быстро, что я опасался, как бы он не врезался в нашу дверь словно таран.
Не прошло и минуты, как я услышал голос миссис Хадсон, выговаривавшей ему за то, что он нанес в прихожую столько воды, а это не может не оказать неблагоприятного воздействия на ковры не только на первом, но и на втором этаже. Тут Холмс, способный при желании двигаться столь быстро, что Лестрейд начинал казаться медлительным как черепаха, рванулся к двери и крикнул вниз:
— Пусть поднимается, миссис Хадсон, — я подложу ему под ноги газету, если он задержится надолго, но мне почему-то кажется, да, я действительно считаю, что…
Лестрейд побежал вверх по лестнице, оставив миссис Хадсон вместе с ее упреками внизу. Лицо у него было красным, глаза горели, а зубы, заметно пожелтевшие от табака, распахнулись в волчьей гримасе.
— Инспектор Лестрейд! — добродушно воскликнул Холмс. — Что привело вас к нам в столь…
Но он не закончил фразы. Тяжело дыша от бега по лестнице, Лестрейд выпалил:
— Цыгане утверждают, будто дьявол может исполнять задания. Теперь я этому верю. Если хотите принять участие, отправляемся немедленно, Холмс: труп еще не остыл и все подозреваемые на месте.
— Вы пугаете меня своей страстью, Лестрейд! — воскликнул Холмс, насмешливо приподняв брови.
— Не разыгрывайте из себя равнодушного, дружище. Я примчался сюда, чтобы предложить вам принять участие в том самом деле, о котором вы в своей гордыне говорили мне сотню раз: идеальная тайна закрытой комнаты!
Холмс было направился в угол, по-видимому, чтобы взять свою ужасную палку с золотым набалдашником, которая почему-то особенно нравилась ему в это время года. Однако слова Лестрейда заставили его повернуться и взглянуть на нашего гостя широко открытыми глазами.
— Вы серьезно, Лестрейд?
— Неужели вы считаете, что я, рискуя схватить воспаление легких, помчался бы сюда в открытом кэбе, если бы не серьезное дело? — с негодованием ответил Лестрейд.
И тут я впервые услышал (хотя эту фразу приписывали Холмсу несчетное число раз), как мой друг, повернувшись ко мне, крикнул:
— Быстро, Уотсон! Игра началась!.
Лестрейд проворчал, что Холмсу дьявольски везет. Хотя он приказал кучеру подождать, тот все-таки уехал. Однако стоило нам появиться на крыльце, как послышался стук копыт — по пустынной улице под проливным дождем мчался наёмный кэб. Мы сели в него и тут же тронулись. Как обычно, Холмс сидел слева. Его глаза видели все вокруг, все замечали, хотя в этот день смотреть было положительно не на что… по крайней мере для таких, как я. Ничуть не сомневаюсь, что для Холмса каждый пустой угол, как и каждая залитая дождем витрина, был красноречивее всяких слов. Лестрейд направил кучера по определенному адресу на Сэвил-роу и затем спросил Холмса, был ли он знаком с лордом Халлом.
— Я слышал о нем, — ответил Холмс, — однако не имел удовольствия встречаться лично. Теперь, боюсь, такое удовольствие мне уже не представится. Он ведь был хозяином судоходной компании?
— Да, судоходной, — подтвердил Лестрейд, — но, полагаю, вы немного потеряли. Судя по тому, что о нем говорят, лорд Халл — а среди таких были его ближайшие друзья и гм… родственники — был крайне неприятным человеком, отмеченным таким же слабоумием, как кроссворд в детском развлекательном журнале. Теперь он покончил с этим уже навсегда, потому что сегодня утром, примерно в одиннадцать часов, около… — Лестрейд достал из кармана свои карманные часы-луковицу и посмотрел на циферблат, — двух часов и сорока минут назад, кто-то вонзил ему нож в спину в тот момент, когда он сидел у себя в кабинете с завещанием на столе.
— Итак, — задумчиво произнес Холмс, раскуривая трубку, — по вашему мнению, кабинет этого отвратительного лорда Халла и является той идеальной запертой комнатой, о которой я мечтал, не так ли? — Его глаза сверкнули сквозь поднимающееся облако синего дыма, а лицо приобрело скептическое выражение.
— По-моему, — тихо сказал Лестрейд, — дело обстоит именно так.
— Мы с Уотсоном раньше копали подобные ямы и ни разу не сумели достичь воды, — заметил Холмс и посмотрел на меня, прежде чем вернуться к бесконечному перечислению улиц, по которым мы проезжали. — Вы помните «Пеструю ленту», Уотсон?
От меня вряд ли требовался ответ. В этом деле действительно фигурировала запертая комната, но там фигурировали еще и вентиляционное отверстие, ядовитая змея и жестокий убийца, настолько безжалостный, что выпустил змею в отверстие между комнатами. Это был замысел, созревший в воображении жестокого и блестящего ума, но мой друг разгадал его почти сразу.
— Каковы обстоятельства дела, инспектор? — спросил Холмс.
Сухим языком профессионального полицейского Лестрейд начал выкладывать факты. Лорд Альберт Халл был тираном в своей компании и деспотом в семье. Его жена смертельно боялась его, и, судя по всему, у нее были на то все основания. То обстоятельство, что она родила ему трех сыновей, ничуть не смягчило его свирепого подхода к домашним вообще и к ней в частности. Леди Халл неохотно говорила об этом, но ее сыновья не отличались подобной сдержанностью. Их папа, говорили они, пользовался любой возможностью, чтобы наводить критику на мать, насмехаться над ней или отпускать в ее адрес непристойные шутки… и все это на людях, в обществе. А когда супруги оставались наедине, он просто ее не замечал. За исключением тех случаев, добавил Лестрейд, когда у лорда Халла появлялось желание избить ее, что случалось не так уж и редко.
— Уильям, старший сын, сказал мне, что мать всегда давала одно и то же объяснение, выходя утром к столу с распухшим глазом или разбитой скулой: она, дескать, забыла надеть очки и наткнулась на дверь. Так она натыкалась на двери раз, а то и два в неделю. «Я даже не подозревал, что у нас в доме столько дверей», — сказал Уильям.
— Г-м-м, — произнес Холмс. — Приятный мужчина. И сыновья не захотели положить этому конец?
— Она им запретила, — сказал Лестрейд.
— Патология, — проворчал я. — Муж, способный избивать свою жену, вызывает чувство гадливости; жена, позволяющая такое, вызывает не меньшее отвращение и в то же время составляет загадку.
— Впрочем, в ее безумии просматривалась определенная система, — заметил Лестрейд. — Система и то, что можно назвать сознательным терпением. Дело в том, что она была на двадцать лет моложе своего мужа и повелителя. Кроме того, Халл сильно пил и любил поесть. К семидесяти годам — пять лет назад — он страдал от грудной жабы и подагры.
— Переждать, когда закончится шторм, а затем наслаждаться сиянием солнца, — образно заметил Холмс.
— Да, — кивнул Лестрейд, — но эта идея завела в ад многих мужчин и женщин.
Халл заранее принял меры, чтобы членам его семьи были известны как размеры его состояния, так и условия, оговоренные им. Родные Халла практически были его рабами.
— Связанными условиями завещания, — пробормотал Холмс.
— Совершенно верно, старина. К моменту смерти состояние Халла составляло триста тысяч фунтов стерлингов. Он даже не просил членов своей семьи верить ему на слово; раз в квартал его главный бухгалтер приходил к нему в дом и отчитывался в финансовых делах фирмы «Халл Шиллинг», хотя он сам твердо держал в руках шнурки, которые стягивали кошелек.
— Сущий дьявол! — воскликнул я, подумав о жестокосердных мальчишках, которых иногда можно увидеть в Истчипе или на Пикадилли, мальчишках, которые держат перед носом голодной собачки лакомство, чтобы заставить ее служить, а потом засовывают его себе в рот перед печальными глазами несчастного животного.
Скоро выяснилось, что это сравнение еще ближе к истине, чем я думал.
— После его смерти леди Ребекка должна была унаследовать сто пятьдесят тысяч фунтов; Уильям, старший сын, — пятьдесят тысяч; Джори, средний сын, сорок и Стивен, самый младший, получил бы тридцать тысяч фунтов. — А остальные тридцать тысяч? — поинтересовался я.
— Далее идут небольшие суммы, Уотсон: кузине в Уэльсе, тетушке в Бретани (между прочим, ни одного цента родственникам леди Ребекки), пять тысяч распределяются между слугами. Ах да, вам это понравится, Холмс: десять тысяч фунтов — приюту миссис Хэмфилл для брошенных котят.
— Вы шутите! — воскликнул я, но если Лестрейд ожидал аналогичную реакцию от Холмса, его постигло разочарование. Холмс всего лишь снова закурил свою трубку и кивнул, будто заранее ожидал этого… или чего-то подобного. — В Истсайде младенцы умирают от голода и двенадцатилетние дети работают по пятьдесят часов в неделю на текстильных фабриках, а этот человек оставляет десять тысяч фунтов кошачьему приюту?
— Совершенно верно, — улыбнулся Лестрейд. — Более того, он оставил бы в двадцать семь раз больше покинутым котятам миссис Хэмфилл, если бы сегодня утром что-то не произошло и кто-то не принял участия в этом деле.
Я смотрел на него с открытым ртом, пытаясь перемножить эти цифры в уме. Пока я приходил к заключению, что лорд Халл намеревался лишить наследства как жену, так и всех детей ради приюта для котят, Холмс мрачно посмотрел на Лестрейда и произнес нечто показавшееся мне совершенно не относящимся к делу:
— Я ведь собираюсь чихнуть, правда?
Лестрейд улыбнулся. Его улыбка показалась мне необыкновенно доброй.
— Да, мой дорогой Холмс! Боюсь, что вы будете это делать часто и глубоко.
Холмс достал изо рта трубку, которую только что хорошенько раскурил (я понял это по тому, как он откинулся на спинку сиденья), посмотрел на нее и затем выставил под дождь. Более ошеломленный, чем когда-либо, я наблюдал за тем, как Холмс выбивает из трубки влажный и дымящийся табак.
— Сколько? — спросил Холмс.
— Десять, — ответил Лестрейд теперь уже с дьявольской улыбкой.
— Я сразу заподозрил, что потребовалось нечто большее, чем тайна этой вашей знаменитой запертой комнаты, чтобы вы примчались в открытом кэбе в столь дождливый день, — недовольно пробормотал Холмс.
— Подозревайте сколько угодно, — весело отозвался Лестрейд. — Боюсь, что мне следует находиться на месте преступления — меня, видите ли, призывает долг, — но если вам так хочется, я могу допустить туда и вас вместе с любезным доктором.
— Вы единственный человек из всех, кого я встречал, — заметил Холмс, — чье настроение улучшается при плохой погоде. Неужели это как-то связано с вашим характером? Впрочем, сие не имеет значения — эту проблему мы можем отложить, пожалуй, на другой раз. Скажите мне, Лестрейд: когда лорду Халлу стало ясно, что он скоро умрет?
— Умрет? — удивленно воскликнул я. — Мой дорогой Холмс, откуда у вас появилась мысль, что он пришел к такому выводу…
— Но ведь это очевидно, Уотсон, — ответил Холмс. — Характер влияет на поведение, как я говорил уже вам тысячу раз. Ему доставляло удовольствие держать их в кабале с помощью своего завещания… — Он взглянул на Лестрейда. — Там нет никаких договоров о передаче имущества третьему лицу на ответственное хранение, насколько я понимаю. Никаких иных ограничений?
— Абсолютно никаких, — отрицательно покачал головой Лестрейд.
— Невероятно! — воскликнул я.
— Отнюдь, Уотсон: характер влияет на поведение, не забывайте. Ему хотелось, чтобы они послушно повиновались ему в надежде, что после его смерти все состояние достанется им, но он никогда не собирался так поступать. Подобное поведение, по сути дела, полностью противоречило бы его характеру. Вы согласны, Лестрейд?
— Говоря по правде, согласен, — ответил тот.
— Итак, мы приступили к сути дела, Уотсон, не так ли? Вам все ясно? Лорд Халл понимает, что смерть близка. Он выжидает… хочет быть абсолютно уверенным, что на этот раз не произойдет ошибки, что это не ложная тревога… и затем он собирает свою любимую семью. Когда? Этим утром, Лестрейд?
Лестрейд утвердительно кивнул.
Холмс уперся пальцами в подбородок.
— Итак, он собирает их и говорит, что составил новое завещание, которое лишает их состояния… всех до единого… За исключением слуг, его дальних родственников и, разумеется, котят.
Я открыл рот и попытался что-то возразить, но тут же понял, что слишком рассержен, чтобы произнести хоть слово. В моем воображении то и дело появлялся образ этих жестокосердных мальчишек, что заставляли голодных ист-эндских собак прыгать за куском свинины или пирога. Должен добавить, что мне не пришло в голову поинтересоваться, не будет ли такое завещание оспорено судом. Нынче человеку чертовски трудно лишить своих ближайших родственников денег в пользу кошачьего приюта, но в 1899 году завещание было завещанием, и если родственникам не удалось бы привести множество убедительных примеров безумия не эксцентричности, а настоящего безумия — и доказать это, воля человека, подобно воле Бога, должна была быть исполнена.
— Это новое завещание было должным образом подписано в присутствии свидетелей? — спросил Холмс.
— Совершенно верно, — ответил Лестрейд. — Вчера адвокат лорда Халла и один из его помощников пришли в дом, их провели в кабинет хозяина, и они оставались там около пятнадцати минут. Стивен Халл рассказывает, что адвокат в какой-то момент запротестовал — он не разобрал, о чем идет речь, — но Халл заставил его замолчать. Джори, средний сын, находился наверху и занимался живописью, а леди Халл была в гостях у знакомых. Но оба других сына — Стивен и Уильям — видели, как появились юристы и вскоре уехали. Уильям сказал, что они ушли с опущенными головами. Больше того, когда Уильям спросил мистера Барнса, адвоката, хорошо ли он себя чувствует, и сделал вежливое замечание относительно непрекращающегося дождя, Барнс промолчал, а его помощник, казалось, даже как-то съежился. Создалось впечатление, что им стыдно, заметил Уильям.
«Да, этой юридической закавыкой воспользоваться не удастся», подумал я.
— Раз уж мы заговорили об этом, расскажите мне о сыновьях, — попросил Холмc.
— Как вам будет угодно. Вряд ли стоит говорить о том, что их ненависть к отцу уступала лишь безграничному презрению отца к ним… хотя я могу понять, что он мог презирать Уильяма… Ну ладно, я буду говорить по порядку.
— Да, пожалуйста, продолжайте, — сухо заметил Холмc.
— Уильяму тридцать шесть лет. Если бы отец давал ему хоть немного карманных денег, я полагаю, он стал бы гулякой. А поскольку денег у него практически не было, Уильям проводил свободное время в гимнастических залах, нанимаясь тем, что, насколько я понимаю, называется «физической культурой». Он стал на редкость мускулистым парнем и по вечерам большей частью сидел в дешевых кафе. Когда у него появлялись деньги, он тут же отправлялся в игорный дом и просаживал их в карты. В общем, не слишком приятный человек этот Уильям. У него не было цели в жизни, никакой профессии, никакого хобби, он ни к чему не стремится — разве что ему хотелось пережить отца. Когда я допрашивал его, у меня возникло какое-то странное ощущение, будто я говорю не с человеком, а с пустой вазой, на которой легкими мазками нанесено лицо лорда Халла.
— Ваза, ждущая, чтобы ее наполнили фунтами стерлингов, — заметил Холмс.
— А вот Джори — он совсем другой, — продолжал Лестрейд, — Лорд Халл презирал его больше всех остальных, называл его с раннего детства «рыбьей мордой», «кривоногим», «толстопузым». К сожалению, нетрудно понять, откуда такие прозвища: Джори Халл ростом не больше пяти футов двух дюймов, с кривыми ногами и удивительно безобразным лицом. Он немного походит на того поэта… Пустышку.
— Оскара Уайлда? — спросил я.
Холмс взглянул на меня с легкой улыбкой.
— Думаю, Лестрейд имеет в виду Элджернона Суинберна, — заметил он, — который, как мне кажется, ничуть не большая пустышка, чем вы сами, Уотсон.
— Джори Халл родился мертвым, — сказал Лестрейд. — Он оставался посиневшим и неподвижным в течение минуты, и врач признал его мертворожденным. Накрыл салфеткой его безобразное тело. Леди Халл, проявив редкое мужество, села, сбросила салфетку и окунула ноги младенца в горячую воду, принесенную для родов. Младенец зашевелился и заплакал.
Лестрейд ухмыльнулся и закурил маленькую сигару.
— Халл заявил, что погружение в горячую воду привело к искривлению ног у мальчика, и, напившись, обвинял в этом свою жену. Лучше бы ребенок родился мертвым, чем жил таким, каким он оказался, говорил он, — существо с ногами краба и лицом трески.
Единственной реакцией на это крайне необычное (и для меня как врача весьма сомнительное) повествование было замечание Холмса, что Лестрейду удалось собрать поразительно много сведений за столь короткое время.
— Это указывает на один из аспектов дела, к которому вы проявите особый интерес, мой дорогой Холмс, — сказал Лестрейд, когда мы свернули с Роттен-роуд, с плеском разбрызгивая грязные лужи. — Чтобы получить от них показания, их не нужно принуждать; от принуждения они замолкают. Слишком долго им пришлось молчать. А затем становится известно, что новое завещание исчезло. По опыту знаю, что от облегчения люди полностью развязывают языки.
— Принято! — воскликнул я, но Холмс пропустил мой возглас мимо ушей; его внимание все еще было сосредоточено на Джори, безобразном среднем сыне.
— Значит, этот Джори действительно уродлив? — спросил он Лестрейда.
— Его не назовешь красавцем, но мне приходилось видеть людей пострашнее, успокоил Лестрейд. — Мне кажется, что отец постоянно проклинал его потому…
— Потому, что он был единственным в семье, кому не нужны были его деньги, чтобы пробиться в жизни, — закончил за него Холмс.
Лестрейд вздрогнул.
— Проклятие! Откуда вы это знаете?
— Именно по этой причине лорду Халлу пришлось выискивать у Джори физические недостатки. Какое раздражение, должно быть, вызвало у старого дьявола то, что противостоящая ему потенциальная цель так хорошо защищена в других отношениях. Издеваться над юношей из-за его внешнего вида или его осанки пристало школьникам и пьяным дуракам, но негодяй вроде лорда Халла привык, вне сомнения, к более благородной добыче. Я осмелюсь высказать предположение, что он, возможно, несколько побаивался своего кривоногого среднего сына. Итак, каков был ключ Джори к двери камеры?
— А разве я не сказал вам? Он рисует, — ответил Лестрейд.
— Ага!
Джори Халл, как это позднее стало ясно по его полотнам, выставленным в нижних залах дома Халла, был действительно очень хорошим художником. Нет, он не принадлежал к числу великих мастеров, я совсем не это имел в виду. Но его портреты матери и братьев были настолько точны, что несколько лет спустя, впервые увидев цветные фотографии, я тут же вспомнил тот дождливый ноябрьский день 1899 года. А портрет его отца был, наверное, просто гениален. Несомненно, он потрясал (даже запугивал) той злобой, которая, казалось, исходила от полотна подобно сырому кладбищенскому воздуху. Возможно, сам Джори напоминал Элджернона Суинберна, но его отец и походил — по крайней мере в исполнении среднего сына — на одного из героев Оскара Уайлда, этого почти бессмертного повесу — Дориана Грэя.
Полотна Джори писал долго, однако рисунки был способен делать с такой невероятной легкостью и точностью, что порой приходил из Гайд-парка к вечеру субботы с двадцатью фунтами в кармане.
— Готов поспорить, что отцу это не нравилось, — сказал Холмс. Он машинально сунул руку за своей трубкой, но тут же убрал ее. — Сын британского пэра рисует богатых американских туристов и их спутниц в лучших традициях французской богемы.
Лестрейд от души рассмеялся.
— Можете себе представить, как он бесился от злости! Но Джори — молодчина — не собирался отказываться от своего мольберта в Гайд-парке… по крайней мере до тех пор, пока его отец не согласится выплачивать ему тридцать пять фунтов в неделю. Отец, конечно, назвал это «низким шантажом».
— Мое сердце обливается кровью, — заметил я.
— Мое тоже, Уотсон, — сказал Холмс. — А теперь о третьем сыне, Лестрейд, и побыстрее — я вижу, мы уже почти приехали к дому Халлов. Как объяснил Лестрейд, Стивен Халл имел больше всех оснований ненавидеть своего отца. По мере того как подагра стала развиваться все быстрее, а умственные способности старого лорда ухудшались, все больше дел своей судоходной компании он поручал Стивену, которому к моменту смерти отца исполнилось всего двадцать восемь лет. На плечи молодого человека взвалилась огромная ответственность, а если его решение — даже самое незначительное — оказывалось неверным, вина тоже падала на него. И несмотря на все это, он не извлекал никакой финансовой выгоды от удачно проведенных торговых операций и улучшения дел отцовской компании.
Лорду Халлу следовало относиться к Стивену с благодарностью, поскольку молодой человек оказался единственным сыном, проявлявшим интерес и склонность к работе в компании, которую он основал. Стивен был идеальным примером того, что Библия называет «хорошим сыном». Но вместо любви и благодарности лорд Халл расплачивался за успешные усилия молодого человека презрением, подозрительностью и ревностью. За два последних года жизни старик не раз высказывался на его счет, утверждая, что Стивен способен «украсть пенни с глаз мертвеца».
— Вот ублюдок! — не в силах сдержаться, воскликнул я.
— Давайте пока не станем принимать во внимание новое завещание, — сказал Холмс, снова упершись подбородком в пальцы, скрещенные на набалдашнике палки, — и вернемся к старому. Даже принимая во внимание несколько более щедрые условия этого документа, можно заключить, что у Стивена Халла имелись основания для недовольства. Несмотря на все свои усилия, которые не только спасли семейное состояние, но и увеличили его, он должен был получить всего лишь долю, причитавшуюся самому младшему сыну. Кстати, как должны были распорядиться судоходной компанией в соответствии с условиями документа, который мы назовем «кошачьим завещанием»?
Я внимательно посмотрел на Холмса, но, как всегда, трудно было сказать, пытался он шутить или нет. Даже после многих лет, проведенных с ним рядом, и всех приключений, в которых мы принимали участие, юмор Холмса продолжал оставаться недоступным даже для меня.
— Ее должны были передать в распоряжение совета директоров, и в этом пункте ни слова не было о Стивене, — ответил Лестрейд и выбросил в окно недокуренную сигару как раз в тот момент, когда кучер свернул на подъездную дорогу, ведущую к дому, который показался мне на фоне зелени, поникшей под потоками проливного дождя, на удивление безобразным. — Но теперь, когда отец скончался и новое завещание найти не удалось, у Стивена Халла есть то, что американцы называют «средством для достижения цели». Компания назначит его исполнительным директором. Они сделали бы это в любом случае, однако нынче это произойдет на тех условиях, которые выставит Стивен Халл.
— Да, — согласился Холмс. — «Средство для достижения цели». Хорошее выражение. — Он высунулся под струи дождя. — Остановитесь, кучер! — крикнул он. — Мы еще не закончили разговор!
— Как скажете, хозяин, — ответил кучер, — но здесь, на облучке, дьявольски мокро.
— У вас в кармане будет достаточно, чтобы сделать такими же дьявольски мокрыми и ваши внутренности, — пообещал Холмс, что, судя по всему, удовлетворило кучера. Он остановил кэб в тридцати ярдах от главного входа. Я слушал, как дождь барабанил в стенки кэба, пока Холмс раздумывал. Наконец он подал голос: — Старое завещание — то, которым он дразнил их, — никуда не исчезло?
— Нет, разумеется. Старое завещание лежит на столе, рядом с его телом.
— Великолепно, четверо подозреваемых! Слуг не станем принимать во внимание… пока. Заканчивайте побыстрее, Лестрейд, — финальные обстоятельства и запертая комната.
Лестрейд заспешил, время от времени заглядывая в свои записи. Месяц назад лорд Халл заметил маленькое черное пятно на правой ноге, прямо под коленом. Вызвал семейного доктора. Тот поставил диагноз — гангрена — неожиданное, но довольно часто встречающееся следствие подагры и плохого кровообращения. Врач сообщил лорду Халлу, что ногу придется отнять, причем значительно выше пораженного места.
Лорд Халл смеялся так, что по его щекам текли слезы. Врач, ожидавший любой реакции пациента, кроме такой, потерял дар речи.
— Когда меня положат в гроб, пилильщик костей, — сказал Халл, — обе ноги все еще будут у меня на месте, учтите это.
Доктор сказал ему, что сочувствует несчастью, понимает, что лорд Халл хочет сохранить ногу, но без ампутации он не проживет больше шести месяцев и последние два будет страдать от мучительных болей. Тогда лорд Халл поинтересовался, каковы его шансы выжить, если он согласится на операцию. При этом лорд Халл не переставал смеяться, сказал Лестрейд, словно это была самая удачная шутка, которую ему приходилось слышать. Доктор после долгих колебаний сказал, что шансы те же.
— Чепуха, — заметил я.
— Именно эта сказал и лорд Халл, — ответил Лестрейд, — только он употребил слово, больше распространенное в ночлежных домах, чем в гостиных.
Халл сказал доктору, что сам считает, свои шансы не более одного к пяти.
— Что касается боли, не думаю, что до этого дойдет, — заключил он, — пока есть настойка опия и ложка поблизости, чтобы размешать ее.
На следующий день лорд Халл сделал свое потрясшее всех заявление, что он собирается изменить завещание. Как именно, не сказал.
— Вот как? — Холмс вонзил в Лестрейда взгляд спокойных серых глаз, так много повидавших на своем веку. — И кто, позвольте спросить, был потрясен?
— Думаю, ни один из них. Но вам знакома человеческая природа, Холмс, надежда умирает последней.
— Это верно — а некоторые тут же принимают меры против катастрофы, — мечтательно сказал Холмс.
Итак, утром лорд Халл собрал свою семью в гостиной и, когда все заняли свои места, осуществил акт, который удается лишь немногим завещателям, акт, который обычно исполняют их адвокаты своими болтающимися языками после того, как их собственные замерли навсегда.
Короче говоря, он прочитал им свое новое завещание, оставляющее почти все состояние несчастным котятам в приюте миссис Хэмфилл.
В тишине, которая последовала за этим, он встал — не без труда — и благосклонно одарил их всех улыбкой помертвевшей головы. Опершись на свою трость, он сделал следующее заявление, которое я и сейчас нахожу столь же отвратительным, как и тогда, когда Лестрейд рассказал о нем в кэбе, за спиной кучера:
«Все прекрасно, не правда ли? Да, поистине прекрасно! Вы служите мне преданно, женщина и молодые люди, почти сорок лет. Теперь я намерен с самой чистой и безмятежной совестью, какую только можно вообразить, вышвырнуть вас на улицу. Но не расстраивайтесь! Все могло быть гораздо хуже! Фараоны заблаговременно убивали своих любимцев, до собственной смерти, для того, чтобы любимцы были уже там, в потусторонней жизни, и приветствовали своих повелителей, которые могли их пинать или ласкать… согласно собственной прихоти, и так всегда… всегда, всегда», — рассмеялся он, глядя на них. Они смотрели на его одутловатое умирающее лицо, на новое завещание — должным образом оформленное, с подписями свидетелей, как все они видели, — которое он сжимал в руке, похожей на клешню.
Поднялся Уильям, который произнес:
«Сэр, хотя вы являетесь моим отцом и без вашего участия я не появился бы на свет, но я должен сказать, что вы самое низкое существо из всех ползавших по лицу земли с тех пор, как змий соблазнил в райских кущах Еву».
«Ошибаешься! — возразило престарелое чудовище, все еще смеясь. — Мне известны четыре существа, которые еще ниже. А теперь, если вы меня извините, мне нужно положить в сейф кое-какие важные бумаги… и сжечь в камине те, что уже не имеют никакого значения».
— У него все еще было старое завещание, когда он стоял перед ними? спросил Холмс. Он казался не столько потрясенным, сколько заинтересованным.
— Да.
— Он мог бы сжечь старое завещание, как только новое было подписано и засвидетельствовано, — задумчиво произнес Холмс. — Для этого у него оставался весь день и весь вечер. Но он не сделал этого, правда? Почему? Каково ваше мнение по этому вопросу, Лестрейд?
— Думаю, даже тогда он еще хотел над ними поиздеваться. Он ввергал их в искушение, хотя и полагал, что они не поддадутся ему.
— Может быть, по его мнению, один из них поддался, — предположил Холмс. Вам не приходила в голову такая мысль? — Он повернулся ко мне и одарил меня мгновенным взглядом своих проницательных — и отчасти леденящих — глаз. Кому-нибудь из вас? Разве можно исключить вероятность того, что подобное отвратительное сходство могло до последнего момента искушать их? Что, если кто-то из членов его семьи, поддавшись искушению, избавит его от страданий судя по тому, что вы сообщили, вероятнее всего, Стивен, — его могут арестовать… и повесить по обвинению в отцеубийстве?
Я с безмолвным ужасом смотрел на Холмса.
— Впрочем, ладно, — сказал Холмс. — Дальше, инспектор, — пришло время, насколько я понимаю, появиться на сцене запертой комнате.
— Все четверо сидели молча, словно парализованные, глядя на старика, который медленно шел по коридору к своему кабинету. Стояла полная тишина, которую нарушали только стук трости, тяжелое дыхание лорда Халла, жалобное мяуканье кошки на кухне и ритмичное тиканье часов в гостиной. Затем они услышали визг петель — Халл открыл дверь кабинета и вошел внутрь.
— Одну минуту! — воскликнул Холмс, наклонившись вперед. — Никто не видел, как он вошел в кабинет, не так ли?
— Боюсь, что вы ошибаетесь, старина, — возразил Лестрейд. — Мистер Оливер Стэнли, камердинер лорда Халла, услышав в коридоре шаги хозяина, вышел из гардеробной, приблизился к перилам галереи, наклонился вниз и спросил у Халла, не понадобится ли его помощь. Халл поднял голову — Стэнли видел его так же отчетливо, как я вижу вас сейчас, старина, — и ответил, что все в полном порядке. Затем он потер затылок, вошел внутрь и закрыл за собой дверь.
— К тому моменту, когда его отец подошел к двери кабинета (коридор очень длинный, и лорду Халлу могло потребоваться не меньше двух минут, чтобы добраться до кабинета без посторонней помощи), Стивен стряхнул с себя оцепенение и подошел к двери гостиной. Он был свидетелем разговора между отцом и камердинером. Разумеется, лорд Халл находился к нему спиной, но Стивен слышал голос отца и описал характерный жест: Халл потер затылок.
— А не могли Стивен Халл и этот Стэнли поговорить до прибытия полиции? — задал я вопрос и проявил, как мне показалось, высокую проницательность.
— Могли, конечно, — устало ответил Лестрейд. — И, наверное, поговорили. Но они не могли вступить в сговор.
— Вы уверены в этом? — спросил Холмс, но без видимого интереса.
— Да. Стивен Халл мог, по моему мнению, оказаться искусным лжецом, но Стэнли вряд ли способен лгать достаточно убедительно. Надеюсь, Холмс, вы согласитесь с моей профессиональной точкой зрения.
— Да, я согласен.
— Итак, лорд Халл вошел в свой кабинет, в знаменитую запертую комнату, и все слышали щелчок замка в двери. У лорда Халла был единственный ключ к замку в эту святая святых. Затем они услышали еще более неожиданный звук — Халл задвинул засов. Наступила тишина.
Леди Халл и трое ее сыновей — четверо нищих благородного происхождения молча обменялись взглядами. Кошка снова замяукала на кухне, и леди Халл заметила растерянным голосом, что если кухарка не даст кошке молока, ей придется пойти на кухню и сделать это самой. Она сказала, что кошка сведет ее с ума, если будет продолжать мяукать. Она вышла из гостиной. Через несколько мгновений, не говоря друг другу ни слова, гостиную покинули и три ее сына. Уильям пошел наверх, в свою комнату, Стивен направился в музыкальный салон, а Джори присел на скамью под лестницей. Он объяснил Лестрейду, что делал так с раннего детства, когда ему бывало грустно или требовалось обдумать что-то неприятное.
Меньше чем через пять минут из кабинета донесся крик. Стивен выбежал из музыкального Салона, где он рассеянно наигрывал на фортепьяно. Джори столкнулся с ним у двери кабинета. Уильям спускался по лестнице, когда эти двое уже взламывали дверь. Стэнли — камердинер лорда Халла, вышел из гардеробной и снова подошел к перилам галереи. Стэнли показал, что видел, как Стивен Халл ворвался в кабинет, как Уильям сбежал по лестнице и едва не упал, поскользнувшись на мраморных плитах, а леди Халл вышла из двери столовой с кувшином молока в руке. Через мгновение собрались все слуги.
Лорд Халл лежал грудью на письменном столе, а вокруг стояли три брата. Глаза старика были открыты, и взгляд их… думаю, выражал удивление. В данном случае вы можете согласиться с моим мнением или отклонить его, но я убежден, что в его глазах отражалось нечто очень похожее на удивление. В руках он сжимал свое завещание… старое завещание. Никаких следов нового завещания не было. Из его спины торчал кинжал.
Произнеся эту фразу, Лестрейд постучал по перегородке, отделяющей их от кучера, и скомандовал ехать дальше.
Мы прошли в дом мимо двух констеблей, каменные лица которых сделали бы честь часовым у Букингемского дворца. Дальше простирался очень длинный зал, пол которого, устланный черными и белыми плитами, походил на шахматную доску. У открытой двери в дальнем конце зала стояли еще два констебля: это был вход в кабинет, пользующийся теперь такой дурной славой. Слева наверх вела лестница; справа находились еще две двери: я решил, что они ведут в гостиную и в музыкальный салон.
— Семья собралась в гостиной, — сообщил Лестрейд.
— Отлично, — приятным голосом отозвался Холмс. — Но, может быть, мы с Уотсоном сначала осмотрим место преступления?
— Мне сопровождать вас?
— Нет, пожалуй, — сказал Холмс. — Тело уже увезли?
— Когда я поехал к вам на квартиру, оно все еще было в кабинете, но теперь его почти наверняка увезли.
— Очень хорошо.
Холмс направился к двери кабинета. Я последовал за ним.
— Холмс! — окликнул его Лестрейд.
Холмс повернулся, удивленно подняв брови
— Там нет ни потайных дверец, ни выдвижных панелей. Вы не можете не согласиться со мной.
— Думаю подождать с выводами, пока… — начал Холмс и часто задышал. Он поспешно сунул руку в карман, нашел салфетку, которую по рассеянности унес из ресторана, где мы ужинали прошлым вечером, и оглушительно высморкался в нее. Я посмотрел вниз и увидел большого кота, всего в шрамах, который показался мне так же неуместен в этом огромном зале, как и какой-нибудь уличный мальчишка, о которых я думал раньше. Он терся о ноги Холмса, одно его ухо торчало на покрытой шрамами голове, другое отсутствовало вовсе, утраченное в какой-то давнишней уличной драке.
Холмс несколько раз чихнул и ткнул кота ногой. Тот пошел прочь, с упреком глядя через плечо вместо яростного шипения, которого можно было ожидать от старого забияки. Холмс слезящимися глазами укоризненно посмотрел поверх салфетки на Лестрейда. Тот, ничуть не смутившись, вытянул голову вперед и широко, по-обезьяньи, ухмыльнулся.
— Десять, Холмс, — сказал он. — Десять. Дом полон кошек. Халл любил их. После этого он повернулся и ушел.
— Вы давно страдаете от этого недуга, старина? — спросил я, слегка обеспокоенный.
— Всегда, — ответил он и снова чихнул. Слово «аллергия» тогда, много лет тому назад, вряд ли было известно, но именно этой болезнью страдал Холмс.
— Вы не хотите уйти отсюда? — предложил я. — Однажды я был свидетелем случая, когда дело едва не кончилось смертью от удушья — виной всему оказалась овца, но во всем остальном недуг развивался очень похоже.
— Ему это очень понравилось бы, — сказал Холмс. Не нужно было объяснять, кого он имел в виду. Холмс чихнул еще раз — на обычно бледном лбу моего друга появился большой красный рубец. Затем мы прошли между констеблями, стоявшими у входа в кабинет. Холмс закрыл за собой дверь.
Комната была длинной и относительно узкой. Она примыкала к основной части здания и в длину составляла три четверти длины зала. На противоположной стене кабинета имелись окна, так что внутри было достаточно светло даже в столь серый дождливый день. Между окнами висели цветные судоходные карты в красивых рамах, а посреди в бронзовой коробке со стеклянной крышкой был установлен великолепный набор метеорологических инструментов. Там были анемометр (по-видимому, на крыше дома находились маленькие вращающиеся чашечки), два термометра (один показывал температуру снаружи, а другой — внутри кабинета) и барометр, очень похожий на тот, что ввел в заблуждение Холмса, заставив его поверить в предстоящее наступление хорошей погоды. Я заметил, что стрелка барометра по-прежнему поднимается, и выглянул наружу. Дождь лил как из ведра, сильнее прежнего, в полном противоречии со стрелкой барометра. Мы считаем, что со всеми нашими инструментами и приборами так много знаем об окружающем нас мире, но даже тогда я был в том возрасте, чтобы сознавать, что нам не известно и половины из этого, а теперь я стар и понимаю, что всего мы никогда так и не узнаем.
Мы с Холмсом повернулись и посмотрели на дверь. Засов был сорван и свисал внутрь, как и полагается в таких случаях. Ключ торчал в замочной скважине и был по-прежнему повернут.
Глаза Холмса хотя и слезились, но осматривали все вокруг, все замечали, заносили в память.
— Вам, по-видимому, немного лучше, — заметил я.
— Да, — сказал он, опуская салфетку и небрежно засовывая ее в карман пиджака. — Он, похоже, любил кошек, но в кабинет к себе не пускал. По крайней мере чаще всего. Ну, как по-вашему, Уотсон?
Хотя моя наблюдательность уступала наблюдательности Холмса, я тоже осматривался вокруг. Двойные окна были закрыты на задвижки и длинные бронзовые штыри, которые, поворачиваясь, захватывали крюками вделанные в рамы петли. Стекла в окнах были целы. Большинство судоходных карт в рамках и бронзовая коробка с инструментами висели между ними. Две остальные стены были заняты книжными полками. В кабинете стояла чугунная печка, отапливаемая углем, но не было камина. Таким образом, убийца не мог спуститься по каминной трубе подобно Санта-Клаусу, разве что он был таким тощим, что мог втиснуться в печную трубу и был одет в асбестовый костюм, поскольку печка все еще была очень горячей.
Письменный стол стоял в одном конце этой длинной узкой, хорошо освещенной комнаты. В противоположном конце находились книжные шкафы, два глубоких кресла и кофейный столик между ними. На столике высилась стопка томов. Пол покрывал турецкий ковер. Если убийца проник в кабинет через люк в полу, я не мог представить себе, как он мог это сделать, не сдвинув ковра, а ковер не был сдвинут — тени от ножек кофейного столика лежали на нем совершенно прямые, без малейшего искажения.
— Вы верите в это, Уотсон? — спросил Холмс, вырвав меня из почти гипнотического транса, вызванного чем-то… чем-то, связанным с этим кофейным столиком…
— Верю во что, Холмс?
— Что все четверо просто вышли из гостиной за четыре минуты до убийства и отправились в четыре разные стороны?
— Не знаю, — тихо произнес я.
— Я не верю в это, не верю даже на ми… — Он замолчал. — Уотсон! С вами все в порядке?
— Нет, — сказал я голосом, который сам едва слышал. Я опустился в одно из глубоких кресел. Мое сердце билось слишком часто. Я задыхался. Кровь пульсировала в висках; глаза внезапно стали слишком большими для глазниц. Я не мог отвести их от теней ножек кофейного столика, протянувшихся через ковер. Со мной… вовсе не все… в порядке.
В этот момент в дверях появился Лестрейд.
— Если вы уже насмотрелись, Хол… — Он замолчал. — Что за чертовщина с Уотсоном?
— Мне представляется, — произнес Холмс спокойно и размеренно, — что Уотсон раскрыл эту тайну. Не так ли, Уотсон?
Я молча кивнул. Не всю тайну, пожалуй, но ее основную часть. Я знал, кто… Я знал, как…
— С вами это тоже обычно так происходит, Холмс? — спросил я. — Когда вы… узнаете?
— Да, — кивнул он, — хотя обычно мне удается оставаться на ногах.
— Уотсон раскрыл эту тайну? — нетерпеливо спросил Лестрейд. — Ха! За, последнее время Уотсон предлагал тысячи разгадок сотен преступлений, Холмс, как это хорошо вам известно, и все они оказались ошибочными. Это его любимое занятие. Я помню только нынешним летом…
— Я знаю Уотсона лучше, чем вам удастся когда-нибудь узнать, — прервал его Холмс, — и на этот раз он попал в точку. Мне знаком этот взгляд. — Он снова принялся чихать; кот с оторванным ухом вошел в кабинет через дверь, которую Лестрейд оставил открытой. Он направился прямо к Холмсу с выражением преданности на обезображенной морде.
— Если с вами так происходит всякий раз, — сказал я, — больше никогда не стану вам завидовать, Холмс. Мое сердце едва не разорвалось.
— Постепенно к этому привыкаешь, — в голосе Холмса не было самодовольных ноток. — Ну, рассказывайте… или мы должны привести сюда подозреваемых, как это обычно случается в последней главе детективного романа?
— Нет! — воскликнул я с ужасом. Я не видел никого из них и не имел ни малейшего желания. — Я только покажу вам, как это было сделано. Если вы с инспектором Лестрейдом выйдете на минуту в коридор… Кот добрался до Холмса и, мурлыкая, прыгнул ему на колени, изображая самое довольное в мире существо.
Холмс принялся безостановочно чихать. Красные пятна у него на лице, начавшие было бледнеть, вспыхнули снова. Он сбросил кота и встал.
— Поторопитесь, Уотсон, чтобы мы могли побыстрее уйти из этого проклятого дома, — сказал он приглушенным голосом и вышел из комнаты, как-то странно сгорбив спину, опустив голову и ни разу не оглянувшись. Поверьте мне, я почувствовал, что вместе с ним ушла часть моего сердца.
Лестрейд стоял, опираясь плечом о притолоку. От его влажного пальто поднимался легкий парок, на лице играла малоприятная улыбка.
— Хотите, я заберу с собой нового поклонника Холмса, Уотсон?
— Оставьте его здесь, — сказал я. — Закройте дверь, когда выйдете из кабинета.
— Готов поспорить на пятерку, что вы напрасно тратите время, старина, заметил Лестрейд, но в его глазах я увидел что-то иное: если бы я принял его ставку, он нашел бы способ как-то уклониться от пари.
— Закройте дверь, — повторил я. — Я недолго.
Он закрыл дверь. Я был один в кабинете Халла… за исключением кота, разумеется, который сидел теперь посреди ковра, аккуратно уложив хвост между лапами и следя за мной зелеными глазами.
Я пошарил в кармане и нашел свою собственную заначку, оставшуюся от вчерашнего ужина. Мужчины вообще-то весьма неопрятный народ, но причина, по которой в моем кармане оказалась корка хлеба, объясняется не просто неопрятностью. Я почти всегда ношу в кармане хлеб, потому что мне доставляет удовольствие кормить голубей, опускающихся на то самое окно, у которого сидит Холмс, когда к нам приезжает Лестрейд.
— Киса, — сказал я и положил хлеб под кофейный столик — тот самый кофейный столик, спиной к которому сидел лорд Халл, когда расположился за письменным столом, положив перед собой два завещания — презренное старое и еще более подлое новое. — Кис-кис-кис.
Кот встал и лениво вошел под столик, чтобы обнюхать хлебную корку.
Я подошел к двери и открыл ее.
— Холмс! Лестрейд! Входите, быстро!
Они вошли в кабинет.
— Подойдите вот сюда, — сказал я и подошел к кофейному столику.
Лестрейд оглянулся по сторонам и нахмурился, не увидев ничего. Холмс, разумеется, снова начал чихать.
— Когда наконец мы выгоним отсюда эту мерзкую скотину? — пробормотал он из-за салфетки, которая стала теперь совсем мокрой.
— Надо бы побыстрее, конечно, — согласился я. — Но где вы видите эту мерзкую скотину?
В его влажных глазах промелькнуло изумленное выражение. Лестрейд стремительно повернулся, подошел к письменному столу Халла и заглянул под него. Холмс понимал, что реакция полицейского не была бы столь стремительной, если бы тот знал, что кот находится на противоположной стороне кабинета. Он наклонился, заглянул под кофейный столик, не увидел там ничего, кроме ковра и нижних полок, стоящих напротив двух книжных шкафов, и снова выпрямился. Если бы его глаза не искали кота так напряженно, он, конечно, все сразу бы увидел: в конце концов, он стоял совсем рядом. Но нужно отдать должное художнику иллюзия была дьявольски хороша. Пустое пространство под кофейным столиком отца стало подлинным шедевром Джори Халла.
— Я не… — начал Холмс и тут увидел кота, решившего, что мой друг нравится ему куда больше черствой корки хлеба. Кот вышел из-под столика и снова стал в экстазе тереться о ноги Холмса. Лестрейд вернулся к нам от письменного стола лорда Халла и выпучил глаза до такой степени, что мне показалось, они вот-вот вывалятся из глазниц. Даже хорошо понимая, как все это произошло, я был все-таки потрясен. Покрытый шрамами кот появился, казалось, из ниоткуда — голова, тело и, наконец, хвост с белым пятном на конце.
Он терся о ногу Холмса, мурлыкал, а Холмс продолжал непрерывно чихать.
— Достаточно, — сказал я. — Ты сделал свое дело и можешь уходить.
Я взял кота, отнес к двери (получив за это по пути немало царапин) и бесцеремонно выбросил его в коридор. Затем закрыл дверь.
Холмс опустился в кресло.
— Боже мой! — произнес он гнусавым голосом. Лестрейд молчал, неспособный произнести ни единого слова. Его глаза были устремлены на кофейный столик и выцветший турецкий ковер под его ножками: пустое пространство, откуда каким-то образом появился кот.
— Странно, что я не заметил этого, — пробормотал Холмс. — Да, но вы… как вы так быстро догадались? — В его голосе прозвучали едва ощутимое неудовольствие и обида, но я тут же простил его.
— Вот из-за этого, — сказал я и показал на ковер.
— Ну конечно! — едва не простонал Холмс. Он шлепнул себя ладонью по лбу. Я идиот! Полный идиот!
— Чепуха, — резко возразил я. — Когда в доме тысяча котов — и один из них воспылал к вам кошачьей любовью, — я полагаю, вам виделся десяток вместо одного.
— О каком ковре вы говорите? — нетерпеливо спросил Лестрейд. — Нельзя отрицать, что ковер очень хороший и, наверное, дорогой, но…
— Ковер здесь ни при чем, — сказал я. — Дело в тенях.
— Покажите ему, Уотсон, — устало сказал Холмс, опуская салфетку на колени.
Тогда я наклонился и поднял одну из них с пола. Лестрейд рухнул в соседнее кресло, словно человек, получивший неожиданный удар в живот.
— Видите ли, я смотрел на них, — сказал я голосом, который даже мне казался извиняющимся.
Все шло не так, как надо. Это было делом Холмса — в конце расследования объяснять, что и как. И, несмотря на то, что теперь он отлично понимал происшедшее, я знал, что он откажется объяснять, как все случилось. И что-то во мне — я знал это наверняка, никогда не позволит мне поступить подобным образом. Я, наоборот, стремился все объяснить. А кот, появившийся ниоткуда, должен признаться, был превосходной иллюстрацией. Фокусник, вытаскивающий кролика из своей шляпы-цилиндра, не мог придумать бы ничего лучшего.
— Я знал, что здесь что-то не так, но потребовалось несколько мгновений, чтобы понять, что именно. Эта комната обычно очень светлая, но сегодня на улице льет как из ведра. Оглянитесь вокруг, и вы увидите, что ни один предмет в кабинете не отбрасывает тени… за исключением ножек этого кофейного столика.
Лестрейд выругался.
— Дождь шел почти целую неделю, — продолжал я, — но, судя по барометрам Холмса и вот по этому, принадлежавшему покойному лорду Халлу, — я указал на него, — можно было ожидать сегодня солнечную погоду. Более того, в этом можно было быть уверенным. Поэтому для большей убедительности он дорисовал тени.
— Кто?
— Джори Халл, — сказал Холмс тем же усталым голосом. — Кто же еще?
Я наклонился и просунул свою руку под правый угол кофейного столика. Она исчезла из вида подобно тому, как кот появился словно ниоткуда. Лестрейд, потрясенный, снова выругался. Я постучал по обратной стороне холста, туго натянутого между передними ножками кофейного столика. Книги и ковер выгнулись, покрылись морщинами, и иллюзия, прежде почти идеальная, мгновенно исчезла.
Джори Халл нарисовал пустоту под кофейным столиком своего отца, затем спрятался позади этой пустоты, когда отец вошел в кабинет, запер дверь и сел за стол, положив перед собой два завещания. В это мгновение Джори выскочил из-за кажущейся пустоты с кинжалом в руке.
— Он был единственным, кто мог нарисовать пустоту между ножками столика настолько реалистично, — сказал я, проводя на этот раз ладонью по лицевой части холста. Мы все слышали тихое шуршание, напоминающее мурлыканье очень старого кота. — Джори был единственным, кто мог нарисовать пустоту между ножками столика с таким потрясающим реализмом, и только он мог спрятаться за ним: сутулый кривоногий Джори Халл ростом не больше пяти футов двух дюймов. Как справедливо заметил Холмс, появление нового завещания оказалось не такой уж неожиданностью. Даже если бы старик пытался сохранить в тайне, что лишает родственников состояния — а он отнюдь не скрывал этого, — то только простаки могли не оценить важность приезда адвоката и к тому с помощником. Для того чтобы верховный суд Великобритании признал документ законным, требуются два свидетеля. То, что сказал Холмс о мерах, принимаемых против катастрофы, оказалось совершенно верным.
Холст был изготовлен настолько идеально, что он не мог быть сделан за одну ночь или даже за месяц. Пожалуй, мы могли бы выяснить, что он был готов на случай необходимости еще за год…
— Или за пять, — добавил Холмс.
— Пожалуй. Как бы то ни было, когда Халл объявил, что хочет встретиться со своей семьей этим утром в гостиной, думаю, Джори понял, что час пробил. После того как его отец прошлой ночью отправился спать, молодой человек спустился в кабинет и установил свой холст. Полагаю, он мог в то же самое время добавить фальшивые тени. Будь я на его месте, то непременно тихонько спустился бы по лестнице рано утром, чтобы еще раз взглянуть на барометр перед заранее объявленным собранием всей семьи — просто чтобы убедиться, что стрелка продолжает подниматься. Если бы дверь кабинета была заперта, полагаю, он мог бы выкрасть ключ из кармана отца и потом вернуть его обратно.
— Дверь кабинета не запиралась, — лаконично заметил Лестрейд. — Как правило, лорд Халл закрывал ее, чтобы туда не ходили коты, но запирал дверь очень редко.
— Что касается теней, то, как вы заметили, это всего лишь фетровые полоски. У Джори превосходная зрительная память — эти тени были бы именно на том месте в одиннадцать утра… если бы его не обманул барометр.
— Но если он рассчитывал, что будет солнечная погода, зачем он положил фальшивые тени? — проворчал Лестрейд. — Солнце само положило бы их на нужное место, или вы раньше не обращали на это внимания, Уотсон?
Я был в замешательстве. Я посмотрел на Холмса, который был только рад принять участие в объяснении замысла преступника.
— Разве не понятно? В этом и заключается вся ирония! Если бы солнце ярко светило, как предсказывал барометр, холст не позволил бы теням появиться на ковре. Нарисованные красками ножки столика не могут отбрасывать тени, понимаете? Он просто забыл про тени, потому что рисовал столик в тот день, когда было пасмурно и теней не было. И испугался, что отец увидит тени повсюду в комнате, поскольку барометр предсказывал их появление.
— Я все еще не понимаю, как Джори сумел попасть сюда таким образом, что Халл не заметил его, — покачал головой Лестрейд.
— Мне это тоже непонятно, — сказал Холмс — добрый старый Холмс. Сомневаюсь, что это было ему непонятно, что именно эти слова он произнес. — Уотсон?
— Гостиная, где лорд Халл встретился со своей женой и сыновьями, соединяется дверью с музыкальным салоном, не так ли?
— Да, — сказал Лестрейд, — а в музыкальном салоне есть дверь, ведущая в будуар леди Халл, которая является следующей комнатой, если идти к задней части дома. Но из будуара можно выйти только в коридор, доктор Уотсон. Если бы в кабинет лорда Халла вели две двери, я вряд ли так поспешно примчался бы к Холмсу.
Лестрейд произнес все это тоном самооправдания.
— Ну, Джори вышел, разумеется, обратно в коридор, в этом нет сомнения, заметил я, — но отец не видел его.
— Чепуха!
— Сейчас я покажу вам, как это произошло, — сказал я, подошел к письменному столу и взял стоявшую там трость Халла. С тростью в руке повернулся к своим слушателям. — В тот самый момент, когда лорд Халл вышел из гостиной, Джори вскочил и бросился к двери в музыкальный салон.
Лестрейд изумленно посмотрел на Холмса, тот ответил инспектору взглядом, полным иронии. Я не понимал смысла этих взглядов, да и, говоря по правде, не придавал им значения. Я все еще не понимал скрытого смысла картины, которую рисовал. По-видимому, я был слишком увлечен воссозданием происшедшего.
— Он проскочил через дверь, соединяющую две комнаты, а потом через музыкальный салон в будуар леди Халл. Там он подошел к двери, ведущей в коридор, и, чуть приоткрыв ее, осторожно выглянул. Если подагра лорда Халла зашла так далеко, что привела к гангрене, он успел бы за это время пройти не больше четверти коридора, и это еще оптимистичная оценка. А теперь обратите внимание, инспектор Лестрейд, я покажу вам ту цену, которую платит человек за злоупотребление крепкими напитками и обильной пищей. Если у вас возникнут сомнения в моих словах, я готов провести перед вами десяток людей, страдающих подагрой, и каждый продемонстрирует те же симптомы, которые вы увидите сейчас. Прежде всего следите за тем, на что я обращаю свое внимание и где… — С этими словами я медленно направился к ним вдоль комнаты, обеими руками сжимая набалдашник трости. Я высоко поднимал одну ногу, опускал ее, делал паузу, а затем повторял то же самое другой ногой. При этом я ни разу не оторвал своего взгляда от пола. Я перемещался между тростью и ногой, находящейся впереди.
— Да, инспектор, — кивнул Холмс, — уважаемый доктор совершенно прав. Сначала наступает подагра, затем развивается потеря равновесия, далее (если страдалец проживет достаточно долго) — характерная сутулость, вызванная тем, что приходится все время смотреть вниз.
— Джори очень хорошо знал, куда смотрит его отец, когда ходит, — сказал я. — Таким образом, то, что случилось этим утром, выглядит чертовски просто. Когда Джори подбежал к двери будуара, он взглянул в коридор, увидел, что взгляд отца, как всегда, устремлен на ноги и кончик своей трости, и понял, что ему ничто не угрожает. Он выскользнул в коридор прямо перед своим ничего не замечающим отцом и преспокойно вошел в его кабинет. Дверь кабинета, как сообщил нам Лестрейд, была открыта, да и вообще — чем рисковал Джори? Он находился в коридоре не больше трех секунд — а то и меньше. — Я замолчал. — Пол в коридоре выложен мраморными плитами, не так ли? Джори, должно быть, снял ботинки.
— У него на ногах были шлепанцы, — произнес Лестрейд каким-то странно спокойным голосом и вторично взглянул на Холмса.
— Ага, — сказал я. — Понятно. Джори вошел в кабинет намного раньше отца и спрятался за своей хитро задуманной декорацией. Затем он достал кинжал и стал ждать. Отец подошел к концу коридора. Джори слышал, как Стэнли обратился к нему, и ответ отца, что все в порядке. Далее лорд Халл вошел в свой кабинет в последний раз… закрыл дверь и… запер ее.
Оба пристально смотрели на меня, и теперь я понимая божественную власть, которую Холмс, должно быть, чувствовал в подобные моменты, говоря остальным о том, что мог знать лишь он один. И все-таки я должен повторить: мне не хотелось бы слишком часто испытывать это чувство. Мне кажется, что такое ощущение превосходства развратило бы подавляющее большинство людей — людей, не обладающих такой железной волей, какую имел мой друг Холмс.
— Кривоногий парень постарался как можно лучше укрыться за сделанной им декорацией до того, как отец запрет дверь, по-видимому, зная (или подозревая), что лорд Халл внимательно осмотрится вокруг, прежде чем запереть дверь и задвинуть засов. Он мог страдать от подагры и стоять одной ногой в могиле, но это вовсе не значит, что он был слеп.
— Стэнли говорит, что у него было отличное зрение, — сказал Лестрейд. — Я спросил его об этом почти сразу.
— Значит, Халл огляделся вокруг, — произнес я и внезапно увидел это, как, полагаю, случалось с Холмсом, — воссоздание происшедшего, основанное лишь на фактах и дедукции, превращалось в почти реальное зрелище. — Халл огляделся вокруг и не заметил ничего, что могло его встревожить. Кабинет был пуст, как обычно, если не считать его самого. Это на редкость просматриваемая во всех направлениях комната — я не заметил даже дверец в шкафах, а расположенные по обе стороны окна не оставляли темных уголков и щелей даже в такой пасмурный день. Убедившись, что он один в кабинете, лорд Халл закрыл дверь, повернул ключ в замке и задвинул засов. Джори наверняка слышал, и как отец подошел к столу, и его тяжелое дыхание, когда он опускался на подушку кресла — человек, награжденный подагрой в такой стадии, садится, не выбирая мягкое место. Теперь Джори мог наконец выглянуть и посмотреть на отца.
Я поглядел на Холмса.
— Продолжайте, старина, — тепло заметил он. — У вас все получается великолепно. Прямо-таки первоклассно. — Я понял, что он говорит совершенно серьезно. Тысячи людей называли его холодным, и они были бы вообще-то правы, если бы у него не было еще и щедрого сердца. Холмс просто скрывал это лучше многих.
— Спасибо. Джори увидел, как его отец отложил в сторону свою трость и придвинул к себе две бумаги. Он не сразу убил своего отца, хотя мог бы сделать это. Во всем этом деле слишком много грустного, именно поэтому я отказываюсь войти в гостиную, где они собрались, даже за тысячу фунтов. Я не войду туда, разве что вы со своими людьми силой втащите меня.
— Откуда вы знаете, что он не убил своего отца сразу? — поинтересовался Лестрейд.
— Крик раздался через несколько минут после того, как в замке повернулся ключ и был задвинут засов. Вы сами сказали это, и я полагаю, что у вас собрано немало надежных доказательств. И все-таки от двери до письменного стола не больше двенадцати шагов. Даже для страдающего подагрой понадобится не более половины минуты, самое большее сорок секунд, чтобы подойти к креслу и сесть. Добавим к этому пятнадцать секунд на то, чтобы поставить трость там, где вы нашли ее, и положить перед собой два завещания. Что было дальше? Что произошло за последние одну или две минуты, за это короткое время, которое должно было казаться — Джори Халлу по крайней мере — почти бесконечным? Мне думается, лорд Халл просто сидел там, переводя взгляд с одного завещания на другое. Джори мог легко увидеть разницу между ними: разные оттенки бумаги ясно свидетельствовали об этом. Он знал, что его отец намерен бросить одно из завещаний в печку. Полагаю, Джори ждал, чтобы убедиться, какое именно он бросит в огонь. В конце концов оставалась вероятность, что, старый черт намерен был сыграть со своей семьей жестокую шутку. Может быть, он сожжет новое завещание и положит старое обратно в сейф, а затем выйдет из кабинета и скажет семье, что в сейфе спрятано новое завещание. Вы знаете, где находится его сейф, Лестрейд?
— Там, где пять книг в этом шкафу выдвигаются, — коротко ответил Лестрейд, указывая на полки библиотеки.
— В этом случае и семья, и старик остались бы довольны, — продолжал я, семья знала бы, что унаследованные ими деньги в безопасности, а старик лег бы в гроб, будучи уверенным, что ему удалось сыграть одну из самых жестоких шуток за все времена… но он лег бы в гроб по Божьей воле, умер своей смертью, а не пал бы жертвой Джори Халла.
И в третий раз между Холмсом и Лестрейдом произошел обмен взглядами: полуизумлённым и полубрезгливым.
— Сам я считаю, что старик всего лишь наслаждался собственным торжеством подобно тому, как в разгар рабочего дня можно предвкушать рюмку ликера после ужина или сладкое блюдо после долгого периода воздержания. Как бы то ни было, прошла минута, лорд Халл начал вставать из-за письменного стола… но в руке он держал более темный лист и повернулся к печке, а не к сейфу. Какие бы надежды он ни питал, с этого момента Джори больше не колебался. Он выскочил из укрытия, мигом преодолел расстояние между кофейным столиком и письменным столом и вонзил кинжал в спину отца еще до того, как тот успел встать. Думаю, вскрытие покажет, что лезвие перерезало правый желудочек сердца и вонзилось в легкое — этим объясняется большое количество крови, хлынувшей на поверхность стола. Это объясняет также, почему лорд Халл сумел закричать перед смертью, и одновременно кладет конец творчеству мистера Джори Халла.
— Что это значит? — спросил Лестрейд.
— Запертая комната — плохое дело, если только вы не собираетесь выдать убийство за самоубийство, — сказал я, глядя на Холмса. Он улыбнулся и кивнул, соглашаясь с собственным афоризмом. — Джори никогда не хотел, чтобы все обернулось таким образом… запертая комната, закрытые окна, человек вонзает нож в такое место, куда сам, считал он, никогда не может его вонзить. Думаю, Джори никак не рассчитывал, что его отец умрет, издав предсмертный крик. Он предполагал заколоть отца, сжечь новое завещание. Позже перерыть стол, открыть одно из окон и выпрыгнуть из него. Затем он вошел бы в дом через черную дверь, занял свое место под лестницей, и, когда тело было бы наконец обнаружено, все походило бы на ограбление.
— Но не для адвоката лорда Халла, — покачал головой Лестрейд.
— Не исключено, адвокат счел бы за лучшее помалкивать, однако… — Холмс сделал паузу, а затем добавил с улыбкой: — Готов поспорить, что наш друг, наделенный артистическим талантом, намерен был кое-что прибавить. Из опыта мне известно, что наиболее талантливые убийцы почти всегда пытаются запутать следствие, уводя его от места преступления с помощью таинственных следов.
Холмс издал какой-то странный звук, больше похожий на хрип, чем на смешок, и посмотрел на ближнее к нам с Лестрейдом окно.
— Думаю, мы все согласны с тем, что это убийство казалось бы подозрительно удобным для наследников, особенно принимая во внимание обстоятельства. Но даже если бы адвокат поднял шум, доказать бы ничего не удалось.
— Лорд Халл своим криком все испортил, — сказал я, — так же как он портил все в течение всей своей жизни. Весь дом пришел в движение. Джори был, по-видимому, в состоянии полной паники, замер на месте, как это случается с оленями, попавшими под яркий свет. Положение спас Стивен Халл… или по крайней мере обеспечил алиби брату, который должен был сидеть под лестницей; когда убили отца, Стивен выскочил из музыкального салона в коридор, выбил дверь и успел, должно быть, шепнуть Джори, чтобы тот немедленно бежал вместе с ним к столу — создать впечатление, будто они взломали дверь вместе…
Я замолчал, словно пораженный молнией. Лишь теперь я понял смысл взглядов, которыми обменивались Холмс и Лестрейд. Я понял, что увидели они с того самого момента, когда я показал им место, где скрывался убийца: сделать это в одиночку невозможно.
Убить — да, но все остальное…
— Стивен сказал, что они с Джори встретились у двери кабинета, — медленно произнес я. — Что он, Стивен, взломал дверь, что они вместе вбежали в кабинет и вместе обнаружили мертвое тело. Он солгал. Он мог сделать это, чтобы спасти брата, но лгать так умело, когда неизвестно, что случилось в действительности… кажется мне…
— Невозможным, — закончил Холмс. — Вот слово, которое вы ищете, Уотсон.
— Значит, Джори и Стивен задумали убийство вместе, — произнес я. — Они планировали его вместе… и в глазах закона оба виновны в убийстве своего отца! Боже мой!
— Нет, вы ошибаетесь, Уотсон, — сказал Холмс тоном какой-то странной доброты. — Виновны все, все четверо.
От удивления у меня приоткрылся рот.
Холмс кивнул.
— Сегодня утром, Уотсон, вы продемонстрировали удивительную проницательность. Говоря по правде, вы горели детективным огнем, который, я уверен, вы больше никогда не сможете воспроизвести. Снимаю перед вами шляпу, дорогой друг, как перед человеком, сумевшим выйти за рамки своей обычной натуры, не важно, что на такое короткое время. Однако в одном вы остались тем же добрым человеком, которым были всегда. Вы понимаете, насколько хорошими могут быть люди, но вы не имеете представления, какими отвратительными они бывают.
Я молча, почти униженно посмотрел на него.
— Я не хочу сказать, что в этом доме мы встретимся с плохими людьми, если даже половина того, что говорили о лорде Халле соответствует истине, — продолжал Холмс. Он встал и начал в раздражении расхаживать по кабинету. — Кто подтверждает, что Джори был вместе со Стивеном, когда взламывали дверь? Джори и, конечно, Стивен. Но в этом семейном портрете есть еще два лица. Одно принадлежит Уильяму, третьему брату. Вы согласны, Лестрейд?
— Да, — кивнул инспектор. — Если события развиваются в соответствии с нарисованной нами последовательностью, Уильям тоже замешан в них. Он утверждает, что успел спуститься до середины лестницы, когда дверь была взломана, а Стивен и Джори уже вбежали в кабинет, причем Джори немного опережал брата.
— Как интересно! — воскликнул Холмс, сверкнув глазами. — Стивен взламывал дверь — как и надлежит самому молодому и сильному из братьев, — и по логике действий можно ожидать, что в комнату он должен ворваться первым. И тем не менее Уильям, находясь на середине лестницы, видит, что первым в кабинет врывается Джори. Интересно почему? Как вы думаете, Уотсон?
Я покачал головой, ничего не понимая.
— А теперь задайте себе вопрос, чьи именно свидетельства имеют наибольший вес, на кого мы можем положиться. Ответ прост: все это видел лишь один человек, не являющийся членом семьи Халл, — камердинер лорда Халла, Оливер Стэнли. Он подошел к перилам галереи в тот момент, когда в кабинет вбежал Стивен, как и должно быть, потому что Стивен был единственным, кто взламывал дверь. Но Уильям находился на середине лестницы и, следовательно, наблюдал за происходящим под более благоприятным углом зрения. Он утверждает, что Джори, вбежал в кабинет, опередив Стивена. Уильям сказал это потому, что он увидел Стэнли и знал, что должен сказать. Все сводится вот к чему, Уотсон: мы знаем, что Джори находился в кабинете. Поскольку два других брата утверждают, будто он был снаружи, значит, между ними по меньшей мере существует предварительная договоренность. Но вы сами сказали, что, судя по тому, как гладко все протекало, это нечто гораздо более серьезное.
— Заговор, — сказал я.
— Да. Теперь вспомните, Уотсон, как я задавал вам вопрос, верите ли вы, что все четверо молча вышли из гостиной, не сказав друг другу ни единого слова после того, как услышали щелчок ключа в двери кабинета.
— Да. Теперь я вспоминаю.
— Все четверо. — Он взглянул на Лестрейда, который кивнул, и снова повернулся ко мне. — Мы знаем, что Джори приступил к своему делу в тот момент, когда старик вышел из гостиной, для того чтобы успеть к дверям кабинета раньше его. Но все четверо — включая леди Халл — утверждают, будто они находились в гостиной, когда лорд Халл запер дверь своего кабинета. Убийство лорда Халла было совершено всей семьей, Уотсон.
Я был слишком потрясен, чтобы сказать что-нибудь. Я посмотрел на Лестрейда и увидел на его лице выражение, которого прежде никогда не видел и не видел потом: усталую, болезненную гримасу.
— Что их ждет? — спросил Холмс едва ли не сочувственно.
— Джори, несомненно, повесят, — ответил Лестрейд. — Стивен будет приговорен к пожизненному заключению. Уильям Халл, может быть, тоже получит пожизненное заключение, но скорее всего его отправят на двадцать лет в Бродмор, а это хуже смерти.
Холмс наклонился и погладил холст, растянутый между ножками кофейного столика. Послышался странный хриплый мурлыкающий звук.
— Что касается Леди Халл, — продолжил Лестрейд и вздохнул, — то она проведет, по-видимому, следующие пять лет своей жизни в Бичвуд-Мэнор, который известен среди его заключенных как «дворец сифилитиков». Правда, поговорив с леди Халл, я полагаю, она сумеет найти другой выход из положения. Думаю, этот выход предоставит ей настойка опия, принадлежавшая ее мужу.
— И все потому, что Джори Халлу не удалось нанести точный удар, — заметил Холмс и вздохнул. — Если бы старик проявил благородство и сумел умереть молча, все было бы в порядке. Джори покинул бы кабинет, как считает Уотсон, через окно, захватив с собой, разумеется, свой холст… не говоря уже о мишурных тенях. Вместо этого лорд Халл встревожил весь дом. Все слуги побывали в кабинете, оплакивая мертвого хозяина. Семья не знает, что предпринять. Как жестоко обошлась с ними судьба, Лестрейд! Насколько далеко находился констебль, когда Стэнли позвал его?
— Ближе, чем вы думаете, — сказал Лестрейд. — Говоря по правде, он спешил к двери дома. Он совершал свой обычный обход участка и услышал крик. Да, им действительно не повезло.
— Холмс, — спросил я, чувствуя себя более уверенно в прежней роли, откуда вы знали, что констебль был совсем рядом?
— Все очень просто, Уотсон. Если бы не было констебля, семья разогнала бы слуг на те несколько секунд, необходимых, чтобы убрать холст и фальшивые тени.
— А также приоткрыть по крайней мере одно окно, пожалуй, — добавил Лестрейд необычно спокойным голосом.
— Они могли забрать холст и тени, — внезапно сказал я.
Холмс повернулся ко мне.
— Пожалуй, — кивнул он.
— Перед ними был выбор, — сказал я ему. — У них было достаточно времени, чтобы сжечь новое завещание или убрать фальшивую декорацию… Это должны были сделать Стивен или Джори, разумеется, за те мгновения, когда Стивен взламывал дверь. Они, если вы правильно оценили их характеры, — а я считаю, что вы правы, — решили сжечь завещание и надеяться на удачу. Я полагаю, Стивену едва хватило времени сунуть завещание в печку.
Лестрейд повернулся, взглянул на печку и снова посмотрел на нас.
— Только человек с такой черной душой, как у Халла, нашел в себе силы закричать с приближением смерти, — сказал он.
— И только такого черного человека, как Халл, мог убить собственный сын, добавил Холмс.
Он переглянулся с Лестрейдом, и снова что-то промелькнуло между ними, что-то бессловесное, из чего меня исключили.
— Вам когда-нибудь доводилось сталкиваться с нечто подобным? — спросил Холмс, словно подхватывая нить прежнего разговора.
Лестрейд отрицательно покачал головой.
— Однажды я оказался совсем близко, — сказал он. — В дело была вовлечена девушка, причем она вряд ли была виновата. Но все-таки… это было только один раз.
— А здесь их четверо, — добавил Холмс, понимая все, что имел в виду Лестрейд. — Четыре человека, над которыми издевался мерзавец, которому уже шесть месяцев следовало лежать в могиле.
Наконец я понял, о чем они говорят.
Холмс перевел на меня взгляд своих серых глаз.
— Как вы считаете, Лестрейд? Это дело раскрыл Уотсон, хотя он не сумел увидеть все осложнения. Позволим Уотсону принять решение?
— Согласен, — проворчал Лестрейд. — Только пусть поторопится. Мне хочется уйти из этого проклятого кабинета.
Вместо ответа я наклонился, поднял фетровые тени, свернул их в комок и сунул в карман пальто. Поступив так, я испытывал какое-то странное чувство вроде того приступа лихорадки, который едва не прикончил меня в Индии.
— Молодец, Уотсон! — воскликнул Холмс. — Вы успешно провели свое первое расследование, стали соучастником убийства — и все это еще до завтрака! Вот это сувенир и для меня — подлинный Джори Халл. Сомневаюсь, что на холсте стоит его подпись, но нужно быть благодарным богам, посылающим нам такие дары в дождливые дни.
Своим перочинным ножом он отделил холст, приклеенный к ножкам кофейного столика. Холмс проделал все это очень быстро, меньше чем за минуту, и засунул трубочку холста в глубокий карман своего пальто.
— Это нарушает все правила юриспруденции, — проворчал Лестрейд, но все-таки подошел к одному из окон и после недолгого колебания, выдвинув задвижки, на полдюйма приоткрыл его.
— Лучше скажем, что мы исправили юридическую ошибку, — произнес Холмс голосом, едва ли не исполненным ликованием. — Ну что же, джентльмены, пошли?
Мы подошли к двери. Лестрейд открыл ее. Один из констеблей спросил, сумели ли мы добиться успеха.
При иной ситуации Лестрейд поставил бы его на место, однако на этот раз всего лишь заметил:
— Похоже, что это была попытка ограбления, превратившаяся в убийство. Я увидел это сразу, конечно, Холмс — секунду спустя.
— Очень жаль! — осмелился добавить второй констебль.
— Это верно, — согласился Лестрейд, — но по крайней мере крик умирающего старика спугнул вора, прежде чем он успел что-то украсть. Продолжайте работу.
Мы вышли в коридор. Дверь, ведущая в гостиную, была открыта, но я опустил голову, когда мы проходили мимо. Холмс, разумеется, заглянул в гостиную; он не мог не сделать этого. У Холмса просто такой характер. Что касается меня, я не видел ни одного из членов семьи и не хотел видеть. Холмс снова начал чихать его четвероногий друг вился вокруг ног, самозабвенно мяукая.
— Пошли отсюда поскорей, — сказал Холмс и направился к выходу.
Час спустя мы были уже дома, на Бейкер-стрит, 221-б, и занимали те же места, что и в тот момент, когда к дому подъехал Лестрейд: Холмс сидел у окна, я — на диване.
— Ну, Уотсон, — спросил наконец Холмс, — как вы будете спать сегодня ночью?
— Как бревно, — сказал я. — А вы?
— Я тоже, — ответил он. — Я так рад, что мы отделались от этих проклятых котов!
— А как, по-вашему, будет спать Лестрейд?
Холмс посмотрел на меня и улыбнулся.
— Этой ночью плохо. Всю неделю, пожалуй, будет спать не слишком хорошо. Но в конце концов он справится с собой. Среди многих своих талантов Лестрейд обладает превосходной способностью забывать прошлое.
Я рассмеялся.
— Посмотрите, Уотсон! — воскликнул Холмс. — Какое зрелище!
Я встал и подошел к окну, почему-то ожидая снова увидеть Лестрейда, подъезжающего к дому. Вместо этого я увидел, как из-за облаков показалось солнце, заливая Лондон ослепительным вечерним светом.
— Видите, солнце все-таки показалось, — сказал Холмс. — Великолепно, Уотсон! Приятно все-таки жить на свете! — Он взял скрипку и начал играть, освещенный солнцем.
Я подошел к барометру. Увидел, что стрелка падает, и рассмеялся так громко, что упал на диван. Когда Холмс спросил — с легким раздражением, — в чем дело, я только покачал головой. Говоря по правде, я не уверен, что он меня понял. Его ум работал не так, как у остальных людей.
Это был один из тех весенних дней в Лос-Анджелесе, которые настолько идеальны, что вы ожидаете повсеместно увидеть регистрационную марку (r). Выхлопные газы автомобилей на бульваре Сансет отдавали цветами олеандра, а олеандр — выхлопными газами, и небо над головой было чистым и ясным, как совесть убежденного баптиста. Пиория Смит, слепой продавец газет, стоял на своем обычном месте, на углу бульваров Сансет и Лорел, и, если это не означало, что Господь, как всегда, царит на небесах и все в мире в полном порядке, я не знаю, что еще добавить. — И все-таки с того момента, когда я этим утром в непривычное время — в половине восьмого — опустил ноги с постели, все казалось мне каким-то нескладным, недостаточно четким, слегка расплывчатым по краям. И лишь когда я начал бриться — или по крайней мере пытался продемонстрировать своей непокорной щетине лезвие бритвы, чтобы напугать ее и заставить повиноваться, — я понял, в чем дело, хотя бы отчасти. Несмотря на то, что я читал самое малое до двух ночи, я не слышал, чтобы вернулись мои соседи Деммики. Обычно они набирались до бровей и обменивались короткими репликами, составляющими, судя по всему, основу их семейной жизни.
Не слышал я и Бастера, что было еще более странным. Бастер, валлийской породы корги, принадлежал семье Деммик, и его визгливый лай осколками пронизывал голову, а лаял он так часто, как только мог… Вдобавок у него был ревнивый характер. Он тут же заливался своим пронзительным лаем, как только Джордж и Глория начинали обниматься. Когда же они не огрызались друг на друга, как комики в водевиле, то обычно обнимались. Мне не раз доводилось засыпать под их хихиканье, сопровождаемое лаем пса, танцующего у их ног, и меня не раз посещала мысль, трудно ли удавить струной от пианино мускулистую собаку средних размеров. Прошлой ночью, однако, квартира Деммиков казалась тихой, как могила. Это выглядело достаточно странным, но не особенно: Деммики не были образцовой семьей, живущей по точному распорядку.
А вот с Пиорией Смитом все было в норме — веселый, словно канарейка, он, как всегда, узнал меня по походке, хотя я пришел по крайней мере на час раньше обычного. На нем была мешковатая рубаха с короткими рукавами и надписью «Калтекс» на груди. Длинная рубашка доходила ему до бедер, закрывая вельветовые шорты, которые обнажали покрытые струпьями колени. Его белая трость, которую он так ненавидел, стояла прислоненной к карточному столику, на котором лежали газеты.
— Привет, мистер Амни! Как жизнь?
Темные очки Пиории сверкали в утренних лучах солнца, и, когда он повернулся на звук моих шагов с экземпляром «Лос-Анджелес таймс» в протянутой в мою сторону руке, мне вдруг показалось, что кто-то просверлил в его лице две большие черные дыры.
Я вздрогнул при этой мысли, подумав, что, может быть, пришло время отказаться от стаканчика виски, который я выпивал перед сном. А может быть, наоборот, вдвое увеличить дозу.
Как это нередко случалось последнее время, на первой странице «Таймс» был портрет Гитлера. На этот раз речь шла об Австрии. Я подумал, и не в первый раз, как удачно вписалось бы это бледное лицо с влажной прядью волос, падающей на лоб, в ряд портретов тех, кого разыскивает полиция, на бюллетене в почтовом отделении.
— Жизнь великолепна, Пиория, — заверил я его. — Говоря по правде, она так же прекрасна, как свежая краска на стене дома.
Я бросил десятицентовую монету в коробку из-под сигар «Корона», лежащую на стопке газет Пиории. «Таймс» стоит вообще-то три цента, да и эта цена слишком велика для нее, но я с незапамятных времен платил Пиории десять центов за номер. Он славный парень и неплохо учится в школе, получает там приличные отметки. Я счел своим долгом проверить это в прошлом году, после того как он помог мне в деле Уэлд. Если бы Пиория в тот раз не появился на борту яхты Харриса Браннера, которую он использовал в качестве жилья, я все еще пытался бы плыть с ногами, зацементированными в бочке из-под керосина, где-то около Малибу. Так что сказать, что я считаю себя его должником, — значит сказать слишком мало.
Во время этого расследования (Пиории Смита, а не Харриса Браннера и Мейвис Уэлд) мне даже удалось выяснить настоящее имя парня, хотя вынудить называть его так меня нельзя даже силой. Отец Пиории погиб, выпрыгнув во время перерыва на кофе с девятого этажа конторы, где тогда служил, в Черную пятницу. Его мать едва зарабатывает на жизнь в этой глупой китайской прачечной на Ла-Пунта, а сам он — слепой. При всем этом следует ли миру знать, что родители решили назвать его Франсисом, когда мальчик был еще слишком молод и не мог сопротивляться? Защите больше нечего добавить.
Если случилось что-то сенсационное предыдущей ночью, можете быть уверены, что почти всегда найдете сообщение об этом на первой странице «Таймс», слева у сгиба. Я перевернул газету и увидел, что дирижер джаз-оркестра, кубинского происхождения, умер в лос-анжелесской больнице от сердечного приступа через час после того, как его прихватило во время танца со своей певицей в клубе «Карусель» в Бербанке. Я сочувствовал вдове маэстро, но это не касалось самого дирижера. Я придерживался точки зрения, что люди, отправляющиеся на танцы в Бербанк, заслуживают того, что с ними там происходит.
Далее я открыл спортивный раздел, чтобы проверить, как сыграл «Бруклин» в своем двухдневном матче против «Кардс».
— Ну а как дела у тебя, Пиория? В твоем замке все в порядке? Рвы и башни отремонтированы?
— Да, конечно, мистер Амни! Еще как!
Что-то в его голосе привлекло мое внимание, и я опустил газету, чтобы взглянуть на него повнимательней. И тут я увидел, что следовало увидеть опытному детективу вроде меня с первого мгновения: мальчик так и сиял от счастья.
— Ты выглядишь, словно кто-то только что подарил тебе шесть билетов на первую игру мирового чемпионата по бейсболу, — сказал я. — Что случилось, Пиория?
— Моя мама выиграла в лотерее, что разыгрывалась в Тихуане! — воскликнул он. — Сорок тысяч баксов! Теперь мы богатые, приятель! Богатые!
Я усмехнулся — он все равно не мог видеть мою усмешку — и взъерошил ему волосы. Это испортило ему прическу, но какое это имеет значение?
— Эй, не так быстро, Пиория! Сколько тебе лет?
— В мае исполнится двенадцать. Вы ведь знаете, мистер Амни. Помните, вы же еще подарили мне рубашку на день рождения? Но почему вы об этом…
— Двенадцать лет — вполне достаточно, чтобы помнить, что иногда люди выдают желаемое за действительность. Вот что я хотел тебе сказать.
— Если вы про мои мечты, то совершенно правы — я часто мечтаю разбогатеть. — Пиория пригладил свой вихор. — Но тут я ничуть не фантазирую, мистер Амни. Это все случилось на самом деле! Мой дядя Фред поехал туда и вчера вечером привез наличные. Он погрузил их в седельные мешки своего «винни»! Я нюхал эти деньги! Черт побери, я разбросал их по маминой кровати и катался по ним! Самое приятное, что может быть на свете, — кататься по сорока тысячам баксов!
— Двенадцать лет — достаточный возраст, чтобы понимать разницу между воздушными замками и действительностью, но этого слишком мало для таких разговоров, — сказал я. Мне нравилось, как звучит мой собственный голос. Легион благопристойности, без сомнения, одобрил бы мое поведение на две тысячи процентов, — но мой язык двигался автоматически, и я вряд ли сознавал, что говорю. Я был слишком занят, пытаясь заставить свой мозг разобраться в том, что парень только что сказал мне. В одном я был абсолютно уверен: он ошибся. Он не мог не ошибиться, потому что если бы сказанное им было правдой, то Пиория не стоял бы здесь, продавая газеты, сейчас, когда я шел в свою контору в Фулуайлдер-билдинг. Этого просто не могло быть.
Я обнаружил, что мои мысли возвращаются к Деммикам, которые впервые за всю историю не заводили перед сном на полную мощность одну из своих джазовых пластинок, и к псу Бастеру, тоже впервые в истории не приветствовавшему оглушительным лаем щелчок ключа, который поворачивал в замке Джордж. Я снова подумал, что не все происходит так, как следовую бы, и даже очень не так.
Тем временем на лице Пиории появилось выражение, которое я никогда не ожидал увидеть на честном, открытом лице паренька. Мрачное раздражение мешалось на нем со злобной насмешкой. Так ребенок смотрит на болтливого дядюшку, который в третий или четвертый раз рассказывает одни и те же истории, притом скучные.
— Как вы не понимаете всего, что случилось, мистер Амни? Мама больше не будет гладить рубашки для этого противного старого Ли Хо, а я не стану продавать на углу газеты и дрожать в дождь от сырости, и мне не придется распинаться перед этими старыми ублюдками, что работают в Билдер-билдинге. Теперь я могу себе позволить не изображать всякий раз, что попал в рай, когда какой-нибудь щедрый покупатель оставляет мне пять центов чаевых.
Меня это несколько поразило, но какого черта — я не оставлял Пиории пяти центов на чай. Я оставлял ему семь центов, причем ежедневно. Разумеется, и у меня бывали трудные дни, и я не всегда мог себе это позволить, однако в моей профессии скудные дни чередуются с прибыльными.
— Давай-ка пойдем в кафе «Блонди» и выпьем по чашке какао, — предложил я. — Обсудим это дело подробнее.
— Ничего не выйдет. Кафе закрыто.
— «Блонди»? Какого черта?
Однако Пиория не проявлял особого интереса к таким земным делам, как закрытое кафе на соседней улице.
— Вы еще не слышали самого главного, мистер Амни! Мой дядя Фред знаком с врачом в Сан-Франциско — он специалист по глазным болезням и считает, что может что-то сделать с моими глазами. — Пиория повернул ко мне лицо, губы его дрожали. — Доктор говорит, что дело, может быть, не в глазных нервах, а если это так, то можно сделать операцию… Я не разбираюсь во всех этих тонкостях, но понял, что смогу видеть, мистер Амни! — Он слепо протянул ко мне руку… разумеется, слепо. Как еще он мог коснуться меня? — Представляете, смогу видеть!
Он схватил меня, я сжал его руки на несколько мгновений, а затем выпустил их. На его пальцах была свежая краска от газет, а сегодня я чувствовал себя так хорошо, что надел свой новый белый шерстяной костюм. Возможно, слишком теплый для лета, однако с утра весь город, казалось, был залит кондиционированным воздухом, да и но природе я частенько мерзну.
Но сейчас я не чувствовал холода. Пиория повернулся ко мне, и его тонкое, с почти идеальными чертами лицо уличного продавца газет казалось встревоженным. Легкий ветерок, пахнущий олеандром и выхлопными газами, трепал его волосы, и я понял, что вижу их, потому что на Пиории нет его обычной твидовой кепки. Без нее он выглядел каким-то голым. Да и как иначе? Каждый уличный торговец газетами должен носить твидовую кепку, подобно тому как всякий чистильщик ботинок — бейсбольную шапочку, повернутую козырьком назад.
— В чем дело, мистер Амни? Я думал, вы обрадуетесь. Господи, мне не надо было приходить сегодня на этот паршивый угол, понимаете, но ведь я пришел. Даже пораньше, потому что мне казалось, что и вы придете сюда раньше обычного. Я думал, вы обрадуетесь, что моя мать выиграла в лотерее и у меня появился шанс на операцию, а вот вы… — Теперь его голос дрожал от обиды. — Вы ничуть не рады!
— Отчего ж, я рад, — сказал я, и мне на самом деле захотелось испытать чувство радости, по крайней мере отчасти, однако хуже всего было то, что мальчик в общем-то был прав. Он был прав, потому что это означало подмену в положении вещей, понимаете, а мне не хотелось, чтобы оно менялось. Пиория Смит должен год за годом стоять на этом углу, продавая газеты, в своей твидовой кепке, сдвинутой на затылок в жаркие дни и закрывающей лоб в дождливые так, чтобы капли дождя стекали с козырька. Он должен всегда улыбаться, никогда не говорить «черт побери» или еще что-нибудь вроде этого, но самое главное — он должен оставаться слепым.
— Вы не рады этому! — повторил он и неожиданно опрокинул свой столик с газетами. Столик упал на мостовую, газеты разлетелись, его белая трость скатилась на обочину. Пиория наклонился, чтобы поднять ее. Я видел, как из-под темных очков текут слезы, скатываясь по бледным худым щекам. Он попытался нашарить трость, но она упала возле меня, а он искал ее в другом месте. И тут я почувствовал внезапное желание пнуть его ногой под зад. Однако вместо этого я наклонился, поднял трость и легонько постучал ею по его бедру.
Мальчик повернулся стремительно, как змея, и выхватил палку. Уголком глаза я видел газеты с фотографиями Гитлера и недавно скончавшегося кубинского дирижера, разлетающиеся по всему бульвару Сансет. Автобус, повернув с улицы Ван-Несс, прошуршал колесами по нескольким из них, оставив за собой резкий запах выхлопа дизельного двигателя. Я чувствовал возмущение, глядя на разлетающиеся повсюду газеты. Это вносило неопрятность в окружающий пейзаж. Более того, нарушало заведенный порядок вещей. Целиком и полностью нарушало. Я с трудом справился с еще одним чувством, не менее сильным, чем предыдущее: желанием схватить Пиорию и как следует встряхнуть, заставить все утро собирать эти газеты, сказать, что не отпущу его домой, пока он не соберет все до последней.
Тут мне пришло в голову, что меньше десяти минут назад я восхищался изумительным лос-анжелесским утром — таким идеальным, что оно заслуживало регистрационного знака. И утро было именно таким, черт побери. Так что же все испортило? И почему перемена произошла столь быстро?
Я так и не получил ответа на эти вопросы, только услышал бессмысленный, но громогласный голос откуда-то изнутри, убеждающий меня, что мать мальчика не могла выиграть в лотерее, что мальчик не прекратит продавать газеты и, самое главное, не будет зрячим. Пиория Смит должен оставаться слепым всю свою жизнь.
«Ну что ж, может быть, возможна какая-то экспериментальная операция, — подумал я. — Даже если врач из Сан-Франциско не какой-нибудь шарлатан, а он наверняка им является, операция будет неудачной».
Эта мысль, какой эксцентричной она ни покажется, успокоила меня.
— Слушай, — сказал я, — наш разговор начался сегодня утром очень неудачно, вот и все. Позволь мне загладить свою вину. Давай пойдем в «Блонди», и я угощу тебя завтраком. Ну как, Пиория? Съешь яичницу с беконом и расскажешь мне…
— Хер тебе! — закричал мальчик, чем потряс меня до подошв ботинок. — В рот тебе кило печенья — тебе и лошади, на которой ты приехал. Думаешь, что слепые не чувствуют, как люди вроде тебя бессовестно врут? Убирайся вон! И не смей больше прикасаться ко мне? Я уверен, что ты гомик!
Это переполнило чашу моего терпения. Я не мог допустить, чтобы меня безнаказанно называли гомиком, даже слепому продавцу газет. Я сразу забыл о том, как Пиория спас мне жизнь во время расследования дела Мейвис Уэлд, и протянул руку, собираясь выхватить у Пиории его белую трость, чтобы как следует вязать ему по заднице. Научить его вежливому обращению!
Но прежде чем я успел схватить трость, Пиория поднял ее сам и ткнул наконечником в нижнюю часть моего тела — именно в нижнюю.
Я согнулся от нестерпимой боли, но даже в тот момент, когда старался удержаться от невольного вопля, счел, что мне очень повезло: двумя дюймами ниже — и мне пришлось бы оставить профессию частного детектива и петь сопрано во Дворце дожей.
Но все-таки я инстинктивно попытался схватить его. Пиория ударил меня тростью по шее, причем сильно. Трость не сломалась, но я услышал, как она треснула. Я решил, что покончу с ней, когда поймаю его, и врежу обломком по правому уху. Будет знать, кто гомик.
Он попятился назад, словно прочитал мои мысли, и бросил трость на мостовую.
— Пиория, — с трудом выговорил я. Может быть, еще не поздно воззвать к здравому смыслу, хотя бы и в последнюю минуту: — Пиория, какого черта…
— Не смей звать меня этим идиотским именем! — взвизгнул он. — Меня зовут Франсис! Фрэнк! Это ты начал звать меня Пиорией? Ты первый придумал это имя, теперь все зовут меня так, и я его ненавижу!
Сквозь слезы я видел раздвоившиеся очертания мальчика. Он повернулся и побежал через улицу, не обращая внимания на транспорт (к счастью для него, в этот момент улица была пуста) и вытянув перед собой руки. Я подумал, что он споткнется о бордюр тротуара на противоположной стороне — говоря по правде, даже надеялся на это, — но, по-видимому, у слепых в голове таится набор превосходных топографических карт местности. Он ловко, как горный козел, прыгнул на тротуар, даже не замедлив бега, затем его темные очки обратились в мою сторону. На его лице, залитом слезами, было выражение безумного восторга, и темные стекла очков еще больше прежнего походили на черные дыры. Большие дыры, словно кто-то выстрелил ему в лицо двумя крупнокалиберными ружейными патронами.
— «Блонди» закрыт, я ведь уже сказал! — крикнул мальчик. — Мама говорит, он сбежал с этой рыжей шлюхой, которую нанял месяц назад! Считай, что тебе повезло, мерзкий ублюдок!
Пиория повернулся и бросился бежать по бульвару Сан-сет, по-прежнему вытянув перед собой руки с растопыренными пальцами. По обе стороны улицы останавливались прохожие, глядя на него, на газеты, летающие по мостовой, и на меня.
Казалось, большинство смотрит на меня.
На этот раз Пиория — ну не Пиория, так Франсис — сумел добежать до бара Дерринжера, прежде чем обернулся и нанес мне завершающий удар:
— Хер тебе, мистер Амни! — крикнул он и скрылся.
Я заставил себя выпрямиться и пересек улицу. Пиория, он же Франсис Смит, давно исчез из виду, а мне хотелось поскорее оставить позади и разлетающиеся газеты. Их вид причинял мне боль, которая почему-то была хуже боли в паху.
Я рассматривал витрину магазина канцелярских товаров Фелта на дальней стороне улицы, словно новые шариковые ручки Паркера были самыми заманчивыми предметами, которые мне приходилось видеть за всю свою жизнь (возможно, были записные книжки в обложках из искусственной кожи). Минут через пять — достаточное время, чтобы навсегда запомнить весь товар, выставленный в витрине, — я почувствовал, что могу возобновить прерванную прогулку по бульвару Сансет, стараясь удерживаться от слишком большого крена влево.
Мысли одолевали меня подобно комарам, которые звенят вокруг головы на киностоянке в Сан-Педро, где смотрят фильмы, не выходя из машины, если ты не прихватил с собой инсектицидные палочки. Мне удалось отмахнуться от большинства из них, но две упорно отказывались уходить. Во-первых, что случилось с Пиорией, черт побери? И во-вторых, что, черт возьми, случилось со мной? Я силился вычеркнуть из сознания и эти неприятные вопросы до тех пор, пока не подошел к зданию с вывеской «Городской кафетерий Блонди — открыт круглосуточно, пончики — наша специальность» на углу Сансет и Траверни, и, когда я поравнялся с ним, все вопросы словно ветром сдуло. «Блонди» находился на этом углу столько времени, сколько я помню себя, — сюда заходили шулеры, карманники, битники, наркоманы, не говоря уже о юных девушках, педерастах и лесбиянках. Один из весьма знаменитых звезд немого кино был однажды арестован за убийство в тот самый момент, когда выходил из «Блонди». Да и сам я не так давно сумел завершить здесь весьма неприятное дело, застрелив известного наркомана по имени Даннингер, который на одной голливудской вечеринке ухлопал трех других наркоманов, когда все они перебрали наркотиков. Кроме того, это было место, где я навсегда попрощался с прелестной Ардис Макгилл, с ее серебряными волосами и фиалковыми глазами. Остаток той печальной ночи я пробродил в редком для Лос-Анджелеса тумане, который застилал мои глаза, влага стекала по щекам, пока не встало солнце.
«Блонди» закрыт? Сам Блонди исчез? Всякий скажет, что это невозможно — скорее статуя Свободы исчезнет со своего голого острова в гавани Нью-Йорка.
Да, это было невероятно, но оказалось правдой. Витрина, где всегда раньше были выставлены блюда и пирожки, от зрелища которых разгорался аппетит, была замазана, но очень небрежно, и я видел между мазками почти пустую комнату. Линолеум выглядел грязным и протертым. Потемневшие от паров жира вентиляторы под потолком неподвижно свесили вниз свои лопасти, словно пропеллеры разбившихся самолетов. Внутри еще стояло несколько столиков, шесть или семь знакомых стульев, обтянутых красной искусственной кожей, возвышались на них перевернутыми вверх ножками. Вот и все, что осталось от «Блонди», — разве что еще пара пустых сахарниц, валявшихся в углу.
Я замер у витрины, пытаясь понять, что здесь произошло. Это было не менее трудно, чем попытка протащить широкий диван по узкой лестнице. Вся жизнь и веселье, все ночные волнения, полные сюрпризов, — как могло все это так внезапно исчезнуть? Это не казалось ошибкой; происшедшее скорее напоминало богохульство. Для меня «Блонди» олицетворял все те сверкающие противоречия, которые окружали темное и мрачное сердце Лос-Анджелеса. Иногда мне казалось, что «Блонди» и есть Лос-Анджелес, который я знал на протяжении пятнадцати или двадцати лет, только в миниатюре. Где еще можно увидеть гангстера, завтракающего в девять вечера за одним столом со священником, или светскую даму, всю в бриллиантах, сидящую у стойки бара рядом с механиком соседнего гаража, который отмечает окончание своей смены чашкой горячего какао? Внезапно я вспомнил о кубинском дирижере и постигшем его сердечном приступе, на этот раз со значительно большим сочувствием.
Все это сказочная сверкающая жизнь Города Потерянных Ангелов — догадываетесь, о чем я говорю, приятель? Что имею в виду?
Над дверью висело объявление: «ЗАКРЫТО НА РЕМОНТ. СКОРО ОТКРОЕТСЯ», но я не верил этому. Пустые сахарницы, валяющиеся в углу, не свидетельствуют, на мой взгляд, о ремонте. Пиория оказался прав: «Блонди» канул в историю. Я повернулся и пошел по улице, но теперь медленней обычного, сознательно заставляя свою голову не опускаться вниз. Когда я подошел к Фулуайлдер-билдингу, где снимал помещение под офис в течение многих лет, меня охватила странная уверенность, что ручки на обеих половинках входных дверей будут соединены толстой железной цепью и замкнуты на висячий замок. Стекло окажется замазанным небрежными полосами, и над дверью я увижу надпись: «ЗАКРЫТО НА РЕМОНТ. СКОРО ОТКРОЕТСЯ».
К тому моменту, когда я приблизился к зданию, эта безумная мысль укрепилась в моем сознании с такой силой, что даже Билл Таггл, бухгалтер-ревизор с третьего этажа, регулярно прикладывающийся к бутылке, который сейчас входил в здание, не сумел полностью рассеять ее. Но, как гласит поговорка, видеть — значит верить, и когда я подошел к зданию № 2221, то не увидел на стеклянной двери ни цепи, ни надписи, ни полос. Передо мной было то же здание, что и вчера. Я вошел в вестибюль, почувствовал знакомый запах — он напоминал мне о розовых брусках, которые теперь кладут в писсуары общественных туалетов. Посмотрел вокруг знакомые захиревшие пальмы, нависшие над тем же самым полом, выложенным потертой красной плиткой.
Билл стоял рядом с Верноном Клейном, самым старым лифтером в мире, в лифте № 2. В своем поношенном красном костюме и древней квадратной шляпе Вернон напоминал гибрид рассыльного с рекламы «Филипп Моррис» и обезьяны резус, которая свалилась в промышленную очистную установку. Он посмотрел на меня своими печальными собачьими глазами, слезящимися от окурка «Кэмела», прилипшего к середине его нижней губы. Странно, что его глаза за столько лет не привыкли к табачному дыму, — я не помню, чтобы он когда-нибудь стоял в своем лифте без сигареты, и в точно таком положении.
Билл немного отодвинулся в сторону, но недостаточно. Внутри лифта просто не хватало места, чтобы отодвинуться достаточно далеко. Я не уверен, хватило ли бы места на Род-Айленде, а вот на Делавэре — пожалуй. От него пахло, как от болонской колбасы, которую с год мариновали в дешевом бурбоне. И в тот момент, когда я подумал, что хуже запаха быть уже не может, он рыгнул.
— Извини, Клайд.
— Да, извиниться тебе, несомненно, следует, — сказал я, разгоняя воздух у своего лица, пока Вернон задвигал решетку лифта, готовясь доставить нас на Луну или по крайней мере на седьмой этаж. — В какой сточной канаве ты провел ночь на этот раз, Билл?
И все-таки в этом запахе было что-то утешительное — я солгал бы, не скажи этого. И в первую очередь потому, что это был знакомый.
Запах. Передо мной стоял всего лишь Билл Таггл, отвратительно пахнущий, страдающий от похмелья, с согнутыми коленями, словно кто-то наполнил его трусы куриным салатом и он только что заметил его. Нельзя сказать, что это было приятно, ничто не было приятным при подъеме в лифте этим утром, но по крайней мере все было знакомым.
Билл болезненно улыбнулся, глядя на меня, когда лифт с грохотом пополз вверх, но промолчал.
Я не отвернулся от Вернона главным образом потому, чтобы избавиться от запаха, исходящего от бухгалтера, но разговор, который я собирался завести с лифтером, скончался у меня в горле, так и не начавшись. Две картинки, висевшие над стулом Вернона с незапамятных времен, — одна, на который — Иисус шел по водам Тивериадского озера, а его ученики взирали на него широко открытыми глазами, и вторая — снимок жены Верна в индейском костюме из опекой кожи, с прической, модной в начале века, — исчезли. Их заменила открытка, которая не должна была меня потрясти, особенно принимая во внимание возраст Вернона, но, несмотря на это, поразила, как рухнувшая гора кирпича..
Да, это была всего лишь открытка — простая открытка с силуэтом человека, ловящего рыбу на фоне заката. Но меня потрясли слова, напечатанные ниже каноэ, в котором он сидел: «СЧАСТЛИВОЙ ЖИЗНИ НА ПЕНСИИ»!
Сказать, что я испытал вдвое большее оцепенение, чем то, что ощутил, узнав, что Пиория может стать зрячим, — значит ничего не сказать. Воспоминания проносились в моем мозгу со скоростью, с какой тасует колоду карточный шулер на Миссисипи. Однажды Верн взломал дверь в офис, соседний с моим, чтобы вызвать «скорую помощь», когда эта чокнутая баба Агнес Стернвуд сначала вырвала из розетки провод моего телефона, а потом проглотила содержимое бутылки с жидкостью для очистки канализационных труб, как она клятвенно заверяла. Оказалось, однако, что эта жидкость всего лишь раствор нерафинированного сахара, а Верн взломал дверь в помещение, где принимались ставки на игру «по-крупному» на лошадиных скачках. Насколько я помню, парень, который снимал эту комнату и приклеил на двери надпись «Маккензи импорте», все еще получает свой ежегодный каталог рассылки товаров по почте «Сиэрс и Робак» в тюрьме Сан-Квентин. Был еще один случай с тем парнем — Верн шарахнул его по голове своим стулом за мгновение перед тем, как тот успел вспороть мне живот. Это, разумеется, снова было связано с делом Мейвис Уэлд. Не говоря уже о том, что однажды он привел ко мне свою внучку — дивную красавицу, — когда девушку использовали для выпуска порнографических фотографий.
Верн уходит на пенсию?
Это невозможно. Этого просто не может быть.
— Вернон, — спросил я, — что это за шутка?
— Это не шутка, мистер Амни, — сказал он, останавливая лифт на третьем этаже. И тут же зашелся глубоким легочным кашлем, какого я никогда не слышал у него за все эти годы. Казалось, мраморные шары катились по каменной дорожке кегельбана. Он вынул изо рта окурок «Кэмела», и я с ужасом увидел, что у него розовый фильтр, но не от губной помады. Верной посмотрел на него с отвращением, сунул обратно в рот, отодвинул решетку и произнес:
— Прошу, мистер Таггл.
— Спасибо, Верн.
— Не забудьте про вечеринку в пятницу, — напомнил Вернон. Голос его был приглушенным, он достал из заднего кармана носовой платок в коричневых пятнах и вытер им губы. — Я буду очень вам благодарен. — Он посмотрел на меня красными слезящимися глазами, и то, что я увидел в них, напугало меня до смерти. Что-то поджидало Вернона Клейна за ближайшим поворотом судьбы, и, судя по этому взгляду, Верной знал об этом. — И вы приходите, мистер Амни, — мы с вами прошли через многое, и я буду рад пропустить с вами стаканчик.
— Одну минутку! — крикнул я, хватая Билла в тот момент, когда тот попытался выйти из лифта. — Подождите минуту, черт вас побери! Что за вечеринка? О чем вы говорите?
— Он уходит на пенсию, — пояснил Билл. — Так обычно случается, когда твои волосы становятся седыми, даже если ты был слишком занят и не заметил этого. Вернон устраивает вечеринку в подвале вечером в пятницу. Все, кто работает в здании, будут там, и я собираюсь приготовить мой всемирно знаменитый «динамитный пунш». Что с тобой, Клайд? Вот уже месяц, — как ты узнал, что Верн кончает работать тридцатого мая.
Эти слова снова привели меня в ярость подобно тому, как это случилось, когда Пиория назвал меня гомиком. Я схватил Билла за подбитые плечи его двубортного пиджака и как следует тряхнул.
— Не говори чепухи!
Он посмотрел на меня с презрительно-болезненной улыбкой.
— Это ты говоришь чепуху, Клайд. Но если тебе не хочется, не приходи. Оставайся дома. Ты все равно последние шесть месяцев вел себя росо loco.
Я снова тряхнул его.
— Что ты хочешь этим сказать — росо loco?
— Чокнутый, шариков не хватает, крыша поехала — тебе что-нибудь это говорит? И прежде чем ответишь, разреши предупредить тебя: если ты тряхнешь меня еще хоть раз, даже не очень сильно, содержимое моих внутренностей выплеснется прямо на тебя, и никакая химчистка не сможет удалить это месиво с твоего костюма.
Он вырвался из моих рук, прежде чем я тряхнул его снова — даже если бы я на это решился, — и пошел по коридору. Как всегда, зад его брюк свисал до колен. Он оглянулся назад в тот момент, когда Вернон задвигал бронзовую решетку лифта.
— Тебе нужно отдохнуть, Клайд. И лучше всего начать с прошлой недели.
— Что с тобой случилось? — крикнул я, глядя на него. — Что случилось со всеми? — Но к этому моменту внутренняя дверь лифта закрылась, и мы начали подъем — теперь на седьмой этаж. Там находится мой маленький кусочек рая. Вернон уронил окурок в ведро с песком, стоящее в углу, и тут же сунул в рот новую сигарету. Он чиркнул спичку о ноготь большого пальца, закурил и сразу закашлялся. Теперь я увидел крошечные капли крови, вырывающиеся, подобно красному туману, между его потрескавшимися губами. Это было отвратительное зрелище. Его глаза опустились и безучастно уставились в дальний угол, ничего не видя, ни на что не надеясь. Запах Билла Таггла висел между, нами подобно духу прошлых пьянок.
— Окей, Верн, — произнес я. — Что с тобой и куда ты отправляешься?
Вернон никогда не использовал все разнообразие английского языка, и эта привычка не изменила ему и сейчас.
— Это рак, — сказал он. — В субботу я выезжаю на «Цветке пустыни» в Аризону. Там я буду жить у сестры. Не думаю, что успею ей надоесть. Сестре придется сменить постельное белье не больше двух раз. — Лифт остановился, и Вернон отодвинул решетку. — Седьмой, мистер Амни. Ваш маленький кусочек рая. — При этом он, как всегда, улыбнулся, однако на этот раз улыбка напоминала гримасу черепа, которые лепят из леденцов в Тихуане в День поминовения.
Теперь, когда дверь открылась, я почувствовал в своем маленьком кусочке рая запах чего-то настолько странного, что не сразу понял его происхождение: пахло свежей краской. Я запомнил эту странность и тут же перешел к другим проблемам, которых у меня набралось немало.
— Но это несправедливо, — сказал я. — Ты сам знаешь, Верн, что это несправедливо.
Он уставился на меня своими пугающе безучастными глазами. В них я увидел смерть, черную фигуру, машущую крыльями и манящую к себе за тонкой пленкой выцветшей голубизны.
— Что несправедливо, мистер Амии?
— Ты должен сидеть здесь, черт побери! Сидеть вот тут! Сидеть на своем стуле с Иисусом и портретом жены над головой. А не вот с этим! — Я протянул руку, сорвал карточку с силуэтом человека, ловящего рыбу в озере, разорвал се пополам, сложил половинки вместе, снова разорвал их и бросил на пол. Они трепеща опустились на выцветший красный коврик подобно конфетти.
— Значит, я должен сидеть вот здесь, — повторил он, не сводя с моих глаз своих ужасных зрачков. Позади нас двое рабочих в измазанных краской комбинезонах повернулись и взглянули на кабину лифта.
— Совершенно верно.
— И сколько времени, мистер Амни? Поскольку вам все известно, может быть, вы скажете это мне, а? Сколько времени я должен гонять вверх и вниз этот проклятый лифт?
— Ну… вечно, — ответил я, и это слово повисло между нами, еще один призрак в лифте, наполненном табачным дымом. Если уж мне дали бы возможность выбора, я выбрал бы запах Билла Таггла… но у меня не было выбора. Вместо этого я снова повторил: — Вечно, Верн.
Он затянулся своим «Кэмелом», закашлялся, и вместе с табачным дымом изо рта его вылетели крошечные капельки крови. Он продолжал смотреть на меня.
— В мои обязанности не входит давать советы тем, кто снимает здесь служебное помещение, мистер Амни, но я, пожалуй, все-таки дам вам совет, поскольку это последняя неделя моей работы здесь и все такое. Может быть, вам следует посоветоваться с врачом. С таким, который показывает вам чернильные пятна и спрашивает, что они вам напоминают.
— Ты не должен уходить на пенсию, Верн. — Мое сердце билось чаще, чем когда-либо раньше, но я заставил себя говорить спокойно. — Ты просто не можешь.
— Неужели? — Он вынул сигарету изо рта — свежая кровь уже пропитала ее фильтр — и затем посмотрел на меня. Его улыбка была страшной. — Мне кажется, мистер Амни, у меня просто нет выбора.
Запах свежей краски ударил мне нос, заглушив запах табачного дыма Вернона и все еще не позабытую вонь от подмышек Билла Таггла. Рабочие в комбинезонах сейчас занимались окраской стены недалеко от двери моего офиса. Сначала они укладывали вдоль стены длинный кусок брезента, чтобы не капать на пол, и вдоль него расставляли свои банки с краской, кисти и скипидар. Тут же стояли и две стремянки, ограничивая фронт их работ, как потрепанные книжные корешки. У меня появилось желание побежать по коридору, разбрасывая пинками все, что там было. Какое они имеют право красить эти старые темные стены кощунственно сверкающей белой краской?
Однако вместо этого я подошел к тому маляру, который выглядел так, будто его коэффициент интеллектуальности измерялся двузначной цифрой, и вежливо спросил, чем заняты они с приятелем. Он оглянулся на меня.
— Здорово выглядит, правда? Я грунтую цветом «мисс Америка», а Чик вон там добавляет румянчика с пупочков Бетти Грэбл.
С меня было достаточно. Достаточно маляров, достаточно всего остального. Я протянул руки, схватил остряка под мышки и кончиками пальцев нажал на особенно чувствительный нерв, скрывающийся там. Он завопил и выронил кисть. Белая краска забрызгала его ботинки. Его напарник посмотрел на меня робким взглядом лани и сделал шаг назад.
— Если ты попробуешь сбежать раньше, чем я отпущу тебя, — зарычал я, — то увидишь, что ручка твоей кисти воткнута в твою задницу так глубоко, что понадобится мощный зажим, чтобы зацепить щетину на ней. Хочешь попробовать, чтобы убедиться, что я не лгу?
Он перестал двигаться и замер на краю брезента, поглядывая по сторонам в надежде на помощь. Помощи не было. Я чуть ли не ожидал, что Кэнди откроет дверь и выглянет в коридор, чтобы посмотреть, что за шум, но дверь была плотно закрыта. Я снова обратил внимание на остряка, которого держал под мышки.
— У меня к тебе простой вопрос, приятель: чем ты здесь занимаешься, черт побери? Ты готов ответить или требуется дополнительное убеждение?
Я шевельнул пальцами у него под мышками, чтобы освежить его память, и услышал ответный вопль.
— Крашу коридор! Господи, разве ты сам не видишь?!
Я отлично видел и, даже если бы был слепым, почувствовал по запаху. Меня раздражало то, что говорили мне оба органа чувств. Коридор не следовало красить, особенно в этот сверкающий, отражающий свет белый цвет. Коридор должен быть мрачным и темным, он должен пахнуть пылью и старыми воспоминаниями. То, что началось с непривычной тишины в квартире Деммиков, становилось все хуже и хуже. Я был страшно рассержен, как убедился в этом несчастный маляр. Но в то же время я был испуган, хотя это чувство удается хорошо скрывать, когда зарабатываешь на жизнь с пистолетом в кобуре.
— Кто послал вас сюда?
— Наш босс, — ответил маляр, глядя так, словно у меня поехала крыша. — Мы работаем в фирме «Чаллискастэм пейнтерс» на улице Ван-Несс. Хозяин фирмы Хэп Корриган. Если вы хотите выяснить, кто нанял нашу компанию, то…
— Нас нанял владелец, — тихо произнес второй маляр, — Владелец здания. Его зовут Самюэль Ландри.
Я покопался в памяти, пытаясь совместить имя Самюэля Ландри с тем, что мне было известно о Фулуайлдер-билдинге, и потерпел неудачу. Более того, я не мог связать имя Самюэля Ландри с чем бы то ни было… и все-таки оно звенело у меня в голове, словно церковный колокол, который слышишь за несколько миль туманным утром.
— Врешь, — сказал я, но без особой уверенности. Мне просто нужно было что-то сказать.
— Позвоните боссу, — предложил второй маляр. Внешность бывает обманчива; судя по всему, он был умнее своего напарника. Он сунул руку внутрь грязного, запятнанного комбинезона и достал маленькую карточку.
Внезапно почувствовав усталость, я отмахнулся.
— Боже милосердный, и кому только пришло в голову красить этот коридор?
Не то чтобы я спрашивал маляров, но тот из них, что протянул мне карточку с телефоном, все-таки ответил:
— Видите ли, коридор станет более светлым, — и осторожно добавил: — Вы ведь не будете отрицать?
— Сынок, — я сделал шаг к нему, — у твоей матери были живые нормальные дети или только выкидыши вроде тебя?
— Эй, спокойно, спокойно, — ответил он, отступая назад. Я увидел, что он смотрит на мои сжатые кулаки, и заставил их разжаться. На его лице не отрешилось явного облегчения, и, говоря по правде, я не стал бы обвинять его. — Тебе это не нравится — я отлично тебя понимаю. Но мне приходится делать то, что приказывает босс, верно? Я хочу сказать, черт побери, мы ведь живем в Америке.
Он взглянул на своего напарника, потом посмотрел на меня. Что-то промелькнуло у него в глазах, но при моей профессии я видел подобные взгляды много раз и всегда разгадывал их. Он хотел им сказать своему напарнику: не связывайся с этим типом. Не заводи его, он настоящий динамит.
— Я хочу сказать, ведь у меня жена и маленький ребенок, которых надо кормить, — продолжал он. — А ведь сейчас кризис, понимаешь?
Меня охватило замешательство, погасившее мою ярость подобно тому, как ливень гасит начавшую гореть сухую траву. Неужели в Америке кризис? Неужели?
— Я знаю, — кивнул я, не зная об этом ничего. — Давай забудем то, что произошло, ладно?
— Конечно, — с готовностью согласились маляры. Их голоса звучали, будто полуквартет парикмахеров. Тот, которого я по ошибке счел более или менее умным, глубоко засунул свою левую руку под правую подмышку, стараясь успокоить разбушевавшийся там нерв. Я мог бы сказать ему, что это растянется не меньше чем на час, а может быть, и дольше, но больше говорить с малярами мне не хотелось. Мне не хотелось ни говорить с кем-либо, ни видеть кого-то — даже обольстительную Кэнди Кейн, чьи призывные взгляды и округлые формы, какие встречаются лишь в субтропиках, не раз ставили на колени даже отчаянных уличных хулиганов. Единственное, чего мне хотелось, так это пройти через приемную и скрыться во внутреннем кабинете. Там у меня в нижнем левом ящике стола была спрятана бутылка хлебной водки, а это было именно то, в чем я сейчас больше всего нуждался.
Я пошел по коридору по направлению к двери с матовым стеклом, на котором виднелась надпись: «КЛАЙД АМНИ. ЧАСТНЫЙ ДЕТЕКТИВ», с трудом удержавшись от вновь возникшего желания проверить, сумею ли я пнуть с полулёта банку устрично-белой краски, да так, чтобы она вылетела в окно в конце коридора на пожарную лестницу. Я уже взялся за ручку двери, ведущей в мой офис, как мне в голову пришла новая мысль, и я повернулся к малярам… но очень медленно, чтобы они не подумали, будто у меня опять наступил припадок. Кроме того, меня не покидало подозрение, что если я повернусь слишком быстро, то увижу, как они усмехаются, глядя друг на друга и крутя пальцем у виска — красноречивый жест, которому все мы научились на школьном дворе.
Они не крутили указательным пальцем у виска, но и глаз с меня не спускали. Тот из них, которого я сначала ошибочно счел поумнее, явно прикидывал расстояние до двери с надписью «Запасной выход». Внезапно мне захотелось сказать им, что я совсем не такой уж плохой парень, когда познакомишься со мной поближе, что несколько клиентов и по крайней мере одна бывшая жена считают меня чем-то вроде героя. Но такое вряд ли стоит говорить о себе, особенно обращаясь к парням, зарабатывающим на жизнь руками, а не мозгами.
— Успокойтесь, ребята, — произнес я. — Никто не собирается набрасываться на вас. Я просто хочу задать один вопрос.
Они успокоились, хотя и едва заметно.
— Спрашивай, — спросил маляр номер два.
— Кто-нибудь из вас ставил на числа в Тихуане?
— La loteria? — спросил первый маляр.
— Твое знание испанского потрясает меня. Да. La loteria.
Первый маляр отрицательно покачал головой.
— Мексиканские лотереи, как и мексиканские публичные дома, — это только для молокососов.
Я хотел спросить, как они думают: почему я задал этот вопрос именно им — но сдержался.
— К тому же, — продолжал он, — там нельзя выиграть больше десяти или двенадцати тысяч песо. Тоже мне выигрыш! Сколько это настоящими деньгами? Пятьдесят баксов?.. Восемьдесят?
«Мама выиграла в лотерее в Тихуане», — сказал Пиория, и даже тогда я сразу понял, что здесь что-то не так. Сорок тысяч долларов… Дядя Фред поехал туда и привез наличные вчера вечером. Он привез деньги в седельных мешках своего «винни»!
— Да, — согласился я, — что-то вроде того, пожалуй. И они всегда расплачиваются именно так, в песо?
Он снова посмотрел тем же взглядом, словно считал меня сумасшедшим, затем вспомнил, что у меня действительно поехала крыша, и поспешно изменил выражение лица.
— Да, конечно. Понимаешь, ведь это мексиканская лотерея. Они не могут выплачивать выигрыши в долларах.
— Ты совершенно прав, — кивнул я и мысленным взором увидел Пиорию, его худое сияющее лицо и услышал его слова: «Я разбросал их по маминой кровати и катался по ним! Сорок тысяч зеленых баксов!» Но как слепой мальчик может быть уверен в точном количестве денег… или даже в том, что он катается по купюрам? Ответ очень прост: не может. Однако даже слепой продавец газет не может не знать, что la loteria расплачивается не долларами, а песо, и даже слепой продавец газет знает, что нельзя увезти мексиканский салат на сумму в сорок тысяч долларов США в седельных мешках мотоцикла «винсент». Для этого его дяде понадобится самосвал из гаража Лос-Анджелеса.
Неразбериха и замешательство — ничего, кроме темных облаков неразберихи.
— Спасибо, — сказал я и направился в свой офис.
Я не сомневался, что мой уход стал облегчением для всех троих.
— Кэнди, крошка, я не хочу никого принимать или разговаривать с кем-либо по теле…
Я замолчал. Приемная была пуста. Письменный стол Кэнди в углу комнаты был необычно чистым. Через мгновение я понял почему: поднос, где раньше лежали «входящие» и «исходящие», был брошен в мусорную корзину, а фотографии Эррола Флинна и Уильяма Пауэлла исчезли. Маленький стул для стенографистки, сидя на котором Кэнди показывала свои прелестные ножки, был пуст.
Мои глаза вернулись к подносу для «входящих» и «исходящих», торчащему из мусорной корзины подобно носу тонущего корабля, и на мгновение мое сердце дрогнуло. Может быть, кто-то ворвался в мой офис, обыскал его, похитил Кэнди? Иными словами, может быть, предстоит расследование? В этот момент я с радостью взялся бы за расследование, даже если это означало, что какой-то бандит связывает Кэнди и в эту самую минуту… с особой нежностью натягивает веревку на ее твердые выпуклые груди. Меня устраивал любой путь — лишь бы выбраться из этой паутины.
Дело, однако, было в другом — никто не обыскивал комнату. Поднос с отделениями для «входящих» и «исходящих» документов лежал в корзине для мусора, это верно, но не было видно никаких следов борьбы; более того, походило на то, что… На столе, в самой его середине, лежал всего лишь один предмет — белый конверт. С первого взгляда меня охватило чувство, что и тут меня ждут новые неприятности. Тем не менее я подошел к столу и взял конверт. На нем с характерными для почерка Кэнди петлями и завитками было написано мое имя, в этом не было ничего удивительного — еще одна неприятная часть этого длинного неприятного утра.
Я разорвал конверт, и листок бумаги выпал мне в руки.
«Дорогой Клайд!
Мне смертельно надоело терпеть, как ты лапаешь меня и насмешливо улыбаешься. Я также устала от твоих нелепых и ребяческих шуток по поводу моего имени. Жизнь слишком коротка, и стоит ли тратить ее на то, чтобы тебя лапал пожилой детектив, от которого ушли две жены и у которого плохо пахнет изо рта. Ты не лишен достоинств, Клайд, но они начинают меркнуть перед недостатками, особенно с тех пор, как ты начал постоянно пить.
Сделай себе одолжение и повзрослей наконец.
Твоя Арлин Кейн.
Я возвращаюсь к своей матери в Лидахо. Не пытайся найти меня.»
Я держал письмо еще несколько мгновений, не веря своим глазам, затем бросил его. Одна фраза раз за разом повторялась в моем мозгу, пока я следил за листком, который, порхая, лениво опускался в мусорную корзину: «Я устала от твоих нелепых и ребяческих шуток по поводу моего имени». Но разве я когда-нибудь знал, что у нее другое имя, а не Кэнди Кейн? Я напряг свою память, не сводя взгляда с письма, продолжающего свой порхающий, ленивый — и словно бесконечный — полет, и получил ответ, честный и ясный — нет. Ее имя всегда было Кэнди Кейн, мы столько раз шутили по этому поводу, а если мы и крутили шутливый служебный роман с объятиями и поцелуями, что из того? Она всегда получала от этого удовольствие. Мы оба радовались и смеялись.
Действительно ли она получала удовольствие от вашего служебного романа? — спросил меня внутренний голос. Или это была еще одни маленькая сказка из числа тех, которые ты рассказывал себе все эти годы?
Я попытался заставить умолкнуть этот голос, и через несколько мгновений мне это удалось, однако другой, пришедший ему на смену, был еще хуже. Этот голос принадлежал не кому иному, как Пиории Смиту. «Теперь я могу себе позволить не изображать всякий раз, что попал в рай, когда какой-нибудь щедрый покупатель оставляет мне пять центов чаевых». Вы понимаете эту новость, мистер Амни?
— Заткнись, малыш, — сказал я, обращаясь к пустой комнате. — На роль Габриэлля Хиттера ты не годишься. — Я отвернулся от стола Кэнди, и перед моим мысленным взором, словно какой-то марширующий оркестр из ада, прошла вереница лиц: Джордж и Глория Деммик, Пиория Смит, Билл Таггл, Вернон Клейн, блондинка на миллион долларов с дешевым именем Арлин Кейн… даже два маляра шествовали в этой процессии.
Путаница, путаница, ничего, кроме путаницы.
Опустив голову и шаркая ногами, я вошел в свой кабинет, закрыл за собой дверь и сел за стол. Смутно, сквозь закрытое окно, я слышал звуки транспорта на бульваре Сансет. Тут мне пришла в голову мысль: для некоторых прохожих там все еще было весеннее утро, настолько идеально лос-анжелесское, что где-то можно было найти такой маленький регистрационный знак, свидетельствующий, что оно может принадлежать только главному городу Калифорнии. Однако для меня все вокруг стало тусклым… внутри и снаружи. Я внезапно вспомнил о бутылке в нижнем ящике стола, но даже наклоняться за ней показалось мне слишком трудным. Я почему-то решил, что потребуется усилие, подобное тому, какое понадобилось бы, чтобы в теннисных тапочках взобраться на Эверест.
Запах свежей краски проникал в офис. Вообще-то мне он нравился, только не в данный момент. Сейчас этот запах ассоциировался со всем, что пошло не так, как следовало, начиная с Деммиков, которые вернулись в свое голливудское бунгало, не перебрасываясь шутками, словно резиновыми шарами, включив проигрыватель на полную мощность и вызывая истерику у своего Бастера бесконечными объятиями и поцелуями. Тут мне пришло в голову с идеальной ясностью и простотой — мне казалось, что истинная правда именно так и приходит в людские головы, — возьмись какой-нибудь врач вырезать рак, убивающий лифтера Фулуайлдер-билдинга, и все станет на свое место, засияет белизной. Устрично-белой краской, которой красили маляры коридор.
Эта мысль оказалась настолько утомительной, что я опустил голову, прижал ладони к вискам, удерживая ее на месте… или, может быть, просто стараясь, чтобы то, что находилось внутри, не вырвалось наружу и не испортило краску на стенах офиса. Так что, когда дверь неслышно открылась и кто-то вошел в комнату, я не поднял головы. Мне казалось, что для этого потребуется усилие, на которое в этот момент я не был способен.
К тому же меня охватило странное чувство — я вроде бы знал, кто сейчас войдет. Я не мог назвать имя вошедшего, но узнал его шаги. Знакомым был и одеколон, хотя я не знал, как он называется, даже если кто-то приставил бы к моей голове револьверное дуло. И по самой простой причине: никогда в жизни я не нюхал этот запах. Как могу я узнать запах, который не нюхал никогда в жизни, спросите вы? На этот вопрос я не мог дать ответ, но запах неожиданно показался мне знакомым.
Впрочем, не это было самым плохим. Хуже всего было то, что я был до смерти перепуган. Прежде мне угрожали грохочущие револьверы в руках разъяренных мужчин, и это было достаточно страшно, и кинжалы в руках не менее разъяренных женщин, что в тысячу раз хуже. Однажды меня привязали к рулю «паккарда» и поставили машину на железнодорожном пути с частым движением поездов; меня даже выбрасывали из окна третьего этажа; жизнь моя действительно была полна приключений, но ничто не пугало меня так, как запах этого одеколона и мягкие шаги по коридору.
Мне казалось, что голова моя весит по крайней мере шестьсот фунтов.
— Клайд, — произнес голос, которого я никогда не слышал раньше, но сразу узнал, как свой собственный. Всего лишь одно слово — и вес моей головы увеличился до тонны.
— Убирайся отсюда, кем бы ты ни был, — ответил я, не поднимая глаз. — Контора закрыта. — И что-то заставило меня прибавить: — На ремонт.
— Плохой день, Клайд?
Мне показалось, что в этом голосе заметно сочувствие, и от этого положение стало только хуже. Кем бы ни был этот хмырь, я не нуждался в его сочувствии. Что-то подсказывало мне, что его сочувствие более опасно, чем ненависть.
— Не такой уж плохой, — отозвался я, поддерживая свою тяжелую больную голову ладонями и глядя вниз на бювар — ничего другого мне не оставалось. В верхнем левом углу был написан телефонный номер Мейвис Уэлд. Я снова и снова пробежал по нему глазами — Беверли 6-4214. Не сводить взгляда с исписанного бювара показалось неплохой мыслью. Я не знал, кем был мой гость, но видеть его мне все равно не хотелось — единственное, в чем я был по-настоящему уверен.
— Мне кажется, вы ведете себя немного неискренне… пожалуй… — произнес голос. На этот раз я действительно ощутил в нем сочувствие, отчего мой желудок сжался в нечто похожее на дрожащий кулак, пропитанный кислотой. Я услышал скрип — он опустился в кресло для посетителей.
— Я не ведаю, что точно значит это слово, однако не стесняйтесь, говорите, — согласился я. — А теперь, когда мы обменялись любезностями, мистер, и вы чувствуете свою правоту, почему бы вам не встать и не выйти отсюда. Я решил взять бюллетень. Мне нетрудно сделать это, никто не будет возражать, понимаете ли, ведь здесь босс — я. Здорово иногда все получается, а?
— Пожалуй. Взгляни на меня, Клайд.
Мое сердце бешено забилось, однако голова не сдвинулась с места и глаза упрямо смотрели на Беверли 6-4214. Меня не покидала мысль — достаточно ли горяч ад для Мейвис Уэлд. Когда я заговорил, мой голос звучал спокойно. Я удивился, но одновременно почувствовал благодарность.
— Говоря по правде, я, пожалуй, возьму бюллетень по болезни на целый год. Поселюсь скорее всего в Кармелс. Буду сидеть на палубе яхты со справочником «Америкой меркьюри» на коленях и наблюдать за прибытием океанских лайнеров с Гавайских островов.
— Посмотри на меня.
Мне не хотелось делать этого, но голова поднялась, будто по собственной воле. Он сидел в кресле для клиентов, там, где до него сидели Мейвис, и Ардис Макгилл, и Биг Том Хэтфилд. Даже Вернон Клейн однажды сидел тут, когда принес стетографии своей внучки, обнаженной и с улыбкой, вызванной дозой наркотика. Он сидел в кресле, и на его лицо падали те же лучи калифорнийского солнца — на лицо, которое я, несомненно, видел когда-то. Последний раз меньше часа назад в зеркале своей ванной. Тогда я водил по нему бритвой «Жиллетт блю блейд».
Выражение сочувствия в его глазах было самым отвратительным, которое мне приходилось когда-либо видеть, и когда он протянул свою руку, меня охватило внезапное желание повернуться в своем вращающемся кресле, вскочить на ноги и выброситься из окна с седьмого этажа. Пожалуй, я так бы и поступил, не будь сбит с толку и запутан. Я не раз встречал выражение «перейти на «автопилот»» — его обожают авторы дешевой фантастики и душещипательных рассказов, — но чувствовал я себя так впервые.
Внезапно в комнате потемнело. День был совершенно безоблачным, я готов поклясться в этом, и тем не менее солнечный диск пересекло облако. Человек, сидевший напротив, по другую сторону стола, был старше меня по крайней мере лет на десять, а может, и на пятнадцать. Его волосы были почти белыми, тогда как мои все еще оставались почти черными, но это не меняло простого обстоятельства — как бы он ни называл себя и каким бы старым ни выглядел, это был я. Помните, я сказал, что его голос показался мне знакомым? Разумеется. Так звучит ваш голос — хотя не совсем так, как он звучит у вас в голове, — когда вы слушаете запись.
Он поднял мою вялую руку со стола, пожал ее с энергией торговца недвижимостью, только что заключившего выгодную сделку, и отпустил снова. Она звучно шлепнулась на поверхность стола, прямо на бювар с телефонным номером Мейвис Уэлд.
Когда я убрал свои пальцы, то увидел, что номер Мейвис исчез. Более того, исчезли все номера, которые я нацарапал на бюваре за последние годы. Бювар был чист… чист, как совесть убежденного баптиста.
— Господи! — прохрипел я. — Иисус Христос!
— Ничуть, — ответила мне моя вторая версия, сидящая в кресле для посетителей напротив. — Ландри. Самюэль Д. Ландри — к вашим услугам.
Несмотря на то, что я был потрясен, потребовалось всего две или три секунды, чтобы вспомнить это имя, скорее всего потому, что я слышал его совсем недавно. По словам маляра номер два, Самюэль Ландри распорядился выкрасить длинный темный коридор, ведущий к моему офису, в устрично-белый цвет. Это Ландри был владельцем Фулуайлдер-билдинга.
Внезапно мне в голову пришла безумная мысль, но ее очевидное безумие ничуть не затуманило неожиданный всплеск надежды, сопровождавшей ее. Говорят — кто говорит, неизвестно, но говорят, — что для каждого человека на лике земли существует двойник. Может быть, Ландри был моим двойником. Может быть, мы были идентичными двойниками, не связанными друг с другом родственными узами, родившимися от разных родителей лет на десять или пятнадцать раньше или позже друг друга. Эта мысль никак не могла объяснить остальные странности, происшедшие со мной сегодня, но по крайней мере за нее следовало держаться, черт побери.
— Чем могу помочь, мистер Ландри? — спросил я. Несмотря на все усилия, мне не удалось говорить спокойно. — Если вы зашли сюда относительно аренды помещения, то вам придется подождать день или два — за это время я разберусь с делами. Оказалось, что у моей секретарши неотложные дела дома, в Армпите, Айдахо.
Ландри не обратил абсолютно никакого внимания на эту слабую попытку с моей стороны изменить тему разговора.
— Да, — произнес он задумчиво, — это, наверное, самый худший из всех плохих дней… и все из-за меня. Извини, Клайд, искренне прошу тебя. Когда я встретился с тобой лицом к лицу, это было… не совсем то, что я ожидал. Не совсем. Начать с того, что ты понравился мне гораздо больше. Однако теперь назад дороги нет. — И он глубоко вздохнул. Его слова совсем мне не понравились.
— Что вы имеете в виду? — Мой голос дрожал еще больше прежнего, и отблеск надежды угасал. Причиной, судя по всему, был недостаток кислорода в том, что раньше служил мне мозгом.
Он ответил не сразу. Сначала наклонился и взялся за ручку тонкого кожаного кейса, стоявшего прислоненным к передней ножке кресла для посетителей. На кейсе были вытеснены инициалы «С.Д.Л.», и потому я сделал вывод, что мой странный посетитель принес его с собой. Отсюда нетрудно догадаться, что я недаром завоевал звание лучшего частного детектива в 1934 и 1935 годах.
Мне еще никогда не приходилось видеть такого кейса — он был слишком маленьким и тонким, чтобы называться портфелем, и застегивался не пряжками и ремнями, а «молнией». Да и подобной «молнии» я никогда не видел, пришло мне в голову. Ее зубцы были крошечными и вовсе не походили на металлические.
Однако с кейса Ландри странности только начались. Даже не принимая во внимание то обстоятельство, что Ландри невероятно походил на меня — сходство старшего брата с младшим, — он отнюдь не напоминал тех бизнесменов, которых мне приходилось встречать раньше. И уж, конечно, резко отличался от таких богатых, что могут владеть Фулуайлдер-билдингом. Согласен, это не «Ритц», но расположен в центре Лос-Анджелеса, а мой клиент (если он хотел стать моим клиентом) выглядел, как бедный фермер в удачный для него день — когда ему удалось принять ванну и побриться.
Во-первых, на нем были синие джинсы, а на ногах кеды… вот только они не походили на те кеды, которые мне доводилось видеть раньше. Это были высокие спортивные ботинки. Говоря по правде, они больше смахивали на те, что носит Борис Карлофф, когда одевается под Франкенштейна, и если вы думаете, что они были из брезента, я готов съесть свою любимую шляпу. По сторонам ботинок красными буквами необычным шрифтом было написано слово, похожее на название блюда в китайском ресторане, торгующем навынос: «Рибок».
Я взглянул на бювар, еще недавно покрытый множеством телефонных номеров, и внезапно понял, что не помню номера Мейвис Уэлд, хотя звонил по нему миллион раз только прошлой зимой. Чувство страха усилилось.
— Мистер, — сказал я, — мне бы хотелось, чтобы вы изложили дело, по которому пришли, и отправились дальше. Впрочем, почему бы вам не уйти отсюда, даже не излагая своей проблемы?
Он улыбнулся… как мне показалось, устало. Это тоже выглядело чем-то необычным. Лицо человека в обыкновенной белой рубашке с открытым воротом выглядело ужасно усталым. И к тому же ужасно печальным. По нему было видно, что тот, кому оно принадлежало, повидал такое, о чем я и не догадываюсь. Я почувствовал какое-то смутное сострадание к моему посетителю, однако его по-прежнему затмевал страх. Страх и ярость. Потому что это было и мое лицо, и этот подонок сделал все, чтобы так износить его.
— Извини, Клайд, — сказал он. — Ничего не выйдет.
Он положил руку на застежку своего кейса с узенькой хитроумной «молнией». Тут я подумал, что мне совсем не хочется, чтобы Ландри открыл свой кейс. С намерением остановить его я сказал:
— Вы всегда навещаете своих съемщиков офисов в одежде разорившегося фермера, зарабатывающего на жизнь выращиванием капусты? Вы что, один из эксцентричных миллионеров?
— В том, что я эксцентричен, ты ничуть не ошибся, — кивнул он. — И не пытайся тянуть время, Клайд, это ничуть тебе не поможет.
— Откуда у вас взялась такая мы…
И тут он сказал то, чего я боялся, погасив тем самым мою последнюю надежду.
— Мне знакомы все твои мысли, Клайд. В конце концов, я — это ты.
Я облизнул губы и заставил себя заговорить — о чем угодно, лишь бы не видеть, как он открывает «молнию» на своем странном кейсе. Все, что угодно. Мне удалось выдавить из себя хриплым голосом фразу, но по крайней мере я сумел произнести ее:
— Да, я заметил сходство. Правда, запах одеколона показался мне незнакомым. Я-то пользуюсь «Олд спайсом», понимаете.
Он ухватился большим и указательным пальцами за ушко «молнии», но все-таки не открыл ее. Пока.
— Но тебе нравится этот запах, — произнес он с полной уверенностью, — и ты стал бы пользоваться этим одеколоном, если бы мог купить его в аптеке «Рексалл» на углу, верно? К сожалению, ты не сможешь сделать этого. Одеколон называется «Арамис», и его изобретут только через сорок лет. — Он посмотрел на свою странную, безобразную баскетбольную обувь и добавил: — Как и мои кроссовки.
— Вы чертовски убедительно врете.
— Да, пожалуй черт действительно имеет к этому какое-то отношение, — согласился Ландри, даже не улыбнувшись.
— Откуда вы взялись?
— Я думал, ты знаешь. — Ландри потянул застежку на «молнии», и я увидел внутри кейса прямоугольное устройство из какого-то гладкого пластика. Оно было такого же цвета, каким станет коридор седьмого этажа к заходу солнца. Я никогда не видел ничего подобного. На устройстве не было названия фирмы, только виднелось что-то похожее на номер серии — Т-1000. Ландри достал устройство из кейса, предназначенного для его переноски, большими пальцами откинул застежки по сторонам и поднял крышку, укрепленную на шарнирах. Я увидел нечто напоминающее телеэкран в фильме о Баке Роджере. — Я прибыл из будущего, — пояснил Ландри. — Точно как в научно-фантастических журналах.
— Скорее из психиатрической лечебницы в Санниленце, — буркнул я.
— Но все-таки не совсем как в дешевых фантастических журналах, — продолжал он, не обращая внимания на мои слова. — Нет, не совсем. — Ландри нажал на кнопку сбоку. Изнутри устройства донесся стрекочущий звук, за которым последовал короткий свистящий писк. Устройство на коленях Ландри походило на какую-то странную машинку для стенографии… и мне пришла в голову мысль, что я недалек от истины.
— Как звали твоего отца, Клайд? — Он внимательно посмотрел на меня.
Мы на мгновение встретился с ним взглядами, я старался не облизывать губы. В комнате по-прежнему было темно, солнце все еще скрывалось за облаком, которого я даже не заметил, когда вышел из дома на улицу. Лицо Ландри, казалось, плавало в сумраке подобно старому сморщенному воздушному шару.
— А какое это имеет отношение к цене огурцов в Монровии? — спросил я.
— Значит, не знаешь, правда?
— Знаю, конечно, — ответил я. Просто я не мог произнести его, вот и все — оно застряло на кончике языка, как и номер телефона Мейвис Уэлд — Беверли и еще какие-то цифры.
— Ну хорошо. А имя твоей матери?
— Прекратите эти игры!
— Ладно, вот легкий вопрос: в какой средней школе ты учился? Каждый энергичный американский мужчина помнит, какую школу он закончил, верно? Или первую девушку, отдавшуюся ему. И город, в котором он вырос. Ты вырос в Сан-Луи-Обиспо?
Я открыл было рот, но и на этот раз не смог ничего произнести.
— Может быть, в Кармеле?
Это казалось похожим на правду… но затем я понял, что это совсем не так. У меня кружилась голова.
— А может быть, Дасти-Боттон, штат Нью-Мексико?
— Прекратите эти глупости! — крикнул я.
— Ты помнишь? Помнишь?
— Да! Это был… Он наклонился и нажал на клавиши своей странной стенографической машинки.
— Вот! Родился и вырос в Сан-Диего!
Он поставил машинку на мой стол и повернул ее так, что я смог прочитать слова, плавающие в окошке над клавиатурой:
РОДИЛСЯ И ВЫРОС В САН-ДИЕГО.
Я сосредоточился на слове, вытисненном на окружающей окошко пластиковой рамке.
— Что такое «Тошиба»? — спросил я. — Блюдо, которое подают, когда ты заказываешь на ужин «Рибок»?
— Это японская электронная компания.
Я сухо засмеялся.
— Кого вы пытаетесь обмануть, мистер? Японцы не могут сделать и заводной игрушки — непременно вставят пружину вверх ногами.
— Только не теперь, — заметил он. — И говоря «теперь», Клайд, что мы имеем в виду? Что значит «теперь»? Какой сейчас год?
— 1938-й, — ответил я, затем поднял наполовину онемевшую руку к лицу и вытер губы. — Одну минуту — 1939-й.
— Может быть, даже 1940-й. Я прав?
Я промолчал, но почувствовал, как запылало мое лицо.
— Не расстраивайся, Клайд, ты не знаешь этого, потому что это и мне неизвестно. В отношении времени я всегда чувствовал себя неопределенно. Отрезок его, к которому я стремился, вообще-то больше походил на ощущение. Его можно назвать «Американское время Чандлера», если хочешь. Чандлер полностью удовлетворял большинство моих читателей, да и с точки зрения редактирования все было гораздо проще, потому что невозможно точно определить ход времени. Разве ты не заметил, как часто говоришь «в течение большего числа лет, чем помню» или «прошло больше времени, чем мне хотелось бы»?
— Нет, откровенно говоря, я не обращал на это внимания, — сказал я. Однако теперь, когда он упомянул время, я вспомнил, что все-таки замечал это. И потому подумал о газете «Лос-Анджелес таймс». Я читал ее каждый день, но вот какой это был день? По самой газете не определишь, потому что в заголовке никогда не было даты, только девиз: «Лучшая газета Америки в лучшем американском городе».
— Ты говоришь так потому, что в этом мире время вообще-то не проходит. Это является… — Он замолчал, а потом улыбнулся. Было страшно смотреть на него, на его улыбку, полную тоски и странной жалости. — Это является одной из его привлекательных сторон, — закончил он наконец.
Пусть я был испуган, но меня никогда не охватывал страх, когда требовалось проявить мужество, и сейчас был как раз один из таких моментов.
— Объясните мне, что здесь происходит, черт побери.
— Хорошо… ты уже начинаешь понимать, Клайд, правда?
— Пожалуй. Я не знаю имени моего отца, или имени матери, или имя первой девушки, с которой я был в постели, потому что вы не знаете их. Правильно?
Он кивнул, улыбаясь подобно учителю, ученик которого нарушил все правила логики, совершил неожиданный скачок и против всех ожиданий получил правильный ответ. Но его глаза все еще были полны этого ужасного сочувствия.
— И когда вы написали «Сан-Диего» на экране своего устройства, в тот же момент эта мысль пришла и мне в, голову… Он ободряюще кивнул мне.
— Вам принадлежит не только Фулуайлдер-билдинг, правда? — Я судорожно сглотнул, пытаясь избавиться от комка в горле. — Вам принадлежит все.
Но Ландри только покачал головой.
— Нет, не все. Всего лишь Лос-Анджелес и его окрестности. Я имею в виду Лос-Анджелес в квазивременном понимании.
— Чепуха, — сказал я, но шепотом.
— Видишь картину на стене слева от двери, Клайд?
Я посмотрел на нее, хотя в этом не было надобности: на ней был изображен Вашингтон, переправляющийся через реку Делавэр. Висела она здесь в… течение большего числа лет, чем я это помню.
Ландри снова положил свою пластиковую стенографическую машинку из фильма Бака Роджера на колени и склонился над ней.
— Не надо! — крикнул я и попытался дотянуться до него. Безуспешно. Мои руки, казалось, лишились сил, и я не мог заставить их двигаться. Меня охватила какая-то апатия, бессилие, словно я потерял три пинты крови и с каждой минутой терял все больше.
Он снова нажал на клавиши, затем повернул машинку ко мне, чтобы я мог прочесть слова в окошке. Они гласили:
«На стене слева от двери, ведущей в комнату, где сидит М. Кэнди, висит портрет нашего почтенного вождя… но всегда чуть криво. Таким образом я сохраню его в перспективе».
Я снова посмотрел на картину. Джордж Вашингтон исчез, а на его месте появилась фотография Франклина Рузвельта. Он улыбался, держа во рту мундштук, торчавший под строго определенным углом. Его сторонники считали это элегантным, а противники — высокомерным. Фотография висела чуть криво.
— Чтобы сделать это, мне не нужно особое устройство, — пояснил Ландри. Его голос звучал чуть смущенно, словно я обвинил его в чем-то. — Я могу добиться этого путем простой концентрации воли — ты ведь видел, как исчезли телефонные номера с твоего бювара, — но с устройством все-таки легче. Наверное, потому, что я привык записывать свои мысли. А потом редактировать их. Между прочим, редактировать и затем заново переписывать фразы — самая увлекательная часть работы, потому что именно здесь ты вносишь окончательные изменения. Обычно небольшие, но нередко критически важные, и вся картина обретает тот вид, в котором книга попадет к читателям.
Я посмотрел на Ландри, и, когда заговорил, мой голос звучал словно мертвый.
— Вы придумали меня, правда?
Он кивнул, на его лице появилось странно пристыженное выражение, как будто он сделал нечто постыдное.
— Когда? — спросил я и надсадно рассмеялся. — Или это и есть самый важный вопрос?
— Я не знаю, является он важным или нет, — заметил он, — и, по-моему, любой писатель скажет тебе то же самое. Это случилось не сразу — в этом я убежден. Это был постепенно развивающийся процесс. Сначала ты появился у меня в «Алом городе», но я написал его еще в 1977 году, и с тех пор ты заметно изменился.
«1977 год, — подумал я. — Действительно, год Бака Роджера». Я не хотел верить, что все происходит на самом деле, предпочитал считать происходящее сном. Как ни странно, этому препятствовал запах его одеколона — знакомый запах, который тем не менее я не нюхал никогда в жизни. Да и как я мог его нюхать? Ведь «Арамис» такой же незнакомый для меня, как и «Тошиба».
Тем временем он продолжал:
— Ты стал более сложным и интересным. Сначала твой образ был плоским, даже одномерным. — Он откашлялся и на мгновение улыбнулся, глядя на свои руки.
— Как мне не повезло.
Он поморщился, почувствовав в моем голосе гнев, но заставил себя, несмотря на это, поднять голову.
— Последняя книга, где героем был ты, — «Как похоже на падшего ангела». Я начал ее в 1990 году, но, чтобы закончить, мне потребовалось почти три года. Я проработал до 1993-го. За это время у меня возникло немало проблем. Зато жизнь была весьма интересной. — Эти слова прозвучали у него с неприятной горечью. — Писатели не создают свои лучшие произведения, когда им живется интересно, Клайд. Поверь мне на слово.
Я взглянул на его мешковатую одежду, висящую на нем, как на бродяге, и решил, что в этом он прав.
— Может быть, из-за этого вы все так перепутали теперь, — сказал я. — Это сообщение относительно лотереи и сорока тысяч долларов было пустой болтовней — к югу от грешницы выигрыши выплачиваются только в песо.
— Я знал это, — заметил он мягко. — Не могу сказать, что время от времени не допускаю ошибок. Возможно, я и являюсь чем-то вроде Создателя в этом мире или для этого мира, но в своем собственном мире я самый обычный человек. Но, когда я все-таки допускаю ошибки, ты и другие действующие лица никогда об этом не догадываются, Клайд, потому что эти ошибки и промахи в последовательности изложения составляют часть вашей жизни. Да, Пиория лгал тебе. Я знал это и хотел, чтобы и ты об этом догадался.
— Почему?
Он пожал плечами, снова со смущенной улыбкой, словно немного пристыженный.
— Это было нужно, чтобы ты хоть немного подготовился к моему появлению. Именно поэтому все и было сделано, начиная с Деммиков. Мне не хотелось слишком уж пугать тебя.
Любой опытный частный детектив всегда замечает, говорит правду человек, сидящий в кресле посетителя, или лжет. А вот догадаться, когда клиент говорит правду, но при этом намеренно что-то скрывает, тут требуется особый талант, и я сомневаюсь, что даже гениальные частные детективы способны постоянно это обнаруживать. Возможно, я догадывался об этом, потому что Ландри мыслил параллельно со мной, но я понял, что кое-что он скрывал от меня. Вопрос заключался лишь в одном: спросить его об этом или нет.
Остановил меня, однако, внезапный ужасный проблеск интуиции, появившийся ниоткуда, подобно призраку, что сочится из стены дома, населенного привидениями. Она имела отношение к Деммикам. Прошлым вечером они вели себя так спокойно и тихо по той причине, что мертвецы не увлекаются семейными ссорами, — это одно из нерушимых правил подобно тому, которое гласит, что игральные кости всегда падают вниз; вы всегда можете рассчитывать на это при любых обстоятельствах. Почти с самого первого момента, когда я познакомился с Джорджем Деммиком, я почувствовал, что под его учтивостью и воспитанностью, так и бросающихся в глаза, скрывается неистовая ярость, а за прелестным лицом и веселым поведением Глории Деммик где-то в тени прячется стерва с острыми когтями и зубами, постоянно готовая пустить их в дело. Своими манерами они слишком уж напоминали персонажей Коула Портера, если вы понимаете, что я имею в виду. Теперь я был почему-то уверен, что Джордж наконец не выдержал и убил свою жену… а за компанию и постоянно гавкающего валлийского корги. Глория, усилиями Джорджа, сидит сейчас, наверное, в углу ванной комнаты между душем и унитазом, с почерневшим лицом, выпученными глазами, напоминающими старые потертые мраморные шарики, с языком, высовывающимся меж синих губ. На ее коленях голова собаки, проволока от занавески туго обмотана вокруг собачьей шеи, визгливый пес замолчал навсегда. А Джордж? Он валяется мертвый на кровати, на тумбочке рядом бутылочка веропала, принадлежавшая Глории и теперь пустая. Больше не будет вечеринок, танцев под джазовую музыку в «Ал-Арифе», увлекательных рассказов об убийствах в высшем обществе в Палм-Дезерт или Беверли-Глен. Сейчас их тела остывали, притягивая к себе мух, бледнея под слоем модного загара, приобретенного в плавательных бассейнах.
Джордж и Глория Деммик умерли внутри странной машинки этого человека, в его воображении.
— Вам не удалось напугать меня, — сказал я и тут же подумал: «А вдруг ему удастся сделать это как следует? Задайте себе вопрос: как подготовить человека к предстоящей встрече с Создателем? Готов побиться об заклад, что даже Моисей вспотел от волнения, когда увидел, что куст начинает светиться, а ведь я всего лишь частный детектив, работающий за сорок долларов в день плюс компенсация расходов».
— «Как похоже на падшего ангела» — это была повесть про Мейвис Уэлд. Само имя — Мейвис Уэлд — я позаимствовал из романа «Маленькая сестра», написанного Реймондом Чандлером. — Он посмотрел на меня с тревожной неуверенностью, в которой скрывался намек на вину. — Этим я хотел отдать дань своего восхищения мастерством этого писателя.
— Браво, — сказал я, — но это имя мне незнакомо.
— Разумеется. В твоем мире — который является моим вариантом Лос-Анджелеса, конечно, — Чандлера никогда не существовало. Тем не менее я использовал самые разные имена из его книг в своих. Фулуайлдер-билдинг, где был офис Филиппа Марлоу, героя многих произведений Чандлера. Вернон Клейн… Пиория Смит… и Клайд Амни, разумеется. Это было имя адвоката в «Плейбэке» Чандлера.
— И таким образом вы отдали ему дань своего восхищения?
— Совершенно верно.
— По-вашему, это дань восхищения, но мне кажется, что это затейливая форма простого заимствования. — В этот момент я почувствовал себя как-то странно, потому что узнал, что мое имя было придумано человеком, о котором я никогда не слышал, причем в мире, о существовании которого я даже не подозревал.
Ландри покраснел, но глаз не опустил.
— Ну хорошо, может быть, я и вправду виновен в небольшом плагиате. Несомненно, я использовал стиль Чандлера как свой собственный, но в этом я далеко не первый. Росс Макдоналд поступил точно так же в пятидесятые и шестидесятые годы, Роберт Паркер — в семидесятые и восьмидесятые, а критики увенчали их за это лавровыми венками. К тому же сам Чандлер позаимствовал многое у Хэммета и Хемингуэя, не говоря о массе дешевых писателей, таких, как…
Я поднял руку.
— Давайте пропустим обзор литературы и перейдем к заключительным строкам. Это представляется безумным, но… — Мой взгляд упал на фотографию Рузвельта, оттуда переместился на сверхъестественно чистый бювар и затем остановился на худом лице человека, сидящего напротив меня. — …Но предположим, что я верю в это. Тогда что вы здесь делаете? Откуда вы появились?
Правда, ответ на эти вопросы я уже знал. Я работаю частным детективом, потому что зарабатываю этим на жизнь, но ответ пришел не из головы, а из сердца.
— Я прибыл за вами.
— За мной.
— Извините меня, но я действительно прибыл за вами. Боюсь, что вам придется начать думать о своей жизни по-другому, Клайд. Как… ну… о паре ботинок. Вы снимаете их, а я надеваю. И как только я зашнурую ботинки, тут же уйду прочь.
Разумеется. Ну конечно, он так и собирается поступить. И внезапно я понял, что должен сделать… единственное, что я мог сделать. Избавиться от него.
Для начала я широко улыбнулся — это была улыбка из разряда «расскажите мне побольше». В то же время я подобрал под себя ноги, готовясь мгновенно оттолкнуться ими и броситься через стол на Ландри. Мне стало ясно, что только один из нас сможет выйти из этой комнаты. Я намерен был оказаться этим одним.
— Вот как? — заметил я. — Как интересно. А что случится со мной, Сэмми? Что случится с частным детективом, внезапно лишившимся шнурков?
Какая судьба постигнет Клайда Амни — это должно было оказаться последним словом, которое услышит в своей жизни этот вор, любитель вмешиваться в чужие дела. Как только это слово сорвется с моих губ, я собирался броситься на него. Однако, похоже, телепатия действует в обе стороны. Я заметил, как в его глазах появилась тревога, глаза закрылись и губы сжались, свидетельствуя о полной концентрации. По-видимому, он решил не прибегать к помощи машинки Бака Роджера. Понял, что на нее у него просто не осталось времени.
— Его откровения подействовали на меня подобно какому-то средству, лишившему меня сил, — сказал Ландри тихим, но убедительным голосом человека, который не просто говорит, а декламирует.
Сила исчезла из моих мускулов, ноги стали вялыми, словно ватными, и мне не оставалось ничего другого, как упасть в кресло и взглянуть на него.
— Прости, все прошло не слишком хорошо, — произнес он извиняющимся тоном, — однако мне никогда не удавалось импровизировать должным образом.
— Сукин ты сын, — прохрипел я. — Ублюдок.
— Это верно, — согласился он. — Пожалуй, ты прав.
— Зачем ты занимаешься этим? Почему тебе понадобилась моя жизнь?
В его глазах промелькнула ярость.
— Твоя жизнь? Вот как? Даже если ты не хочешь признаться в этом, Клайд, ты не можешь не понимать, что я прав. Это совсем не твоя жизнь. Я придумал тебя в январе 1977-го, однажды дождливым днем, и все это продолжалось до настоящего времени. Я дал тебе жизнь и потому имею полное право забрать ее обратно.
— Очень благородно, — ухмыльнулся я, — но если бы Всевышний сейчас спустился сюда, к нам, и принялся выдергивать струны из твоей жизни подобно неудавшимся стежкам из вышивки, тебе было бы легче оценить мою точку зрения.
— Пожалуй, — согласился Ландри, — допускаю, что в твоих словах есть смысл. Но зачем спорить из-за этого? Спорить с самим собой — все равно что играть в шахматы без противника: грамотная игра неминуемо завершается вничью. Давай просто скажем, что я делаю это, потому что могу.
Внезапно я почувствовал себя спокойнее. Подобное случалось со мной и раньше. Попав в уязвимое положение, мне нужно было заставить их говорить и не давать остановиться. Такая тактика оказалась успешной с Мейвис Уэлд, и она снова сработает сейчас. Они говорят примерно так: ну что ж, думаю, теперь тебе уже не поможет, «если ты узнаешь», или «какой вред может это принести»?
Версия была предельно элегантной: «я хочу, чтобы ты знал, Амни», — словом, ты должен взять с собой в ад правду, там ты обсудишь ее с дьяволом за чаем с пирожными. Вообще-то не имело значения, о чем они говорили, но если занять их разговорами, у них не останется времени на стрельбу.
Самое главное — заставить их говорить. Пусть они говорят, и тогда тебе остается надеяться, что непременно откуда-то появится спасительная кавалерия с развернутыми знаменами.
— Вопрос заключается в следующем: зачем ты хочешь этого? — спросил я. — Это ведь не является обычным, правда? Я хочу сказать, что обычно писатели удовлетворяются тем, что получают наличными заработанное, пока у них есть такая возможность, и уходят своей дорогой.
— Я вижу, ты пытаешься заставить меня говорить, Клайд. Верно?
Его слова ударили меня с силой парового молота, но мне ничего не оставалось, как играть до последнего козыря. Я усмехнулся и пожал плечами.
— Может быть. А может быть, не пытаюсь. Как бы то ни было, мне действительно интересно. — В этом я был совершенно искренним.
Он неуверенно посмотрел на меня, наклонился и коснулся клавишей внутри странного пластмассового ящика (я почувствовал спазмы в ногах, животе и груди, когда он провел пальцами по клавишам), затем снова выпрямился.
— Пожалуй, теперь я могу рассказать тебе об этом, — сказал он наконец. — Во всяком случае, не причинив никакого вреда, верно?
— Нисколько.
— Ты умный парень, Клайд, — заметил он, — и совершенно прав: писатели очень редко погружаются в миры, созданные ими, и когда они поступают так, то, по моему мнению, все происходит в их воображении, тогда как тела прозябают в какой-нибудь психиатрической лечебнице. Большинство из нас вполне удовлетворены тем, что являются туристами в воображаемых ими мирах. По крайней мере я относился именно к этой категории. Я не могу писать быстро — построение сюжета всегда было для меня мучительно — по-моему, я говорил тебе об этом, — но за десять лет мне удалось создать пять романов о Клайде Амни, причем каждый из последующих был лучше предыдущего. В 1983 году я ушел с работы, из большой страховой компании, где служил менеджером, и стал профессиональным писателем. У меня была жена, которую я любил, сынишка, по утрам встречавший солнце в своей кроватке и забиравший его с собой, ложась спать, — по крайней мере так мне казалось. Я и не мечтал о лучшей жизни.
Он шевельнулся в глубоком кресле, передвинул руку, и я увидел, что дырка, выжженная сигаретой Ардис Макгилл на ручке кресла, теперь исчезла. Он засмеялся ледяным, горьким смехом.
— И я оказался прав, — сказал он. — Жизнь не могла быть лучше, зато могла стать намного хуже. Так и произошло. Через три месяца после того, как я принялся за «Как похоже на падшего ангела», Дэнни, наш малыш, упал с качелей в парке и сильно ударился головкой. Кокнулся об асфальт, как говорят у вас.
Быстрая улыбка, такая же леденящая и горькая, как и смех, пробежала по его лицу.
— У него было обильное кровотечение — ты видел достаточно черепных ран в жизни, чтобы понять это. Линда страшно испугалась, но мальчик попал в руки хороших врачей, и оказалось, что он отделался всего лишь сотрясением мозга. Его уложили в больницу и перелили пинту крови, чтобы компенсировать потерю. Возможно, этого не требовалось — такая мысль постоянно преследует меня, — но они все-таки сделали это переливание. Видишь ли, пострадал он не из-за удара головой — виной — всему оказалась эта пинта крови. Она была заражена СПИДом.
— Заражена чем?
— Это такая болезнь, и вы можете только благодарить Бога, что ничего о ней не знаете, — ответил Ландри. — В ваше время ее не существовало, Клайд. Она появилась лишь в середине семидесятых годов. Подобно одеколону «Арамис».
— И каковы ее последствия?
— Она уничтожает иммунную систему, подтачивает ее до тех пор, пока биологическая защита не рухнет совсем. И вот тогда сквозь нее прорываются все микробы, от рака до ветряной оспы, прорываются и правят настоящий бал.
— Великий Боже!
По его лицу снова пробежала улыбка, похожая на судорогу.
— Если бы это было так. СПИД в основном передается половым путем, но иногда он появляется то тут, то там в донорской крови. Пожалуй, можно сказать, что мой мальчик выиграл первый приз в la loteria для самых несчастных.
— Мне очень жаль, — сказал я, и хотя был напуган до смерти этим худым мужчиной с усталым лицом, я не кривил душой. Смерть маленького ребенка от такой ужасной болезни… что может быть хуже? Может быть, что-то и есть — всегда есть что-то худшее, — но тебе остается только сидеть и думать об этом, правда?
— Спасибо, — кивнул он. — Спасибо, Клайд. По крайней мере для него все кончилось очень быстро. Он упал с качелей в мае. Первые багровые пятна на теле — геморрагическая саркома Калоши — появились перед его днем рождения в сентябре. Он умер 18 марта 1991 года. И хотя он, возможно, и не страдал так, как страдают многие другие, но все-таки мучился. Боже, как он мучился!
Я не имел ни малейшего представления о геморрагической саркоме Калоши, но решил не расспрашивать. Я узнал больше, чем мне хотелось.
— Теперь ты, наверное, понимаешь, почему мне пришлось притормозить работу над книгой о тебе, — произнес он. — Понимаешь, Клайд?
Я кивнул.
— И тем не менее я старался изо всех сил. Главным образом потому, что считал, будто выдуманный мир излечит меня. Может быть, мне нужно просто верить в это. Я пытался одновременно сохранить и оставшуюся семью, но из этого ничего не получилось. Можно подумать, что роман «Как похоже на падшего ангела» стал чем-то роковым, приносящим одно несчастье за другим. После смерти Дэнни моя жена впала в глубокую депрессию, и я был так обеспокоен ее болезнью, что даже не заметил крещеных пятен, что появились у меня на ногах, животе и груди. Все мое тело постоянно чесалось. Я знал, что это не СПИД, и сначала ничуть не беспокоился о том, что происходит со мной. Но с течением времени мне становилось все хуже… Скажи, Клайд, у тебя когда-нибудь был опоясывающий лишай?
Он засмеялся и хлопнул себя ладонью по лбу, словно демонстрируя, какой он дурак, прежде чем я успел отрицательно покачать головой.
— Ну конечно, не был — самое серьезное, от чего ты страдал, это похмелье. Опоясывающий лишай, мой дорогой частный детектив, — это забавное название ужасной хронической болезни. В моей версии Лос-Анджелеса существуют очень хорошие лекарства, помогающие облегчить страдания, но мне они мало помогали. К концу 1991-го я страдал так, что трудно себе представить. Отчасти это объяснялось, разумеется, глубокой депрессией из-за того, что случилось с Дэнни, но главным образом я мучился из-за сильных невралгических болей и жжения кожи. Можно было бы написать интересную книгу о страданиях писателя, как ты думаешь? Что-нибудь вроде «Страдания и чесотка, или Томас Харди в период возмужания». — Он разразился хриплым безумным смехом.
— Тебе виднее, Сэмми.
— Для меня это было время, словно проведенное в аду. Конечно, сейчас над этим легко смеяться, но ко Дню благодарения того года это не выглядело шуткой — я спал ночью не больше трех часов, а иногда мне казалось, что с меня сползает и убегает кожа. И, может быть, поэтому я не обратил внимания на то, что происходит с Линдой.
Я не знал, не мог знать, но все-таки…
— Она покончила с собой.
Он кивнул.
— В марте 1992-го, в годовщину смерти Дэнни. С тех пор прошло больше двух лет.
Слеза скатилась по его морщинистой, преждевременно постаревшей щеке, и мне показалось, что стареет он удивительно быстро. Мне было страшно думать о том, что у меня такой ничтожный, занюханный Создатель, зато это многое объясняло. Мои недостатки главным образом.
— Достаточно, — произнес он невнятно из-за охватившей его ярости и пролившихся слез. — Перейдем к делу, как ты этого желаешь. В мое время мы говорили это иначе, но смысл тот же. Я закончил книгу. В тот день, когда я нашел Линду мертвой в постели — точно так же полиция найдет в постели сегодня вечером Глорию Деммик, — я завершил сто девяносто страниц рукописи. Я добрался до того момента, где ты вытаскиваешь брата Мейвис из озера Тахо. Через три дня я вернулся домой с похорон, включил компьютер и принялся за страницу сто девяносто один. Это не шокирует тебя?
— Нет, — ответил я. Мне хотелось спросить его о том, что такое компьютер, но я решил промолчать. Устройство у него на коленях он и есть, конечно, как же иначе.
— Если мое поведение не шокировало тебя, значит, ты относишься к явному меньшинству, — сказал Ландри. — А вот моих друзей, тех немногих, которые еще остались, это сильно шокировало. Родственники Линды заключили, что у меня нервная система африканского кабана, поскольку я не проявил должных эмоций. У меня не осталось сил, чтобы объяснить им, что я пытаюсь спасти себя. Хрен с ними, сказал бы Пиория. Я взялся за свою книгу, как утопающий хватается за спасательный круг. Я схватился за тебя, Клайд. Моя болезнь — этот мучительный лишай — еще не прошла, и потому работа продвигалась недостаточно быстро. В некотором отношении она удерживала меня в том мире, иначе я появился бы здесь куда раньше, но она не остановила меня. Мне стало немного лучше — по крайней мере физически — к тому времени, когда я закончил книгу. Но когда работа подошла к концу, я сам погрузился в депрессию. Я прочитал отредактированный экземпляр книги в каком-то тумане, испытывая такое чувство сожаления… потери… — Тут он взглянул мне прямо в лицо и спросил: — Ты понимаешь хоть немного, о чем я говорю?
— Понимаю, — кивнул я. И я действительно понимал его каким-то безумным образом.
— В доме осталось немало таблеток, — продолжал он. — Линда и я во многом походили на Деммиков, Клайд, — мы действительно верили в то, что можно улучшить жизнь с помощью химических препаратов, и пару раз я едва удерживался от того, чтобы не проглотить две пригоршни пилюль. Я не думал о самоубийстве, просто мне хотелось присоединиться к Линде и Дэнни. Присоединиться к ним, пока еще оставалось время.
Я кивнул. То же самое подумал и я, когда три дня спустя, после того как мы с Ардис Макгилл расстались в кафе «Блонди», я нашел ее в той душной комнатке на чердаке с маленькой синей дыркой посреди лба. Правда, на самом деле ее убил Сэм Ландри, который сделал это, послав в ее мозг нечто вроде гибкой пули. Ну конечно, это был он. В моем мире Сэм Ландри, этот устало выглядевший человек в штанах бродяги, нес ответственность за все. Эта мысль должна была показаться безумной — и она такой и казалась, — но постепенно становилась все разумнее.
Я обнаружил, что у меня достанет сил, чтобы повернуть свое вращающееся кресло и посмотреть в окно. То, что я там увидел, нисколько не удивило меня: бульвар Сансет и все на нем замерло, словно окаменело. Автомобили, автобусы, пешеходы — все остановилось, будто снаружи, за окном, они были частью моментального снимка «Кодака». Да и почему нет? Его создатель ничуть не интересовался тем, чтобы оживить этот мир, по крайней мере в данный момент; он был слишком втянут в водоворот собственной боли и горя. Черт возьми, я мог считать себя счастливчиком, если сам все еще дышал.
— Итак, что произошло? — спросил я. — Как ты попал сюда, Сэмми? Можно, я буду так называть тебя? Ты не рассердишься?
— Нет, не рассержусь. Я не могу дать тебе разумный ответ на твой вопрос, потому что я и сам точно его не знаю. Я знаю одно: всякий раз, когда я думал о таблетках, я думал о тебе. И мои мысли были примерно такими: Клайд Амни никогда не поступит таким образом и будет насмехаться над теми, кто поддастся подобной слабости. Он сочтет это «выходом для трусов».
Я счел такую точку зрения справедливой и кивнул. Для человека, пораженного какой-то страшной болезнью — такого, как Вернон, умирающий от рака, или страдающего от неизвестно откуда взявшегося кошмарного заболевания, что убило сына моего Создателя, — я мог бы сделать исключение. Но принимать таблетки только потому, что тебя поразила душевная депрессия? Ну нет, это для гомиков.
— И затем я подумал, — продолжал Ландри, — но ведь это тот самый Клайд Амни, которого создало мое воображение, его не существует на свете. Впрочем, эта мысль долго не продержалась. Это болваны в нашем мире — политики и адвокаты главным образом — насмехаются над игрой воображения и полагают, что вещь не может быть реальной, если вы не можете выкурить ее, погладить, пощупать или лечь с ней в постель. Они придерживаются такой точки зрения, потому что у них самих воображение начисто отсутствует и они не имеют представления о его силе. А вот я знал, что дело обстоит по-другому. Еще бы! Мне да не знать этого — ведь за счет своего воображения я последние десять лет покупал пищу и оплачивал закладные за свой дом. И в то же самое время я знал, что не смогу жить в том мире, который я привык называть «реальным миром» — под этими словами, думаю, все мы имеем в виду «единственный мир». Тогда я начал понимать, что существует единственное место, где меня могут гостеприимно принять, где я мог бы чувствовать себя как дома и стать единственным человеком, живущим в этом мире, попав туда. Место было очевидным — Лос-Анджелес, тридцатые годы. А человеком этим являешься ты.
Я услышал жужжащий звук, доносящийся из устройства, но на этот раз не повернулся.
Отчасти потому, что просто боялся.
А отчасти потому, что больше не знал, смогу ли.
Семью этажами ниже, на улице, мужчина застыл в неподвижности и, обернувшись, глядел на женщину, которая поднималась по ступенькам в автобус номер восемьсот пятьдесят, направляющийся к центру города. При этом на мгновение обнажилась ее прелестная ножка, почему мужчина и смотрел на нее. Немного дальше по улице мальчик поднял над головой потрепанную бейсбольную перчатку, стараясь поймать мяч, застывший перед ним. И тут же, футах в шести над мостовой, словно призрак, призванный к жизни каким-то второразрядным факиром на карнавале, плавала в воздухе газета с опрокинутого стола Пиории Смита. Это может показаться невероятным, но с высоты седьмого этажа я видел на ней две фотографии: Гитлера над сгибом и недавно скончавшегося кубинского дирижера под ним.
Голос Ландри доносился, казалось, откуда-то издалека.
— Сначала я полагал, это означает, что мне придется провести остаток жизни в каком-нибудь дурдоме, думая, что я — это ты. Это мало меня беспокоило, потому что будет заперто только мое физическое начало, лишь моя плоть, понимаешь? Затем постепенно я начал понимать, что могу добиться гораздо большего, что, может быть, существует возможность для меня действительно… ну… полностью проскользнуть в тот мир. Ты знаешь, что стало ключом?
— Да, — ответил я не оборачиваясь. Снова послышалось жужжание, что-то в его машинке начало вращаться, и внезапно газета, на какое-то время застывшая в воздухе, поплыла над неподвижным бульваром Сансет. Через момент-другой старый автомобиль «десото» рывками проехал через перекресток Сансет и Фернандо. Он наехал на мальчика с бейсбольной рукавицей, и оба — «десото» и мальчик — исчезли. А вот мяч не исчез. Он упал на мостовую, прокатился полпути к сточной канаве и снова замер.
— Неужели знаешь? — В его голосе звучало удивление.
— Да. Таким ключом стал Пиория.
— Совершенно верно, — Он засмеялся, откашлялся — и то и другое указывало на то, как он нервничает. — Я все время забываю, что ты — это я.
Я не мог позволить себе подобной роскоши.
— Я обдумывал сюжет новой книги, но безрезультатно. Я начинал первую главу шесть раз, всякий раз по-другому, вплоть до воскресенья, пока мне не пришла в голову по-настоящему интересная мысль: Пиория Смит не любит тебя.
Это заставило меня повернуться.
— Чепуха!
— Я так и знал, что ты не поверишь мне, но это правда, и я подозревал это все время. Я не собираюсь снова читать лекцию по литературе, Клайд, но хочу сказать тебе кое-что о своей профессии: писать от первого лица — трудное и мудреное занятие. При этом создается впечатление, будто все, что известно автору, исходит от главного героя его произведения подобно письмам или военным сообщениям из какой-то отдаленной зоны боевых действий. Лишь в очень редких случаях у писателя есть свой секрет, но здесь мне удалось найти закавыку. Она заключалась в том, что твой маленький район бульвара Сансет — настоящий райский сад…
— Я никогда не слышал, чтобы это место называли раем, — заметил я.
— …И в этом саду скрывается змий, которого я увидел, а ты — нет. Змий по имени Пиория Смит.
Окаменевший мир, который Ландри назвал моим райским садом снаружи, продолжал становиться все более темным, хотя небо оставалось таким же безоблачным. «Красная дверь» — ночной клуб, якобы принадлежащий Лаки Лучиано, исчез. На мгновение на его месте возникла дыра, затем ее заполнило новое здание — ресторан «Французский завтрак» с витриной, усаженной папоротниками. Я посмотрел на улицу и увидел, что там происходят и другие перемены: новые здания заменяли старые с молчаливой, пугающей быстротой. Все это означало, что мое время подходит к концу, и я понимал это. К сожалению, мне было известно и кое-что еще: по всей вероятности, в этом новом времени нет места для меня. Когда Создатель входит в твой офис и говорит, что предпочитает твою жизнь своей собственной, что можно возразить?
— Я выбросил все предыдущие черновики романа, который начал через два месяца после смерти жены, — произнес Ландри. — Это оказалось несложно — черновики-то все были дерьмовые. И затем я взялся за новый вариант. Я назвал его… может быть, догадаешься, Клайд?
— Конечно, — ответил я и повернулся к нему. Это потребовало немалого напряжения, но, полагаю, то, что этот придурок назвал бы моим «побудительным мотивом», казалось весьма убедительным. Район бульвара Сансет вообще-то далеко не Елисейские поля или Гайд-парк, но это мой мир. Я не хотел наблюдать, как он разрушает его и перестраивает так, как ему этого хочется.
— Думаю, ты назвал его «Последнее расследование Амни».
На его лице появилось удивленное выражение.
— Да, ты прав.
Я небрежно махнул рукой. Мне пришлось напрячься, но я справился.
— Понимаешь, Сэмми, я ведь недаром завоевал звание лучшего частного детектива в 1934 и 1935 годах.
— Мне всегда нравилась эта фраза, — улыбнулся он.
Внезапно я возненавидел его — возненавидел до глубины души. Если бы мне удалось собраться силами для того, чтобы броситься через стол и задушить его, я непременно сделал бы это. Он угадал мои мысли. Улыбка исчезла с его лица.
— Не пытайся, Клайд, — у тебя нет никаких шансов.
— Почему бы тебе не убраться отсюда? — прохрипел я. — Убирайся и дай мне возможность продолжать работу.
— Я не могу сделать этого, даже если бы мне хотелось… а мне не хочется. — Он посмотрел на меня с какой-то странной смесью гнева и мольбы. — Постарайся взглянуть на это с моей точки зрения, Клайд…
— Разве у меня есть выбор? Был когда-нибудь?
Он пропустил мои слова мимо ушей.
— Передо мной мир, в котором я никогда не буду стареть, все часы остановились за полтора года до начала второй мировой войны, где газеты всегда стоят три цента, мир, в котором я могу есть сколько угодно мяса и яиц и при этом не беспокоиться ни о каком холестерине.
— Не имею ни малейшего представления, о чем ты говоришь.
Он наклонился вперед, стараясь выглядеть убедительней.
— Нет, конечно, ты не понимаешь! И в этом все дело, Клайд! Это мир, в котором я действительно могу заняться той работой, о которой мечтал с детских лет, — я стану частным детективом. Я смогу носиться по городу в спортивном автомобиле в два часа ночи, вести перестрелки с бандитами, зная, что они могут погибнуть, а вот я — нет, и просыпаться восемь часов спустя рядом с прелестной певичкой, слушая щебет птиц на деревьях и глядя на лучи солнца, падающие в окно моей спальни. Это яркое, великолепное калифорнийское солнце…
— Окно моей спальни выходит на запад, — сказал я.
— Это было раньше, — спокойно произнес он, и я почувствовал, как мои руки сжались бессильно в кулаки на подлокотниках кресла. — Теперь ты видишь, как все великолепно? Как идеально? В этом мире люди не сходят с ума от того, что у них чешется тело из-за идиотской изводящей болезни под названием опоясывающий лишай. В этом мире люди не седеют, не говоря уже о том, что не лысеют.
Он пристально посмотрел на меня, и в этом взгляде я прочитал, что у меня нет никакой надежды. Абсолютно никакой.
— В этом мире любимые дети никогда не умирают от СПИДа, а любимые жены не кончают с собой, приняв огромную дозу снотворного. К тому же здесь ты всегда был посторонним, именно ты, а не я, как бы тебе это ни казалось. Это мой мир, рожденный в моем воображении и сохраняемый моими усилиями и честолюбием. На некоторое время я дал его тебе взаймы, вот и все… а теперь забираю обратно.
— Объясни мне толком, пожалуйста, как тебе удалось проникнуть в этот мир.
Мне действительно хотелось бы услышать это.
— Очень просто. Я уничтожил его, начав с Деммиков, которые никогда не были чем-то большим, чем бледная имитация Ника и Норы Чарлз, и перестроил его сообразно своему мысленному образу. Я убрал всех второстепенных действующих лиц, хотя некоторые мне очень нравились, и теперь удаляю все старые объекты. Таким образом, иными словами, я выдергиваю из-под тебя ковер — нитка за ниткой. Нельзя сказать, что я горжусь этим, зато я горжусь тем, что не ослаблял своих волевых усилий, которые требуются от меня, чтобы осуществить задуманное.
— Что случилось с тобой в твоем собственном мире? — Я продолжал говорить с ним, но теперь делал это по привычке, подобно старой лошади, развозящей молоко, которая находит путь в конюшню на заметенной снегом дороге.
Он пожал плечами.
— Умер, наверное. А может быть, я действительно оставил там свою физическую плоть — внешнюю оболочку, — которая находится в состоянии кататонии в какой-нибудь психиатрической лечебнице. Впрочем, я не слишком верю ни в то, ни в другое — это слишком реально. Нет, Клайд, по-моему, я сумел полностью проскользнуть в этот мир. В том мире они сейчас, пожалуй, разыскивают исчезнувшего писателя… даже не подозревая, что он исчез в системе памяти собственного компьютера. Говоря по правде, это мало меня интересует.
— А я? Что будет со мной?
— Клайд, — сказал он, — это тоже ничуть меня не интересует.
Он снова склонился над своей машинкой.
— Прекрати! — резко воскликнул я.
Он поднял голову.
— Я… — Мой голос дрожал. Я попытался справиться с дрожью, но понял, что это выше моих сил. — Мистер, я боюсь. Пожалуйста, оставьте меня в покое. Я знаю: все, что снаружи, больше не мой мир — черт побери, да и здесь уже не мой, — но это единственный мир, который стал мне почти знакомым. Отдайте мне то, что осталось от него. Ну пожалуйста.
— Слишком поздно, Клайд. — И снова я услышал это безжалостное снисхождение в его голосе. — Закрой глаза. Я постараюсь управиться как можно быстрей.
Я попытался броситься на него, собрав все оставшиеся силы. И понял, что не могу даже шевельнуться. Что касается того, чтобы закрыть глаза, то я обнаружил, что этого даже не требуется. День померк, свет исчез, и офис сделался темным, как угольный мешок в полночь.
Я скорее почувствовал, чем увидел, как он наклонился через стол ко мне, попытался отодвинуться назад и понял, что не могу сделать даже этого. Что-то сухое и шуршащее коснулось моей руки, и я вскрикнул.
— Успокойся, Клайд, — услышал я его голос, доносящийся из темноты. Голос исходил не из того места, где он сидел передо мной, а как бы отовсюду. «Разумеется, — подумал я. — В конце концов, я частица его воображения». — Это всего лишь чек…
— Чек?..
— Да. На пять тысяч долларов. Ты продал мне свое агентство. Маляры соскребут твое имя с двери и, прежде чем закончить работу сегодня вечером, напишут мое. — Его голос звучал мечтательно. — Самюэль Д.Ландри, частный детектив. Здорово звучит, а?
Я попытался умолять его и понял, что не могу. Даже голос изменил мне.
— Приготовься, — сказал он. — Я не знаю точно, как это произойдет, Клайд, но это вот-вот наступит. Не думаю, чтобы ты почувствовал боль.
— Но мне вообще-то наплевать, если и почувствуешь. — Эту фразу он не произнес.
Из темноты донесся слабый жужжащий звук. Я ощутил, как кресло тает подо мной, и внезапно понял, что падаю. Голос Ландри сопровождал меня в падении, декламируя на фоне щелчков и потрескиваний сказочной стенографической машинки, явившейся из будущего — двух последних продолжений романа под названием «Последнее расследование Амни».
«И тогда я уехал из города, а вот куда я приехал… знаете мистер, мне кажется, это мое дело. Как вы считаете?» Подо мной сиял яркий зеленый свет. Я падал к нему Скоро он поглотит меня, и я испытывал только одно чувство — облегчение.
— КОНЕЦ, — прогремел голос Ландри, и затем я упал в зеленый свет. Он сиял через меня, во мне, и Клайда Амии не стало.
Прощай, частный детектив.
Все это произошло шесть месяцев назад.
Я пришел в себя на полу мрачной комнаты. В ушах гудело. Я поднялся на колени, потряс головой, чтобы вернуть мыслям ясность, и посмотрел вверх, в яркое зеленое сияние, через которое упал подобно Алисе в Зазеркалье. Я увидел машину Бака Роджера, которая была намного больше той, которую Ландри принес в мой офис. На ней светились зеленые буквы, и я встал во весь рост, чтобы, рассеянно водя ногтями по рукам, прочитать текст:
И тогда я уехал из города, а вот куда я приехал… знаете, мистер, мне кажется, это мое дело. Как вы считаете?
И под этим, заглавными буквами, в центре, еще одно слово:
Я прочитал текст снова, на этот раз проводя пальцами по животу. Я поступал так, потому что с моей кожей что-то случилось, пусть не слишком болезненное, но изрядно меня беспокоящее. Как только вопрос возник, я понял, что непонятная чесотка свирепствует повсюду — на задней части шеи, на бедрах, в промежности.
«Лишай, — внезапно подумал я. — Мне передался опоясывающий лишай Ландри. У меня явно чесотка, и я не узнал симптомы в первое мгновение лишь потому, что…»
— …Потому что у меня никогда ничего не чесалось, — произнес я, и тут же все встало на свои места. Все встало на свои места так неожиданно и резко, что я закачался, стоя на ногах. Я медленно прошел через комнату к зеркалу, стараясь не чесать свою странно подвижную кожу, зная, что увижу свое постаревшее лицо, покрытое морщинами, которые изрыли его подобно оврагам, и украшенное копной тусклых, седых волос.
Теперь я знал, что происходит, когда писатели каким-то образом забирают жизни действующих лиц, созданных ими. В общем-то это нельзя назвать воровством.
Скорее подменой.
Я стоял, уставившись на лицо Ландри — мое лицо, только постаревшее на пятнадцать тяжелых лет, — и почувствовал, как у меня горит и чешется кожа. Разве он не говорил, что последнее время лишай у него стал проходить? Если это опоясывающий лишай и на пути к исцелению, как же он вынес его в самом разгаре болезни, не сойдя с ума?
Я находился, разумеется, в доме Ландри — теперь это был мой дом — и стоял в ванной комнате рядом с кабинетом. Я нашел лекарство, которым он пользовался для облегчения страданий. Свою первую дозу я принял меньше чем через час после того, как пришел в себя, лежа на полу под его письменным столом, на котором жужжала машина. Мне казалось, будто я проглотил его жизнь вместо лекарства.
Будто я проглотил всю его жизнь.
В настоящее время лишай остался в прошлом и сделался всего лишь воспоминанием. Может быть, завершился цикл болезни, но мне приятнее думать, что свою лепту внес непобедимый дух Клайда Амни — того самого Клайда, который не болел ни дня в своей жизни, и хотя у меня постоянно заложен нос в этом потрепанном теле Самюэля Ландри, я не собираюсь сдаваться… К тому же разве вредно прибегнуть к помощи положительного мышления, оптимизма, заложенных во мне от природы? Мне кажется, правильным ответом на этот вопрос будет: никогда.
Правда, некоторые дни были особенно тяжелыми, причем первый наступил меньше чем через двадцать четыре часа после того, как я появился в этом невероятном 1994 году. Я заглянул в холодильник? Ландри в поисках съестного (осушив его эль «Черная лошадь» предыдущей ночью, я пришел к выводу, что мое похмелье не ухудшится, если я что-нибудь съем). И тут внезапная боль пронзила мой желудок. Мне показалось, что я умираю. Боль стала еще острее, и я понял, что на самом деле умираю. Я упал на пол кухни, стараясь не кричать. Через несколько мгновений что-то случилось, и боль ослабла.
Почти всю свою жизнь я пользуюсь выражением «а мне на это наплевать». Начиная с этого утра, все изменилось. Я помылся, затем поднялся по лестнице в спальню, зная, что найду там мокрые простыни на постели Ландри.
За свою первую неделю в его мире я научился пользоваться туалетом. В моем мире, разумеется, никто не располагал таким туалетом, как и не бывал у зубного врача. Мое первое посещение дантиста, телефон которого я нашел в домашнем телефонном справочнике Ландри, оказалось таким, что я не хочу даже думать о нем, не то что обсуждать с кем-то.
Однако среди всех этих шипов время от времени я обнаруживал розу. Начать с того, что мне не понадобилось искать работу в этом запутанном, стремительно живущем мире Ландри. Судя по всему, его книги покупали очень хорошо, и я безо всяких проблем получал наличные по чекам, поступавшим по почте. Наши подписи, конечно, не отличались одна от другой. Что касается моральных соображений, связанных с получением денег по этим чекам, — не заставляйте меня смеяться. Эти чеки выписаны за книги обо мне. Ландри всего лишь написал их, а я в них жил. Черт побери, да я заслуживаю пятьдесят косых в год только за то, что рискнул оказаться в пределах досягаемости острых ногтей Мейвис Уэлд, грозящих расцарапать мне лицо.
Я боялся, что у меня возникнут проблемы с так называемыми друзьями Ландри, но потом искушенный частный детектив, оставшийся внутри меня, понял: зачем парню, у которого есть настоящие друзья, исчезать в мире, созданном на сцене его воображения? Незачем. По-настоящему близки к Ландри были жена и сын, а они умерли. Есть знакомые и соседи, но они, судя по всему, приняли меня за него. Женщина, живущая на противоположной стороне улицы, время от времени озадаченно поглядывает на меня, и ее маленькая дочка плакала, когда я подходил близко, хотя я, как выяснилось, нередко оставался с ней по вечерам (по крайней мере по утверждению женщины, а зачем ей врать?). Впрочем, все это не так уж важно..
Я даже разговаривал с агентом Ландри, парнем из Нью-Йорка по имени Веррилл. Он интересовался, когда я примусь за новую книгу.
«Скоро, — ответил я. — Скоро».
Вообще-то я главным образом остаюсь дома. У меня нет никакого желания познакомиться с миром, в который поместил меня Ландри, когда вытеснил из моего собственного. Я вижу достаточно во время моих еженедельных поездок в банк и магазин, где покупаю продукты, и я выключил этот ужасный телевизор меньше чем через два часа после того, как научился им пользоваться. Меня ничуть не удивило, что Ландри захотел покинуть этот стонущий мир, перегруженный болезнями и бессмысленным насилием, — мир, в котором обнаженные женщины танцуют в витринах ночных клубов и ночь, проведенная с ними, может убить тебя.
Нет, я коротаю время главным образом дома. Я перечитал все его романы, и это напоминало мне перелистыванием страниц хорошо знакомого семейного альбома. И, разумеется, я научился пользоваться его компьютером. Он ничем не напоминает телевизор, хотя экран на нем такой же, но, работая на нем, вы можете получить на экране любые картинки, потому что все они исходят из твоего воображения.
Мне понравилась эта машина.
Кроме того, я готовился: писал на экране предложения и стирал их, подобно тому как прикидываешь слова в кроссворде. А этим утром я написал несколько фраз, которые показались мне хорошими… или почти хорошими. Хотите услышать? Ну что ж, вот они:
Когда я взглянул на дверь, я увидел там очень расстроенного, полного раскаяния Пиорию Смита.
— Я обошелся с вами очень грубо, мистер Алти, прошлый раз, когда мы встретились, — сказал он. — Я пришел извиниться.
Я пробыл в этом мире больше шести месяцев, по Пиория Смит ничуть не изменился, казался таким же, как и раньше.
— Ты все еще носишь очки, — сказал я.
— Да, попробовали сделать операцию, но она оказалась неудачной. — Он вздохнул, затем усмехнулся и пожал плечами. В этот момент он выглядел Пиорией, которого я знал всю жизнь.
— Какого черта, мистер Алгни, быть слепым не так уж плохо.
Этот отрывок нельзя назвать идеальным; я это знаю, конечно. Ведь я работаю детективом, а не писателем. Но я уверен, что можешь добиться чего угодно, если стремишься к этому с упорством и настойчивостью и когда доходишь до самой сути. Это напоминает заглядывание в замочные скважины. Размеры и форма дверной скважины, которую представляет собой компьютер, несколько иные, но ты по-прежнему заглядываешь в жизни других людей и после этого докладываешь своему клиенту о том, что ты увидел.
Я учусь всему этому по очень простой причине: мне не хочется оставаться здесь. Вы можете называть это место Лос-Анджелесом 1994 года, если желаете; я же называю его адом. Да-да, настоящим адом с этими свежезамороженными ужасными ужинами, которые нужно готовить в ящике, называемом микроволновой печью, кедами, напоминающими с виду ботинки Франкенштейна, музыкой, исполняемой по радио, которая звучит, как карканье ворон, поджариваемых заживо на сковородке, и тому подобными вещами… Я хочу, чтобы мне вернули мою прежнюю жизнь, я хочу вещей, которые существовали в мое время, и мне кажется, что я знаю, как этого добиться.
Ты гнусный вор и подонок, Сэмми, — можно мне по-прежнему так называть тебя? — и мне тебя жаль… Но жалость имеет свои пределы, потому что ключевым словом в описании твоего характера является «вор». Мое первоначальное мнение по этому вопросу ничуть не изменилось, понимаешь, — я все еще отказываюсь верить, что способность создавать влечет за собой право красть.
Что ты делаешь в эту минуту, вор? Ужинаешь в ресторане «Французский завтрак», который ты создал в тот раз? Спишь рядом с какой-нибудь потрясающей красоткой с идеальными грудями? Едешь в Малибу, небрежно сидя за рулем? Или просто сидишь в старом конторском кресле, наслаждаясь своей жизнью, в которой нет боли, запаха, дерьма? Чем ты занимаешься?
Я учился писать, вот чем занимался я, и теперь, когда я обнаружил обратный путь в прежний мир, думаю, пора спешить. Я уже почти вижу тебя.
Завтра утром Клайд и Пиория зайдут в «Блонди», кафе, которое снова работает. На этот раз Пиория примет приглашение Клайда позавтракать вместе. Это будет шаг помер два.
Да, я почти вижу тебя, Сэмми, и очень скоро увижу воочию. Но я не думаю, что ты увидишь меня. Не увидишь до тех пор, пока я не выйду из-за двери своего офиса и не схвачу руками тебя за горло.
На этот раз никто не вернется домой.
Мой постоянный читатель, я хочу предупредить вас, что это не рассказ, а эссе, почти дневник, первоначально опубликованный в журнале New Yorker весной 1990 года.
С. К.
Не поднимайте голову! Пусть голова будет все время опущенной!
В спорте это не самое трудное, но всякий, кто когда-либо пытался сделать это, непременно скажет, что это совсем непросто. Необходимо точно попасть серединой круглой биты по круглому же мячу. Это настолько непросто, что горстка людей, способных делать это, становятся примером для подражания, богатыми и знаменитыми: Хосе Касекосы, Майки Гринуэллы, Кевины Митчеллы.
Для тысяч мальчишек (и многих девчонок) их лица приобретают привлекательность, а отнюдь не лица Акса Роза или Бобби Брауна. Плакаты с изображением этих звезд бейсбола занимают почетное место на стенах спален и дверцах шкафчиков в раздевалках. Сегодня Рон Сен-Пьер тренирует некоторых из этих мальчиков — мальчиков, которые будут представлять западную часть Бангора, Бангор-Уэст, в третьей зоне розыгрыша чемпионата Малой лиги, — учит, как попасть круглой битой по круглому мячу. В данный момент он занимается с мальчиком по имени Фред Мур, а мой сын Оуэн стоит рядом и внимательно наблюдает за тренировкой. Он будет следующим, кто попадет под «тяжелую руку» Сен-Пьера. Оуэн похож на своего родителя — такой же широкоплечий и массивный, тогда как Фред в своей ярко-зеленой майке выглядит почти болезненно худым. И пока ему не удастся точно попадать битой по мячу.
— Опусти голову, Фред! — кричит Сен-Пьер. Он стоит на полпути между «пригорком» и «базой дома» на одном из бейсбольных полей Малой лиги, за заводом кока-колы в Бангоре. Фред отступил почти к самой защитной сетке, не позволяющей мячам улетать слишком далеко, за «базу дома». День жаркий, но, даже если жара досаждает Фреду или Сен-Пьеру, они не показывают этого. Оба слишком заняты тренировкой.
— Опусти голову! — снова кричит Сен-Пьер и делает сильный бросок.
Фред с размаху бьет битой по пролетающему мячу. Раздается звонкий удар алюминиевой поверхности по телячьей коже, словно ложкой по жестяной миске. Мяч ударяется в защитную сетку, отскакивает от нее и едва не попадает в защитный шлему Фреда. Оба смеются, а затем Сен-Пьер достает еще один мяч из красного пластмассового ведерка, стоящего рядом.
— Приготовься, Фредди! — кричит он. — Опусти голову!
Третья зона штата Мэн так велика, что делится на две части. Команды графства Пенобскот составляют половину дивизиона, команды из графств Эрусток и Вашингтон — вторую половину. Мальчики, входящие в состав команд «Все звезды», выбираются согласно их заслугам из всех команд, играющих в этой зоне Малой лиги. Дюжина команд третьей зоны проводит игры чемпионата одновременно. К концу июля две лучшие команды — по одной в каждой половине дивизиона — играют на звание чемпиона по олимпийской системе: две победы из трех игр. Эта победившая команда представляет третий округ в розыгрыше чемпионата штата, и прошло много времени — восемнадцать лет — с тех пор, как команда из Бангора сумела пробиться в чемпионат штата.
В этом году игры чемпионата штата Мэн будут проводиться в Олд-Тауне, там, где изготавливают каноэ. Четыре из пяти команд, играющих здесь, отправятся домой. Пятая команда, одержавшая верх, будет представлять Мэн в региональном восточном турнире, который состоится в этом году в Бристоне, штат Коннектикут. После этого, разумеется, маячат игры в Вильямспорте, штат Пенсильвания, где проводится заключительный этап — мировой чемпионат среди команд Малой лиги. Игроки команды из Бангор-Уэста редко думали о таких пьянящих высотах. Они будут счастливы, если им удастся победить «Миллинокет», их противника в первом круге чемпионата графства Пенобскот. С другой стороны, тренерам не запрещается мечтать — более того, они почти обязаны мечтать.
На этот раз Фред, над которым подшучивала вся команда, сумел опустить голову. Он попал битой по мячу, который отлетел совсем близко от «базы дома» и упал на внешнюю сторону первой базовой линии — фол размером примерно в шесть футов.
— Смотри, — сказал Сен-Пьер, доставая из ведерка еще один мяч. Он поднял его над головой. Мяч был грязным, потертым, в зеленых пятнах от травы. Тем не менее это был бейсбольный мяч, и Фред посмотрел на него с уважением. — Я собираюсь показать тебе фокус. Где сейчас этот мяч?
— В вашей руке, — ответил Фред.
Сен, как привык звать его Дэйв Мэнсфилд, старший тренер команды, бросил мяч в перчатку.
— А теперь?
— У вас в перчатке.
Сей поворачивается боком; его рука, которой он бросает мяч, медленно подбирается к перчатке.
— Теперь?
— Мне кажется, он у вас в руке.
— Ты совершенно прав. Поэтому следи за моей рукой. Следи за моей рукой, Фред Мур, и жди, когда мяч вылетит из нее. Ты должен следить за мячом — и только. Ни за чем другим. Только за мячом. Я должен быть для тебя всего лишь ничего не значащей фигурой. Да и зачем тебе смотреть на меня, правда? Неужели тебя интересует, улыбаюсь я или нет? Нет. Ты ждешь, чтобы убедиться, как полетит мяч — боковым броском, трехчетвертным или из-за головы. Итак, ты ждешь?
Фред кивает.
— Следишь за мячом?
Фред кивает снова.
— О’кей, — говорит Сен-Пьер и снова швыряет мяч коротким тренировочным броском.
На этот раз Фред попадает по мячу со всей силой: мяч описывает длинную пологую траекторию, опускаясь к правому полю.
— Вот так! — кричит Сен. — Здорово, Фред Мур! — Он вытирает пот со лба. — Следующий подающий!
Дэйв Мэнсфилд, крупный бородатый мужчина, который приходит на матч в авиационных солнцезащитных очках и майке с надписью «Чемпионат мира среди колледжей» (это талисман, приносящий удачу), прихватывает с собой на игру «Бангор-Уэста» с командой из Миллинокета бумажный пакет. В нем лежат шестнадцать вымпелов разного цвета. На каждом написано «БАНГОР» и название школы, окаймленное с одной стороны омаром и с другой — сосной. По мере того как поочередно объявляют имена игроков команды Бангор-Уэста и громкоговорители, закрепленные на защитной металлической сетке, доносят их, каждый названный мальчик достает вымпел из пакета в руках Дэйва, перебегает игровое поле и передает его соответствующему игроку команды соперников. Дэйв был массивным беспокойным мужчиной, любившим бейсбол и детей, играющих в него в юниорском разряде. По его мнению, сборная «Все звезды» Малой лиги имела два предназначения: получать удовольствие от игры и выигрывать матчи. И то и другое, заявлял он, одинаково важно, но самое главное — сохранять должный порядок. Вручение вымпелов вовсе не коварный маневр, направленный на то, чтобы вывести из равновесия игроков противника, а всего лишь средство доставить мальчишкам удовольствие. Дэйв знает, что игроки обеих команд навсегда запомнят эту игру, и потому ему хочется, чтобы у каждого из парней, составляющих команду Миллинокета, остался сувенир на память об этом матче. Так что все просто и не надо искать в этом каких-то тайных замыслов. Игроки из Миллинокета кажутся смущенными этими неожиданными подарками. Они не знают, как с ними поступить, когда чей-то магнитофон начинает играть «Звездное знамя» в исполнении Аниты Брайант, и кэтчер из Миллинокета, едва различимый за своим защитным одеянием, решает проблему уникальным образом: он прижимает свой вымпел, полученный от игрока «Бангор-Уэста», к сердцу.
После окончания торжественной части команда «Бангор-Уэста» быстро и со знанием дела приступает к игре. Окончательный счет матча: «Бангор-Уэст» — 18, «Миллинокет» — 7. Тем не менее проигрыш с таким разгромным счетом ничуть не преуменьшает ценности сувениров. Когда команда гостей уезжает домой на своем автобусе, в траншее, где они размещались, остаются только смятые бумажные стаканчики из-под прохладительных напитков и несколько палочек от мороженого. Вымпелы — все до единого — исчезли.
— Подавай второй! — кричит Нил Уотермэн, полевой тренер «Бангор-Уэста». — Подавай второй, подавай второй!
Накануне состоялась игра с командой Миллинокета. Все ребята пока являются на тренировки, но сейчас еще рано. Придет время, и наступит усталость. Это принимается как само собой разумеющееся: родители не всегда с готовностью отказываются от своих летних планов ради того, чтобы дать возможность детям принять участие в играх Малой лиги, после того как завершается обычный сезон, длящийся с мая по июнь. А иногда сами мальчишки устают от непрерывных тренировок. Некоторые предпочитают кататься на велосипедах, выделывать трюки на скейтбордах или околачиваться около общественного бассейна, поглядывая на девочек.
— Вторая подача! — кричит Уотермэн. Он — мужчина небольшого роста, мускулистый и крепкий, в шортах цвета хаки и с короткой прической, как и подобает тренеру. В обыденной жизни он преподаватель и тренер колледжа по баскетболу, однако этим летом он старается научить ребят понимать, что бейсбол имеет больше общего с шахматами, чем думают многие. Знайте свой каждый шаг в игре, повторяет он им снова и снова. Не забывайте, кто вас поддерживает и страхует. Но самое главное — помнить, кто из игроков является вашей целью в каждый момент игры, и быть готовым попасть в него. Он терпеливо работает с ними, стараясь объяснить суть каждой игры: матчи выигрываются больше головой, чем телом.
Райан Айрробино, центровой «Бангор-Уэста», стремительно посылает мяч к Кейси Кинни на второй базе. Кейси поводит из игры невидимого противника, мгновенно поворачивается и не менее стремительно бросает мяч к «базе дома», где Джи-Джи Фиддлер подхватывает его и бросает обратно Уотермэну.
— Мяч двойной игры! — кричит Уотермэн и швыряет его Мэту Кинни (не родственнику Кейси, а всего лишь однофамильцу). Мэтт находится на позиции, защищающей внутреннее поле со стороны третьей базы. Это не его место, но сегодня, во время тренировки, он играет именно здесь. Мяч неожиданно подпрыгивает и отклоняется к левому центру. Мэтт останавливает его, поднимает и перебрасывает Кейси на второй базе. Кейси поворачивается и швыряет его Майку Арнольду на первой базовой линии. Майк возвращает его Джи-Джи Фиддлеру.
— Отлично! — слышится возглас Уотермэна. — Молодец, Мэтт Кинни! Превосходно! Один — два — один! Теперь ты страхуешь, Майк Пелки! — Уотермэн всегда произносит имя и фамилию, чтобы избежать, путаницы. В команде слишком много Мэттов, Майков и парней с фамилией Кинни.
Броски безупречные. Майк Пелки, питчер номер два «Бангор-Уэста», находился именно там, где ему надлежало, прикрывая первую базовую линию. Иногда он забывает переместиться сюда, но на этот раз не забыл. Он усмехается и рысцой бежит к небольшому возвышению, на котором находится площадка питчера. Нил Уотермэн готовится осуществить еще одну комбинацию.
— Это лучшая из команд «Все звезды» Малой лиги, которую мне доводилось видеть за последние годы, — сказал Дэйв Мэнсфилд через несколько дней после того, как «Бан-гор-Уэст» сокрушил «Миллинокет». Он забрасывает в рот пригоршню семечек подсолнечника и начинает жевать. Не прекращая говорить, выплевывает шелуху. — Не думаю, что их удастся кому-нибудь победить — по крайней мере в этом дивизионе.
Он делает паузу и следит за тем, как Майк Арнольд срывается с первой линии по направлению к базе, хватает мяч и поворачивается к белому полотняному мешку, набитому опилками. Он делает замах, а затем удерживается от удара. Майк Пелки все еще стоит на возвышении питчера; на этот раз он забыл, что сейчас его очередь подстраховать, и мешок с опилками, применяемый на тренировке, остается без защиты. На его лице, повернутом в сторону Дэйва, мгновенно появляется виноватая улыбка, затем он усмехается, готовясь начать все сначала. Теперь он сделает все как надо, но не забудет ли он поступить так же во время матча?
— Разумеется, мы можем победить самих себя, — произносит Дэйв. — Так обычно и происходит. — И затем, громче, он выкрикивает: — Где ты был, Майк Пелки? Тебе надлежало страховать первую базовую линию!
Майк кивает и возвращается бегом на место — лучше поздно, чем никогда.
— «Бруэр», — говорит Дэйв и качает головой — «Бруэр» — не шутка, причем у них на поле. Это будет тяжелый матч. «Бруэр» — превосходная команда.
«Бангор-Уэст» не сумел разгромить «Бруэр», но все-таки добился победы в своем первом матче в гостях без особого напряжения. Мэтт Кинни, основной питчер команды, находился в отличной форме. Его броски не отличались особой мощью, однако брошенный им мяч летел по змеиной, извивающейся траектории. Рон Сен-Пьер любил говорить, что каждый питчер из Малой лиги в Америке считает, что его бросок отличается исключительной быстротой. «Но то, что они считают пологой траекторией, которую описывает мяч при большой скорости полета, всего лишь плавный бросок, — добавлял он. — Подающий, даже не особенно владеющий собой, легко попадает по нему».
Бросок Мэтта Кинни, однако, действительно описывает замысловатую траекторию, а сегодня за вечер ему удалось добиться успеха восемь раз. Но что еще более важно, лишь четыре раза противник сумел выбить его из игры — «прогуляться», как говорят бейсболисты. Такие «прогулки» — проклятие тренеров Малой лиги. «Они убивают меня, — говорит Нил Уотермэн. — Всякий раз их прогулки сокращают мою жизнь». Исключений практически не бывает. В матчах Малой лиги шестьдесят процентов подающих гуляют. Но только не в этой игре: две прогулки Кинни случились при второй подаче, тогда как еще дважды он оказался просто в трудном положении. Только один подающий из команды «Бруэра» сумел нанести полновесный удар: Дениз Хьюз, центр команды, сумел послать мяч в пятой смене, но во второй его выбили.
После того как матч успешно завершился, Мэтт Кинни, серьезный и поразительно хорошо владеющий собой парень, улыбается Дэйву — что само по себе очень редкое явление, — обнажая ровные зубы.
— Он действительно умеет бить по мячу! — произносит он почти с благоговением.
— Подожди встречи с «Хемпденом», — сухо заметил Дэйв. — Там все умеют бить.
Команда из Хемпдена 17 июля приехала на поле Бангор-Уэста, что за фабрикой кока-колы, и сразу доказала правоту Дэйва. Майк Пелки играет значительно лучше и хорошо контролирует свои действия — совсем не так, как во время матча против Миллинокета, но его игра не представляет какого-то секрета для парней из «Хемпдена». Майк Тардиф, невысокий крепкий мальчишка с поразительно мощной подачей, отбивает третий бросок Пелки через забор на левой стороне поля, в двухстах футах, и совершает полный пробег через все четыре базы уже в первой смене. Во второй смене «Хемпден» совершает еще две пробежки и, выигрывает у «Бангор-Уэста» со счетом 3:0.
В третьей смене, однако, «Бангор-Уэст» сумел переломить ход игры. Подает «Хемпден» хорошо, бьет просто поразительно, однако их игра в поле далеко не так удачна. «Бангор-Уэст» наносит три удачных удара, совершает пять ошибок и две прогулки — в результате у него семь пробежек. Так обычно проходят игры Малой лиги, и семи пробежек вообще-то достаточно для победы, только не в данном случае: противник упорно сопротивляется и добивается двух в своей половине третьей смены и еще Двух — в пятой. Когда «Хемпден» начинает играть в шестой смене, он отстает всего на три очка — 7:10.
Кайл Кинг, двенадцатилетний мальчик, входивший в этом матче в стартовый состав «Хемпдена» и в пятой смене ставший кэтчером, в шестой смене сумел добиться двойного успеха. Затем Майк Пелки выбивает Майка Тардифа. Майк Уэнтуорт, новый хемпденский питчер, выкидывает близкий мяч. Кинг и Уэнтуорт бросаются на прыгающий мяч, однако вынуждены остановиться, когда Джеф Карсон подхватывает его и возвращает питчеру. В результате Джош Джеймисон, один из пяти игроков «Хемпдена», готовых совершить перебежку к «базе дома», остается с двумя очками и двумя прогулками. Он мог в случае успеха свести мяч к ничьей. Майк, несмотря на усталость, находит в себе силы и выбивает его на второй подаче. Игра закончена.
Ребята выстроились в два ряда и традиционно приветствовали друг друга высоко поднятыми руками, но было ясно, что Майк не единственный мальчик, измотанный матчем: с опущенными плечами и склоненными головами они никак не выглядели победителями. Теперь «Бангор-Уэст» ведет 3:0 в чемпионате дивизиона, однако эта победа — счастливая случайность, удачно сложившийся матч, делающий игры Малой лиги серьезным испытанием для нервов зрителей, тренеров да и самих игроков. Обычно уверенно играющий в поле «Бангор-Уэст» совершил сегодня не меньше девяти грубейших ошибок.
— Я не спал всю ночь, — сказал Дэйв на следующий день во время тренировки. — Черт возьми, они играли лучше нас. Победа по праву могла принадлежать им.
Еще через два дня появилась новая причина для плохого настроения. Вместе с Роном Сен-Пьером они поехали за шесть миль в Хемпден, чтобы посмотреть, как Кайл Кинг со своими одноклубниками сыграют с «Бруэром». Поездка не преследовала цели изучить манеру игры той или иной команды: «Бангор-Уэст» играл с обоими клубами, и оба тренера сделали самые подробные заметки. Они надеялись увидеть, признает Дэйв, что «Бруэру» повезет и они устранят «Хемпден» из дальнейшего розыгрыша. Но этого не произошло; то, что они увидели, было не игрой в бейсбол, а артподготовкой.
Джош Джеймисон, которому не повезло в поединке с Майком Пелки, послал мяч так далеко, что совершил пробежку по всем четырем базам и вернулся на «базу дома». И такая удача выпала на долю не только Джеймисона. Карсон тоже совершил такую пробежку, Уэнтуорт последовал его примеру, а Тардифу удалось это дважды. Окончательный счет: «Хемпден» — 21, «Бруэр» — 9.
По пути домой в Бангор Дэйв Мэнсфилд молча грызет семечки подсолнечника. Он встает только один раз, когда ставит свой старый зеленый «шевроле» на неровную, испещренную колеями стоянку автомашин позади фабрики кока-колы.
— Во вторник вечером нам повезло, и они знают это, — говорит он. — Когда мы поедем к ним в четверг, эти парни будут готовы встретить нас как следует.
Ромбы — бейсбольные поля, — на которых играют команды третьего округа, разыгрывая свои драмы из шести смен, или иннингов, имеют одинаковые размеры, отличаясь один от другого примерно на фут. Все тренеры носят с собой в задних карманах сборники правил и часто пользуются ими. Дэйв любит говорить, что никогда не мешает проверить то или иное правило, чтобы убедиться в его точном исполнении. Внутреннее поле представляет собой квадрат со сторонами в шестьдесят футов и опирается на базу дома. Защитный забор, гласит сборник правил, должен находиться по крайней мере в двадцати футах позади «базы дома», предоставляя как кэтчеру, так и полевому игроку на третьей базовой линии удобную возможность воспользоваться пропущенным мячом. Ограждения должны устанавливаться примерно в двухстах футах от самого центра, тогда как в Хемпдене, на поле таких мощных подающих, как Тардиф и Джеймисон, это расстояние около ста восьмидесяти футов. Наиболее постоянным расстояние и одновременным самым важным является расстояние между местом, откуда питчер бросает мяч, и центром «базы дома». Оно составляет ровно сорок шесть футов — не более и не менее. Когда речь заходит об этом расстоянии, никто не говорит: «А, это как при выполнении государственной работы — не будем обращать особого внимания». Большинство команд Малой лиги одерживают победы или терпят поражения именно на сорока шести футах, между этими двумя точками.
Поля третьей зоны значительно отличаются одно от другого и в других отношениях. Стоит взглянуть на поле, и вы можете с уверенностью сказать, как относится данный город к бейсболу. Поле команды Бангор-Уэста находится в плохом состоянии — оно финансируется из бюджета на спорт и отдых в последнюю очередь. Нижний слой поля — чистая глина, и в дождливую погоду оно превращается в болото. Если же погода сухая, как этим летом, поле становится жестким, как бетон. Благодаря регулярному поливу внешняя часть поля относительно зеленая, однако внутреннее поле безнадежно вытоптано и голо. Чахлая трава растет вдоль линий, зато пространство между местом питчера и «базой дома» остается совершенно лысым. Защитный забор проржавел; пропущенные мячи, как и мячи при неудачных бросках, часто проскакивают сквозь широкую щель между ним и землей. Две большие дюны возвышаются на правом и центральном полях. Вообще-то эти дюны приносят немалую пользу команде хозяев поля. Игроки «Бангор-Уэста» научились подавать мячи так, что они отскакивают от этих дюн, резко меняя направление своего полета, подобно тому как игроки одной из лучших американских бейсбольных команд — «Ред сокс» — умело пользуются «зеленым чудовищем», от которого отскакивают их мячи. С другой стороны, игроки команды гостей часто вынуждены мчаться за мячами, неожиданно изменившими направление полета, до самых заграждений.
Бейсбольное поле «Бруэра» расположено между продовольственным магазином и универмагом Мардена. Здесь самое старое и ржавое снаряжение на площадке для игр во всей Новой Англии. Маленькие братья и сестры игроков часто вынуждены карабкаться на качели, чтобы наблюдать за игрой.
Поле, названное в честь Боба Била в Мачиасе, внутренняя часть которого посыпана гравием, является, по-видимому, худшим из всех, на которых предстоит играть «Бангор-Уэсту». Наоборот, поле Хемпдена с его аккуратно подстриженной внешней частью и прекрасной внутренней представляет собой, наверное, лучшее. Со своим местом для пикников и закусочной, оборудованной туалетом, хемпденское поле выглядит местом забавы для детей богачей. Внешность, однако, бывает обманчивой. В этой команде играют парни из Ньюбурга и Хемпдена, а Ньюбург все еще является сельской местностью с небольшими фермами и молочными пастбищами. Многие из мальчишек приезжают на игры в старых ржавых автомобилях с выхлопными трубами, примотанными к кузову проволокой. Их кожа покрыта загаром, приобретенным во время работы в поле, а не благодаря купанию в общественном плавательном бассейне. В команде играют городские мальчишки и парни из сельской местности. Но когда они надевают спортивную форму, уже не имеет значения, кто откуда приехал.
Дэйв оказался прав: болельщики Хемпдена и Ньюбурга ждали их. «Бангор-Уэст» последний раз выиграл чемпионат третьей зоны Малой лиги в 1971 году. «Хемпдену» еще не удавалось выигрывать первенство, и многие местные болельщики продолжали надеяться, что это произойдет в нынешнем сезоне, несмотря на предыдущий проигрыш Бангору. Впервые команда «Бангор-Уэст» чувствует, что играет в гостях — ей противостоит большая группа враждебно настроенных болельщиков. Игру начинает Мэтт Кинни. «Хемпден» выставляет против него Кайла Кинга, и матч быстро превращается в редкую и самую интересную разновидность игр Малой лиги — настоящую дуэль питчеров. В конце третьей смены счет мачта: «Хемпден» — 0, «Бангор-Уэст» — 3.
В четвертой смене бангорцам удается завоевать еще две случайные пробежки, тогда как у хемпденцев игра во внутреннем поле снова разваливается. Оуэн Кинг, игрок первой линии «Бангор-Уэста», становится на подачу, имея на своем счету две пробежки и одну прогулку. Оба Кинга, Кайл из хемпденской команды и Оуэн из бангорской, не являются родственниками, всего лишь однофамильцы. Об этом можно было бы и не говорить — достаточно одного взгляда. Кайл Кинг ростом пять футов три дюйма, тогда как Оуэн Кинг выше его почти на целый фут — шесть футов два дюйма. Их рост так резко отличается для игроков Малой лиги, что на первый взгляд кажется нереальным.
Кинг из Бангора посылает мяч с отскоком от земли совсем недалеко. Вообще-то это двойная игра, как по заказу, но игрок «Хемпдена», стоящий за пределами внутреннего поля у второй базы, не сумел четко подобрать и перебросить его, и Кингу удалось, напрягая свое тело весом в двести фунтов, добежать до первой базы, уклонившись от нацеленного в него броска. Майк Пелки и Майк Арнольд перебегают на «базу дома».
Затем, в начале пятой смены, Мэтт Кинни, расположившийся в поле, выбивает Криса Уиткомба, занимающего восьмое место в «Хемпдене». Бретт Джонсон, подающий номер девять, посылает сильнейший мяч в Кейси Кинни, играющего на второй базовой линии команды «Бангор-Уэст». Снова мяч летит с отскоком — двойная игра, как по заказу, но Кейси не сумел поймать этот мяч. Его руки, автоматически опускающиеся вниз, застыли на расстоянии четырех дюймов от земли, и Кейси поворачивает лицо, чтобы защитить его от возможного отскока. Это самая распространенная ошибка игроков Малой лиги, играющих в поле, и ее понять легче всего — простой инстинкт самосохранения. Пристыженный взгляд, брошенный Кейси в сторону Дэйва и Нила, когда мяч проскакивает в центральное поле, завершает эту сцену.
— Не расстраивайся, Кейси! В следующий раз будет лучше! — кричит Дэйв своим грубым голосом, исполненным уверенности.
— Следующий подающий! — выкрикивает Нил, не обращая ни малейшего внимания на взгляды Кейси. — Следующий подающий! Следите за своей игрой! Мы все еще выигрываем! Продолжайте! Все для победы!
Кейси начинает успокаиваться, возвращается в игру, и тут за ограждением внешнего поля начинают гудеть автомобили болельщиков «Хемпдена». Некоторые из них новейших моделей — «тойоты» или «хонды», маленькие юркие «кольты», выпускаемые фирмой «Додж», с наклейками на бамперах: «С.Ш. — ВОН ИЗ ЦЕНТРАЛЬНОЙ АМЕРИКИ» и «РАСЩЕПЛЯЙТЕ ДРОВА А НЕ АТОМЫ».
Однако большинство хемпденских автомобилей — старье. У многих ржавые дверцы, преобразователи частотной модуляции подключены под контрольными панелями, а в кузовах сооружены кустарные фанерные спальни. Те, кто сидит в этих машинах, нажимая на кнопки гудков, по-видимому, не знают — по крайней мере наверняка, зачем они это делают. Это не родители или родственники игроков хемпденской команды.
Родители и родственники (а также немалое количество младших братьев и сестер, измазанных мороженым) сидят на трибунах или выстроились вдоль забора на стороне третьей базы ромба, где находится траншея команды Хемпдена. Скорее всего местные ребята, только что окончившие работу и остановившиеся немного посмотреть на игру, прежде чем пропустить несколько кружек пива в соседнем баре. Или же это призраки прошлых игроков команды Хемпдена, не оправдавшие надежд завоевать городу флаг чемпиона штата, который так долго ускользал от них. По крайней мере такой вариант кажется возможным. Что-то сверхъестественное и неизбежное слышится в реве автомобильных гудков. Они звучат не беспорядочно, а составляют своеобразную симфонию: гудки высокого тона, низкого, противотуманные сирены, подсоединенные к почти истощенным батареям. Несколько игроков «Бангор-Уэста» с опаской оглядываются на источники звуков. Позади защитной сетки местная группа телевизионщиков готовится записать на видеопленку сюжет для новостей, передающихся в одиннадцать часов. Это вызывает волнение среди некоторых зрителей, но всего несколько игроков на скамейке «Хемпдена» замечают приготовления. Мэтт Кинни уж точно ничего не замечает. Он видит только следующего подающего «Хемпдена», Мэтта Кнейда. Тот постукивает по ботинку своей алюминиевой битой и затем входит на площадку для подачи.
Автомобильные гудки замолкают. Мэтт Кинни начинает готовиться к броску, замахиваясь рукой. Кейси Кинни занимает позицию к востоку от второй базы, опустив вниз перчатку. По его лицу видно, что на этот раз он не отвернется, если мяч снова будет послан в его сторону. Игроки «Хемпдена», готовые к перебежке, замерли наготове на первой и второй базовых линиях. Зрители, выстроившиеся вдоль противоположных сторон ромба, с беспокойством ждут, что последует дальше. Разговоры смолкают. Настоящий бейсбол (а это действительно очень хорошая игра, за право посмотреть на которую не жалко заплатить деньги) состоит из длительных пауз и быстрых резких взрывов. Болельщики чувствуют, что один из таких взрывов приближается. Мэтт Кинни замахивается и бросает мяч.
Кнейд посылает первый мяч за вторую базовую линию, и теперь счет становится 2:1. Кайл Кинг, питчер «Хемпдена», входит на площадку и посылает низкий стремительный мяч в сторону подающего. Он попадает Мэтту Кинни в правую голень. Мэтт делает инстинктивное движение ударить по мячу, прежде чем понимает, что получил травму, и падает на землю. Теперь игроки успевают перебежать на базы, но никто не обращает на это внимания. В то мгновение, когда судья поднимает руки, давая знак, что объявляет тайм-аут, все игроки «Бангор-Уэста» бросаются к Мэтту Кинни. За центральным полем раздается триумфальный рев автомобильных гудков, издаваемых машинами хемпденцев. Кинни бледен, удар оказался очень болезненным. Тут же из кафе, где находится санитарная сумка для оказания первой помощи, приносят пакет со льдом. Спустя несколько минут Мэтт встает и уходит с поля, подпрыгивая на здоровой ноге и опираясь на плечи Дэйва и Нила. Раздаются громкие сочувственные аплодисменты зрителей.
Оуэн Кинг, бывший игрок первой базовой линии, становится новым питчером «Бангор-Уэста», а первым подающим, выступающим против него, стал Тардиф. Когда Тардиф входит на площадку подающего, раздается дружная непродолжительно разноголосица автомобильных гудков. С третьего броска Кинга мяч взвивается вверх и летит к защитной сетке. Бретт Джонсон мчится к «базе дома», Кинг бросается туда с возвышения, как его учили. В траншее «Бангор-Уэста» Нил Уотермэн, все еще обнимая за плечи Мэтта Кинни, кричит: «Страхуйте, страхуйте, СТРАХУЙТЕ!».
Джо Уилкокс, первый кэтчер бангорцев, на фут уступает в росте Кингу, зато очень быстр. В начале нынешнего чемпионата «Все звезды» ему не хотелось быть кэтчером, да и сейчас эта роль не слишком ему нравится, но он научился справляться со своими новыми обязанностями и жестко играет в той позиции, где очень немногие игроки маленького роста могут продержаться достаточно долго. Даже в Малой лиге большинство кэтчеров могучего телосложения. В начале игры ему удался поразительный захват одной рукой мяча, уходившего в аут. На этот раз он бросается к защитной сетке, сбрасывает с себя маску свободной рукой в то самое мгновение, когда ловит непредсказуемо подпрыгивающий мяч. Он поворачивается к базе и бросает мяч Кингу, не обращая внимания на оглушительный триумфальный — и, как оказалось, преждевременный — рев гудков. Джонсон замедляет свой бег. На его лице появляется выражение, поразительно похожее на то, которое было на лице Кейси Кинни, когда Кейси позволил мячу после сильного удара Джонсона проскочить через дыру в сетке. Это выражение крайнего беспокойства и тревоги, явно свидетельствующее, что мальчик неожиданно для себя предпочел бы сейчас оказаться где-нибудь в другом месте. В каком угодно. Новый питчер закрывает ему путь к базе.
Джонсон падает на землю и в нерешительности скользит ногами вперед. Кинг ловит мяч, посланный ему Уилкоксом, поворачивается с поразительной грацией и свободно пятнает несчастного Джонсона. После этого он идет обратно к возвышению, вытирая пот с лица и готовясь к новой встрече с Тардифом. Автомобильные гудки позади снова замолкают.
Тардиф подает крутой мяч за третью базовую линию. Кевин Рошфор, третий линейный Бангора, делает один шаг назад к опускающемуся мячу. Это очень простой мяч, но на лице мальчика смятение. Только в тот момент, когда Рошфор замирает на месте, пытаясь поймать опускающийся прямо к нему мяч, замечаешь, как потрясла всю команду травма Мэтта. Мяч опускается в перчатку Рошфора и затем выскакивает из нее, потому что Рошфор — прозванный «Железным захватом» сначала Фредди Муром, а потом всей командой — не успевает сжать руку. Кнейд успел пробежать к третьей базе, пока Кинг и Уилкокс занимались Джонсоном. Рошфор мог бы без труда выбить Кнейда, если бы сумел поймать мяч, но в Малой лиге, как и в матчах взрослых бейсболистов, игра основана на считанных дюймах и удаче. Рошфор не сумел поймать мяч с первой попытки и затем не целясь перебросил его на первую линию. Там стоит Майк Арнольд, один из лучших полевых игроков команды, но никто не предупредил его, что придется играть, стоя на ходулях. Тардиф тем временем мчится ко второй базе. Дуэль питчеров превращается в типичную для Малой лиги игру, и снова звучит какофония автомобильных гудков. Команда хозяев поля одерживает победу, ее невозможно удержать, и окончательный счет становится: «Хемпден» — 9, «Бангор-Уэст» — 2. Все-таки бангорцам в каком-то смысле повезло, и они возвратятся домом не с пустыми руками: травма Мэтта Кинни оказалась не очень серьезной, и, когда в заключительной смене Кейси Кинни снова очутился в трудном положении, он не увернулся от мяча, а сыграл как полагается.
После того как прозвучал свисток к окончанию матча, игроки «Бангор-Уэста» спускаются в свою траншею и рассаживаются на скамейке. Это их первое поражение, и большинство ребят принимают его близко к сердцу. Некоторые с досадой бросают на землю между своими грязными кроссовками перчатки, некоторые плачут, кое-кто с трудом удерживается от слез, и никто не разговаривает друг с другом. Даже Фредди, признанный шутник команды, не знает, что сказать в этот сырой вечер, в четверг, в Хемпдене.
Первым заговаривает Нил Уотермэн. Он просит мальчиков поднять головы и посмотреть на него. Трое тут же отозвались на его просьбу — это Оуэн Кинг, Райан Айрробино и Мэтт Кинни. Вскоре уже полкоманды смотрят на него. Но несколько игроков — в том числе и Джош Стивене, которого выбили из игры последним, — все еще проявляют повышенный интерес к своим кроссовкам.
— Поднимите головы, — снова говорит Уотермэн. На этот раз он говорит громким, но не резким голосом, и все игроки смотрят на него. — Вы играли сегодня совсем неплохо, — продолжает он уже тише. — Где-то в середине матча, однако, вы потеряли самообладание, и им удалось одержать победу. Такое случается. Впрочем, это вовсе не значит, что они сильнее, — в этом мы убедимся в субботу. Сегодня вечером вы всего лишь проиграли бейсбольный матч. Солнце все равно встанет завтра. — Мальчишки на скамейке зашевелились — судя по всему, это древнее изречение все еще не утратило своего успокаивающего воздействия на игроков. — Сегодня вечером вы сделали все, что было в ваших силах, и мы не требуем от вас большего. Я горжусь вами, и вы должны гордиться собой. Не случилось ничего, из-за чего стоит опускать головы и хныкать.
Уотермэн отходит в сторону, уступая место Дэйву Мэнсфилду, который смотрит на игроков. Когда Дэйв начинает говорить, его обычно громкий голос звучит тише голоса Уотермэна.
— Когда мы приехали сюда, мы знали, что они должны победить нас, верно? — спрашивает он. Дэйв говорит задумчиво, словно разговаривает с самим собой. — Если бы они проиграли, то больше не играли бы в чемпионате. Они приезжают к нам в субботу. И вот там мы должны победить их. Вы хотите этого?
Теперь все мальчики смотрят на него.
— Я хочу, чтобы вы все запомнили, что сказал вам Нил, — продолжает Дэйв задумчивым голосом, так не похожим на его рев во время тренировок. — Вы представляете собой команду. Это означает, что вы любите друг друга. Вы любите друг друга независимо от того, проигрываете или побеждаете, потому что вы — команда.
Когда кто-то первый раз высказал мнение, что они должны любить друг друга на поле, ребята неуверенно засмеялись. Теперь никто не смеялся. После того как они вынесли рев автомобильных гудков хемпденцев, парни начинают понимать, что значит чувство локтя, хотя бы отчасти.
Дэйв снова осматривает их, затем кивает:
— О’кей. Собирайте свои вещи.
Мальчики собирают биты, шлемы, перчатки и укладывают все это в вещевые мешки. К тому времени, когда они приносят все снаряжение к старому зеленому пикапу Дэйва, некоторые уже смеются.
Дэйв смеется вместе с ними, но по пути домой ему не до смеха. Сегодня вечером дорога кажется особенно длинной.
— Не знаю, сумеем ли мы победить их в субботу, — говорит он таким же задумчивым голосом. — Мне хочется этого, и парням тоже, но я просто не знаю. Теперь инициатива на стороне «Хемпдена».
Инициатива — это та мистическая сила, которая определяет исход не только отдельных игр, но и всего сезона. Бейсболисты суеверны в каждом моменте игры. По какой-то необъяснимой причине игроки «Бангор-Уэста» сочли, что маленькая пластмассовая сандалия, оброненная какой-то юной болельщицей с ноги своей куклы, будет их талисманом, приносящим удачу. Они назвали этот нелепый талисман «Мо». На каждой игре ребята засовывали его в металлическую сетку, ограждающую их траншею, и подающие нередко старались незаметно коснуться сандалии, перед тем как выйти на площадку. Ник Тарцаскос, обычно играющий на левом поле, несет ответственность за сандалию и хранит ее в промежутках между играми. Сегодня в первый раз он забыл взять с собой талисман.
— Надо напомнить Нику, чтобы он не забыл захватить Мо в субботу, — мрачно произнес Дэйв. — Но даже если он не забудет… — Он покачал головой. — Не знаю.
На игры Малой лиги не продаются входные билеты. Это запрещено правилами. Взамен во время четвертой смены один из игроков берет шляпу и обходит болельщиков, собирая пожертвования на покупку снаряжения и уход за полем. В субботу, когда «Бангор-Уэст» и «Хемпден» встречаются в Бангоре в финальной игре графства Пенобскот чемпионата Малой лиги, нетрудно оценить рост интереса местных болельщиков к исходу игры путем простого сравнения. Во время матча с «Миллинокетом» удалось собрать всего 15 долларов 45 центов. Когда в пятой смене субботней игры с «Хемпденом» игрок наконец возвращается после обхода зрителей, он приносит шляпу, полную мелочи и мятых долларовых бумажек — всего 94 доллара 25 центов. Трибуны переполнены, зрители выстроились у всех заборов, место для парковки автомобилей заполнено до отказа. Малая лига имеет общую черту почти со всеми видами спорта и деловыми мероприятиями, проводимыми в Америке: ничто так не привлекает, как успех.
На этот раз матч начинается удачно для Бангора — в конце третьей смены они выигрывают 7:3. Но затем все развалилось. В четвертой смене «Хемпден» сумел совершить шесть пробежек, причем большинство заслуженно. «Бангор-Уэст» не сдался, как это произошло после того, как Мэтт Кинни получил травму во время матча в Хемпдене, — игроки не опустили головы и не начали хныкать, пользуясь выражением Нила Уотермэна. Но когда пришла их очередь подавать, в конце шестой смены, они проигрывали 12:14. Казалось, что вот-вот они будут вынуждены покинуть чемпионат. Мо находится на своем привычном месте, но «Бангор-Уэст» все еще в трех очках от успешного завершения своего сезона.
Райан Айрробино был тем парнем, котором не надо было говорить, чтобы он не вешал нос после поражения 2:9 от «Хемпдена». В той игре он совершил две из трех возможных пробежек, играл отлично и ушел с поля, зная, что хорошо провел матч. Это высокий мальчик, спокойный, широкоплечий, с копной каштановых волос. Райан — один из двух прирожденных атлетов в команде. Второй — Мэтт Кинни. Несмотря на то, что внешне мальчики совсем непохожи — Кинни худой и невысокий, тогда как Айрробинс высокий и мускулистый, — они обладают тем редким качеством, которое имеется иногда у мальчиков их возраста: у них отличная координация движений. Большинство других игроков в команде, независимо от их таланта, все еще относятся к своим рукам и ногам как к потенциальным предателям.
Айрробино — один из тех парней, которые каким-то образом чувствуют себя лучше, когда одеты в спортивную форму, и защитный шлем не выглядит у него на голове будто кастрюля, стянутая у матери. Когда Мэтт Кинни стоит на возвышении и бросает мяч в сторону подающего, его движения кажутся идеально рассчитанными во времени и пространстве. А когда Райан Айрробино входит на правую сторону позиции подающего и на мгновение направляет свою биту, держа ее у правого плеча, в сторону питчера, прежде чем приготовиться к отражению броска, он тоже выглядит как игрок, точно знающий, что ему предстоит. Он кажется готовым к приему еще до того, как займет позицию для отражения первого броска: вы можете провести совершенно прямую линию от его плеча до бедра и далее до лодыжки. Мэтт Кинни был создан, чтобы бросать мячи, Райан Айрробино — чтобы отражать их.
Последний шанс для «Бангор-Уэста». Джефф Карсон, чья пробежка к «базе дома» в четвертой смене внесла перелом в игру и который ранее заменил Майка Уэнтуорта в команде Хемпдена, теперь уступает место Тардифу. Сначала перед ним встает Оуэн Кинг. Кинг подает неудачно и в результате зарабатывает прогулку. На его место становится Роджер Фишер, заменяя разговорчивого Фреда Мура. Роджер — мальчик небольшого роста с темными, как у индейца, глазами и такими же волосами. Он кажется легкой добычей для Майка Тардифа, но внешность обманчива — у Роджера хорошо поставленный удар. Сегодня, однако, он встретил слишком сильного соперника и вынужден уступить место.
Хемпденцы переминаются на поле с ноги на ногу и смотрят друг на друга. Победа близка, и они понимают это. Площадка для стоянки автомашин здесь слишком далеко, и автомобильные гудки не могут оказать влияния на ход матча. Болельщикам «Хемпдена» приходится ограничиться ободряющими выкриками. Две женщины с пурпурными бейсбольными шапочками на голове — цвет «Хемпдена» — стоят за траншеей и радостно обнимают друг друга. Еще несколько болельщиков походят на бегунов, ожидающих выстрела стартера. Несомненно, они готовятся броситься на поле в тот момент, когда их парни навсегда выбросят «Бангор-Уэст» из чемпионата.
Джо Уилкокс, который не хотел быть кэтчером и все-таки был вынужден стать им, посылает мяч по средней линии и влево от центра. Кинг останавливается у второй базы. Вперед выходит Артур Дорр, правый полевой игрок «Бангора», с потрескавшимися кроссовками на ногах. За весь день ему ни разу не удалось подать мяч в поле. Но сейчас он посылает его прямо в руки хемпденского игрока, стоящего за третьей линией у второй базы. Тому даже не приходится двигаться с места — мяч падает ему в руки. Он тут же перебрасывает его на вторую базу, надеясь выбить Кинга, но тут ему не везет.
Тем не менее «Хемпден» близок к победе.
Его болельщики кричат, подбадривая своих игроков. Женщины, что стоят позади траншеи, прыгают от восторга.
Издалека доносятся автомобильные гудки, но они гудят слишком рано, и это становится очевидно, стоит только взглянуть ни лицо Майка Тардифа, который вытирает пот со лба и похлопывает по мячу рукой в перчатке.
На правую сторону квадрата подающего выходит Райан Айрробино. Он обладает сильным, почти идеальным от природы ударом. Даже Рон Сен-Пьер не сумел найти у него каких-то недостатков. Райан промахивается мимо первого броска Тардифа, самого сильного за весь день, — он попадает в перчатку Кайла Кинга со звуком ружейного выстрела. Затем Тардиф сам делает неудачный бросок, мяч пролетает слишком далеко. Кинг возвращает его Тардифу, тот задумывается на несколько секунд и бросает сильный низкий мяч. Райан только провожает его взглядом, и судья объявляет бросок неправильным — он задел внешний угол квадрата подающего. Может быть. Но судья вынес свое решение, и спорить с ним не приходится.
Теперь болельщики обеих команд стихли и тренеры замолчали. Они понимают, что от них сейчас ничего не зависит. Исход матча в руках Тардифа и Айрробино, он будет решен последним броском в последней игре, которую будет играть одна из этих команд. Сорок шесть футов разделяют два мальчишеских лица. Айрробино не смотрит на лицо Тардифа. Все его внимание сосредоточено на его перчатке.
Вспоминаются слова Рона Сен-Пьера: ты ждешь, чтобы убедиться, как полетит мяч — боковым броском, трехчетвертным или из-за головы.
Айрробино ждет, как полетит мяч, посланный Тардифом. Едва Тардиф занимает исходное положение, становится слышен стук теннисных мячей на соседних кортах — такая здесь, на бейсбольном поле, царит тишина. Видны четкие черные тени игроков на грунте — словно силуэты, вырезанные из плотной бумаги, и Айрробино ждет, откуда полетит мяч, посланный Тардифом.
Майк посылает его из-за головы. И внезапно Айрробино начинает двигаться — оба колена и левое плечо слегка наклонены, алюминиевая бита стремительно проносится в лучах солнца. Удар алюминия по телячьей коже — чинк, словно кто-то гремит в жестяной миске ложкой, — на этот раз совсем иной. Совершенно иной. Это не легковесный «чинк», а мощный «кранч» — бита Райана ударяет по центру мяча, и мяч взвивается в небо, улетая к левому полю, — далекий удар, высокий и далекий, превосходно исполненный в этот летний вечер. Позднее мяч обнаружат под автомобилем в 275 футах от «базы дома».
На лице двенадцатилетнего Медика Тардифа написано потрясение, будто он не верит тому, что произошло. Он бросает взгляд на свою перчатку, словно надеясь обнаружить там мяч, и тогда выясняется, что мощный удар Айрробино оказался всего лишь ужасным, но непродолжительным кошмаром. Две женщины за траншеей «Хемпдена» смотрят друг на друга с изумлением. Сначала на поле — вокруг него царит полная тишина. Это потом все начнут кричать, а игроки «Бангор-Уэста» выскочат из своей траншеи и побегут к «базе дома», ожидая Райана, чтобы поздравить его, когда он закончит пробежку по всем четырем базам. Только два человека пока полностью уверены, что произошло на самом деле. Один из них сам Райан. Пробегая через первую базу, он поднимает обе руки к плечам в коротком, но выразительном победном жесте. И когда Оуэи Кинг пересекает базу, совершая первую пробежку из тех трех, которые навсегда развеют надежды «Хемпдена» на победу в сезоне, Майк Тардиф понимает, что произошло на самом деле, а не в кошмарном сне. Стоя на месте питчера в последний раз как игрок команды Малой лиги, он заливается слезами.
— Не забывай, им всего по двенадцать лет, — рано или поздно повторит каждый из трех тренеров, и каждый раз, когда один из них произносит это, слушатель чувствует, что он — Мэнсфилд ли, Уотермэн или Сен-Пьер — напоминает об этом самому себе.
— Когда вы на поле, мы любим вас и вы любите друг друга, — повторяет Уотермэн мальчикам снова и снова. После блистательной победы над «Хемпденом» со счетом 15:14, одержанной в самый последний момент, они все любили друг друга, мальчики больше не смеются над этими словами. Он продолжает: — Отныне я буду относиться к вам жестко, очень жестко. Когда вы играете, с моей стороны вас омывает волна безграничной любви. Но как только вы начинаете тренироваться на нашем поле у себя дома, некоторые из вас узнают, как громко я умею кричать. Если вы занимаетесь глупостями, я сейчас же посажу вас на скамейку. Если я говорю вам делать что-то и вы не делаете этого, тоже садитесь на скамейку. Все, перерыв окончен, парни, — принимаемся за серьезную работу.
Через несколько дней, во время полевой тренировки, Уотермэн подает сильный мяч вправо. Летящий мяч едва не отрывает нос Артуру Дорру. В тот момент Артур проверял, застегнута ли у него ширинка. А может быть, осматривал шнурки у своих кед. Или еще что-то.
— Артур! — завопил Нил Уотермэн, и Артур вздрогнул больше от звука этого голоса, чем от рядом пролетевшего мяча. — Иди сюда! На скамейку! Сейчас же!
— Но… — начинает Артур.
— Ко мне! — кричит Нил. — Ты посажен на скамейку!
Артур уныло бежит через поле, опустив голову, а его место занимает Джи-Джи Фиддлер.
Через несколько дней Ник Тарцаскос теряет свой шанс стать подающим, когда он промахивается и не может попасть два раза из пяти попыток. Он садится на скамейку с пылающими щеками.
«Мачайас», победитель чемпионата во второй половине дивизиона, куда входят графства Эрусток и Вашингтон, — следующая команда, с которой предстоит играть: две победы из трех матчей, и победитель получает звание чемпиона третьего дивизиона. Первый матч должен состояться на поле Бангора, позади фабрики кока-колы, второй — на поле Боба Била в Мачайасе. Если понадобится третья игра, она будет проводиться на нейтральном поле.
Как и обещал Нил Уотермэн, тренерский состав сразу после того, как был исполнен национальный гимн и началась первая игра, резко изменил свое отношение к игрокам и всячески ободрял их.
— Все в порядке, ничего страшного! — кричит Дэйв Мэнсфилд, когда Артур Дорр недооценивает расстояние до пролетающего мяча, который падает позади него. — Действуй дальше! Играй животом! Главное сейчас — отбить! — Судя по всему, никто точно не знает, что такое «игра животом», но, поскольку с этим призывом связаны победы в матчах, игроки поддерживают его.
Третьей игры против «Мачайаса» не понадобилось. «Бангор-Уэст» полагается на превосходные подачи Мэтта Кинни в первом матче и выигрывает 17: 5. Одержать победу во втором матче оказалось труднее лишь потому, что погода была против «Бангор-Уэста»: проливной дождь заставил отменить результаты первой смены, и командам пришлось дважды съездить в Мачайас, чтобы решить, кто станет чемпионом, а это поездки продолжительностью в 168 миль в оба конца. Наконец удалось провести матч 29 июли. Семья Майка Пелки увезла второго питчера команды «Бангор-Уэста» в Диснейленд в Орландо. Майк стал третьим игроком, покинувшим команду, но Оуэн Кинг спокойно занимает его место и бросает подряд пять мячей, выбив восьмерых, пока не устал и не уступил место Майку Арнольду в шестой смене. «Бангор-Уэст» одержал вторую победу со счетом 12:2 и стал чемпионом третьего дивизиона Малой лиги.
В такие моменты профессиональные бейсболисты удаляются в свои раздевалки, снабженные кондиционерами, и поливают друг друга шампанским. Команда «Бангор-Уэст» отправляется в «Хеленс», лучший (и может быть, единственный) ресторан в Мачайасе, где празднует победу, уплетая «хот-доги», гамбургеры, горы чипсов и запивая все это галлонами пепси-колы. Глядя, как они подшучивают друг над другом, поддразнивают один другого и стреляют пультами из жеваных бумажных салфеток через пластмассовые соломинки, трудно усомниться, что очень скоро они не найдут и более увлекательных способов развлечься.
Но пока у них все хорошо — более того, великолепно. Они не потрясены тем, чего им удалось добиться, но очень довольны, очень рады и чувствуют себя на седьмом небе. Если этим летом их коснулась волшебная рука удачи, они не подозревают об этом, и никто не проявил достаточной жестокости, чтобы сказать им об удивительном везении. А сейчас они допущены к простым удовольствиям в ресторане «Хеленс», и этих удовольствий им вполне достаточно. Они выиграли чемпионат своего дивизиона. До турнира на первенство штата, где им будут противостоять более сильные и лучше подготовленные команды из густонаселенных районов на юге, которые, наверное, разнесут их, остается целая неделя.
Райан Айрробино переоделся в модные брюки. Артур Дорр демонстрирует полосу кетчупа на щеке, а Оуэн Кинг, который вселял страх в сердца подающих команды «Мачайас», бросая им сильнейшие мячи боковым броском при счете 0:2, теперь со счастливым выражением на лице пускает пузыри через соломинку в свой стакан пепси. Ник Тарцаскос, умеющий выглядеть самым несчастным мальчиком в мире, когда попадает в полосу невезения, сегодня олицетворяет собой счастье. Да и почему бы и нет? Сегодня вечером им по двенадцать лет и они только что одержали решающую победу.
Это не значит, что они не вспоминают время от времени сами об этом. Возвращаясь из Мачайаса после первой неудачной попытки провести матч, отложенный из-за дождя, на полпути Джи-Джи Фиддлер начинает ерзать на заднем сиденье автомобиля, в котором едет с несколькими товарищами.
— Мне нужно выйти, — говорит он, хватается за промежность и зловеще добавляет: — Мне нужно выйти, и как можно скорей. Может случиться неприятность.
— Смотрите, Джи-Джи собирается описаться прямо здесь! — торжествующе кричит Джо Уилкокс. — Не сводите с него глаз! Джи-Джи намерен устроить потоп в автомобиле!
— Заткнись, Джоуи, — бормочет Джи-Джи и снова нервно ерзает на сиденье.
Он, к несчастью, сделал свое заявление в самое неудачное время. Восемьдесят четыре мили, отделяющие Мачайас от Бангора, проходят большей частью по голой местности. Здесь нет даже деревьев, среди которых Джи-Джи мог бы исчезнуть на несколько секунд, — дорога проходит по открытому полю.
Но как раз в тот момент, когда мочевой пузырь Джи-Джи готов с треском лопнуть, показывается спасительная заправочная станция. Помощник тренера сворачивает к бензоколонке и пополняет бак бензином, в то время как Джи-Джи устремляется к мужскому туалету.
— Господи! — говорит он, отбрасывая волосы со лба и возвращаясь к машине. — Едва успел!
— Не совсем, Джи-Джи, — небрежно замечает Джо Уилкокс, — кое-что осталось у тебя на штанах. — Раздается гомерический хохот, когда Джи-Джи начинает с беспокойством оглядывать брюки.
На пути в Мачайас на следующий день Мэтт Кинни находит одну из самых привлекательных сторон журнала «Пипл» для мальчиков возраста Малой лиги.
— Я уверен, что это где-то здесь, — бормочет он, медленно перелистывая страницы журнала, который он нашел на заднем сиденье. — Здесь почти всегда можно это найти.
— Что? Что ты ищешь? — спрашивает третий линейный Кевин Рошфор, заглядывая через плечо Мэтта, который небрежно пропускает страницы с фотографиями знаменитостей.
— Рекламу грудей, — объясняет Мэтт. — Там не видно всего, но показано очень много. Вот! — Он с триумфом поднимает журнал.
Четыре головы, каждая в бейсбольной шапочке «Бангор-Уэста», сразу же склоняются над журналом. По крайней мере на несколько минут бейсбол улетучивается из голов этих парней.
Чемпионат Малой лиги штата Мэн 1989 года начинается 3 августа, примерно через четыре недели после того, как начались соревнования для команд «Все звезды», принимавших участие в чемпионате. Территория штата делится на пять дивизионов, и все пять посылают лучшие команды в Олд-Таун, где в этом году будет проводиться чемпионат. Участвуют команды из Ярмута, Белфаста, Льюистона, Йорка и Бангора. Все команды, кроме той, что приехала из Белфаста, многочисленней команды Бангора, зато у Белфаста, по слухам, есть секретное оружие. Их питчер номер один считается открытием чемпионата этого года.
Выбор игрока, являющегося открытием этого года, от которого ожидают блистательной игры на турнире, представляет собой небольшую опухоль на ежегодной церемонии подготовки к чемпионату, которая упорно сопротивляется всем попыткам устранить ее. Этот мальчик, которого считают «мальчиком Бейсбол» независимо от того, нравится ему эта честь или нет, оказывается в центре внимания, которого он не ожидал, становится предметом дискуссий, сравнений и, неизбежно, ставок. Он также оказывается в незавидной роли игрока, которому приходится жить в обстановке излишнего напряжения, предшествующего началу чемпионата. Турнир лучших команд Малой лиги давит на всех игроков, по, когда ты приезжаешь в город, где он будет проводиться, и узнаешь, что каким-то образом стал неожиданно к тому же легендой, обычно такое давление трудно выдержать.
В этом году подобным объектом мифов и споров становится левша из Белфаста Стэнли Стерджис. Во время двух игр за «Белфаст» он сумел добиться тридцати страйкаутов — то есть, стоя на месте подающего, тридцать раз сумел подать по три раза подряд. Четырнадцать раз это случилось в первой игре и шестнадцать — во второй. Тридцать страйкаутов в двух играх — это весьма внушительно для подающего в любой лиге, но, чтобы полностью оценить достижения Стерджиса, нужно принять во внимание, что матчи Малой лиги состоят всего из шести смен, или иннингов. Таким образом, это означает, что восемьдесят три процента всех страйкаутов «Белфаст» добился в те моменты, когда подавал Стерджис.
Далее большую угрозу представляет «Йорк». Все команды, прибывшие на стадион «Рыцари Колумба» в Олд-Тауне для участия в чемпионате, добились превосходных результатов в предыдущих играх, но «Йорк», не потерпевший ни единого поражения, является явным фаворитом и надеется выиграть право играть в Восточном региональном чемпионате. Ни одного из игроков «Йорка» не назовешь гигантом, но рост нескольких из них превышает пять футов десять дюймов, а их лучший питчер Фил Тарбокс обладает броском, скорость которого иногда достигала семидесяти миль а час — исключительная скорость по стандартам Малой лиги. Подобно командам Ярмута и Белфаста, игроки Йорка приехали одетыми в специальную спортивную форму команд «Все звезды» и соответственную спортивную обувь и выглядели как профессионалы.
Только команды Бангор-Уэста и Льюистона приехали в обычной одежде, украшенной разными цветными знаками, рекламирующими спонсоров. Оуэн Кинг одет в оранжевую рубашку «Лосей», Райан Айрробино и Ник Тарцаскос — в красные рубашки «Бангор-гидро», Роджер Фишер и Фред Мур — в рубашки зеленого цвета клуба «Львы» и тому подобное. Команда из Льюистона одета так же, но их по крайней мере обеспечили бейсбольной обувью с шипами. Даже по сравнению с «Льюистоном» игроки «Бангор-Уэста» в своих мешковатых серых тренировочных брюках и потрепанных кедах выглядят эксцентрично. А вот по сравнению с другими командами они просто оборванцы. Никто, за исключением тренеров «Бангор-Уэста» и самих игроков, не принимает их всерьез. В своей первой статье, посвященной турниру, местная газета посвящает больше места Стерджису из Белфаста, чем всей команде Бангора.
Дэйв, Нил и Сен, этот странный, но удивительно эффективный мозговой трест, который привел команду так далеко, следят за тренировкой полевых игроков и подающих «Белфаста» почти молча. Игроки «Белфаста» выглядят восхитительно в своей пурпурно-белой спортивной форме — до сегодняшнего дня на ней не было и пылинки с тренировочного поля. Наконец Дэйв говорит: «Ну что ж, наконец мы снова попали сюда. Этого мы добились. Уж этого у нас никто не отберет».
«Бангор-Уэст» приехал из района, где чемпионат проводился в этом году, поэтому он не будет принимать участие в чемпионате до тех пор, пока из него не выйдут две команды из пяти. Это называется днем, свободным от игры в первом круге. Сейчас для «Бангор-Уэста» это самое большое, если не единственное преимущество. В своем дивизионе команда выглядит чемпионом (за исключением той ужасной игры против «Хемпдена»), однако Дэйв, Нил и Сен слишком давно работают в этой области и знают, что сейчас они сталкиваются с совершенно иным уровнем бейсбола. Их молчание, когда они стоят у изгороди и следят за тренировкой «Белфаста», достаточно красноречиво.
«Йорк» уже заказал значки четвертого дивизиона. Обмен значками является традицией на региональных чемпионатах, и то обстоятельство, что «Йорк» уже имеет немалый запас своих значков, говорит само за себя. Это означает, что «Йорк» предполагает играть с лучшими командами Восточного побережья в Бристоле. Значки свидетельствуют, что игроки «Йорка» уверены, что «Ярмут» не сумеет остановить их. То же относится и к «Белфасту» с его удивительным левшой-подающим или к «Льюистону», который сумел пробиться в чемпионы второго дивизиона с помощью утешительных игр, после того как они проиграли свой первый матч со счетом 12: 15, и, разумеется, в самой меньшей степени к четырнадцати плохо одетым выскочкам из западной части Бангора.
— По крайней мере у нас есть возможность принять участие в играх, — говорит Дэйв, — и мы попытаемся заставить их запомнить, что были здесь.
Но первыми получают возможность играть «Белфаст» и «Льюистон». После того, как сыгран национальный гимн и местный писатель — довольно известный — бросил обязательный мяч, вводя его в игру (мяч пролетел до защитном сетки), игра началась.
Спортивные журналисты потратили массу чернил на Стэили Стерджиса, но их не пускают на поле после начала игры (эта ситуация вызвана ошибкой в правилах, когда те создавали, так по крайней мере считают некоторые репортеры). Как только судья подал свисток к началу игры, Стерджис оказывается один. Журналисты, знатоки бейсбола и все рьяные болельщики «Белфаста» оказываются но другую сторону заграждения.
Бейсбол — командный вид спорта, но на поле находятся лишь один игрок с мячом в центре ромба и только один игрок с битой в самой нижней точке этого ромба. Игрок с битой постоянно уступает место другому, однако питчер остается — если только он не начинает ошибаться. Сегодня наступает момент, когда Стэн Стерджис узнает жестокую правду турнирной игры: рано или поздно каждый блестящий игрок встречает игрока, который ничем не уступает ему.
Стерджис сумел выбить тридцать человек за последнюю пару игр, но это произошло во втором дивизионе. Сегодня мальчики «Белфаста» в своей форме выступают против крепких парией из лиги «Эллиот-авеню» Льюистона, а это совсем другое дело. Они не такие высокие, как парни из «Йорка», и не играют в ноле так точно, как парни из Ярмута, но они настойчивы и упрямы. Их первый подающий Карлтон Каньон олицетворяет непреклонный дух команды. Он выбивает среднюю подачу, перебегает с одной базы на другую, не подавая мяч в поле, пропускает третью, затем мчится на «базу дома» с помощью неподанного мяча, посланного со скамьи. В третьей смене, при счете 1:0, Каньон снова добегает до базы, когда полевой игрок, ловящий мяч, пытается вывести из игры игрока, бегущего к базе, и промахивается. Рэнди Гервейс, следующий за этим игроком, с которым трудно бороться, промахивается, но, прежде чем он успевает промахнуться, Каньон перебегает на вторую базу, опередив переданный в поле мяч, и на третью, когда повторяется ситуация, похожая на ту, что была на первой базе. Он добивается, что его выводят из игры после броска Билла Парадиса, третьего линейного.
«Белфаст» отвечает перебежкой в четвертой смене, и на мгновение игра склоняется в его пользу, но затем «Льюис-тон» выбивает противника — вместе с хваленым Стэнли Стерджисом — из чемпионата, добившись еще двух очков в пятой смене и еще четырех — в шестой. Окончательный счет — 9:1. Стерджис бросает одиннадцать раз, но при этом допускает семь неудачных бросков, тогда как Карлтои Каньон, питчер «Льюистона», бросает восемь раз, зато промахивается лишь трижды.
Когда Стерджис уходит с поля после окончания игры, он испытывает одновременно подавленность и облегчение. Для него напряжение и внимание репортеров закончились. О нем больше не будут писать в газетах, и он может теперь снова стать простым мальчишкой. По его лицу заметно, что он находит в случившемся целый ряд преимуществ. Позднее, в битве гигантов, фаворит чемпионата «Йорк» выбивает «Ярмут». После этого все отправляются по домам (либо, если это приехавшие команды, по мотелям или по домам, где живут семьи, согласившиеся их принять). Завтра, в пятницу, наступит очередь «Бангор-Уэста» вступить в соревнование, тогда как «Йорк» будет ждать и встретится с победителем в заключительном матче.
Наступает пятница — жаркая, туманная и облачная. Едва рассвело, над городом появились дождевые облака, и примерно за час до того, как «Бангор-Уэст» и «Льюистон» должны выйти на поле, начался дождь — проливной дождь, на землю хлынули потоки воды. Когда такая погода наступила в Мачайасе, матч сразу отменили. Здесь другое поле — внутреннее поле покрыто травой, а не глиной, однако это не единственный фактор. Самое главное — телевидение. В этом году впервые две телевизионные станции объединили свои технические возможности и решили передавать финальный матч в субботу по всему штату. Если полуфинал между «Бангор-Уэстом» и «Льюистоном» отложат, это нарушит расписание телевизионных передач. Даже в Мэне, где бейсбол — самый любимый из всех любительских видов спорта, существуют недопустимые вещи, и одна из них — изменение расписания телевизионных передач. Поэтому команды «Бангор-Уэст» и «Льюистон» не уезжают со стадиона, куда они приехали точно в назначенное время. Они сидят в машинах или топчутся группками под полосатым навесом центральной трибуны в ожидании, когда кончится дождь. И ждут. И ждут. Их, разумеется, охватывает нетерпение. Многие из этих мальчишек будут играть в более важных играх перед завершением своей спортивной карьеры, но сейчас эта игра является для любого из них самой важной. Они горят желанием выйти на поле.
Наконец кому-то приходит в голову счастливая мысль. После нескольких телефонных звонков два школьных автобуса Олд-Тауна, сверкая желтизной под потоками проливного дождя, останавливаются у соседнего клуба «Лоси». Игроки отправляются осматривать фабрику, производящую байдарки, и местную бумагоделательную фабрику на реке Джеймс («Джеймс-Ривер корпорейшн» заключила контракт о рекламном времени во время передачи бейсбольного чемпионата). Ни один из игроков не проявляет к экскурсии особого интереса, поднимаясь по ступенькам автобусов. После возвращения они выглядят еще более несчастными. Каждый несет в руках крохотное байдарочное весло, по размерам подходящее для рослого эльфа. Никто не знает, что делать с этими веслами, но, когда команды разъезжаются со стадиона, все весла увезены с собой подобно вымпелам «Бангора» после первой игры с «Миллинокетом». В конце концов, это бесплатные сувениры.
К тому же, судя по всему, игра все-таки состоится. Пока игроки следили за тем, как рабочие на бумагоделательной фабрике превращают древесные стволы в туалетную бумагу, дождь прекратился. Поле благодаря хорошей системе дренажа быстро высыхает. Возвышение для питчера и места подающих посыпают специальным порошком, сразу осушающим лужи, и вот теперь, чуть позже трех часов пополудни, среди облаков впервые проглядывает солнце.
Игроки «Бангор-Уэста» возвратились с экскурсии вялыми. За весь день ни один из них ни разу не бросил мяч и не пробежал от одной базы к другой, но все выглядят усталыми. Они выходят на тренировочное поле, не глядя друг на друга; перчатки готовы соскользнуть с пальцев рук. Они идут, как проигравшие, и разговаривают, словно потерпели поражение.
Вместо того чтобы прочесть им лекцию о недопустимости такого отношения к предстоящему матчу, Дэйв выстраивает их и начинает беседовать с мальчишками. Ободряет их, вселяя в них бодрость и уверенность в победе. Скоро игроки «Бангора» уже подшучивают друг над другом, пытаются поймать брошенные им мячи в цирковых прыжках. Стонут и выражают неудовольствие, когда Дэйв обращает внимание на их ошибки и посылает виновных продолжить разминку. Перед тем как Дэйв собирается закончить разминку и передать парней Нилу и Сену, которые проведут серию подач, Роджер Фишер шагнул вперед и наклонился к земле, прижав перчатку к животу. Дэйв тут же подходит к нему, не скрывая своего беспокойства. Он спрашивает Роджера, что с ним.
— Ничего, — отвечает Роджер. — Я просто хотел сорвать вот это. — Он наклоняется еще ниже, внимательно глядя на землю темными глазами, срывает что-то в траве и передает Дэйву. Это клевер с четырьмя листиками, приносящий удачу.
В чемпионатах Малой лиги команда — хозяин поля определяется подброшенной монетой. Дэйву обычно всегда везло, и он выигрывал, однако на этот раз он не сумел угадать, и «Бангор-Уэст» становится командой гостей. Иногда, однако, даже неудача идет на пользу, и сегодня это один из таких дней. Причиной этого становится Ник Тарцаскос.
На протяжении сезона, длящегося шесть недель, искусство игроков улучшилось, а в некоторых случаях улучшилось не только искусство, но и отношение к игре. Ник начал играть в первых матчах, сидя в конце скамейки, хотя доказал свое мастерство защитника и немалый потенциал подающего. Постепенно он начинает верить в себя, и теперь Дэйв готов ввести его в стартовый состав. — Ник понял наконец, что остальные парни не будут ворчать, если он уронит мяч или промахнется, — говорит Сен-Пьер. — Для такого мальчика, как Ник, это имеет большое значение.
Сегодня Ник посылает третий бросок в центральное поле, далеко от «базы дома». Это сильный, резкий удар, и мяч, поднявшись над ограждением, исчезает вдали, прежде чем центральный полевой игрок успевает повернуться и посмотреть на него, не говоря уже о том, чтобы отбежать назад и поймать. Когда Ник Тарцаскос обегает вторую базу и медленной трусцой бежит к «базе дома», болельщики, стоящие позади защитной сетки, становятся свидетелями редкого зрелища: Ник улыбается. Когда он пересекает «базу дома» и товарищи по команде, удивленные и счастливые, обнимают и поздравляют его, он даже смеется. Ник спускается в траншею, и Нил хлопает его по спине, а Дэйв Мэнсфилд крепко обнимает.
Ник завершил то, что начал Дэйв, который старался ободрить команду и поднять ее дух: теперь мальчишки готовы к борьбе и полностью пробудились от летаргического состояния, охватившего их в результате длительного ожидания. Мэтт Кинни позволяет пробежать до первой базы Карлу Каньону, тому самому, что начал выводить из игры Стэнли Стерджиса.
Затем Каньон перебегает на вторую базу, из-за случайного броска достигает третьей и оказывается на «базе дома» благодаря еще одному случайному броску. Это кажется почти невероятным повторением его первых подач в игре против «Белфаста». Кинни играет сегодня не так хорошо, как обычно, но пробежка Каньона оказывается единственной для «Льюистона» в первой смене.
Это очень неудачно для них, потому что «Бангор» начинает отлично подавать во второй смене.
Оуэн Книг делает далекую одиночную подачу, Артур Дорр следует его примеру; Майк Арнольд протягивает руку, когда кэтчер «Льюистона» Джейсон Огер подхватывает отскочивший мяч и промахивается, бросая его на первую базу.
Кинг пользуется этой ошибкой и снова выводит «Бангор» вперед — 2:1.
До шестой смены клевер с четырьмя листиками продолжает приносить удачу. Когда «Льюистон» начинает подавать и болельщики «Бангора» надеются, что это их последний шанс, «Льюистон» проигрывает 1:9. Карлтон Каньон подает и при плохой подаче успевает сделать пробежку ко второй базе. Второй подающий «Льюистона» Райан Стреттон также подает плохо, но успевает совершить пробежку. Болельщики «Бангора» затихают, несмотря на то, что только что восторженно приветствовали своих ребят.
Трудно победить команду, которая опережает другую на восемь очков, трудно, но возможно. Все эти жители из северной части Новой Англии являются поклонниками профессиональной команды «Ред-сокс». Они были свидетелями того, как подобное случалось много раз.
Билл Парадно еще больше расстреливает болельщиков «Бангора», сделав сильную подачу в центр поля. Каньон и Стреттон успевают вернуться на «базу дома». Счет становится 9:3. Болельщики «Бангора» нервно переминаются с ноги на ногу и беспокойно посматривают друг на друга.
Неужели победа действительно может ускользнуть от нас в самом конце игры, говорят их взгляды. Ответ на этот вопрос очевиден: конечно, может, бывало и не такое. В Малой лиге может случиться что угодно, и часто случается.
Но не на этот раз. «Льюистон» добивается успеха еще один раз, и на этом все кончается. Нойес, трижды успешно подававший в игре против Стерджиса, в третий раз хорошо подает сегодня и выбывают. Огер, кэтчер «Льюистона», бросает сильный мяч в сторону игрока «Бангора» у второй базы Роджера Фишера. В начале смены Роджер неудачно принял мяч Карла Каньона и открыл этим дверь для временного успеха «Льюистона», но на этот раз он легко принимает летящий к нему мяч и перебрасывает его Оуэну Кингу на первой базе. Огер двигается медленно, и бросок Кинга точен. В результате игра заканчивается двойным розыгрышем 6-4-3. Такое редко случается в матчах Малой лиги, где расстояние между базами всего шестьдесят футов, но ведь сегодня Роджер нашел клевер с четырьмя листиками. Если вам так уж хочется объяснить победу «Бангора», то вполне можно отнести ее за счет этого. Но как ни объясняв их выигрыш, парни из «Бангор-Уэста» выиграли еще один матч со счетом 9:4.
Завтра им предстоит игра с гигантами из «Йорка».
Наступает 5 августа 1989 года, и в штате Мэн только двадцать девять мальчишек все еще играют в бейсбол Малой лиги — четырнадцать в команде «Бангор-Уэст» и пятнадцать в команде «Йорк». День почти похож на предыдущий: жаркий, душный, туманный, вот-вот пойдет дождь. Матч должен начаться в половине первого, но снова разверзаются небеса, и к одиннадцати часам начинает казаться, что игра будет — должна быть — отменена. Дождь льет как из ведра.
На этот раз Дэйв, Нил и Сен не хотят рисковать. Ни одному из них не понравилось унылое настроение парней, когда они накануне вернулись после поспешно организованной экскурсии, и у них нет ни малейшего желания повторять ее. Ни один из них не рискует полагаться на убеждения или на клевер с четырьмя листиками. Если игра состоится — а телевидение обладает способностью настоять на своем, какой бы плохой ни была погода, — она будет решающей. Победители поедут в Бристоль, побежденные — домой.
Поэтому караван микроавтобусов и автомобилей с тренерами и родителями за рулем поспешно выстраивается в поле за фабрикой кока-колы и направляется за десять миль в крытый игровой зал Университета штата Мэн, здание, похожее на огромный амбар. Нил и Сен проводят с ними предигровую тренировку, причем такую напряженную, что парни взмокли от пота. Дэйв договорился, что и команда «Йорк» сможет воспользоваться тренировочным залом, и когда команда «Бангор» уезжает на стадион, игроки «Йорка» в своей щегольской синей форме входят в зал.
К трем часам дождь ослаб и всего лишь моросит. Работники стадиона принимают отчаянные меры, стараясь привести поле в игровое состояние. Вокруг поля высятся пять телевизионных платформ. На соседней площадке для стоянки автомобилей расположился огромный автобус с надписью «МЭН БРОДКАСТИНГ СИСТЕМ».
Толстые пучки кабелей, скрепленные изоляционной лентой, протянулись от всех пяти платформ и от переносной будки комментатора к автобусу. Одна дверь открыта, и видно, что внутри светится множество телевизионных экранов. Команда «Йорк» еще не вернулась с разминки в тренировочном зале. Игроки «Бангор-Уэста» начинают перебрасывать мяч за пределами ограждения левого поля главным образом для того, чтобы чем-то заняться и не допустить, чтобы начать нервничать снова. Им не надо разогреваться после напряженного часа, проведенного в душном зале тренировочного манежа университета. Телевизионщики и операторы стоят на своих платформах и следят за тем, как рабочие стадиона стараются привести его в хорошее состояние.
Наружное поле высохло, вытоптанные участки внутреннего разровняли граблями и покрыли порошком, гарантирующим их быстрое высыхание. Однако остается главная проблема — участок между «базой дома» и возвышением, на котором будет стоять питчер. Этот участок ромба был только недавно засеян, и корни травы не успели закрепиться в почве, обеспечивая таким образом естественный дренаж. В результате перед «базой дома» образовалось что-то похожее на болото — грязная лужа, протянувшаяся до линии третьей базы.
Кому-то пришла в голову мысль — в дальнейшем оказалось, что снизошло озарение, — нужно на время удалить значительную часть вытоптанного поля. Пока этим занимаются, из средней школы Олд-Тауна приезжает грузовик с двумя промышленными пылесосами. Еще через пять минут рабочие стадиона буквально обрабатывают пылесосами внутреннее поле. Результаты поразительны. В 3.25 квадраты грунта укладываются на место подобно частям картинки-загадки. В 3.35 учительница музыки местной школы в сопровождении акустической гитары, на которой она играет сама, превосходно исполняет «Звездное знамя», а в 3.37 Роджер Фишер из «Бангора», «темная лошадка» Дэйва Мэнсфилда, выбранный им начинать игру вместо отсутствующего Майка Пелки, начинает разминаться. Может быть, появление Роджера накануне имеет какое-то отношение к решению Дэйва поручить ему начало игры вместо Кинга или Арнольда?
Дэйв только прикладывает палец к носу и хитро улыбается.
В 3.40 вперед выходит судья.
— Прокатите мяч, кэтчер, — произносит он.
Джоуи выполняет его распоряжение. Майк Арнольд подхватывает мяч, прицеливается в невидимого бегущего игрока команды противника и затем посылает мяч в короткое путешествие по внутреннему полю.
Телевизионная аудитория, протянувшаяся от Нью-Хэмпшира до Приморских провинций Канады, наблюдает за тем, как Роджер нервно разглаживает рукава своей зеленой фуфайки и серой теплой рубашки под ней. Оуэн Кинг перебрасывает ему мяч с первой базы. Фишер подхватывает его и прижимает к бедру.
— Приступаем к игре в бейсбол, — заявляет судья. Это приглашение судьи произносили, обращаясь к игрокам Малой лиги, на протяжении пятидесяти лет, и Дэн Бушар, кэтчер и главный подающий «Йорка», входит на площадку. Роджер занимает свою позицию и готовится бросить первый мяч в финальном матче чемпионата штата Мэн 1989 года.
Вот что произошло пятью днями раньше.
Дэйв и автор этих строк вместе с питчерами «Бангор-Уэста» поехали в Олд-Таун. Дэйву хотелось, чтобы все питчеры освоились с ощущением возвышенности, с которой они будут бросать мяч, когда начнется настоящая игра.
Поскольку Майк Пелки уехал, в состав питчеров входят Мэтт Кинни (его триумфальное выступление против «Льюистона» произойдет через четыре дня), Оуэн Кинг, Роджер Фишер и Майк Арнольд. Мы выехали поздновато, и, пока четверо парней по очереди бросают мяч, мы с Дэйвом сидим в траншее гостей и смотрим на них. Постепенно темнеет, свет уходит с летнего неба.
Стоя на возвышенности, Мэтт Кинни бросает один за другим сильные мячи Джи-Джи Фиддлеру. В траншее хозяев поля, на другой стороне ромба, три остальных питчера, уже закончивших тренировку, сидят на скамейке рядом с другими игроками, сопровождавшими их в Олд-Таун. Хотя слова доносятся до меня лишь урывками, я понимаю, что речь идет о школе — предмет разговора, возникающий все чаще в последний месяц летних каникул. Они говорят о прошлогодних учителях и тех, которые будут заниматься с ними теперь. Обмениваются анекдотами, составляющими важную часть их мальчишеской мифологии. Про учительницу, потерявшую самообладание во время последнего месяца учебного года, потому что ее сын попал в автомобильную катастрофу. Про сумасшедшего преподавателя начальной школы, про учителя, который якобы с такой силой толкнул ученика на шкаф в раздевалке, что тот потерял сознание, про учителя, помогавшего готовить домашние задания, готового платить тебе за то, чтобы ты забыл про это или, если насчет этого спросят, ответил бы, что ничего не помнишь. Все это школьные мифы, звучащие очень убедительно, и в надвигающихся сумерках они рассказывают их с огромным удовольствием. Бейсбольный мяч проносится над полем стадиона между двумя Траншеями, как белая молния. Раз за разом Мэтт посылает его в перчатку кэтчера. Ритм его бросков кажется гипнотическим — стойка, замах и бросок. Стойка, замах и бросок. Стойка, замах и бросок. Рукавица, в которую Джи-Джи принимает мощные броски Мэтта, всякий раз издает звук пистолетного выстрела.
— Что они возьмут с собой? — спрашиваю я Дэйва. — Когда все это кончится, что им это даст? Какую пользу получат они от этих игр?
Лицо Дэйва становится удивленным и одновременно задумчивым. Затем он поворачивается в сторону Мэтта и улыбается.
— Они возьмут с собой друг друга, — говорит он.
Я не ожидал такого ответа — совсем не ожидал. В сегодняшней газете — статья о Малой лиге, одна из интеллектуальных статей, обычно окруженных массой рекламных объявлений, некрологов и гороскопов. Эта статья подводила итог исследованиям социолога, который провел сезон, наблюдая за игроками Малой лиги, и затем в течение короткого времени следил за их успехами. Ему хотелось выяснить, помогает ли детский бейсбол развивать то, что, по мнению защитников Малой лиги, делает она, — передает ли следующему поколению такие традиционные американские ценности, как честная игра, напряженный труд и чувство локтя. Социолог, который провел эти исследования, пришел к выводу, что в определенной степени бейсбол Малой лиги достигает этих целей. Но он также заявил, что, по его мнению, Малая лига оказывает незначительное влияние на перемены в личной жизни игроков. Школьные хулиганы снова превращаются в школьных хулиганов, как только возобновляются занятия в сентябре; отличники остаются отличниками; клоуны, забавляющие класс своими выходками (читай — Фред Мур) и взявшие антракт на каникулы в июне и июле, чтобы принять участие в серьезных бейсбольных матчах, превращаются в клоунов сразу после Дня труда, который празднуется в первый понедельник сентября. По мнению социолога, бывают и исключения: исключительная игра иногда влечет за собой исключительные примеры. Однако в общем социолог пришел к выводу, что мальчики, возвращающиеся после сезона бейсбола, мало чем отличаются от тех, что его начинали.
Думаю, мое замешательство, связанное с ответом Дэйва, зависело от того, что я знаю его очень хорошо, — он почти фанатически предан бейсболу Малой лиги. Не сомневаюсь, что он прочитал эту статью, и потому я полагал, что он опровергнет выводы социолога, пользуясь моим вопросом как толчком в нужном направлении. Вместо этого Дэйв высказал одно из самых древних и банальных мнений спортивного мира.
Мэтт, стоящий на возвышений, продолжает бросать мяч в рукавицу Джи-Джи с еще большей силой, чем раньше. Он нашел то мистическое место на возвышении, которое питчеры называют «желобом», и, хотя это всего лишь дополнительная тренировка, целью которой является ознакомить мальчишек с полем, ему не хочется покидать его.
Я прошу Дэйва объяснить более подробно, но делаю это осторожно, полагая, что нахожусь в плену избитых штампов, о существовании которых не подозревал: совы никогда не летают днем; победители никогда не сдаются, а проигравшие никогда не выигрывают; выигрышный состав не изменяется. Или даже — Боже упаси — многозначительное «гм-м, милый».
— Посмотри на них, — произнес Дэйв, все еще продолжая улыбаться. Что-то в этой улыбке говорило, будто он читает мои мысли. — Посмотри на них повнимательней.
Я так и сделал. На скамейке сидят с полдюжины игроков, все еще смеющихся и рассказывающих друг другу анекдоты о школьных баталиях. Один из них отвлекается от анекдотов и просит Мэтта Кинни бросить мяч, летящий по Дуге. Мэтт исполняет просьбу, и брошенный им мяч описывает дугу, причем в конце неожиданно сворачивает в сторону. Мальчишки на скамейке смеются и криками поддерживают этот успех.
— Посмотри на этих двух парней, — показывает Дэйв. — Один из них вырос в хорошей семье, другой — в семье намного хуже. — Он забрасывает горсть семечек подсолнечника в рот и затем показывает, еще на одного мальчика. — Или вот этот. Он родился в одном из худших районов Бостона. Неужели ты думаешь, что он познакомился бы с парнем вроде Мэтта Кинни или Кевина Рошфора, если бы не играл в Малой лиге? Они не учились бы в одном классе в школе, не разговаривали бы друг с другом в коридорах, не имели бы ни малейшего представления о существовании друг друга.
Мэтт бросает еще один мяч, летящий по дуге, на этот раз с таким неожиданным поворотом, что Джи-Джи не успевает поймать его. Мяч катится к задней защитной сетке, а когда Джи-Джи выпрямляется и бежит за ним, парни на скамейке снова восторженно поддерживают Мэтта.
— Но игры в Малой лиге меняют все это, — продолжает Дэйв. — Эти парни играли вместе и победили в чемпионате своего дивизиона тоже вместе. Некоторые из них пришли в команду из богатых семей, а пара ребят пришла из семей, беднее которых просто не бывает. Но когда они надевают спортивную форму и выходят на поле, пересекая меловую линию, все это остается позади. Школьные отметки не могут помочь им во время игры, и общественное положение родителей тоже ничем не может помочь. То, что происходит на поле, — дело одних парней. Лишь они могут справиться с этим в силу своих способностей. Все остальное… — Дэйв делает небрежный жест рукой, словно отгоняя надоедливое насекомое. — Все остальное остается позади. И они понимают это. Если ты не веришь мне, посмотри на них, потому что доказательство прямо перед твоими глазами.
Я взглянул через поле и увидел своего сына, сидящего бок о бок с одним из тех парней, о которых говорил Дэйв. Склонив головы друг к другу, они что-то серьезно обсуждали. Затем посмотрели в изумлении один на другого и расхохотались.
— Они играли вместе, — повторяет Дэйв. — Тренировались вместе, день за днем, а это, наверное, еще более важно, чем игры. И вот теперь они играют в чемпионате штата. У них даже есть шанс победить. Не думаю, что это им удастся, но это не имеет значения. Они будут играть в финале, а этого достаточно. Даже если «Льюистон» выбьет их в первом круге, одного участия в чемпионате штата будет достаточно, потому что они добились этого совместными усилиями на поле, отделенном от остального мира меловыми линиями. Они навсегда запомнят это. Они запомнят, как чувствовали себя в этот момент.
— Между меловыми линиями, — повторил я и в это мгновение понял все. Дэйв Мэнсфилд верит в это банальное клише. Более того, он не только верит, но и может позволять себе верить в него. Такие клише могут звучать неубедительно в профессиональных лигах, где тот или другой игрок чуть ли не каждую неделю обвиняется в употреблении наркотиков и где настоящим агентом для игроков является лишь Бог, но это не профессиональная лига. Это соревнования, на которых Анита Брайант исполняет национальный гимн, звучащий по стадиону через старые побитые динамики на защитной сетке позади траншей, в которых размещаются команды. На эти соревнования не продаются билеты, и посылают одного из игроков, чтобы собрать пожертвования на содержание команды — если есть у зрителей такое желание, разумеется. Эти парни не едут в свободное от игр время во Флориду, чтобы играть там в бейсбол с бизнесменами, набравшими излишний вес за столами в своих кабинетах. Не ставят свои автографы на дорогих бейсбольных карточках во время специально организованных шоу, где продаются вещи, принадлежащие знаменитым бейсболистам. Не совершают поездки по отдаленным городкам, получая по две тысячи долларов за выступление. Когда все делается бесплатно, говорит улыбка Дэйва, они должны избавиться от этих штампов и предоставить им возможность принадлежать друг другу честно и бескорыстно. Они снова получают возможность верить в Рэда Барбера, Джона Таниса и мальчишку из Томкинсвилла. Дэйв Мэнсфилд верит в то, что он говорит относительно равенства мальчишек, когда они находятся на поле между прочерченными мелом линиями. Он имеет право на это, потому что он, и Нил, и Сен терпеливо вели ребят к тому моменту, когда они сами в это поверили. И они действительно верят, я вижу по их лицам, когда они сидят в траншее на дальней стороне бейсбольного ромба. Может быть, именно по этой причине Дэйв Мэнсфилд и все остальные Дэйвы Мэнсфилды в стране год за годом занимаются своей работой. Это не значит, что они возвращаются обратно в детство — нет, так не бывает, — но возвращаются обратно в мечту.
Дэйв замолкает на мгновение, задумывается, подкидывая несколько семечек на ладони.
— Дело не в победе или поражении, — говорит он наконец. — Это придет позже. Дело в том, как они проходят мимо друг друга в школьном коридоре в этом году или даже по дороге в школу, как смотрят друг на друга и вспоминают. Собственно говоря, они останутся командой, выигравшей чемпионат дивизиона в 1989 году, в течение долгого времени. — Дэйв смотрит через поле в уже темную траншею у первой базы, где Фред Мур смеется над чем-то с Майком Арнольдом. Оуэн Кинг поглядывает то на одного, то на другого и усмехается. — Дело в том, что ты знаешь своих товарищей по команде, парней, на которых ты должен положиться, хочется тебе этого или нет.
Он смотрит на ребят, что смеются и шутят за четыре дня до начала чемпионата, затем громко обращается к Мэтту и велит ему бросить еще четыре или пять мячей и на этом закончить.
Не все тренеры, которые выигрывают, подбрасывая монету, — как это происходит с Дэйвом Мэнсфилдом 5 августа в шестой раз из девяти игр, проводящихся после окончания сезона, — хотят стать командой — хозяином поля. Некоторые из них (тренер из Бруэра, например) считают, что так называемое преимущество своего поля — это просто фикция, особенно при игре в турнире, где ни одна из команд, по сути дела, не играет на своем поле. Аргументы в пользу команды, пожелавшей стать гостем в решающей игре, таковы: в начале игры мальчишки обеих команд нервничают. Чтобы взять себя в руки, рассуждают некоторые тренеры, надо начать подавать, и пусть защищающаяся команда совершит достаточно прогулок и ошибок, чтобы ты получил преимущество. Если ты подаешь первым и сумеешь совершить четыре пробежки, заключают эти теоретики, игра в твоих руках, хотя матч едва начался. Что и требовалось доказать. Дэйв Мэнсфилд никогда не придерживался этой теории. «Я хочу держать нити игры в своих руках до самого конца», — говорит он и заканчивает этим спор.
Но сегодня ситуация иная. Это не просто матч в одном из турниров, это игра за чемпионское звание, передающаяся к тому же по телевидению. И когда Роджер Фишер занимает стойку, замахивается и посылает свой первый мяч, забыв о прошлых тревогах, на лице Дэйва Мэнсфилда появляется выражение человека, искренне надеющегося, что он не совершил ошибки. Роджер знает, что его выбрали в первый состав по необходимости, потому что на его месте сейчас был бы Майк Пелки, если бы Пелки сейчас не пожимал руку Микки-Маусу в Диснейленде. Но он справляется со своими нервами, особенно проявляет себя в первой смене, лучше многих игроков. Он отходит с возвышения всякий раз, когда получает мяч обратно от кэтчера Джо Уилкокса, внимательно смотрит на подающего, поправляет рукава и совсем не торопится. Но самое главное заключается в том, что он понимает необходимость удерживать мяч в нижней четверти зоны подачи. Команда Йорка состоит из физически сильных парней, от первых номеров до последних. Если Роджер допустит ошибку и бросит мяч на уровне глаз подающего — особенно такого подающего, как Тарбокс, который бросает мяч так же сильно, как и подает, — он быстро проиграет.
Несмотря ни на что Роджер проигрывает первому подающему «Йорка». Бушар перебегает на первую базу под аккомпанемент истерических криков йоркских болельщиков. Следующим подающим становится Филбрик, играющий в поле у второй базы. Он подает прямо в руки Фишера. Иногда в подобных играх это решает исход, и Роджер бросает мяч на вторую базу, заставляя игрока, занимающего первую базу, бежать дальше. В большинстве матчей Малой лиги это приносит неудачу. Или питчер бросает мяч без прицела в центральное поле, позволяя первому игроку совершить пробежку на третью базу, или он обнаруживает, что игрок его команды, стоящий у второй базы, не переместился, чтобы подстраховать ее, и оставил базу без прикрытия. Сегодня, очевидно, это проходит гладко. Сен-Пьер хорошо обучил своих парней вести оборонительную игру. Мэтт Кинни, прикрывающий вторую базу, оказывается на месте, и мяч Фишера попадает ему в руки. Филбрик добегает до первой базы, но Буша? выведен из игры. На этот раз болельщики «Бангор-Уэста» шумно выражают свое одобрение.
Этот эпизод успокаивает нервы бангорских игроков и вдохновляет Роджера Фишера, вселяя в него уверенность, а в ней он так нуждается. Фил Тарбокс, лучший подающий и лучший питчер в команде «Йорк», ударяет по низко летящему мячу за пределами зоны подачи. «В следующий раз выбей его, Фил! — кричит ему со скамейки товарищ по команде. — Ты не привык к таким слабым броскам!» Однако подающие «Йорка» испытывают трудности с Роджером не из-за скорости полета мяча — проблема заключается в месте, куда он летит. Рон Сен-Пьер обучал игроков выгоде низкого броска на протяжении всего сезона, и Роджер Фишер — парни зовут его Фиш — был молчаливым, но исключительно внимательным учеником вовремя семинаров Сена. Решение Дэйва сначала поставить Роджера на место питчера, а уже в конце смены подавать выглядит очень удачным, когда «Бангор» приступает к подачам. Я заметил, что несколько игроков, входящих в траншею, касаются рукой Мо — маленькой пластмассовой сандалии.
Уверенность — команды, болельщиков, тренеров — это качество, которое можно измерять по-разному, но каким бы критерием вы ни пользовались, «Йорк» имеет преимущество. Его болельщики повесили внизу на столбах, поддерживающих демонстрационный щит, плакат: «ЙОРК» ВЫЕЗЖАЕТ В БРИСТОЛЬ.
И немалое значение имеют также значки «Четвертый дивизион», уже изготовленные для обмена. Однако главным доказательством полной уверенности тренеров «Йорка» в своих игроках является выбор питчера, начинающего игру. Во всех остальных клубах, включая «Бангор-Уэст», лучший питчер выставлялся уже в первой игре, когда принималась во внимание старая аксиома: если у тебя нет партнера, ты не будешь танцевать на выпускном вечере. Если ты не можешь выиграть предварительные матчи, нечего думать о финале. Один только тренер из «Йорка» выбрал курс, противоречащий этой древней мудрости, и выставил своего второго питчера Райана Ферналда в первой игре против «Ярмута». Ему удалось выйти сухим из воды, едва избежав поражения, — и его команда победила «Ярмут» со счетом 9:8. Зато сегодня «Йорк» воспользуется плодами выбранной им тактики. Тренер «Йорка» сберег Фила Тарбокса для финала, и, хотя с точки зрения техники Тарбокс уступал Стэнли Стерджису, у него было нечто, что отсутствовало у того: Фил Тарбокс умел наводить ужас.
Нолан Райан, являющийся, по-видимому, величайшим питчером, когда-либо игравшим в бейсбол, любит рассказывать о турнир в честь Бейби Рута, в котором он принимал участие. Брошенный им мяч попал в руку ведущего подающего из команды противника и сломал ее. Когда на место травмированного подающего вышел второй, Нолан попал мячом ему в голову и разбил защитный шлем, и второй подающий на несколько секунд потерял сознание. Пока занимались этим парнем, еще не пришедшим в себя, подающий номер три, дрожащий, с пепельно-бледным лицом, подошел к своему тренеру и умолял не допустить, чтобы покалечили и его. «Откровенно говоря, я не виню его в этом», — прибавляет Райан.
Тарбокс не Нолан Райан, но бросок у него очень сильный, и он понимает, что секретным оружием питчера является запугивание подающего. Стерджис тоже бросает очень сильно, но целится низко и чуть в сторону. Он проявляет вежливость. А вот Тарбокс целится высоко и прямо в лицо. «Бангор-Уэст» достиг сегодняшнего финала, потому что его игроки умело подавали и хорошо работали битой. Если Тарбокс сумеет запугать их, он лишит соперников главного оружия — выбьет биты из их рук, и тогда им конец.
Ник Тарцаскос не смог сегодня начать с пробега по всем базам и вернуться на «базу дома». Тарбокс бросает в него мяч с такой силой, что Ник выскакивает с площадки подающего.
Он смотрит, не веря своим глазам, на судью, стоящего рядом с площадкой, и открывает рот, собираясь протестовать.
— Ни слова, Ник! — кричит Дэйв из траншеи. — Быстро вернись сюда! — Ник повинуется, но на его лице появляется прежний злобный взгляд. Войдя в траншею, он с отвращением швыряет шлем под скамейку.
Тарбокс будет пользоваться такой тактикой против всех, кроме Райана Айрробино. Известность Айрробино сейчас так широка, что даже Фил Тарбокс, несмотря на всю свою уверенность, не решается бросить ему такой вызов. Он посылает мячи Райану низко и в сторону, и ему удается наконец отправить его на прогулку. На прогулку он отправляет и Мэтта Кинни, который сменяет Айрробино, но теперь он бросает высоко и целится в тело подающего. Мэтт обладает великолепной реакцией и пользуется ею, чтобы избежать попадания, причем сильного. К тому времени, когда Мэтту удается перебежать на первую базу, Айрробино уже на второй. Затем Тарбокс немного сбавил силу бросков и выбил Кевина Рошфора и Роджера Фишера. На этом закончилась первая смена.
Роджер Фишер продолжает работать медленно и методично, поправляя рукава между бросками и оглядываясь на внутреннее поле. Эстес бежит к третьей базе, пользуясь тем, что брошенный мяч ударяется о перчатку Джо Уилкокса и падает у его ног. Джо мгновенно исправляет положение и посылает мяч Кевину Рошфору на третью базу. Мяч ждет Эстеса, когда он прибегает к базе. Эстес поворачивается и бежит трусцой к своей траншее. Теперь двое выбиты из игры. Ферналд перебегает на вторую базу.
Уайтт, восьмой подающий «Йорка», посылает мяч по правой стороне внутреннего поля. Движение мяча еще более замедлено из-за того, что грунт мокрый. Фишер бежит к мячу. Бежит и Кинг, играющий в поле у первой базы. Роджер хватает мяч, поскальзывается на мокрой траве и ползет к базе, держа мяч в руке. Уайтт легко опережает его. Ферналд обегает все оставшиеся базы и достигает «базы дома», совершив первую полную пробежку этого матча.
Если бы Роджер не выдержал и сдался, можно было бы ожидать, что это произойдет именно в этот момент. Он осматривает внутреннее поле, затем глядит на мяч. Кажется, он готов к броску, но тут сходит с возвышенности. Оказывается, что его рукава заправлены не так, как ему хотелось. Он поправляет их, медленно и неторопливо, а Тем временем Мэтт Франке, подающий «Йорка», нервничает и дергается, ожидая броска. К тому моменту, когда Фишер решает наконец приступить к броску, Франке у него в руках. Фишер бросает мяч, и Франке отбивает его в руки Кевина Рошфора на третьей базе. Рошфор бросает мяч Мэтту Кинни, выбивая Уайтта. Но все-таки «Йорк» первым попробовал вкус крови и ведет через иннинг с половиной после начала игры.
«Бангор-Уэст» не сумел занести на демонстрационное табло пробежек во второй смене, как и «Йорк», но им удастся выбить Фила Тарбокса. Жилистый высокий питчер «Йорка» покидает возвышение в конце первого иннинга с гордо поднятой головой. Уходя после второй смены, он едва волочит ноги.
Оуэн Кинг, который подает во второй половине второго иннинга, принадлежащего «Бангору», не боится Тарбокса, но он крупный мальчик и двигается гораздо медленнее, чем Мэтт Кинни. Тарбокс подает рядом с ним, близко к телу. Сильно брошенный мяч летит, поднимаясь вверх и к Оуэну — слишком близко. Он с большой силой ударяет Кинга в подмышечную впадину. Кинг падает на землю, прижимая руку к ушибленному месту, слишком потрясен, чтобы плакать, лишь корчится от боли. Наконец из глаз его брызнули слезы — их немного, но это настоящие слезы, ему все-таки только двенадцать лет. Тарбокс тут же бросается к нему с возвышенности, на его лице выражение беспокойства и раскаяния. Судья, уже склонившийся над лежащим игроком, нетерпеливо машет ему, давая знать, чтобы он не подходил сюда. Дежурный фельдшер, подбегающий к месту происшествия, даже не смотрит на Тарбокса. А вот болельщики принимают в случившемся самое живое участие, раздаются неодобрительные реплики.
Тарбокс смотрит в сторону болельщиков и на мгновение выглядит очень юным и неуверенным в себе. Тем временем Кингу помогают встать. Дав понять, что он хочет продолжать игру, Кинг бежит к первой базе. Болельщики обеих команд горячо ему аплодируют.
Фил Тарбокс, разумеется, не собирался намеренно причинить травму основному подающему команды соперников и тут же демонстрирует, как он потрясен происшедшим. Он посылает мяч прямо на биту Артура Дорра. Артур, один из самых маленьких игроков в стартовом составе «Бангор-Уэста», принимает этот неожиданный, но приятный подарок, отбивая мяч далеко за правый центр.
Кинг срывается с места, едва услышав резкий удар биты по мячу. Он обегает третью базу, зная, что не сумеет завершить пробег, но надеется принять на себя бросок, гарантирующий Артуру вторую базу. И тут в его планы вмешивается мокрое поле. Та сторона ромба, где расположена третья база, все еще сырая. Когда Кинг пытается остановиться, ноги выскальзывают из-под него, и он садится на задницу. Переброска мячей игроками противника закончилась тем, что мяч оказался в руках Тарбокса, который не хочет рисковать и не делает прицельный бросок. Вместо этого он бежит к Кингу, который безуспешно пытается встать на ноги. В конце концов самый крупный игрок «Бангора» просто поднимает руки в красноречивом и выразительном жесте «сдаюсь». Таким образом благодаря скользкому полю Тарбокс добился того, что у него находится игрок противника на второй базе. Еще одного он сумел выбить вместо игрока на третьей и еще одного на второй базе, без выбитых игроков «Бангор-Уэста». Это заметно меняет ситуацию, и Тарбокс тут же демонстрирует вернувшуюся к нему уверенность, выбив и Майка Арнольда.
Затем, делая бросок по третьему подающему Джо Уилкоксу, попадает ему точно в локоть. На этот раз возмущенные крики болельщиков «Бангор-Уэста» звучат громче, требуя, чтобы Тарбокса убрали с поля. Судья, превосходно разбирающийся в ситуации, даже не думает делать предупреждение Тарбоксу. Потрясенное выражение на лице мальчика, когда Уилкокс с трудом перебегает на первую базу, несомненно, говорит ему, что это не так уж необходимо. Однако тренеру «Йорка» приходится подойти к Тарбоксу, успокоить его и объяснить создавшееся совершенно очевидное положение: ты выбил двух игроков команды противника, а первая база была все равно открыта. Ничего страшного, продолжай играть.
«Йорку» удается провести три одиночные атаки, выбив трех игроков в начале третьей смены, и теперь он ведет со счетом 3:0. Если бы эти пробежки, заслуженно завоеванные, были проведены в начале первой смены, «Бангор» оказался бы в тяжелом положении, но когда игроки выходят на поле для продолжения игры, они выглядят нетерпеливыми, стремящимися к дальнейшей борьбе. Они совсем не считают, что матч проигран и что их победили.
Райан Айрробино — первый подающий «Бангор-Уэста» во второй половине третьего иннинга, и Тарбокс старается бросать осторожно — слишком осторожно. Он решил лучше целиться, и результат можно было подсказать заранее. При счете бросков 1:2 он попадает Айрробино в плечо. Айрробино поворачивается и ударяет битой по земле — неизвестно, вызвано ли это болью, гневом, разочарованием, скорее всего всеми тремя причинами. А вот оценить настроение толпы болельщиков гораздо проще. Болельщики «Бангора» вскочили на ноги и яростно кричат на Тарбокса и судью. Болельщики «Йорка» озадаченно молчат. Райан перебегает на первую базу и бросает на Тарбокса весьма красноречивый взгляд.
Тарбокс совещается с тренером, затем поворачивается к Мэтту Кинни. Тот совершенно утратил уверенность, и его первый бросок в сторону Мэтта — мяч пролетает мимо — показывает, что он хочет продолжать роль питчера в этом матче, подобно тому как кот стремится выкупаться в ванне. Айрробино легко увертывается от броска кэтчера «Йорка» Дэна Бушара и перебегает на вторую базу. Тарбокс отправляет Кинни на прогулку. Следующий подающий «Бангора» — Кевин Рошфор.
После двух неудачных попыток отразить брошенный мяч, не ударяя по нему, Кевин успокаивается и дает возможность Филу Тарбоксу закрепиться понадежнее. Фил так и поступает, отправляя Кевина на прогулку при счете бросков 1:1. Почти за три смены Тарбокс бросил уже более шестидесяти мячей.
Роджер Фишер также продолжает подавать при счете бросков 3:2. Тарбокс теперь полагается исключительно на прицельные броски. По-видимому, он решил, что если уж попадет еще в одного подающего, то удар будет не слишком сильным. Базы переполнены игроками, и для Фиша не осталось места. Тарбокс понимает это и намеренно идет на риск, посылая еще один мяч «по желобу», рассчитывая на то, что Фиш скорее согласится на прогулку. Вместо этого Роджер наносит резкий удар, посылая прыгающий мяч между первой и второй базами. Айрробино спокойно перебегает на «базу дома», добывая «Бангору» первое очко.
Оуэн Кинг, который подавал в тот момент, когда Фил Тарбокс начал терять уверенность в себе, снова выходит на площадку подающего. Тренер «Йорка», подозревая, что его лучший питчер будет действовать против Кинга еще менее успешно, заменяет его на Мэтта Франке, а Тарбокс становится кэтчером. Когда он приседает за «базой дома», на его лице отражаются облегчение и покорность. Франке не попадает ни в кого, однако и он не в состоянии остановить отступление «Йорка». В конце третьего иннинга «Бангор-Уэст» сумел сделать всего две подачи, но он выигрывает у «Йорка» 5:3.
Роджер Фишер продолжает подавать, и в конце пятого иннинга «Бангор-Уэст» заколачивает, кажется, последний гвоздь в гроб «Йорка». Майк Арнольд перебрасывает один мяч. Джо Уилкокс продвигает Фреда Мура на вторую базу, а Айрробино ловит мяч, башенный Франке, и догоняет Мура. В результате Мэтт Кинни встает на площадку подающего. После того как пропущенный мяч позволяет Райану перебежать на третью базу, Кинни подает простой мяч с отскоком от земли, но он выскакивает из перчатки игрока внутреннего поля, и Айрробино возвращается на «базу дома».
«Бангор-Уэст» с ликованием выбегает на поле. Они ведут со счетом 7:3) и им остается выбить только трех игроков. Когда Роджер Фишер становится на возвышение питчера против подающего «Йорка», у него на счету уже девяносто семь мячей. Он демонстрирует усталость, позволяя Тиму Поллаку совершить прогулку. Дэйв и Нил переводят Фишера на вторую базу, а Майк Арнольд, разогревавшийся между иннингами, становится на место питчера. При обычных обстоятельствах он удачно сменяет основного питчера, но сегодня просто не его день. Напряженность, может быть, или, возможно, влажный грунт возвышения изменили ритм его обычных движений. Он выбивает Франке, но затем Буша? отправляется на прогулку, Филбрик перебегает на вторую базу, и Поллак, игрок «Йорка», добивается успеха, а Буша? останавливается на третьей базе. Сама по себе пробежка Поллака ничего не значит. Но важным является то, что у «Йорка» сейчас находятся игроки на второй и третьей базах и на площадку подающего выходит игрок, который может совершить потенциальный пробег по всем четырем базам, сведя счет матча к ничьей. Этот игрок лично заинтересован в успехе, потому что он является главной причиной, по которой «Йорк» находится всего только в двух игроках от поражения. Этим потенциальным спасителем «Йорка» является Фил Тарбокс.
Майк доводит счет бросков до 1:1 и затем посылает мяч прямо посередине базы. В траншее «Бангора» Дэйв Мэнсфилд морщится и поднимает руку ко лбу, словно стараясь отразить грозящую неприятность, в тот момент, как Тарбокс начинает замах битой. Раздается резкий звук — Тарбокс достигает того, что труднее всего в бейсболе: округлой битой он попадает точно по круглому мячу.
Райан Айрробино срывается с места в то мгновение, когда бита Тарбокса ударяет по мячу, но, как оказывается позднее, Слишком рано. Мяч пролетает на двадцать футов за ограждение, ударяется о телевизионную камеру и отскакивает обратно в поле. Райан расстроенно смотрит на него, в то время как болельщики «Йорка» восторженно приветствуют успех Тарбокса — вся команда «Йорка» выбегает из траншей, поздравляя его, сумевшего добиться, что трое игроков добежали до «базы дома» и таким образом восстановили свою честь. Он даже не входит на «базу дома», а прыгает на нее. На его лице выражение почти блаженного удовлетворения. Товарищи по команде в экстазе окружают его, и по пути в траншею ноги Тарбокса едва касаются земли.
Болельщики «Бангора» сидят в тишине, потрясенные таким неожиданным поворотом событий. Вчера, играя с «Льюистоном», «Бангор» был на грани катастрофы, сегодня он переступил эту грань. Майк Арнольд был расстроен и пал духом.
Следующий подающий, Хатчинс, подает несложный мяч, два раза отскочивший от земли, прямо на Мэтта Кинни, но Арнольд не единственный игрок «Бангора», потрясенный подобным развитием событий: обычно надежно играющий Кинни упускает мяч, и Хатчинс бежит вперед, бросив биту. Энди Эстес подает Рошфору, стоящему у третьей базы, зато Хатчинс перебегает на вторую базу при пропущенном мяче. Кинг подхватывает поданный Мэттом Хойтом мяч, и «Бангор-Уэст» уходит от поражения.
У команды появляется шанс выиграть игру в конце шестой смены, но они не сумели добиться этого. Питчер посылает три мяча мимо Мэтта Франке, и неожиданно «Бангор-Уэст» оказывается в положении, когда ему приходится проводить дополнительный иннинг при ничейном счете 7:7 в матче против «Йорка».
Накануне, во время игры с «Льюистоном», плохое состояние поля постепенно улучшилось. Но только не сегодня. Когда «Бангор-Уэст» занимает поле в начале седьмой смены, небо становится еще темнее. Скоро шесть часов вечера, и даже при таких условиях поле должно быть все еще хорошо освещенным, но опускается туман. У болельщиков в рубашках с длинными рукавами, сидящих на центральных трибунах, становятся различимы лишь головы и руки. В поле можно различить находящихся там Тарцаскоса, Айрробино и Артура Дорра, и главным образом по их рубашкам.
В тот момент, когда Майк готовится бросить первый мяч седьмой смены, Нил толкает локтем Дэйва и показывает на правую половину поля. Дэйв немедленно просит тайм-аут и бежит посмотреть, что случилось с Артуром Дорром, который стоит, согнувшись, опустив голову чуть ли не между коленей. Когда Дэйв подбегает к Артуру, мальчик смотрит на него с удивлением.
— Со мной все в порядке, — отвечает он на немой вопрос.
— Тогда какого черта ты ищешь на поле? — спрашивает Дэйв.
— Я ищу клевер с четырьмя листиками, — говорит Артур.
Дэйв слишком ошеломлен, чтобы выругать мальчика. Он говорит Артуру, что было бы удобнее заняться поисками после окончания матча. Артур оглядывается на наползающий туман, прежде чем снова взглянуть на Дэйва.
— Боюсь, что тогда будет уже слишком темно, — отвечает он.
После того как Артур наставлен на истинный путь, игра продолжается. Майк Арнольд действует совсем неплохо — возможно потому, что теперь ему противостоят те игроки «Йорка», которые вышли на замену стартового состава. «Йорку» не удается добиться успеха, и «Бангор» заканчивает седьмую смену, сохранив шанс на победу в матче. И в самые последние минуты игроки «Бангор-Уэста» едва не добиваются успеха. Теперь, когда на базах стоит много игроков и остается выбить только двух. Роджер Фишер подает сильный мяч вдоль линии первой базы, Мэтт Хойт, однако, тут же ловит его. Смена заканчивается, и команды меняются сторонами.
Филбрик бежит к Нику Тарцаскосу, чтобы начать восьмой иннинг, и затем Фил Тарбокс входит на площадку для подачи. Он еще не кончил обработку игроков «Бангор-Уэста». Уверенность вернулась к нему; его лицо спокойно и безмятежно. Он принимает бросок Манка и отбивает его. Следующий бросок он отбивает гораздо сильнее, и мяч отскакивает от ножных щитков Джо Уилкокса. Затем Тарбокс выходит из площадки, садится на корточки с битой между коленей и сосредоточивается. Этой технике «дзэн» научил своих парней тренер «Йорка». Франке использовал ее несколько раз на возвышении питчера, когда попадал в трудное положение. Концентрация помогает Тарбоксу. Заключительный бросок Арнольда, направленный прямо в лицо подающего, Тарбокс отбивает с огромной силой. Мяч летит к левому центру, далеко за ограждение, и теряется в кустах. Болельщики «Йорка» снова вскакивают на ноги и с энтузиазмом кричат: «Фил — Фил — Фил» Тем выменем Тарбокс обегает все базы, возвращается обратно и прыгает на «базу дома», будто намерен вонзиться в нее ногами.
Хатчинс подает мяч по самой середине и добегает до второй базы из-за ошибки при приеме. Эстес следует его примеру и отбивает мяч к третьей базе, а Рошфор неудачно перебрасывает его на вторую. К счастью, Роджера Фишера страхует Артур Дорр, который не допускает второй пробежки, но теперь игроки «Йорка» находятся на первой и второй базах, причем только один из них выбит.
Дэйв посылает Оуэна Книга на место питчера, и Майк Арнольд переходит к первой базе. После неудачно брошенного мяча игроки перебегают на вторую и третью базы. Мэтт Хойт отбивает мяч по земле в сторону Кевина Рошфора.
В том матче, который «Бангор-Уэст» проиграл «Хемпдену», Кейси Кинни сумел вернуться обратно и вести игру, даже совершив ошибку. Рошфор делает тоже самое сегодня, причем намного лучше. Он ловит мяч, держит его мгновение, чтобы убедиться, что Хатчинс не побежит к базе. И только затем перебрасывает мяч через ромб Майку, который опережает медленно бегущего Мэтта Хойта на два шага и выбивает его. Принимая во внимание усталость и трудные условия, в которых проводится матч, это поразительно хитрый маневр. «Бангор-Уэст» пришел в себя. Кинг идеально обрабатывает Райана Ферналда, который сумел послать мяч в игре против «Ярмута», позволивший трем игрокам вернуться на «базу дома», обежав все базы, пользуясь своими поразительно эффективными боковыми бросками наряду с бросками из-за головы. Ферналд слабо отбивает мяч к первой базе, и иннинг заканчивается. После семи с половиной смен «Йорк» выигрывает у «Бангора» 8:7. Шесть пробежек были совершены после удачных подач Тарбокса.
Мэтт Франке, питчер «Йорка», устал не меньше Фишера, когда Дэйв наконец решил заменить его Майком Арнольдом. Разница заключалась в том, что у Дэйва в распоряжении оставались он и еще Оуэн Кинг. У тренера «Йорка» не осталось никого: он использовал Райана Ферналда в игре против «Ярмута» и потому лишил себя возможности поставить его на место питчера в матче против «Бангора». Таким образом, в его распоряжении один Франке.
Мэтт начал достаточно успешно, выбив Кинга. Следом наступает очередь Артура Дорра. Франке, явно уставший, но полный решимости довести до конца эту игру, бросает все мячи подающему, и в заключение его мяч пролетает за пределами площадки. Артур перебегает на первую базу.
Следующим будет подавать Майк Арнольд. На возвышении питчера был не его день, он не сумел проявить себя, однако на этот раз Майк хорошо действует в качестве подающего и идеально блокирует посланный ему мяч битой, не пытаясь отбить его. Он не намеревался принести брошенный мяч в жертву и отбивает его, надеясь, что самому удастся перебежать на первую базу. Однако мяч не останавливается в болотистой полосе между возвышением питчера и «базой дома». Франке хватает мяч, смотрит на вторую базу и решает перебросить его на первую. Теперь там находятся два игрока, а третий — на второй базе.
Наступает очередь Джо Уилкокса занять позицию кэтчера. При счете в этой смене 2:1 он бросает мяч в игрока у меловой линии первой базы. Мэтт Хойт ловит мяч, но мгновением позже. Мяч попадает к нему меньше чем в половине фута на территории Фола, и судья первой базы оказывается рядом, замечая допущенную ошибку. Хойт, уже готовый броситься к питчеру и обнять его, вместо этого возвращает мяч.
Теперь счет мячей для Джоуи 2:2. Франке сходит с возвышения, смотрит на небо и собирается с духом. Затем возвращается на возвышение и посылает мяч высоко за пределы зоны подачи. Несмотря на это, Джоуи бросается к нему, даже не глядя, из чувства самозащиты. Бита ударяет по мячу — чисто случайно, — и мяч отскакивает в зону фола.
Франке снова концентрирует свое внимание, затем бросает — за пределами зоны подачи. Третий мяч.
Наступает очередь решающего броска игры. Кажется, что мяч летит высоко, игре конец, но судья объявляет, что нужно бросать четвертый мяч. Джо Уилкокс бежит к первой базе, не веря своему счастью. Только позднее, при просмотре эпизода в замедленной видеозаписи, становится ясно, как прав был судья и насколько хорошо он оценил ситуацию. Джо Уилкокс, настолько нервничающий, что вращает биту в руках подобно клюшке для гольфа вплоть до момента броска, поднимается на носки при приближении мяча, отчего создается впечатление, что мяч летит точно на нужном уровне, когда пересекает «базу дома». Судья, который всегда стоит на месте, не обращает внимания на нервные движения Джо и принимает важное решение. В правилах говорится, что игрок не имеет права сокращать зону приема мяча с помощью приседания, но в равной степени не должен и увеличивать эту зону, вытягиваясь вверх. Если бы Джо не встал на носки, бросок Франке был бы на уровне его горла, а не плеча. Поэтому, вместо того чтобы стать третьим выбитым из игры и закончить таким образом матч, Джо становится еще одним полевым игроком на первой базе.
Одна из телевизионных камер была направлена на Мэтта Франке в момент броска. Она запечатлела поразительную картину. На видеоповторе видно, как вспыхнуло от радости лицо Франке, когда мяч нырнул вниз, ускользая от удара битой. Его рука победно взлетает вверх со сжатым кулаком. И в этот момент он начинает двигаться вправо, по направлению к траншее «Йорка». Тут же судья загораживает ему дорогу. Когда лицо Франке снова поворачивается к камере, на нем отражается недоверие и сомнение. Он не спорит с судьей — мальчиков научили никогда не делать этого во время всего бейсбольного сезона, ни при каких условиях, ни в какой ситуации, возникающей при матче чемпионата. Но, когда он готовится к броску против следующего подающего, создается впечатление, что Франке плачет.
«Бангор-Уэст» все еще не потерял шанса на выигрыш, и, когда Ник Тарцаскос подходит к площадке подающего, все игроки вскакивают и подбадривают его. Ник совершенно очевидно надеется миновать очередь подающего, не допустив ошибки, и добивается своего. После пяти бросков Франке отправляет его на прогулку. Это уже одиннадцатая прогулка, допущенная питчером «Йорка» сегодня. Ник перебегает на первую базу, а на место подающего выходит Райан Айрробино.
Много раз Райан Айрробино выручал свою команду, и вот теперь снова приходит его черед. Болельщики «Бангора», стоят, кричат, подбадривая подающего, игроки выстроились у сетки и с беспокойством следят за развитием событий. За время матча Айрробино сделал два дуплета, совершил две прогулки и один раз в него попали мячом. «Йорку» ни разу не удалось выбить его из игры. Франке бросает сначала высоко и за пределами площадки, затем делает низкий бросок. Это его 135-й и 136-й броски. Он измучен. Чак Биттнер, тренер «Йорка», подзывает его к себе для короткого совещания. Айрробино ждет, когда закончится их разговор, затем снова выходит на площадку.
Мэтт Франке собирается с силами, откинув назад голову и закрыв глаза. Он походит на птенчика, ждущего, что его сейчас будут кормить. Затем замахивается и бросает последний мяч сезона Малой лиги. Айрробино не обращает ни малейшего внимания на то, как собирается и готовится к броску Франке, он следит лишь за одним — как тот бросит мяч. Глаза Райана неотрывно следят за мячом. Наконец Франке делает бросок, сильный и низкий, отклоняясь к наружному краю площадки. Райан Айрробино немного наклоняется, конец его биты описывает дугу. На этот раз он точно попадает по мячу, вкладывая в удар всю свою силу, и мяч летит за пределы поля, через дальний правый центр. Райан бросает биту, с торжеством вскидывает руки над головой и восторженно начинает отбивать чечетку, направляясь к первой базе.
Мэтт Франке, стоящий на возвышении, был дважды на грани победы в матче. Он опускает голову, отказываясь смотреть на происходящее. Но когда Райан огибает вторую базу и направляется обратно, до Франке наконец доходит, что он сделал, и по его лицу текут слезы.
Болельщики неистовствуют, телевизионные комментаторы тоже. Даже Дэйв и Нил близки к истерике, когда подбегают к «базе дома» и очищают проход к ней, давая возможность Райану коснуться ее поверхности. Огибая третью базу, Айрробино пробегает мимо судьи, все еще властно держащего поднятый вверх палец, означающий полную пробежку через все четыре базы.
За площадкой Фил Тарбокс снимает защитную маску и уходит прочь от ликующих болельщиков. Он яростно топает ногой, стиснув зубы от разочарования, и навсегда покидает Малую лигу. Он и впредь, наверное, будет хорошо играть в бейсбол, но таких игр для него больше не будет, как не будет их и для других игроков. Эта игра, как принято говорить, станет легендарной.
Райан Айрробино, плача и смеясь, одной рукой придерживает шлем на голове, а другой указывает на серое небо и высоко подпрыгивает, приземляясь на «базу дома», потом прыгает снова, на этот раз в руки своих товарищей по команде, которые с триумфом уносят его с поля. Игра закончилась; «Бангор-Уэст» одержал победу со счетом 11:8. Они — чемпионы Малой лиги штата Мэн.
Я смотрю на ограждение со стороны первой базы и вижу поразительное зрелище: лес машущих рук. Родители игроков прижались к металлическому ограждению и протягивают руки поверх его, стараясь коснуться своих сыновей. Многие из них плачут. На лицах мальчиков одинаковое выражение счастливого неверия в свою победу, и все эти руки — сотни рук — машут им, хотят коснуться их, хотят поздравить с победой, хотят обнять.
Мальчики не обращают на них внимания. Позднее они будут обнимать своих родителей, своих болельщиков. Но в первую очередь следует выполнить оставшиеся обязанности. Они выстраиваются в центре поля, хлопают по ладошкам мальчишек из «Йорка» и пересекают «базу дома» в ритуальной процессии. Большинство мальчиков в обеих командах теперь плачут, некоторые из них так сильно, что едва могут идти.
Затем, прежде чем мальчики из Бангора бросаются к ограждению, где все еще им машут сотни рук, они окружают своих тренеров, хлопают их и друг друга в экстазе радостного триумфа.
— Сколько еще нам предстоит играть, тренер? — Джи-Джи Фиддлер спросил Нила Уотермэна, после того как «Бангор» стал сильнейшим в своем дивизионе, одержав победу над «Мачайас».
— Джи-Джи, — ответил Нил, — мы будем играть до тех пор, пока кто-нибудь нас не остановит.
Команда, которая сумела наконец остановить «Бангор-Уэст», была из Уэстфилда, штат Массачусетс. «Бангор-Уэст» играл с ней во втором круге Восточного регионального чемпионата Малой лиги в Бристоле, штат Коннектикут, 15 августа 1989 года. Питчером «Бангора» был Мэп Кинни, и это была лучшая игра в его жизни. Он выбил девятерых игроков, послал на прогулку пятерых (одного намеренно) и позволил противнику нанести всего три удара «Бангор-Уэст», однако, подал только один мяч, брошенный питчером «Уэстфилда» Тимом Лауритой, и эта подача принадлежала, как и следовало ожидать, Райану Айрробино Окончательный счет игры был 2:1. Честь пробежки, совершенной после выбитого в поле мяча, принадлежит Кингу из «Бангора», причем базы были переполнены игроками. Одержанная победа с двумя пробежками после далеко выбитых мячей в команде Уэстфилда — заслуга Лауриты, причем и здесь базы были переполнены. Это была превосходная игра, но она не могла сравниться с игрой против «Йорка».
Что касается мира профессионального бейсбола, год оказался очень неудачным. А вот в Малой лиге, например, где не платят за игры, где не продаются входные билеты и где нельзя переходить из одной команды в другую по собственному желанию, — это был очень хороший год. В розыгрыше Восточного регионального чемпионата победил «Трамбелл» из Коннектикута. 26 августа он одержал победу над командой Тайваня в розыгрыше Мировой серии Малой лиги. Впервые с 1983 года американская команда выигрыша Мировую серию Вильямспорта, и впервые за четырнадцать лет победителем стала команда из региона, где играет «Бангор-Уэст».
В сентябре дивизион штата Мэн Бейсбольной федерации Соединенных Штатов признал Дэйва Мэнсфилда лучшим тренером года среди любительских команд.
Эта маленькая история — индуистская притча в своем первоначальном виде — была впервые рассказана мне в Нью-Йорке мистером Сурендой Пателем. Я передал ее, как считал нужным, и приношу свои извинения тем, кто знаком с ней в ее истинной форме, где главными героями являются бог Шива и его жена Парвати.
Однажды архангел Уриэль пришел к Богу с расстроенным лицом.
— Чем обеспокоен ты? — спросил его Бог.
— Я увидел нечто весьма печальное, — ответил Уриэль и указал себе под ноги. — Вон там, внизу.
— На Земле? — улыбнулся Бог. — А-а! Там нет недостатка в страданиях! Ну что ж, посмотрим.
Они наклонились вместе, посмотрели вниз и далеко под собой увидели одетую в лохмотья человека, который тащился по деревенской дороге на окраине Чандрапура. Он был очень худ, этот человек, а его ноги и руки покрывали струпья. Нередко за ним с лаем увязывались собаки, но человек никогда не оборачивался, чтобы отогнать их, даже если они хватали его за пятки. Он просто тащился вперед, опираясь на палку и хромая на правую ногу. Однажды компания красивых сытых детей, высыпавшая из большого дома, со смехом принялась бросать в него камни, когда человек в лохмотьях протянул в их сторону свою нищенскую миску.
— Уходи отсюда, мерзкая тварь! — крикнул один из детей. — Убирайся в поле и умирай там!
Услышав такие слова, архангел Уриэль заплакал.
— Ну-ну. — Бог похлопал его по плечу. — Я думал, что ты сделан из более прочного материала.
— Да, конечно, — ответил Уриэль, вытирая глаза. — Просто мне показалось, что этот человек внизу олицетворяет собой все несчастья и лишения, выпавшие на долю сыновей и дочерей Земли.
— Ну, разумеется, олицетворяет, — кивнул Бог. — Это ведь Раму, и это его работа. Когда он умрет, его заменит другой. Это почетный труд.
— Возможно, — сказал Уриэль, закрыв глаза и вздрагивая всем телом, — но мое сердце не выдерживает такого зрелища. Его печаль отчаянием наполняет его.
— Отчаяние здесь недопустимо, — заметил Бог, — и потому я должен принять меры, чтобы изменить то, что вызвало его у тебя. Смотри сюда, мой добрый архангел.
Уриэль поднял голову и увидел, что Бог держит в руке алмаз размером с павлинье яйцо.
— Алмаз такого размера и чистоты сможет накормить Раму до самой смерти и обеспечить его потомков до седьмого колена, — сказал Бог. — По сути, алмаза лучше этого нет на Земле. А теперь… Посмотри… — Наклонившись вперед, он оперся на руки и колени и опустил алмаз между двумя прозрачными облаками. Бог точно рассчитал падение камня, и тот упал на дорогу, по которой шел Раму.
Алмаз был таким большим и тяжелым, что, будь Раму помоложе, он, несомненно, услышал бы, как он ударился о землю, однако слух у Раму сдал за последние годы, равно как и легкие, спина и почки. Только зрение оставалось у него таким же острым, как и прежде, когда ему был двадцать один год.
Тем временем Раму поднимался по дороге на пригорок, ничего не зная об огромном алмазе, который лежал, сверкая и светясь, в туманном сиянии солнечного света по другую сторону вершины. Остановившись и все так же опираясь на свою палку, Раму глубоко вздохнул, и вздох его перешел в жестокий кашель. Держась за палку обеими руками, Раму старался унять приступ, и в тот самый миг, когда кашель стал ослабевать, палка — старая и сухая и почти такая же сносившаяся, как сам Раму, — сломалась с сухим треском, и старик упал лицом в пыль.
Он лежал в пыли, глядя на небо, и не понимал, почему Бог так жесток к нему.
«Я пережил всех, кого любил, — думал он, — но не тех, кого ненавижу. Я стал таким старым и безобразным, что собаки лают на меня, а дети бросают в меня камни. За последние три месяца мне не удалось съесть ничего, кроме объедков, и уже десять лет я не могу вкусно пообедать в кругу семьи и друзей. Я странник на лице Земли, у меня нет своего дома. Сегодня я буду спать под деревом или под забором, и у меня не будет крыши, чтобы укрыться от дождя. Я весь в струпьях, боль в спине не отпускает, а когда я мочусь, то вижу кровь там, где ее не должно быть. Мое сердце так же пусто, как миска для подаяний».
Раму медленно встал, не подозревая, что впереди за пригорком, меньше чем в шестидесяти футах, от его по-прежнему острого взгляда скрыт самый большой в мире алмаз. Он посмотрел на ясное голубое небо.
— Господи, как я несчастен, — произнес он. — У меня нет ненависти к Тебе, но я боюсь, что Ты не друг ни мне, ни всем остальным людям.
Сказав это, он почувствовал себя немного лучше и поплелся дальше, остановившись лишь для того, чтобы поднять более длинную часть сломавшейся палки. Так он ковылял, упрекая себя за излишнюю жалость к себе и за свою неблагодарную молитву.
«Ведь мне есть за что благодарить Господа, — решил он. — Во-первых, день на редкость прекрасен, а во-вторых, хотя мое здоровье и пошатнулось, зрение по-прежнему позволяет мне видеть все. Подумать только, ведь я мог бы и ослепнуть!»
Чтобы представить себе это, Раму смежил веки и двинулся вперед, нащупывая дорогу обломком палки, как это делает своей тростью слепой. Он погрузился в беспросветную тьму, он не видел ни зги. Скоро Раму потерял представление о том, идет ли он в прежнем направлении, как и раньше, или свернул к обочине дороги и вот-вот свалится в канаву. Мысль о том, что при этом станет с его старыми хрупкими костями, испугала его, но Раму не открыл глаз, продолжая неуверенно переставлять ноги.
— Вот именно то, что отучит тебя от неблагодарности, старик, — сказал он себе. — Ты проведешь остаток дня, вспоминая, что хотя ты и нищ, но все же не слеп, и потому будешь чувствовать себя счастливым!
Раму не свалился в канаву ни по одну сторону дороги, ни по другую, но постепенно стал забирать вправо, а, миновав вершину, пошел вдоль обочины, так что громадный алмаз остался, сверкая, лежать в пыли, хотя левая нога Раму ступила меньше чем в двух дюймах от него.
Ярдов через тридцать Раму раскрыл веки. Яркий летний свет хлынул ему в глаза, и ему показалось, что этот свет проникает даже в мозг. С радостью посмотрел он на голубое небо, на пыльные желтые поля, на утоптанную серебряную ленту дороги, по которой шел. Раму улыбнулся, заметив, как птица перелетает с одного дерева на другое, и хотя он ни разу не оглянулся на огромный алмаз, лежащий совсем близко позади, болячки и хвори отступили.
— Благодарю тебя, Господи, за зрение! — воскликнул он. — Спасибо — Всевышнему и за это! Может, я увижу на дороге что-нибудь ценное — старую бутылку, которую можно продать на базаре за деньги, или даже монету, но даже если я ничего не увижу, буду смотреть сколько захочу. Спасибо Тебе, Господи, за зрение! Спасибо за то, что Ты есть!
И с этими словами, довольный, он пошел дальше, оставив алмаз на дороге. Тогда Бог протянул руку и, подобрав алмаз, вернул его на прежнее место под горой в Африке, откуда достал. Затем, словно вспомнив что-то (если про Бога можно сказать, что Он что-то вспомнил), Бог отломил ветку железного дерева и бросил ее на дорогу, что вела в Чандрапур, точно так же, как он бросил алмаз.
— Разница в том, — сказал Бог Уриэлю, — что наш друг Раму заметит ветку и она послужит ему палкой до конца его жизни.
Уриэль с сомнением посмотрел на Бога (как почти всякий — даже архангел — может смотреть на пылающее лицо).
— Вы преподали мне урок, Господи?
— Не знаю, — вежливо отозвался Бог. — Ты так считаешь?
Какое-то время очень темно, как долго — не знаю, и, думаю, я по-прежнему без сознания. Потом, очень медленно, соображаю, что в бессознательном состоянии люди не ощущают движения во тьме, сопровождаемое слабым ритмичным звуком, издавать который может только вращающееся поскрипывающее колесо. И я чувствую прикосновения, от макушки до пяток, а в нос бьет запах резины или винила. Я в сознании, здесь что-то другое… но что? Ощущения слишком уж естественные, я определенно не сплю.
Тогда что со мной?
Кто я?
Что вообще происходит?
Скрип колеса прекращается вместе с движением. Материал с резиновым запахом, в который я упакован, потрескивает.
— Куда, они говорят, его? — чей-то голос.
Пауза.
— В четвертый, я думаю. Да, в четвертый.
Мы вновь начинаем двигаться, но медленнее. Я слышу шуршание обуви по полу. Подошвы мягкие, возможно, это кроссовки. Обладатели голосов, они же владельцы кроссовок, вновь останавливают меня. Глухой стук, потом едва слышный свист. По моему разумению, открылась дверь с пневматическим доводчиком.
«Что здесь происходит?» Я кричу, но крик раздается только в моей голове. Губы не двигаются. Я их чувствую, и язык, лежащий на дне полости рта, как оглушенный крот, но не могу ими пошевелить.
Штуковина, на которой я лежу, катится вновь. Движущаяся кровать? Да. Каталка, другими словами. Мне уже приходилось иметь с ними дело, давным давно, во время гребаной азиатской авантюры Линдона Джонсона. До меня доходит, что я в больнице, что-то плохое случилось со мной, что-то вроде взрыва, который едва не отправил меня к праотцам двадцать три года тому назад, и меня будут оперировать. Логичная вроде бы мысль, да только у меня ничего не болит. И, если не считать одного пустячка: я до смерти напуган, в остальном со мной полный порядок. Опять же, если санитары везут меня в операционную, почему я ничего не вижу? Почему не могу говорить?
Третий голос: «Сюда, ребята».
Мою каталку разворачивают в новом направлении, а в голосе бьется вопрос: «В какую я угодил передрягу?»
«Разве это не зависит от того, кто ты?» — спрашиваю я себя, и тут выясняется, что последнее я как раз и знаю. Я — Говард Коттрелл. Биржевой брокер, которого коллеги прозвали Говардом Завоевателем.
Второй голос (аккурат над моей головой): «Вы сегодня просто красавица, док».
Четвертый голос (женский, очень холодный, практически ледяной): «Твоя оценка для меня очень важна, Расти. Не могли бы вы поторопиться. Я обещала няне, что вернусь к семи вечера. Она должна обедать с родителями».
Вернуться к семи, вернуться к семи. Еще вторая половина дня, может, и ранний вечер, но здесь темно, темень, что твоя шляпа, темно, как в заднице у сурка, темно, как в Персии в полночь, так что же происходит? Где я был? Что делал? Почему не сидел на телефонах?
«Потому что сегодня суббота, — шепчет внутренний голос. — Ты был… был…»
БАЦ. Короткий резкий удар. Звук, который мне нравится. Звук, ради которого я в некотором смысле живу. Звук… чего? Удара клюшки для гольфа по мячу, который лежит на метке. Я стою, наблюдая, как он улетает в синеву…
Меня хватают, за плечи и бедра, поднимают. От неожиданности я пытаюсь закричать. Ни звука не срывается с губ… ну, может, один, тоненький писк, гораздо тише скрипа колеса. Может, не срывался и он. Может, мне послышалось.
Меня несут по воздуху в коконе тьмы… «Эй, только не бросайте, у меня больная спина!» — пытаюсь сказать я, но вновь ни губы, ни зубы не двигаются; язык лежит на дне полости рта, крот, возможно, не просто оглушенный, а мертвый, и тут у меня возникает ужасная мысль, подталкивающая к пучине паники: а если они положат меня не так и язык соскользнет назад и перекроет трахею? Я же не смогу дышать! Именно это имеется в виду, когда говорят, что «кто-то проглотил язык», не так ли?
Второй голос (Расти): «Этот вам понравится, док, он выглядит, как Майкл Болтон».
Женщина-врач: «Это кто?»
Третий голос, по звуку, молодой человек, недавний подросток: «Белый певец, который хочет быть черным. Не думаю, что это он».
Мужчины смеются, женский голос присоединяется к ним (после короткой паузы), а меня кладут, по ощущениям, на набитый ворсом или ватой стол, Расти отпускает какую-то новую шутку, у него их, похоже, неиссякаемый запас. Я ее не воспринимаю, потому что в этот самый момент меня охватывает безотчетный ужас. Я не смогу дышать, если язык перекроет мне трахею, эта мысль только что буравила мне мозг, но теперь ей на смену пришла другая: а что, если я уже не дышу?
Что, если умер? Что, если это и есть смерть?
Все сходится. До мельчайших подробностей. Темнота. Запах резины. Это сегодня я Говард Завоеватель, уникальный биржевых брокеров, звезда «Загородного муниципального клуба Дерри», завсегдатай, как говорят на многих полях для гольфа, разбросанных по всему миру, Девятнадцатой лунки, но в 1971 году я состоял в санитарной команде в дельте Меконга, испуганный мальчишка, который иной раз просыпался с заплаканными глазами, потому что ему снилась оставшаяся дома собака, и я сразу понимаю, откуда мне известно эти ощущения, этот запах.
Святой Боже, я в мешке для трупов.
Первый голос: «Распишитесь вот здесь, док. Нажимайте сильнее… чтобы пропечаталось на всех трех экземплярах».
Звук ручки, царапающей по бумаге. Я представляю себе, как обладатель первого голоса держит папку, в которой лежат три экземпляра сопроводительного листа.
О, дорогой Иисус, не дай мне умереть! Я пытаюсь закричать, но ни единого звука не слетает с моих губ.
Но я при этом дышу… не так ли? Нет, я не чувствую, что дышу, но легкие у меня вроде бы в порядке, они же не трепыхаются, не требуют воздуха, как случается, если надолго уходишь под воду, значит, я в норме, так?
«Только учти, если ты мертв, — шепчет внутренний голос, — воздуха они требовать не будут, правда? Не будут, потому что мертвым легким дышать не надо. Мертвые легкие могут… обходиться без него».
Расти: «А что вы делаете вечером в следующую субботу, док?»
Но, если я мертв, как могу чувствовать? Как могу ощущать запах мешка, в котором лежу? Как могу слышать голоса, вот и док сейчас говорит, что в следующую субботу она будет мыть шампунем свою собаку, звать ее Расти, какое совпадение, и все они смеются. Если я мертв, почему не вышел из тела или не окружен белым светом, о чем постоянно талдычат на ток-шоу Опры?
Резкий треск, словно что-то рвется, и мгновенно я в белом свете, он ослепляет, как солнечный луч ударивший в разрыв облаков в зимний день. Я стараюсь прищуриться, закрыть глаза, но ничего не выходит. Мои веки неподвижны, как две скалы.
Лицо наклоняется надо мной, блокируя часть света, который идет не от некой астральной плоскости, а от висящих под потолком флуоресцентных ламп. Лицо принадлежит молодому симпатичному мужчине лет двадцати пяти. Выглядит он, как пляжные мальчики в «Спасателях Малибу» или «Мелроуз Плейс». Разве что интеллект у него гораздо выше. Из-под небрежно надетой зеленой хирургической шапочки торчат черные волосы. Глаза у молодого человека темно-синие, какие сводят девушек с ума. На скулах россыпь веснушек.
— Это ж надо, — восклицает он. Третий голос. — И впрямь вылитый Майкл Болтон! Ну очень похож… — он наклоняется ниже. Одна из завязок на шее его зеленого халата щекочет мне лоб. — Безусловно. Эй, Майкл, спой что-нибудь.
«Помоги мне!» — вот единственное, что я пытаюсь спеть, но лишь смотрю в его темно-синие глаза немигающим взглядом мертвеца; я могу только гадать, мертвец ли я, неужели все так и происходит и каждый проходит через такое после того, как останавливается насос? Если я еще жив, почему он не видит, как мои зрачки сужаются, реагируя на яркий свет? Но я знаю ответ на этот вопрос… или думаю, что знаю. Они не сужаются. Вот почему свет флуоресцентных ламп столь болезненный.
Завязка щекочет мне лоб, как перышко.
«Помоги мне! — кричу я пляжному красавчику, который, возможно интерн, а то и вообще студент. — Помоги мне, пожалуйста!»
Мои губы даже не дрожат.
Его лицо удаляется, завязка больше не щекочет меня, и весь этот белый свет струится в мои беспомощные глаза, которые не могут ни закрыться, ни отвернуться, проникает в мозг. Ощущение отвратительное, словно тебя насилуют. «Я ослепну, если придется долго смотреть в этот свет, — думаю я, — и это будет счастье».
БАЦ! Опять удар клюшки для гольфа по мячу, но не столь четкий. Хорошего результата ждать не приходится. Мяч в воздухе… но отклоняется в сторону… отклоняется от …отклоняется к…
Черт!
Я по уши в дерьме.
Другое лицо попадает в мое поле зрения. Белый халат вместо зеленого, над ним копна нечесаных рыжих волос. С ай-кью по первому взгляду просто беда. Конечно же, это Расти. На лице широкая тупая улыбка, я называю ее школьной улыбкой, уместная для парня с татуировкой на здоровенном бицепсе: «СРЫВАЮ ЛИФЧИКИ».
— Майкл! — восклицает Расти. — Парень, ты прекрасно выглядишь! Это такая честь! Спой для нас, большой мальчик! Порадуй своим сладеньким голоском!
Откуда-то сзади раздается голос дока, холодный, по всему чувствуется, что кривляние Расти даме надоело.
— Прекрати, Расти, — затем, обращаясь к кому-то еще. — Как все вышло, Майк?
Майк — это первый голос, напарник Расти. Ему определенно не нравится работать с человеком, который хочет стать Эндрю Дайсом Клеем, когда вырастет.
— Его нашли на четырнадцатой лунке «Дерри». Не на самом поле, в кустах. Если бы он играл один, если бы идущие следом игроки не увидели его ногу, торчащую из кустов, муравьи обглодали бы беднягу до костей.
В голове опять раздается этот звук: «БАЦ!» — только на этот раз его сопровождал другой, куда менее приятный: шуршание кустов, в которых я шебуршусь крюком клюшки. Должно быть, на четырнадцатой лунке. Все знают эти кусты. Увитые плющом и…
Расти все всматривается в меня, с неподдельным интересом. Его интересует не смерть, а мое сходство с Майклом Болтоном. Да, конечно, я в курсе, не раз и не два пользовался этим в общении с клиентками. В остальном никакого проку. А в сложившихся обстоятельствах… Боже.
— Кто подписал сопроводиловку? — спрашивает женщина-врач. — Казалян?
— Нет, — отвечает Майк, несколько мгновений смотрит на меня. Старше Расти лет на десять. Черные волосы, тронутые сединой. Очки. Как такое может быть? Почему никто из этих людей не видит, что я не труп? — Среди тех четверых, что нашли его, был врач. Его подпись на первой странице… видите?
Шорох бумаг.
— Господи, Дженнингс. Я его знаю. Проводил Ною диспансеризацию, когда ковчег вынесло на склон Арарата.
По лицу Расти видно, что шутка ему непонятна, но он все равно ржет, как лошадь. Меня обдает запахом лука, а если я улавливаю запах лука, значит — дышу. Должен дышать, не правда ли? Если только…
Прежде чем я успеваю закончить мысль, Расти наклоняется ниже и во мне просыпается надежда. Он что-то заметил! Что-то заметил и собрался сделать мне искусственное дыхание. Рот в рот. Благослови тебя Господи, Расти! Господи, благослови Расти и его луковое дыхание!
Но глупая улыбка не меняется, и вместо того, чтобы приложить свои губы к моим, его рука скользит по моей челюсти. А теперь он зажимает ее между большим и остальными пальцами.
— Он живой! — кричит Расти. — Он живой и сейчас споет для клуба поклонников Майкла Болтона из секционного зала номер четыре.
Пальцы сжимаются сильнее, я даже чувствую боль, очень слабую, как при новокаиновой блокаде, начинают двигать челюсть вверх-вниз, зубы щелкают.
— Если она жесто-ока, она ничего не видит, — поет Расти отвратительным, напрочь лишенным мелодичности голосом, от которого голова Перси Следжа просто бы взорвалась. Мои зубы сжимаются и разжимаются, следуя грубым движениям его руки, мой язык поднимается и падает, как дохлая собака, качающаяся на волнах.
— Прекрати! — рявкает на него женщина-врач. Она шокирована до глубины души. Расти, похоже, это чувствует, но не прекращает своего занятия. Теперь его пальцы щипают мои щеки. Мои замороженные глаза по-прежнему смотрят верх.
— Повернись спиной к лучшему другу, если…
А вот и она, женщина в зеленом халате, завязки шапочки болтаются на спине, как у сомбреро Малыша Сиско, на лбу челка, лицо миловидное, но строгое, не красавица, однако посмотреть есть на что. Хватает Расти одной рукой, ногти коротко подстрижены, и оттаскивает от меня.
— Эй! — негодует Расти. — Не трогайте меня!
— Тогда ты не трогай его, — в голосе слышна злость, двух мнений тут быть не может. — Ты достал меня своими идиотскими шуточками, Расти. Еще раз что-нибудь выкинешь, я напишу докладную.
— Давайте все успокоимся, — вмешивается пляжный красавчик, ассистент дока. В голосе тревога, словно он боится, что его шефиня и Расти прямо сейчас вцепятся друг другу в горло. — Просто поставим точку.
— Почему она цепляется ко мне? — Расти еще пытается возмущаться, но на самом деле жалобно скулит. Потом обращается к доку. — Почему вы такая злая? У вас месячные или что?
Док (с отвращением): «Уберите его отсюда».
Майк: «Пойдем, Расти. Нам надо расписаться в журнале».
Расти: «Да. И глотнуть свежего воздуха».
Я все слышу, как по радио.
По удаляющимся шагам понимаю, что они идут к двери. Расти, сильно обиженный, напоследок советует доку надевать на грудь табличку, чтобы все знали, в каком она настроении. Мягкие подошвы чуть шуршат по кафельным плиткам, но внезапно этот звук сменяется другим шуршанием, шуршанием кустов, которые я гну клюшкой в поисках моего чертова мяча. Где он, он же не мог закатиться далеко, Господи, как я ненавижу четырнадцатую, со всеми этими кустами, тут немудрено нарваться и на…
И в этот момент меня кто-то кусает, не правда ли? Да, я уверен, что так и было. В левую ногу, повыше высокого белого носка. Раскаленная игла боли, сначала в одной точке, потом боль растекается по телу…
…и небытие. Да того момента, как я очухиваюсь на каталке, в резиновом мешке, застегнутом на молнию, и слышу Майка(«Куда, они говорят, его?») и Расти («В четвертый, я думаю. Да, в четвертый»).
Мне хочется думать, что меня укусила змея, но, может, потому, что я вспомнил о них, когда искал мяч. Возможно, это было насекомое, я же помню только боль, да и потом, какое это имеет значение? Беда в том, что я жив, а они об этом не подозревают. Разумеется, мне не повезло. Я знаю доктора Дженнингса, помнится, говорил с ним, когда обошел их четверку на одиннадцатой лунке. Очень милый человек, но рассеянный, старый. И этот старикан объявил меня мертвым. Потом Расти, с его пустыми зелеными глазами и дебильной улыбкой, объявил меня мертвым. Женщина-врач, мисс Малыш Сиско, еще не взглянула на меня, как положено. Когда взглянет, возможно…
— Ненавижу этого кретина, — говорит она, как только дверь закрывается. Теперь нас трое, только мисс Малыш Сиско, разумеется, думает, что двое: я не в счет. — Почему мне всегда приходится иметь дело с кретинами, Питер?
— Не знаю, — отвечает мистер Мелроуз Плейс, — но Расти — особый случай, даже среди знаменитых кретинов. Ходячая атрофия мозга.
Она смеется, что-то звякает. За звяканьем раздаются звуки, пугающие меня до смерти: кто-то перебирает стальные инструменты. Мужчина и женщина слева от меня, я их не вижу, но знаю, что они делают: готовятся к вскрытию. Готовятся разрезать меня. Собираются вырезать сердце Говарда Коттрелла и посмотреть, лопнула ли стенка или забился клапан.
«Моя нога! — кричу я в собственной голове. — Посмотрите на мою ногу! С ней проблемы — не с сердцем!»
Возможно, мои глаза хоть чуть-чуть, но могут перемещаться. Теперь я вижу, на самом краю поля зрения, длинный тонкий цилиндр из нержавеющей стали. Он похож на державку дантиста, только заканчивается не гнездом под сверло, а пилой. Откуда-то из глубокого подвала памяти, где мозг запасает информацию, которая может потребоваться лишь в том случае, когда играешь в «Риск» по телевизору, выплывает название. Пила Джигли. Используется для того, чтобы срезать верхнюю часть черепа. После того, как с тебя стянут лицо, на манер детской хэллоуинской маски, вместе с волосами.
А уж потом они достанут твой мозг.
Продолжается легкое позвякивание, свидетельствующее о том, что они продолжают перебирать инструменты. Затем что-то громко лязгает. Так громко, что я бы подскочил, если б мог подскакивать.
— Хочешь сделать перикардиальный разрез? — спрашивает она.
— Ты позволишь мне сделать его? — осторожно спрашивает Пит.
— Да, думаю, что да, — голос доктора Сиско очень благожелательный, она намерена оказать услугу приятному ей человеку.
— Хорошо, — соглашается Питер. — Будешь мне ассистировать?
— Твой верный второй пилот, — она смеется. Смех перемещается щелчками. Я догадываюсь: ножницы режут воздух.
Теперь паника мечется в голове и рвется наружу, как стая скворцов, пойманная на чердаке. Вьетнам в далеком прошлом, но я видел с полдюжины вскрытий, которые проводились в полевых условиях, врачи называли их «палаточная аутопсия», и знаю, что собираются делать Сиско и Панчо. У ножниц длинные, острые лезвия и толстые, широкие гнезда под пальцы. Чтобы воспользоваться ими, требуется немалая сила. Нижнее лезвие входит в живот, как в масло. Затем режет нервный узел в солнечном сплетении, мышцы и сухожилия расположенные выше. Добирается до грудины. Когда лезвия сходятся на этот раз, раздается скрежет, ребра разваливаются в стороны, как две половины бочонка, стянутые веревкой. А ножницы, похожими пользуются мясники супермаркетов при разделке птицы, все режут мышцы и кости, освобождая легкие, подбираясь к трахее, превращая Говарда Завоевателя в рождественский обед, который никто есть не будет.
Пронзительный вой… словно включили бормашину.
— Питер: «Можно я…»
Доктор Сиско, как заботливая мамаша: «Нет. Возьми вот эти». Щелк-щелк. Демонстрирует.
— Почему? — спрашивает он.
— Потому что я так хочу, — материнских ноток в голосе куда как меньше. — Когда будешь проводить вскрытия сам, Пити-бой, будешь делать, что тебе заблагорассудится. Но в секционном зале Кэти Арлен первым делом берутся за перикардиальные ножницы.
Секционный зал. Вот мы со всем и определились. От страха хочется покрыться мурашками, но разумеется, не тут-то было, кожа остается гладкой.
— Помни, — теперь доктор Арлен читает лекцию, — любой дурак может научиться пользоваться доильным агрегатом… но наилучшие результаты дает ручная дойка, — в ее тоне слышится агрессивность. — Понятно?
— Понятно.
Они собираются сделать это. Я должен шевельнуться или вскрикнуть, а не то они действительно это сделают. Если кровь польется или ударит струей после того, как лезвие ножниц войдет в меня, они сообразят: что-то не так, но, скорее всего, будет уже поздно. Лезвия уже успеют сомкнуться, ребра будут лежать на моих предплечьях, а сердце испуганно пульсировать под флуоресцентными лампами в блестящей от крови околосердечной сумке…
Я сосредотачиваюсь на своей груди. Раздуваю ее… или пытаюсь… и что-то происходит.
Звук!
Я издаю звук!
Он в основном остался в закрытом рте, но я также могу услышать его и почувствовать в носу: низкое бубнение.
Сосредоточившись, собрав всю волю в кулак, я повторяю попытку, и на этот раз звук громче, выплескивается из ноздрей, как сигаретный дым: «Н-н-н-н…» Звук этот заставляет вспомнить телевизионную программу Альфреда Хичкока, которую я видел много лет тому назад. Джозефа Коттена парализовало в автомобильной аварии, и он в конце концов сумел дать им знать о том, что не умер, выжав из себя одну единственную слезу.
Как ничто другое, этот едва слышный комариный писк доказал мне, что я живой, что я — не просто душа, пребывающая в глиняном саркофаге моего тела.
Вновь сконцентрировавшись, я ощущаю, как воздух проходит в горло, заменяя тот, что я только что выдохнул, и снова я выдыхаю его, прилагая все силы, больше сил, чем тратил юношей, когда летом подрабатывал в «Дорожно-строительной компании», очень стараюсь, потому что сейчас я борюсь за жизнь, и они должны услышать меня, святой Боже, должны.
«Н-н-н-н-н…»
— Хочешь послушать музыку? — спрашивает женщина-врач. — У меня есть Марти Стюарт, Тони Беннетт…
Он вроде бы фыркает. Я едва его слышу, не сразу понимаю смысл ее слов… возможно, к счастью для себя.
— Ладно, — она смеется. — У меня также есть «Роллинг стоунз».
— У тебя?
— У меня. Я не такой «синий чулок», каким выгляжу, Питер.
— Я не хотел… — он, похоже, залился краской.
«Услышьте меня! — кричу я внутри головы, а мои замороженные глаза смотрят в снежно-белый свет. — Перестаньте трещать, вы же не сороки, услышьте меня!»
Я уже чувствую, как воздух тонкой струйкой течет по горлу, и меня вдруг осеняет: эффект случившегося со мной слабеет, но мысли мои направлены на другое. Может, эффект и слабеет, да очень скоро отпадет сама возможность выздоровления. Вся мои силы брошены на то, чтобы они услышали меня, и на этот раз они обязательно услышат, я знаю.
— «Стоунз», значит, — говорит она. — Если только ты не хочешь, чтобы я сбегала за си-ди Майкла Болтона в честь твоего первого перикардиального разреза.
— Пожалуйста, не надо! — восклицает он, и они смеются.
Звук вырывается из меня, и на этот раз он громче. Не такой громкий, как мне хотелось бы, но уже что-то. Они услышат, должны.
И тут, когда я начинаю выдавливать из носа звук, комната наполняется грохотом гитар, а голос Мика Джаггера, как мяч для пинг-понга, отлетает от стен: «Да, это всего лишь рок-н-ролл, но я его ЛЮ-Ю-Ю-Ю-Б-Л-Ю-Ю-Ю…»
— Приглуши звук! — кричит доктор Сиско, ну очень громко, и среди всего этого шума мой носовой звук, отчаянная попытка бубнить носом, конечно же, никто не слышит, как шепот в кузнечном цехе.
Теперь ее лицо склоняется надо мной, и вновь я испытываю ужас, увидев, что глаза у нее закрыты прозрачным пластиковым щитком, а рот и нос — маской. Она оборачивается.
— Я раздену его для тебя, — говорит она Питеру и наклоняется еще ниже, со сверкающем скальпелем в руке, обтянутой перчаткой, наклоняется сквозь гитарный грохот «Роллинг стоунз».
Я отчаянно бубню, но толку нуль. Сам себя не слышу.
Скальпель замирает надо мной, потом начинает резать.
Я кричу в собственной голове, но боли нет, только моя водолазка распадается на две части, которые соскальзывают по бокам. Точно так же должна распасться и моя грудная клетка, после того, как Питер, не ведая, что творит, сделает свой первый перикардиальный разрез, на живом пациенте.
Меня поднимают. Моя голова откидывается назад, и я вижу Питера, надевающего прозрачный пластмассовый щиток. Он стоит за стальным столиком, на котором разложены инструменты. Почетное место на столике занимают большущие ножницы. Лишь на мгновение попадают они в мое поле зрения, лезвия блестят, как атлас. Потом меня вновь укладывают, но водолазки на мне уже нет. Теперь я по пояс голый. А в комнате холодно.
«Посмотрите на мою грудь! — кричу я ей. — Вы должны видеть, что она поднимается и опадает, пусть и воздух в нее поступает по минимуму! Вы же специалист, черт бы вас побрал!»
Вместо этого она смотрит на Питера, возвышает голос, чтобы перекричать музыку. («Мне нравится, нравится, нравится…» — поют «Стоунз», я думаю, что целую вечность буду слышать эти идиотские гнусавые вопли в стенах чистилища). — Твоя ставка? Боксерские трусы или плавки?
В ужасе и ярости я понимаю, о чем речь.
— Боксерские! — отзывается он. — Само собой. Достаточно взглянуть на этого парня!
«Говнюк! — пытаюсь закричать я. — Ты, должно быть, думаешь, что все, кто старше сорока, носят боксерские трусы! Ты должно быть думаешь, что, перевалив за сорок…»
Она расстегивает пуговичку на моих «бермудах», потом молнию. В другой ситуации такие действия красивой женщины (строгой, но все равно красивой), доставили бы мне несказанное удовольствие. Сегодня, однако…
— Ты проиграл, Пити-бой, — говорит она. — Плавки. С тебя доллар.
— Отдам с получки, — он подходит. Его лицо появляется рядом с ее. Они смотрят на меня сквозь пластиковые щитки, как два инопланетянина на похищенного обитателя Земли. Я пытаюсь заставить их увидеть мои глаза, увидеть, что я смотрю на них, но эти дураки таращатся на мои трусы.
— О, да они еще и красные! — восклицает Пит. — Это круто!
— Хорошо хоть не розовые, — усмехается она. — Подними его, Питер, он весит с тонну. Не удивительно, что у него случился инфаркт. Пусть это будет тебе уроком.
«Я в отличной форме! — кричу я ей. — Возможно, здоровье у меня крепче, чем у тебя, сука!»
Сильные руки отрывают от стола мои бедра. Трещит позвоночник; от этого звука бухает сердце.
— Извини, приятель, — говорит Пит, и внезапно мне становится еще холоднее, потому что с меня стягивают шорты и красные трусы.
— Поднимем одну ножку, — воркует женщина-врач. — Поднимем вторую ножку. Снимем ботиночки, теперь носочки…
Она внезапно поворачивает голову к Питеру, и я опять надеюсь на лучшее.
— Эй, Пит.
— Что?
— Мужчины обычно надевают бермудские шорты и мокассины, когда играют в гольф?
За ее спиной (там только источник шума, сам шум плотно окружает нас со всех сторон) «Роллинг стоунз» переходят к «Эмоциональному спасению». «Я буду твоим рыцарем…» — поет Мик Джаггер, и я думаю, как бы ему танцевалось с тремя динамитными шашками, подвешенными к его тощей заднице.
— Если ты хочешь знать мое мнение, то этот парень просто нарывался на неприятности, — продолжает она. — Я думала, они надевают специальную обувь, уродливую, специфическую, предназначенную исключительно для гольфа, с маленькими бугорками на подошвах.
— Да, но носить их не обязательно. Нет такого закона, — руки в перчатках Пита над моим лицом, он отгибает растопыренные пальцы назад. Костяшки хрустят, тальк сыпется на меня, как пудра. — Пока еще нет. Не то, что в боулинге. Если ты будешь играть в боулинг не в специальной обуви и тебе засекут, можно получить срок.
— Неужели?
— Да.
— Хочешь провести внешнее освидетельствование?
«Нет! — кричу я. — Нет, он же еще мальчишка, что вы ДЕЛАЕТЕ?»
Он смотрит на нее, словно и ему в голову пришла та же мысль.
— Это же… э… не совсем законно, не так ли, Кэти? Я хочу сказать…
Она оглядывается, слушая его, осматривает секционный зал, и я начинаю подозревать, что меня ждут дурные вести: при всей ее суровости, эта Сиско, она же доктор Кэти Арлен, неровно дышит к темно-синим глазам Пити. Святой Боже, меня, парализованного, привезли с поля для гольфа в телесериал «Клиническая больница», на этой неделе многочисленной аудитории предлагается серия под названием «Любовь в секционном зале номер четыре».
— Слушай, — она переходит на заговорческий шепот, — тут никого нет, только ты и я.
— Запись…
— Еще не включена. А когда мы ее включим, я буду рядом, при каждом твоем шаге. В основном, буду. Я просто хочу разобраться с этими картами и предметными стеклами. Если, конечно, у тебя нет должной уверенности…
«Да! — крик так и рвется с моего застывшего лица. — Почувствуй неуверенность! СИЛЬНУЮ неуверенность! ОЧЕНЬ СИЛЬНУЮ неуверенность!»
Но ему двадцать четыре года, и что он может сказать этой красивой, строгой женщине, которая стоит к нему вплотную, приглашает проявить себя? И речь, собственно, не о вскрытии. «Нет, мамочка, я боюсь»? А кроме того, у него чешутся руки. Я вижу желание в глазах за пластиковым щитком. Ему просто не терпится всадить в меня ножницы.
— Слушай, если, конечно, ты меня прикроешь…
— Можешь не сомневаться, — заверяет его она. — Надо же когда-то начинать, Питер. А если я тебе действительно понадоблюсь, пленку мы перемотаем и запишем снова.
На его лице изумление.
— Ты можешь это сделать?
Она улыбается.
— Ф шекшионном жале номер шетыре у наш мнохо шекретоф, mein Herr.
— Охотно верю, — он улыбается в ответ, тянется за пределы моего поля зрения. Когда его рука возвращается, пальцы охватывают микрофон, который свисает с потолка на черном шнуре. Микрофон формой напоминает стальную слезинку. От одного его вида охвативший меня ужас усиливается стократ. Конечно же, они не разрежут меня, не так ли?
Пит еще не ветеран, но какой-то опыт у него есть; он обязательно увидит следы от укуса, уж не знаю, кто там укусил меня, пока я искал в кустах мяч, и тогда они заподозрят, что-то не так. Они должны заподозрить.
Однако, я по-прежнему вижу ножницы с их бессердечным атласным блеском, ножницы, похожие на тех, какими режут кур… и поневоле задаюсь вопросом, а буду ли я еще жив, когда он вытащит сердце из моей груди и подержит секунду-другую, сочащееся кровью, над моими застывшими глазами, прежде чем бросить на чашку весов. Мне представляется, что я могу это увидеть. Действительно могу. Говорят же, что после остановки сердца мозг может нормально функционировать чуть ли не три минуты.
— Готов, доктор, — официальным тоном говорит Пит. Где-то перематывается магнитофонная лента: пошла запись.
Процедура вскрытия началась.
— Давай опишем этого господина, — весело восклицает она, и меня ловко переворачивают. Моя правая рука описывает широкую дугу, ударяется о край стола, падает вниз, металлическая кромка впивается в бицепс. Мне больно, но я приветствую боль, радуюсь ей. Молюсь о том, чтобы кромка порвала кожу, молюсь о том, чтобы пошла кровь, чтобы произошло что-то такое, чего не случается с обычными трупами.
— Гопля! — продолжает доктор Арлен, поднимает мою руку и укладывает рядом с телом.
Теперь меня больше всего заботит нос. Он прижат к столу и мои легкие впервые посылают сигнал бедствия: жалобно трепыхаются. Мой рот закрыт, нос, прижатый к столу, закрыт частично (на какую часть, сказать не могу; я же не ощущаю собственного дыхания, практически не ощущаю). Что, если я задохнусь?
Потом что-то происходит, заставляющее забыть о носе. Огромный предмет, по ощущениям — стеклянную бейсбольную биту, загоняют мне в задний проход. Вновь пытаюсь кричать, и мне таки удается выжать из себя слабое бубнение.
— Измеряю температуру, — говорит Питер. — Таймер включен.
— Дельная мысль, — она подвигается. Освобождает ему место. Дозволяет потренироваться на этом трупе. Дозволяет потренироваться на мне. Музыка становится тише.
— Субъект — белый, возраст сорок четыре года, — говорит Пит в микрофон, говорит для вечности. — Его зовут Говард Рандольф Коттрелл, проживает по адресу: 1566 Лорел-крест-лайн, здесь, в Дерри.
Доктор Арлен, издалека: «Мэри Мид».
Пауза, Пит продолжает, с легким раздражением в голосе: «Доктор Арлен сообщает мне, что субъект в действительности живет в Мэри Мид, который отделился от Дерри в…»
— Довольно истории, Пит.
Святой Боже, что они воткнули мне в задницу? Термометр для скота? Будь он чуть длиннее, думаю, головка достала бы до горла. И на смазке они сэкономили… но с другой стороны, почему нет? В конце концов, я для них труп.
Труп.
— Извините, доктор, — Пит держит паузу, вероятно вспоминает, на чем остановился. Вспомнил. — Это информация из сопроводительного листа, полученного от санитаров машины «скорой помощи». Первоначально она взята из водительского удостоверения, выданного штатом Мэн. Подписал сопроводительный лист доктор… э… Френк Дженнингс. Субъект найден мертвым на территории гольф-клуба «Дерри».
Теперь я надеюсь на свой нос. Надеюсь, что он начнет кровить. «Пожалуйста, — прошу я его, — начни кровить. Не просто крови, пусть кровь льется рекой».
— Причиной смерти может быть инфаркт, — продолжает Питер. Чья-то легкая рука скользит по моей спине к расщелине между ягодиц. Я рассчитываю, что она вынет термометр. Напрасно. — Позвоночник, похоже, не поврежден. Видимых признаков травмы нет.
Видимых признаков. Видимых признаков! Что они несут?
Он поднимает мою голову, ощупывает подушечками пальцев скулы и отчаянно бубню: «Н-н-н-н-н», — зная, что он не сможет услышать меня, слишком уж громко бренчит гитара Кейта Ричардса, но надеюсь, что почувствует вибрацию воздуха в моих носовых каналах.
Не чувствует. Вместо этого поворачивает голову из стороны в сторону.
— Никаких видимых травм шеи, никакого трупного окоченения, — говорит он, и мне так хочется, чтобы он просто отпустил мою голову, позволил ей шмякнуться об стол, вот тогда нос обязательно закровит, если только я не мертв, но он осторожно укладывает ее, нос сплющивается, мне опять грозит удушье.
— Видимых повреждений нет ни на спине, ни на ягодицах, хотя на верхней задней части правого бедра старый шрам, выглядит, как давняя рана, возможно, от попадания шрапнели. Уродливый шрам.
Шрам уродливый, и от шрапнели. На нем война для меня закончилась. Мина угодила в зону расположения служб снабжения, двоих убило, одному, мне, повезло. Он еще уродливее спереди, в более чувствительном месте, но детородный орган функционирует… вернее, функционировал до этого дня. Четверть дюйма левее, и им пришлось снабжать меня ручным насосом и баллончиком углекислого газа для удовлетворения сексуальных потребностей.
Наконец, он вынимает термометр (О, Боже, какое облегчение), и на стене я вижу длинную тень, когда Пит поднимает термометр на уровень глаз.
— Девяносто четыре и две десятых, — объявляет он. — Многовато. Словно этот парень живой, Кэти… доктор Арлен.
— Вспомни, где они его нашли, — откликается она от дальней стены секционного зала. Одну песню «Роллинги» допели, следующую еще не начали, поэтому я четко слышу в его голосе лекторские интонации. — Поле для гольфа. Вторая половина летнего дня. Я бы не удивилась, если бы термометр показал девяносто восемь и шесть десятых.
— Конечно, конечно, — голос обиженный, как у наказанного ребенка. — На пленке это будет звучать странно, не так ли? — Перевод: «Послушать пленку, так я круглый дурак?»
— Ничего странного, обычное практическое занятие. Собственно, так оно и есть.
— Хорошо, отлично. Поехали дальше.
Его обтянутые резиной пальцы раздвигают мне ягодицы, движутся вниз, к бедрам. Я бы напряг мышцы, будь у меня такая возможность.
«Левая нога, — я посылаю ему телепатический сигнал. — Левая нога, Пити-бой, левая голень, видишь?»
Он должен видеть, должен, потому что я чувствую, чувствую, это место пульсирует болью, как после укуса пчелы или укола, сделанного неумехой медсестрой, которая вместо вены впрыскивает содержимое шприца в мышцу.
— Известно, что играть в гольф в шортах — идея не из лучших, и субъект — наглядное тому подтверждение, — говорит он, и я желаю ему родиться слепым. Черт, может, он и родился слепым, ведет он себя так, будто глаз у него нет. — Я вижу множество укусов насекомых, царапины…
— Майк говорит, что его нашли в кустах, — подает голос Арлен. От нее столько шума. Такое ощущение, что она моет посуду в кафетерии, а не раскладывает предметные стекла и карты. — Предполагаю, у него случился инфаркт, когда он искал мяч.
— Ага…
— Продолжай, Питер, все у тебя идет хорошо.
Я нахожу, что с этим утверждением можно поспорить.
— Ладно.
Вновь прикосновения и нажатия. Нежные. Возможно, слишком нежные.
— Укусы москитов на левой голени выглядят воспаленными, — его прикосновения остаются нежными, но пульсирующая боль усиливается до такой степени, что я бы закричал, если б мог кричать, а не едва слышно бубнить. И тут мне приходит в голову мысль о том, что моя жизнь зависит от времени записи «Роллинг стоунз», которую они слушают… я полагаю, это кассета, а не си-ди, на последнем одна песня сразу следует за другой. Если запись закончится до того, как они начнут резать меня… если я смогу пробубнить что-нибудь достаточно громко и один из них услышит меня прежде чем они перевернут кассету…
— Я, возможно, захочу взглянуть на эти укусы после общего вскрытия, — говорит она, — хотя если наше предположение насчет его сердца верно, нужды в этом не будет. Или… ты хочешь, чтобы я взглянула на них прямо сейчас? Они тебя тревожат?
— Нет, это обычные укусы москитов, — лопочет этот болван. — Здесь они крупные москиты. У него пять… семь… восемь… почти дюжина укусов только на левой ноге.
— Забыл, куда пошел.
— Куда, может, и не забыл, а вот захватить «дигиталин» точно не удосужился, — отвечает он и они на пару смеются отменной для секционного зала шутке.
На этот раз он переворачивает меня сам, должны быть, вне себя от счастья, поскольку может продемонстрировать силу накачанных в тренажерном зале мышц, пряча от посторонних глаз укусы змеи в обрамлении москитных укусов. Я вновь, не мигая, смотрю во флуоресцентные лампы. Пит отступает на шаг, исчезает из моего поля зрения. Стол начинает наклоняться, и я знаю, почему. Когда они меня вскроют, жидкость потечет вниз, в специальные сборники у изножия. Чтобы центральной лаборатории штата в Огасте было, что анализировать, если при вскрытии возникнут какие-то вопросы.
Я концентрирую волю и усилия на том, чтобы закрыть глаза, пока он смотрит на мое лицо, но не могу даже дернуть веками. Во вторую половину этой субботы я хотел всего лишь пройти восемнадцать лунок, а вместо этого превратился в Спящую Красавицу с волосами на груди. И никак не могу отделаться от мысли: а что буду чувствовать, когда они ножницы вонзятся мне в живот?
Пит держит в одной руке какой-то листок. Сверяется с ним, откладывает в сторону, начинает говорить в микрофон. Голос его звучит увереннее. Он только что поставил самый неправильный диагноз в своей жизни, но не знает об этом, а потому нисколько не сомневается в том, что все идет, как положено.
— Я провожу это вскрытие в пять часов сорок девять минут пополудни, в субботу, 20 августа 1994 года.
Он оттягивает мои губы, смотрит на губы, как человек, подумывающий о покупке лошади, затем тянет вниз мою челюсть.
— Хороший цвет, — комментирует он, — и никакого петехиального кровоизлияния на щеках, — очередная песня заканчивается и я слышу щелчок: он наступает на педаль, останавливающую запись. — Можно подумать, что этот парень все еще жив.
Я изо всех сил бубню, но в этот самый момент доктор Арлен что-то роняет, по звуку, подкладное судно.
— Как бы он этого хотел, — смеется она. Он ей вторит и в этот момент я желаю им заболеть раком, неоперабельным и вызывающим длительные страдания.
Он наклоняется над моим телом, ощупывает грудь («Никаких синяков, припухлостей, других внешних признаков инфаркта», — оглашает он результаты — большой сюрприз), потом пальпирует живот.
Я рыгаю.
Он смотрит на меня, глаза округляются, челюсть чуть отвисает, и я вновь отчаянно пытаюсь бубнить, зная, что он не услышит меня: уже пошла песня «Начни со мной сначала». Но очень хочется думать, что бубнение вкупе с рыганием прочистят ему мозги, убедят, что вскрывать он собирается отнюдь не труп.
— Извиняюсь за тебя, Гоуви, — доктор Арлен, эта сука, подает голос, стоя за моей головой, и хихикает. — Будь осторожен, Пит, у посмертной отрыжки отвратительный запах.
Он театральным жестом разгоняет воздух перед собой, потом возвращается к прерванному занятию. Практически не касается паха, походя отмечая шрам на правой ноге, который с задней стороны бедра переходит на переднюю.
«Не заметил важную подробность, — думаю я, — возможно, потому, что она находится выше, чем ты смотришь. Невелика беда, мой дорогой Пляжный Мальчик, но ты также упустил из виду, что Я ЖИВОЙ, а вот это уже катастрофа!»
Он продолжает наговаривать в микрофон, по голосу чувствуется, что он осваивается в новой для себя обстановке (напоминает голос Джека Клугмана из «Куинси, М. Э.»), и я знаю, что у его напарницы, которая стоит у меня за головой, Полианны местного врачебного сообщества, нет мыслей о том, что ей придется перематывать назад пленку с записью этой части «практического занятия». Если не считать одного пустяка: первый труп, который он собирается вскрывать, живой человек, у Пита отлично все получается.
Наконец, он говорит: «Полагаю, я готов перейти к следующему этапу», — в голосе, правда, проскальзывает сомнение.
Она подходит, мельком смотрит на меня, потом сжимает плечо Питу.
— Хорошо. Действуй.
Теперь я стараюсь высунуть язык. Так вот по-детски продемонстрировать свое отношение к красавчику. Этого вполне хватило бы… мне кажется, я чувствую язык и губы, такое ощущение возникает, когда начинает отходить новокаиновая блокада. Вроде бы и язык дернулся. Нет, наверное, я принимаю желаемое за действ…
Да! Да! Дернулся, но только раз, вторая попытка оканчивается полным провалом.
Когда Пит берется за ножницы, «Роллинг стоунз» переходят к следующей песне, «Подхвати огонь».
«Поднесите зеркало к моему носу! — кричу я им. — И увидите, как оно затуманится! Неужели такая мысль не приходит вам в голову?»
Чик, чик, чик, щелкают ножницы.
Пит поворачивает ножницы так, что свет отражается от их блестящих лезвий, и впервые я уверен, на все сто процентов уверен, что это безумие будет доведено до логического конца. Режиссер не собирается останавливать съемку. Рефери не собирается останавливать поединок в десятом раунде. Мы не собираемся брать паузу, чтобы узнать мнение наших спонсоров. Пити-бой намерен вонзить ножницы в мой живот, пока я, беспомощный, лежу на этом столе, а потом вскрыть меня как бандероль, прибывшую из «Хоршоу коллекшн».
Он вопросительно смотрит на доктора Арлен.
«Нет! — воплю я, мой голос бьется о темные стенки моего черепа, но не выплескивается изо рта. — Нет, пожалуйста, нет!»
Она кивает.
— Давай. Все у тебя получится.
— Э… ты не хочешь выключить музыку?
«Да! Да, выключи ее!»
— Она тебе мешает?
«Да! Она ему мешает! Она до предела затуманила ему мозги! Он даже решил, что его пациент мертв!»
— Ну…
— Конечно, — отвечает она и исчезает из моего поля зрения. Мгновением позже Мик и Кейт наконец-то замолкают. Я пытаюсь бубнить, но к своему ужасу обнаруживаю: не получается. Я слишком напуган. Страх сковал мои голосовые связки. Я могу только наблюдать, как она присоединяется к нему, вдвоем они смотрят на меня сверху вниз, как несущие гроб — в открытую могилу.
— Спасибо, — благодарит он. Потом набирает полную грудь воздуха и поднимает ножницы. — Провожу перикардиальный разрез.
Медленно опускает ножницы. Я их вижу… вижу… потом они скрываются за пределами моего поля зрения. А чуть позже я чувствую, как холодная сталь прижимается к верхней части моего живота.
Он с сомнением смотрит на врача.
— Ты уверена, что…
— Хочешь ты учиться проводить вскрытия или нет, Питер? — в голосе звучат резкие нотки.
— Ты знаешь, что хочу, но…
— Тогда режь.
Он кивает, плотно сжимает губы. Я бы закрыл глаза, если б смог, но, разумеется, не могу; я только готовлюсь к боли, которую почувствую через секунду или две, говорю себе: «Крепись!»
— Режу, — он чуть наклоняется вперед.
— Одну секунду! — кричит она.
Давление чуть ниже солнечного сплетения ослабевает. Он поворачивается к ней, на лице удивление, легкое раздражение, а может, и облегчение, потому что удалось оттянуть критический момент.
Я чувствую, как ее рука охватывает мой пенис, словно она собралась погонять мне шкурку, этакий безопасный секс с мертвыми.
— Ты упустил вот это, Питер.
Он наклоняется, смотрит на ее находку — шрам чуть ли не в самом паху, на верхней части правого бедра, вывороченная, блестящая, без единой поры кожа.
Ее рука все еще держит мой член, держит, чтобы он не заслонял шрам, только ради этого. Точно также она держала бы и диванную подушку, чтобы показать кому-то сокровище, которое ей удалось там обнаружить: монетки, бумажник, придушенную кошкой мышку… но что-то происходит.
Дорогой Иисус, что-то происходит!
— И посмотри, — ее пальцы ее пальцы гладят правую часть мошонки, движутся дальше, на бедро. — Посмотри на эти нитевидные шрамы. Его яички, должно быть, раздулись до размеров грейпфрутов.
— Ему повезло, что он не потерял одно, а то и два сразу.
— Можешь поспорить на… можешь поспорить, знаешь на что, — она смеется, и в смехе определенно слышатся сексуальные нотки. Пальцы то сжимаются, то расслабляются, рука движется, с тем, чтобы шрам оставался на виду. Движения спонтанные, но она могла бы заработать двадцать или тридцать баксов, если бы проделывала все это сознательно… при других обстоятельствах, разумеется. — Я думаю, это боевое ранение. Дай-ка мне увеличительное стекло, Пит.
— Но не следует ли мне…
— Я отниму у тебя лишь несколько секунд, — она полностью поглощена моим шрамом. — Он все равно никуда не уйдет, — ее рука по-прежнему охватывает мой пенис, сжимает, отпускает, и я чувствую, что-то продолжает происходить, но, возможно, ошибаюсь. Должно быть, ошибаюсь, иначе он бы это увидел, она бы это почувствовала…
Она склоняется так низко, что я вижу только ее спину, обтянутую зеленым халатом, завязки шапочки, напоминающие тоненькие косички. Теперь, о-го-го, тем самым местом я ощущаю ее дыхание.
— Обрати внимание, как расходятся эти лучевидные шрамы. Это осколочное ранение, которое он получил лет десять тому назад. Мы можем проверить его послужной…
Распахивается дверь. Пит от неожиданности вскрикивает. Доктор Арлен — нет, но ее рука непроизвольно сжимается, сдвигается, и выглядит все так, будто разбитная медсестра ублажает прикованного к постели пациента.
— Не вскрывайте его! — голос такой пронзительный, такой испуганный, что я едва узнаю Расти. — Не вскрывайте его! В сумке с клюшками змея и она укусила Майка!
Они поворачиваются к нему, глаза широко раскрыты, челюсти отвисли. Она по-прежнему сжимает мой конец, не осознает этого, уже какое-то время не осознает, как Пити-бой не осознает, что одной рукой держится за сердце. И выглядит он так, словно именно у него отказал главный насос.
— Что… что ты… — лепечет Пит.
— Уложила его на землю, — Расти трещит, как пулемет. — Полагаю, он оклемается, но сейчас едва может говорить! Маленькая коричневая змейка, я таких не видел никогда в жизни, она уползла под разгрузочную платформу, и сейчас лежит там, но это не важно! Я думаю, она укусила и парня, которого мы привезли. Я думаю… святое дерьмо, док, что это вы делаете? Возвращаете его к жизни по частям?
Она поворачивает голову ко мне, не понимая, о чем он… пока до нее не доходит, что ее ладонь обжимает стоящий столбом пенис. А когда она начинает кричать… с криком выхватывает ножницы из повисшей плетью, затянутой в резиновую перчатку руки Пита… я вновь думаю о старом телефильме Альфреда Хичкока.
«Бедный старый Джозеф Коттен», — думаю я.
Он мог только плакать.
Прошел год с тех пор, как я побывал в секционном зале номер четыре, и я уже полностью поправился, хотя паралич никак не хотел сдаваться: только через месяц я начал шевелить пальцами рук и ног. Я по-прежнему не могу играть по пианино, но, с другой стороны, и раньше не мог. Это шутка, но я за нее не извиняюсь. Думаю, что в первые три месяца после злосчастного инцидента именно моя способность шутить обеспечила пусть минимальный, но жизненно важный запас прочности, который позволил избежать нервного срыва и сохранить здоровую психику. И вам не понять, что я хочу этим сказать, если вы не чувствовали, как стальные ножницы, используемые при вскрытии, упираются вам в живот.
Через две недели после того, как меня доставили в морг, женщина с Дюпон-стрит позвонила полицию Дерри и пожаловалась на ужасный запах, идущий из соседнего дома. Дом этот принадлежал холостяку, банковскому клерку, звали которого Уолтер Керр. Полиция обнаружила, что людей в доме нет. Зато в подвале копы нашли более шестидесяти самых разных змей. Почти половина сдохла, от голода и обезвоживания, но остальные были живы… и очень опасны. Среди них нашлись несколько очень редких, а одна принадлежала к виду, который считался исчезнувшим с середины столетия. Так, во всяком случае, заявили консультанты-герпетологи.
Керр не вышел на работу в Городской банк Дерри 22 августа, через два дня после того, как меня укусила змея, через день после того, как об этой истории прознала пресса. «ПАРАЛИЗОВАННЫЙ МУЖЧИНА ИЗБЕГАЕТ ПОСМЕРТНОГО ВСКРЫТИЯ», гласил заголовок. В одном из абзацев репортер процитировал мои слова. Вроде бы я ему сказал, что «окаменел от страха».
В подземном зверинце Керра в каждой клетке, кроме одной, сидело по змее. На пустой клетке таблички не было, а змею, которая выползла из моей сумки с клюшками (санитары машины «скорой помощи» привезли ее вместе с моим «трупом», а потом решили попрактиковаться на стоянке), так и не нашли. Наличие яда в моей крови, этот же яд, но в гораздо меньшей концентрации, обнаружили в крови Майка, установили, но идентифицировать яд не смогли. За последний год я прочитал множество книг о змеях и нашел, как минимум одну, укус которой вызывает у людей полный паралич. Это перуанский бумсланг, отвратительная тварь, которую в последний раз видели в двадцатых годах. Дюпон-стрит отделяют от поля для гольфа «Муниципального клуба Дерри» меньше чем полмили. Пустыри и перелески.
И последнее. Кэти Арлен и я встречались четыре месяца, с ноября 1994 по февраль 1995. Расстались по взаимному согласию, в силу сексуальной несовместимости.
У меня вставало, лишь когда она надевала резиновые перчатки.
Теперь я уже очень стар, а все это случилось со мной, когда я был еще мальчишкой — девяти лет от роду. Случилось в 1914 году, через несколько месяцев после того, как умер мой брат Дэн, и за три года до того, как Америка вступила в Первую мировую войну. Никогда ни единому человеку на свете еще не рассказывал я, что произошло со мной в тот день у развилки ручья. И никогда не расскажу… во всяком случае, устно. Предпочитаю написать об этом и оставить тетрадь на столике возле своей кровати. Писать долго трудно, потому что руки у меня в последнее время сильно дрожат, былой силы в них почти не осталось. Впрочем, не думаю, что это займет много времени.
Позже кто-нибудь найдет эти мои записи. Человек любопытен по природе своей и никогда не упустит возможности заглянуть в оставленную другим тетрадь под названием «ДНЕВНИК», особенно если автор его отошел в мир иной. Так что написанное мною почти наверняка будет прочитано, уверен в этом. Другое дело, поверят написанному или нет. Почти с той же уверенностью смею заметить, что нет, но это не важно. Меня интересует не это, а свобода. А писание, как я обнаружил, как раз и может дать человеку такую свободу. На протяжении почти двадцати лет я писал в колонку под названием «Давно и далеко» в газете «Колл», издаваемой в Кэстл-Рок. И по опыту знаю, что чаще всего так и получается: стоит написать о каком-то событии, и оно перестает мучить тебя. Оставляет в покое, уходит, точно изображение на старых выцветших снимках — с каждым днем становится все светлее, стирается, блекнет, пока не остается лишь желтовато-белый прямоугольник бумаги.
И я молю Создателя о таком утешении.
Старцу под девяносто давно пора бы расстаться с детскими страхами, но по мере того, как немощь медленно, но верно берет верх, наползает на тебя, точно лижущие берег волны, постепенно подбирающиеся к замку из песка, это ужасное лицо все явственнее встает перед глазами. Грозно сверкает, подобно темной звезде в созвездии моего детства. Все, что я мог сделать еще вчера, кого я мог видеть здесь, в этой комнатке дома для престарелых, все, что я говорил им или они мне… все это исчезло, пропало, растаяло вдали. А вот лицо человека в черном костюме становится все четче, все ближе. И я до сих пор помню каждое его слово. Мне вовсе не хочется думать и вспоминать о нем, но я, против воли, думаю и вспоминаю все время. А иногда по ночам мое одряхлевшее сердце начинает стучать так быстро и сильно, что, кажется, вот-вот вырвется из груди. И вот я беру авторучку, снимаю с. нее колпачок и заставляю старую дрожащую руку выводить в дневнике эти строки, описывать этот бессмысленный и странный случай. Дневник подарила мне правнучка… черт, никак не могу вспомнить ее имя, во всяком случае, сейчас, но точно знаю, что начинается оно с буквы «С». Она подарила мне этот самый дневник на прошлое Рождество, и до этого момента я не написал в нем ни строчки. Но сейчас напишу. Опишу, как повстречал того человека в черном костюме на берегу Кэстл-Стрим летом 1914 года.
Городок под названием Моттон был в те дни совсем отдельным, особым мирком — слов не хватит описать, насколько отличался он от сегодняшнего провинциального американского городка. То был мир без аэропланов, гудящих над головой, мир, где автомобили и грузовики были редкостью. Мир, где небо не разрезали на прямоугольники и квадраты провода высоковольтных линий.
Во всем городке не было ни одного мощеного тротуара. Единственными же признаками цивилизации в нем были: универмаг Корсона, конюшня и лавка по торговле скобяных товаров Тутта, методистская церковь на Крист Корнер, школа, муниципалитет да ресторанчик «У Гарри» в полумиле от центра, который моя мама с плохо сдерживаемым неодобрением в голосе называла «питейным заведением».
Но главное различие было в том, как жили тогда люди. Насколько они тогда были разделены. Не уверен, что люди, родившиеся во второй половине двадцатого века, могут похвастаться тем же. Хотя, грех жаловаться, они изо всех сил стараются быть приветливыми и вежливыми со стариками, подобными мне. Никаких телефонов в ту пору в Западном Мэне не было. Первый установили только лет через пять, а у нас в доме телефон появился, лишь когда мне исполнилось девятнадцать, я тогда поступил в Университет Мэна в Ороно.
Но это еще цветочки. На всю округу был лишь один врач, в Каско, а весь городок состоял из дюжины домов, не больше. Никаких соседей в нынешнем понимании этого слова тогда не было (не уверен даже, что нам было знакомо само это слово, «соседи», хоть люди и дружили, и собирались вместе, как правило, в церкви и на танцах у амбара). А вот пустующие поля были скорее исключением, нежели правилом. Городок окружали фермы, удаленные одна от другой на значительное расстояние; с декабря по март все жители торчали по домам и грелись у печек, семьями. Сидели и слушали завывание ветра в каминных трубах. И от души надеялись, что ни один из членов семьи не заболеет, не сломает ногу или руку или, не дай Бог, не свихнется, подобно одному фермеру, что жил неподалеку от Кэстл-Рока. Этот самый фермер три года тому назад вдруг ни с того ни с сего зарезал свою жену и троих ребятишек, а позже в суде говорил, что сделать это его заставили злые духи. В те дни, перед Первой мировой, окрестности Моттона состояли сплошь из непролазных лесов и болот, где кишели москиты, водились лоси, змеи и прочая нечисть. В те дни злые духи были повсюду.
То, о чем я собираюсь рассказать, случилось в субботу. Отец выдал мне целый список заданий, в числе прочих там были и такие, что пришлось бы исполнять Дэну,
будь он жив. Дэн был моим единственным братом и скончался от укуса пчелы. С тех пор прошел почти год, но мама все отказывалась в это верить. И говорила, что причина смерти наверняка крылась в чем-то другом, что человек просто не может умереть от укуса пчелы. И когда однажды Мама Свит, самая старая дама из женского благотворительного общества при методистской церкви, прошлой зимой попробовала объяснить ей, что то же самое произошло с ее любимым дядей еще в 1873 году, мама заткнула уши, вскочила и выбежала на улицу. И больше ни разу не зашла в церковь и ни разу не посетила ни одного заседания благотворительного общества, вопреки всем уговорам и увещеваниям отца. Она говорила, что раз и навсегда покончила с церковью и что если еще хоть раз встретится с Хелен Робичод (то было настоящее имя Мамы Свит), то выцарапает этой мерзавке глаза. Просто не сдержусь, всегда добавляла она.
В тот день отец велел мне принести дров для кухонной плиты, нарвать на огороде бобов и огурцов, натаскать на сеновал свежего сена, набрать два ведра воды, поставить их охлаждаться в погреб и соскоблить старую краску со стен подвала, сколько смогу. А после этого, сказал он, можешь пойти порыбачить. Если, конечно, не против пойти один, потому как он собирается повидать Билла Эвершема, потолковать с ним насчет коров. На что я ответил, что ничуть не против, и отец улыбнулся — с таким видом, точно заранее знал, что я скажу. Неделю назад он подарил мне новенькую бамбуковую удочку — не потому, что у меня был день рождения или что-то в этом роде, просто ему нравилось иногда дарить мне разные вещицы.
И мне до смерти не терпелось опробовать ее в Кэстл Стрим, самом богатом форелью ручье из всех, где мне доводилось рыбачить.
— Но только смотри, в лес далеко не заходи, — предупредил меня отец. — Не дальше развилки.
— Хорошо, сэр.
— Обещай.
— Да, сэр. Обещаю.
— А теперь обещай то же самое матери.
Мы стояли на заднем крыльце. Я как раз собирался пойти к ключу с двумя ведрами воды, когда отец остановил меня. Он взял меня за плечо и развернул — я увидел маму. Она стояла на кухне за мраморным разделочным столиком, освещенная потоком ярких солнечных лучей, врывавшихся сквозь двойные окна над раковиной. На лоб падал завиток светлых волос, касался брови — видите, с какой отчетливостью я до сих пор помню эту картину? Так и стоит перед глазами. Солнечный свет золотил этот маленький завиток, и мне захотелось подбежать к маме и крепко-крепко ее обнять. Наверное, в тот момент я впервые увидел в ней женщину, увидел маму глазами отца. Еще помню, на ней было ситцевое домашнее платье в мелких красных розочках, и она месила тесто. Кэнди Билл, наш маленький черный скотч-терьер, стоял настороже у ее ног. Стоял, задрав голову, в надежде, что ему хоть что-нибудь перепадет. А мама смотрела на меня.
— Обещаю, — сказал я ей.
Она улыбнулась, но какой-то тревожной и нерадостной улыбкой. Она начала улыбаться так с тех пор, как отец принес на руках Дэна с поля. Отец бежал бегом, он
рыдал и был без рубашки. Рубашку он снял и обернул ею лицо Дэнни, которое чудовищно распухло и покраснело. «Мой мальчик! — кричал он. — Вы только посмотрите, что сталось с моим мальчиком! О Боже, мой мальчик!» Помню все, точно это случилось вчера. То был единственный на моей памяти случай, когда отец поминал имя Господа нашего всуе.
— Так что ты обещаешь, Гэри? — спросила мама.
— Обещаю, что не буду заходить дальше развилки, мэм.
— Ни шагу дальше.
— Ни шагу.
Тут она как-то устало посмотрела на меня, а руки меж тем продолжали делать свое дело, месить кусок теста, поверхность которого приобрела теперь маслянистый желтоватый оттенок.
— Обещаю, что и шагу не ступлю дальше, чем той развилки, мэм.
— Спасибо, Гэри, — сказала она. — И помни, грамматика существует не только в школе, она и в жизни всегда пригодится.
— Да, мэм.
Весь день Кэнди Билл так и бегал за мной как хвостик, не отставал, когда я работал по хозяйству, сидел у моих ног, когда я ел ленч, смотрел на меня с той же мольбой и сосредоточенностью, как на маму, когда та месила тесто. Но когда я взял новенькую бамбуковую удочку и старую потрескавшуюся корзинку для рыбы и вышел со двора, пес остановился и остался стоять в пыли у дороги, провожая меня тоскливым взглядом. Я позвал его, но терьер не сдвинулся с места. Лишь гавкнул пару раз. словно призывая меня поскорее вернуться, но следом не пошел.
— Ладно, оставайся, — сказал ему я таким тоном, точно мне было все равно. На самом деле мне было не все равно. Потому что Кэнди Билл всегда сопровождал меня на рыбалку.
Мама подошла к двери и тоже смотрела мне вслед, приложив руку козырьком к глазам, чтоб не слепило солнце. Так и вижу ее до сих пор, точно живую, — это все равно что разглядывать фотографию человека, который позже был очень несчастен или внезапно скончался. «Помни, что говорил тебе отец, Гэри!»
— Да, мэм. Обязательно.
Она махнула мне рукой. Я тоже помахал. А потом повернулся и зашагал по дороге.
Первые четверть мили горячее солнце немилосердно палило шею, но когда я вошел в лес, где над дорогой сгустились тени, повеяло прохладой. И еще там приятно пахло мхом, и было слышно, как шелестит в ветвях ветер. Я шагал, перекинув удочку через плечо, как делали в ту пору все мальчишки, а в другой руке нес корзинку для рыбы — ну, точь-в-точь коммивояжер с чемоданчиком, где у него образцы товаров. Пройдя по лесу примерно мили две, по дороге, являвшей собой две колеи с травянистой полоской посредине, я услышал торопливое бормотание ручья под названием Кэстл Стрим. И тут же подумал о форели с радужно-пятнистыми спинками и белыми брюшками, сердце так и замерло в радостном предвкушении.
Ручей протекал под маленьким деревянным мостом. Круто спускающиеся к воде берега густо поросли травой и кустарником. Я стал осторожно спускаться вниз, цепляясь за ветки и стараясь тверже ставить ногу при каждом шаге. Мне показалось, что я попал из лета в весну. От ручья веяло свежестью, прохладой и резким запахом зелени. Подойдя к самой кромке воды, я остановился. И стоял, полной грудью вдыхая этот чудесный запах и наблюдая, как кружат над заводью стрекозы и скользят по воде водомерки. Вдруг чуть дальше за заводью выпрыгнула за бабочкой форель — такая славная крупная рыбина, дюймов четырнадцать в длину. И только тут я вспомнил, что пришел сюда не красотами природы любоваться.
Я пошел вдоль берега, вниз по течению, и первый раз забросил новенькую удочку в том месте, откуда был еще виден мост. Поплавок пару раз дернулся, я вытянул леску и увидел, что от червяка осталась половинка. Возможно, добыча оказалась слишком мелкой или рыба была не очень голодна и не стала рисковать, заглатывая всю приманку. А потому я решил перейти на новое место.
Еще два или три раза закидывал удочку, а потом вдруг понял, что дошел почти до самой развилки. До того места, где Кэстл Стрим раздваивается, и одна его половинка течет на юго-запад, к Кэстл Рок, а вторая — на юго-восток, где впадает в Кашвакамак. И вот именно в этом месте мне вдруг удалось поймать самую крупную в моей жизни форель на катушку с блесной, которую я постоянно держал в корзинке. Красавица, доложу вам, ровно девятнадцати дюймов в длину от носа до кончика хвоста! Даже в те дни то был настоящий великан, чемпион среди ручейных форелей!..
Если б я тогда счел, что этим подарком судьбы можно ограничиться, и двинулся бы к дому, то не писал бы всего этого сейчас (причем я уже понял, что писать придется еще ох как долго, так что советую вам набраться терпения). Но я тогда этого не сделал. Решил вместо этого заняться уловом, как учил меня отец. Выпотрошил рыбину, очистил от чешуи, потом положил ее на сухую траву на дно корзины, а сверху прикрыл свежей травой. И двинулся дальше. Видно, тогда, девяти лет от роду, я вовсе не считал поимку ручейной форели девятнадцати дюймов в длину столь уж замечательным и необыкновенным событием. Хоть и дивился тому, как это не порвалась у меня леска, когда я неумело и неуклюже подтягивал к берегу бьющуюся на крючке и изогнутую дугой пятнистую красавицу.
И вот десять минут спустя я оказался у того места, где ручей разветвлялся надвое (теперь этого места нет и в помине; там, где пролегало устье Кэстл Стрим, настроили домов на две семьи каждый, там же находится районная средняя школа, а русло ручья если и сохранилось, то пролегает под землей). В той точке, где два потока расходились в разные стороны, высилась огромная серая скала величиной с наш дом. А берег там был широкий, открытый, весь порос мягкой светло-зеленой травкой, и с него открывался вид на место, которое мы с отцом называли Южной Веткой. Я присел на корточки, забросил удочку, и почти тотчас же на приманку клюнула чудесная радужная форель. Нет, конечно, ей было далеко до моей красавицы-рекордсменки — длиной всего в фут, не больше, — но все равно славная рыбина Я выпотрошил и ее, снял чешую, пока не затвердела, и уложил в корзинку. А потом снова закинул удочку.
На сей раз клюнуло не сразу. А потому я устроился поудобнее, привалился спиной к камню и уставился в синее небо. Но и на поплавок поглядывать не забывал. По небу с запада на восток плыли облака, и я пытался угадать, на что они похожи. Одно напоминало единорога, второе — петуха, третье — собаку, немножко похожую на нашего Кэнди Билла. Я стал искать взглядом следующее, и именно в этот момент, должно быть, задремал.
А может, просто заснул. Не знаю, не помню. Единственное, что точно помню, — разбудил меня рывок удочки. Она едва не выскользнула из рук, и я тут же очнулся, вернулся в реальность. Выпрямился, покрепче ухватил удочку и вдруг почувствовал, что на носу у меня кто-то сидит. Скосил глаза и увидел пчелу. Тут сердце у меня просто в пятки от страха ушло, и я едва не описался.
Древко удочки снова задергалось, на этот раз еще сильнее, но я даже не пытался вытащить улов, хоть и впился в удочку обеими руками изо всей силы, чтобы, не дай Бог, не вырвало и не унесло потоком (кажется, мне в тот момент даже хватило ума придерживать леску указательным пальцем). Мне было не до улова. Все внимание было сосредоточено на толстой твари в черно-желтую полоску, которой вздумалось отдохнуть у меня на носу.
Я медленно приподнял нижнюю губу л подул вверх Пчела затрепетала крылышками, но улетать не стала. Я снова дунул, и она снова затрепетала крылышками… мало того, принялась перебирать ножками. И тут я дуть перестал — из страха, что эта мерзкая и назойливая тварь вдруг потеряет терпение и ужалит меня. Она находилась слишком близко, чтоб я мог разглядеть каждое ее движение, но очень живо представил, как она запускает жало мне в одну из ноздрей, прокалывает кожу и выпускает яд, который тотчас же попадет в глаза. И в мозг — тоже.
Тут вдруг мне пришла в голову совершенно ужасная мысль. Что, если это та же самая пчела, которая убила моего брата?.. Я понимал, что этого не может быть, хотя бы потому, что пчелы-медоносы дольше года не живут (хотя насчет маток не знаю, не уверен). Этого не могло быть просто потому, что пчела, потеряв жало, тут же умирает, даже в девять лет я это точно знал. Жало намертво застревает в коже укушенного пчелой. И когда эта тварь, сотворив свое черное дело, пытается взлететь, ее просто разрывает пополам. Но страшная мысль все равно не оставляла. То была особая, дьявольская пчела, она вернулась, чтобы прикончить и второго сына Лоретты.
Существовал, правда, один утешительный фактор. Меня уже кусали пчелы, и хотя место укуса сильно распухало и болело (возможно, больше, чем у других людей в подобных случаях, точно не знаю, не уверен), я от этих укусов не умер. Погиб мой брат, угодил в предназначенную ему природой ужасную ловушку, но мне до сих пор удавалось счастливо избегать такой участи. Однако, когда я почти до боли скашивал глаза, чтобы разглядеть сидевшее на носу чудовище, логика переставала существовать. Существовала лишь пчела, только она, пчела, погубившая моего брата, принесшая ему столь ужасную и мучительную смерть, что отцу пришлось сорвать с себя рубашку и прикрыть ею несчастное изуродованное распухшее до неузнаваемости лицо Дэна. Охваченный горем и ужасом, он сделал это, чтобы уберечь жену, не хотел, чтобы мать видела, во что превратился ее первенец. И вот теперь пчела вернулась и хочет убить меня. И она наверняка убьет меня, я буду корчиться в муках и конвульсиях здесь, на берегу. Дергаться и извиваться, точно форель, когда выдергиваешь из ее рта стальной крючок.
И вот когда я сидел на берегу ручья, с головы до пят дрожа от страха, вдруг за спиной послышался хлопок. Довольно громкий и резкий, он напоминал выстрел из пистолета, но я сразу понял, что никакой это не выстрел. Просто кто-то громко хлопнул в ладоши. Всего один раз. И тут же, словно по команде, пчела сорвалась с моего носа и шлепнулась прямо мне на колени. И лежала там, а вылезшее из брюшка черное жало отчетливо вырисовывалось на фоне моих старых вылинявших вельветовых брюк. Она была мертва, мертвее не бывает, я это сразу понял. И почти в тот же миг снова запрыгал поплавок и сильно задергалось удилище, и я едва удержал его в руках.
Я покрепче ухватился за него и сильно рванул вверх. Обычно, когда я делал такой маневр в присутствии отца, тот хватался за голову. Из воды, точно вспышка, вырвалась, разбрызгивая хвостом мелкую водяную пыль, радужная форель. Гораздо крупнее той, что мне удалось поймать в первый раз. Такого рода соблазнительные кадры в сороковые — пятидесятые годы украшали порой обложки журналов для мужчин, к примеру, «Факты» и «Мир приключений настоящего мужчины». Вид этой прекрасной добычи моментально отогнал все прочие мысли, но тут леска не выдержала, лопнула, и рыба плюхнулась обратно в воду. Я оглянулся посмотреть, кто ж это хлопнул в ладоши. На опушке леса стоял человек. Лицо продолговатое и необычайно бледное. Черные волосы плотно прилегают к черепу узкой головы и аккуратно разделены пробором слева. И еще он был очень высокий. Одет он был в черный костюм-тройку, но я сразу понял — это не человеческое существо, потому что глаза у него были оранжево-красные, точно угольки в дровяной печке. Причем я не имею в виду радужную оболочку глаз, потому что никакой оболочки вовсе не было, и зрачков тоже не было, и белков. Сплошь оранжевые глаза — они двигались и мерцали. Короче, надеюсь, вы уже поняли, что я имею в виду? Внутри у этого существа пылал огонь, а глаза служили эдакими маленькими оконцами, через которые можно было заглянуть внутрь, в самую его глубину и сущность, ну, как через стеклянные глазки, через которые мы заглядываем в печь.
И тут мой мочевой пузырь меня подвел, и в том месте, где лежала мертвая пчела, расползлось на линялом коричневом вельвете брюк темное пятно. Я плохо соображал, что происходит, и просто не мог оторвать глаз от мужчины, стоящего на берегу и смотрящего на меня. Мужчины, который умудрился прошагать миль тридцать через дремучие леса Западного Мэна, ничуть не испачкав при этом ни черного костюма-тройки, ни узких начищенных до блеска кожаных черных туфель. Я также заметил сверкающую в лучах солнца цепочку от карманных часов. Весь чистенький, ни пылинки, ни единой сосновой иголочки. И еще он улыбался мне.
— О, кого я вижу! Мальчик — рыбак! — воскликнул он приятным низким голосом. — Только вообразите! Счастлив познакомиться, малыш!
— Здравствуйте, сэр, — сказал я. Голос у меня не дрожал, но как-то не слишком походил на мой обычный голос. Точно говорил им человек постарше. Ну, скажем, в возрасте Дэна. Или даже отца. Я мог думать только об одном: отпустит ли он меня, если я притворюсь, что не понял, кто он такой? Если притворюсь, что не вижу танцующие и мерцающие язычки пламени в том месте, где положено быть глазам?..
— А я спас тебя от опасного укуса, — сказал он. И тут же, к моему ужасу, начал спускаться к воде, к тому месту, где продолжал сидеть я с мертвой пчелой на промокших штанишках и бамбуковой удочкой в онемевшей руке. В этих нарядных городских туфлях на кожаной подошве он наверняка должен был поскользнуться на крутом, поросшем сорняками склоне, но этого не произошло. Мало того, я заметил, что он даже не оставляет следов. Там, где его ступня касалась земли — или просто казалось, что касалась, — не оставалось ни сломанной веточки, ни раздавленного стебелька или листка, ни углубления от каблука в сырой земле.
Он еще не успел подойти ко мне, но я уже ощущал запах, исходивший от кожи под костюмом, — запах горелых спичек. Человек в черном костюме был самим Дьяволом. Он вышел из дремучих лесов, что раскинулись между Моттоном и Кашвакамаком, и вот теперь стоит рядом со мной. Уголком глаза я видел бледную, как у манекена в витрине, руку. А пальцы были неестественно длинными.
Он присел со мной рядом, прямо на траву. Колени при этом торчали, как у любого нормального мужчины, но когда он пошевелил руками, свободно болтающимися между колен, я заметил, что каждый из длинных белых пальцев заканчивается не ногтем, но продолговатым желтым когтем.
— Ты не ответил на мой вопрос, маленький рыбачок, — сказал он своим низким и сладким голосом. Теперь, когда я вспоминаю об этом, кажется, что точь-в-точь такими же голосами говорили дикторы, рекламирующие по радио разные товары, вроде жеритола, серутана, овалтина, а также каких-то трубочек доктора Грейбоу. — Правда, здорово, что мы встретились?
— Пожалуйста, не обижайте меня, — произнес я таким тихим шепотом, что сам едва расслышал собственные слова. Я был напуган так, что просто не в силах выразить это сейчас, на бумаге, напуган, как еще никогда не пугался в жизни. Но это чистая правда. Так оно и было. Тогда мне даже в голову не пришло, что это может быть сон. Хотя могло прийти, будь я несколькими годами старше. Но я не был старше, мне было всего девять. И я понял, что это правда, что это происходит в реальности, как только он присел рядом со мной. Уж кто-кто, а я всегда умел отличить шило от мыла, так говаривал мой отец. Мужчина, вышедший из леса тем субботним летним днем, был не кем иным, как самим Дьяволом, и сквозь пустые оранжевые его глазницы я видел, как пылают его мозги.
— Ой, чую, чем-то пахнет! Интересно, чем же это, а? — воскликнул он, точно и не слышал меня вовсе, хотя я понимал, прекрасно слышал. — Чем-то таким… мокрым, что ли?
И он подался ко мне всем телом, вытянув и без того длинный нос, с видом человека, собравшегося понюхать цветок. Тут я заметил еще одну совершенно ужасную вещь: на земле, там, где двигалась тень от его головы, трава тут же желтела и высыхала. Он опустил голову к моим штанишкам и еще сильнее принюхался. А потом даже полузакрыл полыхающие оранжевым пламенем глаза, точно вдыхал какой-то совершенно божественный, тонкий и неземной аромат, желая сосредоточиться на нем целиком и полностью.
— Ужас! — воскликнул он. — Прелесть-кошмар! — А затем забормотал нараспев: — Опал! Алмаз! Сапфир! Агат! Браслеты, ожерелья! Откуда этот аромат? Тут пахнет лимонадом, Гэри! — Тут он откинулся на спину и дико расхохотался. Смеялся как сумасшедший.
Надо бежать, подумал я, но ноги, казалось, не принадлежали телу. Я не плакал, нет; хоть и обмочился, как какой-нибудь младенец, но не плакал. Слишком уж был напуган, чтобы плакать. Я понял, что умру скорее всего мучительной смертью, но хуже всего было то, что я понимал: это еще не самое худшее, что может со мной случиться.
Худшее может произойти позже. После того, как я умру.
Тут он вдруг резко сел. Запах горелых спичек, исходивший от его костюма, стал еще резче, я почувствовал, что задыхаюсь, что в горле стоит противный ком. Он мрачно смотрел на меня пылающими на узком бледном лице глазами, мрачно и в то же время — с юмором. Вообще было в его лице нечто такое, что заставляло думать, что он вот-вот рассмеется.
— Плохие новости, мальчик-рыбачек, — сказал он. — Я принес тебе плохие новости.
Я молча смотрел на него — черный костюм, дорогие черные туфли, длинные белые пальцы с когтями вместо ногтей.
— Твоя мать умерла.
— Нет! — крикнул я. И вспомнил, как мама утром месила тесто, вспомнил о маленьком завитке светлых волос, падающем на лоб, вспомнил, как она стояла, освещенная ярким утренним солнцем, и тут душу мою снова обуял ужас… Вот только испугался я на сей раз не за себя, нет. А потом вспомнил, как она стояла в дверях и смотрела мне вслед, заслоняя глаза от солнца. Смотрела на меня так, точно разглядывала фотографию человека, которого хотела увидеть снова, но при этом знала, что никогда не увидит.
— Нет, ты лжешь! — заорал я.
Он улыбнулся — грустной и преисполненной терпения улыбкой человека, которого часто и несправедливо обвиняют.
— Боюсь, что нет, — сказал он. — С ней произошло то же самое, что с твоим братом, Гэри. Пчела.
— Нет, это неправда, — сказал я. И тут наконец заплакал. — Она уже старая, ей целых тридцать пять, и если б пчела могла убить ее, как убила Дэнни, это уже давным-давно случилось бы, а сам ты лживый ублюдок и урод!
Я осмелился обозвать Дьявола лживым ублюдком и уродом!.. В глубине души я понимал, что делать этого не стоило, но слишком уж был потрясен несуразностью его слов. Моя мама умерла? Но это все равно что сказать, что на месте Скалистых гор образовался новый океан. И одновременно я ему верил. Одновременно верил ему целиком и полностью, как верит в глубине души человек, что с ним может случиться самое худшее.
— Понимаю и сочувствую твоему горю, мальчик-рыбачек, но боюсь, твой последний аргумент не выдерживает никакой критики. — Он произнес эти слова деланно спокойным и ласковым тоном, без тени сожаления или сочувствия, отчего они показались мне еще более омерзительными. — Человек может прожить всю жизнь, ни разу не увидев пересмешника, но ведь это вовсе не означает, что пересмешников не существует в природе, верно? Твоя мать…
Тут из воды неподалеку от нас выпрыгнула рыба. Мужчина в черном костюме нахмурился, потом указал на нее длинным бледным пальцем. Форель перекувырнулась в воздухе, так резко изогнувшись при этом, что показалось, она кусает себя за хвост, и тут же с плеском упала обратно в воду. Но не погрузилась в нее, а поплыла, уносимая потоком прочь, безжизненно плоская, мертвая. Вот тело ее врезалось в огромный серый камень, в том месте, где разделялся поток, завертелось в водовороте, а затем поплыло по направлению к Кэстл Рок. Страшный незнакомец перевел взгляд на меня, глядя огненными глазами, а тонкие губы раздвинулись и обнажили в улыбке-оскале ряд крошечных острых, как иголки, зубов.
— Просто твою маму еще ни разу в жизни не кусала пчела, — сказал он. — Ей везло. А потом, примерно час назад, одна такая тварь влетела в кухонное окно, как раз в тот момент, когда мама вынимала из печи хлеб, чтобы положить его остывать на стол. И тут…
— Не желаю этого слушать! Не хочу, не хочу этого слушать!
Я закрыл уши ладонями. Он сложил губы трубочкой, точно собирался свистнуть, и подул на меня. И вонь от его дыхания была просто чудовищной, невыносимой — запахло гнилью, сточными водами, несвежим бельем, протухшими и разложившимися курами.
Я тут же убрал руки от лица.
— Вот так-то лучше, — сказал он. — Тебе придется выслушать это, Гэри, ты должен выслушать все это, маленький рыбачек. Именно от твоей матери передалась по наследству Дэнни эта фатальная особенность. В тебе она тоже есть, но несколько разбавлена кровью отца, а вот у бедного Дэна такой защиты не было. — Он снова сложил губы трубочкой, но на этот раз дуть на меня не стал, а просто почмокал ими, тцк-тцк, словно целует. — И хотя не в моих правилах плохо говорить о мертвых, должен заметить, что во всей этой истории присутствует некая романтическая справедливость, ты согласен? Ведь в конечном счете именно она убила твоего брата Дэна. Как если бы приставила револьвер ему к голове и нажала на спусковой крючок.
— Нет, — прошептал я. — Нет, это неправда.
— Уверяю тебя, именно так оно и было, — сказал он. — Пчела влетела в окно и села ей на шею. И она прихлопнула ее ладонью, даже не успев сообразить, что делать этого не следует. Ты бы никогда не стал так поступать, верно, Гэри?.. Ну и, естественно, пчела ее ужалила. И она почти сразу же начала задыхаться. Так, знаешь ли, всегда происходит с людьми, страдающими аллергией на пчелиный яд. Горло распухает, перехватывает дыхание, и они словно тонут, но не в воде, а на воздухе. Вот почему лицо у Дэна было таким распухшим и красным. Вот почему твой отец прикрыл его рубашкой.
Я смотрел на него, не в силах вымолвить и слова. По щекам катились слезы. Мне не хотелось верить ему, к тому же в воскресной церковной школе учили, что дьявол — это отец всей лжи на земле, но все равно я ему верил. Верил, что он стоял у нас во дворе и заглядывал в кухонное окно, и видел, как моя мама упала на колени и схватилась за горло, а Кэнди Билл прыгал и танцевал вокруг нее, громко лая от страха.
— Надо сказать, она издавала совершенно жуткие звуки, — небрежно заметил человек в черном костюме. — И еще при этом ужасно исцарапала себе лицо. А глаза так просто вылезали из орбит, прямо как у лягушки. Ну и, разумеется, она плакала. — Тут он на миг умолк, а затем добавил: — Она плакала, умирая, разве это не прекрасно? Ну а потом произошла уже совершенно прелестная вещь. После того как она умерла… после того как пролежала на полу минут пятнадцать или около Того, а вокруг тишина, ни звука, ничего, кроме потрескивания угольков в печи… И еще это пчелиное жало, оно застряло у нее в коже, торчало, такое черное и крохотное-крохотное, после всего этого, знаешь, что сделал Кэнди Билл? Этот маленький негодник начал слизывать у нее со щек слезы! Сначала с одной щеки… потом — с другой. Представляешь?..
Он уставился на быстро бегущую воду и какое-то время молчал. Лицо печальное, задумчивое. А потом обернулся ко мне, и это выражение исчезло, как сон. Теперь лицо у него было осунувшееся, изнуренное, как у человека, умершего голодной смертью. Глаза сверкали. И еще между бледными губами я видел мелкие и острые зубы.
— Я умираю с голоду, — жестко и громко произнес он. — Я убью тебя, разорву пополам и сожру твои внутренности, мальчик рыбак. Как тебе такая перспектива?
Нет, хотелось крикнуть мне, нет, пожалуйста, не надо, прошу вас! Но не получилось выдавить и звука. И еще я сразу понял: он действительно намерен так поступить со мной. И поступит.
— Просто жуть до чего проголодался, — раздраженным и дразнящим тоном протянул он. — К тому же теперь тебе будет совсем не сладко жить без твоей драгоценной мамочки, поверь мне на слово. Мало того, твой папаша — мужчина того сорта, которому непременно надо вставить свой член в тепленькую дырку, ты уж поверь, я в людях разбираюсь. А стало быть, за неимением лучшего он будет пользовать тебя. А я могу спасти тебя от всех этих неприятностей, унижений и страданий. К тому же ты отправишься прямёхонько на небеса, только подумай! Души убитых и мучеников всегда отправляются в рай. Так что оба мы сегодня сослужим добрую службу Господу Богу. Ну скажи, Гэри, разве не славно?
Он протянул ко мне длинную и бледную когтистую лапу. И тут я, даже толком не соображая, что делаю, схватил корзинку, запустил руку под траву, на дно, и извлек огромную форель, того самого «монстра», с которым мне так подфартило в самом начале рыбалки и на чем следовало остановиться. Достал рыбину и слепо протянул ему — пальцы у меня были скользкими от крови, а в белом брюшке рыбы зиял глубокий разрез, в том месте, где я выпотрошил ее внутренности, — то есть сделал примерно то же самое, что собирался сотворить со мной человек в черном костюме. На меня сонно смотрел стеклянный глаз форели, золотое колечко, украшавшее темную спинку, напомнило мне об обручальном кольце мамы. Тут же я увидел ее лежащей в гробу, кольцо блестело в падавшем на него луче солнца, и я сразу же понял: все это правда. Ее действительно ужалила пчела, и она захлебнулась в теплом, пахнущем хлебом воздухе кухни, и Кэнди Билл слизывал слезы с ее распухших щек.
— Большая рыба! — низким жадным голосом воскликнул мужчина в черном костюме. — О, какая боль-ша-а-ая ры-ы-бина!
Он вырвал форель у меня из рук и запихнул ее в рот, целиком. При этом рот у него раскрылся невообразимо широко, ни один человек на свете не способен так широко разинуть рот. Много лет спустя, когда мне было шестьдесят пять (я точно помню, что шестьдесят пять, потому что в том году вышел на пенсию), я ездил на экскурсию в «Аквариум», в Новой Англии. И первый раз в жизни увидел там живую акулу. Так вот, рот у мужчины в черном, когда он раскрыл его, точь-в-точь походил на пасть акулы. С той только разницей, что глотка у него была оранжево-красная, огненная, как и его ужасные глаза. И еще, когда он раскрыл эту самую пасть, то есть рот, на меня так и полыхнуло жаром, точно из камина, куда только что подбросили сухих дров, которые моментально занялись пламенем. Впрочем, я, наверное, не слишком убедительно описал, какой жар исходил у него изо рта; заметил лишь, что, прежде чем он успел раздавить голову крупной форели зубами, чешуйки и плавники у рыбины приподнялись, встали дыбом и тут же начали сворачиваться, как сворачиваются завитками листы бумаги, если швыряешь ее в печь.
Короче, он заглотил рыбину, как заглатывает бродячий фокусник шпагу. Он не разжевывал ее, только сверкающие глаза на миг вылезли из орбит от усилия. Рыба провалилась вниз, прошла по горлу, от чего оно вспучилось, и тут он заплакал. Но не человеческими слезами, нет. По щекам поползли алые густые капли крови.
Думаю, что именно созерцание этих кровавых слез вдруг придало мне сил. Ноги ожили. Я вскочил, как чертик из шкатулки, и, не выпуская из рук бамбуковую удочку, бросился бежать вверх по склону, продираясь сквозь заросли кустарника, время от времени хватаясь свободной рукой за траву и ветки, чтоб, не дай Бог, не споткнуться и как можно быстрее преодолеть подъем.
Он издал сдавленный разъяренный возглас — звук, который может издать человек с набитым ртом. Забравшись на гребень склона, я обернулся, чтобы взглянуть на него. Он бросился за мной вдогонку, полы черного пиджака раздувались на ветру, вспыхивала на солнце золотая цепочка от карманных часов. Изо рта все еще торчал рыбий хвост, и до меня доносился запах жареной форели — все остальное успело сгореть в пламени его ненасытной глотки.
Он догонял меня, тянул длинные руки с когтями, и я помчался по гребню горы, как ветер. Пробежав ярдов сто, вдруг снова обрел голос и закричал — от ужаса в основном, но в этом крике слышалась скорбь по моей несчастной красивой, так нелепо погибшей маме.
Он не отставал. Я слышал за спиной треск и шорох ломающихся веток и топот, но не осмеливался обернуться. Мчался, опустив голову, чтобы не оступиться, видел перед собой лишь кусты, кочки и траву и бежал что есть духу. Каждую секунду ждал, что вот-вот в плечо мне вопьется его когтистая лапа, и тогда я неминуемо окажусь в его смертельно жарких и душных объятиях.
Но этого не случилось. Через некоторое время — не могу точно сказать, сколько именно прошло времени, пять минут, десять, но они показались мне вечностью — я увидел сквозь листву деревянный мостик. Все еще продолжая вопить низким, осипшим от ужаса, каким-то булькающим голосом, я бросился вниз по склону, к ручью.
Где-то на середине пути поскользнулся, упал на колени и обернулся. Человек в черном костюме почти настиг меня. Я отчетливо видел его искаженное яростью и вожделением бледное лицо. Щеки забрызганы кровавыми слезами, акулья пасть ощерена.
— Рыбачек! — рявкнул он и принялся спускаться к берегу следом. А потом протянул длинную лапу и вцепился мне в ногу. Сам не понимаю как, но мне удалось вырваться. А потом я метнул в него удочкой. Он перехватил ее на лету, но тут ноги у него запутались в высокой траве, и он рухнул на колени. Я не стал ждать, что произойдет с ним дальше, развернулся и помчался к мосту. Бежал, скользя на склоне на каждом шагу, и едва не скатился в воду, но в последний момент успел ухватиться за одну из деревянных опор, тянущихся по всей длине под мостом, и спасся.
— Не убегай, куда же ты, рыбачек? — окликнул меня он. Похоже, он был в ярости, но в то же время в голосе проскальзывали насмешливые нотки. — Чтоб я наелся досыта, нужно нечто покрупнее, чем какая-то жалкая форель!
— Оставьте меня в покое! — крикнул я в ответ. Ухватился за перекладину и, неуклюже перевалившись через нее, оказался на мостике. При этом занозил ладони и так сильно стукнулся головой о дощатый настил, что прямо искры из глаз посыпались. Тут же перекатился на живот и пополз прочь. На ноги поднялся, уже когда дополз почти до конца моста, споткнулся, потом вошел в ритм и пустился наутек. Бежал, как могут бегать только девятилетние мальчишки, мчался как ветер. Казалось, ноги касаются земли лишь на третий или четвертый раз, а может, так оно и было. Все остальное время я словно плыл в воздухе. Нашел лесную дорогу, побежал по правой колее, бежал до тех пор, пока в висках не застучали молоточки, бежал, пока глаза не начали вылезать из орбит, бежал, пока не закололо в левом боку, под ребрами, бежал до тех пор, пока не почувствовал во рту металлический привкус крови. И когда уже больше не было сил бежать, перешел на шаг, потом и вовсе остановился и, хрипя и отдуваясь, точно загнанная лошадь, обернулся через плечо. Я был просто убежден, что увижу его за спиной. Увижу, как он стоит на лесной дороге в своем пижонском черном костюме, на животе поблескивает золотая цепочка от часов, а прическа аккуратная, ни одного выбившегося волоска.
Но там никого не было. Он исчез. Дорога, тянувшаяся до Кэстл Стрим между высокими колоннообразными стволами сосен и зелеными мхами, была пуста. И, однако же, я чувствовал: он где-то здесь, рядом, укрылся в лесу, следит за мной, не сводит жутких огненных глаз, пахнет горелыми спичками и жареной рыбой.
Я развернулся и зашагал по дороге, немного прихрамывая — видно, растянул икроножные мышцы, и на следующее утро, едва встав с постели, почувствовал, как страшно ноют и болят ноги, прямо шагу нельзя ступить. Впрочем, в детстве и юности на такие вещи особенно внимания не обращаешь, все нипочем. Я продолжал торопливо шагать по дороге, то и дело оглядываясь через плечо — убедиться, что за спиной у меня никого. И всякий раз так и оказывалось — никого. Но это почему-то не уменьшало, а лишь усугубляло мой страх. Лес казался непроницаемо темным, мрачным, зловещим, чудилось, что где-то там, в самой его глубине, среди спутанных ветвей, непролазного бурелома, в глубоких оврагах затаилось и живет нечто ужасное. До той субботы 1914 года мне, как и большинству детей, казалось, что страшнее медведя в лесу зверя нет.
Теперь я понял, что это не так.
Я прошагал по дороге еще примерно с милю и добрался до места, где она выходила из леса на опушку и сливалась с Джиган Флэт-роуд. И вдруг увидел отца. Он шел мне навстречу и весело насвистывал песню «Старая дубовая бочка». И нес в руке свою удочку с колесиком спиннинга, приобретенную в «Манки Уорд». В другой руке у него была корзина для рыбы, с ручкой, отделанной вязаной лентой. Ее сделала мама еще при жизни Дэна. На ленте была вышита надпись: «ПОСВЯЩАЕТСЯ ИИСУСУ». Едва завидев отца, я пустился бежать ему навстречу с дикими криками: «Папа! Папа! Папочка!» Ноги плохо слушались, и меня качало из стороны в сторону, точно пьяного матроса.
Отец, едва завидев меня, улыбнулся, но веселое, даже игривое выражение лица тут же сменилось озабоченным. Он не глядя швырнул удочку и корзину на дорогу и опрометью бросился ко мне. Прежде я никогда не видел, чтоб отец бегал так быстро, просто удивительно, что мы с ним не сшибли друг друга с ног, когда он подскочил ко мне. Я пребольно ударился лицом о его пряжку на ремне, даже кровь из носа немножко пошла. Впрочем, я тогда этого даже не заметил. Лишь прижимался к нему всем телом и обнимал обеими руками что есть сил, пачкая его старенькую голубую рубашку кровью, слезами и соплями.
— Что такое, Гэри? Что случилось? Ты в порядке?
— Ма умерла! — прорыдал я, — Явстретил человека, там, в лесу, и он сказал мне, что мама умерла! Ее ужалила пчела, и она вся распухла, в точности так же, как было с Дэном, а потом умерла! Лежит в кухне, на полу, а Кэнди Билл… он слизывает с-с-слезы… у нее со… со…
«Щек» — хотел выдавить я это последнее слово, но не смог, дыхание перехватило. Слезы бежали ручьем. Я почувствовал, как вздрогнул отец, и, подняв голову, увидел, что его испуганное лицо двоится и троится у меня в глазах. Тут я завыл, но не как маленький мальчик, разбивший в кровь коленки, а как пес, учуявший нечто страшное в лунном свете. И тогда отец снова крепко прижал меня к себе. Но я выскользнул, вывернулся у него из-под руки и обернулся через плечо. Хотел убедиться, что к нам не идет тот ужасный мужчина в черном костюме. Видно его не было; на дороге, уходящей в лес, ни души. И тогда я про себя поклялся, что никогда и ни за что больше не ступлю на эту дорогу, ни при каких обстоятельствах. Не столь давно я пришел к выводу, что наш Бог и Создатель, видно, очень милостив к нам, его детям, поскольку не позволяет им заглянуть в будущее. В тот момент я бы, наверное, просто с ума сошел, если б знал, что мне предстоит вернуться на эту дорогу, что не пройдет и двух часов, как я снова буду шагать по ней. Но тогда я ничего этого еще не знал. И увидев, что ни на дороге, ни на опушке его нет, испытал невероятное облегчение. А потом вдруг снова вспомнил о маме — своей дорогой, милой, доброй и красивой умершей мамочке, — прижался щекой к животу отца и снова завыл.
— Послушай, Гэри, — сказал он секунду-другую спустя. Но я не унимался. Он позволил мне повыть еще немножко, потом наклонился, взял за подбородок и, глядя мне прямо в глаза, произнес: — Твоя мама в полном порядке, понял?
Я молча смотрел на него, слезы продолжали катиться по щекам. Я ему не верил.
— Не знаю, кто это тебе сказал, что за подлая тварь осмелилась плести все эти небылицы и пугать ребенка, но, клянусь Богом, наша мама жива и чувствует себя замечательно.
— Но он… он сказал…
— Да мне плевать, что он там сказал. Я вернулся от Эвершема раньше, чем думал, просто выяснилось, что Билл никаких коров не продает, все это сплетни. Вот и подумал, пойду посмотрю, как там успехи у моего сыночка. Взял удочку, корзинку, а мама сделала нам пару бутербродов с джемом. Из свежевыпеченного хлеба, еще тепленького. Так что ровно полчаса тому назад она была в полном порядке, Гэри, и нет никаких причин думать иначе. Слово даю. Ничего страшного за эти последние полчаса с ней произойти не могло. — Он обернулся и взглянул на опушку. — Кто этот человек? И где он теперь? Найду гада и вышибу ему мозги!
За несколько секунд я передумал массу самых разных вещей, но одна все же превалировала над остальными: если папа повстречает того человека в черном костюме, то вряд ли удастся вышибить ему мозги. И целым от него папе не уйти, это точно.
Перед глазами у меня так и стояли эти бледные длинные пальцы с острыми желтоватыми когтями.
— Так где, Гэри?
— Не знаю, не помню, — ответил я.
— Там, где ручей разделяется надвое? У большого камня?
Я просто не мог солгать отцу, особенно когда он задавал вопрос в лоб, был не в силах солгать даже ради спасения его или моей жизни.
— Да, там. Но только не ходи туда, ладно, пап? — И я вцепился ему в руку. — Пожалуйста, не надо, не ходи! Это очень страшный человек! — Тут меня, что называется, осенило: — Кажется, у него есть ружье.
Отец задумчиво смотрел на меня.
— Может, то и не человек был вовсе, — произнес он после паузы, с особым нажимом на слово «человек» и слегка вопросительной интонацией. — Может, ты просто уснул, закинув удочку, и тебе приснился дурной сон. Ну, вроде того сна о Дэнни, прошлой зимой.
Прошлой зимой мне часто снились страшные сны о Дэнни. Особенно часто снилось, как я открываю дверь в чулан или в темный погреб, пропитанный кисловатым запахом сидра, и вижу, что он стоит там и смотрит прямо на меня. И лицо у него просто ужасное, все красное и распухшее. Тут я с криком просыпался и будил родителей. А ведь отец, наверное, прав. Я действительно ненадолго задремал, сидя на берегу ручья. Да, задремал, но потом проснулся, как раз незадолго перед тем, как человек в черном хлопнул в ладоши и пчела свалилась мне на колени мертвая. Однако тот человек снился мне совсем не так, как Дэнни, я был в этом совершенно уверен, хотя встреча с ним уже успела приобрести некоторый оттенок нереальности, как всегда бывает, когда сталкиваешься с чем-то сверхъестественным. Чтож, раз папа считает, что этот страшный человек существует лишь в моем воображении, тем лучше. Тем лучше для него.
— Наверное, так оно и было, — пробормотал я.
— Ладно. Тогда вернемся и найдем твою удочку. И корзинку.
И он уже двинулся к лесу, но тут я снова намертво вцепился ему в руку и стал тянуть назад.
— Потом! — воскликнул я. — Пожалуйста, не надо, не ходи туда, пап! Просто мне хочется поскорее увидеть маму. Убедиться, что она жива и здорова.
Он задумался на секунду, потом кивнул.
— Да, наверное, так будет лучше. Сперва заглянем домой, а уж потом, попозже, пойдем искать твою удочку.
Мы вместе двинулись к ферме. Отец шел, закинув свою длинную удочку на плечо, и оба мы жевали на ходу чудесные свежайшие ломти хлеба, щедро смазанные джемом из черной смородины.
— Что-нибудь поймал? — спросил отец, когда впереди показался амбар.
— Да, сэр, — ответил я. — Радужную форель. Довольно здоровую. — А та, первая, была куда как больше, подумал я, но решил этого не говорить. — Если честно, то более здоровой рыбины я просто раньше не видел. Но теперь ее у меня нет, папа, и показать тебе я не могу. Пришлось отдать тому человеку в черном костюме, чтоб он меня не сожрал. И знаешь, помогло… хоть и ненадолго.
—. И все? Больше ничего?
— Да сразу задремал, как только поймал. — Не вся правда, но и не ложь тоже.
Хорошо хоть удочку не потерял Ты ведь не потерял ее, а, Гэри?
— Нет, сэр, — неуверенно ответил я. Лгать не хотелось, к тому же никак не удавалось придумать подходящее объяснение. Особенно если Он твердо намерен отправиться на поиски пропавшей удочки, а по его лицу я сразу понял, что намерен.
Впереди показался Кэнди Билл. Он с пронзительным лаем стрелой вылетел из амбара и помчался навстречу нам, умудряясь вилять не только обрубком хвоста, но и всем задом, как делают только скотч-терьеры, когда донельзя возбуждены. И я, подгоняемый надеждой и тревогой одновременно, не выдержал. Вырвал руку у отца и помчался к дому, все еще в глубине души убежденный, что найду маму мертвой. Найду на полу в кухне, с безобразно распухшим пурпурным, как у Дэна, лицом, как тогда, когда отец принес его на руках с поля, плача и поминая имя Господа Бога всуе.
Но она стояла у разделочного столика, живая, здоровая и невредимая, и, мурлыкая под нос какую-то песенку, чистила бобы. Обернулась, взглянула на меня — сначала с удивлением, затем, заметив мои заплаканные глаза и бледное лицо, с тревогой.
— Что такое, Гэри, сынок? Что случилось?
Я не ответил. Подбежал к ней, начал обнимать и целовать. Тут вошел и отец. И сказал:
— Не волнуйся, Ло, все в порядке. Просто парень задремал у реки и ему приснился дурной сон.
— Бог даст, на этот раз последний, — сказала мама и еще крепче обняла меня. А Кэнди Билл танцевал у наших ног и заливался пронзительным лаем.
— Если не хочешь, можешь, конечно, со мной не ходить, Гэри, — сказал отец, хоть и говорил раньше, что пойти с ним я должен, просто обязан. Хотя бы для того, чтоб взглянуть в лицо собственным страхам. Единственный способ избавиться от них — так, во всяком случае, принято думать в нынешнее время. Рассуждать со стороны, конечно, хорошо и просто, но с момента моей встречи с тем ужасным человеком в черном костюме не прошло и двух часов, я до сих пор был убежден, что существо это вполне реальное. Но убедить в этом Отца никак не получалось, что, впрочем, вполне объяснимо. Ну сами подумайте: легко ли девятилетнему мальчишке убедить отца, что он видел самого Дьявола, выходящего из леса в черном костюме?..
— Ладно, пошли, — сказал я. И выбежал из дома за ним следом, собрав все остатки мужества, хотя сердце снова ушло в пятки и ноги отказывались идти. Догнал отца, и мы остановились во дворе, возле поленницы дров.
— Что это у тебя за спиной? — спросил он.
Я медленно вынул руку из-за спины. Я твердо вознамерился идти с отцом и решил подготовиться. При этом я от души надеялся, что человек в черном костюме, с ровным, как стрела, пробором прилизанных черных волос на голове, исчез. Но если не исчез… Короче, на этот случай я захватил с собой нашу семейную Библию. И медленно достал ее из-за спины. Сначала я хотел захватить Новый Завет, который получил в воскресной школе в награду за выученные наизусть псалмы (выучить удалось почти все, за исключением двадцать третьего, который ровно через неделю напрочь вылетел из головы). Но потом мне показалось, что этой маленькой красной книжицы недостаточно, чтоб отпугнуть самого Дьявола, пусть даже все изречения Иисуса выделены в ней красным шрифтом.
Отец взглянул на старую Библию, распухшую от вложенных в нее семейных документов и фотографий, и я уже подумал, что он сейчас велит мне отнести ее обратно в дом. Но этого не случилось. Он печально и сочувственно кивнул.
— Хорошо, — сказал он. — А мама знает, что ты ее взял?
— Нет, сэр.
Он снова кивнул.
— Тогда остается надеяться, она не хватится ее, пока мы не вернемся. Ладно, пошли. Но только смотри не потеряй.
Примерно полчаса спустя оба мы стояли на берегу, неподалеку от того места, где Кэстл Стрим раздваивался. Там, где я встретился с мужчиной с красно-оранжевыми глазами. Бамбуковая удочка нашлась — я подобрал ее под мостом и теперь держал в руке. Корзинка для рыбы валялась ниже, на камнях. Плетеная крышка была откинута. Довольно долго мы с отцом смотрели вниз, ни один из нас не произносил ни слова.
«Опал! Алмаз! Сапфир! Агат! Браслеты, ожерелья! Откуда этот аромат? Тут пахнет лимонадом, Гэри!» Я вспомнил эти противные слова, вспомнил, как он, говоря их, откинулся на спину с диким хохотом — ну точь-в-точь как ребенок, вдруг обнаруживший, что у него достало храбрости произнести вслух неприличные сортирные словечки типа «писать» или «какать». Лужайка на склоне поросла густой и зеленой травой, как и положено лужайке в штате Мэн в начале июня… за исключением того места, где лежал мужчина в черном. Там вся трава выгорела и пожелтела, и на земле осталось пятно в форме человеческой фигуры.
Я снова посмотрел вниз, а потом заметил, что сжимаю нашу толстую старую семейную Библию так крепко, что пальцы даже побелели от напряжения. В точности так же сжимал в руках ивовый прут муж Мамы Свит Норвилль перед тем, как вонзить в землю, чтобы обнаружить подпочвенные воды и уже потом вырыть там колодец.
— Побудь здесь, — сказал отец и начал спускаться с берега к воде, соскальзывая и утопая подошвами башмаков в жирной почве и растопырив руки, чтобы не потерять равновесия. Я остался стоять на месте, продолжая сжимать Библию и чувствуя, как бешено колотится у меня сердце. Не знаю, ощущал ли я в тот момент, что кто-то наблюдает за нами. Был слишком напуган, чтобы ощущать что-либо, меня обуревало одно лишь желание — оказаться как можно дальше от этого проклятого места и леса.
Отец наклонился и стал принюхиваться к земле — в том месте, где выгорела трава. И скорчил брезгливую гримасу. Я знал почему — он учуял запах горелых спичек. Затем схватил мою корзинку и начал торопливо подниматься вверх по склону. Подошел ко мне, запыхавшись, затем бросил взгляд через плечо — убедиться, что там больше ничего не осталось. И протянул корзинку мне.
Откинутая крышка болталась на двух маленьких кожаных петлях, на дне ничего, кроме двух пучков травы.
— Ты вроде бы говорил, что поймал радужную форель, — сказал он. — Но, может, тебе и это приснилось?
И тут я вдруг страшно на него обиделся.
— Ничего подобного, сэр. Форель я поймал.
— Но не могла же она выпрыгнуть отсюда в выпотрошенном виде. И ведь ты не стал бы класть ее в корзину, предварительно не выпотрошив и не почистив, как я тебя учил, верно, Гэри? Учил я тебя или нет?
— Да, сэр, учили, но…
— Хорошо. Раз все это тебе не приснилось и она лежала в корзинке мертвая и выпотрошенная, тогда, наверное, кто-то пришел и съел ее, — сказал отец и снова настороженно покосился через плечо, точно услышал в лесу какие-то звуки. И я ничуть не удивился, что на лбу у него выступили крупные и прозрачные капли пота. — Ладно, пошли, — сказал он. — Надо сматываться отсюда к чертовой матери.
Я целиком и полностью поддерживал это его предложение. Мы быстро и в полном молчании зашагали обратно к мосту. Добравшись до него, отец опустился на одно колено и начал осматривать место, где нашел мою удочку. Там виднелось еще одно пятно выгоревшей травы и валялась дамская туфелька, вся почерневшая и скукожившаяся, точно ее опалило огнем. Я снова заглянул в корзинку.
— Должно быть, он вернулся и съел и вторую рыбу тоже, — сказал я.
Отец удивленно поднял на меня глаза.
— Вторую рыбу?
— Да, сэр. Я вам не сказал, но мне удалось поймать еще и ручейную форель. Очень большую. А тот парень, он был страшно голоден… — Я хотел рассказать ему все до конца, но слова так и застыли на языке.
Мы поднялись к мостику и помогли друг другу взобраться через перила на настил. Отец взял у меня из рук корзину, заглянул в нее, потом размахнулся и бросил ее в воду. Я подошел к перилам и увидел, как она поплыла, точно лодочка, постепенно погружаясь все глубже и глубже, по мере того как вода просачивалась сквозь щели между ивовыми прутьями.
— От нее воняло, — сказал отец, не глядя на меня и каким-то непривычным тоном, словно оправдывался. Прежде я никогда не слышал, чтобы он говорил вот так.
— Да, сэр.
— Скажем маме, что мы ее не нашли. Если спросит. А если не спросит, вообще ничего не будем говорить.
— Понял, сэр. Не будем.
И она не стала спрашивать, и мы ничего не сказали ей. Так уж оно получилось.
Эта история в лесу произошла со мной восемьдесят один год тому назад, и все эти годы я не думал и не вспоминал о случившемся… во всяком случае, в состоянии бодрствования. А что касается снов, не знаю, не уверен; да и потом, как и другие люди, я не слишком помню, что там мне снилось по ночам. Но теперь я стар, мне случается грезить наяву. Немощь одолевает меня, накатывает, точно волны, грозящие смыть замок из песка, который построил на берегу; а потом забросил ребенок. Одолевают и воспоминания, подкрадываются незаметно — и иногда вспоминаются строки из старой детской песенки: «Оставьте их в покое, / Тогда явятся сами, / Виляя и махая / Пушистыми хвостами». Помню блюда, которые я ел в детстве; игры, в которые играл; девочку, которую поцеловал в школьной раздевалке; мальчишек, с которыми дрался. Помню свою первую выпивку, первую выкуренную сигарету (то была набитая кукурузной соломкой самокрутка, и затягивались мы ею по очереди, спрятавшись за свинарником Дики Хэммера; потом меня вырвало). И все же из всех воспоминаний воспоминание о человеке в черном костюме самое сильное, яркое и глубокое — так и манит, так и дразнит, так и мучает переливчатым своим светом. Он был реален, он был настоящий, этот Дьявол, и в тот день мне просто повезло. Мне несказанно повезло, что я удрал от него. С каждым днем и годом во мне крепнет убеждение, что к избавлению от него приложила руку госпожа Удача. Всего лишь удача, а вовсе не вмешательство Господа Бога, которому я поклонялся и пел гимны всю свою жизнь.
Я лежу в постели, в своей комнате дома для престарелых, и тело мое напоминает разрушенный замок из песка. Лежу и твержу себе, что мне незачем бояться Дьявола. Я прожил долгую, честную, полную трудов жизнь, был добр к людям, и мне незачем бояться Дьявола. Потом напоминаю себе, что именно я, а не отец, заставил тем же летом маму вернуться в церковь. Впрочем, в темноте ночи все эти мысли кажутся не слишком утешительными и не слишком успокаивают. В темноте мне слышится голос, тот самый голос, что нашептывал девятилетнему мальчику разные ужасы и гадости. А подтекст все тот же: я не сделал в этой жизни ничего такого, что позволяло бы бояться Дьявола, и однако же Дьявол явился. В темноте я слышу, как голос становится все ниже, басистее, в нем появляются нечеловеческие нотки. «Большая рыба! — нашептывает он мне с нескрываемой жадностью, и перед этим голодным шепотом отступают все истины и моральные устои мира. — Бо-о-ольшая ры-ы-ыбина!»
Дьявол приходил ко мне давно, очень давно, но что, если он придет снова? Ведь теперь я слишком стар, и мне от него не убежать; я даже до ванной едва доползаю и не могу ходить без палки. И у меня нет большой форели, которую можно было бы скормить ему, отвлечь хотя бы на секунду-другую. Я стар и слаб, и моя корзинка пуста. Что, если он явится снова?
И что, если он будет голоден?
Это был «Мотель 6» на 80-й федеральной автостраде, что к западу от Линкольна, штат Небраска. В январе темнело рано, и снегопад, начавшийся еще в середине дня, придавал теперь ядовито-желтой неоновой вывеске более мягкий, пастельный оттенок. А ветер усиливался и, казалось, дул сразу со всех сторон — так зимой бывает только на плоских равнинных пространствах. Пока что это означало лишь некоторый дискомфорт, но если ночью выпадет много снега — метеослужбы, похоже, не определились окончательно, — то к утру федеральную автостраду попросту закроют. Но Альи Зиммеру было плевать.
Он получил ключ от служащего в красной жилетке, снова забрался в машину и поехал вдоль длинного здания, слепленного из ряда выстроившихся бок о бок пепельно-серых блочных домиков. Он торговал на Среднем Западе вот уже двадцать лет и выработал четыре основных и неукоснительных правила по поводу выбора пристанища на ночь. Первое: всегда резервируй номер заранее. Второе: старайся по возможности зарезервировать место в мотеле с лицензией от крупной компании, занимающейся гостиничным бизнесом, к примеру, в системе «Холидей Инн», «Рамада Инн», «Комфорт Инн», на крайний случай вполне сгодится и «Мотель 6». Третье: всегда выбирай комнату в самом конце. Тогда по крайней мере у тебя будут только одни шумные соседи. И наконец, последнее. Проси комнату под номером, начинающимся с единицы. Альфи было сорок четыре — слишком стар, чтобы трахать придорожных шлюх, есть на ужин гамбургер с куриным мясом или таскать свой багаж наверх. В наши дни номера на первом этаже отводятся обычно для некурящих. Альфи вселялся в номер на первом этаже и курил.
Парковка перед номером 190 была занята. Вообще вокруг здания все места для парковки оказались заняты. Но Альфи это ничуть не удивило. Можно зарезервировать номер, получить все необходимые гарантии, но если приехать поздно (в такой день, как сегодня, поздно начиналось с четырех часов дня), то придется оставить машину и идти пешком. Автомобили, принадлежащие ранним пташкам, уже угнездились на подходе к длинной серой постройке; длинный ряд ярко-желтых дверей, окна покрыты инеем.
Альфи свернул за угол постройки и запарковал свой «шевроле» так, что нос его смотрел на огромное белое поле, принадлежавшее какому-то фермеру. Тянулось оно, казалось, бесконечно и таяло в сгущающихся сумерках на горизонте. Вдали поблескивали огоньки фермы. Несладко им там, должно быть, приходится зимой. Да и здесь тоже не сахар — ветер дул с такой силой, что того и гляди перевернет машину. Он нес с собой снежные заряды. Огоньки фермы то и дело исчезали из виду.
Альфи был крупным мужчиной с цветущим лицом и сиплым дыханием курильщика. Он носил пальто, потому что, когда работаешь коммивояжером, люди предпочитают видеть тебя в пальто, а не в какой-то там легкомысленной куртке или пиджаке. Оптовики продают товар людям в пиджаках и шляпах а-ля Джон Дир[95], но никогда и ничего у них не покупают. Ключ от комнаты лежал на сиденье рядом. К нему был прицеплен брелок в виде большого камня из зеленого пластика. Ключ был настоящий, нормальный, не какая-то там жалкая картонка от фирмы «МагКард». Клинт Блэк пел по радио «Лишь хвостовые огни вдали». Песенка в стиле кантри. Теперь в Линкольне есть своя радиостанция, работающая на частоте FM, и на этой частоте передают исключительно рок-н-ролл и еще тяжелый рок, но Альфи никогда не был поклонником такого рода музыки. Тем более здесь и сейчас. К чему все это, когда можно спокойно переключиться на длинноволновую частоту и услышать, как рассерженный чернокожий старик ниспосылает на головы грешников адское проклятие.
Он выключил мотор, сунул ключ от номера 190 в пальто, потом ощупал карман, желая убедиться, что записная книжка на месте. Она была на месте, старая добрая его подружка. «Спасай евреев из России, — напомнил он себе. — Получишь ценные призы».
Альфи вылез из машины, и тут ему прямо в лицо резко и больно ударил порыв ветра. Его даже качнуло назад, а широкие брючины заполоскались вокруг ног. Но Альфи выдержал удар, лишь хохотнул удивленным и скрипучим смехом заядлого курильщика.
Образцы товаров лежали в багажнике, но сегодня они ему не понадобятся. Нет, сегодня они ему совсем ни к чему. Он взял с заднего сиденья портфель и чемодан, захлопнул дверь, затем надавил на черную кнопку пульта. Она запирала все двери машины сразу. Красная включала сигнализацию. Ею пользовались, когда существовала вероятность ограбления. Но Альфи никогда не грабили. Он подозревал, что это относилось и ко всем остальным немногочисленным торговцам деликатесными продуктами, особенно здесь, в этих краях. Вы можете не поверить, но рынок деликатесных продуктов существовал в Небраске, Айове, Оклахоме и Канзасе, даже в Дакоте. И Альфи вполне преуспевал, особенно последние два года, хоть и понимал: сфера его деятельности куда как уже, чем, допустим, тот же рынок удобрений. Даже сейчас ветер, леденящий его щеки, приносил с заснеженных полей запах удобрений. А щеки у Альфи раскраснелись еще больше и приобрели свекольный оттенок.
Он постоял у машины еще с полминуты, ожидая, когда уляжется ветер. И вот он стих, и вдалеке снова замерцали огоньки. Ферма. Возможно, там, в этом доме, жена фермера как раз подогревает сейчас кастрюлю с «Фасолевым супом» марки «Дачник»? Или же ставит в микроволновку «Пастуший пирог» или «Цыплят по-французски»? Возможно. Еще как возможно, черт побери!.. А ее муж, скинув башмаки и поставив ноги в толстых носках на пуфик, смотрит первый выпуск вечерних новостей. А наверху, на втором этаже, их сын играет в какую-нибудь видеоигру, а дочь нежится в этот момент в ванной, до подбородка погрузившись в ароматную пену. Волосы у нее подхвачены на затылке ленточкой, и она читает «Золотой компас» Филипа Пульмана или же одну из книжек про Гарри Поттера, которыми так увлекалась дочь Альфи Карлин. Все, что происходило там, вдали, где мерцали огоньки, было понятно и близко сердцу Альфи, хоть его отделяли от этого уютного семейного гнездышка добрые полторы мили белого заснеженного поля, убегающего вдаль под низко нависшим серым коматозным небом. И Альфи очень живо представил, как шагает по этому полю в городских туфлях, с портфелем в одной руке и чемоданом в другой, пробирается через заносы, поминутно проваливается в сугробы, оскальзывается и вот наконец добирается до двери и стучит. Дверь тут же распахивается, и в ноздри ему ударяет запах фасолевого супа, такой густой, ароматный, такой домашний. И он слышит доносящийся из соседней комнаты голос метеоролога, вещающего по ТВ: «А теперь взглянем на этот циклон, область низкого давления, что надвигается на нас со стороны Скалистых гор».
Но что скажет он, Альфи, жене фермера? Что просто заглянул к ним на обед? Посоветует ей спасать евреев из России и получать ценные призы? Начнет ли разговор со следующих слов: «Знаете, мэм, буквально на днях узнал из одного источника, что то, что ты любил когда-то, ветром унесет»? А что, очень даже неплохое начало для беседы и уж наверняка заинтригует жену фермера, особенно если она услышит эти слова от странника, прошагавшего через огромное заснеженное поле, чтобы постучаться к ним в дверь. И когда она пригласит его войти, он наговорит ей еще целую кучу разных разностей, потом откроет портфель и продемонстрирует пару каталогов с образцами товара. И скажет, что раз она уже открыла для себя все прелести замороженных продуктов «Дачник», возможно, ей стоит перейти на новую, высшую ступень и ознакомиться с более утонченными прелестями продуктов фирмы «Моя матушка»? И кстати, как она относится к икре? Многим очень нравится. Даже здесь, в Небраске.
Боже, до чего же холодно! Простоишь здесь еще секунду и вконец окоченеешь.
Он повернулся спиной к полю и мерцающим вдалеке огонькам и зашагал к мотелю, слегка враскоряку, мелкими утиными шажками, чтобы, не дай бог, не грохнуться на льду. Ему доводилось проделывать это и прежде, Господь свидетель. Оп-па! Черт его знает сколько раз, на полусотне стоянок у мотелей. И ничего, обходилось, до сих пор жив и здоров.
Вдоль дверей тянулся навес, тут снега было немного. Он вошел. Автомат по продаже кока-колы с табличкой «ИСПОЛЬЗОВАТЬ ТОЛЬКО МОНЕТЫ УКАЗАННОГО ЗДЕСЬ ДОСТОИНСТВА». Автомат по продаже мороженого, автомат по продаже плиточного шоколада и пакетиков с чипсами, виднеющихся за стеклянной панелью, среди металлических пружин. На последнем автомате таблички с надписью «ИСПОЛЬЗОВАТЬ ТОЛЬКО МОНЕТЫ УКАЗАННОГО ЗДЕСЬ ДОСТОИНСТВА» не было. Из номера, соседнего с тем, где Альфи собирался свести счеты с жизнью, доносился голос диктора, ведущего первый выпуск вечерних новостей. Но Альфи почему-то был уверен, что там, через поле, в фермерском доме, звук у телевизора лучше. На улице гудел и завывал ветер, Альфи потопал, сбивая снег с туфель, и вошел в номер. Выключатель находился справа. Он включил свет и захлопнул за собой дверь.
Он знал эту комнату вдоль и поперек. Не комната, а мечта коммивояжера. Квадратная. Стены белые. На одной картина: маленький мальчик в соломенной шляпе задремал с удочкой в руках на берегу реки. На полу зеленый коврик из какой-то узловатой синтетической ткани. Пока что в комнате холодно, но если включить калорифер под окном, прогреется она быстро. Даже, может, еще и жарко будет. Вдоль стены тянулся столик-прилавок. На нем стоял телевизор. На телевизоре карточка с надписью «ВИДЕОФИЛЬМЫ ЗА ОТДЕЛЬНУЮ ПЛАТУ!».
Две двуспальные кровати, на каждой — ярко-золотистое покрывало, подвернутое под подушку, а потом натянутое на нее; так что каждая подушка напоминала трупик младенца. Между кроватями размещался столик. На нем лежала Библия издательства «Гидеон», телевизионная программа на неделю, а также телесного цвета телефонный аппарат. За второй кроватью виднелась дверь в ванную. Стоило включить там свет, как тут же, автоматически, включался фен. Короче, если вам нужен был свет, вы получали и работающий фен в придачу. Иначе никак. Свет флюоресцентный, внутри голубоватых стеклянных трубочек просматривались засохшие трупики мух. На полочке рядом с раковиной электрочайник фирмы «Проктор-Сайлекс», а также коробочка с пакетиками растворимого кофе. И еще здесь стоял специфический запах. Резко и кисло пахло каким-то моющим средством, а шторка в душе попахивала плесенью. О, как же хорошо знакомо было это все Альфи! Даже снилось по ночам, каждая мелочь и деталь, вплоть до зеленого коврика на полу, но никакого продолжения этот сон не имел, хоть и кошмаром, пожалуй, назвать его было нельзя. Он хотел было включить калорифер, но тут же раздумал. Будет тарахтеть и щелкать, да и какой смысл?…
Альфи расстегнул пальто, потом поставил чемодан на пол, рядом с кроватью, той, что ближе к ванной. Опустил портфель на золотистое покрывало. И тяжело сел, при этом полы его пальто распахнулись и стали походить на раскинутую юбку дамского платья. Затем он открыл портфель, пошарил среди брошюр, каталогов и бланков заказов. И извлек на свет божий свою пушку. Револьвер «Смит-и-Вессон» 38-го калибра. Он положил его на подушку в изголовье кровати.
Закурил сигарету, потянулся к телефону, но тут вспомнил про записную книжку. Сунул руку в правый карман пальто и достал ее. Книжка была старенькая и довольно истрепанная, странички едва держались на спирали, а куплена она была за один бакс и сорок девять центов в каком-то заплеванном магазинчике на окраине то ли Омахи, то ли Сиу-Сити, а может, даже в городке под названием Джубили, штат Канзас. Обложка засаленная, все буквы на ней стерлись, что там было прежде написано, уже не разобрать. Некоторые странички почти совсем оторвались от спирали, но ни одна не затерялась. Альфи постоянно носил эту книжку с собой, вот уже лет семь, еще с тех времен, когда торговал универсальными считывателями кодов фирмы «Симонекс».
На столике рядом с телефоном стояла пепельница. Здесь, в глубинке, администрация до сих пор исправно снабжает пепельницами все номера мотелей, даже для некурящих. Альфи придвинул пепельницу к себе, положил недокуренную сигарету в желобок и открыл записную книжку. Начал перелистывать странички, исписанные сотней разноцветных шариковых ручек (и несколькими карандашами). Время от времени останавливался и читал очередное изречение. К примеру, одно из них гласило: «Я сосал член Джима Моррисона своими пухлыми мальчишескими губками» (ЛОУРЕНС КАНЗ.). Туалеты дешевых гостиниц и мотелей просто пестрят граффити на гомосексуальную тему, по большей части однообразными и неинтересными, но «пухлые мальчишеские губки» — в этом определенно что-то было. Надпись ниже гласила: «Альберт Гор — пидер и вор!»
Три четверти книжки были уже исписаны, на последней странице красовались два изречения: «Не жуй «Троянскую» ты жвачку, похожа будешь на мудачку» (ЭЙВОКА АЙОВА). И вот еще: «Здесь я сидел и долго плакал, что мало ел, но много какал» (ПАПИЙОН НЕБР). Альфи был просто без ума от этого последнего перла. Какая совершенная форма изложения, какая безупречная рифма! Какой трагизм самой ситуации! Так и видишь перед собой эту трогательную картину. И потом, если разобраться, в самой этой ситуации нет ничего смешного. Человек мало ел, разве это не прискорбно? Но игривость изложения, некая скрытая ухмылочка над самим собой все равно остается. И Альфи казалось, что здесь чувствуется вызов обществу, эдакий бунтарский дух, присущий поэзии Э. Э. Каммингса[96].
Альфи пошарил во внутреннем кармане пальто. Нащупал там какие-то бумажки, счет за междугородный телефонный разговор, пузырек с таблетками — он их принимал — и вот наконец нашел перьевую авторучку, которая вечно норовила спрятаться от него в каком-то хламе. Самое время записать сегодняшние поступления. Оба изречения, вполне симпатичные, были почерпнуты им в мотелях одного и того же района. Первое было выведено над бачком туалета, которым он пользовался; второе выцарапано каким-то острым предметом рядом с автоматом «Хэв-э-Байт» по торговле шоколадками и закусками (фирма «Снэкс», по мнению Альфи, торговала куда лучшими продуктами, нежели «Хэв-э-Байт», но по некой неизвестной ему причине года четыре назад лишилась лицензии на поставку автоматов в районах, прилегающих к 80-й автостраде федерального значения). Сегодня Альфи мог находиться в разъездах две недели кряду и преодолеть три тысячи миль, так и не увидев ничего новенького, даже достойная вариация на старую тему попадалась редко. А тут сразу две за один день. Две в последний его день. Прямо как знак свыше.
На ручке рядом с логотипом фирмы (хижина под тростниковой кровлей, из кривой трубы вьется дымок) было выведено золотыми буквами: ПРОДУКТЫ «ДАЧНИК» — ХОРОШАЯ ШТУКА!
Сидя на кровати, все еще в пальто, Альфи прилежно склонился над старенькой записной книжкой, пристроился так, чтобы тень от головы не падала на страницу. И написал под «Не жуй «Троянскую» ты жвачку» и «Я здесь сидел и долго плакал» следующее: «Спасай евреев из России, получишь ценные призы» (УОЛТОН НЕБ.) и «Все, что ты любил когда-то, ветром унесет» (УОЛТОН НЕБ.). Потом ручка нерешительно зависла над бумагой. Он редко добавлял комментарии, всегда стремился к тому, чтобы каждое изречение красовалось на отдельной страничке. Нет, конечно, объяснения придавали определенную экзотику (так, во всяком случае, ему казалось; в ранние годы, начав собирать «перлы», он куда охотнее сопровождал их пространными примечаниями), и порой они казались даже более занятными, чем само изречение, но особой ясности не вносили.
Он смотрел на второе: «Все, что ты любил когда-то, ветром унесет» (УОЛТОН НЕБ.), потом провел внизу две жирные линии и…
И сунул ручку обратно в карман, задаваясь одной простой мыслью: к чему ему или же кому-то другому продолжать все это, раз так или иначе конец один? Ответа на вопрос не было. Нет, конечно, ты все еще дышишь, а стало быть, пока тебе не конец. И без грубого хирургического вмешательства тут не обойтись.
На улице завывал ветер. Альфи покосился в сторону окна за задернутой занавеской (тоже зеленая, только немножко другого тона, чем ковер). Если отодвинуть ее, станет видна цепочка огоньков, ползущих по 80-й автостраде федерального значения, и каждая эта яркая бусинка отмечает место, где находится в пути живое, думающее и чувствующее человеческое существо. Потом он снова перевел взгляд на записную книжку. Нет, он твердо намерен осуществить задуманное. Это было… это было просто мгновение…
— Я просто дышал, — произнес он вслух и улыбнулся. Взял из пепельницы сигарету, глубоко затянулся, потом вернул ее в желобок пепельницы и снова принялся перелистывать записную книжку. При взгляде на эти записи вспоминались тысячи придорожных стоянок, закусочных, торгующих жареными цыплятами, дешевых мотелей. В точности так же какая-нибудь песенка, случайно услышанная по радио, вдруг со всей ясностью и остротой позволит вспомнить место, где ты ее слышал, человека, с которым тогда был, напомнит, что тогда пили, о чем говорили и думали.
«Вот сижу я на толчке и гляжу я букою, не получится покакать, от души попукаю». Все знают это популярнейшее изречение, но под ним красовалась еще более занимательная, даже философская его вариация, обнаруженная Альфи в закусочной «Дабл Д Стикс» в Хукере, штат Оклахома: «Вот сижу я на толчке с мордой перекошенной. Кто сказал, что жизнь прекрасна? Ничего хорошего!» А вот еще, из Кейси, штат Айова, со стоянки, где шоссе 25 пересекалось с 80-й федеральной автострадой: «Это мать сделала меня шлюхой». Ниже другим, более твердым мужским почерком было приписано: «Черкни адресок, пусть спроворит мне еще одну».
Он начал коллекционировать их, когда торговал универсальными считывателями кодов, просто переписывал граффити в книжку на спиральке, даже не задумываясь, зачем он это делает. Попадались смешные, неприличные, просто похабные, а также совершенно непонятные, порой ставящие в тупик. И вот мало-помалу он начал попадать под своеобразное обаяние этих посланий с автомагистралей, где единственным средством общения между людьми были мигающие огоньки фар под дождем. Нет, иногда еще водитель, пребывающий в скверном настроении, мог соорудить тебе кукиш или сделать неприличный жест рукой, если показалось, что ты его подрезал. Он постепенно начал входить во вкус, начал понимать — или только казалось? — что в этом что-то есть. В веселой песенке от э.э. каммингса «Я здесь сидел и долго плакал, что много ел и мало какал», или же, к примеру, в пышущем трагизмом и яростью следующем изречении: «1380 Вест-авеню, убей мою мать, ЗАБЕРИ ЕЕ ЦАЦКИ» — во всем этом явно что-то есть.
Или вот эта, уже старенькая: «Вот сижу я на толчке и готовлюсь к бою, просто я родить хочу техасского ковбоя». Написана ямбом, правда, в конце есть сбой в размере, но это не суть важно и не смертельно. Скорее даже напротив — сбой придает пикантности, оттенок эдакого залихватского выверта незамысловатому шедевру. Альфи не раз подумывал, что неплохо было бы поступить в какой-нибудь колледж или на курсы и вызубрить назубок все эти рифмы, размеры и прочую мутоту. Надо твердо знать, с чем имеет дело, когда попадается новое любопытное изречение, а не блуждать во мраке собственного невежества, руководствуясь лишь интуицией. Но со школьной скамьи почему-то запомнился лишь пятистопный ямб: «Быть или не быть, вот в чем вопрос». Некогда в мужском туалете на 70-й автостраде федерального значения он увидел выцарапанные на стене знаменитые строки Шекспира, под которыми кто-то приписал карандашом: «Вопрос не в том. Вопрос в том, откуда берутся такие кретины, урод!»
Ну взять, к примеру, хотя бы эти триплеты. Как их правильно называть? Хореические, что ли?.. Он не знал. Но факт, что он так никогда этого и не узнает, уже не казался столь важным. Хотя если захотеть… да, конечно, можно узнать. Другие люди смогли этому научиться, так что не такая уж это и трудность.
Или эта вариация, Альфи она попадалась в самых разных уголках страны. «Здесь сижу и не тужу, море по колено, поднатужусь и рожу десантника из Мэна». И всегда почему-то Мэн, не важно, в каком штате ты оказался, вечно этот десантник из Мэна! Интересно, почему?.. Наверное, просто потому, что названия всех остальных штатов длиннее и не вписываются в размер. Мэн — единственный из пятидесяти штатов, который состоит всего из одного слога. «Здесь сижу и не тужу…»
Он не раз подумывал, что неплохо было бы написать книгу. Совсем небольшую такую книжечку. И сначала даже хотел назвать ее «Глаз не поднимать, иначе описаешь туфли», но и ослу понятно, что так книгу называть нельзя. Просто нельзя, особенно если надеешься увидеть ее на прилавках магазинов. Кроме того, как-то легкомысленно. Несерьезно. За семь лет он успел убедиться, что в этих изречениях явно что-то есть, что подходить к ним следует со всей серьезностью. Наконец он остановился на адаптации некогда увиденного им в туалете, в мотеле на окраине Форт Скотт, штат Канзас, изречения: «Я убил Теда Банди: Тайны транзитного кода американских автострад». Автор: Альфред Зиммер. Звучало таинственно и многозначительно, даже как-то наукообразно. Однако он так и не сделал этого. Не написал книги. И хотя по всей стране видел приписанные к «Это мать сделала меня шлюхой» строки: «Черкни адресок, пусть спроворит мне еще одну», — ни разу даже не попытался истолковать (по крайней мере в письменном виде) поразительное отсутствие сострадания к девушке, которую мать сделала шлюхой, прямой и слишком уж «деловой» подход к проблеме в целом, чем так и сквозила приписка. Или вот эта: «Мамона — царь Нью-Джерси». Как и чем можно объяснить, что именно название штата, Нью-Джерси, делает высказывание смешным, а если заменить его названием какого-то другого штата, смешно уже не будет?.. Даже и пытаться не стоит, бесполезно. Ведь, в конечном счете, кто он такой? Всего лишь маленький человечек. Маленький человечек, и работа у него соответствующая. Он мелкий торговец. В настоящее время торгует замороженными продуктами.
А уж тем более теперь… теперь…
Альфи еще раз глубоко затянулся сигаретой, раздавил окурок в пепельнице и набрал номер своего домашнего телефона. Он не ожидал застать Майру, так и оказалось, ее дома не было. Ответил его собственный, записанный на автоответчик голос. В конце — телефон мобильника. Что теперь толку от этого мобильника, лежит сломанный в багажнике «шевроле». С аппаратурой ему никогда не везло, вечно ломалась.
После гудка он заговорил в трубку: «Привет, это я. Я в Линкольне. Здесь идет снег. Не забудь передать моей маме кастрюлю из жаропрочного материала. Она ждет. И еще она просила этикетки от «Ред Булл». Тебе смешно, а для нее занятие. Она же старенькая, так что отнеси ей, доставь удовольствие, о’кей? Скажи Карлин, что папа передает ей привет. — Тут он сделал паузу, а затем впервые за пять лет добавил: — Я люблю тебя».
Альфи положил трубку, потом подумал, не выкурить ли еще сигаретку — на рак легких плевать, теперь это не важно, — но затем решил, что все же не стоит. Положил записную книжку, открытую на последней странице, рядом с телефоном. Взял револьвер и крутанул барабан. Заряжен, полностью. Затем легким движением пальца спустил с предохранителя, взвел курок и сунул дуло в рот. Почувствовал вкус металла и смазки. Подумал: «Вот сижу я на толчке с мордой перекошенной». И усмехнулся, не выпуская дула изо рта. Это ужасно. Не следовало записывать этого в книжку.
Тут вдруг в голову пришла другая мысль, он вынул дуло изо рта и положил револьвер в ложбинку на подушке. Придвинул к себе телефон и снова набрал домашний номер. И снова услышал свой голос по автоответчику, а когда закончился номер мобильника, бросил в трубку:
«Это опять я. Не забудь, Рэмбо на завтра назначено к ветеринару. И не забывай давать ему на ночь сухарики с морской капустой, о’кей? Она очень полезна для костей. Пока».
Он опустил трубку и снова взял револьвер. Но не успел вставить дуло в рот — глаза заметили книжку. Открыта на последней странице, и там целых четыре новых поступления. Первое, что заметят вошедшие сюда после выстрела люди, — тело, распростертое поперек кровати, той, что ближе к двери в ванную, голова свисает, на зеленом узлистом ковре лужа крови. Второе, что они непременно заметят, — записную книжку с потрепанными листками на спиральке, открытую на последней странице.
Альфи представил себе копа, эдакого простоватого провинциального парня из Небраски. Такой никогда и ни за что не будет писать на стенках туалетов — воспитание и дисциплина не позволят. И вот он увидит последнюю страничку, прочтет последние изречения, а возможно, даже примется перелистывать книжку кончиком авторучки. И прочтет первые три: «Троянская жвачка», «Я здесь сиделки долго плакал», а также «Спаси евреев из России». И придет в ужас или просто сочтет все это бредом сумасшедшего. А потом прочтет и последнюю строчку: «Все, что ты любил когда-то, ветром унесет». И решит, что покойник, должно быть, лишь в самом конце жизни обрел толику здравого смысла, которого ему хватило, чтобы сочинить подобие предсмертной записки.
Последнее, чего хотелось Альфи, так это чтоб кто-то счел его сумасшедшим (при дальнейшем просмотре книжки может обнаружиться, к примеру, информация, что «Меджер Иверс жив, здоров и в Диснейленде», она лишь подтвердила бы подозрения на этот счет). Сумасшедшим он не был, да и изречения, собранные здесь за долгие годы, тоже не свидетельствовали о безумии. Он был просто убежден в этом. А если даже и ошибался, если все написанное здесь казалось полным бредом, все же, пожалуй, стоило приглядеться повнимательнее. Взять, к примеру, хотя бы запись «Глаз не поднимать, иначе описаешь туфли», это что, юмор? А может, вопль отчаяния?..
Секунду-другую он размышлял над тем, что, может, лучше вообще взять проклятую записную книжку и спустить в унитаз. Но затем покачал головой. В результате он будет сидеть рядом с унитазом на корточках и, засучив рукава, выуживать эту чертову книжку. А фен будет гудеть, и над головой будет мигать флюоресцентная лампа. И хоть частично чернила расплывутся, все записи не сотрутся, это ясно. Так что проку почти никакого. Кроме того, эта записная книжка была с ним так долго, проехала в его кармане столько миль по безлюдным просторам Среднего Запада. Ему просто претила мысль, что придется выуживать ее из унитаза.
Может, тогда только последнюю страничку? Да, конечно, вырвать эту последнюю страничку, скатать в шарик, бросить в унитаз и спустить воду. Но как же тогда с остальными записями? Они (всегда эти «они») неизбежно обнаружат их, все эти свидетельства его нездоровой психики. И скажут: «Еще повезло, что этот типчик не зашел куда-нибудь на школьный двор с автоматом Калашникова. И не прихватил с собой на тот свет целую толпу ребятишек». И тогда это будет преследовать Майру, точно консервная жестянка, привязанная к хвосту собаки. «Слыхали, что произошло с ее мужем? — станут говорить люди где-нибудь в супермаркете. — Покончил с собой в мотеле. И оставил книжку с какими-то бредовыми записями. Еще слава Богу, что ее не пришил». Ладно, это еще куда ни шло, это можно пережить. В конце концов, Майра взрослая женщина. А вот Карлин… с Карлин, конечно, сложнее. Потому что Карлин сейчас…
Альфи взглянул на часы. Где сейчас Карлин? Ах, ну да, конечно, Карлин сейчас на баскетбольном матче школьной юниорской команды. И ее подружки по команде будут говорить то же самое, что и дамочки в супермаркете, только уже где-нибудь в раздевалке, и все эти разговоры будут сопровождаться мерзкими и ехидными девчоночьими смешками. А в глазах — ужас и радостное возбуждение одновременно. Разве это честно по отношению к ребенку? Нет, конечно, нет, но ведь и с ним тоже жизнь поступила несправедливо. Иногда, проезжая по шоссе, видишь сваленные вдоль обочины старые и рваные резиновые покрышки. Вот какой чувствовал себя сейчас — старой, никому не нужной, выброшенной покрышкой. А от таблеток становилось еще хуже. Они лишь просветляли сознание, и ты с еще большей ясностью и отчетливостью начинал понимать, в какое жуткое дерьмо угодил.
— И все равно я не сумасшедший, — произнес он вслух. — Все это вовсе не означает, что я сумасшедший.
Нет. Но, может, быть сумасшедшим даже лучше.
Альфи снова взял записную книжку, быстро перелистал ее, примерно тем же жестом, каким крутанул барабан револьвера. А потом довольно долго сидел, похлопывая книжкой по колену. Нет, это просто нелепо, смехотворно!
Смехотворно или нет, но это почему-то мучило его. Как мучила, к примеру, мысль, что газовая горелка на плите, возможно, осталась включенной (это когда он бывал дома). И он лежал в постели и маялся этой мыслью, а потом не выдерживал, вставал и шел на кухню проверить, и плита всегда оказывалась холодной. Только это еще хуже, чем с плитой. Потому что ему страшно нравились эти записи в книжке, Он их любил. И все последние годы настоящей его работой было именно собирательство всех этих поразительных граффити — это надо же, слово какое, граффити! — а вовсе не торговля универсальными считывателями кодов или замороженными продуктами, которые, если сунуть их в хорошую современную микроволновку, мало чем отличались от продуктов фирмы «Свенсоне» или же «Фризер Квинс». Взять, к примеру, хотя бы вот это, отчаянно откровенное и будоражащее воображение заявление: «Хелен Келлер трахает ротвейлер». И при всем при том, когда он умрет, книжка кого угодно может ввергнуть в недоумение. Все равно что случайно задохнуться в гардеробе, экспериментируя с новым, особо изощренным способом мастурбации, где тебя найдут со спущенными трусами да еще обкакавшегося. А может, часть записей из книжки опубликуют в какой-нибудь газетенке, под его снимком? В старые добрые времена такая мысль и в голову не пришла бы, зато теперь, в наши дни, когда вполне солидные газеты запросто рассуждают о родинке на пенисе самого президента, идея выглядит не столь уж и абсурдной.
Сжечь ее тогда, что ли? Не получится — в номере автоматически включится это треклятое противопожарное устройство.
Или спрятать за картинкой на стене? Картинкой, на которой изображен маленький мальчик в соломенной шляпе и с удочкой?
Альфи задумался, потом кивнул. А что, идея совсем недурна. Там записная книжка может пробыть годы, никто ее не заметит и не найдет. А потом, в каком-то отдаленном будущем, она сама выпадет из-под картины на пол. И кто-то — постоялец, но скорей всего все же горничная — подберет ее, сгорая от любопытства. И начнет перелистывать. И какова же будет реакция? Шок? Смех? Растерянность и недоумение? Альфи надеялся на последнее. Потому что эти записи в книжке способны поставить в тупик кого угодно. «Элвис убил Большую Киску», написал какой-то тип из Хэкберри, штат Техас. «Безмятежность — это квадрат», написал кто-то в Рэпид-Сити, Южная Дакота. А ниже кто-то другой приписал следующее: «Да нет, глупенький, безмятежность = (va)2 + b, где v = безмятежность, а = удовлетворение и b = сексуальная совместимость».
Так, значит, за картину.
И Альфи уже находился на полпути к ней, как вдруг вспомнил о таблетках в кармане пальто. А в бардачке машины лежали еще, другие, но от той же хворобы. Таблетки эти выписывали только по рецепту. Но они вовсе не принадлежали к разряду снадобий, которыми потчует тебя врач, когда ты… ну, скажем, немного на взводе. Так что копы наверняка будут обыскивать комнату в поисках других таблеток и непременно заглянут под картину, а из-под нее выпадет на зеленый ковер записная книжка. И тогда все будет выглядеть еще хуже, во всяком случае, гораздо подозрительнее, поскольку они сразу поймут, что сумасшедший прятал свидетельство своего безумия.
И примут последние строчки за предсмертную записку, хотя бы просто потому, что они последние. Не важно, где он оставит или спрячет книжку, так оно и будет. Точно и наверняка, как палка в задницу этой гребаной Америке — так написал некий неизвестный ему лирик из Восточного Техаса.
— Если, конечно, они ее найдут, — пробормотал он. И тут его осенило.
Снег валил всё гуще, ветер усилился, и огоньков, мерцавших на дальнем конце поля, видно не было. Альфи стоял на краю парковки рядом со своим заваленным снегом автомобилем, полы широкого пальто бешено трепал ветер. Наверняка на ферме все они уже уселись смотреть телевизор. Всей своей хреновой семейкой. Если, конечно, тарелку спутниковой антенны не снесло с крыши амбара. А дома у него жена с дочерью, должно быть, уже вернулись с баскетбольного матча. Майра и Карлин жили в мире, имеющем мало общего с автострадами федерального значения, с заведениями «фаст-фуд», выросшими вдоль обочин, точно грибы после дождя, а также со свистом проносящихся мимо тебя на скорости семьдесят, восемьдесят, а то и все девяносто миль в час автофургонов и трейлеров. Нет, он не то чтобы жалуется (да и потом это совсем не в его характере). Нет, он просто констатирует факт. «Здесь никого, даже если кто-то и есть», написал некто в Чок Левел, штат Миссури, на стене деревянного уличного сортира. А иногда он видел в ванных мотелей кровь, правда, в небольших количествах. Хотя, извините, однажды он видел под раковиной со стальным исцарапанным зеркалом грязный обшарпанный тазик, наполовину заполненный кровью. Неужели никто до него не заметил? А если заметил, почему не сообщил куда следует? Или сообщать о таких находках тут было не принято?..
И еще в некоторых мотелях беспрестанно передавали по радио прогноз погоды, и голос диктора казался Альфи каким-то нереальным, призрачным. Голос привидения, с трудом пробивающийся через голосовые связки трупа. В Кэнди, штат Канзас, в платном сортире на шоссе 283 кто-то написал: «Ку-ку! Стою у двери и стучу». А ниже красовалась приписка: «Если ты не из компании ассенизаторов, пошел прочь, паршивец и педераст!»
Альфи стоял на краю тротуара и даже задыхался немного — уж больно холоден и насыщен снегом был воздух. Стоял и сжимал в левой руке записную книжку — так крепко, что она согнулась пополам. Уничтожать ее нет никакого смысла. Он просто забросит ее на поле фермера, здесь, на окраине Линкольна, забросит как можно дальше от дороги. И в этом ему поможет ветер. Книжка может пролететь футов двадцать, а там ветер подхватит ее и понесет еще дальше, пока она не зацепится за кочку или сугроб и останется лежать там. И ее заметет снегом.
Книжка пролежит там всю зиму, еще долго после того, как тело его отправят домой родственникам. А весной фермер Джон проедет по полю на своем тракторе, и в кабинке у него будет звучать веселая музыка, и наедет он плугом на его любимую записную книжку. И зароет ее глубоко-глубоко в землю, где она и останется лежать навеки, постепенно превращаясь в другую материю. Всегда почему-то хочется думать, что ничто на свете не исчезает бесследно, лишь переходит в другую субстанцию. «Не напрягайся, все вернется на круги своя», — накарябал некто на стенке телефона-автомата на автостраде 35, неподалеку от городка под названием Кеймерон, штат Миссури.
Альфи размахнулся, чтобы бросить книжку, но потом вдруг опустил руку. Ему жутко не хотелось с ней расставаться, вот в чем вся штука. Есть предел человеческому терпению, так почему-то принято думать. И у него дела обстоят просто хуже некуда. Он снова поднял руку, потом опять опустил. От отчаяния и нерешительности заплакал, хоть и не замечал своих слез. Кругом завывал ледяной ветер, словно подталкивал его на этом пути в никуда. Он просто больше не может жить так, как живет сейчас, — вот что главное. Не выдержит больше и дня. Выстрелить себе в рот из револьвера куда как легче, чем продолжать всю эту канитель, он это твердо знал. Куда как легче, чем, допустим, написать книгу, которую прочтут несколько человек (это еще в лучшем случае). Он снова поднял руку, слегка отвел ее, поднес к уху ладонь с зажатой в ней записной книжкой — так делает питчер перед броском — и застыл. Ему пришла в голову новая мысль. Надо досчитать до шестидесяти. Если во время счета блеснут вдали огоньки фермы, он все же попробует написать книгу.
А начать такую книгу, подумал он, следует с разговора, как измерять расстояние в милях на карте зеленым маркером, не только расстояние, но и саму необъятность Земли. С описания, как свистит и завывает ветер, когда выходишь из машины возле одного из мотелей где-нибудь в Оклахоме или Северной Дакоте. Он звучит совершенно особенно, этот ветер, он словно нашептывает тебе слова. Не забыть также описать тишину, и что в туалете всегда попахивает мочой и газами съехавших постояльцев, и что в тишине стены мотеля вдруг начинают говорить их голосами. Голосами тех, кто оставил все эти надписи, а потом уехал. И писать об этом будет больно, но если вдруг ветер стихнет и вдали замерцают огоньки фермы, он напишет эту книгу, чего бы это ни стоило.
А если так и не увидит огоньков, то забросит записную книжку в поле, вернется в мотель, в свою комнату под номером 190 (первая дверь слева от автомата), и застрелится, как собирался.
Одно из двух. Одно из двух.
Альфи стоял и считал про себя до шестидесяти. Стоял и ждал, когда стихнет ветер.
Хочу, чтобы вы поняли с самого начала: за исключением Мелвина Первиса из ФБР не было на свете человека, кому бы не нравился мой дружок Джонни Диллинджер. Первис был правой рукой Джона Эдгара Гувера и смертельно ненавидел Джонни. Что касается остальных… короче, все кругом были просто без ума от Джонни, в том-то и штука. И еще он умел смешить людей. Бог любит, чтобы все его дела доводились до конца, так он частенько говаривал. Ну и чем, скажите, может не нравиться человек, исповедующий такую философию?
И людям вовсе было ни к чему, чтобы такой человек умер. Вы удивитесь, но до сих пор многие считают, что вовсе не Джонни был застрелен федами 22 июля 1934 года в Чикаго возле кинотеатра «Биограф». А возглавлял охоту на Джонни не кто иной, как Мелвин Первис. И надо сказать, что он был не только подлый, но и чертовски неумный парень (из тех, что норовят пописать из окна, забыв его предварительно открыть). Короче, ничего хорошего о нем сказать просто не могу. Дешевый пижон, и, Господи, как же я его ненавидел! Как мы ненавидели этого типа!
И нам всем удалось благополучно удрать от Первиса и его уродов после перестрелки в «Маленькой Богеме», штат Висконсин, — всем до единого! Как после такого этому гребаному педику удалось удержаться на работе — настоящая загадка. Помню, Джонни тогда сказал: «Лучше б на его место Джон Эдгар какую бабу поставил, и то было бы больше проку». Как же мы хохотали! Разумеется, в конце концов Первис все же достал нашего Джонни. Но только потому, что устроил засаду у кинотеатра «Биограф» и выстрелил ему в спину, когда тот, почуяв неладное, пытался удрать через боковой проулок. И наш Джонни, упав лицом в грязь и кошачье дерьмо, пробормотал: «Как прикажете это понимать?» И умер.
Но люди до сих пор не верят в его смерть. Наш Джонни настоящий красавчик, говорили они, не парень, а прямо кинозвезда! А у типа, которого феды застрелили у кинотеатра, морда была жуткая, вся распухшая, того и гляди лопнет, как переваренная сосиска! Нашему Джонни только-только стукнуло тридцать один, а тот тип, которого прихлопнули копы у кинотеатра, выглядел на все сорок, если не больше! Кроме того (тут они обычно понижали голос до шепота), каждому дураку известно, что у Джона Диллинджера был член размером с бейсбольную биту. А у типа, на которого устроил засаду возле «Маленькой Богемы» придурок Первис, — ничего особенного, стандартные шесть дюймов в длину. И потом еще этот шрам на верхней губе. На снимках, сделанных в морге, шрам виден очень четко. (Похоже, что, когда они там фотографировали тело, какой-то ублюдок специально приподнял и придерживал голову моего старого друга, скорчив при этом мрачную и многозначительную рожу, словно желая тем самым подчеркнуть: Каждый Преступник Получит по Заслугам.) И этот шрам как бы разрезал усы Джонни надвое. Но все знают, что у Джонни Диллинджера никогда не было такого жуткого шрама. Да вы поглядите на другие его снимки, сразу убедитесь, говорили люди. Господь свидетель, снимков этих полным-полно.
Потом даже появилась книжка, где писали, что Джонни вовсе не умер. Что он скрылся, обманув преследователей, а затем долго и счастливо жил себе в Мексике на роскошной гасиенде, ублажая всяких там сеньор и сеньорит огромным своим «прибором». И еще в этой книжке написано, что мой старый друг умер 20 ноября 1963 года — ровно за два дня до смерти Кеннеди — в возрасте шестидесяти лет. И что жизнь отняла у него вовсе не пуля, выпущенная каким-нибудь ублюдком федом, а самый что ни на есть заурядный сердечный приступ. Так что Джон Диллинджер скончался дома в постели.
Славная история, не спорю, только все это неправда.
Лицо Джонни выглядит на последних снимках таким широким и толстым, потому что он последнее время действительно прибавил в весе. Он принадлежал к тому типу людей, которые, когда нервничают, начинают есть практически без передышки и все подряд. А основания нервничать у него были, особенно после того, как в городке Аврора, штат Иллинойс, погиб его дружок Джек Гамильтон. Джонни понял, что он — следующий. Так прямо и сказал этими самыми словами у могилы бедняги Джека.
Что же касается его «прибора»… что ж, мы с Джонни познакомились еще в исправительной колонии в Пендлтоне, штат Индиана. И я видал его в разных видах — и одетым, и в чем мать родила тоже. И Гомер Ван Митер, что находится здесь со мной, может подтвердить, что «прибор» у него был вполне приличных размеров, но совсем не такой уж и огромный, как свидетельствует молва. (Я вам скажу, у кого эта штука была действительно выдающихся размеров, но только чтоб между нами. У Дока Баркера, да благослови Господь его мамашу! Ха!)
Теперь о шраме на верхней губе, который прорезает усы на всех тех снимках, что сделаны в морге. Тут особая история. На других снимках шрама не видно но одной простой причине — он схлопотал свое украшение уже в самом конце. Случилось это в городке под названием Аврора, когда Джек (он же Ред) Гамильтон, наш старый добрый приятель, находился на смертном одре. Собственно, об этом я и хотел вам рассказать. О том, как Джонни Диллинджер схлопотал шрам на верхней губе.
Мне, Джонни и Реду Гамильтону удалось улизнуть от копов во время заварушки в «Маленькой Богеме». Мы выбрались через окно на кухне и были уже по ту сторону озера, но этот дебил Первис со своими кретинами продолжал поливать свинцом фасад и входную дверь. Бог ты мой! От души надеюсь, что у несчастного владельца этого заведения была оформлена страховка! Первая машина, которую мы нашли, принадлежала пожилой паре, обитавшей по соседству, и этот их гребаный драндулет никак не желал заводиться. Со второй повезло больше — «форд»-купе был живущего через дорогу плотника Джонни затолкал хозяина на переднее сиденье, тот взялся за баранку и отвез нас на приличное расстояние от Сент-Пола. Затем его попросили выйти — что он сделал весьма охотно — и за руль сел я.
Мы пересекли Миссисипи примерно милях в двадцати ниже по течению от Сент-Пола. И хотя местные копы все еще продолжали искать то, что называли бандой Диллинджера, думаю, что все обошлось бы, не потеряй Джек Гамильтон во время всей этой заварушки свою шляпу. Он был весь потный, как свинья, — всегда потел, когда нервничал. Нашел на заднем сиденье плотницкой машины какой-то коврик, разодрал на полоски и соорудил вокруг головы нечто вроде индусского тюрбана. Собственно, именно эта повязка и привлекла внимание копов, блокировавших выезд со Спирального моста, там, где уже начинался штат Висконсин. Они заметили нас и пустились в погоню.
И конец бы нам, но Джонни всегда просто чертовски везло, ну, до той истории у кинотеатра «Богема», разумеется. Он захватил фургон с коровами, развернул его поперек дороги и преградил путь полицейским машинам.
— А теперь жми на полную катушку, Гомер! — крикнул мне Джонни. Сам он сидел на заднем сиденье и, похоже, пребывал в отличном расположении духа. — А ребята пусть прогуляются пешком!
Я вдавил педаль газа, позади скрылся в пыли груженный скотом трейлер, и копы, естественно, отстали. Так что, прости-прощай, мамуля, обязательно черкну тебе письмецо, как только устроюсь на работу! Ха!
Однако теперь, когда все неприятности вроде бы остались позади, Джек заметил:
— Да сбрось ты скорость, идиот чертов! Не хватало, чтоб нас остановили за превышение скорости!
Я сбросил до тридцати пяти, и на протяжении примерно четверти часа все у нас шло просто отлично. Мы обсуждали заварушку в «Богеме», гадали, удалось Лестеру (по прозвищу Мордашка) удрать оттуда или нет. И вдруг защелкали ружейные и пистолетные выстрелы. Пули начали с визгом рикошетить от тротуара. То были те самые копы с моста, чертова деревенщина. Они нас нагнали и ехали сейчас позади ярдах в девяноста — ста, прямо так и повисли на хвосте и еще, суки, принялись палить по шинам. Хотя даже тогда вовсе не были уверены, что это Диллинджер.
Впрочем, сомневались они недолго. Джонни выбил стволом пистолета заднее стекло «форда» и открыл ответный огонь. Я снова вдавил педаль газа в пол, и мы помчались со скоростью около пятидесяти миль в час, что по тем временам считалось прямо-таки рекордом. Движение на дороге было слабым, но там, где было, я ловко обходил все автомобили — то справа, то слева, то одним колесом в канаве. Дважды левые от меня колеса отрывались от земли, но мы каким-то чудом не перевернулись. Нет машины лучше «форда», когда отрываешься от преследования, прямо должен вам заявить. Как-то раз Джонни даже написал письмо самому Генри Форду. «Когда я еду в «форде», все остальные машины вынуждены жрать мою пыль», говорилось в этом письме. И уж будьте уверены, в тот день они досыта нажрались этой самой пыли.
Но и нам пришлось заплатить свою цену. Послышались странные щелчки — пинк! пинк! пинк! — и по ветровому стеклу расползлась трещина. Пуля — просто уверен, что 45-го калибра, никак не меньше — упала прямо на приборную доску. И лежала там, похожая на большого черного жука.
Джек Гамильтон находился на сиденье рядом. Поднял с пола автомат Томпсона[97] и стал проверять барабан, уже готовый открыть ответную стрельбу из окна. Но в этот момент снова защелкало: пинк! пинк! И Джек тихо выдохнул: «Вот твари! Похоже, меня зацепило!» Оказалось, что пуля прошла сквозь заднее стекло, и как она не попала в Джонни, а ранила Джека — до сих пор ума не приложу.
— Ты как, в порядке? — крикнул я. В этот момент я повис на руле, как обезьяна, да и управлял машиной примерно так же, как могла бы делать эта тварь. Предстояло обойти справа тяжеленный молоковоз, и я непрерывно жал на клаксон и орал этому сукиному сыну в белом халате, чтоб убрался с дороги. — Как ты, а, Джек?
— О’кей, в полном порядке, лучше не бывает! — отвечает он мне. И с этими словами высовывается из окна чуть ли не по пояс вместе со своим автоматом. Только сперва ему мешал этот гребаный молоковоз. Я видел водителя в зеркальце — парень в дурацкой маленькой шапочке с ужасом пялился на нас. А потом я перевел взгляд на вывалившегося из окна Джека и увидел дырочку, аккуратную и круглую, точно выведенную карандашом, прямо посреди пиджака. Никакой крови, заметьте, не было, только маленькая черная дырочка.
— Ничего, Джек! Делай свое дело, обойди этого придурка! — крикнул мне Джонни.
И я его обошел. На обгоне молоковоза мы выиграли с полмили, и копы немного поотстали, поскольку с одной стороны движение ограничивала разделительная полоса, а с другой — поток медленно двигающихся автомобилей. Мы резко свернули вправо, такой уж мудреный попался в этом месте поворот, и на секунду и молоковоз, и автомобиль копов скрылись из виду. И вдруг мы увидели по правую руку узкую дорогу, мощенную гравием и заросшую сорняком.
— Туда! — выдохнул Джек и откинулся на спинку сиденья, но я уже и без того сворачивал на эту дорогу.
То оказалось старое шоссе. Проехав по нему примерно семьдесят ярдов, я увидел впереди ферму, с виду — давно заброшенную. Выключил мотор, и все мы вышли из машины и стали за ней.
— Если появятся, устроим им представление, — сказал Джек. — Потому как я в отличие от Гарри Пирпонта на электрический стул не тороплюсь.
Но никто не появился, и минут через десять мы все снова сели в машину и поехали по главной дороге, причем ехали медленно и очень аккуратно. А потом я увидел одну вещь, которая мне дико не понравилась.
— Джек, — сказал я, — у тебя изо рта кровь идет. Ты вытри, а то еще рубашка запачкается.
Джек оттер губы большим пальцем правой руки, посмотрел, увидел на нем кровь, а потом улыбнулся мне — эта улыбка до сих пор снится мне по ночам. Широкая, радостная, но в ней так и светится ужас.
— Просто прикусил щеку изнутри, — сказал он. — Ничего страшного.
— Ты уверен? — спросил его Джонни.
— И еще чего-то дышать трудновато, — сказал Джек. Снова вытер губы пальцем, на этот раз крови было меньше, и это, похоже, его успокоило. — Давайте уматывать отсюда к чертовой бабушке!
— Заворачивай обратно, к Спиральному мосту, Гомер, — сказал Джонни. И мне это тоже не понравилось. Далеко не всё в байках о Джонни Диллинджере правда, но он всегда умел найти дорогу к дому, даже когда этого дома у него не было вовсе. И я всегда верил в это его чутье.
Мы опять ехали на законной и добропорядочной скорости в тридцать миль в час, когда вдруг Джонни заметил бензоколонку «Тексако» и велел мне свернуть вправо. И вот мы снова помчались по сельским ухабистым дорогам, и Джонни приказывал мне свернуть то вправо, то влево, хотя, лично на мой взгляд, все эти дороги казались совершенно одинаковыми: просто проложенные в грязи колеи от колес между давно убранных кукурузных полей. Грязь тут была страшнейшая, на полях попадались участки, где еще лежал снег. И время от времени нашу машину провожал глазами какой-нибудь постреленок. Джек становился все тише и тише. Я спросил, как он себя чувствует, и он ответил: «Я в полном порядке».
— Надо бы осмотреть тебя как следует, когда все устаканится, — заметил Джонни. — Ну и привести в порядок пиджак. Иначе с такой дыркой на спине люди подумают, что кто-то тебя подстрелил! — Он громко расхохотался, я тоже заржал. Даже Джек засмеялся. Этот Джонни, он кого хочешь мог развеселить.
— Не думаю, что зацепило глубоко, — заметил Джек, когда мы выехали на шоссе под номером 43. — Кровь изо рта больше не идет, вот, смотри, — и с этими словами он обернулся к Джонни и показал ему палец с засохшим пятном крови. Потом откинулся на спинку сиденья, и тут кровь так и хлынула у него изо рта и носа.
— Думаю, мы отъехали на безопасное расстояние, — сказал Джонни. — Самое время позаботиться о тебе. Хотя лично я не вижу ничего страшного. Раз можешь говорить, ты скорее всего в порядке.
— Конечно, — ответил Джек. — Я в полном порядке, — но голосок у него был довольно слабенький.
— В порядке, как тот хрен на грядке, — сказал я.
— Да заткнись ты, придурок хренов! — сказал он, и все мы снова заржали. Они смеялись надо мной. Прямо чуть не лопнули от смеха.
По главной дороге мы проехали минут пять, и тут вдруг Джек вырубился. Привалился мордой к стеклу, из уголка рта поползла тонкая струйка крови и запачкала окно. Все равно что раздавить насосавшегося крови москита, подумал я. У Джека до сих пор красовался на голове тюрбан из коврика, только теперь он слегка съехал набок. Джонни снял тюрбан и оттер им кровь с лица Джека. Джек что-то забормотал, даже руки приподнял, чтоб оттолкнуть Джонни, но они тут же безвольно упали на колени.
— Эти копы уже успели предупредить своих по радио, — сказал Джонни. — Стоит сунуться в Сент-Пол, и нам кранты. Так мне кажется. А ты что думаешь, Гомер?
— Да то же самое, — ответил я. — И что тогда у нас остается? Куда двинем, в Чикаго?
— Ага, — согласился он. — Только перво-наперво надобно бросить эту тачку. Они и номера уже знают. А даже если нет, все равно, невезучая она, эта тачка. Чертовски невезучая!
— А что с Джеком? — спросил я.
— Джек будет в полном порядке, — ответил он, и у меня достало ума и сообразительности не затрагивать больше эту тему.
Проехав еще примерно с милю, мы остановились, и Джонни прострелил переднюю шину невезучего «форда». Джек сидел на земле, привалившись к капоту, и лицо у него было жутко бледное.
Когда нам нужна машина, в дело всегда вступаю я. «Интересная штука, — заметил как-то Джонни. — Ни одна собака не остановится, сколько ни сигналь, но стоит тебе поднять руку, и все машины к твоим услугам. Почему, хоть убей не пойму!»
Гарри Пирпонт как-то объяснил ему, в чем секрет. Было это, когда банды Диллинджера еще не существовало в природе, а была банда Пирпонта. «Да потому, — сказал тогда Гарри, — что он выглядит, как Гомер. Сроду не встречал человека, который больше походил бы на Гомера, чем наш Гомер Ван Митер».
Помню, мы все тогда долго ржали, и вот теперь настал момент, когда мне снова пришлось вступать в дело. Но только сейчас нам было не до шуток, потому как теперь это был вопрос жизни и смерти.
Мимо проехали три или четыре машины, все это время я притворялся, что вожусь с лопнувшей шиной. Затем показался трактор, но он нам не годился — слишком уж медленный и шумный. К тому же в прицепе ехали трое парней. Водитель замедлил ход и спросил: «Нужна помощь, амиго?»
— Ничего, все в порядке, — ответил я. — Маленько поработать, нагулять аппетит перед обедом, никогда не помешает. Так что не смею вас задерживать.
Он осклабился в ухмылке и поехал дальше. Парни в прицепе сделали нам ручкой.
Затем появился «форд», самое то, что надо. Я замахал руками, делая знак остановиться. И при этом стоял так, чтобы сидевшие в нем видели лопнувшую шину. И еще я улыбался им во весь рот. Улыбка эта говорила — я всего лишь безобидный Гомер. Вот, застрял на обочине, и без вас мне никак.
Сработало. В машине сидели трое — мужчина и молодая женщина с толстым младенцем на руках. Семья.
— А у тебя, похоже, прокол, приятель, — сказал мужчина. Он был в костюме и плаще, вещи чистенькие, но, прямо скажем, не первого класса.
— Прямо ума не приложу, как это получилось, — сказал я. — Лопнула, что твоя жаба, в бога душу мать!
Мы все еще ржали над этой незамысловатой шуткой, как вдруг из-за кустов вышли Джонни и Джек со своими пушками.
— Не дергайтесь, сэр, — сказал мужчине Джек. — И тогда мы не причиним вам вреда.
Мужчина молча переводил взгляд с Джека на Джонни, потом опять на Джека. Потом снова взглянул на Джонни, челюсть у него прямо так и отвалилась. Подобную реакцию мне доводилось наблюдать тысячу раз, но всегда она меня страшно забавляла.
— Да ведь это Диллинджер! — взвизгнул мужчина и поднял руки вверх.
— Рад познакомиться, сэр, — говорит ему Джонни и хватает мужчину за руку. — Будьте любезны, снимите-ка эти рукавицы!
Тут мимо проехали две или три машины с типами из местных. Деревня едет в город, сидят за рулем с прямыми спинами, точно палки проглотили, в своих старых, заляпанных грязью седанах. Видимо, мы не показались им подозрительными — стоит себе у обочины группа парней, решает, что делать с проколотой шиной.
Тем временем Джек подошел к водительской дверце новенького «форда», выключил зажигание и забрал ключи. Небо в тот день было белесое, точно вот-вот пойдет снег, но лицо у Джека было еще бледнее.
— Ваше имя, мэм? — осведомился Джек у женщины. На ней было длинное серое пальто, на голове — лихая шляпка наподобие матросской бескозырки.
— Дили Фрэнсис, — ответила она. А глаза у нее были большие и темные, как сливы. — А это Рой. Мой муж. Вы нас убьете, да?
Джонни окинул ее строгим взглядом и надменно заметил:
— Мы банда Диллинджера, миссис Фрэнсис. А люди Диллинджера никогда никого не убивают. — Джонни никогда не упускал случая подчеркнуть этот факт. При этом Гарри Пирпонт всегда смеялся над ним и спрашивал, на кой ляд он впустую тратит слова, но лично я думаю, что Джонни поступал правильно. То была одна из причин, по которой именно его будут долго помнить люди. А этого педераста в соломенной шляпке все уже давно забыли.
— Золотые твои слова, — сказал Джек. — Мы грабим банки, причем ровно вполовину меньше, чем говорят. А кто этот славный маленький человечек? — и он ущипнул малыша за подбородок. Упитанный был младенец, ничего не скажешь; точная копия У.К.Филдза.[98]
— Это Бастер, — ответила Дили Фрэнсис.
— Да он настоящий здоровяк, верно? — улыбнулся Джек. Зубы у него были в крови. — Сколько ему? Три или около того?
— Только что исполнилось два с половиной, — с гордостью ответила миссис Фрэнсис.
— Неужели?
— Да, крупный мальчик для своего возраста. Скажите, мистер, а вы в порядке? Вы ужасно бледный. И потом, эта кровь на…
Тут вмешался Джонни:
— Сможешь завести эту тачку в лес, Джек? — и он указал пальцем на старенький «форд» плотника.
— Само собой, — ответил Джек.
— Несмотря на шину и прочее?
— Спрашиваешь. Вот только… Мне жуть до чего хочется пить. Скажите, мэм, то есть миссис Фрэнсис, у вас с собой, случайно, нет ничего попить, а?
Она развернулась, склонилась над задним сиденьем — что было далеко не просто с этим ребенком-боровом на руках — и достала термос.
Мимо пролетела еще пара машин. Сидевшие в них люди махали нам руками, и мы махнули в ответ. Я продолжал улыбаться, ощерив пасть не хуже крокодила, пытаясь выглядеть, как подобает Гомеру. Меня беспокоил Джек, я просто не понимал, как он все еще держится на ногах. Так он мало того, что держался — этот сукин сын еще открыл термос, посмотреть, что там внутри. Чай со льдом, сказала она, но он словно не слышал. А когда протянул ей термос обратно, все увидели, что по щекам его катятся слезы. Потом Джек поблагодарил дамочку, и она снова спросила, в порядке ли он.
— Теперь в порядке, — ответил Джек. Забрался в старенький «форд» и повел его к кустам на обочине, машина при этом нещадно раскачивалась и подпрыгивала — еще бы, считай, одного колеса у нее не было вовсе, ехала на голом ободке.
— Нет, чтобы заднее прострелить, урод несчастный! — сердито буркнул Джек, но голос у него был совсем слабенький. И вот наконец машина въехала в лес и скрылась из виду, а вскоре и сам он показался на опушке. Шел медленно и все время смотрел под ноги — словно старик на льду.
— Вот и славненько, — заметил Джонни. И сделал вид, что чересчур внимательно рассматривает кроличью лапку — брелок, прикрепленный к ключам мистера Фрэнсиса. Как бы давая мне тем самым понять, что мистер Фрэнсис не увидит больше своего «форда». — Стало быть, теперь мы все познакомились, подружились, самое время совершить небольшую прогулку.
Джонни сел за руль, Джек — рядом, я втиснулся на заднее сиденье между Фрэнсисами и пытался рассмешить их маленького поросенка.
— Едем до ближайшего городка, — не оборачиваясь, объявил Джонни Фрэнсисам. — Там вы сходите на автобусной остановке, и езжайте себе, куда собирались, денег на дорогу вам оставлю. А мы заберем машину. Обещаю, что будем обращаться с ней аккуратно, никаких там дырок от пуль, ничего подобного, вернем новенькой, с иголочки. Один из нас позвонит и скажет, где ее можно забрать.
— Но у нас еще не установили телефон, — робко возразила Дили. И голосок у нее был такой противный, жалобный и писклявый, прямо руки чесались врезать как следует. Потому как она явно принадлежала к тому разряду женщин, которым минимум раз в две недели следует устраивать хорошую выволочку, чтоб не поднимала хвост. — Вообще-то мы в списке очередников, но эти люди с телефонной станции прямо как вареные, никогда не спешат.
— Что ж, тогда, — ничуть не растерявшись, заметил Джонни, — мы позвоним в полицию, и уж они свяжутся с вами. Но если станете вякать, машины вам не видать как своих ушей.
Мистер Фрэнсис закивал — с таким видом, точно верил каждому его слову. А может, и правда верил. Ведь то, как-никак, была банда самого Диллинджера.
Джонни остановился у бензоколонки, заправился и купил всем содовой. Джек присосался к своей бутылочке, точно там была не содовая, а волшебный нектар, точно он помирал от жажды где-нибудь в пустыне. Но женщина не очень-то позволяла своему поросенку пить. Дала только отхлебнуть, один глоточек. Малыш тянулся к бутылочке и орал, точно его режут.
— Не хочу испортить аппетит перед ленчем, — сказала она Джонни. — Что это с вами, а?..
Джек сидел, закрыв глаза и привалившись головой к боковому стеклу автомобиля. Я было подумал, что он снова вырубился, но тут он открывает глаза и говорит дамочке:
— Заткните пасть своему выродку, мэм, иначе это сделаю я.
— Кажется, вы забыли, в чьей едете машине, — эдак с подковыркой замечает она.
— Дай ему бутылку, сучка! — говорит Джонни. Он по-прежнему улыбается, но только это совсем другая улыбка. Она смотрит на него и бледнеет, прямо вся краска отливает от щек. Мистер Поросенок получает свою бутылочку, а будет или не будет он есть ленч, это уже никого не колышет. Еще через двадцать миль мы высаживаем семейство в маленьком городке и направляемся в Чикаго уже без них.
— Мужчина, женившийся на такой женщине, имеет то, что заслуживает, — замечает Джонни. — И уж он-то получит сполна, будьте уверены!
— Она позвонит копам, — говорит Джек, по-прежнему не открывая глаз.
— Ни хрена не позвонит, — небрежно и уверенно отвечает Джонни. — Да такая скорее удавится, прежде чем никель потратит. — Он оказался прав. На всем пути в Чи мы видели лишь двух синих «жучков», но каждый ехал себе своей дорогой, а сидевшие в них парни даже не притормозили, чтобы взглянуть на нас хорошенько. Так что Джонни, как всегда, везло. А вот Джеку — нет, достаточно было хотя бы мельком взглянуть на него, как тут же становилось ясно, что вся везуха для него кончилась. Мы еще и к «Луп»[99] не успели подъехать, как он начал бредить и звать мать.
— Гомер? — окликнул меня Джонни и игриво покосился в мою сторону. Знал, чертяка, как это меня всегда раздражает. В такие моменты он походил на девицу, собравшуюся пофлиртовать.
— Чего? — грубо огрызнулся я.
— Нам некуда ехать. Здесь еще хуже, чем в Сент-Поле.
— Езжай в «Мерфи», — сказал вдруг Джек, по-прежнему не открывая глаз. — До смерти охота холодненького пивка. Умираю от жажды.
— «Мерфи», — задумчиво повторил Джонни. — А что, недурная идейка.
Так назывался ирландский салун на Саут-Сайд. На полу опилки, мокрые и грязные столы, два официанта, трое вышибал, дружелюбно настроенные девушки за стойкой бара и комната наверху, где с ними вполне можно найти приют. Еще несколько комнат находились в задней части помещения, там иногда устраивались деловые встречи, но чаще они пустовали. Таких заведений в Сент-Поле насчитывалось целых четыре, а вот в Чи их было всего два. Я запарковал «форд» Фрэнсисов в боковом проулке. Джонни находился на заднем сиденье, рядом с нашим бредящим другом — мы все еще не решались называть Джека нашим умирающим другом. Сидел и прижимал голову Джека к лацкану пиджака.
— Ступай и приведи из этого крысятника Брайана Муни, — сказал он мне.
— А что, если его там нет?
— Ну, тогда даже не знаю, — задумчиво протянул Джонни.
— Гарри! — вдруг заорал Джек. Наверное, звал Гарри Пирпонта. — Эта шлюха, которую ты мне подкинул, наградила меня чертовой гонореей!
— Ступай, — повторил Джонни и погладил Джека по голове, да так ласково, прямо как мать родная.
Однако Брайан Муни оказался на месте — Джонни опять повезло, и мы договорились остаться в комнате на ночь, хоть это и обошлось нам в две сотни баксов. Жутко дорого, особенно если учесть вид из окна (в грязный проулок) и туалет, находившийся в дальнем конце коридора.
— А вы, как погляжу, серьезные ребятишки, — заметил Брайан. — Будь на моем месте Мики Макклюр, тут же вылетели бы обратно на улицу. Такого шухеру понаделали в этой «Маленькой Богеме» — до сих пор все газеты трезвонят. И по радио тоже.
Джек присел на койку в углу и попросил сигарету и холодного пива. Последнее возымело на него просто чудодейственный эффект — он снова стал почти самим собой.
— А что, Лестер смылся? — вдруг спросил он Муни. Я посмотрел на него и вдруг заметил нечто ужасное. Стоило ему затянуться «Лаки» и выдохнуть, как из дырки на спине пиджака выходила тоненькая струйка дыма.
— Ты имеешь в виду Мордашку? — спросил Муни.
— Зря ты его так называешь, не ровен час еще услышит, — усмехнулся Джонни. Он явно воспрял духом, увидев, что Джеку стало лучше. Правда, он пока что не видел, как из дырки в спине у него выходил дым. Да и я лучше б не видел.
— Затеял перестрелку с целой оравой копов и смылся, — сказал Муни. — Одного уложил, это точно, а может, даже двух. Короче, ничего хорошего. На ночь можете остаться здесь, но чтоб завтра к полудню и духу вашего не было!
Он ушел. Джонни выждал несколько секунд, а потом показал ему вслед язык — ну точно малое дитя. Я заржал — Джоннни всегда умел рассмешить меня. Джек тоже засмеялся, но тихонько. Видно, больно было.
— Так, приятель, — сказал Джонни. — Теперь самое время взглянуть, что там с тобой стряслось. Снимай пиджак.
Процедура раздевания заняла минут пять. Ко времени, когда на Джеке осталась одна майка, все мы трое прямо взмокли от пота. А мне раза четыре пришлось зажимать Джеку рот ладонью, чтоб, не дай Бог, не заорал. И все манжеты у меня были в крови.
На подкладке пиджака красовалось лишь небольшое алое пятнышко, но половина белой рубашки была в крови, а майка так сплошь пропиталась кровью. И слева, прямо под лопаткой, красовалась шишка с небольшой дырочкой посередине — прямо миниатюрный вулкан.
— Не надо! — прорыдал Джек. — Пожалуйста, перестаньте!
— Ничего, все о’кей, — сказал Джонни и снова погладил его по голове, как маленького. — Мы все устали. Теперь можешь прилечь. Давай поспи. Тебе надо отдохнуть.
— Да не могу я! — говорит он. — Прямо жуть до чего больно! О Господи, если б вы знали, до чего больно!.. И еще я хочу пива. Умираю от жажды. Только не солите его, как тогда. Где Гарри, где Чарли?
Насколько я понял, речь шла о Гарри Пирпонте и Чарли Мэкли. И Чарли оказался тем самым Фейгином, который приобщил к ремеслу Гарри и Джека, когда те были еще сопляками.
— Ну вот, опять завел свою шарманку, — сказал Джонни. — Ему нужен врач. И ты, Гомер, мальчик мой, должен найти этого самого врача.
— О Господи, Джонни, да я ж в этом городе ни одной собаки не знаю!
— Не важно, — отмахнулся Джонни. — Стоит мне только высунуться на улицу, сам знаешь, что будет. Сейчас дам тебе несколько имен и адресов.
Закончилось тем, что он дал только одно имя и адрес, и мой поход по нему успехом не увенчался. Врачишка, подторговывающий разными пилюлями, подрабатывающий подпольными абортами, а также вытравлением папиллярных узоров с помощью разных кислот, оказывается, искал утешения от трудов праведных в настойке опия и отдал Богу душу два месяца назад.
Мы проторчали в этой вонючей комнатушке у «Мерфи» пять дней. Время от времени заявлялся Мики Макклюр и пытался вышвырнуть нас вон, но Джонни всякий раз говорил с ним по душам. Как умел говорить только он, Джонни, сплошной шарм и очарование, и было просто невозможно отказать ему. Да и, кроме того, мы платили за эту комнату. К концу с нас стали драть уже четыреста баксов за ночь, к тому же мы не смели высовывать носа дальше сортира, чтоб нас никто не узнал. Но никто не узнал, и мне кажется, копы до сих пор понятия не имеют, где мы скрывались все эти пять дней в конце апреля. Интересно, сколько сумел заработать на нас Мики Макклюр — по моим скромным подсчетам, никак не меньше куска. Недурненько.
В поисках врача я сначала обошел с полдюжины косметологов, которые переделывали носы и подбородки актерам, а также наращивали им волосы. Но среди них не нашлось ни одного, кто согласился бы прийти и посмотреть Джека. Слишком опасно, твердили они. Короче, дела тогда у нас шли хуже некуда, просто противно об этом вспоминать. Фигурально выражаясь, мы с Джонни только тогда поняли, какие примерно чувства испытывал Иисус, когда Петр трижды отрекся от Него в Гефсиманском саду.
Джек то впадал в забытье, то выходил из него, но последнее случалось с ним все реже. Говорил о своей матери, о Гарри Пирпонте, вспоминал Бобби Кларка, знаменитого педика из Мичиган-Сити, которого мы все знали.
— Бобби хотел меня поцеловать, — сказал однажды ночью Джек; он повторял это снова и снова, и мне уже начало казаться, что я схожу с ума. А Джонни не обращал внимания. Сидел на койке рядом с Джеком и гладил его по голове. Он вырезал из майки Джека квадратик ткани, в том месте, где находилась дырка от пули, и смазывал рану ртутной мазью, но кожа вокруг раны приобрела зеленовато-серый оттенок, и запах от дырки исходил просто чудовищный. Достаточно было нюхнуть всего раз — и глаза начинали слезиться.
— У него гангрена, — как-то сказал Мики Макклюр, зайдя за очередной порцией ренты. — Он, почитай, уже покойник.
— Он не покойник, — сказал Джонни.
Мики подался вперед, сложив пухлые ручки на толстом животике. Принюхался к дыханию Джека — так принюхиваются копы, стараясь уловить запах спиртного изо рта водителя. Потом отпрянул и удрученно покачал головой.
— Надобно найти врача, и быстро. Когда пахнет рана, это скверно. Но когда вот так пахнет изо рта, это… — Он еще раз сокрушенно потряс головой и вышел из комнаты.
— Да пошел он! — огрызнулся Джонни и принялся снова поглаживать Джека по голове. — Много он понимает.
А Джек ничего не говорил. Он спал. Несколько часов спустя, когда мы с Джонни тоже улеглись спать, Джек вдруг начал орать и угрожать Генри Клоди, надзирателю Мичиганской тюрьмы. Мы прозвали этого типа Клоди Ей-Богу, потому как он имел привычку повторять: ей-богу, сейчас сделаю то-то и то-то. Или: ей-богу, сейчас ты у меня сделаешь то-то и то-то. Джек кричал, что просто убьет Клоди, если тот сейчас же, немедленно, не выпустит нас отсюда. Тут кто-то заколотил в стенку, и незнакомый голос велел нам заткнуть пасть этому придурку.
Джонни уселся рядом с Джеком, поговорил с ним, погладил по волосам, и тот успокоился.
— Гомер? — вдруг окликнул меня Джек.
— Да, Джек? — ответил я.
— Послушай, ты не покажешь мне тот фокус с мухами?
Я удивился: надо же, помнит такое!
— Я бы и рад, Джек, — ответил я, — только мух тут нет. Сезон мух в этих краях еще не наступил.
И тут вдруг Джек запел тихим и хриплым голосом:
— Может, и есть мухи на вашей макухе, но только не на моей! Правильно, Чамма?
Я понятия не имел, кто такой этот Чамма, но кивнул и похлопал его по плечу. Оно было горячим и липким от пота.
— Правильно, Джек.
Под глазами у него залегли большие пурпурные круги, губы пересохли и потрескались. Он сильно исхудал. И еще я отчетливо ощущал исходивший от него запах. Запах мочи, но это не так уж страшно. Гораздо хуже был тот, другой запах — гангрены. А Джонни, так тот даже виду не подавал, будто от Джека дурно пахнет.
— Пройдись на руках. Сделай это для меня, Джон, — вдруг попросил Джек. — Ну, ты ведь умеешь.
— Минутку, — ответил Джонни. И налил Джеку стакан воды. — Вот, выпей прежде. Смочи глотку. А потом посмотрим, смогу ли я пройтись посреди комнаты на руках. Помнишь, как я бегал на руках на фабрике, где мы шили рубашки? Добежал до самых ворот; только там они меня скрутили и кинули в яму.
— Помню, — сказал Джек.
Но той ночью Джонни не пришлось ходить на руках. Джек отпил глоток воды из стакана и тут же вырубился, заснул, привалившись головой к плечу Джонни.
— Он умрет, — сказал я.
— Не умрет, — сказал Джонни.
Наутро я спросил Джонни, что нам теперь делать. Что мы можем сделать.
— Выудил из Макклюра имя одного парня. Джой Моран. Макклюр говорит, будто бы он был посредником при похищении Бремера. И что он сможет вылечить Джека, но это обойдется мне в тысячу баксов.
— У меня шесть сотен, — сказал я. Я бы с радостью расстался с этими бабками, но только не ради Джека Гамильтона. Потому как никакой врач Джеку уже не помог бы, это и ослу понятно, ему нужен священник. Но я делал это ради Джонни Диллинджера.
— Спасибо, Гомер, — сказал он. — Ладно, я пошел, вернусь через час. А ты присматривай за нашим малышом. — Но смотрел Джонни кисло. Он знал, что, если Моран не поможет, нам придется убраться из города. А стало быть, предстоит везти Джека обратно в Сент-Пол и попытать счастья там. И мы прекрасно понимали, что означало возращение в этот город на украденном «форде». Этой весной 1934 года все мы трое — я, Джек и особенно Джонни — числились в списке «врагов общества», составленного Дж. Эдгаром Гувером.
— Что ж, удачи тебе, — сказал я. И огляделся. Меня уже давно тошнило от этой комнаты. Все равно что вернуться в Мичиган-Сити, только еще хуже. Потому что ты всегда уязвим, особенно когда в бегах. И здесь, в этой комнатушке у «Мерфи», мы были особенно уязвимы.
Джек невнятно пробормотал что-то, потом снова вырубился.
Возле его койки стояло кресло с подушкой. Я снял подушку и уселся рядом с Джеком. И подумал: долго ему все равно не протянуть. А когда Джонни вернется, просто скажу, что бедный старина Джек испустил последний вздох, отдал Богу душу, отмучился наконец. И подушка снова будет лежать в кресле. Нет, я делаю это для блага Джонни. И Джека — тоже.
— Вижу тебя, Чамма, — вдруг отчетливо произнес Джек. Надо сказать, он перепугал меня просто до смерти.
— Джек! — окликнул я его, упершись локтями в подушку. — Ты как, а, приятель?
Взор его затуманился.
— Покажи… тот фокус, с мухами, — пробормотал он и снова уснул. Но проснулся, надо сказать, как раз вовремя, иначе бы Джонни, вернувшись, нашел на койке мертвеца.
Джонни вернулся, с грохотом распахнул дверь и ввалился в комнату. Я даже выдернул пушку. Он увидел ее и заржал.
— Убери свою пукалку, приятель! И давай пакуй барахло!
— Что случилось?
— Съезжаем отсюда, к чертовой бабушке! — Он выглядел лет на пять моложе. — Давно пора, правильно я говорю?
— Да уж.
— Как он тут без меня? В порядке?
— Ага, — ответил я. Подушка лежала на кресле, на ней было вышито «ДО ВСТРЕЧИ В ЧИКАГО».
— Так никаких изменений?
— Никаких изменений.
— Аврора, — сказал Джонни. — Есть тут такой маленький городок неподалеку. И мы едем туда с Волни Дэвисом и его подружкой. — Он склонился над койкой. Рыжие волосы Джека, и без того не слишком густые, начали выпадать. Вся подушка была в этих тонких волосках, а на макушке у него образовалась белая как снег проплешина. — Ты что, оглох, Джек? — рявкнул Джонни. — Времени у нас в обрез, надо сматываться, и побыстрее! Усек?
— Пройдись на руках, как делал Джонни Диллинджер, — пробормотал Джек, не открывая глаз.
Джонни продолжал улыбаться. И подмигнул мне.
— Видишь, он все понимает, — сказал он мне. — Просто притворяется, что спит, правда?
— Ясное дело, — ответил я.
Мы ехали в Аврору, Джек сидел, привалившись к дверце, и голова его билась о стекло всякий раз, когда машина подпрыгивала на ухабах. Сидел с закрытыми глазами и вел долгий и путаный разговор с людьми, которых никто из нас не видел. Выехав из города, мы с Джонни опустили стекла — вонь в машине стояла невыносимая. Джек сгнивал заживо, изнутри, но все никак не умирал. Где-то я слышал высказывание, что жизнь человека хрупка и скоротечна, но, глядя на Джека, как-то не слишком верилось в это.
— Этот доктор Моран оказался сущим сопляком, — сказал Джонни. Мы ехали через лес, город остался позади. — И я решил, что просто не могу доверить какому-то сопляку и недоноску жизнь моего товарища. Но и с пустыми руками тоже не собирался уходить. — Джонни всегда путешествовал с заткнутым за пояс брюк револьвером 38-го калибра. И вот он вытащил его и показал мне, как, должно быть, показывал доктору Морану. — И вот я ему и говорю: «Знаете что, док, когда у человека больше нечего взять, я отбираю у него жизнь». Он сразу понял, что я не шучу, и позвонил своему приятелю Волни Дэвису.
Я кивнул — с таким видом, точно это имя мне что-то говорило. Позже выяснилось, что Волни Дэвис был членом банды Ма Баркера. Очень славный оказался парень. И Док Баркер — тоже. А подружка Волни носила прозвище Крольчиха. Прозвали ее так потому, что эта дамочка несколько раз сбегала из тюрьмы с помощью подкопа. И вообще она была самой крутой из всех. Козырная дамочка, иначе не скажешь! Она единственная из всех согласилась помочь нашему бедному Джеку. Ни от кого другого не было толку — ни от всех этих торговцев пилюлями, ни от хирургов, которые только и умели, что измываться над физиономиями актеров, и уж определенно — ни от доктора Джозефа Морана (он же Сопляк, он же Недоносок).
Баркеры были в бегах после неудавшегося киднепинга. Сам Ма Баркер давным-давно смылся — кажется, во Флориду. Их притончик в Авроре был не бог весть что — четыре комнатушки, никакого тебе электричества, сортир во дворе. Но все равно лучше, чем комната в салуне «Мерфи». Ну и, как я уже сказал, подружка Волни по крайней мере хоть старалась что-то сделать для нас. Мы находились здесь уже вторую ночь.
Она расставила вокруг кровати керосиновые лампы, потом простерилизовал а нож для чистки картофеля в котелке с кипящей водой.
— Если вам, ребятишки, вдруг приспичит блевануть, — предупредила она, — постарайтесь потерпеть до тех пор, пока не закончу.
— За нас не переживай, — сказал Джонни. — Мы будем о’кей, правда, Гомер?
Я кивнул, но без особой уверенности. Меня уже начало подташнивать при виде всей этой подготовки. Джек лежал на животе, повернув голову набок, и что-то бормотал себе под нос. Не умолкал ни на секунду. Что бы ни происходило, для него комната была наполнена людьми, которых видел только он.
— Надеюсь на это, — сказала Крольчиха. — Потому как если начну, обратной дороги уже не будет. — Тут она подняла голову и увидела стоявшего в дверях Дока. А рядом — Волни Дэвиса. — Вали отсюда, лысый, — сказала она Доку. — И не забудь прихватить с собой Большого Вождя.
Волни Дэвис был таким же индейцем, как я — китайским императором, но его вечно так подкалывали, потому что вырос он среди чероки. Еще мальчишкой он стырил пару башмаков, и какой-то умник судья влепил ему за это три года тюрьмы. С этого и начал Волни Дэвис свой путь преступника.
Волни с Доком вышли. Как только они скрылись из виду, Крольчиха решительным движением сделала на спине Джека надрез в виде буквы «X». Колени у меня подогнулись, я просто был не в силах видеть все это. Я держал Джека за ноги. Джонни сидел рядом, в изголовье, и бормотал какие-то слова утешения, но это не помогало. Когда Джек начал орать, Джонни накрыл ему голову кухонным полотенцем и кивком дал Крольчихе понять, чтобы продолжала. А потом все время гладил Джека по голове и говорил, чтобы тот не волновался, все будет просто чудесно.
Ох уж эти Крольчихи! Почему-то женщин принято называть хрупкими созданиями, но про нашу подругу сказать этого было никак нельзя. Да у нее даже рука ни разу не дрогнула, честное слово! Из надреза хлестала кровь, то алая, то с черными сгустками, а она врезалась в рану все глубже, и вот наконец из нее пошел гной. Желтовато-белый, но попадались в нем крупные зеленые сгустки, и все это было очень похоже на сопли. Короче, кошмар какой-то!.. Но когда она добралась до легкого, вонь стала просто невыносимой. Наверное, в тысячу раз хуже, чем во Франции во время газовой атаки.
Джек судорожно и со свистом втягивал воздух. В горле у него клокотало, те же звуки доносились и из легкого.
— Тебе лучше поспешить, — заметил Джонни. — У него утечка, как в воздушном насосе.
— Без тебя знаю, — огрызнулась Крольчиха. — Пуля засела в легком. А ну-ка, держи его крепче, красавчик!
Вообще-то Джек не слишком сильно брыкался. Здорово ослаб за последнее время. И посвистывание становилось все тише и тише. В комнате было чудовищно жарко — из-за расставленных вокруг постели керосиновых ламп. К тому же они нещадно коптили, и эта вонь смешивалась со страшным запахом гангрены. Надо было открыть окно перед тем, как начинать операцию, но мы не догадались это сделать и теперь в любом случае было уже поздно.
Крольчиха запаслась целым набором щипчиков, но ей никак не удавалось ввести их в рану.
— Мать твою! — выругалась она, отшвырнула щипцы, а потом запустила в кровавую рану всю пятерню и стала шарить там. И вот наконец нашла пулю, подцепила ее, выдернула и бросила на пол. Джонни наклонился, чтобы поднять, но она строго заметила: — Успеешь забрать сувенир, красавчик. Лучше держи своего дружка, и крепче!
Она принялась запихивать в рану марлю.
Джонни приподнял край кухонного полотенца, заглянул под него.
— Успели как раз вовремя, — с ухмылкой заметил он. — Старина Ред Гамильтон уже стал синеть.
За окном послышался шорох шин, подъехала какая-то машина. Вполне возможно, что копы, но тут уж мы ничего не могли поделать.
— А ну-ка, нажми хорошенько, — сказала она мне и показала на дырку с торчащей из нее марлей. — Гладильщица из меня никакая, да и швея тоже, но все же попробую подштопать парнишку.
Мне страшно не хотелось прикасаться к ране, но делать было нечего, пришлось повиноваться. Я надавил на края раны, из нее вытекло еще немного гноя, на сей раз — более водянистого. Тут желудок у меня начало выворачивать наизнанку, и я рыгнул несколько раз. Просто не мог сдержаться.
— Кончай, — сказала она. — Коли считаешь себя мужчиной, способным спустить курок и проделать в человеке дырку, должен и с дыркой уметь обращаться, — и принялась зашивать рану длинными стежками крест-накрест, проталкивая иглу в распухшую плоть. После первых двух я отвел глаза — просто не в силах был смотреть.
— Спасибо тебе, — сказал Джонни, когда она закончила. — И еще хочу, чтоб ты знала, я у тебя в вечном долгу.
— Рано радуешься, — заметила она. — И одного шанса против двадцати не дала бы, что он выкарабкается.
— Он выкарабкается обязательно, вот увидишь, — сказал Джонни.
Тут в комнату ввалились Док и Волни. За ними маячил еще один член банды, Бастер Дэггз, или Дрэггз, точно теперь не помню. Тем не менее именно он бегал звонить по телефону на станции автосервиса, и ему сообщили, что феды вовсю шуруют в Чикаго, гребут всех подряд, кто, как им кажется, мог бы иметь отношение к похищению Бремера — последнему крупному делу банды Баркера. В числе арестованных оказались: Джон Дж. (Босс) Маклафин, у которого были свои люди в среде виднейших чикагских политиков, а также доктор Джозеф Моран по прозвищу Плакса.
— Моран сдаст федам это местечко, — сказал Волни. — Ему это раз плюнуть.
— Может, это вообще вранье, — заметил Джонни. Джек лежал без сознания. Рыжие пряди разметались по подушке и напоминали кусочки мелко скрученной проволоки.
— Ты не хочешь верить, не надо, никто тебя не заставляет, — сказал Бастер. — Мне сообщил это Тимми О’Ши, лично.
— А кто такой этот Тимми О’Ши? Шестерка у Попа? — презрительно заметил Джонни.
— Он племянник Морана, — ответил Док, закрывая тем самым тему.
— Знаю, о чем ты думаешь, красавчик, — сказала Джонни Крольчиха. — Но только зря. Если посадить этого парня в машину и везти в Сент-Пол объездными путями, где не дороги, а сплошь кочки да ухабы, он к утру Богу душу отдаст.
— Вполне можете оставить его здесь, — заметил Волни. — Приедут копы, они о нем и позаботятся.
Джонни сидел в кресле, пот градом катился по лицу. Он выглядел страшно усталым, но улыбался. Джонни всегда улыбался.
— Да уж позаботятся, это точно, — выдавил он. — Но только ни в какую больницу они его не повезут. Скорее всего положат подушку на лицо и сядут на нее. — Тут я вздрогнул, вы наверняка догадываетесь почему.
— Что ж, вам решать, — сказал Бастер. — Потому как к рассвету они непременно окружат эту забегаловку. Лично я собираюсь рвать когти.
— Да, поезжайте все, — сказал Джонни. — Это и к тебе относится, Гомер. А я останусь здесь, с Джеком.
— Ну уж нет, черта с два, — сказал Док. — Я тоже остаюсь.
— И то правда. Почему бы нет? — кивнул Волни Дэвис.
Бастер Дэггз, или Дрэггз, посмотрел на них, как смотрят на сумасшедших. И знаете что? Лично меня это ничуть не удивило. Уж кому, как не мне, было знать, каким воздействием на людей обладал наш Джонни.
— Я тоже остаюсь, — сказал я.
— А я сматываюсь, — сказал Бастер.
— Вот и славненько, — заметил Док. — Заодно заберешь с собой Крольчиху.
— Да ну вас к чертям собачьим! — огрызнулась Крольчиха. — Лично я как раз собиралась сварганить чего-нибудь пожрать.
— Совсем, что ли, сбрендила? — спросил ее Док. — Какая еще жратва? На дворе час ночи, и лапы у тебя по локоть в крови.
— Да мне плевать, сколько там сейчас времени, а кровь можно смыть, — сказала она. — Сейчас сварганю вам, мальчики, самый роскошный завтрак в жизни — яйца, бекон, соус, поджаристые такие булочки с хрустящей корочкой.
— Я люблю тебя! Выходи за меня замуж! — сказал Джонни, и мы дружно расхохотались.
— Ладно, — проворчал Бастер. — Раз обещан такой завтрак, я что, рыжий, что ли? Я тоже остаюсь, ненадолго.
Вот так и получилось, что мы остались в том фермерском доме на задворках Авроры. Остались и были готовы умереть ради парня, который — причем не важно, нравилось это Джонни или нет — был уже одной ногой в могиле. Мы забаррикадировали входную дверь диваном и креслами, а черный ход — газовой плитой, которая все равно не работала. Зато дровяная печь еще как работала! Мы с Джонни принесли из «форда» автоматы, Док достал с чердака несколько пушек. И еще — целый ящик гранат, миномет и ящик снарядов к этому самому миномету. Готов побиться об заклад: у армейских частей, стоявших в тех краях, не было такого вооружения! Ха-ха-ха!
— Лично мне плевать, сколько у нас этого добра! — проворчал Док. — Главное, что этот сучий потрох Мелвин Первис с ними, вот что меня угнетает.
К этому времени Крольчиха успела накрыть на стол, время еще раннее, но фермеры встают и завтракают еще засветло. Ели мы по очереди, двое постоянно вели наблюдение за подъездом к дому. Один раз Бастер поднял тревогу, и все разбежались по своим местам, но тревога оказалась ложной — просто по дороге проехал грузовик с молоком. А копы так и не явились. Можете считать, что информация была ложной. Но лично я приписываю это удачливости Джонни.
Джеку тем временем становилось все хуже. К середине следующего дня даже Джонни, наверное, стало ясно, что дружку его долго не протянуть, но он предпочитал помалкивать об этом. Лично мне было жалко ту женщину. Крольчиха увидела, как между крупными черными стежками на ране снова просачивается гной, и заплакала. Сидела и лила слезы. Точно знала Джека Гамильтона всю свою жизнь.
— Не переживай, — сказал ей Джонни. — Не убивайся так, красотка! Ты сделала все, что могла. И потом, может, он еще выкрутится.
— А все потому, что я доставала эту чертову пулю пальцами! — всхлипнула Крольчиха. — Не надо было этого делать. Уж мне лучше знать.
Ничего подобного, — встрял я. — Дело совсем не в том. Дело в гангрене. Гангрена, она уже была там.
Много ты понимаешь! — огрызнулся Джонни и гневно сверкнул глазами. — Инфекция, возможно, но только не гангрена. И уж тем более сейчас никакой гангрены у него нет.
Как же, как же, подумал я. Да у него был гнойный запах этой самой гангрены. Но что мы могли поделать?..
Джонни все еще не сводил с меня сердитых глаз. «Помнишь, как Гарри называл тебя еще тогда, в Пендлтоне?»
Я кивнул. Гарри Пирпонт и Джонни всегда были закадычными дружками, а вот я Гарри никогда не нравился. Если б не Джонни, он бы никогда не взял меня в банду, а ведь с самого начала, если вы помните, это была банда Гарри Пирпонта. Гарри считал меня дураком. Еще одна вещь, которую никогда не признавал Джонни, даже отказывался это обсуждать. Джонни хотел, чтобы все были друзьями.
Хочу, чтоб ты пошел и заарканил несколько тварей, но только покрупнее. Самых жирных, визгливых и зловредных, — сказал мне Джонни. — Ну, помнишь, как тогда, в Пендлтоне. — Как только он попросил меня об этом, я сразу понял: теперь и до него наконец дошло, что Джеку кранты.
Мальчик-Муха — так прозвал меня Гарри Пирпонт в исправительной тюрьме Пендлтон, еще в ту пору, когда все мы были мальчишками. И где я плакал по ночам, закрыв голову подушкой, чтобы не услышали охранники.
Что ж, с тех пор немало воды утекло, а Гарри кончил дни на электрическом стуле в тюрьме штага Огайо, так что не один я, как выяснилось, был дураком.
Крольчиха хлопотала на кухне, готовила обед, резала овощи. На плите что-то кипело в горшочке. Я спросил, не найдется ли у нее нитки, на что она ответила, что мне, черт возьми, прекрасно известно, нитки у нее имеются, разве я сам не стоял рядом и не видел, чем именно она зашивает моего дружка? Не спорю, ответил я, но только то были черные нитки, а мне нужны белые. С полдюжины кусков, примерно вот такой длины. И я растопырил пальцы ладони дюймов на восемь. Тут ей понадобилось знать, для чего мне они. На что я ответил, что если ей так интересно, может подойти вон к тому окну, над раковиной, и посмотреть.
— Да оттуда ни хрена не видать, кроме сортира, — сказала она. — И знаете, мне совсем не интересно смотреть, как вы справляете личную нужду, мистер Ван Митер, — язвительно добавила она.
На двери в кладовую у нее висела сумочка. Она порылась в ней, достала моток белых ниток и отрезала мне шесть кусков. Я сердечно поблагодарил Крольчиху, а потом спросил, не найдется ли у нее пластыря. Пластырь нашелся — она достала его из ящика буфета и объяснила, что держит здесь потому, что постоянно режет пальцы. Я взял пластырь и вышел на улицу.
В исправительную тюрьму Пендлтон я попал за то, что воровал кошельки в поездах на Нью-Йоркской центральной железной дороге. С тем же «диагнозом» угодил туда и Чарли Мэкли — мир, как говорится, тесен. Ха! Власти стремились занять плохих парней каким-то делом, и исправительная тюрьма Пендлтон, штат Индиана, была забита под завязку. Там имелась прачечная, плотницкая мастерская, а также целая фабрика по пошиву одежды, где заключенные шили штаны и рубашки, в основном для охранников и прочих сотрудников пенитенциарной системы штата Индиана. Кое-кто из ребят называл это портковым ателье, другие — просто дерьмовым. Там я и познакомился с Джонни и Гарри Пирпонтом. У Гарри и Джонни никогда не возникало проблем с выполнением плана, мне же всякий раз не хватало десяти рубах или пяти пар штанов, и в наказание меня заставляли стоять на циновке. Охранники считали, что все это потому, что я постоянно валяю дурака, Гарри думал то же самое. Но истинная причина крылась в том, что я был нерасторопен и неуклюж, и Джонни это понимал. С этого-то всё и началось.
Если заключенный не выполнял плана, его на весь следующий день отправляли в будку для охранников, где на полу была постелена тростниковая циновка размером два квадратных фута. Заключенному полагалось снять с себя все, кроме носков, и простоять на этой циновке весь день. Стоило хоть раз сойти с нее, и ты получал плеткой по заднице. Стоило сойти дважды — ты получал уже нешуточную взбучку, когда один из охранников держал тебя, а другой метелил почем зря. Стоило сойти в третий раз — и тебя на неделю отправляли в одиночную камеру. Разрешалось пить воду, сколько хочешь, от пуза, но в том-то и заключалась главная подлость — в туалет водили только один раз в день. А если тебя заставали стоящим на циновке и писающим прямо на нее, ты получал такую взбучку, что небо казалось с овчинку, после чего тебя бросали в яму.
Все это было страшно утомительно и скучно. Скучно в Пендлтоне, скучно в Мичиган-Сити, в тюрьме для взрослых ребят. И заключенные пытались хоть как-то разнообразить свое существование. Кто-то рассказывал разные байки. Кто-то пел. Другие составляли списки женщин, которых собирались трахнуть, выйдя на свободу.
Что касается меня, так я научился ловить арканом мух.
Лучшего места, чем сортир, для ловли мух не сыскать. Я занял боевой пост у двери и принялся делать петли на нитках, которые дала мне Крольчиха. После этого оставалось только ждать. И не шевелиться, чтобы не спугнуть добычу. Всему этому я научился во время долгих стояний на циновке. Такие навыки не забываются.
Ждать пришлось недолго. В начале мая мух появляется предостаточно, причем они еще достаточно сонные, а потому двигаются медленно. И любой, кто думает, что заарканить муху или слепня с помощью лассо невозможно… что ж, считайте, как хотите, можете для разнообразия заарканить комара.
После трех попыток я наконец добыл первую. Это еще цветочки; иногда, стоя на циновке, я проводил полдня, прежде чем удавалось заарканить хотя бы одну. А после этого добыча так и пошла косяком. Крольчиха крикнула из окна:
— Эй, чем это ты там занимаешься, черт бы тебя побрал? Колдуешь, что ли?
Издали это вполне могло показаться колдовством. Можете вообразить, как это выглядело с расстояния, скажем, двадцати ярдов: стоит у сортира мужчина и забрасывает лассо из тоненькой нитки — издали ее даже не видно, — и вместо того чтобы упасть на землю, нитка зависает в воздухе! А все потому, что в петлю попался солидных размеров слепень. Джонни бы наверняка увидел, но в том, что касается остроты зрения, никто не мог тягаться с нашим Джонни, даже Крольчиха.
Я потянул за свободный конец нитки и прилепил ее к дверной ручке сортира с помощью пластыря. Затем начал охотиться за следующей мухой. А потом — еще за одной. Из дома вышла снедаемая любопытством Крольчиха. Я разрешил ей остаться, но только предупредил, чтобы вела себя тихо. И она старалась вести себя тихо, но не очень-то получалось; в результате я сказал, что она распугала мне всю добычу, и велел убираться, откуда пришла.
У сортира я проторчал часа полтора — достаточно долго, чтобы уже не чувствовать запаха. Похолодало, и мухи стали совсем вялыми. В общей сложности удалось поймать пять. По меркам Пендлтона, это считалось бы целым стадом, но лично я считаю такое сравнение неуместным. Ведь там далеко не всякому ловцу мух удавалось занять столь выгодную позицию, возле сортира. Как бы там ни было, но охоту пришлось прекратить, холод разогнал всех мух в округе.
Я медленно прошел через кухню, Док, Волни и Крольчиха хлопали в ладоши и хохотали. Спальня Джека находилась в глубине дома, и там было темно. Именно поэтому я и попросил белые нитки, а не черные. Наверное, в тот момент я походил на человека, несущего связку невидимых воздушных шаров на ниточках. За тем разве что исключением, что мухи громко жужжали. Небось недоумевали и возмущались, бедняжки, что же такое с ними произошло.
— Провалиться мне на этом самом месте! — воскликнул Док Баркер. — Нет, правда, Гомер! Где ты этому научился?
— В исправительной тюрьме Пендлтон, — сказал я.
— И кто тебе показал эту хохму?
— Да никто, — ответил я. — Просто попробовал раз и получилось.
— Но почему нитки у них не спутались? — спросил Волни. Глаза у него были круглыми, как виноградины. И мне почему-то стало страшно приятно.
— Без понятия, — ответил я. — Просто каждая муха летает в своем пространстве, их пути никогда не пересекаются. Загадка природы.
— Гомер! — заорал из соседней комнаты Джонни. — Если твари на поводке, тащи их сюда! Самое время.
Я прошел через кухню, слегка подергивая за ниточки, как бы давая тем самым мухам понять, кто здесь теперь хозяин положения. Крольчиха придержала меня за руку.
— Твой дружок уходит, — сказала она. — И твой другой дружок просто сходит от этого с ума. Потом ему, конечно, станет легче, но теперь он плох, совсем плох. Даже опасен.
Мне и без нее было это известно. Ведь Джонни привык всегда добиваться того, чего ему хотелось по-настоящему. А на этот раз не вышло.
Джек полулежал на подушках, и хоть лицо у него было белым-бело, как бумага, сразу было видно, что он в сознании. Перед смертью с людьми такое случается.
— Гомер! — сказал он и весь так и просветлел. А потом увидел мух и засмеялся. То был какой-то странный, нехороший, визгливый и сиплый смех, который тут же перешел в кашель. И Джек кашлял и смеялся одновременно. Изо рта у него пошла кровь, и несколько капель брызнуло на мои нитки. — Прямо как в Мичиган-Сити! — крикнул он и хлопнул себя по ляжке. По подбородку бежала уже целая струйка крови, стекала на майку. — Как в старые добрые времена! — И он зашелся в приступе кашля.
На Джонни было страшно смотреть. По его глазам я понял: он хотел, чтобы я побыстрее убрался из комнаты, иначе Джек просто задохнется в своем кашле. И в то же время он понимал, что это — ерунда, что Джеку все равно суждено умереть, так пусть лучше он умрет счастливым и смеющимся, глазеющим на стайку пойманных у сортира мух. Чему быть, того не миновать.
— Джек, — сказал я, — ты давай это, потише, что ли…
— Да я теперь в полном порядке, — усмехаясь и сипя, пробормотал он. — А ну, дай-ка их сюда поближе! Подойди, чтоб я мог получше рассмотреть. — Но едва он успел сказать это, как снова захлебнулся в кашле. Согнулся, подтянул к животу колени, и изо рта на простыни хлынул целый поток крови.
Я покосился на Джонни, тот кивнул. И поманил меня к себе. Я медленно направился к нему, сжимая в руке пучок ниток, плавающих в полутьме, точно тонкие белые черточки. Видно, Джек тоже понимал, что настал его последний час.
— Отпусти их, — еле слышно прохрипел он. Я едва разобрал эти два слова. — Помню…
И я повиновался. Разжал пальцы. Секунду-другую нитки оставались слипшимися внизу — видно, оттого, что пальцы у меня вспотели, — затем разлетелись в разные стороны. И тут я вдруг почему-то вспомнил, как Джек стоял на улице после ограбления банка в Мейсон-Сити. Палил из автомата и прикрывал меня, Джонни и Лестера, а мы волокли заложников к машине в надежде удрать вместе с ними. Вокруг Джека так и свистели пули, одна зацепила его, но в тот момент он выглядел так, словно будет жить вечно. Теперь же лежал на окровавленной простыне, подтянув колени к животу.
— Вы только посмотрите на них, — еле слышно прошептал он. Белые нитки так и порхали в воздухе.
— Это еще не все, дружище! — воскликнул Джонни. — Смотри! — Он шагнул к двери, ведущей на кухню, резко развернулся и отвесил поклон. Он улыбался во весь рот, но то была самая грустная улыбка из всех, что мне доводилось видеть. Просто все мы из кожи лезли вон, чтобы напоследок развеселить нашего умирающего товарища.
Чем еще мы могли ему помочь? Больше ничем. — Помнишь, как я ходил на руках в швейной мастерской?
— Еще бы не помнить. Только не забудь вступительную речь! — сказал Джек.
— Леди и джентльмены! — провозгласил Джонни. — А теперь на арене клоун! Поприветствуем Джона Герберта Диллинджера! — Он с особым нажимом произносил «дж», как некогда произносил его старик. Как делал он сам, прежде чем стать знаменитостью. Затем хлопнул в ладоши и встал на руки. Да у самого Бастера Крэбба не вышло бы лучше! Штанины задрались до колен, открыли носки и лодыжки. Из карманов высыпалась мелочь, монеты со звоном разлетелись по полу. И он зашагал на руках по половицам, смешно прихрамывая и громко напевая: — Тра-ля-ля-пам-пам! — Тут из кармана выпали ключи от украденного «форда». Джек хохотал и хрипел, точно у него был грипп, а вся наша честная компания — Док, Баркер, Крольчиха и Волни — столпилась в дверях и тоже ржала, как лошади. Прямо лопались от смеха. Крольчиха громко захлопала в ладоши и закричала: «Браво! Бис! Бис!» Над головой у меня продолжали плавать в воздухе белые ниточки, разлетаясь все дальше и дальше друг от друга. Я тоже смеялся, а потом вдруг увидел, что сейчас может случиться, и перестал.
— Джонни! — крикнул я. — Пистолет, Джонни! Следи за пистолетом!
Чертов пистолет 38-го калибра, который он всегда держал за поясом брюк. Он стал вываливаться.
— Чего? — недоуменно спросил Джонни, и в ту же секунду пушка вывалилась на пол, на ключи от машины, и грянул выстрел. Револьвер 38-го калибра — не самая мощная и громкая пушка в мире, но здесь, в спальне, выстрел показался просто оглушительным. А вспышка — яркой, как молния. Док взвыл, Крольчиха взвизгнула. Джонни не сказал ничего, просто сделал сальто-мортале и упал лицом вниз, едва не задев ступнями ножки кровати, на которой умирал Джек Гамильтон. И лежал неподвижно. Я бросился к нему, отбрасывая липнущие к лицу белые нити.
Сперва мне показалось, что он мертв, потому что, когда мы его перевернули, все лицо у него было залито кровью. А потом он вдруг сел. Оттер лицо ладонью, увидел на ней кровь, взглянул на меня.
— Черт побери, Гомер! Выходит, я застрелился, что ли? — спросил Джонни.
— Я уж испугался, что да, — ответил я.
— Посмотри, что там?
Но не успел я шевельнуться, как Крольчиха оттолкнула меня и принялась вытирать Джонни лицо краем белого фартука. Потом внимательно посмотрела на него секунду-другую и сказала:
— Ты в порядке. Просто царапина. — Лишь позже, когда она обработала рану йодом, выяснилось, что то была не одна царапина, а сразу две. Пуля прошила кожу над губой с правой стороны, пролетела еще дюйма два и царапнула скулу прямо под глазом. После чего благополучно вошла в потолок. Но при этом по пути к потолку умудрилась пришить одну из мух. Понимаю, в это трудно поверить, но, честное слово, так оно и было. Муха валялась на полу в кучке спутанных ниток, и остались от нее лишь две тонкие черные ножки.
— Джонни? — нерешительно произнес Док. — Боюсь, у меня для тебя плохие новости, дружище. — Продолжать не было нужды, и без того всем было ясно, что он имел в виду. Джек по-прежнему сидел на кровати, только голова у него свесилась и волосы касались простыни на коленях. Пока мы занимались раненым Джонни, Джек умер.
Док посоветовал похоронить тело в карьере по добыче гравия, он находился примерно в двух милях за городской линией. Под раковиной нашлась бутылка щелока, и Крольчиха пожертвовала ее нам.
— Надеюсь, знаете, как обращаться с этой дрянью, ребята? — спросила она.
— Само собой, — ответил Джонни. Над верхней губой у него красовался пластырь, позднее на этом месте усы так никогда уже и не будут расти. Голос звучал как-то безжизненно, и он избегал встречаться со мной взглядом.
— Ты уж присмотри, Гомер, чтоб он сделал все как следует, — сказала мне Крольчиха. И указала пальцем в сторону спальни, где на кровати лежал Джек, обернутый окровавленными простынями. — Потому как если его найдут и опознают прежде, чем вы успеете смыться, сам понимаешь, это сильно осложнит вам жизнь. И нам тоже, как пить дать.
— Ты согласилась приютить нас, когда все давали от ворот поворот, — сказал ей Джонни. — И никогда об этом не пожалеешь, клянусь.
Она ему улыбнулась. Женщины всегда западали на нашего Джонни. Я думал, что эта будет исключением, уж больно деловая, но понял, что ошибся. А деловой была, наверное, просто потому, что больше нечем взять, наружностью не вышла. Да и потом, когда в дом вваливается орава вооруженных парней вроде нас, любая разумная женщина постарается вести себя осторожнее, чтобы, не дай Бог, между ними не возникло какого раздора.
— Нас уже тут не будет, когда вы вернетесь, — сказал Волни. — Мамочка все толкует о Флориде, положила глаз на одно местечко в Лейн-Вейр…
— Заткнись, Вол, — осадил его Док. Да еще ткнул кулаком в плечо.
— Как бы там ни было, мы сматываем удочки, — сказал Волни, потирая плечо. — И вам советую. Так что сразу забирайте свое барахло и назад можете сюда не возвращаться. Мало ли что, обстановка, мать ее, меняется быстро.
— Ладно, — кивнул Джонни.
— По крайней мере он умер счастливым, — заметил Волни. — Умер смеясь.
Я промолчал. До меня только сейчас начало доходить, что Ред Гамильтон, мой старый приятель, действительно умер. И мне стало невыносимо грустно. Я решил не думать об этом и стал думать, как пуля зацепила Джонни (да еще умудрилась при этом прихлопнуть муху), в надежде, что это меня развеселит. Но не помогало. Даже наоборот, только хуже стало.
Док пожал руку мне, потом — Джонни. Он был бледен и смотрел мрачно.
— Честно скажу, сам не понимаю, как мы дошли до жизни такой, — сказал он. — Когда был мальчишкой, единственное, о чем мечтал, так это стать инженером-железнодорожником.
— Я вот что тебе скажу, — заметил Джонни. — Нечего на эту тему переживать. Что Бог ни делает — все к лучшему. Потому как ему виднее.
И вот мы везем Джека в последний путь. Затолкали его, завернутого в окровавленные простыни, на заднее сиденье украденного «форда». Джонни повел машину к самому дальнему краю карьера, она так и подскакивала на ухабах и камнях. Нет, что касается езды по бездорожью, то лично я предпочитаю не «форд», а джип, точно вам говорю. Затем он выключил мотор и дотронулся до пластыря на верхней губе. И сказал:
— Знаешь, Гомер, шкурой чувствую, кончилось сегодня мое везение. Скоро меня возьмут.
— Не надо так говорить, — сказал я.
— Почему? Ведь это правда.
Небо над головой было белесым, сгущались дождевые тучи. Представляю, во что превратятся дороги между Авророй и Чикаго — сплошное море разливанное. (Джонни решил, что мы должны вернуться в Чикаго, потому как феды наверняка будут ждать нас в Сент-Поле.) Громко каркали вороны. Кроме их крика да тихого пощелкивания остывающего мотора, ничего больше не было слышно. Я смотрел в зеркало и видел на заднем сиденье тело в простынях. Выпуклости в тех местах, где находились колени и локти, засохшие пятна крови там, где она хлынула у него изо рта, когда он зашелся в приступе кашля и смеха. И умер.
— Ты только посмотри, Гомер, — сказал Джонни. И указал на револьвер 38-го калибра, снова заткнутый за пояс брюк. А потом дотронулся кончиками пальцев до кольца с ключами, принадлежавшими мистеру Фрэнсису. Кроме ключа зажигания от «форда», на нем болтались четыре или пять ключей. И еще — этот дурацкий брелок, кроличья лапка. — Пушка выпала, и спусковой крючок за нее зацепился, — сказал он. — Вот она и выстрелила, от талисмана на счастье. А значит, и мое везение подошло к концу. Давай помоги мне.
И вот мы вдвоем подтащили Джека к обрыву. Потом Джонни достал бутылку с щелочью. На этикетке красовался большой коричневый череп со скрещенными костями.
Джонни опустился на колени и отдернул простыню.
— Сними с него кольца, — сказал он, и я стянул их с пальцев трупа. Джонни сунул кольца в карман. Позже в Калумет-Сити мы выручили за них сорок пять долларов, хотя Джонни клялся и божился, что в одном, самом маленьком, был настоящий бриллиант.
— Теперь разогни ему руки.
Я повиновался, и Джонни вылил на каждый палец по несколько капель щелочи. Теперь его отпечатки уже не подлежали опознанию. Затем он наклонился и поцеловал Джека в лоб.
— До смерти не хочется делать этого, Ред, — сказал он. — Но знаю, и ты сделал бы то же для меня, окажись я на твоем месте.
И он вылил щелочь на лоб, щеки и рот Джека Гамильтона. Когда едкий раствор начал пожирать сомкнутые веки, я не выдержал и отвернулся. Разумеется, все эти наши старания пошли псу под хвост. Тело нашел фермер, приехавший к карьеру за гравием. Стая бродячих собак разбросала камни, которыми мы завалили тело, и проклятые псы объели все, что осталось от лица и рук Джека. Но шрамов на останках вполне хватило, чтобы фараоны опознали в покойном Джека Гамильтона.
Джонни оказался прав, везению его наступил конец. С того момента каждый его шаг был неверным и лишь приближал роковой вечер, когда Первис со своими головорезами с бляхами достали его у кинотеатра «Биограф». Может, именно в день смерти и похорон Джека он, разуверившись в своей удаче, внутренне сдался? Лично мне хотелось бы думать, что это не так. Ведь Первис твердо вознамерился прикончить его при любых обстоятельствах. Именно по этой причине феды не сообщили чикагским копам, что Джонни в городе.
Никогда не забуду, как смеялся Джек, когда я принес ему мух на ниточках. Славным он был парнем, ничего не скажешь. Да все они по большей части были хорошими ребятами, просто выбрали себе не ту работу. А Джонни, так и вовсе лучшим из всех. Не было на свете более преданного друга. Вместе с ним мы ограбили еще один банк, «Мерчэнтс нэшнл», что в Саут-Бенд, штат Индиана. С нами был Лестер Нельсон, осуществлял прикрытие. Так вот, когда мы удирали из города, в погоню за нами пустились все фараоны Индианы, но нам тем не менее удалось смыться. И все ради чего? Мы рассчитывали взять не меньше ста кусков — вполне достаточно, чтобы умотать в Мексику и жить там на эти бабки, как короли. А взяли вместо этого всего двадцать жалких кусков, да и те сплошь двадцатицентовиками и грязными долларовыми бумажками.
Господь Бог знает, что делает, потому как ему виднее. Так сказал на прощание Джонни Доку Баркеру. Я рос и воспитывался как христианин — правда, признаю, потом оступился и пошел кривой дорожкой. Но твердо верю: у каждого своя судьба, и это правильно. А в глазах Господа Бога все мы не больше чем мухи на ниточках. И единственное, что имеет значение, — сколько света вы излучаете на жизненном пути. Последний раз я видел Джонни Диллинджера в Чикаго, он смеялся какой-то моей шутке. И мне приятно это воспоминание.
Флетчера привели в комнату смерти. Он это понял, как только открылась дверь. Серый линолеум, белые стены, с темными пятнами, возможно, крови, потому что кровь, безусловно, лилась в этой комнате. Лампы под потолком, забранные в проволочные клетки. Посреди — длинный деревянный стол, за которым сидели три человека. Перед столом — стул, ожидающий Флетчера. Рядом со стулом небольшой столик на колесиках. На нем какой-то предмет, под наброшенным куском материи. Так скульптор может закрывать свою незавершенную работу.
Флетчера то ли подвели, то ли подтащили к приготовленному для него стулу. Его шатало в цепких руках охранника, и он позволял себе шататься. Если он выглядел более изумленным, более потрясенным случившимся, чем на самом деле, его это вполне устраивало. Он полагал, что его шансы покинуть подвал министерства информации один или два к тридцати, причем этот прогноз следовало назвать оптимистичным. Но, какими бы они ни были, Флетчер не собирался уменьшать их, показав, что паника не застилает туманом мозг и он способен адекватно оценивать ситуацию. Заплывший глаз, раздувшийся нос, разбитая нижняя губа помогали создавать видимость охватившего его безумного страха. Как и корочка крови, темно-красная бородка, запекшаяся на подбородке. Одно Флетчер знал точно: если он покинет эту комнату, остальные, охранник и трибунальная тройка, сидящая за столом, умрут. Газетный репортер, ранее он никого не убивал, кроме ос и комаров, но отдавал себе отчет: ради того, чтобы выйти отсюда, убьет не задумываясь. Он думал о своей сестре, прогуливающейся по католической миссии. Он думал о своей сестре, тело которой плыло по реке с испанским названием. Он думал о том, как в полдень солнечные лучи играли на поверхности воды, как ярко сверкала она под этими лучами. Они подошли к стулу. Охранник с такой силой усадил на него Флетчера, что тот едва не свалился вместе со стулом на пол.
— Эй, осторожнее, несчастные случаи нам не нужны, — подал голос один из мужчин, сидевших за столом. Эскобар. К охраннику он обращался на испанском. Слева от Эскобара сидел мужчина. Справа — женщина. Оба худощавые. В отличие от жирного и лоснящегося, как дешевая свеча, Эскобара. Прямо таки киношного мексиканца. Он занимал пост министра информации и иногда в вечернем выпуске новостей сообщал на английском прогноз погоды. Если он появлялся на экранах телевизоров, то обязательно получал письма поклонниц. В костюме он не выглядел сальным. Просто упитанным. Флетчер все это знал. Он написал об Эскобаре три или четыре статьи. Колоритная личность. И при этом, судя по слухам, палач, обожавший пытать людей. «Центрально-американский Гиммлер», — подумал Флетчер, с удивлением открыв для себя, что чувство юмора не покидает человека и в состоянии ужаса.
— Наручники? — спросил охранник, тоже на испанском, поднял пару пластмассовых наручников. Флетчер изо всех сил пытался сохранить на лице полную безучастность. Если они надели на него наручники, он мог бы забыть об одном шансе из тридцати. Даже об одном из трехсот.
Эскобар повернулся к женщине справа. Очень темная кожа, в черных волосах седые пряди. Зачесанные назад, волосы широкими волнами уходили ото лба на затылок. Волосы напомнили Флетчеру Эльзу Ланкестер из «Невесты Франкенштейна». Он ухватился за это сходство с неистовством, близком к панике, как раньше хватался за яркий свет, отражавшийся от поверхности реки, за образ смеющейся сестры, идущей с подругами к воде. Он жаждал образов — не идей. Образы становились здесь роскошью. А идеи тут не требовались. В таком месте в голову могли прийти только ошибочные идеи.
Женщина коротко кивнула Эскобару. Флетчер видел ее в здании министерства, всегда в бесформенных платьях, вроде того, в котором она сейчас сидела за столом. Обычно, рядом с Эскобаром, из чего Флетчер сделал вывод, что она — его секретарь, личный помощник, может, даже биограф… видит Бог, у таких людей, как Эскобар, самомнение достаточно велико, чтобы завести биографа. Теперь же Флетчер задался вопросом, а не все ли с точностью наоборот? Уж не она ли его босс?
В любом случае, кивок определил позицию Эскобара. Поворачиваясь обратно к Флетчеру, он улыбался. Заговорил на английском.
— Что за глупость, убери их. Мистер Флетчер пришел сюда лишь для того, чтобы помочь нам кое в чем разобраться. В самом скором времени он вернется в свою страну, но… — Эскобар глубоко вздохнул, чтобы показать, как он сожалеет об этом, — …пока он — наш почетный гость.
«Нам совершенно не нужны эти вонючие наручники», — подумал Флетчер.
Женщина, выглядевшая, как сильно загоревшая невеста Франкенштейна, наклонилась к Эскобару и что-то ему зашептала, прикрыв рот рукой. Эскобар кивал, продолжая улыбаться.
— Разумеется, Рамон, если наш гость попытается выкинуть какой-нибудь фортель или поведет себя агрессивно, тебе придется умерить его прыть, — он загоготал, картинный, телевизионный смех, потом повторил все по-испански, чтобы Рамон понял его так же хорошо, как и Флетчер. Рамон с серьезным видом кивнул, повесил наручники на ремень и отступил назад, за пределы периферийного зрения Флетчера.
Эскобар сосредоточил все внимание на Флетчере. Из кармана яркой красно-зеленой гуайаверы достал красно-белую пачку: «Мальборо», сигареты, которым отдает предпочтение население стран Третьего мира.
— Закурите, мистер Флетчер?
Флетчер потянулся к пачке, которую Эскобар положил на край стола, потом отдернул руку. Он бросил курить три года тому назад, и полагал, что вновь вернется к этой дурной привычке, если ему удастся выбраться отсюда, а также наляжет на виски, но в данный момент он вполне мог обойтись без сигареты. Он лишь хотел, чтобы они увидели, как трясутся его пальцы.
— Может, позже. Сейчас сигарета может…
Может что? Эскобара сие не интересовало. Он понимающе кивнул и оставил красно-белую пачку на том же месте, краю стола. А Флетчер внезапно увидел себя, остановившегося у газетного киоска на Сорок третьей улице и покупающего пачку «Мальборо». Свободный человек, покупающий сладкую отраву на улице Нью-Йорка. Он сказал себе, что обязательно это проделает, если выберется отсюда. Проделает точно так же, как некоторые люди совершают паломничество в Рим или Иерусалим после излечения от рака или восстановления зрения.
— Люди, которые вот так обошлись с вами, — не слишком чистая рука указала на лицо Флетчера, — получили дисциплинарное взыскание. Не слишком строгое, да и я не собираюсь извиняться перед вами. Эти люди — патриоты, как и мы все. Как и вы, мистер Флетчер, не так ли?
— Полагаю, что да, — его дело — казаться испуганным, жаждущим угодить, готовым на все, лишь бы выбраться отсюда живым. А дело Эскобара успокоить сидящего на стуле мужчину, убедить его, что заплывший глаз, распухший нос, разбитая губа, шатающийся зуб ничего не значат; недоразумение, которое вскоре будет исправлено, после чего журналист обретет свободу. Они не жалели сил, пытаясь провести друг друга, даже здесь, в комнате смерти.
Эскобар перевел взгляд на охранника Рамона, что-то быстро протараторил на испанском. Флетчер недостаточно хорошо знал язык, всего не понял, но почти пять лет, проведенные в этой говняной столицы значительно обогатили его лексикон. Испанский не относился к числу самых сложных языков, о чем, несомненно, знали и Эскобар, и его соседка, Невеста Франкенштейна.
Эскобар спросил, запакованы ли вещи Флетчера и выписан ли он из отеля «Великолепный».
«Si».
Эскобар хотел знать, стоит или у здания министерства информации автомобиль, чтобы отвезти мистера Флетчера в аэропорт после окончания допроса.
«Si», — за углом, на улице Пятого мая.
Эскобар глянул на Флетчера.
— Вы понимаете, о чем я его спрашиваю? — понимаете прозвучало у Эскобара как помимаете, и Флетчер опять подумал о появлении Эскобара на телеэкране. «Низкое павление? Какое низкое павление? На хрен нам не нужно низкое павление».
— Я спрашивал, выписались ли вы из вашего номера, хотя по прошествии стольких лет вы, скорее, считаете его своей квартирой, так? И ждет ли автомобиль, чтобы отвезти вас в аэропорт после того, как мы закончим наш разговор, — только на испанском слова «разговор» он не произносил.
— Д-да? — голос такой, будто он не может поверить своему счастью. Во всяком случае, Флетчер надеялся, что именно так будет истолкован его ответ.
— Вы улетите первым же рейсом «Дельты» в Майами, — пояснила ему Невеста Франкенштейна. Говорила она без малейшего испанского акцента. — Паспорт отдадут вам, как только самолет приземлится в Америке. Вам не причинят здесь вреда, мистер Флетчер, не задержат ни на одну лишнюю минуту, если, конечно, вы ответите на наши вопросы, но все равно депортируют, это однозначно. Вышибут. Пинком под зад.
А ведь она хитрее и умнее Эскобара. Флетчеру оставалось только удивляться, как он мог держать ее за секретаря министра информации. «И ты еще называешь себя репортером», — укорил он себя. Разумеется, будь он просто репортером, корреспондентом «Таймс» в Центральной Америке, не сидел бы сейчас в подвале министерства информации, где пятна на стенах подозрительно напоминали засохшую кровь. Он перестал быть репортером примерно шестнадцать месяцев тому назад, когда впервые встретился с Нунесом.
— Я понимаю.
Эскобар достал из пачки сигарету. Прикурил от золотой зажигалки «Зиппо». В боковой поверхности зажигалки поблескивал искусственный рубин.
— Вы готовы помочь нам в нашем расследовании, мистер Флетчер?
— А разве у меня есть выбор?
— Выбор есть всегда, но я думаю, что ваше пребывание в нашей стране слишком уж затянулось, да? Вы живете у нас пять лет?
— Около того, — ответил Флетчер, подумав: «Чего я должен бояться, так это своего желания поверить им. Это же естественно, взять и поверить, и, наверное, также естественно сказать правду… особенно после того, как мужчины, от которых пахло пережаренными бобами, схватили тебя около любимого кафе и разукрасили физиономию… да только если ты сообщишь им все, что они хотят знать, тебе это не поможет. За это соломинку хвататься нельзя, от этой идеи в комнате смерти толку нет. Их слова ничего не значат. Что значит, так это агрегат на столике на колесах, агрегат под тряпкой. Что значит, так это человек, который до сих пор не произнес ни слова. И, разумеется, пятна на стенах».
Эскобар наклонился вперед, лицо стало серьезным.
— Вы не станете отрицать, что последние четырнадцать месяцев передавали некую информацию некому Томасу Эррере, от которого она, в свою очередь, поступала к коммунисту-мятежнику Педро Нунесу?
— Нет, — ответил Флетчер, — я не стану этого отрицать, — чтобы адекватно играть свою роль в этом спектакле, спектакле, определяемом разницей между значениями слов разговор и допрос, сейчас ему следует вилять хвостом, пытаться все объяснить. Как будто кому-то в истории человечества удавалось выиграть политический спор в такой вот комнате. Но он и не собирался спорить, отнюдь. — Хотя продолжалось это чуть дольше. Я думаю, года полтора.
— Возьмите сигарету, мистер Флетчер, — Эскобар выдвинул ящик и достал папку.
— Пока не хочу. Благодарю.
— Хорошо, — у Эскобара получилось, естественно, корошо. Когда он выступал в выпуске новостей, парни в пультовой иной раз проецировали женщину в бикини на карту погоды. Увидев ее, Эскобар смеялся, махал руками, хлопал себя по груди. Телезрителям это нравилось. Смешно. Совсем, как корошо.
Эскобар открыл папку, зажав сигарету губами точно по центру рта, так что дым поднимался ему в глаза. Именно так, Флетчер видел, курили на уличных углах старики, в соломенных шляпах, сандалиях, мешковатых белых штанах. Теперь Эскобар улыбался, не разжимая губ, чтобы сигарета не упала на стол, но все равно улыбался. Он достал из папки глянцевую черно-белую фотографию, пододвинул к Флетчеру.
— Вот ваш друг Томас. Выглядит не очень, не так ли?
Лицо взяли крупным планом. Глядя на него, Флетчер вспомнил фотографии знаменитого фотокора сороковых и пятидесятых годов, который называл себя Виджи. Ему предложили взглянуть на портрет мертвеца. Вспышка отразилась в широко раскрытых глазах, вдохнула в них жизнь. Крови не было, только отметина от удара и никакой крови, но одного взгляда хватало, чтобы понять: человек мертв. Волосы причесаны, даже видны следы от зубьев расчески, в глазах огоньки, но огоньки отраженные. Так что ясно, человек мертв.
Отметина располагалась на левом виске, закругленная с одной стороны, как комета, напоминающая пороховой ожог, но пулевое отверстие отсутствовало, как и кровь, и череп не изменил форму. Пуля, выпущенная из пистолета малого калибра, даже двадцать второго, при выстреле в упор, когда остается пороховой ожог, деформировала бы череп.
Эскобар взял фотографию, положил в папку, закрыл ее и пожал плечами, как бы говоря: «Видите? Видите, как бывает?» Когда он пожимал плечами, пепел с сигареты упал на стол. Пухлой рукой Эскобар небрежно смахнул его на серый линолеум.
— В принципе, мы не хотели тревожить вас, — продолжил Эскобар. — Зачем? Страна у нас маленькая. Мы — маленькие люди в маленькой стране. «Нью-Йорк таймс» — большая газета в большой стране. У нас, разумеется, есть гордость, но есть и… — Эскобар постучал пальцем по виску. — Понимаете?
Флетчер кивнул. Перед его глазами стояло лицо Томаса, Даже после того, как Эскобар убрал фотографию в папку, он мог видеть Томаса, его расчесанные черные волосы. Он ел еду, приготовленную женой Томаса, сидел на полу и смотрел мультфильмы с самым маленьким ребенком Томаса, девочкой лет пяти. Мультфильмы про Тома и Джерри, с текстом на испанском.
— Мы не хотели тревожить вас, — повторил Эскобар. Сигаретный дым разделялся на фоне его лица и клубился вокруг ушей, — но долго наблюдали за вами. Вы нас не видели, возможно, потому, что вы такой большой, а мы такие маленькие, но мы наблюдали. Мы поняли, что Томас знает то, что известно вам, поэтому занялись им. Старались заставить его поделиться своими знаниями, чтобы не тревожить вас, но он отказался. Наконец, мы попросили Хайнца разговорить его. Хайнц, покажи мистеру Флетчеру, как ты пытался разговорить Томаса, когда Томас сидел на том месте, где сейчас сидит мистер Флетчер.
— Я могу это сделать, — по-английски Хайнц говорил с гнусавым нью-йоркским акцентом. Огромную лысину обрамлял венчик волос. Он носил маленькие очки. Если Эскобар выглядел как киношный мексиканец, женщина — как Эльза Ланкестер в «Невесте Франкенштейна», то Хайнц — как актер в рекламном ролике, который объяснял, почему «Экседрин» лучшее средство от головной боли. Он вышел из-за стола, подошел к столику на колесах, заговорчески посмотрел на Флетчера и сдернул накидку.
Под ней стоял какой-то прибор, с дисками и лампочками, ни одна из них не горела. Флетчер поначалу подумал, что это детектор лжи, логичное предположение, но перед очень уж простым пультом управления лежал какой-то предмет с резиновой рукояткой, соединенный с боковой поверхностью прибора толстым черным проводом. Предмет этот напоминал стило или перьевую ручку. Перо, правда, отсутствовало. Заканчивался предмет тупым стальным наконечником.
На полке под прибором стоял автомобильный аккумулятор фирмы «DELCO». От клемм аккумулятора провода тянулись к заднему торцу прибора. Нет, не детектор лжи. Хотя эти люди могли считать его таковым.
Хайнц говорил энергично, чувствовалось, что ему нравиться рассказывать о том, чем он тут занимается.
— В действительности все очень просто. Это модификация устройства, которое используют неврологи при лечении электрошоком пациентов, страдающих униполярным неврозом. Только у этого прибора разряд гораздо сильнее. Я обнаружил, что боль второстепенна. Большинство людей даже не помнят боли. Что заставляет их говорить, так это отвращение к процессу. Наверное, это можно назвать атавизмом. Со временем я надеюсь написать об этом статью.
Хайнц поднял стило за изолированную резиновую рукоятку, подержал на уровне глаз.
— Этим можно прикоснуться к конечностям, к торсу, к половым органам… но можно вставить в то место… уж простите за грубость… куда не заглядывает солнце. Человек, внутри которого электризовали говно, никогда этого не забывает, мистер Флетчер.
— Вы проделали это с Томасом?
— Нет, — Хайнц осторожно положил стило перед генератором. — Он получил разряд половинной мощности в руку, чтобы понял, с чем имеет дело, а поскольку он все равно отказался говорить об Эль Кондоре…
— Это лишнее, — вмешалась Невеста Франкенштейна.
— Извините. Поскольку он все равно отказывался отвечать на интересующие нас вопросы, я приставил эту волшебную палочку к его виску и он получил еще один разряд. Половинной мощности, ни на йоту больше, прибор очень точный. Но у него начался припадок и он умер. Я думаю, он был эпилептиком. Он страдал эпилепсией, мистер Флетчер? Вы не знаете?
Флетчер покачал головой.
— Тем нее менее, я думаю, причина в этом. Вскрытие показало, что сердце у него здоровое, — Хайнц сложил руки с тонкими, длинными пальцами на груди и повернулся к Эскобару.
Эскобар вытащил сигарету изо рта, глянул на нее, бросил на серый линолеум, растоптал. Потом посмотрел на Флетчера и улыбнулся.
— Все это, разумеется, очень грустно. Теперь я задам вопросы вам, мистер Флетчер. Многие из них, скажу об этом честно и откровенно, из тех, на которые отказался ответить Томас Эррера. Надеюсь, вы не откажетесь, мистер Флетчер. Вы мне нравитесь. Держитесь с достоинством, не плачете, не молите о пощаде, не надули в штаны. Вы мне нравитесь. Я знаю, вы делаете только то, во что верите. Это патриотизм. Вот я и говорю вам, друг мой, будет лучше, если вы быстро и честно ответите на мои вопросы. Мы же не хотите испытать на себе действие машины Хайнца.
— Я же сказал, что помогу вам, — ответил Флетчер, понимая, что смерть ближе, чем лампы под потолком, за проволочным ограждением. А боль, к сожалению, еще ближе. А как близко Нунес, Эль Кондор? Ближе, чем думали эти трое, но недостаточно близко, чтобы спасти его. Если бы Эскобар и Невеста Франкенштейна подождали еще два дня, может, двадцать четыре часа… но не подождали, и вот он здесь, в комнате смерти. Пришла пора посмотреть, из какого материала он сделан.
— Вы сказали, и хотелось бы, чтобы ваши слова не разошлись с делом, — отчеканила женщина. — Мы здесь не для того, чтобы валять дурака, gringo.
— Я знаю, — дрожащим голосом ответил Флетчер.
— Я думаю, вам пора закурить, — заметил Эскобар, а когда Флетчер помотал головой, взял сигарету, закурил, о чем-то задумался. Наконец, вскинул глаза на Флетчера. Сигарета, как и в прошлый раз, находилась по центру рта. — Нунес появится скоро? — спросил он. — Как Зорро в том фильме?
Флетчер кивнул.
— Как скоро?
— Я не знаю, — Флетчер помнил о том, что Хайнц стоит рядом с его адской машиной, скрестив руки на груди, готовый в любой момент продолжить разговор об особенностях боли. Помнил он и о Рамоне, стоявшем справа, на границе периферийного зрения. Он не видел, но догадывался, что рука Рамона лежит на рукоятке револьвера. И тут последовал второй вопрос.
— Когда это случится, он нападет на гарнизон Эль Кандидо в горах, на гарнизон в Сан-Терезе или сразу войдет в столицу?
— На гарнизон в Сан-Терезе, — ответил Флетчер.
«Он сразу пойдет на столицу, — сказал ему Томас, пока его жена и младшая дочь, сидели на полу, смотрели мультфильмы и ели попкорн из белой миски с синей полосой на ободке. Флетчер помнил синюю полосы. И сейчас отчетливо ее видел. Флетчер помнил все. — Он ударит в самое сердце. Нечего размениваться по мелочам. Он ударит в самое сердце, как человек, который хочет убить вампира».
— Он не попытается захватить телецентр? — спросил Эскобар. — Или государственную радиостанцию?
«Прежде всего радиостанцию на Сивил-Хилл», — говорил Томас под музыку мультфильма. Теперь показывали Роудраннера, черепашку, которая в облачке пыли в последний момент всегда убегала от Койота, к каким бы хитростям не прибегал тот, чтобы ее поймать.
— Нет, — ответил Флетчер. — Мне передавали, что Эль Кондор сказал: «Пусть балаболят».
— У него есть ракеты? Земля-воздух? Противовертолетные?
— Да, — тут он говорил правду.
— Много?
— Не очень, — уже не вся правда. У Нунеса больше шестидесяти ракет. А вертолетов у правительства — только двенадцать. Старые русские вертолеты, на которых много не налетаешь.
Невеста Франкенштейна похлопала Эскобара по плечу. Эскобар наклонился к ней. Она зашептала, не прикрывая рта. Могла не прикрывать, потому что губы едва шевелились. У Флетчера такое ассоциировалось с тюрьмами. Сам он в тюрьме никогда не сидел, но фильмы о ней видел. Когда Эскобар зашептал в ответ, он поднял пухлую руку, чтобы прикрыть рот.
Флетчер наблюдал за ним и ждал, зная, что женщина обличает его во лжи. Скоро у Хайнца появится новый материал для его статьи «Некоторые предварительные наблюдения об использовании и последствиях электризации говна субъектов, упорствующих на допросах». Флетчер осознал, что ужас создал внутри него две новые личности, по меньшей мере, две, суб-Флетчеров, которые очень настойчиво пытались навязать ему свое, далекое от реальности мнение в части дальнейшего развития событий и его поведения. Одну личность Флетчер классифицировал как печального оптимиста, вторая могла предложить только печаль. Печальный оптимист, мистер Может-Они-Пойдут-На-Это, убеждал Флетчера, что они, возможно, собираются его отпустить, что за углом, на улице Пятого мая, возможно, стоит автомобиль, что завтра утром, возможно, он приземлится в Майами, испуганный, но живой, и происходящее сейчас будет вспоминаться, как дурной сон.
Вторую личность, предающуюся печали, звали мистер Даже-Если-Я-Это-Сделаю. Флетчер мог бы удивить их, обострив ситуацию. Его бы избили, зато они бы заткнулись, так что да, он мог их удивить.
«Но Рамон застрелит меня, даже если я успею схватить Эскобара за горло».
А если ему наброситься на Рамона? Попытаться завладеть револьвером? Сложно, но реально. Охранник толстый, толще Эскобара как минимум на тридцать фунтов, дышит со свистом.
«Эскобар и Хайнц набросятся на меня до того, как я выстрелю».
И женщина, скорее всего, тоже. Она говорила, не шевеля губами. Возможно, владела приемами дзюдо, карате или тэквандо. А если он застрелит их всех и выберется из комнаты?
«Даже если выберусь, везде охранники. Они услышат выстрелы и сбегутся в подвал».
Разумеется, в таких комнатах хорошая звукоизоляция, по понятным причинам, но даже если он поднимется лестнице из подвала, выйдет из здания на улицу, это будет только начало. И Мистер Даже-Если-Я-Это-Сделаю будет все время бежать вместе с ним, каким бы длинным ни был этот забег.
Но главное заключалось в том, что ни мистер Может-Они-Пойдут-На-Это, ни мистер Даже-Если-Я-Это-Сделаю не могли ему помочь. Они только отвлекали, являли собой иллюзии, созданные его мечущимся в поисках выхода разумом. С тем же успехом он мог придумать и третьего суб-Флетчера, мистера Может-Я-Сумею, и узнать его мнение. Все равно терять нечего. От него сейчас требовалось только одно: убедить своих палачей в том, что он об этом не подозревает.
Эскобар и Невеста Франкенштейна наговорились. Эскобар сунул сигарету в рот и грустно улыбнулся Флетчеру.
— Amigo, вы лжете.
— Нет, — ответил Флетчер. — Зачем мне лгать? Или вы думаете, что я не хочу выбраться отсюда?
— Мы понятия не имеем, почему вы лжете, — женщина пристально смотрела на него. — Мы понятия не имеем, почему вы вообще взялись помогать Нунесу. Некоторые говорили об американской наивности, я не сомневаюсь, она сыграла свою роль, но дело не только в этом. Впрочем, теперь это не важно. Я думаю, пора продемонстрировать нашу машину в действии. Хайнц?
Улыбаясь, Хайнц повернулся к своему агрегату и повернул рубильник. Раздалось мерное гудение, словно прогревался старый ламповый радиоприемник, вспыхнули три зеленых лампочки.
— Нет, — Флетчер попытался вскочить, думая, что он хорошо имитирует панику. А почему нет? Он же запаниковал, или почти запаниковал. Конечно же, мысль о том, что Хайнц прикоснется к нему эти стальным дилдо вызывала ужас. Но другая его часть, хладнокровная и расчетливая, знала, что ему придется выдержать хотя бы один электрический разряд. Конечно же, цельного плана у него еще не было, но для его реализации предстояло выдержать хотя бы один электрический разряд. Мистер Может-Я-Сумею на этом настаивал.
Эскобар кивнул Рамону.
— Вы не можете этого сделать, я — американский гражданин и корреспондент «Нью-Йорк таймс», люди знают, где я.
Тяжелая рука опустилась на его левое плечо, усаживая на стул. В тот же самый момент ствол револьвера глубоко вошел в его правое ухо. От боли перед глазами Флетчера появились яркие точки, яростно заплясали. Он закричал, но как-то приглушенно. Потому что ему заткнули одно ухо. Да, да, заткнули одно ухо.
— Вытяните руку, мистер Флетчер, — приказал Эскобар. Он улыбался, не вынимая сигарету изо рта.
— Правую руку, — уточнил Хайнц. Стило он держал за резиновую рукоятку, как карандаш, его машина гудела.
Флетчер ухватился за край сидения стула правой рукой. Он уже не знал, играл он свою роль или нет: грань, разделяющая игру и панику, исчезла.
— Делайте, что вам говорят, — руки женщины лежали на столе, она наклонилась вперед, глаза горели мрачным огнем. — Делайте, или я не отвечаю за последствия.
Флетчер начал разжимать пальцы, но, прежде чем успел поднять и вытянуть руку, Хайнц шагнул к нему и ткнул тупом наконечником стило в тыльную сторону ладони левой руки. Должно быть, он сразу нацелился на левую руку: она находилась с его стороны.
Что-то треснуло, негромко, как сломанная сухая ветка, и пальцы левой руки Флетчера сжались в кулак, так крепко, что ногти впились в ладонь. А потом пляшущая боль побежала вверх по руке, от запястья к предплечью, отставленному локтю, плечу, и дальше, к шее, деснам. Он ее почувствовал зубами, пломбами. Стон сорвался с его губ. Он прикусил язык и начал заваливаться набок. Ствол револьвера покинул ухо, Рамон подхватил его. Если б не подхватил, лежать бы Флетчеру на сером линолеуме.
Стило вернулся на столик на колесиках. В месте прикосновения, на третьей фаланге среднего пальца осталась красная горячая точка. Болело только там, но руку кололо, как иголками, а все мышцы продолжали подергиваться. Ужасные, крайне неприятные ощущения. Флетчер вполне серьезно думал о том, что, пожалуй, застрелил бы собственную мать, лишь бы избежать еще одного касания стального дилдо. Атавизм, по разумению Хайнца. Он еще хотел написать об этом научную статью.
Хайнц наклонился к нему, губы разошлись в идиотской улыбке, обнажив зубы, глаза сверкали.
— Как вы можете описать ваши ощущения? — воскликнул он. — Прямо сейчас, по свежим следам, как вы можете описать ваши ощущения?
— Я умирал, — ответил Флетчер и не узнал собственного голоса.
Хайнц просиял, разве что не захлопал в ладоши.
— Да! И вы видите, он обмочился. Немного, чуть-чуть, но обмочился… и, мистер Флетчер…
— Хватит, — осекла его Невеста Франкенштейна. — Оставь его в покое. Дай нам поговорить о деле.
— И это была только четверть мощности, — в голосе Хайнца слышался благоговейный трепет. Он отступил на шаг, вновь сложил руки на груди.
— Мистер Флетчер, вы плохо себя вели, — упрекнул его Эскобар, взял окурок, оглядел его, бросил на пол.
«Сигарету, — думал Флетчер. — Сигарету, как хочется покурить». Разряд серьезно повредил руку, мышцы продолжали дергаться, на ладони он видел кровь, но при этом прочистился мозг, в него словно влилась дополнительная энергия. А чего удивляться, для того электрошоковая терапия и предназначалась.
— Нет… я хочу помочь…
Но Эскобар качал головой.
— Мы знаем, что Нунес придет в столицу. Мы знаем, что по пути он захватит радиостанцию, если сможет… а он, скорее всего, сможет.
— На время, — вставила Невеста Франкенштейна. — Только на время.
Эскобар покивал.
— Только на время. Вопрос дней, может, даже часов. Дело в том, что мы бросили вам кусок веревки, чтобы посмотреть, завяжете вы ее петлей или нет… и вы завязали.
Флетчер вновь сел прямо. Рамон отошел. Флетчер взглянул на тыльную сторону левой ладони и увидел отметину, похожую, но поменьше той, что он видел на виске мертвого Томаса на фотографии. А рядом с ним стоял Хайнц, который убил его друга, стоял у своей машины, скрестив руки на груди, улыбаясь, возможно, думая о статье, которую собирался написать, с графиками и иллюстрациями, обозначенными фиг.1 и фиг.2, а может, кто знает, и фиг.994.
— Мистер Флетчер?
Флетчер посмотрел на Эскобара и распрямил пальцы левой руки. Мышцы все подергивались, но интенсивность подергивания спадала. Он подумал, что сможет воспользоваться рукой, когда придет время. А если Рамон и застрелит его, что с того? Пусть Хайнц смотрит, способна ли его машина оживлять мертвых.
— Вы нас слушаете, мистер Флетчер?
Флетчер кивнул.
— Почему вам хочется защищать этого Нунеса? — спросил Эскобар. — Почему вы готовы страдать ради этого человека? Он нюхает кокаин. Если его революция победит, он объявит себя пожизненным президентом и будет продавать кокаин вашей стране. Он будет ходить к мессе по воскресеньям, и всю неделю трахать нанюхавшихся кокаина шлюх. А кто в итоге победит? Может, коммунисты. Может, «Юнайтед фрут». Только не народ, — говорил Эскобар тихо. В глазах стояла грусть. — Помогите нам, мистер Флетчер. По доброй воле. Не заставляйте нас выбивать из вас эту помощь. Не заставляйте нас вытягивать ее клещами, — он смотрел на Флетчера из-под сросшихся бровей. Добрыми глазами кокер-спаниеля. — Вы все еще успеваете на рейс в Майами. В машине, если захотите, вам дадут выпить.
— Да, — кивнул Флетчер. — Я вам помогу.
— У него есть ракеты? — спросила она.
— Да.
— Много?
— Как минимум, шестьдесят.
— Русские?
— Некоторые да. Другие поступали в ящиках с израильской маркировкой, но, судя по надписям на самих ракетах, они японские.
Она кивнула, довольная услышанным. Эскобар улыбался во все тридцать два зуба.
— Где они?
— Везде. Вы не сможете захватить их в одном месте. Должно быть, с десяток в Ортисе, — Флетчер знал, что это не так.
— А Нунес? — спросила она. — Эль Кондор в Ортисе?
Она, разумеется, знала правильный ответ.
— Он в джунглях. Насколько мне известно, в провинции Белен, — снова ложь. Нунес находился в Кристобале, пригороде столицы, где Флетчер виделся с ним в последний раз. Возможно, он и сейчас там. Но, если бы Эскобар и женщина знали об этом, они бы сейчас его не допрашивали. Да и с чего им верить, что Нунес будет сообщать Флетчеру о своем местонахождении? В такой стране, где Эскобар, Невеста Франкенштейна и Хайнц — лишь трое из твоих врагов, станешь ли ты доверять свой истинный адрес корреспонденту-янки? Только если ты — loco! И каким образом корреспондент-янки вообще влез в эту историю? Но на данный момент ответ на этот вопрос их не интересовал.
— Кто его сообщники в столице? — спросила женщина. — Кого он трахает, мне без разницы. Я хочу знать, с кем он говорит?
Если он решится действовать, то этот момент настал. Продолжать говорить правду небезопасно, а ложь они могли распознать.
— Есть один мужчина… — начал он, запнулся. — Я могу закурить?
— Мистер Флетчер! Ну, разумеется! — Эскобар на мгновение превратился в радушного хозяина вечеринки. Флетчер полагал, что это не показуха. Эскобар подхватил со стола красно-белую пачку, такую же пачку каждый свободный человек, мужчина или женщина, мог купить в любом газетном киоске, вроде того, что находился на Сорок третьей улице, и вытряс из нее сигарету. Флетчер взял ее, зная, что может умереть, стать частью другого мира, до того, как она догорит до фильтра. Он ничего не чувствовал, кроме легкого подергивания мышц левой руки. Да и пломбы в зубах на левой стороне словно продолжали вибрировать.
Он зажал сигарету зубами. Эскобар наклонился к нему, отбросил крышку золотой зажигалки. Вертанул колесико. Вспыхнул огонек. Флетчер ни на секунду не забывал о гудении адской машина Хайнца. Гудела она, точь-в-точь как старый ламповый радиоприемник. Ни на секунду не забывал он и о женщине, которую прозвал, безо всякого намека на шутку, Невестой Франкенштейна. Она смотрела на него, как Койот в мультфильмах — на Роудраннера. Он чувствовал, как бьется его сердце, ощущал прикосновение губ к сигареты, этой «трубочке несравненного счастья», как охарактеризовал ее в своей пьесе кто-то из драматургов… и сердце его билось на удивление медленно. В прошлом месяце его пригласили выступить с речью в «Интернациональном клубе», где собирались корреспонденты зарубежных газет, так тогда его сердце билось быстрее.
Наступил момент истины, и что? Даже слепой найдет туда свой путь; даже его сестра нашла, на реке.
Флетчер наклонился к огоньку зажигалки. Кончик сигареты нагрелся, раскалился докрасна. Флетчер глубоко затянулся, без труда закашлялся. Еще бы, он три года не курил, куда сложнее было бы не закашляться. Он откинулся на спинку стула, к кашлю добавились горловые хрипы. Тело начало сотрясаться, он широко расставил локти, вывернул голову налево, засучил ногами. А главное, вспомнил отработанные в детстве навыки и закатил глаза так, что между веками виднелись только белки. И при этом не выпускал сигарету.
Флетчер никогда не видел настоящего эпилептического припадка, хотя смутно помнил, как Пэтти Дьюк имитировала такой в «Сотворившей чудо». Он не мог знать, правильно ли он изображает эпилептика, но надеялся, что неожиданная смерть Томаса Эрреры поможет им оставить без внимания фальшивые нотки разыгрываемого им спектакля.
— Дерьмо, только не это! — пронзительно воскликнул Хайнц. В фильме его вскрик мог даже вызвать смех в зале.
— Хватай его, Рамон! — на испанском крикнул Эскобар. Попытался встать и с такой силой ударился жирными бедрами от стол, что тот подпрыгнул и ножки со стуком ударились об пол. Только женщина не шевельнулась и Флетчер подумал: «Она что-то заподозрила. Не думаю, что она знает, как будут развиваться события, но она на порядок умнее Эскобара и чует неладное».
Не ошибся ли он в отношении женщины? С закатившимися под веки зрачками видел только ее смутную тень, поэтому не мог утверждать наверняка, что она не верит в истинность припадка… но интуиция подсказывала, что скорее да, чем нет. Впрочем, никакого значения это не имело. Процесс пошел, и никто, даже он сам, не знал, что произойдет через одну, две, пять минут. Теперь все зависело только от него.
— Рамон! — кричал Эскобар. — Не дай ему свалиться на пол, идиот. Не дай проглотить свой я…
Рамон наклонился на Флетчером, схватился за его ходящие ходуном плечи, может, с тем, чтоб отклонить голову Флетчера назад, может, с тем, чтобы убедиться, что Флетчер еще не проглотил язык (человек не мог проглотить собственный язык, если только его предварительно не отрезали; Рамон определенно этого не знал, должно быть, не смотрел сериал «Скорая помощь»). Короче, никто так и не узнал, ради чего он наклонился над Флетчером. Потому что, как только лицо охранника оказалось в пределах досягаемости, Флетчер вонзил горячий конец «Мальборо» ему в глаз.
Рамон взревел и отшатнулся. Правая рука поднялась к лицу, где все еще дымящаяся сигарета торчала из глазницы, но левая осталась на плече Флетчера. Сжимала его, как клещами, поэтому, когда Рамон подался назад, он потянул за собой стул, перевернул. Флетчер вывалился из него, перекатился по полу, вскочил.
Хайнц вопил, возможно, выкрикивал какие-то слова, но Флетчеру его вопли напоминали восторженный визг десятилетней девочки, увидевшей своего музыкального идола, может, одного из Хансонов. Эскобар ничем не проявлял себя и это не сулило ничего хорошего.
На стол Флетчер не оглядывался. И не оглядываясь, он знал, что Эскобар уже спешит к нему. Он вытянул руки, схватился за рукоятку револьвера Рамона, рывком вытащил его из кобуры. Флетчер полагал, что охранник даже не понял, что лишился оружия. Он что-то орал на испанском и правой рукой елозил по лицу. Ударил по сигарете, но она, вместо того, чтобы отлететь в сторону, разломилась пополам и горящий конец так и остался в глазу.
Флетчер повернулся. Эскобар приближался, он уже обогнул длинный стол, выставил перед собой пухлые ручонки. Эскобар более не напоминал человека, который иногда сообщает телезрителям прогноз погоды и сокрушается из-за низкого павления.
— Хватай этого сукиного сына! — выплюнула женщина.
Пинком Флетчер швырнул перевернутый стул под ноги Эскобару. Тот споткнулся и упал. А Флетчер выставил перед собой револьвер, по-прежнему держа его обеими руками, и выстрелил министру в затылок. Волосы подпрыгнули. Кровь хлынула изо рта, носа, из-под подбородка, где вышла пуля. Окровавленным лицом Эскобар ткнулся в пол. Ноги дернулись на сером линолеуме. От умирающего тела завоняло говном.
Женщина более не сидела за столом, но и не проявила желания схлестнуться с Флетчером. Она бежала к двери, легкая, как лань, в черном бесформенном платье. Рамон, он все орал, как резаный, оказался между Флетчером и женщиной. И тянулся руками к Флетчеру, чтобы схватить его за шею и задушить.
Флетчер выстрелил в него дважды, в грудь и лицо. Выстрел в лицо снес большую часть носа и правую щеку Рамона, но здоровяк в коричневой форме продолжал надвигаться, ревя, с торчащей из глаза сигаретой, а его большие пальцы-сосиски, с серебряным перстнем на одном, сжимались и разжимались.
Рамон споткнулся о Эскобара, точно так же, как чуть раньше Эскобар споткнулся о перевернутый стул. Флетчер успел подумать о знаменитой карикатуре, на которой в ряд выстроились несколько рыбок разного размера, и большая разевала рот, чтобы проглотить меньшую. Называлась карикатура «Продовольственная цепочка».
Рамон, лежащий на полу и с двумя пулями в теле, протянул руку и схватил Флетчера за лодыжку. Флетчер вырвался, пошатнулся, взмахнул руками и непроизвольно нажал на спусковой крючок. Четвертая пуля вонзилась в потолок. Посыпалась побелка. В комнате уже стоял сильный запах порохового дыма. Флетчер посмотрел на дверь. Женщина одной рукой дергала за ручку, второй никак не могла справиться с замком. Вроде бы открыла его, но дверь не распахивалась. Если б распахнулась, Невеста Франкенштейна уже бежала бы по коридору, сзывая подмогу.
— Эй, — Флетчера охватила эйфория, те же чувства испытывает самый обычный парень, который случайно забрел на турнир по боулингу и выиграл его. — Эй, сука, посмотри на меня.
Она повернулась, прижала ладони к двери, словно держала ее, не давала открыться. Глаза по-прежнему горели мрачным огнем. Начала говорить, что он не должен причинять ей вреда. Сначала на испанском, потом запнулась, повторила все на английском.
— Вы не должны причинить мне вреда, мистер Флетчер. Я — единственная, кто может гарантировать вам безопасное возвращение домой, и я клянусь, что гарантирую, если только вы меня не тронете.
За его спиной верещал Хайнц. Флетчер приблизился к женщине, которая все стояла, прижавшись спиной и ладонями к двери комнаты смерти. До его ноздрей долетел горьковато-сладкий запах ее духов. Глаза женщины напоминали миндалины. Волосы волнами уходили со лба к затылку. «Мы здесь не для того, чтобы валять дурака», — сказала она ему. Флетчер подумал: «Я тоже».
Женщина прочитала в его глазах смертный приговор и затараторила еще быстрее, вжимаясь в дверь спиной, ягодицами, ладонями. Словно верила, если надавит с достаточной силой, то каким-то образом просочится сквозь металл и окажется по другую сторону. У нее есть документы, говорила она, документы на его имя, и она отдаст их ему. У нее также есть деньги, много денег, и золото. Счет в швейцарском банке, к которому он может получить доступ, узнав у нее пароль. Флетчеру пришло в голову, что, возможно, это единственный способ отличить убийц от патриотов. Видя, что смерть неминуема, патриоты произносили речи. Убийцы в аналогичной ситуации называли номер своего счета в швейцарском банке и предлагали связаться с ним по интернету.
— Заткнись, — бросил Флетчер.
Она заткнулась, прижимаясь к двери. Никуда не делся и темный огонь в глазах. «Сколько ей лет? — задался вопросом Флетчер. — Шестьдесят пять? Скольких она убила в этой комнате, таких же, как эта? Скольких приказала убить?»
— Слушай меня, — продолжил Флетчер. — Ты слушаешь?
Но она прислушивалась к звукам приближающихся шагов, надеялась на подмогу. «Мечтать не вредно», — подумал Флетчер.
— Наш специалист по погоде сказал, что Эль Кондор нюхает кокаин, лижет задницу коммунистам, прислуживает «Юнайтед фрут» и его Бог знает кому. Может, все это правда, может, и нет. Я этого не знаю и мне без разницы. Но я точно знаю, что он не командовал солдатами, которые патрулировали реку Кайя летом 1994 года. Нунес тогда был в Нью-Йорке. Учился в университете. Он не был среди тех, кто нашел монахинь, которые убежали из Ла Кайи. Солдаты отрезали трем монахиням головы и выставили их на пиках у кромки воды. Средней была голова моей сестры.
Флетчер дважды выстрелил в нее, а потом раздался сухой щелчок: патроны в револьвере Рамона закончились. Двух пуль хватило. Женщина соскальзывала по двери, взгляд ее горящих мрачным огнем глаз не отрывался от Флетчера. «Ведь это тебя ждала смерть, — говорили эти глаза. — Я не понимаю. Умереть должен был ты». Ее рука поднялась к шее, опустилась. Глаза еще мгновение не отрывались от его глаз, потом голова упала.
Флетчер развернулся и с револьвером Рамона в руке направился к Хайнцу. На ходу понял, что остался без правого ботинка. Глянул на Рамона, который лицом вниз лежал в расширяющейся луже крови. Рамон крепко держал ботинок. Как умирающая ласка, отказывающаяся разжать зубы на шее задушенной курицы. Флетчер остановился, чтобы обуться.
Хайнц повернулся, чтобы бежать, но Флетчер навел на него револьвер. Да, патронов в нем не осталось, но Хайнц, похоже, этого не знал. А может, вспомнил, что бежать все равно некуда, из комнаты смерти не убежишь. Остановился и только смотрел на приближающийся револьвер, и приближающегося мужчину, который держал этот револьвер в руке. По лицу Хайнца покатились слезы.
— Шаг назад, — приказал Флетчер, и Хайнц, плача, отступил на шаг.
Флетчер остановился перед машиной Хайнца. Какое там слово ввернул Хайнц? Атавизм, не так ли?
Прибор на столике на колесах оказался очень уж простым для человека с интеллектом Хайнца: три диска, рубильник с двумя позициями «Включено» и «Выключено», сейчас он стоял на последней, верньер реостата, в данный момент белая полоска чуть не доходила до вертикали, будь это циферблат, указывала бы на одиннадцать часов. Стрелки на дисках приборов стояли на нулях.
Флетчер поднял стило, протянул Хайнцу. В горле у того что-то булькнуло, он отступил еще на шаг. Лицо посерело, на лбу выступил пот, щеки блестели от слез. После второго шага он оказался аккурат под одной из ламп, и тень Хайнца лужей расплылась у его ног.
— Бери, а не то я тебя убью, — процедил Флетчер. — Отойдешь еще на шаг, тоже убью, — он понимал, что теряет время, понимал, что берет на себя функции правосудия, но ничего не мог с собой поделать. Перед его мысленным взором стояла фотография Томаса, с открытыми глазами, с отметиной на виске, напоминающей пороховой ожог.
Всхлипывая, Хайнц взял стило с тупым стальным наконечником вместо пера, осторожно, за резиновую рукоятку.
— Вставь в рот, — приказал Флетчер. — Соси, словно это леденец на палочке.
— Нет! — воскликнул Хайнц. Замотал головой и брызги пота и слез полетели в разные стороны. Лицо начало дергаться. Зеленая сопля вылезла из одной ноздри. Расширялась и опадала, в такт быстрого дыхания Хайнца, но не лопалась. Ничего подобного Флетчер никогда не видел. — Нет, вы не сможете меня не заставить!
Но Хайнц верил, что Флетчер сможет. Невеста Франкенштейна, возможно, в это не верила, у Эскобара просто не было времени, чтобы поверить, но Хайнц видел, что права на отказ у него нет. Он находился в положении Томаса Эрреры, в положении Флетчера. С одной стороны они как бы поменялись местами, с другой — нет. Знать — это из разряда идей. Идеи здесь не проходили. Здесь верилось только тому, что человек видел собственными глазами.
— Вставь в рот, а не то я разнесу тебе голову, — Флетчер направил разряженный револьвер в лицо Хайнцу. Тот издал вопль ужаса. И тут Флетчер услышал собственный голос, тихий, внушающий доверие, искренний. Интонациями напоминающий голос Эскобара. «Мы оказались в зоне низкого павления, — подумал он. — Нас ждут чертовы ливневые дожди».
— Я не собираюсь бить вас электротоком, если вы не будете тянуть время и быстренько сделаете то, о чем вас просят. Я просто хочу, чтобы вы знали, каковы эти ощущения.
Хайнц вытаращился на Флетчера. Его синие, с покрасневшими белками глаза струились слезами. Он понимал, что Флетчер лжет, само собой, сказанное Флетчером не соответствовало логике момента, но Хайнцу очень хотелось, чтобы журналист говорил правду, тут не до логики, а именно Флетчер мог сохранить или оборвать его жизнь. И для того, чтобы Хайнц решился, не хватало лишь маленького толчка.
Флетчер улыбнулся.
— Сделайте это ради ваших исследований.
И эта фразу убедила Хайнца, пусть не до конца, но в значительной степени, и он поверил, что Флетчер, в конце концов, мистер Может-Он-Так-И-Сделает. Он вставил стальной наконечник в рот. Его выпущенные глаза не отрывались от лица Флетчера. Под ними и повыше стило, который больше напоминал не леденец на палочке, а старый ртутный термометр, раздувалась и опадала зеленая сопля, раздувалась и опадала. Все еще держа Хайнца на мушке, Флетчер перевел рычажок рубильника в положение «Включено» и резко крутанул верньер реостата. Белая полоска с одиннадцати утра переместилась на пять вечера.
У Хайнца возможно, было время выплюнуть стило, но электрический разряд заставил губы сжать стальной наконечник. На этот раз треснуло сильнее, словно сломалась не ветка, а сук. Губы Хайнца сжались еще плотнее. Торчащая из носа зеленая сопля лопнула. Как и один глаз. Тело Хайнца завибрировало под одеждой. Руки согнулись в кистях, пальцы растопырились. Щеки из бледных стали пепельно-серыми, потом темно-лиловыми. Из ноздрей пошел дым. Второй глаз выплеснулся на щеку. Поверх расплескавшихся глаз на Флетчера удивленно смотрели две пустые глазницы. Одну из щек Хайнца разорвало. Дым и сильный запах горелого мяса вырвался из рваной раны, внутри Флетчер увидел оранжево-синие языки пламени. Во рту Хайнца полыхал огонь. Язык горел, как тряпка.
Пальцы Флетчера еще сжимали верньер реостата. Он крутанул его назад, влево до упора, выключил рубильник. Стрелки, дошедшие до отметки +50, упали к нулям. Как только электричество отключили, Хайнц рухнул на серый линолеум, пустая ртом дым. Стило вывалился изо рта и Флетчер видел, что к нему прилипли куски губ Хайнца. К горлу Флетчера подкатила тошнота, но он плотно сжал губы. Не было у него времени блевать на то, что его стараниями осталось от Хайнца. Однако, он еще на секунду задержал взгляд на дымящемся рте и выплеснувшихся на щеки глазах.
— Как вы можете описать ваши ощущения? — спросил он у трупа. — Прямо сейчас, по свежим следам, как вы можете описать ваши ощущения?
Флетчер повернулся и поспешил к двери, по широкой дуге обходя еще живого Рамона, который громко стонал. Он напоминал человека, которому снится кошмарный сон.
Он вспомнил, что дверь заперта на второй замок. Ее запер Рамон, а ключ висел на кольце, закрепленном на поясном ремне. Флетчер вернулся к охраннику, присел рядом с ним, сдернул с ремня кольцо. В этот самый момент Рамон протянул руку и опять схватил Флетчера за лодыжку. Флетчер держал в левой руке револьвер. С силой опустил рукоятку на затылок Рамона. На мгновение пальцы охранника сжали лодыжку сильнее, потом отпустили.
Флетчер начал подниматься, потом подумал: «Патроны. У него должны быть запасные патроны. Револьвер разряжен». Но тут же в голову пришла следующая мысль: не нужны ему эти вонючие патроны, револьвер Рамона сделал для него все, что мог. На первый же выстрел вне стен этой комнаты со всех сторон сбегутся солдаты.
Тем не менее, Флетчер ощупал кожаные подсумки, висевшие на ремне Рамона, нашел патроны, зарядил револьвер. Он не знал, сможет ли заставить себя стрелять по солдатам, таким же обыкновенным людям, как Томас, отцам семейств, которых следовало кормить, но не сомневался, что при стрельбе в офицеров рука его не дрогнет, а последнюю пулю решил приберечь для себя. Он не очень-то верил, что сможет выбраться из здания министерства информации (случайно подряд два турнира по боулингу не выигрывают), но дал себе слово, что живым его в эту комнату больше не приведут и не усадят рядом с машиной Хайнца.
Ногой он оттолкнул от двери Невесту Франкенштейна. Ее глаза тупо смотрели в потолок. Флетчер все отчетливее осознавал, что выжил, а остальные — нет. Из тела уже остывали. На коже начали умирать миллиарды бактерий. Об этом не следовало думать в подвале министерства информации, такие мысли могли только помешать человеку, который стал, может, на короткое время, вероятнее — навсегда, desaparecido. Однако, он не мог отделаться от них.
Третий ключ открыл дверь. Флетчер высунулся в коридор. Стены из шлакобетонных блоков, нижняя половина зеленая, верхняя — грязно-кремовая, прямо-таки как в старой школе. Выцветший красный линолеум на полу. В коридоре никого. В тридцати футах по левую руку у стены спала маленькая коричневая собачонка. Ее хвост чуть подергивался. Флетчер не знал, что ей снилось, толи она кого-то преследовала, то ли кто-то преследовал ее, но полагал, что не смог бы спать со всеми этими выстрелами и криками Хайнца, которые должны были гулким эхом отдаваться от стен коридора. «Если я вернусь домой, — думал он, — обязательно напишу статью о том, что звукоизоляция — величайший триумф диктатуры. Расскажу об этом всему миру. Разумеется, скорее всего, не вернусь, лестница станет моим последним шагом на пути к Сорок третьей улице, но…»
Но в нем по-прежнему жил мистер Может-Я-Сумею.
Флетчер вышел в коридор, плотно закрыл за собой дверь в комнату смерти. Маленькая коричневая собачка приподняла голову, посмотрела на Флетчера, один раз даже не гавкнула, скорее, выдохнула: «Уф», — положила голову на лапы и вроде бы вновь заснула.
Флетчер опустился на колени, положил руки, правая держала револьвер Рамона, наклонился и поцеловал линолеум. При этом подумал о своей сестре, вспомнил, как она выглядела, уезжая в колледж за восемь лет до смерти у реки. Тогда она была в юбке из шотландки, и красные клетки на юбке оттенком не сильно отличались от цвета линолеума. Отличались, конечно, но не сильно.
Флетчер встал. Направился по коридору к лестнице, холлу первого этажа, к улице, автостраде 4, патрулям, блокпостам на дорогах, границе, контрольно-пропускным пунктам, морю. Китайцы говорили, что тысячемильное путешествие начинается с одного шага.
«Посмотрим, как далеко мне удастся дойти, — подумал Флетчер, ступив на первую ступеньку. — Возможно, я еще себя удивлю». Но он уже удивил, тем, что еще жил. С легкой улыбкой, выставив перед собой револьвер Рамона, Флетчер двинулся по лестнице.
Месяцем позже мужчина подошел к газетному киоску Карло Аркуцци на Сорок третьей улице. У Карло екнуло сердце, он практически не сомневался, что мужчина собирается наставить на него пистолет и забрать выручку. Часы показывали восемь вечера, еще не стемнело, людей на улице хватало, но разве такие мелочи могли остановить человека, если он — pazzo? А этот мужчина более всего напоминал pazzo, такой тощим, что белая рубашка и серые брюки болтались на нем, как на вешалке, с глазами, горящими безумным огнем в глубине больших, круглых глазниц. Выглядел он так, словно его только что освободили из концентрационного лагеря или (по ужасной ошибке), выпустили из психиатрической лечебницы. И когда рука мужчины нырнула в карман, Карло Аркуцци уже точно знал, что через мгновение увидит направленный на него пистолет.
Но вместо пистолета на свет божий появился затертый «Лорд Бакстон», а из бумажника — купюра в десять долларов. Затем, совершенно благоразумным тоном мужчина в белой рубашке и серых брюках попросил пачку «Мальборо». Карло положил пачку на прилавок, на пачку — спички, подтолкнул их к покупателю. Пока мужчина открывал пачку, Карло отсчитывал сдачу.
— Нет, — качнул головой мужчина, увидев сдачу. Сунул сигарету в рот.
— Нет? Что значит, нет?
— Оставьте сдачу себе, — мужчина предложил пачку Карло. — Вы курите? Если хотите, возьмите сигарету.
Карло подозрительно посмотрел на мужчину в белой рубашке и серых брюках.
— Я не курю. Это плохая привычка.
— Очень плохая, — согласился мужчина, закурил и с удовольствием затянулся. Постоял, покуривая и наблюдая за людьми, идущими по противоположной стороне улицы. По противоположной стороне улицы шли девушки. Мужчинам нравится смотреть на девушек в летних платьях, такова уж природа человека. Карло более не думал, что этот его покупатель — сумасшедший, хотя он и оставил на узком прилавке киоска сдачу с десяти долларов.
Тощий мужчина докурил сигарету до самого фильтра. Повернулся к Карло, чуть покачиваясь, словно не привык курить и от одной сигареты у него закружилась голова.
— Хороший вечер, — сказал мужчина.
Карло кивнул. Все так. Хороший вечер.
— Мы счастливчики, потому что живем, — ответил Карло.
Мужчина с ним согласился.
— Все мы. И все время.
Он направился к краю тротуара, где стояла урна. Бросил в нее пачку сигарет, практически полную, без той, что выкурил.
— Все мы, — повторил он. — Все время.
Мужчина ушел. Карло проводил его взглядом, думая, что мужчина, скорее всего, все-таки pazzo. А может, и нет. Не так-то легко определить, безумен ли человек.
Мой друг Л. Т. редко упоминает о том, как пропала его жена, или, что она, возможно, мертва, еще одна жертва Человека-Топора, зато любит рассказывать историю о том, как она от него ушла. Проделывает он это, должным образом закатывая глаза, как бы говоря: «Она обдурила меня, ребята, обвела вокруг пальца, как мальчишку!» Иногда он рассказывает эту историю мужчинам, сидящим на одной из разгрузочных площадок у заводского здания во время обеденного перерыва. Они едят, и он ест, только обед этот он приготовил себе сам: в эти дни Красотка-Лулу его дома не ждет. Обычно они смеются, слушая его, а свой рассказ он всегда заканчивает выведенным им постулатом теории домашних любимцев. Черт, я тоже обычно смеюсь. Это забавная история, даже если знаешь, как все обернулось. Впрочем, как раз этого никто из нас и не знает, во всяком случае, полностью.
— Я закончил работу, как обычно, в четыре, — так всегда начинает Л. Т., — потом заглянул в «Дебс ден», туда я заглядывал практически каждый рабочий день, выпил пару кружек пива, сыграл партию в китайский бильярд и поехал домой. Где и начали проявляться отклонения от привычного мне порядка. Когда человек встает ранним утром, он понятия не имеет о том, сколь круто может измениться его жизнь ко времени возвращения с работы. «О дне же том и о чесе никто не знает», говорится в Библии. Вроде бы, там идет речь о смерти, но выражение это, парни, применимо ко всему. Вы просто не можете знать, что вас будет ждать вечером дома, когда уходите на работу.
Свернув на подъездную дорожку, я увидел, что ворота гаража открыты и маленького «субару», который она купила еще до замужества, нет, но меня это особенно не удивило. Она частенько уезжала, к примеру, на какую-то распродажу, и оставляла гаражные ворота открытыми. Я ей не раз говорил: «Лулу, если ты будешь продолжать в том же духе, кто-нибудь этим обязательно воспользуется. Войдет, возьмет грабли, мешок с семенами травы, а то и газонокосилку. Черт, даже адвентист седьмого дня, только-только вышедший из колледжа и несущий людям слово Божье, украдет, если его сильно искушать, а ведь их обучают борьбе с искушением». На это она мне отвечала: «Хорошо, Эл-ти, я постараюсь не забывать закрывать ворота, честное слово, постараюсь». И какое-то время действительно старалась, лишь изредка забывала, нарушая данное слово, как обычный грешник.
Я припарковался сбоку, чтобы она могла заехать в гараж, когда вернется, уж не знаю откуда, но ворота закрыл. Потом прошел на кухню. Проверил почтовый ящик, пусто, вся корреспонденция на столике, следовательно она уехала после одиннадцати, потому что раньше он не приходит. Я про почтальона.
Люси сидела у двери, плакала, как умеют плакать сиамские кошки. Мне всегда нравилось, как она плакала, Лулу же это ненавидела, потому что звуки напоминали плач ребенка, а она не хотела иметь ничего общего с детьми. «Зачем мне эти маленькие обезьянки?» — вопрошала она.
Люси у двери меня не удивила. Кошка меня очень любила. И сейчас любит. Ей уже два года. Мы взяли ее за год до того, как Лулу сбежала от меня. Невозможно поверить, что Лулу нет уже целый год. Но Красотка-Лулу из тех, кто производит впечатление на мужчин. Есть в Красотке-Лулу то, что я называю звездностью. Знаете, кого она мне всегда напоминала? Люсиль Болл. Теперь я уже думаю, что именно поэтому назвал кошку Люси, хотя тогда таких мыслей у меня точно не было. Когда она переступала порог, Красотка-Лулу, не кошка, в комнате словно вспыхивал дополнительный источник света. Если такие люди уходят, в это трудно поверить, и все время ждешь их возвращения.
А пока вернемся к кошке. Поначалу ее звали Люси, но Лулу возненавидела малышку, не нравилось ей, как та себя ведет, и стала звать ее Сука-Люси, и эта кличка к кошке прицепилось. Люси, между прочим, нормальная кошка, ничем такой клички не заслужила, лишь хотела, чтобы ее любили. Хотела, чтоб ее любили, больше, чем любой другой домашний зверек, а я их перевидал на своем веку.
Так или иначе, я вхожу на кухню, подхватываю кошку, глажу ее, она взбирается мне на плечо, мурлычет, что-то говорит на сиамском языке. Я разбираю почту на столике, бросаю счета в мусорное ведро, подхожу к холодильнику, чтобы достать Люси еду. Я всегда держу в холодильнике банку кошачьей еды, прикрытую фольгой. Чтобы не волновать Люси. Она всегда впивается когтями мне в плечо, когда слышит, как я открываю банку. Кошки очень умны, знаете ли. Куда умнее собак. И других отличий у них очень много. Вполне возможно, что и людей надо делить не на мужчин и женщин, а на любителей собак и любителей кошек. А что вы, упаковщики свинины, об этом думаете?
Лулу выходила из себя из-за банки кошачьей еды в холодильнике, даже прикрытой фольгой, говорила, что все продукты пропитываются запахом залежалого тунца, но в этом я ей не уступал. Если мы о чем-то спорили, практически всегда она брала верх, но в вопросе кошачьей еды я твердо стоял на своем. Потому что дело было не в кошачьей еде. В кошке. Она не любила Люси, вот и все. Люси была ее кошкой, но она ее не любила.
— В общем, я подошел к холодильнику и увидел на нем записку, закрепленную магнитом. От Красотки-Лулу. Насколько я могу вспомнить, такого содержания:
«Дорогой Л. Т. — я от тебя ухожу, сладенький. Если ты только не придешь пораньше, я буду уже очень далеко, когда ты прочтешь эту записку. Я не думаю, что ты придешь домой пораньше, за все время нашей совместной жизни такого не случалось ни разу, но, по крайней мере, я знаю, что ты прочитаешь ее, как только переступишь порог, потому что, придя домой, ты не станешь искать меня, чтобы сказать: «Привет, моя маленькая, я дома», — и поцеловать, а сразу направишься к холодильнику, чтобы достать банку «Кейло», которую ты поставил туда, и покормить Суку-Люси. По крайней мере, я знаю, что ты сразу не поднимешься наверх, не ужаснешься, увидев, что моей картины «Последний ужин Элвиса» нет на месте, как и вещей, которые лежали в моей половине стенного шкафа, и не подумаешь, что к нам забрался грабитель, которого интересовали женские платья (в отличие от некоторых, кому интересно только то, что под ними).
Я иногда злилась на тебя, сладенький, но я все равно думаю, что ты милый, добрый и хороший, ты всегда будешь моей конфеткой, пусть наши пути и разошлись. Просто я решила, что подхожу на роль жены упаковщика «спэма». Только не ищи в моих словах презрения. На прошлой неделе я даже звонила по Горячей линии психологической помощи, потому что, вынашивая это решение, не спала ночами (и слушала, как ты храпишь, да, ко всему прочему, ты еще и храпишь). Так мне так сказали: «Сломанная ложка может стать вилкой». Поначалу я не поняла, что это значит, но не сдалась. Я не так умна, как некоторые (скорее, они лишь считают себя очень умными), но упорства мне не занимать. Хорошая мельница мелет медленно, но качественно, говаривала моя мама, вот я поздней ночью перемалывала эту фразу, как мельница для перца в китайском ресторане, пока ты храпел и, должно быть, решал во сне, сколько свиных пятачков войдет в банку «спэма». И до меня дошло, что выражение, что сломанная ложка может стать вилкой, несет в себе глубокий смысл. Потому что у вилки есть зубцы. И эти зубцы разделяются, как должны теперь разделиться мы, но у них все равно остается общая рукоятка. Как и у нас. Мы оба — человеческие существа, Л. Т., способные любить и уважать друг друга. Сколько мы с тобой ссорились из-за Френка и Суки-Люси, однако как-то находили общий язык. Однако, я пришла к выводу, что мне пора попытать счастья одной, свернуть на свою дорогу, взглянуть на жизнь не так, как смотришь на нее ты. И потом, я соскучилась по маме.
(Не могу сказать, что все это Л. Т. прочитал в записке, которую нашел на холодильнике. Скорее всего, половины там не было, признаюсь, но когда мужики слушали его историю, мне казалось, что я слышу голос Красотки-Лулу).
Пожалуйста, не пытайся найти меня, Л. Т. Хотя я буду и мамы и номер ее домашнего телефона ты знаешь, я буду тебе очень признательна, если ты не позвонишь сам и не будешь ждать звонка от меня. Когда-нибудь я, возможно, и позвоню, но пока мне надо многое обдумать. И пусть я ушла по этому пути достаточно далеко, «из тумана» еще не вышла. Полагаю, со временем я попрошу тебя о разводе, о чем сразу хочу предупредить. Считаю, это правильно. Я не из тех, кто поддерживает ложные надежды. Предпочитаю говорить правду, а не крутить хвостом. Пожалуйста, помни, что мной движет любовь, а не злость и ненависть. Пожалуйста, помни, что я говорила тебе и что говорю сейчас: сломанная ложка может быть замаскированной вилкой. С любовью, Красотка-Лулу Симмс».
Тут Л. Т. выдерживал паузу, позволяя слушателям переварить тот факт, что она подписалась девичьей фамилией и несколько раз округлял глаза, как мог только Л. Т. Девитт. А потом цитировал приписку.
«Френка я взяла с собой, Суку-Люси оставила тебе. Подумала, что ты возражать не станешь. Люблю, Лулу».
Если сравнивать семью Девиттов с вилкой, то Сука-Люси и Френк были еще двумя зубцами. Если не сравнивать (я вот, к примеру, всегда представлял себе семью, как нож, причем очень опасный, обоюдоострый), Сука-Люси и Френк все равно стали главной причиной разлада Л. Т. и Красотки-Лулу. Потому что (подумать только!), хотя Красотка-Лулу купила Френка Л. Т. (на первую годовщину их свадьбы), а Л. Т. купил Люси, ставшую Сукой-Люси, Лулу (на вторую годовщину свадьбы), все кончилось тем, что они поменялись домашними животными, когда Лулу уехала от Л. Т.
— Она купила мне этого пса, потому что мне понравился пес во «Фрейсиере», — продолжал Л. Т. — Это терьер, только не помню, как именно называют эту породу. Джек как-то там. Джек Спрэт? Джек Робинсон? Джек Дерьмос? Знаете, так бывает, словно вертится на кончике языка, но никак не может соскочить.
Кто-то подсказывал ему, что пес во «Фрейсере» — Джек расселл терьер, и Л. Т. энергично кивал.
— Совершенно верно! — восклицал он. — Конечно! Так и есть! Им Френк и был, Джек расселл терьером. Но хотите знать правду? Через час я снова забуду название этой породы. Так уж устроена голова: название будет прятаться в глубинах памяти, не желая выплыть на поверхность. Через час я буду спрашивать себя: «Как назвал этот парень породу Френка? Джек хэндл терьер? Джек рэббит терьер? Горячо. Я знаю, что горячо…» И в таком вот духе. Почему? Думаю, что слишком ненавидел эту маленькую тварь. Эту тявкающую крысу. Этот покрытый шерстью сральный агрегат. Я возненавидел его с того самого момента, как впервые увидел. Вот так. Я сказал, и рад этому. Только знаете, что? Френк отвечал мне тем же. Ненависть с первого взгляда.
Вы все знаете, что некоторые люди учат собак приносить тапочки. Френк мне тапочек не приносил, зато блевал в них. Да. Первый раз, когда он это проделал, я влез правой ногой прямо в блевотину. Все равно, что сунул ее в теплую тапиоку, в которой попадались особо большие комки. Хотя я его не видел, готов поклясться, что он ждал у двери спальни, пока не заметил меня, отирался у двери, а потом юркнул в спальню, разгрузился в мой правый шлепанец, а потом спрятался под кровать, чтобы насладиться спектаклем. Иначе его блевотина не была бы теплой. Гребаная псина. Лучший друг человека, черт бы его побрал. Я хотел тут же сдать его на живодерню, уже взял поводок и все такое, но Лулу закатила жуткий скандал. Можно было подумать, что она пришла и увидела, как я стараюсь напоить эту скотину жидкостью для мытья посуды.
«Если ты отведешь Френка на живодерню, ты можешь отвести туда и меня, — говорит она и начинает плакать. — Как ты думаешь о нем, так ты думаешь и обо мне. Дорогой, мы — помехи, от которых ты хочешь избавиться. И это чистая правда», — она говорила, говорила и говорила.
«Он наблевал в мой шлепанец», — отвечаю я.
«Собака наблевала в его шлепанец, поэтому он сошел с ума, — говорит она. — О, сладенький, если бы ты мог себя слышать!»
«Слушай, а ты сунь голую ногу в шлепанец, полный собачьей блевотины, а потом я посмотрю, что ты скажешь», — тут я уже, сами понимаете, разозлился.
— Только злиться на Лулу, все равно, что ссать против ветра. Обычно, если у тебя король, то у нее туз. Если у тебя туз, то у нее джокер. Опять же, эта женщина наливалась злостью быстрее кого угодно. Если что-то случалось и ты раздражался, она злилась. Если ты злился, она приходила в ярость. Если ты приходил в ярость, она выходила из себя. Если ты выходил из себя, она взрывалась, как гребаная атомная бомба, оставляя за собой выжженную землю. Так что доходить до такого смысла не было. Но беда заключалась в том, что практически всякий раз, когда у нас начиналась ссора, я об этом забывал.
Она говорит: «О, дорогой. Бедный мальчик сунул ножку в шлепанец и нащупал капельку слюны», — я попытался перебить ее, сказать, что слюна — она жидкая, в слюне комков не бывает, но Красотка-Лулу не дала мне и слова вымолвить. К тому моменту она уже набрала ход и тараторила, как пулемет.
«Позволь мне кое-что тебе сказать, сладенький, — выпаливает она. — Капелька слюны в твоем шлепанце — это ерунда. Вы, мужчины, меня достали. Попытайся представить себя на месте женщины, а? Попытайся представить себе, что это ты лежишь внизу и тебе в поясницу упирается вылезшая из матраса пружина, или как ты идешь ночью в туалет, а мужчина не поднял сидения, и ты плюхаешься задом в холодную воду. Приятное такое ночное купание. Да и воду, естественно, не спускали, потому что мужчины думают, что Фея Мочи приходит где-нибудь в два часа ночи и прибирается за ними. Сидишь значит, задницей в моче, а потом понимаешь, что и ноги у тебя уже далеко не сухие, просто плавают в «Скуэрте». Почему-то мужчины не знают, что делать со своим концом, когда справляют большую нужду. Пьяные или трезвые, они умудряются залить весь чертов пол еще до того, как начинают срать. Всю жизнь я с этим живу, сладенький — отец, четверо братьев, первый муж, несколько сожителей, до которых тебе нет никакого дела… а ты готов послать бедного Френка в газовую камеру только потому, что он случайно чуть срыгнул слюной в твой шлепанец».
«Мой отороченный мехом шлепанец», — говорю я ей, но это уже отступление. Живя с Лулу, и это я могу поставить себе в заслугу, я научился не тратить силы и нервы попусту. Признавал свое поражение, если шансов на победу не было. Так что не собирался говорить ей, хотя не сомневался, мог дать руку на отсечение, что он ссал на мое нижнее белье, если, уходя на работу, я забывал бросить его в корзинку для грязного и оставлял на полу. Она могла разбрасывать свои бюстгальтеры и трусики от ада до Гарварда, и разбрасывала, а вот если я оставлял мои носки в углу, то, возвращаясь с работы, находил, что этот чертов терьер устраивал им лимонадный душ. А если б я ей такое сказал? Она бы отправила меня к психиатру. Отправила бы, даже зная, что это правда. А все дело в том, что не желала она воспринимать мои слова всерьез. Она любила Френка, видите ли, а Френк любил ее. Прямо-таки Ромео и Джульетта или Рокки и Адриан.
Френк подходил к ее креслу, когда мы смотрели телевизор, ложился на пол, клал морду на ее шлепанец. Вот так и лежал весь вечер, глядя на нее снизу вверх, такой нежный и любящий, повернувшись задом ко мне, и если ему случалось пернуть, газовое облако полностью доставалось моему носу. Он любил ее, а она — его. Почему? Бог знает. Любовь — это загадка для всех, кроме, полагаю, поэтов, но никто в здравом уме не может понять, что они о ней пишут. Я думаю, большинство из них тоже не может, во всяком случае, в те редкие моменты, когда они просыпаются и чуют запах кофе.
Но Красотка-Лулу дарила мне собаку не для того, чтобы оставить ее себе, я хочу, чтобы с этим все было ясно. Я знаю, что некоторые люди именно так и поступают: муж везет жену в Майами, потому что хочет побывать там, или жена покупает мужу «НордикТрэк», придя к выводу, что тому надо согнать живот, но это не тот случай. Поначалу мы были безумно влюблены друг в друга. Я знал, что кроме нее мне никто не нужен, и мог поклясться, что она испытывала те же чувства. Нет, она подарила мне пса, потому что я всегда заливался смехом, когда видел такого же во «Фрейсиере». Она не знала, что Френк влюбится в нее, а она в него, не знала, что пес безумно возненавидит меня и будет блевать в мой шлепанец и жевать занавески в спальне с моей стороны кровати.
Л. Т. оглядывал улыбающихся слушателей, сам не улыбался, зато понимающе закатывал глаза, и все смеялись, ожидая не менее забавного продолжения. Смеялся и я, чаще всего смеялся, хотя и знал о Человеке-Топоре.
— Никогда раньше ненависти ко мне никто не питал, — обрывал паузу Л. Т., — ни человек, ни животное, поэтому поведение Френка меня это расстраивало. Сильно расстраивало. Я пытался наладить с ним отношения, сначала ради себя, потом потому, что его подарила мне она, но ничего путного не выходило. Уже потом я прочитал… думаю, в «Дорогой Эбби», что домашнее животное — худший подарок, какой только можно сделать человеку, и я полностью с этим согласен. Я хочу сказать, даже если вам нравится зверушка и зверушке нравитесь вы, подумайте о том, что означает такой подарок. «Дорогой, я делаю тебе замечательный подарок, это машина, которая с одного конца ест, а с другого срет, работать будет лет пятнадцать, может, чуть меньше или больше, так что веселого тебе гребаного Рождества». Но об этом вы задумываетесь только потом, да и то не всегда. Вы понимаете, о чем я?
Я думаю, мы оба старались, как могли, Френк и я. В конце концов, пусть мы терпеть не могли друг друга, любили-то мы одну женщину, Красотку-Лулу. Вот почему, я думаю, пусть он, случалось и рычал на меня, если я сидел рядом с ней на диване, когда мы смотрели сериал «Мерфи Браун» или какой-нибудь фильм, или что-то еще, но никогда не кусал. Однако, и это рычание сводило с ума. Это ж какая наглость, жалкий шерстяной мешок с глазками рычит на меня в моем собственном доме.
«Ты послушай его, — говорил я Лулу, — он на меня рычит».
Она гладила терьера по голове, меня так ласково не гладила никогда, разве что после тройки стаканчиков, и говорила, что он по-собачьи мурлычет. И вот что я вам скажу, я не пытался погладить его в ее отсутствие. Несколько раз кормил, никогда не пинал (хотя иной раз очень хотелось, не хочу быть лгуном, утверждая обратное), но не пытался погладить его. Я думаю, он бы меня кусанул, и тогда мы бы с ним схватились. Мы напоминали двух парней, живущих с одной красивой женщиной. Menage a trois, как они называют это в «Пентхаузе». Мы оба любим ее, она любит нас обоих, но с течением времени я начинаю замечать, что весы качнулись и она начинает любить Френка больше, чем меня. Может, потому, что Френк никогда не оговаривается и не блюет в ее шлепанцы, да и с Френком сидение на унитазе всегда остается сухим, потому он справляет нужду вне дома. Если, конечно, я не оставляю трусы по полу в ванной или у кровати.
В этот момент Л. Т. обычно допивал ледяной кофе из термоса, щелкал пальцами. Сие означало, что первое действие закончилось и он переходит ко второму.
— Так в вот, в один прекрасный день мы с Лулу едем в торговый центр. Просто погулять по нему, как часто делают люди. Вы знаете. Проходим мимо зоомагазина, рядом с секцией «Джей-Си Пенни», и видим толпу у витрины. «Давай посмотрим», — говорит Лулу, и мы проталкиваемся к витрине.
За ней — искусственное дерево с голыми ветвями и искусственный газон, «АстроТурф», вокруг него. И сиамские котята, штук шесть, гоняются друг за другом по газону, лазают по дереву, бьют лапками по ушам.
«Ой, ну какие же они лапулечки! — восклицает Лулу. — Ну до чего же миленькие! Посмотри, сладенький, посмотри!»
«Я смотрю», — отвечаю я и думаю, что только что нашел подарок Лулу на годовщину нашей свадьбы. Чему очень порадовался. Потому что хотел подарить ей что-то особенное, поразить ее, расположить к себе, поскольку в последний год наши отношения определенно испортились. Я подумал о Френке, но особо беспокоиться из-за него не стал: кошки и собаки всегда дерутся в мультфильмах, а в реальной жизни ладят, я это знал по собственному опыту. Ладят куда лучше, чем люди. Особенно, если на улице холодно.
Короче, я купил одного котенка и подарил Лулу на годовщину нашей свадьбы. Надел киске бархатный воротник, прикрепил к нему белый прямоугольник с надписью: «ПРИВЕТ, я — ЛЮСИ. Пришла с любовью от Л. Т. Поздравляю со счастливой второй годовщиной!»
Вы, должно быть, догадываетесь, что я вам сейчас скажу, не так ли? Конечно. Получился такой вариант, что и с Френком, только наоборот. Поначалу я радовался Френку, как свинья — грязи, и Красотка-Лулу точно также радовалась Люси. Держала ее на над головой, сюсюкала с ней: «Ах ты моя маленькая, ах мы моя красотулечка, ах ты моя славненькая…» — в все в таком роде. Пока Люси не мяукнула и не маханула лапкой по носу Лулу. С выпущенными когтями. А потом убежала и спряталась под кухонным столом. Лулу попыталась обратить все в шутку, сказала, что ничего более забавного с ней не случалось, кто бы мог подумать, что у котенка такие острые коготки, но я-то видел, что она обиделась.
А тут появился Френк. Он спал в нашей комнате, у изножия на ее половине кровати, но Лулу вскрикнула, когда Люси оцарапала ей нос, вот он и спустился вниз, чтобы посмотреть, с чего весь сыр-бор.
Сразу заметил Люси под столом и направился к ней, нюхая линолеум.
«Останови их, дорогой, останови их, Эл-ти, она передерутся, — говорит Красотка-Лулу. — Френк ее убьет».
«Дадим им минутку, — отвечаю я. — Поглядим, что из этого выйдет».
Люси выгнула спину, как делают все кошки, но не сдвинулась с места, наблюдая на его приближением. Лулу двинулась вперед, хотела встать между ними, словно не услышала моих слов (Лулу слушала, но не слышала, это особенность многих женщин), но взял ее за руку и удержал. Лучше всего сразу предоставить им возможность решить все вопросы. Оптимальный вариант. И самый быстрый.
Так вот, Френк подошел к столу, сунул под него нос, из горла вырвалось глухое рычание. «Пусти меня, Эл-ти. Я должна ее взять, — говорит Красотка-Лулу. — Френк на нее рычит».
«Нет, не рычит, — отвечаю я. — Просто мурлычет по-собачьи. Я это знаю. Точно также он мурлычет на меня, когда мы смотрим телевизор».
Она бросила на меня взгляд, от которого закипела бы вода, но больше ничего не сказала. Если за три года нашей совместной жизни последние слово и оставалось за мной, то лишь в спорах насчет Френка и Суки-Люси. Странно, но это так. По любому другому вопросу Лулу знала, чем меня срезать. А вот когда дело касалось домашних животных, ей вдруг не хватало слов. И ее это просто бесило.
Френк сунулся глубже под стол, и Люси ударила его лапкой по носу, только когти на этот раз убрала. Я подумал, что Френк тотчас бросится на нее, но он не бросился. Лишь гавкнул и отвернулся. Не испугался, скорее подумал: «Ладно, теперь понятно, с чего столько шума». Направился в гостиную и улегся перед телевизором.
Эта стычка так осталась единственной. Они разделили территорию, примерно так же, как разделили ее мы с Лулу в последний год нашей совместной жизни, когда отношения у нас совсем разладились. Спальня принадлежала Френку и Лулу; кухня — мне и Люси, только к Рождеству Красотка-Лулу называла ее исключительно Сука-Люси, гостиная считалась нейтральной территорией. Именно там в последний год мы четверо и проводили вечера. Сука-Люси у меня на коленях, Френк — положив морду на шлепанец Лулу, я и Лулу на диване, она читала книгу, я смотрел «Колесо фортуны» или «Жизнь богатых и знаменитых. Красотка-Лулу еще называла эту передачу «Жизнь богатых и гологрудых»».
Кошка не захотела иметь с ней ничего общего, с первого дня. Френк… иной раз у меня все-таки создавалось ощущение, что Френк по крайней мере пытается со мной ладить. Конечно, потом его истинная натура давала о себе знать и он мог сжевать мой шлепанец или помочиться на мое нижнее белье, но иной раз он вроде бы прилагал усилия для того, чтобы жить со мной дружно. Мог лизнуть мне руку, улыбнуться. Особенно, если я ел что-то вкусненькое и ему тоже хотелось получить кусочек.
Кошки — они другие. Кошка не меняет отношение к человеку, даже если такое изменение в ее интересах. Кошка не может лицемерить. Если бы в проповедниках было больше кошачьего, Америка давно бы вновь стала религиозной страной. Если кошка любит тебя, ты это знаешь. Если не любит — тоже знаешь. Сука-Люси никогда не любила Лулу, ни одной секунды, и с самого начала однозначно дала это понять. Если я собирался покормить Люси, она терлась о мои ноги, мурлыкала, пока я накладывал еду в миску. Если Лулу кормила ее, Люси сидела вдалеке, у холодильника, и наблюдала за ней. Не подходила к миске, пока Лулу не ретировалась из кухни. Лулу это выводило из себя. «Эта кошка думает, что она — царица Савская», — говорила Лулу. К тому времени она больше не сюсюкала с Люси. И не брала на руки. А если брала, дело заканчивалось царапиной, не на носу, так на запястье.
Я пытался прикидываться, что люблю Френка, и Лулу пыталась прикидываться, что любит Люси, но Лулу перестала прикидываться гораздо раньше меня. Наверное, ни одна из них, ни женщина, ни кошка, не хотели лицемерить. Я не думаю, что Люси стала причиной отъезда Лулу, черт, я знаю, что это не так, но уверен, что Люси помогла Красотке-Лулу принять окончательное решение. Домашние животные живут долго, вы знаете. Поэтому подарок, который я преподнес жене на вторую годовщину нашей свадьбы, мог стать соломинкой, переломившей спину верблюду. Скажите это дорогой Эбби!
Особенно доставала Лулу кошачья болтовня. Она терпеть этого не могла. Как-то вечером Красотка-Лулу говорит мне: «Если эта кошка не перестанет мяукать, я запущу в нее энциклопедией».
«Она не мяукает, — отвечаю я. — Болтает».
«Ладно, тогда я хочу, чтобы она перестала болтать».
И тут же Люси запрыгнула мне на колени и перестала мяукать. Тихонько сидела, только откуда-то из горла доносилась едва слышное мурлыканье, от удовольствия, потому что я чесал ее между ушами, как ей нравилось. В этот момент я случайно поднял голову. Лулу тут же уткнулась в книгу, но на мгновение я перехватил ее взгляд. И увидел в нем жгучую ненависть. Не ко мне. К Суке-Люси. Запустить в кошку энциклопедию? По ее взгляду чувствовалось, что она с удовольствие засунула бы Люси между двух энциклопедий и попрыгала бы на верхней, выдавив из бедняжки кишки.
Иногда Лулу приходила на кухню, заставала кошку на столе и сгоняла ее. Как-то я спросил ее, видела ли она хоть раз, чтобы я сгонял Френка с кровати. Он часто туда залезал, только на ее половину и уставлять завитки белых волос. Едва я произнес эти слова, Лулу ухмыльнулась. Вернее, оскалилась. «Если попытаешься, то останешься без пальца, а то и без трех», — говорит она.
Случалось, что Люси действительно превращалась в Суку-Люси. Кошки легко поддаются переменам настроения, иной раз в них просто вселяется бес. Любой, у кого жила кошка, вам это скажет. В такие моменты глаза у них становятся большими, загораются, хвост поднимается трубой, они начинают носиться по дому. Бывает, поднимаются на задние лапы, передними машут перед собой, словно сражаются с кем-то, невидимым человеческому глазу. Люси такое выкинула, когда ей исполнился год… где-то за три недели до того дня, как я вернулся домой и не нашел там Красотку-Лулу.
Люси выбежала из кухни, заскользила по деревянному полу, перепрыгнула через Френка и полезла по занавеске в гостиной. Само собой, оставляя дырки от когтей. Угнездилась на карнизе, оглядывая комнату синими глазами, большущими и дикими, а кончик ее хвоста мотался из стороны в сторону.
Френк только раз подпрыгнул от неожиданности и вновь улегся мордой на шлепанец Красотки-Лулу, но саму Лулу, которая зачиталась книгой, кошка перепугала до смерти, и когда она посмотрела вверх, на Люси, в ее взгляде вновь читалась неприкрытая ненависть.
«С меня хватит, — отчеканила она. — Это уже переходит все границы. Мы должны найти хороший дом для этой маленькой синеглазой сучки. А если нам не хватит ума, чтобы сбыть кому-нибудь чистокровную сиамскую кошку, придется сдать ее в питомник. Я ее проделками сыта по горло».
«Это ты о чем?» — спрашиваю я.
«Ты что, слепой? — отвечает она мне. — Посмотри, что она сделала с занавесками. В них теперь больше дыр, чем в решете».
«Ты хочешь посмотреть на занавеску с дырами? Так чего бы тебе не подняться в спальню и не взглянуть на ту, что с моей стороны кровати? Внизу дыр выше крыши. Занавеска вся изжевана».
«Тут другое, — она сверлит меня взглядом. — Тут другое и ты это знаешь».
— Но в этом вопросе я не собирался ей уступать. Не собирался, и все тут. «Ты говоришь, что тут другое, только по одной причине. Ты любишь пса, которого подарила мне, и не любишь кошку, которую я подарил тебе. Но вот что я вам скажу, миссис Девитт. Если во вторник вы отведете кошку в кошачий питомник за то, что она подрала занавески в гостиной, гарантирую вам, что в среду я отведу пса в собачий питомник за то, что он сжевал занавеску в спальне. Это понятно?»
Она посмотрела на меня и заплакала. Бросила в меня книгу и сказала, что я мерзавец. Злобный мерзавец. Я попытался взять ее за руку, чтобы она задержалась и дала мне возможность помириться с ней, если была возможность помириться, не сдавая своих позиций, а в этот раз я сдавать их не собирался, но она вырвал руку из моих и выбежала из гостиной. Френк побежал следом. Они поднялись наверх, дверь спальни с треском захлопнулась.
Я выждал полчаса, чтобы она успокоилась. Потом поднялся наверх. Наткнулся на закрытую дверь. Когда начал открывать ее, дверь уперлась в лежащего на полу Френка. Я мог бы сдвинуть его, особого труда это не составляло. Но он зарычал. Злобно зарычал, друзья мои, мурлыканьем там и не пахло. Если бы я вошел в спальню, уверен, что он попытался бы вцепиться в мое мужское достоинство. В ту ночь я спал на диване. Первый раз.
Месяцем позже, даже раньше, она уехала.
Если Л. Т. правильно рассчитывал время (а обычно так и случалось, сказывалась долгая практика), именно в это время раздавался звонок, извещающий об окончании перерыва на «Мясоперерабатывающем заводе Геппертона» в Эймсе, штат Айова, отсекая вопросы новичков (ветераны знали эту историю… и понимали, что вопросов лучше не задавать) насчет того, помирились ли Л. Т. и Красотка-Лулу, если нет, знает ли он, где она сейчас, и, самое главное, по-прежнему ли она и Френк неразлучны. Но звонок, возмещающий об окончании обеденного перерыва — лучший способ отсечь неприятные вопросы.
— Эта история, — говорил Л. Т., укладывая термос в сумку, поднимаясь и потягиваясь, — позволила мне сформулировать Первый постулат теории домашних любимцев Девитта.
Тут уж все головы поворачивались к нему, как повернулась моя, когда я впервые услышал эту высокопарную фразу. Но потом все испытывали разочарование, я — не исключение, потому что такая история заслуживала лучшей ударной фразы, однако, Л. Т. ее не менял.
— Если ваши кошка и собака ладят лучше, чем вы и ваша жена, не удивляйтесь, что как-то вечером, вернувшись с работы, вы найдете дома не жену, а записку на дверце холодильника, начинающуюся словами: «Дорогой Джон…»
Как я и говорил, он часто рассказывал эту историю, а однажды вечером, когда пришел ко мне домой на обед, рассказал моей жене и ее сестре. Моя жена пригласила Холли, которая развелась два года тому назад, чтобы обеспечить баланс между мальчиками и девочками. Я уверен, что причина именно в этом, потому что Рослин никогда не жаловала Л. Т. Девитта. Большинству людей он нравился, большинство людей относилось к нему, как руки относятся к теплой воде, но Рослин отличалась от большинства. Не понравилась ей и история о записке на дверце холодильника и домашних животных… я мог сказать, что не понравилась, хотя она и смеялась, где следовало. Холли… черт, не знаю. Я никогда не мог сказать, о чем думает эта женщина. Главным образом, сидит, сложив руки на коленях, и улыбается, как Мона Лиза. За тот раз вина лежала на мне, признаю. Л. Т. не хотел рассказывать эту историю, но я его все время подзуживал, потому что за столом повисла тишина, нарушаемая только стуком столовых приборов да звяканьем бокалов, и я буквально ощущал на себе идущие от моей жены волны неприязни к Л. Т. А если уж Л. Т. чувствовал нелюбовь Джек расселл терьера, отношение моей жены не могло составить для него тайны. Я так, во всяком случае, полагал.
Вот он и рассказал, в основном, чтобы доставить мне удовольствие, и в нужных местах закатывал глаза, словно говоря: «Господи, она обвела меня вокруг пальца, не так ли?» — и моя жена смеялась, где от нее ждали смеха, только смех этот был таким же фальшивым, как деньги в «Монополии», а Холли улыбалась улыбкой Моны Лизы и не поднимала глаз. В остальном обед прошел нормально, потом Л. Т. поблагодарил Рослин за «ну очень вкусную еду», а Рослин сказала, что он заходил в любое время, потому что ей и мне приятна такая компания. Она, конечно лгала, но я сомневаюсь, чтобы хоть за одним обедом в истории человечества обошлось без лжи. В общем, все шло хорошо, во всяком случае, до того момента, как я повез его домой и Л. Т. заговорил о том, что через неделю или около того исполнится год, как Красотка-Лулу ушла от него, то есть наступит четвертая годовщина их свадьбы, не круглая еще дата, но все-таки. Потом сказал, что мать Красотки-Лулу, в доме которой она так и не появилась, собирается поставить дочери памятник на кладбище. «Миссис Симмс говорит, что мы должны считать ее мертвой», — и после этих слов Л. Т. разрыдался. Меня это настолько поразило, что я едва не съехал в кювет.
Он так рыдал, что я, после того, как пришел в себя и выровнял автомобиль, подумал, что его хватит удар или лопнет какая-нибудь артерия. Его мотало из стороны в сторону, он лупил ладонями, хорошо, что не кулаками, по приборному щитку. Словно внутри развязался какой-то узел. Наконец, я свернул на обочину, начал похлопывать его по плечу, успокаивать. Сквозь рубашку чувствовал, какая горячая у него кожа, в нем словно пылал жаркий костер.
— Успокойся, Эл-ти. Не надо так убиваться, — говорил я.
— Мне так ее недостает, — говорил он всхлипывая, сквозь слезы, и я с трудом разбирал слова. — Чертовски недостает. Я возвращаюсь домой, а там нет никого, кроме кошки, которая плачет и плачет, и скоро я тоже начинаю плакать, пока наполняю миску тем дерьмом, которое она ест.
Он повернул ко мне красное, мокрое от слез лицо. Мне ужасно хотелось отвести глаза, но я чувствовал, что нельзя, надо смотреть. Кто, в конце концов, уговорил его вновь рассказать историю о Люси, Френке и записке под магнитом на дверце холодильника. Не Майк Уоллес и не Дэн Ратер, это точно. Поэтому я не отводил глаз. Не решался обнять его, боялся, что он заразит меня своими слезами и я тоже заплачу, но продолжал похлопывать его по плечу.
— Я думаю, она жива, вот что я думаю, — голос немного окреп, но уверенности в нем, конечно же не чувствовалось. Он говорил не о том, во что верил. В его словах слышалось другое: во что ему хотелось верить. Двух мнений тут быть не могло.
— Ты имеешь полное право в это верить, — ответил я. — Нет закона, который это запрещает, не так ли? В конце концов, ее тело не нашли.
— Мне хочется думать, что она сейчас где-нибудь в Неваде, поет в каком-то маленьком отеле-казино, — вздохнул он. — Не в Вегасе или Рено, в больших городах ей на сцену не прорваться, но вот в Уиннемакке или Эли… почему нет? В одном из таких мест. Она просто увидела объявление «ТРЕБУЕТСЯ ПЕВИЦА», и решила не ехать к матери. Черт, да они все равно никогда не ладили, так, во всяком случае, говорила Лу. А петь она, знаешь ли, умеет. Не знаю, слышал ли ты, как она поет, но умеет. Когда я впервые увидел ее, она пела в баре отеля «Марриот». В Колумбусе, штат Огайо. Или, есть другая возможность…
Он помолчал, потом продолжил, понизив голос.
— Проституция в Неваде узаконена, знаешь ли. Не во всех административных округах, но в большинстве. Она может работать в одном из трейлеров «Зеленый фонарь» или на ранчо «Мустанг». Многие женщины в душе проститутки. Лу — точно. Я не говорю, что она гуляла от меня и спала с кем-то еще, но я знаю. Она… да, вполне возможно, что она в одном из этих мест.
Он замолчал, взгляд его устремился в далекое далеко, должно быть, он представил себе Красотку-Лулу на кровати в дальней комнатке невадского борделя на колесах, Красотку-Лулу в одних чулках, ублажающего какого-то кобеля под голоса Стива Эрла и «Дьюкс», поющих «Шесть дней в дороге» или под доносящейся из телевизора мелодии «Голливудских сквайров». Красотка-Лулу — проститутка, не покойница, а автомобиль, найденный на обочине, маленький «субару», купленный ею до свадьбы, ничего не значит.
— Я могу в это поверить, если захочу, — он вытер мокрые глаза внутренней стороной запястий.
— Конечно, — кивнул я, — и правильно, Эл-ти, — думая при этом о том, чтобы сказали бы улыбающиеся мужчины, слушавшие его историю за обедом, если увидели сейчас этого человека с бледными щеками, покрасневшими глазами и горячей кожей.
— Черт, я в это верю, — он помолчал, потом повторил. — Я в это верю.
Когда я вернулся, Рослин уже легла в постель, с книгой в руке и укрывшись по грудь. Холли уехала домой, пока я отвозил Л. Т. Рослин пребывала в плохом настроении, о чем меня достаточно скоро известила. Женщина с улыбкой Моны Лизы прониклась к моему другу. Чуть ли не влюбилась в него. Чего моя жена решительно не одобрила.
— Как он остался без водительского удостоверения? — спросила она и добавила, не ожидая ответа. — Сел за руль выпивши, да?
— Естественно, — я плюхнулся на кровать со своей стороны. Снял туфли. — Но это было шесть месяцев тому назад, и если он продержится еще два, то удостоверение ему вернут. Я думаю, он продержится. Ходит на заседания «Анонимных алкоголиков».
Жена что-то буркнула, мои слова впечатления на нее не произвели. Я снял рубашку, понюхал подмышки, повесил в шкаф. Носил-то ее не больше двух часов, только за обедом.
— Знаешь, я никак не могу понять, почему полиция не пригляделась к нему повнимательнее после исчезновения его жены.
— Они задали ему несколько вопросов, — ответил я, — то только для того, чтобы собрать максимально подробную информацию. О том, что он мог это сделать, не было и речи, Рослин. Его никто не подозревал.
— И ты уверен, что это правильно.
— Да, уверен. Я кое-что знаю. Красотка-Лулу позвонила своей матери из отеля в Восточном Колорадо в день отъезда, позвонила на следующий день из Солт-Лейк-Сити. С ней все было в порядке. Эти звонки пришлись на рабочие дни, и Эл-ти провел их на заводе. Работал он и в тот день, когда они нашли ее автомобиль, припаркованный на дороге к ранчо неподалеку от Кейлайнта. И если у Эл-ти нет волшебного средства транспортировки, которое может в мгновение ока переносить его из одного места в другое, он ее не убивал. А кроме того, он и не мог ее убить. Потому что любил.
Рослин хмыкнула. Иной раз эта издавала этот отвратительный звук скептицизма. Даже после почти тридцати лет совместной жизни звук этот вызывает у меня желание повернуться к ней и наорать, требуя, что она отказалась, наконец, от этой мерзкой привычки. Или озвучивала свои мысли, или молчала в тряпочку. Я даже подумал, а не рассказать ли ей о том, как плакал Л. Т., как скопившееся напряжение вырвалось наружу слезами и рыданиями. Подумал, но не рассказал. Женщины не доверяют слезам мужчин. Они могут утверждать обратное, но глубоко внутри не доверяют слезам мужчин.
— Может, тебе самой позвонить в полицию? — предложил я. — Высказать свое компетентное мнение. Указать, что они упустили. Как Анджела Лэндсбюри в «Она написала убийство».
Я улегся в постель. Она выключила свет. Мы полежали в темноте. Заговорила она уже мягче.
— Мне он не нравится. Вот и все. Не нравится и никогда не нравился.
— Да, — вздохнул я. — Думаю, с этим все ясно.
— И мне не нравилось, как он смотрел на Холли.
Последнее означало, как я потом выяснил, что ей не нравилось, как Холли смотрела на него. Когда отрывала взгляд от тарелки.
— Я бы предпочла, чтобы ты не приглашал его на обед.
Я молчал. Время позднее. Я устал. День выдался трудным, вечер — тоже, вот я и устал. И меньше всего мне хотелось ссориться с женой, когда я едва шевелился от усталости, а ее что-то тревожило. Такие ссоры обычно заканчивались тем, что одному приходилось проводить ночь на диване. И был лишь единственный способ избежать ссоры: молчать. В семейных отношениях слова, что дождь. Семейные отношения — территория, изрезанная сухими речными руслами, которые в мгновения ока могут превратиться в бурные потоки. Психоаналитики верят в болтовню, свободный поток сознания, но большинство из них разведены или голубые. Именно молчание залог крепости семейных отношений.
Молчание.
Какое-то время спустя моя вторая половина повернулась ко мне спиной, тем самым давая понять, что день для нее закончился. Я еще какое-то время лежал без сна, думая о запыленном маленьком автомобиле, возможно, когда-то белым, припаркованном на дороге к ранчо в невадской пустыне неподалеку от Кейлайнта. Дверца со стороны водителя открыта, зеркало заднего обзора вырвано с мясом и лежит на полу, переднее сидение залито кровью и порвано дикими животными, которые залезали в кабину, чтобы посмотреть, что к чему, может и попробовать обивку на вкус.
Некий мужчина, во всяком случае, полиция считала, что это мужчина, убил в той части Америки пятерых женщин, пятерых женщин за три года, которые Л. Т. прожил с Красоткой-Лулу. Четыре из этих пяти женщин оказывались там проездом. Каким-то образом он останавливал их, вытаскивал из автомобиля, насиловал, расчленял топором и оставлял за холмом или двумя от дороги на съедение стервятникам, воронам и ласкам. Пятой стала пожилая жена ранчера. Полиция называла убийцу Человек-Топор. Когда я это пишу, Человек-Топор по-прежнему не пойман. Но больше он никого не убивал. Если Синтия Красотка-Лулу Симмс Девитт — шестая жертва Человека-Топора, она же и последняя, на текущий момент. Однако, по-прежнему не снят вопрос, была она шестой жертвой или нет. Если большинство отвечают на него утвердительно, то некоторые, скажем Л. Т., продолжают надеяться на лучшее.
Дело в том, что кровь, обнаруженная на переднем сидении, принадлежала не человеку. Эксперты управления полиции Невады установили это меньше чем за пять часов. Ранчер, который нашел «субару» Красотки-Лулу, увидел стаю ворон, кружившую в полумиле от того места, где стоял автомобиль. Пройдя эти полмили, он нашел не расчлененную женщину, а расчлененную собаку. От нее остались лишь зубы да несколько косточек. Хищники и стервятники славно потрудились в этот день, да и с самого начала мяса в Джек расселл терьере было немного. Человек-Топор разделался с Френком, а вот судьба Красотки-Лулу осталась неизвестной.
Возможно, думал я, она действительно жива. Поет «Завяжи желтую ленточку» в ресторане «Тюрьма» в Эли или «Передай записку Майклу» в «Розе Санта-Фе» в Готорне. Вместе с инструментальным оркестром из трех человек. Старики стараются выглядеть моложе в красных жилетках и черных вязаных галстуках. А может, она отсасывает у ковбоев автострад в Остине или Уэндовере, наклоняясь вперед, пока груди не вдавливаются в бедра, под календарем с тюльпанами из Голландии, хватаясь руками все за новые дряблые ягодицы, думая о том, что посмотреть вечером по телевизору, после того, как закончится ее смена. Возможно, она просто съехала с шоссе, оставила автомобиль и ушла. С людьми такое случается. Я знаю, да и вы, возможно, тоже. Некоторые плюют на все и уходят. Может, она даже оставила Френка в автомобиле, предполагая, что кто-то найдет его и поселит у себя, только первым к автомобилю подошел Человек-Топор и…
Но нет. Я встречался с Красоткой-Лулу и не могу представить себе, что она оставила собаку в закрытом автомобиле под жарким солнцем пустыни, где она могла изжариться живьем или умереть от голода. Особенно собаку, которую она любила без памяти. Френка. Нет, Л. Т. ничего не преувеличивал, я видел их вдвоем и знаю.
Возможно, она действительно жива. Тела не нашли, так что Л. Т. где-то прав. Но я никак не могу соотнести живую Красотку-Лулу с автомобилем, который стоит на обочине сельской дороги с распахнутой дверцей и отломанным зеркалом заднего обзора, и останками собаки, обглоданными воронами и лежащими за двумя холмами от автомобиля. Не доходит до меня, каким образом Красотка-Лулу могла попасть из-под Кейлайнта в другое место, где она поет, или пляшет, или отсасывает у дальнобойщиков, сменившая имя, перечеркнувшая прошлую жизнь. Но сие не означает, что такого не может быть. Как я и говорил Л. Т., полиция не нашла ее тело, только автомобиль и останки собаки неподалеку от автомобиля. Сама Красотка-Лулу может быть, где угодно. Это видит и слепой.
Я не мог заснуть, мне захотелось пить. Я вылез из кровати, пошел в ванную, вынул зубные щетки из стакана, который мы держали на раковине. Наполнил стакан водой. Сел на опущенную крышку сидения унитаза, пил воду и думал о звуках, которые издают сиамские кошки, похожие на плач, о том, как приятно слышать эти звуки, если они тебе нравятся, возвращаясь домой с работы.
Когда Ричард Киннелл впервые увидел эту картину на дворовой распродаже в Розвуде, она его не напугала. Наоборот. Она ему сразу понравилась. Сразу заворожила. И он подумал еще, как ему повезло, что он совершенно случайно набрел на такую замечательную штуковину, которая рождала в душе какое-то особенное ощущение. Но уж точно — не страх. И только потом Киннелл понял («потом, когда было уже слишком поздно», как написал бы он сам в одном из своих романов, пользующихся у читающей публики неизменным и прямо-таки ошеломляющим успехом), что ощущения, рожденные этой картиной, очень напоминали те, что он испытывал в юности по отношению к некоторым запрещенным законом наркотическим препаратам.
Киннелл заехал в Розвуд по дороге из Бостона, куда его пригласили на конференцию писателей Новой Англии с эпохальным названием «Опасные стороны популярности» под эгидой PEN. Он давно уже понял, что PEN умеет найти достойные темы для обсуждения. На самом деле ему это даже нравилось. На таких мероприятиях он, как говорится, отдыхал душой. От Дерри до Бостона было двести шестьдесят миль, но Киннелл решил, что поедет сам, на машине. Конечно, он мог бы полететь на самолете, но в последнее время работа над очередной книгой неожиданно застопорилась, и ему хотелось какое-то время побыть одному, чтобы спокойно подумать, как преодолеть творческий кризис. А тут как раз выдался подходящий случай.
На конференции Киннеллу задавали все те же вопросы, которые, по его собственному мнению, люди, близкие к литературе ужасов, вообще не должны задавать писателю. Спрашивали, где он берет сюжеты для своих романов и не бывает ли страшно ему самому, когда он работает над своей книгой. Из Бостона Киннелл выехал по мосту Тобин-Бридж и сразу свернул на шоссе № 1. Он никогда не ездил по скоростным автобанам, когда хотел подумать над разрешением назревших проблем. Скоростные трассы вгоняли его в странное состояние: как будто ты спишь и в то же время бодрствуешь. Состояние спокойное и даже приятное, но не особенно конструктивное в творческом плане. А вот дорога, идущая по побережью, с постоянными остановками у светофоров… она действовала на Киннелла, как песчинка, попавшая в устрицу. Создавала как раз то ненавязчивое раздражение, которое способствует работе мысли. А иногда даже рождает жемчужину.
Хотя критики творчества Ричарда Киннелла в жизни бы не додумались употребить это сравнение. В одном из номеров «Эсквайра» за прошлый год появилась статья Брэдли Симонса про «Город кошмаров». Статья начиналась так: «Ричард Киннелл снова порадовал многочисленных почитателей. Король ужасов испытал очередной приступ неудержимой словесной рвоты и выдал нам энный шедевр. Сие извержение озаглавлено «Город кошмаров»».
Киннелл уже проехал через Ревир, Молден, Эверетт и Ньюберипорт. Сразу за Ньюберипортом, чуть к югу от границы штатов Массачусетс и Нью-Хэмпшир, располагался маленький аккуратненький городок — Розвуд. Отъехав примерно на милю от центра города, Киннелл заметил, что на лужайке перед одним двухэтажным коттеджем разложены в ряд всякие штуки явно дешевого вида. К электрической плитке мутно-зеленого цвета была прикреплена картонка с надписью: «ДВОРОВАЯ РАСПРОДАЖА». По обеим сторонам узкой улицы стояли припаркованные автомобили. Между ними оставался тот самый проезд типа «захочешь — протиснешься», который матерно поминают нетерпеливые водители, не подверженные таинственному обаянию дворовых распродаж в маленьких городках. Но Киннелл как раз обожал дворовые распродажи. Особенно ему нравилось рыться в коробках со старыми книгами, которые иногда попадались на этих домашних базарчиках. Он протиснулся в узкий проезд и поставил свою «ауди» первой в линии машин, смотрящих в сторону Мэна и Нью-Хэмпшира.
На распродаже было достаточно людно. Человек десять — двенадцать бродили по донельзя замусоренной лужайке перед деревянным коттеджем, выкрашенным в серый и синий цвета. Слева от залитой бетоном дорожки, прямо на улице, стоял большой телевизор. Подставкой ему служили четыре мусорные корзины, но мусор в них, кажется, не бросали принципиально. На телевизоре красовалась очередная картонка: «КУПИ ЧТО-НИБУДЬ — НЕ ПОЖАЛЕЕШЬ». Электрический шнур — тугой, как струна, — тянулся от телевизора в дом через распахнутую переднюю дверь. Тут же, в тени большого зонта с надписью «CINZANO», стояло пластиковое кресло. В кресле сидела толстая тетка. Перед ней — маленький карточный столик с коробкой из-под сигар, перекидным блокнотом и еще одной картонкой, на которой было выведено от руки: «ОПЛАТА ТОЛЬКО НАЛИЧНЫМИ. ПРОДАННЫЕ ТОВАРЫ ВОЗВРАТУ НЕ ПОДЛЕЖАТ». Телевизор работал. Крутили очередную мыльную оперу, где все шло к тому, что красавец-герой и красавица-героиня сейчас займутся крайне небезопасным сексом. Толстая тетка мельком взглянула на Киннелла и снова уставилась в телевизор. Секунду она таращилась на экран, а потом опять повернулась к Киннеллу. И уставилась уже на него. Причем открыв рот.
Ага, читательница-почитательница, — подумал Киннелл, оглядывая лужайку в поисках картонной коробки со старыми книжками в мягких обложках, которая непременно должна была быть где-то здесь.
Книжек он не нашел. Зато увидел картину, прислоненную к гладильной доске и подпертую для устойчивости двумя пластиковыми корзинками. У Киннелла перехватило дыхание. Он сразу понял, что эту вещь он возьмет.
Сдерживая возбуждение, он небрежно шагнул к картине и опустился перед ней на одно колено. Это была акварель, безупречная с точки зрения техники. Впрочем, техника Киннелла как раз и не интересовала (что не раз отмечали прилежные критики, бравшиеся за разбор его книг). В произведениях искусства он ценил прежде всего содержание. Причем чем больше оно «пробивало», тем лучше. Киннелл любил, чтобы произведение рождало тревогу. И, если судить по такому критерию, картина была выше всяких похвал. Стоя на коленях между пластиковыми корзинами, набитыми всякой всячиной, он провел пальцами по стеклу, закрывавшему акварель. Потом огляделся, надеясь обнаружить еще нечто подобное, но такая картина была одна — все остальное являло собой стандартный для домашних базарчиков набор: пухлощекие куколки, молитвенно сложенные ладони и резвящиеся собачки.
Киннелл опять стал разглядывать акварель в рамочке под стеклом. Мысленно он уже переставил свой чемодан на заднее сиденье в салоне, а картину бережно уложил в багажник.
На картине был изображен молодой человек за рулем мощной спортивной машины — может, «гранд-ама», а может, и GTX, в общем, какой-то машины с откидным верхом — на мосту Тобин-Бридж на закате. Откидной верх был поднят, и поэтому черный автомобиль походил на недоделанный кабриолет. Молодой человек пристроил левую руку поверх боковой дверцы с опущенным стеклом, а правую небрежно держал на руле. Закатное небо над Тобин-Бридж в желтых и серых подтеках с ярко-розовыми прожилками было похоже на громадный синяк. Жидкие светлые волосы свисали сосульками на низкий лоб, молодой человек ухмылялся, и сквозь приоткрытые губы были видны его зубы. Только это были не зубы, а самые настоящие клыки.
Может быть, он их специально затачивал, — подумал Киннелл. — Может быть, он маньяк какой-нибудь. Людоед.
Ему это ужасно понравилось: сама идея, что людоед едет по Тобин-Бридж на закате. В шикарном «гранд-аме». Он знал, что подавляющее большинство из тех, кто присутствовал на писательской конференции PEN, наверняка бы подумали: Ага, самая что ни на есть подходящая картинка для Рича Киннелла. Небось повесит ее над столом для вдохновения. Такое перышко, чтобы пощекотать в старой поизносившейся глотке на предмет очередной порции неудержимой рвоты. Но ведь это самое подавляющее большинство были просто невеждами — во всяком случае, в том, что касается его собственных книг. И мало того: они носились со своим невежеством, обожали его, холили и лелеяли
— непонятно, с какого перепугу. Точно так же, как некоторые холят, лелеют и обожают зловредных и глупых маленьких собачонок, которые облаивают гостей и время от времени норовят укусить почтальона за пятку. Картина понравилась Киннеллу не потому, что он писал романы ужасов. Он писал романы ужасов потому, что ему нравились вещи типа этой картины. Восторженные читатели часто присылали ему всякую ерунду — в основном картины. Большую часть этих картин Киннелл просто выбрасывал на помойку. И вовсе не потому, что они были плохими. А потому, что они были скучными и предсказуемыми. Но вот один парень из Омахи как-то прислал ему маленькую керамическую фигурку: вопящая от страха обезьянка высовывает голову из холодильника. И эту вещицу Киннелл оставил. С точки зрения художественного мастерства фигурка была исполнена из рук вон плохо, но в ней был элемент неожиданности. Какое-то странное соприкосновение, которое затронуло Киннелла и, как говорится, придало ему ускорение. В картине тоже что-то такое было. Только сильнее. Гораздо сильнее.
Киннелл уже потянулся к картине. Ему хотелось взять ее прямо сейчас — сию же секунду, — засунуть под мышку и объявить, что он берет эту вещь. Но тут у него за спиной раздалось:
— Простите, ведь вы Ричард Киннелл?
Он резко выпрямился и обернулся. Прямо за спиной стояла толстая тетка, загораживая большую часть обзора. Киннелл заметил, что, прежде чем подойти к нему, тетка подкрасила губы ярко-красной помадой и теперь улыбалась этакой кровоточащей улыбкой.
— Да, это я, — улыбнулся он в ответ. Толстуха указала глазами на картину:
— Мне бы следовало догадаться, что вы сразу к ней и направитесь, — проговорила она с глуповатой улыбкой. — Она прямо ваша.
— Да, действительно. — Киннелл изобразил самую лучезарную из своих «парадно-выходных» улыбок. — И сколько вы за нее хотите?
— Сорок пять долларов, — тут же отозвалась тетка. — Скажу вам по правде, я сначала хотела семьдесят. Но она никому не нравится, да. Пришлось сбавить цену. Если вы завтра за ней вернетесь, я и за тридцатку, наверное, отдам. — Улыбка на лице тетки растягивалась все шире, а излучаемое ею радушие приняло прямо-таки устрашающие размеры. Киннелл даже заметил, что в уголках теткиных губ пузырится слюна.
— Нет, лучше я рисковать не буду. А то вдруг ее все-таки купят до завтра, — сказал он. — Я вам выпишу чек. Прямо сейчас, не откладывая.
Теткина улыбка растянулась почти до ушей, и тетка теперь стала похожа на какую-то нелепую пародию на Джона Уотерса. О, божественная Ширли Темпл!
— Вообще-то я не должна брать чеки. Ну да ладно, — произнесла она тоном скромницы-школьницы, поддавшейся наконец на настойчивые уговоры сексуально озабоченного приятеля. — И уж коли вы достали ручку, может, заодно мне автограф дадите, для дочки? Ее Микела зовут.
— Красивое имя, — отозвался Киннелл на автомате. Он взял картину и вернулся следом за толстой теткой к карточному столику. Действие на экране сменилось. Похотливая парочка временно уступила место изголодавшейся старушенции, которая шумно и жадно поглощала мысли.
— Микела читает все ваши книги, — сказала толстуха. — И откуда вы только берете эти свои безумные идеи?
— Не знаю. — Киннелл растянул губы в улыбке. — Они просто приходят, и все. Удивительно, да?
Толстуху, заправлявшую на распродаже, звали Джуди Даймент. Она жила в соседнем доме. Когда Киннелл спросил, не знает ли она случайно, кто написал картину, она сказала, что знает. Ее написал Бобби Хастингз, и из-за этого Бобби Хастингза она теперь тут и сидит. Продает вещи, которые когда-то принадлежали ему.
— Единственная его картина, которую он не сжег, — сказала Джуди. — Бедняжка Айрис! Вот кого мне действительно искренне жаль. А Джорджу, по-моему, все равно. И я точно знаю, что он так и не понял, почему Айрис решила продать этот дом.
Она закатила глаза, изображая классический взгляд, апеллирующий к собеседнику: мол, вы только представьте себе такое. Киннелл вручил ей чек, а Джуди протянула ему блокнот, куда она аккуратно записывала все вещи, которые ей удавалось продать, и суммы, которые она за них получала.
— Напишите, пожалуйста, что-нибудь для Микелы, — попросила она, вновь расплывшись в приторно-сладкой, глуповатой улыбочке. — Ну, пожалуйста.
Эта улыбка была для Киннелла как старый знакомый, который вдруг вновь возник в твоей жизни, хотя ты-то втайне надеялся, что он давно умер.
— Ага-ага, — рассеянно отозвался он и быстренько изобразил в блокноте свое стандартное обращение к поклонникам типа «спасибо читателю за внимание». Он не следил за своей рукой. Даже не думал о том, что пишет. Он уже двадцать пять лет раздавал автографы, процесс был доведен до полного автоматизма. — Расскажите мне про эту картину. И про Хастингзов тоже.
Джуди Даймент скрестила на груди пухлые руки с видом человека, готового продекламировать благодарным слушателям свою любимую историю.
— Бобби было всего двадцать три года, когда этой весной он покончил с собой. Можете себе представить? Он был из тех молодых людей, кого называют измученными гениями. Но при этом жил дома с родителями. — Она вновь закатила глаза, апеллируя к Кеннеллу. Мол, вы только подумайте, и бывает же такое на свете. — У него было таких картин семьдесят, если не все восемьдесят. Не считая набросков. Он их в подвале держал, у себя. — Джуди указала взглядом на коттедж, а потом вперилась в картину с парнем зловещего вида, мчащимся по мосту Тобин-Бридж на закате. — Айрис… это мать Бобби… она говорила, что почти все его творения были просто ужасными. Еще похуже, чем это. Говорила, что от его картин у нее волосы дыбом встают. — Джуди понизила голос до шепота, покосившись на женщину, которая рассматривала разрозненный набор столового серебра и весьма неплохую коллекцию старых пластиковых стаканчиков из «Макдоналдса» с кадрами из фильма «Дорогая, я уменьшил детей». — Говорила, что там были всякие сексуальные сцены.
— О нет, — сказал Киннелл.
— А самые жуткие вещи он стал писать, когда пристрастился к наркотикам, — продолжала Джуди Даймент. — Когда он покончил с собой… повесился у себя в подвале, где обычно писал картины… там нашли больше сотни этих маленьких пузыречков, в которых продают кокаин. Нет, наркотики — это ужасно! Верно, мистер Киннелл?
— Ужасно.
— В общем, по-моему, в какой-то момент он просто дошел до точки. И решил эту точку поставить, чтобы дальше не мучиться. Собрал все свои наброски и картины… кроме вот этой вон, как оказалось… свалил на заднем дворе и сжег. А потом повесился у себя в подвале. К рубашке он приколол записку:
«Мне не вынести то, что со мной происходит». Какой ужас, да, мистер Киннелл? — Разве бывает что-то страшнее?
— Нет, не бывает, — отозвался Киннелл. Причем сказал он это искренне.
— Как я уже говорила, Джордж остался бы жить в этом доме, если бы сумел настоять на своем, — продолжала Джуди Даймент. Она вырвала из блокнота листок с автографом для Микелы, положила его рядом с чеком Киннелла и задумчиво покачала головой, словно недоумевая, как такое возможно, что подписи на обоих листах совпадают. — Но мужчины, они не такие, как женщины.
— Правда?
— Конечно. Не такие чувствительные и ранимые. Под конец от Бобби Хастингза остались лишь кожа да кости. Он даже не мылся. Грязный был… от него, знаете, пахло… в одной и той же футболке все время ходил. В черной такой, с фотографией «Лед Зеппелин». Глаза у него были красные. На щеках — щетина, которую и бородой-то не назовешь. И весь запрыщавил. Все лицо было в угрях, как у подростка. Но Айрис любила его. Все равно любила. Мать всегда будет любить своего ребенка, во что бы он ни превратился.
Женщина, которая разглядывала столовое серебро и стаканчики из «Макдоналдса», все-таки выбрала кое-что для себя — подставочки под стаканы с кадрами из «Звездных войн» — и подошла к столику, чтобы расплатиться. Миссис Даймент взяла у нее пять долларов, аккуратно записала себе в блокнот: «НАБОР КУХОННЫХ ПОДСТАВОК. РАЗРОЗН. ВСЕГО — 12», после чего вновь повернулась к Киннеллу.
— Они переехали в Аризону, — продолжала она. — У Айрис там родственники, во Флагстаффе. Я знаю, что Джордж сразу начал искать работ у… он чертежник-конструктор… вот только не знаю, нашел уже что-нибудь или нет. Но если нашел, то думаю, в Розвуд они уже не вернутся. Она попросила меня продать кое-какие вещи… она — это Айрис… и сказала, что я могу взять себе двадцать процентов за хлопоты. А ее деньги отправить ей чеком. Только, боюсь, денег немного получится. — Миссис Даймент вздохнула.
— Картина просто великолепная, — сказал Киннелл.
— Да. Жалко, что он их сжег, все остальные свои работы. Так бы хоть что-то было интересное. А то большая часть всех вещей, которые я тут пытаюсь продать, — обычный домашний хлам, только на выброс и годный. А это что?
Киннелл перевернул картину. На задней стороне рамки была приклеена какая-то бумажка.
— Наверное, название.
— И что там написано?
Киннелл приподнял картину, так чтобы Джуди было удобно самой прочитать надпись. Получилось так, что картина оказалась как раз на уровне его глаз, и Киннелл воспользовался случаем, чтобы еще раз ее рассмотреть. И снова его захватило пронзительное ощущение чего-то потустороннего, заключенного в этой в общем-то непритязательной акварели: молоденький мальчик за рулем мощной спортивной машины, ребенок со зловещей и искушенной усмешкой и омерзительными заточенными зубами.
А ведь оно очень подходит, название, — подумал он. — Лучше и не придумаешь, как ни старайся.
— «Дорожный Ужас прет на север», — прочла Джуди вслух. — А я ее и не заметила, эту штуку, когда мои мальчики таскали вещи. Это название, да?
— Наверное.
Киннелл не мог оторвать взгляд от усмешки блондинистого мальчика на картине. Я кое-что знаю, — говорила эта усмешка. — Я знаю что-то такое, что тебе никогда не узнать.
— Да, действительно сразу поверишь, что парень, который все это изобразил, явно прибалдел от наркоты, — с огорчением проговорила Джуди. Киннелл отметил, что огорчение было искренним. — Неудивительно, что он покончил с собой и разбил мамино сердце.
— Я, кстати, тоже еду на север, — сказал Киннелл, запихивая картину под мышку. — Спасибо за…
— Мистер Киннелл?
— Да?
— Могу я взглянуть на ваше водительское удостоверение? — Это было сказано совершенно серьезно. Безо всякой издевки и даже не по приколу. — Я должна записать номер на вашем чеке. Так надо.
Киннелл поставил картину на землю и полез за бумажником.
— Пожалуйста. Без проблем.
Женщина, которая купила подставочки под стаканы с кадрами из «Звездных войн», уже было направилась к своей машине, но задержалась перед телевизором на лужайке — засмотрелась на мыльную оперу. Когда Киннелл проходил мимо, женщина покосилась на картину у него в руках.
— Надо же, — проговорила она. — И ведь кто-то купил это уродство. Кошмарная вещь. Я ее каждый раз вспоминаю, когда свет гашу, и меня прямо дрожь пробирает.
— Да? И чего в ней такого уж жуткого? — спросил Киннелл.
Тетушка Киннелла, тетя Труди, жила в Уэллсе, примерно в шести милях к северу от границы штатов Мэн и Нью-Хэмпшир.
Киннелл съехал с шоссе на дорогу, которая огибала городскую водонапорную башню (ту самую, ядовито-зеленого цвета с забавной табличкой-призывом жирными буквами высотой фута четыре: «СОХРАНИМ МЭН ЗЕЛЕНЫМ. ДАВАЙТЕ ДЕНЬГИ»), и уже через пять минут зарулил на подъездную дорожку к аккуратному маленькому тетушкиному домику. На лужайке, разумеется, не было никакого включенного телевизора, водруженного поверх мусорных корзин, — только цветочные клумбы, настоящая страсть тети Труди. Киннеллу уже давно хотелось отлить, но он не стал останавливаться по дороге. Зачем останавливаться в придорожной закусочной, если можно заехать к тетке и там с комфортом сходить в туалет, а заодно послушать свежие семейные сплетни? Тетя Труди всегда была в курсе всего, что происходит в семье, и знала, что, где и кто. И, конечно, ему не терпелось показать ей свое новое приобретение — картину.
Тетя вышла ему навстречу, крепко обняла и «обклевала» все лицо своими фирменными быстрыми поцелуйчиками, которые стойко ассоциировались у Киннелла с чем-то птичьим и от которых его в детстве всегда трясло.
— Сейчас я тебе кое-что покажу, — сказал Киннелл. — Тебя так протащит, что ты из чулков своих выпрыгнешь.
— Интересная мысль, — развеселилась тетя Труди и с улыбкой уставилась на племянника, обхватив локти ладонями.
Киннелл достал из багажника картину. Тетю действительно протащило, но не так, как рассчитывал Киннелл. Она вдруг страшно побледнела. Киннелл в жизни не видел, чтобы люди бледнели вот так — словно вся краска разом сошла с лица.
— Жуткая вещь, нехорошая, — натянуто проговорила тетя, и было заметно, что она изо всех сил старается чтобы не дрожал голос. — Мне не нравится. Наверное, я понимаю, чем она привлекла тебя, Ричи. Только ты-то играешь в свои кошмары, а здесь оно все настоящее. Убери ее лучше обратно в багажник, сделай тете приятное. А когда будешь ехать через Сако, я тебе очень советую: остановись на мосту и брось ее в реку.
Киннелл обалдело уставился на тетю. Он никогда не видел ее такой. Тетя Труди плотно сжимала губы, пытаясь унять дрожь. И она уже не держала себя за локти — нет, она буквально вцепилась ладонями в локти, как будто пыталась сдержать себя, чтобы не сорваться с места и не убежать. Она как-то вдруг постарела и из крепкой шестидесятилетней женщины превратилась в дряхлую девяностолетнюю старуху.
Киннелл не мог понять, что происходит.
— Тетя? — осторожно проговорил он, уже начиная тревожиться. — Что-то не так?
— Вот это не так. — Она оторвала правую руку от левого локтя и ткнула пальцем в картину. — Удивительно даже, что ты сам ничего не чувствуешь — при твоем-то богатом воображении.
Нет, кое-что Киннелл чувствовал. Определенно чувствовал. Иначе бы не стал отваливать за картину сорок пять долларов. Но тетя Труди чувствовала что-то другое… или что-то сверх того, что чувствовал он сам. Киннелл повернул картину к себе (до этого он держал ее так, чтобы тетушке было удобнее смотреть) и еще раз взглянул на нее. И увидел такое, от чего у него перехватило дыхание, как от удара под дых. Внутри все оборвалось.
Картина переменилась. Не сильно, но все же переменилась. Улыбка белобрысого парня растянулась шире, заточенные людоедские зубы стали видны еще лучше. Теперь он прищурился посильнее, и от этого вид у него стал еще более искушенным и еще более злобным.
Неуловимая перемена в улыбке… губы, растянутые чуть пошире, так что острые зубы видны еще лучше… другой прищур… другой взгляд… черты, которые очень зависят от субъективного восприятия. Такие вещи не запоминаешь в точности, всегда есть вероятность, что ты просто ошибся. Тем более что Киннелл не особенно-то и приглядывался к картине, когда ее покупал. Да и миссис Даймент совершенно его уболтала. Она была явно из тех непомерно общительных женщин, которые так тебя заговорят, что потом в голове еще долго будет зудеть.
Но была еще одна вещь, которую никак нельзя было списать на фокусы памяти и субъективного восприятия. Пока картина лежала в багажнике, молодой человек сдвинул левую руку — которую он поначалу держал поверх дверцы, — и теперь Киннелл разглядел татуировку, которой не было видно раньше. Обагренный кровью кинжал, оплетенный виноградными листьями. А под ним — надпись. Киннелл разобрал только два слова: «ЛУЧШЕ СМЕРТЬ». Но вовсе не обязательно быть популярным писателем — автором многих бестселлеров, чтобы сообразить, что там написано дальше. В конце концов, «ЛУЧШЕ СМЕРТЬ, ЧЕМ БЕСЧЕСТЬЕ» — это как раз та вещь, которую бесноватые дорожные странники, приносящие только несчастья, типа этого парня с людоедской усмешкой, обычно и вытатуировывают у себя на руке. А на другой руке — туза пик или цветок в горшочке, подумал Киннелл.
— Тебе она очень не нравится, тетя? — спросил он.
— Очень не нравится.
И тут Киннелл заметил еще одну любопытную вещь. Тетя Труди, оказывается, отвернулась и теперь делает вид, что с интересом смотрит на улицу (хотя на улице не было ничего интересного: обычная сонная и пустынная улица, разморенная жарким послеобеденным солнцем), лишь бы только ненароком не взглянуть на картину.
— Отвратительная картина. Давай ты ее уберешь, и пойдем в дом. Сдается мне, тебе надо кое-куда зайти.
Как только Киннелл убрал акварель в багажник, тетя Труди сразу воспряла духом и, как говорится, вновь обрела свою прежнюю savoir-faire[100]. Они немного поговорили о матери Киннелла (живет в Пасадене), о его сестре (в Батон-Руже) и о его бывшей жене Салли (в Нашуа). Салли была дамой самостоятельной и не без прибабахов. Она держала приют для бездомных животных в здоровенном жилом автоприцепе и выпускала два ежемесячных журнала. В «Гостях с того света» публиковались статьи о всяких астральных делах и якобы правдивые истории из жизни духов и привидений. В «Пришельцах», как явствует из названия, печатались рассказы людей, которые так или иначе общались с инопланетянами. Киннелл давно уже не посещал никаких сборищ, на которых писатели встречаются с восторженными читателями, помешанными на фэнтези и ужасах. Как он иногда говорил знакомым, для одной жизни одной Салли вполне достаточно.
Когда он наконец собрался ехать, была уже половина пятого вечера. Тетя пошла проводить его до машины. Она настойчиво зазывала его остаться поужинать, но Киннелл решил не терять день.
— Если я выеду прямо сейчас, то успею проехать большую часть пути до темноты.
— Ладно, — сказала тетя. — И ты прости, что я так разругала твою картину. Конечно, она тебе нравится. Тебе всегда нравились… всякие странные вещи. Просто мне она показалась… какой-то не такой. Может быть, я чего-то не понимаю. Но это лицо… — Она невольно поежилась. — Ужасное лицо. Как будто ты на него смотришь… и чувствуешь, что он тоже на тебя смотрит.
Киннелл улыбнулся и чмокнул тетушку в кончик носа.
— Тетя, ты просто чудо. У тебя у самой богатейшее воображение.
— Ну да, это у нас семейное. Кстати, не хочешь еще раз сходить в туалет на дорожку? Он покачал головой.
— Я же не для этого заезжал.
— Да? А для чего ты тогда заезжал?
— С тобой побеседовать, тетушка, — улыбнулся Киннелл. — Ты у нас все про всех знаешь: кто хороший, а кто плохой. И ты не боишься рассказывать то, что знаешь.
— Ладно, езжай уже. — Тетя пихнула его в плечо, изображая досаду. Но на самом деле она была очень довольна. — На твоем месте я бы поторопилась домой. Я бы, наверное, с ума сошла, доведись мне ехать одной в темноте с этим противным и злобным парнем, пусть даже он и лежит в багажнике. Я хочу сказать, ты его зубы видел? Ну вот!
Киннелл все-таки выехал на автобан, чтобы выгадать в скорости, и гнал как сумасшедший до самой заправки «Грей». На заправке он решил остановиться и еще раз взглянуть на картину. Должно быть, тетушкина тревога передалась и ему, как зараза. Впрочем, он был уверен, что дело не в этом. Просто не давало покоя одно неприятное ощущение. И вот теперь Киннелл мучился: показалось ему или картина действительно переменилась?
В кафе на заправке предлагали стандартный набор гурманских закусок — гамбургеры и газировка в банках. На заднем дворе была оборудована маленькая уютная площадка со столиками и даже садик для выгула собак. Киннелл запарковался рядом с фургончиком с номерами штата Миссури. Заглушил двигатель. Сделал глубокий вдох, на пару секунд задержал дыхание — и выдохнул. Он специально поехал в Бостон на машине, чтобы спокойно подумать, как преодолеть творческий «затык» и возобновить работу над книгой. И вот ирония судьбы. По дороге туда он усиленно размышлял о том, как отвечать, если на конференции ему зададут очень правильные и заковыристые вопросы. Но никто ему этих вопросов не задал. Когда присутствующие уяснили, что нет, он не знает, откуда берутся его сюжеты, и что да, его самого иногда пугают его измышления, они потеряли всяческий интерес к его творчеству и стали выспрашивать, где найти подходящего литагента.
И вот теперь, по дороге домой, он только и думает, что об этой проклятой картине.
Неужели картина и вправду переменилась! Но если так — и нарисованный парень действительно сдвинул руку, так что Киннелл сумел прочесть надпись-татуировку, которую не было видно раньше, — тогда самое время садиться писать статью для одного из журналов Салли. Или даже серию статей с продолжением. Но с другой стороны, если картина не переменилась, тогда… что тогда? Галлюцинация приключилась на нервной почве? Бред собачий. С чего бы ему вообще нервничать? Чувствует он себя замечательно. Жизнь удалась. У него все в порядке. Во всяком случае, было в порядке, пока не попалась эта картина, которая буквально зачаровала его, и теперь это очарование превратилось в какую-то странную, темную одержимость.
— Ладно, блин, успокойся. Просто в тот раз ты не рассмотрел как следует. — Киннелл произнес это вслух и вышел из машины. Что ж, может быть. Может быть. В конце концов, у него в голове «замыкает» не в первый раз. Все это фокусы восприятия. Тем более ему это вроде бы и по штату положено. Он ведь писатель, и пишет ужасы, и иногда его воображение немного…
— Заносит, — буркнул Киннелл себе под нос и открыл багажник. Достал картину, взглянул на нее. И пока он смотрел — секунд на десять забыв о том, что человеку вообще надо дышать, — он вдруг понял, что эта картина его пугает. По-настоящему. Как иногда нас пугает неожиданный тихий шорох в кустах. Как иногда нас пугает какое-нибудь неприятное насекомое, которое может ужалить, если его спровоцировать.
Теперь парень с картины улыбался ему — да, именно ему, а не просто так, Киннелл был в этом уверен на сто процентов, — и улыбка была безумной, и заточенные людоедские зубы обнажились во всей красе, до самых десен. Глаза у парня горели и в то же время как будто смеялись. А вот моста Тобин-Бридж не было и в помине. И Бостона, который виднелся вдали, тоже не было. И закатного неба не было. Теперь на картине царили темень и ночь. Громадный черный автомобиль и его бесноватого водителя освещал лишь тусклый свет единственного фонаря, отбрасывавшего маслянистые отблески на дорожный асфальт и на хромированные детали автомобиля. Черный автомобиль (скорее всего все же «гранд-ам») въезжал в маленький городок у шоссе № 1. Киннелл узнал это место. Он сам проезжал там еще сегодня.
— Розвуд, — пробормотал он себе под нос. — Это же Розвуд. Дорожный Ужас прет на север, все правильно. По шоссе № 1 — той же дорогой, что и Киннелл. Парень по-прежнему держал левую руку на боковой дверце с опущенным стеклом, но теперь он повернул ее так, что татуировка была не видна. Но Киннелл знал, что она там есть. Ведь знал же? Ну да.
Блондинистый парень походил на фаната «Металлики», который сбежал из дурдома, куда его упекли за преступление, совершенное в невменяемом состоянии.
— Боже правый, — прошептал Киннелл, и впечатление было такое, что эти слова произнес не он, а кто-то другой. Его вдруг охватила внезапная слабость, как будто все силы разом покинули тело — утекли, точно вода из дырявого ведра. Киннелл тяжело опустился на бетонный поребрик, отгораживающий стоянку от садика. Он неожиданно понял, что есть одна правда, которую он почему-то не видел раньше, когда писал свои жуткие книги. В реальной жизни, когда человек вдруг сталкивается нос к носу с чем-то таким, что противоречит его здравому смыслу, он отзывается именно так. Тебе кажется, будто ты истекаешь кровью и умираешь. Только кровь течет не из тела, а из мозгов.
— Неудивительно, что он покончил с собой, этот парень, который такое нарисовал, — выдавил Киннелл, не в силах оторвать взгляд от картины. От этой жестокой и дикой усмешки. От этих глаз, проницательных и остекленевших одновременно.
«К рубашке он приколол записку, — сказала тогда миссис Даймент. — «Мне не вынести то, что со мной происходит». Какой ужас, да, мистер Киннелл? Разве бывает что-то страшнее?»
Нет, не бывает.
Действительно, не бывает.
Киннелл поднялся, не выпуская из рук картину, и пошел через садик для выгула собак. Он сосредоточенно глядел себе под ноги, чтобы не наступить на собачьи «дела». На картину он не смотрел. Ноги дрожали и подгибались, но вроде пока держали. Впереди — там, где кончалась лужайка и начинались деревья, — молодая красивая девушка в белых шортах и красном топике без рукавов с завязочками на шее выгуливала коккер-спаниеля. Она улыбнулась Киннеллу издалека, но тут же поджала губы. Наверное, было у него в лице что-то такое, что заставило ее испугаться. Она пошла влево. Причем быстрым шагом. Спаниелю это не понравилось. Он изо всех сил упирался, но девушка тащила его за собой, натягивая поводок. Бедный пес кашлял и хрипел.
Сосновая роща на задах лужайки спускалась в болотистую низину, где пахло гнилыми листьями и разлагающимися телами мертвых зверей. Ковер из сухих сосновых игл давно превратился в придорожную мусорную свалку: повсюду валялись обертки от гамбургеров, пластиковые стаканчики, смятые салфетки, банки из-под пива, пустые бутылки и сигаретные пачки. Киннелл заметил использованный презерватив, который лежал, словно дохлая змейка, рядом с разорванными в клочья дешевенькими трусиками с надписью «ВТОРНИК», стилизованной под неровный школьный почерк.
Киннелл углубился подальше в рощу. Здесь он рискнул еще раз взглянуть на картину. Он заранее подготовил себя к тому, что она может опять перемениться. Он даже не исключал возможности, что она будет двигаться, как в кино. Картина не двигалась. И, похоже, не изменилась. Но от этого Киннеллу легче не стало. Ему хватило одного только взгляда на лицо блондинистого парня. На эту зловещую, совершенно безумную улыбку. На эти заостренные зубы. Парень с картины как будто хотел сказать Киннеллу, Эй, старик, знаешь чего? Мне покласть на ваш гребаный мир, который вы называете цивилизованным. Я — человек настоящего поколения X. И новое тысячелетие — вот оно, здесь, за рулем этой самой раздолбанной вздыбленной колымаги.
Киннелл вспомнил, что сказала тетя Труди, когда увидела эту картину. Она сказала: выбрось ее в реку Сако. И теперь Киннелл понял, что тетя была права. Правда, Сако осталась уже в двадцати милях позади. Но…
— Болото тоже сойдет, — сказал он. — Вполне сойдет.
Киннелл поднял картину высоко над головой, как спортсмен поднимает какой-нибудь кубок или другой победный трофей, позируя перед фотографами, и отшвырнул ее от себя. Она полетела над склоном, пару раз перевернулась — рамка сверкнула, отразив тусклый свет заходящего солнца, — и ударилась о ствол дерева. Стекло разлетелось. Картина упала на землю и медленно съехала вниз по сухому слону, устланному ковром из сосновых иголок, прямо в заросли камыша на болоте. Наружу остался торчать только один уголок рамки. Но если к нему не приглядываться, то его почти и не было видно. Остались только осколки стекла на склоне, совершенно не бросающиеся в глаза на фоне другого мусора.
Киннелл развернулся и пошел обратно к машине. Теперь ему стало легче. Он знал, как справляться с такими делами, и уже настраивал себя на то, что просто забудет про этот случай, «задвинет» подальше в темный чулан сознания и сделает вид, что ничего вообще не было… Ему вдруг пришло в голову, что именно так, вероятно, и поступает подавляющее большинство людей, которым пришлось столкнуться с чем-то подобным. Обманщики с непомерно богатым воображением и психопаты, которым мерещатся всякие страсти, записывают свои измышления, рассылают по журналам типа «Гостей с того света» и утверждают, что все это чистая правда. Но те, кто действительно соприкоснулся с потусторонним, молчат себе в тряпочку и убеждают себя, что ничего не было. Потому что если в твоей жизни появляются такие трещины, когда реальность разъезжается по швам, надо что-то делать. Если вовремя это не остановить, трещины превратятся в провалы, куда в конце концов все и рухнет.
Обернувшись, Киннелл заметил ту самую красавицу со спаниелем. Она настороженно наблюдала за ним с безопасного — как она, должно быть, надеялась — расстояния. Девушка заметила, что он на нее смотрит, поспешно отвела глаза и направилась к ресторанчику на заправке. Ей снова пришлось тащить за собой упирающегося спаниеля. Шла она напряженно, изо всех сил стараясь не вилять бедрами.
Ты, наверное, думаешь, что я псих. Да, красотка? — подумал Киннелл. Он только сейчас заметил, что оставил багажник открытым. И теперь он зиял, как беззубая пасть. Киннелл раздраженно захлопнул багажник. — И не ты одна, я так полагаю. Ты и еще половина из тех, кто читает романы ужасов. Но я не псих. Я совершенно нормальный. Просто я совершил ошибку. Остановился на дворовой распродаже, которую должен был проезжать не глядя. Любой мог бы так ошибиться. Ты, например, могла бы. А эта картина…
— Какая картина? — сказал Киннелл вслух, обращаясь к закатному небу. Он даже выдавил из себя улыбку. — Лично я никакой картины в глаза не видел.
Он уселся за руль своей «ауди», завел двигатель и взглянул на индикатор топлива. Бензина осталось меньше полбака. До дома точно не хватит, придется еще заправляться. Но Киннелл решил, что заправится где-нибудь в другом месте. Сейчас ему хотелось лишь одного: отъехать как можно дальше — как можно дальше — от этого места, где он оставил картину.
Сразу на выезде из Дерри улица Канзас-стрит переходит в шоссе Канзас-роуд. За пределами городских предместий (одно слово, предместья, а так — настоящая сельская местность без намеков на город) шоссе превращается в обыкновенный проселок, Канзас-лейн. Немного подальше, там, где Канзас-лейн проходит между двумя межевыми столбами, гудронированное покрытие сменяется гравием. То есть одна из самых загруженных и оживленных улиц Дерри уже через восемь миль к западу превращается в узкую проселочную дорогу, проложенную по пологому склону холма. Лунными летними ночами она вся сверкает, напоминая призрачные пейзажи из поэзии Алфреда Нойеса. На вершине холма стоит нескладный, но все равно симпатичный дощатый сарай с зеркальными окнами — с виду вроде конюшня, но на самом деле гараж с тарелкой спутникового телевидения на крыше, направленной прямо к звездам. Один остроумный корреспондент из «Дерри ньюс» назвал это строение «домом, который построил Гор»… кстати, совсем не имея в виду вице-президента США. Ричард Киннелл называл его просто домом. И в тот вечер он подъехал к дому с чувством несказанного облегчения. Он устал ужасно. Ощущение было такое, что с тех пор, как сегодня в девять утра он проснулся в отеле «Бостон-Харбор», прошел не день, а неделя по меньшей мере.
Никаких больше дворовых распродаж, — сказал себе Киннелл, глядя на луну. — Отныне и впредь.
— Аминь, — заключил он, закрыл машину и направился к дому. Наверное, стоило бы загнать машину в гараж, но Киннелл решил, что черт с ней. Сейчас ему хотелось лишь одного: выпить чего-нибудь крепкого, быстренько перекусить — разогреть какую-нибудь ерунду в микроволновой печи — и завалиться спать. Причем спать желательно без сновидений. Чтобы поскорее закончился этот день.
Он вставил ключ в замок, открыл дверь и отключил сигнализацию, набрав комбинацию цифр на панели у двери: 3817. Потом включил свет в прихожей, перешагнул через порог, закрыл за собой дверь, обернулся, мельком глянул на стену, где в рамочках под стеклом висели обложки всех его книг и… закричал. То есть мысленно закричал. В уме. С губ не сорвалось ни звука — только испуганный вздох. Потом раздался глухой удар и тихий металлический лязг. Это ключи выпали из его ослабевшей внезапно руки и шлепнулись на ковер.
«Дорожный Ужас прет на север», который сейчас должен валяться в камышах на болоте за автозаправочной станцией «Грей», висел на стене в прихожей.
В доме Киннелла.
Картина вновь переменилась. Парень уже никуда не ехал. Его машина стояла припаркованной на подъездной дорожке к коттеджу, где проходила дворовая распродажа. Вещи, предназначенные на продажу, по-прежнему были расставлены на лужайке: мебель, посуда, всякие керамические безделушки (собачки, курящие трубку, голозадые пупсики и рыбы с моргающими глазами). Только теперь двор был залит светом луны — все той же похожей на череп луны, что висела в небе над домом Киннелла. Как и днем, телевизор стоял на улице. И он был включен. Бледный свет от экрана падал на траву, на опрокинутое пластиковое кресло и на то, что лежало рядом. Это была Джуди Даймент. Вернее, ее бездыханное тело. И даже не тело, а только часть. Голову Киннелл увидел не сразу. Она стояла на гладильной доске, и мертвые глаза блестели при свете луны, точно две тусклые монеты в полдоллара.
Задние фары «гранд-ама» представляли собой красно-розовое пятно размытой акварели. В первый раз Киннелл увидел машину с картины сзади. Там, на багажнике, была надпись, выполненная в старинном готическом стиле. Два слова: «ДОРОЖНЫЙ УЖАС».
Все правильно, — тупо подумал Киннелл. — Все логично. Это не он, а его машина. Хотя, наверное, разница не велика.
— Так не бывает, — прошептал он себе под нос.
Но ведь было же. Было. Может быть, ничего подобного не случилось бы с кем-то другим, кто не настолько открыт для таких вещей. Но с Киннеллом это случилось. Ошарашенно глядя на картину, Киннелл вдруг вспомнил табличку на столике у Джуди Даймент. Там было написано: ОПЛАТА ТОЛЬКО НАЛИЧНЫМИ (хотя у него Джуди все-таки взяла чек, пусть даже на всякий случай, и записала номер его водительского удостоверения). Но там было написано и кое-что еще:
ПРОДАННЫЕ ТОВАРЫ ВОЗВРАТУ НЕ ПОДЛЕЖАТ.
Киннелл прошел мимо картины в гостиную. У него было такое чувство, будто он здесь посторонний. Чужой в собственном теле. Он поймал себя на том, что разум — сам по себе, независимо от него — лихорадочно ищет, как отгородиться от происходящего. Ищет — но не находит.
Киннелл включил телевизор и декодер спутниковой антенны и настроился на канал V-14. Все это время он буквально физически ощущал присутствие картины в доме. Нет, не думал о ней, просто чувствовал, что она рядом, эта картина, которая каким-то непостижимым образом опередила его и проникла в дом.
— Знала, как срезать дорогу, — произнес Киннелл вслух и рассмеялся.
На этот раз на картине не было ужасного белобрысого парня. Однако за рулем «гранд-ама» чернела какая-то размытая тень — наверняка это был он. Дорожный Ужас закончил дела в Розвуде. И попер дальше на север. И его следующая остановка…
Киннелл не стал додумывать эту мысль. Он заставил себя обрубить ее прежде, чем она оформится у него в мозгах и он осознает, что это может значить.
— В конце концов, я не знаю. Может быть, мне все это мерещится, — сказал он, обращаясь в пустоту. Он думал, что звучание собственного голоса поможет ему успокоиться. Но голос дрогнул, сорвался на хрип, и в итоге Киннелл еще больше перепугался. — Вполне может статься, что…
Он не знал, как закончить фразу. В голову лезла только строка из одной старой песни, которую в свое время исполнял кто-то из подражателей раннего Фрэнка Синатры в стиле «псевдохип-хоп»: Вполне может статься, что это начало чего-то ЗНАЧИТЕЛЬНОГО…
В телевизоре тоже играла песня. Вернее, даже не песня, а пока только вступление. И не Синатра, а Пол Саймон. На голубом экране горели белые буквы, как на мониторе компьютера:
ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ НА НОВОСТНУЮ ЛЕНТУ НОВОЙ АНГЛИИ. Далее шла подробная инструкция, как делать запрос, но Киннеллу незачем было ее изучать. Он давно уже «баловался» с новостным телетекстом и знал, что надо делать. Он набрал нужную комбинацию цифр, ввел номер своей кредитной карты и код региона: 508.
— Вы заказали прочтение новостей по (секундная пауза) центральному и северному регионам штата Массачусетс, — произнес электронный голос. — Спасибо…
Киннелл положил телефонную трубку на рычаг и повернулся к телевизору. На экране уже возник логотип Новостной ленты Новой Англии. Он нетерпеливо прищелкнул пальцами.
— Ну давай же, давай.
Экран моргнул, и синий фон сменился зеленым. Появилось первое сообщение. Что-то насчет пожара в жилом доме в Тон-тоне. Потом последовал краткий отчет об очередном скандале вокруг собачьих бегов. Потом — прогноз погоды на завтра: тепло и ясно. Потихонечку Киннелл расслабился и начал уже сомневаться: может, там ничего и нет, на стене в прихожей. Может, ему просто все это привиделось. В конце концов, он ужасно устал после долгой дороги — вот и лезет в башку всякая ерунда. Но тут телевизор пронзительно забибикал, и на экране возникли слова «ЭКСТРЕННОЕ СООБЩЕНИЕ». Киннелл уставился на экран.
НЛНА телетекст 19 АВГУСТА/20:40 В РОЗВУДЕ ЗВЕРСКИ УБИТА ЖЕНЩИНА, ПОМОГАВШАЯ ОТСУТСТВУЮЩЕЙ ПОДРУГЕ. 38-ЛЕТНЯЯ ДЖУДИТ ДАЙМЕНТ УСТРОИЛА ДОМАШНЮЮ РАСПРОДАЖУ ВЕЩЕЙ ПО ПОРУЧЕНИЮ СВОЕЙ СОСЕДКИ. НЕИЗВЕСТНЫЙ ПРЕСТУПНИК ЗАРУБИЛ МИССИС ДАЙМЕНТ ТОПОРОМ. СОСЕДИ НЕ СЛЫШАЛИ НИЧЕГО ПОДОЗРИТЕЛЬНОГО. ТРУП ОБНАРУЖИЛИ ТОЛЬКО В ВОСЕМЬ ВЕЧЕРА, КОГДА СОСЕД ИЗ ДОМА НАПРОТИВ — ДЭВИД ГРЭЙВЗ — ПРИШЕЛ ВОЗМУЩАТЬСЯ, ЧТО ВО ДВОРЕ ПЕРЕД ДОМОМ У МИССИС ДАЙМЕНТ СЛИШКОМ ГРОМКО РАБОТАЕТ ТЕЛЕВИЗОР. МИСТЕР ГРЭЙВЗ ГОВОРИТ, ЧТО ТЕЛО БЫЛО РАСЧЛЕНЕНО. «ЕЕ ГОЛОВА ЛЕЖАЛА НА ГЛАДИЛЬНОЙ ДОСКЕ, — СКАЗАЛ ОН ПОЛИЦИИ. — ЭТО БЫЛО УЖАСНО. ТАКОГО КОШМАРА Я В ЖИЗНИ НЕ ВИДЕЛ». МИСТЕР ГРЭЙВЗ ГОВОРИТ, ЧТО НЕ СЛЫШАЛ НИ КРИКОВ, НИ ШУМА БОРЬБЫ: ТОЛЬКО ЗВУК ТЕЛЕВИЗОРА И — НЕЗАДОЛГО ДО ТОГО КАК ПОЙТИ К МИССИС ДАЙМЕНТ — РЕВ МОЩНОГО АВТОМОБИЛЯ, ПРЕДПОЛОЖИТЕЛЬНО ОСНАЩЕННОГО ГЛУШИТЕЛЕМ, КОТОРЫЙ ОТЪЕЗЖАЛ ОТ СОСЕДНЕГО ДОМА ПО ШОССЕ № 1. ЕСТЬ ПОДОЗРЕНИЕ, ЧТО АВТОМОБИЛЬ ПРИНАДЛЕЖИТ УБИЙЦЕ…
Да, за одним исключением.
Это — не подозрение, а непреложный факт.
Дыша тяжело — не как загнанный зверь, но уже близко к тому, — Киннелл бросился в прихожую. Картина действительно была там. И она снова переменилась. Теперь на ней были видны лишь два ослепительных белых круга — передние фары, — за которыми только угадывались темные очертания автомобиля.
Он едет дальше, — сказал себе Киннелл. И тут он все же подумал о тете Труди — милой тетушке Труди, которая все про всех знала: кто хороший, а кто плохой. О замечательной тетушке Труди, которая жила в Уэллсе, в каких-нибудь сорока милях от Розвуда.
— Пожалуйста, Господи, пусть он поедет по побережью, — сказал Киннелл вслух, протянув руку к картине. То ли ему опять показалось, то ли фары и вправду слегка раздвинулись, как будто нарисованная машина действительно мчалась вперед… но как бы крадучись, неуловимо для глаза, как минутная стрелка движется по циферблату. — Пусть он свернет на шоссе, которое по побережью идет. Пожалуйста.
Он сорвал картину со стены и метнулся в гостиную. Камин, естественно, был заставлен экраном. Пройдет еще месяца два, если не больше, прежде чем понадобится его топить. Киннелл отшвырнул экран и засунул картину в камин. При этом он расколол стекло — которое уже разбивалось однажды, в рощице за заправочной станцией — о железную подставку для дров. Потом Киннелл бросился в кухню, на ходу размышляя о том, что он будет делать, если то, что он думает сделать сейчас, опять не поможет.
Должно помочь, — твердил он себе. — Должно, потому что… должно. Просто должно и все.
Он распахнул кухонные шкафы и принялся лихорадочно рыться по полкам. Опрокинул открытую пачку овсяных хлопьев. Рассыпал соль. Уронил бутылку с уксусом. Бутылка разбилась о раковину, и в нос и глаза Киннеллу ударили едкие пары.
Здесь ее нет. Того, что нужно, здесь нет.
Он вбежал в туалет. Глянул за дверью. Ничего. Только пластиковое ведерко и жидкость для мытья ванны. Так. Тогда на полочке у сушилки. Ага, вот она. Рядом с брикетами угля.
Горючая жидкость.
Киннелл схватил бутылку и поспешил обратно в гостиную. Проходя через кухню, он мельком глянул на телефон на стене. Наверное, стоило задержаться и позвонить тете Труди. Киннелл очень хотел позвонить. Тетя всегда ему доверяла. Она не станет задавать лишних вопросов. Если любимый племянник позвонит на ночь глядя и скажет, что ей надо срочно уехать из дома, уехать прямо сейчас, то она так и сделает… но что, если блондинистый парень с картины за ней погонится? Что, если он рванет следом?
А он так и сделает. Киннелл знал, что он так и сделает.
Он пролетел через гостиную и остановился перед камином.
— Господи Боже, нет, — прошептал он.
На картине за растрескавшимся стеклом больше не было света фар, направленных прямо на зрителя. Теперь «гранд-ам» ехал вниз по крутому изгибу дороги, которая могла быть только съездом со скоростного шоссе. Лунный свет переливался, как жидкий шелк, на черных боках автомобиля. На заднем плане виднелась водонапорная башня. И слова, написанные на ней, легко читались при ярком свете луны. «СОХРАНИМ МЭН ЗЕЛЕНЫМ. ДАВАЙТЕ ДЕНЬГИ».
Киннелл плеснул на картину горючей жидкостью, но не попал с первого раза. Руки тряслись, и жидкость просто растеклась по той части стекла, которая осталась целой. Пятно замутило складной верх Дорожного Ужаса. Киннелл сделал глубокий вдох, примерился и плеснул опять. На этот раз жидкость попала точно на дырку в разбитом стекле и просочилась под рамку. Она пошла бурыми разводами по акварели, въедаясь в бумагу, растворяя краску.
Киннелл взял декоративную спичку из кувшинчика на каминной полке, зажег, чиркнув по кирпичам под очагом, засунул в дырку в стекле. Картина загорелась мгновенно — пламя охватило «гранд-ам» и водонапорную башню на заднем плане. Стекло, еще остававшееся в рамке, разом почернело и лопнуло, разлетевшись брызгами горящих осколков. Киннелл затоптал их ногами, поспешив погасить пламя, пока оно не подожгло ковер.
Он подошел к телефону и набрал номер тетушки Труди, даже не сознавая, что по щекам у него текут слезы. На третьем гудке сработал автоответчик. «Привет, — поздоровался он голосом тети Труди. — Я знаю, что мне не стоит этого говорить, дабы не поощрять грабителей, но меня нет дома. Я поехала в Кеннебанк смотреть новый фильм с Харрисоном Фордом. Если вы собираетесь меня грабить, пожалуйста, не забирайте мою коллекцию фарфоровых поросят. Если хотите мне что-то сказать, говорите после сигнала».
Киннелл дождался сигнала и наговорил, очень стараясь, чтобы голос его не дрожал:
— Тетя Труди, это Ричи. Когда вернешься домой, позвони мне, ладно? В любое время, пусть даже и поздно.
Он повесил трубку, взглянул на экран телевизора и снова набрал номер Новостной ленты телетекста, только на этот раз задав код штата Мэн. Пока компьютер на том конце линии обрабатывал заказ, Киннелл вернулся к камину и поворошил кочергой сморщенные, почерневшие останки картины. Запах был просто ужасный — по сравнению с ним, едкий запах пролитого уксуса казался просто божественным ароматом, — но Киннеллу было уже все равно. Картины больше не было. Она превратилась в пепел. И ради этого можно стерпеть что угодно. А если он снова вернется, Дорожный Ужас?
— Не вернется. — Киннелл поставил кочергу на место и вернулся к телевизору. — Я уверен, что он не вернется.
И все-таки каждый раз, когда сообщения на новостной линии начинались по новому кругу, Киннелл прочитывал их очень внимательно. От картины остался лишь пепел на кирпичах под очагом… и в новостях не появлялось никаких сообщений о зверском убийстве пожилой женщины в Уэллсе, Сако или Кеннебанке. Но Киннелл все равно продолжать следить за телетекстом, как будто где-то подспудно едва ли не ждал, что на экране появится что-то вроде: «ГРАНД-АМ» НА ПОЛНОЙ СКОРОСТИ ВРЕЗАЛСЯ В ЦЕНТРАЛЬНЫЙ КЕННЕБАНКСКИЙ КИНОТЕАТР. ПО ПРЕДВАРИТЕЛЬНЫМ ДАННЫМ, ПОГИБЛО ОКОЛО ДЕСЯТИ ЧЕЛОВЕК. Но ничего подобного не появилось.
В четверть одиннадцатого зазвонил телефон. Киннелл схватил трубку:
— Алло?
— Это Труди. С тобой все в порядке, мой хороший?
— Да, все в порядке.
— А то у тебя голос какой-то странный, — сказала тетя. — Дрожит… да и вообще, не такой какой-то. Что случилось? Это все из-за нее? — И тут тетя сказала такое, что повергло Киннелла в леденящий ужас, но все-таки не удивило:
— Это все из-за этой картины, которая так тебе нравилась, да? Из-за этой проклятой картины?
Киннелл вдруг успокоился. Может быть, потому что тетя оказалась такой проницательной… ну и, конечно же, из-за того, что с ней ничего не случилось.
— Да, может быть, — сказал он. — Меня как-то так колотило всю дорогу до дома. И я ее сжег. В камине.
Она все равно скоро узнает про Джуди Даймент, — твердил предательский внутренний голос. — У нее нет спутниковой тарелки ценой в двадцать тысяч долларов, но она получает «Юнион-лидер», и завтра же эта новость будет на первой полосе. Тетя умная женщина и сразу сообразит что к чему.
Да, все верно. Но дальнейшие объяснения могут подождать и до утра, когда возбуждение немного спадет… когда он, возможно, найдет способ, как ему поразмыслить над всем, что случилось, не сходя при этом с ума… и когда он будет уверен, что все закончилось и Дорожного Ужаса больше нет.
— Вот и славно, — с нажимом проговорила тетя. — И знаешь что? Ты бы и пепел развеял тоже. — Она на секунду умолкла и продолжила, понизив голос:
— Ты за меня волновался, да? Потому что ты мне показывал эту картину?
— Да, немножечко волновался.
— Но теперь тебе лучше?
Киннелл откинулся в кресле и закрыл глаза. Ему действительно стало легче.
— Э, как кино?
— Замечательно. Харрисон Форд изумительно смотрится в форме. Вот если бы он еще как-то убрал эту шишку на подбородке…
— Спокойной ночи, тетя Труди. Завтра поговорим.
— Поговорим?
— Да. Я так думаю, — сказал Киннелл.
Он положил трубку на место, встал, подошел к камину и еще раз пошевелил кочергой пепел. Картина сгорела почти вся. Остался только кусок крыла черного автомобиля и обуглившийся клочок дороги. Но это, наверное, уже не страшно. Может быть, именно так и надо было поступить с самого начала? В конце концов, именно так и следует изничтожать сверхъестественных посланцев зла — жечь их огнем. Ну да. Он сам использовал этот сюжетный ход в нескольких своих книгах. В частности, в «Отбывающем поезде» — романе про железнодорожный вокзал, населенный призраками.
— Вот именно, — произнес Киннелл вслух. — Гори, детка, гори.
Он подумал о выпивке, которую обещал себе на подъезде к дому. Выпить, конечно, стоило. Но тут Киннелл вспомнил пролитый уксус (который уже, наверное, впитался в рассыпанные овсяные хлопья — ну и мысли иной раз приходят в голову!) и решил, что лучше сразу лечь спать. В романах ужасов — к примеру, в романах Ричарда Киннелла — герой, переживший подобное приключение, не спит до утра. Потому что не может заснуть.
Но жизнь — это не книга. В жизни люди ложатся спать и засыпают вполне нормально.
На самом деле он задремал уже в душе, привалившись спиной к стене и не успев даже смыть шампунь. Вода била его по груди. Киннеллу снился сон. В этом сне он снова попал на дворовую распродажу. В телевизоре, установленном на мусорных корзинах, показывали Джуди Даймент. Ее голова была на месте, но Киннелл видел, что она пришита к телу грубыми халтурными стежками, как будто пришивал ее неумелый хирург. Шов шел вокруг шеи, точно кошмарное ожерелье.
— Вы смотрите Новостную ленту Новой Англии, версию обновленную и исправленную, — сказала миссис Даймент, и когда она заговорила, Киннелл, который всегда видел яркие и живые сны, на самом деле увидел, как швы у нее на шее натягиваются и расслабляются при каждом слове. — Бобби Хастингз сжег все свои картины. Все до единой, включая и вашу, мистер Киннелл… а она ваша, как вы сами, я думаю, уже поняли. Проданные товары возврату не подлежат, вы ведь читали уведомление. Вы еще радуйтесь, что я взяла у вас чек.
Сжег все свои картины. Ну да. Все правильно. Он и должен был сжечь их все, — подумал Киннелл в своем водянистом сне. — «Мне не вынести то, что со мной происходит», вот что он написал перед смертью. А когда человек доходит до предела и жжет за собой все мосты, вряд ли он станет медлить и размышлять, не спасти ли от пламени что-то одно — то особенное, что достойно остаться. А ведь ты действительно что-то такое особенное вложил в свой «Дорожный Ужас прет на север». Да, Бобби? И, наверное, сам того не желая. Просто так получилось. Случайно. Ты был очень талантливым, я это понял сразу, но талант здесь вообще ни при чем. В том, что касается этой картины.
— Есть вещи, которые сохраняются навсегда, — говорила из телевизора Джуди Даймент. — Они возвращаются снова и снова, как бы ты ни старался от них избавиться. Они возвращаются. Они липнут к тебе, как зараза.
Киннелл протянул руку и переключил канал, но, как оказалось, по всему диапазону шла только одна передача: «Шоу Джуди Даймент».
— Можно сказать, он пробил брешь в основании Вселенной, — говорила она теперь. — Он, это Бобби Хастингз. И оттуда вывалилось вот такое. Замечательно, правда?
Ноги Киннелла поехали по скользкому кафелю. Он мгновенно проснулся. Хорошо еще, что не упал.
Он зажмурился — мыло попало в глаза, и глаза защипало (пока он спал и видел сон, шампунь стек на лицо густыми белыми ручьями). Он набрал воду в ладони и плеснул на лицо. А когда набирал воду снова, вдруг услышал какой-то звук. Какое-то сбивчивое тарахтение.
Не будь идиотом, — сказал он себе. — Здесь только шум воды в душе. И больше ты ничего не слышишь. Тебе просто кажется.
Или нет?
Киннелл протянул руку и выключил воду.
Он по-прежнему слышал это непонятное тарахтение. Глухое и мощное. И звук доносился откуда-то с улицы.
Киннелл вылез из душа и прошел, даже не вытеревшись, к себе в спальню на втором этаже. Он так и не смыл шампунь с волос, и впечатление было такое, что он стал седым, пока дремал в душе, — как будто сон про Джуди Даймент заставил его поседеть.
И зачем я вообще останавливался на этой проклятой распродаже? — спросил он себя. Но ответа на этот вопрос он не знал. И, наверное, не знал никто.
Когда Киннелл встал у окна, что выходило на подъездную дорожку к дому
— на ту самую дорожку, которая лунными летними ночами искрилась, как призрачные пейзажи из поэзии Алфреда Нойеса, — звук снаружи стал громче.
Он отодвинул занавеску и выглянул на улицу. Он вдруг поймал себя на том, что думает о своей бывшей жене Салли, с которой познакомился в 1978 году на международной встрече писателей и читателей фэнтези. О Салли, которая теперь живет в автоприцепе и выпускает два ежемесячных журнала: «Гости с того света» и «Пришельцы». Пока Киннелл смотрел на дорогу, эти названия наложились у него в сознании, как двойная картинка в стереоскопе.
Ему явился пришелец, который был явно гостем с того света.
«Гранд-ам» с картины стоял перед домом. Из двух хромированных выхлопных труб вырывались клубы белого дыма и медленно растворялись в воздухе. Надпись на багажнике, выполненная старинным готическим шрифтом, ясно читалась при свете луны. Дверца с водительской стороны была открыта. Но это еще не все. Судя по свету, льющемуся на ступени крыльца, передняя дверь в доме Киннелла была открыта тоже.
Забыл запереть ее на замок, — подумал Киннелл, вытирая со лба мыльную пену вдруг онемевшей и потерявшей всякую чувствительность рукой. — Забыл поставить на сигнализацию… хотя вряд ли бы это спасло. Для этого парня не существует замков и сигнализацией.
Что ж, может быть, Киннеллу и удалось направить его прочь от тетушки Труди, и это было уже кое-что. Но сейчас эта мысль не принесла ему облегчения.
Гости с того света.
Глухое тарахтение мощного двигателя в 442 лошадиные силы, не меньше. С баком на четыре барреля, усиленными клапанами и прямой инжекцией.
Киннелл — голый и мокрый, с головой в мыльной пене — медленно развернулся, не чувствуя под собой ног, и увидел картину. Именно там, где и думал увидеть: на стене над кроватью. «Гранд-ам» стоял на подъездной дорожке у его дома, дверца с водительской стороны была открыта, а из хромированных выхлопных труб валил дым. Под этим углом Киннеллу была видна дверь его дома, открытая нараспашку, и длинная тень человека на полу прихожей.
Гости с того света.
Гости с того света и пришельцы.
Теперь Киннелл слышал шаги. Тяжелые шаги — вверх по лестнице. Он знал, что блондинистый парень носит мотоциклетные сапоги. Ему не надо было этого видеть. Люди, которые делают на руках татуировки ЛУЧШЕ СМЕРТЬ, ЧЕМ БЕСЧЕСТЬЕ, носят только мотоциклетные сапоги. И курят только «Кэмел» без фильтра. Подобные вещи — они как закон, обязательный к исполнению.
Да, и еще нож. У него обязательно есть с собой нож. Большой и острый. Что-то вроде мачете. Подходящая штука для того, чтобы снести человеку голову одним размашистым ударом.
И он наверняка сейчас улыбается, обнажая свои заточенные людоедские зубы.
Киннелл все это знал. Не зря же он сам навыдумывал столько ужасов.
У него было богатое и живое воображение.
— Нет, — прошептал Киннелл, вдруг осознав, что он совершенно голый. Только теперь до него дошло, что его бьет озноб. — Нет. Пожалуйста, уходи.
Но шаги приближались. Конечно, они приближались. Такому парню, как этот — с картины, — нельзя просто сказать:
«Уходи». Потому что он все равно не уйдет. Потому что, по законам жанра, истории так не кончаются.
Киннелл слышал, что белобрысый уже поднялся по лестнице. С улицы доносился рев незаглушенного двигателя «гранд-ама».
Парень шел по коридору. Его сбитые каблуки поскрипывали по натертому паркету.
Киннелла как будто парализовало. Неимоверным усилием воли он скинул с себя оцепенение и бросился к двери, чтобы запереть ее, пока эта тварь не вошла. Но он поскользнулся на лужице мыльной воды и на этот раз не устоял на ногах. Он упал на спину и увидел, как распахнулась дверь. Увидел тяжелые мотоциклетные сапоги. Парень с картины неторопливо направился туда, где лежал Киннелл — голый и мокрый, с головой в мыльной пене. А на стене над кроватью висела картина, и на картине «Дорожный Ужас» стоял припаркованным у его дома, и дверца с водительской стороны была открыта.
И все переднее сиденье автомобиля было залито кровью. Кажется, мне придется выйти на улицу, подумал Киннелл и закрыл глаза.
Как-то я вернулся домой из брокерской фирмы, в которой работаю, и нашел на обеденном столе письмо — а вернее, записку — от моей жены с сообщением, что она уходит от меня, что ей необходимо некоторое время побыть одной и что со мной свяжется ее психотерапевт. Сидел на стуле у обеденного стола, вновь и вновь перечитывая короткие строчки, не в силах поверить. Помнится, около получаса у меня в голове билась одна-единственная мысль: «Я даже не знал, что у тебя есть психотерапевт, Диана».
Потом я поднялся, пошел в спальню и огляделся. Ее одежды не было (если не считать подаренного кем-то свитера с поблескивающей поперек груди надписью «ЗОЛОТАЯ БЛОНДИНКА»), а комната выглядела как-то странно, неряшливо, будто ее обыскивали, ища что-то. Я проверил свои вещи — не взяла ли она чего-нибудь. Мои руки казались мне холодными и чужими, словно их накачали транквилизатором. Насколько я мог судить, все, чему следовало там быть, там было. Я ничего иного и не ждал, и тем не менее комната выглядела странно, словно она ее дергала, как иногда в раздражении дергала себя за кончики волос.
Я вернулся к обеденному столу (который занимал один конец гостиной — в квартире ведь было всего четыре комнаты) и перечел еще раз шесть адресованных мне фраз. Они остались прежними, но теперь, заглянув в странно взъерошенную спальню, в полупустой шкаф, я был уже на пути к тому, чтобы им поверить. Она была ледяной, эта записка. Ни «целую», ни «всего хорошего», ни даже «с наилучшими» в заключение. «Береги себя» — такой была максимальная степень ее теплоты. И сразу под этим она нацарапала свое имя.
«Психотерапевт». Мои глаза снова и снова возвращались к этому слову. «Психотерапевт». Наверное, мне следовало бы радоваться, что это не был «адвокат», но радости я не испытывал. «С тобой свяжется Уильям Хамболд, мой психотерапевт».
— Свяжись вот с этим, пупсик, — сказал я пустой комнате и прижал ладонь к паху. Но это не прозвучало круто и язвительно, как мне хотелось, а лицо, которое я увидел в зеркале напротив, было белым, как бумага.
Я прошел на кухню, налил себе апельсинового сока в стакан и уронил его на пол, когда попытался взять со стола. Сок облил нижние ящики, стакан разбился. Я знал, что непременно порежусь, если начну подбирать осколки, — у меня тряслись руки. Но я начал их подбирать. И порезался. В двух местах. Неглубоко. Я все думал: это шутка, потом понял, что нет и нет. Диана не была склонна к шуткам. Но только я же ничего подобного не ждал и ничего не мог понять. Какой психотерапевт? Когда она у него бывала? О чем она говорила? Впрочем, пожалуй, я знал, о чем. Обо мне. Вероятно, всякую чушь о том, как я всегда забываю спустить воду, кончив мочиться, как я требую орального секса до надоедливости часто. (На какой частоте возникает надоедливость? Я не знал.) Как я мало интересуюсь ее работой в издательстве. И еще вопрос: как она могла обсуждать самые интимные стороны своего брака с человеком по имени Уильям Хамболд? В самый раз для физика из Калифорнийского технологического института или заднескамеечника в Палате лордов.
И еще супервопрос: почему я не замечал, как что-то назревало? Каким образом я мог нарваться на это, точно Сонни Листон на знаменитый неуловимый апперкот Кассиуса Клея? По глупости? Из-за отсутствия чуткости? По мере того как проходили дни и я перебирал в памяти последние шесть — восемь месяцев нашего двухлетнего брака, у меня сложилось убеждение, что причина заключалась и в том, и в том.
В тот вечер я позвонил ее родителям в Паунд-Ридж и спросил, не у них ли Диана.
— Да, она здесь и она не хочет разговаривать с вами, — сказала ее мать. — Больше не звоните.
Тишина в трубке у моего уха.
Два дня спустя мне в контору позвонил знаменитый Уильям Хамболд. Удостоверившись, что действительно говорит со Стивеном Дэвисом, он тут же начал называть меня Стивом. Может, вам чуточку трудно в это поверить, однако было именно так. Голос Хамболда был мягким, тихим, интимным, и мне представился кот, мурлыкающий на шелковой подушке.
Когда я спросил про Диану, Хамболд ответил, что «все идет настолько хорошо, насколько можно было ожидать», а когда я спросил, нельзя ли мне поговорить с ней, он выразил мнение, что «это на данном этапе было бы контрпродуктивно». Затем, совсем уж немыслимо (во всяком случае, на мой взгляд), он осведомился карикатурно заботливым тоном, как поживаю я.
— Лучше некуда, — ответил я. Я сидел за столом, опустив голову, обхватив лоб левой рукой. Глаза у меня были зажмурены, чтобы не смотреть в ярко-серую глазницу экрана моего компьютера. Я много плакал, и было такое ощущение, что под веки попал песок. — Мистер Хамболд… ведь «мистер», а не доктор?
— Я предпочитаю «мистера», хотя имею степени…
— Мистер Хамболд, если Диана не хочет вернуться домой, если она не хочет разговаривать со мной, так чего же она хочет? Зачем вы звоните?
— Диана хотела бы получить доступ к сейфу, — сказал он вкрадчивым, мурлыкающим голоском. — Вашему ОБЩЕМУ сейфу.
Тут я понял, почему у спальни был такой мятый, взъерошенный вид, и ощутил первые яркие проблески злости. Ну конечно же! Она искала ключ к сейфу. Она не интересовалась моей небольшой коллекцией серебряных долларов, чеканившихся до Второй мировой войны, или кольцом с розовым ониксом, которое купила мне к первой годовщине нашей свадьбы (годовщин этих у нас было всего две)… но в сейфе хранилось бриллиантовое колье, которое я ей подарил, и примерно на тридцать тысяч долларов ценных бумаг. Ключ был в нашем летнем домике в Адирондакских горах, вспомнил я. Не нарочно, а по забывчивости я оставил его на книжном шкафу у самой стены среди пыли и мышиного помета.
Резкая боль в левой руке. Я посмотрел и увидел, что она стиснута в тугой кулак. Я раскрыл пальцы. В подушечке ладони ногти отпечатали глубокие полумесяцы.
— Стив? — промурлыкал Хамболд. — Стив, вы слушаете?
— Да, — ответил я. — Мне надо сказать вам две вещи. Вы готовы?
— Разумеется, — сказал он все тем же мурлыкающим голоском, и на миг мне представилось, как Уильям Хамболд мчится по пустыне на «харлей-дэвидсоне» в окружении своры Ангелов Ада. А на спине его кожаной куртки: «РОЖДЕН ДЛЯ КОМФОРТА».
Снова боль в левой руке. Она вновь непроизвольно стиснулась в кулак, как смыкаются створки устрицы. На этот раз, когда я его разжал, два маленьких полумесяца из четырех кровоточили.
— Во-первых, — сказал я, — сейф останется запертым до тех пор, пока какой-нибудь судья по бракоразводным делам не распорядится открыть его в присутствии адвоката Дианы и моего. А тем временем никто его не обчистит, и это точно. Ни я, ни она. — Я помолчал. — И ни вы.
— По-моему, враждебная позиция, которую вы заняли, контрпродуктивна, — сказал он. — И, Стив, если вы подумаете о том, что сейчас наговорили, возможно, вам будет легче понять, почему ваша жена настолько эмоционально сокрушена, настолько…
— Во-вторых, — перебил я его (это мы, враждебно настроенные, умеем!), — то, что вы называете меня уменьшительным именем, я нахожу оскорбительно фамильярным и бестактным. Попробуйте еще раз по телефону, и я сразу повешу трубку. Попробуйте назвать меня так в лицо, и вы на опыте убедитесь, насколько враждебна моя позиция.
— Стив… мистер Дэвис… мне кажется…
Я повесил трубку. Сделав это, я ощутил что-то вроде удовольствия — в первый раз после того, как нашел на обеденном столе записку, придавленную ее тремя ключами от квартиры.
В тот же день я поговорил с приятелем в юридическом отделе, и он порекомендовал мне своего друга, который брал бракоразводные дела. Я не хотел развода — я был в бешенстве из-за нее, но по-прежнему любил ее и хотел, чтобы она вернулась, — однако мне не нравился Хамболд. Мне не нравилась сама идея его существования. Он действовал мне на нервы — он и его мурлыкающий голосишко. Мне кажется, я предпочел бы крутого крючкотвора, который позвонил бы и сказал: «Отдайте нам ключ от сейфа до конца рабочего дня, Дэвис, и, может быть, моя клиентка сжалится и решит, оставить вам что-нибудь сверх двух пар исподнего и карточки донора, усекли?»
Это я мог бы понять. А вот от Хамболда разило подлой пронырливостью.
Специалиста по разводам звали Джон Ринг, и он терпеливо выслушал повесть о моих горестях. Подозреваю, почти все это он уже много раз слышал раньше.
— Будь я совершенно уверен, что она хочет развода, по-моему, мне было бы легче, — закончил я.
— Так будьте совершенно уверены, — сразу же сказал Ринг. — Хамболд просто ширма, мистер Дэвис… и потенциально сокрушительный свидетель, если дело дойдет до суда. Не сомневаюсь, что сначала ваша жена обратилась к адвокату, и когда адвокат узнал про пропавший ключ от сейфа, он рекомендовал Хамболда. Адвокат не мог бы вам позвонить, это было бы нарушением этики. Предъявите ключ, друг мой, и Хамболд исчезнет со сцены. Можете не сомневаться.
Почти все это я пропустил мимо ушей. Мои мысли сосредоточились на его первых словах.
— Так вы считаете, она хочет развода, — сказал я.
— Безусловно, — сказал он. — Она хочет развода. Очень хочет. И, покончив с браком, не намерена остаться с пустыми руками.
Я договорился с Рингом обсудить все подробнее на следующий день. Домой из конторы я вернулся как мог позднее, некоторое время бродил по квартире, решил пойти в кино, не нашел ни одного фильма, который хотел бы посмотреть, включил телевизор, не нашел ни одной заинтересовавшей меня программы и опять принялся бродить из комнаты в комнату. В какой-то момент я обнаружил, что стою в спальне у открытого окна в четырнадцати этажах над улицей и швыряю вниз все мои сигареты, даже затхлую пачку «Вайсройз», завалявшуюся у дальней стенки ящика письменного стола, — пачку, которая, возможно, пролежала там десять лет или дольше, иными словами, с того времени, когда я понятия не имел, что на свете существует такая тварь, как Диана Кислоу.
Хотя в течение двадцати лет я выкуривал от двадцати до сорока сигарет в день, не помню, чтобы у меня внезапно возникло желание покончить с курением, не помню и никакой внутренней борьбы — ни даже логичной мысли, что, может быть, третий день после ухода вашей жены — не самый оптимальный момент, чтобы бросить курить. Я просто выкинул через окно в темноту нераспечатанный блок, полблока и две-три начатые пачки, которые нашел в комнатах. Затем закрыл окно (мне в голову не пришло, что было бы эффективнее выбросить не курево, а курильщика, — ни разу не пришло), растянулся на кровати и закрыл глаза.
Следующие десять дней, пока я терпел худшие следствия физического отказа от никотина, были трудными, часто тягостными, но, пожалуй, не настолько скверными, как я ожидал. Меня тянуло закурить десятки… нет, сотни раз, я этого не сделал. Были минуты, когда мне казалось, что я сойду с ума, если сейчас же не закурю, а встречая на улице курящего прохожего, испытывал почти непреодолимое желание завизжать: «Отдай, мудак! Она моя!», — но удерживался.
Худшие минуты наступали поздно ночью. Мне кажется (но я не уверен: мои мыслительные процессы того времени вспоминаются мне крайне смутно), будто я решил, что, бросив курить, буду лучше спать, но ничего подобного! Иногда я лежал без сна до трех часов утра, сцепив руки под подушкой, глядя в потолок, слыша сирены и погромыхивание тяжелых грузовиков. И я думал о круглосуточном корейском супермаркете почти прямо напротив моего дома. Я думал о белом сиянии флюоресцентных плафонов внутри, таком ярком, что оно приводило на память соприкосновение Кублер-Росс со смертью[101]. Видел, как оно выплескивается на тротуар между витринами, которые еще через час два молодых корейца в белых бумажных колпаках начнут заполнять фруктами. Я думал о мужчине постарше за прилавком, тоже корейце, тоже в бумажном колпаке, о блоках и блоках сигарет на полках у него за спиной, величиной не уступающих скрижалям, с которыми в «Десяти заповедях» Чарльз Хестон спускается с Синая. Я думал о том, как встану, оденусь, пойду туда, куплю пачку сигарет (а может быть, девять или десять пачек) и, сидя у окна, буду курить «Мальборо» одну за другой, а небо на востоке зарозовеет, и взойдет солнце… Я этого не сделал, но ночь за ночью в предрассветные часы я засыпал, считая не слонов, а марки сигарет: «Уинстон»… «Уинстон 100с»… «Вирджиния слимс»… «Дорал»… «Мерит»… «Мерит 100с»… «Кэмел»… «Кэмел филтерс»… «Кэмел лайтс».
Попозже — примерно тогда, когда последние три-четыре месяца нашего брака, правду сказать, начали представляться мне более ясно — у меня сложилось убеждение, что мое решение бросить курить именно тогда, быть может, не было таким скоропалительным, как казалось сперва, и вовсе не безрассудным. Я не отличаюсь блестящим умом, да и особым мужеством тоже, но это решение можно счесть и блестящим, и мужественным. Во всяком случае, это не исключено: иногда мы становимся выше самих себя. В любом случае отказ от курения помог мне в первые дни после ухода Дианы сосредоточить мысли на чем-то конкретном; обеспечил моей тоске словесную форму, которой иначе она была бы лишена — не знаю, поймете ли вы. Скорее всего нет. Но не знаю, как выразить это иначе.
Прикидываю ли я, что отказ от курения в тот момент мог сыграть свою роль в том, что произошло тогда в «Кафе Готэм»? Естественно… Но это меня не трогает. В конце-то концов никто из нас не способен предсказать финальный результат наших поступков, да и мало кто пытается. Большинство поступает так, как поступает, чтобы продлить удовольствие или на время заглушить боль. И даже когда наши поступки диктуются самыми благородными побуждениями, последнее звено в цепи слишком часто обагрено чьей-то кровью.
Хамболд позвонил мне через две недели после того вечера, когда я бомбардировал сигаретами Восемьдесят третью улицу, и на этот раз он строго придерживался «мистера Дэвиса», как формы обращения. Он спросил меня, как я поживаю, и я ответил ему, что хорошо. Отдав таким образом дань вежливости, он сообщил мне, что звонит по поручению Дианы. Диана, сказал он, хотела бы встретиться со мной и обсудить «некоторые аспекты» нашего брака. Я подозревал, что «некоторые аспекты» подразумевают ключ к сейфу, не говоря уж о разных других финансовых вопросах, которые Диана сочтет нужным прояснить до того, как вытолкнет на сцену своего адвоката, однако моя голова сознавала одно, а тело вело себя совсем иначе. Я чувствовал, как краснеет моя кожа, как все быстрее колотится сердце. Я ощущал дерганье пульса в руке, держащей трубку. Не забывайте, в последний раз я видел ее утром того дня, когда она ушла. Но видел ли? Она спала, зарывшись лицом в подушку.
Однако у меня хватило здравого смысла спросить, о каких, собственно, аспектах мы говорим.
Хамболд сально хихикнул мне в ухо и ответил, что предпочел бы отложить это до нашей встречи.
— Вы уверены, что это такая уж хорошая идея? — спросил я, чтобы оттянуть время. Я ведь знал, что это очень плохая идея. И еще я знал, что соглашусь. Я хотел увидеть ее еще раз. Чувствовал, что должен увидеть ее еще раз.
— О да, я в этом убежден. — Сказано это было мгновенно, без колебаний. И последние сомнения в том, что Хамболд и Диана тщательнейшим образом отработали это между собой (и, да, вполне вероятно, советуясь с адвокатом), тут же улетучились… — Всегда следует дать пройти какому-то времени, прежде чем главные участники конфликта встретятся — дать им поостыть, однако, на мой взгляд, встреча лицом к лицу теперь облегчит…
— Позвольте мне сообразить, — сказал я. — Вы имеете в виду…
— Завтрак, — сказал он. — Послезавтра? У вас найдется для него время?
«Ну конечно, найдется, — подразумевал его тон. — Просто, чтобы снова ее увидеть… почувствовать легчайшее прикосновение ее руки. А, Стив?»
— В любом случае первую половину дня в четверг я свободен, так что тут затруднений не возникнет. Мне привести с собой моего… моего психотерапевта?
Снова сальный смешок задрожал у меня в ухе, будто нечто, секунду назад извлеченное из формочки для желе.
— А у вас он есть, мистер Дэвис?
— Собственно говоря, нет. Вы уже наметили место?
Я было спросил себя, кто будет платить за этот обед, и тут же улыбнулся собственной наивности. Сунул руку в карман за сигаретой, и мне под ноготь вонзился кончик зубочистки. Я вздрогнул, выдернул зубочистку, осмотрел ее кончик на предмет крови, ничего не обнаружил и сунул зубочистку в рот.
Хамболд успел что-то сказать, но я прослушал. При виде зубочистки я вновь вспомнил, что ношусь по волнам мира без сигарет.
— Простите?
— Я спросил, знаете ли вы «Кафе Готэм» на Пятьдесят третьей улице? — сказал он уже с легким нетерпением… — Между Мэдисон и Парком?
— Нет, но не сомневаюсь, что сумею его отыскать.
— В полдень?
Я хотел было сказать ему, чтобы он сказал Диане, чтобы она надела свое зеленое платье в черную крапинку с длинным разрезом на боку, но решил, что это может оказаться контрпродуктивным.
— Прекрасно, значит, в полдень.
Мы сказали то, что обычно говорят, кончая разговор с тем, кто вам уже не нравится, но с кем у вас есть дела. Затем я расположился перед компьютером и задумался, достанет ли у меня сил встретиться с Дианой, если я не выкурю предварительно хотя бы одной сигареты.
По мнению Джона Ринга, ничего прекрасного здесь не было. Ни в чем.
— Он вас подставляет, — сказал он. — И она с ним вместе. При такой расстановке сил адвокат Дианы будет там присутствовать незримо, а я — ни в каком качестве. Воняет за милю.
«Может быть, но тебе-то она никогда не всовывала язык в рот, чувствуя, что ты вот-вот кончишь», — подумал я. Но, поскольку таких вещей не говорят адвокату, чьими услугами вы только-только заручились, я сказал лишь, что хочу увидеть ее еще раз, посмотреть, нет ли шанса все уладить.
Он вздохнул.
— Не морочьте себе голову. Вы видите в этом ресторане его, вы видите ЕЕ, вы преломляете с ними хлеб, выпиваете немного вина, она закладывает ногу за ногу, вы смотрите, вы мило беседуете. Она снова закладывает ногу за ногу, вы смотрите и смотрите, и, возможно, они убедят вас сделать дубликат ключа к сейфу…
— Не убедят!
— …и в следующий раз вы увидите их в суде, и все вредное для вас, что вы наговорили, пока смотрели на ее ноги и вспоминали, как они обвивались вокруг вас, будет занесено в протокол. А вы обязательно наговорите много вредного, потому что в ресторан они явятся, заранее приготовив все нужные вопросы. Я знаю, что вы хотите ее увидеть, я способен это понять, но НЕ ТАК! Речь ведь идет не о справедливой ничьей, приятель. Хамболд это знает. Как и Диана.
— Никому повестки не вручали, и если она просто хочет поговорить…
— Не прячьтесь от правды, — сказал Ринг. — На этой стадии веселой вечеринки никто не хочет просто разговаривать, а либо хотят потрахаться, либо отправиться домой. Развод уже совершился, Стивен. И эта встреча — простое и чистое зондирование. Выиграть вы не можете ничего, а вот проиграть — так все. Глупо!
— Тем не менее…
— Вы неплохо зарабатывали, особенно последние пять лет…
— Знаю, но…
— И ТРИ года из этих пяти, — Ринг оборвал меня тем голосом, каким пользовался в суде, словно вдел руки в рукава пальто, — Диана Дэвис не была ни вашей женой, ни вашей сожительницей, ни вашей помощницей в любом смысле слова. Она была просто Дианой Кислоу из Паунд-Риджа и не шествовала перед вами, рассыпая цветочные лепестки или дудя в рожок.
— Да, но я хочу ее видеть.
А то, что я думал, ввергло бы его в полное бешенство: я хотел увидеть, наденет ли она зеленое платье в черную крапинку — ведь она, черт дери, прекрасно знала, что оно — мое любимое.
Он снова вздохнул.
— Я должен кончить этот спор, не то мне придется пить мой обед, а не есть его.
— Идите поешьте. Диетическое меню. Деревенский сыр.
— Ладно. Но сначала я еще раз попытаюсь убедить вас. Такая встреча — это своего рода рыцарский турнир. Они явятся в полном вооружении. А вы явитесь, одетый только в улыбку. Даже без набедренной повязки. И первый удар они нанесут именно туда.
— Я хочу ее увидеть, — сказал я. — Я хочу увидеть, как она. Извините.
Он испустил саркастический смешок.
— Отговорить вас мне не удастся?
— Нет.
— Ну хорошо. В таком случае я хочу, чтобы вы следовали моим указаниям. Если я узнаю, что вы про них забыли и все испортили, я, возможно, приду к выводу, что мне будет проще вообще отказаться от этого дела. Вы меня слышите?
— Слышу.
— Отлично. Не кричите на нее, Стивен. Они могут подстроить так, что вам по-настоящему захочется наорать на нее. Воздержитесь!
— Ладно.
Я не собирался орать на нее. Если я сумел бросить курить через два дня после того, как она ушла от меня — и не закурил снова! — уж как-нибудь я сумею продержаться сто минут и три перемены блюд, не назвав ее стервой.
— И на него не орите. Это во-вторых.
— Ладно.
— Одного «ладно» мало. Я знаю, он вам не нравится, да и вы ему не слишком нравитесь.
— Он же меня даже не видел. И он… психотерапевт. Как он мог составить обо мне мнение, хорошее или плохое?
— Не прячьтесь от правды, — сказал он. — Ему платят, чтобы он составлял мнение. Если она заявит ему, что вы перевернули ее вверх тормашками и изнасиловали с помощью кукурузного початка, он не скажет: «Предъявите доказательства», он скажет: «Ах вы бедняжка! И сколько раз?» Вот и скажите «ладно» с убеждением.
— Ладно, с убеждением.
— Уже лучше. — Но он сказал это без всякого убеждения. Он сказал это, как человек, который хочет перекусить и забыть обо всем.
— Не касайтесь существенных вопросов, — продолжал он. — Не обсуждайте имущественных вопросов даже под соусом «Как вы отнеслись бы к такому предложению?». Придерживайтесь одних сантиментов. Если они озлятся и спросят, зачем вы вообще пришли, если не намерены обсуждать конкретные вещи, отвечайте, как сейчас ответили мне: потому что хотели еще раз увидеть свою жену.
— Ладно.
— А если они тогда встанут и уйдут, вы переживете?
— Да.
Я не знал, переживу или нет, но полагал, что переживу, и еще я чувствовал, что Рингу не терпится окончить этот разговор.
— Как адвокат — ваш адвокат — повторяю вам, что эта встреча — идиотство, и если она всплывет во время судебного разбирательства, я попрошу сделать перерыв только для того, чтобы вытащить вас в коридор и сказать: «Я же говорил!» Поняли наконец?
— Да. Передайте от меня привет диетическому блюду.
— Клал я на диетическое блюдо, — угрюмо отозвался Ринг. — Если за обедом я не могу выпить двойное кукурузное виски, так могу по крайней мере взять двойной чизбургер в «Пиве с Бургерами».
— Слова, достойные истинного американца.
— Надеюсь, она даст вам по рукам, Стивен.
— Знаю, что надеетесь.
Он повесил трубку и отправился за своим заменителем алкоголя. Когда я увиделся с ним в следующий раз, уже потом, через несколько дней, между нами возникло что-то такое, чего нельзя было касаться, хотя, мне кажется, мы поговорили бы об этом, знай мы друг друга хотя бы чуточку побольше. Я понял это по его глазам, как и он, конечно, по моим — мысль о том, что будь Хамболд адвокатом, а не психотерапевтом, то он, Джон Ринг, был бы там с нами. А в этом случае он мог бы оказаться в морге рядом с Уильямом Хамболдом.
Из конторы я пошел в «Кафе Готэм» пешком — вышел в 11 часов 15 минут. Я пришел загодя ради собственного душевного спокойствия — иными словами, чтобы удостовериться, что кафе находится именно там, где сказал Хамболд. Я — такой и был таким всегда. Диана, когда мы только поженились, называла это моей «одержимостью», но, думаю, под конец она разобралась. Я скрепя сердце полагаюсь на компетентность других людей, только и всего. Я отдаю себе отчет, что такая черта характера способна действовать на нервы, и знаю, что Диану она доводила до исступления. Но только она словно бы так и не поняла, что мне самому эта черта не так уж приятна. Однако в чем-то меняешься быстро, в чем-то — медленно. А кое в чем не меняешься вовсе, как ни старайся.
Ресторан находился точно там, где сказал Хамболд, о чем свидетельствовала зеленая маркиза со словами «Кафе Готэм» на ней. На зеркальных стеклах — белый силуэт города. Он выглядел очень нью-йоркским и вполне заурядным — просто один из примерно восьмисот дорогих ресторанов, втиснувшихся в центр города.
Найдя место встречи и временно успокоившись (то есть в этом отношении; мысль, что я увижу Диану, держала меня в жутком напряжении, и мне отчаянно хотелось закурить), я свернул на Мэдисон и пятнадцать минут бродил по галантерейному магазину. Просто рассматривать витрины снаружи было нельзя: если Диана и Хамболд подъедут с этой стороны, они могут меня увидеть. И Диана, конечно, узнает меня даже со спины по развороту плеч и покрою пальто, а этого мне не хотелось. Мне не хотелось, чтобы они знали, что я приехал загодя. Ведь, казалось мне, в этом можно усмотреть просительность, даже жалкое заискивание. А потому я вошел внутрь магазина.
Я купил совершенно не нужный мне зонтик и вышел на улицу ровно в полдень по моим часам, зная, что переступлю порог «Кафе Готэм» в 12 часов 5 минут. Заповедь моего отца: если тебе нужно быть там, приходи на пять минут раньше. Если им нужно, чтобы ты был там, приходи на пять минут позже. Я достиг того состояния, что уже не знал, что кому нужно, и почему, и как долго, но отцовский завет, кажется, предлагал наиболее безопасный вариант. Если бы речь шла только о Диане, думаю, я вошел бы туда точно в назначенное время.
Нет, вероятно, я лгу. Наверное, если бы речь шла об одной Диане, я бы вошел в 11 часов 45 минут, сразу, как приехал, и подождал бы ее в зале.
Несколько секунд я постоял под маркизой, заглядывая внутрь. Зал был ярко освещен, что я одобрил. Не терплю темные рестораны, где не видишь, что ты ешь и что пьешь. Белые стены с бодрящими импрессионистическими рисунками. Понять, что на них изображено, было невозможно, но это не имело значения: их спектральные цвета и широкие штрихи действовали, как визуальный кофеин. Я поискал взглядом Диану и увидел у стены примерно в середине длинного зала женщину, которая могла быть ею. Определить точнее было трудно, так как она сидела ко мне спиной, а у меня нет ее дара узнавать людей в подобных позах. Однако плотный лысеющий мужчина рядом с ней определенно выглядел, как Хамболд. Я глубоко вздохнул, открыл дверь ресторана и вошел.
Отторжение от табака распадается на два этапа, и я убежден, что рецидивы чаще происходят на втором. Физическое отторжение длится от десяти дней до двух недель, после чего большинство симптомов — потение, головные боли, тик, резь в глазах, бессонница, раздражительность — исчезают. Затем начинается куда более длительный этап психологического отторжения. Его симптомы могут включать депрессию — от легкой до умеренной, — тоскливое настроение, определенную степень ангедонии (иными словами, вялое безразличие ко всему), забывчивость, даже своего рода преходящую дислексию. Все это я знаю, потому что заглянул в соответствующую литературу. После того, что произошло в «Кафе Готэм», мне казалось, что это очень важно. Полагаю, можно сказать, что мой интерес находился где-то на границе между Страной Увлечений и Царством Маний.
Наиболее обычный симптом второй фазы — это ощущение некоторой нереальности. Никотин улучшает контакт синапсов и повышает концентрацию внимания — другими словами, расширяет путь поступления информации в мозг. Не очень сильно и не специфически по линии активного мышления (хотя заядлые курильщики утверждают обратное), но когда его действие прекращается, у вас остается ощущение — навязчивое в моем случае, — будто граница между снами и явью стирается. Мне много раз чудилось, что прохожие и машины, и маленькие сценки на тротуаре, которые я наблюдал, на самом деле скользят мимо меня на длинной ленте, которую спрятанные рабочие сцены тянут, крутя огромные ручки и вращая огромные барабаны. И еще чудилось, будто ты все время чуть пьян, поскольку это состояние сопровождалось ощущением беспомощности и душевной измотанности, ощущением, будто все будет продолжаться так без конца, к лучшему ли, к худшему ли, потому что ты (разумеется, я имею в виду себя) настолько занят некурением, что ни на что другое почти не остается ни времени, ни сил.
Не уверен, какое отношение все это имело к произошедшему, но убежден, что какое-то, бесспорно, имело, поскольку я почувствовал, что с метрдотелем творится что-то очень неладное, едва увидел его, а едва он заговорил со мной, я уже знал это твердо.
Он был высок, лет около сорока пяти, строен (во всяком случае, во фраке — в обычной одежде он выглядел бы тощим), усат. В одной руке он держал меню в кожаной папке. Иными словами, выглядел он точно так же, как батальоны метрдотелей в батальонах шикарных нью-йоркских ресторанов. Только его бабочка сбилась в сторону, и что-то темнело на рубашке, прямо над верхней пуговицей фрака. Не то пятно, не то комочек желе. Кроме того, на затылке у него торчал вихор, как у Алфалфы в старом сериале «Маленькие проказники». И я чуть было не расхохотался — не забудьте, я очень нервничал, — и мне пришлось закусить губу, чтобы удержаться.
— Да, сэр? — спросил он, когда я приблизился к его столу. Слова эти прозвучали, как «дей, сайр?». Все метрдоты в Нью-Йорке говорят с акцентом, и ни единый из этих акцентов не поддается точному определению. Девушка, с которой я встречался в середине восьмидесятых, отличавшаяся большим чувством юмора (и, к несчастью, еще большим пристрастием к наркотикам), как-то сказала мне, что все они родом с одного островочка, а потому у них у всех один родной язык.
«И какой же?» — спросил я.
«Снобби», — ответила она, и я покатился со смеху.
Вот о чем я вспомнил, когда посмотрел через его стол на женщину, которую заметил снаружи — теперь я почти не сомневался, что это Диана, и мне вновь пришлось закусить губу изнутри. В результате фамилия Хамболда вырвалась у меня изо рта так, словно я ее вычихнул.
Бледный лоб метрдота нахмурился. Его глаза впились в мои. Когда я подходил к нему, они мне показались карими, но теперь они выглядели черными.
— Извините, сэр? — переспросил он. Прозвучало это, как «изнити, сайр», а, судя по тону, означало: «А пошел бы ты на… Джек!» Его длинные пальцы, бледные, как и лоб — похожие на пальцы пианиста, — нервно забарабанили по краю меню. Кисточка, которой оно было снабжено, своего рода недоношенная закладка, покачивалась взад и вперед.
— Хамболд, — сказал я. — Столик на троих.
Я обнаружил, что не могу отвести взгляда от его бабочки, сбившейся настолько, что ее уголок почти задевал его нижнюю челюсть, и от этого комочка на белоснежной накрахмаленной рубашке. И вблизи оно больше не напоминало соус или желе, а походило на полузапекшуюся кровь.
Он листал книгу заказов, а непокорный вихор у него на затылке колебался из стороны в сторону над остальными прилизанными волосами. Я видел кожу на дне бороздок, которые оставил в них гребешок, и перхотинки на плечах фрака. Мне пришло в голову, что хороший метрдотель вполне мог бы уволить подчиненного за подобное неряшество.
— А, да, мсье («А, дей, мусью»). — Он нашел искомую фамилию. — Ваш столик… — Его глаза было поднялись, но он вдруг умолк, и его взгляд, став еще более пронзительным, если это было возможно, скосился вниз мимо меня. — Сюда нельзя приводить собак, — сказал он резко. — Сколько раз я вам повторял, не приводить сюда эту СОБАКУ?
Он не то чтобы закричал, но его голос обрел такую громкость, что люди за столиками вблизи от его стола, больше смахивавшего на церковную кафедру, перестали есть и начали с любопытством оглядываться по сторонам.
Я тоже посмотрел вокруг. Он говорил так требовательно, что я ожидал увидеть кого-то с собакой. Но позади меня не было никого, а собаки — тем более. Тут мне, не знаю почему, пришло в голову, что он имел в виду мой зонтик, который я забыл сдать в гардероб. Быть может, на жаргоне Острова Метрдот «собака» означает зонтик и особенно в руках клиента в ясный день, словно бы не угрожающий дождем.
Я вновь посмотрел на метрдота и увидел, что он уже удаляется от столика с моим меню в руке. Видимо, он почувствовал, что я не пошел за ним — во всяком случае, он оглянулся через плечо, слегка подняв брови. Теперь его лицо не выражало ничего, кроме вежливого: «Так вы идете, мусью?», — и я пошел за ним. У меня не было ни времени, ни сил гадать, что может быть не так с метрдотом ресторана, где я ни разу не бывал до этого дня и куда, вероятно, никогда больше не загляну. Мне предстояло иметь дело с Хамболдом и Дианой — и не курить при этом, а потому метрдот «Кафе Готэм» пусть сам разбирается со своими проблемами, включая собаку.
Диана обернулась, и сначала я не увидел в ее лице и глазах ничего, кроме ледяной вежливости. Затем различил за вежливостью злость… или мне так показалось. В последние наши два-три месяца вместе мы часто ссорились, но я не мог вспомнить, чтобы хоть раз заметил что-то похожее на скрытую злость, которую ощутил в ней сейчас, — злость, которую должен был прятать макияж, и новое платье (голубое, без крапинок, без разреза сбоку, длинного или короткого), и новая прическа. Плотный мужчина за ее столиком что-то говорил ей, и, протянув руку, она прикоснулась к его локтю. Когда он обернулся в мою сторону и начал приподниматься со стула, я заметил в ее лице еще что-то. Она не только испытывала ко мне злость, она меня боялась. И хотя она не произнесла еще ни слова, я уже был в бешенстве. Выражение ее глаз все отвергало заранее. С тем же успехом она могла вывесить между ними на лбу табличку «ЗАКРЫТО ДО ДАЛЬНЕЙШЕГО ОПОВЕЩЕНИЯ». Я считал, что заслуживаю лучшего. Разумеется, это может быть лишь способ заявить, что ничто человеческое мне не чуждо.
— Мсье, — сказал метрдот, выдвигая стул слева от Дианы. Я его почти не слышал, и уж конечно, его эксцентричное поведение и сбившаяся в сторону бабочка тут же вылетели у меня из головы. По-моему, даже о табаке я на секунду забыл — в первый раз с того момента, когда я бросил курить. Я был способен только думать о ее тщательно спокойном лице и удивляться, как я могу быть в таком бешенстве на нее и все же хотеть ее так отчаянно, что мне было больно на нее смотреть. Усиливает ли разлука любовь или нет, но зрение она, бесспорно, освежает.
Кроме того, я успел подумать, действительно ли я видел все то, о чем думал. Злость? Да, не исключено и даже вероятно. Если бы она не была зла на меня хотя бы в какой-то степени, то осталась бы дома — вывод напрашивался сам собой. Но — боится? Почему, во имя всего святого, Диане меня бояться? Я никогда даже пальцем ее не тронул. Да, полагаю, во время наших ссор я иногда повышал голос, но ведь и она тоже!
— Приятного аппетита, мсье, — сказал метрдот из какой-то иной вселенной, где обычно пребывает обслуживающий персонал, только просовывая головы в нашу, когда мы их призываем, чтобы попросить о чем-то либо пожаловаться на что-то.
— Мистер Дэвис, я Билл Хамболд, — сказал спутник Дианы. Он протянул крупную руку, которая выглядела красноватой, словно воспаленной. Я слегка ее пожал. В нем все было крупным, а широкое лицо отливало багрянцем, который часто появляется на щеках любителей выпить после первого стаканчика. Я дал ему лет сорок пять — примерно через десять лет его начинающие отвисать щеки превратятся в брыли.
— Очень рад, — сказал я, думая о том, что говорю не больше, чем о метрдоте с темным комочком на рубашке, и только торопясь покончить со вступительным рукопожатием, чтобы снова повернуться к хорошенькой блондинке с нежным румянцем на матовой коже, светло-розовыми губами и ладной тоненькой фигурой. К женщине, которая не так давно любила шептать «вот так вот так вот так» мне на ухо, вцепляясь в мои ягодицы, будто в седло с двумя луками.
— Сейчас мы устроим вам выпить, — сказал Хамболд, оглядываясь в поисках официанта, как человек, для которого нет ничего привычнее. Ее психотерапевт демонстрировал все симптомы и сигналы потенциального алкоголика. Замечательно!
— «Перье» с лимоном мне подойдет.
— Для чего? — осведомился Хамболд с широкой улыбкой. Он взял стоявший перед ним бокал с недопитым мартини и пил, пока маслина с воткнутой в нее зубочисткой не прижалась к его губам. Он выплюнул ее, поставил бокал и посмотрел на меня. — Ну, пожалуй, пора и приступить.
Я пропустил его слова мимо ушей. Я-то уже приступил. С той самой секунды, когда Диана посмотрела на меня.
— Привет, Диана, — сказал я. Просто поразительно, что она выглядела даже элегантнее и красивей, чем раньше. И более желанной, чем раньше. Словно узнала что-то новое — да, всего за две недели разлуки, пока она жила с Эрни и Ди-Ди Кислоу в Паунд-Ридже, — чего я никогда не сумею узнать.
— Как ты, Стив? — спросила она.
— Прекрасно, — сказал я. И добавил: — Собственно, не так уж. Мне очень тебя не хватает.
В ответ — только выжидательное молчание. Большие зелено-голубые глаза смотрели сквозь меня. И, безусловно, никакого отклика, никакого «и мне тебя не хватало».
— И я бросил курить. Это тоже не способствовало моему душевному спокойствию.
— Наконец бросил? Это хорошо.
Во мне вновь всколыхнулось бешенство, на этот раз по-настоящему свирепое, из-за ее вежливо-безразличного тона. Словно я солгал, но это ни малейшего значения не имело. Два года каждый день (такое у меня было ощущение) она меня поедом ела из-за сигарет. Как из-за них у меня будет рак, как из-за них у нее будет рак, как она и думать не станет о ребенке, пока я не брошу, так что я могу поберечь время и не тратить возражений на эти разговоры. И вот теперь это ничего не значит, потому что я ничего не значу!
— Стив… мистер Дэвис, — сказал Хамболд. — Я подумал, что для начала вы могли бы ознакомиться со списком претензий, которые Диана определила за время наших сеансов — крайне исчерпывающих, могу я добавить — в течение последних двух недель. Несомненно, это может послужить трамплином для перехода к главной цели, из-за которой мы здесь, а именно: как упорядочить период прекращения совместного проживания, который обеспечит ориентирование вам обоим.
Рядом с ним на полу стоял кейс. Крякнув, он его поднял, поставил на четвертый, свободный, стул и начал отпирать замочки, но тут я перестал обращать на него внимание. Меня не интересовали трамплины для прекращения совместного проживания, что бы это ни означало. Во мне мешались паника и бешенство — пожалуй, такого странного чувства я еще никогда не испытывал.
Я посмотрел на Диану и сказал:
— Я хочу попробовать еще раз. Мы не могли бы помириться? Есть на это шанс?
Выражение абсолютного ужаса на ее лице сокрушило надежды, о которых я даже не подозревал. Ужас, сменившийся злостью.
— Как это на тебя похоже!
— Диана…
— Где ключ от сейфа, Стивен? Где ты его спрятал?
Хамболд как будто встревожился. Он протянул руку и потрогал ее за локоть.
— Диана… по-моему, мы согласились, что…
— Мы согласились, что этот сукин сын припрячет все, что сумеет, под ближайший камень, а потом будет ссылаться на бедность, если мы это допустим!
— Ты в его поисках всю спальню перерыла, перед тем как уйти, верно? — сказал я тихо. — Перевернула все вверх дном, будто грабитель.
Тут она покраснела. Не знаю, от стыда, от злости или от того и другого вместе.
— Сейф мой не меньше, чем твой! И вещи мои так же, как твои!
Хамболд еще больше встревожился. На нас начали оглядываться. И почти все посмеивались! Да уж, люди — самые причудливые из Божьих творений.
— Прошу вас… прошу… не надо…
— Куда ты его запрятал, Стивен?
— Я его не прятал. И не думал даже. Случайно забыл в летнем домике, и все.
Она иронически улыбнулась.
— Уж конечно. Совершенно случайно. Угу! — Я промолчал, и ироническая улыбка исчезла. — Мне он нужен! — И быстро поправилась: — Мне нужен дубликат!
«А людям в аду нужна вода со льдом», — подумал я, но вслух сказал:
— Тут ведь ничего не поделать, верно?
Она замялась, возможно, услышав в моем голосе что-то такое, чего не хотела слышать, не хотела признать.
— Да, — сказала она. — В следующий раз, когда ты меня увидишь, я буду с адвокатом. Я с тобой развожусь.
— Почему? — Теперь я услышал в своем голосе жалобную ноту, будто овечье блеяние. Мне это не понравилось, но, черт возьми, что я мог сделать. — ПОЧЕМУ?
— О Господи! Ты думаешь, я поверю, будто ты на самом деле так туп?
— Я просто не могу…
Ее щеки стали еще алее, краска поднималась к вискам.
— Да, вероятно, ты именно ждешь, что я этому поверю. Так типично!
Она взяла стакан с водой и выплеснула дюйма два на скатерть, потому что рука у нее тряслась. Я тут же перенесся в тот день, когда она ушла: вспомнил, как смахнул стакан с апельсиновым соком на пол, как велел себе, пока у меня трясутся руки, не подбирать осколки, чтобы не порезаться, и как все равно начал их подбирать и поранился в награду за свои старания.
— Прекратите! Это контрпродуктивно, — сказал Хамболд. Точно учитель у игровой площадки, старающийся предотвратить драку, прежде чем она началась. Он, казалось, совсем забыл про список дерьма, составленный Дианой.
Его глаза шарили по дальнему концу зала, высматривая нашего официанта или любого другого, чей взгляд ему удалось бы перехватить. В эту минуту терапия интересовала его куда меньше, чем возможность добавить еще, как говорится.
— Я только хочу узнать… — начал я.
— То, что вы хотите узнать, не имеет никакого отношения к тому, для чего мы здесь, — сказал Хамболд, и на мгновение он словно обрел деловую хватку.
— Да, верно. Наконец-то, — сказала Диана надрывным настойчивым голосом. — Наконец-то речь идет не о том, чего хочешь ты, что нужно тебе.
— Не понимаю, что это значит, но я готов выслушать, — сказал я. — Если ты хочешь попробовать совместное консультирование вместо… а… терапии… ну, того, чем занимается Хамболд… я не против…
Она подняла руки до уровня плеч, вывернув ладони.
— Боже мой! Верблюд Джо с пачки «Кэмел» шагает в Новый Век! — сказала она и опустила руки себе на колени. — После всех тех дней, когда ты уезжал в закат, такой высокий в седле! Скажи, что это не так, Джо!
— Прекратите, — сказал ей Хамболд. Он перевел взгляд со своей пациентки на почти уже бывшего мужа своей пациентки. (Да, это произойдет, даже легкое ощущение нереальности, возникающее от некурения, уже не могло замаскировать от меня эту самоочевидную истину). — Еще одно слово от вас обоих, и я объявлю эту встречу завершенной. — Он одарил нас улыбочкой, настолько явно искусственной, что она от обратного показалась мне умилительной. — А мы даже еще ничего не заказали!
Это — первое упоминание о еде с того момента, когда я присоединился к ним — словно бы предварило разразившиеся ужасы, и я помню, как от одного из соседних столиков на меня повеяло запахом лососины. За две недели, после того как я бросил курить, мое обоняние удивительно обострилось, но я не считаю это такой уж удачей, и особенно когда речь идет о лососине. Прежде она мне нравилась, но теперь я не выношу ее запаха, а о вкусе и говорить нечего. Для меня она пахнет болью и страхом, и кровью, и смертью.
— Он начал, — сказала Диана сердито.
«Ты начала, ты перевернула квартиру вверх дном, а потом ушла, когда не сумела найти того, что тебе требовалось», — подумал я, но промолчал. Хамболд явно не шутил: если мы начнем это школьное дерьмо, «нет, не я, нет ты», он возьмет Диану за руку и уведет ее. Его не остановит даже перспектива выпить еще.
— Ладно, — сказал я мягко… и поверьте, этот мягкий тон дался мне очень нелегко! — Что дальше?
Естественно, я знал: перечисление обид, иными словами, дерьмовый список претензий Дианы. И еще много о ключе к сейфу. Вероятно, единственное удовлетворение, какое мне удастся извлечь из этой отвратительной ситуации, сведется к тому моменту, когда я заявлю им, что дубликата они не получат, пока судебный исполнитель не вручит мне письменного распоряжения судьи предоставить его. С тех пор как Диана отбыла из моей жизни, я к содержимому сейфа не прикасался и не собирался к нему прикасаться в ближайшем будущем… но и она не прикоснется! Пусть грызет сухари и пытается свистнуть, как говаривала моя бабушка.
Хамболд извлек пачку листков, сколотых цветной причудливой скрепкой, из тех, которые изготовляют на заказ. И мне пришло в голову, что я явился сюда катастрофически неподготовленным к этой встрече — и не только потому, что мой адвокат где-то сейчас вгрызается в чизбургер. У Дианы — новое платье; у Хамболда — его кейс на заказ; а у меня — только новый зонтик в солнечный день. Я поглядел вниз, туда, где он лежал возле моего стула, увидел, что на ручке все еще висит ярлычок с ценой, и у меня запылали уши.
Зала благоухала (как большинство ресторанов с тех пор, как в них запретили курить) цветами, вином, свежемолотым кофе, шоколадом, только что испеченными булочками — но особенно ясно я различал запах лососины и, помню, подумал, что если смогу есть здесь, то, вероятно, смогу есть где угодно.
— Главные проблемы, указанные вашей женой — по крайней мере пока, — это ваше равнодушие к ее работе и неспособность доверять в личном плане, — сказал Хамболд. — Относительно второго должен указать, что ваше нежелание открыть Диане доступ к сейфу, принадлежащему вам обоим, вполне исчерпывает вопрос о доверии.
Я открыл было рот, намереваясь указать, что с доверием не все так просто, что я не доверяю Диане — она вполне способна забрать все и присвоить. Однако прежде чем я успел произнести хоть слово, меня перебил метрдот. Он не только кричал, но и визжал — я постарался передать это, однако сплошная цепочка «и» не дает представления о реальном звуке. Казалось, все нутро у него полно пара, а в горле засел свисток, предупреждающий, что чайник закипел.
— Эта собака… Иииииии!.. Я вам без конца повторял про собаку… Иииииии!.. Все это время я не могу спать… Ииииии!.. Она говорит, порежь себе лицо, дырка эта!.. Ииииии!.. Как ты меня доводишь!.. Ииииии!.. А теперь ты притащил эту собаку сюда… Ииииии!
В зале, конечно, сразу воцарилась тишина. Все перестали есть, перестали разговаривать, когда худая, бледная, одетая в черное фигура зашагала по центральному проходу, выдвинув голову вперед, быстро перебирая длинными, как у цапли, ногами. Теперь на лицах не было ни единой улыбки, только изумление. Бабочка метрдота повернулась на полные девяносто градусов и теперь смахивала на стрелки часов, показывающие шесть. Руки он заложил за спину и немного наклонялся вперед от талии, так что мне вспомнилась иллюстрация в моем учебнике литературы для шестого класса, изображавшая Икебода Крейна, злополучного школьного учителя, созданного Вашингтоном Ирвингом.
И смотрел он на меня, приближался он ко мне. Я уставился на него, ощущая себя почти загипнотизированным — как бывает во сне, когда тебе снится, что ты должен сдавать экзамен, к которому не готовился, или что ты сидишь совсем голый на обеде в твою честь в Белом доме, — и, возможно, я продолжал бы сидеть так, если бы не Хамболд.
Я услышал, как скрипнул его стул, и посмотрел в его сторону. Он стоял, выпрямившись, небрежно держа салфетку в одной руке. Вид у него был удивленный, но и разъяренный. Я внезапно понял две вещи: что он пьян, сильно пьян, и что он усмотрел в происходящем оскорбление и его радушию. И его компетентности. В конце-то концов ресторан выбрал он, и поглядите — главный церемониймейстер сорвался с катушек!
— Ииии!.. Я тебя проучу! В последний раз проучу…
— Мой Бог, он обмочил свои брюки! — ахнула женщина за соседним столиком. Голос ее был тихим, но далеко разнесся в тишине, которая наступила, пока метрдот набирал воздуха в легкие для нового визга, и я увидел, что она не ошиблась. По брюкам фрачной пары тощего визгуна расползлось темное пятно.
— Послушайте, болван! — сказал Хамболд, поворачиваясь к нему, и метрдот выдернул левую руку из-за спины. Она сжимала самый большой мясницкий нож, какой мне доводилось видеть. Не меньше двух футов длиной, и верхняя часть лезвия чуть выгибалась, точно абордажная сабля в старом пиратском фильме.
— Берегитесь!!! — крикнул я Хамболду, а щуплый мужчина в очках без оправы, сидевший за столиком у стены, завизжал. Извергая на скатерть перед собой пережеванные коричневатые кусочки.
Хамболд словно бы не услышал ни моего крика, ни визга очкарика. Он грозно хмурился на метрдота.
— Не думайте, что еще когда-нибудь увидите меня здесь, если вы таким образом… — начал Хамболд.
— Иииии! ИИИИИИИИИ! — провизжал метрдот и взмахнул ножом, повернув его плоской стороной лезвия. Послышался шелестящий звук, будто шепотом произнесли короткую фразу. Точкой послужил звук погружения лезвия в правую щеку Уильяма Хамболда. Кровь из раны брызнула фонтаном мелких капелек. Они украсили скатерть веером пунктиров, и я увидел (никогда этого не забуду), как ярко-алая капля упала в мой бокал с водой и канула на дно, а за ней протянулась розоватая нить наподобие хвоста. Что-то вроде окровавленного головастика.
Щека Хамболда рассочилась, открыв зубы, а когда он прижал ладонь к извергающей кровь ране, я увидел на плече его темно-серого костюма что-то розовато-белое. Только. Когда все осталось позади, я осознал, что это была мочка уха.
— Скажи это себе в уши! — яростно визжал метрдот на кровоточащего психотерапевта Дианы, который стоял столбом, держась за щеку. Несмотря на кровь, лившуюся между его пальцев и через них, Хамболд обрел жуткое сходство с клоуном, получившим очередную пощечину. — Зови к своим паршивым сплетникам — друзьям с улицы… ты, мразь… Ииии!.. ДРУГ СОБАЧИЙ!
Теперь уже визжали другие люди, главным образом, я полагаю, при виде крови. Хамболд был могучего сложения, и кровь из него хлестала, как из зарезанной свиньи. Я слышал, как ее капли стучат по полу, точно вода из прохудившейся трубы, а его белая рубашка была теперь красной на груди. Галстук, который прежде был красным, теперь стал черным.
— Стив? — сказала Диана. — СТИВЕН?
За столиком у нее за спиной чуть слева обедали мужчина и женщина. Теперь мужчина — лет тридцати, красивый мужественной красотой кинозвезды — стремительно вскочил и кинулся в сторону двери.
— Трой, не бросай меня! — завизжала его дама, но Трой даже не оглянулся. Он совершенно забыл про библиотечную книгу, которую должен был вернуть, а может быть, про автомобиль, который обещал отполировать.
Если посетителей в зале сковал паралич (было так или нет, я решить не берусь, хотя как будто успел увидеть очень много и запомнить все), в эту секунду он исчез. Снова раздался визг, и все повскакали на ноги. Несколько столиков опрокинулось. Хрусталь и фарфор разлетались осколками. Я увидел, как мужчина, обнимая за талию свою даму, проскочил за спиной метрдота. Ее пальцы впивались ему в плечо, будто клешни. На мгновение ее взгляд скрестился с моим. Глаза у нее были пустые, как у греческого бюста. Смертельно бледное лицо ужас преобразил в харю ведьмы.
Все это заняло секунд десять или, может быть, двадцать. Мне они запомнились как серия фотографий или кадриков на киноленте. Временного протяжения у них не было. Время перестало существовать для меня в тот миг, когда Алфалфа, метрдот, выхватил левую руку из-за спины, и я увидел мясницкий нож. И все это время человек во фраке продолжал извергать путаные слова на своем особом метрдотельском языке, том, который моя былая приятельница называла «снобби». Некоторые и правда были иностранными, другие просто бессмысленными, а некоторые — поразительными… почти проникающими в душу. Вам когда-нибудь приходилось читать длинное путаное предсмертное признание Голландца Шульца[102]? Большую часть я забыл, но то, что помню, наверное, не забуду никогда.
Хамболд, пошатываясь, попятился, все еще держась за располосованную щеку. Его ноги под коленями ударились о край стула, и он тяжело опустился на него. «Он выглядит, как человек, которому только что сказали, что у него рак», — подумал я. Он начал поворачиваться к Диане и ко мне. Ошеломленные глаза были широко раскрыты. Я еще успел увидеть, что из них катятся слезы, когда метрдот стиснул рукоятку ножа обеими руками и погрузил его в макушку Хамболда. Звук был такой, словно кто-то ударил палкой по кипе полотенец.
— Жук! — вскрикнул Хамболд. Я абсолютно уверен, что его последним словом на планете Земля было… «жук»! Затем его плачущие глаза закатились под лоб, и он рухнул лицом в тарелку, сбросив на пол бокалы и рюмки выброшенной вперед рукой. В этот момент метрдот — теперь все его волосы на затылке, а не часть их, торчали вихрами — высвободил нож из рассеченного черепа. Из раны, будто вертикальный занавес, взметнулась волна крови и обрызгала платье Дианы на груди и животе. Она опять вскинула руки к плечам, выставив ладони вперед, но на этот раз от ужаса, а не от раздражения. Она вскрикнула и прижала окровавленные ладони к глазам. Метрдот даже не посмотрел на нее, а повернулся ко мне.
— Эта твоя собака, — сказал он, словно начиная разговор и не обращая ни малейшего внимания на вопящих, обезумевших людей, которые у него за спиной лавиной устремлялись к двери. Глаза у него были очень большие, очень темные. Они снова показались мне карими, но только радужки были словно обведены черными кругами. — Эта твоя собака так завывала. Все радио на Кони-Айленде не потянут против этой собаки, мать твою.
В руке у меня был зонтик, и только одного я вспомнить не могу, как ни стараюсь, — когда, собственно, я его схватил. Наверное, в тот момент, когда Хамболд застыл, парализованный сознанием, что его рот удлинили дюймов на восемь, но вспомнить точно не могу. Я помню, как похожий на кинозвезду красавец ринулся к двери, и знаю, что его имя — Трой, потому что это имя выкрикивала ему вслед дама, но я не помню, как поднял зонтик, который купил в галантерейном магазине. Тем не менее он был зажат у меня в руке, и ярлычок с ценой торчал из моего кулака, и когда метрдот согнулся, точно в поклоне, и рассек ножом воздух, намереваясь, мне кажется, вогнать нож в мое горло, я взмахнул зонтиком и ударил его по запястью, как в былые времена учитель хлопал непослушного ученика линейкой.
— Ук! — крякнул метрдот. Его рука резко опустилась, и лезвие, предназначавшееся для моего горла, пропороло намокшую розоватую скатерть. Однако он ножа не выронил и снова вскинул. Попытайся я опять ударить его по руке, не сомневаюсь, я промахнулся бы, но вместо этого я нацелился на его лицо и нанес прекрасный удар — настолько прекрасный, насколько в возможностях зонтика — ему по виску, и в этот момент зонтик раскрылся — точно визуальное воплощение ударной концовки анекдота.
Но мне это смешным не показалось. Цветок зонтика полностью заслонил метрдота от меня, когда он отшатнулся, и его свободная рука взметнулась к месту ушиба, и мне не понравилось, что я его не вижу. Не понравилось? Сковало ужасом — впрочем, я уже был скован ужасом.
Я ухватил Диану за кисть и рывком поднял на ноги. Она подчинилась молча, шагнула ко мне, споткнулась на высоких каблуках и неуклюже упала мне в объятия. Я ощутил ее прижатые ко мне груди и влажную теплую липкость поверх них.
— Ииии! Мудрак ты! — завизжал метрдот, а может быть, он обозвал меня «мудаком». Значения это, вероятно, не имеет, я понимаю. И все-таки мне кажется, что имеет. Глубокой ночью мелкие вопросы свербят меня не меньше, чем самые важные. — Сукин мудрилло! Все эти радио! Баюшки-баю! Клал я на друзей-приятелей! Клал я НА ТЕБЯ!
Он двинулся к нам вокруг столика (зал у него за спиной совсем опустел и напоминал салун в вестерне после драки). Мой зонтик все еще лежал ручкой поперек столика, растопырившись за его краем, и метрдот задел его бедром. Зонтик свалился перед ним, и пока он отшвыривал его ногой, я поставил Диану на ноги и потащил в глубину зала. К выходу бежать смысла не имело. В любом случае до него было слишком далеко, но даже если бы мы и добрались туда, дверь все еще заклинивали перепуганные визжащие люди. Если он наметил меня — или нас обоих, то без всякого труда нагнал бы нас и распотрошил, как пару индюшек.
— Вши! Вши вы!.. Иииии!.. Вот так с твоей собакой, а? Вот так с твоей лающей собакой!
— Останови его! — взвизгнула Диана. — Господи, он убьет нас обоих! Останови его!
— Вы у меня сгниете, твари! — Все ближе. Зонтик явно не очень его задержал. — Все сгниете!
Я увидел три двери. Две напротив друг друга в маленьком алькове, где, кроме того, помещался платный телефон. Мужской и женский туалеты. Нет! Даже если они на одного и дверь запирается изнутри — нет! Такой псих без труда сорвет задвижку, и нам некуда будет бежать.
Я поволок ее к третьей двери и втащил сквозь нее в мир чистой зеленой плитки, ярких флюоресцентных плафонов, сверкающего хрома и ароматов горячей еды. Над всем господствовал запах лососины. Хамболду так и не удалось сделать заказ, но я знал, что в любом случае лососину он заказал бы.
Там, балансируя нагруженным подносом на ладони, стоял официант. Рот у него был разинут, глаза выпучены. Вылитый Дурак Гимпель из рассказа Исаака Зингера.
— Что… — сказал он, и тут я его оттолкнул. Поднос взмыл в воздух, тарелки и бокалы разбились о стену.
— Эй! — завопил кто-то. Могучий мужчина в белом халате и белом поварском колпаке, точно облачко на голове, его шею обвязывал красный платок, и в одной руке он держал ложку, с которой стекал какой-то коричневый соус. — Эй! Сюда нельзя так ходить!
— Нам надо выбраться, — сказал я. — Он спятил. Он…
Тут меня осенило, как объяснить без объяснений, и я на мгновение прижал ладонь к левой груди Дианы — к намокшей материи ее платья. В последний раз я прикоснулся к ее груди и не знаю, было ли это приятно или ни то ни се. Я протянул руку к шеф-повару, показывая ему ладонь в пятнах крови Хамболда.
— Господи Боже ты мой! — сказал он. — Сюда. В заднюю дверь.
В этот же миг дверь, через которую вошли мы, снова распахнулась, и внутрь ворвался метрдот — безумные глаза, вихры торчат во все стороны, будто колючки свернувшегося в шар ежа. Он огляделся, увидел официанта, отмел его, увидел меня и бросился ко мне.
Я опять рванулся в сторону, таща Диану, и слепо наткнулся на мягкое брюхо шеф-повара. Мы проскочили мимо. Платье Дианы оставило кровавый мазок на груди его халата. Я заметил, что он не побежал с нами, что он поворачивается к метрдоту и хочет предостеречь его, предупредить, что ничего не получится, что это худшее намерение в мире и, вероятно, самое последнее в его жизни, но не было времени.
— Эй, — крикнул шеф-повар. — Эй, Ги, что такое? — сказал он, назвав метрдота французским именем, и больше ничего не сказал. Раздался тяжелый хлопок, напомнивший мне звук ножа, опустившегося на череп Хамболда, и повар взвизгнул. Звук был водянистый, а затем последовал густой влажный всплеск — он преследует меня в снах. Не знаю, что это было, и не хочу знать.
Я втащил Диану в узкий проход между двумя плитами, обдавшими нас тяжелым палящим жаром. За ним была дверь с двумя задвинутыми стальными засовами. Я протянул руку к верхнему и тут услышал, что Ги, Метрдот из Ада, бормоча, приближается к нам.
Мне хотелось ухватить засов, хотелось верить, что я сумею открыть дверь и мы выскочим наружу, прежде чем он приблизится на расстояние удара ножом, но что-то во мне — что-то, решительно цеплявшееся за жизнь — не поддалось иллюзии.
Я прижал Диану к двери, встал перед ней защитным движением, восходящим, должно быть, к каменному веку, и приготовился встретить его.
Он бежал по узкому проходу между плитами, поднимая над головой зажатый в левой руке нож. Если во мне и тлела надежда на помощь Дурака Гимпеля, она тут же угасла. Он вжимался в стену у двери в зал ресторана, глубоко засунув пальцы в рот, и его сходство с деревенским дурачком еще усилилось.
— Не следовало тебе быть забывчивым про меня! — визжал Ги, совсем как Йода в «Звездных войнах». — Твоя отвратительная собака!.. Твоя громкая музыка, такая дисгармоничная!.. Ииии!.. Да как ты…
На одной из ближних горелок левой плиты стояла большая кастрюля. Я потянулся и столкнул ее на него. Только через час я обнаружил, как сильно при этом обжег руку. Ладонь была вся в пузырях, точно крохотные булочки, и еще пузыри на трех средних пальцах. Кастрюля соскользнула с горелки, перевернулась и обдала Ги от пояса вниз чем-то вроде кукурузы с рисом и примерно двумя галлонами кипящей воды.
Он завизжал, пошатнулся, попятился и опустил руку без ножа на другую плиту, почти прямо в голубовато-желтое газовое пламя под сковородой — тушившиеся в ней грибы теперь превращались в угольки. Он снова завизжал и на этот раз в таком высоком регистре, что у меня заболели уши, и поднес руку к глазам, будто не в силах поверить, что она скреплена с его туловищем.
Я поглядел вправо и увидел возле двери гнездышко чистящих и моющих средств — «Стекло-Х», и «Хлорокс», и «Уборщик в канистре А» на полке, а сбоку — щетка с совком, нахлобученным на ручку, будто шляпа, и швабра с отжимом в стальном ведре.
Когда Ги вновь ринулся на меня, держа нож в той руке, которая не побагровела и не вздувалась, как кишка, я схватил швабру за ручку, покатил ведро на колесиках перед собой, а затем ткнул им в Ги. Он откинулся, но не попятился. Его губы подергивались в странной улыбочке. Он смахивал на собаку, которая, во всяком случае, временно забыла, как рычать. Подняв нож на уровень лица, он сделал им несколько мистических пассов. По лезвию струился свет флюоресцентных плафонов. Оно блестело между разводами крови. Он, казалось, не ощущал боли ни в обожженной руке, ни в ногах, хотя их обдало кипятком, и брюки у него пестрели рисинками.
— Паршивый мудило, — сказал Ги, творя мистические пассы. Он походил на крестоносца, готовящегося к битве. То есть если вы способны вообразить крестоносца в облепленных рисом брюках фрачной пары. — Убью тебя, как убил твою паршивую лающую собаку.
— У меня нет собаки, — сказал я. — Я не могу ее завести. Запрещено договором об аренде.
По-моему, это единственные слова, которые я сказал ему на протяжении всего кошмара, и я не уверен, что произнес их вслух. Быть может, они только мелькнули у меня в голове. У него за спиной шеф-повар старался подняться на ноги. Одной рукой он цеплялся за ручку морозильной камеры, другая была прижата к окровавленному халату, в котором поперек пухлого брюха зияла огромная багровая усмешка. Он, как мог, старался удержать свой кишечник на месте, но это ему не удавалось. Одна глянцевитая петля, цвета синяка, уже свисала наискосок от левого бока, будто жуткая часовая цепочка.
Ги сделал выпад ножом, я парировал, ткнув в него ведром на швабре, и он попятился. Я подкатил ведро к себе и стоял, крепко сжимая деревянную ручку швабры, готовый направить на него ведро, если он опять шагнет вперед. Моя обожженная рука ныла, и я чувствовал, как по моим щекам ползут капли пота, словно растопившееся масло. За спиной Ги шеф-повар сумел-таки встать. Медленно, как больной, впервые поднявшийся с постели после тяжелой операции, он побрел по проходу к Дураку Гимпелю. Мысленно я пожелал ему удачи.
— Отодвинь засовы, — сказал я Диане.
— Что?
— Засовы на ДВЕРИ. Отодвинь их.
— Я не могу пошевелиться, — сказала она с рыданием, так что я лишь с трудом уловил слова. — Ты меня СОВСЕМ ЗАДАВИЛ!
Я чуть-чуть шагнул вперед, освобождая для нее место. Ги оскалил на меня зубы, сделал обманный выпад ножом, потом отдернул руку и ощерился в своей нервной злобной усмешечке, когда я опять покатил на него ведро на поскрипывающих колесиках.
— Вшивая вонючка, — сказал он тоном человека, обсуждающего шансы любимой команды в предстоящем сезоне. — Посмотрим, как ты опять громко включишь радио, вонючка. Мудрак!
Он замахнулся, я покатил ведро. Но на этот раз он почти не отступил, и я понял, что он подбадривает себя и вот-вот перейдет в нападение. Я почувствовал, как моей спины коснулись груди Дианы, когда она попыталась вдохнуть поглубже. Я отодвинулся, но она не повернулась к двери, не отодвигала засовы, а стояла, как стояла.
— Открой дверь, — сказал я ей уголком рта, точно гангстер. — Отодвинь чертовы засовы, Диана!
— Не могу, — прорыдала она. — Не могу! Руки не шевелятся! Заставь его прекратить, Стивен. Перестань его УГОВАРИВАТЬ, заставь его ПРЕКРАТИТЬ!
Еще одно ее слово, и я свихнулся бы. Нет, правда.
— Повернись и отодвинь засовы, Диана, не то я просто посторонюсь, и пусть…
— ИИИИИИИИИ! — провизжал он и ринулся в атаку, рубя и коля ножом. Я изо всей мочи толкнул ведро вперед и сбил его с ног. Он взвыл и опустил нож по длинной отчаянной дуге. На волосок ближе, и лезвие отхватило бы мне кончик носа. Он неуклюже рухнул на широко раздвинутые колени, и его лицо оказалось прямо перед отжимом, подвешенным к ведерку. Идеально! Я опустил швабру ему на шею. Шнуры рассыпались по плечам его черного фрака, точно пряди колдовского парика. Его лицо впечаталось в отжим. Я нагнулся, свободной рукой ухватил рукоятку отжима и повернул ее. Ги завопил от боли, но швабра приглушала его голос.
— ОТОДВИНЬ ЗАСОВЫ! — завизжал я на Диану. — ОТОДВИНЬ ЗАСОВЫ, СТЕРВА БЕСПОЛЕЗНАЯ! ОТОДВИНЬ…
Бау! Что-то твердое и острое впилось мне в левую ягодицу. С воплем я невольно сделал шаг вперед — мне кажется, больше от удивления, чем от боли, хотя было очень больно. Я упал на колено и выпустил рукоятку отжима. Ги отполз, и из-под шнурков швабры появилась его голова. Дышал он так громко, что казалось, будто он лает. Впрочем, быстроты его это не лишило: едва распутавшись со шваброй, он замахнулся на меня ножом. Я уклонился, почувствовав, как всколыхнулся воздух, рассеченный лезвием у самой моей щеки.
Только когда я кое-как поднялся на ноги, мне стало ясно, что произошло — что она сделала. Я молниеносно посмотрел на нее через плечо. Она ответила мне вызывающим взглядом, прижимаясь к двери спиной. Мне в голову пришла сумасшедшая мысль: она ХОЧЕТ, чтобы меня убили. Может, она вообще все подстроила. Отыскала сумасшедшего метрдота и…
Ее глаза расширились.
— Берегись!
Я обернулся как раз вовремя, чтобы встретить его бросок. По сторонам его лицо было ярко-алым, если не считать белых кружков, оставленных дырками для пропуска воды в отжиме. Я встретил его шваброй наперевес, целя в горло, но угодив в грудь. Однако атаку я остановил и даже принудил его отступить на шаг. А дальше все решила счастливая случайность. Он поскользнулся в воде, вылившейся из перевернувшегося ведра, и упал, ударившись головой о плитки пола. Без единой мысли и лишь смутно воспринимая собственный визг, я схватил с плиты сковородку с грибами и изо всей мочи опустил ее на его повернутое вверх лицо. Глухой стук, за которым последовало жуткое (но, к счастью, краткое) шипение от соприкосновения кожи его лба и щек с раскаленным металлом.
Я повернулся, оттолкнул Диану и отодвинул засовы, запиравшие дверь. Я распахнул ее, и меня, как молотом, ударил солнечный свет. И запах воздуха. Не помню, чтобы когда-нибудь еще воздух пахнул чудеснее — даже в первые дни школьных каникул.
Я схватил Диану за локоть и вытащил ее в проулок, заставленный мусорными баками с запертыми крышками. В дальнем конце этой каменной расселины небесным видением манила Пятьдесят Третья улица, где сновали ничего не ведающие машины. Я поглядел через плечо в открытую дверь кухни. Ги лежал на спине, и обугленные грибы окружали его голову, как экзистенциалистская диадема. Сковорода соскользнула в сторону, открыв багровое лицо со вздувающимися волдырями. Один глаз был открыт, но взгляд, устремленный на флюоресцентный плафон, смотрел невидяще. Кухня позади была пустой. На полу багровела лужа крови, на белой эмали холодильной камеры багровели отпечатки ладони, но шеф-повар и Дурак Гимпель исчезли.
Я захлопнул дверь и показал на проулок.
— Иди!
Она не шевельнулась и только посмотрела на меня.
Я легонько толкнул ее в левое плечо.
— Иди.
Она подняла руку, словно регулировщик на перекрестке, мотнула головой и ткнула в меня пальцем.
— Не смей ко мне прикасаться!
— А что ты сделаешь? Натравишь на меня своего психотерапевта? Мне кажется, он протянул ноги, радость моя.
— Не смей так со мной разговаривать! Не смей! И не прикасайся ко мне, Стивен, предупреждаю тебя.
Дверь кухни распахнулась. Повернувшись — не думая, просто повернувшись, — я ее захлопнул и перед щелчком защелки услышал придушенный вскрик — злости или боли, я не понял, да меня это и не интересовало. Я привалился к двери спиной и уперся ногами в асфальт.
— Хочешь постоять тут и обсудить все? — спросил я Диану. — Судя по звукам, он полон сил. — В дверь снова ударили. Я сдвинулся вместе с ней, но тут же опять ее захлопнул. Потом напрягся, готовясь к его новой попытке, но все было тихо.
Диана посмотрела на меня долгим, долгим взглядом, злобным и неуверенным, а потом пошла по проулку, опустив голову. Волосы у нее свисали по сторонам шеи. Я стоял, прислонясь к двери, пока Диана не прошла примерно три четверти пути до улицы, а тогда отступил и опасливо уставился на дверь. Она осталась закрытой, но я решил, что это ничего не гарантирует, и подтащил к ней мусорный бак и только тогда затрусил за Дианой.
Когда я добрался до выхода из проулка, ее там уже не было. Я посмотрел вправо в сторону Мэдисон, но ее не увидел. Поглядел влево — и вон она медленно переходит Пятьдесят третью. Голова ее все еще опущена, и волосы все еще свисают по сторонам лица, как занавески. Никто не обращал на нее внимания. Люди перед «Кафе Готэм» пялились сквозь зеркальные стекла, как посетители бостонского океанариума перед аквариумом акул в час кормежки. Выли приближающиеся сирены — много их.
Я перешел улицу, протянул руку, чтобы потрогать ее за плечо, передумал и просто окликнул по имени.
Она обернулась. Ее глаза потускнели от ужаса и шока. Платье спереди выглядело, как детский нагрудничек, омерзительно лиловый. От нее разило кровью и истраченным адреналином.
— Уйди, — сказала она. — Я больше не хочу тебя видеть. Никогда.
— Ты меня там пнула в задницу, стерва, — сказал я. — И меня чуть не убили по твоей милости. Да и тебя тоже. Отказываюсь тебя понимать.
— Мне четырнадцать месяцев хотелось пнуть тебя в задницу, — сказала она. — А когда предоставляется случай осуществить мечту, тут уж не до раздумий, вер…
Я ударил ее по лицу. Я ни о чем не думал. Просто отвел руку и ударил. И за всю мою взрослую жизнь мало что доставляло мне подобное удовольствие. Мне стыдно это вспоминать, но я слишком далеко зашел в моем рассказе, чтобы лгать, пусть даже не договаривая.
Ее голова качнулась. Глаза расширились от шока и боли, утратили тупое ошеломленное выражение.
— Сволочь! — крикнула она, прижимая ладонь к щеке. Теперь ее глаза наполнились слезами. — Какая же ты СВОЛОЧЬ!
— Я спас тебе жизнь, — сказал я. — Ты что — не понимаешь? До тебя не доходит? Я СПАС ТЕБЕ ЖИЗНЬ.
— Ублюдок, — прошептала она. — Давящий, присвоивший право решать, мелочный, самодовольный, самовлюбленный ублюдок. Я тебя ненавижу.
— Подотрись своим дерьмом. Если бы не этот самодовольный мелочный ублюдок, ты бы сейчас валялась мертвая.
— Если бы не ты, меня тут вообще не было бы, — сказала она, а по Пятьдесят третьей улице с визгом пронеслись три первые полицейские машины и остановились перед «Кафе Готэм». Из них посыпались полицейские, будто клоуны в цирковом номере. — Если ты еще когда-нибудь прикоснешься ко мне, я выцарапаю тебе глаза, Стив, — сказала она. — Держись от меня подальше.
Мне пришлось зажать руки под мышками. Они тянулись убить ее, сомкнуться у нее на шее и убить ее.
Она прошла шесть-семь шагов, потом снова обернулась ко мне. Она улыбалась. Жуткой улыбкой, куда более ужасной, чем все, что я видел на лице Ги, Ресторанного Демона.
— У меня были любовники, — сказала она, улыбаясь этой жуткой улыбкой. Она лгала. Ложь была написана у нее на лице, но боли это не смягчило. Она ведь ХОТЕЛА, чтобы это было правдой. Это тоже было написано у нее на лице. — Трое за последний год. Ты никуда не годен, и я находила себе настоящих мужчин.
Она повернулась и пошла по улице, как женщина шестидесяти пяти лет, а не двадцати семи. Я стоял и смотрел ей вслед. Перед тем как она завернула за угол, я снова выкрикнул это. То, с чем не мог смириться, то, что застряло у меня в горле, будто куриная косточка.
— Я спас твою жизнь! Твою проклятую жизнь!
Она остановилась на углу и посмотрела на меня. Жуткая улыбка так и не сошла с ее лица.
— Нет, — сказала она. — Не спас.
И она скрылась за углом. С тех пор я ее не видел, хотя, полагаю, увижу. Встретимся в суде, как говорится.
На следующем углу я зашел в супермаркет и купил пачку «Мальборо». Когда я вернулся на угол Мэдисон и Пятьдесят третьей, Пятьдесят третью перегораживали голубые барьерчики, которые используют полицейские, чтобы огораживать места преступлений и маршрут процессий. Однако ресторан был виден и оттуда. Отлично виден. Я сел на край тротуара, закурил сигарету и начал следить за происходящим. Подъехало пять-шесть машин «скорой помощи». Шеф-повара увезла первая — без сознания, но, видимо, еще живого. За его кратким появлением перед его поклонниками на Пятьдесят третьей последовало появление носилок с трупом в чехле. Хамболд. Затем появился Ги, накрепко привязанный к носилкам, он дико оглядывался по сторонам, пока его не задвинули в машину. Мне почудилось, что на мгновение наши глаза встретились, но, вероятно, это просто мое воображение.
Когда машина с Ги тронулась и проехала через дыру в баррикаде из барьерчиков, отодвинутых двумя полицейскими в форме, я швырнул сигарету, которую курил, на канализационную решетку. Не для того я выжил этот день, чтобы вновь травить себя табаком, решил я.
Я глядел вслед удалявшейся машине «скорой помощи» и пытался представить себе, как жил человек в ней там, где живут метрдоты — в Квинсе, в Бруклине или даже, может быть, в Райе или Мамаронеке. Я пытался вообразить, как выглядит его столовая, какие картины могут висеть на стенах. Это у меня не получилось, но я обнаружил, что способен довольно легко вообразить его спальню, хотя и без всякой уверенности, разделял он ее с женщиной или нет. Я видел, как он лежит с открытыми глазами, но абсолютно неподвижно, и смотрит в потолок в глухие ночные часы, когда луна висит на черной тверди, будто глаз трупа, полуприкрытый веком; я мог представить себе, как он лежит там и слушает лай соседской собаки, ровный, монотонный, нескончаемый, пока звук этот не превращается в серебряный гвоздь, забиваемый ему в мозг. Я воображал, что лежит он неподалеку от стенного шкафа, полного фрачных пар в пластиковых чехлах химчистки. Я видел, как они висят там в темноте, будто казненные преступники. Я раздумывал, была у него жена или нет. А если была, то убил ли он ее перед тем, как отправиться в ресторан? Я вспомнил комочек на его рубашке и решил, что такой вариант вполне возможен. И задумался о судьбе соседской собаки, той, которая лаяла, не унимаясь. И о судьбе семьи ее хозяина.
Но главным образом я думал о Ги, лежавшем без сна все те ночи, в которые и я лежал без сна. Лежавшем и слушавшем лай собаки в соседнем доме или дальше по улице, как я слушал сирены и погромыхивание тяжелых грузовиков. Я думал о том, как он лежал там и смотрел на тени, которые луна разбрасывала по потолку. Думал о вопле — Иииии! — накапливавшемся у него в голове, точно газ в закрытой комнате.
— Иииии, — сказал я… Просто чтобы послушать, как это звучит. Я бросил пачку «Мальборо» на сточную решетку и начал топтать ее, не поднимаясь с тротуара. — Иииии. Иииии. Ииииии.
Полицейский у барьера оглянулся на меня.
— Эй, приятель, может, уймешься? Нам тут и так хватает. «Конечно, — подумал я. — Как и нам всем».
Но я ничего не сказал. А вот топтать пачку перестал — она и так уже превратилась в лепешку — и перестал примеряться к этому звуку, хотя продолжал слышать его у себя в голове — а почему бы и нет? Смысла в нем столько же, как и во всем остальном.
Иииииии.
Иииииии.
Иииииии.
«Флойд, что это там? О, дерьмо».
Мужской голос, произнесший эти слова, казался знакомым, но вот сами слова словно вырвали из диалога, как бывает, когда с помощью пульта дистанционного управления переключаешь телевизионные каналы. По имени Флойд она никого никогда не знала, Однако, с этих слов все и началось. Она услышала их даже до того, как увидела девочку в красном фартуке.
Но именно маленькая девочка сыграла роль детонатора.
— О, у меня возникло это чувство.
Девочка сидела на корточках перед сельским магазином, который назывался «У Карсона» (покупателям предлагалось: ПИВО, ВИНО, БАКАЛЕЯ, СВЕЖАЯ НАЖИВКА, БИЛЕТЫ ЛОТЕРЕИ), в платье с ярко-красном фартуком, и играла с куклой. Набивной, без жесткого каркаса, желтоволосой и грязной.
— Какое чувство?
— Ты знаешь. Которое словами можно выразить только по-французски. Помоги мне.
— Deja vu.
— Совершенно верно, — кивнула она и вновь посмотрела на девочку. «Она будет держать куклу за одну ногу, — подумала Кэрол. — Держать головой вниз за одну ногу, и грязные желтые волосы будут подметать землю».
Но маленькая девочка оставила куклу на серых, деревянных ступенях, ведущих на крыльцо, и отошла, чтобы посмотреть на собаку, которая сидела в кабине «форда-универсала». А потом Билл и Кэрол миновали поворот, и магазин скрылся из виду.
— Сколько еще ехать? — спросила Кэрол.
Билл глянул на нее, одна бровь поднялась, один уголок рта опустился, левая бровь, правый уголок, всегда одно и то же. Взгляд говорил: «Ты думаешь, мне весело, но на самом деле я злюсь. В миллионный раз за время нашей семейной жизни я действительно злюсь. Ты, правда, этого не знаешь, потому, что можешь заглянуть в меня лишь на два дюйма, глубже не получается».
Но видела она куда лучше, чем он предполагал. Это был один из ее секретов семейной жизни. Возможно, у него были свои секреты. И конечно, хватало общих секретов, которые держали их вместе.
— Не знаю. Никогда тут не был.
— Но ты уверен, что это нужная нам дорога.
— Как только заканчивается дамба и начинается остров Санибель, дорога только одна. Она переходит на остров Каптива, где упирается в море. Но к Палм-Хауз мы приедем раньше. Это я тебе обещаю.
Изгиб брови начал выравниваться. Опущенный уголок рта — подниматься. Выражение лица возвращалось к, по ее терминологии, Великому уровню. В последнее время она стала недолюбливать Великий уровень, но не так сильно, как изогнутую бровь и опущенный уголок рта, или привычку Билла очень уж саркастично переспрашивать: «Извините?» — когда собеседник, по его разумению, говорил что- то глупое, или другую привычку: выпячивать нижнюю губу, когда ему хотелось казаться задумчиво-серьезным.
— Билл?
— М-м-м-м?
— Ты знаешь кого-нибудь по имени Флойд?
— Флойда Деннинга. Мы с ним работали в снэк-баре, когда я учился во втором классе средней школы. Как-то в пятницу он украл выручку и провел уик-энд в Нью-Йорке со своей подружкой. Его временно отстранили от занятий, а ее выгнали. Почему ты о нем вспомнила?
— Я не знаю, — ответила она. Все проще, чем объяснять, что Флойд, с которым Билл учился в средней школе, не тот Флойд, к которому обращался мужской голос в ее голове. Во всяком случае, она полагала, что не тот.
«Второй медовый месяц, вот как ты это называешь», — думала она, глядя на пальмы, обрамляющие шоссе 867, на белую птицу, вышагивающую вдоль обочины, как рассерженный пастор, на щит с надписью
«СЕМИНОЛЬСКИЙ ПРИРОДНЫЙ ЗАПОВЕДНИК. МАССА УДОВОЛЬСТВИЙ ЗА ДЕСЯТЬ ДОЛЛАРОВ».
— Флорида — солнечный штат. Флорида — гостеприимный штат. Не говоря уж о том, что Флорида — штат второго медового месяца. Флорида, куда Билл Шелтон и Кэрол Шелтон, до замужества Кэрол О’Нилл, из Линна, штат Массачусетс, приезжали на свой первый медовый месяц двадцать пять лет тому назад. Только провели они его с другой стороны, на Атлантическом побережье, в бунгало маленького пансионата, где в ящиках стола ползали тараканы. Он не мог оторваться от меня. Впрочем, тогда меня это более чем устраивало, я не хотела, чтобы он отрывался от меня. Черт, я хотела пылать, как Атланта в «Унесенных ветром», и он поджигал меня, восстанавливал и опять поджигал. А теперь у нас серебряная свадьба. Двадцать пять лет — это серебро. И иногда у меня возникает это чувство.
Они приближались к повороту, когда она подумала: «Три креста справа от дороги. Два маленьких по сторонам большого. Который побольше — из березы, с фотографией семнадцатилетнего юноши. В этом повороте он, поздно вечером, выпив лишнего, не справился с управлением автомобиля, а потому тот вечер стал последним в его жизни. Этими крестами его подружка и ее подружки отметили место…»
Билл плавно вписался в поворот. Две толстые черные вороны оторвались от чего-то кровавого, размазанного по асфальту. Птицы так плотно закусили, что Кэрол засомневалась, сумеют ли они избежать столкновения с мчащимся на большой скорости автомобилем, но им удалось. Никаких крестов, ни справа, ни слева. Лишь раздавленный сурок или еще какая-то зверушка, уже исчезнувшая под роскошным автомобилем, который никогда не заезжал севернее линии Мэйсона-Диксона.
— Флойд, что это там?
— Что-то не так?
— А? — она посмотрела на него, в недоумении, не понимая, что к чему.
— Ты аж прогнулась. Заболела спина?
— Есть немножко, — она вновь откинулась на спинку сидения. — У меня вновь было это чувство. Deja vu.
— Ушло?
— Да, — ответила Кэрол, но солгала. Оно чуть отступило, но никуда не делось. С ней и раньше такое случалось, но чтоб так надолго — никогда. Чувство то находилось на поверхности, то опускалось на глубину, но не исчезало. Оставалось с ней с того самого момента, как в голове всплыла эта идиотская фраза с Флойдом… и она увидела девочку в красном фартуке.
Но… разве она не ощущала чего-то такого раньше, до Флойда и девочки? Разве началось все не в тот момент, когда они спускались с трапа «Лир-35» в жаркий солнечный свет Форт-Майерса? Или даже раньше? Во время полета из Бостона?
Они подъезжали к перекрестку. Над ним мигал желтый светофор, и она подумала: «Справа — стоянка подержанных автомобилей и щит-указатель «Муниципальный театр Санибеля»».
Потом мелькнула новая мысль: «Нет, как и крестов, их не будет. Это сильное чувство, но оно ложное».
Вот и перекресток. Справа — стоянка для подержанных автомобилей, «Палмдейл моторс». Кэрол аж подпрыгнула, ее охватила тревога. Но она приказала себе: не глупи. Во Флориде полным полно стоянок подержанных автомобилей, и, если на каждом перекрестке ожидать, что увидишь, рано или поздно закон вероятностей превратит тебя в пророка. Медиумы пользовались этим приемом сотни лет.
«А кроме того, никаких сведений ни о театре, ни о том, какая дорога к нему ведет».
Но без щита все-таки не обошлось. Мария, мать Иисуса, призрак ее детских лет, сложила руки точно так же, как на медальоне, который подарила Кэрол бабушка на десятый день рождения. Бабушка положила медальон на ладошку и, накручивая цепочку на пальцы, сказала: «Носи его всегда, пока не вырастешь, потому что грядут трудные времена». И она носила, куда деваться-то. В начальной школе Нашей госпожи ангелов и в промежуточной, и в средней Сент-Винсента де Пола. Носила медальон, пока груди не выросли вокруг него, как обычные мышцы, а потом где-то, возможно, во время поездки с классом на Хамптон-Бич, потеряла. Возвращаясь домой, в автобусе, она впервые целовалась «с языком». Мальчика звали Брюс Суси, и она до сих пор помнила вкус сахарной ваты, которую он чуть раньше съел.
Мария на медальоне и Мария на этом рекламном щите смотрели на нее совершенно одинаково, вызывая чувство вины за непристойные мысли, даже когда она думала всего лишь о сэндвиче с ореховым маслом. Под изображением Марии тянулась надпись:
«МАТЬ МИЛОСЕРДИЯ ПОМОГАЕТ БЕЗДОМНЫМ ФЛОРИДЫ… НЕ ПОМОЖЕТЕ ЛИ И ВЫ?»
«Деве я молюсь и вам…»
На этот раз не один голос; много голосов, девичьи голоса, голоса поющих призраков. Такое случается по мере того, как стареешь.
— Что с тобой? — этот голос она знала так же хорошо, как взгляд, сопровождаемый приподнятой изогнутой бровью и опущенным уголком рта. Тон: я только прикидываюсь, что злюсь. Сие означало, что в действительности он злился, пусть и не сильно.
— Ничего? — она лучезарно, как могла, улыбнулась.
— По-моему, ты не в своей тарелке. Может, не стоило тебе спать в самолете.
— Ты, наверное прав, — ответила она, и не только для того, чтобы согласиться с мужем исключительно на словах. В конце концов, много ли женщин получают возможность провести второй медовый месяц на острове Каптива в честь серебряной свадьбы? Лететь туда и обратно на зафрахтованном «лирджете»? Провести десять дней в местах, где деньги теряют ценность (по крайней мере, до того момента, как «МастерКард» в конце месяца пришлет баланс кредитной карточки), где, если тебе потребовался массаж, светловолосый швед- здоровяк придет в твой шестикомнатный пляжный домик и сделает все в лучшем виде?
В первый раз все обстояло иначе. Билл, с которым она впервые встретилась на городском танцевальном вечере учеников средних школ, а потом три года спустя, в колледже (еще одно обыкновенное чудо), начинал семейную жизнь, работая дворником-уборщиком, потому что в компьютерной индустрии вакансий не было. Шел 1973 год, компьютерам ничего не светило, и они жили в обшарпанном доме в Ревире, не на побережье, но близко, и каждый вечер какие-то люди поднимались по лестнице, чтобы купить наркотики у двух напоминающих скелеты личностей, которые занимали квартиру этажом выше и постоянно слушали «кислотную» музыку шестидесятых. Кэрол, бывало, лежала без сна, ожидая, что в любой момент сверху послышатся крики, и думала: «Мы никогда отсюда не выберемся, состаримся и умрем под вопли «Крим» и «Блу Чиэр».
Билл, вымотавшийся на работе, спал на боку, музыка ему не мешала, иногда положив руку ей на бедро, а частенько она сама клала ее туда, особенно если жильцы сверху ругались и спорили со своими покупателями. Кроме Билла, у нее никого не было. Родители практически отвернулись от нее, когда она вышла за него замуж. Он был католиком, но не из тех католиков, какие годились ей в мужья. Бабушка даже спросила, почему она хочет выйти замуж за этого парня, если всем понятно, что он — нищий. И как она вообще могла купиться на его глупую болтовню, почему хочет разбить сердце отцу. И что она могла тогда ответить?
От той квартирки в Ревире до зафрахтованного самолета, летящего на высоте сорока одной тысячи миль лежала дистанция огромного размера. Как и до этого взятого напрокат автомобиля, «Краун Виктории», хорошие парни в гангстерских фильмах неизменно называли его «Краун Вик», на котором они направлялись на десятидневный отдых, стоимость которого исчислялась цифрой с… ей не хотелось даже думать о количестве нулей.
— Флойд?.. О, дерьмо».
— Кэрол? Что теперь?
— Ничего.
Впереди появилось маленькое розовое бунгало. Около крыльца росли пальмы. Их кроны, на фоне синего небо, почему-то напомнили ей о японских «Зеро», летящих низко над землей, на бреющем полете, стреляющих из подвешенных под крыльями пулеметов. Такая ассоциация свидетельствовала лишь о том, что в молодости она смотрела по телевизору не те фильмы… а когда они будут проезжать мимо бунгало, на крыльцо выйдет темнокожая женщина. Она будет вытирать руки розовым полотенцем и бесстрастно наблюдать, как они проедут мимо, богачи в просторном салоне «Краун Виктории», направляющиеся на отдых на остров Каптива, и она, конечно же, не могла знать, что однажды Кэрол Шелтон лежа без сна в квартире, аренда которой стоила девяносто долларов в месяц, слушая музыку и крики, доносящиеся сверху, чувствовала что-то живое внутри себя, и это что-то заставляло думать ее о горящей сигарете, закатившейся за штору на вечеринке, маленькой и невидимой, но тлеющей в опасной близости от материи.
— Сладенькая?
— Я же сказала, ничего, — они проехали дом. Женщина на крыльцо не вышла. Зато там, в кресле-качалке сидел старик, белый — не черный, наблюдал, как они проезжают мимо. На переносице сидели очки без оправы, на коленях лежало розовое полотенце, в тон стенам. — Я в порядке. Просто не терпится добраться до места и наконец-то переодеться в шорты.
Его рука коснулась ее бедра, там, где он часто прикасался к ней в первые дни, и поползла выше. Она подумала о том, чтобы остановить его (римские кисти и русские пальцы, как они, бывало говорили), но не стала.
— Может, мы возьмем паузу. Знаешь, после того, как платье снимется, а шорты еще не наденутся.
— Я думаю, это прекрасная идея, — и она накрыла его руку своей, крепче прижала к бедру. Впереди показался щит-указатель. Она знала, что. Подъехав ближе, они прочтут на нем:
«ДО ПОВОРОТА НА ПАЛМ-ХАУЗ 3 МИЛИ».
В действительности они прочитали:
«ДО ПОВОРОТА НА ПАЛМ-ХАУЗ 2 МИЛИ».
За указателем высился другой щит, опять с Девой Марией, которая протягивала руки, а над ее головой электрически лампочки высвечивали нимб. Несколько изменилась и надпись:
«МАТЬ МИЛОСЕРДИЯ ПОМОГАЕТ БОЛЬНЫМ ФЛОРИДЫ… НЕ ПОМОЖЕТЕ ЛИ И ВЫ?»
— На следующем щите должно быть написано «Бурма шейв».
Она не поняла, что он хотел этим сказать, но в том, что это шутка, сомнений быть не могло, поэтому она улыбнулась. Она-то знала, что на следующем щите они увидят надпись «Мать милосердия помогает голодным Флориды», но не могла ему этого сказать. Дорогой Билл. Дорогой, несмотря на иногда глупые выражения лица и не очень понятные аллюзии. «Он наверняка бросит тебя и знаешь, что я тебе скажу? Если вы разбежитесь, для тебя это будет самой большой в жизни удачей». Слова ее отца. Дорогой Билл, который только раз доказал, в этот самый раз, что она разбирается в людях лучше отца. Она по-прежнему замужем за человеком, которого бабушка называла «большой хвастун». Цену пришлось дать высокую, все так, но разве не об этом говорит древняя аксиома? Бог говорит, бери, что хочешь… и заплати за все.
Начала зудеть голова. Она рассеянно почесала ее рукой, ожидая появления следующего щита с Девой Марией.
Пусть это и покажется ужасным, но ситуация начала меняться к лучшему, когда она потеряла ребенка. Случилось это аккурат перед тем, как Билла взяли на работу в «Бич компьютерс», на шоссе 128. Именно тогда в компьютерной индустрии задули свежие ветры перемен. Потеря ребенка, выкидыш — в это поверили все, за исключением, возможно, Билла. Родственники точно поверили: отец, мама, бабушка. Выкидыш, говорили они всем. Выкидыш, католики признавали только такой вариант. «Деве я молюсь и вам…» — иногда пели они в школе, прыгая через веревочку, смело, чувствую себя большими грешницами, с развевающимися юбками, которые то и дело обнажали их ободранные коленки. В школе Нашей госпожи ангелов, где сестра Аннунсиата била по пальцам указкой, если видела, что ты глазеешь в окно, вместо того, чтобы готовить уроки, где сестра Дормарилья говорила, что миллион лет — лишь доля секунды на часах вечности (и ты можешь провести вечность в аду, многих выпадала такая участь, так легко туда попасть). А жизнь в аду — сплошные мучения. Кожа твоя будет гореть огнем, кости — поджариваться. А теперь она во Флориде, в салоне «Краун Вик», рядом с мужем, чья рука поглаживает ее промежность. Платье помнется, но невелика беда, если на его губах играет довольная улыбка, и почему только не уходит это чувство?
Она подумала о почтовом ящике с фамилией Раглан на боковой поверхности и американским флагом на крышке, и они проехали почтовый ящик, с фамилией Рейган и наклейкой «Грейтфул Дэд» вместо флага. Она подумала о маленькой черной собачке, деловито бегущей по противоположной обочине дороги, опустив голову, что-то вынюхивая, и они повстречались с собачкой. Она вновь подумала о рекламном щите, и да, они проехали мимо щита:
«МАТЬ МИЛОСЕРДИЯ ПОМОГАЕТ ГОЛОДНЫМ ФЛОРИДЫ — НЕ ПОМОЖЕТЕ ЛИ И ВЫ?»
Билл ткнул пальцем.
— Вон там… видишь? Думаю, это Палм-Хауз. Нет, не там, где щит, с другой стороны. И почему только власти разрешают портить панораму этими щитами?
— Я не знаю, — голова зудела. Она почесалась и с волос посыпалась черная перхоть. Она посмотрела на свои пальцы и в ужасе увидела, что подушечки черные, словно кто-то только что снял их отпечатки.
— Билл? — она прошлась рукой по светлым волосам и посыпавшиеся чешуйки увеличились в размерах. Она видела, что это не кожа, а сгоревшая бумага. С одного клочка на нее смотрело лицо, проступившее, как на негативе.
— Билл?
— Что? Чт… — сорвавшийся голос Билла испугал ее куда больше, чем резкое движение его рук, вертанувших руль, отчего автомобиль едва не сбросило с асфальта. — Господи, дорогая, что у тебя в волосах?
На клочке сгоревшей бумаги она увидела лицо матери Терезы. Увидела лишь потому, что думала о Нашей госпоже ангелов? Кэрол подняла клочок с платья, чтобы показать Биллу, но сгоревшая бумага раскрошилась под ее пальцами. Она повернулась к мужу и увидела, что очки уходят в щеки, растворяются в них. Один его глаз выскочил из орбиты и лопнул, как спелая виноградина, налитая кровью.
«И я это знала, — подумала она. — Знала даже до того, как повернулась. Благодаря этому чувству».
На деревьях щебетали птицы. С рекламного щита Мария протягивала руки. Кэрол попыталась вскрикнуть. Попыталась вскрикнуть.
— Кэрол?
Голос Билла, доносящийся издалека, с другого континента. Потом его рука, не мнущая платье в промежности, а на плече.
— Ты в порядке, крошка?
Она открыла глаза яркому солнечному свету, уши — мерному гулу двигателей «Лирджета». И чему-то еще — давлению на барабанные перепонки. Перевела взгляд с встревоженного лица Билла на дисплей высотомера, расположенного на стенке салона под термометром: двадцать восемь тысяч футов.
— Снижаемся? — удивленно спросила она. — Уже?
— Быстро, не правда ли? — в голосе удовлетворенность, словно Билл сам вел самолет, а не платил за него. — Пилот говорит, что мы приземлимся в Форт-Майерсе через двадцать минут. Мы просто перепрыгнули через всю Америку, детка.
— Мне приснился кошмар.
Он рассмеялся. Этот смех, самодовольный, говорящий, ну нельзя же быть такой идиоткой, она терпеть не могла.
— Во время второго медового месяца кошмары не разрешаются. Что снилось?
— Не помню, — ответила она, и не солгала. В памяти остались только фрагменты: Билл с уходящими в щеки, растворяющимися в них очками, одна из трех или четырех запретных частушек, которые они иногда распевали в пятом или шестом классе. «Деве я молюсь и…» а как же дальше, как? Не вспоминалось. Другая частушка, о большой папиной штучке, всплыла в памяти, а вот про Марию — нет.
«Мария помогает больным Флориды», — подумала она, понятия не имея, откуда взялась эта мысль и что она означает, и тут же раздался мелодичный звуковой сигнал и зажегся транспарант с надписью «ЗАСТЕГНИТЕ РЕМНИ». Самолет шел на посадку. «Пора начинать дикий загул», — подумала она и застегнула ремень.
— Действительно не помнишь? — Билл застегнул свой. Маленький самолет вошел в облачный слой, где хватало воздушных ям, один из пилотов в кабине отреагировал на изменение полетных условий, болтанка прекратилась. — Обычно, сразу после того, как проснулся, в памяти что-то остается. Даже кошмары.
— Я помню сестру Аннунсиату, из школы «Нашей госпожи ангелов. Время самоподготовки».
— Да, это действительно кошмар.
Десять минут спустя пилот выпустил шасси. Еще через пять минут они приземлились.
— Они должны подогнать автомобиль прямо к самолету, — Билл уже начал вести себя, как большая шишка. Она этого не любила, но терпела, в отличие от самодовольного смеха и покровительственных взглядов. — Надеюсь, проволочек не будет.
«Не будет, — подумала она и то самое чувство многократно усилилось. — Через секунду-другую я увижу его в окно с моей стороны. Самый подходящий автомобиль для отдыха во Флориде. Огромный белый «Кадиллак» или даже «Линкольн»».
И, да, увидела, доказав что? Ну, наверное, доказав, что иногда у человека случается deja vu: по его ощущениям то, что должно случиться, уже было. К самолету подогнали не «Кадиллак» и не «Линкольн», а «Краун Викторию», автомобиль, который в гангстерских фильмах непременно называли «Краун Вик».
— Ой, — вырвалось у Кэрол, когда он помогал ей спуститься по трапу. От горячего солнца кружилась голова.
— Что-то не так?
— Да нет, все нормально. У меня deja vu. Полагаю, последствия этого сна. Мы уже здесь были, все такое.
— Просто мы слишком быстро перенеслись из одного мира в другой, — Билл поцеловал ее в щеку. — Пошли, пора начинать дикий загул.
Они направились к автомобилю. Билл показал водительское удостоверение девушке, которая подогнала «Краун Викторию» к трапу самолета. Кэрол заметила, что он сначала оценил длину ее юбки, а уж потом расписался на бланке получения автомобиля. Девушка закрыла папку.
«Сейчас она ее уронит, — подумала Кэрол. Чувство было очень уж сильным. Она словно сидела на карусели в парке развлечений, которая крутилась слишком быстро, грозя перетащить тебя из Страны веселья в Королевство тошноты. — Она ее уронит, а Билл, конечно, поднимет, не преминув присмотреться к ее ногам».
Но девушка из агентства «Хертц» папку не уронила. Подъехал белый минивэн, чтобы отвезти ее к зданию аэровокзала. Девушка ослепительно улыбнулась Биллу, Кэрол она полностью игнорировала, открыла дверцу со стороны пассажирского сидения. Залезая в кабину неловко оступилась. Билл, конечно же, подхватил ее под локоток, удержал от падения. Она опять улыбнулась, он бросил прощальный взгляд на ее стройные ноги, а Мэри стояла у растущей груды их багажа и думала: «Деве я молюсь и…»
— Мистер Шелтон? — второй пилот. В руке он держал последний чемодан, с лэптопом Билла, и на его лице отражалась тревога. — С вами все в порядке? Вы очень бледная.
Билл услышал и отвернулся от отъезжающего минивэна. Если бы ее самые сильные чувства в отношении Билла были бы ее единственными чувствами в отношении Билла, теперь, после двадцати пяти лет совместной жизни, она бы ушла от него, узнав о романе с секретаршей, клеролской блондинке, слишком молодой, чтобы помнить рекламный слоган «Клерола»: «Если у меня есть только одна жизнь». Но были и другие чувства. Любовь, например. Все еще любовь. Та любовь, о существовании которой не подозревали ученицы католической школы, а то, что растет само по себе, скажем, сорняки, очень живуче.
Опять же, не только любовь удерживала их вместе. Были еще и секреты, и приходилось платить за то, чтобы они таковыми и оставались.
— Кэрол? — спросил он. — Крошка? Все нормально?
Она уже хотела сказать, что нет, она не в порядке, она идет ко дну, но ей удалось улыбнуться и ответить: «Дело в жаре, дорогой. Давит на голову. Усади меня в машину и включи кондиционер. Я сразу приду в себя».
Билл взял ее под руку («Могу поспорить, на мои ноги ты и не взглянул, — подумала Кэрол. — Ты знаешь, откуда они растут, не так ли?») и повел к «Краун Вик», как старенькую хрупкую даму. К тому времени, как за ней закрылась дверца, а в лицо повеяло прохладой, ей действительно стало лучше.
«Если это чувство вернется, я ему скажу, — подумала Кэрол. — Должна. Слишком оно сильное. Это не нормально».
Но deja vu и есть отклонение от нормы, полагала она… что-то в нем от грезы, что-то от волшебства и (она точно об этом читала, возможно в приемной своего гинеколога, дожидаясь, пока тот займется обследованием ее интимного местечка) ошибочного электрического импульса в мозгу, в результате которого новая информация идентифицируется, как давняя. Временная дыра в трубах, горячая вода смешивается с холодной. Она закрыла глаза, молясь о том, чтобы это чувство ушло.
«О, Мария, зачавшая без греха, молись на нас, кто верит в тебя».
Пожалуйста, только без возвращения в приходскую школу. Они же поехали в отпуск, а не…
«Флойд, что это там? О, дерьмо! О, дерьмо!»
Кто такой Флойд? Единственный Флойд, которого знал Билл, Флойд Дорнинг (а может, Дарлинг), с которым он работал в снэк-баре, который убежал в Нью-Йорк со своей подружкой. Кэрол не могла вспомнить, когда Билл говорил ей об этом Флойде, но знала, что говорил.
«Прекрати, девочка. Здесь тебе ничего не светит. Выброси из головы эти мысли».
И это сработало. В голове прошелестело: «…я молюсь…» — и она вновь стала Кэрол Шелтон, которая ехала на остров Каптива, в Палм-Хауз, со своим мужем, известным программистом, где их ждали пляж, коктейли с ромом и музыканты, играющие «Маргаритавиль».
Они проехали супермаркет «Пабликс». Они проехали негра, который стоял за придорожным лотком с фруктами. Негр этот напомнил ей актеров тридцатых годов и фильмы, которые она смотрела на канале «Американское кино», старый такой негр в комбинезоне с нагрудником и соломенной шляпе с круглой тульей. Билл болтал о пустяках, она поддерживала разговор. Ее забавляло, что девочка, которая с десяти до шестнадцати лет носила медальон с Девой Марией, стала этой женщиной в платье от Донны Каран… что парочка, которая ютилась в жалкой квартирке в Ривере, превратилась респектабельных богачей, которые катили сейчас по шоссе, обсаженном пальмами… но она стала и они превратились. Однажды, еще в Ривере, он пришел домой пьяным, и она ударила его, до крови разбила губу. Однажды, жутко боясь оказаться в аду, она лежала, с разведенными, зафиксированными ногами, накаченная обезболивающими и думала: «Я осуждена, моя душа осуждена на вечные муки. Миллион лет, и это только доля секунды на часах вечности».
Они остановились, чтобы заплатить за проезд по дамбе, и Кэрол подумала: «У кассира будет родимое пятно на левой стороне лба, переходящее в бровь».
Пятна на лбу кассира, невзрачного мужчины лет под пятьдесят или чуть старше, с коротко стриженными, обильно тронутыми сединой волосами и в очках в роговой оправе, такие обычно говорят приезжим: «Желаю вам хорошо провести время,» — не оказалось, но чувство начало возвращаться, и Кэрол осознала: если раньше она только думала, будто что-то знает, то теперь знает точно, поначалу не все, но к тому времени, когда они добрались до маленького магазинчика по правую сторону от дороги 41, практически все.
«Магазин называется «У Корсона» и перед ним мы увидим маленькую девочку, — думала Кэрол. — На ней будет красный передник. Она только что играла с куклой, грязной, старой, желтоволосой, но оставила ее на ступенях, чтобы посмотреть на собаку, которая сидит в «форде-универсале»».
Магазин назывался «У Карсона» — не «У Корсона», но все прочее совпало. И когда «Краун Вик» проезжала мимо, девочка в красном переднике посмотрела на Кэрол. У нее было строгое лицо крестьянской девочки, хотя Кэрол не могла понять, как могла крестьянская девочка попасть в страну богачей, девочка и ее грязная желтоволосая кукла.
«Здесь я спрашиваю Билла, далеко ли еще ехать, только я этого не сделаю. Потому что я должна разорвать этот цикл, эту петлю. Должна».
— Далеко еще? — спросила она. «Он скажет, что здесь только одна дорога, заблудиться мы не можем. Он скажет, обещаю, что мы доберемся до Палм-Хауз без проблем. И, между прочим, кто такой Флойд?»
Бровь Билла изогнулась и пошла вверх. Уголок рта опустился. «Как только заканчивается дамба и начинается остров Санибель, дорога только одна». Кэрол слушала в пол уха. Он все еще говорил о дороге, ее муж, который два года тому назад провел уик-энд в постели с секретаршей, рискую всем, что они сделали, что вместе пережили. В тот уик-энд у Билла было другое лицо, он был тем Биллом, о котором предупреждала Кэрол мать, говоря, что он может разбить ей сердце. А потом, когда Билл пытался объяснить, что ничего не мог с собой поделать, ей хотелось закричать: «Однажды я убила ради тебя ребенка, пусть и потенциального ребенка. И ради чего? Что я за это получила? Дожила до пятидесяти лет, чтобы узнать, что мой муж не мог не залезть к трусики к клеролской блондинке?»
«Скажи ему! — кричала она в душе. — Заставить свернуть на обочину и остановиться, заставить сделать, что угодно, лишь бы вырваться из круга: изменив одно, изменишь все! Тебе это по силам… раз ты смогла вставить ноги в те фиксаторы, для тебя нет ничего невозможного!»
Но она ничего не могла, и события ускорили свой бег. Две обожравшиеся вороны лениво оторвались от остатков ленча. Муж спросил, почему она так прогнулась, не болит ли у нее спина, она ответила, да, да, болит, но теперь ей уже полегче. С ее губ срывалось что-то о deja vu, как будто это чувство не накрывало ее с головой, а «Краун Вик» неслась и неслась вперед. Справа появилась стоянка подержанных автомобилей, «Палмдейл моторс». А слева? Щит-указатель местного муниципального театра, поставившего «Непослушную Мариэтту»?
«Нет, это Мария, не Мариэтта. Мария, мать Иисуса, мать Бога, она протягивала руки…»
Кэрол собирала волю в кулак, чтобы объяснить мужу, что происходит, потому что за рулем сидел настоящий Билл, настоящий Билл мог ее услышать. Быть услышанной, вот для чего в семье нужна любовь.
Ничего не вышло. В голове зазвучал голос бабушки: «Грядут тяжелые времена». В голове чей-то голос спросил Флойда, что там такое, чтобы потом протянуть: «О, дерьмо!» — и закричать: «О, дерьмо!»
Она посмотрела на спидометр и увидела, что он откалиброван не в милях, а тысячах футов: они на высоте двадцать восемь тысяч и спускаются. Билл говорил, что не следовало ей спать в самолете, и она соглашалась.
Приближался розовый дом, маленький, чуть ли не бунгало, рядом росли пальмы, такие она видела в фильмах про Вторую мировую войну, кроны напоминали летящие на тебя «лирджеты», стреляющие из всех пушек и пулеметов…
Все сверкает. Горит огнем. Мгновенно журнал, который он держит, превращается в факел. Святая Мария, матерь Божья, «Деве я молюсь и…»
Они миновали дом. Старик сидел на крыльце, провожал их взглядом. Стекла его очков, без оправы, поблескивали на солнце. Рука Билла устроилась на ее бедре. Он что-то сказал, насчет того, что им надо освежиться, в промежутке между тем, как она снимет платье и наденет шорты, и она согласилась, хотя им никогда не добраться до Палм-Хауз. Они буду ехать и ехать по этой дороге, они и белая «Краун Вик», ныне и присно и во веки веков.
Благодаря следующему щиту они узнали, что до поворота к Палм-Хауз 2 мили. За ним высился другой, извещающий, что Мать милосердия помогает больным Флориды. Помогут ли они им?
Теперь, когда поезд уже ушел, она начала понимать. Увидела свет в конце тоннеля, как видела отблески субтропического солнца на воде по правую руку от себя. Задалась вопросом, сколько неправильных поступков совершила, сколько за ней числилось грехов, если вам больше нравилась такая формулировка, Господь знал, родители и бабушка — тоже, это грех и то грех, носи медальон между растущих полушарий, на которые засматриваются юноши. А годы спустя она лежала в постели с мужем жаркими летними ночами, зная, что решение надо принимать, зная, что отсчет пошел, окурок сигареты дымится, и она помнила, что приняла решение, не сказав ему об этом вслух, потому что кое о чем лучше промолчать.
Голова зудела. Она почесала голову. Черные крупинки посыпались вниз, мимо ее лица. На приборном щитке «Краун Вик» стрелка спидометра замерла на шестнадцати тысячах футов, а потом взорвалась, но Билл, похоже, этого не заметил.
Появился почтовый ящик с наклейкой «Грейтфул Дэд» на крышке, потом маленькая черная собачка с опущенной головой, бегущая по своим делам, и, Господи, как же зудела голова, черные клочки плыли по воздуху, на одном проступило лицо матери Терезы.
МАТЬ МИЛОСЕРДИЯ ПОМОГАЕТ ГОЛОДНЫМ ФЛОРИДЫ… А ВЫ ИМ НЕ ПОМОЖЕТЕ?
«Флойд, что это там? О, дерьмо».
Она успела увидеть что-то большое. И прочитать слово «ДЕЛЬТА».
— Билл? Билл?
Его ответ, ясный, но донесшийся с края Вселенной: «Господи, дорогая, что в твоих волосах?»
Он подняла с колен сгоревшее лицо матери Терезы и протянула ему, постаревшему двойнику мужчины, за которого она вышла замуж, трахающемуся с секретаршами мужчине, который был ее мужем, мужчине, который, тем не менее, спас ее от людей, уверенных, что ты будешь вечно жить в раю, если зажжешь достаточно свечек, будешь носить синий блейзер и слушать богоугодную музыку. Одной жаркой ночью, лежа в постели с этим мужчиной, когда наверху продавали наркотики и в девятимиллионный раз крутили пластинку «Айрон Баттерфлай», она спросила, что, по его мнению, будет потом. После того, как окончится твоя роль в этом шоу. Он обнял ее и прижал к себе, издалека доносился мерный рокот автострады, а Билл…
Очки Билла утонули в его щеках. Один глаз выскочил из глазницы. Рот превратился в кровавую дыру. На деревьях птицы уже не щебетали — кричали, и Кэрол начала кричать вместе с ним, держа в руке сгоревший клочок бумаги и лицом матери Терезы. Она кричала, наблюдая, как его щеки чернеют, лоб трескается, шея вскрывается, кричала, кричала, где-то надрывалась «Айрон баттерфлай», а она кричала.
— Кэрол?
Голос Билла, донесшийся издалека, с другого континента. Его рука лежала на ее бедре, но в прикосновении чувствовалась озабоченность, а не похоть.
Она открыла глаза, увидела залитый солнцем салон «Лир-35» и мгновенно все поняла… как человек понимает страшный смысл сна, который только что видел. Она помнила, как спросила, что, он думает, его ждет, вы понимаете, после того, как, и он ответил, что, возможно, каждый получает, что, по собственному разумению, заслужил. И если Джерри Ли Льюис полагал, что отправится в ад за то, что играл буги-вуги, именно туда он и отправился. Небеса, ад, Гранд Рэпидс, выбор принадлежал тебе… или тем людям, которые научили тебя, как верить. Должно быть, последний величайший фокус человеческого разума: идея обретания целую вечность в том месте, где тебе хотелось бы ее провести.
— Кэрол? Ты в порядке, крошка? — в одной руке он держал журнал, который читал, «Ньюсуик» с фотоснимком матери Терезы на обложке. СВЯТАЯ НАШИХ ДНЕЙ? — белела надпись на темном фоне.
Оглядывая салон, она думала: «Это случится на высоте шестнадцати тысяч футов. Я должна сказать им, предупредить их».
Но deja vu уходило, как уходят все чувства. Они уходят, как грезы или как сахарная вата, превращающаяся в сладкий туман чуть повыше языка.
— Спускаемся? Уже? — она полностью проснулась, голос оставался осипшим.
— Быстро, да? — голос довольный, словно он сам вел самолет а не платил за него. — Флойд говорит, что мы приземлимся через…
— Кто? — спросила она. В салоне были тепло, но пальцы похолодели. — Кто?
— Флойд. Ты знаешь, первый пилот, — он махнул рукой в сторону кабины. Они входили в облачный слой. Самолет начало трясти. — Он говорит, что мы приземлимся в Форт-Майерсе через двадцать минут. Мы просто перепрыгнули через всю Америку, детка. Прежде чем ты успела моргнуть глазом.
Кэрол открыла рот, чтобы сказать, что у нее это чувство, то самое, которое словами можно выразить только по-французски, что- то там vu или vous, но чувство это таяло и она сказала: «Мне приснился кошмар».
Раздался мелодичный звонок: Флойд, первый пилот, включил транспарант с надписью «ЗАСТЕГНИТЕ РЕМНИ». Кэрол повернула голову к иллюминатору. Где-то внизу, ожидая их, через двадцать минут и вечно, стоял белый автомобиль, заказанный Биллом в агентстве «Хертц», гангстерский автомобиль, который в гангстерских фильмах называли не иначе, как «Краун Вик». Она посмотрела на обложку журнала, на лицо матери Терезы, и тут же вспомнила веревочку, через которую они прыгали в школе Нашей госпожи ангелов, под запрещенные частушки, одну из которых вдруг всплыла в памяти: «Деве я молюсь и вам, святые преподобные, задницу мою спасите от геенны огненной».
«Грядут тяжелые времена», — говорила бабушка. Она вложила медальон в ладошку Кэрол, обвязала цепочкой пальцы. «Грядут тяжелые времена».
Номер вот он, чуть дальше по коридору.
Майк Энслин еще открывал вращающуюся дверь, когда увидел Олина, менеджера отеля «Дельфин», сидящего в одном из больших кресел вестибюля. У Майка упало сердце. «Все-таки мне следовало привести с собой адвоката», — подумал он. Что ж, уже поздно. И даже, если Олин попытается возвести еще один кордон или два между ним и номером 1408, может, это не так уж и плохо. В его книге появятся несколько лишних страниц.
Дверь только осталась за спиной Майка, а Олин уже направлялся к нему, протягивая пухлую ручку. «Дельфин» располагался на Шестьдесят первой улице, в шаге от Пятой авеню, невысокое, но красивое здание. Мужчина и женщина в вечерних туалетах прошли мимо Майка, когда тот пожимал протянутую руку менеджера, предварительно перекинув небольшой чемодан в левую руку. Женщина, блондинка, была, естественно, в черном, и легкий, цветочный аромат ее духов символизировал Нью-Йорк. На мезонине кто-то играл в баре «День и ночь», еще один штрих неподражаемой атмосферы Большого Яблока.
— Мистер Энслин. Добрый вечер.
— Мистер Олин. Есть проблемы?
Олин замялся. Оглядел маленький, уютный вестибюль, словно прося помощи. У регистрационной стойки слегка помятый мужчина, обычное дело после длительного перелета в салоне бизнес-класса, обсуждал какие-то нюансы, связанные с заказанным номером, с женщиной в изящном черном костюме, который мог сойти и за вечерний наряд. В отеле всем спешили прийти на помощь, за исключением мистера Олина, попавшего в лапы писателя.
— Мистер Олин? — повторил Майк.
— Мистер Энслин… могу я поговорить с вами в моем кабинете?
Конечно, почему нет? Этот разговор усилит раздел, посвященный номеру 1408, добавит зловещести, которую обожают читатели его книг, но это еще не все. До этого момента полной уверенности у Майка Энслина не было, несмотря на серьезную подготовку к этому визиту. Теперь же он ясно видел, что Олин боится номера 1408, боится того, что может случиться с Майком в эту ночь.
— Разумеется, мистер Олин.
Олин, радушный хозяин, протянул руку к чемоданчику Майка.
— Позвольте?
— Я и сам донесу, — ответил Майк. — Там ничего нет, кроме смены белья и зубной щетки.
— Вы уверены?
— Да, — кивнул Майк. — Счастливая гавайская рубашка уже на мне, — он улыбнулся. — Пропитана особым составом, запах которого отгоняет призраков.
Олин не улыбнулся. Вздохнул, маленький толстячок в темном сшитым по фигуре костюме, с вязаным галстуком.
— Очень хорошо, мистер Энслин. Следуйте за мной.
В вестибюле менеджер отеля казался нерешительным, чем-то напоминал побитую собачонку. А вот в кабинете, обшитом дубовыми панелями, с картинами на стенах («Дельфин» открылся в 1910 году: хотя книгу опубликовали бы и без таких подробностей, Майк не счел за труд заглянуть в подшивки давнишних газет и журналов) вновь обрел уверенность. Пол устилал персидский ковер. Мягкий желтый свет двух торшеров располагал к непринужденной беседе. На столе, рядом с ящичком для сигар, стояла лампа под зеленым абажуром. С другой стороны ящичка для сигар лежали три книги Энслина. В обложке, конечно же, в переплете его еще не издавали. «Мой хозяин тоже провел подготовительную работу», — подумал Майк.
Майк опустился в кресло перед столом. Он ожидал, что Олин сядет за стол, но тот удивил его. Сед рядом с Майком, положил ногу на ногу, потом наклонился вперед, прижав круглый животик к колену, коснулся ящичка для сигар.
— Сигару, мистер Энслин?
— Премного благодарен, но не курю.
Взгляд Олина сместился на сигарету за правым ухом. В не столь уж далекие времена репортеры, чтобы не лазить лишний раз в карман, случалось, засовывали сигарету за ленту шляпы с мягкими полями, рядом с нашивкой «ПРЕССА». Майк настолько сжился с этой сигаретой, что поначалу и не понял, куда смотрит мистер Олин. Потом рассмеялся, вытащил сигарету из-за уха, посмотрел на нее, перевел взгляд на Олина.
— Не курю девять лет. Старший брат умер от рака легких. Я бросил курить после его смерти. Сигарета за ухом… — он пожал плечами. — Где-то напоминание, где-то — суеверие. Как гавайская рубашка. Вроде сигарет в коробочках со стеклянной крышкой, какие люди кладут на стол или закрепляют на стене, с надписью: «РАЗБИТЬ СТЕКЛО ПРИ ЧРЕЗВЫЧАЙНЫХ ОБСТОЯТЕЛЬСТВАХ». В номере 1408 разрешено курить, мистер Олин? На случай, что разразится атомная война.
— Раз уж об этом зашла речь, разрешено.
— Отлично, — воскликнул Майк. — Хотя бы из-за этого можно не волноваться.
Мистер Олин вновь вздохнул, но этот вздох уже не был столь безутешным, как в вестибюле. «Да, кабинет дает о себе знать, — подумал Майк. — Кабинет Олина, его владения». Даже днем, когда Майк приходил с адвокатом, Робинсоном, как только они пришли сюда, Олин заметно успокоился. Почему нет? Где еще можно чувствовать себя хозяином, как не в собственных владениях? А кабинет у Олина получше, чем у многих: хорошие картины на стенах, хороший ковер на полу, хорошие сигары в деревянном ящичке на столе. Многие менеджеры вели здесь дела, начиная с 1910 года. По-своему, это тоже визитная карточка Нью-Йорка, как блондинка в черном платье с оголенными плечами, запах ее духов, невысказанное, но явное обещание утонченного нью-йоркского секса в предрассветные часы.
— Вы по-прежнему думаете, что мне не удастся отговорить вас от реализации вашей идеи? — спросил Олин.
— Я знаю, что не удастся, — Майк вернул сигарету за ухо. Он не смазывал волосы маслом, как многие его коллеги из прошлого, носившие шляпы с мягкими полями, но сигарету все равно менял каждый день, как нижнее белье. За ушами тоже выступал пот, и когда на конце дня Майк оглядывал сигарету, прежде чем бросить ее в унитаз, видел желтовато-оранжевое пятно на тонкой белой бумаге. Сигарета в руке не усиливала желание закурить. Теперь он представить себе не мог, как почти двадцать лет выкуривал по тридцать, иногда сорок сигарет в день. Скорее мог объяснить, почему он это делал.
Олин взял со стола три книжки.
— Я искренне надеюсь, что вы ошибаетесь.
Майк расстегнул молнию бокового отделения чемодана. Достал минидиктофон «сони».
— Вы не будете возражать, если я запишу наш разговор, мистер Олин?
Менеджер махнул рукой. Майк нажал на клавишу «RECORD», загорелась маленькая красная лампочка. Бобины начали вращаться, пленка пошла.
Олин, тем временем, тасовал книжки, читая названия. Всякий раз, видя свою книгу в чьих-то руках, Майк Энслин ощущал самые разные чувства: гордость, неловкость, удивление, пренебрежение и стыд. Как бизнесмен, стыда он не испытывал: последние пять лет они обеспечивали ему безбедное существование и ему не приходилось делить прибыль с автором идеи («книжные шлюхи», называл таких его литературный агент, возможно, из зависти), потому что он не только писал книгу, но и сам разрабатывал ее концепцию. Хотя, после того, как первая книга прошла на ура, стало понятным, что только полный кретин мог проглядеть такую концепцию. А ведь думали, что после «Франкенштейна» и «Невесты Франкенштейна» ловить в этой области нечего.
Однако, он закончил Айовский университет.[103] Учился с Джейн Смайли.[104] Однажды участвовал в семинаре Стэнли Элкина.[105] Мечтал о том (об этом не подозревали даже его ближайшие друзья), чтобы опубликоваться как Молодой поэт Йеля. И когда Олин начал вслух называть названия книг, Майк пожалел о том, что включил минидиктофон. Потому знал, что позднее, слушая запись, будет ловить в голосе Олина нотки презрения. Не отдавая себе отчета, он коснулся сигареты за ухом.
«Девять ночей в домах с призраками», — читал Олин. — «Десять ночей на кладбищах с призраками». «Десять ночей в замках с призраками», — он посмотрел на Майка и уголки его губ изогнулись в легкой улыбке. — Чтобы написать эту книгу, вы побывали в Шотландии. Не говоря уже о Венском лесе. И всякий раз ваши налоги уменьшались на затраченные на поездки суммы, правильно? В конце концов, охота за призраками — ваш бизнес.
— Вы сказали все, что хотели?
— Вы очень трепетно относитесь к этим книгам, не так ли?
— Да, трепетно. Но пренебрежением к ним меня не проймешь. Если вы надеетесь, критикуя мои книги, убедить меня уйти из вашего отеля…
— Нет, нет, отнюдь. Простое любопытство, ничего больше. Я послал за ними Марселя, он дневной портье, два дня тому назад, когда вы впервые обратились с вашей… просьбой.
— Требованием — не просьбой. И это по-прежнему требование. Вы слышали мистера Робинсона. Закон штата Нью-Йорк, не говоря уже про два федеральных закона о гражданских правах, запрещает вам отказать мне к найме конкретного номера, если я хочу снять этот номер и он свободен. А номер 1408 свободен. В наши дни номер 1408 всегда свободен.
Но мистер Олин не собирался уходить от избранной им темы разговора, трех последних книг Майка, попавших в список бестселлеров «Нью-Йорк таймс», пока не собирался. Просто перетасовал их в третий раз. Желтый свет ламп отражался от глянцевых обложек. На них преобладал пурпурный цвет. Майку как-то сказали, что пурпурный цвет — оптимальный для книг о призраках. Обеспечивает максимальные продажи.
— До этого вечера мне не представилась возможность заглянуть в них. Столько навалилось дел. Впрочем, их всегда хватает. По нью- йоркским масштабам «Дельфин» — маленький отель, но заполняемость у нас превышает девяносто процентов, и едва ли не каждый гость приносит с собой свои проблемы.
— Как я.
Олин улыбнулся.
— Я бы сказал, что вы — особая проблема, мистер Энслин. Вы, мистер Робертсон и все ваши угрозы.
Майку его слова не понравились. Он никому не угрожал, если только не считать угрозой присутствие мистера Робертсона. И его заставили воспользоваться услугами адвоката, как человеку приходится брать в руки фомку, чтобы вскрыть старый сейф, ключ от которого давно утерян.
«Сейф-то не твой», — указал ему внутренний голос, но законы штата и государства утверждали обратное. Законы говорили, что он имеет полное право снять номер 1408 отеля «Дельфин», если у него возникло такое желание и никто не другой не занял этот номер раньше.
Он почувствовал, что Олин наблюдает за ним, с все той же легкой улыбкой на устах. Словно подслушивал внутренний диалог Майка, не пропуская ни слова. Чувство это было неприятное, да и вообще пребывание в кабинете Олина вызывало крайне негативную реакцию. У него сложилось ощущение, что он постоянно оправдывается, с того самого момента, как он достал минидиктофон (обычно минидиктофон обезоруживал противную сторону) и включил его.
— Если в нашей беседе заложен какой-то глубокий смысл, мистер Олин, боюсь, мне его увидеть не удается. У меня выдался трудный день. Если у вас больше нет возражений и я могу занять номер 1408, с вашего разрешения я хотел бы откланяться и подняться…
_ Я прочитал одну… как вы их называете? Эссе? Байки?
Майк называл их счетоплательщиками, но не собирался говорить об это вслух, под запись. Даже если эту запись делал его минидиктофон.
— Историю, — подобрал название Олин. — По одной истории из каждой книги. В «Домах с призраками» — про дом Рилсби в Канзасе…
— Ах, да. Убийства топором, какой-то человек, его так и не нашли, зарубил топором всех шестерых Рилсби.
— Совершенно верно. И еще о ночи, которую вы провели на могилах влюбленных с Аляски, которые покончили жизнь самоубийством, вроде бы их призраки люди видели около Ситки… и еще ваши впечатления о ночи, проведенной в замке Гартсби. И обнаружил, что это очень занимательное чтение. Что меня удивило.
Ухо Майка ловило нотки презрения даже в самых хвалебных комментариях его «Десяти ночей», и он не сомневался, что иногда презрение слышалось ему тем, где его не было и в помине (Майк обнаружил, что трудно найти большего параноика, чем писатель, который верит, в глубине души, что пишет чушь), но в данном случае презрение отсутствовало напрочь.
— Благодарю вас, — он посмотрел на минидиктофон. Обычно красный глазок наблюдал за собеседником, ждал, когда же тот что-нибудь ляпнет. Сегодня глазок определенно следил за ним.
— О, да, я и надеялся, что вы воспримите мои слова, как комплимент, — Олин забарабанил пальцами по верхней книжке. — Я хочу дочитать их до конца. Мне нравится, как вы пишите. К собственному изумлению, я смеялся, читая о ваших приключениях, в которых не было и толики сверхъестественного, в замке Гартсби. Я удивлен тем, что вы — такой хороший писатель. И так тонко все чувствующий и подмечающий. Я ожидал столкнуться с ремесленником, а не мастером.
Майк уже знал, что за этим последует. Вариация Олина на тему: «Что такая милая девушка делает в столь ужасном месте». Все-таки Олин не один год управлял городским отелем, принимал у себя светловолосых женщин в черных вечерних платьях, нанимал немолодых людей в смокингах, которые играли старые шедевры, вроде «Дня и ночи» в баре отеля. Олин, должно быть, читал Пруста в свободные от работы вечера.
— Но они и встревожили меня, эти книги. Если бы я не заглянул в них, не думаю, что стал бы дожидаться вас этим вечером. Увидев этого адвоката с брифкейсом, я понял, что намерены провести ночь в этом чертовом номере, и никакие мои доводы вас не разубедят. Но книги…
Майк протянул руку и выключил минидиктофон: маленький красный глазок его достал.
— Вы хотите знать, почему я копаюсь в отбросах? Не так ли?
— Я полагаю, вы делаете это ради денег, — миролюбиво ответил Олин. — И я не считаю, что вы копаетесь в отбросах, отнюдь… хотя любопытно, что, исходя из моих слов, вы пришли к такому выводу.
Майк почувствовал, что краснеет. Нет, он никак не ожидал такого поворота, он никогда не выключал минидиктофон во время разговора. И Олин оказался совсем не таким, как он предполагал. «Меня сбили с толку его руки, — подумал Майк. — Эти пухлые ручки менеджера отеля, с аккуратными белыми полукружьями ухоженных ногтей».
— А встревожило меня… более того, напугало… следующее: я читал книгу интеллигентного, талантливого человека, который абсолютно не верит в написанное им.
Это не совсем так, подумал Майк. Он написал, возможно, два десятка историй, в которые верил, но опубликовал лишь несколько. Он написал множество стихотворений, в которые верил, в свои первые восемнадцать месяцев в Нью-Йорке, когда голодал на нищенское жалование в «Виллидж войс». Но разве он верил в безголовый призрак Юджина Рилсби, шагающий под лунным светом по брошенному фермерскому дому в Канзасе? Нет. Он провел ночь в этом доме, устроившись на грязном вздувшемся линолеуме кухни, и не увидел ничего страшнее двух мышек, пробежавших вдоль плинтуса. Он провел жаркую летнюю ночь в развалинах трансильванского замка, где вроде бы правил Влад Тепес, но из всех вампиров на встречу с ним явились, правда, в большом количестве, европейские комары. Когда же он заночевал на могиле серийного убийцы Джеффри Дахмера, белая, в кровавых потеках, размахивающая ножом фигура возникла передним в два часа ночи, но смех друзей приведения выдал его, да и Майк Энслин все равно особо не испугался. Он мог отличить подростка, закутавшегося в простыню и размахивающего резиновым ножом от настоящего призрака. Но он не собирался рассказывать все это Олину. Он не мог позволить себе…
Да только мог. Минидиктофон (теперь он понимал, что допустил ошибку, достав его из чемодана) выключен, разговор определенно останется между ними. И, пусть кому-то это и покажется странным, он начал восхищаться Олином. А человеку, которым восхищаются, обычно говорят правду.
— Вы правы, я не верю ни в призраки, ни в приведения, ни в прочую длинноногую нечисть. Я радуюсь, что ничего этого в природе не существует, потому что нет у меня уверенности, что Господь Бог сможет уберечь нас от этих тварей. Я в это верю, но при этом с самого начала занял позицию бесстрастного наблюдателя. Я, возможно, не получу Пулитцеровскую премию за репортаж о Лающем призраке с кладбища «Гора надежды», но, явись он мне, я бы написал о нем со всей объективностью.
Олин что-то сказал, произнес одно слово, но слишком тихо, чтобы Майк расслышал его.
— Простите?
— Я сказал, нет, — в голосе Олина звучали нотки извинения.
Майк вздохнул. Олин принял его за лжеца. Когда разговор выходит на такой уровень, у тебя только два выхода: или выложить все козыри, или прекратить дискуссию.
— Почему бы нам не продолжить эту беседу в другой день, мистер Олин? Я бы хотел подняться наверх, почистить зубы. Может, я увижу в зеркале Кевина О’Молли, который материализуется у меня за спиной?
Майк начал подниматься, но Олин протянул одну пухлую, с ухоженными ногтями руку, чтобы остановить его.
— Я не называю вас лжецом, мистер Энслин, но вы не верите. Призраки редко являются тем, кто в них не верит, а если и являются, видят их еще реже. Юджин Рилсби, возможно, склонял перед вами отрубленную голову в прихожей, но из кухни вы ничего не могли увидеть!
Майк встал, потом наклонился, чтобы подхватить чемоданчик.
— Если это так, я могу не волноваться насчет номера 1408, не правда ли?
— Как раз наоборот, — возразил Олин. — Должны. Потому призраков в 1408-ом нет и никогда не было. Что-то там есть, я это чувствовал на себе, но это совсем не призрак. В заброшенном доме или развалинах замка ваше неверие может служить вам защитой. В номере 1408 благодаря ему вы станете более уязвимым. Не делайте этого, мистер Энслин. Именно для этого я ждал вас сегодня, чтобы пробы просить, умолять, не делать этого. Из всех людей Земли, которым не следует заходить в этот номер, человек, который пишет такие веселые, такие интересные книги про призраков, занимает в списке первую строчку.
Майк все слышал и не слышал одновременно. «И ты выключил минидиктофон! — клял он себя. — Он смутил меня, заставив выключить минидиктофон, а теперь превращается в Бориса Карлоффа, устраивающего у себя Уик-энд знаменитых призраков! Черт! Я все равно его процитирую. Если ему это не понравится, пусть подает в суд».
Ему просто не терпелось подняться наверх. Не только для того, чтобы провести долгую ночь в угловом номере отеля, но и с тем, чтобы записать слова Олина, пока они не стерлись в памяти.
— Выпейте со мной, мистер Энслин.
— Нет, вообще-то я…
Мистер Олин сунул руку в карман и достал ключ, соединенный кольцом с тяжелой латунной пластиной. Поцарапанной, тусклой, старой. С выгравированными на ней цифрами: 1408.
— Пожалуйста, — продолжил Олин. — Доставьте мне удовольствие. Уделите еще десять минут вашего времени, этого хватит, чтобы выпить по стаканчику шотландского, и я отдам вам этот ключ. Я бы отдал все, что угодно, лишь бы убедить вас отказаться от принятого решения, но мне хочется думать, что я знаю, когда дальнейшие уговоры становятся бесполезными.
— Вы до сих пор используете настоящие ключи? — спросил Майк. — Как мило. Это же чистый антиквариат.
— Номера «Дельфина» оборудованы магнитными замками с 1979 года. Аккурат тогда я меня назначили управляющим. Номер 1408 — единственный, который открывается обычным ключом. Не имело смысла ставить на дверь магнитный замок, поскольку всегда пуст. Последний раз в него кого-то поселили в 1978 году.
— Вы дурите мне голову! — Майк сел, вновь достал минидиктофон. Нажал клавишу «RECORD», сказал: «Управляющий отеля заявляет, что более двадцати лет номер 1408 пустует».
— Опять же, в дверь номера 1408 не стали врезать магнитный замок, потому что я абсолютно уверен, что работать бы он не стал. Электронные часы в номере 1408 не работают. Одни отстают, другие останавливаются. В номере 1408 узнать по ним точное время еще никому не удавалось. То же самое относится к карманным калькуляторам и сотовым телефонам. Если у вас есть бипер, мистер Энслин, советую вам выключить его, потому что в номере 1408 он начинает пикать, когда ему заблагорассудится, а не потому, что кого-то заинтересовал ваш автомобиль, — он помолчал. — Даже если вы его и выключите, потом он может не заработать. Единственное верное средство — вынуть из него батарейки, — он нажал на минидиктофоне клавишу «STOP», даже не посмотрев на надписи. Майк решил, что Олин хорошо знаком с этой моделью, возможно, надиктовывает на нее служебные записки.
— В действительности, мистер Энслин, единственное верное средство избежать неприятностей — держаться подальше от этого номера.
— Не могу, — Майк взял минидиктофон, убрал, — но думаю, у меня есть время выпить шотландского.
Пока Олин доставал бутылку из бара под картиной с изображением Пятой авеню в начале двадцатого века, Майк спросил, откуда ему известно, что в номере 1408 не работают бытовые устройства, созданные на основе высоких технологий, если с 1978 года там не останавливался ни один гость.
— Я же не говорил, что с 1978 года в этот номер не ступала нога человека, — ответил Олин. — Во-первых, раз в месяц горничные делают там легкую уборку. Сие означает…
Майк, который уже четыре месяца работал над книгой «Номера отелей с призраками» перебил его: «Я знаю, что сие означает». Легкая уборка нежилого номера означала следующее: открывались окна, вытиралась пыль, менялись полотенца. Постельное белье, скорее всего, нет. Он даже подумал, а не следовало ли ему захватить с собой спальник.
Направляясь к Майку по персидскому ковру, с двумя стаканами в руках, Олин словно прочитал мысли писателя.
— Постельное белье поменяли во второй половине дня, мистер Энслин.
— Почему бы вам не обойтись без фамилии? Зовите меня Майк.
— Вы уж извините, но так мне привычнее, — он протянул своему гостю стакан. — За вас.
— И за вас, — Майк поднял свой, намереваясь чокнуться с Олином, но тот отвел руку.
— Нет, за вас, мистер Энслин. Я настаиваю. Сегодня мы оба должны пить за вас. Вам это потребуется.
Майк вздохнул, ободок его стакана звякнул по ободку стакана Олина.
— За меня. Вам самое место в фильме ужасов, мистер Олин. Вы могли бы сыграть роль мрачного старого дворецкого, который пытается убедить молодую семейную пару держаться подальше от замка Рок.
Олин сел.
— Эту роль, слава Богу, мне приходится играть не часто. Номера 1408 нет ни на одном сайте, где перечисляются места, известные паранормальными явлениями, выбросами психической энергии…
«После моей книги ситуация кардинальным образом изменится», — подумал Майк.
— … и в туристических путеводителях среди отелей, где видели призраков, отель «Дельфин» не значится. Зато указаны «Шерри-Нидерленд», «Плаза», «Парк-Лейн». Мы принимаем все меры, чтобы о номере 1408 знали как можно меньше… хотя, разумеется, всегда найдется историк, удачливый и дотошный одновременно.
Майк позволил себе улыбнуться.
— Вероника поменяла постельное белье, — продолжил Олин. — Я ее сопровождал. Вы можете гордиться, мистер Энслин. Можно сказать, постельное белье вам меняла особа королевской крови. Вероника и ее сестра пришли в отель «Дельфин» с 1971 или 72 года. Ви, как мы ее зовем, старейший работник «Дельфина», ее стаж как минимум на шесть лет больше моего. Она давно уже стала старшей горничной. Полагаю, постельное белье не меняла уже много лет, но до 1992 года она и ее сестра регулярно прибирались в номере 1408. Вероника и Селеста были близнецами, и существовавшая между ними внутренняя связь, похоже, позволяла им… как бы это сформулировать? Нет, нечувствительными в воздействию 1408 они не оставались, но могли противостоять ему… по крайней мере, на короткое время, которые занимала легкая уборка.
— Вы не собираетесь сказать мне, что сестра Вероники умерла в этом номере, не так ли?
— Нет, разумеется, нет. Она ушла с работы в 1988 году, по причине слабого здоровья. Но я не исключаю, что номер 1408 способствовал ухудшению ее психического и физического состояния.
— У нас вроде бы установилось полное взаимопонимание, мистер Олин. Надеюсь, оно никуда не денется, если я признаюсь, что нахожу ваши слова нелепыми.
Олин рассмеялся.
— Для исследователя мира призраков вы слишком материалистичны.
— Это мой долг перед читателями, — сухо ответил Майк.
— Наверное, я мог просто забыть про номер 1408, — промурлыкал менеджер отеля. — Дверь закрыта, свет погашен, шторы затянуты, чтобы не выцветал ковер, кровать застлана покрывалом, на нем меню завтрака, которое с вечера можно оставить на ручке двери… но мне претила сама мысль о том, что воздух в номере станет таким же затхлым, как на чердаке, а слой пыли будет расти день ото дня. Вы думаете, что я слишком пунктуальный или одержим чистотой?
— Я думаю, что вы хороший менеджер.
— Пожалуй. В любом случае, Ви и Си прибирались в номере, очень быстро, только входили и сразу выходили, пока Си не уволилась, а Ви не получила повышение. После этого уборкой занимались другие горничные, всегда по двое, и в пару я подбирал только тех, кто ладил между собой…
— В надежде, что у них тоже была внутренняя связь, помогающая противостоять привидениям?
— В надежде, что такая связь есть, да. Вы можете посмеиваться над привидениями номера 1408, мистер Энслин, но вы сразу почувствуете их присутствие, в этом я уверен. Что бы ни жило в этом номере, застенчивость ему не свойственна.
Во многих случаях, когда у меня была такая возможность, я шел с горничными, присматривал за ними, — он помолчал, потом с явной неохотой добавил. — Чтобы вытащить их оттуда, если произойдет что-то ужасное. Слава Богу, без этого обошлось. Несколько вдруг начинали плакать, на одну напал безумный смех, и знаете, смех этот напугал меня куда больше, чем слезы, кое-кто падал в обморок. Но, повторюсь, ничего ужасного. За эти годы мне удалось провести несколько примитивных экспериментов, с биперами, сотовыми телефонами, часами, опять же, все обошлось. Слава Богу, — он вновь помолчал, потом добавил спокойным, бесстрастным тоном. — Одна из них ослепла.
— Что?
— Горничная ослепла. Ромми ван Гелдер. Она вытирала пыль с телевизора и вдруг начала кричать. Я спросил ее, что случилось. Она бросила тряпку, подняла руки к глазам и прокричала в ответ, что она ослепла… но может видеть какие-то ужасные цвета. Они исчезли, как только я вывел ее из номера, а когда мы дошли до лифта, к ней начало возвращаться зрение.
— Вы рассказываете все это, чтобы напугать меня, мистер Олин, не так ли? Чтобы я не оставался ночевать в номере 1408?
— Пожалуй, что нет. Вы же знаете историю номера, начиная с самоубийства его первого жильца.
Майк знал. Кевин О’Молли, коммивояжер, продававший швейные машинки, покончил с собой 13 октября 1910 года, оставив жену и семерых детей.
— Пять мужчин и одна женщина выпрыгнули из единственного окна номера, мистер Энслин. Три женщины и один мужчина приняли смертельную дозу снотворного, двоих нашли в кровати, двоих — в ванной, женщину — в ванне, мужчину — сидящим на унитазе. Еще один мужчина повесился в стенном шкафу в 1970…
— Генри Сторкин, — вставил Майк. Это, вероятно, случайная смерть… эротическая асфиксия.
— Возможно. Но был еще Рандольф Хайд, который перерезал себе вены, а потом, истекая кровью, едва ли не полностью отхватил гениталии. Вот это уже не эротическая асфиксия. Я вот о чем толкую, мистер Энслин, если двенадцать самоубийств, совершенных в этом номере за шестьдесят восемь лет не убедили вас отказаться от вашей затеи, сомневаюсь, что ахи и стоны горничных окажутся более действенными.
«Ахи и стоны, это хорошо», — подумал Майк, решив что эта слава его книге не помешает.
— Редко кто из семейных пар, останавливающихся за эти годы в 1408, вновь просили дать им этот номер, — Олин одним глотком допил виски.
— За исключением близняшек-француженок.
— Это правда, — он кивнул, — Ви и Си бывали там часто.
Майка не волновали горничные и их… как там сказал Олин? Их ахи и стоны. Конечно, количество самоубийств, упомянутых Олином, производило впечатление… если уж Майк был столь толстокожим, не сам факт, так глубинный смысл происшедшего. Только никакого глубинного смысла не было. У вице-президентов Авраама Линкольна и Джона Кеннеди была одна фамилия — Джонсон. Линкольна и Кеннеди избрали президентами в год, заканчивающийся на числе 60 Линкольна убили в театре Кеннеди: Кеннеди — в автомобиле «линкольн». И что доказывали эти совпадения? Ровным счетом ничего.
— Эти самоубийства найдут достойное отражение в моей книге, — ответил Майк, — и, поскольку диктофон выключен, я могу сказать вам, что они — пример явления, которое статистики называют «групповой эффект».
— Чарльз Диккенс называл это «картофельным эффектом», — вставил Олин.
— Простите?
— Когда призрак Джейкоба Марли впервые заговаривает со Скружем, Скруж говорил ему, что он всего лишь капля горчицы на куске недоваренной картофелины.
— Вы полагаете, это смешно? — в голосе Майка зазвучали ледяные нотки.
— В том, что связано с номером 1408, мистер Энслин, я ничего смешного не нахожу. Абсолютно ничего. Слушайте внимательно. Сестра Ви, Селеста, умерла от сердечного приступа. К этому моменту она уже страдала болезнью Альцгеймера средней степени, а заболела ей в очень раннем возрасте.
— Однако, ее сестра в полном порядке, о чем вы упомянули чуть раньше. Более того, являет собой пример реализации американской мечты. Как и вы, мистер Олин, если судить по внешнему виду. При том, что вы многократно заходили в номер 1408 и выходили из него. Сколько раз? Сто? Тысячу?
— На очень короткие промежутки времени, — уточнил Олин. — Знаете, ситуация та же самая, что с комнатой, заполненную ядовитым газом. Если задерживаешь дыхание, все будет в порядке. Я вижу, сравнение вам не нравится. Вы, без сомнения, находите его вычурным, даже нелепым. Однако, поверьте мне, очень удачное сравнение.
Он сложил пальцы домиком под подбородком.
— Так что возможно, некоторые люди быстрее и сильнее реагируют на обитателя этого номера. Вы же знаете, среди увлекающихся подводным плаванием одни люди переносят изменение наружного давления гораздо легче других. «Дельфин» открылся без малого сто лет тому назад, и за это время персонал отеля пришел к твердому убеждению, что 1408 — отравленный номер. Он стал частью истории этого дома, мистер Энслин. Никто не говорит о нем, как никто не упоминает о том, что четырнадцатый этаж, это, кстати, свойственно большинству отелей, на самом деле тринадцатый… но все сотрудники это знают. Если обнародовать все факты, связанные с этим номером, получится потрясающая история… только вряд ли ваши читатели получат от нее удовольствие.
Я, например, не сомневаюсь, что едва ли не в каждом отеле Нью-Йорка случались самоубийства, но я готов поспорить на свою жизнь, что только в «Дельфине» двенадцать человек покончили с собой в одном номере. И, оставляя за кадром Селесту Романдю, нельзя сбрасывать со счетов смерть постояльцев 1408 номера от естественных причин. Так называемых естественных причин.
— И сколько их было? — мысль о том, что в 1408 люди умирали и от так называемых естественных причин, не приходила Майку в голову.
— Тридцать, — ответил Олин. — Как минимум, тридцать. Мне точно известно о тридцати.
— Вы лжете! — слова сорвались с губ Майка, прежде чем он успел их остановить.
— Нет, мистер Энслин, заверяю вас, не лгу. Или вы действительно думали, что мы держим номер пустым из-за суеверий или нелепой нью-йоркской традиции… может, идеи, что в каждом старом отеле должен обитать по меньшей мере один призрак, звенящий в своем номере невидимыми цепями?
Майк Энслин осознал, что такая идея, пусть и не сформулированная, безусловно, присутствовала на страницах его новых «Десяти ночей». И раздражение в голосе Олина (должно быть, так же раздраженно ученый разговаривал бы с туземцем, размахивающим гадальной доской) не добавило Майку спокойствия.
— В гостиничном бизнесе есть суеверия и традиции, мистер Энслин, но мы не позволяем им вмешиваться в дела. Когда я только начинал работать, на Среднем Западе еще говорили: «Когда скотоводы в городе, пустующих номеров нет». Если номер освобождается, мы его тут же заполняем. Единственное исключение, которое я сделал из этого правила, и наш разговор — единственный на эту тему, номер 1408, на тринадцатом этаже, сумма цифр на двери которого равняется тринадцати.
Олин пристально смотрел на Майка Энслина.
— В этом номере случались не только самоубийства, инсульты, инфаркты и эпилептические припадки. Один мужчина, остановившийся в нем, это случилось в 1973 году, утонул в тарелке супа. Вы скажете, что такого просто не может быть, но я разговаривал с человеком, который работал тогда в службе безопасности отеля и видел свидетельство о смерти. Неведомая сила, обитающая в номере, вроде бы слабеет к полудню, в расчетный час, когда обычно сменяется постоялец, и однако я знаю нескольких горничных, прибиравшихся в номере, которые теперь страдают от сердечных болезней, энфиземы, диабета. Три года тому назад на этаже забарахлила система отопления, и мистер Нилу, тогда главному инженеру отелю, пришлось зайти в несколько номеров, чтобы проверить отопительные приборы, в том числе и в 1408. Он прекрасно себя чувствовал, и в самом номере, и потом, но на следующий день умер от массивного кровоизлияния в мозг.
— Совпадение, — отмахнулся Майк. Но ему пришлось признать, что Олин — мастер своего дела. Будь он вожатым летнего лагеря, до того бы перепугал детей, что после первого круга историй о призраках у лагерного костра, девяносто процентов запросилось бы домой.
— Совпадение, — повторил Олин, тихим голосом, с ноткой сожаления к собеседнику. Протянул старомодный ключ, соединенный кольцом с не менее старомодной латунной пластиной. — У вас с сердцем все в порядке, мистер Энслин? С кровяным давлением, с нервами?
Майк обнаружил, что ему потребовалось приложить немалое усилие, чтобы поднять руку… но, стоило заставить ее двигаться, все пошло, как по маслу. И когда брал ключ, пальцы его, насколько он мог судить, совершенно не дрожали.
— Претензий нет, — Майк зажал в кулаке латунную пластину. — А кроме того, на мне счастливая гавайская рубашка. Зря, что ли, я ее надевал.
Олин настоял на том, чтобы сопроводить Майка на четырнадцатый этаж, впрочем, тот особо не возражал. Ему хотелось понаблюдать за трансформацией, через которую предстояло пройти мистеру Олину, едва они покинули бы его уютный кабинет и зашагали по коридору к лифтам, хотелось увидеть, как он вновь превратится в несчастного менеджера отеля, бедолагу, попавшему в писательские когти.
Мужчина в смокинге, Майк догадался, что это управляющий ресторана или метрдотель, остановил их, протянул Олину несколько листков, что-то прошептал на французском. Олин ответил также шепотом, на том же языке, кивнул, быстро расписался на каждом из листков. В баре пианист играл «Осень в Нью-Йорке». С такого расстояния звук долетал до них эхом, как музыка, которую слышишь во сне.
Мужчина в смокинге со словами: «Merci bien»[106] — повернулся и пошел по своим делам. Олин вновь попросил разрешения донести до номера маленький чемоданчик, и Майк опять ответил отказом. В лифте взгляд Майка, как магнитом, притянуло к тройному ряду кнопок. На каждой кнопке цифры, все, как положено, и надо приглядеться повнимательнее, чтобы заметить, что за кнопкой 12 следует кнопка 14. «Словно, — думал Майк, — они лишили промежуточное число права на существования, убрав его с панели управления лифтом. Глупость… и, однако, правота на стороне Олина. Такое можно увидеть в отелях по всему миру».
— Мистер Один, — нарушил затянувшуюся паузу Майк, когда кабина пошла вверх. — Мне любопытно. Почему вы не поселили в 1408 фиктивного постояльца, если уж этот номер так вас пугает? Или другой вариант, почему вы не записали этот номер на себя?
— Полагаю, боялся, что меня обвинять в мошенничестве, если не сотрудники официальных органов и активисты организаций, защищающих гражданские права, поверьте мне, менеджеры отелей вздрагивают при упоминании о законах, обеспечивающих гражданские права, совсем как ваши читатели, которым ночью слышится звон цепей, то мои боссы, как только до них дошла бы такая информация. Если я не смог убедить вас держаться подальше от номера 1408, сомневаюсь, что мне бы удалось достигнуть лучших результатов, убеждая совет директоров «Стэнли Корпорэйшн» в правомерности своего решения никого не селить в этот номер из-за страха перед призраками, благодаря которым заезжий коммивояжер выпрыгнул из окна и разбился в лепешку об асфальт Шестьдесят первой улицы.
Майк нашел, что последняя тирада мистера Олина встревожила его больше всего. «Потому что он больше не пытается меня отговаривать, — подумал он. — Убедительность, достойная лучшего коммивояжера, которой обладали его слова в кабинете, может, благодаря особой ауре, создаваемой персидским ковром, здесь исчезла. Компетентность осталась, да, это чувствовалось в его манере, когда он подписывал бумаги, а вот умение убеждать — нет. Исчезла вместе с личным магнетизмом. Как только они вышли из кабинета. Но он верит, что в 1408 кто-то или что-то есть. Верит безо всяких на то сомнений».
Над дверью погасло окошечко с числом 12 и зажглось следующее, с числом 14. Кабина остановилась. Двери разошлись, открыв обычный гостиничный коридор, устланный красно-золотым ковром (само собой, не персидским). Освещался коридор настенными светильниками, стилизованными под газовые фонари девятнадцатого века.
— Приехали, — сказал Олин. — Ваш этаж. Вы уж извините меня, но здесь я с вами расстанусь. 1408 — по левую руку, в конце коридора. Без крайней на то необходимости, я к нему не приближаюсь.
Майк Энслин вышел из кабины. У него создалось ощущение, что ноги заметно потяжелели, словно и им не хотелось приближаться к номеру 1408. Повернулся к Олину, невысокому толстячку в черном, сшитом по фигуре костюме и вязаном бордовом галстуке. Олин сцепил руки за спиной, и Майк увидел, что лицо толстячка белое, как молоко. На высоком, без единой морщины лбу выступили капельки пота.
— В номере, естественно, есть телефон, — выдавил из себя Олин. — Вы можете попробовать позвонить, если что-то случится… но я сомневаюсь, что он будет работать. Если только номер этого не захочет.
Майк попытался ответить шуткой, к примеру, насчет того, что ему не придется давать чаевые официанту бюро обслуживания, но язык стал таким же тяжелым, как и ноги.
Одна рука Олина вынырнула из-за спины и Майк увидел, что она дрожит.
— Мистер Энслин. Майк. Не делайте этого. Ради Бога…
Прежде чем он закончил фразу, двери лифта закрылись, отсекая его от собеседника. Майк какое-то время постоял, в привычной тишине коридора нью-йоркского отеля на, пусть ни один сотрудник «Дельфина» в этом бы не сознался, тринадцатом этаже, думая о том, чтобы протянуть руку и нажать кнопку вызова кабины.
Да только, нажми он кнопку, Олин бы победил. И на месте лучшей главы его новой книги появилась бы зияющая дыра. Читатели об этом бы не узнали, издатель и литературный агент тоже, как и адвокат Робертсон,… но он бы знал.
И вместо того, чтобы вызывать лифт, Майк поднял руку и коснулся сигареты за ухом, отвлекая себя от тревожных мыслей, а потом щелкнул пальцем по воротнику счастливой гавайской рубашки. И зашагал по коридору к номеру 1408, беззаботно помахивая маленьким чемоданчиком.
Самым интересным артефактом, оставшемся от короткого (порядка семидесяти минут) пребывания Майка Энслина в номере 1408, стала одиннадцатиминутная запись, сохранившаяся на минидиктофоне. Сверху он немного обуглился, но пленка не пострадала. Удивительно, но на пленке, если говорить о содержании, практически ничего не записано, а то, что все-таки записалось, более чем странно.
Минидиктофон ему подарила бывшая жена, они расстались по взаимному согласию, друзьями, пять лет тому назад. Майк взял его с собой в свою первую экспедицию (на ферму Рилсби в Канзас), в качестве довеска к пяти большим блокнотам и кожаному футляру с остро заточенными карандашами. Но к тому моменту, когда он подошел к двери номера 1408 отеля «Дельфин», за его плечами были три книги, поэтому ручка и маленький блокнот лишь дополняли пять чистых девяностоминутных кассет. Шестую он вставил в минидиктофон перед тем, как выйти из квартиры.
Выяснилось, что магнитофонная запись куда лучше исписанных страниц блокнота: она сохраняла нюансы, которые не могла отразить бумага. К примеру, посвист рассекающих воздух летучих мышей, которые, в отличие от призраков, атаковали его в замке Гартсби. И его крики, прямо-таки девушки, впервые попавший в дом с привидениями. Друзья хохотали до упаду, слушая эту запись.
И записывать собственные впечатления на магнитную пленку, а не в блокнот оказалось легче и проще, особенно, если ты мерзнешь на кладбище Нью-Брансуика, а в три часа ночи твоя палатка рушится от резкого порыва ветра с дождей. Записывать в таких условиях нельзя, а вот говорить — пожалуйста… что Майк и делал, говорил и говорил, выбиваясь из-под мокрой парусины палатки, ни на мгновение не теряя из виду такой милый сердцу красный огонек минидиктофона. За годы, проведенные в экспедициях, минидиктофон «сони» стал его близким другом. На тоненькую пленку, бегущую между бобинами, ему ни разу не удалось записать свидетельство паранормального события, это относится и к отрывочным комментариям, сделанным им в номере 1408, однако он сроднился с маленьким устройством, который, можно сказать, стал его неотъемлемой частью. Такое бывают. Дальнобойщики влюбляются в свои восемнадцатиколесные «Кенуорты» и «Джимми-Питы», писатели души не чают в какой-нибудь ручке или старой пишущей машинке, профессиональные уборщицы не желают расставаться со старым пылесосом «Электролюкс». Майку, когда при нем находился минидиктофон, играющий роль креста или связки чеснока, ни разу не довелось столкнуться с настоящим призраком или психокинетическим явлением, зато на пару они провели много холодных ночей далеко не в самых приятных местах. Майк был законченным рационалистом, но это не мешало ему оставаться человеком.
Проблемы с 1408-ым начались даже до того, как он вошел в номер.
Взглянув на дверь, Майк увидел, что она перекошена.
Перекошена не вся, лишь малая ее часть, слева. Этот перекос напомнил ему фильмы ужасов, в которых режиссер пытался показать психическое заболевание одного из героев, наклоняя камеру в ту или другую сторону. За первой ассоциацией последовала другая: дверь на корабле во время сильной качки. Она наклоняются вперед и назад, вправо и влево, пока голова не начинает идти кругом, а к горлу не подкатывает тошнота. У него таких ощущений вроде бы не было, совсем не было, ну…
Нет, все-таки были. Но чуть-чуть.
И он об этом напишет в книге, хотя бы с тем, чтобы отвергнуть инсинуации Олина, утверждавшего, что его рационализм не позволяет объективно писать призраках и связанным с ними.
Он наклонился (отметил, что головокружение и тошнота моментально пропали, едва перекошенный участок двери исчез из поля зрения), расстегнул молнию, из бокового отделения чемодана достал минидиктофон… Выпрямляясь, нажал на клавишу «RECORD», увидел зажегшийся красный глазок и уже открыл рот, чтобы сказать: «Дверь номера 1408 встречает меня уникальным образом, перекосом малой своей части слева».
Произнес первое слово, дверь, и замолчал. Если вы послушаете пленку, то услышите его и щелчок клавиши «STOP». Потому что перекос уже исчез. Майк видел перед собой четкий прямоугольник. Повернулся, посмотрел на дверь номера 1409, через коридор, потом вновь перевел взгляд на 1408-й. Обе двери выглядели одинаково, белые, с золотыми табличками и ручками. Никаких перекосов, по четыре прямых угла, соединенных прямыми линиями.
Майк опять наклонился, рукой, в которой держал минидиктофон, подхватил чемоданчик, другую руку, с ключом, протянул к замку, и замер.
Вновь появился перекос.
На этот раз справа.
— Это нелепо, — пробормотал Майк, но тошнота вернулась. Тошнота, которая уже не напоминала морскую болезнь, была ею. Два года тому назад он плавал в Англию на «Королеве Элизабет Второй», и одну ночь очень уж штормило. Майк помнил, как лежал на кровати в своей каюте. Его мутило, но вырвать так и не удалось. И это тошнотворное головокружение только усиливалось, если он смотрел на дверь… или стул… или стол… которые так и ходили взад-вперед, вправо-влево…
«Во всем виноват Олин, — подумал Майк. — Именно этого он и добивается. Как следует накрутил. Завел. Как бы он смеялся, если б видел меня в этот момент. Как…»
И тут до него дошло, что Олин, возможно, видит его в этот самый момент. Майк оглядел коридор, не заметив, что головокружение и тошнота исчезли, как только взгляд сместился от двери. У потолка, слева от лифтов, увидел то, что и ожидал: камеру внутреннего наблюдения. Один из сотрудников службы безопасности отеля наверняка постоянно дежурил у мониторов, и Майк мог поспорить, что Олин сейчас стоял рядом с ним, оба смотрели на него и лыбились, как обезьяны. «Это отучит его приходить сюда и качать права, да еще и натравливать на нас адвоката», — говорит Олин. «Вы только посмотрите! — восклицает сотрудник службы безопасности, его улыбка становится еще шире. — Бледный, как призрак, а ведь он еще даже не вставил ключ в замок. Вы его уели, босс! Он же дрожит, как лист на ветру».
«Черта с два, — подумал Майк. — Я оставался в доме Рилсби, спал в комнате, где убили двух членов его семьи… и я спал, поверите вы мне или нет. Я провел ночь рядом с могилой Джеффри Дахмера и еще одну неподалеку от могилы Г. П. Лавкрафта. Я чистил зубы рядом с ванной, в которой сэр Дейвид Смайт вроде бы утопил обоих своих жен. Я давно уже перестал бояться историй, которые рассказывают у костра в летнем лагере. Будь я проклят, если вы меня уели!»
Он посмотрел на дверь: четкий, безупречный прямоугольник. Пробурчал что-то неразборчивое, вставил ключ в замочную скважину, повернул. Дверь открылась. Майк вошел. Дверь не захлопнулась за ним, пока он искал на стене выключатель, не оставила в полной темноте (кроме того, сквозь окно проникал отсвет огней многоквартирного дома, высящегося напротив отеля). Выключатель он нашел. Когда нажал на клавишу, вспыхнули лампы подвешенной под потолком хрустальной люстры. Зажегся и торшер у стола в дальнем углу комнаты.
Окно располагалось над столом, чтобы тот, кто сидел за ним, мог оторваться от работы и взглянуть на Шестьдесят первую улицу… или прыгнуть на Шестьдесят первую улицу, если вдруг возникнет такое желание. Только…
Майк поставил чемодан на пол у самого порога, закрыл дверь, нажал клавишу «RECORD». Загорелся маленький красный огонек.
— По словам Олина, шесть человек выпрыгнуло из окна, в которое я сейчас смотрю, — начал Майк, — но этим вечером я не собираюсь нырять с четырнадцатого, простите меня, с тринадцатого этажа отеля «Дельфин». Окно забрано стальной или железной решеткой. Безопасность лучше еще одних похорон. По моему разумению, 1408-й относится к категории номеров, которые называются полулюкс. В комнате, где я нахожусь, два стула, диван, письменный стол, стойка с дверцами, за которыми, скорее всего телевизор и минибар. Ковер на полу ничего из себя не представляет, можете мне поверить, не чета персидскому в кабинете Олина. На стенах обои. Они… один момент…
В этот момент раздается очередной щелчок: Майк вновь нажимает на клавишу «STOP». Собственно вся запись фрагментарна, состоит от отдельных отрывков, чем разительно отличается от более чем ста пятидесяти кассет, ранее надиктованных Майком и хранящихся у его литературного агента. Более того, с каждым новым отрывком меняется голос. Если начинал диктовать человек, занятый важным делом, то потом он уступает место другому человеку, совершенно сбитому с толку, плохо соображающего, который, того не замечая, уже разговаривает сам с собой. Рваный ритм записи, в сочетании с все более бессвязной речью у большинства слушателей вызывают тревогу. Многие просят выключить пленку задолго до того, как запись, очень короткая, подходит к концу. Словами невозможно адекватно передать нарастающую убежденность слушателя в том, что человек, который диктовал эту странную запись, если не сходит с ума, то определенно утрачивает связь с окружающей его реальностью, но даже эти слова дают понять: в номере 1408 что-то происходило.
В тот момент, когда Майк выключил минидиктофон, он заметил картины на стенах. Их было три: дама в вечернем туалете двадцатых годов, стоящая на лестнице, парусник, летящий по волнам, и натюрморт с преобладанием желтого и оранжевого цвета: яблоки, бананы, апельсины. Все под стеклом и скособоченные. Он хотел упомянуть об этом, но подумал, а стоит ли наговаривать на пленку про три скособоченные картины? Вот и про перекошенную дверь хотел наговорить, да только выяснилось, что дверь совсем и не перекошена, просто в какой-то момент его подвели глаза, ничего больше.
Левый верхний угол картины с дамой на ступенях опустился как минимум на дюйм относительно правого. Точно так же висел и парусник, с борта которого пассажиры наблюдали за летающими рыбами. А вот у желто-оранжевых фруктов, Майку казалось, что они освещены жарким экваториальным солнцем, солнцем пустыни, каким рисовал его Пол Боулс, левый верхний угол поднимался над правым. Взгляда, брошенного на картины хватило, чтобы вновь вызвать тошноту. Его это не удивило. Срабатывал рефлекс на определенную ситуацию. Он столкнулся с этим на «КЕ-2». Тогда Майку объяснили, что со временем человек привыкает к качке и «морская болезнь сходит на нет». Но Майк не провел в море достаточно времени, чтобы адаптироваться к качке, да, пожалуй, и не хотел. Вот и не удивился, когда скособоченные картины в гостиной номера 1408 вызвали у него рецидив морской болезни, которую, правда, в данном конкретном случае следовало назвать сухопутной.
Стекла над картинами покрывала пыль. По одному он провел пальцами, какое-то время смотрел на две параллельные полосы. На ощупь пыль казалась жирной, склизкой. «Как шелк перед тем, как он начинает гнить», — пришло на ум, но и это сравнение он не собирался оставлять на пленке. Откуда он мог знать, каков на ощупь шелк, который вот-вот сгниет? На такие сравнения способен только пьяный.
Поправив картины, он отступил на шаг и вновь внимательно всмотрелся в каждую: женщина в вечернем туалете у двери, ведущую в спальню, пароход, бороздящий одно из семи морей, слева от письменного стола, и, наконец, отвратительно нарисованные фрукты у стойки с телевизором. Где-то он ждал, что картины вновь скособочатся, а то и упадут на пол, как это случалось в фильмах вроде «Дома на холме призраков» или в некоторых сериях «Сумеречной зоны», но картины висели ровно. При этом он сказал себе, что не удивился бы, если б картины скособочились. По собственному опыту знал, что повторяемость заложена в природе вещей: люди, которые бросили курить (не отдавая себе отчета, он коснулся сигареты за ухом), хотят взяться за старое, картины, провисевшие скособоченными с тех времен, когда Никсон был президентом, стремятся вернуться в привычное положение. «И так они провисели долго, двух мнений тут быть не может, — думал Майк. — Если я сниму их со стен, то увижу за ними более темные, не выцветшие участки обоев. Может, полезут и какие-нибудь жучки-червячки, как бывает, если выворачиваешь из земли камень».
Он и сам не знал, откуда взялась эта шокирующая и отвратительная мысль, но перед его мысленным взором возникли слепые белые черви, как гной, выползающие сквозь прямоугольники обоев, прикрытых картинами.
Майк поднес минидиктофон ко рту, включил его на запись, сказал: «Такие мысли появились у меня в голове стараниями Олина. Он изо всех сил пытался напугать меня, сбить с толку, дезориентировать, и ему это удалось. Я не хотел…» Не хотел что? Об этом можно только догадываться. Потому что на пленке следует короткая пауза, после которой Майк Энслин говорит ясно и отчетливо, чеканит: «Я должен взять себя в руки. Немедленно», — и следует щелчок выключения записи.
Он закрыл глаза четыре раза глубоко вдохнул, задерживая воздух на пять секунд, прежде чем выпустить его из груди. Раньше ничего похожего с ним не случалось, ни в домах, где вроде бы обитали призраки: ни на кладбищах или в замках, славящихся тем же. Какие там признаки, скорее, речь могла о том, что он обкурился низкокачественной травкой.
«Это проделки Олина. Олин загипнотизировал тебя, но ты вырвался из-под его чар, — послышался в голове внутренний голос. — Ты должен провести чертову ночь в этом номере, и не только потому, что в более интересном месте ты еще не бывал (даже без Олина ты близок к тому, чтобы написать о призраках лучшую историю десятилетия. Главное, ты не должен дать Олину выиграть. Ему и его лживой байке о тридцати людях, которые вроде бы здесь умерли, они не должны победить. Ты окажешься на коне — не он. Поэтому глубокий вдох… выдох. Глубокий вдох… выдох».
Он вдыхал и выдыхал порядка девяноста секунд, и когда вновь открыл глаза, почувствовал себя гораздо лучше, практически пришел в норму. Картины на стенах? Висят прямо. Фрукты в вазе? Такие же желто-оранжевые, разве что еще более отвратительные. Безусловно, фрукты из пустыни. Съешь один, и будешь дристать до посинения.
Он нажал клавишу «RECORD». Зажегся красный огонек. «На минуту-другую у меня закружилась голова, — он двинулся к письменному столу. — Должно быть, похмелье после олинской болтовни, но я могу поверить, что почувствовал чье-то присутствие, — ничего такого, он, разумеется, не чувствовал, но это был тот самый случай, когда мог диктовать, что вздумается. — Воздух спертый. Но плесенью или пылью не пахнет. Олин говорил, что при уборке номер всякий раз проветривается, но прибираются быстро… и воздух спертый.
На письменном столе стояла пепельница, небольшая, из толстого стекла, какие встретишь в любом отеле, в ней лежала книжица спичек. Само собой, с отелем «Дельфин» на этикетке. Перед отелем стоял швейцар в давнишней униформе, с эполетами, расшитой золотом, в фуражке, какую сейчас можно увидеть в баре для геев, угнездившуюся на голове мотоциклиста, остальной наряд которого может состоять лишь из нескольких серебряных браслетов. По улице перед отелем катили автомобили другой эпохи: «паккарды» и «хадсоны», студебейкеры» и забавные «крайслер-ньюйоркеры».
— Книжица спичек в пепельнице выглядит так, словно перенеслась сюда из 1955 года, — Майк сунул ее в карман счастливой гавайской рубашки. — Я сохраню ее, как сувенир. А теперь пора впустить в номер свежий воздух.
Слышится стук, должно быть, он поставил минидикрофон на письменный стол. Потом пауза, наполненная какими-то звуками, тяжелым дыханием. Наконец, скрип.
— Победа! — слышится издали, но потом голос приближается, должно быть, Майк берет минидиктофон в руку. — Победа! Нижняя половина не хотела подниматься, словно ее заклинило, но верхняя опустилась без проблем. Я слышу шум транспортного потока на Пятой авеню, автомобильные гудки успокаивают. Где-то играет саксофон, возможно, перед «Плазой», которая на другой стороне Пятой авеню, через два квартала. Эти звуки напоминают мне о брате.
Майк замолчал, глядя на маленький красный глаз. Вроде бы глаз этот в чем-то его обвинял. Брат? Его брат умер, еще один солдат, павший на табачной войне. И тут же Майк расслабился. Что с того? Были и призрачные войны, в которых Майкл Энслин всегда выходил победителем. Что же касается Дональда Энслина…
— В действительности моего брата как-то зимой съели волки на Коннектикутской платной автостраде, — сказал он, рассмеялся и остановил запись. На пленке осталось кое-что еще, немного, конечно, но это было последнее связное предложение, смысл которого могли понять слушатели.
Майк развернулся, посмотрел на картины. Они висели ровно, хорошие маленькие картины. Застывшая жизнь… до чего же она отвратительна!
Он включил запись и произнес два слова: «Пылающие апельсины», нажал на клавишу «STOP», направился к двери, ведущей к спальне. Остановился у дамы в вечернем платье, а затем сунулся в темноту, ища на стене выключатель. Ему хватило мгновения, чтобы понять,
(на ощупь они как кожа, старая мертвая кожа)
что с обоями, по которым скользила его ладонь, что-то не так, а потом пальцы нащупали выключатель. Спальню залил желтый свет подвешенной под потолком хрустальной люстры, чуть меньших размеров, чем в гостиной. На двуспальной кровати лежало желто-оранжевое покрывало.
«Зачем говорить прячься?» — спросил Майк в минидиктофон и опять выключил запись. Переступил порог, зачарованный пылающей пустыней покрывала, холмами выпирающих из-под него подушек. Спать здесь? Ни в коем разе, сэр. Все равно, что спать в гребаной застывшей жизни, спать в ужасной жаркой комнате Пола Боулса, которую ты не можешь увидеть, комнате для сумасшедших, лишенных гражданства англичан, слепых от сифилиса, которым они заразились, трахая своих матерей, киноверсия с участием или Лоренса Харви, или Джереми Айронса, одного из актеров, которые естественным образом ассоциируются с извращениями…
Майк нажал клавишу «RECORD», увидел загоревшийся красный глазок, сказал: «Орфей на орфейном кругу!» — и выключил запись. Приблизился к кровати. Покрывало желто-оранжево блестело. Обои, возможно, кремовые при дневном свете, впитали в себя желто- оранжевое сияние покрывала. По обе стороны кровати стояли тумбочки. На одной Майк увидел телефонный аппарат, черный, большой, с наборным диском. Отверстие для пальцев на диске напоминали удивленные белые глаза. На другой — блюдо со сливой. Майк включил запись, «Это не настоящая слива. Это пластмассовая слива», — и опять нажал на клавишу «STOP».
На покрывале лежало меню, которое желающие получить завтрак в номер оставляли на ручке двери. Майк присел на край кровати, стараясь не притрагиваться ни к ней, ни к стене, поднял меню. Старался не притрагиваться и к покрывалу, но провел по нему подушечками пальцев и застонал. Прикосновение вызвало у него ужас. Тем не менее, он уже держал меню в руке. Увидел, что оно на французском, и хотя прошли годы с тех пор, как он изучал этот язык, понял, что одно из блюд, предлагавшихся на завтрак — птицы, запеченные в дерьме. «Французы могут есть и такое», — подумал он и безумный смех сорвался с его губ.
Он закрыл глаза, открыл.
Французский язык сменился русским.
Закрыл глаза, открыл.
Русский сменился итальянским.
Закрыл глаза, открыл.
Меню исчезло. С картинки на Майка смотрел кричащий маленький мальчик, оглядывающийся на волка, который вцепился в его левую ногу чуть повыше колена. Волк не отрывал взгляда от мальчика и напоминал терьера со своей любимой игрушкой.
«Я ничего этого не вижу», — подумал Майк, и, разумеется, не видел. Если он не закрывал глаз, то держал в руке меня с аккуратными английскими строчками, каждая из которых предлагала полакомиться за завтраком тем или иным творением кулинарного искусства. Яйца во всех видах, вафли, свежие ягоды, никаких птиц, запеченных в дерьме. Однако…
Он повернулся, осторожно выскользнул из зазора между стеной и кроватью, который теперь казался узким, как могила. Сердце билось так сильно, что каждый удар отдавался не только в груди, но и в шее и запястьях. Глаза пульсировали в глазницах. С 1408-ым что-то не так, определенно что-то не так. Олин говорил про отравляющий газ, и теперь Майк на себе убедился в его правоте: кто-то заполнил номер этим газом или сжег гашиш, щедро сдобренный ядом для насекомых. Все это, разумеется, проделки Олина, которому, конечно же, с радостью помогали сотрудники службы безопасности. Газ закачали через вентиляционные воздуховоды. Он не видел решеток, которые их закрывали, но сие не означало отсутствие в номере таковых.
Широко раскрывшимися, испуганными глазами Майк оглядел спальню. С тумбочки, стоявшей слева от кровати, исчезла слива. Вместе с блюдом. Он видел лишь гладкую, полированную поверхность. Майк повернулся, направился к двери, остановился. На стене висела картина. Полной уверенности у него не было, в таком состоянии он уже не мог с полной уверенностью назвать собственное имя, но вроде бы, войдя в спальню, никакой картины он не заметил. Опять застывшая жизнь. Одна-единственная слива на оловянной тарелке посреди старого, грубо сколоченного из досок стола. На сливу и тарелку падал будоражащий желто-оранжевый свет.
«Танго-свет, — подумал Майк. — Свет, который заставляет мертвых подниматься из могил и танцевать танго. Свет, который…»
— Я должен выбраться отсюда, — прошептал он и, пошатываясь, вышел в гостиную. Вдруг осознал, что каждый шаг сопровождается чавкающими звуками, а пол становится все мягче.
Картины на стенах скособочились, но на этом изменения не закончились. Дама на лестнице стянула платье вниз, обнажила груди. Приподняла их руками. С сосков свисали капли крови. Смотрела она прямо в глаза Майку и яростно улыбалась, скаля зубы. На паруснике вдоль планширя рядком выстроились бледные мужчины и женщины. Крайний слева мужчина, стоящий у самого носа, в коричневом костюме из шерстяной материи, держал в руке шляпу. Расчесанные на прямой пробор волосы липли ко лбу. На лице читались ужас и пустота. Майк узнал его: Кевин О’Молли, первый жилец номера 1408, который выпрыгнул из этого окна в октябре 1910 года. Рядом с О’Молли стояли все те, кто отправился из этого номера в мир иной, выражением лиц они ничем не отличались от О’Молли. Поэтому напоминали родственников, создавали впечатление, будто являются членами большой семьи.
На третьей картине фрукты сменила отрубленная человеческая голова. Желто-оранжевый свет падал на запавшие щеки, запекшиеся губы, уставившиеся вверх, поблескивающие глаза, сигарету, заткнутую за правое ухо.
Майк рванулся к двери. Чавканье при каждом шаге усилилось, ноги даже проваливались в пол-трясину. Дверь, понятное дело, не открылась. Майк не запирал ее ни на замок, ни на цепочку, но она не желала открываться.
Тяжело дыша, Майк отвернулся от нее и побрел через гостиную к письменному столу. Видел, как колышутся занавески от притока воздуха через открытое окно, сам его открывал, но не чувствовал ни малейшего дуновения. Словно комната проглатывала свежий воздух. Слышал автомобильные гудки на Пятой авеню, но доносились они из далекого далека. А саксофон? Если звуки музыки и долетали до окна, комната крала мелодию, оставляю мерное гудение. Так гудел бы ветер, в дыре, пробитой в шее мертвеца, или в кувшине, наполненном отрубленными пальцами, или…
«Прекрати», — попытался сказать он, да только лишился дара речи. Сердце билось с невероятной частотой, если бы чуть-чуть ускорило бег, непременно бы разорвалось. Он более не сжимал в руке минидиктофон, верный спутник всех походов по «местам боевой славы». Где-то оставил. Если в спальне, его уже наверняка нет, комната проглотила его, с тем, чтобы переваренного высрать в одну из картин.
Жадно ловя ртом воздух, как бегун в конце длинной дистанции, Майк прижал руку к груди, словно с тем, чтобы чуть успокоить сердцебиение. И нащупал в левом нагрудном кармане цветастой рубашки «коробок» минидиктофона. Прикосновение к прочному и знакомому в определенной степени привело его в чувство. Как выяснилось, он что-то бубнил себе под нос, а комната бубнила в ответ, словно миллионы ртов скрывались под отвратительными на ощупь обоями. До него вдруг дошло, что его сильно мутит и желудок готов вот-вот вывернуться наизнанку. Он чувствовал, что воздух сгущается, заполняя уши, превращаясь в вату.
Но в какой-то мере он все-таки пришел в себя, во всяком случае, осознал: он должен позвать на помощь, пока еще есть время. Мысль об ухмыляющемся Олине (как умеют ухмыляться менеджеры нью-йоркских отелей), о словах, которые он всенепременно услышит: «Я же вас предупреждал», — более не тревожила его, идея, что Олин вызвал эти странные ощущения, закачав через вентиляционную систему отравляющий газ, вылетела из головы. Причина, конечно же, была в самом номере. Этом чертовом номере.
Он намеревался резко протянуть руку к телефонному аппарата, двойнику того, что стоял в спальне, схватить трубку. В действительности он наблюдал, как рука плавно, будто в замедленной съемке, движется к столу, прямо-таки рука ныряльщика. Его даже удивило, что он не увидел пузырьков воздуха.
Пальцы его сжались на трубке, подняли ее. Другая рука также медленно двинулась к диску, набрала 0. Поднеся трубку к уху, он услышал серию щелчков: диск возвращался в первоначальное положение. Совсем как колесо в «Колесе фортуны», вы хотите вращать колесо или назовете слово? Помните, если вы попытаетесь назвать слово и ошибетесь, вас оставят в снегу рядом с Коннектикутской платной автострадой, на съедение волкам.
Гудка он не услышал. Зато в трубке раздался хриплый голос: «Это девять! Девять! Это девять! Девять! Это десять! Десять! Мы убили всех твоих друзей! Все твои друзья уже мертвы! Это шесть! Шесть!»
С нарастающим ужасом Майк вслушивался не в голос, а в заполняющую его пустоту. То был голос не машины, не человека — самого номера. Это неведомое изливалось из стен и пола, говорило с ним по телефону, и не имело ничего общего ни с призраками, ни с паранормальными явлениями, о которых ему доводилось читать. Он столкнулся с чем-то совершенно чужим, рожденным не на Земле.
«Нет, его пока еще нет… но это нечто приближается. Оно голодно, а ты — обед».
Телефонная трубка вывалилась из разжавшихся пальцев и Майк обернулся. Трубка болталась на конце провода, а желудок Майка сжимался и разжимался. Он слышал доносящиеся из трубки хрипы: «Восемнадцать! Уже восемнадцать! Укройся, когда раздастся сирена! Это четыре! Четыре!»
Не отдавая себе отчета, он достал сигарету из-за уха, сжал губами, вытащил из нагрудного кармана цветастой рубашки книжицы спичек с золоченым швейцаром на этикетке, потому что, после девяти лет воздержания, решился таки закурить.
Перед ним комната начала расплываться.
Прямые углы и линии уступали место не кривым, а мавританским аркам, от взгляда на которые болели глаза. Хрустальная люстра под потолком начала трансформироваться в большую каплю слюны. Картины начали искривляться, принимая форму ветрового стекла автомобиля. На картине, что висела у двери в спальне, женщина в вечернем платье двадцатых годов, с кровоточащими сосками, скалящая зубы, повернулась и побежала вверх по лестнице, высоко вскидывая колени, женщина-вамп из немого фильма. Телефон продолжал хрипеть, доносящиеся из трубки звуки буравили барабанные перепонки: «Пять! Это пять! Не обращай внимания на сирену! Даже если ты уйдешь из этого номера, ты никогда не покинешь этот номер! Восемь! Это восемь!»
Двери в спальню и в коридор сжались по высоте, расширились посередине, словно предназначались для прохода бочкообразных существ. Свет становился ярче и жестче, наполняя комнату желто-оранжевым сиянием. Теперь Майк видел разрывы в обоях, черные поры, каждая из которых быстро превращалась в рот. Пол прогнулся вниз, Майк уже отчетливо чувствовал, что нечто совсем рядом, обитатель комнаты, существо, живущее в стенах, обладатель хриплого голоса. «Шесть! — орал телефон. — Шесть, это шесть, это гребаные ШЕСТЬ!»
Он посмотрел на книжицу спичек в руках, ту самую, что взял с пепельницы в на письменном столе. Забавный старый швейцар, забавные старые автомобили с хромированными радиаторными решетками… и слова, бегущие под картинкой, которых он давно уже не видел, потому что теперь абразивная полоска размещалась на оборотной стороне.
«ЗАКРОЙТЕ КНИЖИЦУ ПЕРЕД ТЕМ, КАК ЧИРКАТЬ СПИЧКОЙ».
не думая, думать он уже не мог, Майк Энслин оторвал спичку, одновременно разлепив губы, отчего сигарета упала на пол. Чиркнул спичкой по абразивной полоске и тут же поднес ее к серным головкам остальных. «Ф-ф-ф-р-р» — вспыхнули спички, в голову ударили запахи горящей серы и нюхательной соли, яркий огонь заставил прищуриться. И вновь, не думая, Майк поднял пытающую книжицу к своей рубашке. Дешевая, сшитая в Корее, Камбодже или на Борнео, прослужившая ему не один год, рубашка мгновенно вспыхнула. Но прежде чем пламя достигло глаз, отсекло от него комнату, Майк увидел ее ясно и отчетливо, как человек, пробудившийся от кошмара, чтобы обнаружить, что кошмар окружает его со всех сторон.
Голова прочистилась, сильный запах серы и поднимающийся от горящей рубашки жар тому поспособствовали, но в гостиной по- прежнему присутствовали безумные мавританские мотивы. Конечно, не мавританские, это определение и близко не подходило, но не было другого слова, которое хоть в малой степени описывало происшедшее здесь… по-прежнему происходящее. Он находился в меняющейся на глазах, гниющей пещере, пол, стены и потолок которой находились в непрерывном движении, изгибались под немыслимыми углами. Дверь в спальню теперь вела в во внутреннюю камеру саркофага. По его левую руку, стена, на которой висел натюрморт, наклонялась к нему, шла трещинами, напоминающими большие рты, открывающиеся в мир, из которого приближалось нечто. Майк Энслин слышал его слюнявое, алчное дыхание, в нос бил запах чего-то живого и опасного. Почти такой же запах шел из львиной клетки в…
Языки пламени, начавшие лизать подбородок, оборвали мысль. Жар горящей рубашки вернул его в реальный мир, и, учуяв запах загоревшихся на груди волос, Майк вновь рванулся по ковру к двери в коридор. Стены с жужжанием завибрировали. Желто-оранжевый свет достиг пика яркости, словно чья-то рука до предела повернула невидимый реостат. На этот раз, когда он добрался до цели и повернул ручку, дверь открылась. Словно нечто потеряло всяческий интерес к горящему человеку, возможно, не любило жареного мяса.
Популярная песня пятидесятых утверждала, что любовь заставляет мир вращаться, но на роль движителя куда больше подходит совпадение. Руфус Диаборн, который занимал номер 1414, работал коммивояжером в компании «Швейные машинки Зингера». В Нью- Йорк приехал из Техаса, чтобы переговорить с руководством компании, о переходе на управляющую должность. Так вот и вышло, что спустя девяносто лет после того, как первый жилец номера 1408 выпрыгнул в окно, другой продавец швейных машинок спас жить человеку, собиравшемуся написать главу книги о гостиничном номере, в котором обитали призраки. Возможно, это преувеличение. Майк Энслин мог выжить, даже если бы в коридоре никого не оказалось, в частности, коммивояжера, который возвращался в свой номер с ведерком, полным кубиков льда, которые выдал ему морозильный автомат. Однако, горящая на теле рубашка — не шутка, и Майк наверняка получил бы более серьезные и глубокие ожоги, если бы не Диаборн, который думал быстро, а действовал еще быстрее.
Надо отметить, Диаборн и сам в точности не помнил, как все произошло. Он придумал достаточно связную историю для газет и телевидения (роль героя ему очень даже приглянулась, опять же, она улучшала его шансы на высокую должность), и он отчетливо помнил, как в коридор выбежал объятый огнем человек, но после этого все ушло в туман. Он пытался восстановить цепочку событий, но получалось плохо. Так бывает, когда утром, с сильного похмелья, стараешься вспомнить, чтобы же ты учудил прошлым вечером.
В одном он, правда, был уверен, но репортерам об этом ничего не сказал, потому что не мог найти логического объяснения. Крик горящего мужчины с каждым мгновением прибавлял в громкости, словно он видел перед собой не человека, а стереопроигрыватель и кто-то поворачивал и поворачивал верньер звука. Выскочивший в коридор мужчина орал на одной ноте, но все громче и громче. Как такое могло быть, Диаборн понять не мог.
Но в тот момент он об этом и не думал. Бросился к горящему человеку с ведерком, полным кубиков льда. Этот мужчина («У него горела только рубашка, я это сразу понял», — рассказывал Диаборн репортерам) ударился в дверь напротив той, из которой выбежал, его отбросило назад, он покачнулся, упал на колени. В этот самый момент к нему подскочил Диаборн. Уперся ногой в плечо, толчком уложил на ковер. А потом вывалил на него содержимое ведерка.
Все это он уже помнил достаточно смутно. Правда, в памяти отложилось, что горящая рубашка излучала слишком уж много света, желто-оранжевого, напомнившего ему о путешествии в Австралию, куда он с братом ездили два года тому назад. Они взяли напрокат внедорожник и пересекли Великую австралийскую пустыню (некоторые туземцы, как выяснили братья Диаборны, называли ее Великим австралийским гнездом содомитов). Поездка удалась, впечатлений осталась масса, но иной раз было страшновато. Особенно у большой горы в центре пустыни, Айерс-Рок.[107] Они подъехали к ней на закате солнца, и свет на высеченных на ее отвесных склонах мужских лицах… горячий и странный… заставлял подумать о том, что он вовсе и не земной…
Он опустился на колени рядом с уже не горящим, а дымящимся, засыпанным кубиками льда мужчиной, перевернул на живот, чтобы погасить несколько язычков огня, добравшихся до спины. При этом заметил, что левая сторона шеи сильно обгорела, так же, как и мочка уха, но в остальном, остальном…
Диаборн поднял голову, и ему показалось… безумие, конечно, но показалось, что комната, из которой выбежал мужчина, заполнена светом австралийского заката, горящим светом пустыни, где могли жить существа, никогда не попадавшиеся на глаза человеку. Он был ужасен, этот свет (как и низкое гудение, похожее на то, что слышится около линии электропередачи), но зачаровывал. Ему захотелось войти в распахнутую дверь. Посмотреть, что за ней.
Возможно, Майк тоже спас жизнь, Диаборну. Заметил, как Диаборн поднимается, словно потерял к нему, Майку, всякий интерес, а на его лице отражается полыхающий, пульсирующий свет, идущий из номера 1408. Он запомнил это даже лучше самого Диаборна, но, разумеется, Руфусу Диаборну не пришлось поджигать себя для того, чтобы выжить.
Майк схватил Диаборна за штанину.
— Не ходите туда, — просипел он. — Вы оттуда не выйдите.
Диаборн остановился, посмотрел на красное, в волдырях лицо лежащего на ковре мужчины.
— Там призраки, — добавил Майк и, словно эти слова были заклинанием, дверь в 1408-ой захлопнулась, отсекая свет, отсекая гудение.
Руфус Диаборн, один из лучших коммивояжеров компании «Швейные машинки Зингера», побежал к лифтам и нажал кнопку пожарной тревоги.
В шестнадцатом номере журнала «Лечение ожоговых больных: диагностический подход» есть любопытная фотография Майка Энслина. Эта публикация появилась через шестнадцать месяцев после короткого пребывания Майка в номере 1408 отеля «Дельфин». На фотографии показан только торс, но это Майк, можно не сомневаться. Доказательство тому — белый квадрат на левой груди. Кожа вокруг ярко-красная, в некоторых местах волдыри. Белый квадрат аккурат под нагрудным карманом счастливой рубашки, которая была на Майке в тот вечер. В этом самом кармане и лежал минидиктофон.
Сам он оплавился по углам, но по-прежнему работает, и пленка осталась в прекрасном состоянии. Чего нельзя сказать о том, что на ней записано. Агент Майка, Сэм Фаррелл, засунул кассету с записью в стенной сейф, отказываясь признавать, что от услышанного у него по коже побежали мурашки. В том сейфе она и лежит. У Фаррелла нет ни малейшего желания доставать ее и прослушивать самому или в компании друзей. Некоторые из них сильно донимают его такими просьбами. Нью-Йорк — город маленький. Слухи разносятся быстро.
Ему не нравится голос Майка на пленке, ему не нравятся фразы и слова, которые произносит этот голос («Моего брата как-то зимой съели волки на Коннектикутской платной автостраде…» и что, скажите на милость, сие должно означать?), а больше всего ему не нравится шумовой фон… какое-то чавканье, бульканье, электрическое гудение… иногда что-то похожее на голос.
Майк еще находился в больнице, когда некий мужчина, Олин, подумать только, менеджер этого чертова отеля, пришел к Сэму Фарреллу и попросил разрешения прослушать запись. Фаррелл ответил отказом и посоветовал Олину как можно скорее выметаться из его кабинета и всю дорогу до своего клоповника благодарить Бога, что Майк Энслин решил не подавать в суд ни на Олина, ни на отель за преступную халатность.
— Я пытался убедить его не заходить в этот номер, — спокойно ответил Олин. Он привык выслушивать жалобы постояльцев на что угодно, начиная от вида из окон и заканчивая подбором журналов в газетном киоске, поэтому отповедь Фаррелла не произвела на него впечатления. — Я сделал все, что мог. Если кого и можно обвинять в преступной халатности, так это вашего клиента, мистер Фаррелл. Он слишком уж верил, что там ничего нет. Очень неблагоразумное поведение. Очень небезопасное поведение. Я полагаю, теперь он получил хороший урок.
Несмотря на отвращение к записи, Фарреллу хотелось, чтобы Майк прослушал ее, обдумал, возможно, использовал как трамплин для написания новой книги. Книги о том, что случилось с Майком, не просто сорокастраничная глава, одна их десяти, а целая книга. Тираж которой, по мнению Фаррелла, оставит далеко позади тиражи всех трех уже опубликованных книг вместе взятых. Разумеется, он не верит заявлению Майка, что писать тот больше не будет, не только книги о призраках, но и вообще. Такое время от времени говорят все писатели. Подобные выходки в духе примадонны и указывают на то, что имеешь дело с настоящим писателем.
Что же касается Майка Энслина, то ему, можно сказать, еще повезло. И он это знает. Он мог бы обгореть куда сильнее. Если бы не мистер Диаборн и его ведерко со льдом, ему пришлось бы пройти через двадцать, а то и тридцать операций по пересадке кожи, вместо четырех. На левой стороне шеи пока остались рубцы, но доктора из Бостонского ожогового института заверили Майка, что со временем они сами по себе побелеют. Он также знает, что ожоги, при всей их болезненности, при том, что заживали они многие недели и месяцы, спасли ему жизнь. Если бы не спички, с надписью «ЗАКРОЙТЕ КНИЖИЦУ ПЕРЕД ТЕМ, КАК ЧИРКАТЬ СПИЧКОЙ» на этикетке под изображением отеля «Дельфин», он был умер в номере 1408, и конец бы его ждал жуткий. Нет, коронер зафиксировал бы инсульт или инфаркт, но в действительности смерть ему выпала бы более страшная.
Куда как более страшная.
Ему также повезло и в том, что он опубликовал три книги о призраках до того, как сдуру вломился туда, где действительно обитало что-то непознанное… он знает и об этом. Сэм Фаррелл, возможно, не верит, что Майк как писатель кончился, но это и так и важно. Майк знает, а этого достаточно. Он не может написать почтовую открытку, не почувствовав, как его прошибает холодный пот, а желудок болезненно сжимается. Иногда одного взгляда на ручку (или на магнитофон) хватает, чтобы в голове мелькнула мысль: «Картины скособочились. Я пытался их выровнять». Он не знает, что это означает. Он не может вспомнить картины или что-то еще из интерьера номера 1408, и рад. Это счастье. С давлением в эти дни у него не очень (врач сказал ему, что у после заживления ожогов у пациентов часто повышается давление, и назначил медикаментозное лечение), зрение тоже подводит (офтальмолог прописал капли), побаливает спина, увеличилась простата… но с этим можно жить. Майк знает, что он — не первый, который вышел из номера 1408, в действительности не покинув его, Олин пытался ему это сказать, но все не так уж и плохо. По крайней мере, он не помнит. Иногда ему снятся кошмары, довольно часто (фактически, каждую ночь, каждую гребаную ночь), но он редко помнит их, когда просыпается. Остается лишь ощущение, что все углы закруглялись, оплывали, как закруглились, оплыли от жара углы минидиктофона. Сейчас он живет на Лонг-Айленде и, если погода хорошая, подолгу гуляет вдоль берега. На одной из таких прогулок ему удалось внятно сформулировать впечатления, оставшиеся от короткого (в семьдесят минут) пребывания в номере 1408. «В ней не было ничего человеческого, — срывающимся голосом поведал он набегающим волнам. — Призраки… они хоть когда-то были людьми. А эта тварь в стене… эта тварь…»
Со временем его состояние улучшится, он, во всяком случае, на это надеется. Время затянет туманом случившееся с ним, как уберет красноту со шрамов на его шее. А пока он спит, не выключая свет в спальне, чтобы сразу понять, где находится, когда проснется от кошмара. Он убрал из дома все телефоны, потому что где-то в подсознании засел страх, боязнь, сняв трубку, услышать гудящий, хриплый, нечеловеческий голос: «Это девять! Девять! Мы убили всех твоих друзей! Все твои друзья уже мертвы!»
А когда ясным вечером солнце скатывается к горизонту, он закрывает все жалюзи и шторы. Сидит в темноте, пока часы не подсказывают ему, что день полностью сдал вахту ночи, светлой полоски не осталось даже там, где земля встречается с небом.
Его глаза не выносят закатного света.
Желтого, переходящего в оранжевый, как свет в австралийской пустыне.
Я никогда и никому не рассказывал эту историю, но совсем не потому что я боялся быть не понятым, точнее… мне было стыдно, да и это касается только меня — это мое, личное. Рассказывая ее я понимаю, что тем самым она теряет всякую ценность, становясь более приземленной и похожей на что-то вроде обычных россказней о привидениях перед сном. Хотя быть может больше всего я боялся того, что рассказывая ее кому-то вслух, я бы мог сойти с ума. Но с тех пор как умерла моя мать, я постоянно просыпаюсь в липком поту и меня мучают кошмары. Я боюсь выключать свет, но и при включенной лампе мне не спится. Ночи полны теней, вы не замечали? Они не исчезают даже при свете. Стоит только подумать как длинная тень превращается в фантазии, таящиеся в глубине вашей души.
Ничто.
Я был еще сосунком учившимся в университете штата Мэн когда это произошло. Мой отец умер, когда я еще был слишком мал чтобы его помнить, я был всего лишь ребенком, и был лишь только Алан и Джин Паркер, один против целого мира. Однажды миссис МакКурди, жившая от нас чуть выше по дороге, позвонила мне в комнатушку, которую я делил вместе с тремя другими студентами. Мой номер телефона, она нашла на магнитной доске, висевшей на холодильнике с тех самых пор, как его написала мама.
— У нее был инфаркт, — сказала она в своей неизменной манере тянуть слова с отчетливым американским акцентом. — Все произошло в ресторане. Но не думай паниковать, это лишь только то что я слышала. Доктор кстати, считает что в этот раз все обошлось. По крайней мере она в сознании и даже может говорить.
— Да? С чего вы взяли что я буду паниковать? — спросил я. Изо всех сил я пытался сохранить спокойный, где-то даже скучающий тон, хотя сердце сразу забилось быстрее и в комнате стало необычайно жарко. Поскольку все мои соседи находились на учебе и обычно возвращались только к вечеру, я был абсолютно один и предоставлен сам себе на протяжении всего дня.
— Ох, ахух. Первым делом она попросила меня позвонить тебе, но только постараться не напугать. Полна заботой тебе не кажется?
— Ага. — Конечно я был напуган. Еще бы, когда кто-то звонит тебе и говорит что у твоей матери приступ и ее прямо с работы увезли в больницу, как вы себя чувствовали, черт побери?
— Твоя мать попросила тебя остаться до конца недели и уладить дело с учебой, а потом ты можешь приехать навестить ее.
Ну да! Черта с два я останусь в этой провонявшей пивом крысиной дыре, пока моя мать лежит в больнице в ста милях к югу и быть может умирает.
— Она еще очень молода, твоя мать, — сказала миссис МакКурди. — Просто последние несколько лет выдались тяжелыми, ей требуется отдых. Ну и конечно сигареты, они то ее и добили. Нет она просто обязана бросить курить это дерьмо.
Честно говоря я сомневался что она это сделает, хотя мать отлично понимала что они здоровья не прибавляют, но все же — моя мать любила курить. Я поблагодарил миссис МакКурди за звонок.
— Ну что ты, я считаю это своим долгом, — сказала она. — Так когда тебя ждать, Алан? В субботу? — Скорее это был вопрос вежливости, поскольку она отлично знала ответ.
Я выглянул в окно, стоял прекрасный октябрьский день: казалось что большие светлые облака зависли над деревьями усыпавшими своими желтыми листьями всю Милл-стрит. Я взглянул на часы. Три двадцать. Ее звонок застиг меня как раз в то время, когда я собирался на мой четырех часовой семинар по философии.
— Вы смеетесь- спросил я. — Я приеду уже сегодня.
Ее смех был сухим и растворился в тишине — миссис МакКурди была именно тем с кем было классно обсуждать то как бросить курить. — Ты молодец! Поедешь прямо в больницу, а уж потом домой?
— Я думаю да, — сказал я.
В общем-то я решил не объяснять миссис МакКурди что моя старушка уже давно не на ходу, что-то случилось с коробкой передач, и в ближайшем будущем она вряд ли попадет куда-либо кроме как на свалку. Я собирался добраться автостопом до Левистона, а уж от туда до нашего домика в Харлоу, конечно если не будет слишком поздно. Если же все таки я опоздаю, то я прикорну на одной и больничных скамеек. В этом не было ничего необычного, поскольку мне часто приходилось ловить попутку для того чтобы добраться из дома в школу, или спать облокотившись на автомат с кокой.
— Я думаю ключ от двери все еще лежит под красной тележкой, но я все же проверю, — сказала она. — Ты ведь понял что я имею ввиду?
— Конечно. — Моя мать всегда держала старенькую красную тележку около задней двери. Летом в ней всегда росли цветы. Задумавшись над этими вещами, я только сейчас смог осознать что же случилось на самом деле: моя мать была в больнице, маленький, уютный домик в Харлоу в котором я вырос, будет сегодня темным и не гостеприимным — там совсем пусто и некому включить свет после захода солнца. Миссис МакКурди сказала что мать еще молода, но когда тебе самому двадцать один, то сорок восемь кажется уже историей.
— Будь осторожен Алан. Не гони.
Моя скорость будет зависеть от того кто меня подберет и я надеялся, что он будет нестись как черт. Иначе мне никогда не успеть в Центральный Медицинский Центр штата Мэн вовремя. Впрочем нет поводов для беспокойства миссис МакКурди.
— Обещаю что не буду. Спасибо за все.
— Не за что, — сказала она. — Надеюсь с твоей матерью будет полный порядок. Я думаю она очень обрадуется увидев тебя.
Повесив трубку я нацарапал коротенькую записку, в которой в двух словах написал что произошло и куда я направляюсь. В записке я просил Гектора Пассмора, на мой взгляд наиболее ответственного из моих соседей, объяснить преподавателям что со мной случилось, чтобы меня случайно не отчислили за прогулы — двое или трое из моих учителей были бы совсем не против. Затем я положил пару сменного белья в дорожный рюкзак, туда же отправился пожеванный псом учебник «Вступление в Философию», и вышел из дому. Я пропускал курс уже целую неделю, но несмотря на данное обстоятельство, проблем с ним у меня не возникало. В ту ночь мое понимание мира изменилось до не узнаваемости, и мой учебник по философии не мог это объяснить как впрочем и принять. Я понял что существуют вещи, которые недоступны пониманию, они просто есть, и никакая книга в мире не может объяснить что они. Иногда бывает лучше забыть что эти вещи существуют. Если вы можете, ЗАБУДЬТЕ.
Больница находилась в ста двадцати милях от Университета штата Мэн в Ороно по дороге через Левистон, в местечке под названием Андроскоггин, и самый быстрый путь туда лежал по шоссе 95. Честно говоря магистраль это не самый лучший выбор для путешествий автостопом, поскольку, копы из полиции штата, не упустят своего шанса оштрафовать водителя, который и остановился то, только для того, чтобы взять попутчика. Обдумав все это, я решил что пойду по 68-ой дороге уходящей на юго-восток от Бангора. Это обычная, проезжая дорога, где есть не плохой шанс поймать попутку, если ты конечно не похож на полного психа. Да и копы здесь встречаются гораздо реже.
Сперва меня взял на борт слегка мрачноватый страховой агент, и довез до самого Нью-Порта. Я стоял на пересечении дорог 68-ой и 2-ой около 20 минут, когда мне наконец повезло. Моим спасителем оказался мужчина в годах, который направлялся в Боудинхэм. Не отпуская руля одной рукой, другой он держал, обхватив свою промежность. Было похоже на то, что там что-то было, и это что-то никак не давало ему покоя.
— Моя женушка, черт побери, говаривала что я сдохну в канаве с ножом в спине, если не прекращу брать попутчиков, — сказал он, — но когда я вижу такого паренька как ты, стоящего на обочине, то я, черт побери, вспоминаю себя в твои годы. Я тоже останавливал попутки. Тоже путешествовал. А теперь взгляни на меня, моя жена умерла четыре года назад, а все еще езжу на этом старом Додже. Черт, временами, я так по ней скучаю. — Он вновь обхватил рукой промежность. — Куда направляешься сынок?
Я рассказал ему почему так тороплюсь добраться до Левистона.
— Плохо дело, — сказал он. — Мне так жаль что это случилось с твоей матерью! — Столь неожиданная нотка понимания и сочувствия прозвучавшая в его голосе глубоко задела меня, и я почувствовал как на глаза навернулись слезы. Большим усилием воли мне удалось успокоиться. Меньше всего на свете мне хотелось сейчас дать волю чувствам и разреветься сидя в этой дребезжащей неуклюжей развалюхе, сильно пахнущей мочой.
— Миссис МакКурди — та старая леди, которая позвонила мне — сказала, что все не так плохо. Моя мать еще очень молода, ей всего сорок восемь.
— И все же это был удар! — Его голос был полон неподдельной тревоги. Он беспокойно почесал в промежности, скрытой под тканью зеленых трусов, своей огромной ручищей. — Удар, черт побери, это не шутки! Сынок, я бы сам довез тебя до Центральной больницы штата — и даже доставил бы до самых дверей — если бы не пообещал своему брату Ральфу, отвезти его в эту частную лечебницу в Гэйтс. Там находится его жена, у нее это заболевание: ну когда ни хрена не помнишь, понятия не имею, как они его называют, то ли болезнь Андерсена или Альвареза, или что-то в таком роде.
— Болезнь Альцгеймера, — сказал я.
— Хах, похоже, я сам ее подхватил. Дьявол, я просто обязан тебя довезти.
— Вам совсем не нужно этого делать, — сказал я. — Я без проблем поймаю попутку из Гэйтс.
— Да, но все же, — сказал он. — У твоей матери удар! Ей всего сорок восемь! — Он снова поправил трусы. — Хренов стручок! — крикнул он, затем рассмеялся скорее это было похоже на смех полный отчаяния. — Чертова грыжа! — Знай, сынок, мы все у господа под колпаком, и уж он то знает, кому надо надрать задницу. Но ты молодец, что решился бросить все ради своей матери.
— Она хорошая мать, — сказал я, и снова комок подступил к горлу.
Я не помню, чтобы я так скучал по дому, когда учился в школе, ну разве что совсем немного в первую неделю учебы, но и этой недели мне хватило. У меня не было никого ближе мамы на этом свете. Я просто не мог себе представить жизни без нее. «Все не так плохо…», сказала миссис МакКурди, «…удар…», «…могло быть и хуже…» Черт, только бы она сказала мне правду, только бы все так и было на самом деле. Мы ехали молча. Это не было той быстрой ездой, на которую я так рассчитывал, старик придерживался стабильных сорока-пяти миль в час, иногда пересекая разделительную линию, чтобы сменить полосу движения, но мне показалось, что мы ехали целую вечность, и в этом было мало что хорошего. 68-ая магистраль, пронеслась мимо нас, уходя на мили в глубь лесов, разделяя маленькие городишки, которые то появлялись, то исчезали лишь изредка мерцая. В каждом из них был свой бар и маленькая заправочная станция: Нью-Шэрон, Шэрон, Офелия, Вест Офелия, Ганистан (который однажды был Афганистаном, невероятно но факт), Механик-Фолс, Кастл-Вью, Кастл-Рок. Яркая небесная синева темнела, с тем как день постепенно переходил в вечер. Водитель, сперва включил парковочные огни, вслед за этим зажглись передние фары Доджа. Он казалось, не замечал ни огней своего автомобиля, ни огней, от встречных машин, направленных прямо на него.
— Жена моего брата, даже не помнит своего имени, — сказал он. — Она уже и слов то не помнит, [за], [да], [нет], [или], [быть может], все это для нее пустой звук. Вот что с тобой делает эта болезнь Андерсена, сынок. А ее глаза словно кричат: «Заберите меня отсюда», я уверен, что она бы это сказала, если бы помнила, как это делается. Ты ведь понимаешь о чем я?
— Да, — сказал я. Сделав глубокий вздох, я подумал, интересно, быть может, запах мочи в машине, был из-за собаки старика, которую он иногда брал с собой в дорогу. Я спросил, не будет ли он против, если я немного приоткрою окно. Так и не дождавшись ответа, я все-таки открыл окно, но старик не заметил этого, как не замечал он и света фар от встречных машин. Около семи часов мы въехали на холм в западной части Гэйтс и тут мой шофер закричал, — Смотри-ка, сынок! Луна! Будь я проклят, если она не похожа на открывашку!
Она и в правду была похожа на открывашку — огромный оранжевый шар, медленно поднимающийся над горизонтом. И все же в ней было что-то пугающе необъяснимое, и это что-то было куда менее приятнее, чем просто открывашка. Она казалась одновременно чистой и порочной. Глядя на поднимающуюся луну, внезапно мне в голову пришла ужасная мысль: что если моя мать не узнает меня, когда я приеду в больницу? Что если она потеряла память, и не помнит даже слов [за], [да], [нет], [или], [быть может]? Что будет, если доктор скажет что нужен, кто-то, кто будет постоянно ухаживать за ней, до конца ее дней? И этим кем-то, конечно, буду я, потому как больше было не кому. Прощай колледж. Как быть с этим, друзья и соседи?
— Загадывай желание, боуу! — крикнул старик. От возбуждения его крик заставил меня поморщиться — как будто осколки стекла попали в ухо. Он резко дернул себя за член, и тот издал какой-то щелкающий звук. Я никогда еще не видел, чтобы кто-то мог, так себя дернуть за конец и при этом не лишиться его.
— Желания, загаданные в полнолуние сбываются, черт побери, так говаривал мой отец!
И я пожелал чтобы моя мать узнала меня, когда я зайду к ней в комнату, чтобы радостный огонек загорелся в ее глазах и она произнесла бы мое имя.
Пожелав это, я тут же начал ругать себя за это. Мне казалось, что желание загаданное на эту нездоровую луну, не принесет ничего кроме неприятностей.
— Эх, сынок! — сказал старик. — Как бы я хотел, чтобы моя жена была сейчас здесь! Я бы попросил у нее прощения за каждое сказанное мной грубое слово!
Двадцать минут спустя, с тем как день полностью погрузился во тьму, мы прибыли в Гэйтс Фаллс. Перед желтым указателем, стоявшим на перекрестке, старик свернул с дороги на обочину, чуть задевая передним правым колесом Доджа за бордюр. Этот звук отдавался болью у меня в зубах. Он посмотрел на меня диким полным возбуждения взглядом, казалось он свихнулся, хотя я не заметил этого в начале, старик был похож на психа. И все что он произнес, звучало как восклицание.
— И все же я отвезу тебя! Да сэррр! К черту Ральфа! Скажи только слово!
Я очень хотел побыстрее добраться к матери, но мысль о том, что мне предстоит ехать еще двадцать миль в этой зассанной колымаге, щурясь от света встречных машин направленного на нас, не очень меня прельщала. Так же как и картина, что старик будет вилять по всей ширине Лисабон-стрит. Но больше всего мне не нравился он. Я не мог больше выдержать его почесываний и подергиваний, его резкого местами режущего голоса.
— Ни стоит, — сказал я, — все в порядке. Езжайте и позаботьтесь о своем брате. — Я открыл дверь, намереваясь выйти, и случилось именно то, чего я так боялся. Он схватил меня за руку своей скрученной ручищей. Это была та рука, которой он ерзал по промежности.
— Скажи только слово! — сказал он. Его голос, перешел в шепот. Он сильно сжал мою руку своими пальцами, чуть выше локтя. — Я довезу тебя до самой больницы! Ухх! Пусть я вижу тебя первый раз в жизни, как и ты меня! Хрен с этим [за], [да], [нет], [или], [быть может]! Я отвезу тебя туда!
— Не беспокойтесь, — повторил я, во мне боролось желание выскочить из машины, оставив рубашку зажатой в его руке, как если бы это была цена за свободу. Он будто погружался в воду. Я думал, что дернувшись смогу ослабить его хватку, но быть может он даже успеет схватить меня за горло, но он не сделал этого. Его пальцы разжались, и он совсем отпустил мою руку, когда я наконец ступил на землю. И как всегда бывает, когда самый критический момент был позади, я удивился, что же меня собственно говоря так напугало. Он был просто стариком разъезжающим, в своем старом дребезжащем Додже, и был разочарован, что его предложение было отвергнуто. Старик, промежность которого не давала ему покоя. Какого черта я запаниковал?
— Спасибо вам за то что подвезли, и за предложение, — сказал я. — И все же не стоит, я пойду прямо, по этой дороге, — я показал на Плезант-Стрит, — и спокойно поймаю попутку!
Какое-то время он молчал, а потом кивнул.
— Ахух, наверное ты прав, — сказал он. — Только держись подальше от города, никто не остановится в городе, потому как никто не хочет проблем с полицией.
Он был прав насчет этого, ловить попутку в городе, даже таком маленьком как Гэйтс, было пустой тратой времени. Я подумал что ему наверное немало пришлось поездить автостопом по стране.
— И все же сынок ты уверен? Ты ведь знаешь что говорят о птичке в клетке. — Я снова засомневался. На счет птички он был тоже абсолютно прав. Плезант-стрит переходила в Ридж-роуд лишь через милю к западу от указателя, а та в свою очередь, тянулась на целых пятнадцать миль лесов, прежде чем выходила на шоссе 196 — пригород Левистона. Было уже совсем темно, а ночью всегда труднее остановить машину. Когда свет фар, выхватывает тебя из темноты, ты все равно выглядишь как сбежавший каторжник из Уиндхэмской Исправительной колонии, даже с нормальной прической, и аккуратно заправленной в джинсы рубашкой. Но я точно не хотел больше ехать со стариком. Особенно теперь, когда я с таким трудом, вырвался из его машины, все же с ним было что-то не в порядке — быть может из-за голоса, звучавшего немного грубовато и резко. К тому же мне всегда везло с попутками.
— Да уверен, — сказал я. — Еще раз большое спасибо.
— В любое время сынок. В любое время. Моя жена… — Он вдруг замолчал, и я увидел как слезы заблестели у него в глазах. Еще раз поблагодарив его, я захлопнул дверь перед тем, как он успел сказать что-нибудь еще. Я поспешил через дорогу, моя тень то появлялась, то исчезала в свете указателя. Будучи уже довольно далеко, я оглянулся. Додж все еще стоял там, припаркованный напротив магазинчика «Фрукты & Фонтан Фрэнка». При свете указателя, я мог различить его сгорбленную фигуру. Старик сидел в машине облокотившись на руль. Внезапно я подумал, а не мог ли я убить его своим отказом?
Пока я размышлял, из-за угла выехала машина, и водитель мигнул своими фарами в сторону Доджа. В ответ, старик тоже мигнул фарами, и это означало что мои подозрения не оправдались. А моментом позже, Додж выехал задним ходом на дорогу и медленно скрылся из виду, свернув за угол. Я смотрел за ним, пока он не исчез, а затем поднял голову и посмотрел на луну. Она казалось начала терять свой неестественный оранжевый цвет, но все же в ней было что зловещее. Мне никогда еще не приходилось слышать, о желаниях загаданных на луну — на падающие вечерние звезды, да, но не на луну.
Снова подумав о том что лучше бы я ничего не загадывал, я заметил что становится совсем темно, а я все еще стоял на этом перекрестке. Я шел вдоль Плезант-стрит, выставив руку, в надежде остановить проходящие машины, но они проносились мимо даже не снижая скорости. По обе стороны от дороги шла череда магазинов и домов, затем она кончилась, и я шел лишь в окружении густого леса. Каждый раз, когда вдалеке брезжил свет фар, отталкивающий мою тень, я выставлял свою руку, пытаясь надеть на себя, что-то наподобие обнадеживающей улыбки. И каждый раз, машина проезжала мимо, не замедляя скорости. Кто-то даже крикнул, — Найди работу, обезьянье дерьмо! — и засмеялся.
Я не боюсь темноты — или тогда не боялся — но постепенно я начал подумывать, а не совершил ли я ошибку, не поехав с водителем Доджа, прямо до больницы. Я бы мог заранее взять с собой плакат с надписью НУЖНО В ЛЕВИСТОН, БОЛЬНА МАТЬ, хотя я сомневался что это бы мне помогло. В конце концов, любой псих способен на такой трюк.
Я медленно плелся, шаркая ботинками по обочине, прислушиваясь к звукам ночного леса: из далека доносился собачий лай, где-то рядом ухала сова, был слышен звук завывающего ветра. Небо было озарено лунным светом, но я не видел саму луну, высокая преграда из деревьев заслонила ее на время.
С каждым новым шагом отделявшим меня от Гэйтс, все меньше машин проезжали мимо меня. С каждой минутой я осознавал всю глупость своего решения, отказаться от предложения старика. Перед моими глазами предстала картина, моя мать в больничной койке с гримасой исказившей ее лицо, хватается за жизнь ради меня, даже не подозревая, что я так запросто отказался от шанса добраться до Левистона, из-за того что мне не понравился старик, со своим грубоватым голосом, и зассаной колымагой. Взойдя на небольшой холм, я снова увидел луну, озарившую все вокруг. Справа, заняв место деревьев, расположилось небольшое городское кладбище. Надгробия, выделялись бледным светом в ночи. Что-то маленькое и черное спряталось за одним из них, подозрительно наблюдая за мной. Подойдя поближе, я увидел, что была просто дикая лесная птица. Бросив на меня быстрый взгляд своих красных глаз, она скрылась в густой траве. Внезапная усталость, навалившаяся на меня, говорила о том, что мои силы были на исходе. С того момента, как мне позвонила миссис МакКурди, я действовал не задумываясь, сейчас же запас адреналина подошел к концу. Это была плохая новость. Хорошей же было то, что чувство срочности, покинуло меня, хотя бы на время.
Я выбрал Ридж-роуд вместо 68-ой дороги, и это был случайный ничем не обоснованный выбор, «за все надо платить» так иногда говорила моя мать. У нее было много таких маленьких почти бессмысленных афоризмов на все случаи жизни. Смысл или бессмыслица, вот что донимало меня. Что если она умрет, пока я буду добираться до больницы. Надеюсь, что нет. По словам миссис МакКурди, доктор сказал, что все было не так плохо, миссис МакКурди, сказала что моя мать еще очень молода. Чуть тяжела на руку, это так, и к тому же много курит, но все же еще молода.
Рассуждая, я вдруг почувствовал как мои ноги тяжелеют с каждым шагом, будто ступая в застывающем цементе. Вдоль кладбища шла невысокая каменная стена, с двумя небольшими проломами проходящими сквозь нее. Подойдя к стене я удобно разместился в одном из них. Со этого места, мне открывался неплохой вид на Ридж-Роуд в обоих ее направлениях. Когда я увидел приближающийся свет от фар по направлению к Левистону, я бы мог успеть вернуться на дорогу, и попытаться остановить машину, но вместо этого я сидел держа в руках свой рюкзак и ждал, пока мои ноги хоть немного придут в себя. Густой туман, поднимавшийся из травы мягко устилал землю. Окружавшие кладбище деревья шелестели, будто бы перешептываясь друг с дружкой. Где-то в глубине кладбища было слышно журчание ручейка и лишь изредка раздававшееся кваканье лягушек. Место было живописное и успокаивающее, он больше напоминало картинку из томика романтических стихов.
Взглянув на дорогу, и лишний раз убедившись что она была совершенно пустынна, я положил свой дорожный рюкзак в круглый проем в стене, встал и развернувшись пошел на кладбище. Поднявшийся порыв ветра слегка трепал мои волосы. Туман, лениво кружил около моих ботинок. В задней части кладбища, надгробия были уже старыми и большая их часть уже повалилась. На одной из могил в передней части, лежали еще совсем свежие цветы. В лунном свете, я с легкостью смог прочитать имя: Джордж Стауб. Под ним, были даты, скупо описывающие весь период жизни Джорджа Стауба: 19 ЯНВАРЯ 1977 — 12 ОКТЯБРЯ, 1998. Это полностью объясняло присутствие цветов, которые еще не успели завять, 12 октября было всего два дня назад, а 1998-ой год был всего два года назад. Наверное друзья и знакомые Джорджа пришли для того, чтобы возложить цветы в день его смерти, два года спустя. Под именем и датами, было что-то еще — коротенькая надпись. Я наклонился чтобы прочитать ее, и тут же отпрянул, все еще не совсем осознавая, какого черта я делал ночью на этом кладбище.
ЗА ВСЕ НАДО ПЛАТИТЬ
Гласила надпись.
Моя мать была мертва, она умерла в эту самую секунду, и что-то послало мне это сообщение. Что-то, имевшее весьма черное чувство юмора.
Я стоял посреди шелеста деревьев, и кваканья лягушек. Боясь услышать другой звук, звук исходящий из земли, и раздирающие душу крики, когда нечто не совсем мертвое вылезет от туда, схватив меня за ноги. Мои ноги заплелись, и я упал на спину, зацепившись локтем за одно из повалившихся надгробий, и чуть не ударившись головой о другое. Луна почти полностью озарила поляну. Теперь она была белой и гладкой как слоновая кость. Вместо паники, падение привело меня в чувство. Я не был уверен в том что я увидел, ведь это же не могло быть правдой, такие штучки срабатывали в фильмах Джона Карпентера, и Веса Карвена, но это было не кино, это была реальность. Ну хорошо, допустим, звучал голос в моей голове. Что если я просто встану и свалю от сюда, тогда я уж точно буду трястись до конца своих дней. — Твою мать, — сказал я, и встал. Сзади, мои джинсы совсем промокли, и от их прикосновения к коже я невольно поморщился. Все же, поборов себя, я снова приблизился к могиле Джорджа Стауба, это не было таким сложным как я ожидал. Ветер, поднявшийся из-за деревьев, говорил о приближающейся перемене погоды. Тени беспорядочно танцевали, окружив меня в плотной круг. Я склонился на могилой и прочитал:
Джордж Стауб
Январь 19, 1977 — Октябрь 12, 1998
Хорошо начнешь, плохо кончишь.
Я стоял там, склонившись над его могилой, положив руки на колени, не осознавая, как быстро бьется мое сердце, пока оно не забилось в обычном ритме. Всего на всего ошибка, вот все чем это было, а чего собственно говоря я ожидал. Даже будучи полным сил, я бы все равно ошибся, при свете луны буквы сливались друг с другом. Дело закрыто. За исключением того, я не мог ошибиться, там было написано: ЗА ВСЕ НАДО ПЛАТИТЬ. Моя мать была мертва.
— Чтоб тебя, — повторил я, и пошел назад. Вместе с этим я услышал приближающийся звук мотора. Это была машина.
Я поспешил, обратно через пролом в стене, прихватив по дороге свой рюкзак. Машина была уже почти на вершине холма. Я выставил руку, как раз в тот момент когда она выехала на холм, мгновенно ослепив меня светом своих фар. Еще до того как водитель затормозил, я уже знал, что он остановится. Такое иногда случается, ты просто знаешь, это чувство хорошо знакомо тем кто уже порядком помотался автостопом по стране.
Машина медленно проехала мимо меня, моргнув фарами, и мягко осела на обочине, как раз напротив конца каменной стены, отделявшей кладбище от Ридж-Роуд. Я подбежал к ней, с раскачивающимся рюкзаком в руках, бьющимся о мои ноги. Это был Мустанг, одна из крутых моделей старого типа, конца 60-х начала 70-х годов. Мотор громко рычал, вторя звуку исходившему из глушителя, который скорее всего не пройдет тех осмотра на будущий год, потому… хотя это уже были не мои проблемы.
Я открыл дверь и протиснулся внутрь. Сев рядом с водителем, и положив на пол сумку, я почувствовал, как какой-то неприятный и очень знакомый запах ударил мне в нос. — Спасибо вам, — сказал я. — Большое спасибо.
Парень за баранкой, был одет в выцветшие джинсы и в черную футболку-безрукавку. Он был загоревшим и хорошо сложенным, на его правом бицепсе красовалась татуировка в виде змейки. На голове у него была зеленая бейсболка с надписью Джон Дир, надетая задом на перед. На футболке красовался маленький блестящий жетон, но со своего места я не мог прочитать что было на нем написано.
— Нет проблем, — сказал он. — Добросить тебя до города?
— Да, — сказал я.
По городом он подразумевал Левистон, единственный городишко на севере Портланда. Захлопнув дверь, я заметил один из этих освежителей воздуха с запахом хвои, висевший на зеркале заднего вида. Черт, сегодня явно не мой день, сначала зассаная машина старика, теперь запах хвои. Но я мог расслабиться. Паренек, дал газу, и Мустанг взревев дернулся с места. Я пытался убедить себя, что все было нормально.
— Какие-то дела в городе? — спросил водитель. Он был приблизительно моего возраста, один из тех городских парней учившихся в технической школе в Ауборне, или быть может один из рабочих с текстильной мельницы оставшейся в этом районе. Наверняка он починил, этот Мустанг, в свободное время, подумал я, потому как, такие парни как он, занимаются тем, что пьют пиво, покуривают травку, и чинят свои машины или мотоциклы.
— Мой брат женится. Я буду его шафером. — Это была абсолютная ложь, не подготовленная заранее. И хотя я действительно не хотел, чтобы он знал о том, что случилось с моей матерью, это меня насторожило. Здесь было что-то не то. Я не знал, что именно, и откуда у меня была такая уверенность, но я это чувствовал. Я продолжил: — Бракосочетание состоится завтра, с последующей вечеринкой завтра вечером.
— Серьезно? Ну да? — Он повернулся ко мне; глубоко посаженные глаза, симпатичное лицо, улыбающиеся полные губы, и подозрительный взгляд.
— Ага, — сказал я. Меня снова бросило в жар. Что-то произошло, быть может еще тогда, когда старик предложил мне загадать желание на зараженную луну вместо вечерних звезд. Или гораздо раньше, когда я взял трубку, услышав, как миссис МакКурди, сообщает мне, что моя мать в больнице, но ведь могло быть и хуже.
— Чертовски завидую, — сказал паренек с надетой задом наперед бейсболкой. — Брат женится, это же хорошо. Как тебя зовут?
Я был не просто напуган, я был в ужасе. Все было не так, все, и я не понимал что происходит. Но я был уверен в одном: я хотел чтобы он знал мое имя не больше, чем то, за чем я еду в Левистон. Но это было еще не все. Я чувствовал, что мне никогда не добраться до Левистона. Я это знал так же как и то что парень остановится. И этот запах… к запаху хвои примешивался еще один, что-то было под ним, и я это чувствовал.
— Гектор, — сказал я, называя имя соседа по комнате. — Гектор Пассамор. — Я произнес это совершенно спокойно, ничем не выдав себя, и это было хорошо. Что-то внутри меня, продолжало настаивать на том, что я не должен показывать ему своего испуга. Это был мой единственный шанс.
Он немного повернулся ко мне, и я смог прочесть, что было написано на его жетоне: Я ЕЗДИЛ ВЕРХОМ НА ПУЛЕ В ПАРКЕ УЖАСОВ, Лакония. Я знал это место, даже был там однажды, правда совсем не долго.
Так же я смог увидеть, большую, полосу, окружавшую его шею, напоминавшую татуировку на руке, только это была не татуировка, это был шов, множество маленьких черных швов. Их сделал кто-то, кто пришивал его голову обратно к туловищу.
— Очень приятно, Гектор, — сказал он. — Джордж Стауб.
Моя рука казалось, поплыла, как в каком-нибудь сне. Я и вправду хотел чтобы это был сон. Но это была реальность. Под запахом хвои, сильно пахло каким-то химическим раствором, быть может формальдегидом. Я ехал в машине с трупом.
Мустанг ехал по Ридж-Роуд, со скоростью шестьдесят миль в час, пересекая лучи лунного света, светом своих фар. По обеим сторонам, деревья, кружились, молча склоняя свои головы под тяжестью ветра. Улыбнувшись, сверля меня своим пустым взглядом, он отпустил мою руку, и снова переключился на дорогу. Я вспомнил как в школе читал романы про графа Дракулу, и как будто колокольный звон прозвучал в моей голове: МЕРТВЕЦ ГНАЛ КАК ЧЕРТ.
Он не должен догадаться, что я понял. Это тоже прозвучало громом в моей голове. Этого было мало, но это было все. Я не должен показать ему, что я знаю, не должен. Я подумал о старике, где он был сейчас? В безопасности у своего брата. Или он все еще в пути? Быть может он был чуть впереди нас, ехал в на своем старом Додже, вцепившись в руль, дергая свой конец. Или он был тоже мертв? Нет, конечно нет. Мертвец ехал, быстро, но ведь старик выжимал не больше сорока пяти миль в час. Я почувствовал, легкий смешок зародившийся в душе. Если я засмеюсь, то он поймет. А он не должен, потому что это моя последняя надежда.
— Нет ничего лучше свадьбы, — сказал он.
— Да, — сказал я, — каждый должен пройти через это минимум дважды.
Мои руки сцепились и их била дрожь. Я чувствовал как ногти вдавились между костяшками, но боль была отдаленной, как новости из другого города. Он не должен понять, что я знаю, в этом было все дело. Деревья окружавшие нас, не пропускали свет, единственный свет исходил от холодной луны из слоновой кости. Я ехал в машине рядом с трупом, все время повторяя себе, что он не должен догадаться, о том что я все понял. Потому что он не был приведением, он был чем-то гораздо опаснее. Вы можете видеть привидение, но, что за существо остановило машину? Что это было? Зомби? Призрак? Вампир? Нечто другое?
Джордж Стауб засмеялся.
— Дважды? Да это же вся моя семья!
— Моя, тоже, — сказал я. Мой голос звучал на удивление спокойно, как голос одного из этих опытных путешественников автостопом, проводящих в пути дни и ночи на пролет, иногда поддакивая в ответ на глупые бредни, в виде маленькой платы, за свой проезд. — Нет ничего лучше похорон.
— Свадьбы, — мягко сказал он. В отражении приборной доски, его лицо было словно из воска, лицо трупа с которого сошел грим. Эта бейсболка, одетая наоборот, была просто ужасна. Она заставила меня задуматься, что же осталось под ней. Я где то читал, что перед самыми похоронами, гробовщики срезают верхнюю часть черепа, и вместо мозгов кладут какой-то обработанный хлопок. Вроде бы, для того чтобы на церемонии лицо не проваливалось.
— Свадьба, — промямлил я еле шевеля губами, и даже слегка усмехнулся невинная усмешка. — Свадьба, вот что я имел в виду.
— Мы всегда говорим, то что думаем, это мое мнение, — сказал водитель. Он все еще улыбался.
Да, Фрейд мыслил так же. Я знал это с уроков психологии. Но что мог знать о Фрейде и его теории, этот труп? Я сомневался, что студенты Фрейда, носили сальные футболки, перевернутые бейсболки, но все же он знал достаточно. Похороны. Бог мой, я только что сказал похороны. А не играет ли он со мной? Я не хотел чтобы он понял что я догадался. А он не хотел чтобы я понял что он догадался, о том что я знаю что он мертв. И я не мог позволить ему понять, что я знаю о том что он знал о…
Я почувствовал как сознание ускользает сквозь пальцы. Еще секунда, и все замелькает перед глазами, а потом темнота. Закрыв глаза я увидел прообраз луны, слегка отдававший зеленым цветом.
— Парень, ты в порядке? — спросил он. Забота в его голосе пугала.
— Да, — сказал я, открыв глаза. Все вернулось на место. Я почувствовал сильную боль от того что мои ногти, впились в кожу. И запах. Запах не только хвои и химикатов, там был еще один, запах свежей земли.
— Ты уверен? — спросил он.
— Просто немного устал. Долго ловил машину. И иногда меня укачивает. — Внезапно меня осенило. — Я думаю, будет лучше, если я выйду и немного пройдусь, подышу свежим воздухом. Может тогда мой желудок успокоится. Да и потом кто-нибудь может…
— Нет, так не пойдет, — сказал он. — Оставить тебя здесь? Черта с два. Может пройти и час и два, пока тебя кто-нибудь подберет. Я должен позаботиться о тебе. Черт, что это за песня? «Привези меня вовремя к церкви», вроде бы так. Нет я не могу тебя высадить. Открой-ка лучше окно, это тебе поможет. Сам знаю, что здесь пахнет не лучшим образом. Я повесил этот хренов освежитель, но видно от него мало толку. Конечно, ведь есть очень въедливые запахи.
Я хотел было открыть окно, чтобы впустить хоть немного свежего воздуха, но мои мышцы отказывались повиноваться. Все что я мог, было просто сидеть сцепив руки вместе, сдавливая ногтями кожу. Смешно, одна группа мышц, не хотела работать, другая, не могла перестать.
— Прямо как в этой истории, — сказал он. — Про парня который покупает почти новый Кадиллак всего за семь с половиной сотен долларов. Ты ведь знаешь эту историю?
— Конечно, — сказал я, выдавив каждое слово. Я не знал этой истории, но я отлично знал, что я не хотел ее слышать, я не хотел слышать ничего из того что он говорил. — Одна из известных. — Дорога идущая впереди нас, мелькала как в чернобелом кино.
— Ты прав, чертовски известная. Так этот недотепа, присматривает себе машину, и вдруг видит почти новый Кадиллак на лужайке одного парня.
— Я же сказал, что я…
— Да, ну и значит там табличка под стеклом — ПРОДАЕТСЯ. — У него была сигарета за ухом. Когда он поднял руку чтобы ее достать, его футболка немного приподнялась и я смог увидеть еще один большой черный шов. Затем он взял ее, и футболка вернулась на место.
— Паренек, знает, что Кадиллак ему не по карману, но все же, чем черт не шутит. Ну и он подходит к хозяину «Кэдди» и спрашивает, сколько тот хочет за тачку. А хозяин, снимает повязку, потому что он мыл машину, — и говорит, — Тебе сегодня повезло. Всего семь с половиной сотен баксов и машина твоя.
Выскочил прикуриватель. Стауб достал его и поднес к концу сигареты. Он ехал в дыму, и я видел, как тоненькие струйки сочились из швов держащих его голову на плечах.
— Паренек смотрит на приборную доску «Кэдди» и видит, что тачка даже еще не обкатана. Он говорит хозяину, «Ага, конечно, это так же смешно как стеклянная дверь в субмарине». А тот отвечает: «Никаких шуток приятель, выкладывай наличные, и она твоя. Вот дьявол, я возьму даже чек, ты мне нравишься». А парень говорит…
Я выглянул в окно. Все же я где-то слышал эту историю, давно, возможно, когда еще учился в школе. Но вместо Кадиллака там, говорилось про «Штормовик», но все остальное было похоже.
— Парень говорит «Быть может мне только семнадцать, но я не такой придурок, потому как никто не продаст такую машину, всего за семь с половиной сотен баксов». Тогда хозяин говорит ему что он делает это потому, как в ней воняет, и этот запах въелся в машину, он перепробовал все, но ничего не берет эту вонь. Он был в продолжительном отъезде по делам, уехал всего на…
— … несколько недель, — сказал водитель. Он улыбался, как будто считал, что рассказывает нечто смешное. — И когда он вернулся, то нашел свою жену мертвой в машине, она умерла, сразу как только он уехал. Я не знаю, было ли это самоубийство или инфаркт, но она уже начала разлагаться, и машина провоняла этим запахом насквозь, поэтому он ее и продает. — Он хохотнул. — Хах, ни хрена себе история!
— Почему же он не позвонил домой? — Мой рот не подчинялся мне. Мой мозг спал. — Он отсутствовал две недели по своим делам, и не разу не позвонил чтобы узнать что там с его женой?
— Ну, — сказал водитель, — не в этом смысл, приятель, тебе не кажется? Какого хрена, он продал машину — вот в чем смысл. В конце концов, можно ездить с открытым окном, ведь так? Это всего-навсего история. Фантастика. Я вспомнил о ней, из-за этой вони. А здесь действительно воняет.
Он замолчал. Я подумал: он ждет чтобы я что-то добавил, хочет чтобы мы покончили с этим. И я тоже этого хотел. Правда. Но что потом? Что он сделает потом?
Он показал на свой жетон с надписью: Я ЕЗДИЛ ВЕРХОМ НА ПУЛЕ В ПАРКЕ УЖАСОВ, Лакония. Я заметил, что под его ногтями была земля. — Вот где я был сегодня, — сказал он. — В парке ужасов. Я кое-что сделал для одного парня, и он дал мне однодневный пропуск. Моя подружка, должна была поехать со мной, но позвонила и сказала что не сможет, у нее опять эти месячные, из-за которых он скулит как собака. Это хреново, но я спрашиваю себя, где альтернатива? Лучше пусть течет, а иначе я окажусь в дерьме, мы оба будем в дерьме.
Он издал звук, отдаленно напоминавший смешок.
— Поэтому я поехал один. Не будет же этот билет пропадать просто так. Ты был когда-нибудь в парке ужасов?
— Да, — сказал я. — Однажды. Когда мне было двенадцать.-
— С кем ты был там? — спросил он. — Ты ведь не ездил туда один, тебе ведь было лишь только двенадцать.
Но ведь я ему не говорил об этом? Он просто играл со мной, все время водя меня за нос. Я было подумал, о том чтобы открыть дверь, и прыгнуть в ночь, стараясь закрыть голову руками, прежде чем ударюсь о землю, но он наверняка успеет схватить меня, и затолкнуть обратно в машину, прежде чем я прыгну. Все что мне остается, это сидеть здесь держа руки вместе.
— Нет, — сказал я. — Мы были там вместе с отцом.
— Ты ездил верхом на пуле? Я ездил на этой хреновине четыре раза. Твою мать! Она переворачивается! Он посмотрел на меня, и снова пустой смешок слетел с его губ. Лунный свет отражался в его глазах, делая их похожими на белые круги, похожими на глаза статуи. И тут я понял, что он был больше чем просто мертвец — он сошел с ума.
— Скажи мне правду, ты ведь ездил на ней, Алан?
Я хотел сказать ему, о том что он не правильно назвал мое имя, меня звали Гектор, но какой был в этом смысл? Мы уже подошли к концу.
— Да, — прошептал я. Ни одного огонька кроме луны. Деревья кружились в диком танце, как на маскараде. Дорога впереди нас, то появлялась исчезала из виду. Я посмотрел на спидометр, и увидел что он гнал со скоростью восемьдесят миль в час. Мы оседлали пулю, да, именно сейчас, я и этот мертвец, который гнал как черт.
— Да, я ездил на ней.
— Не-а, — сказал он. Он затянулся, и я снова увидел, струйки дыма выходившие сквозь швы на шее. — Никогда. И только не с твоим отцом. Ты стоял там, ждал своей очереди, но только ты был с матерью. Очередь была длинная, там всегда длинная очередь, а твоя мать не хотела стоять там, на самом пекле. Она и тогда была уже толстой, и жара донимала ее. Но ты канючил, канючил, канючил весь день, и в конце когда подошла твоя очередь, ты струсил. Разве не так?
Я молчал. Мой язык пристал к небу. Мертвец поднял свою руку. В свете приборной панели его кожа казалась желтой. Он едва коснулся ей моих сцепленных рук, и они безвольно разжались как от прикосновения волшебной палочки.
— Ведь так?
— Да, — шептал я. Я не мог ничего поделать, я мог лишь только шептать. — Когда мы подошли к краю, я увидел, как высоко это было, как люди кричали там, и как она переворачивалась… я струсил. Мама дала мне оплеуху, и молчала до самого дома. Я никогда не ездил верхом на пуле. — По крайней мере, до этого момента.
— Парень, она того стоит. Она лучшая. Именно то, что нужно. Единственная стоящая вещь в этом парке. Я притормозил по пути домой, чтобы взять пару пива, около тамошнего магазинчика. Хотел заехать по дороге к своей подружке, чтобы отдать ей этот жетон, ради шутки. — Он показал на жетончик висевший на его груди, затем, открыл окно и щелчком отправил сигарету в темноту. — Ты ведь знаешь что было дальше?
Конечно же я знал. Одна из этих историй с привидениями, не так ли? Он разбился на своем Мустанге, и когда копы обнаружили его, он сидел на переднем сидении мертвый, а его голова покоилась на заднем сидении, с пустым стеклянным взглядом, уставившись в потолок, и теперь в полнолуние с сильным ветром его можно увидеть на Ридж-Роуд, уиии-хааа, мы вернемся после короткой рекламы. Теперь я знаю, то чего не знал раньше, самые страшные истории, те которые ты слышал от кого-то. Они просто кошмары.
— Нет ничего лучше похорон, — сказал он, и засмеялся. — Ведь именно так ты сказал? Ты прокололся здесь, Ал. Да именно здесь, вне всякого сомнения. Грубая ошибка.
— Выпусти меня, — шептал я. — Пожалуйста.
— Ну, — сказал он, поворачиваясь лицом ко мне, — мы ведь еще не закончили наш разговор? Ты знаешь кто я?
— Ты призрак, — сказал я.
Он слегка хмыкнул, и в отражении спидометра я увидел как уголки его губ скривились.
— Ну же, ты же способен на большее. Хренов Каспер. Я что летаю? Или ты можешь видеть сквозь меня? — Он поднес одну руку к моему лицу, сжал и разжал кулак. Я мог слышать, сухой, скрип его сухожилий.
Я попытался что-то сказать. Не знаю что, да это и не важно, потому как не смог вымолвить ни звука.
— Я что-то вроде послания, — сказал Стауб. — Чертова дверь между мирами, что скажешь? Я появляюсь довольно таки часто, всегда когда есть подходящие обстоятельства. Следишь за мыслью? Я считаю, что кто бы там не правил балом, бог или еще кто, он любит позабавиться. Иногда он позволяет тебе поглядеть что же там за гранью бытия. И наверное это правильно. Сегодня все было как надо. Ты один на дороге… мать в больнице… ловишь попутку…
— Если бы я поехал со стариком, то этого бы не произошло, — сказал я. — Ведь так? — Сейчас я отчетливо чувствовал запах, трупный запах, запах химикатов, и гниющего мяса, не понимая, как я мог перепутать это с чем-то еще.
— Трудно сказать, — сказал Стауб. — Быть может, старик о котором ты говоришь был тоже мертв.
Я вспомнил резкий стеклянный голос старика дергающего свой конец. Нет, он был жив, и я променял запах его машины, на нечто гораздо хуже.
— Ладно, приятель, нам некогда рассуждать об этом. Еще пять миль, и мы снова въедем в жилой район. Еще семь миль и мы уже будем в черте Левистона. Так что ты должен решить.
— Решить что? — Черт, если бы я только знал.
— Кто будет ездить верхом на пуле, а кто останется на земле. Ты или твоя мать. — Он повернулся, и посмотрел прямо мне в глаза, я увидел его глаза, заполненные лунным светом. Он улыбнулся шире, и я заметил, что большая половина зубов у него отсутствовала, выбило в результате аварии. Он отпустил руль.
— Я должен забрать одного из вас, приятель. И раз уж ты здесь, тебе и решать. Что скажешь?
Но ведь это бессмысленно… чуть не слетело с моих губ, но я мог этого и не говорить, был ли в этом смысл? Он говорил серьезно. Со смертельной серьезностью.
Передо мной пробежали все те годы, которые мы провели вместе, Алан и Джина Паркер, одни на целом свете. У нас было много хорошего, но было и плохое. Заплатки на моих трусах, ужин приготовленный на скорую руку. Другие дети ежедневно получали четвертак, на горячий обед, я же всегда получал сэндвич с арахисовым маслом, или куском копченой колбасы завернутой в уже черствый кусок хлеба, как в этих россказнях про бедных детей просящих на хлеб. Она работала Бог знает в скольких ресторанах, и закусочных, чтобы содержать нас. Я вспоминал, ее временами отлучавшуюся с работы, чтобы поговорить со представителем из Организации по Помощи Детям. Она одетая в свой лучший костюм, он одетый слишком шикарно для на нашей крохотной кухни, даже я, будучи девятилетним маленьким мальчиком, смог бы объяснить все лучше чем она, его записная книжка и блестящая ручка зажатая между пальцев. Краснея, она отвечала на его обескураживающие вопросы, которыми он беспрерывно засыпал ее, со своей застывшей идиотской улыбкой, она предлагавшая ему лишнюю чашку кофе, ведь если он напишет в рекомендации нужные слова, мы получим на пятьдесят долларов больше, чертовых пятьдесят баксов. Как лежа на ее кровати, я заливался слезами после его ухода, потом шел и садился рядом с ней, а она пыталась улыбнуться, говорила что ОПД, это не Организация Помощи Детям, а Общество Полных Дебилов. И потом мы вместе смеялись, потому что от это становилось легче. Когда в мире не было никого кроме тебя и твоей полной, дымящей как паровоз матери, смех был единственным спасением, от того чтобы не сойти с ума, и не начать бросаться с кулаками на стену. Но это было не все. Мы были маленькими людьми, и для нас, тех кто вел настоящую борьбу за выживание, как та мышь в мультике, смех над такими придурками, был единственным удовольствием, которое мы могли себе позволить. Она, работавшая на всех этих чертовых работах, иногда беря приработки, и откладывая все деньги заработанные с таким трудом, в копилку с надписью Деньги-На-Колледж-Для-Алана — как в этих чертовых историях про нищих детей попрошаек, да, да — все время повторяя мне снова и снова, что я должен стараться изо всех сил, в то время как другие ребята в школе развлекались соря деньгами направо и налево, я не мог, и даже если бы она откладывала все свои чаевые до конца своих дней в мою копилку, этого все равно было бы мало, но все же я мог получить стипендию и различные премии, если бы собирался идти учиться в колледж, а я собирался, потому как это был единственный выход, для меня и для нее. И я действительно старался, потому что я не был слепым, я видел как она прибавляла в весе, видел как она курила сигарету за сигаретой (это было ее единственным удовольствием… то что осталось от ее личной жизни, если вы понимаете что я имею ввиду), и я знал что однажды нам придется поменяться ролями, и мне придется заботиться о ней. С высшим образованием, и хорошей работой, быть может мне бы это и удалось. И я хотел этого. Я любил ее. Она была не в настроении в тот день, когда мы были в парке ужасов стоя в очереди, и в конце когда я струсил она дала мне подзатыльник, это случалось довольно часто — но несмотря на это я любил ее. Быть может частично даже за это. Я любил ее так же сильно когда она била меня, как и когда целовала. Вы можете это понять? Я тоже. Так и должно быть. Я не думаю, что можно взять и запросто объяснить отношения в семье, а мы были семьей, я и она, самой маленькой семьей на свете, тесной семьей из двух человек, маленьким разделенным секретом. И если бы меня кто-нибудь спросил, я бы ответил что сделаю все что угодно ради нее. А сейчас был именно такой случай. Готов ли я был умереть ради нее, умереть вместо нее, несмотря на то что она уже прожила половину своей жизни, возможно даже большею ее часть. В то время как я еще только начинал свою.
— Что скажешь, Ал? — спросил Джордж Стауб. — Время не ждет.
— Я не смогу ответить, — сказал я. Луна плывшая над дорогой была на удивление прекрасной. — Это не честный вопрос.
— Я знаю, и поверь мне, так говорят все. — Затем он понизил голос. — Но знаешь что я тебе скажу приятель, если со светом первого дома стоящего на дороге, ты не решишься, мне придется забрать вас обоих. — Замолчав его лицо приняло радостное выражение, как если бы он вспомнил, что были еще и хорошие новости. — Вы бы могли ехать вместе, сев на заднем сидение, болтая о старых добрых временах, как ты считаешь?
— Ехать куда?
Он не ответил, быть может он просто не знал.
Деревья сливались перед глазами как чернила. Свет от фар утопал в ночи, дорога быстро мелькала. Мне было всего двадцать один. Я уже не был девственником, но с девушкой был всего раз, да и я был пьян в стельку, поэтому не помнил на что это было похоже. Было тысячу мест в которых я хотел побывать — Лос-Анджелес, Таити, быть может Лютенбах, Техас — и тысячу вещей которые я хотел сделать. Моей матери было сорок восемь, и это было уже порядком, черт побери. Миссис МакКурди, сказала что она еще молода, но ведь она сама уже была старухой. Моя мать любила меня, работала все эти годы только ради меня, но есть ли в этом моя вина? Быть рожденным и требовать, что бы она жила только ради меня? Ей было сорок восемь. Мне было всего двадцать один. У меня как говорится, была еще вся жизнь впереди. Но как бы вы судили? Как бы вы ответили на такой вопрос?
Деревья проносились мимо. Луна была похожа на яркое мертвенно бледное глазное яблоко.
— Приятель, лучше поторопись, — сказал Стауб. — Мы уже почти приехали.
Я открыл рот что бы ответить, но вместо слов вырвался только стон.
— Сейчас, — сказал он, и пошарил рукой на заднем сиденье. Его футболка опять задралась и мне снова открылся его страшный шрам на животе (я бы мог обойтись без этого зрелища). Были ли там внутренности, или всего на всего обработанный хлопок? Он повернулся обратно держа в руке банку пива — одну из тех самых, которые он наверняка купил перед своей последней поездкой.
— Я понимаю тебя, — сказал он. — Ты нервничаешь, и у тебя пересохло во рту. Вот возьми.
Он протянул мне банку пива. Я взял ее, открыл, дернув за кольцо, и жадно глотнул. Пиво было холодным и не много горьким. С тех самых пор, я не пью пиво. Я просто не могу его переносить Я с трудом могу смотреть рекламу на ТВ.
Впереди нас, в темноте замерцал первый огонек. — Быстрее Ал, — ты должен решить. Это первый дом, он сразу за этим холмом. Если ты хочешь что-то сказать мне, то сейчас самое время.
Огонек исчез, затем вернулся, на этот их было несколько. Это были окна домов. В них жили обычные люди — которые сейчас смотрели телевизор, кормили кошку, быть может даже спускали сидя в ванне.
Я представил нас стоящих в очереди в парке ужасов, Джина и Алан Паркер, большую женщину с маленькими темными заплатками подмышками ее кофты, и ее маленького мальчика. Она не хотела, стоять в этой очереди, Стауб бы прав на счет этого… но я ныл, ныл, ныл. Черт, он был прав и на счет этого. Она дала мне подзатыльник, но она все равно стояла со мной в очереди. Она всегда была со мной, и воспоминаниям не было конца, но время поджимало.
— Бери ее, — сказал я, когда свет окон первого дома стал отчетливо виден. Мой голос был громким, и полным отчаяния. — Забирай ее, возьми мою мать, не трогай меня.
Банка выпала из моих рук на пол, и я закрыл лицо руками. Я почувствовал как он коснулся моей рубашки, перебирая пальцами, и осознал что все это была лишь проверка. Я не прошел тест, и сейчас он вырвет мое еще бьющееся сердце из груди, как один из этих восточных джинов-убийц. Я закричал. Он убрал руку как будто бы передумав в последнюю секунду, и накрыл меня. В этот момент, запах мертвой гниющей плоти ударил мне в нос, и на мгновение я ощутил себя мертвым. За этим последовал щелчок открывающейся двери, и порыв свежего воздуха, ворвался в машину, смывая всю эту вонь.
— Сладких снов, Ал, — крикнул он мне на ухо, и вытолкнул из машины. Я выпал в эту ветреную октябрьскую ночь, готовясь к удару о землю. Наверное я кричал, я точно не помню.
Я не почувствовал удара о землю, но когда я очнулся я уже был на земле — я чувствовал ее под ногами. Открыв глаза, я тут же закрыл их. Свет от луны, ослепил меня. Как будто ток прошел через голову, и я почувствовал резкую боль но не в висках, как обычно бывает, когда тебе направляют яркий луч света прямо в глаза, а сзади чуть повыше шеи. Только сейчас я ощутил, что промок насквозь. Но мне было все равно. Я снова был на земле, и это было главным.
Чуть приподнявшись на локтях я осторожно приоткрыл глаза. Я знал где я нахожусь, и взгляда вокруг было достаточно чтобы убедиться в этом: я лежал на спине, там же где я и упал, на маленьком кладбище, на верху холма по Ридж-роуд. Луна почти полностью висела надо мной, светившая все также ярко, но все же меньше чем несколько секунд назад. Туман укрывавший кладбище как одеяло, стал более глубоким. Из него торчало несколько надгробий, похожих на маленькие островки посреди целого океана. Я попытался встать, голову снова пронзила адская боль. Осторожно потрогав сзади нее, я обнаружил большую шишку, и коснувшись ее я почувствовал что-то влажное, поднеся руку к глазам, в лунном свете мне показалось что моя кровь была черной.
Все же попытавшись еще раз подняться, я наконец-то встал на ноги утопая по колено в тумане. Я развернулся, отыскав глазами пролом в стене и Ридж-роуд сразу за ним. Я не видел своего рюкзака, потому как туман скрыл его, но я знал что он там. Прямо от дороги, в левом шарообразном проеме. Черт, я бы просто запнулся об него.
Вот как я все себе это представлял, достаточно кратко без лишних подробностей: я остановился, чтобы отдохнуть на этом холме, зашел на кладбище, огляделся, и пятясь назад в сторону дороги запутался в собственных ногах. Упал, ударившись головой о выступ торчащий из земли. Сколько же я был без сознания? Я не был одним из тех кто может высчитать время по луне с точностью до минуты, но предполагал что чуть дольше часа. Достаточно долго, чтобы мне приснился сон про поездку с этим чертовым мертвецом. Каким мертвецом? Джорджем Стаубом конечно, именем которое я прочел на надгробной плите, перед тем как упасть. Классический финал, не так ли? Черт-Что-За-Страшный-Сон-Мне-Приснился. А что если я приеду в Левистон, и моя мать окажется мертвой? Всего лишь маленькое безобидное предположение, что скажете?
Это была как раз одна из тех историй, которую вы бы могли бы рассказать много лет спустя, где-то уже в конце жизни, и люди бы понимающе качали головами и выражали сочувствие, сидя в своих твидовых жакетах с кожаными заплатами на локтях, говоря о том, как много вещей существует за гранью нашего понимания, а потом…
— К черту Потом, — крикнул я в темноту. Туман двигался медленно, как туман в облачном зеркале. — Я никогда не буду рассказывать об этом. НИКОГДА, НИ ЗА ЧТО, в жизни никому не расскажу, даже будучи уже при смерти.
Но все произошло именно так, как я это запомнил, я был в этом уверен. Джордж Стауб остановил мне свой Мустанг, и этот безголовый ублюдок потребовал чтобы я сделал выбор. И я сделал свой выбор — с тем как мы спустились к первому дому у холма, продав жизнь своей матери после затянувшейся паузы. Это можно было понять, но от этого бремя моей вины не становилось легче. Никто не узнает об этом; может даже и к лучшему. Ее смерть будет выглядеть естественно — черт, будет естественной — и я больше не хотел это обсуждать.
Я вышел с кладбища через проем, и когда мои ноги натолкнулись на рюкзак, я поднял его и одел на плечи. Огни, появившиеся из-за холма вернули меня к реальности. Я выставил руку, будучи уверенным, что это старик на своем Додже вернулся за мной, прекрасная концовка ночного кошмара.
Только это был не он. Это был фермер с сигаретой в зубах, едущий в своем Форде, кузов которого был заполнен корзинами для яблок, просто обычный симпатяга: не старый и не мертвый.
— Куда держишь путь, сынок? — спросил он, и выслушав мой ответ сказал, — Нам по дороге. — Где-то через сорок минут, в двадцать минут десятого, он притормозил около центральной больницы штата Мэн. — Удачи тебе сынок. С твоей матерью будет полный порядок.
— Спасибо, — сказал я отрыв дверь.
— Я смотрю ты сильно нервничаешь по этому поводу, но думаю с ней будет все ОК. Тебе нужно продезинфицировать это. — Он показал на мои руки.
Я взглянул на них и увидел глубокие следы. Я вспомнил как я сцепил их вместе, как ногти вгрызались в кожу, не в состоянии это прекратить. И я вспомнил заполненный лунным светом, будто радиоактивной водой, взгляд Стауба. Ты ездил верхом на пуле? Он спросил меня. Я ездил на этой хреновине четыре раза.
— Сынок? — окликнул меня водитель пикапа. — Ты в порядке?
— А, что?
— Ты весь дрожишь.
— Да я в порядке, — сказал я. — Еще раз спасибо. — Захлопнув дверь пикапа я пошел по направлению к центральному входу, огибая ряд металлических колясок в которых отражался лунный свет.
Я подошел к информационной стойке, думая о том, что я должен выглядеть удивленным, когда они скажут, что моя мать умерла, это необходимо, иначе они не поймут… или быть может они просто подумают что я в шоке… или, что мы были в соре… или…
Я был так глубоко озадачен этой мыслью, что сперва даже не услышал слов женщины стоявшей за стойкой. Мне пришлось попросить ее повторить еще раз. — Я сказала, что она лежит в 487-ой палате, но вы не можете пойти к ней сейчас. Часы посещений заканчиваются в девять.
— Но… — я даже опешил от неожиданности. Стоял там и теребил краешек стойки. Коридор освещали лампы дневного света, и только сейчас взглянув на руки, я смог заметить восемь маленьких, слегка припухших царапин, чуть выше костяшек. Водитель пикапа был прав, мне нужно было что-то с этим сделать.
Женщина молча стояла за стойкой, терпеливо ожидая моего ответа. Судя по маленькой табличке стоявшей напротив нее, ее звали Ивон Эдерли.
— Но с ней все в порядке?
Она взглянула на экран компьютера.
— Все что я знаю, это что ее состояние стабилизировалось. И она находится на четвертом общем этаже. Если бы ей стало хуже, она была бы в реанимации. А это на третьем. И я уверена, что когда вы придете завтра, то сможете в этом убедиться сами. Посещения начинаются…
— Она моя мама, — сказал я. — Я проехал автостопом всю дорогу от университета штата Мэн до больницы только ради нее. Может быть я могу заглянуть к ней, ну хоть на несколько минут.
— Мы иногда делаем исключения для близких родственников, — сказала она, и улыбнулась. — Одну секундочку. Я проверю что можно сделать.
Взяв трубку она нажала несколько кнопок, без сомнения звоня в сестринскую на четвертом этаже, и я почти представлял себе весь последующий разговор, как если бы я обладал неким даром предвидения. Ивон, женщина стоящая за стойкой, спросит медсестру, что сын Джины Паркер, которая лежит в 487-й палате, мог бы зайти к ней на несколько минут, чтобы поцеловать ее перед сном — и сестра ответит, «О боже, миссис Паркер умерла всего около пятнадцати минут назад, мы только что спустили ее тело в морг, и у нас еще не было времени, чтобы изменить данные в компьютере, все это так ужасно».
Женщина за стойкой, сказала — Мюриел? Это Ивон. Тут внизу пришел молодой человек, его имя — Она замолчала, нетерпеливо посмотрев на меня, широко раскрытыми глазами, и я сказал ей свое имя. — Алан Паркер. Его мама, Джина Паркер, находится в 487-й? Не мог бы он зайти к ней всего на… — Она замолчала. Голос на другом конце провода, принадлежавший медсестре с четвертого этажа, наверняка сообщал ей сейчас о том, что Джина Паркер только что умерла.
— Хорошо, — сказала Ивон. — Да, я понимаю. — Она опять замолчала, устремив свой взгляд куда-то в даль, затем прижала трубку к своем плечу, и сказала — Сейчас сестра Корриган, спустится к вашей матери, чтобы взглянуть не спит ли она. Это займет всего несколько минут.
— Это никогда не кончится, — сказал я.
— Прощу прощения? — сказала она.
— Нет, ничего, — сказал я. — Просто это была очень длинная ночь и…
— …и вы беспокоились о вашей матери. Конечно. Я думаю что вы действительно замечательный сын, если смогли все бросить и примчаться сюда к ней.
Мне показалось, что прошло несколько часов как я стоял там, под светом неоновых ламп, ожидая пока медсестра снова подойдет к телефону. Ивон возилась с какими-то бумагами, лежавшими у нее на столе. Аккуратно проставляя галочки на одном из них напротив чьих-то имен, и я вдруг подумал, что если бы действительно существовал ангел смерти, то он был бы похож на эту женщину, ответственную работницу, стоявшую за стойкой с компьютером и большим количеством бумажной работы. Ивон держала трубку, зажатую между своим плечом и ухом. По громкоговорителю Доктора Фаркуаера срочно просили зайти в радиологию. Быть может в этот самый момент медсестра нашла мою мать мертвой, лежащею в своей кровати с широко открытыми глазами, и выражением умиротворения и спокойствия на ее лице.
Вновь ожившая трубка заставила Ивон невольно вздрогнуть. Выслушав, она сказала: — Да, хорошо, я все поняла. Да конечно я все сделаю. Спасибо, Мюриел. — Повесив трубку, она медленно посмотрела на меня. — Мюриел говорит, что вы можете подняться к маме, но только на пять минут, не дольше. Ваша мать приняла лекарства, и уже засыпает.
Я стоял там, не веря своим ушам, смотря на нее в упор. Улыбка постепенно сошла с ее лица. — Вы в порядке, мистер Паркер?
— Да, — сказал я. — Просто я думал что…
Ее улыбка вернулась, но на этот раз она была полна симпатии.
— Многие люди думают так же, — сказала она. — И это естественно. Вам позвонили и ничего не объяснив сказали, что ваша мать в больнице, вы сорвались и сломя голову примчались сюда… конечно вы предполагали худшее. Но Мюриел не разрешила бы вам подняться к вашей матери, если бы было что-то не так. Можете поверить мне на слово.
— Спасибо, — сказал я. — Большое вам спасибо.
Я уже начал поворачиваться, когда она сказала:
— Мистер Паркер? Вы сказали, что приехали из Университета штата Мэн, тогда откуда же у вас этот жетон? Парк Ужасов ведь находится в Нью-Хэмпшире, не так ли?
Я взглянул на свою рубашку, и увидел маленький блестящий жетон, прикрепленный к грудному карману: Я ЕЗДИЛ ВЕРХОМ НА ПУЛЕ В ПАРКЕ УЖАСОВ, Лакония. И вспомнил тот момент, когда думал что мертвец собирается вырвать мое сердце. Теперь я понял, что это он прикрепил свой жетон мне на рубашку, как раз перед тем как вытолкнуть меня из машины. Как будто бы он хотел выделить меня, не оставляя мне тем самым ни единой надежды поверить, что этого был лишь кошмарный сон. Следы на руках лишь были тому подтверждением. Он заставил меня выбрать, и я сделал выбор.
Но как же моя мать может быть все еще жива?
— Это? — Я ткнул пальцем в жетон, успев стереть с него пыль. — Это мой талисман. — Ложь была ужасна, ее было слишком много. — Он у меня с тех пор, когда мы были в этом парке вместе с мамой, это было давно. Она взяла меня туда, прокатиться верхом на пуле.
Ивон улыбнулась, как будто это было самым приятным, из того что ей давилось слышать.
— Обними ее и поцелуй, — сказала она. — Это поможет лучше всяких таблеток. — Она указала пальцем в сторону коридора. — Лифты здесь, сразу за углом.
Я был единственным посетителем, который ждал лифта. Слева от меня находилась Доска объявлений, уже отключенная в столь поздний час, прямо под ней стояла маленькая урна. Я отстегнул жетон от рубашки и бросил в урну. Затем стал вытирать руки о джинсы. Когда двери одного из лифтов открылись, я все еще продолжал вытирать их. Зайдя в лифт, я сразу же нажал кнопку четвертого этажа. Лифт медленно пополз вверх. Над панелью с кнопками висело объявление о приеме крови на следующей неделе. Пока я читал его, мне в голову пришла мысль… хотя скорее это была уверенность в том, что моя мать умирает сейчас, в эту самую секунду, пока я поднимаюсь к ней на этаж на этом медленном грузовом лифте. Я сделал свой выбор; поэтому я здесь. Вот что имело значение. Двери лифта открылись, и я увидел еще одно объявление на котором, нарисованный палец был прижат к большим нарисованным красным губам. Под этим всем было написано: ПОЖАЛУЙСТА СОБЛЮДАЙТЕ ТИШИНУ! Сразу за площадкой, был коридор, расходившийся на право и налево. Нечетные палаты были слева. Я медленно шел по коридору, чувствуя, как ступни тяжелеют с каждым шагом. Дойдя до 470-й палаты я пошел медленнее, и остановился между палатами 481 и 483. Я просто не мог идти дальше.
Вспотевший как холодный и липкий полу замороженный сироп, мурашки по всему телу. Мой желудок, скручивало, как кулак в скользкой перчатке. Нет, я не могу. Лучше всего повернуться и убежать как трусливое цыплячье дерьмо каким я был. Я доеду автостопом до Харлоу и позвоню миссис МакКурди утром. Так будет на много проще.
Я уже разворачивался, когда медсестра выглянувшая из палаты моей матери окликнула меня. — Мистер Паркер? — спросила она почти шепотом.
В какой-то момент, я хотел сказать нет. Но потом кивнул.
— Быстрее. Поторопитесь. Она уже отходит…
Это были именно те слова, которых я ждал, но все же это звучало ужасно, и я почувствовал как почва уходит из под ног.
Увидев это медсестра поспешила ко мне, шурша юбкой, с нескрываемой тревогой в глазах. На табличке, висевшей на ее груди, было написано: Анна Корриган.
— Нет, нет, я совсем не то хотела сказать… Ваша мать почти заснула. О боже, какая же я глупая. С ней все в порядке, мистер Паркер, я дала ей успокоительное, и она засыпает, вот что я имела в виду. Вам уже лучше? — Она взяла меня за руку.
— Да, — сказал я, не зная лучше ли мне или хуже. Перед глазами все двоилось, и в ушах стоял звон. Я вспомнил о том как мелькала дорога впереди нас, совсем как в дорога в черно-белом кино в отражении серебристой луны.
Анна Корриган впустила меня в палату и я увидел свою мать. Она всегда была крупной женщиной, и хотя больничная койка была узкой и маленькой, она словно терялась в ней. Ее волосы, местами чуть больше серые чем черные рассыпались по подушке. Ее руки лежали поверх простыни как руки ребенка, или скорее как руки куклы. Лицо было спокойное, но кожа была чуть желтого цвета. Глаза были закрыты, но когда сестра, позвала ее по имени, они чуть приоткрылись. Они были по прежнему глубокими и голубыми, самая молодая ее часть была жива. Казалось они смотрели сквозь меня, но через секунду приобрели прежнее знакомое мне выражение. Она улыбнулась, и попыталась поднять руки. Одна из них послушалась. Другая слегка дернулась, и снова вернулась на место.
— Ал, — прошептала она.
Когда я подошел к ней, слезы текли по щекам. Около стены стоял стул, но я его даже не заметил. Я обнял ее, встав на колени рядом с ее кроватью. От нее пахло теплом и чистотой. Я поцеловал ее в лоб, в щеку, в уголок ее рта. Она подняла свою руку и коснулась моей щеки.
— Не плачь, — шептала она. — Не нужно.
— Я приехал как только узнал, — сказал я. — Бетси МакКурди позвонила мне.
— Я сказала ей… в выходные, — сказала она. — Лучше бы ты приехал в выходные.
— Да черт с этим, — сказал я и прижался к ней еще теснее.
— Починил машину?
— Нет, — сказал я. — Добирался автостопом.
— О боже, — сказала она. Видимо каждое слово давалось ей с трудом, но ее речь была спокойной и осознанной. Она узнала меня, она знала кто она, где мы были и почему. Единственным плохим признаком, была ее слабая левая рука. Я почувствовал себя в безопасности. Вся эта история со Стаубом была лишь глупой шуткой… а может быть и не было никакого Стауба, все это была лишь игра моего воображения, может быть. Сейчас, стоя на коленях у ее кровати, обнимая ее, чувствуя запах ее духов, мысль, что это был лишь кошмарный сон казалась наиболее вероятной.
— Ал? У тебя кровь на воротнике. — Ее глаза закрылись, потом снова медленно открылись. Ее веки, должно быть, налились такой же тяжестью как и мои ступни, тогда, в коридоре.
— Это всего лишь шишка, мам.
— Хорошо. Ты должен… беречь себя. — Ее веки снова закрылись, приоткрывшись на этот раз медленно и неохотно.
— Мистер Паркер, я думаю, что на сегодня достаточно, — сказала медсестра откуда-то сзади меня. — У нее сегодня был очень трудный день.
— Я понимаю. — Я снова поцеловал ее в уголок рта. — Мама я ухожу, но приеду завтра.
— Не… езди на попутках… это опасно.
— Обещаю что не буду. Я поеду вместе с миссис МакКурди. Тебе надо поспать.
— Я только и делаю… что сплю, — сказала она. — Я была на работе, убирала посуду с мойки. Даже не помню как это произошло, упала, а очнулась уже… здесь. — Она посмотрела на меня. — Это был удар. Доктор говорит… все не так плохо.
— Ты в порядке, — сказал я. Я встал и взял ее руку в свою. Ее кожа была приятной, и мягкой как мокрый шелк. Натруженная рука, старого человека.
— Мне снилось, что мы были в парке в Нью-Хэмпшире, — сказала она. Я посмотрел на нее, почувствовав как холодок прошел по спине.
— Да?
— Ага. Стояли в очереди на этот аттракцион… который поднимается ввысь. Ты помнишь?
— Пуля, — сказал я. — Да мам, я помню.
— Ты испугался, а я накричала на тебя.
— Нет мам, ты…
Ее рука сжала мою, и я увидел как уголки ее рта сжались. Это нетерпеливое выражение всегда появлялось, когда, она знала что права.
— Да, — сказала она. — Я накричала на тебя и ударила. Сзади… по шее, ведь так?
— Да, мам, — сдался я. — Именно так.
— Я не должна была, — сказала она. — Было жарко, я очень устала, но все равно… я не должна была этого делать. Я хочу извиниться перед тобой.
Я снова почувствовал, как по щекам текут слезы. — Ничего мам. Это ведь было давно.
— Ты так и не прокатился, — прошептала она.
— Нет мам, — сказал я. — Я все же прокатился.
Она улыбнулась мне. Она выглядела, маленькой и слабой, совсем не похожей на ту злую, грузную женщину накричавшую на меня и давшую мне по шее, когда мы подошли к концу очереди. Быть может она заметила на себе чей-то взгляд, одного из тех кто тоже стоял в очереди — потому что я помню как она сказала- На что это ты уставился? — выводя меня из очереди, ведя под палящим солнцем держа за шкирку… но мне не было больно, она ударила меня совсем не сильно; и я был ей даже благодарен, за то что она увела меня от этой страшной громыхавшей высоченной конструкции, с кабинками на обоих концах, от этого вращающегося монстра.
— Мистер Паркер, вам действительно пора, — сказал сестра.
Я поднял руку мамы к губам и поцеловал ее.
— До завтра, — сказал я. — Я люблю тебя, мам.
— Я тоже люблю тебя. Алан… прости за все эти подзатыльники. Я не должна была этого делать.
Но она все же делала это. И я принимал это за должное. Это было нашим маленьким семейным секретом, что-то заложенное в генах.
— Увидимся завтра мам. Хорошо?
Она не ответила. Ее глаза снова закрылись, больше не открывшись. Ее грудь поднималась медленно и часто. Я отступил от кровати, не отводя от нее глаз.
Уже в коридоре я спросил медсестру, — С ней будет все в порядке? Правда?
— Нельзя сказать с уверенностью, Мистер Паркер. Она пациента доктора Нунализа. Он очень хороший специалист. Завтра, вы сможете сами поговорить с ним.
— А что вы думаете?
— Я думаю что с ней будет все нормально, — сказала сестра, ведя меня по коридору по направлению к лифту. — Она очень сильная женщина, и все обследования показали, что это был лишь легкий инсульт. — Она ненадолго замолчала. — Конечно ей придется кое-что изменить. Ее диету… стиль жизни…
— Вы имеете ввиду сигареты.
— О да. От этого тоже нужно отказаться. — Она говорила так, будто бы отказаться от этой привычки, для моей матери было также просто, как переставить вазу со стола в гостиной в холл. Я нажал кнопку, и двери лифта на котором я приехал, тут же открылись. В отсутствии посетителей, жизнь в Центральной больнице штата Мэн словно замирала.
— Спасибо за все, — сказал я.
— Не за что. Простите что напугала вас. Я действительно сказала глупость.
— Не за что, — произнес я, словно вторя ее словам. — Ничего страшного.
Я вошел в лифт, и нажал кнопку первого этажа. Сестра подняла руку и легонько помахала ей. Я тоже помахал ей, и двери лифта захлопнулись. Лифт поехал. Я взглянул на следы оставленные на своих руках, и подумал, что я был самым ужасным существом, самым низким из всех. Даже если это был всего лишь сон, я был самым, черт побери, нижайшим. Забери ее, сказал я. Она была моей матерью, но все же я сказал: Бери мою мать, не трогай меня. Она вырастила меня, работала ради меня, стояла вместе со мной в очереди под палящим солнцем в этом маленьком грязном парке развлечений в Нью-Хэмпшире, как я мог сомневаться. Забери ее, не трогай меня. Цыплячье дерьмо, ты хреново цыплячье дерьмо.
Когда двери открылись, я вышел из лифта и направился к урне, жетон был там, лежал в чьем то почти пустом стакане из под кофе: Я ЕЗДИЛ ВЕРХОМ НА ПУЛЕ В ПАРКЕ УЖАСОВ, Лакония. Наклонившись я выудил жетон из холодного кофе, в котором он плавал, и обтерев о свои джинсы положил в карман. Я не должен был его выбрасывать. Это был мой жетон — мой талисман, мой. Я вышел из больницы на прощание помахав Ивон рукой. Снаружи, луна, плывущая в ночном небе, наполняла все вокруг своим странным и одновременно прекрасным светом. Никогда я еще не чувствовал себя таким уставшим и опустошенным. Если бы я мог выбрать снова, я бы выбрал себя. Каким смешным бы это не казалось, но я думал что смогу жить с тем, что она умерла бы из-за меня. Ведь разве это не тот самый классический конец, как во всех этих чертовых историях с привидениями.
Старик сказал, никто не остановит тебе машину в городе, и это было чистой правдой. Я шел по городу — три квартала по Лисабон-стрит, девять по Канал-Стрит, проходя мимо всех этих клубов с музыкальными автоматами, игравшими песни Незнакомца и Леда Зеппелина и французский AC/DC — даже не думая остановить попутку. Мало ли что могло произойти. Было уже одиннадцать когда я добрался до моста DeMuth. Идя по Харлоу-стрит я остановил первую же машину и через сорок минут, я уже искал ключи от дома под красной тачкой стоявшей у двери сарая, а через десять минут я уже был в постели. Засыпая, я подумал, что первый раз я был в этом доме, совсем один.
В девять пятнадцать утра, меня разбудил телефонный звонок. Я думал, что это звонили из больницы сказать, что моей матери внезапно стало хуже и она умерла всего несколько минут назад, так жаль. Но это была миссис МакКурди, позвонившая убедиться что я добрался нормально, и допытываясь всех подробностей моего ночного визита в больницу, она просила меня повторить все с начала три раза, и в третий раз, я чувствовал себя преступником оказавшимся на допросе в полиции, совершившим как минимум убийство, она так же поинтересовалась, не хотел ли я присоединиться к ней чтобы днем вместе съездить в больницу. Я сказал что это было бы просто замечательно.
Повесив трубку, я направился к большому зеркалу висевшему на двери в спальню. Из него на меня глядел, высокий, небритый молодой человек, с небольшим пузом, на котором были лишь мятые трусы. «Ты должен перестать думать об этом-, сказал я своему отражению. — Не можешь же ты до конца жизни вздрагивать от каждого телефонного звонка, думая что это касается твоей матери».
Я буду стараться. Время сотрет это из моей памяти, так всегда бывало… но все же было удивительно, какими яркими и реальными были для меня подробности прошлой ночи. Я мог отчетливо видеть каждую тень, каждый угол. Передо мной все еще было молодое лицо Стауба, одетого в перевернутую бейсболку, с сигаретой за ухом, струйками дыма сочившимися сквозь швы на шее, при каждой новой затяжке. Я будто снова слышал эту историю про парня, продающего свой новый Кадиллак задаром. Быть может со временем мне удастся забыть все детали, но сейчас это казалось невозможным. К тому же после всего у меня остался этот жетон, он лежал на тумбочке около ванной. Жетон был моим сувениром. Ведь главный герой всех этих историй с призраками, тоже брал себе какой-нибудь сувенир в доказательство того, что все это была правда?
В углу комнаты, расположилась старая стереосистема и порывшись в своих старых записях, я достал одну из них с надписью «СМЕСЬ» и вставил в магнитофон. Кассеты я записывал, еще учась в школе, и сейчас с трудом помнил, что на них было записано. Боб Дилан пел об одинокой смерти Хэтти Кэролл, Том Пэкстон пел о своем старом бродячем приятеле, и Дейв Ван Ронк начал петь свой кокаиновый блюз. На середине третьего куплета, я замер стоя в ванне, с бритвой в руках. «Башка полная виски, и брюхо полное джина, — протяжно пел Дейв. — Доктор сказал это убьет меня, но не сказал когда». Вот где был ответ. Ведь я почему-то был уверен что моя мать непременно умрет сразу, а Стауб не поправил меня — но мог ли он, ведь я ни разу не спросил его об этом? — но это было неправдой. «Доктор сказал это убьет меня, но не говорит когда». Какого черта я мучаю себя? Ведь мой выбор был лишь естественной реакцией на сложившиеся обстоятельства? Ведь иногда же дети бросают своих родителей? Сукин сын хотел напугать меня сыграть на моем чувстве вины — но я не купился на это, ведь так? Ведь все мы в конце будем ехать верхом на пуле?
Ты просто стараешься оправдаться. Пытаешься найти этому объяснение. Быть может ты прав… но когда он спросил тебя, ты выбрал ее. Ты никогда не простишь себе свой выбор приятель — ты выбрал ее.
Я открыл глаза и посмотрел в зеркало. — Я сделал, то что должен был, — сказал я себе. В это верилось с трудом, но все же в этот момент у меня не было выбора.
Когда я и миссис МакКурди приехали в больницу, моей матери было уже лучше. Я спросил ее, помнила ли она о своем сне про Парк Ужасов, в Лаконии. Она отрицательно покачала головой.
— Я почти не помню о чем мы говорили, — сказала она. — Я уже дремала. Это важно?
— Да нет, — сказал я, и поцеловал ее в лоб. — Ни капли.
Пять дней спустя мою мать выписали из больницы. Некоторое время, ей пришлось ходить с тростью, но потом все пришло в норму, и уже через месяц, она снова вернулась на работу — сначала только на пол ставки, а потом на полную смену, как будто бы ничего не случилось. Я вернулся в колледж, и стал подрабатывать в пиццерии «У Пата» в пригороде Ороно. Не то что бы я получал большие бабки, но их вполне хватило на то чтобы починить машину. Это было хорошо; езда автостопом утратила для меня всякий смысл, который я предавал этому.
Моя мать пыталась бросить курить, и ей это почти удалось правда ее хватило не на долго. Приехав на день раньше из колледжа погостить на апрельские каникулы, я застал нашу кухню такой же прокуренной как и всегда. В ее глазах было одновременно торжество и стыд. «Я не могу, — сказала она. — Алан мне так жаль — я знаю что ты хочешь чтобы я бросила, знаю что должна, но без этого моя жизнь пуста. Я ничем не могу заполнить пустоту. Лучше бы я никогда даже и не начинала».
Через две недели, я окончил колледж, у моей матери был новый удар — совсем небольшой. По настоятельной рекомендации доктора, она снова пыталась бросить курить, потом набрала пятьдесят фунтов и снова принялась за старое. «Как собака, возвращающаяся к своей рвоте», фраза из Библии; одна из моих любимых. Мне с первого раза удалось устроиться на хорошую работу в Портланде — можно сказать, просто повезло, и я начал уговаривать маму бросить ее работу. Я знал что это будет трудно, но даже не представлял насколько.
Я уже почти сдался, бившись до последнего, пытаясь ее убедить.
— Вместо меня, подумай лучше о себе, ты должен устраивать свою жизнь, — сказала она. — Когда-нибудь ты женишься, Ал, поэтому лучше сбереги-ка деньги. Подумай о своей жизни.
— Ты моя жизнь, — сказал я поцеловав ее. — Ты можешь сколько хочешь сопротивляться или спорить, но это так.
И она сдалась. Мы прожили несколько счастливых лет — семь если быть точным. Мы жили раздельно, но я навещал ее почти каждый день. Мы много играли в джин, посмотрели кучу фильмов по видику, который я купил ей. У нас было ведро полное смеха, как любила говорить она. Я не знаю, должен ли я все эти годы Джорджу Стаубу или нет, но это были хорошие годы. Мне так и не удалось забыть ту ночь когда я встретил Стауба, хотя я так надеялся на это, но все детали, начиная со старика предлагающего мне загадать желание на полную луну и кончая пальцами Стауба на моей рубашке, прицепляющими к карману жетон, были такими же реальными как и в ту, первую ночь. А потом наступил день когда, я просто не смог найти свой жетон.
Я знал, что брал его собой когда переезжал в маленькую квартирку в Фолмаусе — жетон лежал в верхнем ящике моего ночного столика, вместе с парой расчесок, несколькими запонками и старым политическим жетоном с надписью гласившей BILL CLINTON, THE SAFE SAX PRESIDENT — но его там не было. И когда два дня спустя зазвонил телефон, я знал почему миссис МакКурди плакала. Это были те самые плохие новости, которых я так и не переставал ждать: за все надо платить.
Когда церемония закончилась, и казавшаяся бесконечной очередь друзей и знакомых подошла к концу, я вернулся в наш маленький домик в Харлоу, где мама проводила последние годы своей жизни, выкуривая сигарету за сигаретой и поглощая сладкие пончики. Были только Джина и Алан Паркер одни на целом свете; теперь я остался совсем один.
Я порылся в ее бумагах, прихватив некоторые из них, с которыми мне еще предстояло иметь дело, так же откладывая в сторону вещи которые бы я хотел сохранить и те, которые собирался отдать армии доброй воли. После этого, я встал на колени, и посмотрел под ее кроватью, увидев то, что я искал все это время, боясь признаться в этом даже самому себе: маленький пыльный жетончик с надписью: Я ЕЗДИЛ ВЕРХОМ НА ПУЛЕ В ПАРКЕ УЖАСОВ, Лакония. Я положил его на ладонь, иголка впилась в кожу, и я сильно сжал руку, наслаждаясь внезапной болью. Когда я разжал пальцы, мои глаза были полны слез, и двоившиеся слова накладывались друг поверх друга, как будто я смотрел трехмерное кино без специальных очков.
— Ты доволен? — крикнул я в пустоту. — Этого достаточно? — Но ответа не последовало. — Почему именно сейчас? В чем же этот хренов смысл?
И снова не было ответа, а почему он собственно, должен быть? Ты просто ждешь своей очереди, вот и все. Ты ждешь своей очереди, стоя под этой порочной луной загадывая на нее желания. Ты ждешь своей очереди, слушая как они кричат- они платят деньги за адреналин, а там, Верхом на Пуле, этого добра всегда навалом. Ты тоже можешь прокатиться, или убежать. Но это ничего не изменит, я так думаю. И кажется, там должно быть что-то еще, но его нет — за все надо платить. Забирай свой жетон и проваливай отсюда.
Осенью 1996 года, я пересекал Соединенные Штаты от Мэна до Калифорнии на своем «Харлей-Давидсоне», проводя в различных книжным магазинах встречи с читателями в рамках рекламной кампании романа «Бессонница». А наибольшее впечатление произвел на меня тот вечер, когда в Канзасе я сидел на ступеньках брошенного магазина и наблюдал, как солнце садится на западе, а полная луна восходит на востоке. Я подумал о сцене из «Повелителя приливов» Пэта Конроя, когда происходит тоже самое и ребенок, потрясенный этим зрелищем, кричит: «О, мама, пожалуйста, повтори!» Позже, в Неваде, я остановился в ветхом отеле, где горничные, застилая кровать, оставляли на подушках жетоны для игральных автоматов на сумму в два доллара. И прямоугольник плотной мелованной бумаги с надписью типа: «Привет, я — Мэри, удачи вам!» Там мне в голову и пришла эта история. Я ее сразу и написал, на почтовой бумаге с шапкой отеля.
— Ах ты паршивый сукин сын! — воскликнула она в пустом гостиничном номере, скорее, удивленно, чем со злостью.
А потом, такой уж к нее характер, ничего не попишешь, Дарлин Пуллен начала смеяться. Сидела на стуле рядом с разобранной кроватью со смятыми простынями, держала в одной руке четвертак, во второй — конверт, из которого он выпал, переводила взгляд с одного на другое и смеялась, пока слезы не брызнули из глаз и не потекли по щекам. Пэтси, ее старшему ребенку, требовалось поставить ортодонтические скобы, нынче без голливудской улыбки никуда, но Дарлин понятия не имела, как и чем она за них заплатит, тревожилась целую неделю, и если это не последняя соломинка, то что? Однако, если ты не можешь смеяться, что тебе тогда остается? Только найти пистолет и застрелиться?
Разные женщины в разных местах оставляли этот весьма важный конверт, который называли «горшочек с медом». Герда, шведка, занимавшаяся проституцией в центре города до того, как прошлым летом, поехав на озеро Тахо, не обратилась к Богу, приставляла свой конверт к одному из стаканчиков на полочке в ванной. Мелисса клала под дистанционный пульт управления телевизора. Дарлин оставляла свой у телефонного аппарата, и, войдя в 322 и увидев конверт на подушке, поняла, что постоялец ей что-то оставил.
Да, конечно, оставил, маленькую такую монетку, аккурат в четверть доллара, с надписью: «In God We Trust».
Ее смех, разорвавшийся на отдельные смешки, вновь набрал силу.
На лицевой стороне горшочка с медом, под логотипом отеля, силуэты всадника и лошади на вершине холма, забранные в ромб, постоялец мог прочитать следующее:
«Добро пожаловать в Карсон-Сити, самый дружелюбный город Невады. Добро пожаловать в отель «У ранчера», самый дружелюбный отель в Карсон-Сити! В вашем номере прибиралась Дарлин. Если что-то не так, пожалуйста, наберите 0, и мы сразу все исправим. Этот конверт оставлен для того, чтобы вы, если вам все понравилось, могли при желании отблагодарить горничную.
Повторюсь, добро пожаловать в Карсон и добро пожаловать в отель «У ранчера».
Уилльям Эвери, менеджер».
Очень часто горшочек с медом оказывался пустым. Она находила конверты порванными в корзинке для мусора, смятыми в углу (словно сама мысль о чаевых для горничной повергала постояльцев в ярость), плавающими в унитазе, но иногда Дарлин ждал маленький, но приятный сюрприз, особенно, если игральные автоматы и карточные столы вечером благоволили к гостю отеля. И 322-й, определенно решил отблагодарить горничную: оставил четвертак, это же надо! Теперь она сможет оплатить ортодонтические скобы Пэтси и купить Полу игровую приставку «Сега», о которой он так давно мечтал. Ему даже не придется ждать Рождества, он получит ее, как…
— Как подарок ко Дню благодарения, — воскликнула она. — Действительно, почему нет? И я заплачу за кабельное телевидение, так что нам не придется отказываться от многих каналов, наоборот, еще добавим «Диснеевский», и, наконец, проконсультируюсь у врача насчет болей в спине… черт, какая же я теперь богатая! Если я смогу найти вас, мистер, упаду перед вами на колени и буду целовать ваши гребаные ноги.
Как же, размечталась: 322-й давно уехал. «У ранчера», возможно, лучший отель Карсон-Сити, но большинство постояльцев все равно останавливались лишь на одну ночь, проездом. В семь утра, когда Дарлин входила в дверь служебного входа, они поднимались, брились, принимали душ, иной раз глотали таблетки от похмелья. А пока она пила кофе с Гердой, Мелиссой и Джейн (старшей горничной, с огромным бюстом и суровым, ярко накрашенным ртом) и собирала тележку, готовясь к трудовому дню, ковбои, дальнобойщики и коммивояжеры выписывались из отеля и отправлялись по своим делам, то ли наполнив горшочек меда, то ли оставив пустым.
322-й, этот джентльмен, бросил в него четвертак. И, возможно, добавил к этому что-нибудь на простынях, не говоря уже о сувенире, а то и двух, в унитазе. Потому что есть люди, которые только дают и дают. Просто не могут без этого.
Дарлин вздохнула, вытерла мокрые щеки подолом фартука И окончательно вскрыла конверт: 322-й не поленился заклеить его, и она, в спешке, оторвала уголок, из которого и вывалился четвертак. Она уже хотела бросить четвертак обратно, но увидела в конверте сложенный листок бумаги с логотипом отеля. Вытащила его. Под силуэтом всадника и лошади и словами «ВЕСТОЧКА С РАНЧО» 322-й большими буквами написал карандашом семь слов:
«Это четвертак, приносящий удачу! Правда! Ты счастливая!»
— Здорово! — фыркнула Дарлин. — У меня двое детей и муж, который уж пять лет, как забыл вернуться домой с работы, так что кусочек удачи мне, конечно, не помешает, — тут она снова рассмеялась, можно сказать, хохотнула, и бросила четвертак в конверт. Пошла в ванную, заглянула в унитаз. Ничего, кроме чистой воды. Пустячок, но приятно.
Они принялась за уборку, которая не заняла много времени. Четвертак, конечно, издевка, думала она, но в остальном 322-й вел себя достойно. Никаких пятен на простынях, никаких неприятных сюрпризов (за пять лет работы горничной, она пошла работать, как только Дек бросил ее, она как минимум четыре раза находила потеки подсыхающей спермы на экране телевизора, а один — лужу мочи в ящике комода), никаких пропаж. Так что ей осталось только перестелить постель, вымыть раковину и унитаз и сменить полотенца. За этими занятиями она не переставала размышлять, а как выглядел 322-й, что он за мужчина, если оставляет женщине, в одиночку воспитывающей двоих детей, двадцать пять центов. Должно быть, из тех, кто может одновременно смеяться и оставаться злобным, предположила она, с татуировками на руках, похожий на персонажа, который сыграл Вуди Харрелсон в фильме «Прирожденные убийцы».
«Он же ничего обо мне не знает, — мелькнула мысль, когда она выходила в коридор. — Возможно, он — пьяница, и решил, что это забавно. И действительно забавно, иначе чего ты так смеялась?»
Точно. Иначе чего она смеялась?
Толкая тележку к номеру 323, она решила, что отдаст четвертак Полу. Из ее двоих детей, так уж получалось, Полу, в сравнении с Пэтси, она уделяла меньше внимания. Семилетний, он по большей части молчал и хлюпал носом. Дарлин иной раз думала, что Пол, должно быть, единственный малолетний астматик в городе, расположенном в пустыне и славящемся чистым, сухим воздухом.
Она вздохнула и открыла 323-й, в надежде, что найдет в горшочке с медом пятьдесят баксов, а то и сотку. Конверт она увидела сразу, прислоненный к телефонному аппарату, как она его и оставляла. Заглянула в него, хотя и заранее знала, что он пуст. Не ошиблась.
Зато 323-й оставил ей кое-что в унитазе.
— Вы только посмотрите, счастья уже привалило, — вырвалось у Дарлин. Она вновь начала смеяться, когда спускала воду… не могла иначе.
Однорукий бандит, один единственный, стоял в вестибюле отеля «У ранчера», и хотя за пять лет работы Дарлин ни разу не подходила к нему, в тот день, направляясь на ленч, она сунула руку в карман, обнаружила порванный конверт и решительно шагнула к поблескивающей хромом приманке для дураков. Она не забыла о намерении отдать четвертак Полу, но что такое четвертак в наши дни для ребенка? На него даже не купишь паршивую бутылочку «колы». И внезапно ей захотелось избавиться от этой чертовой монетки. Болела спина, после кофе вдруг разыгралась изжога, настроение резко упало. Мир потускнел перед глазами, и вину она возлагала на этот чертов четвертак… словно он генерировал импульсы, которые портили ей здоровье и настроение.
Герда вышла из лифта аккурат в тот момент, когда Дарлин встала перед игральным автоматом и вытащила четвертак из конверта.
— И ты туда же? — удивилась Герда. — Ты? Нет, никогда… не могу поверить своим глазам.
— Тогда смотри в оба, — ответила Дарлин и бросила монету в щель, над которой значилось: «БРОСЬТЕ 1, 2 ИЛИ 3 МОНЕТЫ». — Начало положено.
И уже отвернулась, чтобы уйти, но в последний момент словно вспомнила о том, что «бандита» надо дернуть за ручку. Вновь отвернулась, даже не стала смотреть, как с калейдоскопической скоростью меняются изображения в трех окошечках, поэтому и не увидела, как во всех, одном за другим, высветились колокола. Остановилась она, лишь услышав, как на поддон в нижней части автомата посыпались четвертаки. Ее глаза широко раскрылись, потом она подозрительно сощурилась, словно это была еще одна шутка… или продолжение первой.
— Ты фыиграла! — воскликнула Герда, от волнения в голос вернулся шведский акцент. — Дарлин, ты фыиграла!
Она проскочила мимо Дарлин, которая стояла, как вкопанная, слушая звон монет, падающих на поддон. Долгий, нескончаемый звон. «Я счастливая, думала она. — Я счастливая».
Наконец, высыпались все монетки.
— Боже! — восклицала Герда. — Боже! Подумать только, мне эта чертофа машина не фыдала ни цента, хотя я скормила ей уйму четфертаков! Как тебе пофезло! Здесь никак не меньше пятнадцати доллароф, Дарл! А что бы было, если бы ты бросила три четфертака!
— Такого счастья я бы не пережила, — ответила Дарлин. Ей хотелось плакать. Она не знала, почему, но хотелось. Чувствовала, как слезы собираются под веками и жгут уголки глаз. Герда помогла ей собрать все четвертаки с поддона и, ссыпанные в карман, они заметно перекосили униформу Дарлин. Она подумала о том, что должна купить Полу какую-нибудь игрушку. Игровая приставка «Сега», которую он хотел, стоила, конечно, гораздо дороже пятнадцати долларов, но их хватило бы на одну из электронных игрушек в витрине «Радио- Шэк» в торговом центре, на которые он всегда смотрел, но не просил купить, знал, что бесполезно, ума у него хватало, как и соплей, но смотрел, буквально пожирал глазами.
«Не купишь ты игрушку, — сказала она себе. — Деньги уйдут на пару туфлей… или на чертовы ортодонтические скобы Пэтси. Пол возражать не будет, и ты это знаешь».
«Нет, Пол не стал бы возражать, да и, вообще, кто стал бы его спрашивать, — подумала она, перебирая пальцами четвертаки и прислушиваясь к их позвякиванию. — На что тратить деньги, решаешь ты. Пол знает, что радиоуправляемые яхты, автомобили и самолеты, так же недостижимы, как и приставка «Сега» и все игры, в которые можно на ней играть. Ими можно только любоваться, как картинами в музее. А вот для тебя…»
Что ж, может, она и купит ему какую-нибудь ерунду на нежданно свалившиеся деньги. Какой-нибудь милый пустячок. Чтобы удивить его.
И себя.
Себя она удивила, это точно. Более чем.
В тот вечер решила идти домой пешком, не села в автобус. И, миновав половину Северной улицы, свернула в казино «Серебряный город», где ранее не бывала ни разу. Четвертаки она обменяла на бумажные купюры, их набралось на восемнадцать долларов, еще в отеле, и теперь, чувствуя, что в ее тело вселилась посторонняя душа, направилась к рулетке и онемевшей рукой протянула купюры крупье. Собственно, и рука уже не принадлежала ей, команды отдавал кто-то другой.
«Это неважно, — говорила она себе, кладя все восемнадцать розовых долларовых фишек в сектор, маркированный словом «НЕЧЕТ». — Ты ставишь четвертак, и не важно, что теперь он превратился в восемнадцать розовых фишек, это попытка человека подшутить над горничной, которую он никогда не видел. Всего лишь четвертак, и ты хочешь от него избавиться, потому что он, пусть умножился и изменил форму, все равно посылает плохие импульсы».
— Ставок больше нет, ставок больше нет, — проворковал крупье и запустил шарик в противоход вращающемуся колесу. Шарик прыгал, прыгал, попал в гнездо и Дарлин на мгновение закрыла глаза. Когда открыла, увидела, что шарик крутится вместе с колесом в гнезде с числом 15.
Крупье пододвинул к Дарлин еще восемнадцать фишек, они напоминали ей раздавленные леденцы «Канада минт». Дарлин взяли их и передвинула все фишки на красное. Крупье посмотрел на нее, удивленно изогнул бровь, как бы молчаливо спрашивая, уверена ли она в принятом решении. Она кивнула, и он крутанул колесо. Шарик остановился на красном. Увеличившуюся горку фишек Дарлин поставила на черное.
Потом на нечетное число.
Потом на четное.
В итоге перед ней лежали пятьсот семьдесят шесть долларов и ей казалось, что она перенеслась на другую планету. Видела она перед собой не черные, зеленые и розовые фишки, а ортодонтические скобы и радиоуправляемую подлодку.
«Я счастливая, — думала Дарлин Пуллен. — Я счастливая, счастливая».
Она вновь поставила фишки, все фишки, и толпа, которая всегда собирается вокруг победителя в игорных городах, даже в пять часов дня, застонала.
— Мэм, я не могу разрешить такую ставку без одобрения питбосса, — в его голосе слышались извиняющиеся нотки. И выглядел он куда более взъерошенным, чем в тот момент, когда Дарлин, в сине-белой полосатой униформе горничной, подошла к его столу. Она поставила деньги на второй из трех секторов, на номера с 13 по 24.
— Так позови его сюда, сладенький, — проворковала Дарлин и ждала, спокойная, ногами здесь, на Матери-Земле, в Карсон-Сити, штат Невада, в семи милях от первого большого месторождения серебра, открытого в 1878 году, а головой на планете Шампаньола, пока питбосс и крупье совещались, а собравшаяся толпа перешептывалась. Наконец, питбосс подошел к ней и попросил написать на розовом листке, который вырвал из блокнота, ее имя, фамилию, адрес и телефонный номер. Дарлин написала, с интересом отметив, что почерк совершенно не похож на ее собственный. Она держалась спокойно, абсолютно спокойно, да только руки очень уж сильно дрожали.
Питбосс повернулся к крупье и его палец описал в воздухе круг: мол, верти.
На этот раз стук прыгающего белого шарика разнесся далеко: толпа затаила дыхание, ставку сделала одна Дарлин. Происходило сие в Карсон-Сити — не в Монте-Карло, а для Карсон-Сити это была невероятно крупная ставка. Шарик прыгал и прыгал, упал в гнездо, подскочил, упал в другое, подскочил. Дарлин закрыла глаза.
«Счастливая, — думала она, молилась. — Счастливая, счастливая мать, счастливая женщина».
Толпа застонала, то ли в ужасе, то ли от восторга. Она поняла, что колесо замедлилось и уже видны числа. Дарлин открыла глаза, точно зная, что лишилась четвертака.
Но не лишилась.
Маленький белый шарик лежал в гнезде с цифрой 13.
— Господи, дорогуша, — прошептала женщина, которая стояла у нее за спиной, — дайте мне вашу руку, я хочу потереться об вашу руку, — Дарлин дала, женщина коснулась руки, так нежно, с обожанием. Голова ее по-прежнему находилась на Шампаньоле, поэтому она словно издалека видела и чувствовала, как об ее руку потерлись двое, еще четверо, потом шестеро, всем хотелось поймать ее удачу, словно удача распространялась, как инфекция.
А мистер Рулетка пододвигал к ней горы и горы фишек.
— Сколько? — едва слышно выдохнула она. — Сколько здесь всего?
Тысяча семьсот двадцать восемь долларов, — ответил он. — Поздравляю вас, мэм. На вашем месте я бы…
— Но вы на своем, — оборвала его Дарлин. — Я хочу поставить все на одно число. Вот это, — она указала на «25», — за ее спиной кто-то вскрикнул, совсем как при оргазме. — До последнего цента.
— Нет, — отрезал питбосс.
— Но…
— Нет, — повторил он, и она, проработавшая на мужчин большую часть жизни, поняла, что это тот самый случай, когда слова не расходятся с их значением. — Таковы правила заведения, миссис Пуллен.
— Хорошо, — кивнула она. — Хорошо, трусохвост, — она вновь пододвинула к себе фишки. — Сколько я могу поставить на одно число?
— Одну минутку, — ответил питбосс.
Отсутствовал он почти пять минут. Все это время колесо простаивало. Никто не разговаривал с Дарлин, но к ее рукам то и дело прикасались или разглаживали их, словно она плюхнулась в обморок. Вернулся питбосс с высоким лысым мужчиной в смокинге и очках с золотой оправой. Смотрел он не на Дарлин, а сквозь нее.
— Восемьсот долларов, — вынес он вердикт, — но я бы на вашем месте этого не делал, — его взгляд упал на ее грудь, обтянутую униформой, вернулся к глазам. — Я советую вам обналичить ваш выигрыш, мадам.
— Я не думаю, что от ваших советов может быть какая-то польза. Со знанием жизни у вас не очень. Наверное, не сможете отличить собачье дерьмо от шакальего, — рот высокого и лысого закаменел, а она повернулась к мистеру Рулетке. — Приступай.
Мистер Рулетка написал на табличке $800 и накрыл ею поле с числом 25. Затем крутанул колесо и бросил шарик. Теперь замерло уже все казино, не трещали даже игральные автоматы. Дарлин подняла голову и не удивилась, увидев на экранах телевизоров, ранее показывавших скачки и бокс, вращающееся колесо рулетки и… себя.
«Теперь я еще и телезвезда. Я счастливая. Счастливая. Я такая счастливая».
Шарик подпрыгивал. Шарик скакал. Залетел в гнездо, выбрался оттуда, маленький белый дервиш, танцующий на полированном дереве рулеточного колеса.
— Соотношение! — воскликнула она. — Какое соотношение?
— Тридцать к одному, — ответил высокий и лысый. — Ваш выигрыш может составить двадцать четыре тысячи долларов, мадам.
Дарлин закрыла глаза…
…и открыла их в номере 322. Она все сидела на стуле, с конвертом в одной руке, а четвертак вывалился из пальцев второй на пол. На щеках еще не просохли слезы смеха.
— Я счастливая, — повторила она себе и заглянула в конверт.
Никакой записки. Очередная фантазия, от которых только расстраиваешься.
Вздохнув, Дарлин сунула четвертак в карман униформы и принялась за уборку 322-го.
Вместо того, чтобы, как обычно, отвести Пола после школы домой, Пэтси пришла с ним в отель.
— Он забросал всю школу соплями, — объяснила она матери, голос переполняло отвращение к младшему брату. — Из носа просто течет. Я подумала, может, ты захочешь показать его врачу.
Пол молча смотрел на нее слезящимися глазами. Кончик носа у него раздулся и покраснел. Они стояли в вестибюле отеля. Номер в этот момент никто снять не желал, так что мистер Эвери (все горничные ненавидели этого самодовольного коротышку) покинул регистрационную стойку. Должно быть, сидел у себя в кабинете, лакомился курицей.
Дарлин пощупала Полу лоб, горячий, вздохнула.
— Пожалуй, ты права. Как ты себя чувствуешь, Пол?
— Нормально, — пробубнил Пол.
Даже Пэтси опечалилась.
— Наверное, он умрет до того, как доживет до шестнадцати. Единственный случай, скажем, мгновенной смерти от СПИДа, в истории человечества.
— Заткни свой маленький грязный рот, — прикрикнула на нее Дарлин, куда как резче, чем собиралась, но больше обиделся Пол, сжался, отвел от нее глаза.
— Он прямо-таки младенец, не унималась Пэтси. Любая зараза к нему так и липнет.
— Нет, не младенец. Чувствительный, да. И сопротивляемость организма у него ослабленная, — она порылась в кармане униформы. — Пол? Дать тебе?
Он посмотрел на мать, увидел четвертак, улыбнулся.
— И что ты собираешься с ним делать? — спросила Пэтси, когда мальчик взял четвертак. — Пригласишь на свидание Дейдру Маккаусленд? — Пэтси фыркнула.
— Я что-нибудь придумаю, — ответил Пол.
— Оставь его в покое, — бросила Дарлин. — Хоть какое-то время не доставай на него, тебе это по силам?
— Да, но что я за это получу, — спросила ее Пэтси. — Я привела его сюда в целости и сохранности, я всегда привожу его в целости и сохранности, так что я за это получу?
«Ортодонтические скобы, — подумала Дарлин, — если я сумею заплатить за них». И на нее вдруг навалилась тоска, ощущение, что жизнь темна и беспросветна, что над головой постоянно висит мусорный контейнер, который в любой момент может свалиться на тебя и превратить в лепешку. А счастья, так его просто нет. Об удаче лучше и не мечтать.
— Мама? Мамик? — обеспокоилась Пэтси. — Мне ничего не надо. Я шучу, ты же знаешь.
— У меня есть для тебя «Сасси», если хочешь, — попыталась улыбнуться Дарлин. — Нашла в одном и номеров, где прибираюсь, и положила в свой шкафчик.
— Этого месяца? — спросила Пэтси.
— Между прочим, этого. Пойдем.
Они уже пересекли половину вестибюля, когда услышали характерный звук падения монеты в щель игрального автомата, скрип ручки и шебуршание трех барабанов: Пол нашел применение четвертаку.
— Ах ты тупоголовый козел, теперь уж тебе достанется! — закричала Пэтси. Но особой злости в ее голосе не слышалось. — Сколько раз мамик говорила тебе не транжирить деньги. Игральные автоматы для туристов!
Но Дарлин даже не повернулась. Она стояла и смотрела на дверь, которая вела в страну горничных, где рядком висели дешевые платья из «Амеса» и «Уол-Марта», похожие на несбывшиеся и забытые мечты, где тикали часы, где воздух всегда пах духами Мелиссы и туалетной водой Джейн. Она стояла, прислушиваясь к шебуршанию вращающихся барабанов, стояла в ожидании звона монет, падающих на поддон, и к тому времени, когда они начали падать, уже думала о том, что попросит Мелиссу приглядеть за детьми, пока она сходит в казино. Много времени на это не уйдет.
«Я счастливая», — подумала она и закрыла глаза. В темноте под веками, падающие монеты звенели особенно громко. Словно шлак сыпался на крышку гроба.
И все будет так, как она себе это представляла, Дарлин в этом нисколько не сомневалась, но тем не менее, продолжала видеть жизнь в образе огромной кучи шлака. И видение это никуда не уходило, как пятно, которое не удается свести с любимой блузки.
Однако, Пэтси нужны ортодонтические скобы, Полу — хороший врач, чтобы избавить его он вечных соплей и постоянно слезящихся глаз, ему нужна игровая приставка «Сега», а Пэтси — цветное нижнее белье, в котором она будет казаться себе красивой и сексуальной, и ей нужно… что? Что ей нужно? Чтобы вернулся Дек?
«Конечно, только возвращения Дека мне и не хватает, — подумала она, чуть не рассмеявшись. — Он нужен мне, как пубертатный период, или боль в спине. Мне нужно… ну…
(ничего)».
Да, именно так. Совсем ничего, нуль. Черные дни, пустые ночи, и смех круглые сутки.
«Мне ничего не нужно, потому что я счастливая», — думала она, стоя с закрытыми глазами. Слезы сочились из-под опущенных век, пока за ее спиной Пэтси кричала, что есть мочи: «О, дерьмо! О, это же чудо, у тебя джекпот, Поли! У тебя чертов джекпот!»
«Счастливая, — думала Дарлин. — Такая счастливая, о, какая же я счастливая!»
Ты не видишь дальше собственного носа, сказала она. И слегка перегнула палку. Может, во многом он заслуживал ее насмешек, но кое-что все-таки видел. И вот теперь, когда небо над хребтом Уинд-Ривер подернулось померанцевой рыжиной, Дэвид окинул станцию взглядом и понял — Уиллы здесь нет. Да откуда мне знать, одернул он себя, однако так думала только его голова — у занывшего вдруг желудка имелось другое мнение.
Он пошел искать Лэндера, который относился к Уилле с симпатией. Когда она проворчала, что «Амтрак», из-за которого они торчат в этом захолустье, не лучше кучи дерьма, старик сказал: языкастая девка. Большинству было на нее плевать, чем бы там ни провинился «Амтрак».
— Тут несет черствыми крекерами! — крикнула Хелен Палмер, когда Дэвид поравнялся с ней.
Она снова пробралась к излюбленной скамейке в углу. Сейчас за ней присматривала женщина по фамилии Райнхарт, дав ее мужу небольшую передышку. Она улыбнулась Дэвиду.
— Вы не видели Уиллу? — спросил Дэвид.
Миссис Райнхарт с прежней улыбкой покачала головой.
— А на ужин у нас рыба! — прогремела Хелен Палмер. Во впадинке у нее на виске пульсировал клубок голубых жилок. Люди стали оборачиваться. — Час от ч-часу не легче!
— Тише, Хелен! — шикнула миссис Райнхарт. Ее могли бы звать Салли, хотя такое имя Дэвид точно запомнил бы — Салли в последнее время попадаются нечасто. Теперь над миром властвуют всевозможные Эмбер, Эшли и Тиффани. Уилла — еще один вымирающий вид. При этой мысли у него опять похолодело в желудке.
— Крекерами! — бушевала Хелен. — Старыми вонючими крекерами!
Генри Лэндер сидел на скамейке под часами, обняв жену за талию. Взглянув на Дэвида, он покачал головой.
— Ее здесь нет. Такие дела. Если ушла в город, тебе еще повезло. Могла и слинять потихоньку. — И он многозначительно поднял большой палец.
Вряд ли невеста Дэвида подалась бы на запад без него, в такое он верить отказывался. А вот в то, что ее здесь не было… Он почуял ее отсутствие, даже не успев всех пересчитать. В памяти всплыла строчка из какого-то старого рассказа или стихотворения о зиме: «И пустоты крик, в сердце гулкий крик».[108]
Станция представляла собой узкую дощатую горловину. По всей ее длине под флуоресцентными лампами прохаживались люди. Другие с опущенными плечами сидели на скамейках — такую позу можно встретить только в подобных местах, где пассажирам приходится терпеливо ждать, пока возникшие невесть откуда проблемы кто-нибудь устранит и можно будет продолжить путешествие. По собственной воле в городки вроде Кроухарт-Спрингс, штат Вайоминг, наведываются немногие.
— Не вздумай ее искать, Дэвид, — сказала Рут Лэндер. — Уже темнеет, а здесь полно всякой живности. И я не про койотов. Тот хромой книготорговец сказал, что видел на той стороне полотна, возле пакгауза, парочку волков.
— Биггерс, — уточнил Генри. — Его зовут Биггерс.
— Да мне-то что, хоть Джек Потрошитель, — буркнула Рут. — Я это к чему: ты уже не в Канзасе, Дэвид.
— Но если она…
— Она ушла еще до заката, — перебил его Генри Лэндер.
Будто при свете дня волк (или медведь) не станет нападать на беззащитную женщину. Хотя как знать. Дэвид был банковским служащим, а не специалистом по дикой природе. И он был молод.
— Если придет аварийный состав, а ее здесь не будет, она останется здесь.
У него никак не получалось довести до их сознания эту простую мысль. «Не контачило», как выражались ребята из чикагского офиса.
Генри поднял брови:
— Хочешь сказать, если вы оба опоздаете на поезд, будет чем-то лучше?
Если они оба опоздают, то либо поедут на автобусе, либо дождутся следующего состава. Лэндеры не могли этого не понимать. Или все-таки?.. Их усталость бросалась в глаза. Перед Дэвидом сидела пара измученных людей, временно застрявших в краю ковбойских комбинезонов. Но кого вообще заботит судьба Уиллы? Если она сгинет на просторах Высоких равнин, кто еще о ней вспомнит, кроме Дэвида Сэндерсона? Ее здесь даже недолюбливали. Эта стерва Урсула Дэвис однажды заявила ему, что если бы мать Уиллы вовремя убрала из ее имени последнюю букву, «оно подходило бы ей куда больше».
— Схожу в город, поищу ее, — решил он.
Генри вздохнул.
— Сынок, ты совершаешь большую глупость.
— Мы ведь не сможем пожениться в Сан-Франциско, если она останется в Кроухарт-Спрингс, — возразил он, надеясь обратить все в шутку.
Мимо проходил Дадли. Дэвид не знал, имя это или фамилия — знал только, что Дадли занимал должность в компании «Стейплс» и направлялся в Миссулу на какое-то региональное совещание. Обычно Дадли держался тихо, поэтому ослиное ржание, которым он огласил вечерние тени, не просто удивляло — шокировало.
— Если поезд придет и вы на него не успеете, — сказал он, — можете разыскать мирового судью и оформить брак прямо здесь. А когда вернетесь на восток, будете рассказывать друзьям, что у вас была настоящая ковбойская свадьба. Иииии-аааа, братишка!
— Лучше не надо, — вновь подал голос Генри. — Мы здесь надолго не задержимся.
— И что, мне ее тут бросить? Ересь какая-то.
Он отошел, пока Лэндер и его жена не нашлись с ответом. На соседней скамейке Джорджия Эндрисон смотрела, как ее дочь в красном дорожном платьице скачет по грязному плиточному полу. Пэмми Эндрисон словно и не знала, что такое усталость. Дэвид попытался вспомнить, видел ли ее хоть раз спящей с тех пор, как их поезд сошел с рельсов возле железнодорожного узла Уинд-Ривер и они застряли здесь как никому не нужная посылка на заброшенной почте. Кажется, один раз видел — у матери на коленях. Впрочем, это могло быть и ложное воспоминание, порожденное уверенностью, будто пятилетним детям полагается много спать.
Пэмми бесенком скакала с плитки на плитку, превратив пол станции в гигантские классики. Из-под красного подола выглядывали пухлые коленки.
— Жил-был один парень, его звали Бадом, — вывела она на тягучей высокой ноте, от которой у Дэвида заныли пломбы. — Он шел и упал, и шлепнулся задом. Жил-был один парень, его звали Дэвид. Он шел и упал, и поранил свой бэвид.
Она захихикала и показала пальчиком на Дэвида.
— Пэмми, а ну-ка прекрати! — цыкнула на нее Джорджия Эндрисон и, одарив Дэвида улыбкой, откинула с лица набежавшую прядь.
В этом жесте проглядывала невероятная усталость. Он подумал, что с такой резвуньей дорога покажется вдвое длинней, особенно если учесть отсутствие на горизонте мистера Эндрисона.
— Видели Уиллу? — спросил он.
— Вышла.
Она показала на табличку над дверью: «К ОСТАНОВКЕ РЕЙСОВЫХ АВТОБУСОВ И ТАКСИ. ЗАБЛАГОВРЕМЕННО БРОНИРУЙТЕ ГОСТИНИЧНЫЕ НОМЕРА ПО БЕСПЛАТНОМУ ТЕЛЕФОНУ».
К нему подковылял Биггерс.
— А вот я без хорошей винтовки нос бы наружу не показывал. Здесь водятся волки. Сам видел.
— Жила одна тетя, ее звали Уилла, — пропела Пэмми, — от головной боли таблеточки пила. — И она с хохотом повалилась на пол.
Биггерс — книготорговец — не стал дожидаться его ответа и захромал дальше. Его тень то вырастала, то сжималась в свете флуоресцентных ламп.
В проеме двери с табличкой скучал Фил Палмер, страховой агент на пенсии. Они с супругой направлялись в Портленд. Там им предстояло какое-то время погостить у старшего сына и его жены, однако Палмер по секрету рассказал Уилле и Дэвиду, что Хелен скорее всего уже никогда не вернется на восток. Ее одновременно подтачивали рак и болезнь Альцгеймера. Уилла брякнула что-то насчет «два по цене одного». Когда Дэвид упрекнул ее в черствости, она посмотрела на него, открыла рот, но в конце концов лишь мотнула головой.
Палмер, как обычно, спросил:
— Эй, сучок, есть бычок?
На что Дэвид, как обычно, ответил:
— Я не курю, мистер Палмер.
И в ответ традиционное:
— А я на всякий случай.
Дэвид ступил на бетонированную платформу, где пассажиры дожидались автобуса до Кроухарт-Спрингс. Палмер нахмурил брови.
— Не советовал бы, мой юный друг.
С другой стороны станции, где полынь и ракитник вплотную подобрались к путям, послышался вой. Это могла быть большая собака, но не обязательно. К первому голосу присоединился второй. Слившись в единой гармонии, они стали удаляться.
— Дошло, о чем я, красавчик? — И Палмер ухмыльнулся, словно концерт был устроен по его заказу.
Дэвид повернулся и начал спускаться по ступенькам; ветер трепал на нем куртку. Он шел быстро, боясь передумать, но по-настоящему тяжело дался только первый шаг. Потом его подстегивали мысли об Уилле.
— Дэвид, — позвал Палмер уже без всякой шутливости в голосе. — Не надо.
— С какой стати? Она ведь ушла. И вообще, волки вон там. — Он показал большим пальцем через плечо. — Если это они.
— Да кто же еще, они самые. Ну допустим, они тебя и не тронут — думаю, в это время года им хватает прокорма. Вот только какая нужда вам обоим застревать в этой Богом забытой дыре только из-за того, что ей вдруг захотелось городской шумихи?
— Вы, кажется, не понимаете — она же моя девушка.
— Позволь поведать тебе одну неприятную истину, друг мой: если бы она и в самом деле считала себя твоей девушкой, то не поступила бы подобным образом. Ты так не думаешь?
Дэвид помолчал, запутавшись в собственных мыслях. Из-за того, наверное, что не видел дальше собственного носа. Так сказала Уилла. Наконец он повернулся и поднял взгляд на Фила Палмера.
— По-моему, не годится бросать невесту в такой глуши.
Вот как я думаю.
Палмер вздохнул.
— Вот пускай один из этих любителей отбросов цапнет тебя за задницу. Может, поумнеешь. Малышке Уилле Стюарт ни до кого нет дела, и не замечаешь этого один ты.
— Если попадется круглосуточный магазинчик, взять вам пачку сигарет?
— А почему бы, чтоб тебя, и нет? — проворчал Палмер. Дэвид зашагал по безлюдной стоянке, которую пересекала надпись «МАШИНЫ НЕ ПАРКОВАТЬ. МЕСТА ДЛЯ ТАКСИ». Вдруг старик крикнул: — Дэвид!
Он обернулся.
— Автобус будет только завтра, а до города три мили. Так написано на стенке информационного киоска. Если туда и обратно, получается шесть миль. Пешком. Это как минимум два часа, а ведь тебе еще надо ее найти.
Дэвид в знак понимания поднял руку и пошел дальше. С гор дул ветер, и довольно холодный, но ему нравилось, как тот треплет его легкую куртку и взъерошивает волосы. Поначалу он выглядывал по обеим сторонам дороги волков, но вскоре мысли вернулись к Уилле. Вообще после второй или третьей их встречи его ум редко был занят чем-нибудь другим.
Ей не хватало городской шумихи, здесь Палмер попал в точку, вот только Дэвид сомневался, что Уилла думает только о себе. На самом деле ей просто надоело торчать на станции с кучкой старых пердунов, которым лишь бы побрюзжать о том, как они не успеют туда, как опоздают сюда и так далее. Скорее всего городок ничего особенного собой не представлял, но там теоретически можно было поразвлечься, и это перевесило для нее риск, что подарочек от «Амтрака» придет в ее отсутствие.
Ну и куда же ее занесло в поисках развлечений?
Конечно же, в Кроухарт-Спрингс, где железнодорожный вокзал ютится чуть ли не в сарае, который может похвастаться лишь надписью «ВАЙОМИНГ — ШТАТ РАВНОПРАВИЯ»[109] красной, белой и синей краской на зеленой стене, нет ночных клубов в полном смысле слова. Ни клубов, ни дискотек, а вот бары — другое дело. В один из них она, видимо, и заглянула. Хоть как-то разгонит скуку.
Наступила ночь, и небо от востока до запада ковром с тысячами блесток усыпали звезды. Между двумя горными пиками выглянул, да там и остался полумесяц, озарив полоску шоссе и прилегавшие пустоши больничным светом. На станции ветер лишь посвистывал в застрехах, а здесь в воздухе стоял странный гул. Дэвиду вспомнилась занудная песенка Пэмми Эндрисон.
Он шел, прислушиваясь, не приближается ли к станции поезд. Поезда не было; но когда ветер на минуту стих, послышалось отчетливое «цок-цок-цок». Обернувшись, он увидел на разделительной линии автострады 26, шагах в двадцати от себя, волка. Размерами зверь едва уступал теленку, шкура у него была свалявшаяся, как мех шапки-ушанки. В свете звезд шерсть казалась почти черной, глаза — желтыми, цвета мочи. Увидев Дэвида, волк ощерился и запыхтел, как маленький локомотив.
Времени на испуг не оставалось. Дэвид сделал шаг к волку, хлопнул в ладоши и крикнул:
— А ну пшел отсюда! Пшел, пшел!
Волк поджал хвост и дал стрекача, оставив на асфальте дымящуюся кучку. Дэвид позволил себе ухмылку, но подавил смех, чтобы не искушать понапрасну судьбу. Вместе со страхом навалилось непонятное, отрешенное. Он подумал, не сменить ли имя на «Вольф Перрипугер». Для банкира в самый раз.
На сей раз Дэвид все-таки не удержался от смеха. Он зашагал дальше, то и дело поглядывая через плечо. Волк не возвращался. Зато вернулась уверенность, что рано или поздно издалека донесется пронзительный свисток поезда; тогда вагоны с путей уберут, и заскучавшие пассажиры — Палмеры, Лэндеры, хромой Биггерс, неугомонная Пэмми и все прочие — отправятся дальше.
Ну и что с того? «Амтрак» придержит их багаж в Сан-Франциско; уж в этом на них можно положиться. А они с Уиллой поищут местный автовокзал. В «Грейхаунде» наверняка слыхали о существовании Вайоминга.
Наткнувшись на пустую банку из-под «Будвайзера», он стал пинать ее перед собой, пока вконец не смял и не зашвырнул в кусты. Пока Дэвид решал, лезть за ней или нет, до его ушей донеслась еле слышная музыка — басовые риффы и плач стил-гитары,[110] при звуках которой ему всегда представлялись слезы из жидкого хрома. Даже в самых веселых песнях.
Сейчас она сидела там и слушала эту музыку. И вовсе не потому, что поблизости не нашлось других заведений — просто место было подходящее. Дэвид это чувствовал. Он оставил банку в покое и зашагал на звук стил-гитары, поднимая кроссовками клубы пыли, которую тут же уносил ветер. Вскоре послышался стук ударных, затем показалась красная неоновая стрела под вывеской с цифрами 26. Ничего удивительного. Это ведь автострада 26, так что для хонки-тонка[111] название вполне логичное.
Перед баром располагались две стоянки. Одна была заасфальтирована и до отказа забита пикапами и легковушками, в основном подержанными и американского производства. На другой, посыпанной гравием, натриевые лампы заливали белым сиянием ряды дальнобойных фур. Теперь Дэвид отчетливо различал партии соло- и ритм-гитары. На козырьке красовалась вывеска: «ТОЛЬКО СЕГОДНЯ ВЕЧЕРОМ — «СОШЕДШИЕ С РЕЛЬСОВ»! ВХОД $5. ИЗВИНИТЕ».
«Сошедшие с рельсов», — подумал он. Да, группу она нашла подходящую.
Пятерка у него имелась, но вестибюль пустовал. За дверью виднелась деревянная танцевальная площадка, битком набитая танцующими парочками, одетыми в основном в джинсы с ковбойскими ботинками и самозабвенно тискавшими друг другу ягодицы под звуки «Столько дней, прошедших зря». Музыканты играли громко, слезливо и, насколько мог судить Дэвид Сэндерсон, исправно попадали в ноты.
В ноздри ударил запах пива, пота, дешевого одеколона и духов из «Уол-Марта». Смех и гул разговоров — даже лихие выкрики с дальней стороны площадки — словно явились из снов, которые снятся каждую ночь в переломные моменты жизни: снится, что ты пришел неготовым на важный экзамен, или очутился голым посреди толпы людей, или откуда-то падаешь, или тебя занесло в какой-то странный город, и ты бежишь без оглядки навстречу своей судьбе.
Дэвид подумал, не убрать ли пятерку обратно в бумажник, но все-таки просунул голову в окошко кассы и оставил деньги на столе — пустом, если не считать пачки «Лаки-страйк» и романа Даниэлы Стил в мягкой обложке. Затем он прошел в главный зал.
«Сошедшие с рельсов» заиграли что-то веселенькое, и молодежь дружно задергалась, как панки на концерте. Слева посетители постарше выстроились в две линии по дюжине или около того человек в каждой и пустились в пляс. Оглядевшись, Дэвид сообразил, что на самом деле танцевали в один ряд. Всю дальнюю стену занимало зеркало, из-за чего площадка казалась в два раза больше.
Где-то разбился стакан.
— Братишка, а платить-то тебе! — крикнул солист.
Его слова сорвали аплодисменты. Когда в крови бурлит текила, подумал Дэвид, и не такое кажется верхом остроумия. «Сошедшие с рельсов» тем временем устроили инструментальный перерыв.
Над барной стойкой, имевшей форму подковы, висел неоновый красно-бело-синий контур хребта Уинд-Ривер; похоже, в Вайоминге к этой гамме питали особую страсть. Еще одна неоновая вывеска, переливавшаяся теми же цветами, гласила: «ТЫ В КРАЮ ГОСПОДНЕМ, БРАТИШКА». Слева от нее красовался логотип «Будвайзера», справа — «Корз». Перед стойкой в несколько рядов толпились люди. Трое барменов в белых рубашках и красных жилетах орудовали шейкерами, словно шестизарядными револьверами.
Зал был размером со здоровенный амбар — сейчас в нем гудело не меньше пяти сотен человек, — но у Дэвида не возникло сомнений, где искать Уиллу. Мой талисман всегда со мной, подумал он, проталкиваясь через толпу ковбоев и еле удерживаясь, чтобы не заплясать вместе с ними.
За баром и танцплощадкой располагалась небольшая полутемная зала с высокими кабинками. Почти во всех набилось по дружеской компании — со жбаном-другим пива для подкрепления сил; благодаря зеркалу каждая четверка удваивалась до восьмерки. И лишь в одной кабинке еще было куда пристроиться. Там в одиночестве сидела Уилла; ее закрытое платье в цветочек казалось неуместным среди «ливайсов», джинсовых юбок и рубашек с перламутровыми пуговицами. Стол перед ней пустовал — ни выпивки, ни еды.
Сначала Уилла его не увидела, заглядевшись на танцующих. Лицо ее раскраснелось, уголки рта прорезали глубокие морщинки. Здесь она выглядела совершенно чужой, но никогда Дэвид не любил ее больше, чем в эту минуту. Девушка, застывшая на грани улыбки.
— А, Дэвид, — сказала она, когда он протиснулся в кабинку. — Я надеялась, что ты придешь. Даже рассчитывала. Отличные ребята, правда? Такие шумные!
Из-за музыки ей приходилось чуть ли не кричать, но он чувствовал, что ей нравится и это. Мельком взглянув на него, она снова уставилась на танцплощадку.
— Да, ребята что надо, — согласился он. И не покривил душой. Он и сам ощущал, как что-то в нем откликается на музыку — несмотря на вернувшуюся потихоньку тревогу. Теперь, когда Уилла нашлась, у него снова был на уме только чертов поезд. — Солист прямо как Бак Оуэнс.
— Да? — Она с улыбкой посмотрела на него. — А кто такой Бак Оуэнс?
— Да не важно. Пора возвращаться на станцию. Если только ты не хочешь застрять тут еще на несколько дней.
— А что, это идея. Мне здесь нра… ух ты, смотри!
Над площадкой описал дугу стакан, блеснув на миг золотом и зеленью в лучах цветных прожекторов, и где-то вне поля видимости разлетелся вдребезги. Послышались одобрительные возгласы и даже аплодисменты. Уилла тоже захлопала в ладоши, но Дэвид заметил, что парочка накачанных парней с надписями «Охрана» и «Порядок» на футболках уже пробираются к предположительному месту запуска снаряда.
— В таких местах четыре драки за вечер это еще мало, — заметил Дэвид. — Плюс еще одна потасовка за счет заведения ближе к закрытию.
Уилла рассмеялась и пистолетиками наставила на него указательные пальцы.
— Здорово! Хочу на это посмотреть!
— А я хочу вернуться с тобой на станцию. Если тебе вздумается походить по барам в Сан-Франциско, то обязательно выберемся. Обещаю.
Она выпятила нижнюю губу, откинула со лба рыжеватые волосы.
— Это уже будет не то… Ну ты же понимаешь. В Сан-Франциско, наверное, в барах подают… ну, я не знаю… какое-нибудь вегетарианское пиво.
На сей раз расхохотался он. Вегетарианское пиво — это даже смешнее, чем банкир по имени Вольф Перрипугер. И все же тревога не отставала от него. Уж не отсюда ли и смех?
— Мы вернемся после короткого перерыва, — объявил солист, вытирая пот со лба. — А вы пейте до дна и не забывайте — с вами Тони Вильянуэва и «Сошедшие с рельсов».
— Пора надеть хрустальные туфельки и откланяться, — сказал Дэвид, взял ее за руку и стал вылезать из кабинки. Уилла не сдвинулась с места, но и руки его отпускать не стала, и Дэвид опять уселся за стол, чувствуя легкий прилив паники. Теперь ему стало понятно, как чувствует себя рыба, угодившая на крючок: вам уже не сорваться, мистер Окунь, так что добро пожаловать на берег, брюшком вверх… И снова этот взгляд — те же убийственно голубые глаза, те же морщинки в уголках рта, наметившие легкую улыбку… Уилла — девушка, читающая романы по утрам и стихи ночью… Девушка, полагающая теленовости — как она выразилась? — «слишком эфемерными».
— Гляди, — произнесла она, обратив лицо к зеркалу.
В зеркале Дэвид увидел приятную молодую пару с восточного побережья, почему-то застрявшую в Вайоминге. В своем ситцевом платье Уилла смотрелась получше его, но, кажется, так будет всегда. Вопросительно подняв брови, он перевел взгляд на оригинал.
— Нет, посмотри еще раз, — настояла она. Морщинки никуда не делись, но теперь она была серьезна — насколько позволял бушевавший вокруг разгул. — И подумай о том, что я тебе говорила.
С его губ едва не сорвалось: «Ты говорила мне о многом, и я постоянно об этом думаю», однако это был бы типичный ответ влюбленного — милый, но по сути бессмысленный. И поскольку Дэвид все-таки понял, к чему она клонит, он без лишних слов снова посмотрел в зеркало. На сей раз посмотрел по-настоящему — и не увидел никого. Перед его глазами была единственная пустая кабинка в «26». Он перевел взгляд на Уиллу, как громом пораженный… и все же, странное дело, не особенно удивленный.
— Ты хотя бы задумывался, как может привлекательная особа женского пола сидеть тут в гордом одиночестве, когда все ходит ходуном? — спросила она.
Он покачал головой. Нет, не задумывался. Он вообще о многом не задумывался — по крайней мере до этой минуты. Например, когда он в последний раз ел или пил. Или сколько сейчас времени, или когда успело зайти солнце. Он даже не знал, что именно с ними произошло. Просто «Северная стрела» сошла с рельсов, и вот теперь они сидят здесь и слушают кантри-группу, которая по какому-то совпадению называется…
— Я пинал пивную банку, — сказал он. — По дороге сюда я пинал банку.
— Да, — согласилась она, — а когда посмотрел в зеркало, сначала увидел нас. Ощущения — это еще не все, но вот если сложить их с ожиданиями… — Она подмигнула Дэвиду и поцеловала в щеку, прижавшись грудью к его плечу. Ощущения ощущениями, а это было нечто восхитительное — живое, теплое прикосновение. — Дэвид, бедняжка. Прости меня. Но ты молодчина, что пришел. Если честно, я не ожидала.
— Надо вернуться и рассказать остальным.
Она поджала губы.
— Зачем?
— Затем, что…
К их кабинке направились двое мужчин в ковбойских шляпах, ведя под руки двух хохочущих девиц в джинсах, ковбойках и с косичками. Когда они подошли поближе, на лицах у всех возникло одно и то же озадаченное — хотя и не совсем испуганное — выражение, и компания поспешила ретироваться к бару. Они чувствуют наше присутствие, подумал Дэвид. Будто дуновение сквозняка. Вот во что мы превратились.
— Затем, что так будет правильно.
Уилла рассмеялась. В голосе ее прорезалась усталость.
— Ты напоминаешь мне того старичка, что рекламировал овсянку по телевизору.
— Милая, но ведь они все еще ждут поезда!
— А может, он и вправду придет? — Внезапная свирепость Уиллы его немного огорошила. — Ну, тот, о котором поют в песнях — евангельский поезд на небеса, куда ни картежникам, ни кутежникам не пробраться.
— Сомневаюсь, что у «Амтрака» налажено сообщение с раем, — возразил он, надеясь ее рассмешить, но Уилла с угрюмым видом уставилась на свои руки. Вдруг его осенило: — Тебе известно что-то еще? Что-то, чего им лучше не говорить? Я прав?
— Не понимаю, зачем нам вообще утруждать себя, если можно просто остаться здесь, — ответила она. Не проскользнула ли в ее голосе раздраженная нотка? Кажется, да. О существовании такой Уиллы он даже и не подозревал. — Может, ты и чуточку близорук, Дэвид, но ты все-таки пришел, и за это я тебя люблю. — Она снова его поцеловала.
— А знаешь, я ведь встретил волка, — сказал он. — Я хлопнул в ладоши, и он убежал. Теперь думаю, не сменить ли имя на Вольф Перрипугер.
Какое-то мгновение она таращилась на него с отвисшей челюстью, и у Дэвида промелькнула мысль: чтобы по-настоящему удивить женщину, которую я люблю, нам обоим сначала пришлось умереть. Потом Уилла откинулась на мягкую спинку и захохотала во все горло. Проходившая мимо официантка с грохотом выронила поднос, уставленный пивными бутылками, и смачно выругалась.
— Вольф Перрипугер! — сквозь смех выговорила Уилла. — Я буду тебя так называть в постели! «О, Вольф Перрипугер, какой ты у меня большой! Какой волосатый!»
Официантка глядела на пенящееся месиво, не переставая чертыхаться, как моряк в портовой пивнушке… и держалась при этом на почтительном расстоянии от пустой кабинки.
— А думаешь, у нас теперь получится? Ну, заниматься любовью? — спросил Дэвид.
Уилла смахнула слезы:
— Ощущения плюс ожидания, не забыл? Вместе они горы могут свернуть. — Она взяла его за руку. — Я по-прежнему люблю тебя, а ты — меня. Разве нет?
— Не будь я Вольф Перрипугер! — Пока ему еще шутилось, так как мозг Дэвида не желал верить, что его хозяин мертв. Взглянув еще разок в зеркало, он увидел их обоих. Потом только себя — рука сжимала пустоту. Потом вообще ничего. И все же… он до сих пор дышал, чувствовал запах пива, виски и духов.
К официантке подбежал уборщик и принялся ей помогать.
— Точно в яму ухнула, — буркнула она.
После смерти Дэвид такого услышать не ожидал.
— Ладно, я все-таки пойду с тобой, — сказала Уилла, — но торчать на станции с этими занудами не намерена. Здесь куда лучше.
— Договорились.
— А кто такой Бак Оуэнс?
— Я тебе про него расскажу, — заверил Дэвид. — И про Роя Кларка тоже. Только сперва объясни, что еще тебе известно.
— Мне, в общем, до них и дела нет. Но Генри Лэндер славный. И его жена.
— Фил Палмер тоже неплохой человек.
Она сморщила нос.
— Фил Болтофил.
— Так что тебе известно, Уилла?
— Ты и сам поймешь, просто гляди в оба.
— А не проще было бы, если бы ты…
Видимо, нет. Вдруг она привстала и показала на сцену:
— Гляди! Музыканты возвращаются!
Когда они с Уиллой, взявшись за руки, вышли на автостраду, луна уже стояла высоко. Ума не приложить, как так получилось — они прослушали всего две песни из второй части программы, — но луна как ни в чем не бывало светила посреди черноты, подернутой блестками. Это тревожило Дэвида, но не так сильно, как еще одно обстоятельство.
— Уилла, — сказал он. — Какой сейчас год?
Она задумалась. Ветер трепал ее платье, презрев различия между живыми и мертвыми женщинами.
— Точно не помню, — ответила она наконец. — Странно, да?
— При том, что я не могу вспомнить, когда в последний раз обедал или держал в руках стакан воды? Да не очень-то. Ну а если наугад? Быстро, не задумываясь?
— Тысяча девятьсот… восемьдесят восьмой?
Дэвид кивнул. Сам он назвал бы восемьдесят седьмой.
— У одной девушки на футболке было написано «Средняя школа Кроухарт-Спрингс, выпуск 2003». И если учесть, что ей уже разрешают находиться в таких местах…
— …то 2003 год был как минимум три года назад.
— Вот и я о том же. — Он встал как вкопанный. — Уилла, но не может же сейчас быть 2006 год, правда? Двадцать первый век?
Не успела она ответить, как послышалось клацанье когтей по асфальту. На сей раз за ними трусила целая стая из четырех волков. Самый большой, вожак, был Дэвиду уже знаком — такую лохматую шкуру ни с чем не спутаешь. Сейчас его глаза горели ярче. В каждом, словно лампа на дне колодца, плавало по полумесяцу.
— Они нас видят! — с восторгом закричала Уилла. — Видят, Дэвид!
Она встала коленом на белую полоску разметки и вытянула руку, зацокав языком:
— Сюда, малыш! Ко мне, ко мне!
— Уилла, лучше не надо.
Она пропустила его слова мимо ушей. В этом вся Уилла. У нее обо всем свои представления. Это она предложила поехать в Сан-Франциско на поезде, потому что ей хотелось узнать, каково это — трахаться в скоростном экспрессе, особенно если вагон немного раскачивается.
— Ну же, малыш, иди к мамочке!
Большой волк подбежал поближе, за ним потрусили самка и двое… как их там называют — годовиков? Зверь поднес морду (ну и зубищи!) к вытянутой руке, и луна залила желтые глаза серебряным блеском. Но вдруг, не успел его нос коснуться кожи Уиллы, волк пронзительно затявкал и отскочил назад — так резко, что встал на дыбы, молотя передними лапами воздух и обнажив белое, точно плюшевое, брюхо. Его семейство кинулось врассыпную. Самец перекувыркнулся в воздухе и с поджатым хвостом припустил в заросли, не переставая визжать. Остальные бросились за ним.
Уилла встала и посмотрела на Дэвида с такой неизбывной горечью, что он уставился себе под ноги.
— Так вот для чего ты не дал мне дослушать музыку и вытащил в эту темень? — спросила она. — Чтобы показать, кем я стала? Да будто я сама не знаю.
— Уилла, мне очень жаль.
— Пока еще нет, но скоро будет. — Она снова взяла его за руку. — Пойдем, Дэвид.
Он отважился поднять глаза.
— Ты не сердишься на меня?
— Чуть-чуть… но у меня теперь есть только ты, и я тебя уже не отпущу.
Вскоре после встречи с волками Дэвид заметил на обочине банку из-под «Будвайзера». Он почти не сомневался, что это ее пинал перед собой, пока не закинул за обочину. И вот она лежала на прежнем месте… потому, разумеется, что на самом деле к ней никто и не притрагивался. Ощущения — это еще не все, сказала Уилла, но вот если сложить их с ожиданиями… тогда получится штука, которую называют разумом.
Он зашвырнул банку в придорожные заросли. Через несколько шагов Дэвид обернулся. Банка лежала там же, где и раньше — где какой-то ковбой выбросил ее из окна пикапа. Может, на пути в «26». Ему вспомнилось старое шоу с Баком Оуэнсом и Роем Кларком, где пикапы называли ковбойскими «кадиллаками».
— Чему ты улыбаешься? — поинтересовалась Уилла.
— Потом расскажу. Времени у нас, если я все правильно понимаю, будет вдоволь.
Они стояли, взявшись за руки, перед станцией Кроухарт-Спрингс, точно Гензель и Гретель перед пряничным домиком. В лунном свете зеленая постройка казалась пепельно-серой, и хотя Дэвид знал, что слова «ВАЙОМИНГ — ШТАТ РАВНОПРАВИЯ» намалеваны красной, белой и синей краской, сейчас это мог быть любой цвет. В глаза ему бросился листок бумага под пластиком, прикрепленный к одному из столбов на крыльце. В дверях, как и прежде, маячил Фил Палмер.
— Эй, сучок! — крикнул старик. — Есть бычок?
— Нет, мистер Палмер, извините, — ответил Дэвид.
— Если не ошибаюсь, кто-то обещал захватить для меня пачку.
— Магазинов по дороге не попалось.
— А там, где ты пропадала, сигарет не продавали, куколка? — полюбопытствовал Палмер.
Он принадлежал к той породе мужчин, что всех молоденьких женщин называют куколками — об этом говорил сам его вид. А если вас угораздит оказаться в его компании в знойный августовский день, он вытрет лоб и пояснит вам, что духота не из-за жары, а из-за влажности.
— Да, продают, — отозвалась Уилла, — но вряд ли у меня получилось бы их купить.
— И почему же, прелесть моя?
— А вы как думаете?
Вместо ответа Палмер сложил руки на цыплячьей груди. Из здания донеслись крики его жены:
— А на ужин у нас рыба! Час от ч-часу не легче! Фу, терпеть не могу эту вонь! Чертовы крекеры!
— Мы умерли, Фил, — произнес Дэвид. — Призракам сигарет не продают.
Несколько секунд Палмер молча смотрел ему в глаза. Прежде чем он разразился смехом, Дэвид успел почувствовать: старик не просто ему поверил — он давно уже все знал.
— Как только передо мной не оправдывались, когда забывали об обещаниях, — ухмыльнулся Палмер, — но за такое я дал бы специальный приз.
— Фил…
Крики изнутри:
— На ужин рыба! Ух, чтоб тебя!
— Простите, ребятки, — сказал старик. — Труба зовет.
И ушел. Дэвид обернулся к Уилле, ожидая услышать от нее заслуженное: «А чего ты хотел?», однако ее внимание было приковано к листку на столбе.
— Погляди-ка, — позвала она. — Что ты видишь?
Сначала из-за лунных бликов на пластике он вообще ничего не увидел. Тогда Дэвид встал на месте Уиллы.
— Сверху напечатано «СБОР ПОЖЕРТВОВАНИЙ ЗАПРЕЩЕН ПО ПРИКАЗУ ШЕРИФА ОКРУГА САБЛЕТТ», потом примечание мелким шрифтом… всякая дребедень… а внизу…
Она чувствительно ткнула его локтем.
— Хватит валять дурака. Приглядись, Дэвид. У меня нет желания торчать тут всю ночь.
Не видишь дальше собственного носа.
Отвернувшись, он уперся взглядом в железнодорожные пути, поблескивавшие в лунном свете. За ними возвышался вулканический меловой холм с плоской верхушкой. Столовая гора, как в старых вестернах Джона Форда. Так-то, братишка.
Дэвид снова уставился на листок. И как только злой и страшный банкир Вольф Перрипугер Сэндерсон мог спутать «Проход» со «Сбором пожертвований»?
— «ПРОХОД ЗАПРЕЩЕН ПО ПРИКАЗУ ШЕРИФА ОКРУГА САБЛЕТТ», — прочел он.
— Замечательно. А что под «всякой дребеденью»?
Поначалу две нижние строчки показались Дэвиду набором невнятных символов — возможно, его разум, не желая верить в очевидное, просто не сумел найти безобидного перевода. Тогда он снова взглянул на пути — и без особого удивления отметил, что рельсы уже не поблескивают в темноте: металл давно проржавел, между шпалами пробивалась трава. Дэвид обернулся. Станция превратилась в покосившуюся развалюху с заколоченными окнами, от кровли почти ничего не осталось. С асфальта, который теперь изобиловал трещинами и выбоинами, исчезла надпись «МАШИНЫ НЕ ПАРКОВАТЬ. МЕСТА ДЛЯ ТАКСИ». На стене здания все еще виднелись слова «ВАЙОМИНГ — ШТАТ РАВНОПРАВИЯ», но и они обратились в бледные тени. Прямо как мы, подумал Дэвид.
— Ну давай же, — произнесла Уилла. Уилла, у которой обо всем были свои представления, которая всегда видела, что у нее под носом, и заставляла увидеть тебя, не боясь показаться жестокой. — Считай, это твой последний экзамен. Прочти две последние строчки, и пойдем отсюда.
Он вздохнул.
— Тут написано: «Здание предназначено под снос». Ниже: «Начало работ — июнь 2007 года».
— Сдал. Ну а теперь давай выясним, не хочется ли еще кому-нибудь послушать «Сошедших с рельсов». Я даже знаю, чем утешить Палмера: хоть сигарет мы покупать и не можем, зато с людей вроде нас никто не потребует платы за вход.
Вот только в город никто идти не хотел.
— Да что она хочет этим сказать? Как это — умерли? Зачем она говорит такие ужасные вещи? — спросила Рут Лэндер, и по-настоящему Дэвида убил (если можно так выразиться) не упрек в ее голосе, а выражение, мелькнувшее в глазах, прежде чем она уткнулась лицом в вельветовую куртку Генри.
Она тоже все знала.
— Рут, — начал он, — я вовсе не хочу вас расстраивать…
— Тогда прекрати! — раздался приглушенный вскрик.
Все, кроме Хелен Палмер, смотрели на него с враждебностью и злобой. Хелен беспрестанно кивала и о чем-то бубнила то своему мужу, то женщине, которую могли бы звать Салли. Люди небольшими кучками столпились в свете флуоресцентных ламп… но стоило Дэвиду моргнуть, как лампы исчезли. Теперь от пассажиров остались одни силуэты, смутно проступавшие в рассеянном лунном свете, сочащемся сквозь бреши в заколоченных окнах. Лэндеры сидели не на скамейке, а прямо на пыльном полу, возле россыпи пузырьков от крэка. Да, похоже, крэк добрался и до края Джона Форда… На одной из стен виднелся выцветший круг. Тут Дэвид опять моргнул, и флуоресцентные лампы вернулись на свои места. Как и большие круглые часы…
— Тебе лучше уйти, Дэвид, — проронил Генри Лэндер.
— Ну послушайте хотя бы минутку, Генри, — вмешалась Уилла.
Генри перевел взгляд на нее, не скрывая неприязни. От его прежней симпатии к Уилле Стюарт не осталось и следа.
— И слушать не желаю, — выговорил он. — Вы расстраиваете мою жену.
— Во-во, — встрял в разговор толстый молодой парень в бейсболке «Сиэтл маринерс». Кажется, его зовут О’Кейси, подумал Дэвид. Ну или еще какая-то ирландская фамилия с апострофом. — Лучше умолкни, детка!
Уилла склонилась над Генри, и тот чуть отодвинулся, словно у нее плохо пахло изо рта.
— Я позволила Дэвиду притащить меня сюда только потому, что это здание хотят снести! Слыхали о строительной груше, Генри? Вы неглупый человек, должны понимать, что это такое.
— Пусть она прекратит! — сдавленно вскрикнула Рут.
Уилла подалась еще ближе к Генри, глаза на ее узком миловидном лице так и сверкали.
— И когда все закончится, когда самосвалы развезут прочь груду дерьма, которая когда-то была железнодорожной станцией — этой самой! — что тогда будет с вами?
— Оставь нас в покое, прошу тебя, — произнес Генри.
— Генри… как сказала архиепископу девица из кордебалета, отрицаловка — это не река в Египте.[112]
Урсула Дэвис, которая невзлюбила Уиллу с первого взгляда, отделилась от остальных.
— Пошла на хер, сучка! От тебя одни проблемы.
Уилла резко обернулась.
— Неужели никто из вас не понял? Вы умерли… мы все умерли, и чем дольше вы остаетесь на одном месте, тем труднее потом будет уйти куда-то еще!
— Она права, — сказал Дэвид.
— Ну-ну, а если бы она ляпнула, что луна сделана из сыра, ты бы и сорт назвал, — хмыкнула Урсула. Это была высокая, устрашающе красивая женщина лет сорока. — Прости за мой французский, но ты у нее так засел под каблуком, что даже не смешно.
Дадли опять разразился ослиным ревом, миссис Райнхарт захлюпала носом.
— Вы расстраиваете пассажиров, — подал голос Рэттнер, коротышка-проводник с вечно виноватым лицом.
Обычно он был тихоней. Дэвид моргнул; перед глазами снова мелькнул образ залитой лунным светом станции, и стало видно, что у Рэттнера отсутствует половина черепа. Оставшаяся часть лица обгорела до черноты.
— Да, скоро это здание пойдет под снос, и вам некуда будет деваться! — закричала Уилла. — Никуда… мать вашу! — Она размазала кулаками злые слезы. — Ну что мешает вам пойти с нами в город? Мы покажем вам дорогу. Там хотя бы есть люди… и свет… и музыка.
— Мам, хочу музыку, — заныла малышка Пэмми.
— Ш-ш! — уняла ее мать.
— Если бы мы умерли, мы бы об этом знали, — заметил Биггерс.
— А он дело говорит, сынок, — поддержал его Дадли, подмигнув Дэвиду. — Ну так что с нами стряслось-то? Как мы вообще умерли?
— Я… не знаю, — ответил Дэвид и перевел взгляд на Уиллу.
Та лишь пожала плечами.
— Ну видите? — продолжил Рэттнер. — Поезд сошел с рельсов. Такое случается… э-э-э, я хотел сказать «постоянно», но на самом деле все не так, даже в этом районе, хотя железнодорожную систему тут нужно серьезно реконструировать, потому что время от времени на некоторых узлах…
— Мы па-а-авали, — раздался голосок Пэмми. Приглядевшись к ней, Дэвид на мгновение увидел обгорелый безволосый трупик в истлевших лохмотьях. — Быдым, быдым, быдым. А потом…
Она издала рокочущий горловой звук и развела чумазые ладошки, что на детском языке жестов могло означать только взрыв. Пэмми хотела сказать что-то еще, но мать вдруг ударила ее наотмашь по лицу, да так, что показались зубы, и изо рта потекла струйка слюны. Пару мгновений Пэмми оторопело таращилась на нее, потом завыла на одной пронзительной ноте, перекрыв все свои прежние достижения в невыносимости.
— Что я тебе говорила насчет вранья, Памела?! — завопила Джорджия Эндрисон, вцепившись девочке в плечо — да так крепко, что пальцы вдавились в плоть.
— Она не врет! — крикнула Уилла. — Поезд сошел с рельсов и рухнул в овраг! Теперь я вспомнила и вы тоже! Ведь правда? Правда? Да у вас на лице все написано! На вашем поганом лице!
Не глядя в ее сторону, Джорджия Эндрисон показала Уилле средний палец. Другой рукой она продолжала трясти Пэмми — взад и вперед, взад и вперед. Дэвид видел то ребенка, то обугленный труп. Почему начался пожар? Теперь он вспомнил, как поезд улетел в овраг, но откуда взялось пламя? В памяти ничего не осталось. Или, быть может, он не очень-то и хотел вспоминать.
— Что я тебе говорила насчет вранья? — не унималась Джорджия Эндрисон.
— Врать нехорошо, мамочка! — сквозь рев выговорила Пэмми.
Мать потащила ее в неосвещенную часть зала. На какое-то время все замолчали, слушая непрекращающийся визг. Наконец Уилла повернулась к Дэвиду.
— Ну как? Достаточно?
— Да, — ответил он. — Пойдем.
— Делай ноги, раз сильно надо, не хлопни дверью себя по заду! — посоветовал заметно оживившийся Биггерс, чем вызвал у Дадли очередной приступ ослиного смеха.
Уилла потащила Дэвида к выходу. В дверях по-прежнему стоял, скрестив руки на труди, Фил. Дэвид сбросил руку Уиллы и подбежал к Хелен Палмер — та сидела в углу и раскачивалась. Она подняла на него безумные глаза.
— А на ужин у нас рыба, — еле слышно прошептала старуха.
— Насчет этого вам лучше знать, — сказал он, — но вот с запахом вы попали в точку. Старые вонючие крекеры… — Он оглянулся. Из пронизанного лунными лучами полумрака, который при сильном желании можно было принять за флуоресцентный свет, на него с Уиллой смотрели десятки глаз. — Такой запах появляется в заброшенных помещениях, когда они долго пустуют.
— Лучше иди отсюда, приблуда, — проговорил Фил Палмер. — Твои теории тут никому не нужны.
— Да понял я, — произнес Дэвид и вышел вслед за Уиллой в ночь, навстречу лунному свету. Вдогонку ему унылым осенним шелестом неслось:
— Час от ч-часу не легче!
Дэвид отмахал за ночь девять миль, но ни капельки не устал. Наверное, призраки не ведают усталости, как и голода с жаждой. Да и сама ночь была уже не та, что прежде. В небе, словно новенький серебряный доллар, сияла полная луна, а стоянка перед баром опустела. На гравийной дорожке стояло несколько фур, у одной полусонно урчал двигатель и горели дополнительные фары. Вывеска на козырьке сменилась: «В ВЫХОДНЫЕ ВЫСТУПАЮТ «КОЗОДОИ». ПРИВОДИ ПОДРУЖКУ, ВЫПЕЙ ХОТЬ КРУЖКУ».
— Какая прелесть, — сказала Уилла. — Приведешь меня, Вольф Перрипугер? Я ведь твоя подружка?
— Моя, приведу, — ответил Дэвид. — Только что нам теперь делать? Хонки-тонк закрыт.
— Зайдем внутрь, что же еще.
— Двери-то заперты.
— Пока мы не захотим иного. Ощущения, не забыл? Ощущения плюс ожидания.
Дэвид не забыл. Он потянул на себя дверь, и та отворилась. К знакомым запахам теперь примешивался приятный сосновый аромат какого-то чистящего средства. Стена опустела, на барной стойке выстроились ножками вверх табуретки, однако неоновый контур хребта Уинд-Ривер до сих пор горел — то ли хозяева всегда его так оставляли, то ли сказались ожидания Уиллы и Дэвида. Больше было похоже на второе. Танцплощадка, отражаясь в зеркалах, казалась сейчас необъятной. В отполированных глубинах мерцали вверх тормашками неоновые горы.
Уилла глубоко втянула воздух.
— Пахнет духами и пивом, — объявила она. — Гремучая смесь. Очаровательно.
— А ты еще очаровательней, — сказал Дэвид.
Она повернулась к нему.
— Тогда поцелуй меня, ковбой.
Он поцеловал ее на краю площадки. Судя по кое-каким признакам, на любовное продолжение вечера все-таки можно было рассчитывать. Вполне.
Уилла поцеловала его в уголки рта и отстранилась.
— Бросишь четвертак в музыкальный автомат, ладно? Мне хочется танцевать.
Он подошел к автомату на дальнем конце барной стойки, сунул в прорезь монетку и выбрал песню под номером D19 — «Столько дней, прошедших зря» в исполнении автора, Фредди Фендера. Тем временем на стоянке некто Честер Доусон, устроившийся вздремнуть на пару часов, прежде чем повести фуру с грузом электроники дальше в Сиэтл, недоуменно поднял голову, но решил, что музыка ему приснилась, и вернулся к своему занятию.
Дэвид с Уиллой медленно двигались в танце по пустой площадке, то появляясь в длинном зеркале, то пропадая.
— Уилла…
— Ш-ш-ш. Твоя крошка еще не натанцевалась.
Притихший Дэвид зарылся лицом в ее волосы и отдался музыке. Ему подумалось, что теперь они останутся здесь навсегда, и время от времени люди будут их видеть. Бар даже может заработать славу места с привидениями, но скорее всего этого не случится: когда люди пьют и веселятся, им обычно не до призраков — не считая тех, кто пьет в одиночку. Может, иногда перед закрытием у бармена и последней задержавшейся официантки (у самой главной, которая распределяет чаевые) будет появляться чувство, будто за ними наблюдают. Иногда им будет чудиться музыка или чье-то отражение в зеркалах. Наверное, их могло занести и куда-нибудь получше, но и «26» не так уж плох. Здесь допоздна полно людей. И всегда звучит музыка.
Что, интересно, станется с остальными, когда чугунный шар разнесет их мираж вдребезги? А ведь это обязательно произойдет. Уже скоро. Дэвид представил, как Фил Палмер бросится закрывать свою перепуганную, вопящую благим матом жену от падающих обломков, которые ничем не смогут ей навредить, поскольку ее там, по сути, и нет. Представил, как Пэмми Эндрисон в ужасе прижмется к кричащей матери. Как слова Рэттнера, тихони-проводника, потонут в реве больших желтых машин. Как хромой Биггерс вприпрыжку пустится к выходу, но споткнется, а его хрупкий мирок рухнет под напором чугунного маятника и рычащих бульдозеров.
Ему хотелось думать, что еще до катастрофы за ним и приедет поезд, родившийся из их общих надежд, но по-настоящему он в это не верил. Его даже посетила мысль, что от страшного потрясения они все просто угаснут, как пламя света на ветру, но не верилось и в это. Слишком четко стояла перед глазами картинка: бульдозеры, самосвалы и погрузчики наконец уехали, и вот они стоят в лунном свете у давно заброшенных путей, а ветер дует с гор, свистит в расщелинах и приминает высокую траву. Сгрудившись под бескрайним звездным небом, они все ждут и ждут своего поезда…
— Тебе холодно? — спросила Уилла.
— Нет, а почему ты спрашиваешь?
— Ты дрожишь.
— Может, кто-то прошелся по моей могиле.
Он закрыл глаза, и танец продолжился. Иногда они появлялись в зеркале, а когда пропадали, оставалась лишь старая песня, что звучала в пустом зале, освещенном сиянием неоновых гор.
Дженет поворачивается от раковины и — нате вам! — муж, с которым прожито почти тридцать лет, сидит за кухонным столом в белой майке и трусах «Биг дог» и молча на нее смотрит.
Все чаще и чаще по субботам она натыкается на этого командора Уолл-стрит здесь, в кухне, где он сидит — вот как сейчас, — ссутулившийся, с пустыми глазами, белесой щетиной на щеках, обвислой грудью за вырезом майки и торчащими волосами — будто у постаревшего и поглупевшего Альфальфы из «Маленьких негодников».
В последнее время Дженет и ее подруга Ханна частенько пугали друг дружку (как девчонки по ночам байками о привидениях) страшилками про то, что делает с людьми болезнь Альцгеймера: такой-то больше не узнает жену, такая-то не может вспомнить, как зовут детей.
Вообще-то она не верит, что эти молчаливые субботние «явления» и есть на самом деле ранние симптомы жуткой болезни. По будням Харви Стивенс уже без четверти семь свеж, подтянут и рвется в бой: шестидесятилетний — а в костюме ему больше пятидесяти… ладно, больше пятидесяти четырех и не дашь — бодрячок, получше многих умеющий и провернуть выгодную сделку, и купить с маржей, и сыграть на понижение.
Нет, думает она, Харви всего лишь примеряется к старости, и ей эти примерки не по душе. Дженет боится, что когда муж выйдет на пенсию, таким станет каждое утро: он будет вот так сидеть, пока она не подаст стакан сока и не спросит, старательно и безуспешно скрывая накапливающееся раздражение, желает ли он хлопья или только тост. Дженет боится, что, отвлекаясь от дел, будет каждый раз вздрагивать, видя Харви у бара в полосе яркого света, в майке и трусах, расставившего ноги, выставившего напоказ съежившийся пенис и пожелтевшие мозоли на пальцах, неизменно вызывающие в памяти «Императора мороженого» Уоллеса Стивенса. Боится, что он навсегда останется молчаливым и тупо сосредоточенным, а не свежим и бодрым, настроенным на деловой лад.
И все-таки Дженет надеется, что ошибается. От таких мыслей жизнь кажется пустой и бессмысленной. Разве все было ради этого? Разве ради этого они растили и выдали замуж трех дочерей, терпели неизбежный для среднего возраста роман Харви, работали и, что скрывать, иногда урывали кое-что для себя? А если, продравшись сквозь тернии, ты оказываешься… оказываешься на такой вот посадочной площадке, то возникает вопрос: почему?
Ответ прост. Потому что ты не знала, чем все кончится. Ты шла, стараясь не замечать мелкого вранья и обмана, и при этом упорно цеплялась за большую ложь, согласно которой жизнь имеет смысл. Ты хранила альбом, в котором твои девочки оставались юными, хранительницами твоих надежд: вот Триша, старшая, в островерхой шляпе мага машет обмотанной фольгой волшебной палочкой над головой кокер-спаниеля Тима; вот Дженна застыла в прыжке через фонтанчик спринклера — ее слабость к наркотикам, кредиткам и мужчинам постарше еще не дала всходов, — а вот и Стефани, младшенькая, на окружном соревновании по орфографии, где она споткнулась о «канталупу». На большинстве снимков, обычно на заднем фоне, присутствуют и они — Дженет и тот, за кого она вышла замуж, — всегда улыбающиеся, будто позируя неулыбчивым, ты преступаешь закон.
А потом в один прекрасный день ты совершила ошибку: оглянулась и обнаружила, что девочки выросли, а мужчина, за которого ты изо всех сил держалась, сидит в полосе утреннего света, расставив бледные, как рыбье брюхо, ноги, и смотрит в никуда. И пусть в костюме, собираясь на работу, он выглядит на пятьдесят четыре, здесь, за кухонным столом, ему никак не дашь меньше семидесяти. Да что там — семидесяти пяти. Таких, как он, громилы в «Клане Сопрано» называют пришибленными.
Дженет поворачивается к раковине и сдержанно кашляет — раз, другой, третий.
— Как оно сегодня? — спрашивает Харви, имея в виду ее аллергию.
Ответ — не очень. Но — и это удивительно — как и во многом другом, что считалось прежде злом, в летней аллергии Дженет обнаружилась и светлая сторона. Не нужно больше делить с ним кровать, сражаться среди ночи за одеяло и слушать, как он пердит во сне. Летом удается поспать шесть, а то и семь часов, и этого более чем достаточно. С приходом осени Харви возвратится из комнаты для гостей в спальню, и сон сократится до четырех неспокойных часов.
Дженет знает — однажды он не вернется, останется там. И хотя не говорит мужу об этом, чтобы не обижать — она по-прежнему бережет его чувства; именно это щадящее отношение друг к другу заменяет теперь у них любовь, по крайней мере на той полосе, что идет от нее к нему, — ее это только обрадует.
Дженет вздыхает, опускает руку в стоящую в раковине кастрюльку с водой, шарит…
— Так себе.
И тут, когда она только-только успевает подумать (уже не в первый раз), что сюрпризов в жизни не осталось, как не осталось неизведанных глубин в браке, Харви вдруг замечает каким-то странным тоном, будто бы вскользь:
— Хорошо, что ты не спала со мной сегодня, Джакс. Что-то плохое снилось. Вообще-то я даже проснулся оттого, что закричал.
Вот так-так. И когда ж он в последний раз называл ее Джакс, а не Дженет или Джен? Неприятное прозвище, оно никогда ей не нравилось, потому что напоминало о слащавой актрисочке в сериале «Лесси» из далекого детства. Там еще был мальчик (Тимми, да, Тимми), с которым постоянно случались неприятности: то в колодец провалится, то у него нога под камень попадет, то змея его укусит. Да какие ж родители доверят присматривать за ребенком чертовой колли?
Она поворачивается к нему, позабыв про кастрюльку с последним яйцом. Приснилось что-то плохое? Харви? Дженет пытается вспомнить, когда он вообще говорил, что ему что-то приснилось, и не может. В памяти сохранилось только бледное воспоминание о тех давних временах, когда он ухаживал за ней. Тогда фраза типа «ты мне снилась» еще звучала довольно мило и не казалась избитой.
— Ты… что?
— Проснулся оттого, что закричал. Ты вообще слышала, что я сказал?
— Нет.
Дженет смотрит на него. Уж не подкалывает ли? Может, у Харви теперь по утрам шутки такие? Да нет, Харви не юморист. Юмор в его понимании — это рассказать за обедом анекдот из армейской жизни. Да и те она знает наперечет.
— Я выкрикивал какие-то слова, но выговорить их не мог. Как будто… ну, даже не знаю… как будто меня парализовало. И голос у меня был другой… ниже… совсем не похожий на мой. — Харви ненадолго умолкает. — Потом понял, что кричу, и остановился. Но меня еще трясло. Так трясло, что даже свет пришлось включить. Сходил в туалет и, представляешь, ни капли. Обычно-то наоборот, чуть ли не постоянно тянет пописать и всегда что-то да выжимаю, а тут на часах два сорок семь — и ничего.
Он опять умолкает. Сидит в полосе солнечных лучей. Дженет видит в ней танцующие пылинки. Они как нимб над его головой.
— И что же тебе приснилось? — спрашивает она и ловит себя на том, что, пожалуй, впервые за последние лет пять — после того случая, когда они засиделись за полночь, решая, придержать или продать акции «Моторолы» (в конце концов дело закончилось продажей), — ей действительно интересно, что он скажет.
— Не уверен, что так уж хочу рассказывать, — с нехарактерным для себя смущением отвечает Харви.
Поворачивается, берет мельницу для перца и начинает перебрасывать из руки в руку.
— Говорят, если сон рассказать, он не сбудется, — замечает Дженет, и — Странность Номер Два — что-то вдруг меняется.
Даже тень Харви на стене над тостером выглядит иначе. Уместнее. Как будто он еще что-то для меня значит, размышляет она. Но с чего бы это? Если я минуту назад думала, что жизнь пуста и бессмысленна, то откуда появиться смыслу? Обычное летнее утро, конец июня. Мы в Коннектикуте. В июне мы всегда в Коннектикуте. Скоро кто-то из нас сходит за газетой, которую мы поделим на три части. Как Галлию.
— Так говорят?
Харви думает, сдвинув брови — их снова надо выщипывать, вон как разрослись, а ему хоть бы хны! — перебрасывая с ладони на ладонь мельницу. Дженет так и подмывает сказать, чтобы перестал, чтобы оставил мельницу в покое, что ее это нервирует, как нервирует его черная тень на стене и тревожное биение ее собственного сердца, которое ни с того ни с сего вдруг затрепыхалось, но она сдерживается, чтобы не отвлекать мужа от того, что происходит сейчас в этой его субботней голове.
Потом Харви ставит на стол мельницу для перца, и все бы хорошо, но только все нехорошо, потому что у мельницы вырастает своя тень, тянущаяся через стол, длинная, как от огромной большой шахматной фигуры, и тени появляются даже у хлебных крошек, и они, эти тени, почему-то — почему? — пугают ее. На память приходит Чеширский Кот, его обращенные к Алисе слова, «мы все здесь сумасшедшие», и у Дженет вдруг пропадает всякое желание выслушивать глупый сон мужа. Тот, в котором он кричал и разговаривал, как парализованный. Нет, пусть лучше жизнь будет пустой и бессмысленной. Что в том плохого? Ничего. А если сомневаетесь — посмотрите на киноактрис.
Ничего нет и быть не должно, лихорадочно думает она. Да, лихорадочно, как будто у нее снова прилив, хотя Дженет могла бы поклясться, что вся эта чушь закончилась еще два или три года назад. Ничего нет и быть не должно. Сегодня суббота, и ничего быть не должно.
Дженет открывает рот, чтобы отречься от своих слов, поправиться, сказать, что нет, наоборот, сон не сбудется, если про него не рассказывать, но уже поздно, и Харви говорит, и ей приходит в голову, что это наказание за неприятие жизни как пустой и бессмысленной. А ведь жизнь, она как тот кирпич в песне группы «Jethro Tull» «Thick as a brick», и разве можно думать иначе?
— Мне снилось, что было утро, — рассказывает Харви, — и что я спустился в кухню. И была суббота, как сегодня, только ты еще не встала.
— По субботам я всегда встаю до тебя, — напоминает Дженет.
— Знаю, но это же во сне, — терпеливо объясняет он, а она рассматривает бесцветные волоски на внутренней стороне бедра, там, где теперь висят жидкие, дряблые мышцы.
Когда-то Харви играл в теннис, но то время давно прошло. Ты умрешь от сердечного приступа, думает Дженет с несвойственным ей злорадством. Вот что тебя доконает. И может быть, кто-то даже решит, что твой некролог достоин «Таймс», но если в этот день умрет какая-нибудь второразрядная актриса из пятидесятых или малоизвестная балерина из сороковых, ты и этого не получишь.
— Все было так же, — продолжает Харви. — Вот и солнце так же светило.
Он поднимает руку, и пылинки вокруг головы оживают, и ей хочется крикнуть, чтобы он перестал, не делал так, не нарушал привычный порядок вселенной.
— Я видел свою тень на полу, и она казалась как никогда яркой и плотной. — Харви улыбается, и Дженет видит, какие потрескавшиеся у него губы. — «Яркая»… странное слово для тени, да? Как и «плотная».
— Харви…
— Я подошел к окну, выглянул и увидел вмятину на фридмановской «вольво». Не знаю откуда, но я знал, что он крепко выпил где-то, и вмятина появилась по пути домой.
Дженет вдруг делается не по себе, как будто она вот-вот упадет в обморок. Она тоже видела вмятину на «вольво» соседа, Фрэнка Фридмана, когда выглядывала за дверь проверить, не пришла ли почта (почта не пришла), и тоже подумала, что Фрэнк, наверное, гулял в «Тыкве» и зацепил что-то на парковке. Хорош же он был, именно такая мысль у нее мелькнула.
Может быть, Харви видел то же самое и теперь просто прикалывается? Почему бы и нет? Окна комнаты, в которой он спит летом, выходят на улицу. Да вот только не тот Харви человек. Прикалываться не в духе Харви Стивенса.
Пот на щеках, на лбу, на шее. Дженет чувствует его, и сердце колотится еще быстрее. Что-то за всем этим вырисовывается, что-то грядет, но почему же именно сейчас? Сейчас, когда мир так тих, а перспективы безмятежны. Если это я напросилась, прости, думает она. Думает или, может быть, уже молит? Мне ничего не надо, пожалуйста, сделай все, как было.
— Я подошел к холодильнику, — говорит Харви, — заглянул, увидел тарелку с фаршированными яйцами и жутко обрадовался — такой ленч в семь утра!
Он смеется. Дженет — то есть Джакс — смотрит в кастрюльку, где осталось одно сваренное вкрутую яйцо. Другие уже очищены и аккуратно разрезаны на половинки, желток вынут. Они лежат в чашке возле сушилки. Возле чашки — баночка с майонезом. Собиралась нафаршировать и подать к ленчу с салатом.
— Не хочу больше слушать, — говорит она, но так тихо, что и сама себя едва слышит.
Когда-то Дженет занималась в драматическом кружке, а теперь и на кухню голоса не хватает. Грудные мышцы вдруг раскисли, как раскисли бы ноги у Харви, вздумай он вдруг поиграть в теннис.
— Я подумал, что, пожалуй, съем одно, а потом решил — нет, она же раскричится. Потом зазвонил телефон. Я сразу к нему бросился, не хотел, чтобы звонок тебя разбудил. И вот тут начинается страшное. Хочешь страшное слушать?
Нет, думает Дженет, стоя у раковины. Не желаю слушать страшное. И в то же время ей хочется услышать это страшное. Страшное всем интересно, мы на этом повернуты. И потом ее мать действительно говорила, что, если рассказать кому-то сон, он не сбудется, а значит, от кошмаров нужно избавляться, а хорошие сны оставлять для себя, утаивать, прятать, как молочный зуб под подушку.
У них три девочки. Одна, Дженна, из тех, кого называют «веселыми разведенками», живет на этой же улице. И, конечно, имя ей не нравится — оно, видите ли, такое же, как у дочери Буша, — требует, чтобы ее называли Джен. Три девочки — сколько зубов под подушкой, сколько беспокойств и тревог из-за тех типов, что подкатывают на машине и предлагают конфетку, сколько предосторожностей. И как надеется она теперь, что мать была права, что рассказать дурной сон — это как вогнать осиновый кол в грудь вампиру.
— Я взял трубку — звонила Триша. — Триша, их старшая, обожавшая Гудини и Блэкстона, пока не открыла для себя парней. — Она только сказала: «пап», и я уже понял — Триша. Ну, ты знаешь, как это бывает.
Дженет знает, как это бывает. Своих детей узнаешь по одному-единственному, первому слову. По крайней мере пока они не вырастают и не становятся кем-то еще.
— Я сказал: «Привет, Триш, что так рано, милая? Твоя мама еще спит». Сначала никакого ответа. Я уж подумал, что нас разъединили, а потом услышал эти странные звуки, как будто человек то ли шепчет, то ли хнычет. Не слова — половинки слов. Словно она пыталась что-то сказать, но то ли отдышаться не могла, то ли сил не хватало. Вот тогда я и испугался.
Какой приторможенный, а? Сама Дженет — которую звали Джакс в колледже Сары Лоуренс и в драматическом кружке, которая лучше всех владела искусством французского поцелуя, курила «житан» и притворялась, что получает удовольствие от текилы, — испугалась куда раньше, еще до того, как Харви помянул вмятину на машине Фрэнка Фридмана. Сейчас, думая об этом, она вспоминает недавний, не прошло и недели, телефонный разговор со своей подругой Ханной, разговор перекинувшийся в конце концов на страшилки про болезнь Альцгеймера. Ханна звонила из города, а Дженет сидела у окна в гостиной, любуясь их прекрасным участком в один акр и чудесными растениями, от которых у нее свербело в носу и слезились глаза, и еще до того, как речь зашла о болезни Альцгеймера, они говорили о Люси Фридман, потом о Фрэнке, а потом кто-то — вот только кто? — сказал: «Если он не перестанет садиться за руль пьяным, точно кого-нибудь собьет».
— Потом Триша произнесла что-то вроде «лицо» — по-моему, это называется выпусканием слога, ну, когда у человека теряется в речи слог? — но дело было во сне, и я понял, что она говорит «полиция». Я спросил, при чем тут полиция, что она хочет сказать… и сел. Прямо вон там. — Харви указывает на стул в нише, где стоит телефон. — Она не ответила, молчала, потом снова начала что-то шептать, какие-то обрывки слов. Я так на нее разозлился. Подумал, вот же притвора, какой была, такой и осталась. И тут она произнесла «номер». Так четко и ясно. И я сразу понял: она хочет сказать, что полиция позвонила ей, а не нам, потому что у них нет нашего номера.
Дженет тупо кивает. Они сами два года назад попросили дать им незарегистрированный номер, потому что Харви постоянно названивали репортеры — из-за скандала с «Энроном». Причем звонили обычно вечером, ближе к обеду. Не то чтобы Харви имел к «Энрону» непосредственное отношение, просто он специализировался на крупных энергетических компаниях. Несколько лет назад, когда всем верховодил Клинтон, а мир (по ее скромному мнению) был немного лучше и безопаснее, Харви даже входил в президентскую комиссию. И что бы она ни думала о муже — а ей теперь не нравилось в нем многое, — одно Дженет знала точно: в одном мизинце Харви больше честности, чем у всех энроновских проходимцев, вместе взятых. Честность порой утомляет, но Дженет знает ей цену.
Стоп, а разве полиция не может получить номер незарегистрированного телефона? Может быть, и нет, особенно если они спешат что-то передать кому-то или кого-то разыскать. К тому же сон ведь не обязательно должен подчиняться логике, так? Сны — стихи из подсознания.
Она не в силах больше просто стоять, а потому идет к двери и смотрит на их улицу, Соуинг-лейн — миниатюрную копию того, что, по ее представлению, и является Американской Мечтой. Какое тихое утро! Как блестят росинки на траве! Но сердце громыхает молотом в груди, и пот катится по лицу, и она хочет сказать, чтобы он перестал, замолчал, не рассказывал этот жуткий кошмар. Она хочет напомнить ему, что Дженна — нет, Джен! — живет на этой же улице. Джен, которая работает в видеосалоне и слишком много времени проводит в «Тыкве», где пьет с такими, как Фрэнк Фридман, который ей в отцы годится. Что, конечно, только добавляет ему привлекательности.
— Она все никак не хотела говорить, только бормотала неразборчиво, но потом я услышал «погибла» и понял, что одной из наших девочек больше нет. Я просто это знал. Не Триши — она мне звонила. Стефани или Дженны. Я жутко перепугался. Сидел и думал, кто же мне дороже. Как в том долбаном «Выборе Софи». И я начал кричать на нее. «Скажи кто!» «Скажи мне, кто!» «Ради бога, Триш, скажи кто!» И только тогда реальный мир начал как бы просачиваться…
Харви хмыкает, а Дженет видит в самой середине вмятины на бампере Франковой машины красное пятно и в середине красного пятна что-то темное, может, грязь, а может, клок волос. Она видит, как Фрэнк, пьяный вдрызг, подваливает к тротуару в два часа ночи. Он даже не пытается свернуть на дорожку, не говоря уже о том, чтобы заехать в гараж — тесны врата и все такое. Дженет видит, как он бредет к дому, пошатываясь, повесив голову, тяжело дыша через нос.
— К тому времени я уже понял, что лежу в постели, но голос продолжал звучать, тихий и совсем на мой не похожий, голос незнакомца. «Жии тоо» — вот так он звучал. «Жии нее тоо, риш!»
Скажи кто. Скажи мне кто, Триш.
Харви замолкает. Думает. Прикидывает. Над ним танцуют пылинки. Майка на солнце блестит так, что на нее больно смотреть; это майка из рекламы стирального порошка.
— Я лежал и ждал, когда же ты прибежишь и поймешь, что что-то не так, — наконец говорит он. — Лежал и трясся от страха. Убеждал себя, как и ты, что это только сон, только уж больно реальный. Реальный и ужасно удивительный. Или удивительно ужасный.
Харви снова умолкает, обдумывая, как рассказать о том, что было дальше, и не замечая, что жена больше не слушает. Та, что была когда-то Джакс, напрягает все свои немалые мыслительные силы, убеждая себя в том, что красное пятно на капоте фридмановской «вольво» не кровь, а всего лишь грунтовка под ободранной краской. Грунтовка. С какой готовностью подсознание отыскало и подсказало нужное слово.
— Поразительно, насколько глубоко иногда заходит воображение, — говорит наконец Харви. — Такой сон — это то, как поэт — по-настоящему великий поэт! — видит свою поэму. Все детали настолько четкие и яркие…
Он замолкает. Кухня принадлежит теперь солнцу и танцующим пылинкам. Мир снаружи временно поставлен на паузу. Дженет смотрит на стоящую через улицу «вольво», и машина пульсирует в глазах в ритме той песни «Jethro Tull». Когда звонит телефон, она не кричит, потому что не может даже вздохнуть, и не затыкает уши, потому что не в силах поднять руки. Она слышит, как муж встает и идет к телефону, а тот звонит второй раз и третий.
Ошиблись номером, думает она. Так должно быть, потому что если сон рассказываешь, он не сбывается.
— Алло? — говорит Харви.
Не иначе как между Джексонвиллем и Сарасотой он проделал трюк старины Кларка Кента, имевшего обыкновение выходить из телефонной будки в личине Супермена. Только вот забыл, где и как. А может, и помнить было нечего. Иногда ему казалось, что вся эта канитель с Риком Хардином и Джоном Дикстрой насквозь фальшива, рекламный трюк, как в случае с Арчибальдом Блоггертом (или как там его), снимавшимся под псевдонимом Кэри Грант, или Эваном Хантером (Сальваторе такой-то), печатавшимся под именем Эдда Макбейна. Наверняка у этих парней были свои резоны, как и у Дональда Э. Уэстлейка, который подписывал свои лихо закрученные пиратские истории псевдонимом Ричард Старк. Или К. С. Константайна, под именем которого скрывался… впрочем, эту тайну так ведь никто и не раскрыл, верно? Или возьмем таинственного мистера Б. Травена, написавшего «Сокровища Сьерра-Мадре». Никто не знает наверняка, в этом вся прелесть.
Имена, кому нужны имена?
К примеру, кем он был на пути из Джексонвилля в Сарасоту, который проделывал раз в две недели? Очевидно, что из «Золотой кружки» в Джексе он выходил Хардином, а в свой дом у канала на Макинтош-роуд входил Дикстрой. Но кто сейчас, на семьдесят пятом шоссе проносится мимо городишек, спрятанных за слепящими огням магистрали? Хардин? Дикстра? Ни тот, ни другой? В какой миг преуспевающий литератор-оборотень превращался в безобидного английского профессора, специализирующегося на американских поэтах и романистах двадцатого века? Да и кого это волнует, если упомянутый литератор сумел поладить с Всевышним, налоговой службой и парой футболистов, которых каким-то ветром занесло на один из двух его обзорных курсов?
Во всяком случае, к югу от Окалы это не важно. Где бы отлить — вот что занимало мозги. В «Золотой кружке» он превысил норму на пару-тройку бокалов, поэтому поставил ограничитель круиз-контроля «ягуара» на шестьдесят пять. Не хватало еще увидеть в зеркале заднего вида полицейские мигалки. И пусть «ягуар» куплен на гонорары Хардина, большую часть жизни Хардин был Джоном Эндрю Дикстрой, и именно это имя на водительских правах осветит фонарик патрульного. Хардин может преспокойно потягивать пиво в «Золотой кружке», но если флоридский блюститель закона вынет из синего ящичка свою ужасную трубку, внутрь хитроумного устройства попадут отравленные алкоголем молекулы Дикстры. Кем бы он ни был, в эту июньскую ночь на четверг он мог стать легкой добычей — любители погреться на зимнем флоридском солнышке давно укатили в свой Мичиган, и шоссе принадлежало только ему.
Золотое правило, известное любому первокурснику: пиво дырочку найдет. К счастью, в шести-семи милях от Окалы есть стоянка, а при ней — заветная комнатка, к которой направлены все его мысли.
Его? Кого его?
Наверняка можно сказать только одно: шестнадцать лет назад в Сарасоту приехал именно Джон Дикстра, он же с девяностого преподавал английский в местном филиале Флоридского университета. В девяносто четвертом Дикстру одолел писательский зуд, заставивший отказаться от летнего курса и засесть за написание остросюжетного романа. Идею подсказал его нью-йоркский агент — малый звезд с неба не хватал, но был честным и с неплохим послужным списком. Он пристроил четыре рассказа нового клиента (под фамилией Дикстра) в журналах, где платили жалкие несколько сотен за штуку. Звали агента Джек Голден, и, несмотря на ничтожные комиссионные, от чека Дикстры он отказался. Именно Джек первым заметил, что его рассказам присущ «повествовательный размах» (выражение, которые агенты употребляют, имея в виду сюжет, решил Джонни). Именно он поверил, что новый клиент способен заработать сорок-пятьдесят тысяч за роман в сотню тысяч слов.
«Лучше приступать летом. Ищите крючок для шляпы — и вперед, — написал агент в письме (в деловых вопросах они не признавали телефона и факса). — Заработаете вдвое больше, чем за летние курсы в Международном университете. Самое время, дружище, пока не успели обзавестись женой и кучкой отпрысков».
И хотя ни тогда, ни теперь подходящей кандидатуры на роль жены не предвиделось, Джон прекрасно понимал, что имеет в виду агент. Чем старше становишься, тем труднее схватить удачу за хвост. И дело не только в жене и детях. Жизнь неспешно скользит мимо, а ты потихоньку обрастаешь обязательствами. Взять, к примеру, извечный соблазн жить в кредит. Кредитные карты, словно ракушки, облепившие корпус судна и тормозящие продвижение вперед. Кредитные карты — свидетели вашей успешности, признающие только игру наверняка.
Получив в январе девяносто четвертого контракт на летний курс лекций, он вернул его, не подписав, с короткой припиской: «Решил посвятить лето написанию романа».
В ответ Эдди Вассерман был дружелюбен, но тверд: «Дело твое, Джонни, но не обещаю, что сохраню для тебя место на следующее лето. Сам понимаешь, штатный преподаватель всегда имеет преимущество».
Дикстра понимал, но ему было все равно: у него появилась идея, более того, герой. Пес — папаша «ягуаров» и домов на Макинтош-роуд — рвался на свет Божий, благослови Господь его жестокосердную душу.
Впереди в свете фар мелькнула белая стрелка на синем фоне. Левый поворот, тротуар — словно сцена, залитая слепящим неоновым светом. Он включил поворотник, снизил скорость до сорока и свернул с трассы.
На полпути дорога раздваивалась: дальнобойщикам и краснокожим — направо, пижонам на «ягуарах» — прямо. В пятидесяти ярдах от развилки яркий сценический свет заливал приземистое строение из серого шлакобетона. В кино такие изображают ракетные бункеры где-нибудь в захолустье. Почему бы нет? Дежурный офицер, страдающий от прогрессирующего умственного расстройства, которое он тщательно скрывает — ему повсюду мерещатся русские, русские лезут изо всех щелей… хотя нет, лучше сделать их террористами «Аль-Каиды», они сейчас в моде, а русские уже не годятся на роли злодеев, разве что наркоторговцев или сутенеров. Впрочем, не важно, кого назначить злодеями, важно, что руки у того малого давно чешутся, а красная кнопка так заманчиво близка, что…
Что он обмочится прямо сейчас, если не прекратит фантазировать! Сделай одолжение, засунь куда подальше свое неуемное воображение. Вот и славно, вот и хорошо. К тому же Псу нет места в этой истории. Пес — воин большого города, как он недавно выразился в «Золотой кружке» (неплохо придумано, кстати). И все же что-то есть в идее о спятившем вояке. Красавец… подчиненные души не чают… со стороны и не скажешь…
В этот час кроме него на парковке торчал только «пи-ти-круизер» — игрушечная моделька, умилявшая сходством с гангстерскими авто тридцатых годов.
Он притормозил за четыре-пять пустых мест от «круизера», заглушил мотор и быстрым взглядом окинул парковку.
Ему уже случалось здесь останавливаться, и даже перетрусить при виде аллигатора, который вразвалку, словно тучный бизнесмен в летах, пересекал асфальт, направляясь в сторону сосен Ламберта. Сегодня никакого аллигатора не было — только мистер «круизер» и он. Вылезая из машины, он небрежным движением через плечо нажал на брелок сигнализации. «Ягуар» послушно чирикнул, тень мелькнула в свете вспыхнувших фар… вот только чья? Дикстры или Хардина?
Джонни Дикстры, решил он. Хардин остался позади, милях в тридцати — сорока отсюда, на благотворительном обеде, где мистер Хардин не оплошал, закончив свое краткое и весьма остроумное выступление перед остальными «Флоридскими злоумышленниками» обещанием натравить Пса на всякого, кто не сделает щедрое пожертвование «Читателям солнечного света» — некоммерческой организации, издающей аудиокниги для слепых школьников.
Он шел через парковку к серому зданию, каблуки цокали по асфальту. На публике Джон Дикстра никогда не носил потертых джинсов и ковбойских сапог (особенно если его приглашали в качестве почетного гостя), но Хардин вылеплен из другого теста. В отличие от мнительного Джонни Хардину было плевать, что думают люди о его внешности.
Здание делилось на три части. Женский туалет налево, мужской — направо, и широкий крытый проход посередине: буклеты с описаниями туристических объектов Центральной и Южной Флориды, автоматы по продаже сладостей и газированных напитков. Был даже автомат, который выплевывал дорожные карты, съедая уйму четвертаков.
По обеим сторонам двери были расклеены объявления о пропавших детях, от которых Дикстру всегда бросало в дрожь. Сколько их гниет сейчас в сыром песчанике или кормит аллигаторов в болотах Глейдса? Сколько выросло в уверенности, что бродяги, насилующие их сами или продающие всем желающим, приходятся им родителями? Дикстра не любил заглядывать в открытые невинные лица и старался не задумываться о той бездне отчаяния, что лежала за бессмысленными суммами вознаграждений: десять, двадцать, пятьдесят и даже сто тысяч. (Последнее за смешливую белобрысую девчонку из Форт-Майерса, пропавшую в, восьмидесятом. Будь она жива, сейчас ей было бы слегка за тридцать — да только вряд ли.) Еще висело объявление, запрещавшее дырявить мусорные баки, другое не советовало задерживаться на стоянке больше часа: «ПОЛИЦИЯ ВЕДЕТ НАБЛЮДЕНИЕ».
«Интересно, кому придет в голову здесь задержаться?» — подумал Дикстра, слушая, как ночной ветер шелестит верхушками пальм. Спятившему вояке, вот кому. Месяцы и годы проносятся мимо с грохотом и завыванием шестнадцатиколесных грузовых махин, и постепенно ему начинает казаться, что спасение — в красной кнопке.
Он повернул направо и застыл на полушаге, услыхав сзади женский голос, слегка искаженный эхом, но все равно пугающе близкий:
— Нет, Ли, нет, милый, не надо!
За звонкой пощечиной последовал тяжелый глухой удар. Избивали женщину. Дикстра почти видел алый след на щеке от ладони, видел, как коротко стриженная голова (блондинка? брюнетка?) ударилась о серый кафель. Женщина заплакала. В ярком свете неоновых ламп кожа на руках Дикстры покрылась мурашками. Он закусил губу.
— Ах ты, сука!
Тон напыщенный и вялый, артикуляция четкая, однако было очевидно, что говоривший пьян. Такие голоса слышишь на бейсбольных стадионах и карнавалах, а еще под утро сквозь бумажные стены и потолки мотелей, когда луна зашла, а бары закрылись. Судя по репликам, которые женщина вставляла в разговор — хотя можно ли назвать это разговором? — она тоже была навеселе, а вернее, сильно напугана.
Дикстра стоял в узкой расщелине между комнатами, лицом к мужскому туалету, спиной — к парочке в женском. В темноте, окруженный шелестящими от ночного ветра плакатами с детскими лицами, Дикстра ждал, что все обойдется. Как же, держи карман шире. В голове вертелись слова из кантри-песенки, зловещие и бессмысленные: «Как завязать, если ты богат, если ты богат, если ты богат…».
Смачный удар, женский вопль. И снова молчание прервал мужской голос. А ведь он не только алкоголик, но и неуч, решил про себя Дикстра. Он мог многое рассказать про этого типа: в школе на английском вечно сидел на задней парте, а дома жадно глотал молоко прямо из пакета; вылетел из колледжа на втором, а то и на первом курсе, на работе носил перчатки и ножик в заднем кармане. Впрочем, его догадки равносильны утверждению, что все афроамериканцы обладают врожденным чувством ритма, а итальянцы поголовно рыдают в опере. Пусть так, но сейчас, в темноте, окруженный портретами пропавших детей, напечатанными на розовой бумаге (их всегда печатают на розовом, словно розовый — цвет потери), Дикстра был уверен в своей правоте.
— Ах ты, сучка!
А еще он конопатый, подумал Дикстра. Быстро сгорает на солнце. От этого вид у него всегда немного чокнутый, да и ведет он себя соответственно. Когда при деньгах, хлещет мексиканский ликер «Калуа», когда на мели, сосет пивко…
— Ли, не надо, — захныкала она.
Так не пойдет, леди, возмутился Дикстра, неужто не ясно, что так только хуже? Что дорожка соплей под вашим носиком только заводит его?
— Не бей меня больше, я…
Хрясь!
Удар, вопль. Женщина по-собачьи взвизгнула. Видно, старина «круизер» снова врезал подружке по физиономии, и ее голова стукнулась о кафельную стену. Впрочем, неудивительно. Почему за год в Америке регистрируются триста случаев семейного насилия? Да потому что, сколько им ни говори, все без толку, вот почему!
— Чертова сука!
Сегодня вечером Ли бубнил это как молитву, Второе послание к Алкоголианам. Больше всего Дикстру ужасало полное равнодушие в его голосе. Уж лучше б орал — гнев вспыхнет и выгорит дотла, но сегодня малый, кажется, решил довести дело до конца. Не просто избить ее, а потом слезно молить о прощении, как уже бывало не раз. Нет, сегодня он пойдет дальше. Господи, святые угодники, пронеси и помилуй!
Что делать? И вообще, при чем тут я? Я-то тут при чем?
Дикстра уже не мог просто войти в мужской туалет и с ленивым наслаждением опорожнить мочевой пузырь; яички набухли и затвердели, как галька, тяжесть в почках отдавала в спину и в ноги. Сердце неслось мелкой трусцой, еще одна оплеуха — и оно рванет как спринтер. Пройдет час или больше, прежде чем Дикстра сумеет помочиться. И даже тогда, несмотря на то, что ему давно невтерпеж, дело ограничится жалкими кривыми струйками, которые не принесут облегчения. Господи, как же ему хотелось, чтобы этот час поскорее прошел, а он оказался отсюда на расстоянии в семьдесят миль!
Что ты будешь делать, если он еще раз ударит ее?
А если она выскочит из туалета, а мистер «круизер» рванет за ней? Другого пути нет, только через коридор, где стоит Джон Дикстра. В ковбойских сапогах, которые Рик Хардин обувает, когда едет в Джексонвилль, где каждые две недели авторы ужастиков — по большей части дородные дамы в брючных костюмах розового и персикового цветов — собираются, чтобы обсудить продажи, свое ремесло и своих агентов, а еще вволю посплетничать.
— Ли-Ли, не делай мне больно, пожалуйста, не трогай ребенка…
Ли-Ли! Боже милосердный!
А теперь еще и это, для ровного счета. Ребенок. Пожалуйста, не трогай ребенка. Настоящий сериал. Любящее семейство ждет не дождется твоего появления на свет, малыш.
Колотящееся сердце опустилось еще на дюйм. Дикстре казалось, что он зажат в крошечном ущелье между туалетами добрых двадцать минут, но, судя по часам, прошло всего секунд сорок. Субъективная природа времени — мозг, испытывая перегрузки, начинает работать с чудовищной быстротой. Он и сам не раз писал об этом, не говоря уже о коллегах-детективщиках. Издержки жанра. В следующий раз, когда придет его черед выступать перед «Флоридскими злоумышленниками», он расскажет им о сегодняшнем происшествии. «Как я нашел время, чтобы раскинуть мозгами, Второе послание к Алкоголианам». Впрочем, вряд ли они переварят такое, вряд ли оценят…
Его размышления прервал град ударов. Кажется, Ли вошел в раж. Теперь эти звуки будут вечно стоять у Дикстры в ушах — не киношные, а взаправдашние удары: неожиданно мягкие, почти нежные, словно били кулаком в подушку. Женщина вскрикнула: один раз удивленно, затем — от боли, а после лишь тихонько скулила. Стоя в темноте, Дикстра вспоминал о бесчисленных фондах помощи жертвам семейного насилия. Знают ли они, каково это, когда в одном ухе ветер шелестит пальмовыми листьями — и не забудьте про снимки пропавших детей! — а в другом женский голос подвывает от боли и ужаса.
Шарканье ног по кафелю. Ли был готов. Ли-Ли, умоляла она, словно ласковое прозвище могло умерить его ярость. Как и Рик Хардин, он носил грубые сапоги. Всем Ли-Ли этого мира нравится корчить из себя крутых самцов, горячих южных парней. А у женщины на ногах белые спортивные тапочки, Дикстра мог поспорить.
— Сука, чертова сука, думаешь, я не видел, как ты трясла перед ним своими сиськами, сука ты…
— Нет, Ли-Ли, что ты, я никогда…
Снова удар, кого-то рвало: мужчину, женщину? Завтра, когда Ли и его жена или подруга уберутся отсюда, пятна на полу и стене женского туалета будут для уборщика безличной блевотиной, которую хочешь не хочешь, а придется убрать, ладно, а что делать ему, ему-то что делать? Господи Иисусе, неужели придется драться? Если он не станет лезть не в свое дело, Ли просто отколошматит ее, но если вмешается посторонний…
Чего доброго, пришьет нас обоих.
Да, но как же…
Ребенок. Пожалуйста, не трогай ребенка.
Дикстра сжал кулаки. Чертова семейка, чертов сериал!
Женщину рвало.
— Угомонись, Эллен.
— Не могу!
— Не можешь? Ладно, я помогу тебе. Чертова… сука, — и снова глухой удар.
Сердце Дикстры упало еще ниже, скоро совсем уйдет в пятки. Если бы обратиться в Пса, пусть ненадолго! По крайней мере в книге прием срабатывал. Кажется, совсем недавно, прежде чем на свою беду свернуть к стоянке, будь она неладна, Дикстра как раз рассуждал о том, кто он на самом деле! Если это не было предзнаменованием, как выражаются составители руководств по писательскому мастерству, то чем тогда?
Ворваться бы в сортир, выбить дерьмо из этого подонка и убраться прочь, как Алан Лэдд в «Шейне». Женщину рвало — словно автомат перемалывал булыжники в гравий, — и Дикстра знал, что у него не хватит духу. Пес был выдумкой, а реальность груба и шершава, как язык алкоголика.
— Давай, сделай так еще раз и увидишь, чем тебе это отольется, — не унимался Ли.
В его голосе появилось мертвящее спокойствие. Дикстра не сомневался — Ли готов идти до конца.
Когда в суде спросят, почему я не вмешался, мне будет нечего сказать. Слушал, анализировал, вспоминал. Был свидетелем. Придется объяснить им, что писатели, когда не сидят за письменным столом, ничем другим не занимаются.
А что, если на цыпочках прокрасться к «ягуару» и вызвать полицию? Не зря через каждые десять миль у обочины торчит плакат: «В случае аварии набрать на мобильном *99». Впрочем, пока копы доберутся сюда из Брейдентона или Ибор-сити, маленькое кровавое родео завершится.
Икота, судорожные попытки сдержать рвоту. Дверная створка дрогнула. Женщина не хуже Дикстры понимала, что на уме у Ли. Если ее вырвет еще раз, Ли сорвется с катушек.
А что ему грозит? Убийство второй степени, непредумышленное. Через пятнадцать месяцев выйдет из тюряги и начнет приставать к ее младшей сестренке.
Дуй к машине, Джон, жми на газ и вали отсюда, твое дело сторона. Постарайся представить, что ничего этого не было. Просто не включай пару дней телевизор и не читай газет. Давай проваливай, ты писатель, а не герой. В тебе и росту-то всего пять футов девять дюймов на сто шестьдесят два фунта весу, и кстати, не забудь про больное плечо. Если влезешь, будет только хуже. И не забудь упомянуть Эллен в своих молитвах, Господь присмотрит за ней.
Дикстра уже обернулся, чтобы драпать, когда его осенило.
Пусть Пес всего лишь вымысел, но Рик Хардин — настоящий.
Эллен Уитлоу из Нокомиса рухнула на сиденье, раскинув ноги и задрав юбку — сучка, она и есть сучка. Ли хотелось схватить ее за уши и размозжить тупую башку о кафель. С него хватит. Он преподаст ей урок, который она нескоро забудет.
Нельзя сказать, что мысли Ли текли связно — мозг заволокло алым туманом, а из-под тумана, над туманом, сквозь туман просачивался монотонный голос, похожий на Стивена Тайлера из «Аэросмита»: «Не вздумай, детка, меня дурачить, не вздумай, чертова сука, меня дурачить…»
Он успел сделать три шага, но внезапно где-то совсем близко загудела автомобильная сирена, сбивая с ритма, разрушая концентрацию, заставляя оглянуться: бип, бип, бип, бип!
Сигнализация. Взгляд скользнул обратно: от двери — к женщине в кабинке. От дверной ручки — к сучке. Кулаки нерешительно сжимались и разжимались. Ли наставил на Эллен длинный грязный ноготь.
— Двинешься с места — прибью, — пригрозил он, направляясь к двери.
Если в сортире было светло, как на парковке, то в проходе между туалетами темно, хоть глаз выколи. На миг Ли ослеп, и тут же что-то врезалось в спину. Он споткнулся, шагнул вперед, запнулся — как оказалось, о чью-то заботливо подставленную ногу — и растянулся на бетоне.
Без сомнений и сожалений грубый сапог пнул его в ляжку, затем — в обтянутый синими джинсами зад. Ли барахтался на полу, пытаясь подняться.
— Не ерзай, Ли, — раздался голос прямо над ним, — у меня в руке монтировка. Лежи, где лежишь, иначе я раскрою тебе череп.
Ли затих, вытянув руки перед собой.
— Выходите, Эллен, — произнес незнакомец, сбивший его с ног. — Шутки кончились. Выходите сейчас же.
Пауза, дрожащий сучкин голос:
— Вы ударили его? Не смейте его бить!
— Ничего ему не сделается, но если не выйдете, мало вашему дружку не покажется.
Пауза.
— И виноваты во всем будете вы, Эллен.
Сигнализация продолжала монотонно гудеть в ночи: бип, бип, бип, бип.
Ли попытался повернуть голову. Черт, как больно! Чем ему врезал этот отморозок? Кажется, он что-то болтал про монтировку. Мысли путались.
Сапог снова прошелся по заднице. Ли взвизгнул и уткнулся физиономией в пол.
— Быстро, леди, не то я проломлю ему башку! Вы не оставляете мне выбора!
Ее дрожащий голос стал ближе, и теперь в нем звенел гнев:
— Зачем вы его бьете? Вы не имеете права!
— Я вызвал полицию с мобильного, — продолжил незнакомец. — Они на сто сороковой миле, значит, у нас минут десять, а может, и того меньше. Мистер Ли-Ли, у кого ключи от машины?
Ли пришлось напрячь мозги.
— У нее, — ответил он наконец. — Она сказала, я слишком набрался, чтобы сесть на руль.
— Ясно. Эллен, выходите, садитесь в «круизер» и гоните до самого Лейк-сити. И если у вас есть хоть крупица мозгов, вы не остановитесь и не свернете.
— Как это я брошу его, — разъярилась Эллен, — когда у вас в руке эта штука!
— Так и бросите. А станете упрямиться, ему же хуже.
— Бандит несчастный!
Мужчина рассмеялся, и его смех напугал Ли больше, чем голос.
— Считаю до тридцати. Если не послушаетесь, я снесу ему башку по самые плечи. Неплохой выйдет мяч для гольфа.
— Вы не станете…
— Сделай, как он сказал, Элли, прошу тебя, детка.
— Вы слышали? Ваш славный плюшевый медвежонок хочет, чтобы вы убирались к чертовой матери. Если завтра он решит прикончить вас вместе с ребенком — на здоровье, меня тут не будет. А сейчас лучше не нарывайся, дура! Уноси задницу, пока цела!
Эллен не пришлось просить дважды — этот язык женщина понимала с полуслова. В поле зрения Ли возникли ее сандалии на босу ногу. Незнакомец принялся считать вслух:
— Раз, два, три, четыре…
— А ну шевелись! — гаркнул Ли и ощутил, как грубый сапог пнул его в зад, не сильно, но болезненно. Сигнализация продолжала оглашать окрестности. — Ты слышала? Шевелись!
Сандалии перешли на бег, рядом с женщиной неслась ее тень. Незнакомец дошел до двадцати, когда завелся моторчик «круизера». На тридцати Ли увидел, как блеснули габаритные огни. Он приготовился к удару, но бандит, напавший на него, медлил.
Когда автомобиль выехал на шоссе, и звук мотора стих вдали, его мучитель несколько удивленно поинтересовался:
— Ну и что мне с тобой делать?
— Не бейте меня, мистер, — сказал Ли, — пожалуйста, не бейте.
Когда автомобиль скрылся из виду, Хардин перекинул монтировку в другую руку. Ладони вспотели, и он едва не выронил ее. Только этого не хватало! Стоит железке звякнуть о бетон, как Ли окажется на ногах. И пусть он оказался совсем не таким крепышом, какого вообразил себе Дикстра, он все еще опасен.
Как же, опасен, для беременных баб он опасен.
И что с того? Если он позволит Ли-Ли вскочить, придется драться. Хардин чувствовал, что Дикстра пытается вернуться, рвется обсудить этот вопрос, и еще парочку сопутствующих. Хардин задвинул Дикстру подальше. Не время и не место для нравоучений.
— Что мне с тобой делать? — В голосе незнакомца звучала настоящая растерянность.
— Не бейте меня, — сказал человек на полу. Он носил очки — такого от него не ждали ни Хардин, ни Дикстра.
— Не бейте меня, мистер.
— Дошло! — воскликнул Хардин. («Придумал!» — выразился бы Джон Дикстра.) — Сними очки и положи рядом с собой.
— Зачем…
— Заткнись и делай, как велено.
Ли в выцветших «ливайсах» и ковбойской рубашке (сейчас рубашка выбилась из джинсов и топорщилась на заднице) правой рукой начал снимать очки в проволочной оправе.
— Левой.
— Но почему?
— Я сказал, левой!
Ли снял хрупкие очки в изящной оправе и положил перед собой на бетон. Хардин тут же наступил на них каблуком. Раздался треск и хруст стекла.
— Что вы делаете? — взвизгнул Ли.
— А ты как думаешь? Пушка с тобой?
— Нет, господи, откуда!
Хардин поверил сразу. Если у Ли и было оружие, он хранил его в багажнике укатившего «круизера», да и то вряд ли. Стоя за дверью женского туалета, Дикстра воображал здоровяка-работягу, а этот тип больше походил на бухгалтера, три раза в неделю посещающего тренажерный зал.
— Сейчас я вернусь в машину, выключу сигнализацию и уеду, — сказал Хардин.
— Да-да, разумеется, вам давно пора…
Хардин предупреждающе пнул его, и посильнее, чем раньше.
— Это тебе давно пора заткнуться. Лучше скажи, чем ты тут занимался?
— Хотел преподать чертовой суке хоро…
Хардин изо всей силы заехал Ли в бедро, в последнюю секунду — но только в последнюю — смягчив удар. Ли жалобно заверещал. Хардин испытал мгновенный стыд от того, как спокойно и грубо ему врезал. Еще ужаснее было то, что ему хотелось повторить и уже не смягчать удара. Пронзительный визг Ли ласкал слух, и ничто не мешало Хардину снова заставить жертву завопить от боли.
Ну и чем он сейчас отличался от Ли — Грозы Сортиров, который лежал, уткнувшись мордой в пол, а четкая тень от двери перерезала его спину по диагонали? Да ничем. Ну и пусть, гораздо больше его занимало другое. Что, если со всей силы заехать Ли в левое ухо, но так, чтоб не насмерть? Хрясь! Приятный, должно быть, звук. А если старина Ли ненароком откинется, невелика потеря. Кому он нужен? Этой дуре Эллен? Нашел кого жалеть.
— На твоем месте, дружище, я бы заткнул глотку, — сказал Хардин. — Выговоришься, когда копы приедут.
— Почему вы не уходите? Оставьте меня в покое! Сломали очки, этого мало?
— Мало, — честно сознался Хардин, подумал и спросил: — А знаешь что?
Ли не рвался узнать.
— Я медленно пойду к машине, захочешь, догоняй. Выясним отношения лицом к лицу.
— Как же, догоняй! — заныл Ли. — Да я без очков ни хрена не вижу!
Хардин поправил свои на переносице. Странно, ему совершенно расхотелось в туалет.
— Ты только посмотри на себя.
Должно быть, Ли почудилось в его голосе что-то нехорошее — в неверном свете луны Хардин заметил, как он задрожал. Однако Ли благоразумно хранил молчание. Мужчина, стоявший над ним и не дравшийся ни разу в жизни: ни в старших классах, ни даже в младших, понимал, что все кончено. Если у Ли есть пушка, он может выстрелить ему в спину, но он не станет стрелять, потому что его сломали.
О старину Ли вытерли ноги.
И тут Хардина осенило.
— Имей в виду, я записал номер твоего водительского удостоверения, запомнил ваши имена и буду следить за вами по газетам.
В ответ ни звука. Ли лежал на животе, раздавленные стеклышки очков блестели в лунном свете.
— Счастливо оставаться, говнюк, — сказал Хардин, спокойно вернулся на парковку и укатил восвояси. Сияющий, как «ягуар».
Чтобы прийти в себя, ему потребовалось минут десять или пятнадцать. Более чем достаточно, чтобы пошарить по радиоволнам и, плюнув, включить диск Люсинды Уильямс. Затем желудок, наполненный цыпленком с картошкой из «Золотой кружки», внезапно подкатил к горлу.
Он съехал на аварийную полосу, переключил передачу, попытался встать и понял, что не успеет. Тогда он просто повис на ремне безопасности и сблевал на тротуар. Его трясло, зубы выбивали дробь.
Впереди сверкнули фары, автомобиль сбросил скорость. Неужели копы? Ничего не скажешь, вовремя, могли бы не спешить. Внезапно пришла холодная уверенность: это старый знакомец «круизер»: Эллен за рулем, Ли сжимает в руках монтировку.
Но это оказался древний «додж», набитый ребятней. Рыжий малолетка с угревой сыпью на туповатой физиономии высунулся в окошко и проорал:
— Эй, на ботинки-то попа-а-ал?
Грянул дружный хохот, и автомобиль промчался мимо.
Дикстра прикрыл дверцу, запрокинул голову, опустил веки и дождался, пока дрожь ушла. Наконец трясти перестало, желудок опустился на место. Внезапно он понял, что снова хочет отлить. Хороший знак.
Еще недавно он рассуждал, с какой силой и звуком задвинет Ли в ухо. Теперь от одних воспоминаний к горлу подкатывал ком.
Лучше направить мысли, его послушные (как правило) мысли к дежурному офицеру, прозябающему в ракетном бункере где-нибудь в Вороньей пустоши, Северная Дакота, или Медвежьем углу, Монтана, и тихо сходящему с ума. Безумцу, который видит террористов за каждым кустом, тщательно запирает свои косноязычные воззвания и проводит ночи перед монитором, шаря по темным углам Интернета.
А тем временем Пес на пути в Калифорнию… у него там дельце… не захотел лететь самолетом, потому что в багажнике «роуд-раннера» пара навороченных стволов… неожиданно автомобиль попадает в аварию…
Неплохо, совсем неплохо. Еще немного доработать, и будет совсем хорошо. Неужели когда-то он думал, что Псу не найдется места на этих бескрайних просторах? Какая недальновидность! Когда хорошенько прижмет, каждый способен показать, чего он стоит.
Дрожь ушла. Дикстра набрал скорость. В Лейк-сити нашлась круглосуточная заправка с туалетом, и он наконец-то опорожнил мочевой пузырь и наполнил бензобак, не забыв тщательно изучить все четыре колонки, высматривая «круизер». На пути домой он думал, как Рик Хардин, но в свой дом у канала вошел Джоном Дикстрой. Уходя, Дикстра всегда ставил дом на сигнализацию — с такими вещами не шутят. Перед тем как войти, он вырубил ее, затем снова включил на ночь.
Через неделю после профилактического обследования, с которым он тянул год (три, поправила бы жена, будь она жива), Ричарду Зифкицу позвонил доктор Брейди и сказал, что надо обсудить результаты. Пациент не услышал в голосе врача ничего явно зловещего, поэтому в клинику поехал без особого внутреннего сопротивления.
Все анализы на листе с шапкой: «КЛИНИКА МЕТРОПОЛИТЕН, НЬЮ-ЙОРК» были напечатаны черным, за исключением одной строчки, красной, и Зифкиц не очень удивился, увидев в ней слово «Холестерин». Строчка сразу притягивала взгляд (явно намеренно). Она заканчивалась числом 226.[113]
Зифкиц почти открыл рот, чтобы спросить, плохой ли это показатель, потом задумался, хочет ли в самом начале разговора сморозить глупость. Хороший результат, рассудил он, красным не выделят. Остальные показатели явно хорошие или по крайней мере приемлемые, поэтому напечатаны черным. Его пригласили сюда обсуждать нё их. Доктора — люди занятые и не тратят время на то, чтобы гладить пациентов по головке. Поэтому он не стал задавать глупых вопросов, а спросил, очень ли плохое число двести двадцать шесть.
Доктор Брейди откинулся в кресле и сцепил пальцы на худосочной груди.
— Сказать по правде, — произнес он, — показатель совсем не плохой. — Затем поднял палец. — Учитывая, что вы едите, я имею в виду.
— Я знаю, что слишком много вешу, — смиренно проговорил Зифкиц. — Я давно планирую заняться этим вопросом.
Вообще-то ничем таким он заниматься не планировал.
— Если совсем по правде, — продолжал доктор Брейди, — ваш вес тоже не так уж плох. Опять-таки учитывая, что вы едите. А теперь я попрошу вас слушать очень внимательно, потому что такую беседу я провожу с пациентами один раз. Я имею в виду, с пациентами-мужчинами. Пациентки, дай им волю, своим весом все бы уши мне прожужжали. Вы готовы?
— Да. — Зифкиц тоже хотел сплести пальцы на груди и понял, что не может. Он обнаружил — вернее, вспомнил, — что у него довольно отчетливо выраженный бюст. Не то, что принято считать стандартным атрибутом сорокалетнего мужчины. Почти сорокалетнего. Поэтому он бросил попытки сцепить пальцы, а просто сложил руки. На коленях. Чем быстрее лекция начнется, тем быстрее она кончится.
— Вам тридцать восемь лет. Ваш рост — шесть футов,[114] — сказал доктор Брейди. — Вы должны весить около ста девяноста,[115] и примерно таким же[116] должен быть ваш холестерин. Когда-то, в семидесятых, нормой считался холестерин до двухсот сорока,[117] но то семидесятые, когда в приемных больниц еще разрешали курить. — Он покачал головой. — Нет, связь между уровнем холестерина и сердечно-сосудистыми заболеваниями оказалась слишком явной. Число двести сорок вычеркнули.
Вам повезло. У вас хороший метаболизм. Не превосходный, но хороший, понимаете? Да. Как часто вы едите в «Макдоналдсе» или «Вендиз», Ричард? Два раза в неделю?
— Скорее один, — сказал Зифкиц.
Он подумал, что за неделю обедает в фастфудах от четырех до шести раз, не считая воскресных походов в пиццерию.
Доктор Брейди поднял руку, словно говоря: «Вам решать», и Зифкицу подумалось, что это похоже на девиз «Бургер-Кинг».
— Где-то вы точно едите, как говорят нам весы. В день обследования вы весили двести двадцать три…[118] и опять-таки не случайно почти такой же у вас холестерин.
Он чуть заметно улыбнулся, увидев, как поморщился Зифкиц, но по крайней мере улыбка была не лишена сочувствия.
— Вот что пока происходило в вашей взрослой жизни, — сказал Брейди. — Вы продолжали есть, как подросток, и ваше тело — благодаря хорошему, пусть и не превосходному метаболизму — более или менее с этим справлялось. Будет проще, если представить метаболический процесс как команду рабочих — дядек в хэбэшных штанах и докмартенсах.
Вам, может, и проще, с тоской подумал Зифкиц, невольно косясь на красное число двести двадцать шесть, а мне — нет.
— Их дело — разбирать то, что вы бросаете в себя. Часть они отправляют в разные производственные цеха. Остальное сжигают. Если вы задаете им больше работы, чем они в силах сделать, вы полнеете. Что и происходит, но относительно медленно. Пока, Однако очень скоро, если вы не измените привычки, вес будет расти быстрее. Причин две. Первая: вашим производственным мощностям уже не надо столько горючего. Вторая: ваша метаболическая команда — работяги с татуировками на плечах — не молодеет. Они теперь не такие шустрые, не так быстро сортируют, что пустить в дело, а что сжечь. А иногда они на все забивают.
— Забивают? — переспросил Зифкиц.
Доктор Брейди, не расцепляя пальцев перед узкой грудью (как у чахоточного, подумал Зифкиц — и уж точно без намека на бюст), кивнул такой же узкой головой. Зифкиц подумал, что она у него, как у ласки, такая же прилизанная, с острыми глазами.
— Да. Они говорят: «Сколько можно?» и «Он что думает, мы — Фантастическая Четверка?» и «Даст он нам когда-нибудь отдохнуть или нет?» А потом один, любитель посачковать — в любой команде такой есть, — говорит: «Да плевал он на нас с высокой колокольни. Начальничек хренов».
Рано или поздно, как всякие работяги, которым приходится слишком долго вкалывать без выходных, не говоря уж об отпуске, они начинают филонить или тянуть резину. Как-нибудь один из них не выйдет совсем. А потом — если вы проживете достаточно долго — один из них не выйдет, потому что ночью его хватил инсульт или инфаркт.
— Очень мило. Вам надо с лекциями выступать. Может, даже завести свое телешоу, как у Опры Уинфри.
Доктор Брейди расцепил пальцы, подался вперед и без улыбки посмотрел на Ричарда Зифкица.
— У вас есть выбор, и моя обязанность — вам об этом сказать. Вот и все. Либо вы измените свои привычки, либо через десять лет вы будете сидеть у меня в кабинете с куда более серьезными проблемами: вес под триста фунтов, возможно, диабет второго типа, варикоз, язва желудка и холестерин под стать весу. Сейчас, чтобы остановиться, вам еще не нужны краш-диеты, абдоминальная хирургия или сердечный приступ. Позже будет труднее. После сорока — труднее с каждым годом. После сорока, Ричард, жир уже с вами навсегда, как детская неожиданность на обоях спальни.
— Изящно. — Ричард Зифкиц невольно хохотнул.
Брейди не рассмеялся, но хотя бы изобразил улыбку и откинулся в кресле.
— Нет ничего изящного в том, к чему вы идете. Врачи говорят об этом не чаще, чем спасатели — об оторванной голове в канаве после автомобильной аварии или о почерневшем детском трупе в доме, где загорелась новогодняя елка, но мы много что могли бы рассказать про дивный мир ожирения. Про женщин, у которых в складках жира заводится плесень, потому что они годами не промывают их на всю глубину. Про мужчин, от которых разит за милю, потому что они десять с лишним лет не могут как следует подтереться.
Зифкиц поморщился и замахал рукой.
— Я не говорю, что такое произойдет с вами, Ричард, — с большинством людей не происходит. У них, похоже, есть встроенный ограничитель. Однако есть правда в старой присказке, что такой-то роет себе могилу ножом и вилкой. Учтите.
— Учту.
— Хорошо. Вот речь. Или проповедь. Или что хотите. Я не буду говорить: «Иди и больше не греши». Я скажу: «Дело ваше».
Хотя Ричард Зифкиц последние двенадцать лет в графе «Род занятий» налоговой декларации писал «Свободный художник», он не считал себя человеком с особенно богатым воображением и не рисовал для души с тех пор, как окончил университет. Он делал книжные обложки, иногда киноплакаты, много журнальных иллюстраций, изредка — выставочные проспекты. Один раз оформил компакт-диск (для «Слоббербон», группы, которую особенно любил), но зарекся брать такие заказы впредь, потому что детали отпечатанного варианта можно было разглядеть только в лупу. Это был единственный случай, когда он проявил хоть что-то похожее на артистический темперамент.
На вопрос, какую из своих работ он любит больше всего, Зифкиц бы только заморгал. Прояви собеседник настойчивость, он мог бы назвать белокурую девушку, бегущую по траве, которая теперь украшала кондиционер для белья «Нежность». Но не искренне, а просто чтоб отвязались. Зифкиц был не из тех художников, которые что-то выделяют в своем творчестве. Уже давно он брался за кисть, только получив заказ, и работал либо по письму из рекламного агентства, где все расписано в подробностях, либо по фотографии (как с той девушкой, которая бежала по траве, счастливая, что юбка больше не липнет к ногам).
Однако как вдохновение посещает лучших из нас — Пикассо, Ван Гогов, Сальвадоров Дали, — так же оно иногда посещает и остальных, пусть раз или два за жизнь. Зифкиц поехал из клиники на автобусе (машины у него не было с колледжа) и, глядя в окно (медицинский отчет с одной красной строкой лежал, сложенный, в заднем кармане брюк), то и дело останавливался взглядом на рабочих: строителях с досками на плече, коммунальщиках в люках за желтой лентой с надписью «Ремонтные работы», трех парнях, возводивших леса перед витриной универмага, пока четвертый говорил по сотовому.
Постепенно стало ясно, что в голове складывается картина, требующая себе места в мире. Вернувшись на свой манхэттенский чердак, превращенный в квартиру-мастерскую, Зифкиц прошел в неприбранный закуток под мансардным окном мимо лежащей на полу почты. И не только не нагнулся, но даже бросил на нее плащ.
Он задержался перед готовыми подрамниками в углу, потом взял вместо холста кусок белого картона и принялся работать угольным карандашом. В следующий час дважды звонил телефон. Оба раза Зифкиц не брал трубку — пусть, если надо, говорят на автоответчик.
Он работал над картиной следующие десять дней — не все время, но большую его часть, особенно после того, как понял, что получается и впрямь здорово. Сперва на картоне, потом, когда почувствовал, что пора перенести ее в масло — на холсте четыре на три фута. Он не писал таких больших полотен последние десять лет.
На картине четверо рабочих в джинсах, ветровках и старых ботинках стояли на обочине дороги, только что вынырнувшей из леса (его Зифкиц изобразил размашистыми темно-зелеными и серыми мазками). Двое были с лопатами, один держал в руке ведро. Четвертый отодвигал со лба кепку жестом, в котором явственно читались усталость и растущее осознание, что работа никогда не закончится: в конце дня ее больше, чем было в начале. Этот четвертый, в старой кепке с надписью «ЛИПИД» над козырьком, был бригадир. Он говорил по сотовому с женой. Скоро буду, зайка, нет, сегодня не пойдем, слишком устал, хочу завтра начать пораньше. Ребята возбухали, но я их приструнил. Зифкиц не представлял, откуда он это знает. Просто знает, и все. Как и то, что рабочего с ведром зовут Фредди, и ему принадлежит пикап, в котором они приехали. Машины на картине не было — она стояла правее, виден был только кусок ее тени. Один из парней с лопатами, Карлос, мучился болями в спине и посещал мануальщика.
Фронта работ на картине не было — он располагался чуть левее, но видно было, как ребята умаялись. Зифкиц всегда тщательно прописывал детали (серо-зеленое пятно леса выбивалось из его обычной манеры). Усталость была в каждой черточке их лиц. Даже в пропотевших воротниках.
Небо над ними было странным органически-красным.
Конечно, он знал, что означает картина и почему небо такого цвета. Это были работяги, о которых говорил доктор. В конце трудового дня. В настоящем мире за органически-красным небом, их хозяин, Ричард Зифкиц, только что последний раз перекусил (завалявшимся в холодильнике куском торта или заранее припасенным пончиком «Криспи-Крим») и лег головой на подушку. Значит, они могут, наконец, расходиться по домам. Будут ли они есть? Да, но меньше, чем он. Они слишком устали для плотного ужина, это видно по их лицам. Ребята из «Липидной компании» завалятся на диван и будут смотреть телик. Может быть, заснут перед экраном и проснутся часа через два, когда все нормальные шоу закончатся, и Рон Попейл будет демонстрировать восхищенной студийной аудитории свои чудо-овощерезки и универсальные крышки для банок. Тогда они пультом выключат телевизор и побредут в спальню, на ходу сбрасывая одежду куда попало.
Все это было на картине, хотя ничего этого не было на картине. Нельзя сказать, что Зифкиц только о ней и думал с утра до вечера, но он понимал — в его жизни появилось что-то новое, хорошее. Он представления не имел, что делать с картиной, когда допишет, да и не особо задумывался. Пока ему просто нравилось вставать по утрам и щуриться на нее одним глазом, вытаскивая из задницы застрявшие боксерские трусы «Биг-Дог». Потом надо будет придумать название. Он перебрал и отбросил несколько вариантов: «По домам», «Ребята сказали: «Кончай работу» и «Берковиц сказал: «Шабаш». Берковиц был главный, бригадир, тот, что с «Моторолой», в кепке с надписью «ЛИПИД».
Ни одно из названий не казалось вполне правильным, но Зифкиц не огорчался. Он знал, что не пропустит правильное — когда оно придумается, в голове раздастся щелчок. А пока Зифкиц никуда не спешил. Он даже не был уверен, что картина — главное. Работая над ней, он сбросил пятнадцать футов. Может, это и есть главное.
А может, и нет.
Где-то (может быть, на ярлычке от чайных пакетиков «Салада») Зифкиц прочел, что лучший способ похудеть — отжиматься от стола. Он не сомневался, что это правда, но чем дальше, тем больше приходил к выводу, что похудание — не цель. Как и занятия спортом — не цель, хотя и от того, и от другого могут быть побочные эффекты. Он постоянно думал о метаболических работягах доктора Брейди — простых ребятах, которые вкалывают изо всех сил и не получают от него никакой помощи. Да и как было не думать, если он каждый день по часу, а то и по два писал самих рабочих и обстановку, в которой они трудятся.
Зифкиц много чего про них придумал. Вот Берковиц, бригадир, он мечтает когда-нибудь организовать собственную строительную компанию. Фредди, владелец грузовичка (пикапа «додж-рам»), воображающий себя столяром-умельцем. Карлос, который с больной спиной. И Уэлан, любитель посачковать. Их дело — следить, чтобы Зифкица не хватил инфаркт или инсульт. Разгребать то дерьмо, что сыплется с красного неба, чтобы дорога в лес не сделалась непроезжей.
Через неделю после начала работы над картиной (и за неделю до того, как он наконец признал ее законченной), Зифкиц отправился в «Фитнес бойз» на Тридцать девятой улице. Посмотрев беговую дорожку и степпер (симпатичный, но слишком дорогой), он купил велотренажер, заплатив лишние сорок фунтов за доставку и сборку.
— Занимайтесь каждый день в течение шести месяцев, и ваш холестерин упадет на тридцать единиц, — сказал продавец, мускулистый парень в футболке с надписью «Фитнес бойз». — Я практически гарантирую.
Подвал дома, в котором жил Зифкиц, был темный, мрачный, с множеством дверей и постоянно гудел от отопительного котла. В кладовках с номерами квартир хранились вещи жильцов, однако тупичок в самом конце, как по волшебству, оставался пустым. Словно нарочно его ждал. Зифкиц велел грузчикам поставить тренажер на цементный пол перед гладкой бежевой стеной.
— Перетащите сюда телевизор? — спросил один.
— Пока не знаю, — соврал Зифкиц.
Он крутил педали перед голой бежевой стеной по пятнадцать минут каждый день, пока не закончил картину наверху, понимая, что пятнадцать минут — мало (хоть и лучше, чем ничего), но понимая и другое: сейчас ему больше не выдержать. Не потому, что уставал — пятнадцать минут не могли его вымотать. Просто в подвале было невыносимо скучно. Визг колес и гул отопительного котла действовали на нервы. К тому же Зифкиц отлично понимал, что делает: едет на месте в подвале под двумя голыми лампочками, отбрасывающими две его тени на стену впереди. Понимал он и другое: положение выправится, как только он закончит картину наверху и возьмется за другую внизу.
Картина была та же, но написал он ее куда быстрее. Главным образом потому, что на ней не нужны были Берковиц, Карлос, Фредди и раздолбай Уэлан. Они разошлись по домам, и Зифкиц просто написал на бежевой стене проселочную дорогу в усиленной перспективе, чтобы, когда он садился на тренажер, она как будто убегала от него в зелено-серое пятно леса.
Крутить педали сразу стало не так тоскливо, но через два или три сеанса Зифкиц понял: этого мало. То, чем он занят, по-прежнему всего лишь упражнение. Во-первых, следовало дорисовать красное небо, но тут большого труда не требовалось. Во-вторых, он хотел детальней проработать обочины и добавить мусора, что тоже было легко (и приятно). Главная загвоздка не имела отношения к картине. Его всегда угнетали упражнения ради упражнений. Да, они улучшают самочувствие, но по сути бессмысленны. Экзистенциально бессмысленны. Нужна близкая цель: например, чтобы симпатичная сотрудница художественной редакции подошла на вечеринке и спросила: «Вы что, похудели?» Однако на серьезную мотивацию это не тянуло. Зифкицу не хватало тщеславия (или тяги к женщинам), чтобы долго продержаться на таких мыслях. Со временем ему надоест и он снова начнет жрать пончики. Нет, надо решить, где дорога и куда ведет. Тогда можно будет играть, будто он туда едет. Идея Зифкицу понравилась. Да, она отдавала чудачеством, может быть, даже придурью, но азарт был настоящий. И вообще, он ведь не обязан никому про нее рассказывать? Конечно, не обязан. Он даже может купить дорожный атлас «Рэнда-Макнелли» и отмечать проделанный путь.
Зифкиц не был склонен к самокопанию, но, возвращаясь из книжного с новым дорожным атласом под мышкой, задумался, что же его так завело. Немного повышенный холестерин? Вряд ли. Мрачные предсказания доктора Брейди, что после сорока бороться будет труднее? Возможно, отчасти да, но главная причина явно в другом. Может быть, он просто готов к переменам? Это уже больше походило на правду.
Труди умерла четыре года назад от особо жестокого рака крови, и Зифкиц был с нею в палате, когда это произошло. Он помнил, каким глубоким был ее последний вздох, как высоко поднялась измученная, истощенная грудь. Как будто Труди знала, что следующего не будет. Он помнил, как она выдохнула, помнил самый звук: ша-а-а-а-а! И как потом ее грудь больше не поднималась. Последние четыре года он примерно так и жил — в неподвижном воздухе. И только теперь ветер задул снова, наполняя его парус.
Однако было и что-то другое, даже более важное: рабочие, которых доктор Брейди вызвал к жизни, а сам Зифкиц наделил именами. Берковиц, Уэлан, Карлос и Фредди. Доктор Брейди о них не думал. Для Брейди метаболическая команда была всего лишь метафорой, способом заставить Зифкица всерьез отнестись к тому, что происходит в его организме. Так мать говорит малышу, что «маленькие человечки» лечат его разбитую коленку.
Зифкиц же зациклился…
Нет, не на себе, думал он, доставая ключ, чтобы отпереть парадное. Я просто думаю об этих ребятах, разгребающих мусор без отдыха и срока. И о дороге. Почему они должны столько работать, чтобы она оставалась проезжей? Куда она ведет?
Зифкиц решил, что она ведет в Херкимер, городишко на канадской границе. Он нашел в атласе тоненькую голубую линию, которая тянулась туда через всю северную часть штата Нью-Йорк, от Покипси, городка, расположенного к югу от Олбани. Две, может быть, три сотни миль. Зифкиц развернул более подробную карту штата и нашел квадрат, где эта дорога начиналась рядом с его торопливой… торопливой… как бы ее назвать? Слово «фреска» не годилось, и Зифкиц остановился на «проекции».
В тот день, забравшись на тренажер, Зикфиц вообразил, что за спиной у него не старый телевизор из квартиры 2-G, чемоданы из 3-F или замотанный велосипед из 4-А, а Покипси. Впереди вился проселок — голубая ниточка для Рэнда-Макнелли, но Старая Райнбекская дорога на более крупномасштабной карте. Зифкиц обнулил одометр, уперся взглядом в землю, начинавшуюся там, где сходились стена и бетонный пол, и подумал: на самом деле это дорога к здоровью. Хорошая идея. Если держать ее в голове, туда не полезут мысли, что, быть может, у тебя после смерти Труди слегка поехала крыша.
Однако сердце стучало чуть быстрее (как будто он уже начал крутить педали), и Зифкиц чувствовал себя так, как, по его представлению, должен чувствовать себя человек в начале долгого путешествия, обещающего новые знакомства и даже новые приключения. Над рудиментарной панелью управления имелась подставка для банок, и Зифкиц поставил в нее «Ред-Булл» — энергетический напиток, если верить производителям. Кроме спортивных шортов он надел старую оксфордскую рубашку, потому что в ней был карман, и положил туда два овсяных печенья. Считается, что изюм и овсяные хлопья способствуют выведению холестерина.
И кстати, ребята из «Липидной компании» ушли сегодня пораньше. Да, они по-прежнему вкалывают на картине наверху — дурацкой, непродажной, так на него не похожей, — но здесь они залезли к Фредди в «додж» и укатили назад в… в…
— В Покипси, — сказал он. — Слушают по радиоприемнику рок и пьют пиво из бумажных пакетов. Сегодня они… Что вы сегодня делали, ребята?
Прорыли пару канав, шепнул голос. Паводок чуть не размыл дорогу у Прайсвилла. Закончили сегодня рано.
Вот и отлично. Не придется слезать с велика и обходить промоины.
Ричард Зифкиц устремил взгляд в стену и начал крутить педали.
Стояла осень 2002-го, с того дня как упали башни-близнецы, прошел год, и жизнь Нью-Йорка возвращалась к слегка сумасшедшей версии нормальности… только для Нью-Йорка легкое сумасшествие и есть норма.
Ричард Зифкиц никогда не чувствовал себя таким счастливым и здоровым. Его жизнь превратилась в четырехчастную гармонию. По утрам он работал над заказами, которые его кормили. Их в последнее время стало больше обычного. Газеты говорили, что экономика в упадке, но для Ричарда Зифкица, свободного коммерческого художника, экономика была превосходная.
Он по-прежнему ел у Дугана в соседнем квартале, но теперь обычно брал салат вместо жирного двойного чизбургера, а после ленча работал над новой картиной для себя: сперва над более подробной версией изображения на подвальной стене. Холст с Берковицем и командой стоял в сторонке, прикрытый старой простыней. Он остался в прошлом. Теперь Зифкиц хотел более детально написать дорогу в Херкимер после того, как ушли рабочие. А чего бы им не уйти? Разве он не поддерживает ее сам? Поддерживает, да еще как. В конце окгября он снова посетил Брейди и сдал кровь на холестерин. На сей раз число было не красным, а черным: 179.[119] Брейди поглядел на Зифкица с большим уважением. Даже с завистью.
— Лучше, чем у меня, — сказал он. — Вижу, вы прислушались к моим словам.
Зифкиц кивнул.
— И живот ваш почти втянулся. Спортом занимаетесь?
— Стараюсь, — отвечал Зифкиц, но в подробности входить не стал.
К тому времени его занятия на велотренажере приобрели довольно странный характер. Во всяком случае, многие бы сочли их странными.
— Что ж, — сказал Брейди. — Мой вам совет: есть чем похвастать — хвастайтесь!
Зикфиц улыбнулся, но совету не внял.
Вечерами, составлявшими третью часть Обычного Дня Зифкица, он смотрел телевизор или читал, обычно прихлебывая томатный сок или «V8» вместо пива и чувствуя приятную усталость. Ложился он теперь на час раньше, и дополнительный сон явно шел ему на пользу.
Главной частью дня была третья, с четырех до шести. В эти два часа он ехал по голубой ниточке из Покипси в Херкимер. На подробных картах названия менялись: Старая Райнбекская дорога стала Каскадной, затем Лесной, а на каком-то отрезке к северу от Пеннистона даже Мусорной. Зифкиц помнил, как вначале каждые пятнадцать минут на велотренажере казались вечностью. Теперь ему иногда требовалось усилие, чтобы остановиться через два часа. Он стал ставить будильник на шесть. Агрессивный трезвон был как раз достаточно силен, чтобы…
…чтобы его разбудить.
Зифкиц с трудом верил, что засыпает в подвальном тупичке, крутя педали с постоянной скоростью пятнадцать миль в час, но не хотел принимать другое объяснение: что слегка чокнулся на дороге в Херкимер. Или в манхэттенском подвале, если вам так больше нравится. Что у него галлюцинации.
Как-то вечером, щелкая пультом, он наткнулся на передачу про гипноз. Гость в студии, гипнотизер, представившийся Джо Сатурном, говорил, что все постоянно занимаются самогипнозом. С его помощью мы входим в рабочее настроение по утрам, переживаем происходящее в книге или в кино, засыпаем. Последний пример особенно нравился Джо Сатурну: тот долго говорил о ритуалах, к которым прибегают «успешные засыпальщики»; кто-то проверяет запоры на окнах и дверях, кто-то выпивает стакан воды, кто-то читает короткую молитву или погружается в медитацию. Сатурн сравнивал эти приемы с пассами и «заклинаниями» гипнотизера: счетом от десяти до нуля или словами про то, что ваши глаза закрываются. Зифкиц с благодарностью уцепился за рассказ Сатурна и тут же решил, что проводит свои два часа на велотренажере в состоянии легкого или среднего гипноза.
Поскольку к третьей неделе перед стенной проекцией он проводил эти часы уже не в подвале. Он проводил их на дороге в Херкимер.
Зифкиц весело мчал по грунтовой дороге через пахнущий хвоей лес, слышал крики ворон и хруст палых листьев под колесом. Велотренажер превратился в трехскоростной «Релей», на котором двенадцатилетний Ричард гонял по пригороду Манчестера в Нью-Гемпшире. Далеко не единственный его велосипед (Зифкиц сменил их штуки три, пока в семнадцать не получил права), но безусловно лучший. Пластиковая подставка стала самодельным (не слишком аккуратным, зато удобным) металлическим кольцом на корзине перед рулем, и вместо «Ред-Булла» в нем стояла банка «Липтон-Айс-Ти». Без сахара.
На дороге в Херкимер всегда был конец октября и всегда примерно час до заката. Хотя Зифкиц ехал два часа (что всякий раз подтверждали будильник и одометр велотренажера), солнце никогда не меняло положения; оно всегда отбрасывало на грунтовую дорогу такие же длинные тени и проглядывало из-за деревьев под одним и тем же углом, пока Зифкиц катил вперед, а встречный поток воздуха отдувал волосы с его лба.
Иногда, если его дорога пересекала другие, на деревьях попадались указатели. «Каскейд-роуд», стояло на одном. «Херкимер, 120» на другой. Вторая табличка была со старыми дырками от пуль. Указатели всегда соответствовали тому, что утверждала подробная карта, прибитая к подвальной стене. Зифкиц уже решил, что, доехав до Херкимера, рванет в Канаду, даже не остановившись купить сувениры. В Херкимере дорога кончалась, но он купил книгу под названием «Дорожные карты Восточной Канады». Можно просто нарисовать свою дорогу тонким синим карандашом, сделав ее поизвивистей. Извивы добавляют миль.
Можно будет до Полярного круга доехать, если захочется.
Как-то вечером, после того как будильник вывел его из транса, Зифкиц подошел к проекции и долго, оценивающе разглядывал ее, склонив голову набок. Любой другой на его месте мало бы что увидел: так близко усиленная перспектива переставала работать, и для нетренированного глаза лесная сцена превращалась в цветовые пятна: светло-бурые на дороге, темно-бурые там, где на нее намело палой листвы, сине- и серо-зеленые мазки елей, желтовато-белесый кружок солнца далеко слева, в опасной близости от двери котельной. Однако Зифкиц по-прежнему видел картину правильно. Она твердо отпечаталась в памяти и никогда не менялась. Если он не сидел на велотренажере, конечно, но и тогда он подспудно чувствовал ее фундаментальное постоянство. И это успокаивало. Постоянство было своего рода гарантией, что все происходящее — не более чем сложная игра ума, нечто, подключенное к его подсознанию, и он может отключить это, как только захочет.
Зифкиц еще раньше принес вниз краски, чтобы иногда дописывать мелкие штрихи, и сейчас, не особо задумываясь, добавил к дороге несколько бурых пятен, подмешав черного, чтобы получилось темнее палой листвы. Он отступил от стены, посмотрел на проекцию и кивнул. Дополнение было маленькое, но по-своему совершенное.
На следующий день он катил на трехскоростном «Релее» через лес (до Херкимера оставалось всего шестьдесят миль, до канадской границы — восемьдесят) и за очередным поворотом увидел оленя. Олень стоял и смотрел на него черными бархатистыми глазами, потом взмахнул белым хвостиком, вывалил на дорогу кучку помета и убежал в лес. Зифкиц заметил еще один взмах белого хвостика, затем олень исчез. Зифкиц поехал дальше, обогнув помет, чтобы не набился в протекторы.
В шесть он отключил будильник, подошел к картине, на ходу утирая пот вытащенной из заднего кармана джинсов банданой, и, уперев руки в боки, долго критически разглядывал проекцию. Затем, с обычной уверенной сноровкой — как-никак, почти двадцать лет за мольбертом — записал помет, превратив его в кучку ржавых пивных банок, брошенных каким-нибудь охотником на индеек или фазанов.
— А ты их пропустил, Берковиц, — сказал Зифкиц в тот вечер, прихлебывая пиво вместо овощного сока «V8». — Я завтра уберу, но чтоб такое было в последний раз.
Однако когда он на следующий вечер спустился в подвал, банки записывать не пришлось: они уже исчезли. В первый миг от страха засосало под ложечкой — он что, сам спустился сюда во сне, как лунатик, с верной баночкой растворителя и кистью? Но через минуту Зифкиц стряхнул неприятное чувство, влез на велотренажер и скоро уже катил на «Релее», вдыхая свежие запахи леса и радуясь тому, как ветер отдувает со лба волосы. Однако не тогда ли все начало меняться? В тот день, когда Зифкиц понял, что на дороге в Херкимер есть кто-то еще. Одно было несомненно: в ночь после исчезновения пивных банок он увидел по-настоящему страшный сон, а на следующее утро нарисовал гараж Карлоса.
Это был самый яркий его сон с четырнадцати лет, когда три или четыре ночные поллюции ознаменовали переход во взрослость. И самый страшный — то есть абсолютно вне конкуренции. Сильнее всего пугало ощущение неотвратимости, красной нитью проходящее через сон. Зифкиц все время понимал, что спит, но поделать ничего не мог, как будто его спеленали какой-то жуткой кисеей. Он знал, что кровать рядом и что он на ней, но не мог пробиться к Ричарду Зифкицу, мечущемуся на простыне в пропотевших спальных трусах «Биг-Дог».
Перед ним возникли подушка и бежевый телефон с треснутым корпусом. Потом коридор с фотографиями — он знал, что это его жена и три дочери. Потом кухня. На микроволновке мигало 4:16. Миска с бананами (они внушили ему ужас и скорбь) на кухонном столе. Крытый переход. Пес Пепе лежал, уткнув морду в лапы, и не поднял голову, а только закатил глаза, чтобы посмотреть на него, показав страшное, налитое кровью веко и полумесяц белка. И тогда Зифкиц заплакал во сне, понимая, что все кончено.
Теперь он был в гараже. Пахло смазочным маслом и сеном. Газонокосилка стояла в углу будто пригородный божок. Зифкиц видел тиски, прикрученные к старому, потемневшему верстаку с прилипшей к нему стружкой. Рядом стеллаж. На полу — ролики его дочерей, шнурки — белоснежные, как ванильное мороженое. По стенам аккуратно развешан инвентарь, все больше для работы в палисаднике. Палисадником занимается…
(Карлос. Я Карлос.)
На верхней полке, куда девочкам не дотянуться, хранился дробовик калибра.410, который он не доставал сто лет, и коробка патронов, такая темная, что слово «Винчестер» едва читалось, но все же оно читалось, и Зифкиц понял, что попал в мозг самоубийцы. Он изо всех сил старался остановить Карлоса или хотя бы проснуться, и не мог ни того ни другого, хотя чувствовал: кровать совсем близко, сразу за кисеей, опутавшей его с ног до головы.
Теперь ружье было зажато в тиски, рядом стояли патроны. Он ножовкой отпиливал ствол, потому что так лете осуществить задуманное, а когда открыл коробку с патронами, их оказалось две дюжины — две дюжины толстых зеленых гильз с медными капсюлями, — и когда Карлос переломил ружье, оно щелкнуло не «клик»! а КЛАЦ! и во рту стало масляно и пыльно, масляно на языке, пыльно — на зубах и за щеками, а спина болела, она болела, как сука, это слово они писали на стенах брошенных, и не только брошенных, зданий, когда мальчишками бегали по улицам Покипси, СУКА, и вот так болела его спина, но теперь все, что он откладывал из премиальных, потрачено, Джимми Берковиц не может больше платить премиальных, и у Карлоса Мартинеса нет денег на лекарства, которые немного снимают боль, и на мануальщика, и на выплаты по ипотеке — каррамба, как говорили они в шутку, но сейчас он не шутит, плакал их дом, хотя до финиша осталось меньше пяти лет, си, сеньор, а все из-за этого козла Зифкица, из-за его поганого хобби, и крючок под пальцем был как полумесяц, как жуткий полумесяц внимательного собачьего глаза.
Вот тут-то Зифкиц и проснулся, дрожа и плача, ноги по-прежнему на кровати, голова свесилась, волосы почти касаются пола. Он на четвереньках выполз из спальни и так же двинулся через главную комнату к мольберту под мансардным окном. Где-то на середине Зифкиц обнаружил, что может идти.
На мольберте по-прежнему стояла картина с пустой дорогой, лучшая и более полная версия проекции на подвальной стене. Зифкиц не глядя отбросил ее в сторону и поставил на мольберт кусок картона два на два фута. Потом схватил первый попавшийся инструмент (это оказался роллер «Юниболл-Вижн-Элит») и принялся рисовать. Шли часы. В какой-то момент (он помнил это смутно) ему понадобилось отлить, и горячая струйка побежала по ноге. Слезы катились градом, пока он не закончил рисунок. Только тогда Зифкиц перестал плакать и отступил посмотреть, что получилось.
Это был гараж Карлоса ранним октябрьским вечером. Пес, Пепе, стоял, навострив уши. Его привлек звук выстрела. Карлоса на картине не было, но Зифкиц точно знал, где тело: левее, рядом с верстаком, к которому привинчены тиски. Если жена дома, она услышала выстрел. Если она ушла в магазин, или скорее на работу, тело найдут не раньше, чем через час-два.
Под рисунком стояли слова: «ЧЕЛОВЕК С ОБРЕЗОМ». Зифкиц не помнил, когда это сделал, но узнал свой почерк и одобрил название. Правильное название, хотя на картине не было ни человека, ни обреза.
Он вернулся в спальню, сел на кровать и обхватил голову. Правая рука сильно болела от того, что слишком долго сжимала непривычный, тонкий инструмент. Зифкиц убеждал себя, что просто видел кошмарный сон, из которого родилась картина. Что ни Карлоса, ни «Липидной компании» нет. Они возникли в его воображении из неосторожной метафоры доктора Брейди.
Однако сон рассеялся, а образы — телефон с трещиной на бежевом корпусе, микроволновка, миска с бананами, глаз собаки — были все такими же яркими. И даже ярче.
«Одно ясно, — сказал он себе. — Пора завязывать с чертовым тренажером. Если так будет продолжаться, скоро он отрежет себе ухо и пошлет по почте не девушке (ее у него не было), а доктору Брейди, из-за которого все и началось.
— С велотренажером покончено, — сказал он, не отрывая лица от рук. — Запишусь в «Фитнес бойз» или что-нибудь такое. А тренажер — к черту.
Только он не записался в «Фитнес бойз» и через две недели без упражнений (Зифкиц ходил пешком, но это было не то — слишком много народа на тротуарах, никакого сравнения с покоем дороги в Херкимер) сорвался. Он задерживал последний заказ, картинку в духе Норманна Рокуэлла для кукурузных чипсов «Фритос». И его агент, и человек, занимавшийся «Фритос» в рекламной конторе, уже звонили. Такое с ним было впервые.
Хуже того, он не спал.
Воспоминания о кошмаре поблекли, и Зифкиц решил, что все дело в рисунке с гаражом Карлоса. Рисунок смотрел на него из угла, оживляя сон, как пшик из пульверизатора оживляет увядшее растение. Уничтожить его Зифкиц не мог (слишком хорошо получилось), но повернул картон лицом к стене.
В тот вечер он спустился на лифте в подвал и сел на велотренажер, который превратился в трехскоростной «Релей» почти сразу, как Зифкиц устремил взгляд на стену и начал крутить педали. Он пытался убедить себя, что чувство, будто его преследуют — мнительность, следствие кошмара и лихорадочных ночных часов за мольбертом. Некоторое время убеждение работало, хотя Зифкиц и знал, что обманывает себя. У него были на то серьезные причины. Главная — что он проспал всю ночь и с утра принялся работать над заказом.
Он закончил картинку с четырьмя мальчишками в бейсбольной форме, уплетающими «Фритос» на идиллическом загородном поле, отправил ее с курьером и на следующий день получил чек на десять тысяч двести долларов с запиской от Барри Кессельмана, своего агента. Ты меня напугал, старина, стояло в записке, и Зифкиц подумал: «Не только тебя. Старина».
В следующую неделю Зифкиц периодически думал, что надо бы кому-нибудь поведать о своих приключениях под красным небом, и всякий раз отгонял эту мысль. Он мог бы сказать Труди, но будь она рядом, ничего такого бы не произошло. Сказать Барри — смешно. Обратиться к доктору Брейди — страшновато. Доктор Брейди посоветует хорошего психиатра быстрее, чем ты успеешь выговорить слово «психодиагностика».
В тот день, когда пришел чек от «Фритос», Зифкиц заметил перемену в подвальной росписи. Начав заводить будильник, он вдруг остановился и подошел к стене (в левой руке банка диетической колы, в правой — надежный брукстоновский будильник, в кармане старой рубашки — овсяное печенье с изюмом). Что-то и впрямь изменилось, совершенно точно, но Зифкиц не мог понять что. Он закрыл глаза, сосчитал до пяти (проверенный способ очистить сознание), а потом резко распахнул их широко-широко, как комик, изображающий преувеличенный испуг. И сразу стало ясно, в чем дело. Ярко-желтый овал рядом с дверью в котельную исчез, как раньше банки из-под пива. А красное небо над деревьями стало темнее. Солнце либо село, либо садилось. На дороге в Херкимер наступала ночь.
Все, пора завязывать, подумал Зифкиц, и потом: завтра. Может быть, завтра.
С этой мыслью он сел на велотренажер и поехал. Было слышно, как в лесу за его спиной птицы устраиваются на ночлег.
В следующие пять-шесть дней время, которое Зифкиц проводил на тренажере (и на своем детском «Релее»), было разом прекрасным и пугающим. Прекрасным, потому что он никогда не чувствовал себя лучше. Он был на абсолютном пике формы для мужчины своего возраста и сам это понимал. Конечно, есть еще профессиональные спортсмены, но они в тридцать восемь приближаются к концу карьеры, и это отравляет им радость от превосходной физической формы. А Зифкиц, если захочет, может рисовать еще лет сорок. Да что там сорок. Пятьдесят. Пять поколений футболистов и четыре — бейсболистов придут и уйдут, пока он будет спокойно стоять у мольберта, рисуя книжные обложки, автомобильные аксессуары и пять новых логотипов для «Пепси-Колы».
Вот только…
Вот только это не тот финал, которого ждут люди, знакомые с такими историями. Да и сам Зифкиц его не ждал.
Чувство, что его преследуют, усиливалось с каждой поездкой, особенно после того, как закончилась последняя карта штата Нью-Йорк и пришлось взять первую канадскую. Синим роллером, тем самым, которым рисовал «Человека с обрезом», Зифкиц продолжил Херкимерскую дорогу на листе, где раньше дорог не было, добавив множество поворотов. Однако теперь он ехал быстрее, часто оглядывался через плечо и заканчивал поездку весь в поту, такой запыхавшийся, что не сразу мог слезть с тренажера и выключить будильник.
С оглядыванием через плечо тоже было занятно. Первый раз Зифкиц мельком увидел подвальный тупичок и проем, ведущий в помещение с кладовками. Увидел ящик из-под апельсинов «Помона» со стоящим на нем будильником и даже заметил время. Потом все заволоклось красной дымкой, а когда она рассеялась, сзади была дорога, деревья в ярко-желтой листве по обеим ее сторонам (впрочем, не такой уж и яркой, потому что сумерки сгущались) и темнеющее красное небо. В следующие разы, оглядываясь, он уже не видел подвала, даже в первый миг. Только дорогу, ведущую назад в Херкимер и дальше в Покипси.
Он отлично знал, что высматривает у себя за спиной: фары.
Фары «доджа-рам», если быть совсем точным. Потому что если раньше Берковиц и его команда тихо злились, то сейчас они в ярости. Самоубийство Карлоса стало последней каплей. Они во всем винят Зифкица и хотят с ним поквитаться. И уж если догонят, то…
То что?
Убьют меня, подумал он, угрюмо крутя педали. Нечего себя обманывать. Если они меня догонят, то убьют. Я влип по-крупному. На всей карте — ни одного городка. Даже ни одной деревеньки. Можно хоть обораться, и никто не услышит, кроме олененка Бемби, мишек Гамми и енотика Руди. Так что если я увижу фары (или услышу мотор, потому что Фредди может ехать с выключенными фарами), надо, на хрен, возвращаться, не дожидаясь будильника. Я кретин, что вообще сел на тренажер.
Однако возвращаться было все труднее. Когда звонил будильник, «Релей» еще секунд тридцать оставался «Релеем», дорога впереди оставалась дорогой, а не пятнами краски на цементе, да и сам будильник звучал издалека и как будто ласково. Зифкиц подозревал, что когда-нибудь звонок покажется ему гулом самолета, например, «Боинга-767», держащего курс из Кентукки через Северный полюс на другую сторону земного шара.
Он зажмуривался, потом широко открывал глаза. Пока получалось, но Зифкиц не знал, сработает ли в следующий раз. И что тогда? Ночь в лесу, без еды, под полной луной, похожей на налитый кровью глаз?
Нет, они раньше его догонят. Вопрос, намерен ли он это допустить. Как ни трудно поверить, Зифкиц отчасти желал встречи. Он злился. Ему хотелось крикнуть Берковицу и двум оставшимся рабочим в лицо: «Чего вам надо? Чтобы я снова принялся жрать пончики и не обращал внимания на промоины, когда канавы засорятся и выйдут из берегов? Вы этого добиваетесь?»
Однако другая часть сознания убеждала не дурить. Да, он в отличной форме, но все равно выходит трое на одного, а кто сказал, что миссис Карлос не вручила ребятам мужнин карабин со словами: «Да, прикончите гада и обязательно передайте, что первая пуля — от меня и от девочек».
У Зифкица был приятель, который в восьмидесятых поборол тяжелую кокаиновую зависимость. Он рассказывал, что первым делом надо убрать эту дрянь из дома. Конечно, ты всегда можешь купить еще, крэк сейчас продается везде, на каждом углу, но это не повод держать его под рукой, где всегда можешь взять, если дашь слабину. Поэтому он собрал все, что было, и спустил в унитаз. А трубку выкинул. Проблемы на этом не кончились, говорил приятель, но это было начало их конца.
Как-то вечером Зифкиц вошел в подвальный тупичок с отверткой в руке. Он твердо намеревался разобрать велотренажер, а будильник поставил на шесть просто по привычке. Будильник (и овсяное печенье с изюмом) были, как догадывался Зифкиц, его трубкой для крэка: гипнотическими пассами, которые он проделывал, механизмом засыпания. Первым делом надо разобрать тренажер, а там и будильник отправится на помойку, как трубка приятеля. Жалко, конечно: надежный маленький «Брукстон» не виноват в той идиотской ситуации, в которую Зифкиц себя загнал. Но он себя заставит. Ты же ковбой, говорили он друг другу в детстве. Подбери нюни, и вперед.
Тренажер состоял из четырех основных секций, и Зифкиц понял, что потребуется разводной ключ. Ладно. Для начала хватит отвертки. Можно отвинтить педали, а потом одолжить у коменданта разводной ключ.
Зифкиц встал на одно колено, вставил чужую отвертку в прорезь первого винта и замер. Интересно, выкурил ли приятель последнюю дозу крэка перед тем, как спустить остальное в унитаз? Просто по старой памяти? Наверняка выкурил. Кайф успокоил тягу и облегчил задачу. Что, если прокатиться в последний раз и отвинтить педали, пока тело накачано эндорфинами? Может, будет не так тяжко? Может, он не станет воображать, как Берковиц, Уэлан и Фредди заходят в ближайший бар, берут кувшин светлого «роллинг-рок», потом второй, поминают Карлоса и пьют за то, что все-таки одолели гада?
«Ты сошел с ума, — сказал себе Зифкиц и снова вставил отвертку в прорезь винта. — Покончи с этим и забудь».
Он даже повернул отвертку один раз (без усилия: тот, кто собирал тренажер на складе «Фитнес бойз», явно не утруждался), но тут овсяное печенье в кармане хрустнуло, и Зифкиц подумал, как же вкусно есть его во время езды. Просто отрываешь правую руку от руля, достаешь печенье, откусываешь раза два и запиваешь глотком чая. Идеальное сочетание. Так хорошо — тут тебе разом и поездка, и пикник — а эти сволочи хотят отнять его маленькую радость.
Десять поворотов отвертки, наверное, даже меньше, и педаль упадет на цементный пол — дзынь! Тогда можно будет взяться за вторую. И за свою жизнь.
Это нечестно, подумал он.
Еще разок, просто по старой памяти, подумал он.
Перекидывая ногу через раму и опуская зад (куда более крепкий и подтянутый, чем в день красного холестеринового показателя), он думал: «Так всегда кончаются такие истории, верно? Чувак говорит себе: все, последний раз и больше никогда».
Истинная правда, думал он, но, готов поспорить, в реальной жизни такое сходит с рук. Сплошь и рядом.
Какая-то часть сознания нашептывала, что это не реальная жизнь, а то, что он делает (и переживает), не имеет к реальной жизни решительно никакого отношения, но Зифкиц не желал слушать.
Вечер был — будто специально для велосипедной прогулки.
И все-таки он получил еще один шанс.
В ту ночь за спиной впервые отчетливо послышался гул мотора, и перед самым звонком будильника на дороге внезапно выросла тень «Релея» — такая, какая бывает только от фар.
И тут зазвенел будильник — не пронзительно, а тихо, ласково, почти мелодично.
Пикап приближался. Зифкицу не надо было оборачиваться (да и кто бы обернулся, зная, что позади ужасный дух ночной,[120] думал он ночью, лежа без сна, все еще во власти жаркого и в то же время леденящего чувства, что до катастрофы оставались секунды или дюймы). Тень велосипеда стремительно вытягивалась и темнела.
Все, господа, до свидания, мы закрываемся, подумал он и зажмурил глаза. Будильник по-прежнему звенел, но почти убаюкивающе, и уж точно не громче, чем секунду назад. Громче всего был звук мотора. Пикап нагонял его. Что, если они не захотят тратить время на разговоры? Что, если тот, кто за рулем, зацепит передним крылом педаль и переедет Зифкица насмерть?
Он не стал открывать глаза, не стал тратить время на то, чтобы убедиться: он по-прежнему на пустой дороге, а не в подвале. Только зажмурился еще сильнее, сосредоточив все внимание на звонке, и вежливый голос бармена наконец превратился в нетерпеливое:
ВСЕ, ГОСПОДА, ДО СВИДАНИЯ, МЫ ЗАКРЫВАЕМСЯ!
И вдруг, о счастье, мотор начал затихать, а звонок будильника стал привычно-бесцеремонным «вставай-вставай-вставай». Открыв глаза, Зифкиц вместо дороги увидел ее проекцию.
Однако теперь небо было черно, органическую красноту скрыла ночная тьма. На усыпанной листьями грунтовке лежала отчетливая черная тень «Релея». Зифкиц мог сказать себе, что встал с тренажера и нарисовал это все в сомнамбулическом трансе, но не стал. И не только потому, что на руках у него не было краски.
Сил разбирать тренажер сейчас не было. Руки тряслись. Зифкиц решил, что займется этим завтра. Завтра утром, как встанет. Первым делом. Сейчас ему хотелось одного: вырваться из чертова подвала, где реальность стала такой неустойчивой. На ватных ногах, в пленке липкого пота (того самого, пахучего, который бывает не от напряжения, а от страха), Зифкиц подошел к ящику из-под апельсинов и отключил будильник. Затем поднялся к себе, лег и долго не мог уснуть.
На следующее утро он спустился в подвал (по лестнице, не на лифте) твердой поступью, подбородок задран, губы плотно сжаты — воплощение решимости. Не ставя будильник, прямиком направился к тренажеру, опустился на одно колено, взял отвертку. Вставил ее в прорезь винта, одного из четырех, державших правую педаль…
…и очнулся уже на дороге, в свете фар, который становился все ярче и ярче, так что наконец Зифкиц почувствовал себя как на сцене, где все темно, кроме единственного софита. Мотор ревел слишком громко (неисправный глушитель или система выпуска), да и постукивал, разумеется. Вряд ли старина Фредди удосужился пройти очередное ТО. Где ему: надо платить за дом, покупать продукты, ставить детям пластинки на зубы, а зарплаты все нет.
Зифкиц думал: «У меня был шанс. Вчера у меня был шанс, и я им не воспользовался».
Он думал: «Зачем я это сделал? Зачем, я же все понимал?»
И еще: «Потому что они меня заставили. Не знаю как, но заставили».
И: «Они меня собьют, и я погибну в лесу».
Однако пикап не сбил его, а обогнул справа, заехав левыми колесами в забитый листьями кювет, и тут же развернулся на дороге, преградив ему путь.
В панике Зифкиц позабыл первый урок, который дал ему отец, когда принес из магазина «Релей»: если останавливаешься, Риччи, обязательно крутани педали назад. Застопори заднее колесо тогда же, когда стопоришь переднее ручным тормозом. Иначе…
Вот это сейчас и произошло. В панике он стиснул обе руки, прижав левой ручной тормоз и застопорив переднее колесо. Велосипед кувыркнулся, и Зифкиц отлетел к пикапу с надписью «ЛИПИДНАЯ КОМПАНИЯ» на водительской дверце. Он успел выставить руки и ударился ими о корпус так, что они сразу онемели. Потом грохнулся на землю, гадая, сколько костей сломал.
Дверца над ним открылась. Зифкиц услышал, как хрустит под ботинками сухая листва, но головы не поднял. Он ждал, что его схватят за шиворот и заставят встать, однако этого не произошло. От листьев пахло старой корицей. Шаги прошуршали с обеих сторон от него и затихли.
Зифкиц сел и поглядел на руки. Правая ладонь кровоточила, левое запястье уже начало опухать, но перелома вроде не было. Он огляделся и первое, что увидел — красный в свете габаритных огней «доджа» — свой «Релей». Велосипед был прекрасен, когда отец принес его из магазина. Теперь переднее колесо погнулось, задняя шина частично соскочила с обода. Впервые Зифкиц почувствовал что-то кроме страха. Этим новым чувством была злость.
Он с трудом поднялся на ноги. За «Релеем», там, откуда он приехал, зияла дыра в реальность. Она была странно органической, как если бы он смотрел через отверстие своего пищевода. Края подрагивали, морщились и раздувались. По другую сторону три человека стояли вокруг велотренажера в подвальном тупичке, в позах, знакомых Зифкицу по всем командам рабочих, какие он видел в жизни. Они собирались приступить к работе и решали, как лучше за нее взяться.
И вдруг он понял, почему их так назвал. Все было до идиотизма просто. Бригадир в кепке, Берковиц — Дэвид Берковиц, серийный убийца по прозвищу Сын Сэма, не сходивший со страниц нью-йоркской «Пост» в год, когда Зифкиц переехал в Манхэттен. Фредди — Фредди Альбемарль, с которым он учился в старших классах и вместе играл в ансамбле. Они сошлись по одной простой причине — оба ненавидели школу. Уэлан? Художник, с которым он познакомился на какой-то конференции. Майкл Уэлан? Митчелл Уэлан? Зифкиц точно не помнил, только знал, что тот специализируется на фантастическом реализме, драконах и всем таком. Они просидели полночи в баре отеля, рассказывая друг другу жуткие байки из жизни индустрии киноплакатов.
Оставался Карлос, покончивший с собой в гараже. Минуточку… его прототип — Карлос Дельгадо по прозвищу Большой Кот. Целый год Зифкиц следил за успехами «Торонто-Блю-Джейз», потому что не хотел, как все остальные фанаты Американской бейсбольной лиги в Нью-Йорке, болеть за янки. Кот был одной из немногих звезд «Торонто».
— Я вас выдумал, — прохрипел он. — Я собрал вас из воспоминаний и запчастей.
Ну конечно. Причем не в первый раз. Норманрокуэлловские мальчишки для кукурузных чипсов, например — рекламное агентство по просьбе Зифкица прислало ему фотографии четырех мальчиков подходящего возраста, и он их просто срисовал. Матери подписали отказ от претензий — обычное дело.
Если Берковиц, Уэлан и Фредди его слышали, то не подали виду. Они разговаривали между собой: Зифкиц не разбирал слов; голоса доносились как будто издалека. Через минуту Уэлан вышел из тупичка, а Берковиц встал перед тренажером на колени, как перед тем Зифкиц. Берковиц взял отвертку и через секунду левая педаль упала на цементный пол — дзын! Зифкиц, все еще на пустой дороге, видел через странное органическое отверстие, как Берковиц протянул отвертку Фредди Альбермалю — который вместе с Ричардом Зифкицем паршивенько играл на трубе в паршивеньком школьном ансамбле. Рок у них получался куда лучше. Где-то в канадских лесах закричала сова — звук, исполненный невыразимого одиночества. Фредди принялся откручивать вторую педаль. Уэлан тем временем вернулся с разводным ключом. У Зифкица сжалось сердце.
Глядя на них, он невольно думал: «Хочешь сделать что-нибудь хорошо — найми профессионала». Берковиц и его команда явно не теряли времени даром. Меньше чем за четыре минуты от велотренажера остались два колеса и три секции рамы, разложенные на полу так аккуратно, что походили на перспективное изображение с пространственным разделением деталей, как это называют специалисты.
Берковиц положил болты и гайки в карман, сразу оттопырившийся, как от груды мелочи. При этом бригадир выразительно глянул на Зифкица, и тот опять разозлился. К тому времени как рабочие прошли через странное отверстие-кишку (пригибаясь, как в низком дверном проеме), кулаки у Зифкица снова сжались, хотя в левом запястье и отдалась адская боль.
— Знаешь что? — сказал он Берковицу. — Ты мне ничего не сделаешь. Ты не можешь мне ничего сделать, потому что тогда тебе самому крышка. Ты… ты просто субподрядчик!
Берковиц спокойно смотрел на него из-под гнутого козырька кепки «ЛИПИД».
— Я вас выдумал! — Зифкиц поочередно навел на каждого указательный палец, словно пистолетное дуло. — Ты — Сын Сэма! Ты — повзрослевшая версия парня, с которым я играл на трубе! Ты не мог бы сыграть ми-бемоль под угрозой расстрела! А ты — художник, рисующий драконов и заколдованных дев!
Остальные члены липидной команды хранили то же непрошибаемое спокойствие.
— А тебе-то что с того? — спросил Берковиц. — Ты когда-нибудь об этом думал? Скажешь, другого мира снаружи точно нет? А что, если ты сам — случайная мысль в голове безработного аудитора, сидящего на толчке с утренней газетой?
Зифкиц открыл было рот, собираясь сказать, что это смешно, однако что-то во взгляде Берковица его остановило. Валяй, говорил бригадир взглядом, спрашивай. Я столько расскажу, что не обрадуешься.
Поэтому Зифкиц сказал:
— Кто вы, чтобы запрещать мне заниматься? Вы хотите, чтобы я сдох в пятьдесят лет? Да что с вами, бога ради?
Фредди сказал:
— Слышь, чувак, я не философ. Я одно знаю: мне надо чинить «додж», а денег на ремонт нет.
— А у меня двое детей. Старшему нужна ортопедическая обувь, младшему — занятия у логопеда, — добавил Уэлан.
— У ребят, которые прокладывали Большой туннель в Бостоне, была поговорка, — сказал Берковиц. — «Не души работу, пусть умрет своей смертью». Вот все, о чем я прошу, Зифкиц. Дай нам смочить клювы. Дай заработать на жизнь.
— Безумие, — пробормотал Зифкиц. — Полный бред.
— Мне насрать, что ты об этом думаешь! — заорал Фредди, чуть не плача, и Зифкиц понял, что для них разговор так же тягостен, как для него. Почему-то это осознание потрясло его сильнее, чем все остальное. — Мне насрать на тебя, ты пустое место, ты не работаешь, только небо коптишь и малюешь свои картинки! Просто не смей вырывать хлеб изо рта у моих детей, понял?
Он двинулся вперед, сжав кулаки и держа их на уровне лица, словно пародировал боксерскую стойку Джона Лоуренса Салливана. Берковиц взял Фредди за локоть и потянул назад.
— Не будь скотиной, — сказал Уэлан. — Живи и давай жить другим, лады?
— Дай нам смочить клювы, — повторил Берковиц, и, конечно, Зифкиц узнал фразу: он читал «Крестного отца» и видел все экранизации. Да есть ли у них хоть одна фраза, хоть одно жаргонное словцо не из его лексикона? Вряд ли.
Берковиц продолжал:
— Дай нам возможность жить достойно. Думаешь, мы можем зарабатывать рисованием, как ты? — Он хохотнул. — Да если я нарисую кошку, мне придется снизу написать: «Кошка», чтобы люди поняли, кто это.
— Ты убил Карлоса, — сказал Уэлан. Если бы его слова звучали обвинением, Зифкиц, наверное, мог бы снова разозлиться. Однако в них слышалась только грусть. — Мы ему говорили: «Держись, старина, все еще выправится». А он не выдержал. Ему никогда не хватало умения смотреть вперед. Он отчаялся. — Уэлан сделал паузу и посмотрел на темное небо. Совсем близко заурчал мотор «доджа». — Ему не на что было толком опереться. Бывают такие люди.
Зифкиц повернулся к Берковицу.
— Давай говорить начистоту. Чего вы хотите?
— Не души работу, — сказал тот. — Вот все, о чем мы просим. Пусть умрет своей смертью.
Зифкиц подумал, что, наверное, может выполнить эту просьбу. Даже без особого труда. Есть люди, которые, съев один «Криспи-Крем», не останавливаются, пока не прикончат всю коробку. Будь он из таких, ребятам пришлось бы туго… но он не из таких.
— Ладно, — сказал он. — Попробую. — Тут в голову ему пришла одна мысль. — Можно мне такую? — Он указал на кепку Берковица.
Берковиц улыбнулся. Улыбка была мимолетная, но куда более искренняя, чем смех, когда он сказал, что не может нарисовать кошку, не подписав внизу «Кошка».
— Сделаем.
Зифкиц думал, что сейчас Берковиц протянет ему руку, но тот лишь смерил Зифкица взглядом из-под козырька и двинулся к кабине грузовичка. Уэлан и Фредди последовали за ним.
— Как скоро я решу, что ничего этого не было? — спросил Зифкиц. — Что я сам разобрал велотренажер потому что… ну, не знаю… потому что он мне надоел?
Берковиц помедлил, держась за ручку дверцы, и обернулся.
— А как долго ты хочешь помнить? — спросил он.
— Не знаю, — ответил Зифкиц и добавил: — Красиво здесь, правда?
— Здесь всегда было красиво, — сказал Берковиц, — Мы всегда работали на славу.
В его словах слышался вызов, который Зифкиц решил оставить без внимания. Он подумал, что даже у вымышленного персонажа может быть гордость.
Несколько мгновений они стояли на дороге, которую Зифкиц последнее время называл про себя Великой трансканадской затерянной магистралью — чересчур громко для безымянного проселка в лесу, но все равно хорошо. Все четверо молчали. Где-то снова ухнула сова.
— Дома, в лесу — нам без разницы, — сказал Берковиц.
Потом открыл дверцу и плюхнулся на водительское сиденье.
— Береги себя, — сказал Фредди.
— Но не слишком, — добавил Уэлан.
Зифкиц стоял и смотрел, как пикап в три приема разворачивается на узкой дороге, туда, откуда приехал. Отверстие-туннель исчезло, но Зифкиц не испугался. Он знал, что без труда вернется назад. Берковиц не стал объезжать «Релей», а проехал прямо по нему, довершив и без того законченную работу. Дзынькнули, ломаясь, спицы. Габаритные огни уменьшились и пропали за поворотом. Некоторое время Зифкиц слышал рычание мотора, потом и оно затихло.
Он сел на дорогу, затем лег, прижимая к груди пульсирующее левое запястье. Небо было беззвездное. Зифкиц очень устал. Лучше не засыпать, сказал он себе, кто-нибудь выйдет из леса — медведь, например, и съест тебя, И все равно заснул.
Проснулся он на цементном полу в нише. Вокруг лежали разобранные части велотренажера без гаек и болтов. Будильник на ящике показывал 8.43. Очевидно, кто-то из них отключил звонок.
Я сам его разобрал, сказал себе Зифкиц. Я буду так считать и со временем поверю.
Он поднялся по лестнице в вестибюль и решил, что голоден. Наверное, стоит заскочить к Дугану и взять кусок яблочного пирога. Яблочный пирог — не самая вредная еда в мире, ведь так? А дойдя до кафе, Зифкиц решил, что закажет пирог с мороженым.
— Да чего там, — сказал он официантке. — Один раз живем, верно?
— Ну, — отвечала она, — индусы думают иначе, а вообще как скажете.
Через два месяца ему пришла бандероль.
Он возвращался домой после обеда со своим агентом (Зифкиц взял рыбу и паровые овощи, но на десерт позволил себе крем-брюле). Бандероль лежала в вестибюле. На ней не было ни штемпеля, ни логотипа «Федэкса» или другой курьерской службы, ни марок. Только его имя и фамилия корявыми печатными буквами: «РИЧАРД ЗИФКИЦ». Зифкиц почему-то подумал, что человеку, который вывел эти каракули, нарисуй он кошку, пришлось бы подписать внизу: «Кошка». Он отнес коробку наверх и вскрыл ее макетным ножом с рабочего стола. Под большим комком оберточной бумаги лежала новехонькая кепка с пластмассовым ремешком сзади. Внутри на ярлычке значилось: «Сделано в Бангладеш». Над козырьком красными буквами, напомнившими ему цвет артериальной крови, было написано одно слово: «ЛИПИД».
— Что это? — спросил Зифкиц у пустой мастерской, вертя кепку в руках. — Какой-то компонент крови?
Он примерил ее. Сперва кепка была мала, но Зифкиц ослабил ремешок на затылке, и она села, как влитая. Он посмотрел на себя в зеркало и остался не вполне доволен. Снял кепку, согнул козырек, надел снова. Вышло почти хорошо. Зифкиц подумал, что будет еще лучше, когда он сменит уличную одежду на заляпанные краской джинсы. Так он станет похож на настоящего трудягу… да он такой и есть, что бы ни воображали некоторые.
Работать перед мольбертом в кепке «ЛИПИД» со временем вошло у него в привычку, как добавка к ленчу по выходным и яблочный пирог с мороженым у Дугана в четверг вечером. Что бы там ни утверждала индийская философия, Зифкиц считал, что живем мы один раз. А коли так, можно позволить себе всего понемножку.
Если речь заходит о Стивене Кинге, обычно упоминается, сколько книг он продал, что делает сегодня в литературе и для нее. Но практически не говорят (возможно, от непонимания) о его заслугах в развитии массовой литературы. И хотя до него было уже много авторов бестселлеров, Кинг, как никто другой со времен Джона Д. Макдональда, привнес в жанровые романы реальность — с присущим его творчеству подробнейшим описанием жизни и людей в вымышленных городках Новой Англии, которые благодаря его таланту стали неотличимы от настоящих. И естественно, сочетание реальности с элементами сверхъестественного в таких романах, как «Оно», «Противостояние», «Бессонница» и «Мешок с костями», постоянно выводит его на вершину списка бестселлеров. Кинг часто говорил, что Салемс-Лот — это «Пейтон-Плейс, где поселился Дракула». И так оно и есть. Сочность описаний, точно подмеченные детали, неожиданные повороты сюжета и яркие персонажи наглядно показывают, как писатель может вдохнуть новую жизнь в, казалось бы, отработанную тему, такую, как вампиры или призраки. До Кинга редакторы основательно правили многих популярных авторов, говоря, что сверхъестественное только мешает. Что ж, Кинг стал знаменитым именно благодаря сверхъестественному, и теперь уже все понимают, что он шагнул далеко за рамки одного жанра. Кинг — мастер из мастеров. Недавно он закончил самое значительное произведение своей жизни — цикл романов «Темная башня»: только что вышли шестая книга серии «Песня Сюзанны» и седьмая, последняя, — «Темная башня».
Вещи, о которых я хочу вам рассказать, те самые, что остались после них, появились в моей квартире в августе 2002 года. Большинство я нашел вскоре после того, как помог Поле Робсон разобраться с воздушным кондиционером. Памяти всегда требуется какой-то ориентир, и мой — починка того самого кондиционера. Пола, миловидная женщина (чего там, просто красавица), иллюстрировала детские книги, муж занимался экспортно-импортными операциями. Мужчина всегда помнит случаи, когда ему действительно удалось помочь попавшей в беду красивой женщине (даже если она уверяет, что счастлива в семейной жизни), потому что такие случаи крайне редки. В наши дни попытка подражать настоящим рыцарям обычно только все портит.
Я столкнулся с ней в вестибюле, возвращаясь с послеобеденной прогулки, и сразу почувствовал, что она крайне сердита. Поздоровался: «Добрый день», — как здороваются с соседями по дому, когда она вдруг спросила, едва не срываясь на крик, почему именно сейчас техник-смотритель должен быть в отпуске. Я заметил, что даже у ковбойш бывает плохое настроение и даже техники-смотрители имеют право взять отпуск. И что август, кстати, согласно законам логики, самый подходящий для этого месяц. Именно в августе в Нью-Йорке (да и в Париже тоже), моя дорогая, становится гораздо меньше психоаналитиков, модных художников и техников-смотрителей.
Она не улыбнулась. Возможно, даже не поняла, что это цитата из Тома Роббинса[121] (использование цитат — проклятие человека читающего). Лишь сказала, что август, возможно, действительно хороший месяц для отпускной поездки на Кейп-Код или Файер-Айленд, но ее чертова квартира превратилась в духовку, потому что чертов кондиционер только урчит, но не более того. Я спросил, хочет ли она, чтобы я посмотрел, что с кондиционером, и до сих пор помню взгляд ее холодных оценивающих глаз. Помнится, подумал, что эти глаза наверняка увидели многое. И я помню улыбку, когда она спросила меня: «А с вами безопасно?» Мне это напомнило фильм, не «Лолиту» (мысли о «Лолите», иногда в два часа ночи, начали приходить позднее), а тот, где Лоренс Оливье обследует зубы Дастина Хоффмана, спрашивая снова и снова: «Здесь не болит?»[122]
— Со мной безопасно, — ответил я. — Я уже больше года не набрасывался на женщин. Раньше такое случалось два или три раза в неделю, но групповая терапия принесла свои результаты.
Легкомысленная, конечно, реплика, но я пребывал в довольно игривом настроении. Летнем настроении. Она еще раз посмотрела на меня, а потом улыбнулась. Протянула руку.
— Пола Робсон, — представилась она.
Протянула не правую руку, как принято, а левую, с узким золотым колечком на четвертом пальце. Думаю, сделала это сознательно, вы со мной согласны? Но о том, что ее муж занимается экспортно-импортными операциями, рассказала позже. В тот день, когда пришла моя очередь просить ее о помощи.
В кабине лифта я предупредил, что не стоит возлагать на меня особых надежд. Я мог их оправдать лишь в том случае, если бы ей хотелось узнать о подспудных причинах бунтов на призывных пунктах Нью-Йорка, выслушать несколько забавных анекдотов об изобретении вакцины против ветрянки или найти цитаты, касающиеся социологических последствий изобретения пульта дистанционного управления телевизором (по моему скромному мнению, самого важного изобретения последних пятидесяти лет).
— Так ваш конек — поиск информации, мистер Стейли? — спросила она, когда мы медленно поднимались наверх в гудящем и лязгающем лифте.
Я признал, что да, хотя не стал добавлять, что для меня это дело новое. Не попросил называть меня Скотт, ведь этим только вновь напугал бы ее. И уж конечно, не признался, что стараюсь забыть все накопленные знания о страховании в сельской местности. Что пытаюсь, если уж на то пошло, забыть многое, в том числе с пару десятков лиц.
Видите ли, я, возможно, стараюсь забыть, но все равно помню слишком многое. Думаю, мы можем вспомнить все, если сконцентрируемся на этом (а иногда, что гораздо хуже, вспоминаем, не концентрируясь). Я даже помню, что сказал один из южноамериканских новеллистов, вы знаете, из тех, кого называют магическими реалистами. Не фамилию писателя, она не важна, но саму цитату: «Младенцами мы одерживаем свою первую победу, когда хватаемся за что-то в этом мире, обычно за палец матери. Потом мы выясняем, что этот мир и вещи этого мира хватают нас, и всегда хватали. С самого начала». Борхес? Да, возможно, это сказал Борхес. А может, Ремаркес.[123] Этого я не помню. Знаю только, что наладил кондиционер, и, когда из конвектора пошел холодный воздух, она просияла. Я также знаю, что автор вышеупомянутой цитаты об изменении восприятия прав, и со временем мы начинаем осознавать, что вещи, которые, по-нашему разумению, мы держали в руках, на самом деле удержали нас на месте. Превращая в рабов (Торо[124] определенно так полагал), но и служа якорем. Такой вот расклад. И что бы ни думал по этому поводу Торо, расклад сносный. Так я считал тогда. Сейчас же полной уверенности у меня нет.
И я знаю, что все это случилось в августе 2002 года, менее чем через год после того, как свалился кусочек неба и все для всех нас переменилось.
Во второй половине дня, где-то через неделю после того, как сэр Скотт Стейли надел латы доброго самаритянина и победно завершил схватку со вселяющим ужас кондиционером, я отправился в универмаг «Стэплс» на Восемьдесят третьей улице, чтобы купить коробку «болванок»[125] и пачку бумаги. Я задолжал одному парню сорок страниц подоплеки создания фотоаппарата «Полароид» (история эта более интересная, чем вы подумаете). Когда вернулся в квартиру, на маленьком столике в прихожей, где я держу счета, которые нужно оплатить, квитанции, уведомления и бумаги аналогичного содержания, лежали солнцезащитные очки в красной оправе, со стеклами необычной формы. Я узнал их сразу и тут же лишился сил. Нет, не упал, но выронил все покупки на пол и привалился к двери, стараясь набрать в грудь воздуха. А если бы привалиться было не к чему, я бы лишился чувств, как героиня в викторианском романе, одном из тех, где похотливые вампиры появляются в полночь с первым ударом часов.
Две связанные, но несхожие друг с другом эмоциональные волны нахлынули на меня. Первая — ощущение жуткого стыда, который испытываешь, осознав, что тебя вот-вот поймают за некое деяние, объяснить которое не сможешь никогда. Память услужливо подсказала, что такое уже случилось со мной, вернее, почти случилось, когда мне было шестнадцать.
Мои мать и сестра поехали за покупками в Портленд, и до вечера весь дом остался в полном моем распоряжении. Я голый уселся на кровати, с трусиками сестры, обмотанными вокруг члена. Вокруг лежали картинки, которые я вырезал из журналов, найденных в гараже, — прежний хозяин дома хранил там подборки «Плейбоя» и «Галлери». И тут услышал шум автомобиля, свернувшего на нашу подъездную дорожку. Знакомый шум — работал мотор нашего автомобиля, то есть вернулись мать и сестра. Пег заболела гриппом, и по дороге ее начало рвать. Они доехали до Поланд-Спрингс и повернули обратно.
Я посмотрел на картинки, разбросанные по кровати, одежду, разбросанную по полу, изделие из розового искусственного шелка с кружевами в моей левой руке. Я и теперь помню, как силы покинули меня и на их место пришло ужасное чувство апатии. Мать звала меня: «Скотт. Скотт, спустись, помоги мне. Пегги заболела…»
А я, помнится, сидел и думал: «Какой смысл? Я попался. Должен с этим смириться. Отныне, увидев меня, им в голову прежде всего будет приходить одна мысль: «А вот и Скотт-онанист».
Но в такие минуты чаще всего срабатывает инстинкт выживания. Это случилось и со мной. Могу спуститься вниз, решил я, но лишь после того, как попытаюсь спасти свое достоинство. Розовые трусики и вырезки я засунул под кровать. Кое-как оделся и поспешил к матери с сестрой, насколько позволяли негнущиеся ноги. И все время думал об идиотской телевизионной игре-викторине, которую раньше смотрел, «Обгони время».
Помню, как мать коснулась моей пунцовой щеки, когда я скатился по лестнице, и тревоги в ее глазах прибавилось.
— Неужели ты тоже заболел?
— Может, и заболел, — ответил я, и достаточно радостно.
А еще через полчаса обнаружил, что у меня расстегнута ширинка. К счастью, ни Пег, ни мать этого не заметили, хотя в любом другом случае одна из них или обе обязательно бы спросили, есть ли у меня лицензия на торговлю хот-догами (в доме, где я вырос, такое сходило за остроумие). Но в тот день одна слишком плохо себя чувствовала, а вторая тревожилась. Так что обеим было не до остроумия. В общем, я вышел сухим из воды.
Счастливчик.
Вторая эмоциональная волна, накатившая на меня в моей квартире вслед за первой в тот августовский день, имела более простую подоплеку — я подумал, что схожу с ума. Потому что эти очки не могли появиться здесь. Никак не могли. Никоим образом. Абсолютно.
Потом я поднял голову и увидел кое-что еще, чего точно не было в моей квартире, когда я уходил в «Стэплс» получасом раньше (и запер за собой дверь, как делал всегда). В углу между кухонькой и гостиной стояла бейсбольная бита. Судя по ярлыку, изготовленная фирмой «Хиллрич-энд-Брэдсби». И хотя обратной стороны биты я не видел, знал, какие там будут слова: «Регулятор претензий». Выжженные в дереве раскаленным прутом, а потом выкрашенные в темно-синий цвет.
Новое чувство охватило меня: третья волна. Сюрреалистичный испуг. Я не верю в призраков, но, право слово, в ту минуту озирался по сторонам, словно ожидал увидеть одного-двух.
И ощущения были — словно пообщался с ним. Да-да, пообщался. Потому что эти солнцезащитные очки должны были остаться в прошлом, далеком, далеком прошлом, как поют «Дикси Чикс».[126] Впрочем, как и «Регулятор претензий» Клива Фаррелла.
«Бесбол ошен-ошен харош для меня, — иногда говорил Фаррелл, сидя за столом и размахивая битой над головой. — А вот стра-ХО-вание ошен-ошен плохо».
Я сделал единственное, что пришло в голову: схватил солнцезащитные очки Сони д’Амико и побежал к лифту, держа их перед собой как что-то мерзкое, испортившееся, пролежавшее в квартире с неделю, пока хозяева отсутствовали. Скажем, гниль и полуразложившуюся отравленную мышь. Мне вдруг вспомнился разговор о Соне с одним моим знакомым, Уорреном Андерсоном.
«Она, должно быть, выглядела так, будто собиралась вскочить и попросить кого-то принести ей кока-колу», — подумал я после того, как он рассказал мне, что видел.
Мы сидели в пабе «Бларни стоун» на Третьей авеню, выпивали, примерно через шесть недель после того, как рухнуло небо. И следующий тост произнесли за то, что оба остались живы.
Такие моменты имеют привычку застревать в памяти, хочешь ты этого или нет. Как музыкальная фраза или припев дурацкого попсового шлягера, который невозможно выбросить из головы. Ты поднимаешься с кровати в три утра от желания отлить, стоишь над унитазом, с концом в руке, мозг твой проснулся только на десять процентов, и вдруг в голове звучит: «Она думала, ей хочется вскочить. Вскочить, чтобы коку попросить». По ходу нашего разговора Уоррен спросил, помню ли я ее забавные очки, и я ответил, что помню. Конечно же, я помнил.
Четырьмя этажами ниже Педро, швейцар, стоял в тени под навесом и говорил с Рейфом, курьером «Федэкс».[127] Педро очень серьезно относился к своим обязанностям, когда дело касалось различных курьеров. Ввел правило семи минут — ровно столько автомобиль курьера мог стоять перед подъездом, и срок этот жестко контролировался с помощью карманных часов. А на нарушителей он натравливал патрульных, с которыми поддерживал прекрасные отношения. Но вот с Рейфом сдружился. Иногда они стояли у подъезда минут по двадцать, болтали ни о чем. О политике? Бейсболе? Евангелии от Генри Дейвида Торо? Я не знал, и до того дня темы их болтовни меня не волновали. Они стояли у подъезда, когда я вошел с покупками, чтобы подняться к себе. Стояли и в тот момент, когда Скотт Стейли, уже далеко не такой беззаботный, спустился вниз. Скотт Стейли, который только что обнаружил маленькую, но заметную дыру в колонне реальности. Одного их присутствия хватило, чтобы приободрить меня. Я подошел к ним и протянул правую руку, ту, в которой держал солнцезащитные очки, к Педро.
— Как вы это назовете? — спросил я, не подумав извиниться за то, что влезаю в разговор, или за что-либо еще, желая, чтобы они забыли о своих делах и тут же переключились на мои.
Педро окинул меня задумчивым взглядом, словно упрекая, мол, я удивлен вашей бестактностью, мистер Стейли. Действительно удивлен. Потом посмотрел на мою руку. Долго молчал. Мелькнула ужасная мысль: он ничего не видит, потому что видеть нечего. Только мою протянутую руку. Словно сегодня — вторник-перевертыш и я жду от него чаевых. В моей руке ничего нет. Естественно, нет, потому что очки Сони д’Амико более не существовали. Забавные очки Сони давным-давно канули в Лету.
— Я называю их солнцезащитными очками, мистер Стейли, — наконец ответил Педро. — А как еще я могу их называть? Или это вопрос с подковыркой?
Рейф из «Федэкс», определенно в большей степени заинтересовавшийся очками, взял их. Я испытал огромное чувство облегчения, увидев, что он держит очки, рассматривает, даже изучает. Такое же облегчение испытываешь, когда кто-то в нужном месте почешет тебе между лопатками. Он выступил из-под навеса, поднял очки, чтобы разглядеть их на просвет. Солнечные лучи отразились от стекол в виде сердечек.
— Они похожи на те, что носила маленькая девочка в том порнофильме с Джереми Айронсом, — вынес он вердикт.
Я не мог не улыбнуться, хотя тревога не отпускала. В Нью-Йорке даже курьеры — кинокритики. Вот вам и еще одна причина, по которой этот город достоин любви.
— Совершенно верно, в «Лолите». — Я забрал у него очки. — Только очки-сердечки были в фильме, который снял Стэнли Кубрик.[128] Тогда Джереми Айронс еще ничего собой не представлял…
Я сам не понял, что сказал, но мне было наплевать. Вновь на меня напало легкомыслие… но не в хорошем смысле этого слова. В тот раз — не в хорошем.
— А кто играл извращенца в том фильме? — спросил Рейф.
Я покачал головой:
— Боюсь, сейчас не вспомню.
— Надеюсь, вы меня извините, мистер Стейли, но вы такой бледный, — подал голос Педро. — Не заболели? Может, грипп?
«Нет, гриппом заболела моя сестра, — такой ответ крутился у меня на языке. — В тот день, когда меня едва не застали гоняющим шкурку ее трусиками и любующимся девушкой апреля».
Но я не попался. Ни тогда, ни одиннадцатого сентября. Выкрутился, опять обогнал время. Я не могу говорить за Уоррена Андерсона (он признался мне в «Бларни стоун», что в то утро остановился на третьем этаже поболтать с приятелем об успехах и неудачах «Янки»), но для меня не попадаться стало настоящей специализацией.
— Я в порядке, — заверил я Педро, пусть и грешил против истины.
Однако теперь, когда я точно знал, что очки Сони видят и другие, что они реально существуют, мне полегчало. Если солнцезащитные очки имели место быть в этом мире, возможно, бейсбольная бита «Хиллрич-энд-Брэдсби» Клива Фаррелла тоже не была фантомом.
— Это те самые очки? — с придыханием спросил Рейф. — Из первой «Лолиты»?
— Нет. — Я сложил дужки за стеклами-сердечками и вдруг вспомнил имя и фамилию девочки, которая сыграла в фильме Кубрика, — Сью Лайон. Но никак не мог припомнить исполнителя мужской роли. — Они лишь похожи на те очки.
— А в них есть что-то особенное? — не унимался Рейф. — Потому-то вы так быстро спустились вниз?
— Не знаю. — Я пожал плечами. — Кто-то оставил их в моей квартире.
Я поднялся наверх, прежде чем они задали мне новые вопросы, и огляделся в надежде, что больше ничего не найду. Но нашел. Кроме солнцезащитных очков и бейсбольной биты с выжженной надписью «Регулятор претензий» на боковой поверхности, в мою квартиру неведомым образом попали Пердучая подушка, морская раковина, стальной цент, замурованный в кубике из прозрачной пластмассы, и керамический гриб с красной, в белых точках, шляпкой, на которой сидела керамическая Алиса. Пердучая подушка когда-то принадлежала Джимми Иглтону и каждый год играла особую роль на рождественской вечеринке. Керамическая Алиса стояла на столе Морин Ханнон, подарок внучки, как она мне сказала. Седые волосы Морин поражали своим великолепием, она носила их распущенными, до талии. На работе такое обычно не увидишь, но Морин проработала в компании почти сорок лет и могла позволить себе любую прическу. Я помнил и морскую раковину, и стальной цент, но не мог вспомнить, в каких клетушках (или кабинетах) их видел. Со временем мог вспомнить, а мог и не вспомнить. Клетушек (или кабинетов) в компании «Лайт и Белл, страховщики» хватало.
Раковину, гриб и кубик из прозрачной пластмассы я нашел на кофейном столике в гостиной, аккуратно придвинутыми друг к другу. Пердучая подушка обнаружилась на сливном бачке в туалете, рядом с последним номером «Спенкс рурэл иншуренс ньюслеттер». Страхование в сельской местности раньше было моей специальностью. Думаю, я уже об этом упоминал. О вероятности наступления тех или иных страховых случаев я знал все.
Но чему равнялась вероятность появления всех этих вещей в моей квартире?
Когда в жизни что-то идет не так и у тебя возникает необходимость поговорить об этом, первым делом появляется желание позвонить кому-то из родственников. Для меня это не вариант. Мой отец бросил нас, когда мне было два года, а сестре — четыре. Мать не пала духом и воспитывала нас, параллельно организовав дома стол заказов по почте. Насколько я понимаю, бизнес этот она создавала с нуля и он приносил приличный доход (только первый год был действительно жутким, потом призналась она). Мать дымила как паровоз и в сорок восемь умерла от рака легких, за шесть или восемь лет до того, как Всемирная паутина сделала бы ее миллионершей.
Моя сестра Пег в настоящее время живет в Кливленде. Там она распространяла косметику «Мэри Кей», помогала индейцам, примыкала к христианам-фундаменталистам. В хронологической последовательности я мог напутать. Если бы я позвонил Пег и рассказал о вещах, которые обнаружил в своей квартире, она предложила бы мне опуститься на колени и попросить помощи у Иисуса. Возможно, я ошибался, но почему-то мне казалось, что с этой проблемой Иисус помочь не сможет.
У меня, как и у всех, хватало тетушек, дядюшек, кузин и кузенов, но жили они по большей части к западу от Миссисипи, и я уже долгие годы никого из них не видел. Киллияны (родня по материнской линии) никогда не держались вместе. Их семейные обязательства обычно ограничивались открытками надень рождения и Рождество. Открытка на День святого Валентина или Пасху рассматривалась как премия. Я звонил сестре на Рождество, или она звонила мне. Мы, само собой, упоминали о том, что надо бы «встретиться в самое ближайшее время», и, насколько я понимаю, с облегчением заканчивали разговор.
Если у тебя беда, а родственников нет, напрашивается второй вариант — пригласить близкого друга на стаканчик-другой, объяснить ситуацию и попросить совета. Но я был застенчивым мальчиком, который вырос в застенчивого мужчину, вот и теперь по роду своей деятельности работал один (и мне это нравилось), а потому не было у меня коллег, которые со временем могли бы стать друзьями. Нет, на моей прежней работе несколько друзей у меня было, могу назвать двоих, Соню и Клива Фаррелла, но они, разумеется, умерли.
В отсутствие настоящего друга я рассудил, что его может заменить друг наемный. Я мог позволить себе оплатить услуги психоаналитика и пришел к выводу, что нескольких сеансов на его кушетке (скажем, четырех) вполне хватило бы для того, чтобы объяснить, что случилось, и определиться с тем, как произошедшее подействовало на меня. В какую сумму могли обойтись мне четыре посещения? В шестьсот долларов? Может, в восемьсот? Не такая уж большая цена за облегчение души. И я мог рассчитывать на дополнительные дивиденды. Незаинтересованный посторонний человек мог предложить простое и логичное объяснение, которое ускользало от меня. Для моего разума запертая дверь между моей квартирой и остальным миром отсекала большинство объяснений, но это был, в конце концов, мой разум. Может, в том и заключалась основная проблема.
Я все распланировал. На первом сеансе намеревался рассказать, что произошло. На втором собирался принести вещественные улики — солнцезащитные очки, кубик из прозрачной пластмассы, морскую раковину, бейсбольную биту, керамический гриб, популярную в узких кругах Пердучую подушку. Устроить маленькое шоу для лучшего усвоения материала, как в начальной школе. А на двух оставшихся сеансах мне и моему наемному другу предстояло разобраться в причинах, вызвавших колебания оси моей жизни, и привнести в нее (я про жизнь) требуемое успокоение.
Второй половины дня, посвященной пролистыванию «Желтых страниц» и звонкам по телефону, хватило для того, чтобы понять — идея призвать на помощь психотерапию, по сути, мертворожденная, какой бы эффективной ни казалась в теории. Только один раз мне удалось почти записаться на прием — регистратор доктора Джосса сообщила, что он сможет принять меня в январе следующего года. Намекнув, что ей пришлось его уламывать. Другие не оставили мне и такой надежды. Я позвонил шести психоаналитикам в Ньюарке и четырем в Уайт-Плейнс, даже гипнологу в Куинсе — с тем же результатом. Мохаммед Атта[129] и его отряд самоубийц оказали «ошен-ошен» сильное отрицательное воздействие на жителей Нью-Йорка (не говоря уже о страховом бизнесе), но половина дня, безрезультатно проведенная на телефоне, наглядно показала, что психотерапевтам они устроили райскую жизнь, завалив их работой. Поэтому если летом 2002 года кому-то хотелось оказаться на кушетке специалиста, ему (ей) не оставалось ничего другого, как записываться в очередь и терпеливо ждать чуть ли не полгода.
Я мог спать с этими вещами, находящимися в моей квартире, но не очень хорошо. Они мне словно что-то нашептывали. Я лежал в кровати без сна, иногда до двух часов утра, думая о Морин Ханнон, которая чувствовала, что достигла того возраста (не говоря уже о степени незаменимости), когда могла носить свои потрясающе красивые длинные волосы как вздумается. Или вспоминал различных людей, которые на рождественской вечеринке бегали по залу со знаменитой Пердучей подушкой Джимми Иглтона в руках. Я вспомнил, как Брюс Мейсон спросил, не напоминает ли мне эта подушка клизму для эльфов, и ассоциативный процесс позволил мне вспомнить, что морская раковина принадлежала ему. Конечно же. Брюс Мейсон, Повелитель мух. Этот же процесс перекинул мостик к Джеймсу Мейсону,[130] который сыграл Гумберта Гумберта в фильме, снятом в те далекие времена, когда Джереми Айронс ничего собой не представлял. Память — хитрая мартышка. Иногда делает все, о чем ты ее просишь, иногда — нет. Вот, собственно, почему я спустился с очками вниз, после того как их нашел. В тот момент о дедукции и индукции я не думал. Просто хотел подтверждения. У Джорджа Сефериса[131] есть стихотворение, в котором спрашивается: «Это голоса наших умерших друзей или всего лишь граммофон?» Иногда это хороший вопрос, который ты должен задать кому-то еще. Или… услышать его.
Однажды, в конце восьмидесятых, когда заканчивался мой печальный двухлетний роман с алкоголем, я глубокой ночью проснулся в своем кабинете, потому что заснул прямо за столом. Поплелся в спальню и, потянувшись к выключателю, увидел, что там кто-то ходит. Мелькнула мысль (и такая убедительная), что в дом забрался воришка-наркоман с дешевым пистолетом 32-го калибра в трясущейся руке, и сердце чуть не выпрыгнуло у меня из груди. Одной рукой я включил свет, а второй уже пытался схватить что-нибудь тяжелое с комода — подошла бы даже фотография матери в серебряной рамке, — когда увидел, что ночной воришка — я сам. Дикими глазами я смотрел на собственное отражение в зеркале у дальней стены, на рубашку, которая наполовину вылезла из брюк, на волосы, стоящие дыбом. Испытывал отвращение к самому себе, но при этом на душе стало спокойнее.
Я хотел, чтобы все так и произошло. И что-то привело бы меня в чувство — зеркало, граммофон, чья-нибудь злая шутка (даже если бы подшутил надо мой кто-то знавший, почему я не пришел на работу в тот сентябрьский день). Но я знал, что все эти вещи — другое дело. Пердучая подушка была здесь, физически находилась в моей квартире. Я мог дотронуться до застежек керамических туфелек Алисы, погладить ее желтые керамические волосы. Разглядеть дату на центе, закатанном в пластмассовый кубик.
Брюс Мейсон, он же Человек-раковина, он же Повелитель мух, прихватил с собой эту большую розовую раковину, когда в июле мы всей компанией отправились на пикник на Джонс-Бич. А когда поджарились гамбургеры, протрубил в нее, созывая всех на кормежку. Потом попытался показать Фредди Лаунсу, как это делается. Но звуки, которые извлекал из раковины Фредди… они более напоминали те, что издавала Пердучая подушка Джимми Иглтона. Круг замкнулся. В конце концов, любая ассоциативная цепочка становится ожерельем.
В конце сентября меня осенило. Я понять не мог, как не додумался до этого раньше. Почему я держусь за этот совершенно ненужный мне хлам? Почему не избавлюсь от него? Эти вещи не оставляли мне на хранение. Люди, которым они принадлежали, не могли прийти через день, неделю, месяц, год и попросить их вернуть. Последний раз я видел лицо Клива Фаррелла на постере, и последний из них изорвался к ноябрю 2001 года. Все думали (пусть и не высказывали этого вслух), что почести, воздаваемые погибшим, отпугнут туристов, которые потихоньку начали вновь появляться в Городе развлечений.[132] Случилось ужасное, в этом разногласий у ньюйоркцев не было, но жизнь продолжалась, и Мэттью Бродерик[133] по-прежнему радовал зрителей.
В тот вечер я взял обед в китайском ресторане, расположенном в двух кварталах от моего дома. Собирался, как обычно, поесть в домашней обстановке, слушая Чака Скарборо,[134] который объяснил бы мне и всем желающим, как обстоят дела в мире. И включал телевизор, когда мне открылась истина. Они не оставлены мне на хранение, эти нежеланные свидетельства давно ушедших дней, они не являются вещественными доказательствами. Преступление было, да, все с этим согласны, но преступники давно мертвы, а те, кто направлял их, пустились в бега. В будущем может состояться суд, но Скотта Стейли не пригласят дать свидетельские показания, а Пердучая подушка Джимми Иглтона не станет вещественной уликой номер один.
Я оставил курицу «Генерал Цзо» в алюминиевом судке под крышкой, взял мешок для белья с полки над стиральной машиной, которая по большей части простаивает, сложил в него все вещи (приподняв мешок, удивился, какие же они легкие; а может, тому, что так долго держал их у себя) и поехал на лифте вниз. Мешок с затянутой веревкой горловиной стоял у меня между ног. Обогнул угол Парк-авеню и Семьдесят пятой улицы, огляделся, дабы убедиться, что за мной никто не наблюдает (одному Богу известно, почему я стремился к скрытности, но стремился), а потом бросил мешок в мусорный контейнер. Отправил все эти вещи в положенное им место. Уходя, один раз обернулся. Бейсбольная бита приглашающе торчала над краем контейнера. И я не сомневался, что кто-нибудь придет и возьмет ее. Возможно, еще до того, как Чак Скарборо уступит место Джону Сайгенталеру[135] или кому-то еще, кто будет в этот вечер заменять Тома Броко.[136]
По пути домой я вновь заглянул в «Фаг чой» за еще одной порцией «Генерала Цзо».
— Последняя вам не понравилась? — озабоченно спросила Роза Минь, сидевшая за кассой. — Скажите почему?
— Нет. Последняя была хороша, — ответил я. — Просто я решил, что этим вечером хочу съесть две порции.
Она рассмеялась, словно не слышала более забавной шутки. Рассмеялся и я. Громко. Так смеются, пребывая в легкомысленном настроении. Я не помнил, когда в последний раз хохотал так громко и так естественно. Уж точно не смеялся с тех пор, как компания «Лайт и Белл, страховщики» рухнула на Западную улицу.
Я поднялся в лифте на свой этаж, прошел двенадцать шагов до квартиры 4 в. Чувствовал себя точь-в-точь как тяжело больные люди, когда просыпаются однажды утром, чтобы обнаружить — болезнь отступила, температура спала. Пакет с курицей я сунул под левую руку (не очень удобно, но пару-тройку секунд потерпеть можно) и открыл дверь. Включил свет. На столике, куда я кладу счета, которые нужно оплатить, квитанции, уведомления и бумаги аналогичного содержания, лежали шутовские солнцезащитные очки Сони д’Амико в красной оправе и со стеклами в форме сердечек а-ля Лолита. Сони д’Амико, которая, по словам Уоррена Андерсона (единственного, насколько мне известно, оставшегося в живых сотрудника головного отделения «Лайт и Белл»), выпрыгнула со сто десятого этажа попавшего под удар здания.
Он утверждал, что видел фотографию, запечатлевшую ее полет. Соня держала руками юбку, чтобы та не оголила бедра, волосы поднялись вверх на фоне дыма и синего неба, мыски туфель смотрели вниз. Описание это заставило меня подумать о стихотворении «Падение», которое Джеймс Дики[137] написал о стюардессе, пытавшейся направить свое падающее камнем тело в воду, словно могла потом вынырнуть, улыбаясь, стряхнуть с волос капельки воды и попросить бутылочку кока-колы.
— Меня вырвало, — признался Уоррен в тот день, когда мы сидели в «Бларни стоун». — И у меня больше нет желания вновь увидеть эту фотографию, но я знаю, что мне не забыть ее до конца своих дней. На снимке можно было разглядеть ее лицо, Скотт. Я думаю, она верила, что каким-то образом… да, каким-то образом все закончится для нее благополучно.
Взрослым я никогда не кричал от ужаса, но почти заорал, когда перевел взгляд с очков Сони на «Регулятор претензий» Клива Фаррелла, который вновь привалился к углу у входа в гостиную. Какая-то часть моего разума, должно быть, помнила, что входная дверь открыта и оба моих соседа по четвертому этажу услышат меня, если я закричу. И тогда мне придется объяснять, что, как и почему.
Я зажал рот рукой, чтобы сдержать крик. Пакет с курицей «Генерал Цзо» упал на пол прихожей и порвался. Я едва смог заставить себя взглянуть на результат. Эти темные куски приготовленного мяса могли быть чем угодно.
Я плюхнулся на единственный стул, который держу в прихожей, и закрыл лицо руками. Не кричал, не плакал и спустя какое-то время смог убрать с пола то, что совсем недавно было порцией аппетитного кушанья. Мой разум норовил вернуться к вещам, которые быстрее, чем я, добрались до моей квартиры от угла Парк-авеню и Семьдесят пятой улицы, но я не позволил. Всякий раз, когда он рвался в том направлении, я резко дергал за поводок и возвращал его на прежнее место.
В ту ночь, лежа в постели, я вслушивался в разговоры. Сначала говорили вещи (тихими голосами), а потом люди, которым эти вещи принадлежали, отвечали (чуть громче). Иногда они заводили разговор о пикнике на Джонс-Бич — крем от загара с запахом кокосового ореха и Лу Бега,[138] поющий «Мамбо номер пять» с компакт-диска в проигрывателе Миши Бризински. Или они рассуждали о фрисби, плывущих под небом, преследуемых собаками. Порой обсуждали детей, ковыляющих по мокрому песку в шортах или купальных костюмах. Матери в купальниках, заказанных по каталогу «Лэндс энд», шагали рядом с ними с белой нашлепкой на носу. Как много детей в тот день потеряли маму-хранительницу или бросающего фрисби отца? Это математическая задача, решать которую мне совершенно не хотелось. Но голоса, которые я слышал в моей квартире, хотели ее решить. Вновь и вновь возвращались к ней.
Я помнил, как Брюс Мейсон дул в свою раковину и провозглашал себя Повелителем мух. Как Морин Ханнон однажды сказала мне (не на Джонс-Бич, не во время того разговора), что «Алиса в стране чудес» — первый психоделический роман. Как Джимми Иглтон на работе, где-то во второй половине дня, доверительно сообщил, что у его сына проблемы с учебой, а вдобавок он еще и заикается, две проблемы по цене одной, и парню понадобятся репетиторы по математике и французскому, если он хочет в обозримом будущем закончить среднюю школу. «До того, как он сможет рассчитывать на скидки, полагающиеся членам ААПЛ[139] при покупке учебников» — вот как сказал Джимми. В ярком послеполуденном свете на его бледных щеках проступала щетина, словно утром он воспользовался тупой бритвой.
Я уже засыпал, но от слов Иглтона разом проснулся, потому что вспомнил: этот разговор произошел перед самым одиннадцатым сентября. Может, за несколько дней. Может, в пятницу накануне, то есть в последний день, когда я видел Джимми живым. И этот малый, с заиканием и проблемами с учебой… его зовут Джереми, как Айронса? Конечно же, нет. Конечно же, мой разум (иногда с ним такое случается) играет в свои маленькие игры, но имя похожее, это точно. Скажем, Джейсон. Или Джастин. Поздней ночью человек склонен к преувеличениям, и я, помнится, подумал, что сойду с ума, если окажется, что мальчика зовут Джереми. Соломинка, которая сломает спину верблюда.
Где-то в три ночи я вспомнил, кому принадлежал кубик из прозрачной пластмассы со стальным центом внутри — Роланду Абельсону, который работал в отделе задолженностей. Роланд называл этот кубик своим пенсионным фондом. Это у Роланда была привычка говорить: «Люси, тебе придется кое-что объяснить». В один из вечеров осени 2001 года я видел Люси в шестичасовом выпуске новостей. Мы встречались на одном из пикников компании (наверняка на Джонс-Бич), и я еще подумал тогда, какая она симпатичная. Но вдовство облагородило эту симпатичность, превратив в строгую красоту. Во фрагменте выпуска новостей она говорила о муже как о пропавшем без вести. Не называла его мертвым. И если он жив, если он вернется, ему «придется кое-что объяснить». В этом сомнений быть не могло. Но разумеется, кое-что объяснять пришлось бы и ей. Женщина, которая в результате массового убийства превратилась из хорошенькой в красавицу, конечно же, должна объяснить, как такое могло случиться.
Я лежал в постели, и мысли обо всем этом плюс вспоминания о шуме прибоя на Джонс-Бич и летающих под небом фрисби вогнали меня в жуткую тоску, которая закончилась слезами. Но, должен признать, та ночь стала для меня и уроком. Я начал понимать, что вещи, даже такие безделушки, как цент в пластмассовом кубике, с течением времени могут становиться значимее, тяжелее за счет прибавления веса разума. Математической формулы вроде тех, которыми пользуются в страховых компаниях, на этот счет, конечно, нет. Скажем, ежегодный взнос по полису страхования жизни увеличивается на коэффициент, если вы курите, или страховка урожая стоит дороже на коэффициенту, если вы живете в зоне торнадо. Но вы понимаете, о чем я?
Это вес разума.
На следующее утро я собрал все вещи и нашел еще одну, седьмую, под диваном. Миша Бризински, который занимал соседнюю со мной клетушку, держал на столе кукольную пару Панча и Джуди.[140] Из-под дивана я вытащил Панча. Джуди найти не удалось, но мне хватило и ее супруга. Эти черные глазки повергли меня в страх. Я вытаскивал куклу из-под дивана, с отвращением глядя на полоску пыли, которая тянулась за ней. Вещь, которая оставляет такой след — настоящая, вещь, обладающая весом. Никаких сомнений.
Я сунул Панча вместе с остальными вещами в маленький стенной шкаф рядом с кухней. Там они и остались. Поначалу уверенности в этом у меня не было, но они остались в стенном шкафу.
Моя мать как-то сказала мне: «Если мужчина вытирает зад и обнаруживает на туалетной бумаге кровь, то следующие тридцать дней он будет срать в темноте и надеяться на лучшее». Этим примером она иллюстрировала свою уверенность в том, что краеугольный камень мужской философии — «если что-то игнорировать, глядишь, и рассосется».
Я игнорировал вещи, которые нашел в своей квартире, надеялся на лучшее. И все действительно стало пусть немного, но лучше. Я редко слышал голоса, шепчущиеся в стенном шкафу (только глубокой ночью), но при этом поисками нужной мне информации все чаще и чаще занимался вне дома. К середине ноября я целыми днями пропадал в Нью-Йоркской публичной библиотеке. И уверен, что вместе со своим верным ноутбуком намозолил глаза львам у входа.
А потом, перед самым Днем благодарения,[141] выходя из дома, я вновь столкнулся с Полой Робсон, девой, попавшей в беду, которую я спас, нажав на кнопку сброса ее кондиционера. Она как раз шла домой.
И совершенно спонтанно — будь у меня время подумать, убежден, ни единого слова не слетело бы с моих губ — я спросил, не могу ли пригласить ее на ленч и за едой кое о чем поговорить.
— Дело в том, что у меня проблема. Может, вы сумеете нажать на мою кнопку сброса и вернуть меня в исходное положение, чтобы вновь запустить мой мыслительный процесс.
Мы стояли в вестибюле. Педро, швейцар, сидел в углу, читал «Пост» (и ловил каждое слово, я в этом не сомневаюсь, для Педро спектакль с участием жильцов дома, где он работал, был самым захватывающим дневным зрелищем). Она одарила меня улыбкой, приятной и нервной.
— Полагаю, я у вас в долгу, но… вы знаете, я замужем?
— Да, — ответил я, не добавив, что ранее она протягивала мне для рукопожатия левую, а не правую руку, так что не заметить обручального кольца я просто не мог.
Она кивнула.
— Вы наверняка пару раз видели нас вместе, но он был в Европе, когда у меня случилась беда с кондиционером. Сейчас он тоже в Европе. Его зовут Эдуард. За последние два года в Европе он провел больше времени, чем здесь, но хотя мне это не нравится, я хочу, чтобы у нас сохранялась крепкая семья. — Она помолчала, а потом, словно вспомнив, добавила: — Он занимается экспортно-импортными операциями.
«Я раньше занимался страхованием, но в один из дней компания взорвалась», — мог бы я сказать. Практически подошел к тому, чтобы сказать. Но потом остановился на более благоразумном:
— Я не хочу пригласить вас на свидание, миссис Робсон. — Еще больше мне не хотелось переходить на имена, но разве я не заметил мелькнувшего в ее глазах разочарования? Клянусь Богом, заметил. Однако по крайней мере подтвердил свою репутацию. Она еще раз убедилась, что со мной ее чести ничто не грозит.
Она уперла руки в бока, посмотрела на меня с насмешливым раздражением. А может, насчет насмешливого я преувеличил?
— Так чего же вы хотите?
— Мне нужно с кем-то поговорить. Я попытался обратиться к нескольким психоаналитикам, но они… заняты.
— Все?
— Похоже на то.
— Если у вас проблемы с сексом или вам хочется мотаться по городу и убивать мужчин в тюрбанах, об этом я слышать не хочу.
— Дело совсем в другом. Я не заставлю вас краснеть, обещаю. — А ведь мог бы сказать: «Я обещаю не шокировать вас» или «Вы не подумаете, что я псих». — Ленч и совет — вот все, о чем я прошу. Что скажете?
Я удивился. Более того, меня потрясла собственная настойчивость. Если бы я планировал этот разговор заранее, ничего бы из моей задумки не вышло. А тут она заинтересовалась и, я уверен, уловила искренность в моем голосе. Она также могла прийти к логичному выводу, что, будь я охотником на женщин, не упустил бы своего шанса в тот августовский день, когда остался с ней наедине в ее квартире, поскольку неуловимый Эдуард пребывал то ли во Франции, то ли в Германии. И мне оставалось только гадать, какую степень отчаяния увидела она на моем лице.
Так или иначе, она согласилась пойти со мной в пятницу на ленч в «Гриль Дональда», расположенный на этой же улице. «Гриль Дональда» — наименее романтичный ресторан на всем Манхэтгене: хорошая еда, флуоресцентные лампы, официанты, ясно дававшие понять, что нечего засиживаться за столиком. Она согласилась с видом женщины, отдающей давно просроченный долг, о котором практически забыла. Мужскому самолюбию такое, само собой, не льстит, но меня вполне устроило. А полдень вполне устроил ее. Мол, кабы я встретил ее в вестибюле, то до «Гриля» мы бы прогулялись пешком. Я ответил, что это наилучший вариант.
И ночь прошла на диво спокойно. Заснул, едва голова коснулась подушки, и мне не снилась Соня д’Амико, летящая вниз на фоне горящего здания, прижимающая руками юбку к бедрам, как стюардесса, которой хотелось упасть в воду.
Когда на следующий день мы шли по Восемьдесят шестой улице, я спросил Полу, где она была, когда услышала об этом.
— В Сан-Франциско, — ответила она. — Крепко спала в люксе отеля «Рэдлинг» рядом с Эдуардом, который, как обычно, храпел. Я возвращалась в Нью-Йорк двенадцатого сентября, а Эдуард собирался в этот день в Лос-Анджелес на какое-то совещание. Администрация отеля включила пожарную тревогу.
— Должно быть, вы чертовски перепугались.
— Естественно, но я первым делом подумала не о пожаре, а о землетрясении. А потом из динамиков громкой связи раздался голос, сообщивший нам, что в отеле пожара нет, зато в Нью-Йорке пожар очень большой.
— Господи…
— Услышать все это, лежа в постели в незнакомой комнате… осознать, что он раздается с потолка, будто голос Бога… — Она покачала головой. Губы сжала так плотно, что две полоски помады практически исчезли. — Это было очень страшно. Конечно, я понимаю, администрация «Рэдлинга» хотела как можно быстрее сообщить постояльцам отеля о случившемся, но не могу полностью простить их за выбранный способ. Не думаю, что когда-нибудь вновь остановлюсь в этом отеле.
— Ваш муж улетел в Лос-Анджелес на совещание?
— Его отменили. Как я понимаю, в тот день отменили многие совещания. Мы оставались в постели и смотрели телевизор, пока не взошло солнце, стараясь хоть немного прийти в себя. Вы понимаете, о чем я?
— Да.
— Размышляли, кто из наших знакомых мог там оказаться. Полагаю, об этом говорили не мы одни.
— Кого вспомнили?
— Брокера из «Шиерсон, Леман» и помощника менеджера из книжного магазина «Бордерс» в торговом центре. С одним ничего не случилось. Второй… ну, вы понимаете, где оказался второй. А что вы можете сказать про себя?
Юлить мне не пришлось. Мы еще не подошли к ресторану, а я выложил главное.
— Я мог быть там, — ответил я. — Должен был. Я там работал. В страховой компании, которая располагалась на сто десятом этаже.
Она остановилась, посмотрела на меня широко раскрывшимися глазами. Должно быть, люди, которым приходилось нас обходить, принимали нас за влюбленных.
— Скотт, нет!
— Скотт, да, — ответил я.
И наконец-то рассказал, как проснулся утром одиннадцатого сентября, ожидая, что день пройдет как обычно, начиная с чашки кофе, которую я выпивал в ванной, пока брился, и заканчивая чашкой какао, которую я выпивал, смотря полуночный выпуск новостей по Тринадцатому каналу. День как день, вот о чем я думал. И, скажу вам, все американцы полагали, что имеют право на такую мысль. А что произошло потом? Этот самолет! Врезающийся в небоскреб! Ха-ха, говнюк, подшутили-то над тобой, и полмира смеется!
Я рассказал ей, как выглянул в окно в семь утра и увидел, что на небе ни облачка, а само оно синее и уходящее так высоко, что сквозь него чуть ли не видны звезды. А потом рассказал про голос. Думаю, все слышат различные голоса в голове, так что мы к ним привыкли. Когда мне было шестнадцать, один из моих голосов предположил, что я смогу получить более острое наслаждение, спустив в трусики моей сестры. «У нее тысяча трусиков, и она точно не хватится одной пары, будь спок», — уверенно заявил голос (конечно же, я не признался в этом Поле Робсон). Это был голос крайней безответственности, который я обычно называл «мистер Забей-на-все».
— Мистер Забей-на-все? — переспросила Пола.
— Как Джеймс Браун,[142] король соула.
— Поверю вам на слово.
Мистер Забей-на-все говорил со мной все реже и реже после того, как я бросил пить, а в тот день вдруг проснулся от спячки, чтобы произнести аж дюжину слов, но эти слова изменили мою жизнь. Спасли мою жизнь.
Первые шесть я услышал, сидя на краю кровати: «Ты можешь сказаться больным, почему нет?» Следующие шесть, когда шел к душу, почесывая левую ягодицу: «А потом пройтись по Центральному парку!» Ничего сверхъестественного не произошло. Это был голос мистера Забей-на-все — не Бога. Вариация моего собственного голоса (как и все остальные голоса), убеждающего меня прогулять работу. «Ради Бога, проведи этот день в свое удовольствие!» Последний раз я, насколько помнил, слышал этот мой голос, когда участвовал в конкурсе караоке в баре на Амстердам-авеню: «Ты же споешь с Нейлом Даймондом,[143] идиот. Быстро поднимайся на сцену и покажи, на что способен!»
— Кажется, я знаю, о чем вы. — Она чуть улыбнулась.
— Правда?
— Ну… я однажды сняла блузку в баре Ки-Уэста и выиграла десять долларов, станцевав под «Кабацких женщин» Тины Тернер. — Она помолчала. — Эдуард не знает. А если вы ему расскажете, мне придется ткнуть вам в глаз его заколкой для галстука.
— Ну, вы и даете, девушка, — ответил я, и вот тут она улыбнулась во весь рот. И сразу стала гораздо моложе. А я подумал, что, возможно, не зря все это затеял.
Мы вошли в «Гриль Дональда». Дверь украшала картонная индейка, зеленую кафельную стену — картонные пилигримы.
— Я прислушался к мистеру Забей-на-все, и теперь я здесь. Но кроме меня, здесь еще некоторые вещи, и я ничего не могу с этим поделать. Вещи, от которых я не могу избавиться. Об этом я и хочу с вами поговорить.
— Позвольте повторить, я не психоаналитик. — По голосу чувствовалось, что ей неловко. И улыбка исчезла бесследно. — Я защитила диплом по немецкому языку и изучала историю Европы.
«У вас с мужем всегда найдется тема для разговора», — подумал я. Но озвучил другое:
— У меня нет необходимости поговорить именно с вами. Мне просто нужно поговорить, все равно с кем.
— Понимаю, — кивнула она. — Но и вы должны представлять себе, на что можете рассчитывать.
Подошел официант, мы заказали напитки, она — кофе без кофеина, я — обычный.
— Вот одна из этих вещей. — Я достал прозрачный пластмассовый кубик со стальным центом внутри и поставил на стол. Потом рассказал о других вещах и об их владельцах. О Кливе «Бесбол ошен-ошен харош для меня» Фаррелле. О Морин Ханнон, которая носила длинные распущенные волосы как символ своей незаменимости для компании. О Джимми Иглтоне, который нюхом чуял ложные страховые случаи, и Пердучей подушке, которую держал в столе до разгара очередной корпоративной рождественской вечеринки. О Соне д’Амико, лучшем бухгалтере компании «Лайт и Белл», которая получила Лолитины очки в подарок от первого мужа после бурного бракоразводного процесса. О Брюсе Повелителе мух Мейсоне, который так и стоит перед моим мысленным взором без рубашки, на Джонс-Бич, и дует в свою раковину, тогда как волны накатывают на его босые ноги. О последнем из нас, Мише Бризински, с которым я ходил как минимум на десяток бейсбольных матчей. Я рассказал ей о том, как бросил все вещи, за исключением куклы Панча, в мусорный контейнер на углу Парк-авеню и Семьдесят пятой улицы, как они раньше меня вернулись в мою квартиру, возможно, потому, что я заглянул в китайский ресторан за второй порцией «Генерала Цзо». И все это время кубик из прозрачной пластмассы стоял на столике между нами. Но мы смогли что-то съесть из заказанного ленча, несмотря на его суровый вид.
Когда я закончил рассказ, мне заметно полегчало. Но на ее половине столика царило давящее на меня молчание.
— Вот так, — попытался я его разогнать. — И что вы на это скажете?
Она какие-то мгновения обдумывала мой вопрос.
— Думаю, теперь мы не незнакомцы, какими были раньше, — наконец ответила она, — и обрести нового друга не так уж плохо. Я рада, что узнала о мистере Забей-на-все, и тому, что рассказала вам о своих выходках.
— Я тоже рад.
— А теперь вы позволите задать два вопроса?
— Разумеется.
— Насколько сильно вы чувствуете вину выжившего?
— Если не ошибаюсь, вы не психоаналитик. Ваши слова.
— Не психоаналитик, но я читаю журналы и даже смотрю Опру. Мой муж знает, что смотрю, но я стараюсь этим не козырять. Так… насколько сильно?
Теперь уже я задумался. Она задала хороший вопрос… и, само собой, я пытался ответить на него не одну из бессонных ночей.
— Это сильное чувство. И, не буду скрывать, оно сочетается с безмерным облегчением. Если бы мистер Забей-на-все был реальным человеком, ему больше бы не пришлось платить в ресторане. По крайней мере в тех случаях, когда он приходил туда в моей компании. — Я помолчал. — Вас это шокирует?
Она наклонилась над столом, коснулась моей руки.
— Абсолютно нет.
И от этих слов настроение у меня улучшилось еще больше. Я быстро сжал ее руку, отпустил.
— А какой ваш второй вопрос?
— Насколько для вас важно, чтобы я поверила в историю об этих возвращающихся вещах?
Я подумал: блестящий вопрос — пусть даже кубик из прозрачной пластмассы все это время стоял рядом с сахарницей. Такие вещи, в конце концов, не редкость. И я подумал, что она скорее всего преуспела бы в жизни, защитив диплом по психологии, а не по немецкому.
— Не так важно, как мне казалось час назад. Мне стало легче только от того, что я вам все рассказал.
Она кивнула и улыбнулась:
— Хорошо. А вот моя лучшая версия: кто-то, вероятно, повел с вами какую-то игру. Не очень хорошую.
— Подшучивает надо мной… — Я старался не показать разочарования. Может, вуаль неверия окутывает людей при определенных обстоятельствах, защищает их. А может… даже вероятно… мне не удалось передать ощущение того, что это имело место быть. До сих пор имеет место. Накрыло меня как лавиной.
— Подшучивает над вами, — кивнула она. И тут же добавила: — Но вы в это не верите.
Что ж, я не мог отказать ей в проницательности.
— Я запер дверь, когда выходил из квартиры, и она была заперта, когда я вернулся из «Стэплс», — слышал, как щелкнул замок. Громко. Характерным звуком.
— И однако вина выжившего проявляется самым странным образом. И если верить журналам, оказывает мощное воздействие на человека.
— Это… — «Это не вина выжившего» — вот что хотел я сказать, но вовремя понял, что слова неправильные. У меня сохранялся шанс обрести нового друга, а новый друг — это хорошо, как бы ни сложилось все остальное. Поэтому я подкорректировал ответ: — Не думаю, что это вина выжившего, — указал на пластмассовый кубик. — Он здесь, не так ли? Как и очки Сони. Вы его видите. Я тоже. Полагаю, я мог бы купить его сам, но…
— Не думаю, что вы это сделали. Но не могу согласиться и с версией, будто между реальностью и Сумеречной зоной открылся лючок и из него вывалились вот эти вещи.
Да, проблема… Пола автоматически отсекала версию сверхъестественного появления вещей в моей квартире, несмотря на факты, эту версию подтверждающие. Так что предстояло решить, что мне нужно больше — переубеждать ее или обрести друга.
Я пришел к выводу, что переубеждение не главное.
— Ладно. — Я заметил ожидающий взгляд официанта и знаком показал, что нам нужен счет. — Я могу принять ваше неприятие.
— Можете? — Она пристально смотрела на меня.
— Да. — Я считал, что говорю правду. — Если время от времени мы будем вместе выпивать по чашечке кофе. Или просто здороваться в вестибюле.
— Естественно.
Она отвечала рассеянно, потому что мысленно в разговоре уже не участвовала. Смотрела на кубик из прозрачной пластмассы со стальным центом внутри. Потом глянула на меня. И я увидел, как осветилось ее лицо, совсем как в мультфильме. Она протянула руку, схватила кубик. Едва ли я смогу описать глубину ужаса, который почувствовал в тот момент, когда она это сделала, но что я мог сказать?.. Мы, два жителя Нью-Йорка, сидели в чистеньком, ярко освещенном месте. Со своей стороны она уже установила базовые правила, и они жестко исключили сверхъестественное. Его вынесли за пределы наших отношений. О нем не могло быть и речи.
Но в глазах Полы вспыхнул огонь. Огонь этот говорил о том, что мистер Забей-на-все находится в доме, а я знал по собственному опыту, как трудно противостоять его голосу.
— Отдайте это мне. — Пола улыбнулась. И я увидел, впервые, право слово, что она не только красивая, но и сексуальная.
— Зачем? — Как будто я не знал.
— Пусть это будет мой гонорар за то, что выслушала вашу историю.
— Не знаю, хорошая ли это…
— Да. — Ее действиями руководило наитие свыше, а в подобных ситуациях люди не принимают отрицательного ответа. — Блестящая идея. Я приму необходимые меры, и по крайней мере этот сувенир не убежит к вам, виляя хвостом. У нас в квартире есть сейф. — И она разыграла очаровательную пантомиму, показывая жестами, как закрывает дверцу сейфа, набирает комбинацию, поворачивает ключ, вынимает его из замочной скважины, а потом выбрасывает через плечо.
— Хорошо, — кивнул я. — Это мой подарок.
В эту минуту я испытывал злорадство. Считайте, то был голос мистера Что-ж-вы-сами-во-всем-убедитесь. Вероятно, одного лишь рассказа оказалось недостаточно, чтобы снять камень с души. Она мне не поверила, и как минимум какая-то часть меня хотела, чтобы мне поверили, и обижалась на Полу за то, что не получила желаемого. Эта часть знала: позволить ей взять кубик из прозрачной пластмассы — абсолютно кошмарная идея, но все равно радовалась, глядя, как Пола убирает кубик в сумочку.
— Вот, — подвела она итог. — Мама говорит; бай-бай, гулянье закончилось. Может, если он не появится через неделю или две — полагаю, все зависит от того, насколько упрямым окажется ваше подсознание, — вы сможете раздать остальные вещи.
Эти слова стали настоящим подарком, который я получил от нее в тот день, хотя тогда этого не знал.
— Возможно, — ответил я и улыбнулся. Широкой улыбкой, предназначенной для моего нового друга. Широкой улыбкой, предназначенной для красивой женщины. И при этом думал: «Вы сами во всем убедитесь».
Такие вот дела.
Она убедилась.
Тремя вечерами позже, когда я слушал Чака Скарборо, объяснявшего в шестичасовом выпуске новостей причины пробок, которые в последнее время парализовали город, в дверь позвонили. Поскольку по домофону никто не просился войти, я предположил, что принесли какую-нибудь посылку — может, Рейф принес что-то доставленное «Федерал экспресс». Я открыл дверь. На пороге стояла Пола Робсон.
Совсем не та женщина, с которой я сидел за столиком в «Гриле Дональда». Нет, ко мне пришла другая Пола — скажем, миссис Ну-до-чего-ужасна-эта-химеотерапия. Косметикой она не воспользовалась, лишь чуть тронула помадой губы, так что кожа обрела болезненный желтовато-белый оттенок. Под глазами появились темные коричневато-лиловые мешки. Возможно, она попыталась причесаться, прежде чем спуститься с пятого этажа, но пользы это не принесло. Волосы напоминали солому и торчали во все стороны, как в комиксах, и при иных обстоятельствах могли даже вызвать улыбку. Кубик из прозрачной пластмассы она держала на уровне груди, и у меня появилась возможность лицезреть, что и от ухоженных ногтей остались одни воспоминания. Она их изгрызла, и изгрызла быстро. А первой, прости Господи, у меня мелькнула мысль: «Да, она во всем убедилась».
Кубик она протянула мне:
— Возьмите его.
Я молча взял.
— Его звали Роланд Абельсон. Не так ли?
— Да.
— У него были рыжие волосы. — Да.
— Он не был женат, но выплачивал деньги на содержание ребенка женщине в Рауэе.
Я этого не знал. Уверен, что не знал никто в «Лайт и Белл». Но снова кивнул, и не только для того, чтобы она продолжала говорить. Я не сомневался в ее правоте.
— Как ее звали, Пола? — Я еще не представлял, почему спрашиваю, но чувствовал, что должен знать.
— Тоня Грегсон. — Она отвечала словно в трансе. И что-то стояло в ее глазах, такое ужасное… я с трудом удержался, чтобы не отвести взгляд. Тем не менее я запомнил — Тоня Грегсон, Рауэй. А потом добавил про себя, словно человек, проводящий инвентаризацию кладовой: «Один кубик из прозрачной пластмассы с центом внутри».
— Он пытался заползти под стол, вы это знаете? Вижу, что нет. Его волосы горели, и он плакал. Потому что в тот момент понял, что никогда не сможет купить катамаран и больше не выкосит лужайку перед домом. — Она коснулась моей щеки. Интимность этого жеста могла бы шокировать, не будь ее руки такими холодными. — И в конце своей жизни он отдал бы каждый цент, каждый принадлежащий ему опцион на акции только за то, чтобы еще раз выкосить лужайку перед домом. Вы в это верите?
— Да.
— Помещение наполняли крики, он чувствовал запах авиационного керосина и понимал, что пришел его смертный час. Вы понимаете? Осознаете чудовищность всего этого?
Я кивнул. Не мог говорить. Не заговорил бы даже под дулом пистолета.
— Политики тараторят о мемориалах, храбрости, войнах с терроризмом. — Печальная улыбка тронула ее губы. Лишь на секунду. — Он старался заползти под стол. С горящими волосами. Под столом лежала какая-то пластиковая подстилка, как там его называют…
— Мат.
— Да, пластиковый мат. Он ощущал ребра пластика и запах своих горящих волос. Вы это понимаете?
Я кивнул. Заплакал. Мы говорили о Роланде Абельсоне, человеке, с которым я работал. Он трудился в отделе задолженностей, поэтому я его практически не знал. Мы с ним просто здоровались при встрече. Так что я понятия не имел о женщине и ребенке в Рауэе. И если бы не прогулял в тот день работу, мои волосы наверняка тоже горели бы. И по-настоящему до меня это дошло только теперь.
— Я больше не хочу вас видеть. — Она вновь печально улыбнулась. По щекам, как и у меня, катились слезы. — Меня не волнуют ваши проблемы. Меня не волнует дерьмо, которое вы раскопали. Между нами все кончено. С этой минуты оставьте меня в покое. — Пола начала поворачиваться, но вновь посмотрела на меня. — Они сделали это во имя Бога. Но никакого Бога нет. Если бы был Бог, мистер Стейли, он бы поразил их всех в галерее вылета, где они сидели с посадочными талонами в руках, но Бог этого не сделал. И когда объявили посадку, эти сволочи поднялись на борт самолетов.
Я наблюдал, как она идет к лифту. С очень прямой напряженной спиной. Волосы торчат во все стороны, совсем как у девчонки в мультяшном сериале «Воскресные забавы». Она больше не хотела меня видеть, и я ее не винил. Я закрыл дверь и посмотрел на стального Эйба Линкольна в кубике из прозрачной пластмассы. Смотрел долго. Думал о том, как бы запахли волосы его бороды, если бы генерал Грант подпалил ее своей сигарой. Неприятный пошел бы запашок. По телевизору кто-то говорил о распродаже матрацев в «Слипис». А потом появился Лен Берман и принялся рассказывать об очередном матче «Джетс».[144]
В ту ночь я проснулся в два часа, слушая шепот голосов. Мне не снились люди, которым принадлежали эти вещи, я не видел кого-либо с горящими волосами или прыгающим из окон, чтобы не попасть под горящий авиационный керосин. Да и с чего мне их видеть? Я и так знал, кто они, и все эти вещи они оставили мне. Я допустил ошибку, позволив Поле Робсон взять кубик из прозрачной пластмассы, но ошибка заключалась в том, что кубик предназначался не ей.
А если уж речь зашла о Поле, то один из голосов принадлежал ей. «Вы можете начать раздавать остальные вещи», — сказал он мне. А еще сказал: «Полагаю, все зависит от того, насколько упрямым окажется ваше подсознание».
Какое-то время я полежал и снова смог заснуть. Мне снилось, что я в Центральном парке, кормлю уток, когда вдруг раздался громкий шум, словно надо мной пронеслась звуковая волна, а небо заполнил дым. И дым этот, в моем сне, пах горящими волосами.
Я подумал о Тони Грегсон в Рауэе, Тони и ребенке, у которого могли быть, а могли и не быть глаза Роланда Абельсона, и пришел к выводу, что с этим можно повременить. А начать решил с вдовы Брюса Мейсона.
На электричке доехал до Доббс-Ферри, там взял такси, которое быстренько доставило меня к коттеджу «Кейп-Код»[145] на тихой улочке. Я дал таксисту деньги, попросил подождать, долго задерживаться не собирался, и нажал на кнопку звонка. Одной рукой прижимал к боку коробку, в каких обычно приносят из булочной кекс.
Мне пришлось нажать на кнопку только один раз, потому что я предупредил о приезде телефонным звонком и Джейнис Мейсон меня ждала. Историю я сочинил заранее и рассказал довольно уверенно, понимая, что такси, ожидающее на подъездной дорожке с включенным счетчиком, не позволит хозяйке задавать очень уж много вопросов.
— Восьмого сентября, — сказал я, — в последнюю пятницу перед случившимся, я попытался исторгнуть из раковины, которую Брюс держал в столе, те самые звуки, что слышал в исполнении Брюса на пикнике на Джонс-Бич (Джейнис, супруга Повелителя мух, кивнула; она тоже была на том пикнике). Получилось у меня не очень, и я убедил Брюса дать мне раковину на уик-энд потренироваться. А в понедельник утром, когда я проснулся, из носа текло как из сломанного крана и ужасно болела голова. — Эту историю я уже рассказывал нескольким людям. — Я пил горячий чай, когда услышал: «Бум!» — и увидел поднимающийся дым. А о раковине и думать забыл. Но на этой неделе прибирался в маленьком чулане для хозяйственных принадлежностей и наткнулся на нее. И подумал… ну, это, конечно, не такой уж хороший сувенир, но я все-таки подумал, может, вам хочется… вы понимаете…
Ее глаза наполнились слезами, точно так же как мои, когда Пола принесла мне «пенсионный фонд» Роланда Абельсона. Только эти слезы не сопровождались испугом, который, несомненно, читался на моем лице, когда я увидел перед собой Полу с торчащими во все стороны волосами. Джейнис сказала мне, что любая память о Брюсе ей в радость.
— Я не могу простить себе наше расставание в то утро. — Коробка уже перекочевала в ее руки. — Он всегда уходил очень рано, чтобы успеть к поезду. Поцеловал меня в щеку, а я открыла один глаз и попросила его привезти пинту разбавленных сливок. Брюс пообещал. Это были его последние обращенные ко мне слова. Когда он просил меня выйти за него замуж, я чувствовала себя Еленой Троянской. Глупо, но это чистая правда. И я очень жалею, что на прощание сказала ему: «Привези пинту разбавленных сливок», — а не что-то другое. Но мы поженились очень давно, а тот рабочий день не отличался от остальных, и… мы не могли этого знать, не так ли?
— Да.
— Не могли. Каждое прощание может оказаться последним, а мы этого не знали. Спасибо вам, мистер Стейли. За то, что приехали и привезли раковину. Вы очень добры. — Она чуть улыбнулась. — Помните, как он стоял на берегу без рубашки и дул в нее?
— Да.
Я смотрел на коробку в ее руках. Знал, что позже она сядет, достанет раковину, положит на колени и заплачет. И нисколько не сомневался в том, что по крайней мере раковина никогда в мою квартиру не вернется. Она добралась до дома.
Я вернулся на станцию, на электричке поехал в Нью-Йорк. Вагоны в это время дня, чуть позже полудня, практически пустовали. Я сидел у грязного окна, смотрел на реку и на силуэты небоскребов на фоне неба. В облачные и дождливые дни человек всегда рисует эти силуэты в своем воображении, собирая их по кусочкам.
Завтра я собирался поехать в Рауэй, захватив с собой кубик из прозрачной пластмассы с залитым в него центом. Возможно, ребенок возьмет кубик в ручку и начнет с интересом рассматривать. В любом случае кубик уйдет из моей жизни. Я подумал, что сложнее всего будет избавиться от Пердучей подушки Джимми Иглтона. Я же не мог сказать миссис Иглтон, что взял подушку домой на уик-энд, чтобы потренироваться, не так ли? Но необходимость — мать изобретательности, и я знал, что в конце концов сочиню какую-нибудь более или менее удобоваримую историю.
Мне приходила в голову мысль о том, что со временем в моей квартире могут появиться и другие вещи. И я вам солгу, если скажу, что нахожу такой поворот событий совсем уж неприятным. Когда дело доходит до возвращения вещей, которые людям казались потерянными навсегда, вещей, которые можно подержать в руках, тот, кто их возвращает, внакладе не остается. Даже если это маленькие вещи вроде шутовских очков или стального цента в кубике из прозрачной пластмассы… Да, надо признать, в этом есть свои плюсы.
Дженис никак не удавалось подобрать верное определение месту, где жил Бадди. Для дома слишком роскошно, на поместье не тянет. Чего стоит одно название на въезде! «Огни гавани» — словно рыбный ресторанчик в Нью-Лондоне. Правда, до сих пор Дженис выкручивалась, обходясь нейтральным «к тебе»: «Поехали к тебе, в теннис поиграем», «Заскочим к тебе, искупаемся».
А имечко, размышляла Дженис, наблюдая, как он пересекает лужайку в направлении бассейна. Кому понравится, что твоего бойфренда зовут Бадди? Но только обнаружив, что его настоящее имя Брюс, начинаешь понимать, как ты влипла.
С чувствами та же история. Дженис видела, как хочется Бадди услышать ее признание в день выпускного — подарок поценнее серебряного медальона, за который Дженис, стиснув зубы, выложила кругленькую сумму — но не могла себя пересилить. Всего-то и нужно сказать: «Я люблю тебя, Брюс», но в лучшем случае (и то не без зубовного скрежета) Дженис отважилась бы на: «Ты мне страшно нравишься, Бадди». Фразочка из музыкальной комедии.
— Ты правда не обиделась на нее? Не поэтому остаешься? — спросил он на прощание.
— Нет, просто хочу еще поиграть. И видом полюбоваться.
Полюбоваться и впрямь было на что. Дженис глядела и не могла наглядеться. С этой стороны дома был виден весь Нью-Йорк: игрушечные здания синели вдали, солнце вспыхивало в верхних окнах небоскребов. Дженис подумала, что ощущение полнейшей безмятежности город производит только на расстоянии. Ей был по душе этот обман.
— Бабушка всегда такая, — сказал Бадди. — Что на уме, то и на языке.
— Можешь не объяснять, — ответила Дженис.
Ей нравилась Брюсова бабушка, не желавшая скрывать свое высокомерие. Они — Хоупы, прибывшие в Коннектикут с пуританским «Христовым воинством», ни больше ни меньше. У таких снобизм в крови. А кто она? Дженис Гандлевски, которой еще предстоит через две недели отметить свой выпускной в Фэрхейвене, когда Бадди с тремя дружками отправятся штурмовать Аппалачи.
Дженис отвернулась к корзине с мячами — высокая и стройная, в джинсовых шортах, теннисных туфлях и эластичном топе. При каждом замахе она вытягивалась, привставая на цыпочки. Дженис была хорошенькой и знала себе цену, оценивая свою красоту со спокойной и уверенной деловитостью. Кроме того, она была умна и никогда об этом не забывала.
Девушкам из Фэрхейвена редко удавалось подцепить парня из Академии. Самое большее, на что они могли рассчитывать, — банальный перепихон на зимнем или весеннем карнавале, а Дженис удалось, пусть ее фамилия и оканчивалась на «левски» — довесок, неотвязно таскавшийся за ней точно гремящая пустая жестянка, привязанная к бамперу семейного седана. Ее трофей звался Брюсом Хоупом или просто Бадди.
Выходя с Бадди из игровой комнаты в цокольном этаже — остальные еще играли, так и не сняв квадратных академических шапочек, — они случайно услышали замечание бабушки, сидевшей с гостями. У взрослых был свой праздник, а выпускникам предстояло оттянуться по полной вечером. Сначала в «Зажигай» на двести девятнадцатом шоссе — родители Джимми Фредерика сняли бар целиком с условием, что после вечеринки никто и ни при каких обстоятельствах не сядет за руль, затем на пляже — под полной луной, шелестящей волной, танцуй со мной, детка, под полной июньской луной…
— Дженис-не-разбери-что! — пронзительно гаркнула бабушка безжизненным голосом глухой старухи. — Очень мила, не правда ли, хотя и не нашего круга. Последняя Брюсова пассия.
В тоне безошибочно угадывалось: «Пусть мальчик перебесится».
Дженис пожала плечами и послала еще несколько ударов — гибкие ноги, красивый замах. Мощные и точные броски неизменно достигали цели — корзины у дальнего края площадки.
Именно их непохожесть и то, что они все время учились друг у друга, сблизило Дженис и Бадди. Нельзя не признать, что Бадди оказался смышленым учеником. Он с самого начата относился к ней с уважением — на взгляд Дженис, чрезмерным, — но она быстро вправила ему мозги. А если учесть извечную нехватку места и времени — как всегда в молодости, когда юные тела внезапно и остро сознают свои потребности, — Бадди определенно делал успехи.
— Мы старались, как могли, — произнесла Дженис вслух, решив наконец искупаться вместе с остальными.
Пусть Бадди в последний раз увидит ее раздетой. Он считал, что впереди у них целое лето, после которого он отправится в Принстон, а она — в Стейт, но Дженис думала иначе. Она не сомневалась, что одна из целей его Аппалачских каникул — разлучить их безболезненно и бесповоротно. Наверняка замысел принадлежал не отцу Бадди — всегда бодрому и радушному крепышу — и не бабушке, странным образом сумевшей внушить ей симпатию, несмотря на прямоту — не нашего круга, последняя Брюсова пассия, — а улыбчивой и расчетливой матери, до смерти боявшейся (это было написано на ее гладком красивом лбу), что какая-то девица с консервной банкой в фамилии залетит, а потом женит на себе ее ненаглядного сынка.
— А вот этого мы никак не можем допустить, — пробормотала Дженис, впихивая корзину с мячами в сарай и опуская щеколду.
Марси, ее подружка, морща нос, насмешливо вопрошала, что Дженис вообще нашла в этом Бадди? Чем вы там занимались все выходные? Пили чай в саду? В поло играли?
Они действительно посетили пару матчей. Том Хоуп до сих пор играл, хотя, как признался ей Бадди, если отец не скинет вес, этот сезон мог стать для него последним. Еще они занимались любовью, иногда жарко и страстно. А порой Бадди удавалось ее рассмешить. Не так уж часто — Дженис подозревала, что надолго его не хватит, — но до сих пор он справлялся.
Худощавый, с тонким профилем, Бадди решительно отказывался демонстрировать замашки богатого зануды. Кроме того, он готов был носить ее на руках, и это поднимало Дженис в собственных глазах.
Впрочем, Дженис не сомневалась, что со временем порода возьмет свое. Годам к тридцати пяти Бадди остепенится и вместо того, чтобы лизать ее киску, с головой уйдет в нумизматику или реставрацию колониальных кресел-качалок — занятие, которому предавался его отец в этом… гм… каретном сарае.
Она медленно брела по широкому газону, поглядывая на игрушечные здания, дремлющие в синеватой дымке. От бассейна неслись крики и плеск. Мать, отец и бабушка Брюса на свой лад — чаепитием — отмечали событие с избранными друзьями под крышей. Настоящую вечеринку их детки закатят вечером. Всем хватит выпивки и таблеток, из громадных колонок будет пульсировать клубная музыка. Никакого старомодного кантри, на котором Дженис выросла. Не важно, она знает, где его искать.
На ее выпускной никто не станет устраивать грандиозных празднеств. Скорее всего друзья соберутся в ресторанчике тети Кей, а само торжество пройдет в куда менее славном своей историей и гораздо более скромно украшенном актовом зале. Однако Дженис верила, что ее ждет будущее, которое Бадди и не снилось. Она станет журналисткой. Начнет в университетской газете, а там посмотрим. Ступенька за ступенькой — лестница к успеху высока и крута. Впрочем, с ее внешностью и природной самоуверенностью рано или поздно она своего добьется. Нельзя сбрасывать со счетов удачу, и хотя Дженис хватало ума не слишком на нее полагаться, одно она знала твердо — удача любит дерзких и юных.
Дойдя до мощеного дворика, Дженис оглянулась. Обширная лужайка спускалась к двойному корту. Все вокруг выглядело дорого и внушительно — очень дорого и очень внушительно, но ведь Дженис было только восемнадцать. Когда-нибудь все это покажется ей мелким и заурядным, даже со скидкой на время. Эта вера заставляла ее мириться с Дженис-не-разбери-кто, не нашего круга, и последней пассией Брюса. Или Бадди. С его тонким профилем и недолговечным умением смешить ее в самое неподходящее время. Уж он-то никогда не позволял себе унижать Дженис. Наверняка догадывался, что она этого не потерпит.
Вместо того чтобы сразу пойти к бассейну и раздевалкам за домом, она еще раз оглянулась через левое плечо на далекий город, синеющий в предвечерней дымке. И даже успела подумать: «Когда-нибудь он станет моим домом», как над городом сверкнула чудовищных размеров молния, словно какое-то космическое божество испытало космических масштабов оргазм.
Джейн зажмурилась от яркости первой мощной вспышки. Небо на юге беззвучно полыхнуло алым. Бесформенное марево на миг поглотило здания, но они тут же проступили вновь, уже мертвые, видимые словно через искажающее стекло. Секунду, десятую долю секунды спустя они исчезли навсегда, а на их месте, как на тысяче кинопленок, бурлило яростное кровавое месиво.
И тишина, мертвая тишина вокруг.
Мать Брюса вышла во дворик и, прикрыв глаза ладонью, встала рядом. На ней было новое голубенькое платье. Локоть касался локтя Дженис. Они стояли и смотрели, как пожирает синеву кровавый клубящийся гриб. Над краем гриба поднялся дымок — бордовый в лучах уходящего солнца — и тут же втянулся внутрь. Алое сияние слепило глаза, но Дженис не отводила взгляда. По щекам текли горячие ручьи, а она упрямо смотрела на юг.
— Что это? — спросила мать Брюса. — Если это шутка, то весьма безвкусная…
— Это бомба, — ответила Дженис и не узнала собственного голоса, пришедшего словно из другой жизни, с живых пастбищ у Хартфорда.
Алый гриб пузырился черными волдырями, постоянно менявшими его жуткие очертания: вот кот, вот собака, а вот Бобо — адский клоун гримасничает над тем, что когда-то было Нью-Йорком, а теперь стало плавильным горном.
— Ядерная бомба. И очень мощная, не какая-нибудь убогая карманная моделька…
Шлеп! Жар залил половину лица, слезы брызнули из глаз, голова дернулась. Мать Брюса залепила Дженис крепкую пощечину.
— Не смей так шутить! — приказала она. — Нашла над чем смеяться!
Во дворик высыпали смутные фигуры. То ли зрение Дженнис повредила вспышка, то ли тучи закрыли солнце.
— Что за безвкусная ШУТКА! — На последнем слове голос сорвался на визг.
— Это спецэффекты, иначе мы услышали бы… — начал кто-то.
И тут их настиг звук: как будто громадный валун катился, набирая скорость, по склонам бездонного каменистого ущелья. В окнах на южной стороне дома задрожали стекла, стремительная птичья эскадрилья взмыла с веток. Гул, словно нескончаемый сверхзвуковой хлопок, заполнил все вокруг.
Дженис видела, как бабушка Брюса бредет к гаражу — зажав уши ладонями, опустив голову, согнув спину, выпятив зад — ни дать ни взять, дряхлая ведьма в изгнании. На спине у нее что-то болталось, и Дженис не удивилась, разглядев, насколько позволяли остатки зрения, слуховой аппарат.
— Я хочу проснуться, — требовательно и капризно протянул кто-то рядом. — Дайте мне проснуться! Хватит уже!
Там, где девяносто секунд назад был Нью-Йорк, торжествующе клубясь, высился темно-багровый ядовитый гриб, прожегший дыру в этом закате, во всех закатах, которым никогда уже не случиться.
Задул горячий ветер. Он лохматил волосы, поднимал их над ушами — и неумолчный скрежещущий вой становился все громче. Дженис подумала о теннисных мячиках, приземлившихся так близко, что при желании можно сложить их в одну жаровню. Так она написала бы, у нее талант. Был.
Она думала о путешествии, в которое Брюс с друзьями никогда не отправятся. О несостоявшейся вечеринке в «Зажигай», о Джей-Зи, Бейонсе и «Зе Фрей», которых им больше не слушать. Невелика потеря. Затем Дженис вспомнила о песенках в стиле кантри, под которые отец катит с работы в своем пикапе. Так-то лучше. Она будет думать о Пэтси Клайн и Скитере Дэвисе — еще немного, и она заставит свои полуослепшие глаза не смотреть.
Старик в инвалидном кресле дышал на ладан: явно чем-то болен, до смерти напуган и вот-вот отдаст концы. По крайней мере так казалось Холстону, а у Холстона был опыт в подобных вещах. Смерть была его ремеслом. Бизнесом. Недаром за свою карьеру киллера-одиночки он упокоил восемнадцать мужчин и шесть женщин. Кому, как не ему, знать обличье смерти!
В доме, вернее, особняке, царили тишина и покой. Тишину нарушали лишь тихий треск огня в большом каменном очаге и негромкое завывание ноябрьского ветра за окнами.
— Я хочу заказать убийство, — начал старик дрожащим, высоким, чуточку обиженным голосом. — Насколько я понимаю, именно этим вы занимаетесь.
— С кем вы говорили? — перебил Холстон.
— С человеком по имени Сол Лодджиа. Он сказал, что вы его знаете.
Холстон кивнул. Если посредник Лодджиа, значит, все в порядке. Но если где-то в комнате спрятан «жучок», все, что предлагает старик… Дроган… может оказаться ловушкой.
— С кем вы хотите покончить?
Дроган нажал кнопку на пульте, встроенном в подлокотник кресла, и оно рванулось вперед. Вблизи еще явственнее становился омерзительно-желтый смрад из смеси страха, дряхлости и мочи. Его затошнило, но он и виду не подал. Лицо оставалось невозмутимым и неподвижным.
— Ваша будущая жертва у вас за спиной, — мягко пояснил Дроган.
Холстон среагировал немедленно. От быстроты рефлексов зависела его жизнь, и долгие годы риска отточили их до немыслимой остроты. Он молниеносно сорвался с дивана, упал на одно колено, повернулся, одновременно запуская руку за лацкан спортивной куртки особого фасона и сжимая рукоятку короткоствольного пистолета сорок пятого калибра, висевшего в подмышечной кобуре, снабженной пружиной, которая послушно выкидывала оружие в ладонь при легчайшем прикосновении. И секунду спустя Холстон уже целился в… кота.
Несколько мгновений Холстон и кот глазели друг на друга. Холстона, человека без особого воображения и тем более предрассудков, охватило странное чувство. На тот короткий момент, что он стоял на коленях с направленным на жертву пистолетом, ему показалось, что он знает этого кота, хотя, разумеется, если бы видел когда-нибудь столь необычную масть, наверняка запомнил бы.
Морда, как клоунская маска, была разделена ровно пополам: половинка черная и половинка белая. Разделительная линия проходила от макушки плоского черепа, по носу и пасти, прямая, как стрела. В полумраке глаза казались огромными, и в каждом плавал почти круглый черный зрачок, сгусток отсвета пламени, тлеющий уголек ненависти.
В мозгу Холстона эхом отдалась мысль: «Мы старые знакомые, ты и я».
Мелькнула и тут же исчезла. Он убрал пистолет в кобуру и встал.
— Мне следовало бы прикончить тебя, старик. Не выношу шуток подобного рода.
— А я и не шучу, — возразил Дроган. — Садитесь. И взгляните на это.
Из-под одеяла, прикрывавшего его ноги, появился пухлый конверт.
Холстон сел. Кот, свернувшийся было в глубине дивана, немедленно вскочил ему на колени и вновь уставился на Холстона неправдоподобно большими темными глазами с изумрудно-золотистой радужкой, тонким кольцом опоясывающей зрачки. Немного повозился, устроился поудобнее и томно замурлыкал.
Холстон вопросительно покосился на Дрогана.
— Очень ласковый, — вздохнул тот. — Поначалу. Но милая, дружелюбная кисонька уже убила троих в этом доме. Меня оставила напоследок. Я стар, болен… но предпочитаю до конца прожить отведенный Богом срок.
— Поверить невозможно, — пробормотал Холстон. — Вы наняли меня убить кота?!
— Загляните в конверт, пожалуйста.
Холстон молча приоткрыл клапан. Внутри оказалась груда сотенных и пятидесятидолларовых бумажек, по большей части потертых и замасленных.
— Сколько здесь?
— Шесть тысяч. Плачу еще столько же, если предъявите доказательства, что кошка мертва. Мистер Лодджиа сказал, что двенадцать тысяч — ваш обычный гонорар?
Холстон кивнул, машинально поглаживая кота, внутри которого словно работал крохотный моторчик. Свернувшись клубочком, он мирно спал, все еще удовлетворенно ворча. Холстон любил кошек. И, по правде говоря, был совершенно равнодушен ко всем остальным представителям фауны. Но кошки… Всегда гуляют сами по себе. Господь… если таковой существует, создал идеальные, холодно-бесстрастные машины для убийства. Коты — настоящие киллеры-одиночки животного мира, и Холстон питал к ним нечто вроде уважения.
— Я не обязан ничего объяснять, но все же объясню, — бросил Дроган. — Как говорится, кто предупрежден, тот вооружен, а я не хочу, чтобы вы бросались в это дело очертя голову. Да и нужно же как-то оправдаться, чтобы вы не по считали меня психом.
Холстон снова кивнул. Правда, он уже решил принять этот необычный заказ, так что никаких комментариев не требовалось, но если Дроган желает выговориться, он готов слушать.
— Прежде всего знаете ли вы, кто я? Откуда взялись эти деньги?
— «Дроган Фамесьютиклс».
— Да. Одна из самых больших фармацевтических компаний в мире. А краеугольным камнем нашего успеха было вот это.
Он достал из кармана халата маленький пузырек с таблетками и протянул Холстону.
— Тридормал-фенобарбамин-джи. Прописывается почти исключительно безнадежно больным людям. Комбинация болеутоляющего транквилизатора и легкого галлюциногена. Удивительно быстро помогает беднягам смириться со своим состоянием и даже приспособиться к нему.
— Вы тоже его принимаете? — поинтересовался Холстон.
Но Дроган старательно проигнорировал вопрос.
— Он широко применяется во всем мире. Синтетический препарат, разработан в пятидесятых годах, в нашей нью-джерсийской лаборатории. Испытания проходили в основном на кошках по причине уникальности нервной системы кошачьих.
— И скольких вы уничтожили?
Дроган негодующе выпрямился:
— Это удар ниже пояса! Несправедливо и нечестно рассматривать наш груд под таким углом!
Холстон пожал плечами.
— За четыре года разработок, заслуживших одобрение Управления по контролю за продуктами и лекарствами, сотрудники… э-э-э… умертвили почти пятнадцать тысяч кошек.
Холстон присвистнул. Едва ли не четыре тысячи кошек в год! Ничего себе!
— И теперь вы вообразили, будто вот этот самый вознамерился отомстить за погибших собратьев?
— Я ничуть не считаю себя виноватым, — возразил Дроган, но в голосе вновь задребезжали капризные раздраженные нотки. — Пятнадцать тысяч подопытных животных погибли во имя того, чтобы сотни тысяч человеческих существ…
— Можете не продолжать, — перебил Холстон. Оправдания всегда надоедали ему до смерти.
— Эта кошка появилась здесь семь месяцев назад. Не выношу кошек. Мерзкие твари, переносчики болезней… вечно шарят по всей округе, лазают в амбары и загоны… бьюсь об заклад, в их шкуре гнездятся целые колонии бог знает каких микробов… всегда пытаются принести в дом какую-то дохлятину с волочащимися внутренностями… это моя сестра захотела ее взять. И поплатилась за это.
Он со жгучей ненавистью оглядел кота, по-прежнему спящего на коленях Холстона.
— Значит, утверждаете, что он убил троих?
Дроган начал свой рассказ. Кот мурил и потягивался под лаской сильных ловких пальцев киллера, скребущих шкурку. Время от времени в очаге взрывалось сосновое полено, и стальные пружины мышц, скрытые под кожей и мехом, мгновенно напрягались, становясь жесткими узелками. Ветер протяжно завывал в окнах старого дома, затерянного в глуши Коннектикута, возвещая о наступившей зиме. Голос старика все жужжал и жужжал…
Семь месяцев назад их было четверо: сам Дроган, его семидесятичетырехлетняя сестра Аманда, старше Дрогана на два года, ее стародавняя подруга Кэролайн Броудмур (из Уэстчестерских Броудмуров, по словам Дрогана), страдавшая эмфиземой в тяжелой форме, и Дик Гейдж, служивший в доме двадцать лет. Гейдж, которому было уже за шестьдесят, водил большой «Линкольн Марк IV», готовил и подавал вечерний шерри. Для уборки в дом приходила специально нанятая горничная. Все обитатели дома прожили таким образом почти два года: унылое сборище дряхлостей и их фамильный вассал. Единственными развлечениями были сериал «Голливудские кварталы» и споры о том, кто кого переживет.
И тут появился кот.
— Первым увидел его Гейдж. Тварь жалобно мяукала и отиралась у дома. Он попытался прогнать его. Кидался палками и камешками и несколько раз попал. Но животина не думала убираться. Унюхала запах еды. Не поверите, но тогда она казалась настоящим мешком с костями. Люди берут кошек на лето, а к осени выбрасывают на улицу погибать. Бесчеловечная жестокость.
— По-вашему, вытягивать из них нервы — лучше? — осведомился Холстон. Но старик, не обращая на него внимания, повторил, что всегда ненавидел котов, и когда этот мерзавец отказался уйти, велел Гейджу дать ему отравленной еды. Большое блюдце соблазнительных кошачьих консервов «Кэло», сдобренных Три-Дормал-Джи. Однако кот обошел блюдце стороной. Но тут Аманда Дроган увидела животное и потребовала взять его в дом. Разгорелся скандал, но она, как всегда, настояла на своем.
— Подумать только, — жаловался Дроган, — она собственными руками внесла кота в прихожую. Тот мурлыкал, совсем как сейчас. Но и близко ко мне не подходил. Никогда… Пока Аманда не налила ему молока.
«О, взгляните на бедняжку, совсем изголодался», — ворковала она, и Кэролайн ей вторила. Отвратительно. Клянусь, они вытворяли это назло мне, зная, как я отношусь к кошкам, со времен программы испытаний Три-Дормал-Джи. Они обожали поддразнивать меня, вечно подкалывали.
Он окинул Холстона мрачным взглядом.
— Но обе заплатили за это, уж будьте уверены.
В середине мая Гейдж, собравшийся накрывать на стол к завтраку, нашел Аманду Дроган лежавшей у подножия главной лестницы, среди россыпи осколков керамики и подушечек «Фрискис». Выпиравшие из орбит глаза незряче уставились в потолок. Из носа и рта текла кровь, образуя лужицы на полу. Спина и ноги сломаны, а шейные позвонки разлетелись вдребезги.
— Кот спал в ее комнате, — продолжал Дроган. — Аманда обращалась с ним, как с ребенком.
— Малыш хоцет баиньки… Может, покушаешь, дологой? Крошка желает пи-пи…
Ну не пакость ли? Чтобы такая бой-баба, как моя сестра, изрекала подобное? Думаю, он разбудил ее своим гнусным ором. Она взяла его блюдце. Аманда вечно твердила, что Сэм не слишком любит «Фрискис», если не смочить их молоком. Поэтому и хотела спуститься вниз. Кот терся о ее ноги. Аманда сильно одряхлела и легко теряла равновесие, да к тому же еще не совсем проснулась. Они добрались до верхней площадки, и кот, можно сказать, дал ей подножку…
Холстон подумал, что такое вполне возможно. Он вдруг представил худую старушку, летящую с лестницы, слишком ошеломленную, чтобы вскрикнуть и позвать на помощь. Подушечки «Фрискис» полетели в разные стороны, когда она рухнула вниз головой. Блюдце разбилось. И вот она уже скорчилась у подножия лестницы. Хрупкие кости раскрошились, глаза открыты, ручейки крови медленно сочатся из носа и рта. А мяукающий кот медленно спускается по ступенькам, с удовольствием подбирая по пути аппетитные кусочки «Фрискис».
— А что сказал коронер? — спросил он у Дрогана.
— Смерть в результате несчастного случая, разумеется.
— Но почему вы еще тогда не избавились от кота? После гибели Аманды?
Естественно, потому, что Кэролайн Броудмур угрожала в этом случае немедленно уехать. Билась в истерике и ничего слушать не желала. Что взять с больной женщины, к тому же помешанной на спиритизме? Хартфордский медиум поведал ей (всего за двадцать долларов), что душа Аманды переселилась в тело Сэма. Сэм — это Аманда, и если его прогонят, она тоже тут не останется.
Холстон, давно уже постигший искусство чтения между строк, заподозрил, что Дроган и дряхлая пташка Броудмур были когда-то любовниками, и поэтому старый пижон так упорно не желал ее отпускать.
— Ее отъезд был бы настоящим самоубийством, — пояснил Дроган. — В своем воображении она по-прежнему была богатой и независимой, вполне способной забрать чертова кота и отправиться вместе с ним в Нью-Йорк, Лондон или даже Монте-Карло, Но на самом деле она была последней из большой семьи и жила едва ли не на пособие по бедности: результат ряда неудачных вложений в шестидесятых. Кэролайн жила в специально оборудованной комнате, в атмосфере повышенной влажности. Подумайте, мистер Холстон, ей было уже семьдесят. И если не считать последних двух лет, она не выпускала изо рта сигареты. Эмфизема каждую минуту грозила задушить ее. Я хотел, чтобы она оставалась здесь, и если для этого требовалось оставить кота…
Холстен многозначительно посмотрел на часы.
— Она умерла во сне. Где-то в конце июня. Доктор не нашел в ее кончине ничего странного, просто пришел, сел к столу и выписал свидетельство о смерти. Казалось, на этом и покончено. Но Гейдж сказал мне, что в комнате был кот.
— Мы все рано или поздно уйдем, — заметил Холстон.
— Конечно. Так и доктор сказал. Но мне лучше знать. Я вспомнил. Кошки обожают приходить во сне к детям и старикам и красть у них дыхание.
— Бабушкины сказки.
— Основанные на чистом факте, как большинство так называемых бабушкиных сказок, — возразил Дроган. — Кошки любят мять лапами что-нибудь мягкое. Топтаться на подушке, толстом покрывале или ковре. Одеяле… лежащем в колыбельке или на постели старика. Лишняя тяжесть на слабом, неспособном сопротивляться человеке…
Дроган внезапно смолк, и Холстон призадумался. Кэролайн Броудмур спит в своей комнате; дыхание со свистом вырывается из изъеденных болезнью легких; звук почти теряется в шуме мощных увлажнителей и кондиционеров. Кот с забавными черно-белыми отметинами бесшумно вспрыгивает на постель старой девы, долго смотрит на изборожденное морщинами лицо своими загадочно мерцающими черно-зелеными глазами… Прокрадывается на худую грудь, ложится всем своим весом… мурлычет… и дыхание замедляется… замедляется… а кот мурлычет, пока старушка все больше задыхается под мягкой пушистой тяжестью на впалой груди…
И совершенно не имевший воображения Холстон слегка вздрогнул.
— Дроган! — воскликнул он, продолжая гладить мурлыку. — Почему бы не выбросить все это из головы? Любой ветеринар усыпит его всего за двадцать долларов!
— Мы похоронили ее первого июля. Я велел положить Кэролайн на нашем семейном участке, рядом с сестрой. Она тоже хотела бы этого. Третьего я позвал Гейджа в эту комнату и вручил ему плетеную корзинку… вроде тех, что берут на пикники. Понимаете, о чем я?
— Естественно.
— Велел ему положить кота в корзину, отвезти в Милфорд к ветеринару и усыпить. Он ответил «Да, сэр», взял корзину и вышел. Все как всегда. Только больше я его живым не видел. Автокатастрофа на шоссе. «Линкольн» врезался в опору моста на скорости не больше шестидесяти миль в час. Дик Гейдж погиб мгновенно. Когда его нашли, заметили, что все лицо исцарапано.
Холстон ничего не ответил, но вот уже в третий раз мгновенно представил, что могло случиться. В комнате вновь стало тихо, если не считать уютного потрескивания дров и мирного урчания кота на коленях мужчины. Совсем как иллюстрация к стихотворению Эдгара Геста: «Кот на коленях моих, отблески пламени… вот оно счастье покоя, вот они, мирные дни…»
Дик Гейдж ведет «линкольн» по шоссе по направлению к Милфорду. Если он и превысил скорость, то не больше, чем на пять миль. На соседнем сиденье — плетеная корзинка… из тех, что берут на пикники. Водитель следит за дорогой, а возможно, и за идущим навстречу огромным трейлером, и не замечает забавную, белую с черным мордочку, высунувшуюся из корзинки, как раз в сторону водителя. Но он не замечает этого, потому что огромный трейлер совсем рядом… и именно этот момент выбирает кот, чтобы прыгнуть ему в лицо, брызжа слюной и царапаясь. Острые когти впиваются в глаз, протыкая яблоко, расплющивая нежный шарик, ослепляя водителя. Шестьдесят миль, мерное жужжание мощного мотора «линкольна»… но вот другая лапа вцепляется в переносицу, вгрызаясь вглубь с утонченной, подлой жестокостью… и тут «линкольн», возможно, выскакивает вправо, прямо перед носом трейлера, и клаксон дальнобойщика оглушительно орет, но Гейдж ничего не слышит из-за кошачьих воплей. Кот распластался на его лице, подобно уродливому мохнатому черному пауку: уши прижаты, зеленые глаза горят, как адские факелы, черные ноги, подрагивая, все глубже утопают в мягкой плоти старческой шеи. Машина беспорядочно дергается, рыскает, отлетает обратно, и впереди вырастает опора моста. Кот проворно спрыгивает, а «линкольн», словно сверкающая темная торпеда, врезается в цемент и взрывается, как бомба.
Холстон судорожно сглотнул и услышал, как в глотке что-то сухо щелкнуло.
— И кот вернулся?
— Неделю спустя, — подтвердил Дроган. — Точно в день похорон Дика Гейджа. Совсем как в старой песне. Кот вернулся, кот вернулся, кот пришел назад…
— Выжил в катастрофе при скорости шестьдесят миль? Невероятно!
— Говорят же, что у каждой кошки девять жизней. Когда он появился, цел и невредим, я невольно задался вопросом, не может ли он оказаться…
— Адской тварью? — тихо предположил Холстон.
— За неимением лучшего определения, да. Что-то вроде демона, посланного…
— Чтобы наказать вас.
— Не знаю. Но боюсь его. Правда, я его кормлю, вернее, это делает моя домоправительница. Она утверждает, что такая морда — проклятие Господне. Правда, она из местных.
Старик безуспешно попытался улыбнуться.
— Я хочу, чтобы вы убили его. Последние четыре месяца я жил только этой мыслью. Он вечно маячит в тени. Все глазеет на меня. И словно… выжидает. Каждую ночь я запираюсь в своей комнате и все же опасаюсь проснуться утром и обнаружить, что он свернулся на моей груди… и мурлычет.
Ветер одиноко завывал в дымоходе, как баньши из шотландских сказаний, несчастный потерянный дух, наводивший уныние на обитателей.
— Наконец пришлось связаться с Солом Лодджиа. Он порекомендовал вас. Он считает вас настоящим мастером своего дела.
— Независимым мастером. Это означает, что я работаю сам на себя.
— Да. Он сказал, что вас никогда не задерживали и ни разу не заподозрили. И что вы, похоже, всегда умеете приземляться на четыре лапы… совсем как кошка.
Холстен пригляделся к старику в инвалидном кресле. И внезапно мускулистые руки с длинными пальцами поднялись и застыли над кошачьей шеей.
— Если хотите, я сделаю это, — тихо пообещал он. — Сломаю ему шею. Он даже не почувствует…
— Нет! — вскрикнул Дроган, с трудом переводя дыхание.
Легкий румянец окрасил желтоватые щеки.
— Не… не здесь… Унесите его.
Холстон невесело усмехнулся и снова принялся гладить голову и спинку спящего кота. Очень нежно. Очень осторожно.
— По рукам, — бросил он. — Принимаю заказ. Хотите видеть труп?
— Нет. Убейте его. Похороните…
Он немного помедлил и скорчился в кресле, совсем как древний нахохлившийся стервятник.
— Принесите мне хвост, — решил он наконец, — чтобы я мог швырнуть его в огонь и видеть, как он горит.
Холстон водил «плимут» 1973 года, со сделанным по спецзаказу двигателем «циклон спойлер». Машину украшали многочисленные царапины и вмятины, капот обычно был приподнят и болтался под углом двадцать градусов, зато Холстон собственными руками перебрал дифференциал и задний мост. Коробка передач была от «пензи», сцепление — от «херста», шины — самого высшего качества, так что водитель мог легко выжать скорость до ста шестидесяти миль в час.
Он ушел от Дрогана чуть позже половины десятого. Холодный серпик полумесяца проглядывал сквозь растрепанные ноябрьские облака. Пришлось открыть окна, потому что желтая вонь ужаса и дряхлости, казалось, въелась в одежду, и Холстон недовольно морщил нос. Ледяной ветер гулял по салону, и Холстон скоро почувствовал, как онемело лицо. Хорошо! Пусть выдувает желтое зловоние.
Он съехал с шоссе у Плейсерз Глен и с вполне пристойной скоростью тридцать пять миль в час проехал сквозь спящий город, освещенный лишь тусклыми фонарями на перекрестках. На выезде, по дороге к шоссе № 35, он немного увеличил скорость, дав «плимуту» порезвиться. Идеально отрегулированный двигатель урчал, совсем как кот, что весь вечер нежился у него на коленях. Холстон даже улыбнулся пришедшему на ум сравнению. Машина со скоростью чуть больше семидесяти миль в час пробиралась между заметенными снегом ноябрьскими полями, по которым неровными рядами брели скелеты кукурузных стеблей.
Кот сидел в плотной хозяйственной сумке на подкладке, перевязанной у горловины толстой веревкой. Сумка лежала на ковшеобразном пассажирском сиденье. Кот почти спал, когда Холстон укладывал его в сумку, и даже сейчас потихоньку мурлыкал. Наверное, понимал, что пришелся по душе Холстону, и чувствовал себя как дома. Такой же одиночка. Родная душа.
«Странный заказ», — подумал Холстон, к собственному удивлению осознав, что воспринимает задание всерьез. Но самое поразительное то, что кот действительно нравился ему, стал почти близким за эти несколько часов. Если ему действительно удалось избавиться от этих трех старперов… особенно Гейджа, который вез его в Милфорд на смертельное свидание с ветеринаром. Тот наверняка с превеликой охотой сунул бы животину в обложенную кафелем газовую камеру размером с микроволновку. Так что молодец, котяра!
Но несмотря на симпатию к Сэму, Холстон и не подумал отказаться от заказа, хотя намеревался воздать коту должное, убив его быстро и без мучений. Он остановится у одного из этих голых полей, вытащит кота, погладит и сломает шею одним резким движением. И только потом отрежет хвост перочинным ножом. Ну а завтра похоронит трупик, чтобы не достался хищникам. Нельзя спасти его от могильных червей, зато можно уберечь от ворон.
Вот так он и размышлял, пока машина летела сквозь ночь подобно темно-синему призраку, и в эту минуту на приборной панели возник кот с нагло задранным хвостом. Черно-белая морда повернута к водителю, пасть оскалена в подобии улыбки.
— Ш-ш-ш-ш, — со свистом выдохнул воздух Холстон и, скосив глаза вправо, заметил дыру в толстой сумке, дыру то ли прогрызенную, то ли процарапанную. Тем временем кот игриво цапнул его лапкой, приглашая повеселиться. Подушечки скользнули по лбу Холстона. Он дернулся, и широкие шины жалобно взвизгнули, когда машина бессильно подпрыгнула и стала заваливаться.
Холстон попытался ударить кота кулаком… хотя бы отогнать, потому что тот загораживал обзор. Но кот зашипел, плюнул в него, выгнул шею и не двинулся с места. Холстон снова замахнулся, но вместо того чтобы в страхе съежиться, кот бросился на него.
«Гейдж, — успел подумать он. — Совсем как Гейдж…»
И нажал на тормоза. Кот прыгнул ему на голову, плотно прижался мохнатым животом, лишив возможности видеть дорогу, орудуя когтями, пытаясь выцарапать глаза. Холстон крепко держал руль одной рукой, ухитрившись влепить коту другой — раз, второй, третий. Внезапно дорога исчезла, а «плимут», подскакивая на амортизаторах, катился в канаву. Сильный удар бросил Холстона вперед, на ремень безопасности, и последнее, что он услышал: истошные вопли кота. Так женщины кричат от боли или в конвульсиях приближающегося оргазма.
Холстен снова наподдал коту кулаком, но ощутил лишь пружинную, податливую упругость его мышц.
Второй удар. И темнота.
Луна зашла. До рассвета оставалось не больше часа. «Плимут» лежал в овраге, полузатянутый седыми прядями утреннего тумана. В решетке радиатора застрял спутанный моток колючей проволоки. Капот открылся, и струйки пара из пробитого радиатора просачивались в щель, смешиваясь с туманом.
Он не мог пошевелить ногами.
Холстон глянул вниз и увидел, что огнеупорная перегородка, отделяющая кабину от двигателя, проломлена, и задняя часть огромного блока двигателя, рухнув на его ноги, надежно погребла их под своей тяжестью.
Где-то вдалеке хищно ухала сова, очевидно, нацелясь на мелкого, дрожащего от страха зверька. Зато в машине раздавалось мерное кошачье урчание. Казалось, кот широко улыбается подобно своему Чеширскому собрату из «Алисы в Стране чудес».
Заметив, что Холстон открыл глаза, кот встал, выгнул спину, вальяжно потянулся и молниеносным грациозным движением, напоминавшим переливы китайского шелка, метнулся ему на плечо. Холстон попытался было поднять руки, чтобы оттолкнуть кота.
Руки не повиновались.
«Перелом позвоночника. Паралич. Может, временный, но скорее всего это навсегда…» — пронеслось у него в голове. Мурлыканье отдавалось в ушах громовыми раскатами.
— Убирайся, — хрипло выдавил Холстон. Кот на мгновение напрягся, но тут же устроился поудобнее. Неожиданно его лапка вновь задела щеку, только на этот раз когти были выпущены. Бороздки жгучей боли протянулись вниз по горлу. Теплые струйки крови поползли по груди.
Боль.
Он чувствует боль!
Холстон приказал голове повернуться вправо, и она послушалась. На секунду он зарылся лицом в гладкий сухой мех и попытался вцепиться в кота зубами. Тот издал испуганное недовольное «мру», спрыгнул на сиденье и злобно уставился на Холстона, прижав уши.
— Я не должен был делать этого, верно? — прокаркал Холстон.
Кот открыл пасть и зашипел на него. Глядя в странную, словно вышедшую из шизофренического бреда морду, Холстон подумал, что вполне понимает Дрогана, считавшего кота демоном ада.
Но тут же забыл обо всем, ощутив слабое тупое покалывание в руках и предплечьях.
Чувства! Возвращаются! Словно в кожу втыкают множество мелких иголочек и булавочек.
Кот, плюясь и выпустив когти, кинулся на него. Холстон закрыл глаза, ощерился и укусил кота в брюхо, но лишь набрал полный рот меха. Животное передними лапами вцепилось ему в уши, когти погружались все глубже. Боль была невероятной. Неистовой. Умопомрачительно-слепящей. Холстон попытался поднять руки. Они чуть дернулись, но дальше дело не пошло.
Тогда он стал мотать головой, совсем как человек, которому мыло попало в глаза. Кот дико орал, но держался. По щекам Холстона ползли кровавые ручейки. Дышать становилось все труднее: кот грудью прижался к его носу. Холстон судорожно хватал воздух ртом, но без особого успеха, поскольку и то, что удавалось вдохнуть, проходило через мех. Уши жгло так, словно в них залили спирта и поднесли спичку.
Он откинул голову, но тут же пронзительно взвизгнул от прошившей тело боли: должно быть, повредил что-то во время аварии. Кот от неожиданности отлетел и с глухим стуком рухнул на заднее сиденье.
Капля крови попала Холстону в глаз. Он снова попробовал пошевелить руками… хотя бы для того, чтобы вытереть кровь. Пальцы дрожали от напряжения, но не двигались. Он вспомнил о пистолете сорок пятого калибра в кобуре под мышкой.
«Ах, дай мне только прийти в себя, киска, ты дорого продашь свои девять жизней…»
Снова пульсация. Глухая, горячечная, в ногах, погребенных под блоком двигателя и, несомненно, сломанных. Совсем как в отсиженных конечностях, когда они начинают отходить. Но в эту минуту Холстону было не до ног. Достаточно знать, что позвоночник не сломан и он не окончит свою жизнь в инвалидном кресле бесполезной горой мяса и костей, притороченных к говорящей голове.
«Что же, может, и у меня осталась в запасе парочка жизней…
Первым делом следует позаботиться о коте.
Потом выбраться из этой передряги… может, кто-то проедет мимо, тогда обе проблемы решатся сразу. Вряд ли в половине пятого утра на проселочной дороге появятся машины, но всякое бывает. И…
И что это там делает кот?»
Противно, черт возьми, когда он распластывается у тебя на лице, но в сто раз опаснее иметь его за спиной, вне поля зрения. Холстон старался заглянуть в зеркальце заднего обзора, но при ударе оно задралось под каким-то немыслимым углом и теперь отражало лишь поросший травой овраг, в который угодила машина.
Сзади послышался тихий звук, напоминавший треск рвущейся ткани.
Урчание.
Демон ада, черта с два! Уже дрыхнет.
А если и нет… пусть он и замышляет убийство, что с того? Какой-то тощий уродец, весящий даже в мокром виде не больше четырех фунтов. А скоро… скоро Холстон сможет владеть руками настолько, чтобы достать оружие. Уж будьте уверены, не промахнется!
Холстон выжидал. Кровь циркулировала в теле, с каждым новым уколом восстанавливая способность ощущать. Как ни смешно звучит (вероятно, просто инстинктивная реакция на несостоявшееся свидание со смертью), у него появилась эрекция. Правда, всего минуты на две, но все же…
«Трудновато онанировать при сложившихся обстоятельствах», — цинично подумал он.
К востоку отсюда в небе появилась и начала разрастаться светлая полоса. Где-то чирикнула птичка.
Холстон сделал еще одну попытку и на этот раз сумел приподнять руки примерно на четверть дюйма, прежде чем они снова бессильно упали.
Пока еще рано. Но скоро, скоро…
Глухой стук на заднем сиденье. Холстон повернул голову и уставился на черно-белую мордочку с горящими глазами, разделенными вдоль огромными черными зрачками.
— Ах, киска, — прошептал Холстон, — я еще сроду не провалил ни одного заказа. Этот мог быть первым. Мог, да не станет. Пять минут, самое большее десять. Хочешь послушаться совета? Прыгай в окно, пока не поздно. Видишь, все открыто. Проваливай и уноси с собой хвост.
Кот мрачно таращился на него.
Холстон усилием воли приподнял трясущиеся руки. Полдюйма. Дюйм. Руки бессильно обмякли, соскользнули с колен, ударились о сиденье и распластались по обе стороны большими бледными пауками.
Кот ехидно ухмыльнулся.
«Неужели я сделал ошибку?» — недоуменно спрашивал себя Холстон. Привычка доверяться собственной интуиции, предчувствиям и инстинктам была у Него в крови, и теперь его настигло ошеломляющее ощущение чего-то непоправимого.
Кот напрягся, на мгновение застыл, и Холстон понял, что сейчас будет, еще до того, как он прыгнул. Понял и распахнул рот, чтобы закричать.
Кот приземлился прямо на пах и, выпустив когти, впился в беззащитную нежную плоть. В этот момент Холстон пожалел, что не парализован. Его закрутил смерч боли, огромной, ужасной. Он и не подозревал, что на свете может существовать такая пытка. Кот, ставший обезумевшим сгустком ярости, раздирал его яйца.
И тут Холстон действительно взвыл, широко раскрыв рот, но в эту минуту кот, словно передумав, снова метнулся ему в лицо, целясь в губы. Только теперь Холстон понял, что перед ним нечто куда большее, чем обычное животное. Создание, одержимое злобной, убийственной целью.
Перед глазами в последний раз мелькнули черно-белая мордочка под прижатыми ушами и расширенные зрачки, наполненные фанатичной яростью. Существо, погубившее трех человек и теперь решившее расправиться с Джоном Холстоном.
Мохнатая ракета врезалась в его рот, и Холстон задохнулся. Передние лапы заработали, располосовав его язык, словно кусок печенки. Желудок Холстона взбунтовался. Тошнота подступила к горлу, рвотные массы попали в дыхательное горло, наглухо его закупорив. Холстон понял, что наступает конец.
И в этот отчаянный момент его воля к выживанию сумела преодолеть остаточные последствия паралича. Он медленно поднял руки, пытаясь схватить кота.
О Господи…
Животное упорно протискивалось ему в рот, распластываясь, извиваясь, проталкиваясь все дальше. Челюсти Холстона с неестественным скрипом распахивались шире и шире, чтобы пропустить кота.
Холстон протянул руку, чтобы сцапать его, выдрать наружу, уничтожить… но пальцы стиснули только кончик хвоста. Черно-белый дьявол каким-то образом успел пролезть внутрь и теперь мордой упирался в самое горло.
Надрывный нечеловеческий клекот пробился из глотки Холстона, разбухавшей на глазах, как гибкий садовый шланг под напором воды. Тело беспомощно дернулось. Руки вновь упали на колени, а пальцы конвульсивно барабанили по бедрам. Глаза подернулись пленкой и застыли, незряче уставившись в ветровое стекло «плимута», за которым поднимался рассвет. Из открытого рта еще высовывалось дюйма два пушистого черно-белого хвоста, лениво повиливавшего взад-вперед. Но вскоре и они исчезли.
Где-то снова запела птичка, и в полнейшей тишине над мерзлыми полями коннектикутского захолустья поднялось солнце.
Фермера звали Уилл Русс. Он ехал в Плейсерз Глен на своем грузовике, чтобы получить талон техосмотра, и, случайно отведя взгляд, заметил какой-то отблеск в овраге недалеко от дороги. Остановившись, он увидел на дне «плимут», пьяно уткнувшийся в глинистый склон. В решетке радиатора стальным клубком запуталась колючая проволока.
Хватаясь за куста, фермер осторожно спустился вниз и оцепенел.
— Свят-свят-свят, — пробормотал он наконец в пустоту. За рулем прямо как палка сидел какой-то тип с широко открытыми, глядевшими в вечность глазами. Больше ему никогда не претендовать на звание короля проходимцев. Лицо в крови. Но по-прежнему пристегнут ремнем.
Дверцу со стороны водителя наглухо заклинило, и Руссу пришлось немало потрудиться, чтобы ее открыть. Он сунул голову в кабину, отстегнул ремень, решив поискать водительские права, и уже сунул руку под пиджак, когда заметил, что рубашка мертвеца, как раз над пряжкой пояса, ходит ходуном. Шевелится и… оттопыривается. На тонкой ткани зловещими розами расцветают багровые пятна.
— Что это, во имя Господа? — охнул Уилл, поднимая рубашку. И истерически завопил.
Чуть выше пупка зияла дыра с рваными краями, откуда выглядывала черно-белая кошачья морда, вся в засохшей крови, злобно взиравшая на фермера неправдоподобно громадными глазами.
Русс с визгом отскочил, прижав ладони к лицу. Стая ворон с граем поднялась над ближайшим полем. Кот как ни в чем не бывало протиснулся сквозь прогрызенную в плоти дыру и потянулся с поистине непристойной томностью. Не успел Русс опомниться, как животное выпрыгнуло в открытое окно. Он, правда, заметил, что кот грациозно проскользнул меж кустиков высохшей травы и исчез.
— Вроде как бы спешил куда-то, — рассказывал он позже репортеру местной газеты.
По каким-то неотложным, а может, и незаконченным делам.
Когда звонит телефон, Энн только выходит из душа, и хотя в доме полным-полно родственников — вон как шумят на первом этаже, нагрянули целой стаей, а уезжать, похоже, не намерены! — трубку никто не берет. И автоответчик не включается, а ведь Джеймс настроил его так, чтобы срабатывал после пятого гудка.
Энн обертывается банным полотенцем, подходит к прикроватному столику, чувствуя, как мокрые волосы бьют по спине и плечам, снимает трубку и говорит: «Алло». Это Джеймс. Они вместе уже тридцать лет, а ей по-прежнему хватает одного коротенького слова «Энни». Никто не умел и не умеет произносить ее имя так, как Джеймс. Целую секунду она не может ни говорить, ни дышать. Голос Джеймса настиг ее на выдохе, и Энни ощущает, что в сдувшихся, словно воздушные шары, легких не осталось воздуха. Джеймс снова зовет ее по имени. Характерной силы и уверенности в его голосе не слышно — ноги Энни подкашиваются, становятся ватными, и она садится на кровать. Банное полотенце соскальзывает, от влажных ягодиц намокает простыня. Не окажись кровать поблизости, Энни бы рухнула на пол.
Зубы клацают, и она снова начинает дышать.
— Джеймс, ты где? Что случилось?
В обычной ситуации ее голос прозвучал бы сварливо, как у матери, распекающей одиннадцатилетнего сорванца, в очередной раз опоздавшего к ужину, но сейчас она способна лишь на перепуганный шелест. Еще бы, ведь гудящая на первом этаже родня занимается организацией его похорон!
— Знаешь, я сам толком не понимаю, где нахожусь, — озадаченно усмехается Джеймс.
В затуманенном сознании Энни мелькает мысль, что он опоздал на самолет, хотя и звонил из Хитроу перед самым вылетом. Затем появляется мысль порациональнее: вопреки заверениям «Таймс» и журналистов из теленовостей, один пассажир все-таки уцелел. Джеймс выполз из-под обломков горящего самолета (и развалин многоэтажки, которую самолет сбил, оборвав жизнь двадцати четырех человек; еще некоторое время общее число погибших будет увеличиваться, а потом мир содрогнется от новой катастрофы) и с тех пор в состоянии шока бродит по улицам Бруклина.
— Как ты, Джимми? Ты… сильно обгорел? — спрашивает Энн. Спохватившись, она осознает истинный смысл вопроса, который ударяет по сознанию, словно тяжелая книга по босой ноге, и плачет. — Ты в больнице?
— Не надо! — От звучащей в его голосе доброты, от коротеньких слов, похожих на кирпичики в здании их семейного счастья, она начитает плакать сильнее. — Не надо, милая!
— Я ничего не понимаю!
— Со мной все в порядке и с большинством остальных тоже.
— С большинством?.. Значит, есть остальные?
— Да, а вот наш пилот явно не в порядке. Или он второй пилот? Короче, он постоянно кричит: «Падаем, двигатели отказывают!», а еще: «Я не виноват, скажите им, что я не виноват!»
Энни бросает в дрожь.
— Кто ты на самом деле? Прекрати издеваться! Я только что мужа потеряла!
— Милая…
— Не смей меня так называть! — Под носом висит длинная сопля. Энни утирает ее и раздраженно отбрасывает — ничего подобного она не позволяла себе с самого детства! — Сейчас сделаю автоматический возврат вызова, позвоню в полицию, и они задницу тебе оторвут, садист бесчувственный…
Все, выдохлась! Да и к чему отрицать очевидное: это голос мужа. Телефон зазвонил, едва она вышла из душа, на первом этаже его не услышали, автоответчик не сработал — все говорит о том, что вызов предназначался ей. И эти слова, «Не надо, милая!», совсем, как в старой песне Карла Перкинза!
Джеймс выдерживает паузу, будто давая ей время на раздумье, но прежде чем она собирается с мыслями, в трубке раздается писк.
— Джеймс, Джимми, ты меня слышишь?
— Да, но долго говорить не могу. Я пытался дозвониться до тебя, когда мы стали падать, наверное, поэтому и получилось. Сейчас вот другие тоже пробуют, но сотовые нас не слушаются, и ничего не удается. — В трубке снова раздается писк. — У меня телефон почти разрядился.
— Джимми, ты понимал? — Больше всего ее угнетало, что муж, пусть лишь пару бесконечных секунд, понимал, в чем дело. Другим, вероятно, представлялись горящие тела или размозженные черепа с жутко клацающими зубами или вороватые спасатели, снимающие обручальные кольца и серьги с бриллиантами с погибших, а Энни Дрисколл лишил сна образ Джимми, смотрящего в иллюминатор на стремительно приближающиеся улицы, Машины и коричневые многоэтажки Бруклина. Бесполезные кислородные маски, напоминающие трупики желтых зверьков, раскрытые багажные отсеки, разлетающаяся по салону ручная кладь, чья-то бритва «Норелко», катающаяся взад-вперед по проходу между рядами… — Ты понимал, что вы падаете?
— Вообще-то нет. Все было в порядке буквально до последней минуты. Хотя мне казалось, в подобных ситуациях легко потерять счет времени.
«В подобных ситуациях», да еще «мне казалось». Можно подумать, Джеймс побывал в нескольких авиакатастрофах, а не в одной!
— Я звоню сказать, что вернусь пораньше, и к моему возвращению советую выгнать из койки федексовского курьера!
Необъяснимая страсть Энни к курьеру из «Федекса» давно превратилась в их любимую шутку. Энни снова плачет, а сотовый Джимми снова пищит, словно упрекая ее в слабости.
— Говорю же, я дозванивался тебе, но умер буквально за пару секунд до соединения, наверное, поэтому и сумел с тобой связаться. Только, боюсь, сотовый тоже скоро полусапожки откинет! — Джимми хихикает, будто ему смешно. «В один прекрасный день я тоже над этим посмеюсь, — думает Энни. — Лет через десять!»
— Черт, почему же я не поставил проклятый телефон на зарядку? — сетует Джеймс, по обыкновению обращаясь скорее к себе, чем к Энни. — Эх, совершенно из головы вылетело!
— Джимми, милый… Самолет разбился два дня назад!
Возникла пауза, и, к счастью, на сей раз сотовый не пищал.
— Правда? — наконец переспросил Джеймс. — Вообще-то миссис Кори говорила, что время здесь выделывает разные фокусы. Кто-то согласился с ней, кто-то — нет. Я вот не согласился, а миссис Кори, похоже, права.
— Ты с ней в червы играл? — спрашивает Энни.
Она слегка не в себе и словно парит над собственным полным, влажным от душа телом, но старых привычек Джимми не забыла. Во время долгих перелетов он постоянно играет в карты, криббидж или канасту, хотя больше всего ему нравятся червы.
— Да, в червы, — говорит Джимми, и сотовый пищит, точно в подтверждение его слов.
— Джимми… — начинает Энни, не уверенная, что хочет знать правду, но потом, так и не определившись, задает вопрос: — Где ты сейчас находишься?
— Похоже на Грэнд-Сентрал, только больше и пустее. Вроде тот же вокзал, но какой-то киношный, нереальный. Понимаешь, о чем я?
— Кажется, да…
— Поездов не видно и вдали не слышно, зато двери в огромном количестве. Плюс еще эскалатор, только сломанный. Весь в пыли, ступеньки разбитые. — Джеймс замолкает, а потом понижает голос, точно боясь, что его подслушают: — Многие из тех, кто летел со мной, расходятся. В основном через двери, хотя кто-то поднимается по эскалатору, я сам видел. Думаю, мне тоже придется уйти… Во-первых, здесь нечего есть. Стоит автомат со сладостями, но и он сломан…
— Милый, ты… Ты голоден?
— Чуть-чуть, зато умираю от жажды. Что угодно бы отдал за бутылку холодной «Дасани»!
Энни виновато смотрит на капельки, стекающие по голым ногам, представляет, как Джимми их слизывает, и, к огромному стыду, чувствует сексуальное возбуждение.
— Нет-нет, я в порядке, — поспешно успокаивает Джимми. — По крайней мере пока. Впрочем, задерживаться здесь нет смысла. Только вот…
— Только что? Говори, Джимми, говори!
— Не знаю, которая дверь мне нужна.
Сотовый снова пищит.
— Жаль, не проследил, в какую дверь ушла миссис Кори. Она забрала мои чертовы карты!
— Ты… Ты боишься?
Энни вытирает лицо полотенцем, которым обернулась после душа. Тогда она была свежей, а сейчас настоящая размазня: слезы да сопли.
— Боюсь? — задумчиво переспрашивает Джимми. — Нет. Разве что немного волнуюсь из-за непоняток с дверями.
Найди дорогу домой, просит Энни. Сперва нужную дверь, а потом дорогу домой. А вдруг ей не следует с ним встречаться? Призрак — далеко не самое страшное! Вдруг, открыв дверь, она увидит обугленный скелет с красными глазами в намертво приставших к ногам джинсах? Джимми ведь всегда путешествует в джинсах! Вдруг за ним увяжется миссис Кори с расплавившимися картами в искореженной ладони?
Би-ип!
— Можешь больше не страдать о красавчике из «Федекса», — подначивает Джимми. — Теперь никаких помех, если ты, конечно, не перегорела! — К своему вящему ужасу Энни хихикает. — Но больше всего мне хотелось сказать, что я тебя люблю, и…
— Джимми, милый, я тоже тебя…
— …осенью не позволяй сыну Маккормака чистить водосточные желоба. Он отличный парень, но слишком рискует и в прошлом году чуть не сломал себе шею! Еще, пожалуйста, не ходи по воскресеньям в булочную. Там что-то случится, причем именно в воскресенье, я точно знаю, только в какое именно… Да, время здесь действительно выделывает фокусы.
Маккормак — это помощник по хозяйству, которого они нанимали в Вермонте. Но тот дом они продали десять лет назад, и сыну помощника, сейчас, наверное, лет двадцать пять. А что касается булочной… Вероятно, Джимми имел в виду булочную Золтанов, только почему…
Бип!
— Знаешь, здесь не только пассажиры, но и погибшие под развалинами. Им тяжелее, они ведь понятия не имеют, как оказались среди нас. Пилот все кричит… или это помощник пилота? Он-то отсюда быстро не выберется, наверное, поэтому бродит в полной прострации, никак места себе не найдет.
Сотовый пищит все чаще и настойчивее.
— Энни, мне пора. Задерживаться нельзя, телефон-то вот-вот накроется! Подумать только, я мог просто… ладно, уже не важно! — снова сетует на свою рассеянность Джимми, и Энни не верится, что она слышит это беззлобное ворчание в последний раз. — Я люблю тебя, милая!
— Подожди, не отсоединяйся!
— Не м…
— Я люблю тебя, не отсоединяйся!
Увы, уже поздно, и Энни отвечает черная тишина. С минуту она сидит, прижимая онемевшую трубку к уху, а потом прерывает соединение, точнее, его отсутствие. Вскоре снова поднимает трубку и, услышав нормальный гудок, все же набирает *69. Автоматический оператор сообщает: последний входящий вызов поступил в девять утра. Энни прекрасно известно: это звонила сестра Нелд из Нью-Мексико. Нелл сообщила, что ее самолет задерживается, надеялась прилететь к вечеру и просила сестру быть сильной. Прилетели все далекоживущие родственники как со стороны Джеймса, так и со стороны Энни. Вероятно, почувствовали: сейчас крепостью родственных уз рисковать не время, Джеймс и без того рисковал ими по поводу и без повода. Никаких следов вызова, поступившего — часы на прикроватном столике показывают 15.17 — примерно в десять минут четвертого на третий день ее вдовства.
Раздается стук в дверь, а потом голос брата:
— Энн! Энни!
— Одеваюсь! — кричит в ответ Энн. В ее голосе звенят слезы, но, увы, ни одного из гостей этим не удивить. — Пожалуйста, не мешайте!
— У тебя все нормально? — из-за двери допытывается брат. — Мы слышали, как ты разговариваешь. Элли уверяет, ты на помощь звала.
— Да, все нормально! — отвечает Энни и снова утирает лицо полотенцем. — Спущусь через пару минут.
— Не торопись! — говорит брат и после паузы добавляет: — Энни, мы рядом, мы с тобой.
— Бип! — шепчет Энни и зажимает рот, пытаясь удержать смех, с которым на свободу вырываются эмоции сложнее и запутаннее, чем просто горе. — Бип! Бип! Бип! — Она падает на кровать и дико хохочет. Слезы катятся из широко раскрытых глаз, бегут по щекам, заливают уши. — Бип! Бип! Бип, мать его!
Насмеявшись, Энни заставляет себя одеться и спускается к родственникам, которые прибыли, чтобы разделить с ней утрату. Только безутешную вдову ни одному из них не понять, ведь Джимми позвонил не им, а ей. На радость или на горе, но он позвонил ей.
Той осенью, когда полиция еще прячет почерневшие развалины сбитой «Боингом» многоэтажки за желтой заградительной лентой (впрочем, граффити-райтеры успешно за нее проникают, а один даже наносит краскопультом надпись «ЗДЕСЬ ЖИВУТ ХРУСТИКИ»), Энни получает е-мейл, очень напоминающий письмо стосковавшихся по общению нердов. Автор рассылки — Герт Фишер, библиотекарша из Тилтона, штат Вермонт. Когда они с Джеймсом уезжали на лето в Вермонт, Энни помогала местной библиотеке, и хотя с Герт особенно близко не сдружилась, библиотекарша подписала ее на рассылку своих ежеквартальных новостей. Обычно они не слишком интересны, но осенью среди набивших оскомину свадеб, похорон и состязаний, организованных «4-Эйч»,[146] Энни попадается новость, от которой дух захватывает. В День труда погиб Джейсон Маккормак, сын старого Хьюи Маккормака. Молодой человек чистил водосток дачного домика, упал с крыши и сломал шею. «Бедняга решил выручить больного отца, наверное, вы помните, что в прошлом году у Хьюи случился инсульт», — написала Герт, прежде чем пожаловаться на дождь, испортивший августовский ярд-сейл, который устроила библиотека.
В трехстраничной сводке новостей Герт не уточняет, но Энни уверена: Джейсон упал с крыши дачи, в которой когда-то жили они с Джимми. Она ничуть в этом не сомневается!
Через пять лет после смерти мужа и гибели Джейсона Маккормака Энни снова выходит замуж и перебирается в Бока-Ратон. Несмотря на пенсионный возраст, новый муж Крэг продолжает работать и каждые три-четыре месяца наведывается в Нью-Йорк. Энни почти всегда ездит с ним, ведь в Бруклине и на Лонг-Айленде остались родственники, столько, что порой голова кругом идет. Энни любит их всех беззаветной любовью, на которую, по ее мнению, способны лишь пятидесяти- и шестидесятилетние. Она помнит, как после гибели Джеймса они сплотились и совместными усилиями создали для нее лучший на свете щит, благодаря чему она сама не погибла и не рассыпалась под тяжестью горя. Путешествуя вместе с Крэгом, она частенько пользуется самолетом и никогда не ропщет. А вот в булочной Золтанов по воскресеньям она больше не бывает, хотя их бублики с изюмом просто божественны. Теперь Энни ходит в булочную Фроджера. Она как раз покупает там пончики (более или менее съедобные), когда гремит взрыв. Энни слышит его отчетливо, а ведь до булочной Золтанов целых одиннадцать кварталов! Взрыв из-за утечки газа уносит жизнь четверых, включая продавщицу, которая всегда укладывала бублики в пакет, аккуратно заворачивала и вручала Энни со словами: «По дороге не отрывайте, не то свежесть потеряют!»
Высыпавшие на улицу люди, заслонив глаза от солнца, смотрят на восток — именно там прогремел взрыв. Энни спешит мимо них, вперив глаза в тротуар. Не желает она видеть дым, зазмеившийся к небу после оглушительного «бум!», она и без того часто думает о Джеймсе, особенно бессонными ночами. На своей подъездной аллее Энни слышит, как в доме звонит телефон. Либо все выбежали смотреть на взрыв, либо звонок слышит она одна. Когда ей удается повернуть ключ в замочной скважине, телефон умолкает.
Сестра Энни, незамужняя Сара, оказывается дома, но почему она не подняла трубку, можно не спрашивать. Бывшая королева диско Сара Берник танцует на кухне под «Виллидж пипл». В руках половая щетка, глаза устремлены на экран телевизора, где идет реклама. Взрыв она тоже не слышала, хотя до булочной Золтанов отсюда куда ближе, чем от булочной Фроджера. Энни бросается к автоответчику, но в поле «сообщения» горит большой красный ноль. Сам по себе этот факт ничего не значит: многие звонят, однако сообщений не оставляют, только вот…
Набрав *69, Энни узнает, что последний входящий вызов поступил вчера в восемь сорок восемь. Она тут же набирает номер, с которого звонили, здравому смыслу вопреки надеясь, что в огромном, похожем на киношный Грэнд-Сентрал помещении Джимми сумел перезарядить телефон. Ему небось кажется, они общались вчера или пару минут назад. Он ведь сам сказал: «Время здесь выделывает всякие фокусы». Тот звонок снится Энни постоянно, и она уже не понимает, был ли он во сне или наяву. Она не рассказала о нем никому: ни Крэгу, ни своей матери, почти девяностолетней старухе с крепчайшим здоровьем и не менее крепкой верой в загробную жизнь.
«Виллилж пипл» с кухни заявили, что расстраиваться нет причины. Причины действительно нет, и Энни не расстраивается. Крепко держа телефонную трубку, она слушает, как телефон, номер которого назвал автоматический оператор службы *69, звонит раз, другой, третий… Энни стоит в гостиной, прижимая трубку к уху, а свободной рукой нащупывает брошь, приколотую над грудью с левой стороны, словно таким образом можно успокоить бешено стучащее сердце. Длинные гудки обрываются, и механический голос советует ей не упускать уникальный шанс и купить «Нью-Йорк таймс» по специальной цене.
Исповедален было три, над дверью второй горел свет. Желающих исповедоваться не оказалось: церковь пустовала. В витражные окна лились солнечные лучи, рисуя разноцветные квадраты на полу центрального прохода. Поборов желание уйти, Монетт храбро шагнул к еще открытой для прихожан кабине. Когда он закрыл за собой дверцу и сел, справа от него поднялась небольшая заслонка. Прямо перед Монеттом белела карточка, прикрепленная к стене синей канцелярской кнопкой. На ней напечатали: «ПОТОМУ ЧТО ВСЕ СОГРЕШИЛИ И ЛИШЕНЫ СЛАВЫ БОЖИЕЙ».[147] Он давненько не исповедовался, но искренне сомневался, что подобная карточка является стандартной принадлежностью исповедальни. Более того, он сомневался, что развешивание подобных карточек соответствует Балтиморскому катехизису.
Из-за занавешенного непрозрачной сеткой окошка послышался голос священника:
— Как дела, сын мой?
На взгляд Монетта, вопрос прозвучал не совсем стандартно. Вопрос вопросом, но сначала Монетт даже ответить не сумел. Поразительно: хотел столько рассказать, а не мог вымолвить ни слова.
— Сын мой, ты что, язык проглотил?
И снова тишина. Слова были на месте, однако все до единого заблокировались в сознании. Абсурд, конечно, но Монетту представился засорившийся унитаз.
Расплывчатая фигура за сеткой шевельнулась.
— Давно не исповедовался?
— Да, — выдавил Монетт. Ну вот, хоть какой-то прогресс!
— Подсказка нужна?
— Нет, я помню. Благословите меня, отче, ибо я согрешил.
— Угу, ясно. Когда исповедовался в последний раз?
— Не помню. Давно, еще в детстве.
— Да не волнуйся ты! Это ж как на велосипеде кататься!
И опять Монетт не смог вымолвить ни слова. Едва он взглянул на пришпиленную синей кнопкой карточку, желваки заходили, ладони судорожно вцепились одна в другую и огромным побелевшим кулаком заскользили туда-сюда вдоль бедер.
— Сын мой, ты как, жив? Слушай, день-то не резиновый! Друзья ждут меня на ленч. Точнее, они должны принести ленч в…
— Отче, я совершил ужасный грех.
Теперь замолчал священник. «Немой» — вот оно, самое бесцветное слово на свете, подумал Монетт. — Напечатай на карточке, и с бумагой сольется».
Когда священник заговорил снова, его голос звучал по-прежнему спокойно, но чуть мрачнее и серьезнее.
— В чем твой грех, сын мой?
— Не знаю, — покачал головой Монетт. — Надеюсь, вы скажете.
Когда Монетт свернул с северного шоссе на Мэнскую автостраду, полил дождь. Чемодан лежал в багажнике, а кейсы с образцами товара — большие, неудобные, примерно в таких адвокаты носят вещдоки на процесс — на заднем сиденье, Один кейс был коричневый, другой черный, на обоих красовался тисненый логотип фирмы «Вольф и сыновья» — серый волк с зажатой в пасти книгой. Монетт работал торговым представителем на территории Новой Англии. Дело было в понедельник утром, минувшие выходные иначе как отвратительными и язык не поворачивался назвать. Жена Монетта перебралась в мотель, где поселилась явно не одна. Вскоре ее могли посадить в тюрьму, наверняка со скандалом, в котором супружеская неверность стала бы лишь малозначительной деталью.
На лацкане пиджака Монетт носил значок с надписью; «Лучшие книги осени по лучшей цене».
У обочины стоял одетый в старье мужчина с плакатом в руках. Под усиливающимся дождем Монетт подъехал ближе и разглядел потертый бурый рюкзак, брошенный у обутых в разбитые кроссовки ног. На левой кроссовке застежка-липучка расстегнулась и торчала, как язык Эйнштейна. Ни зонта, ни хотя бы бейсболки у мужчины не было.
Сперва на плакате Монетт разобрал лишь грубо намалеванные красные губы, перечеркнутые по диагонали. Чуть приблизившись, он прочитал надпись над перечеркнутым ртом: «Я немой!» Продолжение следовало под картинкой: «Пожалуйста, подвезите!»
Монетт включил поворотник и притормозил у обочины, а странный любитель автостопа перевернул свой плакат. На обратной стороне красовалось столь же грубо намалеванное ухо, перечеркнутое по диагонали, с надписью «Я глухой!» над примитивной картинкой и «Пожалуйста, подвезите!» под ней.
С тех пор как получил права в шестнадцатилетнем возрасте, Монетг намотал сотни тысяч миль, причем большинство их пришлось на последние десять лет, в течение которых он служил торговым представителем «Вольфа и сыновей», сезон за сезоном продавая «лучшие книги». За все это время он не взял ни единого попутчика, а сегодня без малейших колебаний притормозил у обочины. Медаль святого Кристофера маятником болталась над зеркалом заднего обзора — Монетт нажал на кнопку и разблокировал замки. Сегодня терять ему было нечего.
Глухонемой скользнул в салон и бросил потрепанный рюкзак перед ногами, обутыми в сырые грязные кроссовки. Монетгу хватило беглого взгляда, чтобы понять: пахнет этот тип отвратительно, и он не ошибся.
— Далеко едешь? — поинтересовался Монетт.
Глухонемой пожал плечами, показал на дорогу, затем нагнулся и аккуратно положил плакат на рюкзак. Волосы у него были тонкие, нечесаные, с заметной сединой.
— Я спросил, не куда ехать, а…
Монетт догадался, что попутчик его не слушает. Пока глухонемой возился с рюкзаком, мимо пролетела машина. Лихач-водитель нагло засигналил, хотя Монетт оставил ему достаточно места. Монетт поднял средний палец. Этим выразительным жестом он пользовался и раньше, но из-за подобных мелочей — никогда.
Глухонемой пристегнулся и взглянул на Монетта, точно интересуясь, из-за чего задержка. На лбу морщины, на щеках сизая поросль — Монетт не мог определить, сколько лет его попутчику. Он либо старый, либо очень старый, точнее не скажешь.
— Далеко едешь? — повторил Монетт, на сей раз тщательно проговаривая каждое слово. Когда попутчик — среднего роста, худощавый, весом не более ста пятидесяти фунтов — повернулся к нему, Монетт, коснувшись своего рта, спросил: — По губам читать умеешь?
Глухонемой покачал головой и попытался объяснить что-то жестами.
Над ветровым стеклом Монетт всегда держал блокнот и ручку. «Куда едешь?» — написал он. Мимо, подняв целый фонтан брызг, пронеслась очередная машина. Самому Монетту предстояло ехать в Дерри, то есть еще целых сто шестьдесят миль по отвратительной — хуже только снегопад — погоде. Однако сегодня погода вместе с огромными фурами, которые, пролетая мимо, поднимали настоящее цунами, лишь отвлекала от горестных мыслей.
Не говоря уже о случайном попутчике, который непонимающе смотрел то на него, то на записку. У Монетта мелькнула мысль, что убогий калека не умеет читать — глухонемому-то научиться непросто! — но понимает значение вопросительного знака. Попутчик ткнул пальцем в простирающуюся впереди дорогу, а потом восемь раз сложил и развел ладони. Восемь раз или десять, что означало восемьдесят миль или сто, если он вообще осознавал, о чем речь.
— Тебе в Уотервилл? — предположил Монетт.
Попутчик буравил его безучастным взглядом.
— Ладно, не важно, — проговорил Монетт. — Захочешь выйти — тронь меня за плечо.
В темных глазах не мелькнуло ни искры понимания.
— Надеюсь, ты так и сделаешь, — кивнул Монетт. — Естественно, при условии, что знаешь, куда тебе нужно. — Он поправил зеркало заднего обзора и завел мотор. — Ты ведь совсем отрезан от внешнего мира, да?
В очередной раз единственным ответом стал безучастный взгляд.
— Да уж ясно, отрезан полностью! — вздохнул Монетт. — Телефонные провода безжалостно оборваны. Только знаешь, сегодня я почти готов поменяться с тобой местами. Почти готов… Музыку послушаем?
Попутчик повернулся к окну, а Монетт рассмеялся над собственной глупостью: этому бедолаге хоть Дебюсси, хоть «Эй-си/Ди-си», хоть Раш Лимбо[148] — разницы никакой.
Новый диск Джоша Риттера[149] Монетт купил для дочери. Ее день рождения уже через неделю, а подарок до сих пор не отправлен! За последние дни столько всего случилось… Когда Портленд остался позади, Монетт включил круиз-контроль, надорвал пластиковую упаковку и вставил диск в плеер. Ну вот, теперь диск, что называется, б/у, такой любимой дочери не подаришь. Впрочем, всегда можно купить новый, естественно, если денег хватит…
Джош Риттер оказался весьма неплох. Немного похож на раннего Дилана, только негатива поменьше. Под музыку Монетт размышлял о деньгах. Новый диск в подарок Келси — ерунда, даже новый ноутбук, столь нужный и желанный по большому счету, тоже. Но если Барбара впрямь сделала то, что сказала — а администрация учебного городка все подтвердила, — Монетт не представлял, как оплатит дочери последний год в кливлендском университете «Кейс вестерн резерв», даже если сам не потеряет работу. Вот это — настоящая проблема.
Пытаясь отвлечься от тягостных мыслей, Монетт включил музыку на максимальную громкость и отчасти добился желаемого, но, когда доехали до Гардинера, Джош Риттер спел все песни. Глухонемой сидел, повернувшись к пассажирскому окну, поэтому Монетт видел лишь грязное полупальто и истонченные волосы, неопрятными патлами покрывающие воротник. В свое время полупальто украшал логотип, но сейчас буквы выцвели, и надпись не читалась.
«Вот она, история жизни бедного ублюдка», — подумал Монетт.
Сперва Монетт не знал, спит его попутчик или наслаждается пейзажем, но потом по наклону головы и мерному, туманящему стекло дыханию понял: первое куда вероятнее. В конце концов скучнее Мэнской автострады к югу от Огасты может быть лишь Мэнская автострада к югу от Огасты под холодным весенним дождем.
У Монегта имелись и другие диски, но вместо того, чтобы выбрать музыку, он выключил автомагнитолу. Когда проехали гардинерский пункт сбора платы за проезд — благодаря чудесам E-Zpass[150] без остановки, пришлось лишь снизить скорость — он заговорил.
Монетт прервал рассказ и взглянул на часы. Без четверти двенадцать… Священник предупредил, что собирается на ленч с друзьями, точнее, друзья обещали принести ленч ему.
— Отче, простите, что задерживаю. Хотелось бы изложить все покороче и побыстрее, но я не знаю как.
— Не волнуйся, сын мой, твоя история меня заинтриговала.
— Ваши друзья…
— Подождут, пока я занимаюсь делом Божьим. Сын мой, тот бродяга тебя обокрал?
— Он украл мой душевный покой. Это кражей считается?
— Безусловно. Так что он сделал?
— Ничего, просто смотрел в окно. Я сперва решил, что он дремлет, только, судя по всему, ошибся.
— А что сделал ты?
— Рассказал о жене, — ответил Монетт и тут же покачал головой. — Нет, я не рассказывал. Я трещал без умолку, безостановочно, бесконтрольно. Я… ну, вы понимаете. — Глядя на стиснутые до белизны ладони, Монетт лихорадочно подбирал слова. — Видите ли, я решил, что он глухонемой. Хоть всю душу наизнанку выверни, ни детального анализа, ни ненужного мнения, ни «мудрого» совета не последует. Мой попутчик был глух, нем, да еще задремал по дороге… Вот я и подумал: «Какого черта, можно нести все, что взбредет в мою проклятую голову!» Извините, отче! — поморщился Монетт, точно пристыженный висящей на стене карточкой.
— Что ты рассказал ему о своей жене? — уточнил священник.
— Что ей пятьдесят четыре, — отозвался Монетт. — А дальше… дальше начинается самый настоящий кошмар.
После Гардинера Мэнская автострада снова становится бесплатной и тянется на триста миль по сущему захолустью: лесам и полям, на которых стоят одинокие трейлеры со спутниковой тарелкой на крыше и грузовиком на блоках. Если не считать летний сезон, путешественников раз-два и обчелся, каждая машина превращается в маленькую планету среди бескрайней пустоты космоса. У Монетта возникла другая ассоциация (вероятно, под влиянием медали святого Христофора, подаренной Барб в далекие времена мира и спокойствия): он словно попал в исповедальню на колесах. Подобно большинству исповедующихся, к главному он приближался издалека и постепенно.
— Я женат, — начал он. — Мне пятьдесят пять, супруге пятьдесят четыре.
Под шорох «дворников» он обдумал сказанное.
— Пятьдесят четыре, Барбаре пятьдесят четыре! Мы женаты уже двадцать шесть лет и имеем одну дочь, замечательную Келси Энн. Она заканчивает «Кейс вестерн резерв», но я не представляю, каким образом оплачу последний год обучения, ведь две недели назад моя жена нежданно-негаданно съехала с катушек и превратилась в настоящую фурию. Оказалось, у нее бойфренд, они вместе уже целых два года. Этот тип учитель — ну, разумеется, кем еще ему быть?! — но Барб зовет его Ковбой Боб. Я-то думал, моя благоверная проводила свободное время в литературном кружке или на заседаниях Кооперативной службы пропаганды и внедрения,[151] а она хлестала текилу и плясала с мерзавцем Ковбоем!
Комедия, самая настоящая комедия в лучших традициях телесериалов, только глаза Монетга — сухие, как и должно мужчине — саднило, словно при сильном поллинозе. Попутчик сидел, повернувшись к окну, а теперь еще лбом к стеклу прислонился. Он наверняка спал. Почти наверняка.
Прежде Монетт не говорил об измене жены вслух. Келси по-прежнему ничего не знала, только разве теперь ее удержишь в блаженном неведении? Вокруг Барб стремительно сгущались тучи — перед отъездом Монетту звонили три журналиста, хотя ничего конкретного в СМИ еще не просочилось. Скоро ситуация изменится, но Монетт решил, пока возможно, отвечать на все вопросы «Извините, без комментариев», в основном чтобы пощадить собственную психику. Однако сейчас он трещал без умолку, и это приносило колоссальное облегчение, совсем как пение в душе. Ну или как обильная рвота.
— У меня постоянно вертится в голове, что ей пятьдесят четыре, — признался Монетт. — Другими словами, роман с Ковбоем, которого по-настоящему зовут Роберт Яндовски — черт, ну и имя! — она закрутила в пятьдесят два. В пятьдесят два года! По-моему, это возраст мудрых: женщине следует начисто забыть о грехах юности и взяться за ум, верно, дружище? Бифокальные очки, удаленный желчный пузырь, а она трахается с Яндовски в «Гроув-мотеле», где они вместе обосновались! Я купил ей уютный дом в Бакстоне с гаражом на две машины, взял напрокат «ауди», а она послала все к черту ради того, чтобы по четвергам напиваться в баре и до зари — ну или сколько силы позволяют! — трахаться с мерзавцем Ковбоем! В пятьдесят четыре года! А этому секс-гиганту целых шестьдесят!
Словно со стороны услышав свою болтовню, Монетт велел себе прекратить. Попутчик, однако, не пошевелился, лишь плотнее закутался в полупальто и опустил голову. Монетт понял: можно не прекращать. Он в машине, едет по межштатному шоссе № 95 западнее Огасты, его попутчик глухонемой — почему бы не болтать, раз хочется?
И он болтал.
— Барб во всем призналась. Ни капли бравады, но и ни капли стыда — она была спокойна, может, чуть подавлена. Думаю, она до сих пор не рассталась с иллюзиями. Сказала, отчасти вина на мне… К чему отрицать, я вечно в разъездах, за год по триста дней дома отсутствую. Барб постоянно одна, наша единственная дочка окончила школу, оперилась и вылетела из гнезда. Короче, и Ковбой Боб, и остальное на моей совести.
В висках застучало, нос забился, и Монетт чихнул так, что перед глазами появились черные точки. Носу, увы, не полегчало, зато полегчало голове. Оказывается, попутчик — это здорово! Конечно, можно болтать и в пустой машине, только ведь…
— Только ведь это не одно и то же, — сказал Монетт расплывчатой фигуре за непрозрачной сеткой, затем посмотрел прямо перед собой и глаза уперлись в текст на карточке: «ПОТОМУ ЧТО ВСЕ СОГРЕШИЛИ И ЛИШЕНЫ СЛАВЫ БОЖИЕЙ». — Понимаете, отче?
— Разумеется, понимаю! — бодро отозвался священник. — Сын мой, хоть вера твоя и съежилась до размера медали святого Христофора, фактически превратившись в суеверие, такие вопросы задавать не следует. Исповедь — благо для грешной души, в этом мы убеждаемся уже две тысячи лет.
Когда-то медаль святого Христофора висела под зеркалом заднего обзора, а теперь Монетт носил ее с собой. Возможно, дело было в суеверии, но с этой медалью он проехал сотни тысяч миль по ужаснейшей непогоде и ни разу даже крыло не помял.
— Что еще натворила твоя жена? Помимо греховной близости с Ковбоем Бобом?
К своему удивлению, Монетт рассмеялся, а по другую сторону перегородки засмеялся священник, только смех звучал по-разному: если священник развлекался, то Монетт отчаянно боролся с безумием.
— Ну, Барб накупила белья, — проговорил он.
— Она накупила белья, — пожаловался Монетт попутчику, который по-прежнему сидел отвернувшись и прижимался лбом к окну, туманя стекло своим дыханием. У ног лежал потертый рюкзак, накрытый плакатом так, что сверху оказалась сторона с надписью «Я немой!» — Барб мне его продемонстрировала. Оно было спрятано в шкафу комнаты для гостей. Чертов шкаф чуть по швам не трещал! На полках нашлись и бюстье, и топы, и маечки, и бюстгальтеры, и десятки пар шелковых чулок в упаковке, и чуть ли не тысяча кружевных поясов, а еще трусики, трусики, трусики. По словам Барб, Ковбой Боб обожает трусики. Думаю, она с удовольствием развила бы тему, только я и так все понял куда лучше, чем самому хотелось. Помню, ответил: «Разумеется, он обожает трусики! Раз ему шестьдесят, в юности наверняка на первые номера «Плейбоя» дрочил!»
За окном мелькнул указатель Фэрфилда, зеленый, залитый дождем, с мокрой вороной на верхушке.
— Все белье было отменного качества, — продолжал Монетт, — в основном «Виктория сикрет», плюс кое-что из дорогущего бельевого бутика под названием «Искушение». Этот бутик в Бостоне. Прежде я понятия не имел о бельевых бутиках, зато теперь узнал много нового и интересного. В том шкафу хранились сокровища стоимостью несколько тысяч долларов, и это не считая туфель на высоком каблуке, точнее даже на шпильке. Похоже, Барб основательно вжилась в роль секс-бомбы! Надеюсь, наряжаясь в вандербра и эфемерные трусики, она очки снимала! Однако…
Мимо прогрохотал грузовик с полуприцепом, Монетт машинально выключил дальний свет, и водитель грузовика благодарно мигнул габаритными огнями: «Спасибо!» Вот он, дорожный этикет!
— Однако большая часть белья оказалась неношеной. Барб им просто… набивала шкаф. Когда я полюбопытствовал, зачем ей столько кружевного барахла, ничего путного она не объяснила. «Так уж у нас повелось, — ответила Барбара. — Красивое белье стало фетишем, своеобразной прелюдией к сексу». Опять-таки ни стыда, ни бравады я не услышал, Барбара была как во сне и не желала просыпаться. Помню, мы стояли у залежей трусиков, маечек, черт знает чего еще, и я спросил, на что все это куплено. Я ведь ежемесячно проверяю выписки по счетам и приобретений в бостонском бутике «Искушение» не видел. Тогда я и понял, с какой страшной проблемой столкнулся. С растратой.
— С растратой, — повторил священник, и Монетт принялся гадать, доводилось ли святому отцу слышать это слово.
Судя по всему, да. Ну, по крайней мере о кражах-то он слышал!
— Барбара работала в МУГ-19, — пояснил Монетт. — МУР значит Мэнский учебный городок. Он довольно большой, располагается в Даури, что чуть южнее Портленда. Там находится бар «Ковбои», а неподалеку от него — приснопамятный «Гроув-мотель». Очень удобно: где танцуешь, там и тра… занимаешься любовью. И ехать никуда не надо, если перебрал, а они с Ковбоем Бобом даром времени не теряли: текила для дамы, виски для кавалера, причем не какое-нибудь, а «Джек Дэниэлс». Барбара мне рассказала. Она мне все рассказала!
— Она была учительницей?
— О нет, учителя не имеют доступа к таким деньгам! Будь Барб учительницей, точно бы не растратила более ста двадцати тысяч долларов. Старший инспектор мэнского учебного округа с супругой однажды у нас ужинал, и я, разумеется, видел его на всех пикниках, посвященных окончанию учебного года, которые обычно проводятся в местном кантри-клубе. Его зовут Виктор Маккри, он окончил физкультурный факультет университета Мэна, играл в футбол и стригся под «ежик». Диплом, вероятно, получил благодаря щедрым «удовлетворительно» добрых преподавателей, зато Маккри — душа любой компании и по любому поводу способен рассказать как минимум пятьдесят анекдотов. В его ведении десяток школ от пяти начальных до средней Маски-Хай и огромный годовой бюджет при том, что Виктор два плюс два на калькуляторе складывает! Барб уже целых двенадцать лет служит его личным секретарем. — Монетт сделал паузу. — Чековая книжка находилась у нее.
Дождь усиливался, еще немного и превратится в ливень. Монетт машинально сбавил скорость до пятидесяти миль, хотя остальные машины легкомысленно проносились мимо, поднимая мини-цунами. Пусть себе несутся! Зато за всю свою карьеру Монетт ни разу не попал в аварию, продавая «Лучшие книги осени» (а еще «Великолепные весенние книги» и «Легкое летнее чтиво», состоявшее в основном из книг по кулинарии, здоровому питанию и клонов «Гарри Поттера»), и собирался продолжать в том же духе.
Попутчик шевельнулся.
— Эй, парень, ты не спишь? — спросил Монетт.
Вопрос бесполезный, хотя вполне естественный.
— Ф-фиит! — отозвался попутчик. Восклицание было совсем не немым, зато кратким, вежливым и, главное, без запаха.
— Примем это за «да», — кивнул Монетт и снова сосредоточился на езде. — Так на чем я остановился?
На белье, вот на чем! Оно стояло перед глазами Монета, затолканное в шкаф, как простыни мальчишки после поллюции. Белье, затем признание в растрате колоссальной суммы, а затем гробовое молчание: он подумал, вдруг по некой сумасшедшей причине (сумасшедшей среди моря полного сумасшествия) Барбара все сочинила, и осторожно поинтересовался, сколько денег осталось на вверенном Маккри счету. «Нисколько», — с тем же сомнамбулическим спокойствием ответила Барб и добавила, что собирается снова воспользоваться чековой книжкой. Мол, в ближайшие дни деньгопровод еще не перекроют. «Хотя растрату все равно обнаружат, — объявила она. — Старине Вику я бы годами пудрила мозги, но на прошлой неделе у нас были аудиторы из Огасты. Задали кучу вопросов, затребовали копии финансовых документов. В общем, огласка теперь только дело времени».
— Я спросил, как можно спустить более ста тысяч долларов на трусики и кружевные пояса, — рассказывал безмолвному попутчику Монетт. — Даже не злился, по крайней мере тогда, скорее испытывал шок и искреннее любопытство. Она по-прежнему без стыда и бравады ответила, что дело не только в поясах: «Мы пристрастились к лотерее. Надеялись таким образом вернуть деньги».
Монетт остановился и рассеянно посмотрел на мечущиеся по стеклу «дворники». А если резко развернуться направо и на всей скорости влететь в бетонную эстакаду? Крамольную мысль Монетт отверг, как впоследствии объяснил священнику, отчасти из-за внушенного в детстве запрета на самоубийство, но в основном из желания еще хоть раз послушать сказочный альбом Джоша Риттера.
К тому же он был не один…
Поэтому вместо того, чтобы оборвать свою жизнь и жизнь глухонемого пассажира, Монетт на прежних пятидесяти километрах в час проехал под эстакадой. На пару секунд лобовое стекло очистилось, а потом у «дворников» опять появилась работа.
— Судя по всему, Барб с Ковбоем Бобом установили мировой рекорд по числу купленных лотереек, — продолжил Монетт, но тут же покачал головой: — Нет, насчет мирового рекорда я, пожалуй, загнул, но десять тысяч они точно приобрели. По словам Барб, только в ноябре — я почти весь месяц колесил между Нью-Гемпширом и Массачусетсом, плюс еще участвовал в делавэрской конференции — они купили более двух тысяч лотереек: «Пауэрболл», «Мегабакс», «Угадай 3», «Угадай 4», «Тройную игру»… Другими словами, хватали все подряд. Сначала выбирали номера, но вскоре ждать розыгрышей стало невтерпеж, и они переключились на мгновенные лотереи.
Монетт похлопал по белому пластиковому футляру, прикрепленному к держателю зеркала заднего обзора. В том футляре лежала пластиковая карточка с чипом — суперудобный E-Zpass.
— Современные прибамбасы взвинчивают темп жизни. Многим это нравится, а вот мне, честно говоря, не очень. Если верить Барб, на мгновенные лотереи они переключились, потому что не хотели толкаться в очередях со сгорающими от нетерпения лудоманами, особенно когда джекпот превышал миллион. Дескать, порой они с Яндовски затаривались в разных магазинах, за вечер обходя их десятками. Разумеется, все их любимые магазины расположены неподалеку от любимого бара. Впервые купив лотерейку «Угадай 3», Боб сразу выиграл пятьсот долларов. «Так романтично!» — да, это ее слова! Потом удача пропала, осталась голая романтика. Правда, однажды они выиграли тысячу, но к тому моменту уже были на тридцать в яме. «В яме» — вот очередное выраженьице Барб! В январе, когда я колесил по Новой Англии, пытаясь отработать кашемировое пальто, которое подарил ей на Рождество, Барб отправилась с Бобом в Дерри, якобы на пару дней. Насчет их любимых линейных танцев не знаю, но в игорный дом «Голливуд» они точно заглянули. Жили в люксе, сорили деньгами направо и налево — Барб честно призналась! — в частности, спустили семьдесят пять тысяч на покер-автомате. Только покер не слишком понравился, и они вернулись к старым добрым лотереям, все глубже залезая в кубышку МУГ чисто из старания компенсировать растраченное, прежде чем нагрянут ревизоры и махинация вскроется. Ну и, конечно, Барб не забывала про белье. Еще бы, уважающие себя девушки покупают лотерейки исключительно в новом эксклюзивном белье! Эй, парень, ты в порядке?
Ответа, как нетрудно догадаться, не последовало, и Монетт потрепал глухонемого по плечу. Тот оторвался от окна (на стекле остался жирный след), огляделся по сторонам и захлопал покрасневшими от сна глазами. У Монетта мелькнула мысль, что он не спал. Без каких-либо объективных причин, мелькнула, и все.
Монетт соединил большой и указательный пальцы — получилось кольцо, показал попутчику и выразительно поднял брови, мол, ты в порядке? В темном взгляде глухонемого не мелькнуло и искры понимания, и Монетт успел подумать, что он не только глухонемой, но и дебил. Но вот попутчик улыбнулся и жестом ответил: «Порядок!»
— Отлично, я только проверяю!
Попутчик снова повернулся к окну, за которым мелькнул предположительно нужный ему Уотервилл. Мелькнул и растворился в дожде, а Монетт даже не заметил. Все его мысли по-прежнему были о прошлом.
— Ограничься проблема бельем или тиражными лотереями, где угадывают номера, было бы не так страшно, — продолжал он. — Ведь розыгрыши проводятся раз-два в неделю, к тому же сам процесс занимает определенное время и дает шанс взяться за ум, если он вообще есть. Нужно выстоять в очереди, забрать билет с отметкой продавца, сохранить его в кошельке, а потом посмотреть результаты по телевизору или в газете. Все может закончиться нормально, если понятие «нормально» включает блуд и кутеж, которым регулярно предается твоя жена в компании безмозглого учителя истории, или тридцать — сорок тысяч долларов, которые они, извини за грубость, спустили в унитаз. Тридцать штук я сумел бы возместить. Дом бы перезаложил… Не ради Барб, а ради Келси Энн. Девочка только начинает жить, такое ужасное бремя ей совершенно ни к чему! Возмещение убытков вроде бы называют реституцией, и я бы на нее согласился, даже если б пришлось переселиться в крохотную квартирку, понимаешь?
Разумеется, попутчик не имел ни малейшего понятия ни о красивых, стоящих на пороге жизни дочерях, ни о вторичной ипотеке, ни о реституции. Он наслаждался тишиной и уютом своего глухонемого мирка, и, вероятно, так было лучше всем.
Монетта, однако, это ничуть не смущало.
— Увы, спустить деньги в унитаз можно куда быстрее, причем на основании не менее законном чем… чем покупка эксклюзивного нижнего белья.
— Получается, они переметнулись к билетам на скрэтч-картах? — уточнил священник. — Ведь именно такие тиражная комиссия называет мгновенными.
— Вы говорите как человек, который сам не прочь испытать судьбу, — отметил Монетт.
— Время от времени бывает, — с поразительным спокойствием отозвался священник. — Постоянно даю себе слово: если подфартит по-настоящему, пожертвую выигрыш церкви. Хотя больше пяти долларов в неделю на лотерейки тратить не рискую. — На сей раз его голос прозвучал куда беспокойнее и неувереннее. — Максимум десяти… Однажды я купил двадцатидолларовую лотерейку, — после недолгой паузы признался он. — Это случилось в пору, когда скрэтч-карты только-только появились. Поддался порыву, но впоследствии подобное не повторялось. Никогда.
— Пока не повторялось, — уточнил Монетт.
— А ты, сын мой, говоришь как человек, который больно обжегся! — усмехнулся священник и вздохнул. — Твоя история меня увлекла, но нельзя ли двигаться к развязке чуть быстрее? Мои друзья подождут, пока я занимаюсь делами Божьими, но вечно ждать не станут, тем более что они обещали принести куриный салат, обильно приправленный майонезом. Мой любимый!
— Я уже почти все рассказал, — обнадежил Монетт. — Раз вы имели дело с моментальными лотерейками, то суть наверняка знаете. Такие продаются в тех же местах, что и «Мегабакс» с «Пауэрболлом», и во многих других, например, на площадках для отдыха вдоль шоссе. Кое-где даже с продавцами общаться не нужно: стоят автоматы, зеленые, под цвет долларов. Когда Барб раскололась…
— Когда она вам открылась, — с едва уловимой насмешкой поправил священник.
— Да, когда Барб мне открылась, они оба уже плотно сидели на двадцатидолларовых скрэтч-картах. В одиночку Барб якобы никогда их не покупала, зато вместе с Ковбоем Бобом — много и от души. Как-то раз они за вечер купили целую сотню, а ведь это две тысячи долларов! У них с Бобом даже имелись пластиковые скребки для скрэтч-карт, похожие на миниатюрные скребки для льда, с надписью «Лотерея штата Мэн» на ручке. Свой скребок Барб прятала под кроватью в комнате для гостей. Он зеленый, под цвет торгового автомата. На ручке я прочел лишь «терея». Изменишь одну букву — получится кусок слова «мистерия» или «артерия». Святой отец, буквы стерлись от пота, она потела от усердия, соскребая защитный слой.
— Так ты ударил жену, сын мой? Поэтому исповедоваться решил?
— Увы, нет. Я хотел ее убить! Не из-за измены, а из-за денег, измена казалась нереальной, даже когда я смотрел на то гре… на то ужасное белье. Но я и пальцем ее не тронул, наверное, потому что слишком устал. Сразу столько проблем — сил совсем не осталось. Лег бы и уснул, надолго, дня на два-три… Странно, да?
— Вообще-то нет, — возразил священник.
— Я спросил, почему она так со мной поступила, почему не подумала о нашей семье, а Барб в ответ спросила…
— Барбара спросила, как же я раньше не заметил, — сказал Монетт попутчику. — Я и рта не успел раскрыть, а она уже ответила сама: «Не заметил, потому что давно не обращаешь на меня внимания. Ты постоянно в разъездах. Даже если физически дома, мыслями все равно в дороге. Ты уже лет десять не интересуешься, какое белье я ношу. Конечно, зачем, если я сама тебя не интересую! Зато теперь резко заинтересовался! Правда ведь?» Помню, я просто смотрел на нее: ни прибить, ни двинуть хорошенько сил не хватало. Смотрел и злился. Невзирая на шок, я сгорал от злобы. Понимаешь, Барб пыталась переложить вину на меня, на мою чертову работу. Будто я в состоянии подыскать другую, которая приносила бы хоть половину того, что приносит нынешняя. Нужно учитывать возраст, образование, специальность… На что я могу рассчитывать? В лучшем случае на должность охранника школьной автостоянки: криминального прошлого, слава богу, нет. И это в лучшем случае!
Монетт замолчал. Далеко впереди замаячил синий знак, почти скрытый серым плащом дождя.
— Но главное даже не это, — на секунду задумавшись, проговорил он. — Знаешь, что главное? Ну, то есть с точки зрения Барб? Мне следовало стыдиться того, что я день-деньской не ищу женщину, с которой в постели мне сносило бы крышу!
Попутчик шевельнулся: вероятно, машина налетела на кочку или сбила какое-то несчастное животное, и лишь благодаря этому Монетт понял, что кричит. А парень-то не совсем глухой! Или совсем, но чувствует вибрацию лобных костей от звуков определенной частоты. Кто его знает, черт возьми?!
— Выяснять отношения я не решился, — чуть тише сказал Монетт, — точнее, категорически отказался. Наверное, понял: если поругаемся, может случиться все, что угодно! Мне хотелось выбраться из дома, пока не прошел первый шок. Так было лучше для нее, понимаешь?
Попутчик промолчал, но Монетт понимал за них обоих.
— «Что же теперь будет?» — спросил я. «Наверное, меня в тюрьму посадят», — ответила Барбара. И знаешь, разрыдайся она в тот момент, я бы ее обнял. После двадцати шести лет совместной жизни вырабатывается определенный рефлекс, и подобные вещи делаешь чисто автоматически, даже когда большого чувства нет и в помине. Однако она не разрыдалась, и я ушел. Просто развернулся и ушел, а по возвращении обнаружил записку о том, что Барбара перебралась в мотель. Случилось это почти две недели назад. Жену я с тех пор не видел и лишь пару раз говорил с ней по телефону. С адвокатом тоже говорил и по его совету заморозил все наши совместные счета. Только этим маховик официального расследования не остановить, а закрутится он в ближайшее время. Говно забьет вентиляционную систему, если ты понимаешь, о чем я. Думаю, с Барбарой я еще встречусь. На суде… С ней и с мерзким Ковбоем Бобом.
Синий знак приблизился, и Монетт разобрал надпись: «Зона отдыха Питтсфилд 2 мили».
— Проклятие! — вскричал он. — Мы проскочили Уотервилл на целых пятнадцать миль!
Глухонемой пассажир не шевельнулся (как же иначе!) и Монетга осенило: далеко не факт, что он вообще направлялся в Уотервилл. В любом случае настала пора прояснить ситуацию, и зона отдыха подходила для этого идеально. Пара минут, и исповедальня на колесах превратится в обычную машину, а ему хотелось рассказать еще одну вещь.
— Откровенно говоря, мое чувство к Барбаре давно умерло, — признался Монетт. — Порой любовь просто уходит. Откровенно говоря, я и сам не всегда хранил верность: в разъездах пару раз позволял себе расслабиться. Но разве мои мелкие шалости сопоставимы с ее деяниями? Разве они оправдывают женщину, разбившую жизнь себе и близким, как ребенок — надоевшую елочную игрушку?
Монетт въехал на площадку для отдыха. Три или четыре машины жались к коричневому зданию с торговыми автоматами у главного входа. Чем-то машины напоминали замерзших детей, брошенных под дождем нерадивыми матерями. Монетт переключился на нейтралку, и попутчик смерил его вопросительным взглядом.
— Куда ты едешь? — спросил Монетт, понимая, что вопрос абсолютно бесполезен.
Глухонемой посмотрел сначала по сторонам, будто пытаясь сообразить, где очутился, затем снова на Монетта, точно говоря: «Не сюда».
Монетт показал на юг и вопросительно поднял брови, а попутчик отрицательно замотал головой, показал на север, затем сжал и разжал кулаки шесть, восемь, десять раз. Совсем как раньше, только сейчас Монетт понял, в чем дело. Жизнь этого парня стала бы куда проще, если б его научили показывать горизонтальную восьмерку, которая символизирует бесконечность.
— Получается, ты просто туда-сюда катаешься? — спросил Монетт.
Глухонемой продолжал буравить его взглядом.
— Ясно, — кивнул Монетт. — Поступим так: раз ты выслушал меня, пусть даже сам того не осознавая, я довезу тебя до Дерри… — Тут у него появилась идея. — У местного приюта для бездомных высажу! Там и накормят, и койку дадут, по крайней мере на ночь. Мне нужно отлить, а ты не хочешь? Отлить, — повторил Монетт. — Пописать!
Он собрался показать на ширинку, но потом подумал: вдруг глухонемой воспримет жест как требование сделать минет прямо перед торговыми автоматами? Вместо этого Монетт кивнул в сторону фигурок, прилепленных сбоку коричневого здания: черный силуэт мужчины и черный силуэт женщины. Мужчину изобразили с разведенным ногами, женщину — с плотно сжатыми — вот она, история человеческой расы в картинках!
На сей раз глухонемой понял, решительно покачал головой и для пущей наглядности сложил кольцом большой и указательный пальцы. Таким образом, у Монетта появилась деликатная проблема: оставить мистера Безмолвие в машине или выставить под дождь. В последнем случае он наверняка догадается, зачем его вытащили из салона…
Хотя разве это проблема? Денег в салоне нет, личные вещи заперты в багажнике. На заднем сиденье кейсы с образцами товара, только разве этот доходяга украдет тяжеленные кейсы? Не поволочет же он их по площадке для отдыха! Как он будет держать свой плакат?
— Я быстро, — пообещал Монетт, в очередной раз напоровшись на апатичный взгляд покрасневших от сна глаз. Он показал на себя, потом на туалет, потом снова на себя. Попутчик кивнул и опять сложил кольцом большой и указательный пальцы.
Добежав до туалета, Монетт мочился, как ему казалось, минут двадцать. Облегчение было неописуемым. Так хорошо Монетт себя не чувствовал с тех пор, как Барб сообщила сенсационную новость, и впервые за долгое время он поверил, что и сам со всем справится, и Келси поможет. Вспомнились слова то ли немецкого, то ли русского классика (по настроению, скорее русского): «Все в жизни, что меня не убивает, делает меня сильнее».[152]
К машине Монетт вернулся насвистывая. По дороге даже по-товарищески похлопал автомат с лотерейками. Не увидев попутчика в окне, он сперва подумал: бедняга прилег, и чтобы добраться до руля, нужно будет привести его в вертикальное положение. Однако попутчик не прилег, а исчез. Забрал рюкзак с плакатом и испарился.
Кейсы с символикой «Вольфа и сыновей» стояли невредимые на заднем сиденье, а в бардачке по-прежнему лежали обычные документы: регистрационное удостоверение, страховой полис и карточка Американской автомобильной ассоциации. О случайном попутчике напоминал лишь запах, в принципе не такой уж и неприятный: смесь пота и терпкого аромата сосны, словно бедняга спал под открытым небом.
Монетт рассчитывал увидеть глухонемого у обочины, разумеется, с плакатом в руках: должны же потенциальные добрые самаритяне получить полную информацию о его ущербности! Монетту хотелось подвезти его до приюта в Дерри, как он и обещал. Обещание следовало выполнить и не наполовину, а в полной мере. Несмотря на огромное количество недостатков, Монетт старался доводить работу до конца.
Однако у обочины шоссе бродяги не было. Он как сквозь землю провалился.
Лишь когда за окном мелькнул знак, извещающий, что до Дерри осталось десять миль, Монетт глянул на зеркало заднего обзора и увидел: медаль святого Христофора, с которой он проехал сотни тысяч миль, исчезла. Ее украл глухонемой! Однако даже это не сломило возродившийся оптимизм Монетга. Он решил: бродяге медаль нужнее, и искренне понадеялся, что она принесет ему удачу.
Через пару дней — к тому времени Монетт уже продавал «лучшие книги осени» в Преск-Айле — позвонили из мэнской полиции. Его жену и Боба Яндовски забили до смерти в «Гроув-мотеле». Убийца орудовал куском стальной трубы, обернутой в фирменное полотенце мотеля.
— Боже милостивый! — воскликнул священник.
— Да уж, — кивнул Монетт. — Я отреагировал примерно так же.
— Как твоя дочь?
— Убита горем, конечно же! Келси Энн сейчас дома, со мной. С горем мы справимся, отче, дочка сильнее, чем я думал. Разумеется, всего она не знает, о растрате, например, и, надеюсь, не узнает никогда. Страховая компания выплатит мне крупную сумму, ведь при наступлении страхового случая, как этот, полагается компенсация в двойном размере. С учетом случившегося за последние три недели я мог запросто нажить серьезные проблемы с полицией, если бы не железное алиби и некоторые, гм, события. А так несколькими допросами отделался.
— Сын мой, ты кого-то нанял, чтобы…
— Этот вопрос мне тоже задавали. Ответ отрицательный. Я распорядился, чтобы информация о моих банковских вкладах предоставлялась любому желающему. Там чисто все до последнего цента, как на моей половине нашего совместного счета, так и на личном счету Барбары. В финансовых вопросах она была очень ответственной. По крайней мере в сознательный период жизни. Отче, вы не откроете? Хочу кое-что вам показать.
Вместо ответа священник отпер деревянную дверь. Монетт снял медаль святого Христофора с шеи и протянул ему. На миг их пальцы соприкоснулись: медаль на короткой стальной цепочке перекочевала из рук в руки. Секунд на пять воцарилась тишина: священник разглядывал медаль.
— Когда тебе ее вернули? Наверное, нашли в мотеле, где…
— Нет, медаль я обнаружил у себя дома в Бакстоне. На туалетном столике нашей с Барбарой спальни. Рядом со свадебной фотографией, если быть до конца точным.
— Боже милостивый! — вырвалось у священника.
— Адрес он подсмотрел на регистрационной карточке, пока я бегал в туалет.
— Название мотеля ты сам ему сказал, и город тоже…
— Да, Даури, — кивнул Монетт.
Священник в третий раз обратился к своему «непосредственному начальнику», а потом спросил:
— Получается, твой попутчик не был глухонемым?
— В немоте я почти уверен, — ответил Монетт, — а насчет глухоты вы правы. Рядом с медалью лежала записка, нацарапанная на бумаге, которую мы блоком держим у телефона. Думаю, гость посетил нас, пока мы с дочерью выбирали гроб в похоронном бюро. Задняя дверь была открыта, но замок не взломан. Возможно, мой попутчик оказался очень ловким и умелым, хотя, скорее, я просто не запер дверь.
— Что ты прочел в записке?
— «Спасибо, что подвез».
— Разрази меня гром!
После небольшой, но эмоционально-насыщенной паузы раздался негромкий стук в дверцу исповедальни, где Монетт вглядывался в надпись «ПОТОМУ ЧТО ВСЕ СОГРЕШИЛИ И ЛИШЕНЫ СЛАВЫ БОЖИЕЙ». Монетт забрал медаль.
— Сын мой, ты сообщил об этом полиции?
— Разумеется, все от начала до конца. Они даже знакомы с моим попутчиком. Его зовут Стэнли Дусетт. Он уже давно колесит по Новой Англии со своим плакатом. Если вдуматься, он чем-то похож на меня.
— В его криминальном досье есть преступления, связанные с насилием?
— Да, несколько, — ответил Монетт. — Однажды он сильно избил мужчину в баре, а еще периодически попадал в закрытые психиатрические учреждения, включая клинику «Серенити-Хилл» в Огасте. Думаю, мне рассказали далеко не все.
— Сын мой, а ты хотел бы знать все?
— Вряд ли, — поразмыслив, ответил Монетт.
— Стэнли Дусетта пока не поймали?
— В полиции не сомневаются: это дело времени. Мол, умом Стэнли не блещет. Однако меня одурачить ему ума хватило.
— Сын мой, он действительно тебя одурачил, или ты понимал, что тебе внемлют? На мой взгляд, именно этот вопрос является ключевым.
Монетт долго молчал. Вряд ли прежде он столь пристально вглядывался в свою душу, зато сейчас направлял яркий прожектор совести во все ее закоулки. Нравилась далеко не каждая находка, но он старался не пропустить ни одной, по крайней мере сознательно.
— Нет, не понимал, — наконец проговорил он.
— Ты рад, что твоя жена и ее любовник мертвы?
Про себя Монетт тотчас же ответил «да», а вслух сказал:
— Я чувствую облегчение. Извините за неприятную правду, отче, но Барбара заварила такую кашу, а теперь ситуация исправляется: видимо, удастся избежать громкого процесса и спокойно осуществить реституцию из страховой выплаты. Я и впрямь чувствую облегчение. Это грех?
— Да, сын мой. Возможно, ты разочарован, но это так.
— Вы отпустите мне грехи?
— Десять раз прочтешь «Отче наш» и десять — «Аве Мария», — скороговоркой ответил священник. — «Отче наш» за недостаток милосердия — грех серьезный, но не смертный.
— А «Аве Мария»?
— За сквернословие в исповедальне. Грех прелюбодеяния тоже следует искупить — я говорю о совершенном тобой, а не твоей супругой… только сейчас…
— Ясно, сейчас вам пора на ленч.
— Если честно, у меня пропал аппетит, хотя с друзьями встретиться все равно нужно. Просто я слишком… слишком ошеломлен, чтобы сию секунду налагать епитимью за твои… гм, дорожные слабости.
— Тоже ясно.
— Вот и славно, а теперь ответь мне, сын мой!
— Да, отче.
— Не хочу переливать из пустого в порожнее, но ты уверен, что никоим образом не поощрил того человека и не навел его на мысль? Ведь в противном случае грех будет считаться смертным, а не простительным, и мне придется проконсультироваться у своего духовного наставника, дабы надлежащим образом…
— Уверен, отче. А вы не считаете… не считаете, что того бродягу послал Господь?
В глубине души священник тотчас ответил «да», вслух же сказал:
— Это хула, сын мой! Прочтешь «Отче наш» еще десять раз! Не знаю, как долго ты не посещал храм Божий, но за своей речью следить обязан. Ну, расскажешь что-нибудь еще с риском заслужить дополнительные «Аве Мария», или на этом закончим?
— Закончим, отче.
— Тогда мне полагается сказать «Отпускаю тебе грехи твои». Иди с миром и больше не греши. Позаботься о дочери! Мать бывает лишь одна, какие бы поступки она ни совершала.
— Да, отче.
Расплывчатая фигура за сеткой шевельнулась.
— Могу я задать еще один вопрос?
Скрепя сердце Монетт снова опустился на скамью. Ему бы уйти…
— Да, отче.
— Ты упомянул, что полиция рассчитывает поймать Стэнли Дусетта.
— Они заверили, что это только дело времени.
— Тогда вопрос такой: ты хочешь, чтобы полиция его поймала?
Из желания поскорее уйти и исполнить епитимью в самой уединенной исповедальне на свете — своей машине, Монетт ответил:
— Конечно, нет!
По пути домой он добавил к епитимье две дополнительных молитвы «Аве Мария» и две «Отче наш».
Даже не думал, что когда-нибудь об этом расскажу. Раньше жена не велела — говорила, никто не поверит, будут пальцем показывать. Больше всего она, конечно, боялась за себя, хотя и не подавала виду. «А как же Ральф и Труди? — спросил я. — Мы ведь все там были». «Труди прикажет Ральфу держать рот на замке, — ответила Рут. — Да и братца твоего уговаривать долго не надо».
Может, так и было. Ральф тогда заведовал сорок третьим отделом среднего образования в штате Нью-Гемпшир, а любому мелкому бюрократу меньше всего хочется засветиться в последней рубрике новостей наряду с летающими тарелками и койотами, которые считают до десяти. Кроме того, в хорошем рассказе о чуде надо ссылаться на чудотворца, а Аяны к тому времени уже не было.
Все изменилось со смертью Рут — у нее случился инфаркт в самолете до Колорадо, куда она летела помогать по хозяйству после рождения внука. В аэропорту сказали, смерть наступила мгновенно (впрочем, сейчас им не то что человека — багаж страшно доверить). Ральфа хватил удар на чемпионате по гольфу для пенсионеров, а Труди выжила из ума.
Отца нет уже давно; будь он со мной, ему перевалило бы за сто. Один я остался, и поэтому расскажу все как есть. Права была Рут: история невероятная и, как всякое свидетельство о чуде, никому ничего не доказывающая — разве что счастливым безумцам, готовым встречать чудеса на каждом шагу. Зато интересная. И все это случилось на самом деле. Мы сами видели.
Отец умирал от рака поджелудочной железы. Пожалуй, можно многое сказать о людях, судя по тому, как они описывают подобную ситуацию (и то, что я назвал рак «ситуацией», уже говорит кое-что о рассказчике, который всю жизнь преподавал литературу школьникам, чьи самые серьезные недуги сводились к прыщам и растяжениям связок).
Ральф сказал так: «Ему недолго осталось».
Моя невестка Труди выразилась иначе: «Еще чуть-чуть, и он сгниет заживо». Мне сначала показалось, она скажет «сгинет». Я даже удивился — какое красивое сравнение. Конечно, от нее нельзя было такого ожидать, но мне хотелось совершенства.
Рут сказала: «Его дни сочтены».
Я не ответил: «Да будет так», но про себя подумал. Потому что отец страдал. На дворе стоял тысяча девятьсот восемьдесят третий, а двадцать пять лет назад мучения раковых больных воспринимались как должное. Помню, лет десять назад я где-то прочел, что большинство их уходит из жизни молча лишь потому, что не могут кричать из-за слабости. На меня тут же нахлынули воспоминания о палате отца, и до того живые, что я бросился к унитазу с позывами тошноты.
Тем не менее скончался отец спустя четыре года, в восемьдесят шестом, и убил его вовсе не рак, а кусок бифштекса, которым он подавился.
Дон — или Док-Джентри и Бернадетта — так звали моих родителей — ближе к старости переселились в Форд-сити, городок неподалеку от Питсбурга. Когда мать умерла, отец задумался о переезде во Флориду, но решил, что это ему не по средствам и в результате остался в Пенсильвании. Потом у него нашли рак, и он какое-то время лежал в больнице, рассказывая всем подряд, что прозвище Док получил за годы ветеринарной практики. Когда окружающие это усвоили, отца отправили домой умирать, а его семья — Ральф, Труди, я и Рут — приехала в Форд-сити для поддержки.
Я по сей день помню его комнату: на стене картина, изображающая Христа в окружении детей, у кровати — коврик-дорожка, сотканная моей матерью. Коврик был нездорово-зеленого цвета, она делала и получше. Рядом с кроватью стоял штатив для капельниц — кто-то наклеил на него эмблему «Питсбургских пиратов». Изо дня в день я все сильнее боялся туда заходить и все дольше оставался внутри. Помню, когда мы детьми жили в Коннектикуте, отец, бывало, сидел на перилах крыльца: в одной руке банка пива, в другой — сигарета, рукав белоснежной футболки завернут и приоткрывает изгиб бицепса, а чуть повыше локтя — наколотую розу. Отец принадлежал к тому поколению, что спокойно ходит в синих невытертых джинсах и так же запросто называет их портками. Он зачесывал волосы в кок, как у Элвиса. Вид у него при этом был задиристый, как у перебравшего моряка, который, того и гляди, нарвется на драку. Ходил он по-кошачьи пружинисто, несмотря на высокий рост. Еще мне запомнилось, как они с матерью собрали вокруг себя всю танцплощадку в Дерби бешеным свингом под «Ракету 88» Айка Тернера и «Королей ритма». Ральфу тогда, кажется, было шестнадцать, а мне — одиннадцать, и мы смотрели на них, разинув рот. До меня тогда впервые дошло, что они делали так и по ночам, без одежды, напрочь забыв о нас.
И надо же было случиться, что в восемьдесят мой отец, ловкий танцор и задира, был выдворен из больницы и превратился в живые мощи, разве только с эмблемой «Пиратов» на штанах. Его глаза совсем пропали под кустистыми бровями. Он неудержимо потел, несмотря на два вентилятора, и вонял при этом, как старые обои в заброшенном доме. Изо рта у него стойко несло разложением.
Мы с Ральфом были тогда далеко не миллионеры, но все же скинулись деньгами и, присовокупив остатки отцовских сбережений, наняли ему приходящих сиделку и домработницу. Они неплохо справлялись, поддерживали старика в чистоте, но когда моя невестка сказала, что Док вот-вот сгинет (я до сих пор хочу думать, что слышал именно это), турнир запахов был почти закончен. Матерый чемпион Дерьмо выигрывал с большим отрывом у новичка Присыпки, и рефери уже готовился объявить поражение. Наш Док был не в состоянии дойти до туалета (который упорно называл нужником), надевал подгузники и впитывающие штаны, но еще не настолько ослаб умом, чтобы не замечать или не стыдиться этого. Временами у него по щеке скатывалась слеза, а из горла — того самого, которое когда-то распевало «Эй, красотка!» — вырывался непроизвольный стон удивления и отвращения к себе.
Боли стали постоянными. Сперва они гнездились посреди живота, потом разлились вширь, пока отец не стал жаловаться, что болят даже веки и кончики пальцев. Болеутоляющие уже не действовали, а сиделка отказывалась увеличить дозу, поскольку отец мог не выдержать. Я хотел это сделать за нее и сделал бы, если бы жена меня поддержала. Однако на Рут было глупо рассчитывать в подобных делах.
— Она заметит, — сказала жена, намекая на сиделку, — и тебе несдобровать.
— Он же мой отец!
— Ее этим не убедишь. — Рут всегда принадлежала к тем, кто видит стакан наполовину пустым. Дело не в воспитании — она такой родилась. — Если кто-то еще узнает, тебя посадят.
Так и вышло, что я не убил отца. Никто из нас не решился. Вместо этого мы просто тянули время. Читали вслух, не зная, понимает ли он что-нибудь. Меняли подгузники, отмечали прием лекарств по графику на стене. Стояла адская жара, и мы то и дело переставляли вентиляторы, чтобы создать подобие сквозняка. Смотрели бейсбол по маленькому телевизору со сбитой настройкой — трава на поле казалась лиловой, и говорили отцу, что «Пираты» отлично выступают в этом сезоне. Обсуждали друг с другом его как никогда острый профиль. Наблюдали отцовские муки и ждали конца. И вот однажды, когда Док спал и храпел во сне, я оторвал взгляд от «Антологии американской поэзии XX века» и увидел в дверях высокую, дородную негритянку, а с ней черную девочку в темных очках. Ее я запомнил до мелочей — будто все случилось только вчера. Она была лет семи, как мне показалось, но выглядела сущей крохой. Розовое платьице едва доставало до костлявых коленок, а на каждой тощей лодыжке над замызганными тапочками виднелось по пластырю с героями мультиков (помню, там был пират Сэм с рыжими усищами и пистолетами в обеих руках). Темные очки, судя по виду, достались девчушке в довесок на блошином рынке: непомерно большие, они постоянно съезжали на нос, открывая глаза — застывшие, будто сонные, подернутые сизо-белой поволокой. Ее волосы были собраны на лбу во французские косички, на руке болтался пластиковый розовый чемоданчик с треснувшим боком. Она стояла на ногах, но в остальном казалась немногим здоровее моего отца, даже лицо ее было не шоколадным, а грязно-серым.
Женщину рядом с ней я помню плохо — все мое внимание поглотил ребенок. Ей могло быть хоть сорок, хоть шестьдесят. В памяти отложились только короткая стрижка-шар и общая невозмутимость, помимо этого же — ничего, я даже не запомнил цвет ее платья, если она вообще не была в брюках.
— Вы кто? — вырвалось у меня.
Вот так, по-дурацки, словно я не читал перед этим, а видел сны (правда, разница не столь велика).
В следующий миг у них за спиной возникла Труди и задала тот же вопрос. Ее тон был бодрее некуда. Рут, замыкавшая колонну, протянула лениво-назидательным тоном:
— Да скорее всего дверь распахнулась — засов еле держится. Вот они и зашли прямо с улицы.
Ральф, подойдя к Труди, оглянулся.
— Ну, теперь-то дверь закрыта. Должно быть, они заперли ее за собой.
Как будто это был довод в пользу вошедших.
— Сюда нельзя, — сказала Труди негритянке. — Мы заняты. У нас тут больной. Не знаю, что вам нужно, но я бы попросила вас уйти.
— Да и что за привычка — врываться к чужим людям? — добавил Ральф.
Они втроем столпились у дверей комнаты. Рут тронула женщину за плечо, не очень-то церемонясь.
— Если вы не уйдете сейчас же, мы вызовем полицию. Вы этого добиваетесь?
Негритянка не вняла предупреждению. Она подтолкнула девочку вперед и сказала:
— Четыре шага, прямо вперед. Там вроде шеста, смотри не споткнись. Считай вслух.
Девчушка стала считать шаги.
— Раз… два… три… четыре.
Она перешагнула подставку штатива для капельниц, даже не глядя под ноги — и вообще ни на что не глядя. Сквозь огромные, с барахолки, очки не очень-то посмотришь, да еще такими мутно-белыми глазами.
Девочка подошла так близко, что подол ее платьица скользнул по моей руке — легко, будто мысль. На меня пахнуло грязью, потом и… нездоровьем, как от отца. Я заметил у нее на руках темные пятна — не от расчесов, а от язв.
— Держи ее! — крикнул брат, но я не стал вмешиваться.
Все произошло в один миг. Девочка склонилась над постелью отца и поцеловала его ввалившуюся щеку. Не просто тронула губами, а приложилась и влажно чмокнула.
Ее пластиковый чемоданчик соскользнул с руки к отцовской голове, и он тут же открыл глаза. Позже Труди и Рут заявили, будто отца треснуло в висок — как тут не очнуться? Ральф усомнился, а я вовсе не поверил, потому что не услышал ни звука, ни шороха. В том чемоданчике ничего не было, кроме, может, салфетки.
— Ты кто, детка? — сипло спросил отец.
— Аяна, — ответила девочка.
— А я — Док.
Он взглянул на нее из недр своих темных пещер, но за те две недели, что мы пробыли в Форд-сити, я не видел у него в глазах большей ясности. Отец достиг той отметки, когда даже хоум-ран на последней минуте игры не стер бы их стеклянного блеска.
Труди протолкалась мимо негритянки и начала теснить меня, чтобы оттащить ребенка, который неожиданно вторгся в поле зрения умирающего. Я схватил ее за руку и сказал:
— Погоди.
— Чего ждать? Они — чужие люди!
— Я болею, мне пора, — сказала Аяна. Она снова поцеловала Дока и отступила на шаг, но в этот раз споткнулась об ножку штатива, чуть не свалив его и не свалившись сама. Труди поймала штатив, а я — девочку. В ней и веса-то никакого не было — лишь мудреная арматура костей, обтянутых кожей. Ее очки свалились мне на колени, и на краткий миг она подняла на меня незрячие глаза.
— А ты будь здоров, — сказала Аяна и приложилась ладонью к моим губам. Меня обожгло, точно углем, но я не отстранился. — Будь здоров.
— Аяна, идем, — окликнула женщина. — Пора уходить. Два шага. Сосчитай для меня.
— Раз… два.
Аяна надела очки и подперла их пальцем к переносице, откуда они вскоре грозили съехать. Женщина взяла ее за руку.
— У вас нынче благословенный день, — объявила она и посмотрела на меня. — Извините, что с вами так вышло. Просто для этого ребенка все мечты закончились.
Они вышли в гостиную, направляясь к дверям — женщина и девочка рука в руке. Ральф поплелся за ними, словно пастуший пес — не иначе убедиться, что все вещи целы. Рут и Труди нависали над отцом, который так и лежал с открытыми глазами.
— Чей это ребенок? — спросил он:
— Не знаю, па, — ответила Труди. — Забудь о нем.
— Скажи ей, пусть вернется, — произнес отец. — Пусть поцелует еще раз.
Рут посмотрела на меня, поджав губы (это выражение лица у нее шлифовалось годами), и сказала:
— Она ему капельницу чуть не вырвала — вон сколько крови! — а ты сидишь как ни в чем не бывало!
— Я поправлю, — вырвалось у меня.
Голос был точно чужой. Я словно стоял в стороне, онемев от пережитого, и ощущал жар детской ладони на губах.
— Можешь не утруждаться. Я уже поправила.
Вернулся Ральф.
— Они ушли, — сказал он. — Дальше по улице, к автобусной остановке. Ты это всерьез — насчет полиции? — спросил он мою жену.
— Нет. Нас бы весь день заставили писать протоколы. — Она замолчала на миг. — Может даже, давать показания.
— Какие показания?
— Откуда я знаю? Принесет мне кто-нибудь пластырь закрепить чертову капельницу? На кухне у раковины был, по-моему.
— Пусть еще раз поцелует, — не унимался отец.
— Сейчас поищу, — сказал я, но направился сначала к входной двери, которую Ральф старательно запер, и выглянул на улицу.
Зеленый козырек остановки был всего в квартале от нас, но ни под ним, ни у опор я никого не увидел. И тротуар был пуст. Аяна со спутницей — матерью или опекуншей — исчезли. Все, что осталось — чувство прикосновения на губах, все еще теплое, но уже тающее.
Дальше начинается самая фантастическая часть. Я не стану опускать ее, иначе это будет совсем другая история. Постараюсь передать точно, но не слишком увлекаясь. Рассказы о чудесах хотя и трогают, но редко удивляют, поскольку все они, по сути, одинаковы.
Мы жили в одной придорожной гостинице рядом с главной трассой Форд-сити под названием «Рамада». Ральф то и дело называл ее «Помадой» назло моей жене.
— Будешь так повторять, — предупредила она, — однажды перепутаешь на людях и осрамишься.
Стены в гостиничных номерах были такие тонкие, что мы слышали, как Ральф и Труди спорят у себя в номере о том, насколько их хватит.
— Он мой отец, — говорил Ральф.
— Скажи об этом владельцу электростанции, когда придут счета. Или начальству, когда закончится твой больничный.
Стоял жаркий августовский вечер, на часах недавно пробило семь. Вскоре Ральф должен был отправляться на смену приходящей сиделке, которая дежурила до восьми. Я нашел по телевизору спортивный канал и прибавил громкость, чтобы заглушить этот унылый разговор с предсказуемым концом. Рут складывала одежду, бубня, что подаст на развод или пристрелит меня под видом грабителя, если я еще раз куплю дешевое белье на распродаже. В этот миг позвонила сиделка — сестра Хлоя, как она себя называла (мне в этом сочетании всегда слышалось: «А теперь еще ложечку за сестру Хлою»), и заговорила, не расшаркиваясь:
— По-моему, вам стоит прийти. Не только Ральфу, а всем сразу.
— Что, уже? — спросил я.
Рут оставила сборы и подошла ко мне, положила руку на плечо. Мы ждали этих слов и, стыдно признаться, надеялись услышать, но когда они прозвучали, я даже не ощутил горя — настолько нелепой казалась мысль о смерти отца. Отца, который научил меня играть в бадминтон, когда я был едва старше той маленькой слепой посетительницы. Который застукал меня с сигаретой в беседке под виноградом и растолковал мне — не грозно, а по-доброму, что курить глупо и что я буду молодцом, если не позволю привычке себя одолеть. Мог ли я представить, что его не станет к завтрашнему визиту почтальона? Бред, да и только.
— Нет-нет, — ответила сестра Хлоя. — Кажется, ему лучше. — Она запнулась. — Я в жизни не видала ничего подобного.
Ему впрямь было лучше. Когда мы туда добрались через четверть часа, отец сидел на диване в гостиной и смотрел игры «Пиратов» по большому телевизору — не такому, как сейчас, но хотя бы цветному. При этом он тянул через соломинку протеиновый коктейль. На щеках появился еле заметный румянец. Они даже выглядели полнее — наверное, потому что он еще и побрился. Дело шло к поправке — вот о чем я подумал, когда увидел отца, и со временем это впечатление только крепло. Да, мы заметили еще кое-что (даже Рут, Фома Неверующий в юбке, это подтвердила): смрад, витавший вокруг с тех пор, как доктора отправили нашего Дока умирать, испарился.
Отец поприветствовал каждого по имени и сообщил, что Вилли Старджелл только что исполнил хоум-ран к чести «Пиратов». Мы с Ральфом переглянулись, как бы уверяясь, что это нам не мерещится. Труди села рядом с отцом на диван — скорее плюхнулась. Рут отправилась на кухню и взяла себе пива. Одно это уже было чудом.
— Я бы тоже не отказался, дорогуша, — произнес отец, а через миг (решив, видимо, что я разинул рот в знак неодобрения), добавил: — Мне стало получше. Живот почти не болит.
— По-моему, не стоит, — возразила сестра Хлоя.
Она сидела в мягком кресле у противоположной стены и даже не думала собираться, чем, как по ритуалу, занималась двадцать минут перед уходом. Ее апломб воспитательницы словно подтаял.
— Когда это началось? — спросил я, не зная толком, о чем именно говорю, поскольку перемены к лучшему произошли во всем. Хотя будь у меня что-то особенное на уме, я назвал бы запах.
— Началось, когда мы уходили в обед, — сказала Труди. — Просто сразу не верилось.
— Большевики, — произнесла Рут. Для нее это выражение на грани пристойности.
Труди пропустила его мимо ушей.
— Это из-за девочки.
— Большевики! — вскричала Рут.
— Какой девочки? — спросил отец. Это прозвучало как раз между иннингами — по телевизору какой-то лысый тип с безумным взглядом и торчащими зубами вещал о распродаже ковров. «Почти даром, — говорил он. — И Боже сохрани платить вперед». Не успели мы ответить Рут, как Док попросил сестру Хлою разрешить ему полбанки пива. Она отказала. Однако сестре Хлое недолго оставалось там властвовать, и в последующие годы (до того, как недожеванный кусок мяса застрял у него в горле) отец опустошил множество банок. И, надеюсь, с превеликим удовольствием. Пиво — само по себе чудо.
Именно в ту ночь, когда я лежал без сна на жесткой кровати «Помады» под грохот кондиционера, Рут велела мне держать рот на замке и никому не рассказывать об Аяне, которую отчего-то называла «волшебным негритенком». Она никогда раньше не говорила так едко-иронично, это было совсем не в ее духе.
— К тому же, — добавила Рут, — чудо продлится недолго. Иногда лампочка вспыхивает перед тем, как погаснуть. И с людьми случается.
Может, оно и так, да только чудо Дока Джентри прижилось. К концу недели он уже гулял на заднем дворе, опираясь на нас с Ральфом по очереди. А потом мы все разъехались по домам. Первым же вечером по возвращении я услышал звонок от сестры Хлои.
— Не поедем, даже если он при смерти, — полуистерично выпалила Рут. — Так и скажи ей.
Но сестра Хлоя только хотела нам сообщить, что заметила, как Док выходит из ветбольницы Форд-сити, где консультировался с молодым главврачом по поводу конского колера. «Он шел с тростью, — сказала сиделка, — но не опирался на нее». Еще она добавила, что никогда не видела человека «его лет» в таком здравии. «Нос по ветру, хвост пистолетом, — отозвалась о нем сестра Хлоя. — До сих пор глазам не верится».
Месяц спустя отец уже мог обойти целый квартал (без трости), а той зимой каждый день ходил плавать в местный бассейн. И выглядел он при этом как шестидесятипятилетний — спросите кого угодно.
В ходе его выздоровления я переговорил со всеми, кто его лечил. Очень уж это напоминало средневековые мистерии в европейских захолустьях. Я сказал себе, что если изменю имя и фамилию пациента (или просто назову его «мистер Д.»), может выйти неплохая статья для какого-нибудь журнала. Так оно и могло быть, вот только я ее так и не написал.
Первым забил тревогу Стэн Слоун, отцовский врач, который в свое время отправил его в Питсбургский институт онкологии. Слоун обвинил докторов Ретифа и Замачовски в неправильной постановке диагноза. Те, в свою очередь, свалили все на рентгенологов — дескать, снимок был нечеткий. Ретиф заявил, что глава отдела рентгенологии ничего не смыслит в анатомии и не отличит печень от поджелудочной. Он, правда, просил его не цитировать, но после четверти века, я думаю, статус секретности себя изжил.
Доктор Замачовски свел дело к обычному пороку развития органа.
— Я всегда сомневался в первичном диагнозе, — признал он.
С доктором Ретифом мы беседовали по телефону, с Замачовски — с глазу на глаз. Из-под белого халата у него выглядывала красная футболка с надписью «Лучше бы я играл в гольф».
— По-моему, это болезнь Гиппеля-Линдау.
— А разве это не смертельно? — спросил я.
Замачовски одарил меня загадочной улыбкой, которую доктора приберегают для дремучих водопроводчиков, домохозяек и учителей литературы, а затем сказал, что опаздывает на встречу.
Когда я обратился к завотделением рентгенологии, тот развел руками.
— Мы здесь отвечаем только за снимки, а не за расшифровку. Лет через десять появится оборудование, с которым подобные ошибки будут исключены, а пока — чем вы недовольны? Ваш отец здоров, так порадуйтесь!
Что я и делал, не жалея сил. Во время упомянутого допроса врачей, который я, само собой, называл исследованием, всплыла интересная вещь: оказывается, на научном языке чудо зовется ошибкой в диагнозе.
В тысяча девятьсот восемьдесят третьем я взял академический отпуск — подписал контракт со школьным издательством на книгу «Объясняя необъяснимое: как писать творчески». К сожалению, она осталась только в моих замыслах, подобно статье о медицинских чудесах. В июле, пока мы с женой строили планы на отпуск с походом, я вдруг начал мочиться розовым. Боль пришла позже — с небольшого нытья где-то глубоко, под левой ягодицей. Потом она стала сильнее и переместилась в пах. К тому времени когда из меня впрямь потекла кровь, а случилось это дня через четыре после первого приступа (в течение которых я, как и многие, играл в игру под названием «авось само пройдет»), мои тихие муки переросли в невыносимую пытку.
— Нет, это не рак, — сказала Рут, что с ее подачи означало прямо противоположное.
Взгляд пугал еще больше. Миссис Трезвомыслие на смертном одре не созналась бы, но я уверен: ей пришло в голову, что отцовская болезнь прилипла ко мне.
Тем не менее это был не рак, а камни в почках. Моим чудом стала ударно-волновая терапия, которая, в сочетании с мочегонным, их вывела. Я признался врачу, что никогда в жизни не чувствовал такой боли.
— Смею думать, впредь и не почувствуете, даже если у вас случится тромбоз. Женщины, у которых выходили камни, сравнивают это с родами. Трудными родами.
Боль отступила не сразу, но я уже мог читать журналы в приемной, что, по моим меркам, было большим прогрессом. Однажды кто-то сел со мной рядом и сказал:
— Идем. Пора.
Я поднял глаза, но негритянку, которая приходила к отцу, не увидел. Вместо нее сидел незнакомец в непримечательном коричневом костюме. Впрочем, я понял, зачем он пришел. Мне даже не понадобилось спрашивать. Еще я понял, что в случае моего отказа мне не помогут все врачи мира.
Мы вышли из больницы. Регистраторши за стойкой не было, так что мне не пришлось выдумывать причину отступления. Да и вряд ли я нашел бы нужные слова. Сказать, что резь в паху вдруг улетучилась? Бред и неправда.
На вид человеку в костюме было тридцать пять лет, ни больше ни меньше. Похож он был на бывшего десантника или морского пехотинца, который не расстался с привычкой стричься «под ежик». Шли мы молча: обогнули медцентр, где мой врач принимал больных, затем направились кварталом ниже, к больнице «Целительные рощи». Я двигался, полусогнувшись от боли — она хоть не грызла, но то и дело покусывала.
Мы подошли к дверям и отправились вдоль по коридору с героями Диснея на стенах и звуками песни «Мир тесен», плывущими из колонок. Бывший морпех шел бодро, даже не глядя под ноги — как у себя дома. В отличие от меня. Я никогда и нигде не чувствовал себя таким чужим, таким далеким от привычной мне жизни. Взлети я вдруг под потолок, словно шарик с надписью «Поправляйся поскорей!», которые дети приносят в больницы, и то не очень удивился бы.
У центральной вахты морпех упредительно стиснул мне руку. Мы выждали, пока медсестра и медбрат не разойдутся, потом перешли в соседний зал. Там сидела лысая девочка в инвалидном кресле. Она проводила нас блестящими, тоскливыми глазами и вытянула руку.
— Нет, — сказал мой спутник и без лишних слов повел меня вперед. Я успел еще раз поймать ее взгляд — лихорадочный взгляд умирающей.
Мы пришли в палату, где мальчик лет трех возился с кубиками. Его кровать окружал полиэтиленовый колпак. Мальчик пытливо уставился на нас. Он казался куда здоровее, чем девочка в кресле — рыжие кудри, живые глаза, — только кожа была свинцово-серого цвета, а когда мой провожатый подтолкнул меня вперед и снова замер в позе почетного караула, я понял, что этот ребенок очень болен. Я расстегнул молнию колпака, игнорируя табличку «Стерильно!», и почувствовал, что жить ему осталось считанные дни.
У самой кроватки стоял тот же нездоровый запах, что и в комнате отца, может, чуть полегче. Ребенок без малейшего стеснения потянулся ко мне. Я поцеловал его в краешек губ, и он тут же прильнул ко мне в ответ. Видимо, к нему очень давно не подходили — по крайней мере без иголки.
Нас никто не окликнул, не пригрозил вызвать полицию, как Рут в тот памятный день. Я застегнул полог, а когда обернулся в дверях, мальчик сидел как ни в чем не бывало, с кубиком в руках. Увидев, что я ухожу, он уронил кубик и помахал мне по-детски, закрыв и открыв ладошку. Я ответил тем же. Он уже выглядел лучше.
Морпех снова стиснул мне руку у вахты, но в этот раз нас заметил медбрат с неодобрительной улыбкой на лице (мой непосредственный начальник культивировал такие как плоды особого мастерства). Он спросил, что мы делаем у него в отделении.
— Извини, друг, этажом ошиблись, — ответил мой спутник. Чуть позже, на лестнице снаружи он спросил: — Дорогу назад найдешь или?..
— Без проблем, — ответил я, — только мне придется по новой записываться к врачу.
— Скорее всего.
— Мы еще встретимся?
— Да, — ответил он и зашагал, не оборачиваясь, к больничной парковке.
Снова встретились мы в 1987-м. Рут, помню, уехала за покупками, а я стриг газон, уговаривая себя, что боль в затылке вовсе не предвещает мигрени. Они начались у меня с тех пор, как мы побывали у мальчика в «Целительных рощах». Правда, о нем я даже не думал, лежа в зашторенной комнате с мокрой тряпкой на лбу. Я думал о девочке в инвалидной коляске.
В другой раз мы проведали женщину в больнице святого Иуды. Когда я поцеловал ее, она взяла мою руку и положила на левую грудь — вторую врачи уже отняли. «Я вас люблю, мистер», — разобрал я сквозь слезы, и… не нашелся, что сказать в ответ. Мой провожатый стоял в дверях: ноги на ширине плеч, руки за спиной. Парадная стойка.
В следующий раз он объявился нескоро: стоял декабрь 1997-го. С тех пор я его не видел. Тогда меня мучил артрит — впрочем, как и сейчас. Его армейский «ежик» поседел, от углов рта протянулись две резких черты, как у куклы чревовещателя. Он доставил меня к эстакаде трассы 1-95 на севере города, где «форд-эскорт» столкнулся с панелевозом. «Эскорт» смяло изрядно. Дежурные «скорой» пристегивали к носилкам его владельца, мужчину средних лет. Полиция допрашивала водителя грузовика — он как будто не пострадал, хотя и выглядел ошарашенным.
Врачи уже захлопнули двери за носилками, когда морпех сказал:
— Давай! Шевели ногами!
И я по-стариковски затрусил к тылу «скорой помощи», а он побежал вперед, окликая врачей:
— Эй! Эй! Это не браслет[153] упал?
Те обернулись посмотреть, один из дежурных и полицейский, который до этого беседовал с водителем грузовика, пошли туда, куда указал мой спутник. Я открыл задние двери «скорой» и полез внутрь, к голове пострадавшего, хватаясь за отцовские карманные часы, подарок на свадьбу. Я с ними не расставался, носил на золотой цепочке, пристегнутой к ремню. Однако возиться было некогда — пришлось ее порвать.
Человек на носилках воззрился на меня из темноты. Сломанная шея выпячивалась сзади лоснящимся бугром, похожим на дверную ручку.
— Черт, я не чувствую ног, — произнес он.
Я поцеловал его в уголок губ (это место, наверное, было моим особенным) и попятился назад, как вдруг меня схватил кто-то из медиков.
— Вы что тут вытворяете? — вскинулся он.
Я показал на свои часы, которые положил рядом с койкой.
— Вот, валялись в траве. Подумал, он будет искать, — ответил я, зная, что пока водитель «эскорта» придет в себя, увидит незнакомые часы с чужим именем под крышкой и успеет от них отказаться, мы будем уже далеко. — А вы нашли его браслет?
— Это была какая-то железка, — раздраженно скривился врач. — Давайте идите отсюда. — Потом добавил не так ворчливо: — Спасибо за часы. Могли бы себе оставить.
Еще бы. Я их любил. Нет, не так: у меня ничего больше не осталось.
— Ты в крови испачкался, — заметил морпех по дороге домой. Мы сидели в его машине, непримечательном седане «шевроле». На заднем сиденье лежал собачий поводок, под зеркалом болталась медаль святого Христофора на цепочке. — Отмойся, как приедешь.
Я ответил, что так и сделаю.
— Больше ты меня не увидишь, — сказал он.
Я подумал о негритянке и ее словах. Вспомнил о них после стольких лет.
— Значит, конец моим мечтам?
Морпех озадаченно замер, пожал плечами.
— Конец службе, — сказал он. — Про мечты мне ничего не известно.
Я задал ему еще три вопроса до того, как он высадил меня и исчез из моей жизни. Ответа я не ждал, но все же получил.
— Эти люди — они потом также лечат других? Поцелуют, и все пройдет?
— Одни — да, — ответил морпех. — Так уж сложилось. Другие — не могут. — Он снова пожал плечами. — Или не хотят. Это узкий круг.
— А вы знаете девочку по имени Аяна? Хотя теперь она, наверное, совсем большая.
— Аяна умерла.
У меня сердце упало, хотя и недалеко. Наверное, я это подозревал в глубине души. И снова задумался о девочке в инвалидной коляске.
— Странно, ведь Аяна поцеловала отца, а меня только тронула. Так почему это передалось мне?
— Потому что передалось, — ответил он и свернул к моему гаражу. — Вот и приехали.
Тут меня осенило.
— Приезжайте к нам на Рождество, — сказал я. Бог весть почему меня обрадовала эта идея. — Отпразднуем вместе. Мы всегда много готовим. Скажу Рут, что вы — мой кузен из Нью-Мексико. Я никогда ей не говорил, что у меня в роду военные. С нее было достаточно истории с отцом. Даже более чем.
Бывший морпех улыбнулся. Может, такое и раньше случалось, но в моей памяти отложилась только эта улыбка.
— Извини, друг, но, наверное, я — пас. Хотя за приглашение спасибо. Просто я не праздную Рождество — атеист.
Вот, пожалуй, и все… кроме встречи с Труди. Я как-то писал, что она выжила из ума, помните? Болезнь Альцгеймера, вот что ее доконало. Ральф хорошо вложил деньги, так что она ни в чем не нуждалась, а дети пристроили Труди в хорошее место, когда ей нельзя стало жить одной. Мы то и дело к ней наведывались, пока у Рут не случился инфаркт перед Денверским аэропортом. Потом я поехал к ней сам — одиноко стало, захотелось вспомнить старые деньки. А увидел Труди — и только больше расстроился. Все равно что приехать в родной город и увидеть, что дом твоего детства отдан на слом. Она смотрела мимо меня в окно и жевала губами, пуская слюну. Я поцеловал ее перед уходом, но, конечно же, ничего не случилось.
Чудес не бывает без чудотворцев, а мой путь в этом качестве пройден. Только поздно ночью, когда мне не спится, я спускаюсь в гостиную и смотрю по телевизору все, что пожелаю, даже эротику. У меня, видите ли, спутниковая тарелка с бесплатным «Мировым кино». Я даже мог бы подключиться к каналу бейсбольной лиги, если бы захотел. Однако пенсии на все не хватает, так что приходится следить за расходами. В конце концов, о результатах матчей можно прочесть в Интернете. С меня довольно и киночудес.
У моей мамы было присловье на любой случай. («И Стивен помнит их все». — Я прямо слышу, как моя жена Табита произносит эти слова и непременно закатывает глаза.)
Мама любила говорить: «Молоко впитывает запахи всего, с чем стоит рядом». Не знаю насчет молока, но это чистая правда, когда речь идет о стилистическом становлении начинающего писателя. В молодости я писал, как Лавкрафт, когда читал Лавкрафта, и как Росс Макдональд, когда читал о приключениях частного детектива Лу Арчера.
Постепенно стилистическое подражание сходит на нет. Мало-помалу у писателя вырабатывается собственный стиль, уникальный, как отпечатки пальцев. Отголоски авторов, которых он читал в годы писательского становления, все равно остаются, но ритм его собственных мыслей — выражение мозговых импульсов, как мне кажется, — постепенно начинает доминировать. В конечном итоге никто не звучит, как Элмор Леонард, кроме самого Леонарда, и никто не звучит, как Марк Твен, кроме самого Твена. Однако время от времени стилистическое подражание возвращается. Так всегда происходит, когда писатель открывает для себя новый и по-настоящему замечательный способ выражения мыслей, который показывает ему, как по-новому видеть и говорить. «Жребий Салема» был написан под воздействием поэзии Джеймса Дикки, и если «Роза Марена» местами напоминает Кормака Маккарти, то лишь потому, что во время работы над этой книгой я читал произведения Маккарти — все, которые смог достать.
В 2009 году редактор «Книжного обозрения «Нью-Йорк таймс»» предложил мне написать двойной обзор: книги Кэрол Скленика «Раймонд Карвер: жизнь писателя» и сборника рассказов самого Карвера, выпущенного «Американской библиотекой». Я согласился, в основном потому, что это дало мне возможность исследовать новую территорию. Будучи всеядным читателем, почему-то я упустил Карвера. Большое «слепое пятно» для писателя — более или менее современника Карвера, скажете вы и будете правы. В свое оправдание могу ответить только: quot libros, quam breve tempus — так много книг, так мало времени (и да, у меня есть такая футболка).
В любом случае меня поразили четкость стиля Карвера и великолепное напряжение его прозы. Все на поверхности, но эта поверхность настолько чиста и прозрачна, что читатель видит под ней живую вселенную. Мне понравились рассказы Карвера, мне понравились американские неудачники, о которых он писал с таким знанием дела и с такой нежностью. Да, он был алкоголиком, но это был человек с большим сердцем и уверенным чувством стиля.
Я написал «Гармонию премиум» вскоре после того, как прочел больше двух дюжин рассказов Карвера, так что неудивительно, что здесь ощущается привкус его историй. Если бы я написал этот рассказ в двадцать лет, наверняка получилась бы невнятная копия какого-нибудь писателя получше. Но я написал его в шестьдесят два, и мой собственный стиль проступил на поверхность — не знаю, к добру или к худу. Как и у многих великих американских писателей (таких как Филип Рот и Джонатан Франзен), у Карвера, похоже, отсутствует чувство юмора. Я же вижу юмор почти во всем. Здесь этот юмор черный, но, по-моему, лучше юмора и не придумаешь. Потому что — уясните себе, — когда речь заходит о смерти, остается только смеяться.
Они были женаты уже десять лет, и долгое время все шло хорошо — замечательно, — но теперь они ссорились. Теперь они ссорились часто. По сути, это всегда был один и тот же спор. Замкнутый круг. Когда они ссорятся, думает Рэй, это напоминает собачьи бега. Когда они ссорятся, они похожи на двух гончих псов, мчащихся за механическим зайцем. Раз за разом проносишься мимо одних и тех же декораций, но не видишь пейзажа. Видишь лишь зайца.
Ему кажется, все могло быть иначе, если бы у них были дети. Но жена не может иметь детей. Они наконец сдали анализы, и так сказали врачи. Проблема в ней. У нее что-то не так. Через год после этого он купил ей щенка, джек-рассел-терьера, которого она назвала Бизниз. Если кто спрашивал, Мэри всегда произносила его имя по буквам. Ей хотелось, чтобы все поняли шутку. Она любит эту собаку, но они все равно ссорятся.
Они едут в «Уол-март» за семенами газонной травы. Они решили продать дом — он стал им не по карману, — но Мэри говорит, что они никуда не продвинутся, если не сделают что-то с водопроводом и не благоустроят лужайку. Она говорит, эти лысые пятна придают ей затрапезно-ирландский вид. Лето выдалось жарким, и дождей не было очень долго. Рэй говорит, что ее семена не взойдут без дождя, будь они даже самые распрекрасные. Он говорит, что надо подождать.
— Пройдет еще один год, и ничего не изменится, — возражает она. — Мы не можем ждать еще год, Рэй. Мы станем банкротами.
Когда она говорит, Биз смотрит на нее с заднего сиденья. Иногда он смотрит и на Рэя, когда тот говорит, но не всегда. Обычно он смотрит на Мэри.
— Ты о чем? — спрашивает Рэй. — Если пойдет дождь, тебе не придется тревожиться о банкротстве?
— Мы с тобой в одной упряжке, если ты вдруг забыл, — отвечает она.
Теперь они проезжают через Касл-Рок. Он почти вымер. То, что Рэй называет «экономикой», давно исчезло из этой части Мэна. «Уол-март» располагается на другом конце города, рядом со зданием средней школы, где Рэй работает уборщиком. У «Уол-марта» есть собственный светофор. Люди по этому поводу шутят.
— Пенни сэкономил, а фунт потерял, — говорит он. — Слышала такую пословицу?
— Миллион раз, от тебя.
Он кряхтит. В зеркале видит, как пес наблюдает за Мэри. Иногда Рэя бесит, когда Биз так делает. Ему вдруг приходит в голову, что они оба не знают, о чем говорят. Это удручающая мысль.
— И остановись на минуточку у «Квик пика», — говорит она. — Хочу купить мячик на день рождения Талли.
Талли — дочь ее брата. Стало быть, Рэю она приходится племянницей, хотя он в этом не уверен, поскольку у них нет кровного родства.
— В «Уол-марте» тоже есть мячи, — говорит Рэй. — И там все дешевле.
— В «Квик пике» есть фиолетовые. Это ее любимый цвет. А в «Уол-марте» может и не быть фиолетовых.
— Если нет, мы заедем в «Квик пик» на обратном пути.
Он чувствует, как тяжкий груз давит ему на голову. Все равно будет, как хочет она. Она всегда добивается своего. Иногда ему кажется, что семейная жизнь — это футбольный матч, а он сам — куортербек в слабейшей команде. Он должен выбрать подходящий момент. Сделать короткий пас.
— На обратном пути он будет на другой стороне, — говорит она, словно их затянуло в поток движения на бойкой улице в большом городе, словно они не ползут через почти опустевший городок, где закрывается большинство магазинов. — Я забегу на минуточку, куплю мячик и пулей назад.
При твоих двухстах фунтах, думает Рэй, о полетах пулей речь уже не идет.
— Они стоят всего девяносто девять центов, — говорит она. — Не будь таким скрягой.
А ты прекрати швырять деньги на ветер, думает он, но вслух отвечает:
— Раз уж ты все равно зайдешь, возьми мне пачку сигарет. У меня кончились.
— Если ты бросишь курить, мы сэкономим сорок долларов в неделю.
Он и так экономит. Он переводит деньги приятелю из Южной Каролины, чтобы тот слал ему сразу по дюжине блоков. В Южной Каролине блок дешевле на двадцать долларов. Это немалые деньги даже сейчас. Так что он экономит. Он говорил ей об этом сто раз, и еще не раз скажет, но какой в этом толк. У нее в одно ухо влетает, из другого вылетает. В голове ничего не задерживается, поскольку там пусто.
— Я выкуривал по две пачки в день, — говорит он. — А теперь — меньше половины. — На самом деле он курит больше. Она это знает, и Рэй знает, что она знает. Так всегда и бывает, когда столько лет проживешь вместе. Груз, давящий на голову, стал еще тяжелее. К тому же Рэй видит, что Биз по-прежнему смотрит на Мэри. Он кормит чертова пса, он зарабатывает на корм, но Биз все равно смотрит на Мэри. А еще говорят, что джек-рассел-терьеры смышленые.
Он сворачивает на стоянку у «Квик пика».
— Если ты так хочешь курить, покупай сигареты у индейцев, — предлагает она.
— В резервации уже десять лет не продают беспошлинные сигареты, — отвечает он. — Я тебе сто раз говорил. Ты просто не слушаешь. — Он проезжает мимо бензоколонок и останавливается неподалеку от входа в магазин. Тени нет. Солнце стоит прямо над головой. Кондиционер в машине работает еле-еле. Они оба обливаются потом. Биз на заднем сиденье часто дышит, вывалив язык. Кажется, будто он улыбается.
— Значит, пора бросить курить, — констатирует Мэри.
— А тебе пора бросить жрать печенье с кремом, — заявляет Рэй. Он не хотел этого говорить — он знает, как она обижается на замечания насчет ее веса, — но слова сами сорвались с языка. Он не смог удержаться. Вот так вот.
— Я уже год его не ем.
— Мэри, коробка стоит в буфете, на верхней полке. Коробка на двадцать четыре штуки. За банкой с мукой.
— Ты шпионил за мной? — Ее щеки краснеют, и он видит ее такой, какой она была раньше: красивой. Ну ладно, хорошенькой. Все говорили, что она хорошенькая, даже его мать, которой Мэри совершенно не нравилась.
— Я искал открывашку, — объясняет он. — Купил лимонад. В стеклянной бутылке с металлической крышкой.
— И ты искал ее на верхней полке проклятого буфета?!
— Иди покупай свой мяч, — говорит он. — И возьми мне сигарет. Будь человеком.
— А никак нельзя потерпеть до дома?
— Можешь взять подешевле, — говорит он. — Они похуже, но подешевле. Называются «Гармония премиум». — На вкус напоминают засохший коровий навоз, но ничего. Ладно. Лишь бы Мэри заткнулась. Сейчас слишком жарко для споров.
— И где ты будешь курить? В машине, как я понимаю, и мне придется всем этим дышать.
— Я открою окно. Я всегда открываю.
— А я куплю мяч и вернусь. Если ты все еще будешь уверен, что тебе необходимо потратить четыре с половиной доллара, чтобы отравить себе легкие, тогда сам и пойдешь. А я посижу с ребенком.
Рэя бесит, когда она называет Биза ребенком. Он — собака, и даже если он такой умный, каким его представляет Мэри, похваляясь перед знакомыми, он все равно срет на улице и лижет то место, где у него были яйца.
— Купи себе пару печеньиц с кремом, — говорит он. — Или, может быть, там будет специальная цена на бисквиты.
— Ты злой, — отвечает она. Выходит из машины и хлопает дверью.
Он припарковался почти впритык к зданию магазина, и Мэри приходится двигаться боком, пробираясь между стеной и машиной. Рэй знает, что она знает, что он за ней наблюдает и видит, какая она стала толстая. Он знает, что она думает, будто он нарочно припарковался так близко к зданию, чтобы ей пришлось идти боком, и, может, так и есть.
Ему очень хочется курить.
— Ну вот, Биз, старина, остались мы с тобой вдвоем.
Биз ложится на заднем сиденье и закрывает глаза. Пусть он встает на задние лапы и скребет ими пару секунд, когда Мэри включает музыку и велит ему танцевать, а если она говорит ему (ласковым голосом), что он плохой мальчик, бредет в угол и садится там мордой к стене, но он все равно гадит на улице.
Время идет, Мэри не возвращается. Рэй роется в бардачке, ищет хоть какие-нибудь сигареты, которые мог там забыть, но сигарет нет. Зато он находит «Снежок», маленькое шоколадное пирожное с кремовой начинкой, в целлофановой упаковке. Рэй тычет пальцем в «Снежок». Жесткий, как окоченелый труп. Ему уже тысяча лет. Может быть, больше. Может, он приплыл на Ноевом ковчеге.
— У каждого своя отрава, — говорит он. Разрывает обертку и бросает «Снежок» на заднее сиденье. — Хочешь, Биз? Давай оторвись.
Биз расправляется со «Снежком» в два укуса. Потом принимается слизывать с сиденья кокосовую стружку. Мэри наверняка разоралась бы, но Мэри здесь нет.
Рэй смотрит на индикатор уровня топлива и видит, что бак уже наполовину пуст. Можно, конечно, выключить двигатель и открыть окна, но тогда он точно сварится заживо. Сидя на солнце в ожидании жены, которая отправилась покупать фиолетовый мяч за девяносто девять центов, хотя ей известно, что в «Уол-марте» есть точно такие же по семьдесят девять. Но там они могут быть красными или желтыми. Талли такое не надо. Только фиолетовый для принцессы.
Он сидит и сидит, а Мэри все не идет.
— Господи Боже! — произносит он.
Его лицо обдувает прохладный воздух. Он снова думает выключить двигатель, чтобы сэкономить немного бензина, а потом говорит себе: какого черта?! И сигарет она ему не принесет. Даже самых дешевых. Это он знает наверняка. Зря он сказал про печенье в буфете.
В зеркале заднего вида он замечает молодую женщину. Та направляется к его машине. Она еще толще, чем Мэри; огромные сиськи колышутся под синим комбинезоном. Биз тоже видит ее и заливается лаем.
Рэй открывает окно.
— Ваша жена — блондинка? — спрашивает женщина, отдуваясь. — Блондинка в кроссовках? — Ее лицо блестит от пота.
— Да. Она пошла покупать мяч для племянницы.
— Ей стало плохо. Она упала. Лежит без сознания. Мистер Гош говорит, это может быть сердечный приступ. Он уже позвонил в Службу спасения. Вам лучше пойти туда.
Рэй закрывает машину и идет в магазин следом за женщиной в синем комбинезоне. После духоты в машине там прямо-таки холодно. Мэри лежит на полу, раскинув ноги. Рядом с проволочной корзиной, наполненной мячами. На корзине висит табличка: «ДЛЯ ЖАРКИХ ЛЕТНИХ ЗАБАВ». Глаза Мэри закрыты. Словно она спит здесь, на линолеуме. Над ней стоят трое. Темнокожий мужчина в армейских штанах и белой рубашке. На бейджике написано: «МИСТЕР ГОШ, АДМИНИСТРАТОР». И еще два покупателя. Вернее, покупатель и покупательница. Худой, почти лысый старик. Ему уже хорошо за семьдесят. И толстая женщина. Толще Мэри. Толще девушки в синем комбинезоне. Рэй думает, если по справедливости, то это она должна бы сейчас лежать на полу.
— Сэр, вы ее муж? — спрашивает мистер Гош.
— Да, — отвечает Рэй. Ему кажется, этого мало, и он добавляет: — Да, я ее муж.
— Мне очень жаль, но, похоже, она умерла, — говорит мистер Гош. — Я ей делал искусственное дыхание «изо рта в рот», но… — Он пожимает плечами.
Рэй представляет, как этот темнокожий мужчина приникал ртом к губам Мэри. Вроде как целовал ее взасос. Дышал ей в горло рядом с проволочной корзиной, полной пластиковых мячей. Рэй опускается на колени.
— Мэри, — говорит он. — Мэри! — Словно пытается разбудить ее после тяжелой ночи.
Кажется, она не дышит, но тут нельзя сказать наверняка. Он подносит ухо к ее рту и не слышит вообще ничего. Чувствует движение воздуха на коже, но, может, это просто кондиционер.
— Этот джентльмен вызвал «скорую», — говорит толстая женщина. Она держит в руках большой пакет чипсов.
— Мэри! — говорит Рэй. На этот раз громче, но он не может заставить себя кричать. Только не сейчас, когда он стоит на коленях и его окружают посторонние люди. Он поднимает голову и произносит, словно извиняясь: — Она никогда не болеет. Она здорова как лошадь.
— Всякое в жизни бывает, — отвечает старик и качает головой.
— Она просто упала, — говорит молодая женщина в синем комбинезоне. — Без единого слова.
— Она не хваталась за сердце? — спрашивает толстая женщина с пакетом чипсов.
— Не знаю, — говорит молодая. — Кажется, нет. Я не видела. Она просто упала.
Рядом с корзиной с мячами стоит вешалка с сувенирными футболками. «МОИ ПРЕДКИ КЛЕВО ОТОРВАЛИСЬ В КАСЛ-РОКЕ, А МНЕ ПРИВЕЗЛИ ТОЛЬКО ЭТУ ПАРШИВУЮ ФУТБОЛКУ». Мистер Гош снимает одну и говорит:
— Хотите, я ей закрою лицо, сэр?
— Господи, нет! — Рэй даже вздрагивает. — Может, она просто в обмороке. Мы не врачи, мы не знаем.
Он смотрит поверх плеча мистера Гоша и видит троих подростков, заглядывающих в витрину. Один из них фотографирует на телефон.
Проследив за взглядом Рэя, мистер Гош оборачивается и бросается к выходу, размахивая руками:
— А ну, ребята, пошли отсюда! Давайте, давайте!
Подростки со смехом пятятся от витрины, потом разворачиваются и бегут мимо бензоколонок на тротуар. За ними в полуденном мареве плывет почти опустевший город. Из проезжающей машины доносится ритмичный рэп. Басы напоминают Рэю пропавшее сердцебиение Мэри.
— Где «скорая»? — спрашивает старик. — Почему не едет?
Время идет, Рэй стоит на коленях рядом с женой. Спина и колени болят, но если он встанет, то будет похож на обычного зрителя.
Врачи приезжают на белом с оранжевыми полосами «шевроле-себебн» с красной мигалкой на крыше. Спереди написано: «СЛУЖБА СПАСЕНИЯ ОКРУГА КАСЛ», — в зеркальном отражении, чтобы водители на дороге смогли прочитать надпись в зеркале заднего вида. Умно придумано, думает Рэй.
Входят двое мужчин, одетых в белое. Они похожи на официантов. Один толкает тележку с кислородным баллоном. Баллон зеленый, на нем красуется наклейка с американским флагом.
— Прошу прощения, — говорит тот, который с тележкой. — Разбирались с автомобильной аварией в Оксфорде.
Второй врач видит Мэри, лежащую на полу с раскинутыми ногами и вытянутыми вдоль тела руками.
— Ну надо же, — говорит он.
Рэй не верит своим ушам.
— Она жива? — спрашивает он. — Может, она без сознания? Если да, надо быстрее дать ей кислород, пока не начались повреждения мозга.
Мистер Гош качает головой. Молодая женщина в синем комбинезоне вдруг заливается слезами. Рэй хочет спросить, почему она плачет, но потом понимает. Она придумала целую историю про него, исходя из того, что он только что сказал. Если он вернется сюда, скажем, через неделю и поведет себя правильно, ему, возможно, обломится сострадательный перепихон. Не то чтобы он собирается возвращаться, просто видит, что это вполне вероятно. Если ему захочется.
Зрачки Мэри не реагируют на фонарик. Один из врачей слушает ее несуществующее сердцебиение, другой измеряет несуществующее кровяное давление. Так продолжается какое-то время. Подростки возвращаются и приводят друзей. Собирается небольшая толпа зевак. Рэй решает, что их привлекает красная мигалка на крыше спасательного «себебна», точно так же, как свет на крыльце привлекает мотыльков. Мистер Гош снова бежит к ним, яростно жестикулируя. Они снова отходят. Потом мистер Гош возвращается к Мэри и Рэю, а подростки опять подходят ближе.
Один из врачей говорит Рэю:
— Это ваша жена?
— Да, жена.
— Мне очень жаль, сэр, но она умерла.
— Пусть Дева Мария благословит ее душу, — произносит толстая женщина с пакетом чипсов и крестится.
Мистер Гош предлагает сувенирную футболку, чтобы закрыть лицо Мэри, но врач качает головой и выходит на улицу. Он говорит толпе зевак, что смотреть здесь не на что, как будто кто-то поверит, что мертвая женщина на полу в «Квик пике» — это нисколечко не интересно.
Врач вытаскивает каталку из багажника «себебна». Взмах рукой — и все готово. Ножки с колесиками раскладываются сами. Почти лысый старик держит дверь, и врач закатывает в магазин передвижное смертное ложе.
— Жарко там, — говорит он, вытирая лоб.
— Может, вам стоит отвернуться, сэр, — говорит другой врач, но Рэй продолжает смотреть. Врачи поднимают Мэри на каталку. На одном конце лежит сложенная простыня. Врачи разворачивают простыню и накрывают Мэри. Накрывают всю, с головой. Теперь она похожа на труп из фильма. Они вывозят ее на жару. На этот раз дверь придерживает толстая женщина с пакетом чипсов. Толпа отступает на тротуар. Там, наверное, дюжины три человек стоят под беспощадным августовским солнцем.
Поместив Мэри в машину, врачи возвращаются в магазин. Один из них держит папку-планшет. Он задает Рэю вопросы, много вопросов, не меньше двадцати пяти. Рэй отвечает на все и спотыкается только на возрасте. Потом вспоминает, что она моложе его на три года, и говорит: тридцать четыре.
— Мы отвезем ее в больницу Святого Стефана, — сообщает врач, держащий папку. — Можете ехать за нами, если не знаете, где это.
— Я знаю, — отвечает Рэй. — Вы что, собираетесь делать вскрытие? Будете ее резать?
Девушка в синем комбинезоне тихонько охает. Мистер Гош обнимает ее, и она утыкается лицом в его белую рубашку. Рэй мысленно задается вопросом, пялит ее мистер Гош или нет. Он надеется, что не пялит. Не потому, что у мистера Гоша смуглая кожа, а потому, что он в два раза старше ее. Мужчины в годах часто злоупотребляют своим положением, особенно начальники.
— Решать не нам, — говорит врач, — но, скорее всего, нет. Она умерла не в одиночестве…
— Да уж, — встревает женщина с чипсами.
— …и это явно сердечный приступ. Вероятно, ее почти сразу отправят в морг. Только распорядитесь в какой.
В морг? Еще час назад они сидели в машине и ссорились.
— Я не знаю, в какой морг, — говорит Рэй. — У меня нет на примете ни морга, ни участка на кладбище, ничего. Да и зачем это мне? Ей всего тридцать четыре.
Врачи переглядываются.
— Мистер Баркетт, в больнице вам все подскажут. Не беспокойтесь.
— Не беспокойтесь? Какого черта?!
Машина спасателей выезжает со стоянки у магазина, проблесковые огни по-прежнему мигают, но сирена выключена. Толпа зевак потихоньку расходится. Продавщица в синем комбинезоне, старик, толстая женщина и мистер Гош смотрят на Рэя так, словно он знаменитость. Звезда.
— Она хотела купить фиолетовый мяч для нашей племянницы, — говорит он. — У нее день рождения. Исполняется восемь. Ее зовут Талли. В честь актрисы.
Мистер Гош берет из корзины фиолетовый мяч и протягивает Рэю двумя руками.
— За счет заведения, — говорит он.
— Спасибо, сэр, — отвечает Рэй.
Женщина с чипсами вытирает слезы.
— Матерь Божья, Дева Мария, — шепчет она.
Какое-то время они стоят, беседуют. Мистер Гош достает из холодильника лимонад. Тоже за счет заведения. Они пьют лимонад, и Рэй рассказывает им о Мэри, но умалчивает об их ссорах. Он рассказывает, как она сшила лоскутное одеяло, занявшее третье место на ярмарке рукоделия округа Касл. Это было в две тысячи втором. Или, может, в две тысячи третьем.
— Это так грустно, — говорит женщина с чипсами. Она открыла пакет и угостила всех присутствующих. Они едят чипсы и пьют лимонад.
— Моя жена умерла во сне, — сообщает почти лысый старик. — Прилегла вздремнуть на диване и не проснулась. Мы были женаты тридцать семь лет. Я всегда думал, что уйду первым, но Господь распорядился иначе. До сих пор вижу, как она лежит на том диване. — Он качает головой. — Мне просто не верилось.
Наконец Рэй умолкает. У него истощается запас воспоминаний, а у них — ответов. Покупатели снова заходят в магазин. Одних обслуживает мистер Гош, других — женщина в синем комбинезоне. Потом толстая женщина говорит, что ей пора. Перед тем как уйти, она целует Рэя в щеку.
— Вам пора заняться делами, мистер Баркетт, — говорит она. Голосом одновременно укоряющим и игривым. Рэй видит возможность еще одного сострадательного перепихона.
Он смотрит на часы над прилавком. Большие часы с рекламой пива на циферблате. С тех пор как Мэри бочком пробралась между машиной и зданием магазина, прошло почти два часа. И только теперь он вспоминает о Бизе.
Когда он открывает машину, его обдает волной жара, а когда кладет руки на руль, тут же с криком отдергивает их. Внутри настоящая топка, градусов сто тридцать[154], не меньше. На заднем сиденье лежит мертвый Биз. Глаза мутно-белесые. Язык вывалился из пасти. Пасть приоткрыта, и видны зубы. К усам прилипла кокосовая стружка. Это совсем не смешно — и все равно смешно. Не настолько, чтобы расхохотаться, но есть в этом что-то эдакое. Рэй не может сказать, что именно.
— Биз, старина, — говорит он. — Прости. Я совсем про тебя забыл.
Он смотрит на спекшегося джек-рассел-терьера, и его одолевают великая грусть и веселье одновременно. Ему чудовищно стыдно за это веселье. На самом деле все очень печально.
— Ну, теперь вы с ней вместе, да? — спрашивает он, и это так грустно и трогательно, что у него льются слезы. Льются градом. И пока он рыдает, ему вдруг приходит в голову, что теперь-то он сможет курить сколько хочет. Повсюду в доме. Он сможет курить даже в столовой, за ее обеденным столом.
— Теперь вы с ней вместе, Биз, — говорит он сквозь слезы. Сдавленным, хриплым голосом, как раз соответствующим ситуации, и это громадное облегчение. — Бедная старушка Мэри, бедный старина Биз. Хрен знает что!
Все еще плача и по-прежнему держа под мышкой фиолетовый мяч, он возвращается в «Квик пик». Говорит мистеру Гошу, что забыл купить сигареты. Он думает, может, мистер Гош даст ему пачку «Гармонии премиум» тоже за счет заведения, но щедрость мистера Гоша имеет пределы. Всю дорогу до госпиталя Рэй курит в машине с закрытыми окнами, с Бизом на заднем сиденье и кондиционером, включенным на полную мощность.
Иногда рассказ сразу складывается целиком — готовое произведение. Но чаще всего рассказы приходят ко мне в два этапа: сначала чашка, а потом ручка. Может так получиться, что ручка появится лишь через несколько недель, или месяцев, или даже лет, поэтому у меня в голове есть маленький сундучок, набитый незавершенными чашками, каждая — в умозрительной защитной упаковке, которую мы называем памятью. Какой бы красивой ни была чашка, идти искать ручку — пустое дело, приходится ждать, пока ручка возникнет сама. Я понимаю, это убогая метафора, но когда речь идет о литературном творчестве, почти все метафоры убоги. Я пишу книги всю жизнь, однако до сих пор очень слабо представляю, как идет этот процесс. С другой стороны, я очень слабо представляю, как работает моя печень, но пока она справляется со своими задачами, меня это устраивает.
Почти шесть лет назад я едва не стал свидетелем аварии на оживленном перекрестке в Сарасоте. Какой-то водитель-ковбой пытался протиснуться на своем грузовике в левую полосу, уже занятую другим грузовиком. Водитель, на чье пространство посягали, нажал клаксон, послышался неизбежный визг тормозов, и два бензиновых мастодонта едва не столкнулись, разминувшись буквально на пару дюймов. Водитель, стоявший в левом ряду, опустил стекло и поднял средний палец к синему небу Флориды в традиционном американском приветствии, столь же священном, как и бейсбол. Парень, который едва в него не впилился, ответил тем же и еще, как Тарзан, застучал кулаками в грудь, что, по-видимому, означало: Хочешь подраться? Потом на светофоре загорелся зеленый, другие водители принялись нетерпеливо сигналить, и те двое поехали каждый своей дорогой, так и не вступив в схватку.
Этот случай заставил меня задуматься: а что могло бы произойти, если бы те парни вышли из машин и начали выяснять отношения прямо там, на Тамайами-трейл? Мысль вполне обоснованная — агрессивное поведение на дороге мы видим сплошь и рядом. К сожалению, «сплошь и рядом» не входит в рецепт хорошей истории. И все-таки эта едва не случившаяся авария накрепко врезалась мне в память. Это была чашка без ручки.
Спустя год, может, чуть больше, мы с женой обедали в «Эпплби», и я увидел мужчину за пятьдесят, который резал на маленькие кусочки рубленую котлету для совсем пожилого джентльмена. Резал заботливо и аккуратно, а пожилой человек смотрел пустыми глазами поверх его головы. В какой-то момент старик, похоже, включился в реальность и схватил вилку и нож, вероятно, чтобы самому за собой поухаживать. Его спутник улыбнулся и покачал головой. Старик вернул нож и вилку на место и снова уставился в пространство. Я решил, что это отец и сын, и так у меня появилась она — ручка для чашки, — а потом и эта история об агрессии на дороге.
Сандерсон навещает отца дважды в неделю. Вечером по средам он запирает ювелирную лавку, которую в незапамятные времена открыли его родители, садится в машину и едет три мили до «Овощной фермы», где и встречается с папой, обычно — в общей гостиной. Или в папином «люксе», если отец нехорошо себя чувствует. По воскресеньям — не каждое воскресенье, но часто — Сандерсон вывозит отца куда-нибудь пообедать. Учреждение, где отец доживает свои последние замутненные годы, это пансионат особого ухода «Харвест-Хиллз», но название «Овощная ферма» кажется Сандерсону более точным.
Они, в общем, неплохо проводят время вместе, и совсем не потому, что Сандерсону больше не нужно менять белье, когда отец ходит под себя, и больше не нужно вскакивать по ночам, когда тот бродит по дому, зовет жену, чтобы она приготовила ему яичницу, или говорит Сандерсону, что эти проклятые мальчишки Фредерики опять забрались к ним во двор и пьют алкоголь, и орут друг на друга (Дори Сандерсон умерла пятнадцать лет назад, а трое братьев Фредерик уже не мальчишки и давным-давно переехали из их района). Есть старая шутка насчет болезни Альцгеймера: ее плюс в том, что каждый день узнаешь что-то новое и знакомишься с новыми людьми. Сандерсон обнаружил, что настоящий плюс заключается в том, что сценарий почти никогда не меняется. Это значит, что почти никогда не приходится импровизировать.
Вот, например, «Эпплби». Хотя они с папой обедают там постоянно уже больше трех лет, папа почти всегда заявляет одно и то же: «Неплохое местечко. Надо бывать тут почаще». Он всегда берет рубленую котлету, обязательно слабо прожаренную, а когда приносят хлебный пудинг, говорит, что пудинг его жены гораздо вкуснее. В прошлом году в «Эпплби» на Коммерс-уэй перестали готовить хлебный пудинг, и папа — после того как Сандерсон четыре раза прочел ему десертное меню и после бесконечных двух минут размышлений — заказал яблочный коблер. Когда его принесли, папа заметил, что Дори всегда подавала яблочный коблер со взбитыми сливками. А потом просто сидел, глядя в окно на шоссе. В следующий раз он высказался точно так же, но съел весь коблер до крошки.
Обычно папа помнит, как зовут Сандерсона и кем тот ему приходится, но иногда называет Сандерсона Регги, именем его старшего брата. Регги не стало сорок лет назад. Когда Сандерсон собирается уходить из «люкса» по средам — или по воскресеньям, вернув отца на «Овощную ферму», — папа неизменно его благодарит и обещает, что в следующий раз будет чувствовать себя лучше.
В молодости — до встречи с Дори Левин, которая его окультурила, — папа работал бурильщиком на нефтяных скважинах в Техасе, и иногда в нем просыпается этот грубый рабочий парень, который и думать не думал о том, что станет преуспевающим владельцем ювелирной лавки в Сан-Антонио. В таких случаях он сидит у себя в «люксе» и никуда не выходит. Однажды он перевернул кровать и при этом сломал запястье. Когда дежурный санитар — Хосе, любимчик отца — спросил, почему он так сделал, отец ответил, что это все из-за проклятого Гантона, который никак не выключит свое радио. Разумеется, никакого Гантона там нет. Сейчас нет. Когда-то, может, и был. Вероятно.
В последнее время у папы развилась склонность к клептомании. Санитары, медсестры и доктора находят в его палате самые разные вещи: цветочные вазы, пластиковые ложки, ножи и вилки из столовой, пульт от телевизора, что стоит в общей гостиной. Однажды Хосе обнаружил под папиной кроватью большую коробку из-под сигар, в которой лежали фрагменты пазлов и несколько десятков игральных карт из разных колод. Папа не может объяснить никому, включая собственного сына, зачем берет все эти вещи, и обычно отрицает, что вообще их брал. Однажды он сказал Сандерсону, что это Гандерсон пытается его подставить.
— Ты хотел сказать Гантон, папа? — спросил Сандерсон.
Папа взмахнул тонкой, костлявой рукой:
— Этот пошляк только и думал что о бабских шмондях. Тот еще ходок за шмондями из Больших Шмондей.
Однако приступы клептомании вроде бы теперь все реже — по крайней мере, так говорит Хосе, — и в это воскресенье папа ведет себя вполне спокойно. Сегодня не день просветления, но все же не худший из дней. Вполне можно пойти в «Эпплби», и если отец не обмочится в ресторане, будет вообще замечательно. Он носит подгузники, но запах все равно есть. По этой причине Сандерсон всегда выбирает столик в углу. Проблемы с выбором столика нет; они с папой обедают в два, а к тому времени воскресные толпы расходятся по домам смотреть по телевизору бейсбол или футбол.
— Ты кто? — спрашивает папа в машине. Погода солнечная, но прохладная. В огромных темных очках и шерстяном пальто отец похож на дядюшку Джуниора, старого гангстера из «Клана Сопрано».
— Я Дуги, — говорит Сандерсон. — Твой сын.
— Я помню Дуги, — отвечает папа, — но он умер.
— Нет, папа. Не умер. Умер Регги. Он… — Сандерсон умолкает и ждет, что, может, отец закончит за него. Но тот молчит. — Он разбился на машине.
— Ехал пьяным, да? — спрашивает папа. Это больно даже после стольких лет. В этом минус состояния отца: он способен на необдуманную жестокость, которая все равно ранит.
— Нет, — говорит Сандерсон. — Пьяным был парень, который его ударил, а сам отделался царапинами.
Сейчас этому парню уже хорошо за пятьдесят. Может, у него седина на висках. Сандерсон надеется, что у этого выросшего теперь подростка, который убил его брата, сколиоз четвертой степени, что его жена умерла от рака яичников, что сам он переболел свинкой и остался слепым и стерильным, но, скорее всего, с ним все нормально. Держит где-нибудь бакалейную лавку. Может, даже, помоги им Господь, владеет сетью ресторанов «Эпплби». Почему нет? Тогда ему было шестнадцать. С тех пор много воды утекло. Ошибка юности. Все в прошлом. А Регги? И Регги в прошлом. Скелет внутри истлевшего костюма под надгробной плитой на Мишн-Хилл. Иногда Сандерсон даже не может вспомнить, как он выглядел.
— Мы с Дуги играли в Бэтмена и Робина, — говорит папа. — Это была его любимая игра.
Они останавливаются на светофоре, на перекрестке Коммерс-уэй и Эйрлайн-роуд, где скоро произойдет нечто малоприятное. Сандерсон смотрит на отца и улыбается:
— Да, папа! Точно! Мы даже как-то пошли собирать конфеты на Хеллоуин, нарядившись Бэтменом и Робином, помнишь? Я тебя уговорил. Крестоносец-в-Плаще и Чудо-мальчик.
Папа смотрит прямо перед собой и молчит. О чем он думает? Или все его мысли сгладились до несущей частоты? Сандерсон иногда представляет, как может звучать эта почти ровная линия: м-м-м-м-м-м-м. Как гул тестовой сетки в старом телевизоре, черно-белом, еще до кабелей и спутников.
Сандерсон по-дружески сжимает тонкую руку отца под шерстяным рукавом:
— Ты напился до чертиков, и мама страшно ругалась, но я здорово повеселился. Это был лучший Хеллоуин в моей жизни.
— Я не брал в рот ни капли, если жена была рядом, — отвечает папа.
Да, думает Сандерсон, когда на светофоре включается зеленый. Она тебя отучила.
— Помочь тебе разобраться с меню, папа?
— Я умею читать, — отвечает отец. Читать он уже разучился, но в их уголке светло, и папа сумеет разглядеть картинки даже в темных гангстерских очках дядюшки Джуниора. К тому же Сандерсон знает, что он закажет.
Официант приносит им холодный чай, и папа говорит, что возьмет рубленую котлету, слабо прожаренную.
— Чтобы была розовая, но без крови, — говорит он. — Будет с кровью, отправлю обратно.
Официант кивает:
— Как обычно.
Папа смотрит на него с подозрением.
— На гарнир зеленую фасоль или капустный салат?
Папа фыркает:
— Издеваешься? Какая зелень? В тот год даже дешевенькая бижутерия не продавалась, о крупняке и думать забудь.
— Капустный салат, — говорит Сандерсон. — А мне, пожалуйста…
— Голяк, а не зелень! — произносит папа с нажимом и надменно смотрит на официанта, как бы спрашивая: ты посмеешь мне возразить?
Официант, который обслуживал их уже не один раз, только кивает и говорит:
— Просто салат. — Потом обращается к Сандерсону: — А вам, сэр?
Они едят. Отец не хочет снимать пальто, поэтому Сандерсон просит пластиковый слюнявчик и повязывает папе на шею. Папа не возражает, возможно, он вообще этого не замечает. Немного капусты падает ему на брюки, но слюнявчик улавливает почти все капли грибного соуса. Под конец обеда отец сообщает во всеуслышание, что ему так сильно хочется в туалет, что он прямо чувствует вкус мочи в горле.
Сандерсон провожает его в уборную, и папа разрешает ему расстегнуть молнию у него на брюках, но когда Сандерсон хочет стянуть с него эластичный подгузник, папа шлепает его по руке.
— Не трогай чужую сардельку, малыш, — говорит он раздраженно. — Или ты не в курсе?
Эти слова пробуждают одно давнее воспоминание: Дуги Сандерсон стоит перед унитазом, с шортами, спущенными до лодыжек, а папа пристроился на коленях рядом и дает инструктаж. Сколько ему тогда было? Три года? Или два? Да, наверное, только два, но он хорошо это помнит. Воспоминание — словно яркий солнечный блик на стекле рядом с дорогой, столь идеальный, что на сетчатке остался послеобраз.
— Вынимаешь орудие, занимаешь позицию и стреляешь по готовности, — говорит он. Папа косится на него с подозрением, а потом разбивает сердце Сандерсона широкой улыбкой. — Я так говорил моим мальчикам, когда приучал их ходить в туалет, — произносит он. — Дори считала, что это моя задача, и я ее выполнил, ей-богу.
Он выпускает струю, и большая часть действительно попадает в писсуар. Пахнет кислым и сладким. Это из-за диабета. Но теперь-то без разницы, верно? Иногда Сандерсон думает, что чем скорее, тем лучше.
Когда они возвращаются к своему столику, папа, по-прежнему в пластиковом слюнявчике, выносит вердикт:
— Неплохое местечко. Надо бывать здесь почаще.
— Хочешь десерт, папа?
Папа обдумывает это предложение, глядя в окно, при этом его челюсть отвисает. Или это просто несущая частота? Нет, на этот раз — нет.
— Пожалуй, в меня еще что-нибудь влезет.
Они оба заказывают яблочный коблер. Отец разглядывает шарик ванильного мороженого и хмурится:
— Моя жена подавала яблочный коблер со взбитыми сливками. Ее звали Дори. Сокращенно от Дорин. Как в «Клубе Микки-Мауса». Всем привет, вам тут рады.
— Я знаю, папа. Ешь.
— Ты Дуги?
— Да.
— Правда? Это не розыгрыш?
— Нет, папа. Я Дуги.
Отец подносит ко рту ложку с яблоками и мороженым, с которой стекают тяжелые капли.
— Мы это сделали, да?
— Что мы сделали?
— Пошли собирать сласти на Хеллоуин в костюмах Бэтмена и Робина.
Сандерсон смеется, удивленно и радостно.
— Да, папа! Мама сказала, что я-то родился безмозглым, но тебе нет оправдания. И Регги воротил от нас нос. Ему претила вся эта затея.
— Я был пьян, — говорит отец и ест десерт. Доев все до крошки, он рыгает и тычет пальцем в окно: — Посмотри, что там за птицы. Еще раз, как они называются?
Сандерсон смотрит. Птицы сидят тесной группкой на мусорном баке на стоянке у ресторана. Еще несколько сидит на заборе.
— Это вороны, папа.
— Боже, я знаю, — говорит он. — В то время вороны нас не беспокоили. У нас была пневматическая винтовка. Слушай, — он деловито подается вперед, — мы бывали здесь раньше?
Сандерсон быстро обдумывает метафизический потенциал, заключенный в этом вопросе, потом отвечает:
— Да. Мы здесь обедаем почти каждое воскресенье.
— Ну, это хорошее место. Но, полагаю, нам пора ехать обратно. Я устал. И мне надо… того, другого.
— Вздремнуть.
— Именно, — говорит отец с надменным видом.
Сандерсон подзывает официанта, чтобы им принесли счет, и, пока он расплачивается на кассе, отец направляется к выходу, засунув руки в карманы пальто. Сандерсон быстро хватает сдачу и бежит следом за ним, пока он не вышел на стоянку, а то и на оживленную Коммерс-уэй.
— Хорошая была ночка, — говорит папа, когда Сандерсон пристегивает его ремень безопасности.
— Какая ночка?
— Хеллоуин, балбес. Тебе было восемь, значит, это было в тысяча девятьсот пятьдесят девятом. Ты родился в пятьдесят первом.
Сандерсон удивленно глядит на отца, но старик смотрит прямо перед собой. Сандерсон закрывает пассажирскую дверь, обходит машину спереди и садится за руль. Первые два-три квартала они молчат, и Сандерсон решает, что отец все забыл. Но он не забыл.
— Когда мы подошли к дому Форестеров у подножия холма… ты же помнишь холм, да?
— Холм на Черч-стрит. Да, конечно.
— Точно! Норма Форестер открывает дверь и говорит тебе — еще прежде, чем ты успел открыть рот, — она говорит: «Сласти или напасти?» Потом смотрит на меня и спрашивает: «Выпивасти или напасти?» — Папа кряхтит, словно несмазанная дверь. Сандерсон не слышал этого звука уже больше года. Отец даже хлопает себя по бедру. — Выпивасти или напасти! Это было сильно! Ты же помнишь, да?
Сандерсон честно пытается вспомнить, но ничего не выходит. Он помнит только, как был доволен и счастлив, что папа пошел вместе с ним, пусть даже папин костюм Бэтмена — собранный на скорую руку — был совершенно убогим. Серая пижама, на груди черным маркером нарисован знак Бэтмена. Плащ, выкроенный из старой простыни. Многофункциональный пояс Бэтмена был представлен обычным кожаным ремнем, за который папа заткнул несколько стамесок и отверток — и даже разводной гаечный ключ, — все это он взял из ящика с инструментами в гараже. На голове — побитая молью лыжная маска, которую папа закатал до носа, чтобы был виден рот. Прежде чем выйти на улицу, папа встал перед зеркалом в прихожей, оттянул маску сверху и подоткнул, чтобы сделать два уха, но они не держались.
— Она предложила мне бутылку пива, — говорит отец.
Они проехали уже девять кварталов по Коммерс-уэй и приближались к перекрестку с Эйрлайн-роуд.
— И ты взял?
Отец в ударе. Сандерсону очень хотелось бы, чтобы так продолжалось всю дорогу до «Овощной фермы».
— Конечно, взял. — Отец надолго умолкает. При приближении к перекрестку Коммерс-уэй расширяется до трех полос. Левая полоса — для тех, кто сворачивает налево. Светофор прямо горит красным, но для левой полосы — зеленая стрелка. — Сиськи у этой девчонки были как две подушки. А как мы с ней любились! Лучше ее у меня не было никого!
Да, они делают тебе больно. Сандерсон знает это не только по собственному опыту, но и из разговоров с другими людьми — родственниками пациентов «Фермы». Обычно они не хотят задевать твои чувства, но задевают. Те воспоминания, что у них еще остаются, все перепутались — как ворованные кусочки пазлов, найденные Хосе в коробке из-под сигар под папиной кроватью, — и у обитателей «Фермы» нет внутреннего ограничителя, который подсказывал бы, что можно говорить, а чего нельзя. У Сандерсона никогда не было причин подозревать отца в том, что тот хоть раз изменил жене за все сорок с чем-то лет их совместной жизни, хотя, наверное, все взрослые дети не сомневаются в своих родителях, если их брак был спокойным и мирным.
Он на миг отрывает взгляд от дороги и смотрит на отца, и поэтому происходит авария, а не просто опасная ситуация из тех, что бывают сплошь и рядом на бойких улицах вроде Коммерс-уэй. Впрочем, авария не слишком серьезная, и хотя Сандерсон не отрицает, что на секунду отвлекся от дороги, он знает, что это была не его вина.
Большой пикап на огромных колесах, с батареей фар на крыше, выруливает на его полосу, чтобы перестроиться влево и успеть повернуть, пока горит стрелка. Задний поворотник не включен; Сандерсон успевает это заметить, когда капот его «субару» въезжает в зад пикапа. Их с папой резко бросает вперед, но пристегнутые ремни защищают от удара. На прежде гладком капоте «субару» вздымается смятая горка металла, однако подушки безопасности не срабатывают. Со звоном бьется стекло.
— Идиот! — кричит Сандерсон. — Господи!
Потом он совершает ошибку. Он нажимает кнопку, которая опускает стекло, высовывает руку в окно и показывает средний палец водителю пикапа. Позже он придет к выводу, что сделал это лишь потому, что с ним в машине сидел отец, и отец был в ударе.
Папа. Сандерсон поворачивается к нему:
— С тобой все в порядке?
— Что случилось? — спрашивает отец. — Почему мы остановились?
Он немного растерян, но в остальном с ним все в порядке. Хорошо, что он был пристегнут, хотя в наше время попробуй не пристегнись. Машина сама не допустит подобного безобразия. Проедешь непристегнутым пятьдесят футов, и она начнет возмущенно пищать. Сандерсон тянет руку к бардачку, открывает его, достает водительские права и страховку. Когда он выпрямляется, водительская дверь пикапа распахнута настежь, а сам водитель идет к нему, совершенно не обращая внимания на машины, которые сигналят и пытаются объехать место аварии. Машин не так много, как в будние дни, но Сандерсон не считает это удачей, он смотрит на приближающегося водителя пикапа и думает: кажется, я крупно влип.
Он знает этого парня. Не лично его, а такой типаж. Южный Техас как он есть. Парень одет в джинсы и футболку с оторванными по шву рукавами. Не отрезанными, а именно оторванными, так что нитки висят бахромой на загорелых мускулистых предплечьях. Ремня на джинсах нет, сами джинсы низко сидят на бедрах, выставляя на всеобщее обозрение марку трусов. Толстая цепь, прикрепленная карабином к петле на поясе джинсов, уходит в задний карман, где, вне всяких сомнений, лежит здоровенный кожаный бумажник, возможно, украшенный эмблемой какой-нибудь хэви-метал-группы. Руки сплошь покрыты татуировками, заходящими даже на шею. Когда камеры видеонаблюдения показывают таких вот парней перед ювелирной лавкой Сандерсона, он всегда нажимает кнопку, блокирующую входную дверь, так что с улицы в магазин не войдешь. А сейчас ему хочется нажать кнопку, которая блокирует двери машины, но он, конечно, не станет этого делать. Сандерсон уже сто раз пожалел о том, что показал палец этому парню, а ведь у него было время подумать, пока он опускал стекло. Но теперь уже поздно.
Сандерсон открывает дверь и выходит из машины, готовый решить все мирно и даже извиниться, хотя ему не за что извиняться — тот парень выскочил перед ним и даже не включил поворотник! Но его что-то тревожит, тревожит настолько, что мурашки бегут по рукам и по шее, которая сразу взмокла, как только он выбрался из машины, где работает кондиционер. Татуировки у парня грубые, беспорядочные: цепи вокруг бицепсов, ветки терновника на предплечьях, на одном запястье — кинжал с каплей крови, стекающей с острия. Они сделаны явно не в салоне. Это тюремные наколки. Парень — настоящий амбал. Не меньше шести футов двух дюймов в сапогах и не меньше двухсот фунтов с одеждой. А то и все двести двадцать. Рост Сандерсона — пять футов девять дюймов, а весит он сто шестьдесят фунтов.
— Послушайте, я сожалею, что показал вам палец, — говорит Сандерсон. — Просто вспылил. Но вы перестроились, не включив…
— Смотри, что ты сделал с моей машиной! — перебивает его татуированный амбал. — Я на ней и трех месяцев не проездил!
— Нам нужно обменяться данными по страховке.
И еще им нужен полицейский. Сандерсон оглядывается по сторонам и видит только зевак в автомобилях, которые притормаживают, чтобы объехать место аварии, и уносятся прочь.
— Откуда у меня взяться страховке, если я еще даже не расплатился за эту дуру?
Страховка нужна обязательно, думает Сандерсон, это закон. Только парням вроде этого плевать на закон. Что лишний раз подтверждает резиновая мошонка, болтающаяся под задним номерным знаком.
— Ты чего меня не пропустил, придурок?
— У меня не было времени затормозить, — говорит Сандерсон. — Вы перестроились, а поворотник не включили…
— Я включил поворотник!
— Тогда почему он не горит? — спрашивает Сандерсон.
— Потому что ты расколотил мою фару, кретин! Что я скажу своей девушке? Все выплаты записаны на нее! И не тычь мне в лицо этой дрянью!
Он бьет Сандерсона по руке, в которой тот держит права и страховочную карточку. Они падают на асфальт. Сандерсон ошеломленно смотрит вниз. Его документы валяются на дороге.
— Я сейчас поеду, — говорит амбал. — Я сам чиню свою тачку, а ты сам чинишь свою. Вот так мы и поступим.
«Субару» Сандерсона пострадал гораздо сильнее, чем пикап-переросток, ремонт обойдется тысячи в полторы-две, но Сандерсон возмущается не из-за этого. И не из-за боязни, что амбал может уйти безнаказанным — тут всего-то и нужно, что записать номерной знак, под которым болтается резиновая мошонка. И даже не из-за жары, которая просто убийственна. Может быть, Сандерсон и не стал бы возмущаться, если бы не его старенький отец, сидящий на пассажирском сиденье, не понимающий, что случилось, и нуждающийся в отдыхе и покое. Отец хотел лечь вздремнуть. Сейчас они были бы уже на полпути к «Овощной ферме», но нет. Нет. Потому что этот урод полез перестраиваться, нарушая правила. Потому что ему надо было успеть повернуть, пока горит зеленая стрелка, а иначе весь мир погрузился бы во мрак и вострубили трубы Страшного суда.
— Нет, так не получится, — говорит Сандерсон. — Это вы виноваты. Вы выскочили на мою полосу прямо передо мной, не включив поворотник. У меня не было времени затормозить. Я хочу увидеть ваши права. И документы на машину.
— Иди в жопу, — отвечает амбал и бьет Сандерсона кулаком в живот. Сандерсон сгибается пополам, из легких выходит весь воздух. Ему следовало понять, что не стоит провоцировать этого психа, и он это понимал, каждый бы понял при одном только взгляде на эти любительские наколки, но все равно возразил, поскольку не представлял, как что-то подобное может случиться средь бела дня, на оживленном перекрестке Коммерс-уэй и Эйрлайн-роуд. Он человек миролюбивый. В последний раз дрался в третьем классе из-за бейсбольных карточек.
— Вот тебе документы, — говорит амбал. Пот ручьями течет по его лицу. — Надеюсь, ты доволен. А насчет прав — у меня их нет. Понятно тебе? Ни хрена нет. У меня сейчас будет полная жопа, и все из-за тебя. Сидел там, дрочил за рулем вместо того, чтобы смотреть на дорогу. Пидор комнатный!
И тут амбал слетает с катушек. Может, из-за аварии, или из-за жары, или из-за того, что Сандерсон так настойчиво требовал показать документы, которых у него не было. Может, даже просто из-за звука собственного голоса. Сандерсон много раз слышал фразу «слететь с катушек», но только теперь по-настоящему понимает, что это такое. Его учителем становится татуированный шкаф, и, надо сказать, учитель из него хороший. Шкаф сцепляет пальцы в замок, сооружая двойной кулак. Сандерсон еще успевает заметить, что на костяшках пальцев у этого парня наколоты синие глаза, а потом ему в лицо бьет кувалда, и он отлетает назад, к покореженному правому боку своей машины. Он чувствует, как металлическая зазубрина рвет рубашку и кожу под ней. Кровь стекает по боку, горячая, словно он в лихорадке. Потом колени подкашиваются, и Сандерсон падает на асфальт. Смотрит на свои руки и не верит, что они его. Правой щеке горячо, по всем ощущениям, она раздувается, словно тесто. Из правого глаза градом льют слезы.
Следующий удар приходится по больному боку, сразу над талией. Сандерсон ударяется головой о правую переднюю покрышку «субару». Пытается отползти подальше от тени татуированного амбала. Амбал орет на него, но Сандерсон не разбирает слов, только бу-бу-бу — так взрослые разговаривают с детьми в мультике «Мелочь пузатая». Сандерсон хочет сказать ему: ладно, ладно, каждому свое, кому — арбуз, а кому — свиной хрящик, и какой смысл ругаться. Он хочет сказать: давай без обид (пусть даже его самого очень крепко обидели), ты идешь своей дорогой, я иду своей, счастливого пути, увидимся завтра, мышкетеры. Но он не может вдохнуть. Кажется, сейчас у него случится сердечный приступ, если уже не случился. Он пытается поднять голову — раз уж ему суждено умереть, то перед смертью хотелось бы посмотреть на что-то более интересное, чем асфальт на Коммерс-уэй и капот собственной разбитой машины, — но ничего не получается. Шея напоминает вареную макаронину.
Еще один пинок. На этот раз — по левому бедру. А потом татуированный амбал издает странный гортанный крик, и на серый асфальт капают красные капли. Поначалу Сандерсон думает, что кровь идет у него из носа — или, может быть, из разбитой губы, — но тут теплые струйки проливаются ему на затылок. Словно теплый тропический дождь. Сандерсон отползает чуть дальше, за капот своей машины, и там ему удается перевернуться и сесть. Он смотрит вверх, щурясь на яркий солнечный свет, и видит папу, стоящего рядом с амбалом. Амбал согнулся пополам, будто у него прихватило живот. Одной рукой он держится сбоку за шею, из которой торчит какая-то деревяшка.
Поначалу Сандерсон не понимает, что произошло, но потом до него доходит: деревяшка — рукоятка ножа, и этот нож Сандерсон уже видел. Он его видит почти каждое воскресенье. Чтобы разрезать рубленую котлету, которую папа всегда берет на воскресных обедах, не нужен острый столовый нож, котлету легко разломать вилкой, однако нож им все равно приносят. Такой уж в «Эпплби» сервис. Возможно, папа не помнит, кто из сыновей приезжает его навестить, не помнит, что его жена умерла, и, наверное, даже не помнит свое второе имя, но он, похоже, не растерял рассудительную жестокость, благодаря которой сумел превратиться из простого рабочего-буровика в преуспевающего владельца ювелирного магазина.
Он подстроил все так, чтобы я отвлекся на птиц, думает Сандерсон. На ворон на стоянке. А сам потихоньку взял нож.
Татуированный амбал теряет интерес к человеку, сидящему на дороге, и даже не смотрит на старика. Амбал начинает кашлять. Каждый раз, когда он кашляет, у него изо рта вылетает алая струйка. Одной рукой он пытается выдернуть нож из шеи. Кровь заливает его футболку, кровь забрызгала джинсы. Он идет в сторону перекрестка Коммерс-уэй и Эйрлайн-роуд (где все движение остановилось), по-прежнему кашляя и не разгибаясь. Его свободная рука делает приветственный взмах: Здравствуй, мама!
Сандерсон поднимается. Ноги дрожат, но держат. Он слышит рев приближающихся сирен. Вот и полиция. Как всегда, слишком поздно.
Сандерсон обнимает отца за плечи.
— Папа, с тобой все в порядке?
— Этот мужик тебя бил, — буднично произносит папа. — Кто он такой?
— Я не знаю. — По щекам Сандерсона текут слезы. Он вытирает их.
Татуированный амбал падает на колени. Он больше не кашляет. Теперь он издает глухое, сдавленное рычание. Большинство зевак остается на месте, и лишь парочка смельчаков подходит к амбалу, желая помочь. Сандерсон думает, что ему, вероятно, уже не поможешь, но флаг им в руки.
— Мы уже пообедали, Регги?
— Да, папа, мы пообедали. И я Дуги.
— Регги умер. Ты же мне говорил?
— Да, папа.
— Этот мужик тебя бил. — У папы лицо ребенка, который ужасно устал и хочет спать. — У меня голова разболелась. Давай поедем. Мне надо прилечь.
— Сначала надо дождаться полицию.
— Зачем? Зачем нам полиция? Кто этот мужик?
Сандерсон чувствует запах дерьма. Его отец наложил в штаны.
— Давай ты сядешь в машину, папа.
Отец позволяет Сандерсону провести его вокруг смятого капота «субару». Говорит:
— Славный был Хеллоуин, да?
— Да, папа.
Сандерсон помогает восьмидесятитрехлетнему Крестоносцу-в-Плаще сесть в машину и закрывает дверь, чтобы не выпускать прохладу. Первая полицейская машина уже подъезжает, и сейчас они потребуют документы. Шестидесятилетний Чудо-мальчик прижимает руку к больному боку и бредет к водительской двери, чтобы поднять с земли упавшие права.
Как я писал в предисловии к «Бэтмену и Робину», иногда — очень редко — ты получаешь целую чашку, уже с ручкой. Боже, как мне это нравится! Занимаешься своими делами, ни о чем не думаешь, и вдруг, ка-ак… — бум, рассказ прибывает специальной доставкой, законченный и готовый. Остается лишь сесть и его записать.
Дело было во Флориде, я выгуливал собаку на пляже. Поскольку стоял январь и было холодно, на пляже, кроме меня, никого не оказалось. Далеко впереди я увидел нечто похожее на надпись на песке. Подойдя ближе, понял, что это был обман зрения, игра света и тени, но ум писателя — настоящая свалка разрозненных фактов и деталей, и я сразу вспомнил цитату (оказалось, что это Омар Хайям): «И перст судьбы за знаком чертит знак». Потом мне представилось некое волшебное место, где невидимый перст судьбы пишет на песке нечто страшное, и у меня сразу сложился рассказ. Финал этого рассказа мне очень нравится. Может быть, он не так хорош, как в «Августовской жаре» У. Ф. Харви (Харви — это классика), но все равно где-то близко.
Под ясным утренним небом Судья забирается в лодку. Это медленный и неловкий процесс, занимающий почти пять минут, и Судья размышляет о том, что стариковское тело — лишь мешок, в котором ты носишь болячки и унижения. Восемьдесят лет назад, когда ему было десять, он мигом запрыгивал в лодку и отталкивался от берега: никакого громоздкого спасательного жилета, никаких горестей и волнений и, уж конечно, никаких капель мочи, натекающих в трусы. Каждая поездка на маленький безымянный островок, находящийся в заливе в двухстах ярдах от берега, словно наполовину погруженная подводная лодка, начиналась с большого тревожного волнения. Сейчас осталась только тревога. И боль, поселившаяся глубоко в животе и расходящаяся лучами по всему телу. Но он все равно ездит на остров. Очень многое утратило для него привлекательность за последние мрачные годы — почти все, что прельщало раньше, — но только не дюна на дальней стороне острова. Только не дюна.
В ранние годы своих исследований он после каждого сильного шторма боялся, что она исчезнет, и уж точно — после урагана 1944-го, потопившего эсминец «Уоррингтон» вблизи Веро-Бич. Но когда небо очистилось, остров никуда не делся. Дюна тоже осталась на месте, хотя ветер, достигший скорости сто миль в час, должен был сдуть весь песок, оставив лишь голые скалы и шишки кораллов. За эти годы Судья не раз задавался вопросом, откуда исходит волшебство: от него самого или от острова. Возможно, и от него, и от острова, но, вне всяких сомнений, больше всего волшебства заключается в дюне.
С 1932 года он побывал на острове, наверное, не одну тысячу раз. Обычно там нет ничего, кроме скал, чахлых кустов и песка, но иногда там появляется что-то еще.
Наконец кое-как усевшись в лодку, он берется за весла и медленно гребет к островку. Ветер развевает его седые волосы — те редкие волоски, что еще имеются на почти лысой голове. Над ним кружат грифы-индейки, перекликаясь противными голосами. Когда-то он был сыном самого богатого человека на побережье Флоридского залива, потом — юристом, потом — судьей в окружном суде Пинелласа, а затем его пригласили в Верховный суд штата. В годы президентства Рейгана ходили слухи о переводе в Верховный суд США, но перевод не состоялся, и через неделю после того, как президентское кресло занял этот придурок Клинтон, судья Харви Бичер — просто Судья для многочисленных знакомых (настоящих друзей у него нет) в Сарасоте, Оспри, Нокомисе и Венисе — вышел в отставку. Ну и ладно, ему все равно не нравилось в Таллахасси. Слишком холодно.
И далековато от острова и его удивительной дюны. Во время этих утренних путешествий, когда Судья неторопливо гребет и лодка скользит по тихой, гладкой воде, он готов признаться себе, что полюбил этот островок. Да и кто бы не полюбил такое диво?
На восточной стороне острова — только скалы, поросшие чахлым кустарником и усеянные птичьим пометом. Здесь он привязывает лодку и всегда проверяет, что привязал ее крепко. Было бы очень некстати застрять здесь; папины владения (он по-прежнему называет их папиными, хотя Бичер-старший умер сорок лет назад) простираются почти на две мили по побережью залива, дом стоит далеко от моря, в Сарасотской бухте, и никто не услышит криков Судьи. Томми Кертис, мажордом, возможно, заметит его отсутствие и отправится на поиски, но, скорее всего, он решит, что Судья опять заперся у себя в кабинете, где частенько сидит целыми днями и вроде бы пишет мемуары.
Раньше миссис Райли могла бы встревожиться, если бы он не вышел к обеду, но в последнее время он почти никогда не обедает (она называет его «жердь с ушами», разумеется, не в лицо). Другой прислуги в доме нет, и Кертис с миссис Райли оба знают, что Судья очень не любит, когда ему мешают работать. Хотя работа не то чтобы кипит — за два года он не добавил ни строчки к своим мемуарам и в душе уверен, что никогда их не закончит. Незавершенные воспоминания флоридского судьи? Невелика беда. А ту единственную историю, которую можно было бы записать, он никогда не запишет.
Из лодки Судья выбирается еще медленнее, чем садился. В этот раз он не устоял на ногах, и волны, набегающие на гальку, намочили рубашку и брюки. Бичера это не смущает. Он падает не впервые, и здесь его никто не видит. Наверное, он совсем выжил из ума, раз продолжает ездить на остров в столь преклонном возрасте, пусть даже остров располагается очень близко к материку, но перестать ездить сюда он не может. Это уже не любовь, а зависимость. Такое не лечится.
Бичер с трудом поднимается на ноги и держится за живот, пока боль не проходит. Отряхнув брюки от песка и мелких ракушек, привязывает лодку, потом поднимает взгляд и видит, что на верхушке самой высокой скалы сидит гриф-индейка и смотрит на него сверху вниз.
— Кыш! — кричит Судья хриплым, надтреснутым голосом, который ненавидит, — голосом сварливой старухи в глухом черном платье. — Кыш, чертяка! Лети, занимайся своими делами!
Гриф встряхивается, расправляет крылья, но тут же снова складывает. И сидит где сидел. Взгляд его черных глаз-бусинок словно говорит: Судья, сегодня мое дело — ты.
Бичер наклоняется, поднимет большую ракушку и швыряет в птицу. На этот раз гриф улетает. Хлопки его крыльев напоминают звук рвущейся ткани. Пролетев над водой, гриф садится на лодочную пристань на материке. Все равно это дурной знак, думает Бичер. Ему вспоминается, как Джимми Каслоу из флоридской автодорожной инспекции однажды сказал, что грифы-индейки знают не только, где падаль сейчас, но и где она будет.
— Я сам сколько раз наблюдал, как эти уродцы кружат над определенным местом на дороге, а потом, через день-два, там происходила авария со смертельным исходом, — сказал Каслоу. — Я понимаю, похоже на бред, но во Флориде любой дорожный полицейский скажет вам то же самое.
Судья Бичер почти каждый раз видит грифов-индеек на этом маленьком безымянном островке. Наверное, для них он пахнет смертью. И почему нет?
Он идет по тропинке, которую сам же и протоптал за долгие годы. Он посмотрит на дюну на другой стороне островка, где на пляже песок, а не галька вперемешку с битыми ракушками, потом вернется к лодке и выпьет бутылочку холодного чая. Может, даже вздремнет на утреннем солнышке (он сейчас много спит, как, наверное, все девяностолетние старики), а когда проснется (если проснется), вернется домой. Он убеждает себя, что дюна будет обычной дюной, чистым и ровным песчаным холмом, но в глубине души уверен: это не так.
И проклятые грифы тоже об этом знают.
Он долго стоит на песчаной стороне, заложив за спину руки и сцепив искривленные возрастом пальцы в замок. Спина болит, плечи болят, ноги болят; а сильнее всего болит живот. Но сейчас он об этом не думает. Может, позже подумает, но не сейчас.
Он смотрит на дюну и на то, что написано на песке.
Энтони Уэйленд прибывает в особняк Бичера «Пеликан-Пойнт» ровно в семь часов вечера, как было оговорено. Судья всегда ценил пунктуальность — как в зале суда, так и в частной жизни, — а малыш пунктуален. Бичер напоминает себе, что нельзя называть Уэйленда малышом в лицо (хотя здесь, на Юге, вполне приемлемо обращение сынок). Уэйленду еще не понять, что для девяностолетнего старика всякий мужчина моложе шестидесяти выглядит как мальчишка.
— Спасибо, что приехали, — говорит Судья, провожая Уэйленда к себе в кабинет. Они одни, Кертис и миссис Райли давно разъехались по домам в Нокомисе. — Вы принесли необходимые документы?
— Да, конечно, господин судья. — Уэйленд открывает большой портфель и достает толстую стопку бумаг. Это не веленевая бумага, как в прежние времена, но все равно очень качественная и плотная. На верхнем листе напечатано зловещим жирным шрифтом (такой шрифт всегда наводит Судью на мысли о надгробиях): «Завещание ХАРВИ Л. БИЧЕРА».
— Признаться, меня удивило, что вы не подготовили документ сами. Вы явно лучше меня разбираетесь в наследственном праве штата Флорида. Вы, наверное, забыли больше, чем знаю я.
— Вполне возможно, — сухо отвечает Судья. — В моем возрасте многое забывается.
Уэйленд краснеет до корней волос.
— Я не имел в виду…
— Знаю, что вы имели в виду, — говорит Судья. — Я не в обиде, сынок. Но раз вы спросили… знаете старую поговорку, что человек, выступающий собственным адвокатом, получает в клиенты дурака?
Уэйленд улыбается.
— Знаю и часто ею пользуюсь, когда выступаю общественным защитником и какой-нибудь скот, избивший жену, или водитель, сбежавший с места аварии, заявляет, что ему никакой адвокат не нужен и он сам будет защищаться в суде.
— Я так и думал, но вот полная версия: юрист, выступающий собственным адвокатом, получает в клиенты круглого дурака. Верно для уголовного, гражданского и наследственного права. Может, перейдем к делу? Время не ждет.
Он имеет в виду не только сегодняшний вечер.
Они переходят к делу. Миссис Райли оставила кофе без кофеина, но Уэйленд предпочитает кока-колу. Он аккуратно записывает все, что судья Бичер сухо и деловито диктует ему, внося изменения в старые пункты своего завещания и добавляя новые. Самое главное изменение: четыре миллиона долларов отходят Обществу защиты природы и пляжей округа Сарасота. Чтобы вступить во владение наследством, его представители должны добиться от законодательного органа штата, чтобы определенный крошечный островок у побережья «Пеликан-Пойнт» был навсегда объявлен заповедником дикой природы.
— С этим проблем не будет, — говорит Судья. — Можете подготовить для них документы. Я предпочел бы pro bono[155], но, разумеется, этот вопрос остается на ваше усмотрение. Все решится за одну поездку в Таллахасси. Это крошечный островок, там ничего не растет, кроме чахлых кустов. Губернатор Скотт и его шайка будут в восторге.
— Почему, господин судья?
— Потому что когда защитники природы придут к ним в следующий раз клянчить денег, им будет сказано: «Старый судья Бичер оставил вам четыре миллиона, так что давайте, ребята, идите лесом, и осторожнее, чтобы по заднице не стукнуло дверью».
Уэйленд согласен, что скорее всего так и будет, и они переходят к следующим пунктам завещания.
— Когда я подготовлю чистовик, нам понадобится нотариус и два свидетеля, — говорит Уэйленд, закончив с документом.
— Лучше заверить уже имеющийся экземпляр, для подстраховки, — советует Судья. — Если со мной что-то случится в ближайшее время, завещание останется в силе. Его никто не оспорит; я пережил всех.
— Очень мудрая предосторожность, господин судья. Лучше все сделать сегодня вечером. Как я понимаю, ваша экономка и мажордом…
— Появятся только завтра в восемь утра, — говорит Судья, — но я займусь этим вопросом в первую очередь. Гарри Стейнс, нотариус на Вамо-роуд, не откажется зайти ко мне утром по дороге в контору. Он мне кое-чем обязан. Оставьте завещание у меня, сынок. Я запру его в сейфе.
— Я должен хотя бы удостовериться…
Уэйленд умолкает, глядя на протянутую старческую руку. Когда судья Верховного суда штата (даже вышедший в отставку) протягивает тебе руку, никаких возражений быть не может. Какого черта, это всего лишь исправленное завещание, которое скоро заменится чистовым экземпляром. Он отдает Судье незаверенное завещание и наблюдает, как тот встает (с трудом), подходит к стене и сдвигает пейзаж с парком Эверглейдс. Картина поворачивается на потайных петлях. Судья набирает код, не пытаясь прикрыть сенсорную клавиатуру, и кладет завещание поверх большой, небрежно сложенной стопки наличных. Во всяком случае, Уэйленду кажется, что это наличные. Боже!
— Ну вот! — говорит Бичер. — Все готово. Осталось только нотариально заверить. Может, отметим? У меня есть очень хорошее виски.
— Ну… думается, один стаканчик не повредит.
— Раньше мне никогда не вредило, но те времена уже в прошлом, так что, простите, компанию я вам не составлю. Кофе без кофеина и слабенький сладкий чай — самое крепкое, что я себе позволяю. Проблемы с желудком. Лед?
Уэйленд показывает два пальца, и Бичер кладет в стакан два кубика льда с церемонной неторопливостью, свойственной старикам. Уэйленд делает глоток, и у него на щеках сразу же проступает румянец. Характерный румянец человека, который всегда не прочь выпить, думает судья Бичер. Уэйленд ставит стакан на стол и интересуется:
— Можно спросить, почему вдруг такая спешка? Как я понимаю, с вами все в порядке. Не считая проблем с желудком.
Судья сомневается, что молодой человек действительно так считает. Он не слепой.
— Стариковские причуды, — говорит он, покачивая рукой, и опускается в кресло, кряхтя и морщась. Секунду подумав, спрашивает: — Вы действительно хотите знать, почему такая спешка?
Уэйленд не торопится с ответом, и Судье это нравится. Потом Уэйленд кивает.
— Это связано с островком, о котором мы только что позаботились. Вы, наверное, его никогда и не замечали?
— Честно сказать, нет.
— Его почти никто не замечает. Это действительно крошечный островок. Даже морские черепахи не обращают на него внимания. И все-таки это особенный остров. Вы знали, что мой дед участвовал в Испано-американской войне?
— Нет, сэр, не знал. — Уэйленд произносит это с преувеличенным уважением, и Судья понимает, что малыш думает, будто у старика поехала крыша. Но малыш ошибается. Голова у Бичера работает четко и ясно как никогда, и, уже начав говорить, он понимает, что ему хочется рассказать эту историю хотя бы раз, прежде чем…
В общем, прежде чем.
— Да. Есть фотография, где он стоит на вершине холма Сан-Хуан. Она где-то тут. Грампи утверждал, что участвовал и в Гражданской войне, но я провел изыскания — для моих мемуаров, как вы понимаете, — и нашел убедительные доказательства, что такого быть не могло. В то время он был совсем маленьким, если вообще родился. Но он был джентльменом с весьма изощренным воображением, и в детстве я верил всем его выдумкам, даже самым безумным. Да и разве могло быть иначе? Я был ребенком и только-только перестал верить в Санта-Клауса и зубную фею.
— Он был юристом, как вы и ваш отец?
— Нет, сынок, он был вором. Тащил все, что плохо лежит. Все, что не прибито гвоздями, а что прибито, отковыривал и тоже тащил. Однако, как и большинство воров, которые не попались — взять хоть нашего нынешнего губернатора, — он называл себя бизнесменом. Помимо прочего, он проворачивал сделки с землей. Скупал за бесценок участки во Флориде, кишащие аллигаторами и мошкарой, и продавал втридорога наивным, доверчивым простакам. Бальзак однажды сказал: «За всяким большим состоянием стоит преступление». Это чистая правда по отношению к семейству Бичеров, и, пожалуйста, не забывайте, что вы мой поверенный. Все, что я говорю вам сейчас, строго конфиденциально.
— Да, господин судья. — Уэйленд отпивает еще глоток. Он в жизни не пробовал такого хорошего виски.
— Именно Грампи Бичер показал мне тот остров. Мне было тогда десять. Меня оставили с ним на весь день, а ему, думается, хотелось тишины и покоя. Или хотелось кое-чего пошумнее. В доме в то время служила смазливая горничная, и, возможно, он питал надежду исследовать райские кущи у нее под юбкой. Так вот, он сказал мне, что Эдвард Тич — больше известный как Черная Борода, — по слухам, закопал клад на этом самом острове. Несметные сокровища. «Клад так никто и не нашел, Хави, — сказал он. Он называл меня Хави. — Но вдруг тебе повезет. Вдруг ты найдешь этот клад. Драгоценные камни и золотые дублоны». Вы, наверное, уже догадались, что я сделал потом.
— Вы поплыли на остров, оставив деда развлекаться с девицей.
Судья улыбается и кивает:
— Я взял старую деревянную лодку, привязанную на пристани. Греб так, словно за мной гнались черти. Добрался до острова за пять минут. Сейчас-то это занимает не меньше четверти часа, если нет волны. На берегу, что смотрит на материк, скалы, а на стороне, выходящей к заливу, есть песчаная дюна. Она там всегда. За те восемь десятков лет, что я бываю на острове, она совершенно не изменилась.
— Как я понимаю, сокровищ вы не нашли?
— В каком-то смысле нашел. Но не золото и драгоценные камни. Я нашел имя, написанное на песке этой дюны. Как будто палкой, только палки поблизости не было. Буквы были продавлены глубоко, и из-за теней складывалось впечатление, что они выступают наружу. Почти парят над песком.
— Что за имя, господин судья?
— Думаю, чтобы вы лучше поняли, вам надо увидеть, как оно пишется.
Судья открывает верхний ящик стола, достает лист бумаги, что-то пишет на нем большими печатными буквами и переворачивает бумагу так, чтобы Уэйленд мог прочесть: «РОБИ ЛАДУШ».
— Ясно… — осторожно произносит Уэйленд.
— Это был мой лучший друг, и если бы он тогда не уехал, мы бы отправились за сокровищами вдвоем, ну, вы знаете, как это бывает, когда мальчишки крепко дружат.
— Они неразлучны, как сиамские близнецы, — говорит Уэйленд с улыбкой. Возможно, он вспоминает своего лучшего друга из давно минувших дней.
— Да, — соглашается Бичер. — Но дело было на летних каникулах, и он уехал с родителями к бабушке, маминой маме, в Мэриленд или Виргинию, в общем, куда-то на север. Так что я был один. Но обратите внимание. По-настоящему его звали Роберт Ла Дьюш.
Уэйленд опять произносит:
— Ясно…
Судья думает, что это подчеркнуто медлительное «ясно» вполне терпимо в небольших дозах, но со временем начнет раздражать. Впрочем, времени осталось не так много, так что бог с ним.
— Мы с ним были лучшими друзьями, но у нас имелась целая компания мальчишек, и все называли его Робби Ладуш. Понимаете?
— Кажется, да, — говорит Уэйленд, однако Судья видит, что тот ничего не понимает. Впрочем, это простительно; у Судьи было значительно больше времени, чтобы все обдумать. Частенько — бессонными ночами.
— Напомню, что мне тогда было десять. Если бы меня попросили написать имя моего лучшего друга, я бы написал его именно так. — Судья стучит пальцем по «РОБИ ЛАДУШ». И добавляет, обращаясь скорее к себе, чем к собеседнику: — Значит, часть волшебства — от меня. Наверняка от меня. Вопрос в том — какая?
— Вы хотите сказать, что не вы написали имя на песке?
— Нет, не я. Мне казалось, я четко все разъяснил.
— Может, кто-то другой из вашей компании?
— Они все были из Нокомиса и даже не знали об этом острове. Если бы не рассказ деда, я бы сам туда не поплыл. Обычный крошечный островок, ничего интересного. Робби о нем знал, он жил тут, в «Пойнте», но он уехал на лето.
— Ясно…
— Мой лучший друг Робби не вернулся с каникул. Где-то через неделю нам сообщили, что он упал с лошади. Сломал шею. Мгновенная смерть. Его родители были убиты горем. Я тоже.
Какое-то время они молчат. Уэйленд раздумывает об услышанном. Бичер тоже задумался. До них донесся приглушенный шум вертолета, летящего над заливом. Управление по борьбе с наркотиками высматривает контрабандистов, решает Судья. Летают тут каждую ночь. Наступил новый век, и в каком-то смысле — во многих смыслах — Судья был бы рад избавиться от его примет.
Наконец Уэйленд произносит:
— Я правильно понимаю то, о чем вы сейчас говорите?
— Не знаю, — отвечает Судья. — О чем я, по-вашему, говорю?
Но Энтони Уэйленд — юрист и не поддается на провокации. Это укоренившаяся привычка.
— Вы сказали об этом деду?
— Когда пришла телеграмма о Робби, деда не было дома. Ему не сиделось на одном месте, он постоянно куда-то ездил. Вернулся только через полгода. Нет, я никому ничего не сказал. Это был мой секрет. Как Дева Мария, родившая Господу сына, я нес тайну свою в своем сердце. И много думал.
— И к какому пришли заключению?
— Я продолжал ездить на остров смотреть на дюну. Вот ответ на ваш вопрос. Там не было ничего… ничего… и опять ничего. Я уже был готов прекратить проверки и обо всем забыть, но однажды приплыл туда после уроков и увидел еще одно имя, написанное на песке. Выдавленное в песке, если быть точным. И опять — никакой палки поблизости, хотя палку могли зашвырнуть в воду. Питер Элдерсон. Вот что там было написано. Для меня это имя не значило ничего, но через несколько дней… Я забирал почту из почтового ящика в конце подъездной дорожки — это входило в мои обязанности по дому. На обратном пути я обычно просматривал первые полосы газет. А путь от ворот до дома, как вы знаете сами, — это добрая четверть мили. Летом я смотрел еще и спортивный раздел, проверял, как сыграли «Вашингтонские сенаторы», потому что в то время это была ближайшая к нашему Югу команда.
В тот день мое внимание привлек заголовок внизу первой страницы: «МОЙЩИК ОКОН РАЗБИЛСЯ НАСМЕРТЬ». Бедняга мыл окна на третьем этаже Общественной библиотеки в Сарасоте. Мостки обвалились, он упал и разбился. Его звали Питер Элдерсон.
По выражению лица Уэйленда Судья понимает, что тот считает его рассказ либо розыгрышем, либо фантазией не совсем здорового старческого ума. Также Судья понимает, что Уэйленд пьет с удовольствием, и когда подливает ему еще виски, тот не отказывается. На самом деле Судье все равно, верят ему или нет. Просто рассказывать — уже удовольствие.
— Возможно, теперь вам понятно, почему я задумываюсь о том, откуда все это волшебство, — говорит он. — Я знал Робби, и ошибки в его имени были моими ошибками. Но я совершенно не знал того мойщика окон. Как бы там ни было, после этого случая дюна захватила меня целиком. Я начал плавать туда, на остров, чуть ли не каждый день, и продолжаю делать это до сих пор. Да, дюна. Я ее уважаю, я ее опасаюсь, но самое главное — меня к ней тянет. За долгие годы на ней появилось немало имен, и люди, чьи имена возникали на дюне, всегда умирали. Иногда через неделю, иногда через две, но не позже чем через месяц. Я знал некоторых из них, и если я знал их прозвища, то видел на песке прозвище. Однажды, в сороковом, я приплыл туда и увидел на песке надпись: «ГРАМПИ БИЧЕР». Дед умер в Ки-Уэсте через три дня. Сердечный приступ.
Уэйленд произносит голосом человека, потакающего причудам явного, но не опасного психа:
— А вы никогда не пытались вмешаться в… этот процесс? Например, позвонить деду и сказать, чтобы он обратился к врачу?
Бичер качает головой:
— Я не узнал, что это сердечный приступ, пока мы не получили известие от судмедэксперта округа Монро. Это мог быть несчастный случай или даже убийство. Несомненно, у многих были причины ненавидеть моего деда. Он вел дела, скажем так, не совсем честно.
— И все-таки…
— К тому же мне было страшно. Я чувствовал… и сейчас тоже чувствую… словно там, на острове, приоткрылась какая-то дверь. По одну сторону этой двери — мир, который мы называем реальным. По другую — все механизмы Вселенной, занятые работой. Только дурак сунет руку в такой механизм, пытаясь его остановить.
— Судья Бичер, если вам хочется получить официальное утверждение завещания, на вашем месте я бы помалкивал обо всем, что вы сейчас мне рассказали. Вы уверены, что никто не оспорит ваше завещание, но когда речь идет о немалых деньгах, троюродная-пятиюродная родня имеет обыкновение появляться из ниоткуда, словно кролики из шляпы фокусника. И вам известна освященная временем формула: в здравом уме и твердой памяти.
— Я молчал восемьдесят лет, — говорит Бичер, и в его голосе Уэйленд явственно слышит: протест отклоняется. — Никому ни единого слова, до сегодняшнего дня. И, возможно, мне следует повторить, хотя это и так очевидно… все наши беседы строго конфиденциальны.
— Ясно, — говорит Уэйленд. — Я понял.
— В те дни, когда на песке появлялись имена, меня переполняло волнение… какое-то нехорошее возбуждение, нездоровое… но по-настоящему я испугался всего один раз. Испугался до глубины души и плыл обратно домой, словно за мной гнались все черти ада. Рассказать?
— Да, пожалуйста.
Уэйленд отпивает еще глоток виски. Почему бы и нет? У него почасовая оплата.
— Дело было в пятьдесят девятом. Я жил здесь, в «Пойнте». Я жил здесь всегда, кроме нескольких лет в Таллахасси, но об этом лучше не вспоминать… хотя сейчас я понимаю, что моя ненависть к этому заштатному городишке проистекала отчасти — или даже по большей части — из тяги к острову, к дюне. Понимаете, я все время думал о том, что мог упустить. Кого я мог упустить. Способность читать некрологи заранее придает человеку потрясающее ощущение силы. Возможно, вам неприятно такое слышать, и тем не менее.
Итак, пятьдесят девятый. Харви Бичер подвизается в юридической фирме в Сарасоте и живет в «Пеликан-Пойнте». Почти каждый день, если не было дождя, возвращаясь домой с работы, я переодевался в старую одежду и плыл на остров, на разведку перед ужином. В тот день мне пришлось задержаться в конторе, и когда я прибыл на остров, солнце уже садилось, большое и красное, как часто бывает у нас над заливом. Я добрался до дюны и застыл как громом пораженный. Я не мог сдвинуться с места, ноги словно приросли к земле. И это не просто фигура речи.
В тот вечер на дюне было написано не одно имя, а много имен, и в красном свете заката казалось, будто их написали кровью. Они теснились, сплетались, накладывались одно на другое. Буквально вся дюна была покрыта гобеленом имен, сверху донизу. Те, что в самом низу, уже наполовину смыла вода.
Наверное, я закричал. Точно не помню, но кажется, да. Помню только, как паралич отпустил, и я со всех ног бросился к лодке. Пока я развязывал узел, прошла целая вечность, а когда все-таки развязал, толкнул лодку в воду, даже не забравшись в нее. Промок до нитки, и удивительно, как я вообще ее не опрокинул. Хотя в те годы я легко добрался бы до берега вплавь, толкая лодку перед собой. Теперь так уже не получится. Если лодка перевернется сейчас, как говорится, пиши пропало. — Судья улыбается. — К слову о надписях.
— Тогда я советую вам оставаться на суше, во всяком случае, пока завещание не будет нотариально заверено.
Судья Бичер холодно улыбается.
— Не беспокойтесь об этом, сынок, — говорит он и задумчиво смотрит в окно, на залив. — Те имена… они так и стоят у меня перед глазами, втиснутые в эту кроваво-красную дюну. Два дня спустя в Эверглейдсе разбился пассажирский лайнер, летевший в Майами. Весь экипаж и пассажиры погибли. Сто девятнадцать человек. В газете был список пассажиров. Я узнал некоторые имена. Узнал многие имена.
— Вы их видели. Видели эти имена.
— Да. Несколько месяцев после этого я не плавал на остров и поклялся себе, что не поплыву уже никогда. Думается, наркоманы так же клянутся завязать. Но, как любой наркоман, в конечном итоге я дал слабину и возобновил свою пагубную привычку. Ну что ж… Теперь вам понятно, почему я пригласил вас сюда и почему завещание надо было исправить сегодня?
Уэйленд не верит ни единому слову, но, как во всякой фантазии, тут есть своя логика. Ее легко проследить. Судье девяносто; когда-то румяное и цветущее, его лицо стало землистым, некогда твердая походка превратилась в неуверенное старческое шарканье. У него явно сильные боли, он как-то нехорошо похудел.
— Полагаю, сегодня вы увидели на песке свое имя, — говорит Уэйленд.
Судья Бичер испуганно вздрагивает, потом улыбается. Жутковатая улыбка превращает его худое бледное лицо в оскаленный череп.
— О нет, — говорит он. — Не свое.
В жизни столько важных вопросов! Судьба или случай? Рай или ад? Любовь или влечение? Здравый смысл или минутный порыв?
«Beatles» или «Rolling Stones»?
Я всегда выбирал «Stones». «Beatles» сделались чересчур мягкими, когда стали Юпитером в Солнечной системе поп-музыки. (Моя жена говорила, что у сэра Пола Маккартни «глаза старого пса», и это отчасти суммирует мои ощущения.) Но ранние «Beatles»… они играли настоящий, честный рок, и я до сих пор слушаю их старые песни — в основном каверы — с большой любовью. Иногда я даже встаю и немного танцую.
Одной из самых любимых моих композиций у «Beatles» была их перепевка «Гадкого мальчишки» Ларри Уильямса, где Джон Леннон солировал хриплым, напористым голосом. Больше всего мне нравилась строчка: «Давай-ка, веди себя хорошо». В какой-то момент я решил, что хочу написать рассказ о гадком мальчишке, поселившемся по соседству. И это будет не сатанинский отпрыск, не ребенок, одержимый каким-то древним демоном, как в «Изгоняющем дьявола», а просто гадкий мальчишка, гнусный до мозга костей, — зло ради зла, апофеоз всех мелких гаденышей, которые были, есть и будут. Мне он виделся в шортах и бейсболке с пропеллером. Он только и делал, что пакостил всем и каждому, и никогда в жизни не вел себя хорошо.
Из этого образа вырос рассказ о гадком мальчишке, этаком зловредном двойнике Слагго из комиксов о Нэнси. В электронном виде рассказ уже вышел во Франции и Германии, где «Гадкий мальчишка» наверняка входил в репертуар «Beatles» в гамбургском «Звездном клубе». Это первая публикация на английском.
Тюрьма располагалась в двадцати милях от ближайшего городишки, на пустынной равнине, продуваемой всеми ветрами. Главное здание являло собой грозный каменный кошмар, возникший посреди чистого поля в начале двадцатого века. С двух сторон из него вырастали бетонные пристройки — тюремные корпуса, которые добавлялись поочередно на протяжении последних сорока пяти лет. В основном они строились на федеральные средства, хлынувшие рекой в годы президентства Никсона и с тех пор не иссякавшие.
На некотором расстоянии от главного корпуса стояло здание поменьше. Заключенные называли его Прививочным корпусом. От него отходил наружный коридор длиной сорок ярдов и шириной двадцать футов, огороженный плотной металлической сеткой: Куриный загон. Каждому из заключенных, содержавшихся в Прививочном корпусе — на тот момент их было семеро, — разрешалось гулять в загоне по два часа ежедневно. Кто-то ходил. Кто-то бегал трусцой. Большинство просто сидели, прислонившись спиной к сетчатому ограждению, и смотрели на небо или на низенький горный кряж, разрезавший равнинный пейзаж в четверти мили к востоку. Иногда там бывало на что посмотреть. Но чаще смотреть было не на что. Почти всегда дул сильный ветер. Три месяца в году в Курином загоне было жарко, как в топке. В остальное время — холодно. Зимой — так и вовсе дубак. Но даже зимой заключенные не отказывались от прогулок. Все-таки там было небо. Птицы. Иной раз олени щипали траву на вершине низеньких гор, свободные и вольные бродить где вздумается.
В центре Прививочного корпуса располагалась облицованная кафелем комната, где стоял стол в форме буквы Y и хранился рудиментарный набор медицинского оборудования. В одной стене было окно, задернутое плотными шторами. Если раздвинуть шторы, за ними открывалось обзорное помещение размером не больше гостиной в типовом пригородном доме, с дюжиной пластиковых стульев для гостей, наблюдавших за Y-образным столом. Табличка на стене гласила: «СОБЛЮДАЙТЕ ТИШИНУ И НЕ ДЕЛАЙТЕ РЕЗКИХ ДВИЖЕНИЙ ВО ВРЕМЯ ПРОЦЕДУРЫ».
В Прививочном корпусе было ровно двенадцать камер. За камерами — караульное помещение для надзирателей. За ним — пост охраны, где шло круглосуточное дежурство. За постом — комната для свиданий, где стена из толстого оргстекла отделяла стол со стороны заключенных от стола со стороны посетителей. Телефонов там не было, общение происходило через круг высверленных в стекле маленьких дырочек, похожих на дырочки микрофона в старых телефонных трубках.
Леонард Брэдли уселся за стол со своей стороны этого канала связи и открыл портфель. Выложил на стол блокнот и ручку. Потом просто сидел и ждал. Когда минутная стрелка у него на часах сделала три полных круга и пошла на четвертый, дверь, ведущая во внутренние помещения Прививочного корпуса, открылась с громким лязгом отодвигаемых задвижек. Брэдли уже знал всех охранников. Сегодня дежурил Макгрегор. Неплохой парень. Он держал Джорджа Халласа за руку повыше локтя. Руки Халласа были свободны, но по полу звенела стальная цепь, сковывавшая лодыжки. Поверх оранжевой тюремной робы на нем был широкий кожаный ремень, и когда Халлас уселся за стол с той стороны стекла, Макгрегор приковал его к спинке стула еще одной стальной цепью, закрепленной на поясе. Он застегнул цепь, подергал ее, проверяя на прочность, и отсалютовал Брэдли двумя пальцами:
— Добрый день, адвокат.
— Добрый день, Макгрегор.
Халлас не произнес ни слова.
— Вы знаете правила, — сказал Макгрегор. — Сегодня время не ограничено. Беседуйте сколько хотите. Ну или сколько сможете выдержать.
— Я знаю.
Обычно общение клиента с адвокатом ограничивалось одним часом. За месяц до предстоящего клиенту похода в комнату с Y-образным столом время увеличивалось до полутора часов, в течение которых адвокат и его все более нервозный партнер в этом вальсе со смертью, санкционированном властями, обсуждали возможные варианты, число которых стремилось к нулю. В последнюю неделю не было никаких ограничений по времени. Правило действовало и для близких родственников, и для адвокатов, но жена Халласа подала на развод сразу после того, как суд признал его виновным, а детей у них не было. Он остался один в целом свете, если не считать Лена Брэдли, однако Халлас не проявлял интереса к многочисленным апелляциям и, как следствие, отсрочкам, которые подавал адвокат.
До сегодняшнего дня.
Он еще с вами заговорит, сказал ему Макгрегор после короткой десятиминутной встречи месяц назад, когда участие Халласа в беседе сводилось к нет, нет и нет.
Когда время подходит, они становятся разговорчивыми. Потому что им страшно. Они забывают о том, как собирались войти в комнату для инъекций с высоко поднятой головой и расправленными плечами. До них потихоньку доходит, что это не кино, это по-настоящему, и смерть близка, и вот тогда они начинают хвататься за любую возможность отменить неизбежное. Или хотя бы отсрочить.
Однако Халлас не производил впечатления человека, которому страшно. Он был таким, как всегда: невысокий мужчина, слегка сутулый, с бледным землистым лицом, редеющими волосами и невыразительными глазами, которые казались нарисованными. Он походил на бухгалтера — им и был в прошлой жизни, — потерявшего интерес к числам, которые раньше казались такими важными.
— Ладно, ребята, приятного вам общения, — сказал Макгрегор и отошел в угол, где стоял стул. Там он уселся, включил свой айпод и заткнул уши музыкой. Однако он не сводил взгляда со своего подопечного и его собеседника. Сквозь мелкие переговорные дырочки не пролез бы и тоненький карандаш, а вот иголка — запросто.
— Что я могу для вас сделать, Джордж?
Халлас ответил не сразу. Он молча разглядывал свои руки, маленькие и слабые с виду, — и не скажешь, что это руки убийцы. Потом он поднял взгляд.
— Вы хороший человек, мистер Брэдли.
Брэдли удивился и не знал, что ответить.
Халлас кивнул, словно Брэдли пытался ему возразить:
— Да. Вы хороший человек. Вы продолжали меня защищать даже после того, как я дал вам понять, что не хочу никаких апелляций и пусть все идет своим чередом. Но вы от меня не отказались. Так поступили бы очень немногие защитники, назначенные судом. Они бы просто пожали плечами, сказав: «Ну как хотите», — и занялись следующим неудачником, которого им подсунут. Но вы не такой. Вы мне рассказывали о шагах, которые думали предпринять, и когда я говорил, что не надо, вы все равно делали, как считали нужным. Если бы не вы, я бы отправился на тот свет еще год назад.
— Не всегда получается так, как нам хочется, Джордж.
Халлас сдержанно улыбнулся.
— Кому, как не мне, это знать. Но было не так уж плохо. В основном из-за Куриного загона. Мне там нравится. Нравится ветер в лицо, даже когда он холодный. Нравится запах травы из прерии, нравится полная луна, когда она видна даже днем. И олени. Да, олени. Иногда они прыгают и бегают друг за другом. Мне это нравится. Иной раз я наблюдаю за ними и смеюсь.
— Жизнь — хорошая штука. И стоит того, чтобы за нее побороться.
— Чья-то другая жизнь — да. Моя — нет. Но я все равно ценю ваши усилия, ценю то, как вы за нее боролись. Я очень признателен, что вы меня не бросаете. Поэтому я расскажу вам все, о чем не стал говорить в суде. И тогда вы поймете, почему я не хотел подавать апелляции… хотя не мог помешать вам подавать их за меня.
— Апелляции, поданные без участия заявителя, не имеют почти никакого веса в суде этого штата. Как и в судах высших инстанций.
— И вы навещаете меня здесь, за что я тоже вам благодарен. Очень немногие проявили бы доброту к осужденному детоубийце, а вы — проявили.
И снова Брэдли не знал, что ответить. За последние десять минут Халлас сказал больше, чем за все их свидания в течение двух лет и десяти месяцев.
— Я не могу вам заплатить, но могу рассказать, почему я убил того ребенка. Вы мне не поверите, но я все равно расскажу. Если вы хотите послушать.
Халлас посмотрел на Брэдли сквозь дырочки в обшарпанном оргстекле и молча улыбнулся.
— А вы хотите послушать, да? Потому что вас смущают некоторые моменты. Прокурора они не смущали, а вас смущают.
— Ну… да, у меня возникали кое-какие вопросы.
— Но я это сделал. Взял револьвер и разрядил весь барабан в того мальчишку. Было много свидетелей, и вы сами знаете, что апелляции только отсрочили бы неизбежное еще года на три — или четыре, или шесть, — даже если бы я не отказывался от участия. Вопросы, которые у вас возникали, меркнут перед безоговорочным фактом предумышленного убийства. Разве не так?
— Мы могли бы заявить об ограниченной вменяемости. — Брэдли подался вперед. — И это еще можно сделать. Еще не поздно, даже теперь. Мы можем попробовать.
— Защита ссылкой на невменяемость редко бывает успешной постфактум, мистер Брэдли.
Он так и не назовет меня Леном, подумал Брэдли. Даже после неполных трех лет. Он пойдет на смерть, называя меня мистером Брэдли.
— «Редко» не значит «никогда», Джордж.
— Да, но я-то не сумасшедший. Я вменяем теперь — и был вменяем тогда. В здравом рассудке, как нельзя более здравом. Вы уверены, что хотите услышать признание, которое я не сделал в суде? Если нет, не обижусь. Но это единственное, что я мог бы вам дать.
— Конечно, хочу, — ответил Брэдли. Он взял ручку, но в итоге не записал ни единого слова. Он только слушал как завороженный, слушал, что с мягким южным акцентом говорил Джордж Халлас.
Моя мама, которая никогда в жизни не жаловалась на здоровье, умерла от эмболии сосудов легких через шесть часов после моего рождения. Это было в шестьдесят девятом. Должно быть, какое-то генетическое нарушение, потому что ей было всего двадцать два года. Папа был старше мамы на восемь лет. Он был хорошим человеком и хорошим отцом. Горный инженер по профессии, он работал по большей части на юго-западе, пока мне не исполнилось восемь.
Мы постоянно переезжали с места на место, и вместе с нами ездила домработница. Ее звали Нона Маккарти, и я называл ее мамой Ноной. Она была чернокожей. Наверное, папа с ней спал, хотя когда я приходил к ней в кровать, — а я часто к ней приходил по утрам, — она всегда лежала одна. Меня совершенно не волновало, что она чернокожая. Я даже не знал, что есть какая-то разница. Она относилась ко мне по-доброму, готовила обед и читала сказки на ночь, когда папы не было дома и он не мог почитать мне сам, — и только это имело значение. Да, не самый обычный расклад, и, наверное, где-то подспудно я это понимал, но был вполне счастлив.
В семьдесят седьмом мы переехали на восток, в Талбот, штат Алабама, неподалеку от Бирмингема. Там рядом располагался военный городок, Форт-Джон-Хьюи, но вообще это шахтерский край. Отца пригласили возобновить разработку на шахтах «Удача» — первой, второй и третьей — и привести их в соответствие с природоохранными требованиями, что означало строительство новых вентиляционных отверстий и новой системы удаления пустой породы, чтобы отвалы не загрязняли местные реки.
Мы жили в приятном зеленом предместье, в доме, предоставленном отцу компанией, владевшей шахтами. Маме Ноне там нравилось, потому что отец отдал ей гараж, где обустроил отдельную двухкомнатную квартиру. Как я понимаю, это делалось для того, чтобы не пошли слухи и домыслы. По выходным я помогал ему с ремонтом, подносил доски и подавал инструменты. Это было хорошее время. Мне удалось проучиться два года в одной и той же школе — достаточно долго, чтобы завести друзей и ощутить некоторую стабильность.
В частности, я дружил с одной девочкой, жившей неподалеку. Будь это история в дамском журнале или телесериал, все завершилось бы так: мы с ней поцеловались бы в первый раз в домике на дереве, влюбились друг в друга, а потом вместе пошли бы на выпускной бал. Но этого нам с Марли Джейкобс было не суждено.
Как бы мне ни хотелось верить, что мы останемся в Талботе навсегда, папа этой надежды не поощрял. Он говорил, что нет ничего хуже, чем напрасные детские мечты. Да, возможно, я отучусь в средней школе «Мэри Дей» весь пятый класс, может, даже шестой, но когда-нибудь его работа на шахте «Удача» закончится — удача вся выйдет, — и мы переберемся куда-то еще. Обратно в Техас или Нью-Мексико, в Западную Виргинию или Кентукки. Я с этим смирился, и мама Нона тоже. Папа был боссом, но боссом очень хорошим, и он нас любил. Это лишь мое мнение, но я считаю, что отец делал все правильно.
Вторая сложность касалась самой Марли. Она была… ну, теперь-то таких называют детьми с особенностями развития, но в те времена наши соседи называли ее слабой на голову. Вы, мистер Брэдли, наверное, считаете, что это жестоко, но сейчас, уже задним числом, мне думается, что в этом был свой резон. И даже некая поэтичность. Именно таким она видела мир: шатким и хрупким, размытым и мягким. Иногда… на самом деле довольно часто… так даже лучше. Опять же, это лишь мое мнение.
Мы с Марли познакомились в третьем классе, учились вместе, но ей было уже одиннадцать. На следующий год мы оба перешли в четвертый, хотя ее перевели только по той причине, что иначе пришлось бы оставить на второй год. В то время так часто делалось в небольших городках. Но Марли не была деревенской дурочкой. Она худо-бедно умела читать, знала сложение, решала простые примеры, а вот вычитание ей не давалось. Я пытался ей объяснить всякими разными способами, какие знал сам, но она, хоть убей, не могла это усвоить.
Мы не целовались в домике на дереве — мы вообще ни разу не целовались, — но всегда держались за руки утром по дороге в школу и по дороге домой после уроков. Наверное, со стороны это смотрелось смешно. Я был мелким и худосочным, а она была крупной девочкой, выше меня на четыре дюйма, и у нее уже росла грудь. Это она захотела держаться за руки, не я, но я не возражал. И меня совершенно не волновало, что она была слабой на голову. Возможно, со временем я бы напрягся по этому поводу, но мне было всего девять лет, когда ее не стало, а в этом возрасте дети еще легко принимают многое из того, что творится вокруг. Думаю, это благословенная невинность. Если бы все люди были слегка слабы на голову, как по-вашему, в мире существовали бы войны? Хрена с два.
Если бы мы жили на полмили дальше от школы, то ездили бы на автобусе. Но мы жили рядом — примерно шесть или восемь кварталов — и ходили пешком. Мама Нона вручала мне пакет с завтраком, приглаживала мой вихор, говорила: «Веди себя хорошо, Джордж», — и провожала до двери. Марли ждала меня на крыльце своего дома, одетая в платье или юбку и кофту, прическа — два хвостика с ленточками, в руках — коробка для завтраков. Эта коробка до сих пор стоит у меня перед глазами. На ней был портрет Стива Остина из сериала «Человек на шесть миллионов долларов». Ее мама говорила мне: «Привет, Джордж», — и я отвечал: «Доброе утро, миссис Джейкобс», — и она произносила: «Ладно, детишки, ведите себя хорошо», — а Марли ей отвечала: «Да, мама», — потом брала меня за руку, и мы шли в школу. Первые два-три квартала мы шли одни, а потом на нашу улицу выходили другие ребята, которые жили в предместье Рудольф. Там жило много семей военных, потому что жилье было дешевым, а Форт-Джон-Хьюи располагался всего в пяти милях к северу по шоссе номер 78.
Наверное, зрелище было и вправду дурацким — мелкий шкет с пакетом для завтраков идет за ручку с каланчой, стучащей коробкой со Стивом Остином по своей сбитой коленке в засохших струпьях, — но не помню, чтобы нас дразнили или чтобы над нами смеялись. Наверное, иногда все же смеялись, дети есть дети, но это точно были не издевательства, а просто беззлобные насмешки. Чаще всего мальчишки кричали мне: «Привет, Джордж, давай после школы сыграем в бейсбол», — а девочки здоровались с Марли: «Привет, красивые у тебя бантики». Я не помню, чтобы кто-то нас обижал. Пока не появился тот гадкий мальчишка.
Однажды после уроков я ждал Марли на школьном дворе, а она все не выходила и не выходила. Дело было вскоре после моего дня рождения, когда мне исполнилось девять. Я хорошо это помню, поскольку у меня была с собой ракетка с мячиком на резинке. Мама Нона подарила мне эту ракетку, но хватило ее ненадолго — я влупил по мячу слишком сильно, и резинка порвалась, — однако в тот день она у меня была, и я с ней играл, пока ждал Марли. Меня никто не заставлял ее ждать, я сам так решил.
Наконец она вышла из школы — в слезах. Ее лицо покраснело, нос распух, из него текло в три ручья. Я спросил, что случилось, и она сказала, что не может найти свою коробку для завтраков. Как обычно, она все съела и вернула коробку на полку в раздевалке, поставила рядом с розовой коробкой Кэти Морс, но после уроков она пропала. Ее украли, сказала Марли.
Нет, сказал я, наверное, кто-то ее переставил, и завтра она найдется. Хватит реветь, стой спокойно. Надо вытереть сопли.
Когда я выходил из дома, мама Нона всегда проверяла, чтобы у меня был с собой носовой платок, но я вытирал нос рукавом, как остальные мальчишки, ведь только девчонки и хлюпики пользуются носовыми платками, и вообще это не по-мужски. Так что платок был совсем чистым, даже ни разу не развернутым, когда я вынул его из кармана и вытер нос Марли. Она перестала реветь, улыбнулась и сказала, что ей щекотно. Потом взяла меня за руку, и мы пошли домой. Как обычно, она болтала без умолку. Но я был не против. По крайней мере, она забыла про свою коробку.
Вскоре все остальные ребята, которые жили в Рудольфе, свернули на улицу, что вела к их предместью, и пропали из виду, хотя до нас доносились их голоса и смех. Марли все щебетала и щебетала — обо всем, что приходило ей в голову. Я особо не вслушивался, иногда вставлял «да», «угу» или «да ладно», а думал совсем о другом: вот приду я сейчас домой, сразу переоденусь в старые вельветовые штаны, и если у мамы Ноны нет для меня никаких поручений, возьму свою бейсбольную перчатку и побегу на спортплощадку на Оук-стрит, где каждый день проходили дворовые матчи, до самого вечера, пока мамы не загоняли детей домой ужинать.
И вдруг мы услышали, как кто-то кричит нам с другой стороны Скул-стрит. Кричит вроде бы человеческим голосом, только больше похожим на ослиный рев:
— ДЖОРДЖ И МАРЛИ НА ВЕТКЕ! ЦЕ-ЛУ-ЮТ-СЯ!
Мы остановились. На той стороне, рядом с кустом черемухи, стоял мальчишка. Я никогда раньше его не видел, ни в школе, ни где-то еще. Ростом не больше четырех с половиной футов, коренастый, слегка полноватый. В серых шортах до колен и полосатом зелено-оранжевом свитере, обтягивавшем круглый живот и грудь. На голове — совершенно дурацкая бейсболка с пластмассовым пропеллером на макушке.
Его лицо было пухлым и жестким одновременно. Волосы — рыжие, почти оранжевые, как полоски на свитере, того морковного оттенка, который никто не любит. Торчат во все стороны над оттопыренными ушами. Нос маленький, пуговкой, а глаза — ярко-зеленые, таких глаз я не видел больше ни у кого. Губы бантиком и такие насыщенно-красные, словно он их накрасил маминой помадой. Потом я встречал многих рыжих с такими же красными губами, но все равно не с такими яркими, как у того гадкого мальчишки.
Мы стояли и смотрели на него. Марли резко умолкла. Она носила очки в розовой пластмассовой оправе, и за стеклами этих очков ее широко распахнутые глаза казались невероятно огромными.
Мальчишка — явно не старше шести-семи лет — надул красные губы и изобразил звук поцелуя. Потом схватился за задницу и стал дергать бедрами вперед-назад.
— ДЖОРДЖ И МАРЛИ НА ВЕТКЕ! ТРА-ХА-ЮТ-СЯ!
Он ревел, как осел. Мы смотрели на него, оглушенные.
— Ты надевай гондон, когда ей заправляешь, — крикнул он, ухмыляясь. — Если не хочешь наплодить недоумков, как она сама.
— Заткнись, — сказал я.
— Или что? — спросил он.
— Или я тебя сам заткну, — заявил я.
Я не шутил. Папа наверняка рассердился бы, если бы узнал, что я грозился побить кого-то слабее и младше меня, но этот мальчишка… он не должен был так говорить. Выглядел он как ребенок, но слова произносил вовсе не детские.
— Отсоси у меня, засранец, — сказал он и скрылся за кустом черемухи.
Я раздумывал, не побежать ли за ним, но Марли так крепко сжимала мне руку, что стало почти больно.
— Мне не нравится этот мальчишка, — призналась она.
Я сказал, что мне тоже не нравится, но шел бы он лесом. Пойдем домой, предложил я.
Но не успели мы сдвинуться с места, как тот мальчишка снова вышел из-за куста. В руках он держал коробку для завтраков со Стивом Остином. Коробку Марли. Он поднял ее над головой.
— Ничего не потеряла, дурында? — крикнул он и рассмеялся. Его лицо, сморщенное от смеха, стало похоже на поросячье рыло. Он обнюхал коробку и сказал: — Наверняка это твое. Пахнет пизденкой. Безмозглой пизденкой.
— Отдай, это мое! — завопила Марли и отпустила мою руку. Я попытался ее удержать, но ладони у нас обоих вспотели, и рука просто выскользнула.
— Иди и возьми, — предложил он, протягивая коробку.
Прежде чем продолжить, мне надо сказать несколько слов о миссис Пекхам. Она была учительницей первого класса в школе «Мэри Дей». Я у нее не учился, потому что ходил в первый класс в Нью-Мексико, но почти все ребята в Талботе учились — и Марли тоже, — и все ее очень любили. Даже я ее любил, хотя мы с ней общались только на переменах, на школьном дворе, когда была ее очередь следить за порядком. Если мы затевали игру в бейсбол, мальчики против девочек, она всегда была питчером в девчачьей команде. Иногда она бросала мяч из-за спины, и всех это смешило. Она была из тех учителей, которых помнишь и через сорок лет после окончания школы, потому что она была доброй, веселой и в меру строгой и умела заинтересовать учебой даже самых непоседливых ребятишек.
У нее был большой старый «бьюик-роудмастер», небесно-голубого цвета, и между собой мы называли ее Пекхам-Копуша, поскольку она никогда не ездила быстрее тридцати миль в час, сидела, вцепившись в руль, выпрямив спину, и щурилась на дорогу. Конечно, мы ее видели на машине только на улице рядом со школой, где имелось ограничение скорости, но я почему-то не сомневаюсь, что и на загородном шоссе она ездила точно так же. Даже на скоростной магистрали. Она была очень внимательной и осторожной. И никогда не причинила бы вред ребенку. Преднамеренно — нет.
Марли бросилась за коробкой и выскочила на проезжую часть. Тот гадкий мальчишка расхохотался и швырнул ей коробку. Коробка упала и от удара раскрылась. Из нее выкатился термос. Я увидел, как на улицу выезжает голубой «бьюик», и крикнул Марли, чтобы она уходила с дороги, но я совершенно не волновался: это же Пекхам-Копуша, ехать ей было еще целый квартал, и она, как всегда, еле ползла.
— Это ты виноват, — сказал гадкий мальчишка, — ты отпустил ее руку. — Он смотрел на меня и ухмылялся. Он так сильно оскалился, что стали видны все его мелкие зубы. — Ты не можешь вообще ничего удержать, членосос.
Показал мне язык, издал такой звук, словно пернул. И снова скрылся за кустом черемухи.
Миссис Пекхам потом говорила, что у нее заклинило педаль газа. Не знаю, поверили ей в полиции или нет. Знаю только, что больше она не работала в школе «Мэри Дей».
Марли нагнулась, подняла термос и легонько его встряхнула. Мне было слышно, как он зазвенел. Марли сказала:
— Он разбился внутри.
И расплакалась. Опять наклонилась, чтобы поднять коробку, и вот тут педаль газа у миссис Пекхам, должно быть, и вправду заклинило, потому что мотор взревел, и ее «бьюик» рванулся вперед. Как волк на кролика. Марли выпрямилась и застыла, прижимая к груди коробку, а другой рукой держа разбитый термос. Она видела, как приближалась машина, но не сдвинулась с места.
Может быть, я успел бы ее оттолкнуть и спасти. Но если бы я выбежал на дорогу, то и сам, вероятно, угодил бы под колеса. Я не знаю, как все могло обернуться, потому что тоже застыл словно парализованный. Просто стоял и смотрел. И не сдвинулся с места, даже когда ее сбила машина. Я даже голову не повернул, лишь проследил взглядом за Марли — она пролетела по воздуху и упала, ударившись об асфальт головой, своей бедной слабой головой. Потом я услышал, как кто-то кричит. Это была миссис Пекхам. Она выскочила из машины, упала, поднялась с разбитыми коленками и бросилась к тому месту, где неподвижно лежала Марли и из головы у нее текла кровь. Я тоже бросился к ней. И на бегу оглянулся. Я отбежал уже достаточно далеко, и куст черемухи отлично просматривался со всех сторон. За кустом никого не было.
Халлас умолк и закрыл лицо руками. Он просидел так какое-то время и только потом отнял руки.
— Вы хорошо себя чувствуете, Джордж? — спросил Брэдли.
— Все хорошо, просто хочется пить. Я отвык так много говорить. В камере смертников как-то не до разговоров.
Он сделал знак Макгрегору. Тот вынул наушники из ушей и встал.
— Вы закончили, Джордж?
Халлас покачал головой:
— Еще не скоро закончу.
Брэдли сказал:
— Мой клиент хочет пить, мистер Макгрегор. Это можно устроить?
Макгрегор подошел к переговорному устройству у двери на пост охраны и что-то быстро проговорил в микрофон. Брэдли воспользовался паузой, чтобы спросить у Халласа, сколько учеников было в школе «Мэри Дей».
Халлас пожал плечами:
— Маленький городок, небольшая школа. Вряд ли там было больше полутора сотен учеников. С первого по шестой класс.
Дверь на пост охраны приоткрылась. В щели показалась рука с пластиковым стаканчиком. Макгрегор взял его и отнес Халласу. Тот жадно отпил, одним глотком осушив полстакана, и поблагодарил.
— Всегда пожалуйста, — отозвался Макгрегор. Снова уселся на стул в углу, вставил в уши наушники и погрузился в музыку, или что он там слушал.
— А тот мальчишка — тот гадкий мальчишка, — он был по-настоящему рыжим? Вы говорили, цвет казался оранжевым, как у моркови?
— Волосы прямо горели, как неоновая реклама.
— Значит, если бы он ходил в вашу школу, вы бы его запомнили и узнали?
— Да.
— Но вы его не узнали, и в вашу школу он не ходил?
— Нет. В школе я его не видел.
— Тогда как же он взял коробку для завтраков той девочки Джейкобс?
— Не знаю. Но есть вопрос поинтереснее.
— Какой же, Джордж?
— Куда он делся из-за того куста черемухи? Там был только газон, спрятаться негде. Но он исчез.
— Джордж!
— Да?
— Вы уверены, что там и вправду был мальчик?
— Ее коробка для завтраков мистер Брэдли. Она упала прямо на дорогу.
«В этом я не сомневаюсь, — подумал Брэдли, постукивая кончиком ручки по блокноту. — Возможно, она вообще не терялась, коробка. Возможно, она все время была у нее.
Или, может (мысль нехорошая, но нехорошие мысли — это нормально, когда слушаешь бредовую историю детоубийцы), это ты, Джордж, отобрал у нее коробку. Может быть, ты отобрал у нее коробку и швырнул на проезжую часть, чтобы ее подразнить».
Брэдли поднял голову и по выражению Халласа сразу понял, что все, о чем он только что думал, читалось у него на лице так же явно, как если бы по его лбу бежала светящаяся строка. Он почувствовал, что краснеет.
— Хотите послушать, что было дальше? Или вы уже сделали выводы?
— Никаких выводов я не сделал, — ответил Брэдли. — Продолжайте, пожалуйста.
Халлас допил воду и продолжил.
Лет пять или дольше мне снились кошмары об этом гадком мальчишке с морковными волосами в бейсболке с пропеллером, но со временем все прошло. Со временем я смог поверить в то, во что, видимо, верите вы, мистер Брэдли: что это был просто несчастный случай, что педаль газа у миссис Пекхам и вправду заклинило, как иной раз бывает, а если там и присутствовал какой-то мальчишка, который дразнил Марли… ну, иногда ведь дети дразнятся, верно?
Папа закончил работу на «Удаче», и мы переехали в восточный Кентукки, где отец занялся тем же, что и в Алабаме, только с большим размахом. В тех местах много богатых месторождений, и там нужны горные инженеры. Мы поселились в Айронвиле и прожили там достаточно долго, чтобы я успел закончить школу. В предпоследнем классе шутки ради я записался в школьный драмкружок. Кому сказать — будут смеяться. Невзрачный мальчик, тихий как мышь, подрабатывавший заполнением налоговых деклараций для мелких предпринимателей и стареньких вдов, играет в спектаклях вроде «За закрытыми дверями». Прямо «Тайная жизнь Уолтера Митти»! Но я играл, и играл хорошо. Все говорили, что у меня есть способности. Я даже подумывал об актерской карьере. Я понимал, что мне никогда не дадут главных ролей, но кто-то же должен играть советника президента по экономическим вопросам, или помощника главного злодея, или механика, которого убивают в самом начале фильма. Я знал, что смогу играть такие роли, и был уверен, что меня возьмут. Я сказал папе, что после школы хочу учиться актерскому мастерству. Он согласился: ладно, учись, только возьми еще какой-нибудь курс, чтобы был запасной вариант. Я поступил на театральный факультет Питсбургского университета, а неосновной дисциплиной выбрал административное управление.
Первой пьесой, в которой мне дали роль, была «Ночь ошибок, или Унижение паче гордости», и на репетициях я познакомился с Вики Абингтон. Я играл Тони Лампкина, а она — Констанс Невилл. Вики была настоящей красавицей, с кудрявыми светлыми волосами, стройная, тоненькая, очень нервная. Я сразу подумал, что она слишком красивая для меня, но в итоге набрался смелости и пригласил ее выпить кофе. Так у нас все и началось. Мы часами просиживали в «Нордиз» — была такая забегаловка в Питсбургском университете, — и она мне рассказывала о своих бедах, в основном связанных с ее чересчур властной матерью, и о своих честолюбивых планах, которые непременно были связаны с театром, особенно с серьезным театром в Нью-Йорке. Четверть века назад еще был такой театр.
Я знал, что она принимает таблетки, которые ей выписывали в Норденбергском центре здоровья — может, от приступов тревоги, может, от депрессии, может, от того и другого сразу, — но я думал: это лишь потому, что она очень творческий человек, творческий и амбициозный, возможно, все по-настоящему великие актеры и актрисы принимают эти таблетки. Возможно, Мэрил Стрип принимает эти таблетки или принимала раньше, пока не стала знаменитой после «Охотника на оленей». И знаете что? У Вики было великолепное чувство юмора, которого так не хватает многим красивым женщинам, особенно если они страдают от нервных расстройств. Она умела посмеяться над собой. И частенько смеялась. Она говорила, это единственное, что не дает ей сойти с ума.
Мы сыграли Ника и Хани в «Кто боится Вирджинии Вулф?» и получили хорошие отзывы. Нас отметили даже больше, чем ребят, игравших Джорджа и Марту. После этого мы стали не просто друзьями за чашечкой кофе, мы стали парой. Иногда мы целовались где-нибудь в темном углу, прямо в университете, но чаще всего эти страстные встречи заканчивались слезами. Вики плакала и говорила: она ни на что не годится, актрисы из нее не выйдет, о чем мама сказала ей сразу. Однажды вечером — после проб для «Смертельной ловушки» — у нас был секс. В первый и единственный раз. Она говорила, будто ей понравилось, все было волшебно, но я полагаю, что нет. Во всяком случае, больше мы этим не занимались.
Летом двухтысячного мы не поехали домой на каникулы, потому что в парке Фрик готовилась летняя постановка «Музыканта». Это было большое событие: спектакль должен был режиссировать Мэнди Патинкин. Мы с Вики пробовались на роли. Я совершенно не нервничал, не ожидая, что мне что-то дадут, но для Вики тот кастинг стал главным событием в жизни. Она называла его первым шагом к всемирной славе — вроде бы в шутку, но это была не совсем шутка. Нас вызывали по шесть человек, каждый заранее приготовил картонную карточку, на которой написал роль, которую хотел получить, и Вики дрожала как осиновый лист, пока мы ждали нашей очереди у двери в репетиционный зал. Я приобнял ее за плечи, и она успокоилась, но только чуть-чуть. Она была такой бледной, что ее макияж казался нарисованной маской.
Я вошел в зал и отдал свою карточку с «мэром Шинном». Я выбрал мэра, потому что это была самая маленькая из ролей, а в итоге мне неожиданно дали главную роль — Харолда Хилла, обаятельного афериста. Вики пробовалась на роль Мэриан Пару, библиотекарши, дающей уроки игры на фортепьяно. Это главная женская роль. Отрывок она прочитала нормально, как мне показалось, — не идеально, не на высоте, но очень неплохо. А потом надо было спеть песню.
Песня очень важна для роли. Если вы вдруг не знаете, это очень простая и очень трогательная песня. Называется «Спокойной ночи, мой кто-то». Вики мне ее пела — без музыкального сопровождения — полдюжины раз, и у нее получалось отлично. Нежно, печально, с надеждой. Но в тот день на прослушивании она все завалила. Она пела ужасно, из серии «стиснуть зубы, зажмуриться и умереть». Не попадала в ноты и никак не могла вовремя вступить. Приходилось начинать заново — и не один раз, а дважды. Я видел, что Патинкин начинает терять терпение, поскольку ему предстояло прослушать еще с полдюжины претенденток. Аккомпаниаторша закатывала глаза. Мне хотелось дать ей по морде, по этой тупой, рыхлой морде.
Когда Вики закончила, ее всю трясло. Мистер Патинкин поблагодарил ее, она поблагодарила его, очень вежливо, а потом убежала. Я бросился следом и догнал ее, прежде чем она выскочила на улицу. Догнал и сказал, что она была великолепна. Она улыбнулась, сказала «спасибо» и добавила, что мы оба знаем, как все обстояло на самом деле. Я предположил: если мистер Патинкин такой гениальный, как о нем говорят, он разглядит в ней хорошую актрису даже сквозь всю нервозность. Она обняла меня со словами, что я ее лучший друг. К тому же, сказала она, будут и другие спектакли. «В следующий раз я приму валиум перед прослушиванием. Я просто боялась, что от него голос изменится, я слышала, что от некоторых таблеток меняется голос». Потом она рассмеялась: хуже, чем было сегодня, уж точно не будет. Я сказал, что куплю ей мороженое в «Нордиз», ей понравилась эта идея, и мы отправились в кафе.
Мы шли по улице, взявшись за руки, и мне сразу вспомнились наши прогулки с Марли Джейкобс. Из школы и в школу, рука об руку. Я не утверждаю, что его вызвали эти воспоминания, но и не утверждаю обратного. Я не знаю. Знаю только, что до сих пор порой задаюсь этим вопросом, когда мне не спится в камере по ночам.
Наверное, она слегка успокоилась по дороге, потому что заговорила о том, какой великолепный профессор Хилл получится из меня, и тут мы услышали, как кто-то кричит нам с другой стороны улицы. Только это был не человеческий крик, а ослиный рев.
— ДЖОРДЖ И ВИКИ НА ВЕТКЕ! ТРА-ХА-ЮТ-СЯ!
Это был он. Тот самый мальчишка. Те же шорты, тот же свитер в полоску, те же морковные волосы, торчавшие из-под бейсболки с пластмассовым пропеллером на макушке. Прошло больше десяти лет, а он ничуть не повзрослел. Меня как будто отбросило назад в прошлое, только теперь со мной была Вики Абингтон, а не Марли Джейкобс, и мы шли по Рейнолдс-стрит в Питсбурге, а не по Скул-стрит в Талботе, штат Алабама.
— Что такое? — спросила Вики. — Ты его знаешь, Джордж?
Что я должен был ей ответить? Я не произнес ни слова. Я так удивился, что даже не мог открыть рот.
— Ты играешь паршиво, а поешь еще хуже! — выкрикнул он. — ВОРОНЫ каркают лучше, чем ты поешь! И еще ты УРОДИНА! УРОДИНА ВИКИ!
Она зажала руками рот. Я помню, какими большими стали ее глаза и как они вновь заблестели от слез.
— А ты ему отсоси! — крикнул мальчишка. — Это единственный способ получить роль для такой страшной, бездарной сучки, как ты.
Я рванулся к нему, только казалось, что все происходит не по-настоящему. Словно во сне. Дело близилось к вечеру, и на Рейнолдс-стрит было много машин, но я об этом не подумал. А Вики подумала, она схватила меня за руку и оттащила назад. Вероятно, я обязан ей жизнью, потому что буквально через две секунды мимо промчался автобус, гудящий клаксоном.
— Не надо, — попросила она. — Он того не стоит, кем бы ни был.
За автобусом следовал большой грузовик, и когда он проехал мимо, мы с Вики увидели, как тот мальчишка бежит по другой стороне улицы, тряся большой задницей. Он добежал до угла и свернул в переулок, но перед тем, как свернуть, резко остановился, стянул шорты вниз, наклонился и показал нам свои голые ягодицы.
Вики села на скамейку, и я опустился рядом. Она снова спросила, кто это такой, и я сказал, что не знаю.
— Тогда откуда он знает, как нас зовут? — спросила она.
— Я не представляю, — ответил я.
— Ну, в одном он был прав, — согласилась она. — Если я хочу получить роль в «Музыканте», мне надо вернуться и отсосать Мэнди Патинкину. — Потом она рассмеялась, и на этот раз смех был настоящим, идущим от сердца. Она запрокинула голову и расхохоталась. — Видел его уродскую задницу? — спросила она. — Как две рыхлые непропеченные булки!
Тут я тоже рассмеялся. Мы обнялись, и сидели щека к щеке, и буквально ревели от смеха. Я думал, что раз мы смеемся, значит, все хорошо, на самом же деле — такое понимаешь только потом, да? — у нас обоих случилась истерика. У меня — потому, что это был тот же самый мальчишка, по прошествии стольких лет. У Вики — потому, что она верила в то, что он сказал: она совершенно бездарная актриса, а даже если бы была очень талантливой, все равно не смогла бы преодолеть нервозность.
Я проводил ее до женского общежития — вернее, это было не совсем общежитие, а большой дом, где снимали квартиры только девушки-студентки, — и на прощание она обняла меня и еще раз сказала, что из меня получится потрясающий Харолд Хилл. Меня насторожил ее тон, было в нем что-то странное, и я спросил, все ли с ней хорошо. Она сказала: конечно, все хорошо, балда, — и побежала к подъезду. Больше я ее живой не видел.
После похорон я пригласил Карлу Уинстон на чашечку кофе, потому что Карла была единственной близкой подругой Вики. В итоге мне пришлось перелить ее кофе из чашки в стакан — у нее так тряслись руки, что я испугался, вдруг она обожжется. Карла была просто раздавлена: в том, что случилось, она винила себя. Точно так же, как — я уверен — миссис Пекхам винила себя в том, что произошло с Марли.
В тот вечер она увидела Вики в общей гостиной на первом этаже. Вики сидела перед телевизором. Вот только телевизор был выключен. Карла сказала, что Вики была заторможенной и рассеянной. С ней такое случалось, когда она теряла счет таблеткам и принимала больше, чем требовалось, или когда принимала их не в том порядке. Карла спросила, не надо ли ей показаться врачу. Вики сказала, что нет, не надо, с ней все в порядке, просто сегодня был тяжелый день, но ей уже лучше. А скоро станет совсем хорошо.
Там был какой-то противный мальчишка, сказала Вики Карле. «Я провалила прослушивание, а потом тот мальчишка стал надо мной издеваться».
«Вот гаденыш», — ответила Карла.
«Джордж его знает, — сказала Вики. — Он говорил, что не знает, но было понятно, что знает. Сказать тебе, что я думаю?»
Карла согласилась. Она уже не сомневалась, что Вики что-то напутала со своими таблетками, или покурила травы, или и то и другое вместе.
«Я думаю, это Джордж его подговорил, — сказала Вики. — Чтобы он надо мной посмеялся. Но когда Джордж увидел, как я расстроена, он попытался остановить мальчишку. Только тот не желал останавливаться».
Карла сказала: «Не может быть, Вик. Джордж никогда не стал бы издеваться над тобой из-за роли. Ты ему нравишься».
«Но в одном тот мальчишка был прав, — сказала Вики. — В театре мне делать нечего».
Тут я перебил Карлу и сказал, что не подговаривал того мальчишку. Я вообще не знаю, кто он такой. Карла ответила, что можно было этого не говорить, она и так знает, что я хороший человек и что Вики мне нравилась. Потом она расплакалась.
«Это моя вина, не твоя, — сказала она. — Я видела, что ей плохо, и не сделала ничего, чтобы помочь. И ты знаешь, что было потом. Это тоже моя вина, потому что на самом деле она вовсе не собиралась… Я уверена, она не хотела ничего такого».
Карла оставила Вики внизу, а сама поднялась к себе в комнату. Часа через два она постучала в комнату Вики.
«Я подумала, что мы, может быть, погуляем и где-нибудь поедим, — сказала она. — И даже выпьем по стаканчику вина, если действие таблеток прошло. Но ее не было дома. Я спустилась на первый этаж, в общую комнату, но и там ее не было. Две девушки смотрели телевизор, и одна из них сказала, что, кажется, видела, как Вики спустилась в подвал. Наверное, решила устроить стирку.
Потому что у нее в руках были простыни, сказала та девушка».
Это встревожило Карлу, хотя она не хотела задумываться почему. Она спустилась в подвал, но в прачечной не было никого, и ни одна из стиральных машин не работала. Рядом с прачечной располагалась кладовка, где девушки, жившие в доме, хранили вещи. Из кладовки доносились какие-то звуки, и когда Карла туда вошла, она увидела Вики, стоявшую спиной к двери на стопке чемоданов. Она связала две простыни, чтобы получилась веревка. Один конец веревки лежал петлей у нее на шее, другой был привязан к трубе под потолком.
Но дело в том, сказала мне Карла, что в стопке было всего три чемодана, а веревка из простыней заметно провисала. Если бы Вики всерьез собиралась покончить с собой, она обошлась бы одной простыней, а стопку из чемоданов сделала повыше. Это была, что называется, генеральная репетиция.
Ты не можешь знать наверняка, сказал я. Ты же не знаешь, сколько она приняла таблеток и что там творилось у нее в голове.
«Я знаю то, что видела, — сказала Карла. — Она могла бы шагнуть вниз с чемоданов, и веревка из простыней даже не натянулась бы. Но тогда я об этом не думала. Я испугалась. И выкрикнула ее имя».
Этот громкий крик за спиной напугал Вики; вместо того чтобы просто шагнуть вниз, она дернулась и начала падать вперед, чемоданы заскользили у нее под ногами, и она не устояла. Она могла бы просто упасть, грохнувшись животом об пол, но веревка была не такой длинной. Она все равно могла бы выжить, если бы узел между двумя простынями не выдержал и развязался, но он был завязан на совесть. При падении петля затянулась под весом тела, и голова Вики резко дернулась назад.
«Я услышала хруст, — сказала Карла. — Громкий хруст сломанной шеи. И это была только моя вина».
Потом она плакала, плакала и никак не могла остановиться.
Мы вышли из кафе, и я проводил Карлу до автобусной остановки. Я вновь и вновь повторял ей, что она ни в чем не виновата, и постепенно она успокоилась. И даже слегка улыбнулась.
«Умеешь ты убеждать, Джордж», — сказала она.
Я не стал говорить — потому что она все равно не поверила бы, — что моя убедительность проистекает из абсолютной уверенности.
— Этот гадкий мальчишка забирал всех, кто мне дорог, — сказал Халлас.
Брэдли кивнул. Очевидно, Халлас сам верил в то, что рассказывал, и если бы эта история всплыла на суде, его, скорее всего, присудили бы к пожизненному заключению, а не к процедуре в Прививочном корпусе. Об оправдательном приговоре нечего было и думать, но у присяжных появился бы хороший повод снять с повестки дня смертную казнь. Теперь, вероятно, было уже поздно. Письменное ходатайство об отмене смертного приговора с учетом истории Халласа о гадком мальчишке вряд ли будет принято к рассмотрению. Нужно быть рядом, нужно видеть его лицо, исполненное уверенности. Нужно слышать его голос.
Человек, приговоренный к смерти, смотрел на Брэдли сквозь слегка запотевшее оргстекло и едва заметно улыбался.
— Он был не просто зловредным и гадким, этот мальчишка. Он был жадным. Всегда пытался прихватить кого-то в нагрузку. Один мертв; второй медленно варится в густой подливе вины.
— Видимо, вам удалось убедить Карлу, — заметил Брэдли. — Раз она вышла за вас замуж.
— Если и удалось, то не полностью. И она никогда не верила в этого гадкого мальчишку. Если бы верила, то пришла бы на суд. И мы до сих пор были бы женаты. — Халлас смотрел на Брэдли сквозь стекло, и его взгляд оставался спокойным. — Если бы Карла мне верила, она была бы только рада, что я его убил.
Охранник, сидевший в углу — Макгрегор, — посмотрел на часы, вынул наушники из ушей и поднялся:
— Не хочу вас торопить, господин адвокат, но уже одиннадцать тридцать, и скоро вашему клиенту нужно будет вернуться в камеру для полуденной проверки.
— А ему обязательно идти? — спросил Брэдли, но смиренно и вежливо. Охранников лучше не злить, и хотя Макгрегор был неплохим человеком, он мог быть суровым и жестким. Жесткость характера — обязательное качество для людей, надзирающих за отбывающими срок преступниками. — Вот же он, прямо у вас перед глазами.
— Таковы правила. — Макгрегор поднял руку, словно отметая возражения, которые не высказал Брэдли. — Я знаю, срок близится, и сейчас время свиданий не ограничено. Если вы подождете, я отведу его на перекличку, а потом опять приведу к вам. Хотя он пропустит обед. И вы, наверное, тоже.
Они вместе наблюдали, как Макгрегор вернулся к своему стулу в углу и опять сунул в уши наушники. Когда Халлас снова посмотрел на Брэдли, его улыбка стала шире.
— Вы, наверное, уже догадались, что было дальше.
Хотя Брэдли не сомневался, что догадаться несложно, он сложил руки на своем нераскрытом блокноте и сказал:
— Но мне бы хотелось послушать вас.
Я отказался от роли Харолда Хилла и ушел из университетского театра. Я потерял интерес к актерству. В последний год в Питсбурге сосредоточился на курсе административного управления и на Карле Уинстон. Мы поженились сразу после того, как я закончил учебу. Отец был моим шафером. Три года спустя он погиб.
Он курировал несколько шахт в Виргинии, в частности — шахту в Луизе, чуть южнее Айронвиля, где он по-прежнему жил с Ноной Маккарти, мамой Ноной, в качестве «домоправительницы». Шахта называлась «Глубокая». Однажды во второй лаве произошло обрушение, на глубине около двух сотен футов. Ничего страшного не случилось, никто из шахтеров не пострадал, но затем отец и два представителя администрации спустились на место аварии, чтобы оценить ущерб и понять, сколько времени уйдет на восстановление участка. Он не вернулся назад. Никто из них не вернулся.
Мама Нона потом говорила, что несносный мальчишка названивает ей. Она всегда была видной, красивой женщиной, но после гибели отца буквально за год превратилась в сморщенную старуху. Еле ползала, шаркая ногами, а когда кто-нибудь заходил в комнату, вся сжималась, словно ждала, что ее ударят. Ее подкосила не папина смерть — тут постарался гадкий мальчишка.
«Он все звонит и звонит, — говорила она. — Обзывает меня черножопой сучкой, но это не страшно. Меня обзывали и похуже. Мне такие оскорбления — что с гуся вода. Но он говорит, что все это случилось из-за сапог, которые я подарила твоему папе. Ведь это неправда, Джорджи? Там было что-то другое. Он должен был надеть войлочные бахилы. Он никогда не забыл бы надеть бахилы после аварии в шахте, даже если авария не очень серьезная».
Я согласился, но видел, что ее гложут сомнения.
Это были отличные охотничьи сапоги. Мама Нона подарила их папе на день рождения меньше чем за два месяца до взрыва в «Глубокой». Думаю, они обошлись ей долларов в триста, но они того стоили. Высотой до колен, из мягкой как шелк кожи, но очень прочные. Такие сапоги не знают сносу, всю жизнь в них проходишь, да еще сыну оставишь. Каблуки подбиты гвоздями, и на определенных поверхностях эти гвозди могли высекать искры, как кремень о сталь.
Папа никогда не спустился бы в шахту в кованых сапогах, тем более в аварийную, где мог быть и рудничный газ, и чистый метан. И не говорите мне, что он просто забыл. Они спускались туда с респираторами и с кислородными баллонами, и папа уж точно переобулся бы. Или, как верно заметила мама Нона, надел бы на сапоги войлочные бахилы. Ей незачем было искать у меня подтверждения, она сама знала, какой он ответственный и осторожный. Но даже самая безумная мысль может тобой завладеть, если ты одинок и убит горем, а кто-то умело на этом играет. Эта безумная мысль присосется к тебе, как паразит, ввинтится в голову, отложит яйца, и очень скоро твой мозг превратится в клубок извивающихся червей.
Я посоветовал ей сменить телефонный номер, она так и сделала, но мальчишка узнал новый номер и продолжал ей названивать. Он говорил ей, что папа забыл, что на нем кованые сапоги, один из гвоздей высек искру, и случился большой бабах.
Ничего не произошло бы, если бы тебе не вздумалось подарить ему эти сапоги, старая ты черножопая сучка. Вот как он с ней разговаривал — или, может быть, еще хуже, просто она мне не передавала.
Наконец она вообще избавилась от телефона. Я говорил ей, что телефон нужен, ты живешь совершенно одна, и не дай бог что случится, но она не желала слушать. Повторяла: «Иногда он звонит посреди ночи, Джорджи. Ты не представляешь себе, что я чувствую, когда лежу в темноте, слушаю, как звонит телефон, и знаю, что это он, тот мальчишка. Куда, интересно, смотрят его родители? Ребенок не спит по ночам и названивает чужим людям!»
Я говорил: отключай телефон на ночь.
Она отвечала: «Я отключаю. Но он все равно звонит».
Я говорил, что это ей чудится. Я пытался сам в это поверить, но не мог, мистер Брэдли. Если тот гадкий мальчишка сумел украсть коробку Марли, если он знал, что Вики завалила прослушивание на роль, если знал о папиных сапогах — если он оставался мальчишкой все эти годы, — то он, конечно же, мог позвонить и на отключенный телефон. В Библии сказано, что дьявол рыщет по всей земле и десница Господня его не оставит. Я не знаю, был ли тот гадкий мальчишка самим дьяволом, но что-то дьявольское в нем имелось.
И я не знаю, можно ли было спасти маму Нону, если бы она позвонила в «скорую». Я знаю только, что когда у нее прихватило сердце, она не смогла никуда позвонить, поскольку в доме не было телефона. Она умерла в одиночестве. Соседка нашла ее на полу в кухне на следующий день.
Мы с Карлой приехали на похороны и провели ночь в папином доме, где мама Нона осталась жить после его смерти. Мне приснился кошмар, я проснулся посреди ночи и больше не смог заснуть. Уже утром, услышав, как на крыльцо упала газета, я вышел за ней и увидел, что на почтовом ящике за калиткой поднят флажок. Я подошел к ящику — как был, в халате и тапочках. Внутри лежала детская бейсболка с пластиковым пропеллером на макушке. Я взял ее в руки, и она была горячей, как будто ее только что снял с головы человек, пылавший в лихорадке. Мне было противно к ней прикасаться, но я все равно перевернул ее и заглянул внутрь. Внутри бейсболка лоснилась от какого-то допотопного масла для волос, которым уже давно никто не пользовался. К подкладке прилипло несколько ярко-рыжих волосков. И там лежала записка, написанная корявым детским почерком: «БЕРИ СЕБЕ, У МЕНЯ ЕСТЬ ЕЩЕ».
Я отнес чертову бейсболку на кухню — держа двумя пальцами, потому что, как я уже говорил, мне было противно к ней прикасаться, — запихнул ее в дровяную печь и поднес спичку. Бейсболка сгорела мгновенно. Вспыхнула зеленоватым пламенем и осыпалась пеплом. Где-то через полчаса Карла спустилась в кухню, принюхалась и спросила: чем так воняет? Как будто гнилыми водорослями.
Я сказал, что это, скорее всего, выгребная яма за домом. Она, наверное, переполнилась, и надо вызвать ассенизаторов, чтобы все откачали. Но я знал правду. Это был запах метана. Возможно, последний запах, который почувствовал мой отец перед тем, как что-то высекло искру и папа вместе с двумя его спутниками отправился на тот свет.
Я тогда работал в аудиторской фирме — одной из крупнейших независимых аудиторских компаний на Среднем Западе — и очень быстро поднялся до руководящей должности. Собственно, так всегда и бывает, когда приходишь на работу пораньше, уходишь попозже и занимаешься делом, а не считаешь ворон. Мы с Карлой хотели иметь детей, и мой доход позволял всерьез думать об этом, но ничего не получалось, ее месячные приходили регулярно, как по часам. Мы ездили в Центр акушерства и гинекологии в Топеке и сдали все необходимые анализы. Врач сказал, что у нас все нормально и говорить о лечении бесплодия пока рано. Он велел нам возвращаться домой и наслаждаться интимной жизнью.
Так мы и сделали, и через одиннадцать месяцев у жены случилась задержка. Жена воспитывалась в католической семье, но, поступив в университет, прекратила посещать церковь. Однако когда стало ясно, что Карла забеременела, она снова стала туда ходить. И хотела, чтобы я ходил вместе с ней. Мы посещали церковь Святого Андрея. Я сам человек не религиозный, но был не против. Если Карла хотела поблагодарить Бога за счастье стать матерью, я не возражал.
Выкидыш случился, когда она была на шестом месяце. Несчастный случай. Хотя это был никакой не случай. Ребенок прожил несколько часов, потом умер. Умерла. Это была девочка. Ей нужно было дать имя, и мы назвали ее Элен, в честь бабушки Карлы.
Это произошло прямо у церкви. Месса закончилась, мы собирались пообедать где-нибудь в центре и вернуться домой, чтобы я успел посмотреть футбол по телевизору. Карла хотела просто полежать, подложив под ноги подушку и наслаждаясь беременностью. Она действительно наслаждалась своим состоянием, мистер Брэдли. Каждый день, даже на ранних сроках, когда ее постоянно тошнило.
Я увидел гадкого мальчишку, как только мы вышли из церкви. Те же мешковатые шорты, тот же свитер в полоску, тот же пухлый детский животик. Бейсболка, которую я нашел в почтовом ящике, была синей, а та, что на голове у мальчишки, — зеленой. Но тоже с пластиковым пропеллером на макушке. У меня на висках уже пробивалась первая седина, а он так и остался мальчишкой шести-семи лет.
Он стоял чуть поодаль, как бы прячась за спиной другого мальчишки. Обыкновенного мальчишки, который вырастет и станет взрослым. Вид у этого мальчика был огорошенный и испуганный. Он держал что-то в руках. Что-то похожее на мячик с той ракетки, которую мама Нона давным-давно подарила мне на день рождения.
— Давай, — сказал гадкий мальчишка. — А то отберу те пять баксов, что я тебе дал.
— Не хочу, — ответил обычный мальчик. — Я передумал.
Карла их не видела. Она стояла на крыльце, на верхней ступеньке, и беседовала с отцом Патриком. Говорила ему, что ей очень понравилась его проповедь. Его слова дали ей пищу для размышлений. Лестница была гранитной и довольно крутой.
Кажется, я пошел к ней, чтобы взять под руку. А может, и нет. Может, я просто застыл на месте, как это было, когда мы с Вики встретили того мальчишку после прослушивания на роли в «Музыканте». Прежде чем я сумел сбросить оцепенение или выдавить хоть слово, гадкий мальчишка шагнул вперед и достал из кармана зажигалку. Как только он щелкнул зажигалкой, я понял, что произошло в тот день в шахте «Глубокая». Папины кованые сапоги были ни при чем. Что-то зашипело и заискрилось на верхушке красного мячика в руках у обычного парнишки. Он отбросил эту штуковину, просто чтобы от нее избавиться, и гадкий мальчишка расхохотался. Это был нехороший, злой смех.
Искрившаяся штуковина ударилась о ступеньки сбоку, под металлическими перилами, отскочила и взорвалась с оглушительным грохотом и вспышкой желтого света. Это была не обычная петарда и даже не «вишневая бомбочка». Это был взрывпакет М-80. Взрыв напугал Карлу точно так же, как она сама напугала Вики в тот день в кладовке в женском общежитии. Я попытался ее подхватить, но она держалась двумя руками за руку отца Патрика, и мои пальцы скользнули по ее локтю и сорвались. Они упали с лестницы вместе. Он сломал правую руку и левую ногу. Карла сломала лодыжку и получила сотрясение мозга. И потеряла ребенка. Потеряла Элен.
На следующий день мальчик, который бросил М-80, пришел вместе с мамой в полицию и во всем признался. Он был совершенно подавлен и говорил то, что дети всегда говорят — искренне, по большей части, — когда какая-то шалость оборачивается бедой. Это вышло нечаянно, он не хотел ничего плохого. Он сказал, что вообще не собирался кидать эту штуку, но другой мальчик поджег фитиль, и он бросил ее от испуга. Нет, сказал он, того мальчишку он видел впервые в жизни. Нет, он не знает, как его зовут. Он отдал полиции пять долларов, которые получил от плохого мальчишки.
После того случая Карла охладела ко мне в постели и перестала ходить в церковь. А я продолжал посещать мессы и даже включился в работу «Конкисты», католической программы содействия молодежи. Вы, наверное, знаете, как это бывает, мистер Брэдли. Я не то чтобы вдруг заделался убежденным католиком, просто нашел себе дело, где мог быть полезен другим. Я не углублялся в религию, для этого был отец Патрик, но с удовольствием тренировал приходскую бейсбольную команду и команду по тачболу. Я предлагал свою помощь на пикниках и в турпоходах, я получил права категории D, чтобы возить мальчишек на церковном автобусе на экскурсии, или в бассейн, или в парк аттракционов. И я всегда носил с собой револьвер. «Кольт» сорок пятого калибра, купленный в местном ломбарде. Ну, вы знаете, основное вещественное доказательство стороны обвинения. Пять лет он был при мне постоянно. Либо лежал в бардачке моего автомобиля, либо в ящике с инструментами в церковном автобусе. Когда я занимался с ребятами на стадионе, револьвер лежал в спортивной сумке.
Карле не нравилось, что я посвящаю «Конкисте» так много времени. Когда отцу Патрику требовались волонтеры, я всегда первым поднимал руку. Думается, она ревновала. «Тебя почти никогда не бывает дома на выходных, — говорила она. — Я уже начинаю всерьез опасаться, нет ли у тебя извращенного интереса к молоденьким мальчикам».
Возможно, со стороны это и вправду смотрелось слегка подозрительно, потому что я взял в привычку выделять особенно одаренных ребят и уделять им больше внимания, чем всем остальным. Я пытался с ними подружиться и помогал им как мог. Мне это было не сложно. Большинство происходили из бедных семей и часто росли без отцов. Их одинокие матери убивались за сущую мелочь на двух-трех работах ради куска хлеба в доме. Когда у меня было время, я отвозил кого-нибудь из моих юных друзей на вечерние собрания «Конкисты» по четвергам и обратно домой. Когда не мог подвезти их сам, я обеспечивал их билетами на автобус. Денег я им не давал — еще в самом начале выяснил, что этим ребятам нельзя давать деньги.
Некоторые из моих подопечных добились успеха. В этом есть и моя заслуга. Один мальчик — когда мы с ним познакомились, у него было две пары штанов и три старые рубашки — проявлял исключительные способности к математике. Я выбил ему дотацию на обучение в частной школе, и сейчас он учится на первом курсе Канзасского университета. И учится блестяще. Еще двое баловались наркотиками, и одного мне удалось вытащить. То есть я думаю, что удалось. В таком деле нельзя быть уверенным на сто процентов. А один мальчик сбежал из дома, поссорившись с матерью, и через месяц позвонил мне из Омахи. Как раз тогда, когда его мама решила, что он либо погиб, либо сбежал навсегда. Я поехал за ним и привез домой.
Работа с мальчишками из «Конкисты» дала мне возможность сделать больше добра, чем я сделал за все предыдущие годы, заполняя налоговые декларации и выявляя компании, уклонявшиеся от уплаты налогов в Делавэре. Но это была не основная причина, по которой я выбрал такое занятие. Это был просто побочный эффект. Иногда, мистер Брэдли, я брал кого-нибудь из моих особых ребят на рыбалку в Диксон-Крик или на реку у моста. Я тоже ловил свою рыбу, но не форель и не карпа. У меня долго не клевало. А потом появился Рональд Гибсон.
Ему было пятнадцать, но выглядел он моложе. Один глаз у Ронни не видел, поэтому он не мог играть в футбол или бейсбол, зато отлично освоил шахматы и другие настольные игры, которыми мальчики развлекались в дождливые дни. Его никто не обижал, в компании он был вроде счастливого талисмана. Отец бросил их с мамой, когда ему было девять, и Ронни изголодался по мужскому вниманию. Очень скоро мы с ним подружились, и он стал приходить ко мне со всеми своими проблемами. Самой главной проблемой, разумеется, был его незрячий глаз. Врожденная патология. Кератоконус — истончение и деформация роговицы. Врачи говорили, что это можно исправить пересадкой роговицы, но операция стоила дорого, и у его матери не было таких денег.
Я пошел к отцу Патрику, и мы организовали несколько благотворительных акций под названием «Новый взгляд для Ронни». Нас даже по телевизору показали — в местных новостях на «Четвертом канале». Там был один кадр, как мы с Ронни идем по аллее в парке Барнум и я обнимаю его за плечи. Карла фыркнула, когда это увидела. Даже если ты не питаешь ничего такого к своим мальчишкам, сказала она, теперь люди точно подумают, что ты старый гомик.
Но меня не волновало, что подумают люди, потому что вскоре после тех новостей по телевизору я почувствовал, как леска дернулась. Легкий рывок в голове. Это был гадкий мальчишка. Мне наконец удалось привлечь его внимание. Я его чувствовал.
Ронни сделали операцию. Зрение в больном глазу не восстановилось полностью, но он стал видеть. Еще год после операции ему надо было носить очки со стеклами-хамелеонами, которые темнели при ярком солнечном свете, но Ронни очков не стеснялся. Наоборот, говорил, что в них выглядит круто.
Вскоре после операции Ронни с мамой пришли ко мне в маленький кабинет «Конкисты» в подвале церкви Святого Андрея. Мама Ронни сказала:
— Мистер Халлас, мы очень вам благодарны. Если есть что-то, что мы можем сделать для вас, только скажите.
Я ответил, что мне ничего не нужно. Я рад был помочь. А потом сделал вид, что мне в голову вдруг пришла мысль.
— Да, может, я попрошу вас об одной небольшой услуге, — сказал я.
— О чем, мистер Халлас? — спросил Ронни.
— В прошлом месяце был такой случай, — начал я. — Я поставил машину на стоянке за церковью, а когда спускался в подвал, вспомнил, что не закрыл ее. Когда вернулся, в машине сидел мальчишка и шарил в бардачке. Я его шуганул, он пулей вылетел из машины и убежал с моей жестянкой для мелочи. Я бросился за ним вдогонку, но он оказался проворнее. Мне бы хотелось, — сказал я Ронни и его маме, — чтобы вы нашли того мальчика и поговорили с ним. Чтобы вы сказали ему то, что я всегда говорю вам, ребятам: воровать нехорошо, это плохое начало жизни.
Ронни спросил, как выглядел тот мальчишка.
— Низкого роста, довольно пухлый, — сказал я. — Ярко-рыжие волосы, оранжевые, как морковь. В тот день он был в серых шортах и свитере в зелено-оранжевую полоску.
— Боже мой! — воскликнула миссис Гибсон. — А у него не было бейсболки с пропеллером на макушке?
— Да, была бейсболка с пропеллером, — ответил я ровным голосом. — Теперь, когда вы об этом упомянули, я вспомнил.
— Я его видела на улице, — сказала она. — Думала, он переехал с родителями в новостройки.
— А ты его видел, Ронни? — спросил я.
— Нет, — ответил он. — Ни разу не видел.
— Если увидишь, не подходи к нему. Сразу беги за мной. Сделаешь, как я прошу?
Он пообещал, что сделает, и я успокоился. Потому что знал: гадкий мальчишка вернулся. И знал, что буду рядом, когда он сделает свой ход. Он хотел, чтобы я был рядом. В этом-то и заключался весь смысл. Он хотел причинить боль именно мне. Все остальные — Марли, Вики, отец, мама Нона — для него были просто пушечным мясом.
Прошла неделя, другая. Я уже начал думать, что гадкий мальчишка разгадал мои замыслы. А потом настал день — тот самый день, мистер Брэдли, — и какой-то парнишка прибежал на спортивную площадку за церковью, где мы с ребятами вешали волейбольную сетку.
Он сбил Ронни с ног и сорвал с него очки.
— Отбери, если сможешь! — крикнул он и убежал в парк. Ронни бросился следом за ним.
Я мгновенно сорвался с места, подхватив спортивную сумку — с тех пор как я стал работать с мальчиками, всегда носил сумку с собой, — и побежал вдогонку за ними, в парк Барнум. Я не особенно разглядел нападавшего, но знал, что это был не гадкий мальчишка, у него не тот стиль. Мальчик, укравший очки, был самым обыкновенным — как тот, что бросил M-80 у церкви, — и он так же будет жалеть о содеянном, когда осуществится задуманное гадким мальчишкой. Если я дам этому осуществиться.
Физическая форма Ронни оставляла желать лучшего. Он не умел быстро бегать. Похоже, мальчишка это заметил, поскольку остановился в дальнем конце парка и принялся размахивать очками.
— Ну давай, забери их, Рэй Чарльз! — кричал он. — Забери их, Стиви Уандер!
Я услышал шум машин на Барнум-бульвар и понял, что задумал гадкий мальчишка. Он рассудил так: что сработало раз, сработает снова. Теперь вместо коробки для завтраков со Стивом Остином были очки-хамелеоны, но основная идея осталась прежней. Потом мальчик, укравший очки, будет плакать и говорить, что он не знал, что из этого выйдет, он думал, это просто шутка, или насмешка, или расплата за то, что Ронни толкнул рыжеволосого парнишку на улице, да так сильно, что тот упал и ударился.
Я мог без труда догнать Ронни, но поначалу нарочно отстал. Понимаете, он был моей приманкой, и меньше всего мне хотелось, чтобы рыба сорвалась, если дернуть леску слишком рано. Когда Ронни уже приближался к парнишке, который выполнял грязную работенку для гадкого мальчишки, тот сорвался с места и бросился в арку между бульваром и парком. Ронни побежал за ним, я — следом за Ронни. На бегу я открыл сумку, вытащил револьвер, и как только он оказался у меня в руке, бросил сумку и поднажал.
— Стой на месте! — крикнул я Ронни, обгоняя его. — Ни шагу вперед!
Слава богу, он подчинился. Если бы с Ронни что-то случилось, я бы не сидел здесь в ожидании укола, мистер Брэдли. Я бы покончил с собой.
Пробежав через арку, я сразу увидел гадкого мальчишку, который ждал на тротуаре. Он нисколечко не изменился. Мальчик, укравший очки, как раз передавал их гадкому мальчишке, а тот ему — купюру. Когда гадкий мальчишка увидел меня, мерзкая усмешка, кривившая его неестественно алые губы, впервые исчезла. Потому что все пошло не по плану. По его плану Ронни должен был выбежать первым, а потом уже я. По его плану Ронни должен был выскочить следом за гадким мальчишкой прямо на проезжую часть, где его сбил бы автобус или грузовик. По этому плану я должен был появиться чуть позже. И все увидеть.
Гадкий мальчишка побежал через улицу. Вы знаете, что такое Барнум-бульвар на выходе из парка — во всяком случае, должны знать после того, как обвиняющая сторона трижды показывала свое видео на суде. Три полосы в одну сторону, три — в другую. Две — для движения прямо, одна — на поворот. И бетонное разделительное ограждение посередине. Добравшись до ограждения, гадкий мальчишка обернулся ко мне. Но теперь он был не просто напуган. В его глазах стоял неподдельный ужас. Увидев это, я почувствовал себя счастливым. Впервые с того дня, когда Карла свалилась с крыльца при церкви.
Уже в следующую секунду он помчался через дорогу, даже не повернув голову, чтобы посмотреть, нет ли там машин. Я тоже выбежал на проезжую часть не глядя. Я понимал, что меня могут сбить, но нисколько не волновался по этому поводу. По крайней мере, это было бы честное ДТП, а не таинственным образом заклинившая педаль газа. Возможно, вы скажете, что это самоубийство, но нет. Вовсе нет. Я просто не мог позволить ему уйти. Я не знал, когда он появится снова. Следующая наша встреча могла состояться лет через двадцать, а к тому времени я уже стал бы стариком.
Не знаю, как меня не расшибло в лепешку. Я слышал гудки клаксонов и визг шин об асфальт. Водитель одной из машин выкрутил руль, чтобы не сбить мальчишку, и ударился боком о грузовой автофургон. Кто-то обозвал меня психованным кретином. Кто-то еще крикнул: какого хрена он делает? Но это был просто шумовой фон. Я полностью сосредоточился на гадком мальчишке: как говорится, выбрал цель — и вперед.
Он бежал со всех ног, но кто бы ни прятался под его личиной, для всех он был мальчишкой с короткими детскими ножками и толстой задницей, и у него не было ни единого шанса. Ему оставалось только надеяться, что меня собьет машина. Но меня не сбили.
Он добрался до тротуара на той стороне, споткнулся и упал. Я услышал, как какая-то женщина — дородная крашеная блондинка — закричала:
— У него оружие!
Миссис Джейн Хели. Она давала свидетельские показания на суде.
Гадкий мальчишка попытался подняться. Я сказал: «Это за Марли, мелкий ты сукин сын», — и выстрелил ему в спину. Раз.
Он пополз на четвереньках. На асфальт капала кровь. Я сказал: «Это за Вики», — и снова выстрелил ему в спину. Два. Потом я сказал: «Это за папу и маму Нону», — и всадил по пуле ему под колени, как раз туда, где кончались эти его мешковатые серые шорты. Три и четыре.
Вокруг кричали люди. Какой-то мужик надрывался:
— Отберите у него револьвер! Отберите оружие!
Но никто ко мне не подошел.
Гадкий мальчишка перевернулся на спину и посмотрел на меня. Увидев его лицо, я чуть было не остановился. Растерянное, искаженное болью, это было лицо даже не семилетнего ребенка. Это было лицо малыша лет пяти. Бейсболка слетела и валялась теперь на земле рядом с ним. Одна из двух лопастей пластикового пропеллера перекрутилась. «Господи Боже, — подумал я. — Я стрелял в беззащитного, ни в чем не повинного ребенка, и вот он лежит у моих ног, смертельно раненный».
Да, ему почти удалось меня обезоружить. Он сыграл мастерски, мистер Брэдли, роль прямо на «Оскар», но потом маска сползла. Он сумел изобразить боль и невинность лицом, но не глазами. Эта тварь, что была у него внутри, проступала в глазах. «Ты меня не остановишь, — говорили эти глаза. — Ты меня не остановишь, пока я с тобой не закончу, а я еще с тобой не закончил».
— Да отберите же кто-нибудь у него револьвер! — закричала какая-то женщина. — Пока он не убил малыша!
Ко мне бросился крупный, высокий парень — кажется, он тоже давал свидетельские показания на суде, — но я навел на него револьвер, и он вмиг отступил, подняв руки.
Я повернулся обратно к гадкому мальчишке, выстрелил ему в грудь и сказал:
— За маленькую Элен.
Пять. Теперь кровь лилась у него изо рта и стекала по подбородку. У меня был старомодный шестизарядный револьвер, так что в барабане остался всего один патрон. Я опустился на одно колено в лужу его крови. Она была красной, хотя ей полагалось быть черной. Как жижа, вытекающая из ядовитого насекомого, когда на него наступишь ногой. Я приставил ствол револьвера к его лбу.
— Это за меня, — сказал я. — А теперь отправляйся обратно в свой ад, откуда ты вылез.
Я нажал спусковой крючок, и это было шесть. За секунду до выстрела наши взгляды встретились.
«Я еще не закончил с тобой, — говорили его зеленые глаза. — Я с тобой не закончил и не закончу, пока ты не перестанешь дышать. И, может быть, даже тогда не закончу. Может, я буду поджидать тебя на той стороне».
Его голова запрокинулась. Одна нога дернулась, потом затихла. Я положил револьвер рядом с ним, поднял руки и стал подниматься. Двое мужчин схватили меня еще до того, как я встал на ноги. Один из них заехал мне в пах коленом. Второй ударил меня кулаком по лицу. К ним присоединилось еще несколько человек. Среди них была миссис Хели. Неслабо она мне влепила, а потом добавила еще пару раз. Но об этом она на суде умолчала, да?
Я ее не виню, господин адвокат. Я не виню никого из них. В тот день они видели на тротуаре тело маленького ребенка, так изуродованное пулями, что его не узнала бы и родная мать.
Если бы у него была мать.
Макгрегор увел клиента мистера Брэдли обратно в недра Прививочного корпуса для полуденной переклички, пообещав сразу же привести обратно.
— Могу принеси вам суп и сандвич, если хотите, — предложил Макгрегор Брэдли. — Вы, наверное, проголодались.
Но у Брэдли не было аппетита после всего услышанного. Он ждал за столом со своей стороны перегородки из оргстекла. Просто сидел, сложив руки на нераскрытом блокноте, и размышлял о том, как рушатся жизни. Из двух жизней, находившихся на рассмотрении в данный момент, принять разрушение Халласа было легче, поскольку этот человек явно сошел с ума. Если бы Халлас рассказал эту историю на суде — таким же спокойным голосом, отметающим все сомнения в его искренности, — то сейчас он находился бы в психиатрической клинике особого режима, а не ждал бы инъекций тиопентала натрия, бромида панкурония и хлорида калия, этого смертоносного коктейля, который заключенные в Прививочном корпусе называли «Спокойной ночи, мамуля».
Однако Халлас, очевидно, повредившийся рассудком после потери собственного ребенка, хотя бы прожил половину жизни. Да, это была не самая счастливая жизнь, омраченная параноидальными фантазиями и манией преследования, но — перефразируя старую поговорку — полжизни все-таки лучше, чем ничего. С мальчиком все вышло намного печальнее. Согласно докладу судмедэксперта, ребенку, которому не повезло оказаться на Барнум-бульвар в неподходящее время, было не больше девяти лет. Скорее ближе к семи. Даже не жизнь, а лишь пролог к жизни.
Макгрегор привел Халласа обратно, приковал к стулу и спросил, сколько еще они будут беседовать.
— Просто он сказал, что не будет обедать, а я бы не отказался поесть.
— Уже недолго, — сказал Брэдли. На самом деле у него был только один вопрос, и как только Халлас уселся, а Макгрегор отошел в свой угол, Брэдли задал его: — Почему именно вы?
Халлас приподнял брови:
— Прошу прощения?
— Этот демон… как я понимаю, вы считаете, что это был демон… почему он выбрал именно вас?
Халлас улыбнулся, но это была не настоящая улыбка. Он просто растянул губы.
— Наивный вопрос, господин адвокат. С тем же успехом можно спросить, почему один ребенок рождается с деформацией роговицы, как Ронни Гибсон, а после него в той же больнице рождается полсотни совершенно здоровых детей. Или почему хороший и добрый человек, который в жизни никого не обидел, в тридцать лет умирает от опухоли головного мозга, а чудовище в человеческом облике, надзиратель газовых камер в Дахау, благополучно доживает до ста лет. Если вы спрашиваете меня, почему с хорошими людьми приключается что-то плохое, то вы обратились не по адресу.
Ты шесть раз выстрелил в маленького ребенка, подумал Брэдли, причем несколько раз — в упор. Каким боком, скажи на милость, ты относишься к хорошим людям?
— Пока вы не ушли, — сказал Халлас, — можно задать вопрос вам? — Брэдли молча ждал. — Его уже опознали?
Халлас задал этот вопрос нарочито скучающим голосом заключенного, который просто тянет время, чтобы еще пару минут не возвращаться в камеру, но его глаза — впервые за всю сегодняшнюю продолжительную беседу — зажглись жизнью и интересом.
— Кажется, нет, — осторожно ответил Брэдли.
На самом деле он доподлинно знал, что личность убитого мальчика не установлена. У него был свой источник в прокуратуре, который назвал бы имя мальчика еще до того, как об этом прознали газетчики. А уж газетчики только и ждали, чтобы сообщить все подробности любопытным читателям. Историю о неизвестном мальчике, ставшем жертвой кровавой расправы, рассказывали уже во всей стране. За последние месяцы интерес публики поутих, но после казни Халласа он наверняка вспыхнет снова.
— Я попросил бы вас поразмыслить об этом, — сказал Халлас, — но в том нет необходимости, верно? Вы уже сами об этом думали. Не то чтобы эти мысли не давали вам спать по ночам, но вы думали.
Брэдли ничего не ответил.
На этот раз Халлас улыбнулся по-настоящему.
— Я знаю, вы не поверили ни единому слову из того, что я сейчас рассказал, и вас можно понять. Но на минутку включите мозги. Это был белый ребенок мужского пола — таких детей, если они потеряются, ищут с удвоенной силой в нашем обществе, которое ценит белых детишек мужского пола превыше всех остальных. Сейчас у детей в обязательном порядке берут отпечатки пальцев, когда они поступают в школу, чтобы было легче установить личность ребенка, если он потеряется, или если его убьют или похитят. Насколько я знаю, в этом штате есть даже такой закон. Или я ошибаюсь?
— Не ошибаетесь, — неохотно ответил Брэдли. — Но не стоит полностью полагаться на это, Джордж. В системе бывают сбои. Такое случается. Никто не застрахован от ошибки.
Халлас улыбнулся еще шире.
— Продолжайте себя убеждать, мистер Брэдли. Продолжайте себя убеждать. — Он обернулся и помахал рукой Макгрегору. Тот вынул наушники из ушей и встал.
— Вы закончили?
— Да, — сказал Халлас. Когда Макгрегор наклонился, чтобы отстегнуть цепь от стула, Халлас опять повернулся к Брэдли. Его улыбка — сегодня Брэдли впервые видел, как он улыбается, — исчезла без следа. — Вы придете? Когда настанет время?
— Я буду там, — ответил Брэдли.
И он был там шесть дней спустя, когда в 11.52 шторы на окне обзорного помещения раздвинулись, открыв комнату с белым кафелем и столом в форме буквы Y — комнату, где приводятся в исполнение смертные приговоры. Помимо самого Брэдли, присутствовало всего два человека. Отец Патрик из церкви Святого Андрея сидел вместе с Брэдли на заднем ряду. На переднем ряду, скрестив руки на груди, восседал окружной прокурор и не сводил глаз с белой комнаты за стеклом.
Расстрельная бригада (совершенно дурацкое название, подумал Брэдли, но как еще сказать?) была уже на месте. Всего шесть человек: начальник тюрьмы Туми, Макгрегор и еще двое охранников, а также двое медиков в белых халатах. Ведущий актер спектакля лежал на столе, его вытянутые руки были надежно пристегнуты ремнями, но когда шторы раскрылись, первым делом внимание Брэдли привлек начальник тюрьмы, одетый до странности по-спортивному, его голубая рубашка с открытым воротом была бы уместна на поле для гольфа, но уж никак не здесь.
С ремнями вокруг пояса и через оба плеча Джордж Халлас больше напоминал космонавта, готового к взлету, чем смертника, приговоренного к казни через инъекцию. Халлас не просил священника, но когда увидел Брэдли и отца Патрика, поднял руку — насколько позволял ремень на запястье, — давая понять, что знает об их присутствии.
Отец Патрик приподнял руку в ответ, потом обернулся к Брэдли. Лицо пастора было белым как мел.
— Вам уже доводилось бывать на подобном действе?
Брэдли покачал головой. Во рту у него пересохло, и он боялся, что не сможет заговорить.
— Мне тоже. Надеюсь, я это выдержу. Он… — Отец Патрик тяжело сглотнул. — Он так хорошо обращался с ребятами. Они его очень любили. Просто не верится… даже сейчас мне не верится…
Брэдли тоже не верилось. Но приходилось верить.
Окружной прокурор обернулся к ним, сурово нахмурившись, как Моисей:
— Помолчите, джентльмены.
Халлас оглядел комнату, последнюю комнату в его жизни. Вид у него был растерянный, словно он не совсем понимал, где находится и что происходит. Макгрегор положил руку ему на грудь, пытаясь его успокоить. Было 11.58.
Один из медиков наложил резиновый жгут на правое предплечье Халласа, потом ввел ему в вену иглу и закрепил ее пластырем. Игла присоединялась к трубке от капельницы. Трубка тянулась к панели на стене, где три красные лампочки горели над тремя рычажками. Второй медик подошел к панели и встал, сцепив руки в замок на груди. Все замерло без движения, и только Джордж Халлас быстро-быстро моргал.
— Они уже начали? — прошептал отец Патрик. — Не понимаю.
— Я тоже не понимаю, — прошептал Брэдли в ответ. — Может, и начали, но…
Раздался громкий щелчок, и Брэдли с отцом Патриком даже вздрогнули от неожиданности (окружной прокурор оставался неподвижным, как изваяние). В скрытом динамике прозвучал голос начальника тюрьмы:
— Вам меня слышно?
Окружной прокурор поднял вверх большой палец, потом вновь скрестил руки на груди.
Начальник тюрьмы обратился к Халласу:
— Джордж Питер Халлас, суд присяжных приговорил вас к смертной казни, приговор утвержден Верховным судом штата и Верховным судом США.
Как будто они хоть раз вякнули против, подумал Брэдли.
— У вас есть что сказать перед тем, как приговор будет приведен в исполнение?
Халлас начал было качать головой, потом передумал. Всмотрелся в обзорную комнату сквозь стекло.
— Добрый день, мистер Брэдли. Рад, что вы пришли. Послушайте, что я скажу, хорошо? На вашем месте я бы поостерегся. Помните, оно приходит под видом ребенка.
— Это все? — спросил начальник тюрьмы, едва ли не с весельем.
Халлас посмотрел на него:
— Нет, есть еще кое-что. Где, бога ради, вы откопали эту рубашку?
Начальник Туми моргнул, словно ему в лицо вдруг плеснули холодной водой, потом повернулся к медику, стоявшему у настенной панели:
— Вы готовы?
Медик кивнул. Туми быстро протараторил всю положенную юридическую канитель, взглянул на часы и нахмурился. Было 12.01, они опаздывали на минуту. Туми махнул рукой медику, как режиссер, дающий сигнал актеру. Медик переключил рычажки, и три красные лампочки загорелись зеленым.
Внутреннюю связь еще не отключили, и Брэдли услышал, как Халлас спросил, почти слово в слово повторив вопрос отца Патрика:
— Вы уже начали?
Ему никто не ответил. Это уже не имело значения. Глаза Халласа закрылись. Он тихонько всхрапнул. Прошла минута. Еще один долгий, прерывистый всхрап. Прошло две минуты. Четыре минуты. Халлас уже не храпел и не шевелился. Брэдли повернул голову. Отца Патрика не было рядом.
Когда Брэдли вышел из Прививочного корпуса, в прерии дул холодный ветер. Адвокат застегнул пальто и принялся жадно вдыхать студеный воздух, стараясь вобрать в себя как можно больше вольного простора — и как можно быстрее. Дело было не в казни как таковой; за исключением странной голубой рубашки начальника тюрьмы, в казни не было ничего необычного, все прошло обыденно и прозаично, как укол от столбняка или прививка от герпеса. В этом-то и заключался весь ужас.
Краем глаза Брэдли заметил какое-то движение в Курином загоне, где совершали прогулки заключенные-смертники. Но сегодня там должно было быть пусто. В дни, когда совершались казни, все прогулки отменялись. Макгрегор говорил ему об этом. И действительно, когда Брэдли посмотрел на Куриный загон, там никого не было.
Брэдли подумал: оно приходит под видом ребенка.
Он рассмеялся. Заставил себя рассмеяться. Это была просто нервная реакция, и вполне объяснимая. Словно в подтверждение этого Брэдли вздрогнул.
Старенького «вольво» отца Патрика уже не было на гостевой стоянке у Прививочного корпуса. Сейчас там стояла только машина самого Брэдли. Он направился было туда, но, не сделав и трех шагов, развернулся и зашагал к Куриному загону. Полы его пальто хлопали на ветру и били по ногам. В загоне никого не было. Конечно, нет, Боже правый. Джордж Халлас был сумасшедшим, и даже если его гадкий мальчишка и вправду существовал, сейчас он мертв. Шесть пуль из револьвера сорок пятого калибра — надежная гарантия.
Брэдли пошел на стоянку, обогнул капот своей машины — и снова замер. Через весь бок его «форда», от переднего бампера до заднего левого габаритного огня, тянулась уродливая царапина. Кто-то провел по машине ключом. В тюрьме строгого режима, за тремя стенами и бессчетными КПП, кто-то исцарапал его машину.
Сначала Брэдли подумал об окружном прокуроре, сидевшем со скрещенными на груди руками и уверенном в собственной непогрешимости. Но это была совершенно безумная мысль. В конце концов, прокурор получил что хотел — он лично присутствовал на казни Джорджа Халласа.
Брэдли открыл водительскую дверь, не запертую на замок — да и зачем запирать машину в тюрьме?! — и потрясенно застыл. Пару секунд он просто стоял не в силах пошевелиться, а потом, словно сама собой, его рука медленно поднялась и закрыла ему рот. На водительском сиденье лежала бейсболка с пропеллером на макушке. Одна из лопастей пропеллера была искривлена.
Наконец Брэдли нагнулся и поднял бейсболку, держа двумя пальцами, как когда-то Халлас. Перевернул и увидел внутри записку, написанную корявым детским почерком.
«БЕРИ СЕБЕ, У МЕНЯ ЕСТЬ ЕЩЕ».
Он услышал детский смех, веселый и звонкий. Оглянулся на Куриный загон, но там по-прежнему никого не было.
Брэдли перевернул записку и увидел еще одно коротенькое сообщение:
«СКОРО УВИДИМСЯ».
В романе «Волосы Гарольда Ру», возможно, лучшем из опубликованных произведений о том, как пишется книга, Томас Уильямс предлагает поразительную метафору, а может, даже притчу о том, как рождается сюжет. Ему представляется темное поле, на котором мерцает крошечный огонек. Один за другим из темноты выходят люди, чтобы погреться у него. Каждый приносит немного хвороста, и в конечном итоге маленький огонек разгорается в большое пламя, вокруг которого собираются персонажи. Их лица ярко освещены, и каждое красиво по-своему.
Однажды ночью я лежал, погружаясь в сон, и вдруг увидел маленький огонек — это горела керосиновая лампа — и человека, пытавшегося читать газету при ее свете. Потом пришли другие люди со своими фонарями, и я различил тоскливый пейзаж, оказавшийся Территорией Дакота.
Подобные видения посещают меня довольно часто, хотя признаться в этом непросто. Я не всегда рассказываю истории, которые приходят вместе с ними: иногда огонь гаснет. Но эту историю я был обязан рассказать, потому что точно знал, каким языком хотел ее изложить: сухим и лаконичным, совсем не похожим на мой обычный стиль. Я понятия не имел, как будут развиваться события, но не сомневался, что язык мне подскажет. Так и случилось.
Лачуга Джима Трасдейла располагалась на западной окраине захудалого ранчо его отца, и шериф Баркли с полудюжиной своих помощников из горожан нашел Джима именно там. Тот сидел в грязной рабочей куртке на единственном стуле возле холодной печки и читал при свете фонаря старый номер местной газеты «Блэк-хиллз пайонир». Во всяком случае, смотрел на нее.
Шериф Баркли остановился на пороге, загородив собой почти весь дверной проем. В руке он держал фонарь.
— Выходи сюда, Джим, и подними руки. Я не вытаскивал пушку и не хочу этого делать.
Трасдейл вышел. В одной из поднятых рук он держал газету. Он стоял, устремив на шерифа взгляд невыразительных серых глаз. Шериф смотрел на него. Его помощники тоже, четверо были верхом, а двое сидели в видавшей виды повозке с выцветшей желтой надписью «Погребальные услуги Хайнса» на боку.
— Ты, я вижу, не спрашиваешь, почему мы здесь, — сказал шериф Баркли.
— И почему вы здесь, шериф?
— Где твоя шляпа, Джим?
Трасдейл опустил свободную руку на голову, будто проверяя, на месте ли коричневая шляпа, которую он носил постоянно, но ее не было.
— Наверное, дома? — предположил шериф.
Налетевший порыв холодного ветра взъерошил гривы лошадей и прокатился волной по траве, торопясь на юг.
— Нет, — отозвался Трасдейл. — Это вряд ли.
— Тогда где?
— Наверное, потерял.
— Залезай в повозку, — велел шериф.
— Я не хочу ехать в похоронной повозке, — возразил Трасдейл. — Это плохая примета.
— Можешь из-за этого не переживать, — отозвался один из мужчин. — Ты и так уже влип по уши. Залезай!
Трасдейл подошел к задней части повозки и забрался на нее. Ветер ударил снова, сильнее, и он поднял воротник куртки.
Двое мужчин, сидевших спереди, спрыгнули на землю и встали по обе стороны повозки. Один из них вытащил револьвер. Их лица были знакомы Трасдейлу, но имен он не знал. Они жили в городе. Шериф и четверо других направились в хижину. Одним из них был Хайнс, гробовщик. Они пробыли там какое-то время. Даже открыли печку и порылись в золе. Наконец они вышли.
— Шляпы нет, — сообщил шериф Баркли. — Мы бы ее наверняка заметили. Она чертовски большая. Ничего не хочешь нам сказать?
— Жалко, что потерял. Мне подарил ее отец, когда еще был в своем уме.
— И где же она?
— Говорю же, наверное, потерял. Или украли. Тоже не исключено. Слушайте, я вообще-то собирался ложиться спать.
— Не имеет значения, чего ты там собирался. Ты был в городе после обеда?
— Конечно, был, — произнес один из мужчин, снова залезая на повозку. — Я сам его видел. Причем в шляпе.
— Заткнись, Дэйв, — оборвал его шериф Баркли. — Так ты был в городе, Джим?
— Да, сэр, был, — подтвердил Трасдейл.
— В «Игральных костях»?
— Да, сэр, там. Я пришел туда из дома, пропустил пару стаканчиков и вернулся. Наверное, там и оставил шляпу.
— И больше тебе добавить нечего?
Трасдейл посмотрел на черное ноябрьское небо.
— Больше нечего.
— Погляди на меня, сынок. — Трасдейл поглядел. — Значит, больше тебе добавить нечего?
— Я же сказал, что нет, — ответил Трасдейл, не отводя взгляда.
Шериф Баркли вздохнул:
— Ладно, поехали в город.
— Зачем?
— Затем, что ты арестован.
— Совсем, мать его, тупой, — заметил один из мужчин. — Даже хуже папаши.
Они направились в город. До него было четыре мили. Трасдейл сидел сзади на погребальной повозке и дрожал от холода. Мужчина, державший вожжи, не оборачиваясь, спросил:
— Тебе было мало ее доллара? Ты еще и изнасиловал ее, ублюдок?
— Я не понимаю, о чем ты, — ответил Трасдейл.
Оставшуюся дорогу все молчали, и тишину нарушал только вой ветра. В городе люди выстроились вдоль улицы. Сначала они смотрели молча. Затем какая-то старуха в коричневом платке, прихрамывая, бросилась за повозкой и плюнула в Трасдейла. Она промахнулась, но заслужила аплодисменты.
Возле тюрьмы шериф Баркли помог Трасдейлу слезть с повозки. Резкие порывы ветра приносили запах снега. По Мэйн-стрит летели шары перекати-поля и, добравшись до водонапорной башни, с треском собирались в кучу у ограды из кольев.
— Вздернуть этого детоубийцу! — выкрикнул какой-то горожанин, и кто-то бросил камень. Он пролетел мимо головы Трасдейла и покатился по дощатому тротуару.
Шериф Баркли повернулся, поднял фонарь и посмотрел на толпу, собравшуюся возле торговых рядов.
— Не надо, — сказал он. — Проявите благоразумие. Все под контролем.
Шериф провел Трасдейла через свой кабинет, положив руку ему на плечо, и остановился перед тюремными камерами. Их было две. Баркли поместил Трасдейла в ту, что располагалась слева. Там имелись койка, стул и помойное ведро. Трасдейл хотел сесть на стул, но Баркли его остановил:
— Нет. Стой где стоишь.
Шериф обернулся и увидел, что в проходе столпились помощники.
— Выйдите все отсюда, — сказал он.
— Отис, — произнес тот, которого звали Дэйв, — а если он на тебя набросится?
— Я его успокою. Спасибо, что выполнили свой долг, а теперь расходитесь.
Когда все ушли, Баркли сказал:
— Сними куртку и дай ее мне.
Трасдейл стянул куртку и задрожал от холода. На нем остались только майка и вельветовые брюки, причем такие заношенные, что рубцы почти стерлись, а на одном колене зияла дыра. Шериф Баркли проверил карманы куртки и нашел самокрутку, свернутую из страницы каталога Р. У. Сирса, и старый лотерейный билет, обещавший выплату выигрыша в песо. Еще он нашел черный мраморный шарик.
— Это мой счастливый шарик, — пояснил Трасдейл. — Он у меня с детства.
— Выверни карманы штанов.
Трасдейл вывернул. В карманах обнаружились четыре монеты — один цент и три пятицентовика — и сложенная вырезка из газеты о серебряной лихорадке в Неваде, по виду такая же старая, как и мексиканский лотерейный билет.
— Сними ботинки.
Трасдейл снял. Баркли ощупал их изнутри. На одной подошве была дырка размером с десятицентовик.
— Теперь носки.
Баркли вывернул их наизнанку и отбросил в сторону.
— Спусти штаны.
— Не хочу.
— Я тоже не хочу смотреть на то, что под ними, но все равно спускай.
Трасдейл спустил штаны. Трусов он не носил.
— Повернись и раздвинь ягодицы.
Трасдейл повернулся, ухватился за ягодицы и раздвинул их в стороны. Шериф Баркли поморщился, вздохнул и засунул палец ему в задний проход. Трасдейл застонал. Баркли вытащил палец с влажным хлопком, снова поморщился и вытер руку о майку арестанта.
— Так где она, Джим?
— Моя шляпа?
— Ты думаешь, я залез к тебе в задницу в поисках шляпы? И в золе твоей печки тоже искал ее? Строишь из себя умника?
Трасдейл натянул брюки и застегнул их. Он стоял босиком и дрожал. Всего час назад он был дома и собирался растопить печку, но казалось, что прошла целая вечность.
— Твоя шляпа лежит у меня в офисе.
— Тогда к чему все эти вопросы про нее?
— Хочу послушать, что ты скажешь. Со шляпой все ясно. Но я хочу знать, куда ты спрятал монету, серебряный доллар девочки. Его нет ни дома, ни в карманах, ни в заднице. Может, тебя стало мучить чувство вины и ты его выбросил?
— Не знаю ни о каком серебряном долларе. Я могу забрать свою шляпу?
— Нет. Это улика. Джим Трасдейл, ты арестован за убийство Ребекки Клайн. У тебя есть что сказать на это?
— Да, сэр. Я не знаю никакой Ребекки Клайн.
Шериф вышел из камеры, закрыл дверь и, сняв ключ со стены, запер ее. Язычки замка со скрежетом повернулись. В камеру в основном помещали пьянчуг, и замком пользовались редко. Шериф посмотрел на Трасдейла и сказал:
— Мне жаль тебя, Джим. Для человека, совершившего такое, даже ад — слишком мягкое наказание.
— Совершившего что?
Шериф не ответил и, тяжело ступая, ушел.
Трасдейл сидел в камере, еду ему приносили из местной забегаловки «Лучше не бывает», спал он на койке, а нужду справлял в ведро, которое опорожняли через день. Отец не приходил его навещать, потому что на девятом десятке выжил из ума, а на десятом за ним ухаживали две индианки, одна сиу, другая — лакота. Иногда они стояли на крыльце заброшенного барака и красиво пели дуэтом церковные гимны. Брат Джима отправился в Неваду на серебряные прииски.
Время от времени на улице возле камеры собирались дети и начинали распевать: «Приходи скорей, палач». Время от времени там собирались мужчины и грозили отрезать ему причиндалы. Однажды пришла мать Ребекки Клайн и сказала, что сама его вздернет, если ей разрешат.
— Как ты мог убить мою малышку? — спросила она, глядя на забранное решеткой окно. — Ей было всего десять лет, и это был ее день рождения.
— Мэм, — ответил Трасдейл, встав на койку, чтобы видеть поднятое к окну бледное лицо женщины. — Я не убивал ни вашу дочку, ни кого-либо другого.
— Грязный лжец! — бросила она и пошла прочь.
На похороны девочки пришли почти все жители города. Индианки тоже. Явились даже две шлюхи, подбиравшие клиентов в «Игральных костях». Трасдейл слышал пение, когда справлял над ведром в углу большую нужду.
Шериф Баркли телеграфировал в Форт-Пьер, и спустя какое-то время в город приехал выездной судья. Им оказался щеголеватый молодой человек с длинными светлыми волосами, как у Дикого Билла Хикока[156], которого назначили на должность совсем недавно. Его звали Роджер Майзелл. Он носил маленькие круглые очки и проявил себя настоящим ценителем женского пола и в «Игральных костях», и в «Лучше не бывает», хотя и носил обручальное кольцо.
Поскольку в городе не было адвоката, который мог бы выступить защитником Трасдейла, Майзелл обратился к Джорджу Эндрюсу, владельцу торговых рядов, постоялого двора и гостиницы «Славный отдых». В свое время Эндрюс проучился два года в школе бизнеса в Омахе. Он согласился стать адвокатом Трасдейла, но только если мистер и миссис Клайн не будут возражать.
— Так спросите у них, — предложил Майзелл. Он сидел в парикмахерском кресле, и его брили. — И постарайтесь с этим не затягивать.
— Ну что ж, — произнес мистер Клайн, когда Эндрюс изложил цель своего визита. — У меня есть вопрос. Если не найдется человека, который станет его защищать, его все равно повесят?
— Это не будет американским правосудием, — ответил Эндрюс. — Хотя мы еще не стали частью Соединенных Штатов, но скоро станем.
— Он может как-нибудь выкрутиться? — поинтересовалась миссис Клайн.
— Нет, мэм, — ответил Эндрюс. — Не вижу, как такое возможно.
— Тогда выполняйте свой долг, и да благословит вас Господь! — заключила миссис Клайн.
Судебный процесс начался утром одного ноябрьского дня и завершился после обеда. Заседание проходило в зале городского совета, и вихри снежинок в тот день походили на тонкое свадебное кружево. Наползавшие на город серые облака предвещали бурю. После ознакомления с делом Роджер Майзелл выступал в качестве и прокурора, и судьи.
— Как банкир, берущий у себя кредит и себе же выплачивающий проценты, — заметил один из присяжных во время перерыва на обед в «Лучше не бывает».
Все были с этим согласны, но никто не считал, что это неправильно. В конце концов, так даже дешевле.
Прокурор Майзелл вызвал полдюжины свидетелей, и судья Майзелл ни разу не вмешался в их допрос. Первым показания давал мистер Клайн, последним — шериф Баркли. Дело выглядело простым. В полдень того дня, когда убили Ребекку Клайн, праздновали ее день рождения с тортом и мороженым. На праздник пригласили несколько подружек Ребекки. Примерно в два часа, когда девочки играли в «Прицепи хвост ослу» и «Стулья с музыкой», Джим Трасдейл вошел в «Игральные кости» и заказал порцию виски. На нем была шляпа. Виски он пил не спеша, а когда с ним разделался, заказал еще порцию.
Снимал ли он шляпу? Может, повесил на один из крюков возле двери? Никто не мог вспомнить.
— Только я никогда не видел его без шляпы, — сообщил бармен Дэйл Джерард. — Он с ней не расставался. Если он ее и снял, то, скорее всего, положил на стойку возле себя.
— Была ли шляпа на стойке после его ухода? — спросил Майзелл.
— Нет, сэр.
— Была ли она на крючке, когда вы запирали бар на ночь?
— Нет, сэр.
Около трех часов дня Ребекка Клайн вышла из дома в южной части города и направилась в аптеку на Мэйн-стрит. Мама разрешила ей купить конфет на серебряный доллар, полученный в подарок на день рождения, но велела их не есть, поскольку на один день сладкого было достаточно. Когда в пять часов Ребекка так и не вернулась домой, мистер Клайн и несколько человек отправились на поиски. Ее нашли на Баркерз-элли между стоянкой дилижансов и «Славным отдыхом». Задушенной. Серебряного доллара при ней не было. Когда убитый горем отец поднял девочку на руки, его спутники увидели широкополую кожаную шляпу Трасдейла. Она лежала под юбкой праздничного платья Ребекки.
Во время перерыва присяжных на обед со стороны стоянки дилижансов доносился стук молотков. Там, в девяноста шагах от места преступления, возводили виселицу. Работой руководил лучший плотник города, с подобающим именем Джон Хаус. Ожидался большой снегопад, и дорогу до Форт-Пьера занесет на неделю, а может, и на всю зиму. Держать Трасдейла в местной кутузке до весны никто не собирался. Это было накладно.
— Соорудить виселицу нетрудно, — сообщил Хаус зевакам, пришедшим поглазеть на работу. — С этим справится и ребенок.
Он рассказал, что люк, на который предстоит встать осужденному, откроется, когда специальный рычаг отодвинет удерживающую его балку. Балку специально смажут колесной мазью, чтобы все прошло как по маслу.
— Если уж делать подобное, то с первого раза, — объяснял Хаус.
После обеда Джордж Эндрюс вызвал для дачи показаний Трасдейла. В зале засвистели, но судья Майзелл положил этому конец, пригрозив очистить зал, если зрители не будут соблюдать тишину.
— Ты заходил в салун «Игральные кости» в день, о котором идет речь? — спросил Эндрюс, когда порядок в зале был восстановлен.
— Похоже, что да, — ответил Трасдейл. — Иначе бы меня тут не было.
При этих словах по залу прокатился смешок, который Майзелл тут же пресек, хотя и сам не смог сдержать улыбки и не стал делать второго предупреждения.
— Ты заказал две порции выпивки?
— Да, сэр, две. На большее у меня не было денег.
— Но ты быстро раздобыл еще один доллар! Разве не так, ублюдок? — выкрикнул Абель Хайнс.
Майзелл показал молоточком сначала на Хайнса, потом на шерифа Баркли, сидевшего в первом ряду.
— Шериф, я прошу вас вывести этого человека из зала и наказать за нарушение порядка в зале суда.
Баркли препроводил Хайнса на улицу, но наказывать за нарушение порядка не стал. Он лишь поинтересовался, какая муха того укусила.
— Извини, Отис, — сказал Хайнс. — Просто увидел, как он сидит и строит из себя невинность.
— Ступай к Джону Хаусу и посмотри, не нужна ли ему помощь, — сказал Баркли. — И не возвращайся, пока тут все не закончится.
— Не нужна ему никакая помощь, да и снег повалил.
— Ничего с тобой не случится. Ступай.
Тем временем Трасдейл продолжал давать показания. Нет, он не выходил из «Игральных костей» в шляпе и сообразил, что ее нет, только дома. Он добавил, что слишком устал, чтобы возвращаться в город на поиски. К тому же стало темно.
Майзелл прервал его:
— Вы хотите, чтобы суд поверил, что вы прошагали целых четыре мили и не заметили отсутствия чертовой шляпы?
— Наверное, я думал, что она на мне, поскольку никогда ее не снимаю, — ответил Трасдейл, снова вызвав смех в зале.
Баркли вернулся на свое место рядом с Дэйвом Фишером.
— Над чем все смеются?
— Этому болвану не нужен палач, — ответил Фишер. — Он сам затягивает себе петлю на шее. Хоть и нехорошо смеяться над этим, но как тут удержишься.
— Ты встретил по дороге Ребекку Клайн? — спросил Джордж Эндрюс громким голосом. Оказавшись в центре внимания, он вдруг почувствовал вкус к драматизму. — Ты встретил ее и украл подаренный ей на день рождения доллар?
— Нет, сэр, — ответил Трасдейл.
— Ты убил ее?
— Нет, сэр. Я даже не знаю, о ком вы говорите.
Мистер Клайн вскочил со своего места и выкрикнул:
— Врешь, сукин сын!
— Я не вру, — произнес Трасдейл, и в этот момент шериф Баркли ему поверил.
— У меня больше нет вопросов, — сказал Эндрюс и вернулся на свое место.
Трасдейл начал было подниматься, но Майзелл велел ему сесть и ответить еще на несколько вопросов.
— Мистер Трасдейл, вы продолжаете утверждать, что, пока вы пили в «Игральных костях», кто-то украл вашу шляпу, надел ее, вышел на улицу, убил Ребекку Клайн и оставил шляпу, чтобы инкриминировать вам убийство?
Трасдейл молчал.
— Отвечайте на вопрос, мистер Трасдейл.
— Сэр, я не знаю, что такое «инкриминировать».
— Вы хотите, чтобы мы поверили, будто кто-то подставил вас, выставив виновным в этом гнусном убийстве?
Трасдейл задумался, потирая руки. Наконец произнес:
— Может, кто-то прихватил ее по ошибке, а потом выкинул.
Майзелл обвел взглядом затаившую дыхание публику.
— Кто-либо брал по ошибке шляпу сидящего здесь мистера Трасдейла?
В зале царила тишина, которую нарушал только вой ветра, продолжавшего набирать силу. Снег уже не был мягким и пушистым. Пришла первая зимняя вьюга. Ту зиму старожилы прозвали волчьей, потому что стаи этих хищников спускались с Черных гор и рылись на помойках в поисках пищи.
— У меня больше нет вопросов, — сказал Майзелл. — И из-за ухудшения погоды мы постановляем обойтись без заключительных речей. Жюри присяжных удаляется для вынесения вердикта. Джентльмены, вы должны принять одно из трех решений: невиновен, виновен в непредумышленном убийстве или виновен в тяжком убийстве первой степени.
— В убийстве девочки, так будет вернее, — заметил кто-то.
Шериф Баркли и Дэйв Фишер отправились в «Игральные кости». Там к ним присоединился Абель Хайнс, который на пороге отряхнул снег, налипший на плечи куртки. Дэйл Джерард принес им по кружке пива за счет заведения.
— У Майзелла, может, и нет больше вопросов, — сказал Баркли, — а вот у меня один есть. Если ее убил Трасдейл, то почему мы так и не нашли серебряный доллар?
— Потому что он испугался и выбросил его, — ответил Хайнс.
— Вряд ли. Он слишком для этого туп. Будь у него этот доллар, он бы вернулся в «Игральные кости» и пропил его.
— Что ты хочешь этим сказать? — поинтересовался Дэйв. — Что считаешь его невиновным?
— Я просто жалею, что мы так и не нашли этот серебряный доллар.
— Может, он у него вывалился через дырку в кармане.
— У него в кармане не было дырок, — возразил Баркли. — На подошве была дырка, но слишком маленькая, чтобы в нее проскочил доллар.
Он сделал глоток. Шары перекати-поля на Мэйн-стрит напоминали запорошенные снегом мозги призраков.
Жюри совещалось полтора часа.
— Мы сразу проголосовали за то, чтобы его повесить, — рассказывал потом Келтон Фишер, — но ради приличия решили выждать время.
Майзелл спросил у Трасдейла, желает ли он что-нибудь сказать перед вынесением приговора.
— Ничего не приходит в голову, — ответил тот. — Просто я не убивал ту девочку.
Пурга продолжалась три дня. Джон Хаус спросил у Баркли, сколько, по его мнению, весит Трасдейл, на что тот ответил, что фунтов сто сорок. Хаус изготовил чучело из грубого мешка, набил камнями и принялся взвешивать, добавляя новые камни, пока стрелка не добралась до отметки в сто сорок фунтов. Затем он вздернул чучело, и, несмотря на продолжавшуюся метель, посмотреть на это испытание собралась половина города. Пробная казнь прошла без сучка без задоринки.
Вечером перед казнью погода улучшилась. Шериф Баркли сообщил Трасдейлу, что тот может попросить на ужин что хочет. Трасдейл пожелал бифштекс с яйцами и жареным картофелем с соусом. Баркли заплатил за это из собственного кармана. Устроившись за своим столом, он чистил ногти и слушал размеренное позвякивание столовых приборов по тарелке, доносившееся из камеры. Когда стало тихо, шериф направился в камеру. Трасдейл сидел на койке. Тарелка оказалась такой чистой, что Баркли не сомневался: заключенный вылизал ее, как собака. А теперь он плакал.
— До меня только сейчас дошло, — признался Трасдейл.
— Что именно, Джим?
— Если меня повесят завтра утром, то я отправлюсь в могилу с полным желудком. Бифштекс и яйца не успеют перевариться.
На какое-то время Баркли лишился дара речи. Его ужаснула не сама эта мысль, а то, что она пришла Трасдейлу в голову. Наконец он произнес:
— Вытри нос. — Трасдейл вытер. — А теперь послушай меня, Джим, потому что это твой последний шанс. В тот день ты был в баре после обеда. Народу в такое время мало. Верно?
— Само собой.
— Тогда кто взял твою шляпу? Закрой глаза. Вспомни. Постарайся представить.
Трасдейл закрыл глаза. Баркли ждал. Наконец Трасдейл открыл глаза — все еще красные от слез.
— Я даже не помню, был ли в шляпе.
Баркли вздохнул:
— Дай мне тарелку и осторожнее с ножом.
Трасдейл просунул ему сквозь прутья решетки тарелку, на которой лежали вилка и нож, и сказал, что хотел бы выпить пива. Поразмыслив, Баркли натянул на себя тяжелое пальто и шляпу-стетсон и направился в «Игральные кости», где Дэйл Джерард налил ему пива в небольшое ведерко. Гробовщик Хайнс как раз допивал бокал вина и вышел на улицу за Баркли. Там было холодно, и дул пронизывающий ветер.
— Завтра большой день, — заметил Баркли. — Тут никого не вешали уже десять лет и, бог даст, еще десять лет никого не повесят. Но к тому времени я уже уйду на покой. Жаль, что еще не ушел.
Хайнс посмотрел на него:
— Ты не веришь, что это он ее убил.
— Если не он, — ответил Баркли, — то убийца еще разгуливает на свободе.
Казнь была назначена на девять утра. День выдался ветреный и морозный, но большинство горожан все равно явились поглазеть. Пастор Рей Роулз стоял на эшафоте рядом с Джоном Хаусом. Несмотря на теплую одежду и шарфы, оба дрожали от холода. Страницы Библии в руках пастора трепетали на ветру. За пояс Хауса был заткнут кусок черной домотканой материи, который тоже то и дело подрагивал от налетавших порывов ветра.
Баркли подвел Трасдейла со связанными за спиной руками к виселице. Тот держался хорошо, пока не оказался возле самых ступенек, где вдруг начал вырываться и плакать.
— Не делайте этого! — молил он. — Пожалуйста, не поступайте со мной так. Не делайте мне больно. Не убивайте, прошу.
Для своей комплекции он оказался довольно сильным, и Баркли знаком попросил Дэйва Фишера подойти и помочь. Вдвоем они затащили упиравшегося и брыкавшегося Трасдейла по двенадцати деревянным ступенькам вверх. Один раз он рванулся с такой силой, что все трое едва не свалились с лестницы, а из толпы тут же протянулись руки, чтобы успеть их подхватить.
— Перестань и прими смерть как мужчина! — крикнул кто-то.
Оказавшись наверху, Трасдейл вдруг затих, но когда пастор Роулз приступил к чтению 51-го псалма, начал визжать. «Будто баба, которой сиську защемило отжимными валиками», — как потом выразился кто-то в «Игральных костях».
— Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей, — читал Роулз громким голосом, стараясь перекричать вопли обреченного. — И по множеству щедрот Твоих очисти беззаконие мое.
Увидев, что Хаус вытаскивает из-за пояса черный колпак, Трасдейл запыхтел, будто собака, и отчаянно замотал головой из стороны в сторону. Его волосы развевались. Хаус терпеливо водил колпаком за дергавшейся головой, будто наездник, желавший накинуть узду на норовистого жеребца.
— Дайте мне посмотреть на горы! — взмолился Трасдейл. Из его ноздрей текли сопли. — Я буду вести себя хорошо, только дайте посмотреть на горы в последний раз!
Но Хаус накинул ему на голову колпак и натянул до дрожавших плеч. Пастор Роулз монотонно продолжал чтение, и Трасдейл попытался сойти с люка. Баркли и Фишер силой вернули его на место.
— Давай, ковбой, прокатись! — раздался снизу чей-то крик.
— Говори «аминь», — велел Баркли пастору Роулзу. — Бога ради, скажи «аминь»!
— Аминь, — произнес пастор Роулз и отошел, с шумом захлопнув Библию.
Баркли кивнул Хаусу, и тот нажал рычаг. Смазанная балка ушла в сторону, и крышка люка опрокинулась вниз. За ней последовал Трасдейл. Послышался хруст шейных позвонков. Его ноги взбрыкнули почти до подбородка и безвольно повисли. Желтые капли упали на снег.
— Поделом тебе, ублюдок! — закричал отец Ребекки Клайн. — Сдох, будто обоссавшийся пес! Добро пожаловать в ад!
В толпе одобрительно захлопали.
Зрители не расходились, пока тело Трасдейла — черный колпак так и остался на его голове — не уложили в ту же повозку, в которой казненного привезли в город. Затем постепенно толпа рассосалась.
Баркли вернулся в тюрьму и опустился на койку в той самой камере, где прежде находился Трасдейл. Он просидел десять минут. На морозном воздухе изо рта вырывались клубы пара. Он знал, чего ждет, и наконец дождался. Успел подхватить ведерко, в котором накануне принес Трасдейлу пиво, и его вырвало. Потом Баркли прошел к себе в кабинет и затопил печь.
Восемь часов спустя он по-прежнему сидел там и пытался читать книгу, когда пришел Абель Хайнс.
— Тебе надо пройти в морг, Отис. Я хочу тебе кое-что показать.
— Что?
— Нет. Ты должен сам это увидеть.
Они направились в здание, где располагались «Погребальные услуги Хайнса». В задней комнате на холодном столе лежал раздетый догола Трасдейл. Пахло химикатами и калом.
— При такой смерти люди всегда обделываются. Даже те, кто уходит с гордо поднятой головой. Это от них не зависит. Сфинктер не держит.
— И?..
— Подойди сюда. Думаю, что при твоем ремесле ты видел кое-что похуже обделанных порток.
Они лежали на полу, почти вывернутые наизнанку. Среди кала что-то поблескивало. Баркли наклонился поближе — это был серебряный доллар. Он вытащил его из кучи.
— Не понимаю, — признался Хайнс. — Этот сукин сын сидел под замком почти месяц.
В углу стоял стул. Баркли тяжело опустился на него, и стул скрипнул.
— Наверное, он успел проглотить его, когда увидел наши фонари. А потом всякий раз, когда тот выходил, очищал его и снова проглатывал.
Мужчины посмотрели друг на друга.
— А ты ему поверил, — наконец произнес Хайнс.
— Свалял дурака, что тут скажешь.
— Может, это больше характеризует тебя, чем его.
— Он до последнего твердил, что невиновен. Наверное, и у престола Господня будет стоять на своем.
— Да, — согласился Хайнс.
— Я не понимаю. Его ждала виселица. Его бы все равно повесили. А ты понимаешь?
— Я даже не понимаю, почему солнце встает. И что ты будешь делать с этой монетой? Вернешь родителям девочки? Может, лучше этого не делать, потому что… — Хайнс пожал плечами.
Потому что Клайны знали с самого начала. И все в городе знали с самого начала. Не знал только он один. Дурак, конечно.
— Я не знаю, как с ней поступлю, — сказал Баркли.
Порыв ветра донес звуки пения. Пели в церкви. Это был гимн, прославляющий Бога.
Я пишу стихи с двенадцати лет, когда впервые влюбился (в седьмом классе). С тех пор написал сотни стихотворений, почти всегда — на клочках бумаги или в наполовину исписанных тетрадях, а опубликовал из них всего с полдюжины. Большинство моих творений распихано по разным ящикам, бог знает где — я не знаю. И тому есть причина: не такой уж я хороший поэт. Это не рекламный трюк и не кокетство, а правда. Если у меня действительно получается что-то, что мне нравится, то в большинстве случаев по чистой случайности.
Основная причина включения этого произведения в сборник состоит в том, что оно (как и второе стихотворение) представляет собой скорее повествование, нежели лирику. Первый вариант — давным-давно утерянный, как и наброски рассказа, впоследствии превратившегося в «Милю 81», — был написан мной еще в колледже под огромным влиянием драматических монологов Роберта Браунинга, особенно «Моей последней герцогини». (Другая поэма Браунинга, «Чайлд Роланд к Темной Башне пришел», легла в основу серии романов, хорошо знакомых многим моим верным читателям.) Если вы читали Браунинга, то, возможно, слышите его голос, а не мой. Если нет — прекрасно. По сути своей это такая же история, как и любая другая, и это значит, что она должна развлекать и доставлять удовольствие, а не служить предметом исследования.
Мой друг Джимми Смит читал первый утерянный вариант на «Поэтическом часе» в Университете Мэна как-то днем во вторник в 1968 или 1969 году, и произведение получило хороший прием. Почему бы и нет? Он вложил в исполнение всю душу, едва ли не пел. А людей всегда захватывает хороший сюжет, будь он преподан в стихах или в прозе. Сюжет же оказался удачным, особенно учитывая его формат, что дало мне возможность удалить банальные описания. Осенью 2008 года я вспомнил декламацию Джимми, а поскольку у меня выдалась творческая пауза, то решил постараться воссоздать поэму. Результат перед вами. Не могу с уверенностью сказать, насколько он соответствует первоначальному варианту.
Джимми, я надеюсь, что ты где-то есть, и тебе попались на глаза эти строки. В тот день ты произвел настоящий фурор.
История рассказанная мужчиной в баре об экспедиции в джунгли, в результате которой из тридцати двух ее участников выживает трое, большинство участников — погибает. В конце пути остатки отряда добираются до своей цели, — Костяной церкви, — где еще водятся мамонты.
Если хочешь услышать меня, угощать начинай,
Плесни хоть бы вот той дряни (впрочем, тут у тебя сплошь дрянь!)
Больше тридцати нас было в тех джунглях, лишь трое спаслись.
Трое выжили в дебрях и вверх пробрались —
Мэннинг, Ревуа и я. Как там в той книге говорится?
Один теперь я рассказом смогу поделиться.
И вот что скажу вам — лично я-то в своей постели умру,
Как и многие прочие сукины дети — с бутылочкой, крепко прижатой ко рту.
А жаль ли мне Мэннинга? Да фиг вам! И ему хрен!
Это ж были его деньжата, а их было тратить не лень.
Но из-за них так и вышло, что мы и гибли один за другим,
А он-то сдох не в своей постели — ну, об этом я сам позаботился.
Теперь он веками послужит в том храме костей! И не напрасно,
А жизнь прекрасна!..
Ну что за пойло ты тут подаешь?
Впрочем, я не против, если еще подольешь.
Крепкая штука… А если хочешь, чтобы я заткнулся, —
Ну… переключай меня на «шампусик».
Трепотня — дешевня, молчание многого стоит, друзья…
Так о чем это я?
Двадцать девять трупов за поход, среди них одна баба,
Титьки у нее были шикарные, да и попа — что надо!
Мы ее обнаружили мертвой — вот те раз!
Поутру, средь холодных углей, у костра, что давненько погас,
Ни ушиба на ней, на лице — ни ожога,
Видать, на стылое пепелище зашла, не рассуждая долго,
Трещала всю дорогу, а погибла без единого звука,
Что за судьба человеческая, не судьба, а чертова сука!
Не согласен? Тогда хрен и тебе, и твоей мамочке хрен бы приделать,
Впрочем, с хреном она бы стала мужиком, а не девой…
А та, кажется, была антропологом, все об этом твердила,
Но на ученого совершенно не походила,
Когда мы ее из кострища вынимали, так скажем,
Щеки в золе, и глаза — не белки — серые, в саже,
А больше на ней не нашли никаких повреждений,
Дорранс инсульт констатировал — такое лекаря утверждение…
Бога ради, подлей-ка еще мне чуть виски из уважения,
Без этого проклятого виски
Временами кажется, что и смерть где-то близко!
Джунгли несли нам потери день за днем.
Карсон погиб от сучка, что пронзил ему сапог.
Нога притом так распухла, что,
Только разрезав кожу, мы снять ему обувь сумели,
Но к тому часу пальцы его ноги почернели,
Как в кострище угли, как кальмара чернила, —
наверное, у Мэннинга такая же черная кровь текла в жилах,
А вот Рестона с Полги какие-то мохнатые пауки укусили,
Причем каждый паук был что с твой кулак — не меньше никак.
Акермана ужалила змеюка-злодейка,
Что свисала прям с дерева, как с шеи бабы меховая горжетка,
И яд свой впрыснула ему в тот же миг.
Вы хотите узнать, что наш друг перенес?
Он от боли своей же рукой вырвал собственный нос,
Словно персик переспелый, прогнивший, заливаясь, в крови,
Те, кто рядом стоял, едва это зрелище перенесли,
Хочешь — плачь, хочешь — смейся, хоть ржи до упада,
Вот судьба-то у парня! Ну хватит, ну ладно…
Мир наш не такой уж и грустный — ни больше ни меньше,
Хотя психам тут, конечно, намного легче. Поверь.
Так о чем я теперь?
Хавьер с мосточка деревянного вдруг грохнулся, и вот
Мы достали его из воды, а тот уж и дышать не мог.
Тут Дорранс наш испанца искусственным дыханьем было прокачал,
Но высосал из легких бедолаги он пиявку
Размером с помидор тепличный, самый крупный с прилавка.
Та оземь хлопнулась как пробка из бутылки,
Забрызгав их кровищей, как винищем (мы, алкаши — такие,
Взгляни-ка на меня, что пьем, тем и живем).
Когда испанец отошел в бреду, сказал тут Мэннинг,
Что Хавьеру пиявки выжрали мозги. А мне наплевать.
Я помню лишь, что у него глаза не закрывались,
А целый час, как он уж околел, все вздувались и сдувались —
И вправду кто-то жрал его прям изнутри, клянусь я, чтоб мне сдохнуть!
Вокруг без перерыва орали попугаи на мартышек,
А те на попугаев, друг друга не слыша, задирая бошки вверх на небо,
Что скрылось за проклятою зелёнкой. Его и видно-то не было.
В стакане что — вискарь или моча?
Одна из этих гнид, так, между прочим, впиявилась в штаны к французу —
Я говорил уже? Ты ж знаешь, что она жрала на ужин?
А следом уж сам Дорранс отдал богу душу,
Когда мы запилили вверх по склону, но все пока еще мы пребывали в джунглях,
Свалился в пропасть, и услышали мы хруст. Сломал себе он шею.
А молодой был, бедолага, лет лишь двадцать шесть,
Жениться собирался, теперь уж — то, что есть…
Жизнь хороша, а, друг? Жизнь — это гнида в глотке,
Жизнь — пропасть, куда мы все летим, и суп, в котором все мы, в общем,
Пусть рано или поздно, но превратимся в овощи.
Я прям философ, как тебе? Да наплевать. Уж слишком поздно
Нам мертвецов считать, да по такой-то пьяни.
Вот так тебе скажу: мы добрались туда, не поздно и не рано…
Из жгучей, палящей зелёнки вскарабкались мы
По тропке, идущей по склону, оставив внизу
В могилах лежать Ростоя, Тиммонса,
Техасца — не помню, как звали его — и Дорранса,
Да пару кого-то еще. И под самый конец
Почти все скончались от злой лихорадки,
Что кожу пузырит на теле и делает тело зеленым.
В живых нас осталось лишь трое: то Мэннинг, француз да и я.
Болезнь только нас не скосила, сразиться с недугом нашлись у нас силы.
Правда, я от нее до конца не оправлюсь никак. Вискарь
Для меня — как таблетки, что пьют от трясучки.
И ты уж, дружище, налей-ка еще мне стаканчик,
А то разойдусь и ножом полосну тебе горло.
Не брезгуя тем, что хлебну твоей кровушки вволю.
Давай, шевелись-наливай.
И вот мы дорогу нашли, и даже сам Мэннинг тут крякнул —
Да уж, дорога. По ней и слоны ведь прошли бы,
Как если б не охотники за бивнями, что всё
Тут прошерстили подчистую — джунгли и равнины —
Еще в те времена, когда бензин был по пять центов за четыре литра.
Дорога уводила нас вперед, и двинулись тут мы
По плитам каменным огромным, тем, что вышли
Из тела матери-Земли мильоны лет назад.
Скакали мы по ним, как лягушата по
Нагретой солнышком земле. Наш Ревуа
Еще горел от лихорадки, ну а я — летел!
Летел, как пух от одуванчика по ветру, понимаешь?
Я видел все. Так четко и так ярко,
Ведь я тогда был молод, а теперь обрюзг.
Да знаю, знаю, как ты смотришь на меня, и понимаю.
Вот только нос не вороти, ведь по другую сторону стола
Ты видишь самого себя, только намного старше.
Забрались мы повыше птиц, и наступил конец:
Там каменный язык врезался прямо в небо.
Тут Мэннинг бросился бежать, а мы уж вслед за ним.
Ревуа наш — и тот не отставал, хоть и сильно болен был.
(Хворать ему осталось так недолго, ха-ха-ха!)
Посмотрели мы вниз, и увидели нечто.
Мэннинг вмиг раскраснелся, ну а как же еще?
Жадность — тоже болезнь, что сжигает нутро.
Цапнул он тут меня за лохмотья рубахи
И спросил: «Может, это всего лишь мой сон?»
Я сказал, что видал ровно то, что и он.
Он хотел Ревуа расспросить, но француз
Даже рта не успел раскрыть, как грянул вдруг гром,
Но не сверху, а снизу, из джунглей, что мы миновали,
Да так, что как будто гроза кувыркнулась вверх дном.
Или словно болезнь, что нас всех охватила,
Перешла и на землю и теперь ее пучит.
Тут я Мэннингу задал вопрос, что он слышал,
Только тот промолчал, зачарованно пялясь в расселину
Глубиной метров триста, где в самом низу
Храм стоял, весь из белых клыков и из бивней,
Как гробница, беленная вечностью, в окруженьи
Торчавших повсюду зубцов, словно адский котел
Прокипел там до самого-самого дна.
Мы думали — увидим там останки тел,
Насаженных на древние зубцы сияющего храма.
Но не было их там, а гром все приближался,
Катясь к нам от земли, а не c высот небесных.
У нас под сапогами вдруг камни задрожали —
То шли они из джунглей, где навек остались:
Ростой с гармоникой и Дорранс-подпевала,
И антрополог с задницей широкой, и остальные двадцать шесть.
Они пришли, худые призраки, стряхнувши с ног останки джунглей.
Вслед накатились грозною волной слоны,
Панически спасаясь из колыбели времени зеленой.
А над ними возвышались (ты не поверишь)
Мамонты из тех веков, когда людей в помине еще не было,
С закрученными, словно штопор, бивнями,
С глазами красными, как бич печали.
Вокруг их исполинских ног лианы обвивались,
А вот один там шел с цветком, прилипшим к толстой шкуре,
Ну, прям, как с бутоньеркой!
Тут Ревуа наш завизжал, закрыв лицо руками,
А Мэннинг говорит: «Не видел ничего»,
Как будто объяснялся он с патрульным,
Когда его в свидетели призвали.
Я потащил их в сторону, и все мы рухнули
В проемок каменный на краешке дороги.
Оттуда мы смотрели, как они всё шли сплошным потоком.
От вида этого хотелось и ослепнуть, и глядеть во все глаза.
Вот так они и двигались, без остановки, ну а те,
Что сзади, напирали на передние ряды.
И мерно, трубным гласом возвещая о погибели своей,
Они в бездонную валились пропасть.
Час шел за часом, а бесконечный смертный марш все продолжался,
И трубы из оркестра гибели смолкали где-то далеко внизу.
От пыли и от вони их дерьма мы чуть не задохнулись,
И под конец наш Ревуа с катушек съехал.
Вскочил, чтобы рвануться то ли прочь, то ли же вслед за ними.
Куда — я так и не врубился, но кончился он вместе с остальными.
Он описал дугу башкой вперед, мелькнули в небе сапоги,
А гвозди на подковах нам будто подмигнули.
Одна рука взмахнула. А другую… оторвала от тела
Гигантская и плоская нога, увлекши в пропасть за собой,
Но пальцы продолжали шевелиться, как будто бы прощаясь с нами:
«Пока-пока! Счастливо вам, ребята!» Так-то вот, сынок!
Нагнулся я вниз посмотреть вслед ему
И то, что увидел, — вовек не забуду.
Как он разлетелся на мелкие брызги. Они
Кружились, как будто игрушки-вертушки, потом
Розоветь стали и унеслись с ветерком,
Вонявшим гнилыми гвоздиками. А кости его
Так всё там и лежат. А где же мой стакан?
Но — слушай сюда, идиот! — там кости остались лишь только его.
Врубаешься, нет? Повторю: лишь его одного.
И после того, как последний гигант миновал нас,
Внизу оставался лишь храм из костей, каким был
До всего, с единственным красным пятном от останков француза.
Ведь спешно бежали призраки и воспоминания,
А кто возразит, что у них есть отличия?
Тут Мэннинг поднялся, дрожа, и сказал,
Что деньжат мы срубили (как будто в карманах его сквозняк бушевал).
А я вот спросил: «Как быть с тем, что ты видел?
Ты и других поведешь посмотреть на такие святыни?
Гляди, не успеешь и глазом моргнуть, как сам папа римский
Зальет эту пропасть святою водой до краев!»
Но тот покачал головой, широко улыбнулся и поднял вверх руки.
На них — ни единой пылинки, хотя лишь минуту назад
Мы харкали, глотая тучи пыли, покрытые ею с ног до головы.
А он сказал, что это все привиделось — от лихорадки и воды зловонной.
Потом он повторил, что мы деньжат срубили, и принялся смеяться.
Вот этот смех — он и сгубил его, паскуду.
Я понял, что он спятил (а может, я?) и одному из нас
Придется умереть. Ты видишь кто остался жить:
Ведь это я сижу перед тобой, напившись, а ведь когда-то
Не седина, мне шевелюра черная на лоб спадала.
Он говорит: «Ты что, не понял, дурень…»
И все — ведь от него остался только крик.
И черт бы с ним!
И черт с твоей глумливой рожей тоже!
Как вернулся назад — я не помню.
Это сон, весь зеленый и с бурыми лицами,
А потом — сон весь синий и с белыми лицами.
И теперь просыпаюсь я ночью в городе,
Где из десятка людей лишь один видит сны
И грезит о том, что лежит за пределами жизни.
Ведь глаза, которыми видят те сны,
Остаются закрыты, как у Мэннинга, до самого конца,
Когда все его депозиты в аду иль в Швейцарии
(Что без разницы) не смогли ни помочь ему, ни спасти.
Просыпаюсь, а печень моя вопит, и во тьме
Слышу я тяжкий грохот, когда восстают привиденья
Из покрова над джунглями, словно бушует тайфун,
Что вот-вот изувечит всю землю.
Я ловлю запах пыли и вонь дерьма, и когда эти полчища
Рвутся в небо себе на погибель, я вижу
Опахала их древних ушей и изгибы их бивней,
А потом — их глаза, их глаза, их глаза…
В жизни много чего, кроме этого, и под каждою картой есть карта еще.
До сих пор там стоит этот храм из костей,
И хочу я вернуться, чтоб найти его вновь,
А потом сигануть вниз с обрыва,
Чтоб покончить с презренной комедией жизни.
А теперь поверни свою морду, не то я ее сам поверну.
Да, реальность — дерьмо, если нету в ней веры.
Так налей мне стакан, черт тебя раздери!
Выпьем мы за слонов, что на свете не жили.
Моральные принципы — довольно скользкая тема. Если я не понимал этого в детстве, то узнал, когда поступил в колледж. Я учился в Университете Мэн, сводя концы с концами на мизерные стипендии, государственные кредиты и летние заработки. В течение учебного года я подрабатывал мытьем посуды в Вест-Коммонс. Денег никогда не хватало. Моя мать-одиночка, старшая экономка в психиатрическом заведении «Пайнленд трейнинг сентер», высылала мне каждую неделю 12 долларов, что служило определенным подспорьем. Когда она умерла, я узнал от одной из ее сестер, что ей приходилось отказываться от посещения парикмахерской и экономить на продуктах. По вторникам и четвергам она не обедала.
Уехав из кампуса и оказавшись за пределами Вест-Коммонс, я иногда воровал в местном супермаркете бифштексы и гамбургеры. Заниматься этим следовало по пятницам, когда в магазине было много народа. Однажды я попробовал стащить цыпленка, но он оказался таким большим, что ни черта не помещался под курткой.
Потом распространился слух, что я могу выполнять письменные задания для студентов, оказавшихся в трудном положении. Мои расценки за эту услугу были плавающими. Если студент получал «отлично», мой гонорар составлял 20 долларов. За оценку «хорошо» мне платили 10 долларов. За оценку «удовлетворительно» все оставались при своих. За получение неудовлетворительной оценки я принимал на себя обязательство заплатить пострадавшему студенту или студентке 20 долларов. Я делал все, чтобы мне не пришлось платить, поскольку не мог себе этого позволить. И я был хитрым. (Мне стыдно в этом признаться, но что есть, то есть.) Я не брался за работу, пока студент не предоставлял мне хотя бы одно из выполненных им самим заданий, чтобы я мог воспроизвести его стиль. Слава богу, мне не приходилось заниматься этим часто, но когда жизнь заставляла, когда я сидел без денег и не мог позволить себе гамбургер и картофель фри в «Медвежьем логове» Мемориал-Юниона, я этим не гнушался.
На предпоследнем курсе я узнал, что у меня весьма редкая группа крови — первая отрицательная, ею обладает шесть процентов населения. В Бангоре имелась клиника, платившая двадцать пять долларов за пинту такой крови, и я решил, что это отличный вариант. Примерно раз в два месяца я садился за руль своего потрепанного универсала (или, когда он ломался, что случалось весьма часто, ехал автостопом) и добирался из Ороно до клиники, где закатывал рукав. В те годы еще ничего не знали про СПИД, бумаг заполнялось гораздо меньше, а по окончании процедуры сдавшим кровь предлагался на выбор небольшой стакан апельсинового сока или маленькая порция виски. Будучи уже тогда неравнодушным к спиртному, я всегда выбирал виски.
Возвращаясь как-то после такой поездки на учебу, я вдруг подумал, что если проституция — это продажа себя за деньги, то я — настоящая шлюха. Написание эссе по английскому языку и курсовых по социологии ничем не отличалось от проституции. Я был воспитан в строгих методистских традициях, добро и зло не были для меня пустыми словами, и вдруг я превратился в обычную шлюху, разве что торговал не задницей, а своей кровью и умением писать.
Эта мысль заставила меня задуматься о том, что же все-таки является нравственным, а что — нет, и я думаю об этом по сей день. Концепция нравственности весьма эластична, разве не так? Потрясающе эластична. Но если растянуть что-то слишком сильно, рано или поздно оно порвется. Сейчас я сдаю свою кровь бесплатно, а не за деньги, однако еще тогда мне пришло в голову, и я до сих пор так считаю, что при определенных обстоятельствах любой человек может продать все, что угодно.
И потом всю жизнь об этом жалеть.
Едва переступив порог, Чад понял: что-то произошло. Нора уже была дома. Она работала шесть дней в неделю с одиннадцати до пяти; обычно он возвращался из школы в четыре и к ее приходу успевал приготовить ужин.
Она сидела на площадке пожарной лестницы, куда он ходил курить, и держала в руках какие-то бумаги. Он посмотрел на холодильник и увидел, что с дверцы исчезла распечатка электронного письма, прилепленная магнитом почти четыре месяца назад.
— Привет, — сказала она. — Иди сюда. — И, помолчав, добавила: — Можешь покурить, если хочешь.
Он сократил курение до пачки в неделю, но ее отношение к этой привычке ничуть не изменилось. И дело было не столько в том, что курить вредно, а в том, что это очень дорого. Каждая сигарета превращала в дым сорок центов.
Он не любил курить рядом с ней, но достал начатую пачку из ящика под сушилкой для посуды и сунул в карман. Судя по выражению лица Норы, сигарета может понадобиться.
Он устроился рядом с ней. Она уже переоделась в джинсы и блузку, значит, вернулась достаточно давно. «Все страньше и страньше».
Они немного помолчали, глядя на городской пейзаж, открывавшийся с площадки. Он поцеловал ее, и она рассеянно улыбнулась. В руках у нее была распечатка электронного письма агента и папка с крупной надписью «Дебет и кредит». Его шутка, и, как выяснилось, не слишком удачная. В папке хранились их счета — выписки из банка, расходы по кредитным картам, счета за коммунальные услуги, страховые взносы, — и итоговый баланс был с огромным минусом. Обычная американская история наших дней: денег катастрофически не хватало. Два года назад они подумывали о рождении ребенка. Сегодня же мечтали лишь о том, чтобы вылезти из долгов и, скопив немного денег, уехать из города, не опасаясь, что по пятам ринется толпа кредиторов. Они мечтали перебраться на север, в Новую Англию. Но пока это было невозможно. Здесь, по крайней мере, у них имелась работа.
— Как дела в школе? — спросила она.
— Все хорошо.
Вообще-то его нынешнее место было отличным. Но кто знает, как все сложится, когда Анита Байдерман выйдет из декрета? Возможно, в 321-й средней школе для него не останется места. В списке претендентов на подмену его имя значилось одним из первых, но что толку, если все штатные преподаватели продолжали вести занятия?
— Ты сегодня рано, — сказал он. — Только не говори, что Уинни умер.
Она вздрогнула, но тут же улыбнулась. Они жили вместе уже десять лет, последние шесть — в браке, и Чад знал, когда что-то было не так.
— Нора?
— Он отпустил меня домой пораньше. Чтобы я подумала. А подумать есть о чем. Я… — Она покачала головой.
Он взял ее за плечи и развернул к себе:
— В чем дело, Норри? У тебя все в порядке?
— Можешь закурить.
— Скажи мне, что происходит.
Два года назад в больнице «Конгресс мемориал» проходила «реорганизация», и ее должность сократили. К счастью для акционерного общества «Чад и Нора», ей здорово повезло. Она получила место домашней сиделки: один пациент, бывший священник, оправляющийся после инсульта, тридцать шесть часов в неделю, очень приличные деньги. Она зарабатывала больше Чада, причем существенно больше. Их совместных доходов почти хватало на жизнь. По крайней мере, пока Анита Байдерман не выйдет из декрета.
— Во-первых, давай поговорим об этом. — Она протянула ему распечатку письма. — Ты уверен?
— Что справлюсь? Практически да. Почти в этом не сомневаюсь. В смысле, если у меня будет время. Что до остального… — Он пожал плечами. — Там все написано черным по белому: никаких гарантий.
Поскольку городские школы сейчас не открывали вакансий, Чад в лучшем случае мог рассчитывать только на подмену. Его имя значилось в списках претендентов на должность преподавателя во всех школах, но в ближайшем будущем вакансий на полную ставку нигде не предвиделось. Однако даже если такая должность вдруг образуется, с деньгами лучше не станет, разве что появится некая стабильность. На подменах он иногда неделями сидел без дела в ожидании вызова.
Два года назад он пробыл без работы целых три месяца, и они едва не лишились квартиры. Тогда и пришлось залезть в долги, и начались проблемы с кредитами.
От тоски и чтобы занять себя хоть чем-то, пока Нора ухаживала за преподобным Уинстоном, Чад начал писать книгу, которую назвал «Жизнь вне цивилизации: приключения внештатного учителя в четырех городских школах». Писательство давалось ему с трудом, а иногда нужные слова не подбирались вовсе, и к тому времени, когда его вызвали на замену во второй класс школы Святого Спасителя (мистер Карделли сломал ногу в автомобильной аварии), он закончил три главы. Чад распечатал их и дал почитать Норе, на что та согласилась без всякого энтузиазма. Какой женщине хочется говорить спутнику жизни, что тот занялся не своим делом и только зря потратил время?
Но ее опасения оказались напрасны. Рассказы Чада о жизни внештатного учителя были милыми, забавными и нередко трогательными — намного интереснее того, чем он делился за ужином или в постели.
Большинство его писем с предложением рукописи остались без ответа. Кое-кто, впрочем, вежливо отозвался, сообщив, что в настоящее время не имеет возможности заниматься новыми рукописями. Наконец удалось найти агента, согласившегося посмотреть восемьдесят страниц, которые Чад вымучил на стареньком, барахлившем ноутбуке.
Агента звали Эдвард Ринглинг, что больше подошло бы артисту цирка. В письме по поводу рукописи он оказался щедр на похвалы и скуп на обещания.
«Я бы мог найти издателя на Вашу книгу на основании этих глав и синопсиса остальных, — писал Ринглинг, — но сумма такого контракта оказалась бы весьма скромной, скорее всего, даже намного меньше того, что Вы зарабатываете сейчас учителем, и в результате Вы финансово не только не выиграете, но даже проиграете. Я понимаю, что это безумие, но рынок сегодня едва дышит.
На мой взгляд, Вам следует написать еще семь-восемь глав, а то и закончить книгу. Тогда я мог бы выставить ее на аукцион и добиться для Вас несравненно лучших условий».
Наверное, рассудил Чад, такое предложение весьма разумно, если имеешь дело с миром литературы в комфортабельном офисе на Манхэттене. А если мотаешься по округе и проводишь уроки неделю в одной школе и три дня в другой, чтобы свести концы с концами? Письмо Ринглинга он получил в мае. Сейчас наступил сентябрь, и благодаря летней школе в последние месяцы с занятостью у Чада было весьма неплохо (Господи, благослови бестолковых, иногда думал он), однако ни одной страницы добавить к рукописи ему не удалось. И дело было вовсе не в лени: когда преподаешь, даже просто подменяешь кого-то, кажется, будто к какому-то важному участку твоего мозга, точно к аккумулятору, подсоединяют кабели, чтобы запустить чужие мозги. Конечно, хорошо, что дети могли подпитываться энергией с этого участка, но остальным участкам почти ничего не доставалось. На протяжении многих вечеров единственным творческим занятием, на которое у него хватало сил, было чтение детективных рассказов Линвуда Баркли.
Положение изменилось бы, останься он без работы еще на пару-тройку месяцев… но если жить только на зарплату жены, они пойдут по миру. К тому же беспокойство и страх не лучшие спутники для творчества.
— Сколько тебе надо времени, чтобы закончить книгу? — спросила Нора. — Если заниматься только этим?
Он достал сигареты и закурил. Ему очень хотелось преуменьшить реальные сроки, но он поборол искушение. Что бы у нее ни произошло, она заслуживала правды.
— Не меньше восьми месяцев. Скорее год.
— А сколько, по-твоему, можно будет выручить денег, если мистер Ринглинг выставит книгу на аукцион и найдутся желающие ее купить?
Ринглинг не называл цифр, но Чад изучил этот вопрос самостоятельно.
— Думаю, аванс мог бы составить порядка ста тысяч долларов.
Начать новую жизнь в Вермонте — вот о чем они мечтали. Об этом разговаривали в постели. Переехать в маленький городок, может, в одном из округов на северо-востоке штата. Она могла бы найти работу в местной больнице или наняться сиделкой к какому-нибудь частному пациенту, а он устроился бы учителем в школу на полную ставку. Или писал бы новую книгу.
— Нора, к чему все эти вопросы?
— Я боюсь тебе рассказывать, но все равно расскажу. Потому что сумма, которую назвал Уинни, больше ста тысяч. Уточню сразу: с работы я не уйду. Он сказал, что я могу остаться, что бы ни решила, а эта работа нам нужна.
Чад вытащил алюминиевую пепельницу, которую держал под подоконником, и затушил в ней окурок. Потом взял жену за руку:
— Рассказывай.
Он выслушал ее с изумлением и понял, что это не шутка. Ему бы и хотелось принять все за розыгрыш, но он не мог.
Если бы раньше Нору спросили, что ей известно о преподобном Джордже Уинстоне, она бы ответила, что практически ничего, как и ему о ней. Но в свете поступившего от него предложения она поняла, что на самом деле поведала о себе немало. Например, о финансовой мясорубке, в которой они оказались. Или о надеждах выбраться из долгов благодаря книге, которую писал Чад.
А что она сама знала о пасторе? Что он всю жизнь прожил холостяком, что три года назад удалился на покой, оставив службу во Второй пресвитерианской церкви на Парк-Слоуп (где до сих пор числился почетным пастором), что перенес инсульт. После инсульта правую часть его тела частично парализовало. Вот тогда она и появилась в его жизни.
Благодаря специальной пластиковой шине, которая накладывалась на больное колено и не позволяла ноге подгибаться, ему удавалось самостоятельно добираться до туалета (а в хорошие дни и до кресла-качалки на веранде). Он уже мог достаточно внятно произносить слова, хотя время от времени у него, по выражению Норы, «заплетался язык». Норе приходилось и раньше сталкиваться с больными, перенесшими инсульт (что и помогло ей получить это место), и ее саму поражало, как быстро пациент шел на поправку.
До сегодняшнего дня, когда от него поступило столь возмутительное предложение, она и не задумывалась о том, что он богат… хотя дом, в котором он жил, явно об этом свидетельствовал. Она полагала, что дом был подарком от паствы и что ее услуги оплачивали прихожане.
В прошлом веке ее работа называлась «практическим уходом». Помимо выполнения обычных обязанностей медсестры — давать таблетки и измерять давление, — она проводила ему курсы физиотерапии. Кроме того, делала ему массаж, была логопедом, а иногда — если требовалось написать письмо — и секретаршей. Нора выполняла отдельные мелкие поручения, время от времени читала вслух. Не чуралась и домашних дел в те дни, когда миссис Грейнджер отсутствовала. По таким дням она готовила на обед сандвичи или омлет, и, судя по всему, именно за едой ему удалось выведать у Норы многое о ее семейной жизни, причем сделать это так, что она об этом даже не догадывалась.
— Единственное, что я помню из своих слов, — сказала Нора Чаду, — да и то лишь потому, что он упомянул об этом сегодня, так это что мы не бедствуем и в общем-то нам на все хватает. Но уверенности, что так будет и впредь, у нас нет, и это сильно действует мне на нервы.
При этих словах Чад улыбнулся:
— Как и мне.
В то утро Уинни отказался от обтирания влажной губкой и массажа. Он попросил Нору наложить ему шину на колено и помочь подняться в кабинет, что для него было сравнительно длинным переходом, уж точно дальше, чем до кресла-качалки. Он осилил расстояние и упал в кресло, красный и задыхающийся от напряжения. Стакан апельсинового сока, поданный Норой, он осушил одним глотком.
— Спасибо, Нора. А теперь я хотел бы с вами поговорить. Причем очень серьезно.
Видимо, он заметил, как она занервничала, поскольку тут же успокаивающе улыбнулся и взмахнул рукой:
— Нет-нет, речь совсем не о вашей работе. Тут нет проблем. Если только сами не захотите уйти. А если захотите, я дам вам блестящую рекомендацию, так что проблем с трудоустройством у вас не будет.
— Вы меня пугаете, Уинни, — сказала она.
— Вы бы не хотели заработать двести тысяч долларов?
Она опешила. Расставленные вдоль стен высокие стеллажи с мудрыми книгами осуждающе смотрели на них сверху вниз. Шум с улицы вдруг стих. Как будто они перенеслись в другую страну, где было гораздо тише, чем в Бруклине.
— Если думаете, что речь идет о сексе — мне пришло в голову, что вы могли так подумать, — то уверяю: нет. Во всяком случае, так мне кажется. Наверное, тот, кто читал Фрейда и решил копнуть поглубже, в любом поступке может найти сексуальную подоплеку. Я и сам не знаю. Я изучал Фрейда только во время учебы в семинарии, да и тогда мое знакомство с его трудами было весьма поверхностным. Его идеи меня оскорбляли. По его мнению, любое представление о глубинах человеческой души являлось самой обыкновенной иллюзией. Казалось, он говорил: «То, что вы считаете артезианским колодцем, на самом деле — обычная лужа». Я так не считаю. Человеческая природа не имеет дна. Она так же глубока и загадочна, как и божественный разум.
Нора встала.
— Со всем уважением, я не очень-то верю в Бога. И думаю, мне не стоит выслушивать ваше предложение.
— Но если вы не выслушаете, то так и не узнаете, в чем оно заключается. И будете мучиться догадками.
Она стояла и смотрела на него, не зная, как поступить и что сказать. У нее крутилась мысль, что стол, за которым сидел Уинни, наверняка стоил не меньше нескольких тысяч. Она впервые подумала о нем в связи с деньгами.
— Я предлагаю двести тысяч долларов наличными. Этого хватит, чтобы расплатиться со всеми долгами, чтобы ваш муж закончил книгу, может, даже хватит на то, чтобы начать новую жизнь в… Вермонте, кажется?
— Да, — подтвердила она и подумала, что если он знал про это, то слушал куда внимательнее, чем ей представлялось.
— И не придется сообщать об этом в налоговые органы, Нора.
У него было длинное лицо и густые белые волосы. До сегодняшнего дня ей казалось, что он похож на овцу.
— С наличными это вполне реально, если использовать их с умом и частично оплачивать ими счета. А когда ваш муж продаст свою книгу и вы устроитесь в Новой Англии, нам больше не придется встречаться. — Он помолчал. — Правда, если вы решите уволиться, сомневаюсь, что новая медсестра будет обладать столь же высоким профессионализмом. Пожалуйста, сядьте. У меня заболела шея от того, что приходится смотреть на вас снизу вверх.
Она села. Остаться ее заставила мысль о двухстах тысячах долларов. Она даже представила их — большой толстый конверт, набитый купюрами. А может, два конверта, ведь в один вся сумма не влезет.
Наверное, это зависит от достоинства купюр, подумала она.
— Вам придется выслушать меня до конца, — сказал он. — В последнее время я не так много говорил, верно? В основном слушал. Теперь слушать будете вы, Нора. Согласны?
— Думаю, да. — Ее разбирало любопытство. Да и кого бы не разбирало на ее месте? — Кого я должна убить?
Она хотела пошутить, но едва эти слова сорвались с губ, она испугалась, что угадала. Потому что происходящее вовсе не напоминало шутку. И глаза на его длинном овечьем лице больше не казались овечьими.
К ее облегчению, Уинни рассмеялся:
— Никакого убийства, моя дорогая. Нам не нужно заходить так далеко.
Затем он начал говорить. Причем так, как не говорил, наверное, ни с кем в своей жизни.
— Я вырос в богатой семье на Лонг-Айленде — мой отец весьма преуспел на бирже. Наша семья была религиозной, и когда я сказал родителям, что собираюсь стать священником, никто не возражал и не говорил о необходимости продолжить семейный бизнес. Напротив, все были в восторге. Особенно мама. Мне кажется, большинство матерей искренне радуются, если их детям удается найти свое Призвание. Призвание с большой буквы.
Я отправился в семинарию на севере штата Нью-Йорк и по ее окончании был назначен помощником пастора в одну из церквей штата Айдахо. Я ни в чем не нуждался. Пресвитерианцы не принимают обета бедности, и мои родители позаботились о том, чтобы я ни в чем не нуждался. Отец пережил мать всего на пять лет, и после его кончины я унаследовал большое состояние, в основном в облигациях и акциях солидных компаний. На протяжении долгого времени я обращал скромную часть этих средств в наличные небольшими порциями. Не на черный день, потому что я его не боялся, а на осуществление того, что я назвал бы заветным желанием. Эти деньги лежат в сейфовой ячейке манхэттенского банка, и именно их я вам и предлагаю, Нора. На самом деле сумма составляет порядка двухсот сорока тысяч, но мы же не станем мелочиться из-за доллара-другого, верно?
Несколько лет я прослужил в глубинке, пока не получил назначение во Вторую пресвитерианскую в Бруклине. Пять лет проработал помощником, затем стал старшим пастором. Я честно и добросовестно исполнял свой долг до две тысячи шестого года. Моя жизнь — говорю это без гордости и стыда — прошла в ничем не примечательном служении. Я направлял свою паству на помощь бедным, как в дальних странах, так и живущим по соседству. По моей инициативе было открыто местное отделение Общества анонимных алкоголиков, которое помогло сотням наркоманов и пьяниц. Я утешал больных и хоронил усопших. Если же говорить о чем-то более приятном, то я соединил брачными узами более тысячи пар и учредил стипендиальный фонд, благодаря которому многие юноши и девушки смогли получить образование в колледжах, что иначе было бы им не по карману. В девяносто девятом году одна из наших стипендиаток получила Национальную премию по литературе.
Жалею я лишь об одном: что за все эти годы ни разу не совершил ни одного греха, от которых предостерегал свою паству. Я не сладострастен, а поскольку не был женат, не мог совершить грех прелюбодеяния. По натуре я не чревоугодник и, хотя люблю красивые вещи, никогда не проявлял жадности и алчности. Да и с чего бы, если отец оставил мне в наследство пятнадцать миллионов долларов? Я много трудился, проявлял выдержку, никому не завидовал — разве что матери Терезе, — и меня мало волнуют материальные блага и общественный статус.
Я не утверждаю, что абсолютно безгрешен. Отнюдь. Те, кто считает (а такие, полагаю, найдутся), что в своей жизни не согрешили ни словом, ни делом, вряд ли скажут, что ни разу не согрешили и в мыслях, верно? Но Церковь перекрывает все лазейки. Мы рассказываем людям о рае, а потом даем понять: без нашей помощи им туда не попасть… Потому как все мы грешны, а расплатой за грех является смерть.
Наверное, такие слова более уместны в устах неверующего, но при моем воспитании неверие для меня столь же невозможно, как и левитация. И все же я понимаю надувательскую природу сделки и психологические трюки, к которым прибегают верующие, чтобы обеспечить своей вере процветание. Не Бог возложил на голову папы римского его причудливый головной убор, а мужчины и женщины, ставшие жертвой теологического вымогательства.
Вижу, что утомил вас разговором, так что перехожу к сути. Прежде чем умереть, я хотел бы совершить настоящий грех. Не в мыслях или на словах, а на деле. Это желание появилось еще до инсульта и становилось все более навязчивым, но я считал это блажью, которая со временем пройдет. Теперь я понимаю, что ошибался, поскольку за последние три года оно превратилось в настоящее наваждение. Я спрашивал себя, насколько страшным может быть грех, который под силу совершить старику, прикованному к инвалидной коляске? Понятно, что не особенно страшным, если только этот старик не хочет, чтобы его поймали, а этого мне совсем не хочется. Такие серьезные материи, как грех и прощение, должны оставаться исключительно между человеком и Богом.
А потом, слушая ваш рассказ о книге мужа и финансовых проблемах, я вдруг понял, что могу совершить грех вашими руками. По сути, делая вас сообщницей, я мог бы даже удвоить тяжесть своего греха.
Чувствуя, как во рту у нее вдруг пересохло, она сказала:
— Я верю в дурные поступки, Уинни, но не верю в грех.
Он благожелательно улыбнулся. Улыбка была неприятной: овечьи губы, волчьи зубы.
— Это не важно. Зато грех верит в вас.
— Я понимаю, что вы так считаете… но почему? Это какое-то извращение!
Его улыбка стала еще шире.
— Именно! В этом весь смысл! Я хочу узнать, каково это — сделать нечто, что претит всей моей натуре. Нуждаться в прощении не только за само действие, но и за нечто большее. Вы знаете, что удваивает тяжесть греха, Нора?
— Нет, я не хожу в церковь.
— Вы удваиваете тяжесть греха, если говорите себе, что сделаете это, потому что потом сможете вымолить прощение. То есть и волки сыты, и овцы целы. Я хочу знать, каково это — погрязнуть в грехе. Не просто запачкаться, а увязнуть в нем с головой.
— И утащить с собой меня! — воскликнула она с негодованием.
— Но ведь вы не верите в грех, Нора. Вы сами только что сказали. С вашей точки зрения, я вас прошу лишь немного запачкаться. Правда, есть еще риск ареста, но он минимален. И за это я заплачу двести тысяч долларов. Больше двухсот тысяч долларов.
Она чувствовала, как лицо и пальцы онемели, будто на морозе. Разумеется, она не согласится. Она просто отправится на улицу, чтобы глотнуть свежего воздуха. С работы она уходить не станет, во всяком случае, сейчас, ведь работа ей нужна, но в доме она не останется. А если он уволит ее за то, что она покинула свой пост, что ж, его право. Но сначала она хотела дослушать до конца. Даже себе она не могла признаться в том, что испытывала искушение, и успокоила себя тем, что это просто любопытство.
— Чего именно вы от меня хотите?
Чад закурил новую сигарету. Нора попросила:
— Дай затянуться.
— Норри, ты не курила уже пять…
— Я сказала, дай.
Он протянул ей сигарету. Она глубоко затянулась и, закашлявшись, выпустила дым.
Затем закончила рассказ.
В ту ночь она долго не могла уснуть и лежала с открытыми глазами, не сомневаясь, что Чад уже спит. А почему нет? Они приняли решение. Она скажет Уинни, что отказывается, и больше об этом никогда не заговорит. Решение принято, и сну ничто не мешает.
И все же Нора ничуть не удивилась, когда Чад повернулся к ней и произнес:
— Я никак не могу выкинуть это из головы.
Как и она сама.
— Знаешь, я бы могла на такое пойти. Ради нас. Если бы…
Их лица были так близко, что они чувствовали дыхание друг друга. Два часа ночи.
Самое время для заговорщиков, подумала она.
— Если бы что?
— Если бы не боялась, что это пятно отравит нам всю дальнейшую жизнь. Есть пятна, которые невозможно смыть.
— Это спорный вопрос, Нора. Мы приняли решение. Изобразишь завтра Сару Пэйлин и скажешь ему: спасибо, не надо. Нам не нужен этот мост в никуда. Я найду способ закончить книгу и без его безумной идеи с деньгами.
— Как? Когда снова останешься без работы? Сомневаюсь.
— Мы приняли решение. Он просто псих. И точка.
Чад отвернулся.
Стало тихо. Слышалось только размеренное шарканье ног жившей над ними миссис Рестон, чью фотографию следовало поместить в энциклопедию для иллюстрации статьи «Бессонница». Где-то вдалеке, на южных окраинах Бруклина, выла сирена.
Через пятнадцать минут Чад произнес, обращаясь к тумбочке и часам с цифровым табло, показывавшим 2.17:
— К тому же нам придется ему поверить, а разве можно верить человеку, чье единственное желание в жизни — совершить грех?
— Но я ему верю, — ответила она. — А вот себе — нет. Спи, Чад. Тема закрыта.
— Ладно, — согласился он. — Как скажешь.
На часах было 2.26, когда она заговорила снова:
— Это можно было бы сделать. В этом я уверена. Я могла бы перекрасить волосы. Надеть шляпу. Само собой, темные очки. Значит, день должен быть ясным. И нужен путь отхода.
— Ты что, серьезно…
— Я не знаю. Двести тысяч долларов! За такую сумму мне придется работать почти три года, а после налогов и выплат ненасытным банкам почти ничего не останется. Нам ли это не знать!
Она немного помолчала, глядя в потолок, над которым миссис Рестон неспешно наматывала свои бесконечные мили.
— А страховка! — не выдержала она. — Ты знаешь, что у нас со страховкой? Ничего!
— У нас есть страховка.
— Ладно, почти ничего. А если ты попадешь под машину? Или у меня обнаружат кисту яичника?
— У нас хорошая страховка.
— Все так говорят, и все при этом знают, что тебя обязательно кинут, если дело дойдет до выплат. А с этим нам ничего бы не было страшно. Вот что не выходит у меня из головы. Нам ничего бы… не было… страшно!
— По сравнению с двумя сотнями тысяч, то, что я рассчитывал получить за книгу, кажется весьма скромной суммой. Так зачем вообще ее писать?
— Затем, что это разовое поступление. А книга была бы чистой.
— Чистой? Ты считаешь, что это сделает книгу чистой? — Он повернулся к ней лицом, чувствуя, что возбудился. Может, у всего и правда есть сексуальная подоплека. По крайней мере, с их стороны сделки.
— Ты думаешь, мне удастся еще раз найти место, как у Уинни? — Она злилась, хотя и сама не понимала, на него или на себя. Но это ничего не меняло. — В декабре мне исполнится тридцать шесть. Ты пригласишь меня в ресторан, а через неделю я получу свой главный подарок — извещение о просрочке платежа за машину.
— Ты обвиняешь меня…
— Нет. Я даже не обвиняю систему, которая заставляет нас и нам подобных бежать изо всех сил, чтобы просто остаться на месте. От обвинений толку нет. И я сказала Уинни правду: я не верю в грех. Но и оказаться в тюрьме тоже не хочу. — Она чувствовала, что к глазам подступают слезы. — И я никому не хочу причинять боль. Тем более…
— Тебе и не придется.
Он начал поворачиваться, но она схватила его за плечо.
— Если бы мы это сделали — если бы я это сделала, — то мы могли бы никогда в жизни потом об этом не вспоминать. Ни единого раза.
— Согласен.
Она потянулась к нему. В браках сделки скрепляет не рукопожатие. Это знали они оба.
Часы показывали 2.58, и Чад уже погружался в сон, когда она снова заговорила:
— У кого-нибудь из твоих знакомых есть камера? Потому что он хочет…
— Есть у Чарли Грина.
Потом установилась тишина. Только миссис Рестон продолжала расхаживать над ними туда и обратно. В полудреме Норе представилась женщина в пижамных штанах с шагомером на поясе. Она продолжала бесконечную прогулку, накручивая новые и новые мили между собой и зарей.
Нора уснула.
Следующий день. Кабинет Уинни.
— Итак? — спросил он.
Мать Норы редко ходила в церковь, но сама она каждый год посещала Летнюю библейскую школу, и ей это нравилось. Там были игры, песенки и истории на фланелевой доске. Впервые за много лет ей вдруг вспомнилась одна из таких историй.
— Мне ведь не придется причинять сильную боль… ну, вы понимаете кому… чтобы получить деньги? — спросила она. — Я хочу сразу прояснить этот момент.
— Нет, но я рассчитываю увидеть кровь. Позвольте мне прояснить это. Я хочу, чтобы вы нанесли удар кулаком, и разбитой губы или носа будет вполне достаточно.
В той истории, рассказанной в лагере, учитель прикрепил к доске гору. Потом Иисуса и мужчину с рогами. Учитель рассказал, что дьявол забрал Иисуса на гору и показал ему оттуда все города на свете. Ты можешь забрать из этих городов все, что пожелаешь, сказал дьявол. Все сокровища мира. А для этого нужно только склониться предо мной и поклоняться мне. Но Иисус оказался крепким парнем. И сказал: Иди прочь, Сатана.
— Итак? — снова спросил Уинни.
— Грех, — задумчиво произнесла она. — Вот что у вас на уме.
— Грех ради самого греха. Намеренно спланированный и совершенный. Неужели эта идея вас не увлекает?
— Нет, — ответила она, глядя на хмурившиеся сверху книжные полки.
Уинни немного помолчал и спросил в третий раз:
— Итак?
— А если меня поймают, я все равно получу деньги?
— Если выполните то, что пообещали и, само собой, умолчав обо мне, то безусловно. Но даже если вас задержат, самое большее, что вам грозит, это условный срок.
— Плюс психиатрическая экспертиза по решению суда, — добавила Нора. — Что, возможно, мне не помешает, раз я вообще обсуждаю эту тему.
— Если ваша жизнь не изменится, дорогая, и все останется по-прежнему, — сказал Уинни, — то вам как минимум понадобятся услуги консультанта по семейным отношениям. Будучи священником, я часто разбирался в семейных конфликтах. И пусть не всегда, но в большинстве случаев именно нехватка денег являлась главной причиной возникновения семейных проблем. И нередко единственной.
— Спасибо, что поделились со мной опытом, Уинни.
Он промолчал.
— Вы знаете, что у вас проблемы с головой?
Он продолжал молчать.
Нора снова посмотрела на книги. В основном они были о религии. Наконец она перевела взгляд на пастора.
— Если я это сделаю, а вы меня кинете, то сильно пожалеете.
Если жаргонное словечко его и покоробило, он никак этого не показал.
— Я выполню свое обязательство. Можете в этом не сомневаться.
— Ваша речь почти полностью восстановилась. Даже не шепелявите, разве что когда устаете.
Он пожал плечами:
— Вы просто привыкли к тому, как я говорю. Наверное, это все равно что научиться понимать чужой язык.
Она снова посмотрела на книги. Одна из них называлась «Проблемы добра и зла». Другая — «Основы морали». Она была толстой. Из гостиной доносилось тиканье старых настенных часов. Наконец он произнес:
— Итак?
— Неужели сам факт того, что вы все это рассказали мне, не является для вас достаточным грехом? Вы же подвергаете искушению нас обоих, и мы оба ему поддаемся. Неужели этого мало?
— Это грех только в мыслях и на словах. Он не удовлетворит моего любопытства.
Тиканье продолжалось.
— Если вы еще раз произнесете слово «итак», я уйду.
Он не стал ничего говорить и молча ждал. Она опустила взгляд на свои сцепленные руки. Ужаснее всего было то, что ее продолжало разбирать любопытство. Не относительно того, чего хотелось ему — это было известно, — а относительно того, чего хотелось ей самой.
Наконец она подняла глаза и дала ответ.
— Отлично, — сказал он.
После принятия решения ни Чад, ни Нора не хотели откладывать дело в долгий ящик — жить в ожидании было слишком мучительно. Они выбрали Форест-парк в Куинсе. Чад одолжил у Чарли Грина видеокамеру и научился ею пользоваться. Они дважды сходили в парк на разведку (в дождливые дни, когда там было практически безлюдно), и Чад заснял на пленку участок, который они выбрали для исполнения задуманного. В эти дни они много занимались сексом — нервным, страстным, упоительным, будто подростки на заднем сиденье автомобиля. Нора обнаружила, что почти все другие ее потребности в удовлетворении не нуждались. За десять дней между согласием и осуществлением своей части сделки она потеряла десять фунтов. Чад сказал, что она снова выглядит как студентка.
В один из солнечных октябрьских дней Чад припарковал их старенький «форд» на Мэртл-авеню. Нора сидела рядом. Она изменилась почти до неузнаваемости: перекрашенные в рыжий цвет волосы до плеч, длинная юбка и уродливая коричневая толстовка, темные очки и бейсболка. Нора казалась спокойной, но когда Чад потянулся к ней, резко отстранилась.
— Нора, ну что ты…
— У тебя есть деньги на такси?
— Да.
— А сумка, чтобы спрятать камеру?
— Да, конечно.
— Тогда дай мне ключи от машины. Увидимся дома.
— Ты уверена, что сможешь вести машину? Потому что реакция на такое…
— Со мной все будет в порядке. Дай мне ключи. Жди здесь пятнадцать минут. Если что-то пойдет не так… если мне просто покажется, будто что-то не так, я вернусь. Если не вернусь, иди к месту, которое мы выбрали. Ты помнишь, где оно?
— Конечно, помню!
Она улыбнулась — точнее, сверкнула зубами — и похвалила его:
— Молодец!
Затем Нора ушла.
Пятнадцать минут тянулись невыносимо долго, и Чаду пришлось проявить всю свою стойкость и выдержку. Мимо проносились на велосипедах подростки в защитных шлемах. Женщины, в основном парами, шли по своим делам — у многих в руках были хозяйственные сумки. Чад увидел пожилую женщину, с трудом переходившую улицу, и сначала принял ее за миссис Рестон, но когда та поравнялась с ним, понял, что ошибся. Она была намного старше соседки.
Когда пятнадцать минут были почти на исходе, ему вдруг пришло в голову — вполне разумная мысль, — что он может все прекратить, просто уехав. Второй ключ лежал под запаской. В парке Нора сначала будет искать его взглядом, а когда не найдет, возьмет такси и вернется в Бруклин. И, добравшись до дома, скажет ему спасибо. За то, что спас ее от себя самой.
А что потом? Он возьмет месячный отпуск. Никаких замен. Все силы бросит на то, чтобы закончить книгу. А там — как сложится.
Но вместо этого Чад вылез из машины и направился в парк с камерой Чарли Грина в руке. Бумажный пакет, в который он собирался спрятать камеру, лежал в кармане ветровки. Он трижды проверял, горит ли зеленый огонек питания. Будет просто ужасно, если после всех этих волнений вдруг выяснится, что он забыл включить камеру. Или снять с объектива крышку.
Он снова все проверил.
Нора сидела на скамейке. Увидев его, она смахнула прядь волос с левой щеки. Это был знак. Действуем как условились.
Позади нее располагалась детская площадка с качелями, каруселями, лошадками на пружинах и прочими аттракционами. В этот час там играли всего несколько детей. Их мамы, собравшись вместе на дальней стороне площадки, болтали и смеялись, не обращая на ребятишек особого внимания.
Нора поднялась со скамейки.
Двести тысяч долларов, подумал он, прильнув глазом к окуляру. Теперь он был совершенно спокоен.
Чад заснял все на пленку, как настоящий профессионал.
Оказавшись у своего дома, Чад буквально взлетел по лестнице на их этаж. Он не сомневался, что Норы в квартире нет. Он видел, как она убегала с площадки со всех ног, а мамаши на нее даже не смотрели — все они столпились вокруг малыша лет четырех, которого она выбрала. Но он был уверен, что дома ее не будет, а ему позвонят из полиции и сообщат о ее задержании, сообщат, что она во всем призналась и рассказала о нем. Мало того, Уинни она тоже выдала, так что все напрасно.
Его руки так дрожали, что он никак не мог попасть ключом в замочную скважину — ключ лишь позвякивал, стуча по замку, отказываясь пролезать в щель. Чад наклонился положить на пол пакет (уже сильно помятый) с видеокамерой, чтобы освободить левую руку и придержать ею правую, когда дверь вдруг открылась.
Теперь на Норе были обрезанные джинсы и топик, которые раньше скрывались под длинной юбкой и толстовкой. По плану она должна была скинуть юбку и толстовку в машине и только потом уехать. Нора заверила, что может это проделать в мгновение ока, и, похоже, не хвасталась.
Он схватил ее и привлек к себе так резко, что они ударились друг о друга — такие объятия вряд ли можно было назвать романтичными.
Мгновение спустя Нора отстранилась и сказала:
— Пойдем в квартиру.
Едва за ними закрылась дверь, она спросила:
— Ты снял? Скажи, что да. Я здесь уже почти полчаса, мечусь, точно миссис Рестон, и чуть с ума не сошла.
— Я тоже жутко переживал. — Он убрал волосы с пылающего лба. — Норри, мне было страшно до смерти.
Она забрала у него из рук пакет, заглянула внутрь, а потом перевела взгляд на него. Ее голубые глаза сверкали.
— Скажи мне, что все получилось.
— Да. Думаю, да. Наверняка. Я еще не проверял.
Глаза Норы снова сверкнули. Он даже подумал: Осторожно, Нора, а то зрачки вспыхнут.
— Надеюсь, что так. Очень надеюсь. Все это время я тут расхаживала взад-вперед или сидела в туалете. Живот то и дело схватывает.
Она подошла к окну и выглянула на улицу. Он тоже посмотрел туда, испугавшись, что ей известно что-то, о чем он пока не знает. Но на улице были только обычные прохожие, спешившие по своим делам.
Она снова повернулась к нему и на этот раз схватила его за руки. Ее ладони были ледяными.
— С ним все в порядке? С малышом? Ты видел, как он?
— С ним все в порядке, — заверил Чад.
— Это правда? — Она сорвалась на крик. — Скажи мне правду! С ним все в порядке?
— Говорю же, да! Он поднялся еще до того, как к нему подскочили мамаши. Орал как резаный, но в его возрасте мне пришлось куда хуже, когда по затылку заехали качелями. Меня тогда отвезли в больницу и наложили пять…
— Я ударила его гораздо сильнее, чем намеревалась. Я боялась, что если смягчу удар… если Уинни заметит, что я бью не со всей силы… он не заплатит. И адреналин… Господи! Это просто чудо, что я не снесла несчастному малышу голову! Как я могла на такое пойти? — Но она не плакала и на ее лице не было раскаяния. На нем была ярость. — Как ты мог мне позволить?!
— Я вовсе…
— Ты уверен, что с ним все в порядке? Ты правда видел, что он поднялся? Потому что я ударила его куда сильнее, чем… — Она отшатнулась от него и, подойдя к стене, стукнулась об нее лбом. Потом повернулась. — Я пришла на детскую площадку и ударила кулаком в лицо четырехлетнего малыша! За деньги!
Вдруг его осенило.
— Мне кажется, это есть на пленке. В смысле, как он встает. Посмотри сама.
Она рванулась к нему.
— Покажи! Я хочу видеть!
Чад нашел соединительный провод, который дал ему Чарли. Немного повозившись, прокрутил запись по телевизору. Перед тем как выключить камеру и уйти, он действительно записал, как мальчик поднимается на ноги. Вид у малыша был ошеломленный, и он, конечно, плакал, но по виду ничего ужасного с ним не случилось. Губы обильно кровоточили, а нос — совсем немного. Чад подумал, что нос он, наверное, разбил при падении.
Не хуже самого заурядного происшествия на игровой площадке. Таких каждый день случаются тысячи.
— Убедилась? — спросил он.
— Прокрути еще раз.
Он прокрутил. Потом она попросила его поставить пленку в третий раз, в четвертый, в пятый, и он повиновался. Он вдруг обратил внимание, что она уже не смотрит, как мальчик поднимается. И он тоже смотрит не на это. Они оба смотрели, как он падает. И как получает удар. От сумасшедшей рыжей стервы в темных очках. Которая подошла, сделала свое дело и тут же смылась.
— Мне кажется, я выбила ему зуб, — сказала она.
Он пожал плечами.
— Хорошая новость для зубной феи.
После пятого просмотра она сказала:
— Я хочу перекрасить волосы. Ненавижу рыжий.
— Ладно.
— Но сначала мы идем в спальню. И ничего не говори. Просто сделай.
— Ну же! Сильнее! Еще! — просила она, обхватив его ногами за талию, сотрясаясь так, словно хотела его сбросить. Ей никак не удавалось кончить. — Ударь меня! — крикнула она.
Он залепил ей пощечину. Не раздумывая.
— Сильнее! Сильнее, мать твою!
Он ударил сильнее. Ее нижняя губа треснула. Она провела по ней пальцами, почувствовала кровь и наконец кончила.
— Покажите, — попросил Уинни на следующий день. Они были в его кабинете.
— Сначала покажите мне деньги. — Знаменитая фраза. Но откуда, она не могла вспомнить.
— После того, как я увижу запись.
Камера по-прежнему лежала в мятом бумажном пакете. Она достала ее вместе со шнуром. У него в кабинете имелся маленький телевизор, и она присоединила к нему провод. Потом нажала клавишу воспроизведения, и на экране появилась женщина в бейсболке, сидевшая на скамейке в парке. Позади нее на площадке играли дети. Еще дальше стояли их матери, занятые обычными женскими разговорами: уход за телом, спектакли, которые они видели или собирались посмотреть, новая машина, очередной отпуск. И тому подобное.
Женщина на скамейке встала. Камера рывками «наехала» на нее.
В этот момент Нора нажала кнопку «Пауза». Эту мысль подал Чад, и она с ним согласилась. Уинни она верила, но подстраховаться было не лишним.
— Я хочу увидеть деньги.
Уинни достал ключ из кармана шерстяного кардигана. Отпер центральный ящик стола — для этого ему пришлось переложить ключ из частично парализованной правой руки в левую.
Деньги лежали не в конверте, а в средних размеров коробке для почтовых отправлений. Нора заглянула внутрь и увидела перетянутые резинками пачки сотенных банкнот.
— Тут все, и даже больше, — сказал он.
— Хорошо. А теперь смотрите, за что заплатили. Просто нажмите клавишу воспроизведения. Я подожду на кухне.
— А вы не хотите посмотреть со мной?
— Нет.
— Нора! Похоже, у вас тоже случилась маленькая неприятность? — Он постучал по уголку рта с той стороны лица, что до сих пор немного обвисала.
Неужели ей раньше казалось, что он похож на овцу? Надо же быть такой дурехой. Впрочем, на волка он тоже не похож. Скорее на нечто среднее. Может, на пса. Из тех, что тяпнут и тут же бросаются наутек.
— Случайно налетела на дверь, — сказала она.
— Понятно.
— Ладно, я посмотрю вместе с вами, — согласилась она и села рядом. Сама нажала кнопку.
Они просмотрели запись дважды, в полном молчании. Она длилась около тридцати секунд. Примерно по шесть тысяч шестьсот долларов за секунду. Нора подсчитала, когда смотрела пленку вместе с Чадом.
После второго раза он остановил просмотр. Она показала, как вынимается маленькая кассета.
— Она ваша. А камеру надо вернуть владельцу, который одолжил ее моему мужу.
— Я понимаю. — Его глаза блестели. Похоже, он действительно получил то, за что заплатил. То, чего хотел. Немыслимо. — Я попрошу миссис Грейнджер купить мне другую для последующих просмотров. А может, эту услугу окажете мне вы?
— Нет, не окажу. Больше вы меня не увидите.
— Ясно. — Он не удивился. — Хорошо. Но позвольте дать вам совет… возможно, вам имеет смысл найти другую работу. Чтобы никого не удивляло, откуда у вас деньги на оплату счетов. Говорю об этом ради вашего же блага, дорогая.
— Не сомневаюсь. — Она отсоединила шнур и убрала в пакет с камерой.
— И я бы не торопился с отъездом в Вермонт.
— Мне не нужны ваши советы. Я чувствую себя грязной, и виноваты в этом вы.
— Наверное, так и есть. Но вас никогда не поймают, и никто ни о чем не узнает. — Правая сторона его рта оставалась неподвижной, а левая чуть приподнялась, видимо, в улыбке, отчего рот под крупным крючковатым носом изогнулся буквой S. Его речь в тот день была удивительно четкой. Она это запомнит и не раз потом будет удивляться. Как будто то, что он называл грехом, на деле оказалось лекарством. — И… скажите, Нора, неужели чувствовать себя грязной так уж плохо?
Она не знала, что на это ответить. Что, по сути, и было ответом.
— Я спрашиваю потому, — пояснил он, — что, когда вы прокручивали пленку второй раз, я смотрел не на экран, а на вас.
Она взяла пакет с видеокамерой Чарли Грина и направилась к двери.
— Всего доброго, Уинни. В следующий раз наймите и настоящего физиотерапевта, и сиделку. На деньги, оставленные вашим отцом, вы можете себе это позволить. И присмотрите за пленкой. Ради нашего общего блага.
— По этой записи вас невозможно опознать, дорогая. Но даже если бы и можно было, кому это надо? — Он пожал плечами. — В конце концов, на ней же заснято не изнасилование или убийство.
Она задержалась в дверях — ей хотелось уйти, но ее по-прежнему разбирало любопытство.
— Уинни, а как вы собираетесь уладить случившееся со своим Богом?
Он хмыкнул:
— Если уж это удалось такому грешнику, как Симон, впоследствии ставшему Петром, и он даже основал Римско-католическую церковь, то со мной, надеюсь, все будет в порядке.
— Это так, но разве святой Петр сохранял запись, чтобы смотреть холодными зимними вечерами?
Он не нашелся что ответить, и Нора поспешно ушла. Эта победа была маленькой, но очень приятной.
Через неделю он позвонил ей домой и пригласил продолжить у него работу, по крайней мере, до их с Чадом отъезда в Вермонт.
— Я скучаю по вашему обществу, Нора.
Она промолчала.
Он продолжил, уже тише:
— Мы могли бы вместе смотреть эту пленку. Разве вам не хочется? Неужели не хочется посмотреть ее снова, хоть разок?
— Нет, — ответила она и повесила трубку. Двинулась на кухню, чтобы приготовить чай, но внезапно почувствовала тошноту. Присела в углу гостиной и, обхватив колени, уперлась в них лбом. Она ждала, когда приступ тошноты пройдет. И он прошел.
Нора устроилась сиделкой к миссис Рестон. Работала она всего двадцать часов в неделю и получала несравненно меньше, чем у преподобного Уинстона, но проблем с деньгами теперь не было, а с пациенткой их разделял всего один лестничный пролет. По счастью, миссис Рестон, страдавшая от диабета и некоторых проблем с сердцем, оказалась милой пустышкой. Правда, иногда, особенно во время ее бесконечных рассказов о покойном муже, у Норы так и чесалась рука залепить ей пощечину.
Чад по-прежнему числился в списках подменяющих учителей, но на замену стал соглашаться гораздо реже. Каждый уик-энд он посвящал шесть освободившихся часов работе над «Жизнью вне цивилизации», и рукопись начала обрастать новыми страницами.
Пару раз он спрашивал себя, не стал ли писать хуже — менее живо, — чем до того дня с видеокамерой, но решил, что этот вопрос вызвали ложные предрассудки о неотвратимости расплаты, которые ему в детстве вбили в голову. Совсем как кусочки попкорна, что застревают в зубах.
Через двенадцать дней после случившегося в парке к ним в квартиру постучали. Нора открыла дверь и увидела полицейского.
— Да?
— Вы Нора Каллахэн?
Она спокойно подумала: Я во всем признаюсь, а когда власти поступят со мной так, как сочтут нужным, отправлюсь к матери мальчика, подставлю лицо и скажу: «Ударьте меня со всей силы, мамаша. Нам обеим станет легче».
— Да, миссис Каллахэн — это я.
— Мэм, я здесь по просьбе отделения Уолтера Уитмена Бруклинской публичной библиотеки. У вас есть четыре книги, которые вы должны были вернуть почти два месяца назад, и одна из них весьма ценная. Кажется, книга по искусству. Ограниченный тираж.
Она вытаращила глаза, потом расхохоталась:
— Так вы библиотечный полицейский?
Он попытался сохранить серьезное выражение лица, но не выдержал и тоже засмеялся:
— Сегодня, наверное, да. Значит, у вас есть эти книги?
— Есть. Я совсем про них забыла. Вы не проводите женщину до библиотеки, полисмен… — она посмотрела на жетон с фамилией, — Абромович?
— Сочту за честь. И не забудьте чековую книжку.
— Возможно, там примут мою «Визу».
— Наверняка, — улыбнулся он.
Той же ночью в постели.
— Ударь меня! — Как будто они не занимались любовью, а участвовали в ночном кошмаре с избиением.
— Нет.
Она сидела на нем верхом, что делало его легкой мишенью. Звук пощечины был похож на хлопок пневматического ружья.
— Ударь меня! Ударь…
Чад не думая нанес ответный удар. Она залилась слезами, но он чувствовал, как возбуждается под тяжестью ее тела. Отлично!
— А теперь возьми меня.
Он взял. На улице завыла автомобильная сигнализация.
Они отправились в Вермонт в январе. Поехали на поезде. В Вермонте было очень красиво. Примерно в двадцати милях от Монпелье был дом, который понравился им обоим. Он оказался лишь третьим из тех, что они посмотрели.
Агента по недвижимости звали Джоди Эндерс. Она была милой, но синяк вокруг правого глаза Норы постоянно притягивал ее взгляд. Наконец Нора сказала со смущенной улыбкой:
— Я поскользнулась на льду, когда садилась в такси. Видели бы вы меня на прошлой неделе. Хоть прямиком на плакат про домашнее насилие.
— Почти ничего не заметно, — заверила Джоди Эндерс и робко добавила: — Вы очень красивая.
Чад обнял Нору за плечи.
— Я тоже так считаю.
— А чем вы зарабатываете на жизнь, мистер Каллахэн?
— Я писатель, — ответил он.
Они заплатили первый взнос за дом. В кредитном договоре Нора отметила галочкой пункт «Источник финансирования — владелец». В разделе «Дополнительные сведения» просто написала: «Сбережения».
В один из февральских дней, когда они готовились к переезду, Чад отправился на Манхэттен, чтобы посмотреть новый фильм и пообедать со своим агентом. Полицейский Абромович оставил Норе свою визитку. Она позвонила ему. Он пришел, и они перепихнулись в практически пустой спальне. Секс был хорошим, но мог бы быть еще лучше, согласись он ударить ее. Она просила, но он отказался.
— У тебя с головой все в порядке? — поинтересовался он тоном, которым обычно дают понять: Это шутка, но не только.
— Не знаю, — ответила Нора. — Я в процессе выяснения.
Их отъезд в Вермонт был запланирован на 29 февраля. За день до этого — в последний день февраля обычного года — в квартире раздался телефонный звонок. Звонила миссис Грейнджер, экономка почетного пастора Уинстона. Она старалась говорить как можно тише, и Нора сразу подумала: Что ты сделал с пленкой, ублюдок?
— В некрологе будет сказано, что от почечной недостаточности, — сообщила миссис Грейнджер тихим, замогильным голосом. — Но я была в его ванной. Все пузырьки с лекарствами вытащены, а таблеток осталось слишком мало. Я думаю, он покончил с собой.
— Вряд ли, — возразила Нора. Она говорила самым спокойным, уверенным и знающим тоном медсестры, на который только была способна. — Наверное, он просто потерял счет принятым препаратам. Не исключено, что у него случился еще один удар. Небольшой.
— Вы правда так думаете?
— Ну конечно! — Нора с трудом удержалась, чтобы не спросить у миссис Грейнджер, не попадалась ли той на глаза новенькая видеокамера. Скорее всего, подключенная к телевизору. Спрашивать об этом было бы настоящим безумием. И все-таки она чуть не спросила.
— У меня прямо камень с души свалился, — сказала миссис Грейнджер.
— Вот и отлично, — ответила Нора.
Ночью в постели. Их последняя ночь в Бруклине.
— Тебе надо перестать волноваться, — сказал Чад. — Если кто-то и найдет ту пленку, то, возможно, даже не станет ее смотреть. А если и просмотрит, шансы, что тебя с ней свяжут, просто мизерные. Кроме того, малыш наверняка уже и думать забыл об этом. И его мать тоже.
— Мать была там, когда безумная тетка напала на ее сына, а потом убежала, — возразила Нора. — Уж поверь, она никогда этого не забудет.
— Пусть так, — примирительно отозвался он, отчего ей ужасно захотелось заехать ему коленкой по яйцам.
— Может, мне стоит съездить туда и помочь миссис Грейнджер навести в доме порядок?
Он посмотрел на Нору, как на сумасшедшую, и повернулся к ней спиной.
— Не надо, — сказала она. — Ну же, Чад, давай.
— Нет, — отказался он.
— Что значит — нет? Почему?
— Потому что я знаю, о чем ты думаешь, когда мы этим занимаемся.
Она наотмашь ударила его по шее. Удар получился сильным.
— Ни хрена ты не знаешь!
Он развернулся и занес кулак.
— Прекрати, Нора!
— Ну же, давай! — сказала она, подставляя лицо. — Тебе же самому хочется!
Он с трудом сдержался. Она видела, как исказилось его лицо. Затем Чад опустил руку и разжал пальцы.
— С этим покончено.
Она промолчала, но подумала: Это ты так считаешь.
Она лежала с открытыми глазами, глядя на часы. До 01.41 она думала: Наш брак под угрозой. А когда на табло появились цифры 01.42, решила: Нет, не так. Нашему браку пришел конец.
Но все продлилось еще семь месяцев.
Нора никогда не питала иллюзий насчет того, что след, оставленный в ее жизни преподобным Джорджем Уинстоном, когда-нибудь сотрется, однако хлопоты по приведению нового дома в порядок (она хотела разбить сад с цветами и устроить огород) иногда так отвлекали, что мысли об Уинни не посещали ее целый день. Избиения в постели прекратились. Почти.
Но однажды в апреле она получила от Уинни открытку. Это был настоящий шок. Открытку доставили в стандартном почтовом конверте, потому что на самой открытке уже не осталось места для почтовых отметок. Их ставили в разных штатах, включая Бруклин, штат Мэн, и Монпелье в Айдахо и Индиане. Нора понятия не имела, почему не получила эту открытку до их с Чадом отъезда из Нью-Йорка, а учитывая, какой путь ей пришлось проделать, сам факт, что она все-таки нашла адресата, был настоящим чудом. Уинни отправил ее за день до своей смерти. Нора даже проверила по Интернету дату его кончины, чтобы узнать наверняка.
Может, все-таки Фрейд был в чем-то прав, написал преподобный. Как вы?
Хорошо, подумала Нора. У меня все хорошо.
На кухне их нового дома имелась дровяная печь. Она скомкала открытку, бросила в топку и поднесла спичку. Туда ей и дорога!
Чад закончил «Жизнь вне цивилизации» в июле, написав последние пятьдесят страниц за рекордные девять дней. Он отправил рукопись агенту. Последовал обмен электронными письмами и телефонными звонками. По словам Чада, Ринглинг оценивал шансы книги на успех весьма высоко. Если это и так, подумала Нора, то похвалы он, должно быть, расточал по телефону. В двух электронных письмах, которые она видела, высказывался лишь сдержанный оптимизм.
В августе по просьбе Ринглинга Чад кое-что переписал. Он не особенно распространялся на эту тему, что свидетельствовало о неприятностях. Но рук он не опускал. Однако Норе было не до того. Она занималась своим садом.
В сентябре Чад настоял на поездке в Нью-Йорк и нервно расхаживал по офису агента, пока тот звонил семи издателям, которым отослал рукопись, в надежде, что кто-то пожелает встретиться с автором. Нора сначала хотела отправиться в бар в Монпелье и кого-нибудь там подцепить, чтобы провести вместе время в мотеле. Но потом передумала, решив, что овчинка не стоит выделки. И продолжила заниматься садом.
Как выяснилось, не напрасно. Чад прилетел обратно в тот же вечер, а не остался в Нью-Йорке на ночь, как собирался. Он был пьян и пытался делать вид, что ужасно доволен. Один известный издатель согласился взять книгу. Он назвал его имя. Она никогда не слышала о нем раньше.
— И сколько заплатят? — спросила она.
— Разве это важно, малышка? — Он называл ее «малышкой», только когда был пьян. У него заплетался язык. — Им нравится моя книга, и это главное. — Навица. Чад под мухой и Уинни в первые месяцы после инсульта выговаривали слова очень похоже.
— Так сколько?
— Сорок тысяч баксов. — Сок тыщ!
Она рассмеялась.
— Да я заработала столько же, пройдя от скамейки до детской площадки. Я сосчитала, когда мы в первый раз смотрели…
Она не видела, как он ее ударил, и даже не сразу почувствовала. В голове что-то хрустнуло, и все. А затем она оказалась на полу кухни и дышала ртом. Дышать по-другому она не могла. Он сломал ей нос.
— Ах ты, сука! — сказал он и заплакал.
Нора села. Перед глазами все плыло, но постепенно зрение восстановилось. По полу растекалась лужа крови. Нора испытывала шок и боль, ей было стыдно и почему-то весело.
Такого я не ожидала, подумала она.
— Все правильно, свали вину на меня. — Ее голос звучал глухо и насмешливо. — Свали вину на меня, а потом поплачь.
Он наклонил голову, будто не расслышал — или не поверил своим ушам, — затем сжал кулак и размахнулся.
Она подняла лицо со свернутым набок носом. С подбородка капала кровь.
— Давай, — подбодрила она. — Ты способен только на это, да и то получается не очень.
— Со сколькими ты спала с того дня? Признавайся!
— Не спала ни с кем, а трахнула дюжину. — Это была неправда. На самом деле их было всего двое — полицейский и электрик, который как-то заходил, когда Чад ездил в город. — Действуй, Макдуф!
Но он разжал кулак и опустил руку.
— Если бы не ты, с книгой все было бы в порядке. — Чад потряс головой, словно хотел, чтобы она прояснилась. — Не совсем так, но ты понимаешь, о чем я.
— Ты пьян.
— Я с тобой разведусь и напишу новую. Лучше.
— Мечтать не вредно.
— Вот увидишь, — произнес он жалобно, будто маленький мальчик, которому только что досталось от сверстников. — Вот увидишь.
— Ты пьян. Иди проспись.
— Какая же ты сука!
Облегчив душу таким заключением, он медленно побрел в спальню, низко опустив голову. Он даже шел точно так же, как Уинни после инсульта.
Нора поразмышляла, не стоит ли обратиться с носом в пункт неотложной помощи, но слишком устала, чтобы придумать хоть сколько-нибудь правдоподобное объяснение, как так получилось. Будучи опытной медсестрой, она понимала, что там докопаются до правды. Персонал службы экстренной медицинской помощи всегда до нее докапывался.
Она заткнула нос ватой и выпила две таблетки тайленола с кодеином. Затем вышла в сад и занималась прополкой, пока не стемнело. Когда она вернулась в дом, Чад храпел на кровати. Он снял рубашку, но остался в брюках. Она подумала, что он похож на дебила. При этой мысли у нее на глаза навернулись слезы, но она сдержалась.
Он оставил ее и вернулся в Нью-Йорк. Иногда писал ей по электронной почте, и иногда она ему отвечала. Он не просил половины оставшихся денег, что было хорошо. Она бы ему их не отдала. Она заработала эти деньги, а теперь занималась ими, пополняя вклад в банке небольшими порциями и выплачивая ссуду за дом. Он сообщал, что снова подрабатывает заменами, а по выходным пишет книгу. Насчет замен она ему верила, насчет книги — нет. В его письмах ощущались вялость и апатия, что вряд ли совместимо с творчеством. К тому же она всегда считала, что больше одной книги ему не осилить.
Разводом она занималась сама. Все необходимое она выяснила с помощью Интернета. Ему нужно было подписать высланные ею бумаги, что он и сделал. Бумаги с его подписью вернулись без всякой сопроводительной записки.
В один из дней следующего лета — оно выдалось чудесным; она работала на полной ставке в местной больнице, а ее сад утопал в буйной зелени — она копалась в букинистическом магазине и наткнулась на книгу «Основы морали», которую видела в кабинете Уинни. Книга была довольно потертой, и она приобрела ее за два доллара плюс налог.
Она читала ее до конца лета и почти всю осень и прочитала от корки до корки. Книга ее разочаровала. Там не было почти ничего нового.
Полагаю, c возрастом большинство людей начинают все чаще задумываться о том, что их ждет по ту сторону, а поскольку мне уже давно за шестьдесят, я тоже об этом думаю. Эта тема затрагивалась в некоторых моих рассказах и как минимум одном романе («Возрождение»). Я не могу сказать рассматривалась, поскольку рассмотрение предполагает, что будут сделаны некие выводы, а ничьим заключениям в данном вопросе мы доверять не можем. Еще никто не посылал из царства смерти видеоролик с мобильного телефона. Понятно, что есть вера (и море книг о том, что «небеса существуют»), но она не нуждается в доказательствах по определению.
По сути, все сводится к двум возможным вариантам. Либо там ЧТО-ТО ЕСТЬ, либо там НИЧЕГО НЕТ. При втором варианте вопрос снимается сам собой, и обсуждать тут нечего. А при первом открывается поистине безграничный простор для фантазии, и хит-парад загробной жизни возглавляют небеса, преисподняя, чистилище и реинкарнация. А может, вы получите то, во что всегда верили. Не исключено, что мозг оснащен некоей встроенной программой, которая запускается, когда все остальное выключается, и мы готовы сесть на этот последний поезд. Для меня рассказы переживших клиническую смерть являются тому подтверждением.
Мне бы хотелось — как мне кажется — иметь возможность прожить жизнь еще раз, будто в фильме с эффектом присутствия, чтобы снова испытать радость от хороших событий вроде женитьбы и нашем решении завести третьего ребенка. Конечно, мне пришлось бы пройти и через неприятные моменты (а их у меня тоже хватало), но разве они стоят того, чтобы отказаться еще раз испытать восторг, охвативший меня при первом настоящем поцелуе, или упустить возможность не нервничать и действительно насладиться свадебной церемонией, которая прошла как в тумане?
Эта история — не о таком повторении, вернее, не совсем о нем, но размышления на эту тему подтолкнули меня к написанию рассказа о загробной жизни одного человека. Жанр фэнтези позволяет говорить о вещах, невозможных в литературе, описывающей реальную жизнь, что делает этот жанр не просто нужным, а жизненно необходимым.
23 сентября 2012 года Уильям Эндрюс, инвестиционный банкир из «Голдман Сакс», умирает во второй половине дня. Эта кончина не является неожиданной — жена и взрослые дети находятся у его постели. В тот вечер, оставшись наконец в одиночестве после нескончаемого потока соболезнующих родственников и знакомых, Линн Эндрюс звонит своей старинной подруге, продолжающей жить в Милуоки. Ее зовут Салли Фриман, это она познакомила их с Биллом, и кто, если не Салли, заслуживает узнать о последней минуте их тридцатилетнего брака?
— Почти всю неделю из-за лекарств он находился в забытьи, но в конце пришел в сознание. Он открыл глаза и увидел меня. И улыбнулся. Я взяла его за руку, и он слегка ее сжал. Я наклонилась и поцеловала его в щеку. А когда выпрямилась, он уже отошел. — Она ждала возможности поделиться этим несколько часов, и теперь, когда все рассказала, расплакалась.
Предположение, что улыбка предназначалась именно ей, было вполне естественным, но она ошибалась. Билл смотрит на жену и трех взрослых детей — они кажутся ему ужасно высокими, обладающими нечеловечески хорошим здоровьем существами, что населяют мир, который он сейчас покидает, — и чувствует, как уходит боль, не перестававшая мучить его последние полтора года. Выливается, будто помои из ведра. И он улыбается.
С уходом боли в теле мало что осталось. Билл чувствует себя легким как пушинка. Жена берет его за руку, тянется к нему из своего заоблачного здорового мира. Оставшиеся силы он расходует на то, чтобы сжать ее пальцы. Она наклоняется. И собирается его поцеловать.
Но прежде чем она успевает коснуться губами его щеки, у него перед глазами возникает дыра. Она не черная, а белая. Дыра расширяется и поглощает тот единственный мир, который он знал с 1956 года, с появления на свет в маленькой больнице округа Хемингфорд, штат Небраска. В последний год Билл много читал о переходе от жизни к смерти (он делал это на своем компьютере и всегда тщательно удалял историю посещений сайтов, чтобы не расстраивать Линн, стойко излучавшую неувядаемый оптимизм). Хотя большинство прочитанного показалось ему полной чушью, но так называемый феномен «белого света» представлялся вполне правдоподобным. С одной стороны, о нем сообщалось во всех культурах. С другой — возможность такого явления допускалась наукой. Согласно одной теории, белый свет мог являться результатом внезапного прекращения подачи крови к мозгу. Более изящная теория утверждала, что мозг выполняет последнее глобальное сканирование, пытаясь извлечь из памяти опыт, сопоставимый с умиранием.
А может, это не что иное, как прощальный фейерверк.
Как бы то ни было, Билл Эндрюс сейчас наблюдает как раз такое явление. Белый свет поглощает родных и просторную комнату, из которой служащие морга вскоре увезут его бездыханное тело, накрытое простыней. В своих изысканиях он узнал про аббревиатуру ПВ, означавшую «предсмертные видения». Во многих случаях околосмертных переживаний белый свет превращается в тоннель, в конце которого умирающего ждут уже усопшие родственники или друзья, а может, ангелы, или Иисус, или еще какое-нибудь благодетельное божество.
Билл не рассчитывает на торжественный прием. Он ждет, что прощальный фейерверк растворится в темноте забвения, но этого не происходит. Когда яркий свет тускнеет, он не оказывается ни в раю, ни в преисподней. Он в прихожей. Наверное, ее вполне можно было бы принять за чистилище, окажись она бесконечной; стены окрашены в казенный зеленый цвет, а пол покрыт старой истертой плиткой. Прихожая упирается в дверь с табличкой «АЙЗЕК ХАРРИС, УПРАВЛЯЮЩИЙ», и до этой двери всего двадцать футов.
Какое-то время Билл стоит и оглядывает себя. На нем пижама, в которой он умер (по крайней мере, он полагает, что умер), и он босиком, но никаких последствий рака, который сначала попробовал его тело на вкус, а потом оставил только кожу да кости, нет и в помине. Он видит, что снова весит порядка ста двадцати фунтов — его оптимальная форма (понятно, что с небольшим животиком), — как до болезни. Он ощупывает свои ягодицы и поясницу. Никаких пролежней. Замечательно. Он делает глубокий вдох и выдыхает без кашля. Просто отлично!
Билл идет по прихожей. Слева висит огнетушитель с необычной надписью: «Лучше поздно, чем никогда!» Справа — доска объявлений. К ней приколоты старые фотографии с неровными краями. Над ними крупными буквами выведено от руки: «КОРПОРАТИВНЫЙ ПРАЗДНИК 1956 ГОДА! ОТЛИЧНО ОТДОХНУЛИ!»
Билл разглядывает фотографии, на которых изображены начальники, секретарши, рядовые сотрудники и стайка веселящихся детей. Какие-то парни следят за барбекю (на одном из них красуется непременный поварской колпак), молодежь обоих полов играет в «подковки» и волейбол, купается в озере. На мужчинах — плавки, которые спустя полвека выглядят почти неприлично короткими и тесными, но почти все мужчины подтянуты, и лишь у нескольких есть животик. В пятидесятых было модно держать себя в форме, думает Билл. На девушках — старомодные цельные купальники с бретельками а-ля Эстер Уильямс, в которых женщины выглядят так, будто вместо ягодиц у них между спиной и бедрами есть просто выпуклость. Отдыхающие едят хот-доги. Пьют пиво. Похоже, все и правда веселятся по полной.
На одной фотографии отец Ричи Блэнкмора вручает Эннмари Уинклер поджаренное маршмеллоу. Но это просто невозможно, потому что отец Ричи работал водителем грузовика и в жизни не посещал корпоративных праздников. Эннмари была девушкой Билла в колледже. На другом снимке он видит Бобби Тисдейла — они учились в одной группе в колледже в начале семидесятых. Бобби, который любил называть себя «Умником Тизом», умер от сердечного приступа, не дожив до сорока. Скорее всего, к 1956 году он уже родился на свет, но ходил в детский сад или учился в первом классе — и никак не мог пить пиво на берегу какого-то там озера. На фото Умнику на вид лет двадцать, то есть столько же, сколько было в колледже, когда он учился с Биллом. На третьей фотографии мама Эдди Скарпони играет в волейбол. Эдди стал лучшим другом Билла, когда его семья переехала из Небраски в Парамус, штат Нью-Джерси, а Джина Скарпони — однажды он увидел, как она загорает во внутреннем дворике своего дома в одних белых просвечивающих трусиках — стала одной из любимых фантазий Билла на этапе осваивания мастурбации.
Парень в поварском колпаке — Рональд Рейган.
Билл пристально вглядывается в черно-белую фотографию, почти касаясь ее носом, — и последние сомнения исчезают. Сороковой президент Соединенных Штатов переворачивает гамбургеры на корпоративном пикнике.
Что же это за фирма?
И куда он попал?
Эйфория, охватившая его, когда он понял, что снова здоров и не чувствует боли, постепенно улетучивается. И уступает место растущему чувству тревоги. То, что на фотографиях есть знакомые лица, сбивает с толку, а то, что большинства присутствующих он не знает, лишь усиливает смятение. Он оборачивается и видит ступеньки, ведущие к еще одной двери. На ней большими красными буквами выведено слово «ЗАПЕРТО». Значит, остается только кабинет мистера Харриса. Он шагает к нему и, чуть помедлив, стучит.
— Открыто.
Билл входит. Возле стола, заваленного бумагами, стоит мужчина в мешковатых брюках на подтяжках. Прилизанные каштановые волосы расчесаны на прямой пробор. На носу — очки без оправы. Стены увешаны транспортными накладными и старыми вырезками со смазливыми красотками — Билл невольно вспоминает об автотранспортной компании, в которой трудился отец Ричи Блэнкмора. Билл заходил туда пару раз с Ричи, и диспетчерская там выглядела точно так же.
Судя по календарю на стене, сейчас март 1911 года — ничуть не лучше 1956-го. По обе стороны от входа есть по одной двери. Окон нет, но с потолка свисает стеклянная трубка, под которой стоит бельевая корзина. Корзина заполнена желтыми листками, похожими на счета. А может, это памятки. Перед письменным столом — стул, на котором возвышается стопка папок.
— Билл Андерсон, если не ошибаюсь? — Мужчина проходит за стол и садится. Руки он не протягивает.
— Эндрюс.
— Ну да. А я — Харрис. Вот мы и встретились снова, Эндрюс.
Учитывая исследования Билла на предмет смерти, в этих словах кроется смысл. Он чувствует облегчение. Если, конечно, его не ждет превращение в навозного жука.
— Так это реинкарнация? В этом все дело?
Айзек Харрис вздыхает.
— Вы все время задаете этот вопрос, и я все время отвечаю: не совсем.
— Но я умер?
— Вы чувствуете себя мертвым?
— Нет, но я видел белый свет.
— Ах да, знаменитый белый свет. Вы были там, а теперь вы здесь. Одну минутку.
Харрис копается в бумагах на столе, не находит нужной и начинает искать в ящиках. Вытаскивает несколько папок и выбирает одну. Открывает, просматривает пару страниц и кивает.
— Просто освежаю память. Инвестиционный банкир, верно?
— Да.
— Жена и трое детей? Два сына и дочь?
— Все верно.
— Прошу прощения. У меня пара сотен странников, и всех трудно упомнить. Я уже давно собираюсь навести порядок в папках, но этим должна заниматься секретарша, а раз они мне ее не предоставили…
— Кто они?
— Понятия не имею. Вся связь осуществляется через пневмопочту. — Он стучит по трубке. Она покачивается, снова замирает. — Работает на сжатом воздухе. Последнее слово техники.
Билл берет папки со стула для посетителей и вопросительно смотрит на хозяина кабинета.
— Положите на пол, — говорит Харрис. — Пока сойдет. На днях обязательно наведу порядок. Если, конечно, дни существуют. Наверное, должны существовать — и ночи тоже, — но кто знает, как оно на самом деле? Сами видите, окон тут нет. Часов тоже.
Билл садится.
— Но если это не реинкарнация, то зачем называть меня странником?
Харрис откидывается на спинку стула и закладывает руки за голову. Смотрит на пневмопочту, которая некогда наверняка являлась последним словом техники. Скажем, в 1911 году, хотя Билл допускает, что она могла использоваться и в 1956-м.
Харрис качает головой и недовольно хмыкает.
— Если бы вы только знали, какими все вы становитесь назойливыми. Судя по папке, это наша пятнадцатая встреча.
— Но я в жизни здесь не был, — возражает Билл. И, подумав, добавляет: — Правда, это не моя жизнь, верно? Это моя загробная жизнь.
— Вообще-то эта жизнь моя. Это вы здесь странник. Вы и другие придурки, которые ходят туда-сюда. Вы выберете одну из дверей и уйдете. А я останусь. Здесь нет туалета, потому что мне больше не нужно справлять нужду. Нет спальни, потому что больше не нужно спать. Я занимаюсь только тем, что сижу и принимаю всяких приходящих болванов. Вы появляетесь, задаете одни и те же вопросы, а я даю одни и те же ответы. Вот такая у меня загробная жизнь. Нравится?
Билл, который в ходе своих изысканий неплохо поднаторел в богословских постулатах, решает, что мысль, посетившая его в прихожей, была верной.
— Вы говорите о чистилище.
— Именно. Вопрос только в том, сколько я здесь еще пробуду. Должен признаться, что, если меня не переведут, я наверняка съеду с катушек, хотя сомневаюсь, что такое в принципе возможно, раз мне не нужны ни сортир, ни кровать. Я знаю, что мое имя вам ни о чем не говорит, но мы уже это обсуждали раньше — не каждый раз, но неоднократно. — Он машет рукой с такой силой, что приколотые к стене листки трепещут. — Это и есть — или был, уж не знаю, как правильно — мой офис при жизни.
— В тысяча девятьсот одиннадцатом?
— В нем самом. Я бы спросил вас, Билл, известно ли вам, что такое «платье-рубашка», но поскольку я знаю, что не известно, скажу: это женская блузка на пуговицах, напоминающая рубашку. На рубеже веков мы с моим партнером Максом Блэнком владели фирмой по пошиву таких блузок. Бизнес прибыльный, но вот работницы — настоящий геморрой. Так и норовили сбежать покурить, а главное — воровали продукцию, которую выносили в сумках или под юбками. Поэтому мы запирали все двери, чтобы они не могли выйти на улицу, пока смена не кончится, а на выходе обыскивали их. Короче говоря, однажды там случился пожар. Мы с Максом спаслись, добравшись по крыше до пожарной лестницы. А многим женщинам не повезло. Хотя, если разобраться, они сами во всем виноваты. Курить было категорически запрещено, а большинство все равно курили, и пожар начался от непотушенной сигареты. Так сказал начальник пожарной охраны. Нас с Максом судили за непредумышленное убийство, но, хвала Господу, оправдали.
Билл вспоминает висящий в прихожей огнетушитель с надписью «Лучше поздно, чем никогда» и думает: На повторном слушании дела, мистер Харрис, вас признали виновным, иначе вы бы тут не сидели.
— И сколько погибло женщин?
— Сто сорок шесть, — говорит Харрис, — и мне жалко всех до единой, мистер Андерсон.
Билл не поправляет его. Всего двадцать минут назад он умирал в собственной постели, а сейчас потрясен историей, о которой раньше никогда не слышал. По крайней мере, так ему кажется.
— Вскоре после того как мы с Максом спрыгнули с пожарной лестницы, женщины буквально ее облепили. И чертова лестница не выдержала тяжести. Она оторвалась и упала, увлекая за собой с высоты в сотню футов на булыжник пару дюжин женщин. Они все погибли. Еще сорок выпрыгнули из окон девятого и десятого этажей. Некоторые горели. Все они тоже умерли. Пожарные натянули внизу спасательную сетку, но они ее прорывали и разбивались о землю, будто банки с кровью. Жуткое зрелище, мистер Андерсон, действительно жуткое. Кое-кто прыгал в шахты лифтов, но большинство… просто… сгорели заживо.
— Как одиннадцатое сентября, только жертв поменьше.
— Вы всегда это говорите.
— И теперь вы сидите тут.
— Верно. Иногда я задаюсь вопросом, сколько еще мужчин так же сидят в кабинетах. И женщин. Я уверен, что женщины тоже есть. Я всегда придерживался передовых взглядов и не вижу причин, почему женщины не могут занимать, причем работая весьма успешно, низшие руководящие должности. Мы все отвечаем на одни и те же вопросы и занимаемся одними и теми же странниками. Вы можете подумать, что нагрузка становится чуть меньше всякий раз, когда кто-то решает выбрать дверь справа, а не эту, — он показывает на дверь слева, — но нет. Нет! По трубопроводу прилетает новый контейнер — вжик! — и у меня появляется новый придурок взамен старого. А то и два. — Он наклоняется вперед и произносит с чувством: — Это дерьмо, а не работа, мистер Андерсон.
— Моя фамилия Эндрюс, — поправляет Билл. — И послушайте, мне жаль, что вы так это воспринимаете, но бога ради, вы же должны хоть как-то отвечать за свои поступки! Сто сорок шесть женщин! И двери-то заперли вы!
Харрис бьет кулаком по столу.
— Да они нас обирали дочиста! — Он берет папку и трясет ею. — И от кого я это слышу?! Ха! Чья бы корова мычала! «Голдман Сакс»! Мошенничество с ценными бумагами! Прибыли миллиарды, а налоги — с миллионов! Жалкие гроши! А пузырь на рынке недвижимости — это как? Доверие скольких клиентов вы обманули? Сколько людей потеряли все свои сбережения из-за вашей жадности и близорукости?
Билл знает, о чем говорит Харрис, но все эти махинации (ну… большая их часть) проворачивались на куда более высоких уровнях. Он был сам поражен не меньше других, когда все вдруг пошло вразнос. Ему кажется, что главным доказательством его невиновности является статус странника, а вот Харриса обрекли на сидение в этом кабинете. Биллу ужасно хочется сказать, что пустить человека по миру и сжечь его заживо — это две большие разницы, но зачем сыпать соль на рану?
— Давайте оставим эту тему, — говорит он. — Если вам есть что сообщить мне по существу, пожалуйста, приступайте. Введите меня в курс дела, и я вас больше не потревожу.
— Это не я тогда курил, — произносит Харрис тихо и угрюмо. — И не я бросил спичку.
— Мистер Харрис! — Билл чувствует, как стены начинают давить на него. Если бы мне пришлось тут сидеть, я бы точно застрелился, думает он. Правда, если верить Харрису, такого желания у него бы не возникло, как не возникает желания справить нужду.
— Ладно, оставим. — Харрис фыркает, но уже без злости. — А суть дела вот в чем. Если вы выйдете в левую дверь, то проживете свою жизнь еще раз. От А до Я. От старта до финиша. Выйдете в правую — и исчезнете навсегда. Пуф! Погаснете, как спичка на ветру.
Сначала Билл молчит. Он теряет дар речи и не верит своим ушам. Это слишком хорошо, чтобы быть правдой. Он вспоминает своего брата Майка и несчастный случай, произошедший с ним в восемь лет. Потом почему-то его мысли перескакивают на дурацкую кражу в магазине, которую он совершил, когда ему было семнадцать. Обыкновенная шалость, но не вмешайся тогда отец и не поговори с нужными людьми, на планах учебы в колледже можно было бы ставить крест. А то происшествие с Эннмари в студенческом клубе… он до сих пор с содроганием вспоминает о нем, хотя прошло уже столько лет. И, конечно, самое главное…
Харрис улыбается, и отнюдь не по-доброму. Что ж, выходит, он зря решил, что инцидент между ними исчерпан. А может, Харрис просто мстит ему за то, что он счел его заточение в этой бюрократической камере заслуженным.
— Я знаю, о чем вы думаете, поскольку слышал от вас об этом раньше. О том, как вы с братом в детстве играли в салочки и вы, убегая от него, захлопнули дверь в спальню и случайно отрубили ему кончик мизинца. Как из баловства украли в магазине часы и как отец пустил в ход свои связи, чтобы замять дело…
— Да, чистая биография, никаких правонарушений. Но отец все помнил. И не давал мне забыть об этом.
— И еще была девушка в студенческом клубе. — Харрис берет папку. — Тут, кажется, где-то ее имя. Я стараюсь по мере сил и возможностей обновлять данные в папках, но, может, вы сами подскажете.
— Эннмари Уинклер. — Билл чувствует, как лицо начинает пылать. — Это не было изнасилованием, так что не надо. Когда я навалился на нее, она обвила меня ногами, и если это не говорит о согласии, то я не знаю, что говорит.
— А она обхватывала ногами еще двух парней, которые были на очереди?
Билла так и подмывает сказать: Нет, но мы хотя бы не сожгли ее заживо.
И все же.
Он мог играть в гольф, копаться в мастерской или обсуждать с дочерью (теперь уже студенткой колледжа) ее дипломную работу — и вдруг подумать об Эннмари. Где она теперь? Чем занимается? И что помнит о том вечере?
Улыбка Харриса превращается в довольную ухмылку. Возможно, работа у него действительно дерьмовая, но кое-что в ней явно доставляет ему удовольствие.
— Вижу, что на этот вопрос вы предпочитаете не отвечать, так давайте двигаться дальше. Вы думаете о том, что измените на новом круге космической карусели. На этот раз вы не прихлопнете дверью мизинец младшего брата, не станете красть часы в магазине в торговом комплексе «Парамус»…
— Это было в торговом комплексе «Нью-Джерси». Уверен, у вас в папке записано.
Харрис пренебрежительно захлопывает папку и продолжает:
— В следующий раз вы не позволите приятелям трахнуть свою подружку, когда она будет лежать на диване в подвале в полубессознательном состоянии. И — главное! — вы действительно отправитесь на прием к врачу, чтобы сделать колоноскопию, а не станете ее откладывать, поскольку теперь понимаете — поправьте меня, если я ошибаюсь, — что смерть от рака куда хуже зонда с камерой в заднице.
Билл говорит:
— Несколько раз я почти решался рассказать Линн о той вечеринке в клубе. Но в последний момент трусил.
— Но будь у вас шанс, вы бы все исправили.
— А будь у вас шанс, разве вы не открыли бы двери фабрики?
— Конечно, открыл бы, только второго шанса не бывает. Жаль вас разочаровывать. — Хотя по виду ему вовсе не жаль. Харрис выглядит усталым. Харрис выглядит скучающим. Харрис выглядит злорадным. Он показывает на дверь слева. — Пройдите в эту дверь — как делали столько раз раньше — и проделайте весь путь заново, начиная с семифунтового младенца, который покидает чрево матери и оказывается в руках доктора. Вас завернут в пеленку и отвезут домой на ферму в центральной части Небраски. Когда ваш отец продаст ферму в тысяча девятьсот шестьдесят четвертом году, вы переедете в Нью-Джерси. Там, играя в догонялки, отрубите кончик мизинца своему брату. Вы будете учиться в той же средней школе, изучать те же предметы, получать точно такие же оценки. Вы поступите в Бостонский колледж и фактически станете участником изнасилования в том же подвале студенческого клуба. Вы будете наблюдать, как те же два парня — ваши друзья — будут заниматься сексом с Эннмари Уинклер, и хотя подумаете, что это надо прекратить, у вас не хватит духа. Через три года вы познакомитесь с Линн Десальво, а еще через два — женитесь на ней. Ваша трудовая деятельность будет точно такой же, ваши друзья будут теми же, и кое-какие действия вашей фирмы будут вызывать у вас беспокойство… но вы опять промолчите. Когда вам стукнет пятьдесят, тот же доктор будет уговаривать вас сделать колоноскопию, вы, как всегда, пообещаете решить этот маленький вопрос. Но не решите — и в результате умрете от того же рака. — Широко ухмыляясь, Харрис бросает папку на заваленный бумагами стол. — А потом появитесь здесь в очередной раз, и у нас снова состоится точно такая же беседа. Я бы посоветовал вам выбрать другую дверь и покончить со всем этим, но решение, конечно, за вами.
Билл выслушивает эту краткую проповедь с нарастающим чувством тревоги.
— Я ничего не буду помнить? Совсем ничего?
— Не совсем, — отвечает Харрис. — Вы, наверное, обратили внимание на некоторые фотографии в прихожей.
— Корпоративный праздник.
— Каждый мой посетитель видит снимки, сделанные в год его или ее рождения и узнает кое-какие лица среди множества незнакомых. Когда вы начнете проживать свою жизнь еще раз, мистер Эндерс — если, конечно, вы сделаете именно такой выбор, — при первой встрече с этими людьми у вас будет чувство дежавю, будто вы уже через все это проходили. Что, конечно, соответствует действительности. Вы испытаете мимолетное чувство, почти уверенность, что за вашей жизнью и существованием вообще скрывается нечто большее, чем вам представлялось. Скажем… некая глубина. Но потом это пройдет.
— Но если все остается по-старому и нет никакой возможности изменить что-то к лучшему, зачем мы здесь?
Харрис стучит по висящей над корзиной трубе пневмопочты, и та начинает качаться.
— КЛИЕНТ ХОЧЕТ ЗНАТЬ, ЗАЧЕМ МЫ ЗДЕСЬ! ХОЧЕТ ЗНАТЬ, В ЧЕМ СМЫСЛ!
Он ждет. Ничего не происходит. Он складывает руки на столе.
— Мистер Эндерс, когда Иов хотел знать, Бог спросил, где был Иов, когда он — Бог — создавал Вселенную. Думаю, что вы не заслуживаете даже такого ответа. Так что будем считать вопрос закрытым. Итак, что вы решили? Выбирайте дверь.
Билл думает о раке. О боли, которую перенес. Опять испытывать те же страдания… правда, он не будет помнить, что уже проходил через все это. Если, конечно, Айзек Харрис говорит правду.
— Вообще никаких воспоминаний? Никаких изменений? Вы уверены? Откуда вы можете знать?
— Потому что разговор всегда один и тот же, мистер Андерсон. Всегда и со всеми клиентами.
— Меня зовут Эндрюс! — внезапно срывается на крик Билл. Потом продолжает, уже тише: — Если я постараюсь, постараюсь по-настоящему, уверен, что мне удастся за что-то зацепиться. Пусть даже это будет случай с мизинцем Майка. А одного изменения может оказаться достаточно, чтобы… Не знаю…
Например, повести Эннмари в кино, а не на ту проклятую вечеринку?
— Мистер Эндрюс, существует поверье, что до рождения каждой человеческой душе известны все тайны жизни, смерти и Вселенной. А перед самым рождением над младенцем склоняется ангел, прикладывает палец к его губам и шепчет: Тсс! — Харрис дотрагивается до губного желобка. — Согласно поверью, это след от пальца ангела. Он есть у всех людей.
— А вы видели ангела, мистер Харрис?
— Нет, но однажды я видел верблюда. Это было в зоопарке Бронкса. Выбирайте дверь.
Раздумывая, Билл вспоминает рассказ Фрэнка Стоктона «Невеста или тигр», который им задавали прочесть в школе. Там у героя был выбор намного сложнее.
Мне надо изменить хотя бы что-то одно, говорит он себе и открывает дверь, ведущую в жизнь. Хотя бы одно.
Его окутывает белый свет возвращения.
Доктор, который осенью не поддержит республиканцев и проголосует за Эдлая Стивенсона[157] (о чем его жена ни в коем случае не должна узнать), наклоняется вперед, будто официант, протягивающий поднос, и выпрямляется, держа за пятки голого младенца. Звонко шлепает его по попке, и тот заходится в крике.
— Миссис Эндрюс, у вас родился здоровый мальчик, — говорит доктор. — На вид около семи фунтов. Поздравляю.
Мэри Эндрюс берет младенца. Целует в мокрые щечки и бровки. Они назовут его Уильямом, в честь ее деда по отцовской линии. Он может стать кем захочет, делать все, что захочет. От этой мысли у нее захватывает дух. Она держит в руках не просто новую жизнь, а целую вселенную возможностей. «Разве может быть что-то чудеснее?» — думает она.
26 июля 2009 года женщина по имени Дайана Шулер покинула кемпинг на Охотничьем озере поблизости от Парксвилла, штат Нью-Йорк, за рулем «форда-уиндстар» 2003 года выпуска. Она везла пятерых пассажиров: двухлетнюю дочь, пятилетнего сына и трех племянниц. Казалось, с ней все в полном порядке — последний, кто видел ее в кемпинге, божился, что она выглядела бодрой и от нее не пахло алкоголем, — и столь же нормальным оставалось ее состояние часом позже, когда она завезла детей в «Макдоналдс». Тем не менее уже вскоре после этого свидетели видели, как ее вырвало у обочины дороги. Она позвонила брату и сказала, что плохо себя чувствует. Затем свернула на Таконик-паркуэй и проехала по встречной полосе около двух миль, игнорируя сигналы клаксонами, жестами и светом фар, которые подавали водители, вынужденные объезжать ее. Закончилось это лобовым столкновением с внедорожником, в результате чего погибла она сама, все пассажиры «форда», исключая одного (выжил сын Дайаны), и трое мужчин во внедорожнике.
Отчет токсиколога засвидетельствовал: к моменту катастрофы Шулер была под воздействием по меньшей мере десяти доз спиртного, а также большого количества марихуаны. Ее муж заявил, что Дайана не употребляла спиртных напитков, но токсикологические экспертизы не врут. Подобно Кэнди Раймер в предыдущем рассказе, Дайана Шулер накачалась до предела. Неужели Дэниел Шулер после ухаживаний и пяти лет супружеской жизни в самом деле не знал о тайном пристрастии жены к алкоголю? Если на то пошло, это вполне возможно. Пьяницы могут проявлять невероятную изобретательность и долгое время скрывать свои пагубные привычки от всех. Их толкает на это необходимость и отчаяние.
Что же произошло в том автомобиле? Как она сумела так быстро напиться, когда успела накуриться марихуаны? О чем думала, игнорируя сигналы других водителей, предупреждавших ее, что она едет по встречной? Стало ли это просто несчастным случаем, спровоцированным алкоголем и наркотиком, самоубийством и убийством одновременно — или же неким невероятным сочетанием того и другого? Только при помощи художественной литературы можно попытаться найти хотя бы приблизительные ответы на эти вопросы. Только прибегнув к литературной фантазии, способны мы осмыслить немыслимое и в некоторой степени раскрыть тайну. Этот рассказ — моя попытка сделать это.
И между прочим, Герман Вук[158] действительно еще жив. Он прочитал вариант рассказа, опубликованный в «Атлантик», и прислал мне милое письмо. Даже пригласил меня к себе в гости. Как давний почитатель его таланта, я был в восторге. Он почти достиг столетнего юбилея, а мне — только шестьдесят семь. Если проживу достаточно долго, могу однажды поймать его на слове и принять приглашение.
Из номера газеты «Пресс-геральд», издающейся в Портленде, штат Мэн, за 19 сентября 2010 года:
Наш корреспондент Рэй Дуган сообщает:
Менее чем через шесть часов после автомобильной аварии в городке Фэйрфилд, унесшей жизни двух взрослых и семерых детей — все они были младше десяти лет, — началась своеобразная траурная церемония по погибшим. Букеты полевых цветов в консервных банках и кофейных кружках опоясывают участок обугленной земли. Девять крестов были установлены в ряд в уголке для пикников на прилегающей к магистрали зоне отдыха на 109-й миле. В том месте, где были обнаружены тела двух самых маленьких детишек, кто-то установил самодельный плакат из куска простыни с надписью: «СЮДА СЛЕТАЮТСЯ АНГЕЛЫ».
Вместо того чтобы купить бутылку «Оранж драйвер» и отпраздновать удачу, Бренда гасит свой долг по «Мастеркард», копившийся целую вечность. Потом звонит в «Херц» и задает вопрос. После чего набирает номер своей подруги Джасмин, живущей в соседнем Норт-Беруике, и рассказывает о выигрыше в «Пик-3». Джасмин радостно визжит и заявляет:
— Да ты теперь у нас богатенькая девчонка!
Если бы! Бренда объясняет, что оплатила задолженность по кредитной карте, а потому, если пожелает, запросто может взять напрокат «шеви-экспресс». Это микроавтобус на девять мест, как сказала девушка из «Херца».
— Мы усадим в него всех детей и поедем в Марс-Хилл. Повидаем твоих стариков, и моих тоже. Похвалимся перед ними внуками и внучками. Вытянем из родственничков немного деньжат. Как тебе такая идея?
Джасмин сомневается. В великолепной хибаре, которую ее семья считает своим домом, нет свободных комнат, хотя она не хотела бы поселиться там, даже если бы они были. Она ненавидит родителей. И не без оснований, как прекрасно знает Бренда. Это ведь собственный папаша лишил Джасси невинности за неделю до ее пятнадцатилетия. Мать обо всем знала, но ничего не предприняла. Когда Джас прибежала к ней зареванная, мамочка лишь сказала: «Тебе не о чем беспокоиться. Ему давно яйца отрезали».
Чтобы сбежать от них, Джас выскочила замуж за Митча Робишо, а теперь — восемь лет спустя, сменив трех мужиков и родив четверых детей — осталась матерью-одиночкой. И сидит на пособии по безработице, хотя на самом деле шестнадцать часов в неделю трудится в развлекательном центре «Ролл эраунд», выдавая посетителям роликовые коньки и принимая мелочь за аркадные автоматы, которые включаются только при помощи специальных жетонов. Там ей позволяют приводить с собой на работу двух младшеньких. Дилайт спит в конторке, а Трут, трехлетний сынишка, бродит среди игровых автоматов, то и дело поправляя свой сползающий подгузник. При этом он ухитряется не создавать особых проблем, хотя в прошлом году подцепил где-то вшей, и женщинам пришлось обрить его наголо. Как же он тогда орал.
— После выплаты долга по кредитке у меня осталось еще шесть сотен, — говорит Бренда. — То есть четыре сотни, если вычесть стоимость проката машины, но только я ничего вычитать не собираюсь, а снова расплачусь «Мастеркард». Мы сможем остановиться в «Ред руф», смотреть фильмы по кабельному. Там это бесплатно. Еду станем заказывать из окрестных уличных забегаловок, а детишки вволю накупаются в бассейне. Что скажешь?
Сзади доносится вой. Бренда повышает голос и кричит:
— Фредди, прекрати сейчас же дразнить свою сестру и верни ей то, что отнял!
А потом, боже спаси и сохрани, их возня будит спавшую малышку. Либо Фридом проснулась от шума, либо опять наделала в подгузник и сама себя разбудила. Фридом постоянно марает подгузники. Бренде уже кажется, что Фри и на свет-то появилась, чтобы в больших количествах производить дерьмо. Здесь она пошла в своего отца.
— Я даже не знаю… — говорит Джасмин, растягивая это свое «знаю» на четыре слога. Или даже на пять.
— Да ладно тебе! Отправимся в путешествие! Готовь программу! Мы доберемся автобусом до аэропорта и арендуем микроавтобус. Всего триста миль. Будем на месте через четыре часа. Девушка сказала, что спиногрызы смогут смотреть по дороге DVD. «Русалочку» и прочую веселую ерунду.
— Быть может, мне удастся взять у мамы немного правительственных денег, пока они все не растратили, — говорит Джасмин задумчиво.
Год назад ее брат Томми погиб в Афганистане. Парня погубило самодельное взрывное устройство. Мама с папой срубили на этом восемьдесят тысяч. Мамочка даже пообещала немного поделиться с ней, вот только сделала это, улучив момент, когда папаша не мог подслушать их телефонный разговор. Конечно, от денег наверняка мало что осталось. Скорее всего, так оно и есть. Она знает, например, что мистер Трахни-Пятнадцатилетку спустил часть на покупку спортивного мотоцикла «ямаха», хотя понятия не имеет, для чего он ему понадобился, в его-то возрасте. А еще Джасмин прекрасно известно, что любые пособия от государства сродни миражам. Это, кстати, успели понять они обе. Стоит только в жизни наступить светлой полосе, как кто-то включает дождевальную установку. Светлые полосы хрупки и недолговечны.
— Давай же, решайся! — торопит Бренда. Она без ума от идеи посадить в большую машину всю детвору вместе с лучшей (и единственной) подругой еще со школьных времен, осевшей в соседнем городке. Они теперь сами по себе, завели на двоих семерых малышей, оставив череду никуда не годных мужчин в зеркале заднего вида, но порой и им с Джасмин выпадает немного веселья.
Потом она слышит какой-то глухой стук. Фредди громко плачет. Это Глори угодила ему в глаз игрушечным человечком.
— Глори, прекрати немедленно, или я тебе всыплю по первое число! — кричит Бренда.
— А чего он мне не отдает мою Суперкрошку! — визгливо огрызается Глори и тоже разражается рыданиями. А потом плачут все разом — Фредди, Глори, Фридом, — и на мгновение глаза Бренды заволакивает серая пелена. Такая серость в последнее время застит ей взгляд все чаще. Вот их нынешнее положение. Трехкомнатная квартирка на третьем этаже большого жилого дома, на горизонте — ни одного мужика (последний, Тим, свалил полгода назад), рацион состоит главным образом из лапши, пепси и самого дешевого мороженого, какое только можно купить в универсаме «Уол-март». Ни кондиционера, ни кабельного телевидения. У Бренды прежде была работа в магазине, но фирма обанкротилась, пришел новый владелец и взял на ее место какого-то мексикашку, потому что тот может работать и по двенадцать, и по четырнадцать часов в день. У мексикашки на голове — бандана, а на верхней губе — мерзкие черные усики, и он еще ни разу не забеременел. Наоборот, мексикашка только и делает, что брюхатит девушек. Они западают на его маленькие усики, а потом бац! — и синяя полоска на разовом аптечном тесте, и еще один младенец на подходе к уже имеющимся.
У Бренды есть по части «бац — и на подходе» личный опыт. Знакомым она говорит, что знает отца Фредди, но на самом деле понятия не имеет, кто это. Просто у нее выдалось в ту пору несколько пьяных ночей, когда они все казались симпатягами. И вообще, как ей искать работу? У нее же дети на руках. Ей что, предоставить Фредди заботиться о Глори, а Фридом тащить с собой на треклятое собеседование? Ну конечно, это сработает! Кто бы сомневался? Да и какие ее ждут вакансии, если не считать продавщицы в «Макавто» или «Бурда кинге»? В Портленде есть еще пара стриптиз-клубов, но там не требуются такие толстозадые красотки, как она.
Бренда напоминает себе о выигрыше в лотерею. Напоминает себе, что сегодня они займут два номера с кондиционерами в мотеле «Ред руф». А может быть, даже три! Почему бы и нет? Удача повернулась к ней лицом!
— Бренни? — В голосе Джас звучит сомнение. — Ты, типа, серьезно?
— Ага, — отвечает Бренда. — Ну же, девочка моя, давай. У меня приняли оплату аренды, платеж картой прошел. В «Херце» сказали, что микроавтобус — красный. — И уже тише добавляет: — Твой счастливый цвет.
— Ты смогла погасить задолженность по кредитке через Интернет? Как тебе это удалось?
В прошлом месяце Фредди и Глори подрались и скинули ноутбук Бренды с кровати. Он упал на пол и разбился.
— Я воспользовалась компьютером в библиотеке. — Она произносит это слово, как привыкла с детства в Марс-Хилл: в библиотике. — Пришлось немного подождать, но оно того стоило. И все бесплатно. Ну, что скажешь?
— Быть может, купим бутылочку «Алленса», — говорит Джас.
Она обожает этот кофейный ликер, когда может его себе позволить. Впрочем, если на то пошло, Джасмин обожает все, когда может себе хоть что-то позволить.
— Непременно, — отвечает Бренда. — И бутылку «Оранж драйвера» для меня. Но только за рулем я выпивать не стану, Джас. Мне нужно беречь водительские права. Они последнее, что у меня осталось.
— Как думаешь, тебе в самом деле удастся выкачать немного денег из своих стариков?
Бренде приходится убеждать себя, что удастся — как только они увидят малышей… При том условии, что она сможет подкупом или запугиванием заставить детей вести себя пристойно.
— Да, но только ни словечка про выигрыш в лотерею, — говорит она.
— Будь спокойна на этот счет, — отвечает Джасмин. — Я, конечно, родилась темной ночью, но это была не вчерашняя ночь.
Они хихикают: шутка старая, но по-прежнему смешная.
— Так что скажешь?
— Придется забрать Эдди и Роуз Эллен из школы…
— Глупости какие, — фыркает Бренда. — Ты решишься наконец или нет, подруга?
После продолжительной паузы Джасмин восклицает:
— В дорогу!
— В дорогу! — восторженно вопит в ответ Бренда.
Они какое-то время вместе скандируют эти слова, пока трое детей орут в квартире Бренды, и по меньшей мере один (хотя скорее — двое) ревет в Норт-Бервике, где обитает Джасмин. Вот они — две сильно располневшие женщины, на которых давно никто не обращает внимания на улице; толстухи, к которым не начнет клеиться в баре ни один мужик, разве что если час поздний, выпивка крепкая и никого лучше поблизости не наблюдается. Основательно поддав, мужчины начинают думать — Бренда и Джасмин прекрасно осведомлены об этом, — что жирные ляжки все же лучше, чем ничего. Особенно когда дело идет к закрытию. В Марс-Хилл они вместе учились в школе, а теперь обе живут на юге штата, по возможности помогая друг другу. Эти толстухи никому не нужны. У них на двоих целый выводок детей, но они скандируют: «В дорогу! В дорогу!» — как две юные соплячки из группы поддержки.
Сентябрьским утром, когда жарко уже в половине девятого, это нормально. Все как всегда.
Филу Хенрейду исполнилось семьдесят восемь лет, а Полин Энслин стукнуло семьдесят пять. Они оба костлявы. Оба носят очки. Их редкие седые волосы треплет ветерок. Они остановились в зоне отдыха у магистрали I-95 рядом с Фэйрфилдом, то есть примерно в двадцати милях к северу от Огасты. Основное здание в зоне отдыха построено из досок, зато прилегающий к нему туалет возведен из добротного кирпича. Очень внушительный туалет. Можно сказать, туалет по последнему слову техники. Никаких посторонних запахов. Всего два месяца назад Фил, который живет в штате Мэн и хорошо знает эту зону отдыха, никогда бы не предложил организовать здесь пикник. В период летних отпусков основные магистрали просто забиты автомобилями отдыхающих из других штатов, и дорожное управление устанавливает в зоне отдыха ряды пластиковых туалетных кабинок. От них на этой приятной травянистой площадке воняет, как в аду в канун Нового года. Но сейчас кабинки лежат где-то на складе, и ничто не отравляет атмосферу в зоне отдыха.
Полин расстилает клетчатую скатерть поверх изрезанного инициалами стола для пикника, стоящего в тени развесистого старого дуба, и прижимает ее плетеной корзинкой, чтобы защитить от порывов теплого ветра. Из корзины она достает сандвичи, картофельный салат, ломтики дыни и два куска пирога с кокосовым заварным кремом. Полин захватила большую стеклянную бутыль с красным чаем. Внутри весело позвякивают кубики льда.
— Будь мы в Париже, пили бы вино, — говорит Фил.
— Будь мы в Париже, нам бы не пришлось потом ехать еще восемьдесят миль по платному шоссе, — отвечает Полин. — Чай холодный и бодрящий. Придется тебе довольствоваться им.
— Я вовсе не жалуюсь. — Он качает головой и кладет изуродованные артритом пальцы поверх ее рук (тоже распухших, но в меньшей степени). — Ты устроила настоящее пиршество, моя дорогая.
Они улыбаются, всматриваясь в морщинистые лица друг друга. Хотя Фил был трижды женат (оставив где-то в прошлом пятерых детей), а Полин побывала замужем два раза (обошлось без потомства, но ее возлюбленные обоих полов исчислялись десятками), связь между ними все еще очень крепка. Это не какая-то там искра, а куда более глубокое чувство. Фила оно и удивляет, и не удивляет. В таком возрасте — преклонном, но еще не предельно — ты берешь все, что можешь, и радуешься, получая хотя бы самую малость. Они держат путь на поэтический фестиваль в Ороно, где находится филиал Университета штата Мэн. Гонорар за их выступления отнюдь не велик, но удовлетворителен. А поскольку деньги на оплату их совместных расходов перевели на банковский счет Фила, он решил шикануть и арендовал «кадиллак» в отделении «Херца» при аэропорте Портленда, куда приехал, чтобы встретить Полин. Та язвительно усмехнулась при виде «кадиллака» и сказала: «Я всегда знала, что хиппи из тебя липовый», — но с нежностью. На самом деле он никогда не был хиппи, однако принадлежал к числу бунтарей, «единственных в своем роде», и она прекрасно это понимала.
Сейчас у них пикник. Вечером состоится торжественный ужин, вот только еда будет представлять собой чуть теплое месиво из таинственных продуктов, обильно политое соусом, какие умеют готовить в кафетериях студенческих общежитий. То ли курица, то ли рыба — понять совершенно невозможно. Бежевая пища, как называет ее Полин. Приглашенных поэтов неизменно кормят бежевой пищей, впрочем, им все равно подадут ее не раньше восьми вечера. Вместе с дешевым желтовато-белым винцом, словно специально произведенным, чтобы пощекотать желудки таким отставным лихим алкоголикам, как они. Этот пикник — намного приятнее, еда — вкуснее, а чай со льдом — просто замечательный. Фил даже позволяет себе предаться фантазии о том, как, покончив с трапезой, возьмет Полин за руку и уведет в высокую траву за туалетом, чтобы, как в старой песне Вана Моррисона…
Но нет, конечно. Престарелые поэты, чью сексуальную коробку передач давно заело на первой, не могут рисковать выставить себя на посмешище, выбирая для любовных свиданий подобные места. Особенно поэты с богатым, насыщенным и разнообразным опытом, которые знают, что теперь каждая попытка почти неизбежно принесет разочарование, что каждая попытка вполне может оказаться последней. А кроме того, думает Фил, у меня уже было два инфаркта. И одному Богу известно, как себя чувствует она.
Полин думает: Только не после сандвичей и картофельного салата, не говоря уже о пироге с заварным кремом. Но вот сегодня ночью все возможно. По крайней мере, не исключено. Она улыбается ему и достает из большой корзины еще одну вещь. Это номер газеты «Нью-Йорк таймс», купленный ею в том же универсаме в Огасте, где она приобрела все остальное для пикника, включая клетчатую скатерть и бутылку с холодным чаем. Как в старые добрые времена, они подбрасывают монетку, чтобы решить, кому первому достанется раздел «Искусство и культура». В старые добрые времена Фил, получивший в 1970 году Национальную премию по литературе за сборник «Пылающие слоны», всегда выбирал решку и выигрывал гораздо чаще, чем следовало бы по теории вероятности. Сегодня же он выбирает орла… и снова выигрывает.
— Вот ведь нахальный тип! — восклицает она и передает ему самые интересные полосы газеты.
Они едят. Читают разделенную на двоих газету. В какой-то момент она смотрит на него поверх вилки с картофельным салатом и говорит:
— А ведь я все еще люблю тебя, старый мошенник.
Фил улыбается. Ветерок шевелит белый пух на его голове, сквозь который сверкает кожа. Это уже не тот молодой человек, буйный и озорной гуляка из Бруклина, широкоплечий, как портовый грузчик (и такой же сквернослов). Но Полин видит тень того человека, переполненного злостью, отчаянием и безудержной радостью.
— Так ведь и я люблю тебя, Поли, — отвечает он.
— Мы с тобой пара старых, никому не нужных кляч, — говорит она и прыскает от смеха.
А ведь однажды она занималась любовью с королем и кинозвездой практически одновременно на одном и том же балконе, пока проигрыватель крутил пластинку с песней «Мэгги Мэй». Род Стюарт пел по-французски. Теперь эта женщина, которую та же «Нью-Йорк таймс» однажды назвала «величайшей из ныне живущих поэтесс Америки», обитает в Квинсе, в доме без лифта.
— Читаем свои стихи в богом забытых городках за смехотворные гонорары, — продолжает она, — и едим не в ресторанах, а в придорожных зонах отдыха на природе.
— Мы вовсе не старые, — отвечает он. — Мы молоды, bébé[159].
— О чем ты?
— Взгляни вот на это, — говорит он и протягивает ей первую полосу раздела «Искусство и культура».
Она берёт газету и видит фотографию. На ней запечатлён похожий на засушенное растение улыбающийся мужчина в соломенной шляпе.
От нашего обозревателя Мотоко Рича
По достижении девяноста пяти лет — если они вообще доживают до такого возраста — большинство писателей уже давно бросают литературное творчество. Но только не Герман Вук, автор таких нашумевших романов, как «Бунт на «Кайне»» (1951) и «Марджори Морнингстар» (1955). Многие из тех, кто еще помнит телевизионные сериалы, снятые по его эпохальным книгам о Второй мировой войне — «Ветры войны» (1971) и «Война и память» (1978), — сами уже давно на пенсии. Представлялось, что высокая литературная награда, полученная им в 1980 году, ознаменует его уход со сцены.
Однако Вук еще не покончил с литературой. Всего за год до девяностолетия он неожиданно выпустил роман «Дыра в Техасе», благосклонно встреченный критиками, а сейчас мы ожидаем выхода в свет книги-эссе «Язык, на котором говорит Бог». Станет ли это его последним словом?
«Я не готов ответить на этот вопрос, — сказал сам Вук, улыбаясь. — Идеи не перестают приходить в голову человеку только потому, что он стар. Дряхлеет плоть, но не слова». По поводу его дальнейших
(Продолжение на с. 19)
Глядя на испещренное морщинами лицо под лихо сдвинутой набок соломенной шляпой, Полин чувствует, как на глаза наворачиваются слезы.
— Дряхлеет плоть, но не слова, — повторяет она. — Красиво сказано.
— Ты читала что-нибудь у него? — спрашивает Фил.
— Да, «Марджори Морнингстар». Еще в молодости. Это раздражающий гимн во славу целомудрия, но книга невольно захватила меня. А ты?
— Брался за «Янгблада Хоука», но так и не смог дочитать до конца. И все же… Старик до сих пор задает тон. Невероятно, но ведь он нам действительно в отцы годится.
Фил складывает газету и убирает в корзину. Внизу по свободному сейчас шоссе несутся машины под высоким сентябрьским небосводом, испещренным легкими перистыми облачками.
— Прежде чем отправимся дальше, не хочешь устроить стихотворный обмен? Как в былые времена.
Она раздумывает над этим, потом кивает. Много лет минуло с тех пор, как она слышала, чтобы кто-то другой вслух читал ее стихи. Это всегда вызывало тревогу и смятение, словно ты покинул свое тело. Но почему бы и нет? В зоне отдыха больше никого не было.
— Давай сделаем это в честь Германа Вука, который все еще задает тон. Папка с моими опусами — в переднем кармане дорожной сумки.
— Ты настолько доверяешь мне, что позволишь рыться в своих вещах?
Она одаривает его своей привычной лукавой улыбкой, потом потягивается под лучами солнца и закрывает глаза. Наслаждается теплом. Дни скоро станут прохладными. Но пока почти жарко.
— Ты можешь рыться в моих вещах сколько тебе угодно, Филип. — Она открывает один глаз, будто подмигивает, только наоборот. — Познай меня полностью, если пожелаешь.
— Я буду иметь в виду такую возможность, — говорит он и направляется к «кадиллаку».
Поэты в «кадиллаке», думает Полин. Истинное воплощение абсурда. Секунду она рассматривает поток машин на шоссе. Потом достает газету и снова вглядывается в улыбающееся узкое лицо престарелого бумагомарателя. Он все еще жив. Быть может, как раз в этот момент он смотрит в это же высокое синее сентябрьское небо, сидя за столом в своем патио с раскрытым блокнотом и со стаканом воды (или даже вина, если желудок позволяет) под рукой.
Если Бог есть, думает Полин Энслин, иногда Она может быть очень щедрой.
Полин ждет, когда вернется Фил с ее рабочей папкой и с одним из тех блокнотов для стенографии, в которых предпочитает записывать свои сочинения он сам. Сейчас они устроят обмен стихами. А вот вечером их могут ждать совсем другие игры. Полин вновь повторяет про себя, что ничего нельзя исключить.
Здесь все цифровое. Есть спутниковое радио и экран GPS-навигатора. Когда нужно сдать назад, экран превращается в телемонитор, показывающий, что находится позади тебя. Приборная доска так и сияет, а салон пропитан характерным запахом новой машины. И неудивительно: на одометре всего семьсот пятьдесят миль. Ей еще никогда не приходилось управлять автомобилем с таким крошечным пробегом. Нажимая разные кнопки на панели, можно узнать, какова твоя средняя скорость, на сколько миль хватает одного галлона бензина и сколько галлонов осталось в баке. Двигатель работает почти бесшумно. Передние сиденья — два мягких кресла, обтянутых материалом цвета слоновой кости, на ощупь напоминающим кожу. Машина движется плавно, как по маслу.
Для пассажиров на задних сиденьях предусмотрен DVD-проигрыватель с опускающимся сверху экраном. «Русалочка» не запускается, потому что Трут, трехлетний сынишка Джасмин, умудрился измазать диск арахисовым маслом, но дети радуются и «Шреку», хотя каждый уже успел посмотреть этот мультфильм миллион раз. Прелесть в том, что сейчас они смотрят его в дороге! В автомобиле! Впрочем, Фридом заснула в своем детском креслице между Фредди и Глори. Дилайт — шестимесячная дочь Джасмин — тоже спит на коленях у матери. Зато остальные пятеро сгрудились и смотрят на экран, совершенно завороженные, раскрыв рты. Эдди — еще один сын Джасмин — ковыряет в носу, а его старшая сестра Роуз Эллен пустила струйку слюны на свой маленький острый подбородок, но они хотя бы затихли и ненадолго прекратили бесконечные стычки. Детей как будто загипнотизировали.
Казалось бы, Бренда должна быть счастлива. Ребятня ведет себя тише воды, ниже травы, дорога расстилается взлетно-посадочной полосой, она сидит за рулем новенького микроавтобуса, и за Портлендом шоссе совсем опустело. Цифровой спидометр показывает 70 миль в час, а эта крошка даже не запыхалась. Но вопреки всему серость снова начинает обволакивать Бренду.
В конце концов, микроавтобус ей не принадлежит. Его скоро придется вернуть. Глупая трата денег, если разобраться, ведь что ждет их в конце пути? Марс-Хилл. Марс… хренов… Хилл. Еда из дешевого ресторана «Раунд-ап», где она старшеклассницей подрабатывала официанткой, еще имея приличную фигуру. Гамбургеры с жареной картошкой, обернутые пищевой пленкой. Ну, поплещутся дети в бассейне. По крайней мере один набьет себе шишку и разревется. А скорее всего не один. Глори начнет жаловаться, что вода слишком холодная, даже если это будет не так. Глори жалуется всегда и на все. Она жизнь проживет, непрерывно жалуясь; Бренда уже сыта по горло ее нытьем и любит при случае сказать дочке, что это из нее так и прет папаша… Но, если честно, это качество досталась Глори от обоих родителей. Несчастное дитя. Как и все они на самом деле. Впереди простираются долгие годы тупого марша под солнцем, которое никогда не заходит.
Бренда косится вправо, надеясь, что Джасмин скажет что-нибудь веселое и рассмешит ее, но, к своему ужасу, видит: Джас тихо плачет. Безмолвные слезы накатываются на глаза, блестят на щеках. У нее на коленях спит Дилайт, посасывая палец. Это ее любимый утешительный палец, весь сморщившийся от влаги. Как-то Джас крепко отшлепала Ди, заметив девочку с пальцем во рту, но что толку наказывать шлепками малыша, которому всего-то шесть месяцев? С таким же успехом можно отшлепать дверь. Однако иногда ты просто не можешь себя сдержать. Бренда сама поступала точно так же.
— Что с тобой, детка? — спрашивает Бренда.
— Ничего. Не обращай внимания, а лучше следи за дорогой.
Позади Осел говорит Шреку что-то смешное, и дети хохочут. Но только не Глори, та клюет носом.
— Брось, Джас. Поделись со мной. Я ведь твоя подруга.
— Говорю же, все в порядке.
Джасмин склоняется над спящей малюткой. Детское сиденье Дилайт лежит на полу машины. Внутри на пачке свежих подгузников покоится бутылка ликера «Алленс», для покупки которой они сделали остановку на юге Портленда, прежде чем выехать на платную трассу. До этого момента Джас почти не притрагивалась к ней, но сейчас делает пару больших глотков и лишь потом завинчивает крышку. Слезы продолжают течь по ее щекам.
— Все в порядке. Все плохо. Что бы я ни сказала, смысл не изменится.
— Это ты из-за Томми? Из-за своего братишки?
Джас озлобленно смеется.
— Я занимаюсь самообманом. Они ни за что не дадут мне ни цента из этих денег. Мамочка все свалит на папашу, потому что ей это очень удобно, хотя она сама сделала бы то же самое. Да и денег-то наверняка уже почти не осталось. А как будет с тобой? Твои старики действительно хоть немного тебе дадут?
Да. Конечно. Вполне возможно. Долларов сорок. Полтора пакета продуктов. Два пакета, если она воспользуется купонами из «Советов хозяйкам от дядюшки Генри». Стоит ей представить, как она листает этот задрипанный бесплатный журнальчик — библию всех бедняков, — пачкая пальцы непросохшей типографской краской, как серость смыкается плотным облаком. Между тем день выдался прекрасный, скорее летний, чем сентябрьский, но в мире, где ты зависишь от дядюшки Генри, царит вечная серость. Бренда думает: Как получилось, что мы успели наплодить столько детей? Разве не вчера я совсем девчонкой обжималась с Майком Хиггинсом на заднем дворе скобяной лавки?
— Везет тебе, — говорит Джасмин, сглатывая слезы. — А у моих стариков во дворе будут стоять три новых бензиновых игрушки, но они все равно начнут строить из себя нищих. И знаешь, что сразу же скажет мой папаша, когда увидит детей? «Только не позволяй им ни к чему прикасаться». Вот что он скажет.
— Быть может, он стал другим, — предполагает Бренда. — Лучше, чем был раньше.
— Он никогда не изменится, — возражает Джасмин, — никогда не станет лучше.
Теперь дрема овладевает Роуз Эллен. Она пытается склонить голову на плечо своего брата Эдди, и тот сердито бьет ее по руке. Она трет больное место и начинает хныкать, но уже вскоре снова полностью поглощена похождениями Шрека. Слюна по-прежнему свисает у нее с подбородка. Бренда думает, что это делает ее похожей на идиотку, хотя, в сущности, она и есть идиотка.
— Даже не знаю, что сказать, — признает Бренда. — Но нам ничто не помешает повеселиться. «Ред руф» — только представь себе, девочка моя! Бассейн!
— Ага, а потом какой-нибудь тип начнет в час ночи колотить в стену моего номера и орать, чтобы я заткнула рты своим детям. Можно подумать, мне самой нравится, когда Ди просыпается по ночам, потому что у нее режутся эти чертовы зубы! Причем, похоже, все сразу.
Джас еще раз основательно прикладывается к бутылке кофейного ликера, а потом протягивает ее подруге. Бренде действительно не хочется рисковать своими правами, но полиции нигде не видно, да и что она потеряет, если у нее отберут водительское удостоверение? Их последняя машина принадлежала Тиму, и на ней-то он и уехал, хотя она тоже уже дышала на ладан, вся латаная-перелатаная. Так что невелика потеря. А еще эта серость. Бренда берет бутылку и делает глоток. Небольшой глоточек, но от крепкого ликера делается чуть теплее, и вкус приятный. Словно лучик солнца пробился сквозь серую пелену. Она делает второй глоток.
— В конце месяца «Ролл эраунд» собираются закрыть, — говорит Джасмин, забирая бутылку.
— О, Джасси, не может быть!
— О, Джасси, еще как может! — Она смотрит прямо перед собой на убегающую под колеса дорогу. — Джек довел-таки себя до банкротства. Все было предначертано свыше еще с прошлого года. Так что мои девяносто баксов в неделю улетучатся.
Она пьет. У нее на коленях начинает ворочаться Дилайт, но через минуту опять крепко засыпает с пальцем во рту. Куда уже очень скоро какой-нибудь мальчишка вроде Майка Хиггинса захочет сунуть свой член, думает Бренда. И она, наверное, не будет возражать. Я ведь не возражала, как и Джас. Видно, так уж заведено.
Позади принцесса Фиона произносит что-то смешное, но никто из детишек не смеется. У них стекленеют глаза. Даже у Эдди и Фредди — вот уж имена для комедийного сериала.
— Этот мир весь серый, — говорит Бренда. Она не собиралась этого говорить, пока не услышала, как слова срываются с языка.
Джасмин смотрит на нее с удивлением.
— Верно, — кивает она. — Вот теперь ты просекла фишку.
— Дай мне еще этого пойла, — просит Бренда.
Джасмин отдает ликер. Бренда делает глоток и возвращает бутылку.
— Ладно, с меня хватит.
Джасмин косится на нее с лукавой усмешкой, которую Бренда помнит еще со школьных времен. Так она улыбалась, когда к концу приближался пятничный учебный день. Вот только странно видеть эту улыбку на лице с мокрыми от слез щеками и налившимися кровью глазами.
— Ты уверена? — спрашивает Джас.
Бренда не отвечает, но чуть сильнее придавливает педаль газа. На спидометре высвечивается 80.
Внезапно ею овладевает застенчивость, и она боится услышать собственные слова из уст Фила. Он будет читать звучно, но фальшиво, как бывает фальшивым гром без дождя. Правда, она уже забыла, насколько отличается его голос на публике — декламаторский и немного напыщенный (такими голосами произносят речи прокуроры перед жюри присяжных в фильмах) — от интонаций, с которыми он беседует с друзьями (на трезвую голову). Этот голос добрее и мягче, и ей нравится слышать свои стихи в его исполнении. Она ему благодарна. Они звучат лучше, чем есть на самом деле.
Тени листвы покрывают дорогу
Поцелуями черной помады.
Тающий снег темнеет в полях
Забытым подвенечным нарядом.
Туман рассыпается золотою пыльцой,
Облака, клубясь, расступаются в небе,
И сквозь них прорывается солнце!
Ровно на пять секунд лето снова возможно,
Ровно на пять секунд мне как будто семнадцать,
Я в подол собрала полевые цветы.
Он откладывает лист в сторону. Она смотрит на него с легкой улыбкой, хотя изрядно взволнована. Он одобрительно склоняет голову.
— Это хорошо, дорогая, — говорит он. — Очень милые стихи. Теперь твоя очередь.
Она открывает его блокнот, находит, по всей видимости, последнее из написанных им стихотворений и пролистывает несколько страниц с небрежно набросанными черновиками. Ей известно, как он работает, и потому она продолжает искать, пока после почти неразборчивых строк не находит версию, выведенную мелкими и аккуратными печатными буквами. Она показывает лист ему. Он кивает, потом смотрит на шоссе. Все это прекрасно, но скоро им придется снова отправиться в путь. Они не должны опаздывать.
Он видит приближающийся красный микроавтобус. Машина мчится очень быстро.
Полин начинает читать.
Да, думает она. Так и есть. День благодарения придуман для дураков.
Ее Фредди станет солдатом и отправится воевать в дальние страны, как было с Томми, братом Джасмин. И мальчиков Джасси, Эдди и Трута, ждет та же участь. Они обзаведутся спортивными автомобилями, когда вернутся (если вернутся вообще). Остается надеяться, что через двадцать лет не будет проблем с бензином. А девчушки? Начнут гулять с парнями и расстанутся с девственностью под бесконечные телевикторины по телевизору. Они поверят этим парням, которые, разумеется, пообещают не кончать в них. А потом нарожают детей, станут жарить мясо на сковородках и растолстеют, как она и Джасмин. Изредка они будут курить травку, зато часто будут поглощать огромные порции мороженого — дешевого мороженого из «Уол-марта». Хотя с Роуз Эллен может получиться иначе. С Роуз Эллен явно не все в порядке. У нее и в восьмом классе будет стекать слюна по подбородку. Вот как сейчас. Семеро детей произведут на свет семнадцать, семнадцать превратятся в семьдесят, а семьдесят — в две сотни. Она словно наяву видит этот парад потрепанных дураков, марширующих в будущее. На некоторых из них джинсы, и на задницах сквозь дыры просвечивают трусы; на других — футболки с портретами хэви-метал-групп; на девушках — перепачканные жирными пятнами фартуки официанток; а на ком-то — трикотажные штаны из «Кей-марта», у которых в швы на просторном седалище вшиты бирки с надписью «СДЕЛАНО В ПАРАГВАЕ». Бренда отчетливо видит гору принадлежащих им подержанных игрушек, которые позже сбудут с рук на дворовых распродажах, где их в свое время и приобрели. Они станут покупать продукты, рекламируемые по телевизору, и залезут в долги по кредитным картам, как сделала она… И снова сделает, потому что выигрыш в «Пик-3» — всего лишь случайная мелкая удача, и она это прекрасно понимает. Вовсе не удача, если вдуматься. Это издевательство, манящая дразнилка. А жизнь напоминает заржавевший колпак от колеса, который валяется в кювете у дороги. И эта жизнь продолжается. Никогда больше ей не почувствовать себя пилотом реактивного истребителя. Лучше уже не будет. Никто не успеет добраться до спасательной шлюпки. И ее собственную жизнь не снимают на камеру. Это реальность, а не реалити-шоу.
«Шрек» закончился. Все дети спят, даже Эдди. Головка Роуз Эллен снова на его плече. Она храпит, как старуха. У нее все руки в красных отметинах, потому что она постоянно их расчесывает.
Джасмин завинчивает пробку на бутылке «Алленса» и снова бросает ее в стоящее в ногах детское кресло. Потом чуть слышно говорит:
— В пять лет я верила в единорогов.
— Я тоже, — отзывается Бренда. — Интересно, как сильно можно разогнать эту сучку?
Джасмин смотрит на дорогу. Они проносятся мимо синего указателя: «ДО ЗОНЫ ОТДЫХА — 1 МИЛЯ». Встречного транспорта не видно. Обе полосы целиком в их распоряжении.
— Давай проверим, — предлагает Джас.
Числа на спидометре меняются с 80 на 85, потом на 87. А между педалью газа и полом машины все еще остается свободное пространство. Дети спят.
А вот и зона отдыха стремительно приближается. На стоянке Бренда видит только один автомобиль. Похоже, дорогая штучка — «линкольн» или, быть может, «кадиллак». Я тоже могла бы взять напрокат такой, думает она. Денег было достаточно, но детей слишком много. Места на всех не хватило бы. Недостаток места… История всей ее жизни, в двух словах.
Она отводит взгляд от дороги. Смотрит на старую школьную подругу, осевшую в итоге в соседнем городке. Джас встречается с ней взглядом. Микроавтобус, несущийся на скорости почти сто миль в час, начинает заносить.
Джасмин едва заметно кивает, потом поднимает малышку и прижимает к своей огромной груди. Девочка по-прежнему держит во рту утешительный палец.
Бренда кивает в ответ. А затем еще сильнее давит ногой на педаль газа, пытаясь добраться до напольного покрытия. Вот оно, и Бренда аккуратно укладывает на него педаль.
Он вытягивает костлявую руку и хватает Полин за плечо, заставляя ее вздрогнуть от неожиданности. Она отрывается от чтения (его стихотворение значительно длиннее ее собственного, но осталась последняя дюжина строк) и видит, что он пристально смотрит в сторону шоссе. Рот у него широко открыт, а глаза под очками вылезли из орбит так, что едва не касаются линз. Она отслеживает направление его взгляда как раз вовремя, чтобы тоже успеть увидеть, как красный микроавтобус слетает с асфальта на обочину дороги, а потом его выносит на съезд в зону отдыха. Он не сворачивает — он мчится слишком быстро, чтобы вписаться в поворот. Микроавтобус пересекает съезд на скорости не меньше девяноста миль в час, вспахивает склон холма, на вершине которого расположились Полин с Филом, и врезается в дерево. Полин слышит громкий глухой удар, звук разбивающегося лобового стекла. Оно буквально взрывается мелкими осколками, на мгновение вспыхивающими всеми цветами радуги в лучах солнца, и в голову Полин приходит чудовищно кощунственная мысль: Как красиво!
Ствол дерева разрывает микроавтобус пополам. Нечто — Филу Хенрейду невыносимо думать, что это ребенок — взлетает высоко в воздух и падает в траву. Затем вспыхивает топливный бак. Полин кричит.
Фил вскакивает и бежит вниз по склону, перепрыгивая через шаткую деревянную ограду, словно юноша, которым был когда-то очень давно. В эти дни он часто думает о своем больном сердце, но, сбегая к горящим обломкам микроавтобуса, даже не вспоминает о нем. Облака проплывают над головой, покрывая поцелуями черной помады высохшую луговую траву. Полевые цветы кивают головками.
Фил останавливается в двадцати ярдах от пылающих останков машины, жар обжигает ему лицо. Он видит то, что и ожидал увидеть: выживших нет. Но чего он не ожидал, так это такого количества погибших. Он замечает пятна крови на тимофеевке и на клевере. Разбитый задний фонарь лежит на земле россыпью земляники. В ветках куста застряла оторванная рука. Среди языков пламени можно разглядеть, как плавится детское сиденье. Какие-то туфли.
Полин подбегает и встает рядом с ним. Она с трудом ловит ртом воздух. У нее дикие глаза и совершенно растрепавшиеся волосы.
— Не смотри туда, — говорит он.
— Чем это пахнет, Фил? Что это за запах?
— Горящего бензина и резины, — отвечает он, догадываясь, что она спрашивала не об этом. — Не надо смотреть. Возвращайся к нашей машине и… У тебя есть мобильный телефон?
— Да, конечно, у меня есть, но только…
— Тогда пойди и набери девять-один-один. Не смотри на это. Тебе не нужно это видеть.
Он тоже не хочет смотреть, но не в состоянии оторвать взгляд. Сколько же их всего? Ему удается различить тела по меньшей мере троих детей и одного взрослого человека — кажется, это женщина, но полной уверенности нет. А обуви так много… И еще он видит упаковку DVD с персонажами мультфильмов…
— А если не удастся дозвониться? — спрашивает она.
Он указывает ей на клубы черного дыма. Потом на три или четыре машины, уже успевшие съехать с шоссе.
— Не важно, дозвонишься ты или нет, — говорит он. — Просто попытайся.
Она хочет уйти, но тут же снова возвращается.
— Фил… Сколько?
— Не знаю. Много. Может, шестеро. Иди же, Поли. Среди них могут быть выжившие.
— Не лги, — выдавливает она сквозь рыдания. — Эта треклятая машина мчалась со сверхзвуковой скоростью.
Затем она начинает с трудом взбираться вверх по склону, но на полпути к парковке зоны отдыха (где скапливается все больше автомобилей) ужасающая мысль приходит ей в голову, и она оборачивается, уверенная, что увидит своего старого друга и возлюбленного распростертым в траве. Он мог лишиться чувств или даже умереть от нового сердечного приступа. Но он по-прежнему на ногах, осторожно обходит пылающий микроавтобус слева. У нее на глазах он снимает свою щегольскую спортивную куртку с кожаными нашивками на локтях, опускается на колени и что-то накрывает. Либо маленькое тельце, либо часть большого тела. Потом продолжает движение по кругу.
Одолевая подъем, она думает, что все их усилия прожить жизнь, творя красоту из слов, были жалкой иллюзией. Фантомом или шуткой над ними самими — детьми, эгоистично не желавшими взрослеть. Да, скорее именно так. Глупые, самовлюбленные дети, думает она, заслуживают хорошей порки.
Но, добравшись до стоянки, совершенно выбившись из сил, Полин вдруг замечает в траве раздел «Искусство и культура», страницами которого лениво поигрывает легкий ветерок, и ее мысли приобретают иное направление. Нет, все правильно. Герман Вук еще жив и пишет книгу о языке Бога. Герман Вук считает, что дряхлеет плоть, но не слова. А значит, все в порядке. Правда?
Мимо пробегают мужчина и женщина. Женщина поднимает сотовый телефон, чтобы сделать снимок. Полин Энслин взирает на это без малейшего удивления. Надо полагать, дамочка покажет фото всем своим подругам. А потом они выпьют и закусят, беседуя о милости Божьей и о том, что на все есть своя причина. Божественное милосердие — очень благодатная тема для разговора. Эта концепция незыблема, пока дело не дошло до тебя.
— Что случилось? — выкрикивает мужчина прямо ей в лицо. — Что, черт возьми, здесь происходит?
Внизу, под склоном холма, что-то в самом деле происходит с тощим старым поэтом. Он снял с себя рубашку, чтобы прикрыть еще один труп. Ребра Фила выпирают под тонкой белой кожей. Он встает на колени и расстилает рубашку. Воздевает руки к небу, потом опускает и обхватывает ими свою седую голову.
Полин — тоже поэтическая натура и потому в состоянии ответить на вопрос мужчины на языке Бога.
— А на что это, мать твою, похоже? — говорит она.
«Где вы берете идеи?» и «Как у вас появилась эта идея?» — вопросы разные. На первый ответа нет, поэтому я обычно отшучиваюсь, говоря, что приобретаю их оптом в маленьком магазинчике «Подержанные идеи» в Ютике. На второй иной раз ответить можно, а иной раз — нет, потому что истории на удивление похожи на сны. В процессе написания все предельно четко и ясно, но после того, как поставлена последняя точка, остаются лишь смутные обрывки, и те быстро уходят из памяти. Я иногда думаю, что сборник рассказов — некое подобие дневника снов и их толкований, попытка поймать подсознательные образы, прежде чем они окончательно растают. Здесь — тот самый случай. Я не помню, откуда взялась идея «Нездоровья», сколько времени ушло у меня на этот рассказ, даже где я его написал.
Помню я другое: это один из моих редких рассказов, в которых концовка была определена сразу, а значит, мне пришлось очень тщательно выстраивать историю, чтобы подвести к этой самой концовке. Я знаю, некоторые писатели любят творить, четко представляя, чем все закончится (Джон Ирвинг однажды сказал мне, что начинает писать роман с последней фразы), но это не мое. Как правило, мне нравится, чтобы концовка позаботилась о себе сама. Я чувствую: если я не знаю, чем все закончится, не узнает и читатель. К счастью для меня, это одна из тех историй, в которых читателю не возбраняется на шаг опережать рассказчика.
Этот дурной сон снится мне уже неделю, но, похоже, я каким-то образом контролирую себя, потому что вырываюсь из него, прежде чем он превращается в кошмар. На этот раз он последовал за мной, и теперь мы с Эллен не одни. Что-то затаилось под кроватью. Я слышу, как оно жует.
Вы знаете, каково это — действительно испугаться, правда? Такое ощущение, что сердце останавливается, язык прилипает к нёбу, кожа холодеет, мурашки бегут по всему телу. Плавное движение шестеренок в голове сменяется безумным вращением, и весь двигатель перегревается. Я едва сдерживаю крик, вот в каком я состоянии. Думаю: Это тварь, которую я не хочу видеть. Это тварь с кресла у окна.
Потом вижу потолочный вентилятор, вращающийся на минимальной скорости. Вижу свет раннего утра, просачивающийся в узкий зазор между задернутыми портьерами. Вижу седеющие спутанные волосы Эллен, спящей на другой половине кровати. Я здесь, в Верхнем Ист-Сайде, на пятом этаже, и все хорошо. А звуки из-под кровати…
Я отбрасываю одеяло, становлюсь коленями на пол, словно человек, собравшийся помолиться. Вместо этого поднимаю свисающее до пола покрывало и заглядываю под кровать. Сначала вижу только темный силуэт. Потом голова силуэта поворачивается ко мне и во мраке светятся два глаза. Это Леди. Не положено ей лежать под кроватью, и скорее всего она это знает (трудно сказать, что собака знает, а что — нет), но я, должно быть, оставил дверь открытой, когда ложился спать. А может, закрыл не полностью, и Леди открыла ее мордой. Наверное, она притащила с собой какую-то игрушку из ведерка в коридоре. Хорошо, что не синюю кость и не красную крысу. В них пищалки, и она точно разбудила бы Эллен. А Эллен нужен отдых. Ей нездоровится.
— Леди, — шепчу я. — Леди, пошла отсюда.
Она только смотрит на меня. Постарела и соображает хуже, чем прежде, но, как говорится, она далеко не глупа. И сейчас лежит под половиной Эллен, где мне до нее не добраться. Если я повышу голос, ей придется подползти, но она знает (я чертовски уверен, что знает), я этого не сделаю: повысив голос, точно разбужу Эллен.
И в доказательство моего вывода Леди отворачивается и продолжает жевать свою игрушку.
Но я знаю, что надо делать. Прожил с Леди одиннадцать лет, почти половину моей супружеской жизни. Есть три способа вытащить ее из-под кровати. Первый — погреметь поводком и крикнуть: «Лифт!» Второй — громыхнуть ее миской на кухне. Третий…
Я поднимаюсь и иду коротким коридором на кухню. Из буфета достаю пакет «Вкусных ломтиков», трясу. Ждать не приходится. Тут же слышится приглушенное постукивание когтей нашего кокера. Пять секунд, и она уже на кухне. Не потрудилась захватить с собой игрушку.
Я показываю ей маленькую «морковку», потом бросаю в гостиную. Из вредности, конечно, я знаю, она не собиралась пугать меня до смерти, но ведь напугала. А кроме того, старой толстухе подвигаться не во вред. Она бежит за угощением. Я задерживаюсь на кухне лишь потому, что хочу включить кофеварку, а потом возвращаюсь в спальню, на этот раз плотно закрываю за собой дверь.
Эллен спит, и ранний подъем обладает определенным преимуществом: нет нужды в будильнике. Я его выключаю. Пусть поспит чуть дольше. У нее бронхиальная инфекция. Какое-то время я очень боялся за Эллен, но теперь она пошла на поправку.
Я иду в ванную и официально открываю день чисткой зубов (я где-то прочитал, что утром ротовая полость обеззаражена как никогда, но от привычки, приобретенной в детстве, никуда не денешься). Включаю душ — струя сильная и горячая, — встаю под воду.
В душе мне лучше всего думается, и в это утро я думаю о своем сне. Мне он снился пять ночей подряд (но чего считать-то). Ничего действительно ужасного в нем не происходит, и в каком-то смысле это самое худшее, потому что, пребывая в этом сне, я знаю (и знаю абсолютно точно): что-то ужасное обязательно произойдет. Если я это допущу.
Я в самолете, салон бизнес-класса. Сижу у прохода, как мне нравится, потому что не приходится протискиваться мимо кого-то, если надо пойти в туалет. Столик опущен. На нем пакетик с солеными орешками и стакан с напитком оранжевого цвета, выглядит как коктейль «Восход солнца» с водкой, который в реальной жизни я никогда не заказывал. Полет проходит спокойно. Если облака и есть, мы летим над ними. Салон наполнен солнечным светом. Кто-то сидит в кресле у окна, и я знаю: если посмотрю на него (или на нее, или на оно), увижу нечто такое, что превратит мой дурной сон в кошмар. Если посмотрю в лицо моего соседа, могу даже лишиться рассудка. Он треснет, как яйцо, и из него выльется вся таящаяся внутри тьма.
Я быстро смываю мыльную пену с волос, выхожу из душа, вытираюсь. Моя одежда аккуратно сложена на стуле в спальне. Я беру ее и туфли и уношу на кухню, уже благоухающую ароматом кофе. Приятно. Леди свернулась у плиты, укоризненно смотрит на меня.
— Нечего на меня обижаться, — говорю я ей и киваю в сторону закрытой двери в спальню. — Правила ты знаешь.
Она опускает морду на пол между лап.
Дожидаясь кофе, я беру клюквенный сок. Есть и апельсиновый, который я обычно пью по утрам, но сегодня не хочется. Наверное, очень похож на коктейль из сна. Кофе я пью в гостиной, в компании Си-эн-эн без звука, просто читаю бегущую строку под картинкой, и, если на то пошло, ничего другого и не нужно. Потом выключаю телевизор и съедаю тарелку хлопьев из отрубей. Без четверти восемь. Принимаю решение: если на прогулке с Леди погода будет хорошая, я обойдусь без такси и на работу пойду пешком.
Погода хорошая, весна переходит в лето, все вокруг сияет. Карло, наш швейцар, стоит под навесом и говорит по мобильнику:
— Да, да, я наконец-то до нее дозвонился. Она говорит, пожалуйста, нет проблем, все равно я в отъезде. Она никому не доверяет, и я ее не виню. У нее в квартире много красивых вещей. Когда подъедете? В три? Раньше никак? — Он поднимает руку в белой перчатке, приветствуя меня, когда мы с Леди направляемся к углу.
Этот процесс у нас с Леди доведен до совершенства. Она проделывает все практически на одном и том же месте, а я шустро использую мешочек для экскрементов. Когда мы возвращаемся, Карло наклоняется, чтобы потрепать Леди по голове. Она энергично виляет хвостом, но напрасно надеется на угощение: Карло знает, что она на диете. Или должна быть.
— Я наконец-то связался с миссис Варшавски, — сообщает мне Карло. Миссис Варшавски проживает в квартире 5В, но только номинально. Вот уже два месяца как она куда-то уехала. — Она в Вене.
— В Вене, значит, — киваю я.
— Она сказала, что я могу дать отмашку дезинсекторам. Когда я ей рассказал, пришла в ужас. Вы — единственный из четырех, пяти или шести, кто не возмущался. Остальные… — Он качает головой, шумно выдыхает.
— Я вырос в Коннектикуте, в промышленном городке. И тамошняя вонь притупила мое обоняние. Я улавливаю аромат кофе или духов Эллен, если она сильно надушится, но ничего больше.
— В данном случае это просто дар Божий. Как миссис Франклин? Ей все еще нездоровится?
— На работу ей идти еще рано, но чувствует она себя гораздо лучше. Одно время я даже опасался самого худшего.
— Я тоже. Она однажды вышла… в дождь, естественно…
— Такая уж Эл, — говорю я. — Ничто ее не остановит. Если считает, куда-то надо пойти, обязательно так и сделает.
— …и я подумал: Да это же настоящий могильный кашель. — Он поднимает руку в белой перчатке, жестом останавливая возражения. — Не то чтобы я действительно подумал…
— Да, с таким кашлем кладут в больницу. Но я наконец-то заставил ее пойти к доктору, и теперь… она на пути к выздоровлению.
— Хорошо, хорошо. — Потом возвращается к тому, что его действительно волнует. — Миссис Варшавски выразила крайнее недовольство, когда я ввел ее в курс дела. Я сказал, что мы скорее всего найдем протухшую еду в холодильнике, но я знаю, все гораздо серьезнее. Как и все, у кого нормальное обоняние. — Он мрачно кивает. — Они найдут дохлую крысу, помяните мои слова. Протухшая еда воняет, но по-другому. Такой запах только от мертвечины. Это крыса, точно, может, и две. Она, вероятно, перед отъездом рассыпала по квартире яд, но не хочет этого признавать. — Он наклоняется и вновь треплет Леди по голове. — Ты это чувствуешь, правда, девочка? Готов спорить, что чувствуешь.
Около кофеварки разбросаны пурпурные стикеры. Я беру со стола пурпурный блок, от которого их отрывал, и пишу еще одну записку:
Эллен! Леди я выгулял. Кофе готов. Если будешь неплохо себя чувствовать, выйди в парк. Но далеко не уходи! Нельзя тебе переутомляться, когда ты только-только пошла на поправку. Карло вновь сказал мне, что «чувствует запах дохлой крысы». Похоже, все, кто живет рядом с квартирой 5В, его чувствуют. К счастью для нас, у тебя нос забит, а у меня почти полная аносмия. Ха-ха! Если услышишь людей в квартире миссис Ва, это будут дезинсекторы. Должен хорошо подумать о новейшем чудо-препарате для мужчин. Им следовало проконсультироваться с нами, прежде чем так его называть. Помни — НЕ ПЕРЕУТОМЛЯЙСЯ. Люблю тебя. Люблю!
Рисую полдесятка «Х» вместо черты, подписываюсь сердцем, пронзенным стрелой. Добавляю стикер к тем, что уже вокруг кофеварки. Прежде чем уйти, наполняю водой миску Леди.
До работы мне двадцать кварталов или около того, и я думаю не о новейшем чудо-препарате для мужчин, а о дезинсекторах, которые придут в три. Или раньше, если получится.
Прогулка, возможно, решение ошибочное. Этот сон — серьезная помеха полноценному ночному отдыху, и в результате я едва не засыпаю на утренней планерке в конференц-зале. Но успеваю взять себя в руки. Пит Уэнделл показывает веселенький постер для новой рекламной кампании водки «Петров». Я его уже видел — на экране компьютера в кабинете Пита, когда он возился с ним на прошлой неделе, и, взглянув вновь, понимаю, откуда взялась как минимум одна составляющая моего сна.
— Водка «Петров», — говорит Ора Маклин. Ее восхитительная грудь поднимается и опускается в театральном вздохе. — Если это пример нового русского капитализма, то кампания изначально обречена на провал. — Громкий смех более молодых мужчин, которые хотели бы видеть светлые волосы Оры на своей подушке. — Без обид, Пит, я исключительно про продукт.
— Какие обиды, — с улыбкой отвечает Пит. — Мы делаем все, что в наших силах.
На постере пара, чокающаяся на балконе, тогда как солнце садится за бухтой, заполненной дорогими яхтами. Слоган под картинкой: «ЗАКАТ. САМОЕ ВРЕМЯ ДЛЯ «ВОСХОДА» С ВОДКОЙ».
Следует дискуссия о местоположении бутылки: справа? Слева? Вверху? Внизу? — и Фрэнк Берштейн предлагает добавить на рекламную страницу рецепт коктейля, особенно для таких журналов, как «Плейбой» и «Эсквайр». Я отключаюсь, думая о коктейле, который стоит на столике в моем сне, и едва не пропускаю вопрос, адресованный мне Джорджем Слэттери. Но успеваю среагировать и отвечаю. Джорджа переспрашивать не положено.
— Я в одной лодке с Питом, — говорю я. — Продукт выбирает клиент, а я всего лишь делаю что могу.
В ответ добродушный смех. По новейшему чудо-препарату «Воннелл фармацевтикел» в этой комнате проезжались не раз и не два.
— Возможно, я кое-что покажу вам в понедельник, — продолжаю я. Не смотрю на Джорджа, но он знает, к чему я клоню. — К середине следующей недели точно. Я хочу дать Билли шанс проявить себя в полной мере. — Билли Эдерли — наш новичок, и на испытательный срок определен мне в помощники. На утренние планерки его еще не приглашают, но мне он нравится. В «Эндрюс — Слэттери» он нравится всем. Умный, энергичный, и я готов поспорить, что через год-другой он начнет бриться.
Джордж обдумывает мой ответ.
— Я надеялся увидеть концепцию сегодня. Хотя бы черновой вариант.
Тягостная пауза. Все внимательно изучают свои ногти. Для Джорджа это совсем уж близко к порицанию, и, возможно, я того заслуживаю. Неделя у меня не из лучших, и попытка свалить все на мальчишку выглядит не очень. Да и по ощущениям я делаю что-то не то.
— Ладно, — выносит вердикт Джордж, и в комнате почувствовалось облегчение. Словно дуновение холодного ветерка: появилось, и его уже нет. Никто не хочет присутствовать при публичной порке в конференц-зале в солнечное пятничное утро, а мне, естественно, не хочется ее получать. Учитывая, что и без того хватает забот.
Джордж чует недоброе, думаю я.
— Как Эллен? — спрашивает он.
— Ей лучше, — отвечаю я. — Спасибо, что спросил.
Еще несколько презентаций. Планерка закончена. Слава Богу.
Я почти задремал, когда двадцать минут спустя Билли Эдерли входит в мой кабинет. Отметьте этот нюанс: я дремлю. Но тут же выпрямляюсь в надежде, что парень подумает, будто вырвал меня из глубокого раздумья. Но он, возможно, слишком взволнован, чтобы обращать внимание на мое состояние. Принес плакатную доску. Я думаю, что он нормально смотрелся бы в Поданкской старшей школе, будь у него в руках объявление о пятничном танцевальном вечере.
— Как прошла планерка? — спрашивает он.
— Без проблем.
— Нас помянули?
— Если действительно хочешь знать, да. И что ты мне приготовил, Билли?
Глубокий вдох, и он поворачивает плакатную доску лицевой стороной ко мне. Слева фирменный флакон виагры стандартного размера или около того. Справа — эта сторона рекламного объявления более заметна, о чем вам скажет любой рекламщик — фирменный флакон нашего препарата, но гораздо большего размера. Под большим флаконом слоган: ПО-10Р, В ДЕСЯТЬ РАЗ ЭФФЕКТИВНЕЕ ВИАГРЫ!
Билли смотрит, как я разглядываю постер, и его полная надежд улыбка начинает угасать.
— Вам не нравится.
— Вопрос не в том, нравится или нет. В нашем бизнесе он так не ставится. Вопрос другой: сработает или нет. Это не сработает.
Теперь он надувается. Если бы Джордж Слэттери увидел его таким, отвел бы в дровяной сарай и в наказание запер там. У меня таких намерений нет — хотя ему, возможно, кажется, что они именно такие, — поскольку моя задача — учить его. И несмотря на то что голова занята другим, я пытаюсь делать свое дело, потому что люблю этот бизнес. Он не приносит уважения, но я все равно его люблю. Опять же слышу голос Эллен: «Надо доводить дело до конца». Если за что-то взялся — не отступай. Такая решительность иной раз даже немного пугает.
— Присядь, Билли.
Он садится.
— И сотри с физиономии эту надутость, идет? Ты похож на малыша, только что уронившего пустышку в унитаз.
Он старается изо всех сил. За что я его и люблю. Парень рук не опускает, и так и надо, если он собирается работать в агентстве «Эндрюс — Слэттери».
— Хорошая новость — я не отбираю у тебя этот проект, главным образом по одной причине: не твоя вина, что в «Воннелл фармацевтикел» дали препарату название, которое звучит как витамин. Но мы должны сделать гладенькую сумочку из этого свиного уха. В рекламе такую задачу приходится решать в семи случаях из десяти. Может, и в восьми. Поэтому слушай внимательно.
Он чуть улыбается.
— Может, мне все записать?
— Не умничай. Первое, в рекламе лекарственного средства упаковка никогда не показывается. Логотип — обязательно. Сама таблетка — иногда. Зависит от обстоятельств. Знаешь, почему «Пфайзер» показывает таблетки виагры? Потому что они синие. Потребители любят синее. И форма необычная. Потребители положительно реагируют на форму таблетки виагры. Но людям совсем не хочется видеть пузырек, в котором они покупают эти таблетки. Пузырьки вызывают у них мысли о болезни. Это понятно?
— Тогда, может, маленькая таблетка виагры и большая По-10р? Вместо флаконов? — Он поднимает руку, проводит невидимую черту под картинкой. — «По-10р, в десять раз больше, в десять раз лучше». Улавливаете?
— Да, Билли, улавливаю. Управление по надзору за качеством медикаментов тоже уловит. Собственно, может приказать нам убрать рекламу с таким слоганом из обращения, а это обойдется в кругленькую сумму. Не говоря о том, что мы лишимся очень хорошего клиента.
— Почему? — Билли почти скулит.
— Потому что она не в десять раз больше и не в десять раз лучше. Виагра, сиалис, левитра, По-10р включают активное вещество с практически одинаковой, вызывающей эрекцию, формулой. Поинтересуйся этим, малыш. Неплохо освежить знания и по рекламному законодательству. Хочешь доказать, что оладьи из отрубей Трепача в десять раз вкуснее оладий из отрубей Болтуна? Возможно, сумеешь, вкус — фактор субъективный. Теперь о твердости члена и отрезка времени, в течение которого он таковым остается.
— Ладно. — В голосе обреченность.
— «В десять раз больше» относительно чего-то, когда речь идет об эректальной дисфункции, не катит. Вышло в тираж, как две «ма» на одной «ка».
На его лице полное непонимание.
— «Две манды на одной кухне»[160]. Так рекламщики называли ролики для «мыльных опер» в середине пятидесятых.
— Вы шутите!
— Отнюдь. А теперь посмотри, о чем я думаю… — Я записываю на чистом листе блокнота несколько слов, и вдруг перед мысленным взором возникают все эти стикеры около кофеварки в старой доброй квартире 5Б… почему они до сих пор там?
— А просто сказать не можете? — спрашивает парнишка, и голос далекий, словно нас разделяет тысяча миль.
— Нет, потому что в рекламном бизнесе звук не главное, — говорю я. — Никогда не доверяй рекламе, которая произносится слишком громко. Если что-то придумал, запиши и покажи кому-нибудь. Покажи лучшему другу. Или своей… ты понимаешь, жене.
— Вы в порядке, Брэд?
— Более чем. А что?
— Не знаю. У вас вдруг так странно изменилось выражение лица.
— Главное — чтобы я не выглядел странным во время презентации в понедельник. А теперь что это тебе говорит? — Я поворачиваю блокнот к нему и показываю фразу: «ПО-10Р… ДЛЯ МУЖЧИН, КОТОРЫЕ ЛЮБЯТ, ЧТОБЫ СТОЯЛО».
— Выглядит похабной шуткой, — возражает он.
— Ход твоих мыслей понятен, но я написал фразу печатными буквами. А теперь представь себе, что она написана плавным курсивным шрифтом. Может, даже с засечками. — Я их добавляю, но с печатными буквами получается не очень. Зато получится с упомянутыми мной шрифтами. Я знаю, что получится, потому что буквально это вижу. — Теперь пойдем дальше. Подумай о фотографии крепкого, здорового мужика. В джинсах с заниженной талией, из-под которых торчат трусы. И, скажем, в футболке с отрезанными рукавами. Представь его себе с машинным маслом и грязью на бицухах.
— Бицухах?
— Бицепсах. И он стоит около автомобиля с мощным двигателем, у которого поднят капот. Теперь это тоже выглядит похабной шуткой?
— Я… Я не знаю.
— Я тоже. Полной уверенности у меня нет, но нутро подсказывает, что направление выбрано правильное. Конечно, надо еще пахать и пахать. Слоган не проработан, тут ты прав, а нужен он идеальный, потому что станет основой для роликов на ТВ и в Сети. Покрути его. Заставь работать. Помни, что ключевое слово…
Внезапно нисходит озарение, и я знаю, откуда взялась остальная часть этого чертова сна.
— Брэд?
— Ключевое слово — «стояло», — говорю я. — Потому что мужчина… если у него что-то не работает — член, замысел, жизнь, — сильно огорчается. Но не хочет сдаваться. Он помнит, как было раньше, и хочет, чтобы все вернулось на круги своя.
Да, думаю я. Да, хочет.
Билли глупо улыбается.
— Ну, не знаю.
Я тоже выдавливаю из себя улыбку. Получается она кислой, будто гири подвешены к уголкам рта. И вновь я словно переношусь в дурной сон. Потому что рядом что-то такое, на что смотреть я не хочу. Только это не сон, из которого я могу выскочить. Это — реальность.
После ухода Билли я иду в уборную. Десять часов, большинство парней нашей конторы уже отлили утренний кофе и пьют новый в маленькой столовой, так что я в гордом одиночестве. Захожу в кабинку, скидываю брюки, чтобы тот, кто войдет, увидел через щель под дверью, что я занят чем положено, но я пришел сюда только с одним делом: подумать. Или вспомнить.
Через четыре года после моего прихода в «Эндрюс — Слэттери» на мой стол лег заказ на разработку рекламной кампании для болеутоляющего средства «Скорпом». Мне и потом перепадали крупные заказы, и иной раз удавалось найти очень удачные решения, но этот был первым. Все произошло быстро. Я открыл коробку с образцом, достал пузырек с таблетками, и мое воображение тут же подсказало мне основной элемент кампании — рекламщики иногда называют его сердцевиной. Я, конечно, потянул резину, чтобы не создалось впечатление, что задачу передо мной поставили — проще некуда. Потом нарисовал несколько вариантов постеров. Эллен мне помогала. Это произошло вскоре после того, как мы выяснили, что забеременеть она не может. Причиной послужил какой-то препарат, которым в подростковом возрасте ее лечили от острой ревматической лихорадки. Она впала в депрессию, но работа над рекламой скорпома позволила отвлечься. Эллен заметно ожила.
Тогда компанией еще руководил Эл Эндрюс, так что с нашими наработками я пошел к нему. Помню, как сидел перед его столом в «пыточном кресле», обильно потея, с гулко бьющимся сердцем, пока он медленно просматривал наши макеты. Наконец, отложив их, он поднял косматую седую голову, чтобы посмотреть на меня, а последовавшая пауза затянулась, как мне показалось, на час. «Хорошо, Брэйди, — произнес он. — Больше чем хорошо, потрясающе. С клиентом встречаемся завтра, во второй половине дня. Презентация за тобой».
На презентации я не ударил в грязь лицом, и вице-президент «Дуган драг» едва не сошел с ума от счастья, когда увидел рекламный плакат с молодой работницей и пузырьком скорпома, торчащим из закатанного рукава. Эта кампания поставила скорпом в один ряд с лидерами рынка — байером[161], анацином, буфферином, — и к концу года мы уже рекламировали всю продукцию «Дуган драг». И в счете стояло семизначное число, начинающееся не с единицы. Часть премии я потратил на то, чтобы поехать с Эллен на десять дней в Нассау. Мы вылетели из аэропорта Кеннеди в серый, дождливый день, и я до сих пор помню, как она рассмеялась и сказала: «Поцелуй меня, милый», — когда самолет пробил облака и солнечный свет залил салон. Я поцеловал, и пара по другую сторону прохода — мы летели бизнес-классом — зааплодировала.
Я рассказал о лучшем. Худшее произошло через полчаса, когда я повернулся к ней и на мгновение подумал, что она мертва. И все потому, что спала она в неестественной позе: голова повернута к плечу, рот приоткрыт, волосы словно прилипли к иллюминатору. Эллен была молодой — я тоже, — но над ней висела реальная угроза внезапной смерти.
«Ваше состояние раньше называли бесплодием, миссис Франклин, — добавил доктор, сообщив нам плохую весть, — но в вашем случае следует назвать его счастьем. Беременность увеличит нагрузку на сердце, а ваше из-за болезни, которую плохо лечили, не такое и здоровое. Если бы вы забеременели, то последние четыре месяца вам пришлось бы провести в постели, и не факт, что риска удалось бы избежать».
Она не забеременела к тому моменту, когда мы отправились в путешествие, но две недели перед отъездом очень волновалась, да и при подъеме на высоту крейсерского полета сильно болтало… короче, выглядела она так, словно не дышит.
Потом Эллен открыла глаза. Я откинулся на спинку моего кресла у прохода, шумно выдохнул.
Она в недоумении посмотрела на меня.
— Что не так?
— Ничего. Ты выглядела во сне…
Она вытерла подбородок.
— Господи, я напускала слюней?
— Нет. — Я рассмеялся. — Но на мгновение мне показалось… что ты умерла.
Она тоже рассмеялась.
— Если бы я умерла, тебе пришлось бы отправить тело обратно в Нью-Йорк, а самому утешиться с какой-нибудь Багамой-мамой.
— Нет, — ответил я. — Я бы все равно остался с тобой.
— Что?
— Я с этим не свыкнусь. Никогда.
— Тебе придется. Через несколько дней. Потому что я начну вонять.
Эллен улыбалась. Она думала, это все игра, не осознала в полной мере, что говорил ей доктор в тот день. Она, прямо скажу, не приняла это близко к сердцу. И не знала, как выглядела, когда солнечный свет падал на ее щеки, белые как снег, нависшие веки, опустившиеся уголки рта. Но я видел и принял это близко к сердцу. Она была моим сердцем, и я храню то, что в моем сердце. Никто у меня этого не отнимет.
— Никогда, — ответил я. — Я сохраню тебя живой.
— Правда? Как? Колдовством?
— Отказом это признать. И использую главное оружие рекламщика.
— Какое же, мистер Скорпом?
— Воображение. Можем мы теперь поговорить о чем-то более приятном?
Звонок, которого я жду, раздается в половине четвертого. Не Карло — Берк Остроу, техник-смотритель нашего дома. Хочет знать, когда я приду домой, потому что запах дохлой крысы идет не из квартиры 5В, а из нашей, которая рядом. Остроу говорит, что дезинсекторы должны уйти в четыре, потому что их ждут в другом месте, но важно не это, а другое: запах идет из нашей квартиры. И, между прочим, Карло утверждает, что не видел мою жену уже неделю, только меня и собаку.
Я объясняю, что запахов практически не различаю, а у Эллен бронхит. В ее нынешнем состоянии, говорю я, она не узнает, что горят портьеры, пока детектор дыма не включит сигнализацию. Я уверен, Леди запах чувствует, говорю я ему, но для собаки вонь разлагающейся крысы, возможно, приятнее аромата «Шанель № 5».
— Я все это понимаю, мистер Франклин, но все равно должен попасть в вашу квартиру и посмотреть, что там. А если дезинсекторов придется вызывать вновь, я думаю, что этот счет придется оплачивать вам лично. И он немаленький. Я могу воспользоваться мастер-ключом, но мне будет проще, если вы…
— Да, так и мне будет проще. Не говоря уже про мою жену.
— Я пытался ей дозвонится, но она не берет трубку. — Я слышу, как подозрительность вновь прокрадывается в его голос. Я ведь все объяснил, рекламщики это умеют, но убедить в собственной правоте обычно удается секунд на шестьдесят или около того.
— Возможно, она выключила звонок. И лекарства, которые прописал врач, вызывают у нее сонливость.
— Когда вы придете домой, мистер Франклин? Я могу задержаться до семи. Потом останется Альфредо. — Нотка пренебрежения в голосе указывает, что мне лучше не вести дел с этим не знающим английского мокроспином[162].
Никогда, думаю я. Не приду домой никогда. Собственно, меня там вообще не было. Нам с Эллен так понравились Багамы, что мы перебрались в Кэбл-Бич, а я устроился на работу в маленькую фирму в Нассау. Рекламирую круизные рейсы, распродажи электроники, открытия супермаркетов. А вся эта нью-йоркская мишура — сладкий сон, из которого я могу выскользнуть в любую минуту.
— Мистер Франклин? Вы на связи?
— Конечно. Просто задумался. И вот что я вам скажу. Если уйду с работы прямо сейчас и возьму такси, то приеду через двадцать минут. Но у меня совещание, на котором мое присутствие обязательно, поэтому давайте встретимся в моей квартире в шесть?
— Как насчет вестибюля первого этажа, мистер Франклин? И в вашу квартиру мы поднимемся вместе.
Меня так и подмывает спросить, как, по его мнению, я смогу избавиться от трупа убитой мною жены в час пик, потому что думает он именно об этом. Возможно, эта версия для него не главная, но точно не первая с конца. Он предполагает, что я воспользуюсь грузовым лифтом? Или, может, печью для сжигания мусора?
— Вестибюль так вестибюль, — отвечаю я. — В шесть, максимум в четверть седьмого, если не успею.
Я кладу трубку на рычаг и направляюсь к лифтам. Мимо столовой. Билли Эдерли стоит в дверях, пьет «Ноззи». Это отвратительная газировка, но у нас в автомате другой нет. Компания-производитель — наш клиент.
— Куда направляетесь?
— Домой. Позвонила Эллен. Ей нездоровится.
— Брифкейс не берете?
— Нет. — Не думаю, что брифкейс понадобится мне в ближайшее время. Может, вообще не понадобится.
— Я работаю над новой композицией По-10р. По-моему, получится супер.
— Я в этом уверен, — отвечаю я и не кривлю душой. Карьера Билли Эдерли скоро пойдет в гору, и это хорошо. — Должен бежать.
— Само собой, понимаю. — Ему двадцать четыре, и он ничего не понимает. — Передайте ей мои наилучшие пожелания.
Каждый год в «Эндрюс — Слэттери» берут полдесятка стажеров: так начинал и Билли Эдерли. Все подают большие надежды, и поначалу такие надежды подавал и Фред Уиллец. Я взял его под свое крыло, а потому мне поручили и уволить его — наверное, можно сказать и так, хотя стажеров по-настоящему не нанимают на работу, — после того как выяснилось, что он — клептоман, решивший, что склад расходных материалов — его охотничьи угодья. Одному Богу известно, сколько и чего он уворовал, прежде чем Мария Эллингтон как-то днем застукала его, когда он засовывал в брифкейс — размером с чемодан — пачку бумаги для ксерокса. Тогда же выяснилось, что он еще и ку-ку. Устроил дикий скандал, когда я сказал ему, что больше он здесь не работает. Пит Уэнделл вызвал охрану, потому что парень продолжал орать на меня, и его вывели силой.
Вероятно, старина Фредди хотел сказать гораздо больше, чем успел, потому что начал отираться у моего дома и обращался ко мне, когда я приходил домой. Правда, держался на расстоянии, и копы заявили, что он всего лишь пользуется правом свободно высказывать свою точку зрения. Но боялся я не его рта. Думал о том, что он мог украсть канцелярский или инструментальный ножи, не говоря уже о катриджах и пятидесяти пачках бумаги. Тогда я и попросил Альфредо дать мне ключ от двери черного хода и заходил в дом через нее. Произошло это в сентябре или октябре. Юный мистер Уиллец сдался, когда похолодало, отправился высказывать свои претензии куда-то еще, но Альфредо не попросил меня вернуть ключ, а я — не вернул. Наверное, мы оба про него забыли.
В итоге я не называю таксисту мой адрес, а прошу высадить меня в соседнем квартале. Расплачиваюсь, оставляю щедрые чаевые — это всего лишь деньги — и проулком иду к двери черного хода. У меня замирает сердце, потому что ключ не поворачивается, но я его чуть дергаю — и победа! В грузовом лифте стены обиты войлоком, чтобы не царапать мебель, которую поднимают на нем. Предварительное знакомство с палатой для буйных, куда меня поместят, думаю я, но это, конечно, преувеличение. Мне, вероятно, придется взять отгул на работе, и я наверняка нарушил условия договора аренды, но…
Что я, собственно, сделал?
Если на то пошло, что я делал последнюю неделю?
— Удерживал ее в живых, — говорю я, когда лифт останавливается. — Потому что не вынес бы ее смерти.
Она и не мертва, говорю я себе. Ей просто нездоровится.
Для слогана никак не годится, но в последнюю неделю фраза эта служила мне отлично, а в рекламном бизнесе короткие сроки очень важны.
Я вхожу в квартиру. Воздух застывший и теплый, но никакого запаха нет. Так я говорю себе, и в рекламном бизнесе воображение — основа основ.
— Дорогая, я дома, — зову я. — Ты проснулась? Тебе лучше?
Видимо, я забыл закрыть дверь в спальню перед тем, как уйти, потому что оттуда выходит Леди. Облизывается. Бросает на меня виноватый взгляд, потом бредет в гостиную, опустив хвост. Не оглядывается.
— Дорогая? Эл?
Я прохожу в спальню. Вновь вижу только спутанные волосы и очертания тела под одеялом. Одеяло чуть сдвинуто, и я знаю, что она вставала — хотя бы только затем, чтобы выпить кофе, — а потом вновь легла. В прошлую пятницу я пришел домой, и она не дышала: вот с тех пор так много спит.
Я обхожу кровать с ее стороны и вижу свисающую руку. От нее осталось немного: кости и клочья мышц. Я смотрю на нее и думаю, что возможны два варианта восприятия увиденного. Если исходить из первого, то надобно усыпить мою собаку, вернее, собаку Эллен, ее Леди всегда любила больше. Если из второго: можно сказать, что Леди тревожилась и пыталась разбудить Эллен. Поднимайся, я хочу пойти в парк. Поднимайся, давай поиграем в мои игрушки.
Я убираю руку под одеяло. Так она не замерзнет. Потом я отгоняю мух. Не припоминаю, чтобы раньше видел их в нашей квартире. Они, наверное, унюхали дохлую крысу, о которой говорил Карло.
— Ты знаешь Билли Эдерли? — спрашиваю я. — Я отдал ему этот чертов По-10р и думаю, он справится.
Эллен не реагирует.
— Ты не можешь умереть, — говорю я. — Это неприемлемо.
Эллен не реагирует.
— Хочешь кофе? — Я смотрю на часы. — Или поесть? У нас есть куриный суп. В пакетике, его надо разводить водой. Он не так и плох, когда горячий. Что скажешь, Эл?
Эллен не реагирует.
— Хорошо, — говорю я, — хорошо. — Помнишь, как мы полетели на Багамы, милая? Только начали плавать с трубкой и маской, как тебе пришлось отказаться, потому что у тебя полились слезы. А когда я спросил, что такое, ты ответила: «Они такие красивые».
Только теперь слезы льются у меня.
— Ты уверена, что не хочешь встать и немного пройтись? Я открою окна, чтобы проветрить квартиру.
Эллен не реагирует.
Я вздыхаю. Приглаживаю спутанные волосы.
— Хорошо, — говорю я, — тогда почему бы тебе еще немного не поспать? Я посижу рядом.
Один из моих вымышленных собратьев по перу в одном из ранних романов — кажется, Бен Миерс в «Жребии Салема» — утверждает, что не стоит говорить о произведении, которое собираешься написать. «Это все равно что выплеснуть сюжет на землю» — именно так он выражается. Однако иногда, особенно если я исполнен энтузиазма, мне трудно следовать своему же совету. Как, например, в случае с рассказом «Мистер Симпатяшка».
Когда я в общих чертах изложил идею одному из друзей, он внимательно выслушал меня, а затем покачал головой.
— По-моему, ты не сможешь сказать что-то новое о СПИДе, Стив. — Он помолчал и добавил: — Особенно как натурал.
Нет. И нет. И еще раз нет.
Терпеть не могу заявлений, что нельзя написать о том, чего сам не испытал, и не только потому, что эти утверждения накладывают ограничения на человеческое воображение, которое по умолчанию безгранично. Эти заявления также предполагают, что ты не можешь измениться. Я не согласен с этим, поскольку данный посыл прямиком ведет к заключению, что настоящие изменения нам недоступны, и эмпатия тоже. Этот посыл опровергается фактами. Как и дерьмо, перемены случаются. Если британцы смогли помириться с ирландцами, значит, нужно верить, что есть шансы, что когда-нибудь израильтяне договорятся с палестинцами. Перемены происходят лишь в результате напряженной работы, и с этим, думаю, согласятся все, но одной работы недостаточно. Также требуется мощный скачок воображения: а каково это — в действительности оказаться на чьем-то месте?
Да, и вот еще что. Я отнюдь не хотел писать рассказ о СПИДе или нетрадиционной ориентации — они стали лишь опорными точками сюжета. На самом деле мне хотелось написать о мощной силе полового влечения. Сила эта, как мне кажется, доминирует над людьми любой ориентации, особенно в молодости. В какой-то момент — вечером прекрасным или не очень, в месте подходящем или неудачном — желание вспыхивает и становится неодолимым. Осторожность забыта. Благоразумие сходит на нет. Риск больше не имеет значения.
Вот об этом-то я и хотел написать.
Дэйв Калхаун помогал Ольге Глуховой собирать Эйфелеву башню. Они занимались этим шесть дней с самого утра — с самого раннего утра — в общем зале отдыха пансионата для престарелых «Озерный вид». Там были и другие: старики встают рано. Огромный плоский экран в дальнем конце зала с половины шестого вещал обычную чушь канала «Фокс ньюс», и небольшая группка «постояльцев» таращилась на него, разинув рты.
— Ага, — сказала Ольга. — Вот это-то я и искала.
Она вставила отрезок балки на нужное место посреди шедевра Гюстава Эйфеля, созданного, если верить надписи на обороте коробки, из металлолома.
Дэйв услышал за спиной стук трости и поздоровался, не поворачивая головы:
— Доброе утро, Олли. Ты нынче рано.
В молодости Дэйв никогда бы не поверил, что сможет узнавать кого-то просто по стуку трости, но в молодости он и представить себе не мог, что закончит свой земной путь там, где слишком многие пользовались тростями.
— И тебе доброго утра, — ответил Олли Франклин. — И тебе тоже, Ольга.
Она на мгновение подняла взгляд, после чего вернулась к пазлу из тысячи элементов, большинство из которых уже стояли на своих местах.
— Эти балки — сущее наказание. Стоит закрыть глаза, как они плывут передо мной. Похоже, надо покурить и разбудить легкие.
Вообще-то в «Озерном виде» курить запрещалось, но Ольге и некоторым другим заядлым курильщикам разрешали проскальзывать через кухню на разгрузочную площадку, где стояла банка с окурками. Ольга встала, пошатнулась, выругалась то ли по-русски, то ли по-польски, выпрямилась и шаркающей походкой направилась к выходу. Потом вдруг остановилась и оглянулась на Дэйва, нахмурив брови.
— Оставь мне несколько кусочков, Боб. Обещаешь?
Он поднял руку с открытой ладонью.
— Да поможет мне Бог.
Довольная, она двинулась дальше, шаря в кармане своего просторного платья в поисках сигарет и зажигалки.
Олли удивленно приподнял брови:
— С каких это пор ты стал Бобом?
— Так звали ее мужа. Припомни-ка. Прибыл сюда вместе с ней и умер два года назад.
— Ах да. Верно. А теперь она начинает путаться. Как нехорошо.
Дэйв пожал плечами.
— Осенью ей исполнится девяносто, если она доживет. Ей простительно быть немного не в себе. Взгляни-ка вот на это. — Он указал на головоломку, занявшую весь карточный стол. — Она почти все собрала сама. Я лишь помогаю ей.
Олли, который был художником-оформителем в своей, как он ее называл, реальной жизни, мрачно воззрился на почти собранный пазл.
— Эйфелева башня. А ты знал, что многие художники негодовали, когда ее строили?
— Нет, но я не удивлен. Это же французы.
— Писатель Леон Блуа назвал ее поистине трагичным уличным фонарем.
Калхаун посмотрел на пазл, увидел, на что намекал Блуа, и рассмеялся. Действительно похоже на фонарь. Немного.
— Какой-то художник или писатель — точно не помню — заявил, что лучший вид на Париж открывается с Эйфелевой башни, потому что это единственный вид на Париж, где Эйфелева башня отсутствует.
Олли нагнулся ближе, одной рукой вцепившись в трость, а другую прижав к пояснице, словно придерживая ее. Его взгляд скользил от пазла к разбросанной по столу сотне элементов и обратно.
— Хьюстон, похоже, у вас проблемы.
Дэйв и сам начал подозревать что-то неладное.
— Если ты прав, у Ольги весь день пойдет насмарку.
— Ей следовало этого ожидать. Как ты думаешь, сколько раз собирали и рассыпали эту Эйфелеву башню? Старики такие же рассеянные, как подростки. — Он выпрямился. — Пойдем прогуляемся по саду, а? Я должен тебе кое-что вручить. И кое-что сказать.
Дэйв внимательно посмотрел на Олли.
— Все нормально?
Тот предпочел не отвечать, а произнес:
— Выйдем на воздух. Нынче прекрасное утро. И быстро теплеет.
Олли первым двинулся в сторону внутреннего дворика, отбивая тростью знакомый ритм, раз-два-три. Пожелал кому-то доброго утра взмахом руки, когда они проходили мимо усевшихся в кружок телезрителей, попивавших кофе. Дэйв охотно последовал за ним; он был заинтригован.
Пансионат «Озерный вид» был построен в виде буквы U с общим залом отдыха в ложбине между двумя «рукавами», в которых размещались «жилые номера». Каждый номер включал в себя гостиную, спальню и санузел, оборудованный поручнями и стулом для душевой. Такие номера стоили недешево. Хотя многие из «постояльцев» страдали недержанием (Дэйв сам стал испытывать подобные ночные конфузы вскоре после того, как ему исполнилось восемьдесят три года, и держал в шкафу на верхней полке памперсы для взрослых), пансионат не относился к тем заведениям, где пахнет мочой и хлоркой. Номера комплектовались спутниковым телевидением, в каждом крыле имелся буфет, а дважды в месяц устраивались праздники с дегустацией вин. С учетом всего этого, думал Дэйв, не самое плохое место, чтобы дожить свой век.
Сад между жилыми крыльями сверкал буйными, почти экстатическими красками начала лета. Среди зелени вились дорожки, весело бил главный фонтан. Цветы похвалялись своей красотой, но как-то благовоспитанно и ухоженно. Тут и там стояли внутренние телефоны, на случай если кто-то из гуляющих вдруг начнет задыхаться или почувствует немоту в ногах. Позже «постояльцев» здесь прибавится, когда те, кто еще не встал (или когда собравшиеся в общем зале окончательно насытятся болтовней «Фокс ньюс»), выйдут насладиться погожим деньком, прежде чем начнет припекать, но пока что сад был в распоряжении Дэйва и Олли.
Как только они миновали двустворчатые двери и осторожно спустились по ступенькам с мощенного плиткой широкого внутреннего дворика, Олли остановился и начал что-то искать в кармане клетчатой спортивной куртки. Вынул серебряные карманные часы на толстой серебряной цепочке и протянул их Дэйву.
— Я хочу, чтобы ты взял их. Это часы моего прадеда. Судя по гравировке под крышкой, он то ли купил их, то ли получил в подарок в тысяча восемьсот девяностом году.
Дэйв с изумлением и ужасом уставился на часы, качавшиеся, словно маятник гипнотизера, в слегка дрожавшей руке Олли Франклина.
— Я не могу их принять, — произнес он.
Терпеливо и снисходительно, словно наставляя ребенка, Олли ответил:
— Можешь, если я их тебе отдаю. Я же видел, как ты ими восхищаешься.
— Но это семейная реликвия!
— Именно так, и мой брат заберет их, если они останутся в моих вещах, когда я умру. Что я и сделаю, причем довольно скоро. Возможно, сегодня ночью. В ближайшие несколько дней — наверняка. — Дэйв не знал, что ответить. Олли продолжил тем же терпеливо-снисходительным тоном: — Мой брат Том не стоит даже пороха, который потребуется, чтобы запулить в его задницу. Ему я этого никогда не говорил, это было бы жестоко, но тебе говорил, и не раз. Разве нет?
— Ну… да.
— Я тянул и содержал его, а он тем временем развалил три дела и два брака. Полагаю, это я тебе тоже говорил много раз. Разве нет?
— Да, но…
— Я преуспевал и удачно вкладывал деньги, — продолжил Олли, трогаясь с места и принимаясь выстукивать тростью свой личный код: тук, тук-тук, тук, тук-тук-тук. — Я принадлежу к пресловутому одному проценту, столь поносимому либеральной молодежью. Это позволило мне комфортно прожить здесь последние три года, не переставая играть роль подушки безопасности для моего младшего брата. Слава богу, для его дочери мне эту роль играть не приходится. Судя по всему, Марта сама зарабатывает себе на жизнь. Что отрадно. Я составил завещание, правильно и по всей форме, и в нем я все сделал правильно. По-семейному правильно. Поскольку у меня нет ни жены, ни детей, все отойдет Тому. Кроме этого. Это — тебе. Ты был и остаешься моим хорошим другом, так что, пожалуйста, прими эти часы.
Дэйв задумался, решил, что вернет их, как только его друг перестанет терзаться предчувствиями смерти, и взял часы. Открыл крышку и с восхищением посмотрел на циферблат. Часы показывали шесть двадцать две — минута в минуту, насколько он мог судить. Секундная стрелка бегала по собственному маленькому кругу над цифрой 6.
— Их несколько раз чистили, но ремонтировали лишь однажды, — продолжил Олли, возобновив свой неспешный променад. — По словам дедушки — в тысяча девятьсот двадцать третьем году, когда мой отец уронил их в колодец на нашей старой ферме в Хемингфорде. Представляешь? Им больше ста двадцати лет, а чинили их только один раз. Сколько людей на земле могут похвастаться этим? С десяток? А может, всего пятеро? У тебя два сына и дочь, верно?
— Верно, — ответил Дэйв. В последний год его друг слабел прямо на глазах, от волос остался лишь младенческий пушок на покрытом старческими темными пятнами черепе, но голова у него работала чуть лучше, чем у Ольги. Или у меня, признался он самому себе.
— В моем завещании этих часов нет, но они должны фигурировать в твоем. Уверен, что ты в равной мере любишь всех своих детей, ты из этой породы, но симпатия — это совсем другое, так ведь? Оставь их тому, кому симпатизируешь больше всех.
Значит, Питеру, подумал Дэйв и улыбнулся.
В ответ то ли на улыбку, то ли на мысли Дэйва Олли немного растянул губы, обнажив оставшиеся зубы, и кивнул.
— Давай-ка присядем. Я что-то выбился из сил. Теперь это случается быстро.
Они устроились на скамейке, и Дэйв попытался вернуть часы. Олли нарочито театральным жестом выставил руки вперед. Это выглядело весьма комично, и Дэйв рассмеялся, хотя понимал, что дело серьезное. Куда серьезнее нескольких пропавших элементов пазла.
Восхитительно пахли цветы. Когда Дэйв Калхаун задумывался о смерти — совсем уже близкой, — он больше всего сожалел о грядущей утрате целого мира ощущений и его обычных радостей. Вид ложбинки меж женских грудей. Соло на ударных Кози Коула. Вкус лимонного пирога с меренгами. Аромат цветов, которых он не мог назвать, но которые его жена перечислила бы без запинки.
— Олли, возможно, ты и умрешь на этой неделе. Видит бог, здесь все одной ногой стоят в могиле, а другой — на банановой кожуре, но ведь никто наверняка не ведает ни дня, ни часа. Не знаю, может, тебе приснился дурной сон, или черная кошка перебежала дорогу, или еще что, но все эти предчувствия — полная чушь.
— У меня не просто было предчувствие, — ответил Олли. — Я его видел. Я видел мистера Симпатяшку. За последние две недели он появлялся несколько раз. И всегда все ближе и ближе. Очень скоро он зайдет ко мне в комнату — и конец. Я в общем-то не возражаю. Даже жду этого визита. Жизнь — прекрасная штука, но когда живешь слишком долго, устаешь раньше, чем она закончится.
— Мистер Симпатяшка, — повторил Калхаун. — Что еще за чертов мистер Симпатяшка?
— Это не он сам, — произнес Олли, словно не слышал вопроса. — Это его некое совокупное представление, образ. Квинтэссенция времени и места, если угодно. Хотя когда-то реальный мистер Симпатяшка действительно существовал. Мы с друзьями так прозвали его в тот вечер в клубе «Хайпокетс». Я так и не узнал его настоящего имени.
— Что-то я не понимаю.
— Послушай, ты же знаешь, что я гей, так ведь?
Дэйв улыбнулся.
— Ну, по-моему, все твои свидания закончились задолго до того, как мы познакомились, но да, я это понял.
— По эскотскому галстуку?
По твоей походке, подумал Дэйв. Даже с тростью. По тому, как ты проводишь рукой по остаткам волос, а потом смотришься в зеркало. По тому, как ты закатываешь глаза, глядя на женщин в телесериале «Настоящие домохозяйки». Даже по натюрмортам у тебя в комнате, которые отражают некую временную шкалу твоего увядания. Когда-то ты, наверное, был талантлив, но теперь у тебя трясутся руки. Ты прав: от жизни устаешь раньше, чем она закончится.
— Помимо всего прочего, — ответил Дэйв.
— Ты когда-нибудь слышал, чтобы кто-то говорил, что слишком стар для американских военных авантюр? Во Вьетнаме? В Ираке? В Афганистане?
— Конечно. Хотя обычно все говорят, что слишком молоды.
— СПИД был настоящей войной. — Олли рассматривал свои заскорузлые руки, из которых утекал талант. — И для нее я был вовсе не стар, поскольку для войны на твоей родной земле нет стариков, верно?
— Полагаю, что так.
— Я родился в тысяча девятьсот тридцатом году. Когда СПИД был обнаружен и клинически описан в Соединенных Штатах, мне исполнилось пятьдесят два. Я жил в Нью-Йорке и работал свободным художником для нескольких рекламных агентств. Мы с друзьями по-прежнему иногда тусовались по клубам в Гринвич-Виллидж. Не в «Стоунуолле» — мафиозном притоне, — а в других местах. Как-то вечером я стоял у заведения «Питер Пеппер» на Кристофер-стрит, на пару с другом раскуривая косячок, когда в клуб вошла компания молодых людей. Симпатичные ребята в обтягивающих бедра расклешенных брюках и рубашках, которые тогда носили все подряд, ну, с надставными плечиками и зауженной талией. В замшевых ботинках с наборными каблуками.
— Ребятишки-симпатяшки, — сострил Дэйв.
— Да, но не тот самый симпатяшка. И тут мой лучший друг — звали его Ной Фримонт, он умер в прошлом году, я ездил на похороны — повернулся ко мне и сказал: «Теперь они нас даже не замечают, да?» Я согласился. Тебя замечали, если в твоем кармане шуршали деньги, но мы были слишком… щепетильны в этом смысле, если можно так выразиться. Платить за это считалось унизительным, хотя кое-кто из нас иногда прибегал к такому способу. Однако в конце пятидесятых, когда я только приехал в Нью-Йорк…
Он пожал плечами и устремил взгляд куда-то вдаль.
— Когда ты только приехал в Нью-Йорк, — напомнил Дэйв.
— Я думаю, как это все сказать. В конце пятидесятых, когда женщины еще вздыхали по Року Хадсону и Валентино Либераче, когда об однополой любви не смели даже говорить в противоположность той, о которой кричали на каждом углу, мое половое влечение находилось на самом пике. В этом смысле — уверен, есть и другие — геи и натуралы одинаковы. Я где-то читал, что когда рядом присутствует притягательный объект, мужчины думают о сексе каждые двадцать секунд. Но когда мужчине около двадцати, он думает о сексе постоянно, вне зависимости от наличия притягательного объекта.
— Встает от дуновения ветерка, — согласился Дэйв.
Он вспомнил свою первую работу заправщиком на бензоколонке и симпатичную рыжеволосую девчонку. Он случайно заметил, как она вылезала с пассажирского сиденья пикапа своего дружка. Юбка задралась, и на секунду, самое большее — на две, мелькнули простые белые хлопковые трусики. Он беспрестанно проигрывал в памяти этот момент, когда мастурбировал, и хотя тогда ему было всего шестнадцать, воспоминания по сей день оставались свежими и яркими. Он сомневался, что это произошло бы, увидь он те трусики в пятьдесят. К тому времени он повидал горы женского белья.
— Некоторые журналисты-консерваторы с плохо скрываемым удовольствием называли СПИД чумой геев. Он и был чумой, однако к восемьдесят шестому году гей-сообщество выработало довольно эффективные меры противостояния ей. Мы поняли два важнейших принципа: только безопасный секс и только индивидуальные иглы. Но молодые люди думают, что они бессмертны, и, как говорила моя бабуля после пары рюмок, у члена своя голова. Особенно когда обладатель этого члена пьян, обдолбан и во власти полового влечения.
Олли вздохнул и пожал плечами.
— Рисковали. Совершали ошибки. Даже после того, как стали известны пути передачи инфекции, умерли десятки тысяч геев. Люди начинают осознавать масштаб этой трагедии лишь теперь, когда большинству ясно, что геи не выбирают свою сексуальную ориентацию. Великие поэты, музыканты, математики, ученые — бог знает, сколько их погибло, прежде чем успели раскрыться их таланты. Они умирали в сточных канавах, в холодных квартирах, в больницах, в захудалых ночлежках — и все потому, что пошли на риск однажды вечером, когда музыка ревела на всю мощь, вино лилось рекой, а наркота лежала горками. По своему выбору? Многие утверждают, что да, но это чушь. Влечение слишком сильно. Слишком всеобъемлюще. Родись я на двадцать лет позже, наверное, пополнил бы число жертв. И мой друг Ной тоже. Однако он умер от инфаркта в своей постели, а я умру от… да от чего угодно. Потому что к пятидесяти годам реже поддаешься сексуальному искушению, и даже когда искушение сильно, верхняя голова иногда способна управлять нижней головкой, по крайней мере, настолько, чтобы озаботиться презервативом. Я не говорю, что мало кто из моих ровесников умер от СПИДа. Многие умерли — седина в бороду, бес в ребро, так ведь? Кое с кем я дружил. Но их было меньше, чем молодых, каждый вечер заполнявших клубы.
Наша компания — я, Ной, Генри Рид, Джон Рубин и Фрэнк Даймонд — иногда ходила в клубы просто посмотреть на брачные танцы молодняка. Мы не облизывались на них, а просто наблюдали. Мы не очень-то отличались от гетеросексуалов, мужчин средних лет, партнеров по гольфу, раз в неделю наведывающихся в ресторан с топлес-официантками, чтобы поглазеть, как они раскачивают буферами. Подобное поведение хоть и можно назвать недостойным, но уж никак не противоестественным. Или ты не согласен?
Дэйв покачал головой.
— Однажды вечером мы вчетвером или впятером завернули в танцевальный клуб под названием «Хайпокетс». По-моему, мы почти решили, что на сегодня хватит, и тут вошел этот парень. Совершенно один. Он был немного похож на Дэвида Боуи. Высокий, в обтягивающих белых велосипедках и синей футболке с обрезанными рукавами. Длинные светлые волосы, уложенные в высокую прическу типа «помпадур», выглядевшую забавно и в то же время очень сексуально. Раскрасневшиеся щеки без какого-либо намека на румяна, слегка усыпанные серебристыми блестками. Чувственные губы, изогнутые, как лук Купидона. Все присутствовавшие тут же впились в него взглядами. Ной схватил меня за руку и сказал: «Это он. Это и есть мистер Симпатяшка. Я бы дал тысячу долларов, чтобы проводить его домой».
Я засмеялся и ответил, что за тысячу долларов его не купишь. В его возрасте и с его внешностью он хотел лишь одного — быть объектом восхищения и вожделения. А также как можно чаще наслаждаться прекрасным сексом. Когда тебе двадцать два — это очень часто.
Очень скоро он оказался в компании смазливых ребят — хотя никто из них не мог сравниться с его вызывающе-броской красотой, — хохочущих, пьющих и танцующих что-то популярное. Никто из них не удостоил взглядом группу мужчин среднего возраста, сидевших за столиком вдали от танцпола и пивших вино. Мужчин, у которых еще оставался в запасе пяток-десяток лет, прежде чем они оставят попытки выглядеть моложе своего возраста. Зачем ему смотреть на нас, когда столько приятных молодых людей изо всех сил добиваются его внимания?
И тут Фрэнк Даймонд сказал: «Через год он умрет. Посмотрим, каким он тогда станет красавчиком». Он не просто произнес эти слова — он их выплюнул. Как будто объявлял нечто вроде жуткого… не знаю… утешительного приза.
Олли, переживший времена порицаний и презрения и дотянувший до поры, когда однополые браки были легализованы в большинстве штатов, снова пожал костлявыми плечами. Словно говоря, что это дела давно минувших дней.
— Вот таков был наш мистер Симпатяшка, квинтэссенция всего прекрасного, желанного и недосягаемого. Я больше его не видел, пока он не появился две недели назад. Ни в «Хайпокетс», ни в «Питере Пеппере», ни в «Толл гласс», ни в других клубах, куда я ходил… хотя с наступлением так называемой эпохи Рейгана я хаживал в подобные заведения все реже и реже. К концу восьмидесятых посещать гей-клубы стало слишком жутко. Вроде как сходить на бал-маскарад в рассказе Эдгара По «Маска Красной смерти». Ну, знаешь ли, как-то так: «Давай, давай, ребята! Отбросим прочь все то, что нам мешает, пропустим еще по бокальчику шампанского, и плевать, что вокруг люди мрут как мухи». Никакого удовольствия, разве что тебе двадцать два и ты все еще уверен в собственной неуязвимости.
— Наверное, это было нелегко.
Олли поднял свободную руку и снисходительно помахал.
— С одной стороны нелегко, с другой — нет. Это то, что лечащиеся алкоголики называют «жизнью по жизненным правилам».
Дэйв подумал было закончить на этом разговор, но решил, что не сможет. Подаренные часы внушали ему тревогу.
— Послушай дядюшку Дэйва, Олли. Всего одно предложение: ты не видел этого парнишку. Возможно, ты заметил кого-то немного на него похожего, но если твоему мистеру Симпатяшке тогда было двадцать два, то теперь ему за пятьдесят. При условии, что ему посчастливилось не подхватить СПИД. Просто твой мозг подшутил над тобой.
— Мой престарелый мозг, — с улыбкой ответил Олли. — Мой почти слабоумный мозг.
— Про слабоумие я не говорил. К тебе это не относится. Но вот престарелый — это да.
— Несомненно, но все же это был он. Именно он. В первый раз я увидел его на Мэриленд-авеню, у начала главной подъездной дорожки. Через несколько дней он сидел на ступеньках крыльца у главного входа и курил гвоздичную сигарету. Два дня назад он уселся на скамейку у приемного отделения. Все в той же синей футболке без рукавов и ослепительно белых велосипедках. При виде его все должны были останавливаться как вкопанные, но его никто не видел. Кроме меня. Так-то вот.
Мне нельзя ему потакать, подумал Дэйв. Он заслуживает лучшей участи.
— У тебя галлюцинации, дружище.
Олли ничуть не встревожился.
— А вот теперь он сидел в общем зале и смотрел телевизор вместе с остальными ранними пташками. Я помахал ему, и он помахал в ответ. — Лицо Олли озарилось такой улыбкой, будто он помолодел. — И подмигнул мне.
— Белые велосипедки? Футболка без рукавов? Симпатичный парень лет двадцати двух? Я, конечно, натурал, но такого бы я заметил.
— Он пришел за мной, и только я могу его видеть. Что и требовалось доказать. — Олли поднялся. — Не пора ли назад? Можно бы и кофейку выпить.
Они направились к внутреннему дворику, где поднялись по ступенькам с той же осторожностью, с какой спускались. Когда-то они жили в «эпоху Рейгана»; теперь наступила «эпоха хрупких костей».
Дойдя до мощеной площадки у входа в общий зал, они остановились, чтобы отдышаться. Немного придя в себя, Дэйв произнес:
— Итак, дорогие ученики, что мы сегодня узнали? Что олицетворение смерти — вовсе не скелет с косой на коне бледном, а смазливый мальчик из танцзала с блестками на щеках.
— Полагаю, что у каждого человека свой вестник, — мягко возразил Олли. — Судя по тому, что я читал, большинство людей видят у смертных врат свою мать.
— Олли, большинство людей не видят никого. А ты не на смерт…
— Однако моя мать скончалась вскоре после моего рождения, так что я бы ее даже не узнал.
Он было направился к двустворчатым дверям, но Дэйв взял его за руку.
— Я подержу часы у себя до Хеллоуина, идет? Четыре месяца. И стану благоговейно заводить их. Но если к тому времени ты еще не покинешь нас, то возьмешь их назад. Договорились?
Олли расплылся в широкой улыбке.
— Заметано. Пойдем-ка глянем, как там Ольга управляется с Эйфелевой башней.
Ольга вернулась за карточный стол и пристально смотрела на пазл. Вид у нее был недовольный.
— Я оставила тебе три последних кусочка, Дэйв. — Довольная или не очень, она хотя бы снова понимала, кто он на самом деле. — Но после этого остаются четыре дырки. Это очень печально после того, как мы трудились целую неделю.
— Бывают в жизни огорчения, Ольга, — сказал Дэйв, присаживаясь. Он расставил оставшиеся элементы по местам с таким удовольствием, что сразу вспомнил дождливые дни в летнем лагере. Где, как он теперь понимал, игровая комната была совсем как нынешний общий зал. Жизнь — короткая книжная полка с двумя подпорками по краям.
— Да, бывают, — согласилась она, рассматривая четыре проема. — Конечно же, бывают. Но это слишком, Боб. Просто чересчур.
— Ольга, я Дэйв.
Нахмурившись, она повернулась к нему.
— А я так и сказала.
Спорить бессмысленно и бессмысленно пытаться убедить ее в том, что девятьсот девяносто шесть из тысячи — прекрасный результат. Ей сто лет без десяти, а она все еще уверена, что заслуживает совершенства, подумал Дэйв. Некоторые люди страдают удивительно стойкими иллюзиями.
Он поднял взгляд и увидел, как Олли вышел из небольшой хозяйственной подсобки рядом с общим залом, неся в руках лист папиросной бумаги и ручку. Он добрался до стола и накрыл пазл бумагой.
— Так-так, что это ты делаешь? — спросила Ольга.
— Хотя бы раз в жизни прояви терпение, дорогая. Сама все увидишь.
Она выпятила нижнюю губу, как капризный ребенок.
— Нет уж. Пойду-ка я покурю. Если хочешь рассыпать эту чертову картину, давай. Убери ее обратно в коробку или сбрось на пол. Как знаешь. В таком виде она никуда не годится.
Она удалилась горделивой походкой, насколько позволял артрит. Олли со вздохом облегчения плюхнулся на ее место.
— Вот так гораздо лучше. Нагибаться теперь — сущее наказание.
Он вычислил два недостающих элемента, оказавшихся рядом, и сдвинул лист, чтобы отследить еще два.
Дэйв с интересом наблюдал за его действиями.
— А получится?
— О да, — ответил Олли. — В канцелярии есть несколько картонных коробок. Стяну-ка я одну. Потом немножко займусь вырезанием и рисованием. Только не дай Ольге устроить дебош и разобрать эту чертову композицию, пока я не вернусь.
— Если нужны фотографии, ну, сам знаешь, для совмещения, то я принесу свой айфон.
— Мне он не нужен. — Олли с важным видом постучал себя по лбу. — У меня тут встроенный фотик. Старый добрый «Кодак» вместо смартфона, но даже теперь он работает отменно.
Ольга все еще злилась, когда вернулась с разгрузочной площадки, и действительно хотела рассыпать не до конца собранный пазл, но Дэйву удалось отвлечь ее, помахав перед ней доской для криббиджа. Они сыграли три партии. Дэйв все три проиграл, причем последнюю продул всухую. Ольга не всегда отдавала себе отчет, кто он такой, и случались дни, когда ей казалось, что она снова живет в Атланте в пансионе своей тетушки. Но когда дело доходило до криббиджа, ошибок она не допускала.
К тому же ей по-настоящему везет, не без досады подумал Дэйв. Кому удается закончить игру с двадцатью очками в «кормушке»?
Примерно в четверть двенадцатого («Фокс ньюс» уступил место Дрю Кейри, почти даром раздававшего призы в телешоу «Цена удачи») вернулся Олли Франклин и пробрался к доске для криббиджа. Он побрился, надел свежую рубашку с короткими рукавами и выглядел почти щеголевато.
— Послушай-ка, Ольга. У меня для тебя кое-что есть, подружка.
— Я тебе не подружка, — ответила Ольга. В ее глазах блеснула веселая искорка. — Если у тебя хоть когда-нибудь была подружка, я подамся в мусорщики.
— О, женщины, вот имя вам — неблагодарность, — беззлобно отозвался Олли. — Вытяни руку.
Когда она протянула раскрытую ладонь, он уронил в нее четыре только что сделанных элемента пазла.
Ольга с подозрением уставилась на них.
— Это что еще такое?
— Недостающие кусочки.
— Недостающие кусочки чего?
— Пазла, который вы собирали с Дэйвом. Помнишь?
Дэйв почти наяву слышал щелчки под облаком вьющихся седых волос: это ожили древние реле и заржавелые модули памяти.
— Конечно, помню. Но они ведь не подойдут.
— А ты попробуй, — подначил Олли.
Дэйв опередил ее и забрал кусочки. Ему они казались идеальными. На одном красовалось кружево балочных ферм, на двух, что располагались рядом, розовело облако. На четвертом виднелся лоб и лихо сдвинутый набок берет крохотного бонвивана, который мог прогуливаться по Вандомской площади. Просто поразительно, подумал Дэйв. Олли не меньше восьмидесяти пяти, но в мастерстве ему не откажешь. Он вернул кусочки Ольге, которая по очереди расставила их по местам. Все они отлично подошли.
— Вуаля, — произнес Дэйв и пожал Олли руку. — Финита. Превосходно.
Ольга так близко склонилась над пазлом, что почти касалась его носом.
— Вот этот кусочек с балками не совсем совпадает с теми, что вокруг него.
— Это довольно-таки неблагодарно даже для тебя, Ольга, — заметил Дэйв.
Ольга тихонько фыркнула. За ее спиной Олли приподнял брови.
В ответ Дэйв тоже пошевелил бровями.
— Присядь к нам за обедом.
— Я, наверное, пропущу обед, — ответил Олли. — Наша прогулка и мой недавний художественный триумф утомили меня. — Он нагнулся над пазлом и вздохнул. — Нет, полностью не совпадают. Но почти.
— Почти не считается, дружок, — сказала Ольга.
Олли медленно направился к двери, ведущей в зимний сад, отбивая тростью свой обычный ритм — раз-два-три. На обед он не пришел, а когда не появился за ужином, дежурная сестра пошла к нему и нашла его лежащим на неразобранной кровати со скрещенными на груди руками. Судя по всему, он умер так же, как и жил: тихо и спокойно.
В тот вечер Дэйв повернул ручку двери номера своего покойного друга и обнаружил, что она не заперта. Он присел на опустевшую кровать, держа на ладони раскрытые серебряные часы, чтобы видеть, как секундная стрелка кружится над цифрой 6. Оглядел вещи Олли — книги на полке, альбомы для рисования на столе, несколько рисунков на стенах — и спросил себя, кто же их заберет. Наверное, его непутевый братец. Дэйв попытался вспомнить его имя, и оно всплыло в памяти: Том. А племянницу зовут Марта.
Над кроватью висел рисунок углем, изображавший миловидного молодого человека с высоко зачесанными волосами и блестками на щеках. Его губы напоминали лук Купидона. На них играла улыбка, слабая, но манящая.
Лето расцвело в полную силу, а затем начало угасать. По Мэриленд-авеню покатили школьные автобусы. Состояние Ольги Глуховой ухудшалось: она все чаще принимала Дэйва за своего покойного мужа. Она по-прежнему хорошо играла в криббидж, но начала забывать английский. Хотя старший сын и дочь Дэйва жили в пригороде неподалеку, именно Питер навещал его чаще всех, приезжая за шестьдесят миль с фермы в Хемингфорде и вывозя отца поужинать в городе.
Миновал Хеллоуин. Персонал пансионата украсил общий зал оранжевым и черным серпантином. «Постояльцы» пансионата для престарелых «Озерный вид» отпраздновали День всех святых сидром, тыквенным пирогом и попкорном для тех избранных, чьи зубы могли с ним справиться. Многие явились на праздник в карнавальных костюмах, и это напомнило Дэйву Калхауну последний разговор со старым другом, который сказал, что в конце восьмидесятых походы в увеселительные гей-клубы стали напоминать посещение жуткого бала-маскарада из рассказа Эдгара По «Маска Красной смерти». Пансионат тоже представлял собой нечто вроде клуба, и иногда там бывало весело, но существовал один недостаток: оттуда нельзя было уйти, если нет родственников, готовых принять тебя к себе. Питер с женой пошли бы на это, если бы Дэйв попросил, они бы выделили ему комнату, которую в свое время занимал их сын Джером, но теперь Питер и Алисия жили сами по себе, и Дэйв не хотел обременять их.
Однажды теплым, погожим днем в начале ноября он вышел в мощеный внутренний дворик и сел на скамейку. Залитые солнцем тропинки манили к себе, но Дэйв больше не рисковал штурмовать ступени. Если он упадет, спускаясь по ним, это кончится плохо. Вряд ли он сможет подняться без посторонней помощи, и это будет так унизительно.
Он заметил стоявшую у фонтана молодую женщину. Одета в платье ниже колен, украшенное рюшами у ворота, из тех, что теперь увидишь только в старых черно-белых фильмах. Ярко-рыжие волосы. Она улыбнулась ему. И помахала рукой.
Боже мой, вы только посмотрите, подумал Дэйв. Разве не тебя я видел почти сразу после окончания Второй мировой войны вылезающей из пикапа своего дружка на захолустной заправке в Омахе?
Словно прочитав его мысли, симпатичная рыжеволосая девчонка подмигнула ему, а потом чуть приподняла подол платья, продемонстрировав колени.
Привет, мисс Симпатяшка, подумал Дэйв. Однажды ты сделала кое-что получше. Он рассмеялся.
Она засмеялась в ответ. Он видел это, но не слышал ее смеха, хотя она стояла близко, а слух у него еще не утратил остроты. Потом она зашла за фонтан… и не вышла из-за него. И все же у Дэйва были причины верить, что она вернется. Ему приоткрылась жизненная сила, не больше и не меньше. Сильно бьющееся сердце красоты и желания. В следующий раз она подойдет ближе.
Питер приехал на следующей неделе, и они отправились поужинать в уютное заведение недалеко от пансионата. Дэйв ел с аппетитом и выпил два бокала вина. Они его весьма приободрили. Когда ужин закончился, он вынул из внутреннего кармана серебряные часы Олли, обмотал вокруг них массивную серебряную цепочку и пододвинул их сыну.
— Что это? — спросил Питер.
— Это подарок друга, — ответил Дэйв. — Он вручил их мне незадолго до того, как ушел из жизни. Я хочу, чтобы ты их взял.
Питер попытался отодвинуть их обратно.
— Я не могу их взять, папа. Слишком шикарно.
— Вообще-то ты сделаешь мне одолжение. Это все артрит. Мне очень тяжело их заводить, и скоро я вообще не смогу этого делать. Этой штуковине по меньшей мере сто двадцать лет, и часы, которые продержались столько времени, заслуживают того, чтобы идти как можно дольше. Так что прошу тебя, возьми их.
— Ну, если уж ты так повернул дело… — Питер взял часы и опустил их в карман. — Спасибо, пап. Это просто чудо.
За соседним столом — так близко, что Дэйв мог протянуть руку и дотронуться до нее — сидела рыженькая. Перед ней не стояло ни одной тарелки, но, казалось, никто этого не замечал. С такого расстояния Дэйв видел, что она не просто симпатичная — она красавица. Разумеется, куда красивее, чем та девушка с задравшейся юбкой, вылезавшая из пикапа своего дружка, но что с того? Подобные смены взглядов — обычное дело, как рождение и смерть. Задача памяти — не только возвращать прошлое, но и придавать ему блеск.
На этот раз рыженькая подняла юбку повыше, на секунду — может, даже на две — приоткрыв стройное белое бедро. После чего подмигнула.
Дэйв подмигнул в ответ.
Питер повернулся в ту сторону, куда глядел Дэйв, но увидел лишь пустой стол на четверых с табличкой «СТОЛ ЗАКАЗАН». Он снова посмотрел на отца и удивленно приподнял брови.
Дэйв улыбнулся.
— Просто что-то в глаз попало. Уже прошло. Попроси-ка счет, а? Я устал и готов ехать обратно.
В народе говорят: «Если вы помните шестидесятые, значит, вас там не было». Полная хрень, и перед вами — лучшее тому доказательство. Конечно, звали его не Томми, да и умер, если честно, вовсе не он, но в остальном так все и было, в те времена, когда мы верили, что будем жить вечно и изменим мир.
В 1969-м помер мой кореш Томми.
Томми был хиппарем. Болел лейкемией.
Сейчас-то ее худо-бедно лечат…
После похорон — «поминальный прием» в Ньюмен-центре.
Именно так — «приемом» — предки Томми его и назвали.
Фил, мой кореш другой, спросил: «Это чё им, мать ее, свадьба?»
(Предки Томми милые были людишки — такие цивилы.)
И мы пошли на прием…
Там был виноградный какой-то напиток и сандвичи на закуску.
— Чё за дерьмо? — удивился мой кореш Фил.
— «Зарекс»[163], — сказал я. — Я его еще по СММ хорошо запомнил.
— А это чё за херня? — полюбопытствовал Фил.
— Союз молодых методистов, — вздохнул я. —
Я его десять лет посещал. Однажды, прикинь, даже
Нарисовал им плакат Ноя с его ковчегом.
После сандвичей с «Зарексом» предки Томми ушли домой,
Мне казалось, там они будут рыдать безутешно…
В те далекие дни я понятия не имел, что значит — терять ребенка, —
Теперь, полагаю, мне это чувство яснее. Хоть мои все живы (пока).
Когда предки Томми свалили, мы попилили в дом номер 110 по Норт-мэйн.
Врубили стерео. Я надыбал какие-то записи «Grateful Dead».
Грейтфулов я ненавидел люто — любил повторять: мол, тогда благодарен буду
Джерри Гарсии, когда сам он покойничком станет[164]
(что впоследствии оказалось не так), —
Но Томми любил их.
(Ясен пень — еще он любил Кенни Роджерса.)
Мы курили траву. Курили «Уинстон» и «Пэлл-Мэлл». Пили пиво
И вспоминали Томми.
Все было очень клево.
И когда явились члены «Общества Уайлда-Стайн» — все восемь разом, —
Мы их впустили.
Томми болел лейкемией, Томми был гей —
Но убила его лейкемия
(Это случилось задолго до СПИДа).
Сошлись мы на том, что родаки поступили с ним честно —
Он сам написал, что хочет и как, и большинство желаний предки исполнили:
Он, лежащий в последнем своем деревянном доме, одет был в лучшие шмотки —
Линялые клеши и батиковую рубаху.
(Эту рубаху сшила Большая Мелисса.
Не помню, что с ней случилось потом —
Казалось, вот только сейчас она с нами была и вдруг внезапно исчезла,
Как снег, растаявший в одночасье.
На Мэйн-стрит в Ороно он блестел так влажно и остро, что больно было глазам.
В ту зиму «Lemon Pipers» пели «Green Tambourine».)
Хайр Томми, шампунем благоухавший, стекал по его плечам.
Блин, Томми — с чистыми волосами! Наверно, их гробовщик вымыл и расчесал.
А может, тогда у них были в ходу косметички с особой
Хипповой специализацией.
Ну, по-любому, хайратник его не забыли тоже,
А Томми носил на хайратнике знак «пацифик», вышитый белым шелком.
Уж и не знаю, Большая Мелисса тут постаралась или другая герла. Я столько уже позабыл о прошлом теперь, когда стар стал и сед…
— Классно смотрелся чувак, — подытожил Фил. Забирало его не по-детски.
Джери Гарсия пел «Truckin» — на редкость глупую песню.
— Томми, ублюдок! — Фил всхлипнул. — Все выпьем за сукина сына!
Мы выпили дружно за сукина сына.
— А значка на нем не было, — вставил Индеец Сконтрас.
Индеец был членом «Общества Уайлда-Стайн». Никакой не индеец, но гей.
Сейчас он — успешный агент страховой в Брюэре.
— Он мамаше своей говорил, чтоб его со значком схоронили.
А она его лажанула, вот лицемерка.
— Значок был на месте, — заверил я. — Сам проверял, мамаша его под жилет приколола.
Классный жилет был — кожаный, пуговицы серебряные. Томми его нашел на хипповой ярмарке,
Я тогда был с ним тоже. Радуга, помню,
И из динамиков — «Let’s Work Together», пели «Canned Heat».
Значок, что мамаша Томми спрятала под жилеткой, гласил: «Джентльмены и леди, Я — ПЕДИК».
— Не стоило прятать, — настаивал Сконтрас-Индеец, —
Томми гордился собой. Он открытый был гей. Честный.
И Индеец заплакал. Теперь он страхует загородные дома,
И у него — три дочки.
Оказалось, в общем, что никакой он не гей — хотя, если спросите честно,
Я вам скажу: страховым агентом работать — вот это реальный изврат.
— Да, но она же все-таки мать, — парировал я. — Когда он был мелкий,
Она ему ссадинки целовала… ну, типа того.
— И что? — удивился Индеец
И гордо прочь удалился.
— Гребаный Томми, скотина! — Фил банку пивную воздел. — Ну, вздрогнем, народ!
За него, за сукина сына!
И снова мы выпили дружно за сукина сына.
Сорок лет прошло с той поры.
Мне теперь любопытно — а много ли хиппарей погибло тогда, в те залитые солнцем годы?
Статистики утверждают: весьма изрядно. Всегда найдутся статистики. Впрочем,
Я уж не говорю о проклятой, паскудной Войне. Но:
Автокатастрофы.
######Передозняки.
############Алкоголь.
##################Пьяные драки.
########################Самоубийства.
##############################Болезни.
Ежели вкратце — причины вполне банальные.
Так скольких же схоронили в хипповых их шмотках? —
Шепчет мне в уши тьма шорохами ночными.
Статистики утверждают: весьма и весьма изрядно.
Хиппи-эпоха закончилась быстро, и ярмарки наши сейчас —
На кладбищах, под землей.
Там парни по-прежнему носят линялые клеши,
Хоть и разъела плесень рубахи с принтом-психоделом.
Свалялись хайры в деревянных квартирках — зато их никто не стриг.
Ножницы парикмахера их не коснулись ни разу за сорок лет,
Седина их не серебрила.
Сколько хипов в могилах? Хайратников сколько,
Сколько значков «Хрен вам — не хотим во Вьетнам»?
Как насчет чувака, на чей гроб налепили стикер в поддержку Маккарти?[165]
Как насчет герлы с серебряными звездочками на лбу?
(Теперь-то те звезды, верно, давно отвалились с иссохшей, истлевшей кожи.)
Девчонки с завивкой «под Шер»
И парни их — с бакенбардами «как у Сонни».
Солдаты любви и мира, что пали — но не продались
И продавать страховки не стали.
Модники, что ушли раньше, чем вышли из моды.
Порой, ночами, я вспоминаю хипов, что спят под землей,
И это — мой собственный тост за Томми.
В 1999 году, когда я прогуливался в окрестностях своего дома, меня сбил некий тип, управлявший микроавтобусом. Он ехал на скорости примерно сорок миль в час, и я чудом не погиб. Вероятно, в последний момент мне удался какой-то непроизвольный маневр, хотя я ничего не запомнил. Зато мне глубоко запало в память все, что было дальше. Инцидент, случившийся за две-три секунды рядом с сельской дорогой в штате Мэн, вылился в два или три года лечения и постепенной реабилитации. За долгие месяцы, пока я возвращал к жизни правую ногу, а потом заново учился ходить, у меня выдалось предостаточно времени для размышлений над тем, что некоторые философы называют «проблемой боли».
Рассказ именно об этом, хотя написал я его несколько лет спустя. Моя собственная острейшая боль притупилась тогда до постоянного, но уже не слишком сильного ноющего ощущения. Как и еще несколько рассказов в сборнике, «Маленький зеленый божок агонии» представляет собой поиск исцеления. Но, как и у абсолютно всех рассказов в этой книге, его главная цель — доставить удовольствие читателям. И пусть в основе всех историй лежит реальный жизненный опыт, следует помнить, что я не работаю в жанре исповедальной прозы.
— Это был несчастный случай, — сказал Ньюсам.
Кэтрин Макдональд, сидевшая рядом с постелью и прилаживавшая один из четырех приборчиков для электрической нейростимуляции к тощему бедру Ньюсама чуть ниже баскетбольных шорт, которые он теперь носил постоянно, даже не подняла головы. Она тщательно сохраняла нейтральное выражение лица. Ей была уготована роль предмета мебели в человеческом обличье в этой огромной спальне, где она теперь проводила бо2льшую часть своего рабочего времени, и ее такая роль вполне устраивала. Привлекать к себе внимание мистера Ньюсама не стоило, как знали все его подчиненные. Зато ходу ее мыслей ничто помешать не могло.
Теперь ты скажешь, что на самом деле инцидент произошел по твоей вине. Поскольку считаешь умение взять на себя ответственность признаком героизма.
— На самом деле, — продолжал Ньюсам, — инцидент произошел по моей вине. Не так туго, Кэт, пожалуйста.
Она могла бы возразить, как пыталась поначалу, что аппараты нейростимуляции теряют свою эффективность, если не прикреплять их прочно к местам расположения тех нервов, на которые они призваны оказывать успокаивающее воздействие, но Кэт все схватывала на лету. Она немного ослабила липучку, не переставая размышлять.
Пилот предупредил тебя, что в Омахе бушуют грозы.
— Пилот предупредил меня, что в том районе бушуют грозы, — говорил Ньюсам.
Двое мужчин внимали ему с огромным интересом. Дженсен, разумеется, слышал все это прежде, но как не проявить интерес, когда говорит шестой самый богатый человек не только в Америке — во всем мире. Трое из остальных пяти сверхбогачей имели смуглую кожу, носили бурнусы и разъезжали по своим пустынным странам на бронированных «мерседесах».
Но я сказал ему, что должен успеть на ту встречу.
— Но я сказал ему, что должен успеть на ту встречу.
Ее, однако, больше интересовал, с антропологической точки зрения, мужчина по фамилии Райдаут, сидевший рядом с личным секретарем Ньюсама. Он был высок, худощав, лет примерно шестидесяти, одет в простые серые брюки с белой рубашкой, застегнутой на все пуговицы вплоть до тонкой шеи, которая покраснела от излишне усердного бритья. Кэт предполагала, что ему хотелось явиться особенно чисто выбритым на аудиенцию с шестым самым богатым человеком в мире. Под креслом он пристроил единственную принесенную с собой вещь — длинный черный футляр для ланчей с изогнутой крышкой, под которой обычно размещался термос. В таких коробках приносили на работу обеды из дома простые труженики, а ведь он представился как священник. До сих пор мистер Райдаут не вымолвил ни слова, но Кэт не нужны были уши, чтобы понять, кто он на самом деле. От него так разило шарлатаном, что этот нематериальный запах перебивал даже крепкий аромат лосьона после бритья. За пятнадцать лет работы со страдавшими от болей пациентами она нередко встречала таких типов. Этот, по крайней мере, не был обвешан магическими кристаллами.
Теперь сообщи им о явившемся тебе откровении, подумала она, перетаскивая свой стул на противоположную от постели сторону. Вообще-то стул был снабжен колесиками, вот только Ньюсаму не нравился звук, когда она перекатывала его. Другому пациенту она бы заявила, что обязанность таскать стулья не прописана в ее контракте, но когда тебе платят пять штук в неделю за услуги сиделки, лучше держать колкие замечания при себе. И лучше не сообщать такому пациенту, что по контракту ты не должна опорожнять и мыть подкладное судно. Хотя в последнее время ее молчаливое смирение начало истощаться. Она почти физически ощущала это. Так истончается ткань рубашки, которую слишком часто надевают и стирают.
Ньюсам говорил, обращаясь главным образом к типу, одетому словно фермер, отправившийся на прогулку в большой город.
— И вот когда я лежал под дождем на взлетно-посадочной полосе среди пылавших обломков самолета стоимостью четырнадцать миллионов долларов, почти без одежды (так бывает, если прокатиться по бетону пятьдесят или шестьдесят футов), на меня снизошло откровение.
Впрочем, сразу два откровения, подумала Кэт, пристегивая второй приборчик к другой безжизненно дряблой, испещренной шрамами ноге.
— Впрочем, сразу два откровения, — сказал Ньюсам. — Первое заключалось в том, насколько же хорошо быть живым, хотя я понял, что у меня весьма серьезные повреждения, еще до того, как боль, моя непрестанная спутница на протяжении последних двух лет, начала пробивать путь к сознанию сквозь шок. А смысл второго сводился к тому, до чего же часто люди, в том числе и прежний я, всуе употребляют слово «должен». В человеческом бытии есть место только для двух реальных долгов. Один из них — жизнь сама по себе, другой — свобода от боли. Вы придерживаетесь такой же точки зрения, преподобный Райдаут? — Но прежде чем Райдаут успел поддакнуть (а что еще он мог сделать?), Ньюсам воскликнул пронзительным, грубым стариковским голосом: — Не надо затягивать так туго, будь ты трижды неладна, Кэт! Сколько раз повторять?
— Извините, — пробормотала она и ослабила застежку.
Мелисса, экономка, выглядевшая безукоризненно подтянуто в белой блузке и белых брюках с высокой талией, внесла кофейный поднос. Дженсен взял с него чашку и два пакетика заменителя сахара. А вновь прибывший, этот второсортный святой отец, лишь помотал головой. Быть может, он принес с собой в термосе особый божественный кофе?
Кэт напиток даже не предложили. Если она пила кофе, то на кухне вместе с остальной прислугой. Или в летнем домике… Но только лето давно минуло. На дворе стоял ноябрь, порывы ветра обрушивали на окна струи дождя.
— Мне включить приборы, мистер Ньюсам, или пока уйти?
Уходить ей не хотелось. Она столько раз слышала эту историю — важная встреча в Омахе, крушение, Эндрю Ньюсама выбрасывает из горящего самолета, сломанные кости, раздробленный позвоночник, вывих берда, последующие двадцать четыре месяца невыносимых страданий, — что та до смерти ей наскучила. А вот Райдаут вызывал интерес. Другие шарлатаны тоже не заставят себя долго ждать, теперь, когда все признанные медициной средства исчерпались, но Райдаут был первым, и Кэт хотелось посмотреть, каким образом этот похожий на фермера мужчина заставит Энди Ньюсама расстаться с крупной суммой денег. Или попытается это сделать. Ньюсам никогда бы не сколотил столь баснословного состояния, будь он глупцом, но он изменился, и не имело значения, воображаемы его боли или реальны. По этому поводу у Кэт имелись кое-какие теории, но нынешняя работа стала самой выгодной в ее жизни. Самой благодарной — пусть только в денежном выражении. И если Ньюсаму хотелось продлить мучения, почему не дать ему такую возможность? Это его собственный выбор.
— Да, милая, подключи меня.
Он посмотрел на нее, приподняв брови. Когда-то эта игривость могла быть настоящей (Кэт догадывалась, что Мелисса способна многое рассказать на данную тему), но теперь его кустистые брови двигались лишь за счет мышечной памяти.
Кэт вставила провода в гнезда пульта управления и щелкнула тумблером. Правильно поставленные приборчики направили бы слабые электрические разряды в мышцы Ньюсама. Считалось, что такая терапия имеет несомненное позитивное воздействие… хотя никто в точности не знал, как это работает и не представляет ли собой еще одну разновидность плацебо. Однако сегодня вечером приборы ничем не смогут помочь Ньюсаму. Свободно болтаясь у него на конечностях, они превратились в дорогие жужжащие игрушки.
— Мне?..
— Нет, останься! — воскликнул он. — Время для терапии!
Мой раненный в бою господин отдал команду, и я могу лишь подчиниться.
Она наклонилась, чтобы вытащить из-под кровати ящик с медицинскими инструментами. В нем лежали предметы, которые многие ее пациенты называли не иначе как орудиями пыток. Дженсен и Райдаут не обращали на нее внимания. Они продолжали смотреть на Ньюсама, которому, может, и явилось (а может, и не явилось) откровение, изменившее его жизненные приоритеты, но который по-прежнему с удовольствием правил своим двором.
Он поведал им, как очнулся в клетке из металла и марли. Обе ноги и одна рука были подвешены к так называемым внешним фиксаторам, чтобы полностью обездвижить суставы, скрепленные «доброй сотней» стальных штифтов (на самом деле всего семнадцатью; Кэт видела рентгеновские снимки). Фиксаторы удерживали на месте поврежденные и раздробленные кости: бедренные, большие и малые берцовые, плечевые, лучевые, локтевые. Всю спину от бедер до основания шеи покрывал корсет в виде металлической кольчуги. Он рассказывал о бессонных ночах, казалось, длившихся не часами, а годами. Он говорил о безумных головных болях. Он в деталях описывал, как даже от легкого движения пальцами ноги боль пронзала все его тело до самой нижней челюсти и какой мучительной агонией в ногах оборачивалась настоятельная просьба врачей иногда шевелить ими, несмотря на фиксаторы, чтобы конечности не утратили полностью своих функций. Он описывал пролежни и рассказывал, как подавлял рвавшиеся наружу крики злости и страдания, когда медсестры пытались перевернуть его на бок, чтобы обмыть.
— За два года мне сделали целую дюжину хирургических операций, — заявил он со своего рода мрачной гордостью.
В действительности операций было пять, знала Кэт, причем две из них — с целью снять внешние фиксаторы там, где кости успешно срослись. Разумеется, если считать такие мелочи, как сломанные пальцы, то хирурги работали над ним шесть раз, но она не стала бы называть хирургическое вмешательство, требующее местной анестезии, «операцией». Если на то пошло, тогда она сама перенесла дюжину таких «операций» — большинство из них в кресле дантиста, под тошнотворную попсу.
Теперь мы перейдем к лживым обещаниям, думала она, прикладывая подушечку с гелем к сгибу его правого колена и сцепляя руки под горячими дряблыми мышцами правого бедра. Их очередь.
— Врачи обещали, что боль притупится, — сказал Ньюсам, не сводя взгляда с Райдаута. — Мол, через шесть недель наркотики понадобятся мне только до и после сеансов физиотерапии в исполнении истинной Королевы Боли, которая перед вами. Утверждали, что к лету две тысячи десятого я снова начну ходить. К прошлому лету. — Он выдержал драматическую паузу. — Но, преподобный Райдаут, все эти обещания оказались лживыми. Мои колени по-прежнему не сгибаются, а боли в бедрах и спине просто неописуемы. Эти доктора… А! О! Остановись, Кэт, прекрати!
А ведь она приподняла его правую ногу всего градусов на десять, может, чуть выше. Недостаточно даже для того, чтобы подложить подушку.
— Опусти ее! Опусти ее сейчас же, черт побери!
Кэт убрала руки с его ноги, и она вернулась в горизонтальное положение. Десять градусов. Возможно, двенадцать. А сколько шума! Иногда она задирала ее на пятнадцать, а левую ногу, находившуюся в чуть лучшем состоянии, выгибала до двадцати градусов, прежде чем он начинал вопить, как плаксивый ребенок, увидевший шприц в руке школьной медсестры. Якобы виновные в лживых обещаниях врачи никогда не внушали ему ложных надежд. Его предупреждали, что будет очень больно. Кэт стала молчаливым свидетелем нескольких таких консилиумов. Доктора не скрывали, что он сполна хлебнет боли, пока наиболее важные сухожилия, укоротившиеся при катастрофе и теперь намертво закрепленные фиксаторами, не вытянутся и не приобретут прежнюю эластичность. Он натерпится боли, прежде чем снова сможет сгибать колено на все девяносто градусов. То есть прежде чем сможет сесть в кресло или за руль автомобиля. То же самое касалось его спины и шеи. Путь к выздоровлению лежал через Страну Боли, только и всего.
Такими были истинные обещания, которых Эндрю Ньюсам предпочел не услышать. Он твердо верил, хотя никогда не заявлял об этом прямо, простым и понятным языком, что шестой богатейший человек в мире не обязан ни при каких обстоятельствах пересекать границу Страны Боли, а должен вечно пребывать на Солнечном Берегу Благополучного Выздоровления. Обвинения против докторов были неизбежны. И, конечно же, он клял свою судьбу. Подобное никак не могло случиться с такими людьми, как он.
Мелисса вернулась с подносом печенья. Ньюсам лишь раздраженно махнул на нее рукой, искривленной и израненной во время аварийной посадки.
— Никто сейчас не в настроении есть сладости, Лисса.
И это была еще одна черта, которую Кэт Макдональд подметила у «золотых мальчиков», сколотивших баснословные состояния: они безапелляционно выдавали свое собственное мнение за точку зрения всех присутствовавших в комнате.
Мелисса выдала улыбку Моны Лизы, повернулась (почти танцуя) и вышла из спальни. Точнее, выскользнула. Ей наверняка было не меньше сорока пяти лет, но выглядела она моложе. Нет, никакой сексуальности — подобной вульгарности она никогда бы себе не позволила. В ней присутствовали красота и стиль подлинной Снежной королевы. Кэт она чем-то напоминала Ингрид Бергман. И пусть Мелисса источала леденящий холод, Кэт догадывалась: многие мужчины пытались воображать, как будут выглядеть эти каштановые волосы без заколок. Как будет смотреться ее коралловая помада, если размажется по зубам и щеке? Кэт, считавшая себя невзрачной, мысленно повторяла по крайней мере раз в день, что нисколько не завидует женщине с таким ухоженным и привлекательным лицом. Или с такой тугой попкой в форме сердечка.
Кэт обошла постель с противоположной стороны и приготовилась приподнимать левую ногу Ньюсама, пока он не заорет, чтобы она остановилась, черт бы ее побрал, если не хочет убить его. Будь ты любым другим пациентом, я бы сказала тебе правду в глаза, поделилась бы простыми реалиями этой жизни, подумала она. Я бы объяснила тебе, что не надо искать обходных путей, которых не существует. Даже для шестого из самых богатых людей на планете. И я бы помогла тебе, если бы ты мне позволил, но до тех пор, пока ты пытаешься выбраться из этой постели примитивным подкупом, изволь справляться сам.
Она поместила подушечку под его левое колено. Ощупала обвисшую плоть, которой к этому времени уже следовало окрепнуть. Начала сгибать ногу. Дождалась визга и приказа остановиться. И, само собой, остановилась. Потому что пять тысяч долларов в неделю складывались в крутые двести пятьдесят тысяч за год. Неужели он не понимал, что, покупая ее послушание и покорность, сам уменьшал свои шансы на выздоровление? Как он мог не понимать этого?
Теперь расскажи им о светилах медицины. О Женеве, Лондоне, Мадриде, Мехико.
— Я побывал у докторов по всему миру, — сообщил он Райдауту.
Священник все еще не вымолвил ни слова, а просто сидел с покрасневшими складками излишне усердно выбритой кожи, свисавшими на плотно застегнутый воротник рубашки сельского проповедника. Он носил желтые рабочие ботинки. Каблук одного почти касался черной коробки для ланчей.
— Конечно, в моем состоянии было бы куда легче получать консультации посредством телеконференций, но в столь сложных случаях это не годится. А потому я летал к докторам лично, превозмогая невероятную боль, которую мне причиняли путешествия. Мы побывали повсюду, верно я говорю, Кэт?
— Да, повсюду, — ответила она, продолжая очень медленно сгибать его ногу, на которой он мог бы уже ходить, если бы не вел себя как ребенок. Как испорченный, избалованный ребенок. Да, на костылях, но ходить. А год спустя он забыл бы и о костылях. Но только и через год он по-прежнему будет лежать в суперсовременной больничной кровати стоимостью двести тысяч долларов со всеми новейшими техническими прибамбасами. И Кэт по-прежнему будет рядом. Получая огромные взятки. Сколько она сочтет достаточной суммой? Два миллиона? Так она думала теперь, хотя совсем недавно полагала, что и полумиллиона хватит с лихвой. Но с тех пор отодвинула финишную ленту подальше. Деньги портят человека.
— Мы показывались экспертам в Мехико, Женеве, Лондоне, Риме, Париже… И где еще, Кэт?
— В Вене, — подсказала она. — И, разумеется, в Сан-Франциско.
Ньюсам фыркнул.
— Врач там заявил, что я сам причиняю себе излишнюю боль. Конверсионное расстройство, так он это назвал. Обвинил меня в нежелании делать трудные упражнения для реабилитации. Но он был пакистанцем и гомиком в придачу. Голубой паки. Как вам такое сочетание? — Он разразился коротким лающим смехом, затем посмотрел на Райдаута. — Я ведь не оскорбляю ваших чувств, святой отец?
Райдаут помотал головой из стороны в сторону, что означало отрицание. Он сделал это дважды. Очень медленно.
— Вот и хорошо. Прекрати, Кэт, с меня довольно!
— Еще немного, — взмолилась она.
— Я же сказал, прекрати. Больше мне не вытерпеть.
Она оставила в покое его левую ногу и начала манипуляции с левой рукой. Это он ей позволял. Ньюсам часто говорил, что у него были также сломаны обе руки, но врал. Левая рука пострадала лишь от растяжения. Кроме того, он любил распространяться о том, как ему повезло не оказаться прикованным к инвалидной коляске, однако его навороченная больничная кровать ясно указывала, что в ближайшем будущем он пользоваться своим везением не собирался. Эта уютная кроватка отлично заменяла ему инвалидное кресло. Лежа в ней, он облетел весь мир.
Невропатическая боль. Это величайшая загадка. Вероятно, неразрешимая. Болеутоляющие средства больше не помогают.
— Все сходятся на том, что я страдаю от невропатической боли.
И от трусости.
— Это величайшая загадка.
И прекрасный предлог ничего не делать.
— Вероятно, неразрешимая.
Особенно когда даже не пытаешься ее решить.
— Болеутоляющие средства больше не действуют, и врачи не в силах мне помочь. Вот почему я пригласил вас сюда, преподобный Райдаут. Ваши рекомендации по части… э-э-э… мастерства исцеления… Они весьма впечатляют.
Райдаут поднялся. До этого момента Кэт даже не предполагала, насколько он высок. А его тень на стене вознеслась еще выше. Почти к потолку. Глубоко посаженные глаза преподобного торжественно смотрели на Ньюсама. Он обладал определенным шармом, что правда, то правда. Кэт не удивилась. Ни один шарлатан в мире не мог обойтись без обаяния, но она не догадывалась, насколько оно сильно в этом человеке, пока он не навис над ними. Глядя на него, Дженсен даже вытянул шею. Краем глаза Кэт заметила легкое движение. В дверном проеме стояла Мелисса. Теперь все были в сборе, за исключением Тони, повара.
За окном взвыл ветер. Оконные стекла вздрогнули.
— Я не занимаюсь исцелением, — сказал Райдаут.
Он был родом из Арканзаса, насколько знала Кэт. По крайней мере, именно оттуда доставил его новый «Гольфстрим IV» Ньюсама. Но говорил преподобный без акцента. И без выражения.
— Не занимаетесь? — Ньюсам выглядел разочарованным. Недовольным. Быть может, даже слегка испуганным. — Но я провел целое расследование, и меня заверили, что во многих случаях…
— Я изгоняю.
Ньюсам приподнял кустистые брови:
— Простите, не понял.
Райдаут подошел ближе к кровати и встал перед ней, сложив руки с длинными пальцами внизу живота. Глубоко посаженные глаза с исключительной серьезностью смотрели на лежавшего в кровати мужчину.
— Я уничтожаю паразита, поселившегося в израненном теле и питающегося его болью, подобно тому, как истребитель насекомых уничтожает термитов, разъедающих деревянные стены дома.
Ну вот, подумала Кэт. Дальше можно не слушать. Но Ньюсам был заинтригован. Как мальчишка, наблюдающий за уличным наперсточником.
— В вас вселилась нечистая сила, сэр.
— Точно, — отозвался Ньюсам. — Именно это я и ощущаю. Особенно по ночам. Мои ночи… Они очень долгие.
— Конечно, одержим всякий страдающий от боли, будь то мужчина или женщина, но у некоторых особенно несчастных людей — а вы из их числа — проблема коренится глубже. Их одержимость — не кратковременное явление, а продолжительное состояние. И оно ухудшается. Врачи в это не верят, поскольку занимаются только наукой. Но вы верите, не правда ли? Верите, потому что страдания выпали именно на вашу долю.
— Бесспорно, — выдохнул Ньюсам.
Сидевшей на стуле Кэт стоило больших усилий не закатить глаза.
— У таких несчастных боль открывает путь демоническому божеству. Оно маленькое, но очень опасное. И питается особого рода болями, возникающими только у исключительных людей.
Гениально, подумала Кэт. Ньюсаму это очень понравится.
— Как только этот мерзкий божок проникает внутрь, боль становится подлинной агонией. Он будет пожирать вас изнутри, пока ничего не останется. А затем сам покинет ваше тело, сэр, чтобы переместиться в другое.
Кэт с удивлением услышала собственный голос:
— О каком боге идет речь? Разумеется, не о том, веру в которого вы проповедуете как священник. Тот Бог — воплощение любви и милосердия. По крайней мере, так меня учили.
Дженсен хмуро посмотрел на нее и укоризненно покачал головой. Он явно ожидал от босса взрыва негодования, но… уголки губ Ньюсама тронула едва заметная улыбка.
— Что вы ответите на это, преподобный?
— Отвечу, что божества многочисленны. И не имеет значения тот факт, что наш главный Бог, могущественный Вседержитель, царит над всеми ними, а в Судный день всех их уничтожит. Этим малым божествам люди поклонялись всегда и поклоняются до сих пор. Они обладают собственными силами, и Господь порой дозволяет им пускать эти силы в ход.
Чтобы испытать нас, подумала Кэт.
— Чтобы испытать на прочность нашу духовную стойкость и истинную веру. — Тут Райдаут вновь посмотрел на Ньюсама и произнес удивившие Кэт слова: — Вы человек больших возможностей и слабой веры.
Хотя Ньюсам не привык выслушивать критические замечания, он вновь улыбнулся.
— Согласен, я не слишком силен в христианской вере, но мне ее заменяет вера в себя. Кроме того, я верю в силу денег. Сколько вы хотите?
Райдаут улыбнулся в ответ, продемонстрировав зубы, напоминавшие разрушенные могильные камни. Если он и посещал когда-то зубного врача, это было много лет назад. А еще он любил жевательный табак. У отца Кэт, умершего от рака ротовой полости, зубы были такого же оттенка.
— А сколько вы готовы заплатить, сэр, чтобы избавиться от боли?
— Десять миллионов долларов, — мгновенно ответил Ньюсам.
Кэт слышала, как тихо охнула Мелисса.
— Но я бы не стал тем, кто я есть, будучи наивным простаком. Если вы сделаете обещанное — изгоните, уничтожите, испепелите, как угодно, — то получите деньги. Причем наличными при условии, что останетесь здесь на ночь. Потерпите неудачу — вам не обломится ничего, за исключением первого и последнего в вашей жизни перелета на частном самолете. За него с вас не возьмут ни цента. Ведь это я вытащил вас к себе.
— Нет.
Райдаут произнес это слово тихо, стоя рядом с постелью так близко, что Кэт улавливала запах нафталина, в котором он хранил свои брюки (быть может, единственные, если только у него не имелось второй пары для богослужений). А еще от него пахло каким-то терпким мылом.
— Нет? — Ньюсам искренне удивился. — Вы мне отказываете? — Но потом он снова начал улыбаться. Только теперь это была та глумливая и достаточно неприятная улыбочка, с какой он обычно разговаривал по телефону или заключал сделки. — Ах, я понял! Начались увертки. Вы меня разочаровали, преподобный Райдаут. А я-то надеялся, вы окажетесь на уровне. — Он повернулся к Кэт, и та отшатнулась. — Ты, конечно же, считаешь меня выжившим из ума. Но ведь я не показывал тебе результаты расследований, верно?
— Не показывали, — ответила она.
— Я не прибегаю ни к каким уверткам, — возразил Райдаут. — Но за последние пять лет я не исполнил ни одного обряда изгнания. Ваши информаторы сообщили вам об этом?
Ньюсам ничего не сказал, он лишь смотрел вверх на высокого худого человека и заметно нервничал.
— Потому что утратили свой дар? — вмешался Дженсен. — Тогда зачем согласились прилететь?
— Это божественный дар, сэр, а не мой личный, и я вовсе не утратил его. Но изгнание отнимает много энергии и сил. Пять лет назад со мной случился инфаркт вскоре после того, как я провел обряд изгнания с молодой девушкой, попавшей в страшную автомобильную аварию. Мы с той девушкой добились успеха, но кардиолог из Джонсборо сказал, что если я снова подвергну себя такой нагрузке, возможен новый приступ. Фатальный.
Ньюсам не без усилия поднял скрюченную руку, приложил ладонь ко рту и театральным шепотом произнес, обращаясь к Кэт и Мелиссе:
— По-моему, он хочет двадцать миллионов.
— На самом деле, сэр, мне нужны только семьсот пятьдесят тысяч.
Ньюсам лишь безмолвно вытаращился на него. Вопрос задала Мелисса:
— Но почему?
— Я — настоятель храма в Титусвилле. Церковь Святой Веры, так она называется. Вот только самой церкви больше нет. Прошлым летом в наших краях случилась засуха. Какие-то пьяные отдыхающие устроили пожар, подпалив траву. От моей церкви остался бетонный фундамент да обугленные бревна. Мы с прихожанами теперь собираемся на молитвы в магазине при заброшенной заправочной станции на шоссе, ведущем в Джонсборо. Зимой там слишком холодно, а других помещений, достаточно просторных, чтобы вместить всех, не найти. Нас много, но мы бедны.
Кэт слушала с интересом. Для легенды, придуманной мошенником, эта была бесподобной. С ловушками в нужных местах, чтобы клиент проникся состраданием.
Дженсен, по-прежнему обладавший телом спортсмена и умом выпускника экономического факультета Гарварда, задал очевидный вопрос:
— А как же страховка?
Райдаут вновь помотал головой: налево-направо, налево-направо. Он так и стоял, возвышаясь над суперсовременной кроватью Ньюсама, словно провинциальный ангел-хранитель.
— Мы верим только в промысел Божий.
— Лучше было довериться «Оллстейт», — заметила Мелисса.
Ньюсам улыбался. По его напряженной позе Кэт догадывалась, что он испытывал изрядный дискомфорт (ему еще полчаса назад следовало принять таблетки), но он не обращал сейчас внимания на боль, поскольку был заинтригован. А она уже давно заметила, что при желании ее пациент мог игнорировать боль. Он умел усмирять болевые ощущения, если действительно хотел этого. Сил у него вполне хватало. Раньше ее это просто раздражало, но теперь, когда появился этот жалкий шарлатан из Арканзаса, она поняла, что по-настоящему взбешена его поведением. Он понапрасну растрачивал себя.
— Я справился у нашего местного застройщика. Он не входит в мою паству, но у него хорошая репутация, в прошлом он делал ремонт в церкви, и за приемлемую цену. Он оценил полное восстановление здания примерно в семьсот пятьдесят тысяч долларов.
Как же, подумала Кэт.
— У нас таких денег, разумеется, нет. Но не прошло и недели после беседы с мистером Кернаном, как пришло ваше письмо с вложенным диском. Который я просмотрел с огромным интересом.
Еще бы! подумала Кэт. Особенно ту часть, где доктор из Сан-Франциско утверждает, что болевые ощущения, вызванные травмами, можно в значительной степени облегчить при помощи физической терапии. Строгой физической терапии.
Конечно, на том же DVD десяток других врачей заявляли о своем бессилии помочь, но Кэт считала, что только у доктора Дилавара хватило смелости сказать правду. Она удивилась, когда Ньюсам разрешил отправить диск с той консультацией, но, видимо, после катастрофы шестой богатейший человек в мире растерял часть сообразительности.
— Вы готовы заплатить мне сумму, которой хватит на восстановление церкви, сэр?
Ньюсам испытующе смотрел на него. Под самой кромкой редеющих волос миллиардера выступили крошечные капельки пота. Скоро Кэт заставит его выпить таблетки, независимо от того, попросит он их или нет. Эта боль была реальной, он не притворялся, он просто…
— А вы согласитесь не требовать с меня большего? Я имею в виду джентльменское соглашение. Нам нет нужды ничего подписывать.
— Да, соглашусь, — кивнул Райдаут без малейших колебаний.
— Хотя если вы сумеете одолеть боль — изгнать боль, — я вполне могу сделать некое пожертвование. Весьма крупное пожертвование. Насколько я помню, это называется подношением во имя любви к Господу.
— Это исключительно ваше личное дело, сэр. Не пора ли нам приступить?
— Самое время. Хотите, чтобы все ушли?
Райдаут еще раз помотал головой: налево-направо, налево-направо.
— Мне понадобится помощь.
Как любому фокуснику, подумала Кэт. Это обязательная часть шоу.
За окном ветер яростно взвыл, затих, разыгрался с прежней силой. Свет в доме на мгновение погас. Где-то на задворках моментально включился автономный генератор (тоже самой последней модели), потом выключился.
Райдаут сел на край кровати.
— Полагаю, мистер Дженсен вполне подойдет. Он выглядит сильным и ловким.
— Да, он и силен и проворен, — отозвался Ньюсам. — Играл в футбол в колледже. Был раннинбеком. И с тех пор не растерял былой формы.
— Ну… Разве что самую малость, — скромно сказал Дженсен.
Райдаут склонился к Ньюсаму. Его глубоко посаженные темные глаза серьезно изучали покрытое шрамами лицо миллиардера.
— Ответьте мне на один вопрос, сэр. Какого цвета ваша боль?
— Зеленая, — сказал Ньюсам. Он завороженно смотрел на священника. — Моя боль зеленая.
Райдаут кивнул: вверх-вниз, вверх-вниз. Не отрывая взгляд от Ньюсама. Кэт пребывала в твердой уверенности, что он кивнул бы точно так же, если бы пациент описал свою боль как синюю или пурпурную, под цвет знаменитого Людоеда из фильма. И еще ей в голову пришла мысль, одновременно ужасная и смешная: Все идет к тому, что мое терпение лопнет. Прямо здесь и сейчас. Это будет самый дорогой припадок в моей жизни, но… почему бы и нет?
— И где она сосредоточена?
— Повсюду.
Это был почти стон. Мелисса сделала шаг вперед, с тревогой глядя на Дженсена. Кэт заметила, как он едва заметно покачал головой и жестом велел ей отойти.
— Да, она любит создавать такое впечатление, — сказал Райдаут, — но только это ложь. Закройте глаза, сэр, и сосредоточьтесь. Ищите боль. Не слушайте ее отвлекающих криков, это примитивное чревовещание. Определите ее истинный источник. Вы способны на это. Вы обязаны это сделать, если мы хотим добиться успеха.
Ньюсам закрыл глаза. На протяжении девяноста секунд в комнате не раздавалось ни звука, только ветер и дождь стучали в окна, словно пригоршни мелкого гравия. Кэт носила старомодные часики, подаренные отцом много лет назад на окончание медицинского училища, и стоило ветру уняться, как в спальне воцарялась такая тишина, что она могла слышать их самодовольное тиканье. И кое-что еще. В отдаленном конце огромного дома пожилая Тоня Марсден тихонько напевала, приводя в порядок кухню в конце еще одного долгого дня. Лягушонок жениться задумал и поехал к невесте своей, ух-ху.
Наконец Ньюсам произнес:
— Она у меня в груди. В верхней части груди. Или в нижней части горла. Где-то под трахеей.
— Вы ее видите? Сосредоточьтесь!
Вертикальные морщины прорезали лоб Ньюсама. От этого шрамы на его коже, ободранной во время аварии, будто подрагивали.
— Я ее вижу. Она пульсирует в такт моему сердцебиению. — Его губы скривились от отвращения. — Она безобразна.
Райдаут склонился еще ближе.
— Это шар? Наверняка так и есть. Зеленый шар.
— Да. Да! Это маленький зеленый шар, который дышит!
Как тот теннисный мячик, который вы, несомненно, припрятали в рукаве или в своей черной коробке для ланчей, преподобный, подумала Кэт.
И словно она мысленно направляла его действия (а не просто догадывалась, что этот мелкий мошенник предпримет дальше), Райдаут сказал:
— Мистер Дженсен. Под креслом, в котором я сидел, стоит коробка для ланчей. Возьмите ее, сэр, раскройте и встаньте рядом со мной. Больше от вас пока ничего не требуется. Просто…
Кэт Макдональд не выдержала. В ее голове что-то щелкнуло. Так щелкал пальцами Роджер Миллер во вступлении к песне «King of the Road».
Она сама встала рядом с Райдаутом и плечом оттолкнула его. Это оказалось легко. Он был выше ростом, но она полжизни только и делала, что переворачивала и приподнимала пациентов, а потому обладала изрядной силой.
— Откройте глаза, Энди. Откройте немедленно. Посмотрите на меня.
Изумленный Ньюсам подчинился. Мелисса и Дженсен (уже державший в руках коробку) выглядели встревоженными. Один из основополагающих принципов их работы здесь — как и работы Кэт, до этого момента — заключался в том, что нельзя отдавать приказы боссу. Босс мог отдавать приказы тебе. А ты ни в коем случае не выводил его из себя.
Однако с нее было довольно. Через двадцать минут она, возможно, уже будет ползти сквозь проливной дождь к единственному во всей округе мотелю, но это не имело никакого значения. Ее терпение лопнуло.
— Это чушь, Энди, — произнесла Кэт. — Вы слышите? Чушь!
— Советую тебе сейчас же умолкнуть, — ответил Ньюсам и улыбнулся. В его арсенале имелось несколько улыбок, и эта была не из приятных. — То есть если ты дорожишь своей работой. В Вермонте хватает медсестер, занимающихся болетерапией.
И она бы, вероятно, умолкла, если бы не вмешался Райдаут.
— Позвольте ей высказаться, сэр.
Именно его мягкий, добродушный тон окончательно вывел Кэт из себя.
Она склонилась, заняв прежнюю позицию преподобного, и слова полились из нее потоком.
— Все последние шестнадцать месяцев с тех пор, как ваша респираторная система восстановилась в достаточной степени, чтобы начать разумную физиотерапию, я наблюдала, как вы лежите в своей треклятой роскошной кровати, занимаясь надругательством над собственным телом. Меня просто тошнит от этого. Неужели вы не понимаете, насколько вам повезло вообще остаться в живых, когда все остальные в том самолете погибли? Какое чудо, что вам не разорвало на части позвоночник, что кости черепа не вдавило глубоко в мозг и вы не сгорели заживо, не запеклись, как яблоко в духовке, с головы до ног? Вы ведь могли протянуть всего дня четыре или пару недель, испытывая адскую агонию. Но вам повезло. Вас аккуратненько выбросило из самолета. Вы не превратились в овощ. Вам не парализовало все четыре конечности, хотя вы ведете себя как полный паралитик. И не желаете трудиться. Вам подавай способ полегче. Вы хотите подкупом найти выход из положения. Если бы вы умерли и попали в преисподнюю, то первым делом попытались бы дать взятку Сатане.
Дженсен и Мелисса смотрели на нее с нескрываемым ужасом. Ньюсам от удивления открыл рот. Если с ним когда-либо и разговаривали подобным образом, с тех пор прошло много лет. Только Райдаут, казалось, чувствовал себя непринужденно. Теперь улыбался он. Как отец, глядя на капризного четырехлетнего ребенка. Его улыбка сводила Кэт с ума.
— А ведь вы могли бы уже ходить. Бог свидетель, я старалась заставить вас понять это, и видит Бог, я втолковывала вам раз за разом, какая работа требуется от вас, чтобы покинуть наконец эту кровать и встать на ноги. Доктору Дилавару из Сан-Франциско хватило мужества сказать вам правду — ему одному, — и в награду вы окрестили его педиком.
— Он и был педиком, — буркнул Ньюсам. Его покрытые шрамами пальцы сжались в кулаки.
— Да, вам больно. Разумеется, больно. Но с болью справляются. Я видела это своими глазами не однажды, а много раз. Вот только это не касается богача, пытающегося найти подмену простому, но трудному пути к выздоровлению, подмену утомительной работе над собой. Вы же сами отказываетесь лечиться. Такое я тоже видела и отлично знаю, к чему это ведет. Появляются мошенники и проходимцы, похожие на пиявок, норовящих присосаться к человеку со ссадиной на ноге, который по неосторожности зашел в стоячий пруд. Некоторые их этих обманщиков предлагают магические кремы. Другие — волшебные пилюли. Приходят целители, трубящие о том, что овладели божественным даром, как вот этот человек. И обычно пациенты действительно чувствуют некоторое облегчение. Что вполне объяснимо. Ведь боль наполовину является плодом их собственной фантазии. Ее вырабатывают ленивые умы в страхе перед той реальной болью, через которую лежит дорога к выздоровлению. — Она склонилась ближе и заговорила высоким дрожащим голоском: — Папочка, мне бо-о-о-льно! Вот только облегчение не продлится долго. Ведь мышцы не обрели тонуса, сухожилия по-прежнему не работают, а кости не окрепли для того, чтобы выдерживать вес тела. А когда вы позвоните этому типу и скажете, что боль вернулась с прежней силой — если сможете дозвониться, — знаете, каков будет его ответ? Он обвинит вас в недостатке веры. И если бы вы включили мозги, как делали это, создавая предприятия и выгодно вкладывая капиталы, то знали бы, что никакого живого теннисного мячика в основании вашего горла нет и быть не может. Вы не в том возрасте, Энди, чтобы верить в гребаного Санта-Клауса.
Теперь в дверях появилась Тоня, она стояла рядом с Мелиссой, широко открыв глаза, из ее руки свисала кухонная тряпка.
— Ты уволена, — произнес Ньюсам почти добродушно.
— Разумеется, уволена, — кивнула Кэт. — Но должна сказать, что уже год не чувствовала себя так хорошо.
— Если вы ее уволите, я тоже уйду, — заявил Райдаут.
Ньюсам уставился на священника. Он недоуменно сдвинул брови. Его руки принялись массировать бедра, как и всегда, если он не успевал вовремя принять болеутоляющие таблетки.
— Она нуждается в наглядном уроке, да будет благословенно имя Господне. — Райдаут снова склонился над Ньюсамом, сцепив руки за спиной. Он напомнил Кэт картинку с персонажем Вашингтона Ирвинга, школьного учителя Икабода Крейна, которую она когда-то видела. — Она сказала свое слово. Не пора ли мне сказать мое?
Ньюсам потел все сильнее, но улыбка вернулась на его лицо.
— Нападите на нее. Рычите и рвите в клочья. С удовольствием на это посмотрю.
Кэт перевела взгляд на Райдаута. Глубоко сидевшие глаза преподобного вызывали тревогу, но она не отвернулась.
— Если на то пошло, я тоже, — произнесла она.
Все еще держа руки за спиной, с просвечивавшей сквозь редкую шевелюру розовой кожей, с серьезным выражением на продолговатом лице, Райдаут пристально вгляделся в нее. Потом спросил:
— Вы ведь никогда не страдали сами, верно?
Кэт почувствовала острое желание уклониться от ответа и посмотреть куда-нибудь в сторону, но подавила его.
— В одиннадцать лет я упала с дерева и сломала руку.
Райдаут округлил тонкие губы и присвистнул, издав немелодичный, невыразительный звук.
— Сломали руку в одиннадцать лет. О да, вы, вероятно, пережили невыразимые мучения.
Она покраснела. Почувствовала это и ощутила гнев, но остановить бросившийся в лицо жар не могла.
— Можете принижать меня сколько угодно. Но мое мнение основано на многолетнем опыте работы с пациентами, испытывавшими боли. И это медицинская точка зрения.
Сейчас он заявит, что изгонял демонов или этих своих маленьких зеленых божков с тех пор, когда я пешком под стол ходила.
Но он не заявил.
— Не сомневаюсь, — произнес он мягко. — Уверен, вы прекрасно справляетесь со своими обязанностями. И уверен, что вы действительно сталкивались с известным числом притворщиков и имитаторов. Вам известен такой тип людей. А мне известен ваш, мисс, поскольку я часто встречаю его представителей. Хотя редко таких хорошеньких. — Наконец-то в его голосе прорвался акцент: «ха-а-рошеньких». — Однако их объединяет снисходительное, почти презрительное отношение к боли, которой они никогда не чувствовали сами, к боли, которую они даже вообразить себе не могут. Они работают в больницах, ухаживают за пациентами, чьи страдания варьируют от легких болей до глубочайшей, всепоглощающей агонии. И через какое-то время им все начинает казаться либо слишком преувеличенным, либо попросту надуманным. Не так ли?
— Вовсе нет, — ответила Кэт. Что случилось с ее голосом? Почему он стал таким тихим и неуверенным?
— Нет? Разве когда вы сгибаете им ноги и они начинают кричать при пятнадцати — или даже десяти — градусах, у вас не зарождается подозрение, потом перерастающее в убежденность, что они просто плаксы? Отказываются переносить тяготы лечения? А может, стремятся вызвать у вас сострадание? Они бледнеют, стоит вам войти в их палату, и вы думаете: «Вот ведь! Придется снова иметь дело с этим ленивым размазней». И разве у вас — вас, которая однажды свалилась с дерева и сломала руку, Господи ты Боже — не развивается все более сильное отвращение к тем, кто просит снова уложить их в постель и дать повышенную дозу морфия?
— Это несправедливо, — сказала Кэт… точнее, прошептала.
— А ведь было время, когда вы только начинали работать и узнавали симптомы истинной боли с первого взгляда, — продолжал Райдаут. — Было время, когда вы бы поверили в то, что я вам покажу через несколько минут, поскольку в глубине души понимали: здесь не обошлось без некой злонамеренной чужеродной силы. Вот почему я хочу, чтобы вы остались и мне удалось освежить вашу память… А заодно вернуть утраченное чувство сопереживания.
— Некоторые из моих пациентов — действительно нытики, — заявила Кэт, с вызовом глядя на Ньюсама. — Наверное, это звучит жестоко, но иногда правда бывает жестокой. И мне встречались настоящие симулянты. Если вы этого не понимаете, то вы либо слепы, либо глупы. Хотя я так не думаю.
Преподобный наклонил голову, словно она сделала ему комплимент. Наверное, так оно и было.
— Разумеется, я это понимаю. Но вы в глубине души теперь считаете симулянтами их всех. Как солдат, слишком долго пробывший на поле боя, вы привыкли. Однако уверяю вас, в мистера Ньюсама внедрилось нечто. Он заражен. В нем засел демон, и демон этот настолько силен, что превратился в подобие божества. Мне хочется, чтобы вы увидели его, когда он выйдет наружу. Думаю, это существенно поправит ваше отношение к работе. И, без сомнения, изменит ваш взгляд на боль.
— А если я предпочту удалиться?
Райдаут улыбнулся.
— Никто не станет удерживать вас здесь насильно, мисс Медсестра. Как всем Божьим тварям, вам дана свобода выбора. Я не попрошу никого ограничить вашу свободу и не стану ограничивать ее сам. Однако я не считаю вас трусихой. Вы просто очерствели. Очерствели в боях.
— Вы мошенник, — сказала Кэт, до предела рассерженная, чуть не плача.
— Нет, — очень мягко возразил Райдаут. — Когда мы покинем эту комнату — с вами или без вас, — мистер Ньюсам будет избавлен от агонии, пожирающей его изнутри. Боль останется, но без агонии он сможет с ней справиться. Возможно даже, с вашей помощью, мисс, после того как вы усвоите урок смирения. Вы все еще хотите уйти?
— Я останусь, — ответила она, а потом потребовала: — Дайте мне эту коробку для ланчей.
— Но как же… — начал было Дженсен.
— Передайте коробку, — уступил Райдаут. — Пусть проверит. Но больше ни слова. Я собираюсь это сделать, и самое время приступать.
Дженсен вручил ей длинную черную коробку. Кэт открыла ее. Там, куда жена рабочего упаковала бы для мужа сандвичи и небольшой пластмассовый контейнер с фруктами, лежала пустая стеклянная бутылка с широким горлышком. К выгнутой крышке был пристегнут зажимом для термоса какой-то баллончик с аэрозолем. И все. Кэт обернулась к Райдауту. Тот кивнул. Она вынула баллончик и в замешательстве посмотрела на этикетку.
— Перечный газ?
— Да, обычный перечный газ, — подтвердил Райдаут. — Не знаю, продают ли его в Вермонте — я бы предположил, что нет, — но в моих краях он есть в любом хозяйственном магазине. — Преподобный посмотрел на Тоню. — А вы?..
— Тоня Марсден. Я готовлю еду для мистера Ньюсама.
— Очень приятно с вами познакомиться, мэм. Прежде чем я начну, мне нужно еще одно приспособление. У вас есть какая-нибудь дубинка? Например, бейсбольная бита?
Тоня помотала головой. Порыв ветра снова ударил в стену дома. Свет снова мигнул, и в пристройке на заднем дворе заурчал генератор.
— А как насчет метлы?
— Метла, конечно, найдется, сэр.
— Принесите ее, пожалуйста.
Тоня вышла. Воцарилась тишина, только на улице завывал ветер. Кэт пыталась придумать, что сказать, но ничего не приходило в голову. Крупные прозрачные капли пота ползли по впалым щекам Ньюсама, тоже изрезанным шрамами. Он катился по бетону целую вечность, пока обломки «Гольфстрима» пылали под дождем.
Я никогда не утверждала, что он не испытывает боли. Я лишь говорила, что ему по силам справиться с ней, пожелай он проявить хотя бы половину упорства, с которым годами строил свою империю.
Но вдруг она ошибалась?
Пусть даже ошибалась, только это все равно не значит, что в нем засел какой-то живой теннисный мячик, сосущий его боль, как вампир сосет кровь.
Не существовало ни вампиров, ни божков боли… Но когда ветер с такой силой обрушивался на большой дом, что потрясал его до основания, подобные мысли уже не казались столь глупыми.
Тоня вернулась с метлой, выглядевшей так, словно ею за все время смели в совок лишь крохотную горстку пыли. Синтетическая щетина сверкала синевой. Четырехфутовая ручка была из окрашенного дерева. Женщина в нерешительности протянула метлу.
— Подойдет?
— Думаю, да, — ответил Райдаут, хотя Кэт послышалась неуверенность в его голосе. Быть может, не только у Ньюсама в последнее время помутилось в голове. — Лучше передайте ее нашей медсестре-скептику. Не хочу вас обидеть, миссис Марсден, но у молодежи реакция лучше.
Нисколько не обидевшись — скорее, испытав облегчение, — Тоня рассталась с метлой. Мелисса взяла ее и отдала Кэт.
— И что я должна делать? — поинтересовалась та. — Летать на ней?
Райдаут улыбнулся, вновь продемонстрировав темные пеньки зубов.
— Сами поймете, когда придет время. К вам же в комнату проникала когда-то летучая мышь или енот. Помните только: сначала щетина, потом палка.
— Чтобы прикончить, надо полагать? После чего вы сунете его в бутылку для сбора образцов.
— Как вам будет угодно.
— А потом поставите на полку рядом с остальными мертвыми божками?
Он не ответил.
— Пожалуйста, отдайте баллончик мистеру Дженсену.
Кэт подчинилась, а Мелисса спросила:
— В чем будет состоять моя роль?
— Наблюдайте. И молитесь, если умеете. И за меня, и за мистера Ньюсама. Молитесь, чтобы мое сердце выдержало.
Кэт, повидавшая немало фальшивых сердечных приступов, воздержалась от комментария. Она просто отошла от кровати, держа рукоятку метлы обеими руками. Поморщившись, Райдаут уселся рядом с Ньюсамом. Колени преподобного громко щелкнули, словно пистолетные выстрелы.
— Послушайте меня, мистер Дженсен.
— Да?
— Времени вам хватит — он будет оглушен, — но все равно придется действовать быстро. Как когда-то на футбольном поле. Понятно?
— Вы хотите, чтобы я угостил его «Мейсом»?
Райдаут опять сверкнул улыбкой, но Кэт подумала, что он выглядит по-настоящему больным.
— Это не «Мейс», он запрещен законом даже у меня дома, но идею вы поняли. А теперь мне нужно, чтобы все замолчали.
— Минуточку! — Кэт прислонила метлу к кровати и ощупала сначала левую руку Райдаута, потом правую. Но ощутила только простую хлопчатобумажную ткань и костлявую плоть под ней.
— Я ничего не прячу в рукавах, мисс Кэт. Уж поверьте.
— Поторопитесь, — взмолился Ньюсам. — Мне очень больно. То есть мне всегда больно, но треклятая буря делает еще хуже.
— Тсс, — шикнул на него Райдаут. — Замолчите все.
И они замолчали. Райдаут закрыл глаза. Его губы безмолвно шевелились. Часики Кэт отсчитали двадцать секунд, тридцать. У нее взмокли ладони. Она поочередно вытерла их о свитер и вновь ухватилась за метлу. Мы похожи на группу людей, собравшихся у смертного одра.
За окном ветер завывал в водосточных трубах.
Райдаут открыл глаза и склонился над Ньюсамом.
— Боже, зло извне поселилось в этом человеке, пожирая изнутри плоть и кости. Помоги же мне изгнать его подобно тому, как Сын Твой изгнал духа нечистого из одержимого в стране Гадаринской. Позволь мне говорить с маленьким зеленым божком агонии внутри Эндрю Ньюсама твоим повелевающим гласом.
Он склонился еще ниже. Потом обвил длинными, искривленными артритом пальцами одной руки основание шеи Ньюсама, словно собирался задушить его. И, склонившись еще ближе, запустил два пальца другой руки прямо в рот миллиардера. Согнув их, он оттянул нижнюю челюсть.
— Изыди! — произнес он.
Это была команда, но отданная мягким, шелковым, почти просящим голосом. По спине и рукам Кэт побежали мурашки.
— Изыди во имя Иисуса! Изыди, приказываю во имя памяти всех святых и великомучеников! Изыди по воле Господа, который позволил тебе войти, но ныне повелевает выйти. Явись на свет. Оставь свое ненасытное обжорство и изыди!
Ничего не происходило.
— Именем Иисуса, изыди! Изыди во имя памяти всех святых и великомучеников! — Его пальцы слегка сжались, и дыхание Ньюсама стало прерывистым и хриплым. — Нет, не уходи глубже. Тебе не спрятаться, маленький злодей! Явись на свет! Иисус велит тебе. Святые и великомученики велят тебе! Господь повелевает, чтобы ты перестал пожирать этого человека и покинул его.
Холодная рука ухватила Кэт за предплечье, и она чуть не вскрикнула. Это была Мелисса, с округлившимися глазами. Ее шепот казался скрежетом наждачной бумаги:
— Смотрите.
Выпуклость, напоминавшая зоб, появилась на горле Ньюсама прямо над расслабившимися пальцами Райдаута. Потом начала медленно перемещаться в сторону рта. Никогда в жизни Кэт не видела ничего подобного.
— Вот так, — почти пропел Райдаут. По его лицу струился пот; воротник рубашки намок и потемнел. — Выходи. Явись на свет Божий. Ты уже вдоволь наелся, маленькое порождение тьмы!
Ветер завизжал. Дождь вперемешку с мокрым снегом обстреливал окна. Свет мигал, стены дома стонали.
— Господь, впустивший тебя внутрь, велит тебе уйти. Иисус велит тебе уйти. Все святые и великомученики…
Он освободил рот Ньюсама, отдернув пальцы, словно прикоснулся к чему-то горячему. Но рот Ньюсама остался открытым. Более того, открывался все шире, сначала словно в зевке, потом в беззвучном вопле. Глаза Ньюсама закатились, а ноги задергались. Простыня над промежностью потемнела от мочи, как потемнел от пота воротник рубашки Райдаута.
— Остановитесь! — воскликнула Кэт, рванувшись вперед. — У него судороги. Необходимо это прекра…
Но Дженсен толкнул ее обратно. Она посмотрела на него и увидела, что обычно румяное лицо секретаря стало бледнее полотна.
Челюсть Ньюсама теперь почти касалась грудины. Вся нижняя часть его лица исказилась в неправдоподобно широком зевке. Кэт слышала, как скрипят височно-нижнечелюстные сухожилия, будто подколенные во время напряженной физиотерапии: такой звук издают ржавые дверные петли. Свет в комнате погас, зажегся, погас, снова зажегся.
— Изыди! — кричал Райдаут. — Изыди!
В темной впадине за зубами Ньюсама показалось нечто похожее на пузырь. Оно пульсировало.
Раздался оглушительный удар, и окно на противоположной стороне комнаты разбилось. Кофейные чашки попадали на пол и раскололись. Внезапно в спальне возникла ветка дерева. Свет погас. Включился генератор, не с урчанием, а с размеренным гулом. Когда свет снова зажегся, Райдаут лежал на кровати поверх Ньюсама, раскинув руки, уткнувшись лицом в мокрое пятно на простыне. Что-то сочилось сквозь широко разинутый рот Ньюсама, и его зубы оставляли царапины на этом бесформенном существе, покрытом короткими зелеными шипами.
Вовсе не теннисный мяч, подумала Кэт. Скорее детский резиновый мячик «Куш».
При виде этого существа Тоня бросилась назад в прихожую, нагнув голову и обхватив пальцами затылок, зажимая предплечьями уши.
Зеленая тварь выпрыгнула на грудь Ньюсама.
— Опрыскайте же его! — крикнула Кэт Дженсену. — Опрыскайте, пока он не сбежал!
Да, именно так! А потом они сунут его в бутылку для образцов и закрутят пробку покрепче. Как можно крепче!
Но глаза Дженсена выпучились и остекленели от ужаса. Он был похож на лунатика. Ветер гулял по комнате и трепал его волосы. Со стены сорвало картину. Дженсен выбросил вперед руку с газовым баллончиком и нажал пластмассовую кнопку. Раздалось шипение, и секретарь с воплем вскочил. Повернулся, очевидно, собираясь сбежать вслед за Тоней, но споткнулся и упал на колени. Хотя Кэт была слишком потрясена, чтобы пошевелиться, ее сознание все еще работало. Она поняла, что произошло. Дженсен повернул баллончик не той стороной, и вместо того чтобы опрыснуть перечным газом тварь, которая медленно ползла по волосам лишившегося сознания Райдаута, прыснул на самого себя.
— Не позволяйте ему добраться до меня! — визжал Дженсен, вслепую отползая от кровати. — Я ничего не вижу! Не позволяйте ему добраться до меня!
Новый порыв ветра ворвался в спальню. Мертвые листья слетели с протянувшейся через окно ветки и закружились по комнате. Зеленая тварь спрыгнула на пол с морщинистой загорелой шеи Райдаута. Ощущая себя словно под водой, Кэт попыталась ударить по монстру щетиной метлы. Промахнулась. Существо исчезло под кроватью — не закатилось, а проскользнуло туда.
Дженсен полз, пока не уперся головой в стену рядом с дверью.
— Где я? Ничего не вижу!
Между тем Ньюсам сел в постели, озадаченно оглядываясь.
— Что происходит? Что здесь случилось?
Он сбросил с себя голову Райдаута. Священник безвольно повалился на пол.
Мелисса склонилась над ним.
— Не делай этого! — заорала Кэт, но слишком поздно.
Кэт не знала, в самом ли деле тварь представляла собой мелкого божка или же была странной разновидностью пиявки, но двигалась она очень быстро. Метнулась из-под кровати, прокатилась через плечо Райдаута, вскочила на ладонь Мелиссы и полезла выше. Мелисса пыталась стряхнуть монстра, но ничего не получалось. У него какое-то клейкое вещество на этих мелких отростках, сообщила работающая часть мозга Кэт гораздо большей его части, находившейся в отключке. Как на лапках мухи.
Мелисса видела, откуда вылезла тварь, а потому даже в панике сообразила зажать рот обеими ладонями. Тварь поднялась по ее шее, по щеке и пристроилась в левой глазнице. Ветер истерично визжал, и вместе с ним визжала Мелисса. Это был истошный крик женщины, охваченной болью, силу которой не смогли бы передать больничные графики с их шкалой от одного до десяти. Агония Мелиссы явно зашкаливала за сотню — нечто похожее мог испытывать человек, которого варили заживо. Мелисса отшатнулась, сделала шаг назад, вцепившись в то, что уселось на глазу. Тварь пульсировала чаще, и Кэт отчетливо слышала негромкий сосущий звук: мерзость снова принялась за еду. Прихлебывая.
Ей все равно, кого жрать, подумала Кэт, внезапно осознав, что направляется к визжащей, дергающейся Мелиссе.
— Не шевелись, Мелисса! НЕ ШЕВЕЛИСЬ!
Но Мелисса не обращала на нее никакого внимания. Она продолжала пятиться, натолкнулась на проникшую в комнату ветку и грохнулась на пол. Кэт опустилась рядом с ней на колено и ударила Мелиссу в лицо ручкой метлы. В то место, где пристроилась на ужин тварь.
Что-то хлюпнуло, и неожиданно существо заскользило по щеке экономки, оставляя за собой влажный, слизистый след. Оно заторопилось по усыпанному жухлыми листьями полу, явно намереваясь укрыться под веткой, как прежде пряталось под кроватью. Кэт вскочила на ноги и наступила на него. Под подошвой крепкого рабочего башмака что-то чавкнуло, и зеленые клочья разлетелись в стороны, словно она раздавила воздушный шарик, наполненный соплями.
Потом Кэт снова опустилась на колени и обняла Мелиссу. Поначалу та сопротивлялась и задела кулаком ухо Кэт, но скоро обмякла, хрипло дыша.
— Оно ушло? Оно пропало, Кэт?
— Я чувствую себя намного лучше, — с удивлением произнес позади них Ньюсам, находившийся в каком-то совершенно ином мире.
— Да, его больше нет, — ответила Кэт.
Она всмотрелась в лицо Мелиссы. Глаз, на котором побывала тварь, налился кровью, но в остальном выглядел вполне нормально.
— Ты можешь видеть?
— Могу. Еще не четко, но постепенно проясняется. Кэт! Какая боль… Словно наступил конец света.
— Кто-нибудь, промойте мне глаза! — с негодованием завопил Дженсен.
— Сам промой, — весело посоветовал ему Ньюсам. — У тебя же остались две здоровые ноги, или я ошибаюсь? Я тоже с охотой начну умываться, как только Кэт научит меня ходить. И пусть кто-нибудь осмотрит Райдаута. Кажется, несчастный сукин сын мертв.
Мелисса продолжала пристально смотреть на Кэт. Один ее глаз был голубым, второй покраснел и слезился.
— Боль… Кэт, ты даже не представляешь себе, что такое настоящая боль.
— Вообще-то представляю. Теперь, — ответила Кэт.
Она оставила Мелиссу сидеть у ветки и подошла к Райдауту. Проверила пульс, но ничего не почувствовала, даже отрывистых ударов сердца, упорно цепляющегося за жизнь. Судя по всему, боль Райдаута закончилась.
В этот момент отключился генератор.
— Дьявол! — воскликнул Ньюсам, по-прежнему радостно. — Я заплатил семьдесят тысяч долларов за этот кусок японского дерьма.
— Кто-нибудь, промойте мне глаза! — завывал Дженсен. — Кэт!
Кэт уже открыла рот, чтобы ответить, но осеклась. В наступившей кромешной тьме что-то заползло ей на руку.
Публичные выступления не относятся к числу моих любимых занятий. Стоя перед аудиторией, я неизменно ощущаю себя самозванцем. Причина не в том, что я по натуре отшельник и одиночка, хотя отчасти так и есть; например, я могу совершенно один прокатиться от Мэна до Флориды, при этом вполне комфортно себя чувствуя. И это не боязнь сцены, пусть я порой немного робею, когда появляюсь перед двумя-тремя тысячами зрителей. Ведь для большинства писателей подобная ситуация необычна. Мы гораздо больше привыкли к встречам в библиотеках с группами, насчитывающими десятка три почитателей. Ощущение, что ты не тот человек, попавший не в то место, возникает главным образом от понимания: на кого бы — или на что бы — ни пришла посмотреть вся эта публика, ожидаемого они не увидят. Я как писатель существую исключительно в одиночестве. А тип, появляющийся на людях и принимающийся рассказывать анекдоты и отвечать на вопросы, — лишь слабая замена истинному сочинителю.
Помню, в ноябре 2011 года меня везли на заключительное выступление в Париже в зале «Гран-Рекс», рассчитанном на 2800 мест. Я нервничал и чувствовал себя не в своей тарелке. Я сидел на заднем сиденье большого черного внедорожника. Улицы были узкими, а транспортный поток — слишком плотным. Я вез с собой обычную пачку листков — в папке у меня на коленях лежали несколько набросков к выступлению и текст для чтения вслух. На светофоре мы встали рядом с рейсовым автобусом. Два автомобиля оказались прижаты друг к другу настолько тесно, что почти касались бортами. Я бросил взгляд в одно из окон автобуса и увидел женщину в деловом костюме, вероятно, ехавшую с работы домой. И на мгновение мне отчаянно захотелось сидеть с ней рядом и тоже возвращаться домой, чтобы легко поужинать, а затем провести пару часов в мягком удобном кресле, читая книгу при ярком свете, и не тащиться в битком набитый зал на встречу с поклонниками, чьим языком я не владел.
Должно быть, la femme почувствовала мой взгляд. Хотя, скорее, ей просто надоела газета, которую она читала. Как бы то ни было, она подняла голову и тоже посмотрела на меня, находившегося в считаных футах от нее. Наши взгляды встретились. И, как мне показалось, я прочитал в ее глазах томительное желание оказаться на моем месте в дорогом внедорожнике. Горячее стремление отправиться туда, где жизнь полна ярких огней, смеха и развлечений, а не в свою квартиру, где не ждет ничего, кроме тоскливого ужина из наспех разогретых замороженных продуктов, выпуска вечерних новостей и старого комедийного телесериала. Если бы нам удалось поменяться местами, каждый мог бы стать немного счастливее.
Потом она вновь уткнулась в газету, а я вернулся к листам из папки. Автобус поехал одним путем, а джип — другим. Однако на краткий миг мы оказались достаточно близки, чтобы заглянуть в жизни друг друга. Мне пришла в голову идея этого рассказа, и, вернувшись домой из продолжительного зарубежного турне, я написал его на одном дыхании.
Матушка Уилсона, никогда не входившая в круг богатых и счастливых людей, любила говаривать: «Если уж на тебя посыпались беды, то будут сыпаться до горючих слез».
Памятуя об этой, как и о других народных мудростях, усвоенных им на материнских коленях («Утром апельсин — золото, к ночи — свинец» — еще один ее перл), Уилсон всегда подстраховывался, считая необходимой предосторожностью иметь несколько часов в запасе перед особенно важными событиями. А в его взрослой жизни еще не выдавалось события более важного, чем путешествие в Нью-Йорк, где ему предстояло продемонстрировать портфолио и презентацию высшему руководству «Маркет форвард».
«МФ» считалась одной из крупнейших рекламных корпораций эпохи Интернета. А крошечная фирма Уилсона «Саутлэнд консептс», базировавшаяся в Бирмингеме, состояла из одного человека. Такие возможности, как эта, не подворачиваются дважды, что придавало особую важность подстраховке. Вот почему он прибыл в бирмингемский аэропорт Шаттлсуорт в четыре часа утра, чтобы попасть на прямой шестичасовой рейс. Самолет должен был приземлиться в Ла-Гуардиа в двадцать минут десятого. Его встречу — точнее говоря, собеседование — назначили на половину третьего. Пять часов казались вполне достаточной подстраховкой от любых дорожных превратностей.
Поначалу все шло гладко. Сотрудник аэропорта при выходе на посадку проверил билет и разрешил Уилсону поместить объемистую папку с графическими материалами в отсек для ручной клади пассажиров первого класса, хотя Уилсон летел в экономическом. В подобных ситуациях хитрость состояла в том, чтобы попросить об одолжении как можно раньше, до того, как начнется спешка и сумятица. Нервные, взвинченные бортпроводники и слышать не хотят о том, насколько эта папка — быть может, твой билет в светлое будущее — важна для тебя.
Но ему все же пришлось сдать в багаж чемодан, потому что если он станет победителем в конкурсе за рекламный бюджет «Грин сенчури» (вероятность была высока — он обладал для этого всем необходимым), то придется провести в Нью-Йорке дней десять. Он не знал, как долго продлится процесс отсеивания конкурентов, но не желал отправлять одежду в прачечную при отеле, как и не собирался заказывать дорогостоящую еду в номер из гостиничного ресторана. Плата за такие дополнительные услуги высока во всех больших городах, тем более в Большом Яблоке.
Все продолжало идти как по маслу, пока лайнер, взлетевший точно по расписанию, не достиг воздушного пространства Нью-Йорка. Там он занял место в привычной воздушной пробке, наматывая круги в сером небе над местом посадки, которое пилоты столь метко окрестили Ла-Гадючником. В салоне звучали не слишком смешные шутки и откровенные жалобы, но Уилсон сохранял спокойствие. Его подстраховка полностью себя оправдывала; времени оставалось более чем достаточно.
Самолет приземлился в половине одиннадцатого, с опозданием, превысившим час. Уилсон направился к конвейерной ленте выдачи багажа, на которой его чемодан все не появлялся. И не появлялся. И не появлялся. Через некоторое время рядом с конвейером остались только он и бородатый старик в черном берете. А последними из вещей, еще никем не полученных и кружившихся на ленте, были пара лыж и крупное растение с поникшими листьями в глиняном горшке, плохо перенесшее транспортировку.
— Это невозможно, — обратился Уилсон к старику. — Мы же летели прямым рейсом.
Пожилой мужчина пожал плечами:
— Должно быть, ошиблись еще в Бирмингеме. Наши с вами пожитки вполне могут сейчас со свистом мчаться куда-нибудь в Гонолулу. Я собираюсь обратиться в отдел розыска багажа. Не хотите пойти со мной?
И Уилсон пошел, в очередной раз вспоминая матушкины поговорки и вознося хвалу Господу, что хотя бы папка с материалами для презентации находилась при нем.
Он уже наполовину заполнил бланк, врученный ему клерком, когда откуда-то из-за спины раздался голос грузчика:
— Это, случайно, не принадлежит одному из вас, джентльмены?
Уилсон обернулся и увидел свой матерчатый клетчатый чемодан, выглядевший промокшим.
— Свалился с багажной тележки, — объяснил грузчик, сверив номера на квитанции Уилсона и на бирке, прикрепленной к чемодану. — Такое порой случается. Можете подать жалобу, если что-то сломалось.
— А где же мой? — спросил старик в берете.
— Пока ничем не могу помочь, — отозвался грузчик. — Но мы почти всегда рано или поздно находим потерявшиеся вещи.
— Ага, — хмыкнул старик, — вот только скорее поздно, чем рано.
Уилсон покинул здание аэропорта с мокрым чемоданом, папкой и небольшой дорожной сумкой в половине двенадцатого. За это время успели прибыть еще несколько самолетов, и на стоянке такси образовалась длинная очередь.
У меня все еще есть запас времени, утешал он себя. Трех часов хватит с лихвой. И я стою под навесом, не под дождем. Ищи во всем положительную сторону и расслабься.
Медленно продвигаясь в очереди, он снова отрепетировал свое выступление, вызывая в памяти каждый из крупных плакатов, лежавших в папке, и не уставая мысленно повторять: надо выглядеть абсолютно спокойным, надо выкинуть из головы мысли о том, как круто может измениться к лучшему вся его жизнь, в ту же минуту, как он шагнет на порог дома 245 по Парк-авеню.
«Грин сенчури» была многонациональной нефтяной компанией, чье экологически безупречное название сослужило плохую службу, когда перевернулась одна из принадлежавших ей морских буровых установок в Мексиканском заливе, неподалеку от побережья штата Алабама. Разлив нефти был не столь катастрофическим, как в случае с платформой «Дипуотер хорайзон», но оказался достаточно обширным. И конечно, бог ты мой, злополучное название! Комики из вечерних телешоу не упустили случая вволю поиздеваться над ним. (Леттерман: «Отгадайте загадку: зеленое и черное, а воняет чем-то коричневым?») Первый отклик со стороны генерального директора, рассчитанный на жалость, — «Мы вынуждены добывать нефть там, где она залегает; кажется, люди должны бы это понимать» — нисколько не помог. Появившаяся в Интернете карикатура, на которой нефтяная вышка торчала из задницы директора, а ниже было приведено его высказывание, расползлась по Сети, словно вирус.
И тогда группа по связям с общественностью из «Грин сенчури» обратилась к «Маркет форвард» (их давнему партнеру в рекламном бизнесе) с тем, что они считали блестящей идеей. Они хотели поручить кампанию по ликвидации последствий аварии небольшому агентству с юга, чтобы потом иметь возможность особо подчеркнуть: видите, мы не воспользовались услугами острозубых акул из Нью-Йорка, чтобы успокоить американский народ. Нас особо интересует мнение американцев, обитающих ниже той линии, которую острозубые акулы из Нью-Йорка во время своих корпоративных вечеринок именуют не иначе как «линией Мэйсона-Идиота».[166]
Очередь на такси продвинулась еще немного. Уилсон посмотрел на часы. Без пяти двенадцать.
Не повод для беспокойства, сказал он себе, начиная беспокоиться.
Ему удалось забраться в кабину такси фирмы «Джолли дингл» только в двадцать минут первого. Перспектива тащить с собой промокший тряпичный чемодан в один из чрезвычайно дорого обставленных кабинетов делового небоскреба на Манхэттене вызывала отвращение — до чего провинциально это будет выглядеть, — но он уже понимал, что от предварительной остановки в отеле, вероятно, придется отказаться.
Такси представляло собой ярко-желтый микроавтобус. За рулем сидел меланхолически настроенный сикх в огромном оранжевом тюрбане. Закатанные в пластик фотографии его жены и детей болтались под зеркалом заднего вида. Радио было настроено на 1010 Дабл-ю-ай-эн-эс, чьи ксилофонные позывные, от которых сводило челюсти, звучали в эфире каждые четыре минуты.
— Жуткий пробки сегодня, — сказал сикх, выруливая к выезду с территории аэропорта. Похоже, других английских слов он не знал. — Жуткий, жуткий пробки.
Пока они ползли в направлении Манхэттена, дождь усилился. Уилсон чувствовал, как его запас времени тает с каждой остановкой, за которой следовало мучительно короткое продвижение. Уилсону выделили на презентацию полчаса, всего лишь полчаса. Но предоставят ли ему эти полчаса, если он опоздает? Скажет ли кто-то: «Друзья! Из четырнадцати мелких рекламных агентств с юга, с которыми мы знакомимся сегодня — чтобы зажечь новую звезду на небосклоне нашего бизнеса и все такое, — лишь одно имеет реальный опыт работы с компаниями, сталкивавшимися с серьезными экологическими проблемами, и это «Саутлэнд консептс». А потому не станем исключать мистера Джеймса Уилсона из числа претендентов только потому, что он немного задерживается».
Конечно, кто-то может сказать нечто подобное, подумал Уилсон, но… вряд ли. Их первоочередная задача — как можно скорее пресечь поток шуток вечерних острословов. Вот почему столь важно умение подать себя. Но в наши дни подать себя умеет последний засранец (это уже было из сокровищницы мудростей отца Уилсона). А потому он должен прибыть вовремя.
Четверть второго. Если уж на тебя посыпались беды, то будут сыпаться, вспомнилось ему снова. Он гнал от себя эти мысли, но они невольно лезли в голову. До горючих слез.
Когда они подъезжали к туннелю Мидтаун, он наклонился вперед и попросил сикха назвать примерное время прибытия к пункту назначения.
Оранжевый тюрбан уныло качнулся из стороны в сторону.
— Никак не знать, сэр. Жуткий, жуткий пробка сегодня.
— Через полчаса доберемся?
После долгой паузы сикх ответил:
— Возможно.
Это тщательно подобранное успокоительное слово подсказало Уилсону, что дела его плохи.
Я могу оставить треклятый чемодан на приемной стойке «Маркет форвард», подумал он. Тогда мне хотя бы не придется тащить его в комнату для заседаний.
Он еще раз наклонился вперед.
— Забудьте об отеле. Отвезите меня по адресу двести сорок пять, Парк-авеню.
Туннель стал бы истинным кошмаром для человека, страдающего клаустрофобией. Чуть вперед — остановка, чуть вперед — остановка. Но и транспортный поток по ту сторону, двигавшийся по Тридцать четвертой улице в направлении центра, оказался ничуть не лучше. Крыша микроавтобуса была достаточно высокой, чтобы Уилсон, приподнявшись, мог с тоской видеть все новые и новые препятствия у них на пути. И все же, когда они доплелись до Мэдисон, он позволил себе немного расслабиться. Он успеет в последний момент, появится гораздо позже, чем ему хотелось бы, но все же не будет вынужден звонить и униженно просить подождать, поскольку он застрял в пробке. Правильно он решил не ехать в гостиницу.
Но стоило ему похвалить себя, как впереди обнаружился прорыв магистрали водоснабжения, замаячили заградительные барьеры, и сикху пришлось искать объезд.
— Хуже, чем когда Обама прилетать, — сказал он, а радио пообещало, что если Уилсон подарит им двадцать две минуты, они подарят Уилсону весь мир. Ксилофон заклацал, словно расшатанные зубы.
Мне не нужен весь мир, подумал Уилсон. Мне всего лишь нужно оказаться на Парк-авеню, двести сорок пять, в четверть третьего. Самое позднее — в двадцать минут третьего.
Такси «Джолли дингл» снова выехало на Мэдисон. Промчалось почти без задержек до Тридцать шестой улицы, а потом опять встало. Уилсон представил футбольного комментатора, объясняющего болельщикам, что эта эффектная пробежка только выглядела впечатляюще, но никак не повлияет на результат матча. Скрипели щетки стеклоочистителя. По радио корреспондент рассказывал об электронных сигаретах. Следом пошла реклама снотворного.
Самое время принять успокоительное, подумал Уилсон. Если понадобится, отсюда я смогу дойти пешком. Всего-то одиннадцать кварталов. Вот только лил дождь, а ему придется тащить проклятый чемодан.
Автобус компании «Питер Пэн» поравнялся с такси и остановился, шумно зашипев пневматическими тормозами. Уилсон сидел достаточно высоко, чтобы иметь возможность заглянуть внутрь автобуса. В каких-нибудь пяти или шести футах от него расположилась миловидная женщина, читавшая журнал. Рядом с ней, у прохода, мужчина в черном плаще рылся в содержимом дипломата, балансировавшего у него на коленях.
Сикх посигналил, затем потряс руками, словно хотел сказать: Вы только посмотрите, с чем мне приходится бороться в этом мире!
Уилсон заметил, как симпатичная женщина коснулась кончиками пальцев уголков рта, видимо, проверяя на стойкость помаду. Ее сосед теперь копался в кармане крышки своего дипломата. Достал из него черный шарф, приложил к носу и понюхал.
Зачем ему это понадобилось? — удивился Уилсон. Может, шарф пахнет духами или пудрой его жены?
И впервые после посадки в самолет в аэропорту Бирмингема он напрочь забыл о «Грин сенчури», «Маркет форвард» и о возможном радикальном улучшении своего положения, если встреча, до которой оставалось менее получаса, пройдет успешно. На мгновение он оказался совершенно увлечен — даже зачарован — осторожными, деликатными движениями пальчиков женщины и прижатым к носу шарфом мужчины. Его осенило, что он заглянул в какой-то другой мир. Да. Автобус представлял собой часть другого мира. Этот мужчина и эта женщина тоже спешили на какие-то встречи, тоже возлагали на них надежды. Им тоже нужно было платить по счетам. У них были братья и сестры, и они помнили свои детские игрушки, которые никогда не забываются. Возможно, еще студенткой колледжа эта женщина сделала аборт. А мужчина вставил себе в пенис кольцо. У обоих могли жить домашние животные, и у этих животных были имена.
Перед мысленным взором Уилсона на мгновение возник образ — смутный, не до конца оформившийся, но невероятный в своей огромности, — вид на заводную вселенную, где каждое колесико, каждая шестеренка совершали свое таинственное вращение, имевшее кармический смысл или не имевшее смысла вообще. Здесь находился мир такси «Джолли дингл», а всего в пяти футах существовал мир автобуса «Питер Пэн». И разделяли их только пять футов пространства и два слоя стекла. Уилсона несказанно поразил этот совершенно очевидный факт.
— Жуткий пробка, — повторил сикх. — Хуже, чем Обама, слово даю.
Мужчина отнял от носа черный шарф. Он держал его в одной руке, а другой полез в карман плаща. Женщина у окна продолжала листать журнал. Мужчина повернулся к ней. Уилсон видел, как начали шевелиться его губы. Женщина подняла голову, и ее глаза широко раскрылись в явном изумлении. Мужчина склонился ближе, словно собирался поделиться с ней секретом. Уилсон не понимал, что вещь, которую мужчина достал из кармана плаща, была ножом, пока он не перерезал им горло женщины.
Ее глаза округлились еще больше. Рот приоткрылся. Она потянулась к горлу. Той же рукой, в которой был нож, мужчина в плаще нежно, но решительно опустил ее руку. В тот же момент он прижал черный шарф к горлу женщины. А затем поцеловал ее в висок, глядя поверх ее волос. Он увидел Уилсона, и его губы разошлись в улыбке, достаточно широкой, чтобы продемонстрировать два ряда мелких, ровных зубов. Мужчина кивнул Уилсону, то ли желая тому приятного дня, то ли говоря: теперь у нас есть общий секрет. На окне рядом с головой женщины появилась капля крови. Набухла, потом соскользнула вниз по стеклу. Все еще прижимая шарф к горлу жертвы, Мужчина-в-Плаще засунул палец в безвольно приоткрывшийся рот женщины. Он продолжал улыбаться Уилсону.
— Наконец-то! — воскликнул сикх, и такси «Джолли дингл» тронулось.
— Вы видели? — спросил Уилсон. Голос его звучал совершенно невыразительно, даже не удивленно. — Того мужчину. Мужчину в автобусе. Что сидел рядом с женщиной.
— Что я видеть? — в свою очередь, спросил сикх. Светофор на углу переключился на желтый, но водитель такси проскочил перекресток, перестроившись в другой ряд, игнорируя громкие сигналы. Автобус «Питер Пэн» остался далеко позади. А впереди сквозь пелену дождя замаячило здание Центрального вокзала Нью-Йорка, мрачное и похожее на тюрьму.
Только теперь, когда такси снова ехало без помех, Уилсон вспомнил о своем мобильном телефоне. Он достал его из кармана и принялся разглядывать. Отличайся он сообразительностью (это качество, по мнению матушки, целиком досталось его брату), мог бы успеть сделать фото Мужчины-в-Плаще. Теперь слишком поздно заниматься фотографией, но не поздно позвонить 911. Само собой, анонимности не получится: его имя и номер телефона высветятся на экране компьютера в диспетчерской, как только установится соединение. И ему перезвонят, поскольку захотят убедиться, что он не шутник, пожелавший скрасить скуку серого, дождливого дня в промозглом Нью-Йорке. Они потребуют информации, и ему придется ее дать. С него снимут показания в ближайшем полицейском участке. Причем заставят повторить свой рассказ несколько раз. И его презентация не вызовет у них никакого интереса.
А у презентации имелся звучный заголовок: «Дайте нам три года, и мы докажем свою правоту!». Уилсон подумал о том, как предполагал все преподнести. Он бы начал с того, что посоветовал бы собравшимся мастерам и труженикам пиара не избегать прямого упоминания о последствиях разлива нефти. От этого никуда не деться. Добровольцы все еще отмывали стиральным порошком перепачканных нефтью птиц вдоль побережья. Такой мусор под ковер не заметешь. Однако, продолжил бы он, в признании и искуплении вины нет ничего зазорного, а правда порой может выглядеть красиво. Люди сами захотят поверить вам, коллеги. В конце концов, они же понимают, что нуждаются в вас. Им не обойтись без топлива, чтобы попасть из пункта А в пункт Б, и они не хотят чувствовать себя соучастниками в насилии над окружающей средой. Дойдя до этого места, он открыл бы папку и выставил бы на всеобщее обозрение свой первый плакат: фотографию мальчика и девочки, стоящих на безупречно чистом пляже спинами к камере и смотрящих на воду ярко-синего цвета. «ЭНЕРГИЯ И КРАСОТА МОГУТ СОСУЩЕСТВОВАТЬ, — гласил плакат. — ДАЙТЕ НАМ ТРИ ГОДА, И МЫ ДОКАЖЕМ СВОЮ ПРАВОТУ!»
А позвонить по 911 так просто, что с этим справится и ребенок. И справляется. Если кто-то чужой ломится в дом. Если младшая сестричка падает с лестницы. Если папа обижает маму.
Следом шла иллюстрация к телевизионному рекламному ролику, который следовало крутить во всех штатах, прилегавших к Мексиканскому заливу, с особым упором на выпуски местных новостей и круглосуточные кабельные каналы вроде «ФОКС» и Эм-эс-эн-би-си. Цейтраферная съемка демонстрирует, как черный, изгаженный нефтью берег моря снова становится чистым. «Мы отвечаем за свои ошибки, — говорит диктор (с легким южным акцентом). — Именно так мы ведем свой бизнес, именно так относимся к своим соседям. Дайте нам три года, и мы докажем свою правоту!»
Затем образцы рекламы в печатных изданиях. Рекламы по радио. И переход к фазе номер два…
— Сэр? Вы что-то сказать?
Я бы мог позвонить, думал Уилсон. Но этот тип, вероятно, соскочит с автобуса задолго до прибытия полиции. Вероятно? Наверняка! Без сомнения!
Он обернулся. Автобус значительно отстал от такси. Быть может, женщина успела поднять крик. Быть может, другие пассажиры уже навалились на убийцу и скрутили его, как пассажиры подземки набросились на того террориста с бомбой в обувной коробке, когда поняли, что у него на уме.
А потом ему вспомнилось, как улыбался мужчина в плаще. И как он сунул палец в безвольно открывшийся рот женщины.
Кстати, пришла вдруг в голову Уилсона неожиданная мысль. Если уж говорить о шутниках. Вполне могло оказаться, что ему все это просто померещилось. Что это был розыгрыш. Который те двое постоянно устраивали. Что-то в духе флешмоба.
И чем дольше он размышлял, тем правдоподобнее казалась эта мысль. Мужчины перерезали женщинам глотки в темных закоулках и в детективных телесериалах, но не в переполненных автобусах «Питер Пэн» средь бела дня. А что до самого Уилсона, то он выступал с планом превосходной кампании. Он был нужным человеком в нужном месте и в нужное время. И подобный шанс выпадал только раз в жизни. Такой поговорки у матушки не было, но факт оставался фактом.
— Сэр?
— Высадите меня у следующего светофора, — распорядился Уилсон. — Оттуда я дойду.
Ребенком я пересмотрел множество фильмов ужасов (вы, вероятно, догадывались об этом). Взять меня за живое не составляло труда, так что обычно я пугался до смерти. В зале темно, изображение гораздо больше тебя, звуки такие громкие, что страшно, даже когда зажмуришься. Телевидение, разумеется, уступало кино по степени воздействия. Ритм фильма рвали рекламные ролики, да и самые жуткие эпизоды вырезали, чтобы не создавать новые комплексы у юнцов, которые могли эти фильмы смотреть (со мной, увы, цензоры опоздали: я уже видел мертвую женщину, встающую из ванны в фильме «Дьяволицы»). Опять же, ты всегда мог укрыться на кухне, достать из холодильника банку шипучки «Хайрес» и возиться с ней до тех пор, пока страшная музыка не сменится криком какого-нибудь местного торгаша: «Автомобили! Автомобили! Автомобили! Никакой кредитной истории! Мы продаем ВСЕМ!»
Однако один фильм, который я видел по телевизору, сделал свое дело. По крайней мере, первый его час (из семидесяти семи минут). Финал загубил фильм, и я до сих пор мечтаю, чтобы кто-нибудь снял ремейк и довел замысел до логического конца. Название у этого фильма было лучше не придумаешь: «Я хороню живого».
Я думал о нем, когда писал этот рассказ.
Выражайся ясно, излагай все четко и последовательно.
Так звучало евангелие от Верна Хиггинса, возглавлявшего факультет журналистики в Университете Род-Айленда, который я окончил. Многое услышанное за годы учебы влетало в одно ухо и вылетало из другого, но только не этот постулат: профессор Хиггинс снова и снова вколачивал его в нас. Людям, говорил он, нужны ясность и выразительность слога, чтобы запустить процесс осознания.
Настоящая работа журналиста, учил он студентов, состоит в том, чтобы представлять людям факты, которые позволят им принимать решения и двигаться дальше. Поэтому никакой фантазии. Никакой слащавости или напыщенности. Начинайте с начала, аккуратно излагайте середину, чтобы одно событие логично вело к следующему, и заканчивайте концовкой. Которая в журналистике — это он особо подчеркивал — является концовкой лишь на текущий момент. И никогда не скатывайтесь к бессмысленному трепу на манер как полагают некоторые… и по общему мнению… Каждому факту — свой источник; это правило. И записывайте все простым английским языком, без прикрас и витиеватости. Место риторических пассажей — на странице мнений и комментариев.
Я сомневаюсь, что кто-нибудь поверит написанному ниже, и моя карьера в «Неоновом круге» имела мало общего с хорошей журналистикой, но здесь я постараюсь: каждый подкрепленный фактами эпизод будет подводить к следующему. От начала через середину к концовке.
Во всяком случае, к концовке на текущий момент.
Хорошая журналистика всегда начинается с пяти слов, и в английском языке все они на букву W: кто, что, когда, где и — если удастся выяснить — почему. В моем случае «почему» — крепкий орешек.
А вот с «кто» проблем не возникает: ваш не слишком бесстрашный рассказчик Майкл Андерсон. Мне было двадцать семь, когда это случилось. Я окончил УРА с дипломом бакалавра гуманитарных наук в области журналистики. Два года после окончания учебы я жил с родителями в Бруклине и работал в одной из бесплатных газетенок, какие раздают в супермаркетах: переписывал новостные статьи, которыми разбавляли бескрайнее море рекламных объявлений и купонов. Разумеется, я рассылал резюме (одно название, а не резюме), но ни одна газета Нью-Йорка, Коннектикута или Нью-Джерси не проявила ко мне интереса. Ни родителей, ни меня это особо не удивляло, и не потому, что я плохо учился (на самом деле очень даже ничего) или качество моего портфолио оставляло желать лучшего (в основном статьи из студенческой газеты УРА «Хорошая пятицентовая сигара»[167]; некоторые даже были отмечены премиями). Просто газеты никого не нанимали. Совсем наоборот.
(Если бы профессор Хиггинс увидел все эти скобки, он бы меня убил.)
Родители убеждали меня — мягко, ненавязчиво — начать поиски работы в другой сфере. «Смежной, — дипломатично предлагал отец. — Скажем, в рекламе».
«Реклама — не новости, — отвечал я. — Реклама — антипод новостей». Но мысль его я понял: он представлял себе сорокалетнего меня, открывающего глубокой ночью родительский холодильник, чтобы чем-нибудь перекусить. Супероболтус.
С неохотой я принялся за составление списка рекламных агентств, которые могли бы взять молодого копирайтера, владеющего словом, но без опыта работы. А потом одним вечером — наутро я намеревался разослать резюме агентствам по списку — мне в голову пришла эта дурацкая идея. Иногда — часто — я лежу ночами без сна, гадая, как бы сложилась моя жизнь, если бы меня не осенило.
В те дни «Неоновый круг» входил в число моих любимых сайтов. Если вы — ценитель сарказма и злорадства, то наверняка его знаете: та же «Зона»[168], только авторы на порядок лучше. Пишет по большей части про местных знаменитостей, с редкими вылазками в зловонные глубины политики Нью-Йорка и Нью-Джерси. Если бы мне пришлось охарактеризовать их взгляд на мир, я бы показал фотоснимок, который появился на сайте примерно через шесть месяцев после того, как меня взяли на работу. На снимке был Род Питерсон (в «Круге» его именовали не иначе как «Барри Манилоу своего поколения») у ночного клуба «Паша». Подруга Питерсона, согнувшись пополам, блевала в ливневую канаву. Сам же Питерсон с глуповатой ухмылкой шарил под юбкой девушки. Надпись под фотографией гласила: «РОД ПИТЕРСОН, БАРРИ МАНИЛОУ СВОЕГО ПОКОЛЕНИЯ, ИССЛЕДУЕТ НЬЮ-ЙОРКСКИЙ НИЖНИЙ ИСТ-САЙД».
«Круг» — в первую очередь интернет-журнал, и одного клика достаточно, чтобы попасть в любой из множества его разделов: «ЗВЕЗДНАЯ АЛЛЕЯ СТЫДА», «ГРЕХОВНЫЕ УТЕХИ», «ЛУЧШЕ БЫ Я ЭТОГО НЕ ВИДЕЛ», «ХУДШАЯ ТЕЛЕПЕРЕДАЧА НЕДЕЛИ», «КТО ПИШЕТ ЭТО ДЕРЬМО». И так далее, но смысл вы уловили. В тот вечер — на столе лежала стопка резюме, которые я собирался разослать по агентствам, где мне совершенно не хотелось работать — я открыл главную страницу «Неонового круга», чтобы немного развеяться, и обнаружил, что популярный молодой актер Джек Бриггс покинул нас. На фотоснимке недельной давности, полностью соответствующем дурному вкусу «Круга», Бриггс, покачиваясь, выходил из модного кабака в центре города, а вот сама новостная заметка была непривычно четкой и резко контрастировала со стилистикой «Круга». Вот тут меня и озарило. Я быстро порылся в Сети и тут же написал тошнотворный некролог.
Джека Бриггса, прославившегося отвратительной игрой в прошлогодних «Святых роллерах», где он изображал говорящий книжный шкаф, влюбленный в Дженнифер Лоренс, нашли мертвым в номере отеля в окружении некоторых из его любимых порошковых лакомств. Он присоединяется к «Клубу 27», чтобы составить компанию таким известным любителям запрещенных субстанций, как Роберт Джонсон, Джими Хендрикс, Дженис Джоплин, Курт Кобейн и Эми Уайнхаус. Бриггс притащился на актерскую сцену в 2005-м, когда…
Короче, вы поняли. Инфантильно, пренебрежительно, непристойно до безобразия. Возможно, мне следовало сбросить законченный некролог в корзину, потому что жестокостью он даже превосходил привычный сарказм «Неонового круга». Но я просто развлекался (с тех пор у меня не раз возникал вопрос, у скольких людей карьера началась с развлечений), а потому отослал некролог.
Два дня спустя — Сеть ускоряет решительно все — я получил электронное письмо от некой Джеромы Уайтфилд. Они не только собирались опубликовать некролог, но и хотели обсудить дальнейшее сотрудничество по части таких вот мерзопакостей. Дама интересовалась, есть ли у меня возможность подъехать на ланч и все обсудить.
Как выяснилось, с галстуком и приталенным пиджаком я сильно перегнул палку. Редакцию «Круга» заполняли мужчины и женщины, напоминавшие мальчишек и девчонок в футболках с рок-концертов. Две женщины пришли на работу в шортах, один парень ходил в плотницком комбинезоне, воткнув маркер в ирокез. Как выяснилось, он возглавлял спортивный отдел, когда-то опубликовавший запоминающуюся статью под заголовком: «ДЖИНТЫ[169] ОПЯТЬ ПРОСРАЛИ В КРАСНОЙ ЗОНЕ». Наверное, не стоило и удивляться. Это была (и есть) журналистика эпохи Интернета, и на каждого человека, сидевшего в тот день в редакции, приходилось пять или шесть внештатников, пишущих дома. За нищенские гонорары, о чем я мог бы и не упоминать.
Я слышал об удивительных временах, оставшихся в туманном, загадочном прошлом Нью-Йорка, когда издатель или редактор приглашал автора на ланч в такие места, как «Времена года», «Цирк» или «Русская чайная». Может, так оно и было, но в тот день я обедал в захламленном кабинете Джеромы Уайтфилд. А состоял мой ланч из сандвича из ближайшей кулинарии и крем-соды «Доктор Браун». По меркам «Круга», Джерома была глубокой старухой (за сорок), и мне с самого начала не понравилась ее резкая настойчивость, но она хотела взять меня на работу, чтобы я каждую неделю писал страничку некрологов, а потому сразу стала для меня богиней. Она даже придумала название для моей рубрики: «О мертвых — дурное».
Справлюсь ли я с этим? Справлюсь.
Готов ли писать за жалкие гроши? Готов. Во всяком случае, поначалу.
Когда рубрика стала наиболее посещаемой в «Неоновом круге» и мое имя уже прочно с ней ассоциировалось, я попросил прибавки. Отчасти потому, что мне хотелось снять квартиру, чтобы жить отдельно от родителей, отчасти потому, что надоело получать гроши за страничку, написанную единолично и приносящую львиную долю дохода издания.
Первая попытка улучшить собственное благосостояние закончилась успешно, возможно, по причине того, что я блеял, а не требовал, да и притязания мои были смехотворно скромными. Четырьмя месяцами позже, когда поползли слухи, будто большая корпорация покупает наш журнал за весьма приличные деньги, я вновь посетил кабинет Джеромы и попросил большую прибавку, теперь уже без лишней робости.
— Извини, Майк, — ответила она. — Как поется в знаменитой песне Холла и Оутса, я не могу пойти на это, просто не могу. Возьми конфетку.
Почетное место на заваленном всякой всячиной столе Джеромы занимала стеклянная чаша, наполненная эвкалиптовыми леденцами с запахом ментола. Обертки пестрели поднимающими дух надписями. «Издай свой боевой клич», — призывала одна. Другая советовала (меня как филолога трясет от того, что сейчас придется написать): «Преврати могу сделать в ужо сделал».
— Нет, благодарю. Разреши, я сначала изложу свои аргументы.
Я изложил свои аргументы, то есть, можно сказать, попытался превратить могу сделать в ужо сделано. Я исходил из того, что авторское вознаграждение должно в большей степени соотноситься с доходом, который приносила страничка «О мертвых — дурное». Особенно потому, что «Неоновый круг» собирался купить один из крупных игроков.
Когда я закончил, она взяла леденец, развернула, сунула между губ цвета спелой сливы и ответила:
— Ладно! Отлично! Раз ты облегчил душу, можешь приступить к работе над Бугром Девоу. Лакомый кусочек.
Тут она не ошиблась. Бугра, солиста «Енотов», застрелила его подружка, когда он пытался влезть в окно спальни ее дома в Хэмптонсе, вероятно, шутки ради. Девушка приняла его за грабителя. Пикантности этой истории добавляло следующее обстоятельство: пистолет, которым воспользовалась девица, Бугор подарил ей на день рождения. В итоге он стал самым новым членом «Клуба 27» и теперь, наверное, сравнивал гитарные аккорды с Брайаном Джонсом.
— Значит, реагировать ты не собираешься, — насупился я. — Теперь понятно, как ты меня ценишь.
Она наклонилась вперед, улыбнулась, показав кончики мелких белых зубов. Я ощутил запах ментола. Или эвкалипта. Или и того и другого.
— Позволь мне говорить откровенно. Для парня, все еще живущего с родителями в Бруклине, у тебя удивительно высокое самомнение. Думаешь, больше никто не может ссать на могилы идиотов-говнюков, которые запраздновались до смерти? Подумай еще раз. У меня полдесятка внештатников, которые смогут это делать, и, возможно, их тексты будут смешнее.
— Так почему бы мне не уйти, чтобы ты могла это выяснить? — Я уже завелся.
Джерома широко улыбнулась и щелкнула леденцом по зубам.
— Скатертью дорога. Но учти, ты уйдешь, а страничка «О мертвых — дурное» останется. Это мое заглавие, и оно принадлежит «Кругу». Конечно, благодаря тебе страничка приобрела популярность, я не собираюсь этого отрицать. Так что выбор за тобой, малыш. Или ты возвращаешься к компьютеру и набиваешь некролог Бугра, или договариваешься о собеседовании с «Нью-Йорк пост». Может, они тебя возьмут. Будешь писать говняные короткие заметки без подписи на шестую страницу. Если тебя это устраивает, имеешь право.
— Я напишу некролог, но мы вернемся к этому разговору, Джерри.
— Не вернемся. И не называй меня Джерри. Ты знаешь, я этого терпеть не могу.
Я поднялся, чтобы уйти. Мое лицо пылало. Наверное, я напоминал знак «Стоп».
— Возьми леденец, — предложила она. — Черт, возьми два. Они очень успокаивают.
Я пренебрежительно глянул на стеклянную чашу и ушел, подавив (с трудом) инфантильное желание хлопнуть дверью.
Если вы представляете шумную новостную редакцию, какую можно увидеть на Си-эн-эн за спиной Вульфа Блитцера или в старом фильме о Вудворде и Бернстайне, разоблачающих Никсона, то напрасно. Как я уже говорил, большая часть сотрудников «Круга» работает дома. И наша новостная редакция (если вы хотите сделать «Кругу» незаслуженный комплимент, называя эти материалы новостями) размерами не превышает широкий трейлер. В это пространство втиснуто двадцать школьных парт, обращенных к ряду телевизионных экранов на стене. Звук на них выключен. На каждом столе — обшарпанный ноутбук с веселенькой наклейкой: «ПОЖАЛУЙСТА, УВАЖАЙТЕ ЭТИ МАШИНЫ».
В то утро редакция практически пустовала. Я сел в заднем ряду, рядом с красочным плакатом, изображавшим обед Дня благодарения, плавающий в унитазе. Надпись гласила: «ПОЖАЛУЙСТА, СРИ ТАМ, ГДЕ ЕШЬ». Я включил ноутбук, достал из портфеля распечатки, касавшиеся короткой и не слишком впечатляющей карьеры Бугра, и просматривал их, пока компьютер загружался. Открыл «Ворд», напечатал заголовок — «НЕКРОЛОГ БУГРА ДЕВОУ» — и уставился на пустой экран. Мне платили за то, чтобы я смеялся над смертью на потребу двадцатилетним. Мои читатели нисколько не сомневались, что смерть их не коснется, но трудно писать что-то забавное, если ты зол как черт.
— Проблема с первым словом?
Ко мне подошла Кэти Каррэн, высокая стройная блондинка, к которой я испытывал нешуточную страсть, почти наверняка безответную. Ко мне она относилась по-доброму, разговаривала вежливо, смеялась над моими шутками. Обычно такое не свидетельствует о наличии страсти. Удивляло ли это меня? Разумеется, нет. Я в отличие от нее сексуальной привлекательностью не отличался. Если откровенно, я был типичным ботаном — над такими смеются подростки. Лишь на третьем месяце работы в «Круге» я избавился от неизменного атрибута ботана: очков, обмотанных изолентой.
— Есть немного, — ответил я. Чувствуя аромат ее духов. Что-то фруктовое. Свежие груши, наверное. Что-то свежее — точно.
Она села за соседний стол, длинноногая мечта в потертых джинсах.
— Когда такое случается со мной, я печатаю: «Шустрый рыжий лис перепрыгнул через ленивого пса». Три раза, очень быстро. И креативные шлюзы разом открываются. — Она раскинула руки, показывая, как широко открываются эти шлюзы, и одновременно демонстрируя вид, от которого захватывало дух: груди, плотно обтянутые черным топиком.
— Не думаю, что в моем случае это сработает, — ответил я.
Кэти вела свою страничку, не такую популярную, как «О мертвых — дурное», но тоже посещаемую: в «Твиттере» у нее было полмиллиона подписчиков. (Из скромности умолчу, сколько их было у меня, но вы не ошибетесь, подумав о семизначном числе.) Называлась она «Бухаем с Кэти». Идея заключалась в том, чтобы встретиться со знаменитостями, о которых у нас еще не писали — соглашались даже некоторые из тех, о ком мы уже писали, хотя такое трудно себе представить, — и взять интервью, пока они набирались все сильнее и сильнее. Диву даешься, что слетало у них с языка, а Кэти все сохраняла в своем маленьком, аккуратном розовом айфоне.
Вроде бы и она должна была напиваться вместе с ними, но ей как-то удавалось оставлять на три четверти полным даже первый стакан, когда они перемещались из одного злачного места в другое. Знаменитости редко это замечали, потому что их больше занимали идеальный овал лица, копна пшеничных волос и широко раскрытые серые глаза, всегда говорившие одно и то же: «Боже, какой ты интересный». И они выстраивались в очередь на закланье, хотя Кэти загубила полдесятка карьер за то время, что проработала в «Круге», к которому присоединилась за восемнадцать месяцев до моего появления. Самым знаменитым стало ее интервью с комиком, который проехался по Майклу Джексону: «Оно и к лучшему, что этот сладкожопый любитель белых помер».
— Как я понимаю, прибавки не будет? — Кэти мотнула головой в сторону кабинета Джеромы.
— Откуда ты знаешь, что я собирался просить прибавку? Я тебе говорил? — Завороженный этими роскошными глазами, я мог рассказать ей все.
— Нет, но все знали, что ты попросишь — и получишь отказ. Если бы она согласилась, к ней бы повалили все. Отказывая самому достойному, она затыкает рот остальным.
Самому достойному. До чего приятно такое слышать. Особенно от Кэти.
— Так ты собираешься остаться?
— На время, — произнес я, приподняв уголок рта. Это отлично получалось в старых фильмах у Богарта, но Кэти встала, смахивая несуществующую пылинку с чарующе плоского живота.
— Надо писать. Вик Олбини. Господи, он такого наговорил.
— Идол гейской тусовки.
— Экстренный выпуск новостей: не гейской. — Она загадочно улыбнулась и отбыла, оставив меня гадать, что бы это значило. Но хотел ли я знать?
Я просидел перед пустым монитором десять минут, начал печатать, понял, делаю что-то не то, все стер, посидел еще десять минут. Я чувствовал на себе взгляд Джеромы, знал, что она ухмыляется, пусть мысленно. Я не мог работать под ее взглядом, даже воображаемым. Решил пойти домой и там написать некролог Девоу. Вдруг меня осенит в подземке: мне там всегда хорошо думалось. Я уже начал закрывать ноутбук, и тут меня действительно осенило, как в тот вечер, когда я увидел заметку о Джеке Бриггсе, который присоединился к небесной тусовке знаменитостей. Я решил, что уйду, наплевав на последствия, но уйду с огоньком.
Файл с заголовком о Девоу я сбросил в корзину и открыл новый, который озаглавил «НЕКРОЛОГ ДЖЕРОМЫ УАЙТФИЛД». Я написал его на одном дыхании. Две сотни брызжущих ядом слов излились из пальцев на экран.
Джерома Уайтфилд — Джерри для близких друзей (по слухам, была у нее парочка таковых в детском саду) умерла сегодня в… — я посмотрел на часы, — в десять сорок утра. Согласно свидетельству очевидцев, захлебнулась собственной желчью. Окончив Вассар с отличием, последние три года своей жизни Джерри ишачила на Третьей авеню, надзирая за двумя дюжинами галерных рабов, и все они превосходили ее талантом. У нее остались муж, известный среди сотрудников «Неонового круга» как Кастрированная Жаба, и ребенок, уродливый маленький говнюк, которого те же сотрудники с любовью называли Пол-Потом. Работавшие с Джерри сходятся в том, что природа не даровала ей даже крупицы таланта, зато с лихвой отвалила деспотичности и безжалостности. Напоминающий ослиный рев голос Джерри вызывал у многих нарушения мозгового кровообращения, а об отсутствии у нее чувства юмора ходили легенды. Жаба и Пот высказали пожелание, чтобы те, кто знал Джерри, выразили радость по поводу ее кончины не цветами, а купив эвкалиптовые леденцы и отправив их голодающим детям в Африку. Церемония прощания пройдет в редакции «Неонового круга», где счастливые выжившие смогут поделиться греющими душу воспоминаниями и хором спеть: «Дин-дон, ура, Ведьма померла».
Моя идея заключалась в том, чтобы распечатать дюжину экземпляров, развесить их повсюду — включая туалеты и оба лифта, — а потом сказать прости-прощай редакции «Неонового круга» и Королеве леденцов от кашля. Наверное, я бы так и сделал, если бы не перечитал написанное и не обнаружил: не смешно. Совсем не смешно. Творение ребенка, бьющегося в истерике. Мысль эта подвела меня к вопросу: а может, все остальные мои некрологи тоже были несмешными и глупыми?
Впервые (не хотите — не верьте, но клянусь, это правда) до меня дошло, что Бугор Девоу был реальным человеком и где-то могли плакать люди, потому что он ушел. То же самое, вероятно, относилось и к Джеку Бриггсу… и к Фрэнку Форду (я окрестил его известным лапальщиком из «Вечернего шоу»)… и к Тревору Уиллсу, звезде реалити-шоу, который покончил с собой после того, как его сфотографировали в постели с шурином. Этот фотоснимок «Круг» радостно разместил в Сети, добавив черную полоску, прикрывавшую причинное место шурина. (Детородный орган Уиллса в кадр не попал, и вы, полагаю, догадались, где он находился в тот момент.)
Понял я и то, что растрачиваю лучшие годы жизни на дурное дело. Постыдное. Это слово ни при каких обстоятельствах не пришло бы в голову Джероме Уайтфилд.
Вместо того чтобы распечатать файл, я закрыл его, сбросил в корзину, захлопнул ноутбук. Подумал о том, чтобы вернуться в кабинет Джеромы и сказать ей, что покончил с занятием, ничем не отличавшимся от размазывания говна по стене, но мой внутренний голос — всем известный коп-регулировщик — предложил подождать. Все хорошенько обдумать и обрести полную уверенность.
Двадцать четыре часа, объявил коп-регулировщик. Днем сходи в кино. Отложи решение до завтра. Если к утру ничего не изменится, ступай с Богом, сын мой.
— Так скоро? — спросила Кэти, оторвавшись от своего ноутбука, и впервые со дня моего появления в «Неоновом круге» взгляд широко раскрытых серых глаз не пригвоздил меня к месту. Я просто махнул ей рукой и вышел.
Я сидел на дневном показе «Доктора Стрейнджлава» в «Фильм-форуме», когда завибрировал мой мобильник. Поскольку кинозал размером в гостиную пустовал, если не считать меня, двух задремавших пьяниц и парочки подростков, которые издавали сосущие звуки в последнем ряду, я рискнул взглянуть на экран и увидел, что пришла СМС от Кэти: «Оторвись от того, чем занимаешься, и позвони мне НЕМЕДЛЕННО!»
Я вышел в фойе без особого сожаления (хотя мне всегда нравилось смотреть, как Слим Пикенс, оседлав бомбу, летит к земле) и позвонил Кэти. Без преувеличения могу сказать, что первые два ее слова изменили мою жизнь.
— Джерома умерла.
— Что? — Я почти кричал.
Продававшая попкорн девушка вздрогнула и посмотрела на меня поверх журнала.
— Умерла, Майкл. Умерла! Подавилась этими чертовыми эвкалиптовыми леденцами, которые всегда сосала.
Умерла в десять сорок утра, написал я. Захлебнулась собственной желчью.
Конечно, всего лишь совпадение, но крайне зловещее. Бог превратил Джерому Уайтфилд из могу сделать в ужо сделано.
— Майк? Ты здесь?
— Да.
— Заместителя у нее не было. Ты это знаешь, да?
— Да, да. — Теперь я думал о том, как она предложила мне леденец, а своим щелкнула по зубам.
— Поэтому я взяла инициативу на себя и обзвонила всех, назначив общее совещание на завтра. В десять утра. Кто-то должен был это сделать. Ты придешь?
— Не знаю. Может, и нет. — Я уже направлялся к выходу на Хьюстон-стрит, но вспомнил, что оставил портфель в зале, и пошел обратно за ним. Свободной рукой я дергал себя за волосы. Продавщица попкорна смотрела на меня с нескрываемым подозрением. — Этим утром я практически решил, что уволюсь.
— Знаю. Прочла на твоем лице, когда ты уходил.
Мысль о Кэти, всматривающейся в мое лицо, при других обстоятельствах лишила бы меня дара речи, но не сейчас.
— Это случилось в редакции?
— Да. После двух часов. Нас было четверо, никто особо не работал, трепались, делились всякими историями и слухами. Сам знаешь, о чем я.
Я знал. Ради этой болтовни я и ездил в редакцию, вместо того чтобы работать дома, в Бруклине. Ну и ради возможности полюбоваться Кэти.
— Дверь в кабинет была закрыта, но жалюзи были подняты. — Обычное дело. Джероме нравилось наблюдать за своими подданными. Жалюзи она опускала, только если беседовала с — по ее мнению — важной особой. — Я ни о чем не подозревала, пока Мизинчик не сказал: «Что это с боссом? Дергается словно под «Gangnam Style»». Я посмотрела, и она дергалась взад-вперед на офисном кресле, схватившись за шею. Потом свалилась с кресла, и я видела только ее ноги, выбивавшие дробь на полу. Роберта спросила, что нам делать. Я ей даже не ответила.
Они ворвались в кабинет. Роберта Хилл и Чин Пак Су подняли Джерому, держа за подмышки. Кэти встала сзади и сделала прием Геймлиха. Мизинчик стоял в дверях и размахивал руками. Первое сильное нажатие на диафрагму результата не принесло. Кэти крикнула Мизинчику: «Звони девять-один-один» — и предприняла вторую попытку. Эвкалиптовый леденец улетел в дальний конец комнаты. Джерома глубоко вдохнула и произнесла свои последние слова (на мой взгляд, абсолютно в ее духе): «Какого хрена?» Потом ее вновь затрясло, и она перестала дышать. Чин делал ей искусственное дыхание до приезда «скорой», но впустую.
— Я посмотрела на настенные часы, когда она перестала дышать, — продолжила Кэти. — Знаешь, это отвратительное ретро с синим псом Гекльберри на циферблате. Я подумала… Ну, не знаю, подумала, что кто-то может задать мне вопрос о времени смерти, как в «Законе и порядке». Глупо, конечно, нашла о чем думать в такой ситуации. Они показывали без десяти три. Не прошло и часа, хотя кажется, что гораздо больше.
— То есть она могла подавиться леденцом от кашля в два сорок, — уточнил я. Не в десять сорок, а в два сорок. Я знал, что это всего лишь еще одно совпадение, как число букв в фамилиях Линкольн и Рузвельт. Каждые сутки часы двадцать четыре раза показывают сорок минут. Но мне это все равно не нравилось.
— Пожалуй, но какое это имеет значение? — В голосе Кэти слышалось раздражение. — Так ты придешь завтра или нет? Пожалуйста, приходи, Майк. Ты мне нужен.
Я понадобился Кэти Каррэн! Круто!
— Ладно. Можешь кое-что для меня сделать?
— Наверное.
— Я забыл очистить корзину на том компьютере, что под плакатом с обедом на День благодарения. Сделаешь? — Даже тогда я не мог дать разумного объяснения этой просьбе. Мне просто хотелось окончательно убрать дурную шутку с некрологом.
— Ты псих, — ответила Кэти. — Но если поклянешься именем матери, что придешь завтра в десять, конечно. Послушай, Майк, это наш шанс. Мы можем стать владельцами золотой жилы вместо того, чтобы просто на ней работать.
— Я приду, — пообещал я.
Пришли почти все, за исключением нескольких внештатников, затерявшихся в сельской глубинке Коннектикута и Нью-Джерси. Явился даже вечно чешущийся Ирвин Рамстайн, который вел шуточную колонку (я этих шуток не понимал, поэтому не спрашивайте) «Политически некорректные петушки». Кэти уверенно руководила собранием, говоря нам, что шоу продолжится.
— Именно этого хотела бы Джерома, — ввернул Мизинчик.
— Всем насрать на желания Джеромы, — осадила его Джорджина Буковски. — Я просто хочу и дальше получать деньги. А также, если есть такая возможность, участвовать в работе журнала.
Этот крик души подхватили еще несколько человек. Работа, работа, журнал должен работать! И какое-то время редакция напоминала тюремную столовую во время бунта из какого-то старого фильма. Кэти позволила всем выпустить пар, потом навела порядок.
— Почему она умерла от удушья? — спросил Чин. — Жвачка же вылетела.
— Не жвачка, — поправила его Роберта. — Один из вонючих леденцов от кашля, которые она постоянно сосала. С экстрактом говнолипта.
— Что бы это ни было, оно вылетело после того, как Кэти применила «объятие жизни». Мы все это видели.
— Я — нет, — возразил Мизинчик. — Я завис на телефоне. В режиме гребаного ожидания.
Кэти рассказала, что поговорила с одним из парамедиков — несомненно, пустила в ход большие серые глаза, чтобы развязать ему язык, — и тот объяснил, что удушье могло спровоцировать инфаркт. Пытаясь следовать установкам профессора Хиггинса и приводить все относящиеся к делу факты, забегу вперед: вскрытие показало, что так оно и произошло. Если бы в «Неоновом круге» Джерома удостоилась заголовка, которого заслуживала, он, возможно, выглядел бы так: «У ГЛАВНОГО БОССА ЛОПАЕТСЯ НАСОС».
Собрание получилось долгим и шумным. Демонстрируя таланты, которые позволили ей легко и непринужденно переобуться в «Джимми Чу» Джеромы, Кэти дала всем высказаться и сбросить напряжение (последнее преимущественно проявлялось взрывами дикого, истерического хохота), а потом предложила вернуться к работе, потому что время, прилив и Интернет никого не ждут. Ни женщину, ни, если на то пошло, мужчину. Она добавила, что до конца недели переговорит с основными инвесторами «Круга», а потом пригласила меня в кабинет Джеромы.
— Примеряешь шторы[170]? — спросил я, когда дверь закрылась. — Или в данном конкретном случае — жалюзи?
Она взглянула на меня, как мне показалось, с обидой. А может, всего лишь с удивлением.
— Думаешь, мне нужна эта работа? Я выпускаю страничку, Майк, так же как и ты.
— Однако у тебя получится. Я это знаю, и они тоже. — Я мотнул головой в сторону нашего подобия новостной редакции, где все уже либо рылись в Сети, либо печатали, либо висели на телефоне. — Что касается меня, то я всего лишь автор веселых некрологов. Или был таковым. Потому что решил уйти в отставку.
— Думаю, я понимаю, откуда такое желание. — Она достала сложенный листок из заднего кармана джинсов и развернула. Я прекрасно знал, что это. — Любопытство — часть моей работы, поэтому я заглянула в твою корзину, прежде чем очистить ее. И нашла это.
Я взял листок, сложил не глядя (я не хотел даже видеть напечатанный текст, не говоря о том, чтобы читать), сунул в карман.
— Корзина пуста?
— Да, и это единственная распечатка. — Она смахнула с лица волосы и посмотрела на меня. Возможно, я видел перед собой не тот лик, что тысячу судов отправил в дальний путь[171], но пару десятков точно мог отправить, включая один-два эсминца. — Я знала, что ты спросишь. Проработав с тобой полтора года, я понимаю, что паранойя — твоя неотъемлемая часть.
— Спасибо.
— Без обид. В Нью-Йорке паранойя — один из навыков выживания. Но это не причина уходить с работы, которая в ближайшем будущем может стать намного более прибыльной. Я понимаю, от такого мурашки бегут по коже… но это всего лишь совпадение. Майк, мне нужно, чтобы ты остался в команде.
Уже не нам, а мне. Она сказала, что не примеряет шторы. Я придерживался иного мнения.
— Ты не понимаешь. Я не смогу больше этим заниматься, даже если бы захотел. Во всяком случае, смешно уже точно не будет. Будет… — я поискал и нашел слово из далекого отрочества, — кисло.
Кэти задумчиво хмурилась.
— Может, получится у Пенни.
Пенни Лэнгстон входила в число тех внештатников, что обитали в далекой сельской глубинке. На работу Джерома взяла ее по предложению Кэти. Вроде бы они знали друг друга по колледжу. Если и так, в остальном ничего общего у них не было. Пенни приходила в редакцию редко, всегда в старой бейсболке и со зловещей улыбкой, прилипшей к лицу. Фрэнк Джессап, спортивный журналист с ирокезом, говорил, что Пенни всегда выглядит так, будто она на самом финише забега к безумию.
— Но так смешно, как ты, она никогда не напишет, — продолжила Кэти. — Если ты не хочешь писать некрологи, чем бы хотел заняться? При условии, что останешься в «Круге», на что я очень надеюсь.
— Скажем, рецензиями? Думаю, они тоже могут быть смешными.
— Будешь размазывать по стенке? — с надеждой спросила она.
— Ну… да. Вероятно. В некоторых случаях. — В саркастических комментариях я поднаторел и полагал, что в этом смогу обойти Джо Куинэна по очкам, а то и устроить ему нокаут. По крайней мере, я буду лить помои на живых людей, которые могут дать сдачи.
Она положила руки мне на плечи, привстала на цыпочки и поцеловала меня в уголок рта. Закрывая глаза, я и сегодня чувствую этот поцелуй. И еще вижу ее широко раскрытые серые глаза — море хмурым утром. Уверен, профессор Хиггинс печально покачал бы головой, прочитав эту фразу, но заштатных парней вроде меня редко целуют первоклассные девушки вроде нее.
— Подумай о том, чтобы вернуться к некрологам, хорошо? — Она все еще держала меня за плечи. Легкий аромат духов щекотал мне ноздри. Ее груди находись менее чем в дюйме от моей груди и, когда она глубоко вдохнула, коснулись меня. Это прикосновение я тоже чувствую до сих пор. — И дело не только в тебе или во мне. Следующие шесть недель станут критическими и для сайта, и для сотрудников. Подумаешь? Еще месяц некрологов очень бы нам помог. Пенни — или кто-то еще — получит шанс втянуться в работу под твоим руководством. И потом, может, никто из интересующих нас личностей не умрет.
Вот только они умирали постоянно, и мы оба это знали.
Вероятно, я сказал ей, что подумаю. Не помню. Но сам думал о другом: как вопьюсь в ее губы прямо в кабинете Джеромы, и плевать на тех, кто нас увидит. Конечно, я этого не сделал. Такие парни, как я, редко совершают подобные поступки в реальной жизни. Я что-то сказал, а потом, наверное, ушел, поскольку очень скоро обнаружил, что я уже на улице. Совершенно ошалелый.
Одно я помню точно: проходя мимо урны на углу Третьей и Пятидесятой, я порвал шутливый некролог, который больше не был шутливым, на мелкие клочки и выбросил.
В тот вечер я мило пообедал с родителями, прошел в свою комнату — ту самую, где дулся на жизнь, когда моя команда проигрывала матч малой лиги — и уселся за стол. Мне казалось, что наилучший способ снять камень с души — написать еще один некролог на живого человека. Не зря же говорят, что нужно обязательно оседлать лошадь, которая только что тебя сбросила. Или подняться на вышку, если красивый прыжок закончился неуклюжим ударом о воду. Мне требовалось доказательство того, что я и так знал: мы живем в рациональном мире. Нельзя убить человека, воткнув иголку в куклу вуду. Нельзя убить человека, написав его имя на бумажке и спалив ее под «Отче наш» задом наперед. Нельзя убить человека шутливым некрологом.
Тем не менее я подстраховался, составив список заведомо плохих людей. В него вошли Фахим Дарзи, взорвавший автобус в Майами, и Кеннет Вандерли, электрик из Оклахомы, признанный виновным в четырех убийствах с изнасилованием. Вандерли поначалу казался мне наилучшим вариантом в списке из семи имен, и я уже собрался что-то такое про него написать, но вдруг подумал о Питере Стефано, полнейшей никчемности из всех когда-либо существовавших.
Стефано был музыкальным продюсером, который задушил свою подругу за отказ исполнить написанную им песню. Сейчас он отбывал срок в тюрьме усиленного режима, хотя следовало отправить его в Аравийскую пустыню, где он обедал бы тараканами, пил бы собственную мочу, а в предрассветные часы слушал бы на полной громкости записи «Anthrax» (разумеется, по моему мнению). Женщину, которую он убил, звали Энди Маккой, и это была одна из моих любимых певиц. Если бы я уже писал шутливые некрологи в те не столь далекие времена, когда ее убили, о ней бы точно писать не стал. Сама мысль о том, что этот удивительно чистый, высокий голос, сравнимый с голосом молодой Джоан Баэз, заставил умолкнуть навсегда какой-то деспотичный идиот, до сих пор приводила меня в ярость, хотя прошло пять лет. Бог дарует такие золотые голоса только избранным, а уязвленный Стефано в наркотическом угаре уничтожил голос Маккой.
Я открыл ноутбук, озаглавил файл «НЕКРОЛОГ ПИТЕРА СТЕФАНО» — и вновь слова полились без малейшей паузы, как вода из прорванной трубы.
Вчера утром властолюбивого и бесталанного музыкального продюсера Питера Стефано нашли мертвым в его камере тюрьмы усиленного режима, расположенной в городе Гованда, штат Нью-Йорк, и мы все кричим: «Ура!» Хотя официально о причине смерти не сообщалось, тюремный источник сказал следующее: «Похоже, прямая кишка лопнула, и говно растеклось по телу. Проще говоря, он умер от аллергической реакции на собственное ядовитое говно».
Хотя Стефано перекрыл кислород многим группам, певцам и певицам, особую известность ему принесли порушенные карьеры «Grenadiers», «Playful Mammals», Джо Дина (покончил с собой после того, как Стефано отказался продлить с ним контракт) и, разумеется, Энди Маккой. Не удовлетворившись тем, что на ее карьере поставлен крест, Стефано, закинувшись амфетаминами, задушил певицу шнуром от настольной лампы. Его пережили три ликующие бывшие жены, пять бывших деловых партнеров и две звукозаписывающие компании, которые он не успел обанкротить.
В той же манере я написал еще сотню слов, и, очевидно, это было не лучшее из моих творений. Меня это не волновало, потому что лучшее и не требовалось. И не только потому, что Питер Стефано был плохим человеком. Как писатель я считал, что все правильно, хотя текст был плохим, и в глубине души я это понимал. Может, это и уход от темы, но я думаю (нет, знаю), что здесь кроется ключевой момент всей этой истории. Писать трудно, так? По крайней мере, для меня. И я в курсе, что большинство работающих людей болтают о том, какая трудная у них работа, рубят ли они мясо или пекут хлеб, изготовляют ли подсвечники или пишут некрологи. Только иногда работа вовсе не трудная. Иногда она легкая. Когда такое случается, кажется, будто ты стоишь на дорожке в боулинге и наблюдаешь, как катится брошенный тобой шар, точно зная, что он сшибет все кегли.
Убийство Стефано на экране компьютера было именно таким.
В ту ночь я спал как младенец. Возможно, отчасти потому, что выразил ярость и отвращение, которые вызвала у меня смерть этой бедной девушки, прискорбная утрата ее таланта. Но я ощущал то же самое и в то утро, когда писал некролог Джеромы Уайтфилд, а она всего лишь отказалась дать мне прибавку. Дело было в самом процессе написания. Я чувствовал власть, и это чувство мне нравилось.
Наутро моей первой интернет-остановкой за завтраком стал не «Неоновый круг», а «Хаффингтон пост». Как, собственно, и всегда. Я никогда не добирался до страничек со знаменитостями или полуобнаженными девицами (честно говоря, «Неоновый круг» справлялся с этими темами лучше), зато мне нравились новостные статьи «Хаффи»: краткие, точные, на злобу дня. В первой речь шла о каком-то разозлившем редактора высказывании губернатора из движения «Чаепитие». От второй моя чашка застыла у рта. У меня перехватило дыхание. Заголовок гласил: «ПИТЕР СТЕФАНО УБИТ В БИБЛИОТЕЧНОЙ ССОРЕ».
Я поставил чашку — так и не успев попробовать кофе — на стол, очень осторожно, чтобы не расплескать ни капли, и прочитал статью. Стефано и библиотекарь повздорили из-за музыки: из потолочных динамиков лилась песня Энди Маккой, и Стефано потребовал от библиотекаря прекратить его доставать и «выключить это говно». Библиотекарь отказался, заявив, что никого не достает, а диск поставил первый попавшийся. Разгорелась ссора, в ходе которой кто-то подошел к Стефано сзади и прикончил ударом заточки.
Насколько я понял из статьи, убили Стефано примерно в то же время, когда я закончил писать его некролог. Я посмотрел на кофе. Поднял чашку, сделал глоток. Холодный. Я метнулся к раковине, и меня вырвало. Потом я позвонил Кэти и сказал, что не приду на совещание, но хотел бы встретиться с ней позже.
— Ты же обещал прийти, — напомнила она. — Нарушаешь слово.
— На то есть причина. Давай встретимся во второй половине дня, выпьем кофе, и я тебе все расскажу.
— Это случилось снова, — сказала она после короткого молчания. Без вопросительной интонации.
Я ответил утвердительно. Рассказал о списке «парней, заслуживающих смерти», о том, как подумал о Стефано.
— И я написал его некролог, чтобы доказать, что не имею отношения к смерти Джеромы. Закончил примерно в то время, когда его зарезали в библиотеке. Если хочешь взглянуть, я принесу распечатку с временной меткой.
— Обойдусь без метки. Верю тебе на слово. Мы встретимся, но не в кофейне. Приходи ко мне. И принеси некролог.
— Если ты собираешься опубликовать его…
— Господи, нет, ты рехнулся? Просто хочу увидеть собственными глазами.
— Хорошо. — Не просто хорошо. У нее. — Но, Кэти?
— Что?
— Никому ни слова.
— Естественно. За кого ты меня принимаешь?
За женщину с прекрасными глазами, длинными ногами и идеальной грудью, подумал я, отключаясь. Мне следовало понимать, что я напрашиваюсь на неприятности, но соображал я туго. Все мои мысли занимал тот теплый поцелуй в уголок рта. Я жаждал еще одного, и не в уголок. Плюс всего остального.
Она жила в Уэст-Сайде, в уютной трехкомнатной квартире. Встретила меня в дверях, в шортах и очень тонком топике, какие на работу не надевают. Обняла меня и сказала:
— Господи, Майк, ты ужасно выглядишь. Я так тебе сочувствую.
Я обнял ее. Она обняла меня. Я нашел ее губы, как пишут в любовных романах, и впился в них поцелуем. Через пять секунд — бесконечных и таких коротких — она отстранилась, посмотрела на меня своими большими серыми глазами.
— Нам надо о многом поговорить. — Тут она улыбнулась. — Но поговорим мы позже.
Последовало то, что редко достается таким ботанам, как я, а если достается, обычно тому есть скрытая причина. Но в такой момент ботаны вроде меня об этом не думают. Потому что в такой момент у нас, как и у всех прочих парней, отключается большая голова и включается маленькая головка.
Потом мы сидели в кровати.
Пили вино вместо кофе.
— Вот что я прочитала в газете в прошлом году, а может, годом раньше, — сказала она. — Какой-то парень в одном из больших равнинных штатов — Небраска, Айова, что-то такое — покупает после работы лотерейный билет, соскабливает защитную полоску и выигрывает сто тысяч долларов. Неделей позже он покупает билет лотереи «Пауэрболл» и выигрывает сто сорок миллионов.
— Это ты к чему? — Я понимал к чему, но меня это не волновало. Простыня соскользнула, открыв ее груди, упругие, идеальной формы, как я, собственно, и ожидал.
— Два раза может быть совпадением. Я хочу, чтобы ты сделал это снова.
— Вряд ли это разумно. — Мне самому эта отговорка показалась слабой. Рядом со мной сидела красивая девушка, но думал я совсем не о девушке. Я думал о том, что чувствуешь, когда шар для боулинга катится к кеглям и ты точно знаешь, что через пару секунд все они разлетятся в разные стороны.
Она повернулась, пристально всмотрелась в меня.
— Если это правда, Майкл, это круто. Круче не бывает. Власть над жизнью и смертью.
— Если ты думаешь о том, как использовать это для сайта…
Она яростно затрясла головой:
— Никто не поверит. Даже если поверит, какая польза от этого «Кругу»? Что нам, проводить опрос? Просить людей посылать имена тех, кто заслуживает смерти?
Она ошибалась. Люди с удовольствием приняли бы участие в голосовании «Достоин смерти-2016». Мы бы легко заткнули за пояс «Американского идола».
Она обняла меня за шею.
— Кто был в твоем расстрельном списке, пока ты не вспомнил о Стефано?
Меня передернуло.
— Лучше бы ты так его не называла.
— Не важно, просто скажи мне.
Я начал перечислять имена, но когда дошел до Кеннета Вандерли, она меня остановила. Теперь ее глаза не просто напоминали хмурое небо — в них разыгралась буря.
— Он! Напиши его некролог! Я соберу информацию в «Гугле», чтобы все получилось по высшему разряду…
Я с неохотой высвободился из ее рук.
— К чему заморачиваться, Кэти? Он и так приговорен к смерти. Пусть о нем позаботится государство.
— Но они этого не сделают! — Она спрыгнула с кровати и закружила по комнате. Зрелище завораживало, о чем я мог бы и не говорить. Эти длинные ноги, о-о-о! — Не сделают! Эти оклахомцы никого не казнили с тех пор, как облажались два года назад[172]! Кеннет Вандерли изнасиловал и убил четырех девушек — замучил их до смерти, — и он будет жрать государственные харчи до седьмого десятка! А умрет во сне! — Она вернулась к кровати и упала на колени. — Сделай это для меня, Майк! Пожалуйста!
— Почему для тебя это так важно?
Ее лицо застыло. Кэти села на пятки, наклонила голову, укрывшись волосами. Просидела так секунд десять, а когда подняла голову, ее красота… нет, не исчезла, но померкла. Покрылась шрамами. И дело было не в текущих по щекам слезах, а в стыдливо опустившихся уголках рта.
— Потому что я знаю, каково это. Меня изнасиловали, когда я училась в колледже. Однажды ночью после вечеринки. Я бы попросила тебя написать его некролог, но не знаю, кто он. — Она со всхлипом вдохнула. — Он подошел сзади, и я все время лежала лицом в землю. Но Вандерли тоже подойдет. Очень даже подойдет.
Я бросил ей простыню.
— Включай компьютер.
Трусливый лысый насильник Кеннет Вандерли, у которого вставало, лишь когда его жертва лежала связанная, сэкономил налогоплательщикам приличные деньги, совершив самоубийство в своей камере в блоке смертников тюрьмы штата Оклахома. Этим утром, в предрассветные часы. Надзиратели нашли Вандерли (в онлайн-словаре его фотография иллюстрирует понятие «паршивый кусок дерьма») в самодельной петле, сделанной из его штанов. Начальник тюрьмы Джордж Стокетт тут же объявил о праздничном обеде в общей столовой завтра вечером с последующими танцами босиком. На вопрос, будут ли «самоубийственные штаны» помещены в рамку и выставлены в мемориальном музее тюрьмы, начальник тюрьмы Стокетт отвечать отказался, но подмигнул собравшимся на пресс-конференцию журналистам.
Вандерли, смертельная болезнь, замаскировавшаяся под младенца, появился на свет 27 октября 1972 года в Данбери, штат Коннектикут…
Еще одно говняное произведение Майкла Андерсона!
Не такое забавное и язвительное, как самые худшие из некрологов, появлявшихся на страничке «О мертвых — дурное» (если не верите, посмотрите сами), но это не имело значения. Вновь слова лились потоком, с тем же ощущением полностью контролируемой силы. В какой-то момент в глубинах моего разума мелькнула мысль, что это похоже на меткий бросок копья, а не шара в боулинге. Копья с идеально заточенным наконечником. Кэти тоже это чувствовала. Она сидела рядом со мной, и искры буквально сыпались с нее, как с наэлектризованной расчески.
Последующие строчки писать тяжело — они свидетельствуют о том, что в каждом из нас сидит маленький Кен Вандерли, — но есть лишь один способ сказать правду. Вот она: мы возбудились. Едва поставив последнюю точку, я грубо, не по-ботански обхватил Кэти и потащил в постель. Она скрестила лодыжки на моей пояснице, а руками обвила мою шею. Думаю, этот второй заход длился секунд пятьдесят, но кончили мы оба. Да еще как. Люди — далеко не ангелы.
Кен Вандерли был чудовищем. И это не только мое мнение: он сам так себя назвал, когда признался во всем, пытаясь избежать смертного приговора. Я мог бы воспользоваться этим для оправдания своего поступка — ладно, нашего, — если бы не одно «но».
Написание этого некролога понравилось мне даже больше, чем последовавший за ним секс.
Мне захотелось повторить.
Когда я проснулся следующим утром, Кэти сидела на диване с ноутбуком на коленях. Она задумчиво посмотрела на меня и похлопала по дивану, предлагая присоединиться к ней. Я сел рядом и увидел на экране заголовок «Неонового круга»: «ЕЩЕ ОДИН УРОД ОТПРАВЛЯЕТСЯ К ПРАОТЦАМ: «КЕН-НАСИЛЬНИК» СОВЕРШАЕТ САМОУБИЙСТВО В СВОЕЙ КАМЕРЕ». Только он не повесился. Он каким-то образом пронес в камеру кусок мыла — и это загадка, потому что заключенным дозволялось пользоваться только жидким мылом — и затолкал его себе в глотку.
— Боже, — вырвалось у меня. — Какая жуткая смерть.
— И поделом! — Кэти подняла руки, сжала пальцы в кулаки, потрясла ими у висков. — Превосходно!
Кое о чем мне ее спрашивать не хотелось. Первым в списке стоял вопрос, переспала ли она со мной исключительно для того, чтобы убедить расправиться с насильником и отомстить за себя. Но спросите себя (я спросил): а была бы от моих вопросов польза? Даже если бы она ответила абсолютно честно, я бы все равно мог ей не поверить. В такой ситуации отношения, может, и не отравлены полностью, но уж здоровыми их назвать точно нельзя.
— Я не собираюсь продолжать, — заявил я.
— Конечно, я понимаю. — (Она не понимала.)
— Поэтому не проси меня.
— Не буду. — (Она попросила.)
— И никому никогда об этом не говори.
— Я обещала, что не скажу. — (Уже сказала.)
Думаю, в глубине души я знал, что это бесполезный разговор, поэтому я кивнул и не стал продолжать.
— Майк, я не хочу тебя торопить, но у меня миллион дел, и…
— Не волнуйся, подруга, я уже ушел.
Если честно, мне хотелось уйти. Хотелось отшагать миль шестнадцать куда глаза глядят и подумать о том, как жить дальше.
Она перехватила меня у двери и крепко поцеловала.
— Не уходи злым.
— Я не злюсь. — Я не понимал, как вообще могу уйти.
— И даже не думай о том, чтобы бросить «Круг». Ты мне нужен. Я решила, что Пенни для странички «О мертвых — дурное» не годится, но тебе, конечно, надо переключиться на что-то еще. И я подумала, может… Джорджина?
— Может, — ответил я. По мне, Джорджина писала хуже всех в редакции, но меня это совершенно не волновало. Я мечтал только об одном: никогда в жизни больше не видеть некрологов, не то что писать их.
— А ты… пиши рецензии, какие хочешь. Джеромы, которая могла бы тебя остановить, больше нет, верно?
— Верно.
Она тряхнула меня.
— Не говори таким тоном, Майк. Прояви энтузиазм. В «Неоновом круге» принято держать хвост пистолетом. И скажи, что ты остаешься. — Она понизила голос. — Мы можем и дальше проводить наши совещания. Личные. — Она увидела, как мой взгляд скользнул в вырез ее халата, и довольно рассмеялась. Потом подтолкнула меня к двери. — Теперь иди. Выметайся отсюда.
Прошла неделя, а если ты работаешь для такого сайта, как «Неоновый круг», каждая неделя тянет на добрых три месяца. Знаменитости напиваются, отправляются в реабилитационные центры, выходят из них и тут же снова напиваются, их арестовывают, они вылезают из лимузинов без штанов, танцуют до утра и до упада, женятся и выходят замуж, разводятся, разбегаются на время. Одна знаменитость упала в бассейн и утонула. Джорджина написала удивительно несмешной некролог, и тут же на нас обрушилась лавина твитов и электронных писем: «Где Майк?» Еще недавно меня бы это обрадовало.
На квартиру Кэти я не заглядывал, поскольку она не располагала временем для плотских утех. Собственно, я и видел ее крайне редко. Она «проводила консультации», дважды в Нью-Йорке, один раз — в Чикаго. В ее отсутствие я почему-то оказался главным. Никто меня не назначал, я никого не агитировал и не избирался. Просто так вышло. Утешался я лишь одним: с возвращением Кэти все наладится.
Я не хотел даже заходить в кабинет Джеромы (мне казалось, что там витает ее призрак), но если не считать туалетной комнаты — одной на всех, — не было другого места, где я мог бы поговорить с расстроенными сотрудниками в относительном уединении. Издание электронного журнала — все равно издание, а любая редакция — гнездо привычных комплексов и неврозов. Джерома могла предложить всем валить отсюда (эй, сначала возьми конфетку), а я — нет. Когда меня это начинало доставать, я напоминал себе, что скоро вернусь на привычное место у стены, где буду писать едкие рецензии. Вновь стану самым обычным обитателем дурдома.
Помнится, за всю неделю я принял только одно волевое решение: разобрался с креслом Джеромы. Я не мог опустить свой зад на то место, где находился ее собственный, когда роковой леденец от кашля перекрыл ей дыхательное горло. Я выкатил кресло в общий зал, а в кабинет закатил «свое» — из-под плаката с плавающим в унитазе обедом на День благодарения и надписью «ПОЖАЛУЙСТА, СРИ ТАМ, ГДЕ ЕШЬ». Конечно, мое кресло было не таким удобным, но по крайней мере я точно знал, что не делю его с призраком. А кроме того, все равно я практически ничего не писал.
Кэти впорхнула в редакцию в пятницу, ближе к вечеру, в мерцающем платье до колен, кардинальным образом отличавшемся от джинсов и облегающих топиков. Искусно завитые локоны свидетельствовали о визите в салон красоты. По мне, выглядела она… более красивой версией Джеромы. Вдруг вспомнился «Скотный двор» Оруэлла и то, как девиз «Четыре ноги хорошо, две — плохо» превратился в «Четыре ноги хорошо, две — лучше».
Кэти собрала сотрудников и объявила, что наш журнал купила чикагская корпорация «Пирамид-медиа» и все получат прибавку к жалованью, пусть и маленькую. Ее слова вызвали бурные аплодисменты. Когда они утихли, Кэти добавила, что отныне страничка «О мертвых — дурное» навсегда переходит к Джорджине Буковски, тогда как Майк Андерсон становится нашим новым культурным критиком.
— Это означает, — пояснила она, — что он раскинет крылья и, медленно паря над ландшафтом, будет срать где захочет.
Бурные аплодисменты повторились. Я встал и поклонился, пытаясь излучать сатанинскую радость. Думаю, получилось процентов на пятьдесят. Радости я после смерти Джеромы не испытывал ни разу, зато ощущал себя сатаной.
— А теперь — все за работу! Напишите какую-нибудь нетленку! — Блестящие губы разошлись в улыбке. — Майк, можно поговорить с тобой наедине?
Наедине подразумевало кабинет Джеромы (мы по-прежнему думали о нем именно так). Увидев мое кресло, Кэти нахмурилась.
— Откуда взялось это уродство?
— Мне не нравилось сидеть на кресле Джеромы. Притащу его назад, если хочешь.
— Хочу. Но сначала… — Она подошла ко мне вплотную, заметила, что жалюзи подняты и за нами пристально наблюдают, а потому просто положила руку мне на грудь. — Сможешь прийти ко мне сегодня?
— Конечно. — Хотя это предложение вовсе не казалось таким уж заманчивым. Поскольку маленькая головка была не у дел, сомнения относительно мотивов Кэти продолжали набирать силу. И должен признать, меня огорчило ее стремление вернуть в кабинет кресло Джеромы.
Понизив голос, хотя мы были одни, Кэти спросила:
— Полагаю, ты больше не писал… — Блестящие губы беззвучно произнесли: некрологи.
— Даже мысли не возникало.
Это была вопиющая ложь. Я просыпался с мыслью написать очередной некролог и с ней же засыпал. Этот поток слов, это невероятное чувство: шар для боулинга, сшибающий все кегли; патт, после которого мяч, проскользив двадцать футов по траве, скатывается в лунку; копье, вонзающееся в то самое место, куда ты его направил. В самое-самое яблочко.
— А что еще ты писал? Какие-нибудь рецензии? Как я понимаю, «Парамаунт» выпускает последний фильм Джека Бриггса, и я слышала, что он даже хуже «Святых роллеров». По-моему, руки должны чесаться.
— По сути, я ничего не писал. Сочинял за других. Или правил. Но редакторская работа — это не мое. Она для тебя, Кэти.
На этот раз она возражать не стала.
Позже в тот же день я поднял голову со своего последнего ряда (где пытался, без особого успеха, написать рецензию на чей-то альбом) и увидел ее в кабинете склонившейся над ноутбуком. Ее губы шевелились, и поначалу я подумал, что она говорит по телефону, однако телефона не наблюдалось, и у меня возникла мысль — нелепая, но навязчивая, — что где-то в ящике она нашла заначку эвкалиптовых леденцов и теперь сосет их.
В ее квартиру я прибыл незадолго до семи, нагруженный пакетами с китайской едой из «Веселой радости». В этот вечер шорты и тончайший топик уступили место пуловеру и мешковатым брюкам цвета хаки. И она была не одна. В углу дивана сидела (точнее, скрючилась) Пенни Лэнгстон. Без бейсболки, но с привычной странной улыбкой, говорившей: Только прикоснись ко мне, и я тебя убью.
Кэти поцеловала меня в щеку.
— Я пригласила Пенни составить нам компанию.
Объяснения не последовало, так что мне осталось лишь поздороваться:
— Привет, Пенс.
— Привет, Майк, — мышкой пискнула она, не встречаясь со мной взглядом, но предприняв определенные усилия, чтобы улыбка выглядела не столь жуткой.
Я посмотрел на Кэти, вопросительно приподняв брови.
— Я сказала, что никому не говорила о твоих способностях, — ответила Кэти. — Это… в каком-то смысле неправда.
— И я в каком-то смысле это знал. — Я поставил покрытые жирными пятнами белые пакеты на журнальный столик. Чувство голода испарилось, и я не ожидал, что следующие несколько минут принесут мне много «веселой радости». — Хочешь объяснить, что все это значит, прежде чем я обвиню тебя в нарушении обещания и уйду?
— Не делай этого. Пожалуйста. Просто выслушай. Пенни работает в «Неоновом круге», потому что я попросила Джерому взять ее. Мы с ней встретились, когда она жила в городе. Ходили в одну группу, так, Пенс?
— Да, — пропищала Пенни. Она смотрела на свои руки, которые были так крепко стиснуты на коленях, что побелели костяшки. — В группу Святого имени Марии.
— И что это такое? — Мог бы и не спрашивать. Иной раз действительно слышишь щелчок, когда элементы пазла складываются в единое целое.
— Группа поддержки для изнасилованных, — ответила Кэти. — Я своего насильника не видела, в отличие от Пенни. Правда, Пенс?
— Да. Я его видела, и часто. — Теперь она смотрела на меня, и ее голос становился все громче. В конце она почти кричала, а по ее щекам катились слезы. — Мой дядя. Мне было девять. Моей сестре — одиннадцать. Он насиловал и ее. Кэти говорит, ты можешь убивать людей некрологами. Я хочу, чтобы ты написал некролог для него.
Я не собираюсь приводить здесь историю, которую она рассказала мне, сидя на диване рядом с Кэти. Та держала ее за левую руку, а в правую вкладывала одну бумажную салфетку за другой. Если вы живете не в одном из семи уголков Соединенных Штатов, куда еще не проникли средства массовой информации, вам достаточно знать следующее: родители Пенни погибли в автомобильной аварии, ее с сестрой отправили к дяде Амосу и тете Клодии. Тетя Клодия не желала слушать ничего дурного о своем муже. Остальное домыслите сами.
Я хотел написать некролог. Потому что история была ужасной. Потому что таких, как дядя Амос, надо наказывать: они выбирают в жертвы самых слабых и беззащитных. И потому что Кэти хотела, чтобы я это сделал, будьте уверены. Но главной причиной стало трогательно красивое платье, которое надела Пенни. И туфли. И толика неумело наложенной косметики. Впервые за долгие годы, может, впервые с тех пор, как дядя Амос начал появляться в ее спальне, всегда говоря ей, что «это наш маленький секрет», Пенни предприняла попытку выглядеть нормальным человеческим существом. Это буквально разбило мне сердце. Изнасилование оставило шрамы на душе Кэти, но она оклемалась. Некоторым девушкам и женщинам такое по силам. Многим — нет.
— Ты клянешься Богом, что твой дядя действительно это делал? — спросил я, когда она закончила.
— Да. Снова, снова и снова. Когда мы достаточно повзрослели, чтобы забеременеть, он заставлял нас поворачиваться и… — Пенни не закончила. — Я уверена, он не ограничился Джесси и мной.
— И его так и не поймали.
Она отчаянно затрясла головой, слипшиеся кудряшки разлетелись во все стороны.
— Хорошо. — Я достал айпад. — Но ты должна рассказать мне о нем.
— Я сделала кое-что получше. — Она высвободила руку из пальцев Кэти, схватила самую уродливую сумку, что мне приходилось видеть вне витрины комиссионного магазина, и достала смятый лист бумаги, ставший от пота мягким и полупрозрачным. Она писала карандашом. Округлые каракули напоминали почерк ребенка. Заголовок гласил: «АМОС КАЛЛЕН ЛЭНГФОРД: НЕКРОЛОГ».
Это жалкий суррогат человека, насиловавший маленьких девочек всякий раз, когда ему представлялась такая возможность, умирал долго и болезненно от раковых опухолей в мягких тканях его тела. Последнюю неделю гной сочился из его глаз. Ему шел шестьдесят четвертый год, и перед смертью его крики оглашали дом. «Морфия, — молил он. — Еще морфия…»
Некролог был длинный. Почерком она напоминала ребенка, но словом владела блестяще, и это было намного лучше тех материалов, что она писала для «Неонового круга».
— Не знаю, получится ли. — Я попытался вернуть листок. — Думаю, я должен все написать сам.
— Попытка не пытка, правда? — заметила Кэти.
С этим я спорить не стал. В упор посмотрел на Пенни.
— Я никогда не видел этого человека, и ты хочешь, чтобы я его убил.
— Да, — ответила она, глядя мне прямо в глаза. — Именно этого я хочу.
— Ты уверена.
Она кивнула.
Я сел за маленький письменный стол Кэти, положил сочиненную Пенни смертельную диатрибу рядом с моим айпадом, открыл новый документ и начал переносить текст с бумаги на экран. И сразу понял, что все получится. Чувство власти усилилось. Ощущение нацеленности. После второго предложения я перестал смотреть на листок. Просто нажимал буквы и закончил следующим пассажем: Желающим посетить похороны — не называть же их скорбящими, учитывая отвратительные пристрастия мистера Лэнгфорда — рекомендуется не приносить цветы, а плевать на гроб.
Обе женщины смотрели на меня округлившимися, широко раскрытыми глазами.
— Сработает? — спросила Пенни и тут же ответила сама: — Да. Я это чувствовала.
— Думаю, уже сработало. — Я повернулся к Кэти. — Попроси об этом еще раз, Кэти, и у меня появится искушение написать твой некролог.
Она попыталась улыбнуться, но в ее глазах читался испуг. Я не собирался приводить угрозу в исполнение (по крайней мере, мне так кажется), поэтому взял Кэти за руку. Она подпрыгнула, собралась вырвать руку, но передумала. Ее кожа была холодной и липкой.
— Я пошутил. Шутка плохая, но я серьезно. Это надо прекратить.
— Да. — Она шумно сглотнула. — Конечно.
— И никаких разговоров. Ни с кем. Никогда.
Они снова согласились. Я начал подниматься из-за стола, но Пенни прыгнула на меня. Я плюхнулся на стул, и мы едва не опрокинулись на пол. Объятие не было нежным, Пенни скорее напоминала тонущую женщину, мертвой хваткой вцепившуюся в своего будущего спасителя. Она вся взмокла от пота.
— Спасибо, — прохрипела она. — Спасибо тебе, Майк.
Я ушел, не сказав ей: «Всегда пожалуйста». Мне не терпелось выбраться из квартиры Кэти. Не знаю, съели они принесенную мной еду или нет, но сомневаюсь в этом. «Веселая радость», твою мать.
Я не спал в ту ночь, и не потому, что меня донимали мысли об Амосе Лэнгфорде. Дело было в другом.
Во-первых, извечная проблема зависимости. Я покидал квартиру Кэти с решимостью никогда больше не использовать эту ужасную силу, но это обещание я давал себе раньше, и у меня не было уверенности, что я смогу его сдержать: всякий раз, когда я писал «некролог на живого», желание написать еще один только усиливалось. Совсем как с героином. Попробуй его раз или два — и еще сможешь остановиться. Но через некоторое время ты на него подсядешь. Возможно, я еще не подсел, но уже стоял на краю пропасти, и знал это. Так что Кэти я сказал правду, и только правду: это следовало прекратить, пока я еще мог поставить точку. Если еще не поздно.
Вторая проблема была не столь зловещей, но тоже неприятной. Когда я возвращался подземкой в Бруклин, мне вспомнился крайне уместный афоризм Бена Франклина: «Двое могут хранить секрет, если один из них мертв». Но о случившемся знали уже трое, а поскольку я не собирался убивать Кэти или Пенни некрологами, это означало, что известный им секрет чреват для меня скверными последствиями.
Я не сомневался, что какое-то время они будут молчать, особенно Пенни, если утром ей позвонят по печальному поводу: дорогой старенький дядя Амос внезапно скончался. Но потом эта решимость ослабнет. Следовало принимать во внимание и другой фактор: обе не просто были журналистками, а работали в «Неоновом круге», и это означало, что их профессия — распространять «жареные» новости. Конечно, распространение «жареных» новостей — не такой сильный наркотик, как убийство людей посредством некрологов, но зависимость все равно возникает, о чем я хорошо знал. Рано или поздно, где-нибудь в баре, выпив на один стаканчик больше, чем следовало…
Хочешь услышать что-то действительно безумное? Но только дай слово никому и никогда не говорить.
Я представил себя сидящим в редакции под плакатом с унитазом, увлеченно набивающим очередную саркастическую рецензию. Фрэнк Джессап подходит, садится и спрашивает, не возникало ли у меня мысли написать некролог Башара аль-Асада, сирийского диктатора с крошечной головой, или — эй, еще лучше — этого корейского жиртреста, Ким Чен Ына. Впрочем, Джессап мог попросить отправить к праотцам и нового главного тренера «Нью-Йорк никс».
Я пытался убедить себя, что это нелепо, но не смог. За «Никс» наш спортивный обозреватель с ирокезом болел истово.
Имелся и еще более ужасный сценарий (я набрел на него где-то в три часа ночи). Допустим, слух о моем таланте достигнет уха какого-нибудь государственного служаки. Маловероятно, конечно, но разве я не читал об экспериментах с ЛСД и контролем сознания, которые проводило государство на ничего не подозревавших гражданах в пятидесятых годах? Люди, способные на такое, способны на все. Вдруг парни из министерства национальной безопасности заявятся в «Круг» или сюда, в родительский дом в Бруклине, и я на реактивном самолете отправлюсь в путешествие в один конец, на какую-нибудь государственную базу, где меня поселят в отдельной квартире (роскошной, но с охраной под дверью) и дадут список главарей «Аль-Каиды» и ИГИЛ с приложенным досье на каждого, чтобы я мог написать исключительно точные некрологи? Я бы вывел из игры беспилотники с ракетами.
Безумие? Но в четыре утра все кажется возможным.
А около пяти, когда проблески дневного света начали прокрадываться в мою комнату, я вновь гадал, как вышло, что я открыл в себе этот нежеланный талант. Не упоминая о том, как долго я им обладал. Обнаружить его не было никакой возможности: некрологи на живых не пишут. Этого не делают даже в «Нью-Йорк таймс». Там просто собирают необходимую информацию, чтобы иметь ее под рукой, когда умрет та или иная знаменитость. Возможно, я обладал этой способностью с рождения, и если бы не та дурацкая шутка про Джерому, никогда бы об этом и не узнал. Я подумал о том, как вообще оказался в «Неоновом круге»: написав хамский некролог. На уже умершего человека, это правда, но некролог все равно остается некрологом. А таланту нужно одно, вы понимаете? Он хочет вырваться на волю. Хочет надеть фрак и отбить чечетку на сцене.
С этой мыслью я и уснул.
Мобильник разбудил меня без четверти двенадцать. Звонила Кэти, и она была расстроена.
— Приезжай в редакцию. Немедленно.
Я сел на кровати.
— А что такое?
— Объясню, когда приедешь, но одно скажу прямо сейчас. Ты должен остановиться.
— А то, — ответил я. — Вроде я это говорил тебе. И не раз.
Если она меня и услышала, то не отреагировала.
— Никогда в жизни. Даже если речь пойдет о Гитлере. Даже если твой отец приставит нож к горлу твоей матери, ты не должен этого делать.
Она отключилась прежде, чем я успел задать хоть один вопрос. Я удивился, почему мы не проводим столь экстренное совещание у нее в квартире, намного более уединенной, чем редакция «Неонового круга», где постоянно толклись люди, и придумал только один ответ: Кэти не хотела оставаться со мной наедине. Я стал опасным. Я сделал лишь то, о чем просила она и ее подруга, но это ничего не меняло.
Я был опасен.
Кэти встретила меня улыбкой и обняла на радость тех сотрудников, которые находились в редакции, потягивали «Ред булл» и молотили по клавишам ноутбуков, но сегодня жалюзи в ее кабинете были опущены, и улыбка исчезла, как только мы скрылись за ними.
— Я напугана до смерти, — призналась она. — То есть я боялась и раньше, но когда ты это проделывал…
— Было приятно. Да, я знаю.
— Но сейчас я напугана куда сильнее. Постоянно думаю о тренажерах с пружинами, которые сжимают, чтобы накачать мышцы рук.
— О чем ты говоришь?
Она мне не сказала. Тогда.
— Мне придется начать с середины, с ребенка Кена Вандерли, а потом двинуться в обе стороны…
— У Развратника Кена был ребенок?
— Да, сын. Не перебивай. Мне приходится начинать с середины, потому что первой я прочитала статью о нем. «Сообщение о смерти» в «Таймс». На этот раз они опередили новостные сайты. Кому-то из «Хаффи» или «Дейли бист» следовало обратить на это внимание, потому что случилось это не вчерашним вечером. Вероятно, семья решила огласить новости только после похорон.
— Кэти…
— Заткнись и слушай. — Она наклонилась вперед. — Есть сопутствующие потери. И ситуация ухудшается.
— Я не…
Она закрыла мне рот рукой:
— Тихо. Заткнись.
Я заткнулся. Она убрала руку.
— Все началось с Джеромы Уайтфилд. Насколько я могу сказать, воспользовавшись «Гуглом», она — единственная в мире. Точнее, единственная, кто покинул этот мир. Есть множество других Джером Уайтфилд, но, слава богу, она была твоей первой, и других Джером это не коснулось. По крайней мере, некоторых. Ближайших.
— Что не коснулось?
Она посмотрела на меня как на идиота.
— Сила. Твоей второй… — Она запнулась, думаю, потому, что хотела сказать «жертвой». — Твоим вторым объектом воздействия стал Питер Стефано. Не самое распространенное в мире имя, но и не уникальное. А теперь посмотри сюда.
Она взяла со стола несколько скрепленных листов бумаги. Отцепила первый и протянула мне. Три некролога, все из газет маленьких городов: в Пенсильвании, Огайо, северной части штата Нью-Йорк. В Пенсильвании Питер Стефано умер от инфаркта. В Огайо — упал с лестницы. В Вудстоке — скончался от инсульта. Все умерли в один день с безумным музыкальным продюсером.
Я тяжело сел в кресло.
— Этого не может быть.
— Может. Хорошие новости: я нашла в США два десятка других Питеров Стефано, и все они в добром здравии. Думаю, потому, что живут на большем расстоянии от тюрьмы в Гованде. Эпицентр находился там. Шрапнель разлеталась во все стороны.
Я ошалело смотрел на нее.
— Развратник Кен стал следующим. Еще одно необычное имя, слава богу. Вандерли полным-полно в Висконсине и Миннесоте, но эти штаты, как я понимаю, слишком далеко. И только…
Она протянула мне второй лист. Сначала шла статья из «Нью-Йорк таймс» под заголовком «СМЕРТЬ СЫНА СЕРИЙНОГО УБИЙЦЫ». По словам его жены, Кен Вандерли-младший случайно застрелился, когда чистил пистолет, но в статье указывалось, что «несчастный случай» произошел менее чем через двенадцать часов после смерти его отца. Читателям предлагалось самим решить, не о самоубийстве ли речь.
— Не думаю, что это самоубийство, — добавила Кэти. Косметика не скрывала ее бледности. — И не думаю, что это несчастный случай. Все дело в совпадении имен, Майк. Ты понимаешь? И они даже не всегда полностью совпадают.
За статьей о сыне Развратника Кена следовал некролог (мне уже стало противно само это слово) еще одного Кеннета, Вандерлия, проживавшего в Парамусе, штат Нью-Джерси. Как и Питер Стефано из Вудстока (невинный человек, который за свою жизнь, наверное, убивал разве что время), Вандерлий умер от инсульта.
Дыхание у меня участилось, я вспотел. Яйца сжались до размера персиковых косточек. Я чувствовал, что сейчас грохнусь в обморок, к горлу подкатывала тошнота, но я сумел совладать с нервами. Потом, правда, блевал без остановки. Где-то неделю. Похудел на десять фунтов. (Встревоженной матери сказал, что это грипп.)
— А это лидер. — Кэти протянула мне третий лист. С семнадцатью Амосами Лэнгфордами. Большинство пришлось на штаты Нью-Йорк, Нью-Джерси и Коннектикут, но один умер в Балтиморе, один — в Виргинии, еще двое откинулись в Западной Виргинии. И трое — во Флориде.
— Нет, — прошептал я.
— Да, — сказала она. — Второй по списку, в Амитивилле, — плохой дядюшка Пенни. Благодари бога, что Амос — достаточно редкое имя в наше время. Будь он Джеймсом или Уильямом, счет пошел бы на сотни. Может, не на тысячи, потому что дальше Среднего Запада это не распространилось, но Флорида — в девяти сотнях миль. Сигнал АМ-диапазона столько не пролетит, во всяком случае, днем.
Листы выскользнули из моих пальцев и рассыпались по полу.
— Теперь ты понимаешь, почему я упомянула тренажеры с пружинами, которые используют для накачивания мышц рук? Поначалу ты можешь свести ручки один-два раза. Но если продолжать тренироваться, мышцы становятся крепче. То же самое происходит и с тобой, Майк. Я в этом уверена. Всякий раз, когда ты пишешь некролог на живого человека, сила возрастает и действует на большем расстоянии.
— Это была твоя идея, — прошептал я. — Твоя чертова идея.
Но ее такая постановка вопроса не устроила.
— Я не предлагала тебе написать некролог Джеромы. Так что идея твоя!
— Это была прихоть, — запротестовал я. — Господи, шутка! Я не знал, что так выйдет!
Только, наверное, я лгал. Внезапно мне вспомнился мой первый оргазм, в ванне, в мыльной пене. Я не знал, что делаю, потянулся и схватил… но где-то внутри, глубоко, на уровне инстинктов, я знал. Было еще одно высказывание, но не Бена Франклина: «Когда ученик готов, приходит учитель». Иногда учитель кроется внутри нас.
— Идея с Вандерли принадлежала тебе, — напомнил я. — И с Амосом, Полуночным Злодеем. К тому времени ты знала, что может произойти.
Она села на край стола — теперь ее стола — и посмотрела мне в глаза, что, скорее всего, далось ей нелегко.
— Это правда. Но, Майк… Я не знала, что это будет распространяться.
— Я тоже.
— И это действительно наркотик. Я сидела рядом с тобой, когда ты это делал, и словно вдыхала кокаин.
— Я могу остановиться.
Надежда всегда умирает последней.
— Ты уверен?
— Скорее да, чем нет. А теперь вопрос к тебе. Сможешь ли ты держать язык за зубами? До конца жизни?
Из вежливости она обдумала вопрос. Потом кивнула.
— Я должна. В «Круге» у меня отличные перспективы, и я не хочу, чтобы все пошло псу под хвост.
Иными словами, она думала только о себе, а чего, собственно, я ожидал? Может, Кэти и не сосала эвкалиптовые леденцы Джеромы, но сидела в кресле Джеромы, за столом Джеромы. Плюс эта новая прическа смотри-но-не-трогай. Как сказали бы свиньи Оруэлла, синие джинсы — хорошо, новое платье — лучше.
— Что насчет Пенни?
Кэти промолчала.
— Потому что, по моему мнению… пожалуй, по всеобщему мнению… у нее не все дома.
Кэти сверкнула глазами.
— Ты удивлен? Если ты вдруг не заметил, такое детство оставляет психологическую травму на всю жизнь. Кошмарное детство.
— Могу себе представить, потому что сейчас живу в собственном кошмаре. Так что давай обойдемся без сочувствия группы поддержки. Я просто хочу знать, будет ли она держать язык за зубами? Скажем, до конца жизни. Будет?
Последовало долгое, долгое молчание.
— Теперь, когда он мертв, — наконец заговорила Кэти, — может, она перестанет ходить на эти собрания изнасилованных.
— А если не перестанет?
— Тогда, думаю, она может… в какой-то момент… сказать той, кому будет особенно плохо, что она знает парня, который может поквитаться с насильником. Не в этом месяце и не в этом году, но…
Кэти не закончила. Мы переглянулись. Я знал, что она без труда читает мои мысли: есть верный, гарантированный способ заставить Пенни держать рот на замке.
— Нет! — вырвалось у Кэти. — Даже не думай, и не потому, что она имеет право на жизнь и на все хорошее, что может ждать ее впереди. Умрет не только она.
Согласно ее исследованию, она была права. Пенни Лэнгстон — не самое распространенное имя, но население Штатов превышает триста миллионов человек, и для скольких Пенни или Пенелоп Лэнгстон в этой жуткой лотерее выпадет «выигрышный» билет, если я решу включить ноутбук или айпад и написать новый некролог? А ведь еще следовало учитывать «эффект созвучия». Живущая во мне сила вдарила как по Вандерли, так и по Вандерлию. И теперь могла прийти к выводу, что сойдут и Петулы Лэнгстон, и Пэтси Лэнгстон, и даже Петти Лэнгли.
Следовало помнить и о том, в каком положении находился я сам. Возможно, не хватало лишь одного некролога, чтобы подсесть на «иглу» этого ни с чем не сравнимого кайфа. Я боялся даже подумать, что заставила бы меня сделать эта сила, которая отключала, пусть на время, ужас и страх. Представил себя пишущим некролог на Джона Смита или Джил Джонс, и у меня скрутило яйца при мысли о массовых смертях, которые за этим последуют.
— Так что ты собираешься делать? — спросила Кэти.
— Что-нибудь придумаю, — ответил я.
И придумал.
Тем же вечером открыл дорожный атлас издательства «Рэнд Макнэлли» на большой карте Соединенных Штатов, зажмурился и ткнул пальцем. Поэтому теперь я живу в городе Ларами, штат Вайоминг, где работаю маляром. По большей части маляром. На самом деле работ у меня несколько, как и у многих людей, что живут в самом сердце Америки — которое я раньше с присущим ньюйоркцам пренебрежением называл «пролетной страной». Я также занят неполный рабочий день в ландшафтной компании: выкашиваю лужайки, сгребаю листья, сажаю кусты. Зимой расчищаю подъездные дорожки и прокладываю маршруты на лыжном курорте «Сноуи рэйндж». Я не богач, но держусь на плаву. Если на то пошло, зарабатываю даже больше, чем в Нью-Йорке, и частенько случается, что за целый день никто не покажет мне палец.
Мои родители не понимают, зачем мне все это, и отец не скрывает своего разочарования; иногда он говорит, что я живу как Питер Пэн, и предрекает мне горькие сожаления, когда я перевалю за сорок и начну седеть. Моя мать тоже удивлена, но не столь критична. Ей никогда не нравился «Неоновый круг», она считала этот журнал склизкой помойкой, в которой я растрачивал свое «писательское дарование». Наверное, она права по обоим пунктам, но теперь мое писательское дарование уходит исключительно на составление списков покупок. Что касается седины, то первые серебряные нити я заметил еще до того, как уехал из Нью-Йорка, то есть прежде чем мне исполнилось тридцать.
Мне все еще снится писательство, и сны эти не из приятных. В одном я сижу за ноутбуком, хотя никакого ноутбука у меня больше нет. Пишу некролог и не могу остановиться. Во сне я и не хочу останавливаться, потому что чувствую себя всесильным. Я добираюсь до предложения: Печальные новости: вчера умерли все люди по имени Джон… — и просыпаюсь, иногда на полу, иногда скрючившись под одеялом, но всегда с криком. Пару раз я чудом не разбудил соседей.
Я не оставлял свое сердце в Сан-Франциско, но оставил ноутбук в милом старом Бруклине. Хотя расстаться с айпадом не смог (к слову о зависимостях). Я не отправляю с него электронные письма: если хочу с кем-то срочно связаться, звоню, а если спешки нет, использую древнее учреждение, известное как Почтовая служба Соединенных Штатов. Вы удивитесь, узнав, как легко вновь обрести привычку писать письма и почтовые открытки.
И все же айпад мне нравится. В нем много игр, плюс шум ветра, который помогает заснуть вечером, и будильник, который вырывает из сна утром. Да еще куча музыки, несколько аудиокниг и множество фильмов. А когда даже этого не хватает, чтобы отвлечься, я брожу по Сети. Вот уж где нет счета возможностям занять себя, как вы, вероятно, и сами знаете, а в Ларами время течет медленно, если нет работы. Особенно зимой.
Иногда я захожу на сайт «Неоновый круг», памятуя о былых временах. Из Кэти получился хороший редактор, куда лучше Джеромы. И теперь сайт борется за пятую строчку в списке наиболее посещаемых интернет-журналов. Иногда он обгоняет «Драдж рипот», но обычно отстает. Однако у них полно рекламы, так что все путем.
Преемница Джеромы по-прежнему ведет страничку «Бухаем с Кэти». Фрэнк Джессап все так же пишет о спорте, и одна его не слишком смешная статья об употреблении стероидов в Национальной футбольной лиге привлекла внимание всей страны, а он сам, с привычным ирокезом, дал интервью кабельному спортивному каналу И-эс-пи-эн. Джорджина Буковски написала полдесятка несмешных некрологов «О мертвых — дурное», а потом Кэти закрыла эту страничку и заменила «Ставками на смерть». Читатели получают призы, предсказывая, какие знаменитости умрут в ближайшие двенадцать месяцев. Главная там Пенни Лэнгстон, и каждую неделю ее новая улыбающаяся фотография появляется на месте головы пляшущего скелета. В «Круге» это самая популярная страница, и каждую неделю журнал публикует великое множество комментариев. Люди любят читать о смерти и любят о ней писать.
Уж я-то знаю.
Ладно, вот и вся история. Не жду, что вы поверите, да это и не обязательно. В конце концов, мы живем в Америке. Но я приложил все силы, чтобы высказаться ясно и четко. Как меня учили излагать истории на факультете журналистики: никакой фантазии, никакой слащавости или напыщенности. Я старался, чтобы история напоминала прямую как стрела дорогу, в которой начало ведет к середине, а середина — к концовке. Традиционный подход, усмехнетесь вы? Зато все понятно. И если вы решите, что концовка слабовата, вспомните мнение профессора Хиггинса. Он говорил, что в журналистике концовка является концовкой лишь на текущий момент, а в реальной жизни жирная точка ставится только в некрологе.
Вот история-анекдот, слишком хорошая, чтобы не поделиться ею, и я многие годы рассказываю ее, появляясь на публике. Покупками у нас заведует моя жена (по ее словам, иначе в доме не нашлось бы и картофелины), но в самых крайних случаях она отправляет по магазинам меня. Так однажды я оказался в местном супермаркете, чтобы приобрести батарейки и сковороду с антипригарным покрытием. И когда я шел про проходу с хозяйственными товарами, уже взяв самое необходимое (сдобные булочки с корицей и картофельные чипсы), в дальнем конце появилась женщина в коляске с электромотором. Типичная для Флориды «перелетная птаха» лет восьмидесяти, с идеально уложенными волосами, загорелая до черноты. Она посмотрела на меня, отвернулась, посмотрела снова.
— Я вас знаю, — сказала она. — Вы Стивен Кинг. Пишете ужастики. Все правильно, некоторым они нравятся, но не мне. Я люблю истории, поднимающие дух, вроде «Побега из Шоушенка».
— Эту историю тоже написал я, — ответил я.
— Нет, не вы, — возразила она и продолжила свой путь.
Дело вот в чем: вы пишете ужастики и чем-то напоминаете девушку, живущую в трейлере на окраине города; вас знают. Меня это устраивает, потому что есть чем платить по счетам, и я по-прежнему получаю удовольствие от работы. Как говорится, можете называть меня кем угодно. Я не особо интересуюсь такими понятиями, как жанр. Да, я люблю ужастики. Но я также люблю детективы, триллеры, морские приключения, реалистичные романы, поэзию… и это лишь малая часть списка. Еще я люблю читать и писать истории, которые кажутся мне забавными, и это никого не должно удивлять, потому что юмор и ужас — сиамские близнецы.
Недавно я слышал, как один мужчина рассказывал о состязании фейерверков на одном из озер штата Мэн, и его слова запали мне в память. И пожалуйста, не воспринимайте эту историю как «местный колорит». Этот литературный прием — не мое.
Показания мистера Олдена Маккосленда
Полицейское управление округа Касл
Показания записал начальник полиции Эндрю Клаттербак в присутствии патрульной Арделл Бенуа, произведшей арест
11:15–13:20.
5 июля 2015 г.
Да, можно сказать, что после смерти отца мы с мамой частенько выпивали и слонялись вокруг нашего загородного домика. Закон это не запрещает, правда? Если только ты не садишься за руль, а мы никогда не садились. Хотя могли позволить себе автомобиль, потому что уже стали, если так можно выразиться, богатыми бездельниками. Кто бы мог подумать, ведь отец всю жизнь проработал плотником. Называл себя «опытным плотником», а мама всегда добавляла: «На цент плотничаем, на доллар поддаем». Шутка у нее была такая.
Мама работала в «Цветах Ройса» на Касл-стрит, но полный рабочий день — только в ноябре и декабре. Она считалась большим специалистом по рождественским венкам, да и по похоронным тоже. Сама сделала венок для папы. С желтой лентой и надписью «КАК МЫ ЛЮБИЛИ ТЕБЯ». Есть в этом что-то библейское, правда? Люди плакали, когда видели венок, даже те, кому отец задолжал.
Закончив среднюю школу, я пошел работать в «Гараж Сонни»: балансировал колеса, менял масло, ремонтировал шины. В те далекие времена даже заправлял автомобили бензином, но, разумеется, теперь все это люди делают сами. Я также продавал травку, готов в этом признаться. Не занимался этим уже много лет, так что, думаю, вам не удастся меня в этом обвинить, но в восьмидесятых этот бизнес приносил неплохую прибыль, особенно в наших краях. И в кармане у меня всегда хватало монет, если я отправлялся куда-нибудь пятничным или субботним вечером. Женское общество мне нравилось, но я держался подальше от алтаря, во всяком случае, до сих пор. Если говорить о честолюбии, мечты у меня две: увидеть Большой каньон и до самой смерти оставаться холостяком. Так гораздо меньше проблем. Кроме того, мне надо было приглядывать за мамой. Сами знаете, лучшая подруга парня — его…[173]
Я доберусь до сути, Арделл, но если ты этого хочешь, придется позволить мне изложить все так, как я считаю нужным. Если кто и не должен мешать мне рассказывать, так это ты. Когда мы учились в школе, ты трещала без умолку. Словно твой язык крепился посередине, а оба конца работали как заведенные. Миссис Фитч обычно так говорила. Помнишь ее? В четвертом классе. Та еще была штучка! Помнишь, как ты прилепила жвачку к мыску ее туфли? Ха-ха!
Так о чем я? Ах да, загородный домик, правильно? На озере Абенаки.
Ничего особенного, три комнаты, клочок пляжа и старый причал. Папа купил его в девяносто первом — думаю, тогда, — потому что получил хорошие деньги за какую-то работу. На первый взнос их не хватило, но я добавил выручку от моих травяных снадобий, и нужная сумма набралась. Домишко с самого начала был говняный, готов это признать. Мама называла его Комариной Дырой, и мы его так и не подновили, оно того не стоило, но папка регулярно выплачивал взносы по закладной. А если не мог, деньги вносили мы с мамой. Она бурчала из-за того, что приходилось отдавать вырученные за продажу цветов деньги, но не слишком: место ей понравилось с самого начала, несмотря на комаров, дырявую крышу и все такое. Мы сидели на причале за ланчем и наблюдали за проплывающим мимо миром. Даже тогда она не возражала против упаковки пива или бутылки кофейного бренди, хотя в те дни позволяла себе выпить только по выходным.
К концу столетия мы выплатили за домик все деньги, и почему нет? Он был на городской стороне озера, западной, и вы оба знаете, каково там: мелко, камыши и густой лес. Восточная сторона лучше, там стоят большие дома, принадлежащие «летним людям», и я представляю, как они смотрели на все это убожество на нашей стороне — хибары, лачуги, трейлеры — и говорили себе, что жить, как живут местные, даже без теннисного корта под боком, просто позор. Пусть болтают языками. Что до нас, то мы жили не хуже других. Папа ловил рыбу с причала, мама готовила добычу на дровяной плите, а после две тысячи первого года (или второго) мы провели в дом воду, и нам уже не приходилось глубокой ночью бежать в сортир во двор. Мы никому ни в чем не уступали.
Мы думали, что хорошо бы добыть еще немного денег на ремонт, раз уж домик стал нашим, но как-то не складывалось. Куда подевались деньги, так и осталось для меня тайной, потому что раньше любой желающий мог взять банковскую ссуду, если хотел что-то построить, а папка работал постоянно. Когда он умер от сердечного приступа — прямо на работе, в Харлоу, в две тысячи втором, — мы с мамой думали, что остались на мели. «Мы прорвемся, — сказала она, — и если он тратил деньги на шлюх, я не хочу об этом знать». Но добавила, что нам придется продать домик на Абенаки, если сумеем найти безумца, который его купит.
«Выставим его следующей весной, до того, как появятся мошки. Ты согласен, Олден?»
Я согласился и даже решил подновить дом. Успел залатать крышу и заменить прогнившие доски на причале, но тут мы получили первый подарок судьбы.
Маме позвонили из страховой компании в Портленде, и выяснилось, почему денег не прибавилось даже после того, как домик и прилагавшиеся к нему два акра земли стали полностью нашими. Отец тратил их не на проституток, а на взносы по страховке. Может, у него было предчувствие. В мире каждый день случается что-то странное. Вроде дождя из жаб, или двухголового кота, которого я самолично видел на ярмарке округа Касл — потом мне снились кошмары, — или лох-несского чудовища. Как бы то ни было, семьдесят пять тысяч долларов нежданно свалились на наш счет в «Ки-банке».
Но это был только подарок номер один. Через два года после того судьбоносного телефонного звонка, практически ровно через два года, судьба преподнесла нам подарок номер два. У мамы была привычка раз в неделю, после того как она отоваривалась в «Супермаркете Норми», покупать пятидолларовый лотерейный билет. Она покупала их из года в год и никогда не выигрывала больше двадцати долларов. В тот день две тысячи четвертого года в билете «Больших миллионов Мэна» двадцать семь цифр внизу совпали с двадцатью семью цифрами наверху, и, святой Иисус на велосипеде, мама увидела, что это совпадение стоит двести пятьдесят тысяч долларов. «Я думала, что надую в трусы», — высказалась она. Ее фотку поместили в витрине «Супермаркета». Возможно, вы помните, она провисела там два месяца.
Ровно четверть миллиона! После выплаты всех налогов осталось сто двадцать тысяч, но все-таки. Мы инвестировали их в «Санни ойл»[174]: мама сказала, что растительное масло отлично подходит для инвестиций, по крайней мере, пока не исчезнет. А уж мы-то точно исчезнем раньше его. С этим я не мог не согласиться, и все получилось в лучшем виде. Это были годы подъема на фондовой бирже, поэтому мы смогли бросить работу.
Именно тогда мы и начали крепко выпивать. Конечно, пили и в городском доме, но не слишком много. Вы же знаете, как соседи любят посплетничать. Так что мы взялись за спиртное, лишь обосновавшись в Комариной Дыре. Мама ушла из цветочного магазина в две тысячи девятом, а год спустя я сделал ручкой шинам и глушителям. После этого нам ни к чему стало жить в городе, во всяком случае, до наступления холодов: в домике на озере не было отопления. К две тысячи двенадцатому, когда возникли проблемы с итальяшками на противоположном берегу, мы приезжали в мае, за неделю или две до Дня поминовения, и оставались где-то до Дня благодарения.
Мама поправилась — фунтов до ста пятидесяти, — я думаю, прежде всего благодаря кофейному бренди; не зря же его прозвали «толстая жопа в стакане». Но она утверждала, что никогда не тянула на Мисс Мэна, не то что на Мисс Америку. «Я из пухленьких девушек» — вот как она говорила. А док Стоун отвечал, во всяком случае, пока мама ходила к нему, что она станет девушкой в гробу, если не перестанет прикладываться к «Алленсу».
«Ты нарываешься на инфаркт, Холли, — сказал он ей. — Или на цирроз. У тебя уже диабет второго типа, неужели тебе этого мало? Рекомендаций у меня две. Первая — надо бросить пить. Вторая — обратись к Анонимным алкоголикам».
«Уф! — воскликнула мама, вернувшись домой. — После такой выволочки мне надо выпить. Составишь компанию, Олден?»
Я ответил, что могу пропустить стаканчик, поэтому мы взяли раскладные стулья и поставили у края причала, как частенько делали, после чего надрались по-черному, созерцая заход солнца. Мы жили не хуже других и лучше многих. И потом, все мы от чего-то умрем, так ведь? Врачи склонны это забывать, но мама об этом помнила.
«Этот сукин сын, любитель здорового образа жизни, вероятно, прав, — сказала мама, когда мы, пошатываясь, возвращались в домик — часов в десять вечера, искусанные с ног до головы, несмотря на то что обмазались «ДЭТА». — Но я хотя бы буду знать, что жила, когда придет время уйти. И я не курю, а все знают, что это самая вредная привычка. Так что еще немного я протяну, но как насчет тебя, Олден? Что ты собираешься делать после того, как я умру, а деньги иссякнут?»
«Не знаю, — ответил я, — но я хотел бы увидеть Большой каньон».
Она засмеялась, ткнула меня локтем в ребра. «Вот это по-нашему. С таким отношением к жизни язву ты не наживешь. А теперь давай спать». Мы улеглись. Наутро проснулись часов в десять и с полудня лечили похмелье «Грязными хвостами». В отличие от дока я не слишком волновался из-за мамы. Мне казалось, что от жизни в свое удовольствие умереть нельзя. И так вышло, что она пережила дока Стоуна, которого однажды вечером убил пьяный водитель на Голубином мосту. Ирония судьбы, или трагедия, или просто жизнь. Я не философ, я только порадовался, что док был один, без семьи. Надеюсь, им выплатили страховку.
Ладно, это все предыстория. Теперь переходим к делу.
К Массимо. И к этой гребаной трубе, простите мой французский.
Я называю это гонкой вооружений Четвертого июля, и хотя началась она в две тысячи тринадцатом, все закрутилось годом раньше. Коттедж Массимо стоял аккурат напротив нашего, большущий, белый, с колоннами и лужайкой, сбегающей к пляжу: чистый белый песок, не в пример нашей гальке. Комнат двенадцать, не меньше. Двадцать, если считать гостевой домик. Они назвали свою усадьбу «Лагерь двенадцати сосен», по количеству деревьев, которые росли вокруг коттеджа и прятали его.
Лагерь! Святой Иисус, это был настоящий особняк. И да, с теннисным кортом. А также кортом для бадминтона и площадкой для бросания колец на склоне. Хозяева приезжали в конце июня и оставались до Дня труда, а потом закрывали этот чертов дом. Такая огромная усадьба — и пустует десять месяцев из двенадцати. Я просто не мог в это поверить. А мама могла. Она говорила, что мы — богачи случайные, тогда как Массимо — настоящие.
«Только это грязные деньги, Олден, — добавляла она, — и речь не о четверти акра конопли. Все знают, что у Пола Массимо есть СВЯЗИ». Она всегда так произносила это слово: заглавными буквами.
Вроде бы источником денег служила компания «Массимо констракшн». Я отыскал ее в Сети, и на первый взгляд все было по закону, но они — итальянцы, а «Массимо констракшн» базировалась в Провиденсе, штат Род-Айленд. Вы копы, так что остальное додумаете сами. Как любила говорить мама, сложив два и два, пять не получишь.
Они использовали все комнаты большого белого дома, когда приезжали на лето, в этом я уверен. И в гостевом домике тоже. Мама обычно смотрела на них с нашего берега и поднимала за их здоровье стакан с «Сомбреро» или «Грязным хвостом», говоря при этом, что оптом Массимо дешевле.
Они знали, как хорошо провести время, отдаю им должное. Жарили мясо на свежем воздухе, играли в салки в воде, подростки гоняли на гидроциклах. Гидроциклов у них было не меньше пяти, все такой яркой раскраски, что глаза жгло, если долго на них смотреть. По вечерам Массимо играли в тачбол, и обычно съехавшихся в «Двенадцать сосен» хватало на две полные команды по одиннадцать человек в каждой. А когда сгустившаяся темнота уже не позволяла разглядеть мяч, они пели. И судя по манере их пения, всем этим крикам, зачастую на итальянском, предварительно они явно пропускали по стаканчику, а то и не по одному.
Один из них привозил с собой трубу и дул в нее, аккомпанируя всем песням. От этого дудения даже глаза начинали слезиться. «Это вам не Диззи Гиллеспи, — говорила мама. — Кто-нибудь должен смазать эту трубу оливковым маслом и засунуть ему в зад. Пусть выпердывает «Боже, благослови Америку»».
Примерно в одиннадцать этот Массимо играл отбой, и вечер заканчивался. Не думаю, что соседи стали бы жаловаться, даже если бы пение и вой продолжались до трех утра. В большинстве своем люди на нашей стороне верили, что хозяин «Двенадцати сосен» — настоящий Тони Сопрано.
Перед Четвертым июля в том году — речь о две тысяче двенадцатом — я заготовил бенгальские огни, две или три коробки петард «Черный кот» и пару «вишневых бомбочек». Купил все это у Папаши Андерсона в его магазине «Веселая блоха», что на дороге в Оксфорд. Никакая это не тайна. Разве что для тупых, но я знаю, что к вам это не относится. Черт, всем известно, что в «Веселой блохе» продавались фейерверки. Но Папаша Андерсон продавал только всякую мелочевку, потому что тогда продажа фейерверков запрещалась законом.
В общем, все эти Массимо болтались на берегу, играли в футбол и теннис, дергали друг друга за трусы, маленькие детки плескались у берега, детки постарше ныряли с плота. Мы с мамой сидели на краю причала на раскладных стульях, всем довольные, наши патриотические припасы лежали рядом. Когда сгустились сумерки, я дал маме бенгальский огонь и зажег, а потом зажег свой от ее. Мы размахивали ими в темноте, и очень скоро малыши на том берегу заметили наши огни и загалдели, требуя свои. Двое подростков Массимо раздали бенгальские огни малышам, зажгли, и те принялись ими махать. Их огни были длиннее наших и горели дольше, а кроме того, их явно чем-то обработали, и они переливались разными цветами, тогда как наши были желтовато-белыми.
Тут этот итальяшка дунул в свою трубу — вах-вах, — как бы говоря: «Вот как должны выглядеть настоящие бенгальские огни».
«Ну и ладно, — сказала мама. — Пусть их бенгальские огни больше, но давай запустим несколько петард и посмотрим, как им это понравится».
Мы зажигали петарды одну за другой и подкидывали, а они ярко вспыхивали и горели, пока не падали в воду. Малышня в «Двенадцати соснах» все это просекла и подняла крик. Поэтому несколько мужчин Массимо ушли в дом и вернулись с большой картонной коробкой, наполненной петардами. И скоро подростки постарше принялись их запускать. Никак не меньше двух сотен, и они взрывались с грохотом пулеметных очередей, начисто заглушая наши петарды.
Вах-вах, вякнула труба, как бы говоря: «Пытайтесь дальше».
«Ладно, дорогуша. — Мама повернулась ко мне. — Дай мне одну из этих «вишенок», что ты припас».
«Дам, — ответил я, — но только будь осторожна, мама. Ты уже выпила, а мне не хочется, чтобы завтра утром ты недосчиталась пальцев».
«Дай мне одну и не умничай. Я не вчера родилась, и мне не нравится звук этой трубы. Готова спорить, у них такой нет, потому что Папаша не продает фейерверки приезжим. Смотрит на номерной знак и говорит, что товар закончился».
Я дал ей «вишневую бомбочку» и щелкнул зажигалкой. Фитиль вспыхнул, и мама высоко подбросила «вишенку». Та взорвалась с такой яркой вспышкой, что глазам стало больно, а грохот покатился по всему озеру. Я поджег другую и бросил ее, как Роджер Клеменс. Бабах!
«Вот, — удовлетворенно хмыкнула мама. — Теперь они знают, кто в доме хозяин».
Но тут Пол Массимо и два его старших сына вышли на самый край пристани. У одного из сыновей, крупного симпатичного парня в свитере для регби, на ремне висела эта чертова труба. В каком-то подобии кобуры. Они помахали нам, а потом Пол протянул что-то каждому из парней. После чего поджег фитили. Они подбросили эти штуковины над озером и… Святой Боже! Нас буквально оглушило! Два взрыва, как от динамита, и ослепительные вспышки.
«Это не «вишневые бомбочки», — сказал я. — Это «Эм-восемьдесят»».
«Где они их взяли? — спросила мама. — Папаша такие не продает».
Мы переглянулись, и можно было ничего не говорить: в Род-Айленде. В Род-Айленде, вероятно, можно достать что угодно. По крайней мере если твоя фамилия — Массимо.
Отец протянул сыновьям еще по одной и поджег их. Потом поджег свою. Три взрыва, достаточно громкие, чтобы распугать всю рыбу в Абенаки от южного конца до северного, в этом я не сомневался. Потом Пол помахал нам, а парень с трубой достал ее из кобуры, словно шестизарядный «кольт», и трижды протрубил: Ва-а-а-ах… Ва-а-а-ах… Ва-а-а-ах. Как бы говоря: «Весьма сожалеем, голозадые янки. Успеха вам в следующем году».
И мы ничего не могли с этим поделать. Да, у нас осталась еще одна коробка петард «Черный кот», но после этих «М-80» какой от них был прок? На другом берегу толпа итальяшек хлопала и радостно вопила, девушки в бикини плясали. И очень скоро они запели «Боже, благослови Америку».
Мама посмотрела на меня, я — на нее. Она покачала головой, и я покачал головой. Потом она сказала: «До следующего года».
«Да, — поддержал я ее. — До следующего года».
Она подняла стакан — помнится, в тот вечер мы пили «Ведерко удачи», — и я поднял свой. Мы выпили за победу в две тысячи тринадцатом. Так началась гонка вооружений Четвертого июля. Прежде всего, думаю, из-за этой гребаной трубы.
Простите мой французский.
В июне следующего года я пошел к Папаше Андерсону и объяснил ситуацию. Сказал ему, что необходимо защитить честь всех, кто живет на западном берегу озера.
«Знаешь, Олден, — ответил он, — не знаю, как щепотка сгоревшего пороха связана с честью, но бизнес есть бизнес, и если ты вернешься через неделю, может, я что-то и подберу».
Я вернулся. Он пригласил меня в кабинет и поставил на стол коробку. На коробке были китайские иероглифы. «Такое я обычно не продаю, но мы с твоей мамой ходили в начальную школу, где она помогала мне с грамматикой и таблицей умножения. Я добыл тебе штуку, которая называется «Эм-сто двадцать», и по громкости она уступает только динамитным шашкам. И есть еще дюжина таких». Он достал цилиндр, насаженный на красную палку.
«Выглядит как бутылочная ракета, — отметил я, — только больше».
«Ага, считай это люксовой моделью. Называются они «Китайские пионы». Взлетают в два раза выше обычных фейерверков, а потом рассыпаются красными, пурпурными и желтыми звездами. Их ставят в бутылку из-под колы или пива, как обычную бутылочную ракету, но лучше отойти подальше, потому что, взлетая, они искрят. И держи под рукой полотенце, чтобы тушить кусты».
«Что ж, круто, — кивнул я. — После такого им будет не до трубы».
«Я продам тебе всю коробку за тридцать баксов, — продолжил Папаша. — Знаю, что дорого, но я добавил «Черных котов» и «рассыпушек». Можно приладить их к дощечкам и поджечь, а потом пустить по воде. Будет очень красиво».
«Можешь не продолжать. Попроси ты в два раза больше, я бы счел, что это дешево».
«Олден, — покачал головой Папаша, — никогда не говори так человеку моей профессии».
Я принес коробку в наш загородный домик, и мама так оживилась, что захотела опробовать и «М-120», и «Китайские пионы». Обычно я с ней не спорю — себе дороже, — но тут решительно воспротивился. «Если дать этим Массимо даже половину шанса увидеть, что у нас есть, они притащат что-нибудь получше».
Она обдумала мои слова и поцеловала меня в щеку со словами: «Знаешь, Олден, для парня, который с трудом окончил школу, ты отлично соображаешь».
И вот наступило знаменательное Четвертое июля две тысячи тринадцатого года. Весь клан Массимо — человек двадцать пять, а то и больше — как обычно собрался в «Двенадцати соснах», а мы с мамой уселись на раскладных стульях на краю причала. Коробка с боеприпасами стояла между нами, вместе с большим кувшином, наполненным «Отверткой».
Очень скоро Пол Массимо подошел к краю причала со своей коробкой, размерами побольше нашей, но меня это не волновало. Знаете, важен не размер собаки в драке, а размер драки в собаке. Его сопровождали два взрослых сына. Они помахали нам, мы — им. Сумерки сгустились, и мы с мамой начали с петард «Черный кот». Только зажигали их не по одной, а сразу пачкой. Маленькие дети на том берегу делали то же самое, а когда им это надоело, зажгли большие бенгальские огни и принялись ими размахивать. Сын с трубой пару раз дунул в нее, разогреваясь.
Малышня услышала его и высыпала на причал «Двенадцати сосен». Пол и двое старших сыновей раздали каждому по большому серому шару, в которых я узнал «М-80». Звук над озером разносится действительно хорошо, особенно когда нет ветра, и я услышал, как Пол предупреждал маленьких об осторожности и показывал, как бросать шары в озеро. Потом Массимо запалил фитили.
Трое бросили фейерверки высоко, по широкой дуге, как им и говорили, но младший пацан лет семи замахнулся, как Нолан-гребаный-Райан… и уронил «М-80» себе между ног. Шар запрыгал и оторвал бы малышу нос, если бы Пол рывком не оттащил паренька назад. Женщины закричали, но Массимо и его старшие корчились от хохота. Очевидно, они выпили уже не один бокал. Скорее всего, вина, любимого напитка итальяшек.
«Ладно, — решила мама, — завязываем с этой ерундой. Давай покажем им, прежде чем этот высокий начнет дуть в свою чертову трубу».
Я достал пару «М-120», черных, совсем как бомбы в старых мультфильмах. Злодеи взрывали ими железнодорожные пути, и золотые рудники, и многое другое.
«Только осторожнее, мама, — предупредил я. — Если зазеваешься, лишишься не только пальцев».
«Обо мне не волнуйся, — ответила она. — Давай покажем этим макаронникам».
Я поджег фитили, мы бросили фейерверки, и… БАБАХ! Один за другим. Достаточно сильно, чтобы стекла задребезжали до самого Уотерфорда. Мистер Трубач застыл, так и не поднеся трубу к губам. Некоторые малыши заплакали. Все женщины выбежали на пляж, чтобы посмотреть, что происходит, не террористы ли это.
«Мы их сделали!» — воскликнула мама и отсалютовала стаканом мистеру Трубачу, который стоял, держа трубу в одной руке и засунув большой палец себе в зад. Не взаправду, а в фигуральном смысле.
Пол Массимо и два его сына подошли к краю причала, сбились в кучку, словно бейсболисты, когда все базы заняты. Потом вместе направились к дому. Я подумал, что все закончилось, а мама в этом не сомневалась. Поэтому мы принялись зажигать наши «рассыпушки», чтобы отпраздновать победу. Я нарезал квадраты пенопласта из упаковки, которую нашел где-то в чулане, мы крепили к ним «рассыпушки» и спускали на воду. К тому времени сумерки обрели темно-лиловый цвет, как бывает перед наступлением полной темноты, невероятно красивый, в небе мерцала первая звезда, а скоро должны были высыпать остальные. Уже не день, еще не ночь, самое красивое время суток, вот что я думаю по этому поводу. И «рассыпушки» — они были просто прекрасны, плыли, рассыпая зеленые и красные искры, таяли, как свечи, и их свет отражался от воды.
Вновь стало тихо, так тихо, что до нас долетал грохот шоу фейерверков, полыхавшего над Бриджтоном, да еще лягушки заквакали вдоль всего берега. Они подумали, что шум и свет отправились на покой. Но сильно в этом ошиблись, потому что Пол и его сыновья вернулись на причал и посмотрели на нас. Пол держал в руке что-то большое, размером с мяч для софтбола, и его взрослый сын — тот, что не трубил, а это, по моему мнению, однозначно указывало, кто из них умнее — зажег фитиль. Массимо не медлил, тут же швырнул этот шар высоко в воздух, и прежде чем я успел сказать маме, что надо заткнуть уши, он взорвался. Святой Иисус, вспышка растеклась по всему небу, а грохот был как от артиллерийского снаряда. Теперь на берег высыпали не только женщины и девушки Массимо, но буквально все, кто находился на озере. И хотя половина наверняка надула в штаны от этого гребаного грохота, они аплодировали! Можете себе представить?
Мы с мамой переглянулись, зная, что за этим последует, и, естественно, наши ожидания оправдались. Капитан Трубач поднял свою чертову трубу и дунул во всю силу легких: Ва-а-а-а-ах!
Массимо смеялись и аплодировали, вместе со всеми остальными на обоих берегах. Как же это было унизительно. Вы ведь понимаете, правда? Энди? Арделл? Заезжие итальяшки с Род-Айленда грохотнули громче нашего. Я ничего не имею против тарелки спагетти время от времени, но каждый день? Ну уж нет!
«Ладно. — Мама расправила плечи. — Громкостью они взяли, но у нас есть «Китайские пионы». Давай поглядим, как они им понравятся». Но по ее лицу я видел: она чувствовала, что они могут нас превзойти и в этом.
Я расставил на краю причала с десяток банок из-под пива и газировки, в каждую установил по «Пиону». Старшие Массимо наблюдали за нами с другого берега, потом тот, что не играл на трубе, побежал в дом за свежей амуницией.
Тем временем я аккуратно подносил зажигалку к фитилям, и «Китайские пионы» один за другим взмывали в небо, как и полагалось. Они были очень красивыми, но быстро гасли. Всех цветов радуги, как и обещал Папаша. Слышались восторженные охи и ахи — даже со стороны Массимо, отдаю им должное, — а потом молодой парень вернулся еще с одной коробкой.
Как выяснилось, в ней были фейерверки, ничем не отличавшиеся от наших «Китайских пионов», только побольше. К каждому прилагалась картонная пусковая платформа. Мы это видели, потому что к тому времени на причале Массимо зажглись фонари, формой напоминавшие факелы, но электрические. Пол поджигал эти ракеты, и они поднимались высоко-высоко, прежде чем рассыпаться множеством искр, которые образовывали шар в два раза больше наших «пионов». Вниз искры сыпались с треском автоматных очередей. Аплодисменты стали громче, и, конечно, нам с мамой пришлось присоединиться, иначе все решили бы, что мы не умеем проигрывать. А труба дудела: Ва-а-а-а-ах, ва-а-а-а-ах, ва-а-а-а-ах!
Позже, когда мы выпустили все фейерверки, мама металась по кухне в ночной рубашке и шлепанцах, и у нее из ушей разве что пар не валил. «Где они это берут? — спросила она. Естественно, вопрос был ретротический, поэтому я даже не успел ответить. — У своих друзей-бандитов в Род-Айленде, вот где. Потому что у него есть СВЯЗИ. И он из тех людей, что должны выигрывать во всем. Это видно с первого взгляда!»
Совсем как ты, мама, подумал я, но промолчал. Иногда молчание — действительно золото, особенно если твоя мать основательно заправилась кофейным бренди и зла как черт.
«И я ненавижу эту долбаную трубу. Ненавижу!»
В этом я с ней был полностью согласен, о чем и не преминул сказать.
Она схватила меня за руку, выплеснув часть содержимого стакана мне на рубашку. «В следующем году! — воскликнула она. — В следующем году мы им покажем, кто в доме хозяин! Обещай мне, Олден, что в четырнадцатом мы заткнем эту трубу!»
Я пообещал постараться — это все, что я мог. За Полом Массимо стоял Род-Айленд, а на что приходилось рассчитывать мне? На Папашу Андерсона, владельца дешевого придорожного магазинчика.
Однако на следующий день я пошел к нему и рассказал, что случилось. Он слушал внимательно и из вежливости сдерживал смех, хотя пару раз губы у него дрогнули. Согласен, все это казалось забавным — по крайней мере, до вчерашнего вечера, — но какое тут веселье, когда тебе в затылок дышит Холли Маккосленд.
«Да, я вижу, как твоя мама злится, — кивнул Папаша. — Она всегда бесилась, если кто-то пытался сделать что-то лучше ее. Но ради бога, Олден, это всего лишь фейерверки. Она это поймет, когда протрезвеет».
«Я так не думаю, — ответил я, умолчав, что трезвой мама теперь не бывала никогда: пила, пока не засыпала, чтобы, проснувшись, опохмелиться, а потом снова пить до беспамятства. Да я и сам был не намного лучше. — Причина скорее не в фейерверках, а в трубе. Если бы она смогла заткнуть эту чертову трубу Четвертого июля, думаю, остальное ее бы устроило».
«Знаешь, я тебе помочь не смогу, — сказал Папаша. — Мощных фейерверков продается предостаточно, но я привозить их сюда не буду. Во-первых, не хочу потерять лицензию розничного торговца. Во-вторых, не хочу, чтобы кто-то получил травму. Запускать фейерверки пьяным — прямой путь к беде. Но если ты настроен решительно, езжай в Индиан-Айленд и поговори там с одним парнем. Здоровенным пенобскотом по имени Говард Гамаш. Самый большой чертов индеец в Мэне, если не во всем мире. На щеках у него вытатуированы перья, а ездит он на «харлее-дэвидсоне». И у него есть, так сказать, связи».
Есть связи! Именно такой нам и требовался. Я поблагодарил Папашу, записал в своей записной книжке имя «Говард Гамаш» и в апреле следующего года поехал в округ Пенобскот, положив пятьсот долларов в бардачок пикапа.
Я нашел мистера Гамаша в баре отеля «Харвест» в Олдтауне. Папаша не ошибся, назвав его здоровяком: рост шесть футов восемь дюймов, вес, как я прикинул, фунтов триста пятьдесят. Он выслушал мою скорбную песнь и после того, как я купил ему графин «Бада», который он опустошил менее чем за десять минут, сказал: «Что ж, мистер Маккосленд, давайте доедем до моего вигвама, а там обсудим все в деталях».
Ездил он на «харлее-софтейле», большом мотоцикле с мощным двигателем, но когда оседлал его, мотоцикл словно сжался, стал совсем маленьким, вроде тех, на которых клоуны кружат по цирковой арене. Ягодицы Гамаша свешивались буквально до кофров. Вигвам оказался уютным небольшим двухэтажным домиком, с бассейном во дворе для детишек, которых индеец настрогал немало.
Нет, Арделл, мотоцикл и бассейн не имеют значения для истории, но если ты хочешь ее услышать, придется подстраиваться под меня. Домик мне понравился. В подвале даже был домашний кинотеатр. Господи, мне захотелось жить в таком же.
Фейерверки хранились в гараже под брезентом, аккуратно уложенные в деревянные ящики, и от некоторых боеприпасов захватывало дух. «Если тебя с ними поймают, — предупредил он, — ты никогда не слышал о Говарде Гамаше. Это понятно?»
Я ответил, что само собой, и поскольку парень показался мне достаточно честным — во всяком случае, нормальным, — я спросил, что можно купить на пятьсот долларов. В итоге я приобрел в основном батарейные фейерверки с несколькими ракетами и одним фитилем. Поджигаешь его и получаешь ракетный залп. Три «Огненных обезьяны», две «Декларации независимости», одну «Психоделию», которая разбрасывала снопы искр, напоминавшие цветы, и еще один, супер-пупер, до которого я доберусь чуть позже.
«Думаете, такими мне удастся заткнуть трубу этих итальяшек?» — спросил я Гамаша.
«Не сомневайся, — ответил индеец. — Только я предпочитаю, чтобы меня называли коренным американцем, а не краснокожим или Томагавком Томом, а потому терпеть не могу пренебрежительные прозвища вроде итальяшек, болотных жителей, тюрбанников[175] и латиносов. Все они — американцы, как ты и я, и не нужно смотреть на них свысока».
«Я вас понял, — кивнул я, — и учту это на будущее, но эти Массимо меня бесят, и если я вас обидел, считайте, что это тот самый случай, когда не стерпел бы и святой».
«Объяснение принимается, и мне понятно твое эмоциональное состояние. Но позволь дать совет, бледнолицый: по пути домой не превышай скорость, если не хочешь, чтобы тебя остановили со всем этим дерьмом в кузове».
Увидев мои приобретения, мама победно вскинула руки над головой, а потом налила нам по стакану «Ржавого колпака», чтобы это дело отметить. «После такого фейерверка они просрутся десятицентовиками! Может, даже серебряными долларами! Вот увидишь!»
Только получилось все не так. Догадываюсь, вы уже в курсе.
Пришло Четвертое июля прошлого года, и на озере Абенаки было полно людей. Прошел слух, что янки Маккосленды будут бороться с итальяшками Массимо за победу в гонке вооружений. На нашей стороне собралось человек шестьсот. На их — не так много, но все равно предостаточно, гораздо больше, чем обычно. Небось все Массимо к востоку от Миссисипи съехались на шоу четырнадцатого года. На этот раз мы обошлись без такой мелочевки, как петарды или «вишневые бомбочки». Просто дожидались глубоких сумерек, чтобы сразу предъявить козыри. Мы с мамой принесли коробки с фейерверками на край причала, и Массимо поступили так же. По восточному берегу рассыпались маленькие Массимо, размахивавшие бенгальскими огнями; они напоминали звезды, упавшие на землю. Иногда я думаю, что бенгальских огней вполне хватило бы, и сегодня сожалею, что мы не остановились на них.
Пол Массимо помахал нам, мы ответили тем же. Идиот с трубой выдул долгое ва-а-а-а-ах! Пол нацелил палец на меня, как бы говоря: начинай первым, любезный, — и я запустил «Огненную обезьяну». Она вспыхнула в небе под всеобщее а-а-ах. Потом один из сыновей Массимо запустил что-то похожее, только более яркое и горевшее чуть дольше. Толпа выдала о-о-о-ох, а потом загудела эта гребаная труба.
«Хрен с этой говнишкой-мартышкой, — фыркнула мама. — Запускай «Декларацию независимости». Им мало не покажется».
Я запустил, и фейерверк определенно стоил заплаченных за него денег, но эти чертовы Массимо и тут превзошли нас. Что бы мы ни запускали, они все равно брали верх, всякий раз их фейерверки были ярче и громче, а этот говнюк дул в трубу. Как же это бесило нас с мамой! Тут взбесился бы и папа римский. Зеваки в тот вечер получили потрясающее шоу фейерверков, вероятно, ничуть не хуже, чем в Портленде, и я уверен, что по домам они разошлись счастливыми, но на причале Комариной Дыры радость отсутствовала, это я могу вам сказать точно. Мама обычно становится веселее, когда выпьет, но не в тот вечер. Уже полностью стемнело, высыпали звезды, и ветерок тащил над озером пороховую дымку. У нас остался один, самый мощный фейерверк.
«Поджигай, — приказала мама, — и посмотрим, смогут ли они его перебить. Такое, конечно, возможно. Но если он еще раз дунет в свою долбаную трубу, у меня лопнет голова».
Наш последний фейерверк — тот самый супер-пупер — назывался «Дух ярости», и Говард Гамаш клялся, что это нечто. «Что-то фантастическое, — заверил он меня, — и абсолютно нелегальное. Запалив фитиль, сразу отходите, мистер Маккосленд. Будет настоящий фонтан».
Чертов фитиль был толщиной с запястье. Я поджег его и сразу отошел. Он догорел, несколько секунд ничего не происходило, и я уже подумал, что мне подсунули туфту.
«Вот задница, — изрекла мама, — теперь он точно дунет в свою поганую трубу».
Но прежде чем он успел дунуть, «Дух ярости» ожил. Сначала это был фонтан белых искр, потом он вырос, и искры окрасились в нежно-розовый цвет. «Дух» принялся выстреливать ракеты, взрывавшиеся яркими шарами. К тому времени высота фонтана на краю нашего причала достигла двенадцати футов, а искры стали ярко-красными. Все новые ракеты взлетали в небо и взрывались так громко, что создавалось ощущение, будто эскадрилья самолетов пробивает звуковой барьер прямо над нами. Мама зажала уши, но залилась смехом. Фонтан начал опадать, затем выплюнул последнюю порцию искр — как старик в публичном доме, сказала мама, — и в небе расцвел потрясающий красно-желтый цветок.
Повисла тишина — восхищенная, — а потом все зааплодировали как безумные. Некоторые зрители, приехавшие на кемперах, задудели клаксонами, но после всех этих взрывов получилось пискляво. Массимо тоже хлопали, показывая, что они истинные болельщики, и это произвело на меня впечатление: редкое качество для тех, кто привык всегда выигрывать. Трубач даже не притронулся к своей чертовой трубе.
«Мы это сделали! — крикнула мама. — Олден, поцелуй свою мамулю!»
Я поцеловал, потом посмотрел на другой берег и увидел, что Пол Массимо стоит на краю причала, освещенный электрическими факелами. Он поднял палец, как бы говоря: «Жди и наблюдай». И у меня сразу засосало под ложечкой.
Сын без трубы — которого я зачислил в умные — поставил на доски пусковую площадку, медленно и благоговейно, как алтарный служка — чашу Святого причастия. А на пусковой площадке возвышалась самая большая гребаная ракета, какую я когда-либо видел, если не брать в расчет телерепортажи с мыса Канаверал. Пол опустился на колено и поднес зажигалку к фитилю. Как только полетели искры, схватил обоих сыновей, и они побежали к другому концу причала.
В отличие от «Духа ярости», паузы не было. Ракета взлетела, словно «Аполлон-19», поднимаясь на столбе синего огня, который стал пурпурным, потом красным. А секундой позже звезды затмила гигантская огненная птица, накрывшая озеро от берега до берега. Полыхая, она взорвалась. И будь я проклят, если из взрыва не вылетели маленькие птички и не устремились во все стороны.
Толпа обезумела. Взрослые сыновья Пола обнимали отца, колотили по спине и смеялись.
«Пошли в дом, Олден, — сказала мама, и такой печали в ее голосе я не слышал со дня смерти отца. — Мы проиграли».
«Сделаем их в следующем году», — пообещал я, похлопав ее по плечу.
«Нет, — покачала она головой, — эти Массимо всегда будут на шаг впереди. Потому что они — люди со СВЯЗЯМИ. А мы — всего лишь бедняки, которым пару раз улыбнулась удача, и, я думаю, на большее рассчитывать нам не приходится».
Когда мы поднимались на крыльцо нашего маленького домика, от большого белого дома на другом берегу донесся трубный глас: Ва-а-а-а-а-ах! Как же у меня разболелась голова.
Говард Гамаш сказал мне, что последний фейерверк назывался «Петух судьбы». Он видел этот фейерверк на ютьюбе, но люди на видео всегда говорили на китайском.
«Как Массимо провез этот фейерверк в страну — для меня загадка», — сказал Говард. Дело было месяцем позже, ближе к концу лета, когда я наконец набрался духу и поехал к двухэтажному вигваму в Индиан-Айленде, чтобы рассказать здоровяку о случившемся: как мы долго держались, но в итоге вновь потерпели жестокое поражение.
«Для меня это не загадка, — ответил я. — Вероятно, его прислали китайские друзья, вместе с очередной партией опиума. В качестве подарка. Мол, спасибо, что сотрудничаете с нами. У вас есть что-нибудь круче этого? У мамы жуткая депрессия, мистер Гамаш. Она не хочет участвовать в состязании в следующем году, но я подумал, если есть что-то такое… чего уже ничем не переплюнешь… я готов заплатить тысячу долларов. Ради того, чтобы в следующем году Четвертого июля увидеть улыбку мамы».
Говард сидел на заднем крыльце, его колени возвышались над ушами, как две горы, господи, не человек, а великан. Он думал, размышлял, прикидывал. Наконец сказал: «До меня доходили слухи».
«Какие слухи?»
«Есть нечто особенное под названием «Близкие контакты четвертой степени». Мне рассказывал парень, к которому я обычно обращаюсь за пиротехникой. Его настоящее имя — Сверкающая Тропа, но все зовут его Джонни Паркером. Он из племени кайюга, живет неподалеку от Олбани, штат Нью-Йорк. Я могу дать тебе его имейл, но он не ответит, пока не получит от меня письма, в котором я скажу, что с тобой можно иметь дело».
«Так вы мне его дадите?» — спросил я.
«Конечно, — ответил он, — но за это придется заплатить, бледнолицый. Пятьдесят баксов».
Деньги перешли из моей маленькой руки в его ручищу, он отправил электронное письмо Джонни «Сверкающей Тропе» Паркеру, и когда я, вернувшись на озеро, послал свое письмо, он сразу ответил. Но говорить о «БК-4» согласился только при личной встрече, заявив, что правительство, как известно, читает все имейлы коренных американцев. С этим я спорить не стал: не сомневаюсь, что эти говнюки читают письма всех и каждого. Поэтому мы договорились о встрече, и в самом начале октября я на нее отправился.
Естественно, мама захотела узнать, по каким делам мне понадобилось ехать в северную часть штата Нью-Йорк, и я не стал что-то выдумывать, потому что она видела меня насквозь с тех времен, когда я ходил в коротких штанишках. Выслушав ответ, мама покачала головой. «Поезжай, если тебе того хочется. Но знаешь, они все равно придумают что-то получше, и в результате нам опять придется слушать, как этот итальянский козел дует в свою трубу».
«Возможно, — не стал спорить я, — но мистер Сверкающая Тропа говорит, что его фейерверк положит конец всем прочим фейерверкам».
И, как сами видите, это оказалась чистая правда.
Дорога была прекрасная, а мистер Джонни «Сверкающая Тропа» Паркер был отличным парнем. Его вигвам находился в Грин-Айленде, где дома почти не уступали размерами коттеджу Массимо. Жена Джонни приготовила потрясающую энчиладу. Я съел три штуки с острым зеленым соусом, и на обратном пути у меня прихватило живот, но к истории это прямого отношения не имеет. Я и так вижу, что Арделл теряет терпение. Могу только поблагодарить Господа за влажные салфетки.
««Бэ-ка-четыре» — это особый заказ, — объяснил Джонни. — Китайцы изготавливают только три или четыре штуки в год, во Внешней Монголии или в каком-то другом месте, где снег лежит девять месяцев в году, а младенцы растут вместе с волчатами. Подобные взрывчатые штуки обычно доставляют в Торонто. Полагаю, я могу заказать одну и лично привезти из Канады, хотя вам придется оплатить мне бензин и время. А если меня поймают, то, вероятно, дадут пожизненное в «Ливенворте» как террористу».
«Господи, я вовсе не хочу навлекать на вас такие неприятности», — встревожился я.
«Ладно, может, я чуть сгустил краски, — усмехнулся он, — но «Бэ-ка-четыре» — потрясающий фейерверк. Такого никогда не было. Я не смогу отдать вам деньги, если ваш дружбан на той стороне озера его переплюнет, но готов отдать полученную в этой сделке прибыль. Вот как я уверен в «Бэ-ка-четыре»».
«А кроме того, — вставила Синди «Сверкающая Тропа» Паркер, — Джонни любит приключения. Возьмите еще энчиладу, мистер Маккосленд».
Я отказался, и, наверное, это меня спасло, иначе мои внутренности взорвались бы где-то в Вермонте. На какое-то время я и думать об этом забыл, но сразу после Нового года позвонил Джонни.
«Если вас все еще интересует та штуковина, о которой мы говорили прошлой осенью, она у меня есть, но цена — две тысячи долларов».
У меня перехватило дыхание.
«Дороговато».
«Не буду спорить, но взгляните на ситуацию вот с какой стороны: вы, белые, получили Манхэттен за двадцать четыре доллара, и с тех пор мы ищем способ отплатить вам за это. — Он рассмеялся, потом сказал: — А теперь серьезно. Если вы отказываетесь, ничего страшного. Может, я договорюсь с вашим дружбаном с другого берега».
«Даже не вздумайте!» — ответил я.
Он снова рассмеялся. «Должен сказать, это нечто. За долгие годы я продал много фейерверков, но никогда не видел ничего подобного».
«Но что это? — спросил я. — На что похоже?»
«Это надо увидеть своими глазами, — ответил он. — Я не собираюсь отправлять вам фотографию через Интернет. А кроме того, на вид в этой штуке нет ничего особенного, пока не… запустишь ее. Если приедете, я покажу видео».
«Я приеду», — пообещал я и через три дня приехал, трезвый, чисто выбритый и причесанный.
А теперь слушайте меня, вы двое. Я не собираюсь оправдываться за то, что сделал… и маму, пожалуйста, в это не втягивайте. Именно я купил эту хреновину, я привел ее в действие, но скажу вам вот что: «БК-4» на видео, показанном мне Джонни, и тот фейерверк, что я запустил прошлым вечером, — разные вещи. На видео он был гораздо меньше. Я даже отметил размер коробки, когда мы с Джонни грузили ее в кузов моего пикапа: «Наверное, упаковки они не пожалели».
«Конечно, — ответил Джонни, — они же не хотели, чтобы товар повредили при перевозке».
Он тоже ничего не знал. Синди «Сверкающая Тропа» Паркер спросила, не хочу ли я открыть коробку, чтобы убедиться, что все на месте, но крышку приколотили на совесть, а мне хотелось вернуться домой до наступления темноты, потому что зрение у меня уже не такое, как прежде. Однако я пришел сюда с тем, чтобы выговориться начистоту, а потому должен признаться, что солгал. Вечера я коротал с бутылкой и не хотел терять ни секунды. Вот это правда. Я знаю, что это плохо, и знаю, что с этим надо что-то делать. Наверное, если я получу срок, у меня появится шанс, правда?
Наутро мы с мамой вскрыли ящик и посмотрели на то, что я привез. Дело было в нашем городском доме, потому что стоял январь, холодный, как сиська ведьмы. Упаковки в ящике хватало, это точно — какие-то смятые китайские газеты, — но ее было гораздо меньше, чем я ожидал. Размером «БК-4» был не меньше семи футов и напоминал посылку, завернутую в коричневую бумагу, только промасленную и такую тяжелую, что она больше напоминала брезент. Снизу торчал фитиль.
«Думаешь, взлетит?» — спросила мама.
«Если и нет, то что такого?»
«Мы потеряем две тысячи баксов, — ответила мама, — но это будет не самое худшее. Самым худшим будет другое: если он поднимется на два-три фута, а потом рухнет в воду. После чего этот юный итальяшка, который похож на Бена Аффликта, дунет в свою трубу».
Мы убрали фейерверк в гараж, где он и лежал до Дня поминовения, когда мы перевезли его на озеро. В тот год я фейерверки не покупал, ни у Папаши Андерсона, ни у Говарда Гамаша. Мы поставили все на одну лошадь. Или пан, то бишь «БК-4», или пропал.
Ладно, перехожу к прошлому вечеру. Четвертому июля две тысячи пятнадцатого года. Такого никогда не случалось на озере Абенаки — и, надеюсь, больше никогда не случится. Мы знали, что лето выдалось чертовски засушливым, разумеется, знали, но никаких мыслей по этому поводу у нас не было. Да и с чего? Мы ведь запускали фейерверки над водой, верно? Что могло быть безопаснее?
Все Массимо собрались и развлекались в свое удовольствие: под громкую музыку играли в свои игры, что-то готовили на пяти грилях, плавали около своего пляжа, ныряли с плота. На обоих берегах собрался народ. Я даже видел людей на болотистых оконечностях озера с севера и юга. Они пришли, чтобы поглядеть на гонку вооружений Четвертого июля. «Итальяшки» против «Янки».
Сгустились сумерки, и наконец в небе появилась первая звезда, после чего на ближнем к нам конце причала Массимо вспыхнули электрические факелы, словно две фары. В их свет вышел Пол Массимо, сопровождаемый двумя взрослыми сыновьями, и оделись они так, словно собрались на танцы в модный загородный клуб! Отец — во фраке, сыновья — в белых смокингах с красными цветками в петлицах, а у Бена Аффликта низко на бедре висела труба, точно револьвер.
Я огляделся и увидел, что народу еще прибавилось. На нашем берегу собралось не меньше тысячи. Они пришли в ожидании шоу, и эти Массимо оделись так, будто собирались это шоу им представить. Мама же сидела в обычном домашнем платье, а я — в старых джинсах и футболке с надписью «ПОЦЕЛУЙ МЕНЯ В ТО МЕСТО, ОТКУДА ВОНЯЕТ, И ВСТРЕТИМСЯ В МИЛЛИНОКЕТЕ».
«Нет коробок, Олден, — заметила мама. — С чего бы?»
Я покачал головой, потому что не знал. Наш единственный фейерверк уже лежал на краю причала, прикрытый старым стеганым одеялом. Мы принесли его с самого утра.
Массимо протянул руку, как всегда вежливый, предлагая нам начать. Я покачал головой и тоже протянул руку, как бы отвечая: нет, на этот раз только после вас, монсье. Он пожал плечами и крутанул рукой в воздухе, как иной раз делает бейсбольный судья, фиксируя хоумран. А четырьмя секундами позже ночь наполнилась снопами искр, и над озером начали взрываться фейерверки: вспыхивали звезды, распускались цветы, били фонтаны, всего не перечислишь.
Мама ахнула.
«Грязная свинья! Он нанял команду пиротехников! Профессионалов!»
И да, именно это он и сделал. Потратил десять или пятнадцать тысяч баксов на двадцатиминутное небесное шоу, с «Двойным экскалибуром» и «Волчьей стаей» ближе к концу. Толпа бесновалась, все орали, визжали, жали на клаксоны. Бен Аффликт с такой силой дул в трубу, что оставалось только удивляться, как обошлось без кровоизлияния в мозг, но расслышать его было нельзя из-за грохота в небе, раскрашенном во все цвета радуги. Ну и светло было как днем. Клубы дыма поднимались над пусковыми установками, которые команда пиротехников разместила вдоль дальнего берега, но до нас ничего не долетало. Потому что ветер дул в сторону «Двенадцати сосен». Вы можете сказать, что мне следовало обратить на это внимание, но я не обратил. И мама не обратила. И остальные тоже. Мы были слишком потрясены. Видите ли, Массимо подавал нам четкий сигнал: «Все кончено. О следующем годе даже не задумывайтесь, голозадые янки».
Последовала пауза, и я уже подумал, что все закончилось, когда вспыхнул двойной гейзер искр, а в небе возник большой пылающий корабль. С парусами и все такое. Я слышал об этом фейерверке от Говарда Гамаша. Назывался он «Прекрасная джонка». Это такая китайская лодка. Когда корабль догорел, а толпа на обоих берегах чуть успокоилась, Массимо отдал своим пиротехникам последнюю команду, и над озером вспыхнул американский флаг. Он пылал красно-бело-синим, а из динамиков гремела «Америка прекрасна».
Наконец флаг догорел, оставив только оранжевые искорки. Массимо по-прежнему стоял у края причала. Вновь протянул к нам руку, улыбаясь, как бы говоря: «Давайте, выстреливайте ваш куриный помет, Маккосленды, и покончим с этим. Раз и навсегда».
Я посмотрел на маму. Она — на меня. Затем она выплеснула в воду то, что оставалось в стакане (в тот вечер мы пили «Лунную тряску») и сказала: «Давай. Может, это детский лепет, но мы заплатили за эту хрень, так почему бы ее не запустить?»
Я помню, какая стояла тишина. Лягушки еще не возобновили свой концерт, бедные гагары улеглись спать, может, на эту ночь, а может — до конца лета. У кромки воды еще оставались люди, чтобы посмотреть, что есть у нас, но большинство уже направлялись в город, как болельщики, когда их команда проигрывает без всяких шансов переломить ход игры. Я видел цепочку огней, растянувшуюся по всей Лейк-роуд, которая вливается в шоссе 119, и Битч-роуд, что в конце концов выходит к Ти-Ар-90 и Черстерс-Милл.
Я подумал, что надо устроить шоу, раз уж мы решили не сдаваться без боя. Если запуск провалится, оставшиеся могут смеяться сколько влезет. Я даже был согласен услышать эту чертову трубу, зная, что в следующем году мне ее слушать не придется, потому что для меня состязания закончились. И на лице мамы отражались те же самые мысли. Даже ее груди «повесили голову», возможно, потому, что в тот вечер она не надела бюстгальтер. Сказала, что он сильно давит.
Я сдернул стеганое одеяло, как заправский фокусник, и открыл для всеобщего обозрения квадратную хреновину, вместе с тяжелой вощеной бумагой и коротким толстым фитилем. Хреновину, купленную за две тысячи долларов — вероятно, в два раза дешевле, чем Массимо обошлась «Прекрасная джонка».
Я указал на наш фейерверк, потом на небо. Трое разодетых Массимо на краю причала рассмеялись, а трубач продудел: Ва-а-а-а-ах!
Я запалил фитиль, и от него полетели искры. Я схватил маму и оттащил назад, на случай если эта хреновина взорвется на пусковой площадке. Торчащая часть фитиля догорела, и огонь исчез. Гребаная коробка продолжала стоять. Массимо с трубой уже поднес ее к губам, но прежде чем успел дунуть, огонь вырвался из-под коробки, и она начала подниматься, сначала медленно, потом все быстрее, по мере того как загоралось все больше ракет — думаю, это были ракеты.
Выше и выше. Десять футов, двадцать, сорок. Я различал квадратную тень, закрывавшую звезды. На высоте пятидесяти футов, когда все задрали головы, хреновина взорвалась, точно так же, как на видеоролике с ютьюба, который показывал мне Джонни «Сверкающая Тропа» Паркер. Мы с мамой радостно заорали. Все радостно заорали. Только на лицах Массимо отражалось недоумение и, возможно — мне с нашего берега было плохо видно, — легкое пренебрежение. Словно они думали: подумаешь, взорвавшаяся коробка.
Только «БК-4» показал еще не все, что хотел. Когда глаза попривыкли, люди ахнули от изумления. Бумага разворачивалась и горела всеми цветами, какие доводилось видеть человеку, а некоторых мы не видели никогда. Хреновина превращалась в чертову летающую тарелку. Она росла и росла, словно Господь Бог раскрывал небесный зонтик, а когда Он его раскрыл, во все стороны полетели разноцветные шары. Каждый, взрываясь, отправлял в свободный полет новые, отчего летающая тарелка словно плыла по радуге. Я знаю, вы двое смотрели видео, снятое на мобильник. Вероятно, все, у кого был телефон, снимали эту красоту, и записи эти, без сомнения, станут уликами на суде, но говорю вам, в полной мере оценить зрелище могли только те, кому посчастливилось увидеть его собственными глазами.
Мама схватила меня за руку.
«Это прекрасно, но я не думала, что фейерверк будет таким большим. Твой индейский друг говорил про восемь футов, верно?»
Верно, однако хреновина уже расползлась футов на двадцать и продолжала расширяться, когда выбросила дюжину маленьких парашютов, которые удерживали ее в воздухе, в то время как она все выстреливала яркие фонтаны искр и взрывающиеся огненные шары. Возможно, наш фейерверк уступал шоу Массимо в целом, но «Прекрасную джонку» точно переплюнул. И, разумеется, зрители видели его последним. А именно последнее запоминается лучше всего.
Мама заметила, как Массимо смотрят на небо. Они стояли с отвисшими челюстями, напоминавшими сорванные с петель двери, и выглядели полными идиотами. Тут мама пустилась в пляс. Бен Аффликт, похоже, напрочь забыл про трубу, которую держал в руке.
«Мы их сделали! — крикнула мама, потрясая кулаками. — Наконец-то сделали, Олден! Посмотри на них! Они знают, что проиграли, а это стоит каждого гребаного потраченного цента».
Она хотела, чтобы я поплясал с ней, но я кое-что заметил, и мне это определенно не понравилось: ветер толкал летающую тарелку на восток, через озеро. К «Двенадцати соснам».
Пол Массимо тоже это заметил и ткнул в меня пальцем, словно говоря: «Ты эту хрень запустил, ты и сажай, пока она еще над водой».
Только я, разумеется, не мог ее посадить, а тем временем эта чертова махина все раздувалась, выстреливая ракеты, грохоча взрывами, выплевывая фонтаны искр. Потом — я понятия не имел, что такое случится, потому что Джонни «Сверкающая Тропа» показывал мне немое видео — заиграла музыка. Пять нот, снова и снова: ду-ди-ду-дам-ди. Те самые, что издавал космический корабль в «Близких контактах третьей степени». И под эти звуки, тудли-дун и тудли-дин, чертову летающую тарелку охватил огонь. Я не знаю, случайность ли это или так и планировалось с самого начала. Парашюты, удерживавшие ее в воздухе, тоже загорелись, и она начала падать. Сначала я думал, что она рухнет прежде, чем окажется над сушей, может, на плот Массимо, и это был бы не самый худший вариант. Да только налетел особо сильный порыв ветра, словно Матери-Природе надоели эти Массимо. А может, старушку достала гребаная труба.
Вы знаете, откуда взялось название их усадьбы, и сосны эти почти засохли. Две высились по бокам длинного переднего крыльца, и на них рухнул наш «БК-4». Деревья мгновенно вспыхнули и превратились в факелы вроде тех, что стояли на краю причала Массимо, только побольше. Сначала занялись иголки, потом ветки, потом стволы. Массимо разбегались в разные стороны, словно муравьи из потревоженного муравейника. Горящая ветка упала на крышу крыльца, и очень скоро та заполыхала. И все это время не смолкала музыка: ду-ди-ду-дам-ди.
Космический корабль развалился на две части. Одна упала на лужайку, не причинив особого вреда, зато вторая — на крышу особняка, выстреливая последние ракеты. Одна влетела в окно верхнего этажа и по пути подожгла занавески.
Мама повернулась ко мне и сказала: «Выглядит паршиво».
«Да, — согласился я. — Весьма паршиво».
«Наверное, тебе лучше вызвать пожарную машину, Олден, — предложила она. — Пожалуй, даже две или три, иначе лес на той стороне озера выгорит до границы округа Касл».
Я уже повернулся, чтобы бежать в дом за телефоном, когда она схватила меня за руку. И ее губы изгибались в улыбке.
«Прежде чем уйдешь, взгляни на это».
Она указала на другой берег. К тому времени пылал весь дом, и я без труда разглядел предмет, привлекший ее внимание. Причал уже полностью опустел, но одна вещица на нем осталась: чертова труба.
«Скажи им, что это моя идея, — попросила мама. — Я сяду в тюрьму, но мне плевать. Зато мы заткнули эту долбаную железяку».
Слушай, Арделл, могу я выпить воды? В горле сухо, как в пустыне Сахара.
Патрульная Бенуа принесла Олдену стакан воды. Она и Энди Клаттербак смотрели, как он пьет — долговязый мужчина с редкими седеющими волосами, в чиносах и полосатой футболке. Лицо Олдена осунулось от недосыпа и несварения желудка, вызванного шестидесятиградусной «Лунной тряской».
— По крайней мере, никто не пострадал, — заключил Олден. — Я рад. И мы не сожгли лес. Это тоже меня радует.
— Вам повезло, что ветер стих, — заметил Энди.
— И что пожарные из всех трех городов были наготове, — добавила Арделл. — Конечно, Четвертого июля для них это обычное дело, потому что какие-нибудь дураки обязательно запускают пьяные фейерверки.
— Виноват только я, — повторил Олден. — Я просто хочу, чтобы вы это поняли. Я купил эту чертову хреновину, я ее поджег. Мама не имеет к этому никакого отношения. — Он помолчал. — Я надеюсь, Массимо это тоже понимает и не тронет маму. Сами знаете, у него есть СВЯЗИ.
— Эта семья проводит лето на озере Абенаки уже лет двадцать, если не больше, — сказал Энди. — И насколько мне известно, Пол Массимо — законопослушный бизнесмен.
— Ага, — кивнул Олден. — Совсем как Аль Капоне.
Патрульный Эллис постучал в стекло комнаты для допросов, указал на Энди, поднес руку к уху, показывая, что тому звонят. Энди вздохнул и вышел.
Арделл Бенуа смотрела на Олдена.
— Мне случалось сталкиваться с различными причудами, особенно после того как я пошла в полицию, но эта бьет все рекорды.
— Знаю. — Олден понурился. — И не оправдываюсь. — Тут он просиял. — Но шоу получилось отличное. Люди никогда его не забудут.
Арделл пренебрежительно фыркнула. Где-то вдалеке взвыла сирена.
Наконец Энди вернулся и сел. Поначалу молчал, глядя в никуда.
— Насчет мамы? — спросил Олден.
— Нет, это она звонила. Хотела поговорить с тобой, а когда я сказал, что ты занят, попросила тебе кое-что передать. Она звонила из ресторана «Лакис», где только что отлично позавтракала. Ее пригласил ваш сосед с того берега. По словам твоей мамы, он был в том самом фраке.
— Он ей угрожал? — воскликнул Олден. — Этот сукин сын…
— Сядь, Олден. Расслабься.
Олден медленно опустился на стул, по-прежнему сжимая кулаки. Эти большие кулаки вполне могли причинить вред, если хорошенько разозлить их обладателя.
— Холли также просила передать, что Массимо не будет выдвигать никаких обвинений. Он сказал, что две семьи втянулись в глупое состязание, а потому виноваты обе стороны. Твоя мать говорит, что мистер Массимо готов забыть прошлое.
Кадык Олдена ходил вверх-вниз, напомнив Арделл игрушку из далекого детства, «обезьянку на палке».
Энди наклонился вперед. Он вымученно улыбался, как бывает, когда человек не хочет улыбаться, но ничего не может с собой поделать.
— Она также передает, что мистер Массимо сожалеет о случившемся с остальными вашими фейерверками.
— С остальными? Я же сказал вам, что в этом году мы не покупали ничего, кроме…
— Молчи, когда я говорю. Я не хочу забыть оставшуюся часть послания. — Олден замолчал. С улицы донесся вой второй сирены, потом третьей. — Которые лежали на кухне. Тех фейерверков. Твоя мама сказала, что не следовало класть их так близко к дровяной плите. Ты ведь помнишь, как их туда положил?
— Э…
— Я очень прошу тебя вспомнить, Олден, потому что у меня есть огромное желание опустить занавес этого говняного представления.
— Пожалуй… Вроде бы да, — ответил Олден.
— Я даже не буду спрашивать, почему тебе захотелось растопить плиту жаркой июльской ночью. Проработав тридцать лет в полиции, я знаю, что у пьяниц свои причуды. Ты согласен со мной?
— Ну… ага, — признал Олден. — Пьяницы непредсказуемы. И эта «Лунная тряска» бьет в голову.
— Вот почему ваш домик на озере Абенаки сейчас горит ярким пламенем.
— Святой Иисус на костылях.
— Не думаю, что следует винить в этом пожаре сына Божьего, Олден, на костылях или без оных. Дом застрахован?
— Господи, да, — кивнул Олден. — Страховка — хорошая идея. Я в этом убедился после смерти папы.
— Массимо тоже застрахован. Твоя мать просила передать тебе это. Она сказала, что за яичницей с беконом они вместе пришли к выводу, что так будет по-честному. Ты с этим согласен?
— Ну… его дом был куда больше нашего.
— Вероятно, он и застрахован совсем на другую сумму. — Энди встал. — Полагаю, какое-то слушание состоится, но сейчас ты свободен.
Олден поблагодарил копов и ушел, пока они не передумали.
Энди и Арделл некоторое время сидели в комнате для допросов, глядя друг на друга.
— А где была миссис Маккосленд, когда вспыхнул пожар? — спросила наконец Арделл.
— Здесь, в участке, пока Массимо не увел ее, чтобы угостить лобстером «Бенедикт» и картофелем по-домашнему в «Лакис», — ответил Энди. — Ждала, чтобы узнать, отправят ли ее мальчика в суд или в окружную тюрьму. Надеялась, что в суд, чтобы внести за него залог. Эллис говорит, что когда они уходили, Массимо обнимал ее за талию. Задача не из простых, учитывая ее нынешние габариты.
— И кто, как ты думаешь, поджег домик Маккослендов?
— Точно мы не узнаем, но я бы сказал, что парни Массимо, до рассвета. Положили оставшиеся фейерверки рядом с плитой или на нее, а потом набили плиту растопкой и подожгли. Если подумать, настоящая бомба с часовым механизмом.
— Черт, — выругался Арделл.
— В итоге мы имеем пьяниц с фейерверками, что плохо, и руку, которая моет другую руку, что хорошо.
Арделл обдумала его слова, потом сложила губы в трубочку и насвистела пять нот из «Близких контактов третьей степени». Попыталась повторить, но начала смеяться.
— Неплохо, — кивнул Энди. — А на трубе сможешь?
Для завершения сборника как нельзя лучше подходит рассказ о конце света. Я посвятил этой теме как минимум одну толстенную книгу, «Противостояние», но здесь фокус сжимается до булавочной головки. О самом рассказе сказать особенно нечего, кроме того, что я все время держал в голове мой любимый «харлей-софтейл» 1986 года выпуска, который теперь стоит в гараже без дела и, возможно, там и останется: реакция уже не та, чтобы гонять на мотоцикле под шестьдесят пять миль в час. Это опасно и для меня, и для окружающих. Как я любил свой мотоцикл! Закончив «Бессонницу», я проехал на нем от Мэна до Калифорнии и на всю жизнь запомнил вечер где-то в Канзасе, когда на западе садилось солнце, а на востоке всходила луна, огромная оранжевая луна. Я остановился и просто смотрел, смотрел и думал, что это лучший закат в моей жизни. Возможно, так оно и было.
И кстати, «Летний гром» был написан в месте, очень похожем на то, где мы встречаем Робинсона, его соседа и бродячего пса по имени Гэндальф.
Пока с Гэндальфом все было нормально, Робинсону тоже было нормально. Нормально не в смысле «все хорошо», а в смысле «жить можно». Он до сих пор просыпался посреди ночи, и нередко в слезах, вырываясь из снов — таких ярких! — в которых Диана с Эллен были живы, но когда он брал Гэндальфа с одеяла в углу и укладывал к себе на кровать, обычно ему удавалось заснуть снова. Самому Гэндальфу было вообще все равно, где спать, и если Робинсон клал его рядом с собой, Гэндальф нисколечко не противился. Ему было тепло, сухо и безопасно. Его спасли и приютили. И больше его ничто не волновало.
Теперь, когда рядом был кто-то — живая душа, нуждавшаяся в заботе, — стало как-то полегче. Робинсон съездил в универмаг в пяти милях от дома по шоссе номер 19 (Гэндальф сидел на переднем сиденье, уши торчком, глаза горят) и набрал упаковок собачьего корма. Магазин был заброшен и, конечно, разграблен, но никто не польстился на «Эуканубу». После шестого июня людям стало не до домашних питомцев. Так рассудил Робинсон.
Больше они никуда не выезжали. Оставались в доме у озера. Еды было много: и в кладовой рядом с кухней, и в погребе. Робинсон часто шутил насчет запасливости Дианы, мол, она прямо готовится к апокалипсису, но в конечном итоге шутки обернулись против него самого. Против них обоих на самом деле, потому что Диана уж точно не предполагала, что, когда грянет апокалипсис, она окажется в Бостоне, куда она поехала вместе с дочерью узнавать насчет поступления в колледж Эмерсон. Запасов еды было столько, что ему одному хватит до конца жизни. Робинсон в этом не сомневался. Тимлин сказал, что все они обречены.
Если так, то обреченность была красивой. Погода стояла чудесная, солнечная и теплая. Раньше в летние месяцы озеро Покамтак гудело от рева моторных лодок и аквабайков (старожилы ворчали, что они губят рыбу), но этим летом на озере было тихо, если не принимать в расчет крики гагар… но и тех с каждым днем становилось все меньше и меньше, и их крики звучали все реже и реже. Сперва Робинсон думал, что это всего лишь игра его воображения, пораженного горем точно так же, как и все остальные детали его мыслительного аппарата, но Тимлин уверил его, что ему это не чудится. Все так и есть.
— Разве ты не заметил, что в лесу почти не осталось птиц? Гаички не щебечут по утрам, вороны не каркают в полдень. К сентябрю и гагар не останется. Вымрут, как те идиоты, которые все это сотворили. Рыбы продержатся чуть дольше, но в конечном итоге и они тоже погибнут. Как олени, кролики и бурундуки.
С этим, конечно же, не поспоришь. Робинсон видел у озера почти дюжину мертвых оленей и еще нескольких — у шоссе номер 19, когда они с Гэндальфом ездили в магазин, где раньше у входа висела реклама — ВЕРМОНТСКИЙ СЫР И СИРОП! ПОКУПАЕМ ЗДЕСЬ! — теперь же она валялась надписью вниз на пустующей автозаправке, где уже давно нет бензина. Но самый большой мор животных случился в лесу. Когда ветер дул с востока, в сторону озера, а не прочь от него, вонь стояла неимоверная. Теплая погода только усугубляла положение, и Робинсон однажды высказался в том смысле, что ядерной зимы что-то не видать.
— Еще придет, не беспокойся, — сказал Тимлин, сидя в своем кресле-качалке и глядя на пятнистый закат в кронах деревьев. — Земля еще поглощает удар. К тому же из последних известий мы знаем, что Южное полушарие — не говоря уж о большей части Азии — затянуто сплошной облачностью, и, возможно, уже навсегда. Наслаждайся безоблачным небом и солнцем, Питер. Радуйся, пока есть возможность.
Как будто его сейчас могло что-то радовать. Они с Дианой собирались поехать в Англию — их первый долгий совместный отпуск после свадебного путешествия, — когда Эллен поступит в университет.
Эллен, подумал он. Его дочь, которая только-только пришла в себя после разрыва с ее первым настоящим бойфрендом и снова начала улыбаться.
В это прекрасное постапокалиптическое лето Робинсон каждый день прикреплял поводок к ошейнику Гэндальфа (он понятия не имел, как звали пса до шестого июня; тот явился к нему в ошейнике, на котором висел только жетон о прививке, сделанной в штате Массачусетс), и они шли на прогулку: две мили до весьма недешевого пансионата, где сейчас остался один-единственный обитатель, Говард Тимлин.
Диана однажды назвала эту дорогу раем для ландшафтных фотографов. Большая ее часть проходила по обрывистому берегу озера, за которым, милях в сорока, виднелся Нью-Йорк. Там был один очень крутой поворот, рядом с которым даже поставили знак: ВОДИТЕЛЬ, СЛЕДИ ЗА ДОРОГОЙ! Разумеется, дети, приезжавшие сюда на лето, окрестили его Поворотом мертвеца.
«Лесные просторы» — до конца света это был частный и весьма недешевый пансионат — располагались примерно в миле от поворота. В главном здании, отделанном диким камнем, когда-то работал ресторан с потрясающим видом из окон, пятизвездочным шеф-поваром и «пивным буфетом», укомплектованным тысячью сортами пива. («Большинство из них пить невозможно, — сказал Тимлин. — Уж поверь мне на слово».) Вокруг главного корпуса, на отдельных лесистых участках, располагалось две дюжины живописных «коттеджей»; некоторыми из них владели крупные корпорации — до того как шестое июня положило конец любым корпорациям. В начале лета большинство коттеджей пустовало, и в безумные дни, что последовали за шестым июня, те немногие отдыхающие, что успели приехать в «Лесные просторы», сбежали в Канаду, где, по слухам, не было радиации. (Тогда еще оставался бензин, и можно было сбежать.)
Владельцы «Лесных просторов», Джордж и Эллен Бенсон, остались. Остался и Тимлин, который был разведен и бездетен, то есть оплакивать ему было некого, и он хорошо понимал, что истории о Канаде — наверняка небылицы. Потом, в начале июля, Бенсоны приняли снотворное и улеглись в постель под Бетховена, который звучал на проигрывателе, работавшем от батареек. Тимлин остался один.
— Все, что ты видишь, — мое, — сказал он Робинсону, сделав широкий жест рукой. — И когда-нибудь станет твоим, сынок.
Во время этих ежедневных прогулок в «Лесные просторы» Робинсону становилось чуть-чуть полегче, его горе и ощущение полной растерянности слегка унимались; яркий солнечный свет зачаровывал. Гэндальф обнюхивал каждый куст и пытался пометить их все. Он храбро лаял, когда из леса доносились какие-то звуки, правда, при этом старался держаться поближе к Робинсону. Поводок нужен был исключительно из-за мертвых белок и бурундуков. Гэндальф не пытался их метить, он пытался их съесть.
Дорога, ведущая к «Лесным просторам», была ответвлением проселочной дороги, где стоял дом Робинсона и где он теперь жил один. Когда-то дорогу к пансионату закрывали ворота, охраняющие проход от любопытствующих зевак и нищебродов вроде него самого, но сейчас ворота уже не запирались. Около полумили дорога вилась по лесу, где косой тусклый свет, проникавший сквозь кроны деревьев, казался почти таким же древним, как вековые сосны и ели, потом она огибала четыре теннисных корта и поле для гольфа и заворачивала за конюшню, где лошади теперь лежали мертвыми в своих стойлах. Коттедж Тимлина располагался на дальней — по отношению к главному зданию — оконечности территории. Скромный домишко с четырьмя спальнями, четырьмя ванными, джакузи и собственной сауной.
— Зачем тебе четыре спальни, если ты живешь один? — однажды спросил Робинсон.
— Мне самому столько не надо, — ответил Тимлин. — И никогда не было надо. Но здесь все коттеджи на четыре спальни. Кроме «Наперстянки», «Тысячелистника» и «Лаванды». Там спален пять. А у «Лаванды» еще и дорожка для боулинга. Со всеми удобствами. Но когда я ездил сюда ребенком, с родителями, у нас туалет был на улице. Честное слово.
Когда приходили Робинсон с Гэндальфом, Тимлин обычно сидел в кресле-качалке на широкой открытой веранде своего коттеджа под названием «Вероника», читал книгу или слушал музыку на айпаде. Робинсон спускал Гэндальфа с поводка, и пес — обычная дворняга без каких-либо узнаваемых признаков породы, не считая явных ушей спаниеля — мчался вверх по ступенькам, чтобы получить причитавшуюся ему порцию ласки. Погладив Гэндальфа, Тимлин легонько тянул его за серо-белую шерсть в разных местах и, убедившись, что шерсть сидит крепко и проплешин нет, всегда говорил одно и то же: «Замечательно».
В тот погожий денек в середине августа Гэндальф поднялся на веранду лишь на пару секунд, быстро обнюхал ноги Тимлина и тут же спустился с крыльца и побежал в лес. Тимлин поприветствовал Робинсона, подняв руку ладонью вперед, как индеец из старого фильма. Робинсон ответил тем же.
— Пиво будешь? — спросил Тимлин. — Холодное. Только что вытащил его из озера.
— Сегодня опять что-нибудь вроде «Старого пердуна» или «Зеленого змия»?
— Ни то ни другое. В чулане нашелся ящик «Будвайзера». Король всех пив, как ты, наверное, знаешь. Я его экспроприировал.
— В таком случае с удовольствием выпью.
Тимлин поднялся кряхтя и пошел в дом, с трудом переставляя ноги. Артрит совершил внезапное вероломное нападение на его бедра, объяснил он Робинсону, и, не останавливаясь на достигнутом, решил предъявить права и на лодыжки. Робинсон никогда не спрашивал, сколько Тимлину лет. С виду — лет семьдесят пять. Его худощавое тело давало все основания предположить, что старик в свое время следил за собой и занимался спортом, но сейчас он уже терял форму. Сам Робинсон был в прекрасной физической форме, никогда в жизни он не чувствовал себя лучше, и в этом-то и заключалась злая ирония судьбы, если учесть, что у него не осталось почти ничего, ради чего стоит жить. Тимлину он точно не нужен, хотя тот всегда принимает его радушно. В это странно прекрасное лето он нужен только Гэндальфу. И это нормально, потому что пока достаточно и Гэндальфа.
Просто парень и его пес[176], подумал он.
Упомянутый пес явился из леса в середине июня, тощий и грязный, с репьями в шерсти и с глубокой царапиной на морде. Робинсон лежал в гостевой спальне (потому что не мог спать в постели, которую они делили с Дианой), страдая бессонницей из-за своего горя и глубокой депрессии, осознавая, что он медленно, но верно склоняется к тому, чтобы сдаться и покончить с этой жизнью. Еще пару недель назад он назвал бы подобный подход проявлением трусости, но с тех пор он узнал несколько неоспоримых фактов. Боль не проходит. Скорбь не проходит. К тому же жить ему в любом случае осталось недолго. Чтобы это понять, достаточно просто вдохнуть запах животных, разлагающихся в лесу.
Он услышал, как кто-то скребется в дверь, и сначала подумал, что это может быть человек. Или медведь, почуявший запах еды, хранившейся в доме. Тогда генератор еще работал и горели садовые фонари, освещавшие двор, и когда Робинсон выглянул в окно, он увидел маленькую серую собачку. Она то скреблась в дверь, то пыталась улечься на крыльце. Когда Робинсон открыл дверь, собачка сперва отшатнулась, прижав уши к голове и поджав хвост.
— Давай заходи, — сказал Робинсон. — И быстрее, а то комаров напустишь.
Он налил в миску воды, и песик принялся жадно лакать. Потом Робинсон открыл банку консервированного рагу с солониной, и приблуда съел все подчистую. После импровизированной трапезы Робинсон попытался его погладить, надеясь, что пес его не укусит. Пес его не укусил, а облизнул ему руку.
— Будешь Гэндальфом, — сказал Робинсон. — Гэндальфом Серым. — А потом разрыдался. Он пытался сказать себе, что смешон со своими слезами, но он не был смешным. В конце концов, пес — живая душа. Робинсон был уже не один в доме.
— Так что там с твоим мотоциклом? — спросил Тимлин.
Они открыли по второй банке пива. Когда Робинсон допьет эту банку, они с Гэндальфом начнут собираться домой. Путь был неблизкий, как-никак две мили. Робинсон хотел выйти пораньше; с наступлением сумерек начинали зверствовать комары.
Если Тимлин прав, подумал он, то взамен кротких землю унаследуют кровопийцы. При условии, что на земле вообще останется кровь для питья.
— Аккумулятор сдох, — сказал Робинсон. А потом: — Жена взяла с меня слово, что я продам мотоцикл, когда мне исполнится пятьдесят. Она говорила, что после пятидесяти реакция уже не та, чтобы гонять на мотоцикле.
— И когда тебе исполняется пятьдесят?
— На будущий год, — ответил Робинсон. И рассмеялся над этой нелепой мыслью.
— Утром у меня выпал зуб, — сказал Тимлин. — Может быть, в моем возрасте это нормально, но…
— А крови нет, когда ходишь в сортир?
Тимлин — почетный профессор, который вплоть до прошлого года вел семинары по американской истории в Принстонском университете — говорил ему, что это один из первых признаков прогрессирующего радиационного заражения, а уж он-то знал побольше, чем Робинсон. Робинсон же знал только то, что его жена с дочерью были в Бостоне, когда яростные мирные переговоры в Женеве докатились до ядерной вспышки пятого июня, и жена с дочерью все еще были в Бостоне на следующий день, когда мир покончил с собой. Почти все восточное побережье, от Хартфорда до Майами, выгорело дотла.
— Сошлюсь на пятую поправку и промолчу, — сказал Тимлин. — А вот и твой песик вернулся. Кстати, проверь ему лапы, а то он прихрамывает. Кажется, задняя левая.
Они не нашли ни одной занозы в лапах Гэнфальфа, но когда Тимлин легонько потянул его за шерсть на крестце, оттуда вырвался целый клок. Гэнфальф, похоже, ничего и не почувствовал.
— Нехорошо, — сказал Тимлин.
— Может быть, это чесотка, — сказал Робинсон. — Или стресс. У собак так бывает: шерсть вылезает при стрессе.
— Может быть. — Тимлин смотрел на запад, на дальнюю сторону озера. — Сегодня будет красивый закат. Хотя, конечно, они теперь все красивые. Как в тысяча восемьсот восемьдесят третьем, когда извергся Кракатау. Только сейчас рвануло на десять тысяч Кракатау. — Он наклонился и погладил Гэндальфа по голове.
— Индия и Пакистан, — сказал Робинсон.
Тимлин выпрямился.
— Ну да. А потом всем остальным тоже пришлось поучаствовать. Даже у чеченцев была парочка бомб, которые они привезли в Москву в багажниках пикапов. Как будто весь мир сознательно позабыл, у скольких стран — и группировок, черт, группировок! — были эти дуры.
— И на что эти дуры способны, — добавил Робинсон.
Тимлин кивнул:
— И это тоже. Мы слишком сильно переживали за лимит государственного долга, а наши заокеанские друзья бросали все силы на то, чтобы запретить детские конкурсы красоты и поддержать евро.
— Ты уверен, что в Канаде тоже все заражено?
— Все дело в степени заражения, как мне кажется. В Вермонте почище, чем в окрестностях Нью-Йорка, а в Канаде, возможно, почище, чем в Вермонте. Но скоро дойдет и туда. Плюс к тому большинство из тех, кто сбежал в Канаду, они уже заражены. Заражены смертью, перефразируя Кьеркегора. Хочешь еще пива?
— Да нет, я, пожалуй, пойду. — Робинсон поднялся на ноги. — Айда, Гэндальф. Пора сжечь немного калорий.
— Завтра увидимся?
— Быть может, после обеда. Утром у меня дела.
— Что за дела, можно спросить?
— Надо съездить в Беннингтон, пока у меня в баке еще есть бензин.
Тимлин приподнял брови.
— Хочу посмотреть, нет ли там аккумуляторов для мотоциклов.
Гэндальф самостоятельно доковылял до Поворота мертвеца, хотя с каждой минутой его хромота усиливалась. Когда они добрались до поворота, пес просто уселся на землю, словно готовясь смотреть на кипящий закат, отражавшийся в озере. Закат был ярко-оранжевым, пронизанным артериями темно-красного цвета. Гэндальф скулил и лизал свою левую заднюю лапу. Робинсон сел рядом с ним, но когда первый отряд комаров вызвал массированное подкрепление, он подхватил Гэндальфа на руки и пошел дальше. Когда они добрались до дома, руки у Робинсона дрожали, а плечи болели. Если бы Гэндальф весил фунтов на десять больше — или хотя бы на пять, — Робинсон вряд ли смог бы его дотащить. Голова тоже разболелась, то ли из-за жары, то ли из-за второй банки пива, то ли подействовали оба фактора.
Трехполосная дорога, спускавшаяся к его дому, тонула в сумраке, и сам дом был темным. Электрогенератор испустил дух еще несколько недель назад. Закат уже догорал, небо стало похоже на тусклый багровый синяк. Робинсон поднялся на крыльцо и положил Гэндальфа на пол, чтобы открыть дверь.
— Давай, малыш, заходи, — сказал он.
Гэндальф попробовал встать, но быстро сдался.
Когда Робинсон наклонился, чтобы снова подхватить его на руки, Гэндальф попробовал еще раз. Он даже сумел переступить через порог, но тут же свалился на бок, тяжело дыша. На стене над ними висело две дюжины фотографий людей, которых любил Робинсон, и все они были, наверное, уже мертвы. Он больше не мог даже набрать номера Дианы и Эллен, чтобы послушать запись их голосов на автоответчике. Его собственный телефон сдох вскоре после электрогенератора, но еще прежде вся мобильная связь отключилась.
Он достал из кладовки бутылку питьевой воды, наполнил миску Гэндальфа и насыпал ему сухого собачьего корма. Гэндальф немного попил, но есть не стал. Когда Робинсон присел на корточки, чтобы погладить пса, шерсть у него на животе вылезала клоками.
Боже, как быстро, подумал Робинсон. Еще утром с ним все было нормально.
Робинсон взял фонарик и пошел в пристройку за домом. На озере закричала гагара — одна-единственная. Мотоцикл был накрыт куском брезента. Робинсон сбросил брезент и провел лучом фонарика вдоль сверкающего корпуса мотоцикла. «Фэт Боб» 2014 года выпуска, то есть ему уже несколько лет, но пробег был небольшим; те времена, когда Робинсон наезжал по четыре-пять тысяч миль с мая по октябрь, давно миновали. Но «Боб» все равно оставался мотоциклом мечты, пусть даже эти мечты в основном были о том, где он ездил на нем последние пару лет. Воздушное охлаждение. Четырехклапанный движок. Шесть скоростей. Объем почти 1700 кубических сантиметров. А какой звук! Такой звук бывает только у «харлеев». Как летний гром. Когда ты останавливался на светофоре рядом с каким-нибудь «шевроле», его водитель спешил запереть все двери.
Робинсон провел рукой по рулю и уселся в седло, поставив ноги на подножки. В последнее время Диана упорно настаивала, чтобы он продал мотоцикл, и каждый раз, когда он куда-нибудь выезжал, она вновь и вновь напоминала ему, что в Вермонте не зря есть закон о мотоциклетных шлемах, его придумали умные люди… в отличие от идиотов в Нью-Хэмпшире и Мэне, где такого закона нет. Сейчас он мог ездить без шлема, если ему так захочется. Уже не было ни пилящей его Дианы, ни полиции округа, которая вкатила бы ему штраф. Он может ездить на мотоцикле хоть голышом, если ему так захочется.
— Хотя надо будет следить, как бы чем не зацепиться, когда соберешься слезать, — сказал он вслух и рассмеялся. Он вернулся в дом, не накрыв «харлей» брезентом. Гэндальф лежал на подстилке из одеял, которую Робинсон для него соорудил, лежал, уткнувшись носом в переднюю лапу. Он так и не притронулся к корму.
— Ты бы поел, — сказал Робинсон. — Поешь, и тебе полегчает.
Наутро Робинсон обнаружил, что на одеялах под задними лапами Гэндальфа растеклось красное пятно, и хотя пес очень старался подняться, у него ничего не вышло. Когда он свалился во второй раз, Робинсон вынес его во двор. Сначала Гэндальф просто лежал на траве, а потом все же сумел привстать, чтобы сделать свои дела. Из него хлынула струя жидкого кала пополам с кровью. Гэндальф отполз подальше, словно стыдясь этого безобразия, и скорбно уставился на Робинсона.
В этот раз, когда Робинсон взял его на руки, Гэндальф взвизгнул от боли и оскалил зубы, но не укусил. Робинсон отнес его в дом и уложил на подстилку из одеял. Взглянув на свои ладони, он увидел, что они покрыты слоем собачьей шерсти. Он отряхнул их, и шерсть полетела, словно волокна молочая.
— С тобой все будет в порядке, — сказал он Гэндальфу. — Просто расстройство желудка. Наверняка ведь сожрал одного из этих чертовых бурундуков, пока я не видел. Давай лежи, отдыхай. Я уверен, что когда я вернусь, тебе полегчает.
Бензобак «силверадо» был заполнен наполовину — более чем достаточно, чтобы съездить в Беннингтон и обратно, в общей сложности шестьдесят миль. Робинсон решил сначала зайти к Тимлину и спросить, не нужно ли ему чего.
Его последний сосед сидел у себя на веранде, в кресле-качалке. Он был бледен, и у него под глазами набухли багровые мешки. Робинсон рассказал Тимлину про Гэндальфа, и тот кивнул.
— Я почти всю ночь не спал, бегал в сортир. Видимо, мы с ним подхватили одну и ту же заразу. — Он улыбнулся, чтобы показать, что это была шутка… хотя совсем не смешная.
Нет, сказал он, в Беннингтоне ему ничего не нужно, но, может быть, Робинсон заглянет к нему на обратном пути.
— У меня для тебя кое-что есть, — сказал он. — Может, оно тебе пригодится.
Дорога до Беннингтона заняла больше времени, чем рассчитывал Робинсон, потому что шоссе было забито брошенными машинами. На стоянку перед «Царством Харлей-Дэвидсон» он приехал ближе к полудню. Витрины были разбиты, все выставочные модели исчезли, но на складах мотоциклы остались. На них стояли противоугонные устройства с крепкими замками.
Робинсона это не огорчило; ему был нужен только аккумулятор. Он присмотрел подходящий «Фэт Боб», на пару лет поновее его собственного, но аккумулятор был с виду точно таким же. Он достал из багажника набор инструментов и проверил аккумулятор «Импульсом» (подарок от дочери на день рождения двухлетней давности). На тестере загорелся зеленый огонек. Робинсон снял аккумулятор, потом прошел в торговый зал и нашел несколько атласов автомобильных дорог. Выбрав самый подробный, он построил маршрут по проселкам и вернулся на озеро к трем часам дня.
По дороге он видел немало мертвых животных, включая огромного лося, лежавшего рядом с бетонными блоками, что служили ступеньками к чьему-то жилому прицепу. На заросшей сорняками лужайке перед прицепом стояла табличка с надписью от руки. Всего три слова: СКОРО НА НЕБЕСА.
На крыльце «Вероники» было пусто, но когда Робинсон постучал в дверь, Тимлин крикнул, чтобы он заходил. Старик сидел в гостиной, обставленной в нарочито простецком стиле, и выглядел еще бледнее, чем утром. В одной руке он держал большую льняную салфетку. На ней краснели пятна крови. На журнальном столике перед Тимлином лежали три вещи: огромная книга «Красота Вермонта», шприц, наполненный желтой жидкостью, и револьвер.
— Хорошо, что ты заглянул, — сказал Тимлин. — Я не хотел уходить, не попрощавшись.
Первое, что пришло в голову Робинсону: «Не спеши уходить», — но он понимал всю абсурдность такого ответа, и ему удалось промолчать.
— У меня выпало полдюжины зубов, — сказал Тимлин, — но это не главное достижение. За последние двенадцать часов из меня вышли почти все кишки. Самое жуткое: это почти не больно. Когда я лет двадцать назад страдал геморроем, и то было хуже. Боль еще придет — я много читал, и знаю, как все происходит, — но я не собираюсь ее дожидаться. Ты нашел аккумулятор, который искал?
— Да. — Робинсон тяжело опустился в кресло. — Господи, Говард… Мне так жаль.
— А у тебя самого как самочувствие?
— Вроде нормально. — Хотя это была не совсем правда. У него на руках появилось несколько красных пятен, совсем не похожих на солнечные ожоги, и одно пятно — на груди, над правым соском. Они чесались. И еще… завтрак вроде не лез наружу, но желудок, похоже, был не особенно этому рад.
Тимлин наклонился вперед и постучал пальцем по шприцу.
— Демерол. Я собирался вколоть себе дозу и рассматривать фотографии видов Вермонта, пока не… пока не. Но потом передумал. Револьвер — самое то, я считаю. А ты бери шприц.
— Я еще не готов, — сказал Робинсон.
— Это не для тебя. Гэндальф заслуживает того, чтобы избавить его от страданий.
— Я думаю, может быть, он сожрал дохлого бурундука, — слабо возразил Робинсон.
— Мы оба знаем, что это такое. И даже если бы он сожрал бурундука, эта падаль настолько пропитана радиацией, что с тем же успехом он мог бы сожрать капсулу с кобальтом. Чудо, что он вообще продержался так долго. Будь благодарен за то время, что вы провели вместе. Такой вот маленький дар судьбы. Собственно, это и есть хорошая собака. Маленький дар судьбы.
Тимлин пристально посмотрел на Робинсона.
— Не плачь обо мне. Если будешь плакать, я тоже расплачусь, так что давай-ка без этой хрени. Настоящие мужики не ревут.
Робинсону удалось не расплакаться, хотя, если честно, сейчас он не чувствовал себя настоящим мужиком.
— В холодильнике есть еще упаковка «Будвайзера», — сказал Тимлин. — Не знаю, зачем я поставил его туда, но привычка — вторая натура. Принесешь нам по баночке? Лучше уж теплое пиво, чем вообще никакого; кажется, это сказал Вудро Уилсон. Выпьем за Гэндальфа. И за твой новый аккумулятор. А я пока схожу малость позаседаю. И хорошо, если малость.
Робинсон пошел за пивом. Когда он вернулся в гостиную, Тимлина там не было, и не было еще минут пять. Вернулся он медленно, держась за стену. Штаны он снял и обернул вокруг пояса банное полотенце. Старик опустился в кресло, вскрикнув от боли, но все же взял банку пива, которую ему протянул Робинсон. Они выпили за Гэндальфа. Пиво было теплым, да, но не таким уж и противным. Все-таки это король всех пив.
Тимлин взял револьвер.
— Это будет классическое викторианское самоубийство, — сказал он, вроде бы даже довольный такой перспективой. — Пистолет к виску. Свободной рукой прикрываешь глаза. Прощай, жестокий мир.
— Я сбегу с бродячим цирком, — сказал Робинсон первое, что пришло в голову.
Тимлин от души рассмеялся, показав десны с немногочисленными оставшимися зубами.
— Это было бы мило, но я сомневаюсь. Я тебе не рассказывал, как меня в юности сбил грузовик? Молоковоз, как их называют наши британские кузены.
Робинсон покачал головой.
— Дело было в тысяча девятьсот пятьдесят седьмом, мы тогда жили в Мичигане. Мне было пятнадцать. И вот я иду по проселочной дороге, направляюсь к шоссе номер двадцать два, где я надеялся поймать попутку до Траверс-Сити, приехать в город и пойти в кино на двойной сеанс. Я замечтался о том, как у меня будет девушка — такая вся стройная, длинноногая, с высокой грудью, — и сам не заметил, как вышел с обочины на проезжую часть. Молоковоз ехал с горки — водитель гнал как сумасшедший — и сбил меня, что называется, в лоб. Если бы цистерна была полная, я бы, наверное, так и остался лежать на той дороге, но она была пустая и не такая уж тяжелая, так что я выжил, и благополучно дожил до семидесяти пяти лет, и на собственном опыте испытал, что значит засрать весь унитаз, который давно не смывается.
Вряд ли на это существовал адекватный ответ, и Робинсон промолчал.
— Помню, как солнечный свет вспыхнул на лобовом стекле этого молоковоза, когда он проехал вершину холма, а потом… ничего. Думаю, что-то подобное произойдет, когда пуля войдет мне в мозг и отменит все мои мысли и воспоминания. — Он наставительно поднял палец. — Только на этот раз из ничего уже не будет чего-то. Просто яркая вспышка, как солнечный блик на стекле того молоковоза, и все. Мысль, одновременно манящая и до ужаса угнетающая.
— Может, пока повременишь, — сказал Робинсон. — Вдруг ты…
Тимлин вежливо ждал продолжения, приподняв брови. В одной руке — револьвер, в другой — банка с пивом.
— Черт, я не знаю, — сказал Робинсон. А потом, неожиданно для себя самого, выкрикнул в полный голос: — Что они сделали?! Что они сделали, мудаки?!
— А то ты не знаешь, что они сделали, — отозвался Тимлин, — и нам теперь с этим жить. Ты любишь этого пса, Питер. Это любовь-замещение — любовь-суррогат, — но мы берем то, что дают, и если у нас есть мозги, мы испытываем благодарность. Так что не сомневайся. Коли его в шею, и коли твердо. Если он будет дергаться, держи за ошейник.
Робинсон поставил банку на стол. Он больше не хотел пива.
— Он был совсем плох, когда я уходил. Может быть, он уже умер сам.
Но Гэндальф не умер.
Когда Робинсон вошел в спальню, пес приподнял голову и дважды ударил хвостом по промокшему одеялу. Робинсон сел рядом, погладил Гэндальфа по голове и подумал о превратностях любви — таких простых на самом деле, когда смотришь на них в упор. Гэндальф положил голову на колено Робинсона и посмотрел на него снизу вверх. Робинсон достал из кармана шприц и снял защитный колпачок с иглы.
— Хороший пес, — сказал он и схватил Гэндальфа за ошейник, как советовал Тимлин. Морально готовясь к тому, что надо сделать, он услышал грохот выстрела. На таком расстоянии звук был едва различимым, но в окружающей тишине это мог быть только выстрел, и ничто иное. Он прокатился над тихим озером, постепенно сходя на нет, попытался отразиться эхом — и не сумел. Гэндальф навострил уши, и в голову Робинсона вдруг пришла одна мысль, совершенно абсурдная, но утешительная. Возможно, Тимлин ошибался насчет ничто. Да, вполне может быть. В мире, в котором ты смотришь в небо и видишь звезды, наверное, нет ничего невозможного. Может быть, где-то там они встретятся и пойдут дальше вместе, просто старый учитель истории и его пес.
Гэндальф по-прежнему смотрел на Робинсона, когда тот ставил ему укол. Еще мгновение взгляд Гэндальфа оставался живым и осознанным, и в это бесконечное мгновение, до того как глаза пса потускнели, Робинсон успел сто раз пожалеть о содеянном. Он бы вернул все назад, если бы мог.
Он еще долго сидел на полу, надеясь, что последняя гагара крикнет на озере еще один раз, но все было тихо. Потом он поднялся, сходил в пристройку за домом, нашел там лопату и вырыл яму в цветнике жены. Незачем было рыть глубоко; никто из лесных зверей не придет, чтобы выкопать Гэндальфа.
На следующее утро Робинсон проснулся с привкусом меди во рту. Когда он поднял голову, ему пришлось отдирать щеку, присохшую к наволочке. Ночью у него шла кровь, из носа и из десен.
День снова выдался теплым и ясным, и хотя лето еще не закончилось, первые краски осени уже начали потихоньку расцвечивать листья деревьев. Робинсон выкатил мотоцикл из пристройки и заменил сдохший аккумулятор, работая медленно и обстоятельно в глухой тишине.
Закончив с аккумулятором, он повернул переключатель. Зажегся зеленый индикатор нейтралки, но сразу же замигал. Робинсон повернул переключатель обратно, подтянул клеммы и попробовал снова. На этот раз огонек горел ровно. Он завел двигатель, и грохот летнего грома разорвал тишину. Это казалось почти святотатством, но — как ни странно — в хорошем смысле. Робинсон вовсе не удивился, когда вдруг вспомнил о своей первой и единственной поездке на моторалли, проходившее в Стурджисе каждый август. Это было в 1998-м, за год до того, как он познакомился с Дианой. Робинсон вспомнил, как медленно ехал по Джанкшен-авеню на своей «Хонде GB500», еще один байкер в параде двух тысяч, и общий рев всех этих мотоциклов был таким громким, что казался почти материальным. Вечером в тот же день был большой костер, и бесконечный поток «Allman Brothers», «AC/DC» и «Metallica» лился из многочисленных Стоунхенджей, составленных из усилителей и колонок. Татуированные девчонки, голые по пояс, танцевали в отсветах пламени; бородатые дядьки пили пиво из причудливо раскрашенных шлемов; повсюду бегали дети в татуировках из переводных картинок и размахивали бенгальскими огнями. Это было ужасно и удивительно, мерзко и невероятно прекрасно, одновременно хорошо и плохо — в мире, который стоял на месте и был идеально сфокусирован. А над головой — триллион звезд.
Робинсон оседлал «Фэт Боба» и крутанул ручку газа. Потом отпустил. Газанул и отпустил. Газанул и отпустил. В воздухе разлился густой запах бензиновых выхлопов. Мир был как корабль, идущий ко дну, но из него хотя бы прогнали тишину, пусть даже только на время. И это было хорошо. Это было отлично. В жопу тебя, тишина, подумал он. В жопу тебя и твою лошадку. Вот он, мой конь — конь из стали, — как тебе это нравится?
Он выжал сцепление и включил ногой первую передачу. Проехал по подъездной дорожке, свернул направо, лихо накренив мотоцикл, и переключился сперва на вторую, потом на третью скорость. Дорога была грязной, местами совершенно разбитой, но мотоцикл легко преодолевал колеи, и Робинсон только мягко подпрыгивал на сиденье. Из носа опять пошла кровь; кровь текла по щекам и улетала назад тягучими длинными каплями. Он миновал первый поворот, затем — второй, накренив мотоцикл еще сильнее, и, когда выехал на короткий прямой участок, переключился на четвертую скорость. «Фэт Боб» нетерпеливо рвался вперед. Слишком уж он застоялся в этой проклятой пристройке, собирая пыль. По правую руку Робинсон краем глаза видел озеро Покамтак: гладкое словно зеркало, солнце выбило на синей воде золотисто-желтую дорожку. Робинсон издал крик и погрозил кулаком небу — или, быть может, Вселенной, — а потом вернул руку на руль. Впереди показался знак «ВОДИТЕЛЬ, СЛЕДИ ЗА ДОРОГОЙ!», обозначавший Поворот мертвеца.
Робинсон направил мотоцикл прямо на знак и выжал газ до упора. Он еще успел врубить пятую скорость.