МАГАЗИН ВОСПОМИНАНИЙ О МОРЕ (сборник)

«Эти рассказы — заметки на полях моих романов, да и на полях жизни.

По доброй традиции любую такую книгу следует предварять строчкой: все персонажи и ситуации, обозначенные здесь, — вымышленные, любые совпадения имен или фактов с реально существующими людьми или событиями — случайность. Я бы сделал то же самое, да только какая же случайность или совпадение.

Всё правда. Или почти всё.»

Мастер Чэнь

Ее сиятельство

— Прошу подать на еду.

В Азии привыкаешь не замечать нищих, не поднимать головы от стола — если сидишь; с резиновой улыбкой обходить их — если шагаешь. Они не будут долго беспокоить вас, они никогда не решатся на физическое прикосновение, они не опасны.

Но когда ты слышишь эти четыре слова… вообще-то три на английском — begging for food… и на каком английском! Вот трансляция из британского парламента, ее величество в куполообразной короне неспешно надевает очки, раскрывает папку у себя на коленях, и… вы слышите и понимаете каждое слово — произнесенное негромко, раздельно, с почти нечеловеческой четкостью, благосклонно и терпеливо. Королевский английский. Несравненный и неподражаемый.

И это был именно тот английский, который я только что услышал.

Невозможно было не поднять в ответ голову от алюминиевого, пустого пока что столика «Бхадху Шаха». Невозможно было равнодушной быстрой полуулыбкой отделаться от этой женщины, стоявшей передо мной на тротуаре, в шаге от границы, разделявшей ресторан и улицу.

Она, казалось, на расстоянии приподнимала мне взглядом подбородок… я вздернул голову еще немного, встретился с ней глазами — а если ты посмотрел на нищенку, то она одержала первую победу, и скорее всего ты что-то ей дашь.

Но уже по королевскому английскому можно было догадаться, что нищенка — кто угодно, только не вот это.

Европейцы в Азии — это не одна порода людей, а несколько. Есть туристы в шортах и безразмерных майках, всегда с видеокамерами; есть бизнесмены в промокших на спине рубашках с галстуками; и то и другое — классика. А тут был, конечно, тоже классический вариант, но совсем другой. Бесспорно европейская женщина, рыжеватая блондинка, но… широкие, суженные к щиколотке марлевые штаны, длинная, ниже колен, рубашка такой же ткани, шарф-накидка… в общем, пенджаби, очень дешевое. Небольшой матерчатый рюкзак за плечами. И все это — с оттенками выцветшего шафрана и серой пыли.

Эту одежду носили, не меняя, уж точно больше года. Эти ноги в простых сандалиях наверняка несут ее от храма к храму — Шива, Кришна, Мухаммед, Будда, Гуаньинь — месяц за месяцем, сотни, если не тысячи километров. Копеечные автобусы, поезда или просто дорога под ногами.

И лицо — с потемневшей кожей (она светлее только в глубине двух морщинок у носа), с благосклонной и несколько отрешенной улыбкой, длинным, чуть выставленным подбородком.

Ее наблюдавшие за мной глаза смеялись — скорее добродушно.

Буддийский монах — если это настоящий монах, а не жулик в шафранных одеждах, каких здесь тоже достаточно, — не просит у вас денег на еду. Он медленно идет с миской для подаяния мимо, предоставляя вам шанс накормить святого человека и этим исправить карту ваших будущих судеб.

И эта женщина вообще-то тоже ни о чем не умоляла. Она даже не пыталась повторить эту фразу — «прошу подать на еду». Она изучала мое лицо со спокойным любопытством, возвышаясь надо мной на тротуаре в позе, которую способны принимать только коренные жительницы Индостана, — может простоять так час, а может через долю секунды наклонить голову в знак прощания и тронуться дальше среди слепящей жары, чуть шаркая сандалиями по неровному темно-серому асфальту.

Она уйдет, и чего-то в жизни не случится.

Я поднялся со своего шаткого алюминиевого стульчика — сидеть, когда она стоит, было просто невозможно! — и полез в карман. А дальше… эти веселые изучающие глаза что-то со мной все-таки сделали — я достал бледно-сиреневую бумажку. Подошел к неподвижной женщине поближе — чтобы окружающие не видели, что именно между нами происходит, ведь тогда она потеряет лицо — и с почтительным наклоном головы вложил бумажку в ее длинную узкую руку.

Дальше была пауза.

— Вот это просто великолепно, — вновь зазвучал негромкий и неторопливый голос королевы под сводами зала парламента. — Сто рингитов. Вы едите в «Бхадху Шахе», а ведь ни одному неопытному приезжему и в голову не придет сюда спуститься. Значит, вы в городе далеко не в первый раз и знаете, что такое сто рингитов. Это примерно тридцать пять долларов. Такие деньги здесь не подают на еду. Столько платят разве что за секс. Хм?

И она посмотрела на меня чуть сбоку, не то чтобы обвиняющим, но довольно-таки строгим взглядом.

Слово «секс» она произнесла без тени смущения, так же отчетливо и таким же ровным голосом, как и все остальное. Ее, наверное, могли услышать люди даже в дальнем углу «Бхадху Шаха».

— Что касается еды, — сказали, как бы сами по себе, мои губы, — то вы можете просто присесть ко мне. Я вижу, что вы тоже знаете это место. Вы доверите моему вкусу, если я попрошу повторить для вас мой заказ?

— И что это за заказ? — склонила она голову, делая шаг по ступеньке вниз, ко мне.

— Бумажная тоса. Панир тикка. Молодой кокосовый орех. Мы просто разделим то, что мне сейчас принесут, а потом сделаем то же самое, когда они принесут это снова.

— Вы действительно знаете «Бхадху Шах», — негромко сказала она, с легким вздохом сбрасывая с плеч рюкзак на соседний стул. — Что внушает… ну, уважение.


В этот ресторан, как она правильно заметила, «спускаются» — на пару шагов вниз, с тротуара, как бы в открытую с трех сторон залитую бетоном яму, защищенную от солнца ржавыми листами железа на столбах. Тут и вправду не то место, куда зайдет европеец, впервые оказавшийся в Азии.

Самый простой путь к «Бхадху Шаху» — выйти на перекресток Султана Исмаила и Раджи Чулана и обойти справа «Истану». Этот столичный отель называли «мусульманским пятизвездником», пока в Малайзию не пришел новый век, когда все пятизвездники — по крайней мере летом — стали арабско-иранскими, судя по обитателям. В «Истане» весьма обычные комнаты, довольно средний буфет, но, если вам нужно настоящее спа, идите только туда.

Итак, если вы обходите справа стеклянную громаду «Истаны» с мусульманскими полуарками наверху, то оказываетесь на относительно прямой, сначала спускающейся, а потом поднимающейся на невысокий холм улице под старыми акациями. Здесь к каждому двухэтажному дому-бараку пристроено по такому вот навесу на столбах, и везде пахнет едой.

«Бхадху Шах» — для бедных, а то и очень бедных жителей этого квартала Куала-Лумпура. Тех, что сидят здесь вечером за стаканом крепкого чая, по цвету кремово-кирпичного — даже несмотря на порцию горячего молока. Сидят и смотрят, снизу вверх, на подвешенный под потолком внушительный телеэкран, на котором видно, как где-то в Лондоне человечки гоняют мяч по зеленому полю под рев трибун.

Основная еда здесь выставлена в мятых жестяных подносах под зудящими неоновыми лампами, а это верный признак того, что заведение далеко не роскошное. Но у «Бхадху» отличный тандур — стоит серым горбом у самой кромки тротуара, возле дыры для стока воды, которую в сухой сезон используют для своих целей местные крысы. Индийца, впрочем, вы крысой не удивите и не испугаете.

«Бхадху» считается, правда, рестораном не индийским, скорее пакистанским, а в общем — довольно типичным заведением для любых мусульман, переселившихся в Малайзию за последнюю пару веков с Индостана. И это значит, что в тандуре поджаривают на шампурах отличный сыр (тот самый заказанный мной панир тикка, пахнущий молоком и дымком), что здесь хороший хлеб. И еще роти чанай — что-то среднее между толстым упругим блином и просто хлебом.

А бумажная тоса, она же доса, она же дхосаи — это не совсем хлеб, это блин, кисленький — почти как ржаной, с хрустящими краешками, свернутый в трубочку и невесомо застывший в такой позиции. Большой, нависающий над краями тарелки и действительно похожий на рулон полупрозрачной бежевой бумаги. От него отламывают пальцами крошащиеся ломтики и макают их в острый чечевичный соус с кусочками картошки.

— Здесь как всегда отлично, — выговорила она, аккуратным кругообразным движением зачерпывая соус.

К своему стыду, должен признать, что есть руками я не то чтобы совсем не умею, но мне далеко до вот таких женщин и мужчин, невозмутимо вычищающих тарелку характерным движением пальцев щепоткой — чуть с подворотом. Обычно, правда, так делают индийцы, а не вот такие европейские бледно-рыжие ведьмы.

Она, кажется, была довольно голодна, но при этом безупречно держалась со мной голова в голову — съела с нашей общей тарелки ровно половину тосы, и так же поступила со второй, и с паниром тоже. После чего начала чуть улыбаться миру, «Бхадху Шаху» и его клиентам.

— Конференция, значит, — сообщила она мне, рассматривая мой черный матерчатый портфель, выданный, как положено, каждому из участников. — Ага, вы русский. Хорошо.

— Не скрываюсь, — заметил я, бросая взгляд на брошенную поверх портфеля именную табличку на шнурке. — А вы? Ваш английский слишком хорош, чтобы быть настоящим. Или вы из королевской семьи Англии, или… нет, есть намек на какой-то механический, или металлический, акцент. Германия?

— Х-ха! Почти, — посмотрела она на меня желто-карими глазами. — Угадайте: откуда пришли противные жирные слоеные булочки с половиной персика внутри, и сверху персика чуть-чуть заварного крема? О, боже мой. Ну хорошо. Еще в этой стране есть сыр. Гамлет, наконец, принц Гамлет. Не то чтобы у нас в стране кто-то про него вспоминал, настоящий Гамлет жил в каком-то одиннадцатом веке и был кровавым маньяком. Но Эльсинор стоит, на радость туристам.

— Ах, Дания, — понял я. — И еще Андерсен.

— Конференция, — повторила она. — Вдобавок вы немногое знаете про сыр и датские булочки, но отзываетесь на что-то литературное. Что ж, логично. И отлично. С таким мужчиной совсем не стыдно заняться сексом. Ведь вы же мне дали сто рингитов? Я их уже не верну. Стоп. Вы застенчивы! Вы чуть дергаетесь, когда слышите слово «секс», а сами его не произносите. Как мило.

— Секс, — сказал я. — И я очень застенчив.

— Нет-нет-нет, если вы это признаете — значит, хоть и застенчивы, но не очень… В каком странном мире мы живем: за секс, такую простую вещь, когда люди доставляют друг другу маленькое удовольствие, ну вот как массаж или почесать спину… и за это дают и берут деньги. Ну, если уж мир так устроен — что мы можем сделать? Я готова, и вся ваша. Я и правда готова, а причину назову вам потом. Это не деньги, ведь, повторю, я их уже получила и не отдам. Ну или не совсем деньги. А ваш отель — там, наискосок через перекресток?

Я снова посмотрел на портфель с конференции: место ее проведения (отель «Краун Плаза»), как и тема, было отпечатано на его клапане большими белыми буквами. Обычно делегатов помещают там же, где, на первых этажах, они заседают.

— И вы, как я понимаю, только что сбежали с конференции, отказались от предсказуемого отельного буфета ради настоящей еды у «Бхадху»? Значит, вы хоть немножко авантюрист, и еще знаете, что такое удовольствие. А раз так — или вы получаете его от меня немедленно и сполна, или я ухожу со ста рингитами искать то, что мне сейчас необходимо. Согласны?

— Вперед, — сказал я и почувствовал, что делаю что-то не то.

Дама перекинула через плечо шарф своего пенджаби.

— Кстати, меня зовут Маргарет, — сказала она. — И я возьму вас под руку. Так приятнее. А вот свой рюкзак я всегда ношу сама.


Я знал, что сейчас попаду в какую-то неприятную историю. Потому что сделал шаг в мир, населенный странными и загадочными для меня людьми.

Европа и Америка полны теми, кто постепенно понял, что ходить по холодным улицам или стоять там в пробках, сидеть в стеклянных офисах с искусственным воздухом, где не дают курить, — это не жизнь. Одни такие, понявшие, работают одиннадцать месяцев в году ради четырехнедельной поездки в настоящий теплый мир — с рюкзаками, в шортах с карманами, в тапочках на босу ногу. Другие уезжают на год, полагая, что место третьесортного клерка от них никуда не убежит. Третьи — они улетают в Азию надолго, думая, что навсегда.

Эти европейцы живут в самых жутких кварталах азиатских городов, в клетушках два на три метра, если повезет — с вентилятором под потолком, или в длинных спальных комнатах на двадцать кроватей, притом что на женские и мужские эти ночлежки делятся далеко не всегда. Они одинаковы на вид — с навеки загоревшими лицами, выцветшими волосами, свалявшимися дредами в бантиках, с платочками на головах, с рюкзаками… Их хорошо знает и не очень любит местная полиция: просроченные или напрочь отсутствующие визы, наркотики, мелкое воровство, попрошайничество, неожиданная необходимость везти их в больницу.

Но они стали своими в храмах всех религий — да многие попросту живут там, на теплых, истоптанных ногами храмовых плитах, и питаются подаянием.

И вот сейчас я шел с женщиной из этого завораживающего и жутковатого мира к себе в отель. Они, в их мире, как-то по-другому относятся к любви, они — наследники легендарного века, шестидесятых и семидесятых, века, когда любовь была свободной, ею занимались когда хотели и с кем хотели, и даже где угодно. А может быть, они и сейчас так делают.

Самое забавное, что эти люди, слившиеся с местной нищетой, иногда со вздохом достают из глубин своего рюкзака платиновую кредитную карточку и едут сдаваться в пятизвездный отель — за пару дней до отлета к прежней, бессмысленной, офисной жизни.

Маргарет, с любопытством посматривавшая на меня по дороге, могла быть кем угодно. Наследницей парфюмерной империи в поисках нового бога или отчаявшейся от безденежья, изголодавшейся маньячкой, за которой тянется след нескольких перерезанных глоток — глоток таких неосторожных людей, как я.

В своем мире я чувствую себя вполне уверенно, я его знаю, я его не боюсь. Но сейчас она вела меня в другой, свой мир, пусть и в мою комнату.

И это было…

Это было великолепно.

Башня «Краун Плаза» выросла над нашими головами — позади монорельсовой дороги вдоль улицы Султана Исмаила, на холме за струями фонтана и рощей пальм. Помню время, когда над тем же самым небоскребом в недоступной вышине светились гордые буквы Hilton, а я боялся даже зайти в эти двери, за которыми начинался кондиционированный воздух, улыбки королев красоты за стойкой и сделанные на заказ мягкие ковры. Сегодня «Хилтон» уехал в другой район города, в башню поновее, но обаяние осталось — надеюсь, навсегда.


— Вы вообще когда-нибудь имели секс за деньги? — говорила мне по дороге Маргарет, не заботясь о том, что ее может понять кто угодно на улице. — Бывали там, на Рамли-стрит? Ах, только чтобы выпить? Изумительно. Впрочем, по вас видно, что вам не нужен продажный секс. Вам нужно что-то другое. Вы ведь очень милый мужчина — видели бы вы, как хорошо смотрелись там, в «Бхадху», со своим портфелем. Как будто вернулись домой после долгого путешествия, и вам ничего больше не надо.

Рамли-стрит и вправду всего в двух кварталах от «Краун». Она пересекает Султан Исмаил почти под прямым углом и ведет к легендарным башням «Петронас» — которые уходят острыми вершинами в дождевые облака среди лучей прожекторов, как две ртутные реки в небо.

Эта улица не просто грохочет — грохот ее нельзя выдержать больше часа, он доносится даже через перекресток к пятизвездной «Шангри-Ла», из-за чего я больше там не останавливаюсь. Всего-то вроде бы шесть баров, по три с каждой стороны улицы, но они на воздухе, открыты на три стороны — этакий маленький филиал Таиланда. И в каждом баре свой сотрясающий окрестности рев динамиков, в каждом вьется толпа мускулистых местных юношей и другая толпа — дряблых и нетрезвых туристов.

Малайзия по части девочек ничем не хуже Таиланда, а Рамли-стрит даже лучше — здесь мало местных, зато целый цветник экзотики. Русские из Ташкента или Бишкека — темненькие, с затуманенно-веселыми глазами, пританцовывающие среди дергающихся лазерных лучей. И еще узбечки — а это просто великолепно, одну называют «королевой Шелкового пути», за соответствующей ткани блузку, еле прикрывающую острые соски. Последний писк моды — негритянки, в невиданном множестве, с отставленными упругими попками, они без клиентов не остаются тут никогда.

— А если так, — сказала Маргарет, — если вы не привыкли к любви за деньги и не знаете правил игры, то посмотрите сюда. Абсолютно необходимый предмет для женщины, бродящей по миру, как я. Каких только безумцев не встретишь на пути.

Она показала мне отблескивающий металлической фольгой квадратик презерватива. И мгновенно спрятала его в ладони — мы уже приближались к стеклянным дверям отеля.

— И еще один совет, если все же вас угораздит когда-нибудь связаться с кем-то на Рамли-стрит, — заметила она, выходя со мной из лифта. — Смотрите: вы сначала входите в свою комнату сами, а девушка терпеливо стоит в коридоре. Вы открываете сейф — он у вас под вешалкой — и прячете там все деньги и кредитные карточки. Или фамильные бриллианты, если они у вас есть. Это занимает сорок секунд. И только потом впускаете незнакомку в комнату. И никогда, никогда не оставляете ее на ночь. Вы-то заснете, утомившись, а она… Запомнили? Входите и открывайте сейф, а потом закрывайте, я подожду.


Маргарет было, видимо, между тридцатью и сорока годами — возраст, когда женщина только начинает становиться по-настоящему интересной. Мою комнату, с зелено-золотыми шторами, цветочком орхидеи на подушке и полукруглой кушеткой у окна, она рассматривала недолго и с непередаваемым выражением. А потом повернула в ванную, и вот это ее впечатлило.

— Х-ха! — раздалось оттуда. Вода, кажется, начала течь из всех кранов одновременно. — Через пару минут я вас позову присоединиться, — снова зазвучал ее голос. — Да просто открою вот эти шторки.

Лучшая из особенностей комнат в «Крауне» — деревянные жалюзи между комнатой и ванной, открой их — и ты прямо от кровати можешь шагнуть через невысокий барьер в горячую воду.

В которой уже лежала Маргарет, с мокрыми и закинутыми назад короткими волосами, с ангельской улыбкой.

— Очень большая, — сообщила она, приподнимая грудь из-под воды и предъявляя мне. — И все ваше. Не наступите на ногу… Да, вот так. И мы никуда не спешим. Никуда-никуда… Можно пройтись мне мылом по всем местам, которые вам нравятся, вот так… Можно сделать еще много интересного…

Долгая пауза, плеск воды, счастливое урчание.

Я мог бы заметить, что, кроме абсолютно железных мускулов ног и очень твердого живота — человек, привыкший подолгу ходить пешком, — у нее было тело, о котором явно заботились, с мягкой кожей, без единого лишнего волоска. То есть я это, конечно, заметил, но в такой момент разум находится в неработающем состоянии и выводы делать не может.

— А теперь, — прошептала Маргарет, набрасывая на нас обоих полотенце, — теперь, когда мы в ванной наглядно убедились, что я вам очень даже нравлюсь… я лягу вот сюда, на вашу постель, лицом вниз, и вы будете меня смазывать вашим отельным лосьоном. Который у вас тут просто пропадает. Вот лосьон, а вот эта волшебная упаковка, на тумбочке, берите ее в любой момент когда потребуется… И вот здесь можно помазать… И не стесняйтесь вот этой волшебной складочки, там тоже очень даже приятно все смазать… И еще… Да, — сделайте это, прямо сейчас, если хотите — очень быстро, сделайте это! Во-от. Да.

Долгая пауза. За толстыми стеклами окна, внизу, еле слышно пронесся каплевидный вагончик монорельса, куда-то к перекрестку Султана Исмаила и Ампанга.

— Время решать некоторые загадки, — пробормотал, наконец, я, переворачиваясь на живот. — Раз уж я жив и не ограблен. Так что это за причина… почему вы пошли сюда… которую вы собирались назвать мне потом? Ведь вы и вправду могли уйти с этими несчастными ста рингитами.

— Но это же так просто! — удивилась великолепная Маргарет, поворачиваясь, в отличие от меня, на спину (ее мокрые волосы оставили на подушке заметное пятно). — Я вроде бы и не скрывала своих чувств. Во-первых, чистый и приятный мужчина — это вообще хорошо. Но во-вторых… Вы, конечно, знаете, что люди в Азии моются не раз в день, а даже чаще. И в любой из тех дыр, где я привыкла проводить ночь, хоть где-то во дворе да есть, допустим, шланг с холодной водой. Но ванна в пятизвездном отеле… О-о-о… Хорошо, что вы не какой-нибудь из моих соотечественников — тот еще, чего доброго, вычел бы из моего гонорара плату за пользование ванной. Да-да, такие люди есть.

— Отлично, — сказал я, постаравшись не засмеяться. — А теперь вторая загадка. Откуда у датчанки такой английский? Я сам читаю на нем лекции и слышал всякое, но у вас…

Маргарет издала долгий и счастливый вздох, начавшийся с чего-то похожего на тихое мяуканье. И покаталась туда-сюда на хрустящих простынях.

— Ну, я же не расспрашиваю вас обо всей вашей жизни, — сказала она наконец, поднимая к потолку длинный подбородок и снова становясь похожей на недожженную в шестнадцатом веке немецкую ведьму. — А потом, если я скажу вам, что моя бабушка неким образом связана с Елизаветой Второй — она же Елизавета Виндзор — вы же не поверите, правда? И зачем тогда говорить?


— У вас отличный вкус, — сказал мне полковник Зайни (имя на форменной табличке было только одно, большими буквами).

Воскресный завтрак в «Крауне», как и в любом действительно хорошем отеле, — серьезное событие, на него съезжаются даже, наскоро выпив дома чашку кофе, здешние постоянные жители, европейцы и азиаты. В «Крауне» азиатский прилавок — справа от входа, там найдешь что угодно, от гонконгских димсумов в плетеных решетах на пару до все того же индийского хлеба с далом. В последние годы появился арабский прилавок. Ну а европейские радости все так же стоят в центре зала — от сковородок для яиц (и повара при них) до настоящей овсянки.

Лучше всего, нагрузив тарелку, завтракать на свежем и чистом воздухе у бассейна, в надежде, что вот сейчас в него прыгнет нечто юное, североевропейское и блондинистое… почему бы и не датчанка. И начнет рассекать дрожащую лазоревую воду движениями лягушки, давая посмотреть на чуть размытые, но очевидно великолепные части тела.

Бассейн помещается как бы на приступочке отеля, на уровне четвертого этажа над Куала-Лумпуром, это невысоко, сюда доносится утробный и несмолкаемый гул центра большого города, вы даже почувствуете сотрясение земли. Тяжелые грузовики и краны на стройке очередного из бесчисленных небоскребов, почти неслышное урчание десятков громадных коробок с вентиляторами — источников сладостной прохлады внутри больших зданий…

Но бассейн, если не вслушиваться в этот гул, — это настоящий висячий сад Семирамиды, он окружен газонами (с живыми маленькими мошками у самой травы), пальмами четырех пород. И у металлической лестницы наверх, в гимнастический зал отеля — одно дерево как целый лес, вообще, даже не дерево, а букет толстых вертикальных лиан, меж которых растет, намертво сплетясь с ними, что-то другое, напоминающее папоротники.

Бассейн, конечно, не море, но ведь это так похоже — сгоревшие до красноты европейцы на лежаках, японцы, щелкающие своими камерами… есть люди, которые хотят остановить мгновение с помощью изображения, другие идут к той же цели иным путем, стараются подобрать слова, и слова вообще-то лучше, потому что они открывают смысл. С помощью слов можно увидеть достающие почти до земли серые крыши пляжных отельных бунгало из древесных щепок-чешуек, растопыренные гребешки пальм над ними, щедрое пространство зеленой подушки газона. Слова передадут то, что не может камера: застенчивую, неслышную походку двух официантов, которые принесли тебе к морю холодный чай с лимоном, льдинки позванивают в стакане, официанты (двое!) дают тебе расписаться на отельном счете, потом кланяются и поют заунывными голосами: спасибо, мээм, сэ-эр.

— Да, полковник, и о чем вы? — оторвался я от созерцания бассейна.

Зайни — отличный экземпляр малайца, искренне доброжелательный и милый. Но еще он отвечал за безопасность нашей конференции, и ряд орденских ленточек под именной табличкой говорит о том, что Зайни кое-что смыслит в своей работе.

— О вашем хорошем вкусе, сэр. Вон она, почти там, куда вы смотрите. Мы называем ее — графиня.

Ах, вот что. Графиня? Что ж, ничего удивительного.

А ведь и вправду она. Никакого пенджаби, только очень откровенный купальник на этом хорошо знакомом мне мускулистом теле с великолепной грудью. Матерчатый рюкзак на пластмассовом столике рядом — тот самый. Захватанный английский покетбук в руке. И черные очки.

Княгиня — светлость. Графиня — сиятельство, мелькнуло у меня в голове. А если на английском…

— Она почти всегда приходит сюда по воскресеньям, позавтракать и искупаться, — продолжал полковник, чуть посмеиваясь. — Отдыхает. Очень, очень много берет, когда работает. Клиентов выбирает всегда сама. И с чего вроде бы — ведь совсем не молода.

Что? Я замер на месте, а Зайни заливисто засмеялся, похлопывая меня по руке.

Малайцы умеют смеяться потрясающе. Хотя самый незабываемый смех у их ближайших родственников — жителей Брунея: по поводу и без повода, счастливый до самозабвения.

— Ну, мы за ней очень, очень внимательно следим, конечно, — сказал, отсмеявшись, полковник. — На всякий случай. Слишком с серьезными людьми общается — вот с вами например. Но — пока никаких претензий. Она уж точно совершеннолетняя. Ее клиенты тоже. Никогда ничего не украла. Так что с нашей стороны — все почти чисто. А как она говорит по-английски — у нас англичане так не могут. И ведь никакая не англичанка, а ваша соотечественница.

Зайни снова залился смехом, а я просидел за своим столиком еще минуты три без движения.

Но потом все-таки встал и двинулся к ней.


— Я не прошу сегодня денег на еду, — приветствовала она меня на том же потрясающем, отчетливом, идеальном английском. — Конференция закончена?

— Полковник говорит, что здесь вас называют графиней, леди, — сказал я ей на русском. — А как вас зовут на самом деле, ваше сиятельство?

— Ой, ну Маргаритой же, — отозвалась она на том же языке после крошечной паузы — и передо мной вдруг оказался абсолютно другой человек.

Я стоял и скорбно молчал.

— Раскрыл меня, значит, поросенок малайский. А вот графиня — ну, приехали. Даже не знала. Ну уж сядьте, что ли…

Она помолчала и добавила, загадочно глядя на меня непроницаемыми черными очками:

— Никогда не подхожу к нашим. Правило такое. К вам подошла. И не ошиблась. Потому что прочие наши вот сейчас, с ходу, назвали бы меня на «ты». И «леди» не сказали бы никогда. Национальная особенность.

— И кто вы, откуда, с таким английским? — тупо спросил я.

— Вот так взять и все сказать?

Пауза.

— А почему и нет. Преподаватель. Университета. Была, еще три года назад. А сейчас — здесь. Здесь — это вообще. Месяц назад была еще в Бирме. До того — в Индии. И вот так, кругами… А тут мне нравится. Ничего городок, этот ваш Куала-Лумпур.

— Преподаватель чего — английского?

— Хинди, вообще-то.


История Маргариты была, как и сотни таких историй, обычной и поразительной одновременно. Университет, конечно, был отнюдь не московский, а далеко за Байкалом. Она его закончила и там же осталась — отличная карьера, по тамошним понятиям. И пришел момент, когда ректору очень надо было, по очевидным причинам, повысить какую-то преподавательницу лет этак двадцати двух. А для этого потребовалась целая реорганизация, в результате которой возник вопрос: а зачем нам вообще тут хинди?

Список выпускников, которым этот самый хинди оказался более чем кстати, в таких ситуациях никого не трогает, закон замены опытных и компетентных на бездарных и просто никаких работает неумолимо от Калининграда до Владивостока. Маргарита, правда, получила предложение: сохранить место, то ли хинди, то ли английский, встречаясь иногда — не с ректором, а с проректором, чтобы никому не было обидно.

— Ну, тут я представила себе его квартиру с видом на сопки, — сказала Маргарита, глядя на бассейн. — Поняла, что это не тот вид, который мне хочется наблюдать постоянно. И подумала: а не пора ли повысить квалификацию? В Индии ведь до того была всего однажды. И поехала, думала — на недельку-месяц.

Поехала она не в Индию. Путь Маргариты начался с Катманду.

А это особое место. Святые ступы под острыми шпилями, молельные колеса — но и толпа вот таких, в выцветших сари и пенджаби, европейцев. Бешеный Тамель, улица-рынок. Отели, или притоны, где, кажется, скоро будут ставить под стекло мумии великих хиппи, застревавших там надолго. О, Катманду она знала хорошо: «Фрик-стрит? Да кто же там сегодня живет, это ж музей какой-то. Может быть, еще и поселиться в Никсон-гестхаус, для полной картины?»

А еще Катманду — это бурые жирные клубы дизельных выхлопов. И толпы профессиональных освободителей Тибета (в Тибете не бывавших никогда), торгующих наркотиками по-крупному, и вьющиеся рядом с ними их европейские и американские ученики в разной степени укуренности.

И великие снежные горы над головой.

Там Маргарет поняла, что если не торговать наркотиками, то прожить в Азии можно очень долго. Но надо все время двигаться. Потому что в тот же Таиланд можно въехать без визы, но не навечно, а на месяц. А дальше надо так же без визы перебраться в соседнюю Малайзию. Побродить по ее дорогам до конца отведенного срока — и вернуться в Таиланд. Визы иногда можно продлить. И так далее.

Ну а разбираться в людях, которые могут стать источником существования, — этому каждый учится посвоему.

— А откуда я родом… — мрачно сказала Маргарита. — Отгадайте загадку… Нет, не про датскую булочку… Какое самое холодное место на Земле?

— Неужели Якутск…

— Не-ет, Якутск — это все-таки город. А есть еще российский полюс холода. Название такое, что только у доктора и скажешь. За Байкалом. Это вам никак не Дания. И даже не Якутск. Железнодорожная станция. Огромные сосны. Бараки из толстых таких бревен. И всё. Ну?

— А, есть такое место — Сковородино. И еще Могоча.

— Ага, вот она самая. Это моя родина.

— Но английский!

— Да я же вам тогда все сказала.

— Про вашу бабушку и королеву Елизавету?

— Х-ха. Ну, Сибирь — это не как в России, у нас всегда было много всяких интересных людей, из ссыльных. Одна такая, Инга Федоровна, подарила мне кассетный магнитофон… я тогда совсем мелкая была, классе в пятом… она была нашей англичанкой, да, именно в Могоче, муж сидел рядом в зоне за политику. Подарила целый, почти новый кассетник и кассету при нем. Собрание тронных речей Елизаветы. И я их слушала, слушала, иногда, говорят, даже под них засыпала. Вот и всё. Так начинался мой английский.

Маргарита подняла руку, подзывая официанта.

— А, ну я же забыла главное сказать. Почему мне эта кассета так нравилась: у меня в Могоче раньше бабушка была, очень добрая. Потом умерла, и даже снимков хороших не осталось. А на кассете было фото этой самой Елизаветы. Ну один к одному как моя бабушка. И голос чем-то похожий. Вот так как-то.

Вася Странник

— Ты не понял, — сказал Евгений. — Это не кличка. Это фамилия у него такая — Странник.

Из его маленького кожаного бумажника явился на свет квадратик телесного цвета. На нем значилось: «Василий Михайлович Странник», — к чему прилагались электронная почта, местный мобильный телефон… и всё.

— Не уверен, что то же самое можно вычитать у него в паспорте, — заметил Евгений. — Но кто здесь спрашивает у человека паспорт, кроме таиландского иммиграционного ведомства? Ну, еще есть авиалинии и отели, но Вася путешествует чрезвычайно редко. Я бы вообще сказал, что он по большей части находится в неподвижности. И его новая фамилия, этот самый Странник, означает странствия иного рода.

Мы оба посмотрели на дальний угол стола, на возвышавшуюся там мощную фигуру человека с круглой головой, на которой угадывалась серебристая щетина. Еще можно было рассмотреть непроницаемые очки, толстый нос и очень крепкий подбородок. Ниже было тело немалого веса под свободной белой рубашкой без воротника. Вася Странник задумчиво жевал сочный листок салата — что делало его похожим на черепаху, кивал кому-то терпеливо, но явно не слушал и смотрел в пространство.

Пространство на окраине Паттаи состояло из старых манговых деревьев (очень мало плодов, зато множество длинных темно-зеленых листьев высоко над головой), толстых провисающих черных проводов и трансформаторных изоляторов, а пониже — мотоколясок и их черноголовых водителей, съезжавшихся к торговцам едой у кромки тротуара.

Впрочем, это — на улице, а здесь, на деревянной террасе «Капитана Флинта», был просто длинный стол; хозяин, вдохновенный Рувим, бегал туда-сюда, иногда обнимая гостей за плечи и говоря им пару слов, Арсений дисциплинировал детей, Гузель их защищала, тут же было еще множество народа, как-то связанного между собой (хотя с кем были связаны какие-то Саша и Маша из Хабаровска — непонятно). А мы с Евгением беседовали с «людьми с Нассим-роуд»: там помещается наше посольство в Сингапуре, оттуда до Паттаи теоретически можно доехать в автомобиле за пару дней, что многие и делали, причем очень часто с главной целью — попасть на вечер у «Капитана Флинта». Потому что на этих вечерах возможно все. Услышать, как Рувим на пару с тощим Бруно разделывают «Фантома оперы», самим помучить клавиши — задать Рувиму тему, спеть безобразным хором и вынудить Бруно заглушить вас саксофоном… здесь — музыка для друзей.

Вася Странник, оказывается, уже какое-то время смотрел на меня в упор — два прямоугольника очков. Потом зачем-то помахал мне рукой и начал беседовать с кем-то еще, на его конце стола. Дети Арсения и Гузели наперегонки таскали с его тарелки овощи. Не какой-нибудь тайский салат из незрелой папайи с огурцами, киндзой, кунжутом и так далее, а просто нарезанные свежие овощи.

— Мясо он иногда тоже ест, — заметил Евгений. — Если космос ему разрешает. Что интересно, вся семья его в этом деле беспрекословно слушается, ну, может, кто-то стыдливо схватит что-то мясное на улице, подальше от его глаз.

— Так, — приступил я к неизбежному. — Он вообще кто?


И вот здесь были сложности. Попробуйте, представьте смысл слова «кто»: это о профессии, по крайней мере бывшей? Нынешнем роде занятий? Религии? Тот же Арсений, худой как борзая, был одновременно лучшим в Паттае туроператором по части сложных экзотических поездок — на таиландский север, в Чианг Рай, к храмам и островам соседней Камбоджи и так далее, отцом веселого татарского семейства, бывшим менеджером какой-то рок-группы в России девяностых и еще…

А Вася, кроме того, что он — как и было написано на карточке — Странник, оказался прежде всего наставником малолетних.

Все началось с одного стихотворения. Евгений, зажмурившись от удовольствия, процитировал его шепотом, чтобы голос не долетел до противоположного конца стола:

Я стою на отмели песчаной,

Там, где крабы уплывают вдаль,

Думаю о Родине я странной,

И ее мне очень, очень жаль.

— Так, — сказал я. — Вот это слово — странной. Что-то мне подсказывает, что там было нечто другое.

— Было, — подтвердил Евгений. — И дети Арсения, мерзавцы, догадались. Тогда Вася начал терпеливо, вежливо беседовать с ними. Насчет того, почему Родина все-таки именно странная, а не то, что они сказали, и что надо ее жалеть и не обижать. И насчет того, плавают ли крабы, а если плавают, то куда. Предложил им поменять строчку-другую. И так далее. И вдруг до Арсения с Гузелью в какой-то момент дошло, что их дети, вдобавок к тому, что говорят по-тайски лучше тайцев, ведут с Васей дискуссии о поэзии. О русской поэзии. И сами пишут стихи. Или как бы стихи.

Мало того, продолжал Евгений, Вася начал делать для семьи еще одно очень полезное дело. Не то чтобы совсем воровать, но… В каждом пляжном отеле есть такая полка, куда дети разных народов сбрасывают прочитанные книжки, которые не то что везти домой, а и в руках-то держать лишний раз не хочется. На английском, голландском, китайском, но также и русском. Книги там оставляют просто так — но просто так и берут.

Все верно, вспомнил я, на такой полке в моем отеле я лишь вчера обнаружил — из числа русских книг — двухтомный учебник менеджмента, одного из «Сварогов» Бушкова, неподъемный «Шантарам» Робертса, явно залитый пенной морской волной, и еще Пелевина. Потому что люди приезжают отдыхать разные.

Вася Странник неспешно обходил отели с какой-нибудь гнусной книжкой в руке, которую и выкинуть-то противно. Благосклонно кивал тайской девочке (она кивала в ответ — книги может брать с полки любой и ставить их туда тоже). Понятно, что разбираться в качестве русских книг — не дело тайской девочки, дежурящей в интернет-комнате, где обычно и помещаются такие шкафы. Итак, Вася ставил свою книжонку на полку, брал вместо нее что-то куда более приличное — чтобы космос не возражал, если эту штуку прочитают дети, — и нес в дом к Арсению. Так начала создаваться русская библиотека, попользоваться которой к Арсению начали ходить соотечественники. И их дети, которые втянулись в активные дискуссии о книгах с детьми Арсения.

После этого Васе отвели в доме Арсения в пригороде Паттаи почетную комнату. Где он и проводил большую часть своей нынешней жизни.

Поэзия терниста. Васе приходилось нелегко. Однажды он задал питомцам для продолжения строчку, после которой они обошлись с ним беспощадно:

Седеет грудь, и голос хриплым стал…

— А что, хорошая строчка, — задумчиво сказал я. — Классика. Так беспомощно грудь поседела, но шаги мои были легки.

— Ну да, — согласился Евгений. — Но дети, которым было сказано сделать по этой строчке целое четверостишие, говорили с ним не о классике. Они измывались по поводу точности определения голоса. «Гнусным» — это у них еще было самое ласковое слово. Странник, однако, детей не обижает. Он стерпел.

Но дальше было хуже.

Дальше Вася — он тогда еще передвигался по сопредельным с Паттаей территориям — зачем-то поехал на Борнео, в малайзийский штат Сабах. Говорят, просто выиграл в рекламной викторине неделю в тамошнем отеле, воспринял это как знак свыше, ну а перелет через Южно-Китайское море на бюджетной авиалинии стоит копейки. И послал оттуда детям по почте вот такое четверостишие, с заданием сочинить еще:

Я покусан песчаными мухами,

Я чешусь, как больная собака,

Я сижу с обгорелыми ухами

И смотрю на закаты Сабаха.

И надо же было влезть в творческий процесс Гузели. Она написала ему:

Берегите, друг мой, ушки,

Пригодятся вам они.

Мушки же пусть чешут брюшки

Все оставшиеся дни!

Закрывайтесь на ночь сеткой,

Отсыпайтесь, друг мой, всласть.

Отгоняйте мушек веткой,

Чтоб им там совсем пропасть!

Вася — человек бесконечного терпения. Он подробно написал ей, что «песчаными мухами» называют какую-то микроскопическую разновидность то ли рыбок, то ли медуз, что испытать на собственной шкуре этих тварей можно в самой Паттае, где Гузель живет, что она, как мать и женщина (пусть и очень юная), могла бы лучше заботиться о том, чтобы дети знали дикую природу тех мест, куда их забросила судьба. Вторая часть его ответа была длинной и аргументированной. Все сводилось к тому, что Гузели было бы хорошо прислушиваться к звучанию космических волн, которые создают поэтические размеры. Гузель все еще не понимала своей ошибки и смиренно написала ему в ответ:

Читаю послание с улыбкой:

В каких вы далеких краях,

Где мухи не мухи, а рыбки,

Что плавают в дальних морях…

Вася стерпел и это, мягко подсказав, что приспособиться к чужому размеру строки — еще не гарантия того, что она не сбивает эти самые волны, одни из которых детям полезны, другие — вовсе нет.

— Он творит русскую поэзию только в одном размере, — пояснил Евгений. — Других не признает. И детей заставляет, говоря, что это мужественный ритм, а всякие мушки сделают из них, детей, что-то не то.

— И давно это у него?

Евгений задумался.

— Относительно, — высказался он, наконец. — Раньше, когда он не чувствовал еще ответственности за подрастающее поколение, он тоже писал стихи, и тоже в одном размере, но несколько другие. Арсений цитировал только одну строчку из их совместного прошлого, строчку, которая ему запомнилась навек, — «упился телом потным юных сук».

— Да, — сказал я после долгой паузы. — Упился телом потным юных сук — и умер, задохнувшись от блаженства. Стоп, а что это у них за совместное прошлое?

— Тюрьма, — сказал Евгений и застенчиво улыбнулся.


Несколько лет назад, когда русские в Паттае еще не были привычной частью пейзажа, а на родине поездка в Таиланд еще считалась чем-то экзотическим, Арсений попросту летал по этому городу, ему казалось, что здесь он может все. Это было ошибкой. Тайские власти действительно терпят если не все, то многое — кроме двух вещей. Они плохо относятся к педофилам и еще к тем, кто торгует наркотиками в особо крупных размерах.

Арсений к педофилам никакого отношения не имел, но что касается второй проблемы, то опытные люди давали ему года два жизни. Он исхудал до крайности, по зрачкам его глаз было, в общем, видно все, и поскольку ни на какую серьезную работу он уже не был способен, то оставалось одно — начать перевозить товар. А за это местные власти попросту вешают, в лучшем случае — дают лет двадцать.

Начиналось у Арсения все с любимой местной забавы по имени «я ба». Или, в русском варианте, «баба-яга». Метамфетамин, дающий человеку на несколько часов лошадиную силу и выносливость, позволяющий без сна веселиться до утра в маленьком ревущем красном аду, который, как считают новоприбывшие, и есть Паттая.

Город хорош тихими окраинами, где живет множество приличных людей, но туда приезжие забредают редко. По большей части туристы идут вдоль набережной, у багрового ряда одинаковых бамбуковых баров, где дикий рев музыки — в каждом баре своя, они смешиваются, эти звуки, пытаясь уничтожить друг друга, — дробит, наверное, лед в стаканах с разбавленным (к счастью) отвратительным виски «Меконг». Курносые девочки в купальниках, ждущие в барах клиентов, вряд ли дотягивали бы в этом реве до утра, если бы не «баба-яга».

Туристы развлекаются таким образом неделю, ну дней десять, а Арсений подстегивал себя в пикирующем полете — он думал, что создает в Таиланде бизнес — год-полтора, потом пришло время других наркотиков, посерьезнее.

Что произошло дальше, вопрос сложный. По одной версии, он сам, намеренно, сдал себя таможенникам в Домодедово, когда ехал домой и вез друзьям небольшую порцию героина особо высокого качества, — в те дни здешний «Золотой треугольник» еще был мировым лидером по этой части, а про афганцев никто всерьез и не слышал. И это было правильным шагом, потому что в России за такие пустяки еще давали года три, не больше, а других шансов выжить у него уже не оставалось. Были и другие версии, менее приятные, типа той, что у русского человека всегда найдется тайный доброжелатель… но и третьи версии существовали, потому что Гузель к тому времени уже была, и у них родился первый ребенок, а еще у Гузели был отец, тоже таиландский житель, владелец «Капитана Флинта» Рувим, который отлично видел, что происходит.

Но Арсений, судя по всему, был благодарен доносчику, кто бы он ни был, потому что на суде он не защищался, буквально упрашивал себя посадить и из тюрьмы вышел чистый как стеклышко. Правда, оставался сущий пустяк — он мог бы не пережить там первые пару месяцев. Но когда его в камере скручивало и трясло, рядом оказывался некто Василий, в крайнем случае он вызывал тюремного врача, который вкалывал Арсению что было — да хоть димедрол с анальгином, а потом пользовал его физиологическим раствором через капельницу. Поскольку надо же было что-то делать.

Арсений выжил (оставшись чудовищно худым на всю жизнь). И когда сроки почти одновременно закончились у него самого и у его друга, он вытащил друга в Таиланд. Так на свет появился Вася Странник.


— Так, ну а Василий что там делал, в этой тюрьме, — убийство с отягчающими обстоятельствами? — спросил я Евгения, косясь на дальний угол стола, где Странник сидел совершенно один, глядя в пространство.

— Нет, нет, нет. Зачем уж сразу так — убийство, — покачал головой Евгений. — Василий был таможенником.

Вечер в этих краях — штука почти несуществующая, и я хорошо знал, что будет как всегда: заговоришься, зазеваешься, и вот уже кругом горят огни, на черном фоне возникают между манговых деревьев багровые зигзагообразные траектории полета летучих мышей… Я покосился влево — Странник так и оставался, как одинокая статуя Будды, метрах в двадцати от нас, мыши беззвучно расчерчивали темноту над его головой.

— Таможенник — а что, за это уже… в общем, это такая строка в обвинительном заключении? — поинтересовался я. — Знаешь, в моей сложной биографии был такой эпизод, я торговал бельем. Импорт средней тяжести. И, кажется, после общения с таможней я многое понимаю…

— А раз понимаешь, то что уж там говорить. У всех нас есть эпизоды в биографии. Кто-то же должен был быть таможенником. И, в космическом смысле, может быть — смысл жизни некоторых людей, а то и всех, в том, чтобы убить в себе таможенника. По капле выдавить, но лучше сразу.

Уход солнца резко сменил обстановку в «Капитане Флинте». Все задвигались, начали говорить друг с другом, Рувим снова пошел вдоль столов — чокаться, целоваться, хлопать по плечам, на эстраде загорелись огни, зазвучал ударник, давая летаргический ритм для Бруно, — а тот разминался, тянул задумчивую ноту на теноровом саксофоне. «Так, разговоры заканчиваются, — сообщил Евгений, удаляясь, как и Рувим, на обход всех знакомых. — Тут скоро будет очень шумно».

Гипсовый капитан Флинт, как положено — с синим от рома лицом, саркастически смотрел на собравшихся из-за своего гипсового штурвала, настоящая матерчатая треуголка с серебряным галуном у него съехала набок.

Рувим — человек со своей историей: был джаз-оркестр Казани, который в самом начале девяностых выехал в полном составе в Таиланд, и оказалось, что здешним джазменам до казанцев на удивление далеко. А тут с родины им вслед сообщили, что филармонию (или что там у них было) закрыли за ненадобностью.

Что ж, закрыли — значит, закрыли. Вернулись немногие. Оркестр разбрелся по всей стране — парами и тройками, в зависимости от контрактов, и в таком вот распавшемся составе положил начало настоящему таиландскому джазу. Рувим, первый из лучших, получил контракт в «Бамбуковом баре» старого «Ориентла» на берегу Чао Прайи в Бангкоке. Это было все равно что стать королем, потому что отель-легенда, где останавливался еще Сомерсет Моэм, делает репутации раз и навсегда.

Когда-то — в те времена, когда вконец озверевшие американцы еще не вынудили владельцев «Бамбукового бара» запретить там курить, когда влюбленные в музыку не начали по такому случаю пересаживаться на каменную дорожку и газон у окон бара (потому что какой джаз без сигары?), мы с Евгением вошли в этот бар и были вежливо-вежливо передвинуты со столика в приделе на лучшие — вследствие беспокойства — места у самого фортепьяно (потому что придельчик с его тремя столиками был полностью заказан Хассаналом Болкиахом и его друзьями — это султан Брунея, если кто-то не знает); и тут за клавишами в «Бамбуковом баре» возник Рувим и прикоснулся к ним.

Так же, как он прикоснулся к клавишам — но уже в собственном ресторане, — сейчас.

Нет, совсем не так. Тогда, в баре, его короткие пальцы лишь приласкали для начала черно-белый гребешок, сейчас — сейчас весь зал весело замер от клавишно-колокольного звона: вот что такое рука мастера, сильная, уверенная, неостановимая.

И замер с саксофоном у губ Бруно, вздернув бородку, замолчал на время даже ударник — Рувим дорвался, наконец, до своей музыки.


— А плохо ты думаешь о наших таможенниках, — посмеялся Евгений на мои не очень удачные слова в перерыве насчет благосостояния Васи. — Конечно, я мог бы яснее выразиться насчет того, что он тут делает. Он странствует, не сходя с места. У него есть путь. Который дао. Я плохо знаю эту историю, но он… он что-то ищет здесь, в Азии. Он год назад ездил в Шанхай — какие-то дела насчет харбинской эмиграции. И вернулся из Шанхая очень злой. Генконсулом тогда был кто? Иванов-Шанхайский? Нет, наш общий друг Витя, кажется. Но и Витя не волшебник, о шанхайской эмиграции в городе уже давно — только воспоминания, живых никого. И поэтому Вася тут теперь сидит… Да, так вот — ты здорово неправ, комната в доме у Арсения и Гузели — это так, для почета. Потому что, повторю, плохо ты думаешь о наших таможенниках, даже о тех, кого — с конфискацией. У них всего не конфискуешь. Видишь ли, Вася Странник приехал сюда совсем не бедным.

Тут я, в перерыве между двумя сессиями джаза, выслушал совсем уже невероятную историю.

Речь шла о сумме в пару миллионов долларов.

Вася вгрохал их все в студию звукозаписи. То есть в небольшой, хорошо оборудованный домик в Паттае, на верхнем этаже которого он живет, когда нуждается в одиночестве, — и живет совсем не так плохо.

А на нижнем он записал диск.

Он писал его почти год. Это все, что его интересовало тогда в жизни.

Он всегда хотел его сделать, диск, как говорят, много лет помещался в его голове целиком записанным, до мелочей, до всех и всяких оттенков инструментовки. И проблема была лишь в том, чтобы эти оттенки на все сто процентов стали реальностью. Так что оборудование студии было закуплено первоклассное. Рувим и Арсений помогали его освоить.

И не то чтобы Вася надеялся на этом диске заработать — нет, он просто раздает его друзьям, и у нас всех тут, сказал Евгений, этот диск есть. А Вася теперь, исполнив дело своей жизни, воспитывает молодое поколение.

— И что за диск?

— Как бы тебе сказать… Хороший, вообще-то. Немножко в стиле техно. Необычный. Ты такого точно нигде не услышишь. Но он тебе, возможно, его даст, если у него с собой. А если нет, я тебе свой оставлю. А сам потом попрошу у Васи новый. В общем, очень хороший диск, между нами. Рувим ему какие-то треки писал, еще кто-то…

— А студия? — напомнил я.

— Ах, студия, — с удовольствием просветил меня Евгений. — Ты что думаешь, Вася, сделав свое дело, студию забросил, и ее сожрали термиты? Термиты, как это ни печально, сгрызли какой-то очень дорогой рояль Рувима, он его забыл обработать пропиткой. Видишь ли, оказалось, что такого класса студии нет нигде больше в Паттае, надо разве что ехать в Бангкок. А Паттая — это раньше она была дырой, а сейчас… Вот Бруно — ты думаешь, это какая-то шпана подзаборная с саксофоном? Бруно — а это, если ты слышал про такого, Бруно Дабревиль собственной персоной — каждый год сюда приезжает, покупаться, поиграть с Рувимом, но еще и кое-что записать. Здесь, видишь ли, ему хорошо пишется — пляж, девочки, море — и он идет на студию к Васе, делает там основные треки, других студий не признает. И платит Васе очень серьезные деньги. Причем он не один такой. Вот.

Я перевел взгляд влево.

Вася Странник неподвижно смотрел на меня.


Мне оставалось только уточнить некий пустяк в разговоре, который я поначалу не уловил, — и сделать это побыстрее, потому что ударник и Бруно Дабревиль уже выходили к своим инструментам.

— Так что ты сказал насчет того, что Вася Странник тут, в Азии, что-то ищет?

— Я плохо это знаю, но Арсений говорит, что Вася сейчас даже не ищет. Он чего-то ждет. Космос должен… В общем, что-то такое обязательно произойдет.


Потом мы ели множество вкусных вещей — рыбку с пряностями, запеченную в банановых листьях, и полупрозрачную, темную от соевого соуса лапшу фуад тай, и хрустящие весенние блинчики с ростками сои, и многое другое (правда, никогда не надо заказывать у «Флинта» стейк), а люди с Нассим-роуд рассказывали мне про своего завхоза.

Который, среди прочего, нес ответственность за противозмеиное опрыскивание территории российского посольства.

Нассим-роуд проходит параллельно той улице, куда выходит знаменитый сингапурский ботанический сад. Посольство, попросту, помещается между двумя этими улицами. И никаких особых отличий его территории от сада нет — это лучшая часть Сингапура, настоящие джунгли, перемежаемые зелеными газонами, среди которых высятся красноватые черепичные крыши под веерами пальмовых верхушек.

Но как бы ни был хорош ботанический сад, в нем живет много ползучего зверья, которое свободно путешествует по окрестным территориям. Борются с ним, подстригая траву (змеюки не любят оказываться на открытом месте), а также — опрыскивая ее какой-то дрянью, которая известна всем местным жителям и везде продается.

Завхоз же — недавно назначенный и горящий энтузиазмом — учинил однажды суперопрыскивание, в результате чего все пресмыкающиеся пришли в ярость и заползли на деревья. А поскольку от репеллента у них, видимо, помутилось сознание, то иногда они в бессилии и злобе падали с этих деревьев. Две упали за шиворот завхозу.

Но конец истории был хороший, поскольку завхоз потребовал себе особой надбавки за вредность работы. И получил ее.

Тут Евгений мягко толкнул меня локтем в бок.

Вася Странник ласково кивал мне и хлопал тяжелой ладонью по подушке рядом с собой. Кто-то только что освободил это место.

— Это что у них — вот так делается? Как при дворе короля? — углом рта сказал я Евгению.

— Ты можешь отказаться, — разрешил он мне. — Но… Космос, знаешь ли, огромен. Вломит — костей не соберешь.

И я встал и пошел.


— Мне только что сказали — вы были на Филиппинах, — сообщил мне Вася.

Не знаю, каким у него был голос раньше, — но теперь, и правда, он стал хриплым. И тонким.

— Был, — подтвердил я. — Три года. И потом приезжал раз десять.

— Ну вот, — сказал он удовлетворенно и задумался.

А потом Вася вдруг стал очень серьезным — его рука, положенная мне на колено, пару раз дрогнула. От нее шло странное… пожалуй, прохладное, искрящее тепло.

Это невозможно объяснить, но, кажется, на террасе «Капитана Флинта» стало очень тихо. Я не хотел уходить в окружившую нас тишину, уходить с подушки рядом с этим человеком, мне здесь было спокойно. И еще — с ним почему-то не надо было поддерживать беседу. Можно было что-то говорить или слушать. А можно было молчать.

— Зачем? — спросил он, наконец. Голова его была склонена, как у музыканта, настраивающего инструмент.

Я почему-то понял, что тут стоит ответить серьезно. Потому что это был не пустяковый вопрос.

— Это лишняя страна, — сказал я, подумав. — Можно и без нее. Ну вот без Франции или Китая нельзя, а тут… Возможно, ее зачем-то придумали. Поставили мюзикл, забыли убрать декорации. Актеры продолжают играть и петь. Возможно, теперь это параллельный мир. Где все почти как настоящее. Люди влюбляются почти всерьез. Убивают друг друга по ошибке. Ты там живешь — и для тебя нет ничего важнее Филиппин. Ты уезжаешь — и все забываешь. А твои тамошние друзья легко забывают тебя. Но страна нужна, чтобы… может быть, чтобы что-то понять…

И я замолчал, успев только подумать — ведь эти слова надо бы записать, их как будто говорит кто-то другой.

Вася кивал тяжелой головой с металлической щетиной — кивал в такт своим мыслям. Мы оба молчали.

— Я сейчас назову одну фамилию, — предупредил меня он, наконец. — А вы сразу не отвечайте. Хорошо?

Помню, эта пауза в пару секунд показалась мне огромной.

— Редько-Тавровский, — сказал, наконец, Вася Странник. И впился глазами в мое лицо.

И тут…

Я начал лихорадочно перебирать в памяти множество имен из филиппинского прошлого: посольство, торгпредство, культурный центр, «Аэрофлот».

Не было там при мне никакого Редько-Тавровского.

Но он был. Эту фамилию я знал. И она действительно была связана с Филиппинами.

Пауза стала невозможной. А этот человек с глазами, скрытыми за стеклами очков, кажется, понимал все, что со мной происходит, — и кивал, и кивал.

— А не надо спешить, — наконец, сообщил он мне. — Оно само придет. Тогда напишете мне. Да, и вот еще…

В моей руке оказалась пластмассовая коробочка с диском. Нет, с двумя дисками.

Тяжелая рука Васи Странника освободила мое колено. Я мог уйти.


Это произошло уже в Москве.

Редько-Тавровский. Если я не встречал в Маниле такого человека… значит…

Привычка не выбрасывать архивы — правильная привычка.

И я сидел на полу у шкафа, сначала развязывая тесемки пыльных папок с газетными вырезками… а, но это же не здесь — о подобных вещах филиппинские газеты писать не могли, им такое было неинтересно. Это совсем другая папка. Моих собственных записей.

Это было… в президентском архиве Малаканьянгского дворца в Маниле.

Я продолжал ворошить папки, но, в общем, я уже все вспомнил.

Вики Кирино. Невероятно обаятельная женщина лет… да не меньше шестидесяти, но кто бы догадался о ее возрасте, услышав, как свистят эти широкие шелковые брюки, когда она стремительно движется к «мерседесу» у подъезда.

У нашего подъезда — корреспондент приличного издания должен жить в хорошем месте, тогда серьезные истории придут к нему сами.

Вики Кирино, бывшая первая леди Республики.

Она была не женой президента — дочерью, потому что жена Элпидио Кирино, второго президента страны, была убита японцами. И на церемониях, и в зарубежных поездках отца роль первой леди играла Вики.

— А что у меня для вас есть! — наклонилась она однажды ко мне. — Альбом. На русском. Звонила Эва Толедо, хранитель, она разбирает сейчас коллекции моего отца. Как все удачно, не правда ли? Вас ведь не затруднит посетить Малаканьянг?

Нет, меня это никоим образом не затрудняло. Подобраться к президентскому дворцу и его обитателям — в те месяцы о таком можно было только мечтать. Хорошо, что мне вообще в очередной раз дали визу, но это отдельная история.

И у меня в руках оказался, наконец, этот альбом — маленькая Эва еле поднимала его. Багровый бархат, металлические застежки.

Ну конечно, он был на русском.

«Ваше Высокопревосходительство…»

Харбинская эмиграция, сказал Евгений. Вася искал что-то, связанное с харбинской эмиграцией. Сначала — инженеры и прочие работники Китайско-Восточной железной дороги в Харбине, недалеко от российской границы. Потом к ним добавились остатки частей Унгерна, Семенова и кто угодно еще, волна за волной.

Но Харбин был не самым спокойным местом еще в двадцатые — чья там была власть, мало кто понимал. И харбинцы потянулись к огням прекрасного и ужасного Шанхая. Через весь огромный Китай. Там, в Шанхае, и до того было множество русских — и не последним из них считался Александр Вертинский с его кабаре.

Шла война, японцы фактически владели уже Шанхаем, как и большей частью Китая, однако русских эмигрантов врагами не считали. Но когда побежденные японцы ушли, а через четыре года к Шанхаю начали подходить армии Мао Цзэдуна… Русские не для того покинули красную Россию, чтобы оказаться в красном Китае.

И странствие началось снова. Дальше, дальше, на восток.

На востоке были Филиппины.

Мир велик, но когда Международная организация беженцев — чуть ли не первый проект только что появившейся ООН — призвала этот мир дать приют пяти с лишним тысячам дальневосточных «белых русских», не откликнулся никто.

Кроме президента Филиппин.

Японцы превратили страну в руины, она голодала, но Элпидио Кирино, провинциальный джентльмен из увитого белыми и алыми бугенвилеями Вигана и человек чести, нашел пристанище для целого русского лагеря.

На крайнем востоке своей страны, у самого Тихого океана, на острове Тубабао. Там, где еще пустовали металлические ангары армии Дугласа Макартура, который за несколько лет до того готовился здесь к высадке на Японских островах.

Кирино и сам приехал однажды к этим странным гостям — самолетом до острова Самар, оттуда по длинному мосту на маленький, необитаемый до того Тубабао, заросший кокосовыми пальмами.

Его встретили люди, которые умудрились за короткое время построить на острове три православные церкви, наладить выпуск пяти газет, создать театр, скаутскую организацию, духовой оркестр. А еще в лагере нашлись художники, которые изготовили — боже ты мой, с рисунками, там был даже казак с пикой наперевес! — этот альбом со словами благодарности.

«Ваше Высокопревосходительство, господин президент…»

А дальше шли… конечно, подписи. Страница за страницей. И дата — 28 октября 1949 года.

И что же я тогда предпринял, в подвале Малаканьянга, в президентском архиве?

Никто не предлагал мне вынести альбом и начать его копировать, это был не тот случай.

И я начал делать дикую вещь. Фотографировать «Асахи-Пентаксом» страницу за страницей, стараясь держать аппарат твердой рукой, меняя наугад экспозицию. И ведь все получилось.

А вот и эти снимки. Вот эти страницы с подписями. Почему я их не выбросил, что заставило меня их сохранить?

Подписи прямые, косые, на полях, разными чернилами. Все, все. Бологов. Шевлюгин. Князев. Моравский. И…

Редько-Тавровский, конечно. Вот и он. Длинный, размашистый росчерк.

А потом… Потом я вернулся с Филиппин, и — почему эта история пришла ко мне опять? И ведь пришла, и года через три я уже сидел в Москве с группой людей из русской Калифорнии и показывал им эти снимки. А они читали имена, долго, со строгими лицами.

Русские с Тубабао не собирались оставаться на безлюдном острове навсегда. Это был предпоследний их приют, а потом, после двух лет ожидания, пришли пароходы и повезли всех в Калифорнию. И в Аргентину, Парагвай, Францию.

Они, люди из Америки, тогда оставили мне — что? А вот. В этой же папке. Адреса тех, кто хранит историю долгого, длиной в жизнь, путешествия харбинцев и шанхайцев. В Бетесде, а еще в Сан-Франциско. Там, где у них был слет, где они обменивались телефонами… Да если даже адресов этих не было бы, то и сегодня этих людей — или их наследников — не так трудно найти. Даже в Аргентине. Даже в Парагвае.

Вот и всё.


За окном раскачивался фонарь на проводах, мокрый снег врывался в пятно его света и уносился дальше в черноту, почти параллельно мерзлому асфальту.

Диск Васи Странника ушел в чрево ноутбука на кухне.

«Над розовым морем вставала луна», — сказал очищенный от звуков фортепьяно голос Вертинского из невидимых динамиков. Тихо постукивал ударник, свистел синтезатор.

А ведь он неправ, подумал вдруг я. Луна не встречается с розовым морем, она встает над сине-черной, почти невидимой водой, ползет над ее серебристыми дорожками, среди облаков, как будто подсвеченных из жерл трех вулканов, — это рыболовные корабли идут, невидимые, за горизонтом.

А если небо чистое, но скоро придет дождь, то луна становится похожей на глаз дракона: радужное кольцо оранжевого и бледно-бирюзового света вокруг темно-желтого диска. И тогда слышится нервное шуршание пальм над головой — как звук дождя, которого еще нет, но обязательно будет. А вот он и приходит, невидимый, теплый, из сплошного безлунного мрака.

«Над розовым морем вставала луна», мягко, с укором повторил Вертинский под неумолчный ритм техно.

Вечер в Москве означал глухую ночь в Бангкоке. Я не мог позвонить Евгению и взять у него адрес Васи. Это будет только завтра.

Диск продолжал звучать, среди волн техно мелькнули «Белые, бледные цветы» и потом «Не говорите мне о нем». А дальше — горький голос Шаляпина.

Редько-Тавровский. Я теперь знаю, как настоящая фамилия Васи Странника. Или это его дед — прадед? — по матери? Или, как бы они ни именовались, настоящая фамилия их всегда была и будет — Странник?

Вертинский: это Шанхай. Шаляпин: он умер в Америке.

Поздно и не нужно звонить в Бангкок Евгению и задавать ему вопрос: откуда он знал?

Потому что Евгений ответит словом «космос», и это будет не очень смешно.

Поросята посуху не ходят

— Это жестокая история, — сказал Юрий, отодвигая ногтем меню (смотрел он в него не более секунды). — Но справедливая. И это история про хорошо нам с тобой знакомую Машку. Так, а вот и Джимми. Джимми, ты все пьешь на работе?

Длинный тощий китаец радостно усмехнулся и приготовил карандашик.

— Сначала — пьяные креветки, их следует принести первыми, — четко выговорил Юрий и без пауз продолжил: — Затем кайламы в устричном соусе. Одна тилапия на пару, в имбире. И потом хрустящий поросенок. Всё. Нет, еще лапша в стиле хакка.

Было видно, что Юра только что вырвался из офисного рабства — он не отпускал толстую папку, вообще был слишком четок, слишком собран. Он всегда был таким — еще на первом курсе подавлял нас этой нечеловеческой быстротой реакции; он и выглядел тогда так же — этот прямой нос, длинный, одной линией, начинающийся сразу от лба и украшенный неизменно квадратными очками.

С того самого первого курса он стал вообще-то Юриком (сейчас, с появлением бобруйского диалекта, он Иурег), точнее — Бедным Юриком, а если совсем точно и полностью — то называть его следует Бедный Юрик, Я Знал Его.

— Пьяные креветки — ты когда их ел в последний раз? — прикрыв глаза, осведомился Бедный Юрик.

— Да чуть ли не в прошлом году. На банкете в Шанхае, — вспомнил я.

— Да, — резко кивнул Юрик. — Вывеску видишь? Здесь как в Шанхае не будет, дорогой сэр.

На вывеске из гнутых неоновых трубок значилось название ресторана — «Хакка». Здесь, в южных морях, хакка — не просто странность китайской цивилизации, а очень значительный полноправный народ, начавший в незапамятные века свой путь с севера Китая на юг, а потом и дальше, сюда, в Малайзию и Сингапур. Народ, собравший по пути клочья диалектов, рецептов самой разной кухни — и научившийся быть жестким, сильным и живучим.

— Джимми, пожалуйста, ведерко со льдом, — махнул рукой Юрик. — Как всегда, да?

«Как всегда» означало, что принесенную с собой бутылку можно будет пить без ресторанного штрафа — по стоимости подчас стопроцентного, зато за особого размера чаевые в узкую сухую ладошку не очень трезвого Джимми.

— Так какая история, и что в ней жестокого? Не говоря о том, что Машек много.

— Ты знаешь, какая Машка, — чуть лениво улыбнулся Юрик, и я увидел, что он начал, наконец, приходить в себя. — Став относительно приличным человеком на государственной службе, не хочу повторять ее кличку лишний раз. Машка Самсонова, конечно.

— Ах, эта Машка, — сказал я удивленно.

Ничего такого, мешавшего мне повторить ее кличку, лично я не находил. Кличка была — Задница, или более короткие синонимы таковой. Появилась кличка на втором курсе, на первом была — «И Другая Мария», но употреблять ее народ быстро перестал, решив, что «опять перебор». Первый из переборов представлял собой песню «прибежали в избу дети, второпях зовут отца, тятя, тятя, наши сети притащили мертвеца» на мотив Yellow Submarine, песню, спетую хором в деревне после того, как из местной речки вытащили тело упившегося тракториста. С синим лицом и торчавшими в стороны негнущимися руками. «Песня — это перебор», — сказали тогда протрезвевшие раньше прочих.

Машка Задница стала таковой после летней практики по итогам первого курса, когда нас, группу мирных учащихся, услали не меньше чем в Киргизию. Там нашу команду, изучавшую национальные особенности дунганского народа, поселили в пустовавшую летом школу, а Машка (которой дунганский народ был, по ее специализации, ни к чему) нагнала нас, прилетев в Киргизию и поселившись с нами — правда, не в пустом школьном классе, где мы спали рядами, а в учительской. И все из-за некоего красавца Сергея.

Далее легенда гласила, что часов в шесть утра некто неизвестный проснулся от первых лучей киргизского рассвета и обнаружил, что под горбящимся на кровати Сергея одеялом — две головы, его и Машкина.

Но взволновала этого проснувшегося вовсе не голова, а другая часть тела, ритмично поднимавшая и опускавшая одеяло. Почему Сергей не пошел к Машке в учительскую, а наоборот, она прокралась к нему, остается загадкой. Загадкой были и ходившие разговоры, что у Машки при этом был еще высунут и прикушен язык: это означает, что смотревший на ту сцену видел ее спереди и сзади одновременно, чего никак не могло быть. Я все же думаю, что клички напрасно не возникают, и потрясла того неизвестного человека именно белизна и мягкость Машкиных округлостей, мелькавших из-под одеяла, как ни пытался Сергей удерживать его руками.

— Кстати, Юрик, — поинтересовался я, — а что-то не слышно ничего о Сергее. Он, собственно, как?

— Что тебя интересует, кроме того загадочного факта, что с того самого лета, то есть со второго курса, он так и остается женатым на Машке? — осведомился Юрик.

— О, — сказал я. — О… ну если так, то… ничего.

— Вот именно. Что ж тут скажешь, когда не фиг сказать. Итак. Машка была здесь. В Куала-Лумпуре. Месяц и шесть дней назад. И это был незабываемый визит.

— Жестокий, ты сказал?

— Зверски. Я вообще добр к женщинам. Машка не заслужила… Да, как мы ее сюда вытащили: ты ведь слышал эту историю с контрактом на мультиплексные амфибийные комплексы?

— Кто же не знает МАК.

— Ну, соглашение о намерениях было подписано год назад. Мы начали мучиться дальше. Подружились с братом премьер-министра и его компанией. Малайзийцам, однако, требовались дальнейшие шаги, четко по процедуре… и тут мы сообразили, что ведь это же Машка, это по ее части. Ну вот и пусть приезжает и заодно посмотрит, что такое нормальная страна. Написали серьезное письмо, пустили поверху. И, представь себе… ты ведь знаешь, что технологии МАК — российские, наша гордость, и что пока сделок по их экспортным продажам история не знала? Ради такого дела можно потерпеть и приезд Машки. И вот она появляется — здравствуйте, мальчики. В руке — влажная салфетка, нервно вытирает пальцы, боится заразы. То есть уже в аэропорту боится. Начиталась. С этой салфетки все и понеслось. Да, но вот их несут.

Хакка, конечно, народ необычный. В их кухне — и в этом ресторане — не было неизбежной для Китая садистской процедуры, когда к столику выносят стеклянную миску с живыми креветками и на глазах у собравшихся заливают их шаосинским вином. Креветки начинают при этом бесноваться, скакать и прыгать. Официант прихлопывает их крышкой, уволакивает и выносит обратно минуты этак через полторы, уже побывавших в сковородке (больше креветкам не требуется).

Здесь, однако, никто нигде не скакал, нам сразу принесли пахнущий вином суп, где кроме креветок было множество полупрозрачных ломтиков имбиря и черных полосок ароматных грибов.

— Креветки, между прочим, посуху не ходят, — сказал Бедный Юрик, доставая изо льда принесенную им с собой бутылку.

— Что?

— Народная малайская поговорка — вот что. Креветки — животные морские и любят жидкости в виде… Как всегда, этикетку не показываю. Итак?

— Совиньон блан, конечно, — уверенно сказал я, покрутив бокал и вдохнув аромат. — А раз так — то новозеландский, да и вообще, в вашей стране Новая Зеландия — это как-то очевидно. Где-то рядом.

Глоток.

— Странно, Юрик. Я бы сказал, что тут купаж с шардоне, дающим этакую фруктовую тяжесть и сладость. Перезрелая дыня, классика. Ну и что оно тут делает, это шардоне?

— Хлюпает, — сказал Юрик и перевернул бутылку в ведре этикеткой вперед. — Все почти правильно, только от шардоне у меня болит голова, и я разорвал с ним отношения. Чистый совиньон блан. А тяжесть от того, что австралийцы позавидовали совиньонной славе новозеландцев и начали эту штуку делать у себя. Извини, если огорчил. Я никому не скажу.

— Ничего себе огорчение… Это открытие. Итак, креветки, ты говоришь…

— Посуху не ходят.

Пауза. Прибывают зеленые полупрозрачные кайламы в соусе, за ними рыба. Замечательная.

— А рыба, замечу я, посуху тоже не ходит.

Звон бокалов. Еще пауза, подольше.

— Итак, Машка приехала в дикую Азию, где болезни на каждом шагу, приехала, заранее вытирая руки салфеткой. Ну и что?

— То, что мой коллега из Дели как-то предложил вешать за украшения тех, кто первым запустил по Интернету этот бред насчет того, что в Индии следует дезинфицироваться с помощью виски внутрь, вытирать руки и вообще сидеть в отеле и бояться болезней. И он прав.

— Конечно, он прав, Юрик, но могу тебя обрадовать — я был в Индии раз этак десять, и, кроме запуганных заразой идиотов-туристов, там живут уже тысячи соотечественников, ходят в местных юбковидных штанах и рубашках до колена, едят все это, вкусное, с улицы и, что характерно, — не болеют ничем. Благодаря им я верю в Россию.

— Я тоже, несмотря на все ее старания меня разуверить, но Машка…

— Машка — это не вся Россия.

— К счастью. Итак, Машку ведут, сразу с трапа, по этапу — первая встреча, последняя встреча — дали ей только быстро пожрать и переодеться в отеле, и вперед. Ей и делать-то ничего было особо не надо, мы ведь все заготовили. И — самое главное — подписание предконтракта было первым пунктом, так что главное, от имени и по поручению, она сделала сразу. Но дальше Машку понесло. Открыла пасть. Начала говорить. Европейский выбор России…

— Боже ты мой, зачем?

— Это все, что она знает в жизни. И еще помощь малайзийскому народу в его развитии…

— А она успела увидеть город из окна твоей тачки? И понять, кто кому будет помогать?

— А знаешь, что это такое — русские европейцы? Они видят и зажмуриваются. Потому что этого всего не может быть. Небоскребы, монорельс по джалану Султана Исмаила, «мерседесы» — этого здесь не может быть, здесь же Азия, а поэтому тут только грязь. Так что — европейский выбор, никакого другого.

— Ну что ты хочешь от дуры — она же не наша, ее кафедра — романо-германская, а малайзийцы простят.

— Они и простили, за МАКи что угодно можно простить. Вытерпеть и смириться. Доброта их погубит. И затяжное терпение.

— Не любишь ты малайзийцев.

— Мне здесь платят не за то, чтобы я любил малайзийцев. А за то, чтобы я их правильно понимал. Так вот, они Машке заранее все простили. Но не простил Коля. Коля Федорчук.

— Ах, он же тоже здесь. А что ж ты…

— Да он сейчас в Москве, все тот же контракт высиживает. Конечно, я бы его позвал, будь он здесь. Так вот, он как раз частично подчиняется тому министерству, где Машка. Так что, строго говоря, пас ее он, а я так, сбоку болтался, из общегуманных соображений. Итак, нужная бумажка — предконтракт — подписана в первый же день, чтобы без риска. Второй день — свободный. Познать страну. А третий — довольно серьезные встречи, но уже как бы вообще поговорить.

— О европейском выборе.

— Вот Коля Федорчук и понял вдруг, что вот этого… если она хоть раз что-то ляпнет… Скажем, про мусульманский экстремизм. И устроил гадкую штуку. Чтобы третьего дня программы у Машки вообще не было. Так, а вот и гвоздь нашей программы. Айсбайн по-хаккоски.

Поросячья ножка была невелика, поросенок, видимо, попался юный и нежный. Я смотрел на это произведение с удивлением. Хрустящая корочка небольших кусочков, ни капли жира, но множество желеобразной внутренности, нежнейшее мясо… Как они это сделали? Наверняка, как это водится у китайцев, — просто.

— Юрик, а поросята — они как, они ведь посуху ходят?

— Ни-ко-гда!

Пауза, счастливая пауза. Я поднял глаза к небу. Мы помещались как бы на дне впадины — там был сам ресторан, с двориком, где мигали гирлянды огоньков, раскачивались пальмы над черепичными крышами, а выше нависали громады небоскребов. Только что построенный «Новотель», два корпуса «Принца», многоэтажный жилой «Пенанг» — и выше их всех две гигантские остроконечные башни «Петронас», залитые белым ослепительным светом, как расплавленное чешуйчатое серебро.

— Что он сделал, этот несчастный Федорчук?

— Ну, ты его знаешь. Он размялся еще в Машкином отеле, куда повел ее на ланч. Буфет. Стоит блюдо с бананами, возле него табличка: джамбу. Это он хотел ей наглядно объяснить, что в Малайзии все не так, как кажется.

— Не понял. А сами-то джамбу были?

— Естественно, дорогой сэр. Блюдо подальше. Спелые такие, красные колокольчики. Он просто поменял таблички.

— Что он дальше сделал, этот гад?

— Он повел Машку, и меня пригласил, на джалан Алор.

— Жестоко. Я уже понимаю.

— Это одна из тех улиц, где ты куришь свою сигару?

— И сигару тоже.

— Вот он и сказал: пойдем смотреть лучшее место в Куала-Лумпуре. Форма одежды — безобразная майка, шорты, тапочки.

— И она пришла…

— Если бы ты это видел, дорогой сэр. Идиотская майка — да, но при этом она сжимала в руке сумочку… на ней было написано «Gucci». На углу джалан Алор, на этом как бы переходе на джалан Букит Бинтан, «гуччи» сколько угодно, но у Машки было такое лицо, что все видели: свою «гуччи» она считает настоящей и никому не позволит сомневаться. Европейская женщина с настоящей сумочкой в руках готова к знакомству с шокирующей Азией. Она думала, что она как бы в аквариуме. Рядом, но за стеклом.


Джалан Алор днем выглядит довольно страшненько, но ночью это — тысячи человеческих фигур, в основном сидящих за копеечными пластмассовыми столиками у множества вынесенных на тротуар газовых горелок со сковородками-воками. Улица светится как днем, из этого неонового света выползают мгновенно вспучивающиеся облака пара и дыма от сковородок и мангалов, покачиваются тушки красных, будто лакированных, китайских уток, восковых кальмаров со щупальцами, чернеют тысячи иероглифов. Голоса, смех, мелькают палочки для еды, плывет грустная китайская песня в исполнении нищенки на костылях (хотя на самом деле музыка звучит из неплохого музыкального центра у ее якобы недвижимых ног). Сверкающий и пахнущий дымом и едой мир, сердце города.

— Вы что, потащили ее есть дуриан?

— Это было бы слишком просто. Она понюхала бы и отказалась. Нет, мы погнали ее по полной программе. Начиная с этого твоего любимого отеля… как его там, типа свитера.

— «Кардуган», нравится это кому-то или нет.

— Да. Мы повели ее в подвалы «Кардугана».


Массажные салоны этого района города надо уметь различать, хотя в целом все просто: где-то тебя зазывают девицы с усталой похотливостью на лице, а где-то — нормальные люди обоего пола, с табличками в руках, на каждой изображение ступни и всех соответствующих точек таковой.

В застенках «Кардугана» Машку, как выясняется, посадили на кресло между Юриком и Федорчуком и приступили к массажу ступней. А перед глазами у клиентов в «Кардугане» висит громадный экран, где, для создания нужной атмосферы, показывают что-то расслабляющее. Чаще всего канал «Нэшнл джиогрэфик». И Федорчуку повезло: там как раз шел фильм из жизни павианов. Включая их личную жизнь.

Сначала Машка судорожно прижимала к себе сумочку, но ее отобрал Федорчук. Когда Машке Заднице помыли ноги, это ей понравилось. Когда их начала разминать хорошо мне знакомая китаянка (номер двадцать три), все было тоже неплохо — Машка не спросила, почему та без одноразовых перчаток.

— Ты знаешь, кстати, что в Сингапуре малайцы на рынке делают сатэ в одноразовых перчатках? — спросил Юрик.

— Знаю, и вообще в Сингапур сейчас езжу только в случае крайней необходимости.

А дальше перед глазами Машки на экране возникли трахающиеся павианы, и Машка обратила внимание, что дальний угол подвала представляет собой рядочек кушеток, разделенных занавесками. Занавески задвигались, конечно, и спереди. И когда туда пошла здоровенная голландка в сопровождении мальчика-массажиста, в то время как над головой Машки занимались своим делом павианы, на ее лице появилось странное выражение. Она что-то поняла в жизни.

— Но поняла не то, — сказал Юрик. — Она решила, что мы захотели ей показать притон разврата. Ну ладно. Дальше была еда. Начали с роти чанай.

— Дегустация блюд малайской национальной кухни, понятно.

— Малайской? Ну-ну. А что такое чанай, ну-ка скажи? Ты же бываешь в Индии.

— Да… Не может быть. Ну, роти — это хлеб. А чанай… это же доанглийское название Мадраса. Которое стало его нынешним названием. Так?

— Так. Роти чанай — мадрасский хлеб. Ну, это так, к слову…

Я представил себе Машку, расслабленную после массажа ног, стоящую перед входом в какой-то из мусульманских ресторанчиков и круглыми глазами глядящую на шарик теста, превращающийся в руках человека в белом фартуке в квадратную салфетку, летающую в воздухе, в том числе над его головой. Доведенную в этом полете до прозрачности. Сворачиваемую затем в слоеный конвертик, который оказывается на раскаленном листе, смазанном маслом. Ну и перед выдачей клиенту роти полагается похлопать его руками с боков, взбить до полной пушистости.

Роти чанай — грандиозное шоу, но в какой-то момент Машка поняла, что перед ней то, что она собирается конкретно есть.

— Но он же делал это руками, — сказала она в ужасе.

Далее мои дорогие сокурсники устроили балаган перед пластиковым чаном, в котором во льду лежали рыбины с металлического цвета боками. Федорчук на полном серьезе рекомендовал выбрать икан билять.

— Билис, — сказал я.

— Но Машка-то не знает, — отозвался Юрик. — А повар, билять, не возражал.

В итоге сошлись на икан соле, и Машке полегчало. Соле — это было понятно, тут и вправду была она — или камбала — или ее местная плоская сестра, после чего название «джалан Алор» Машка произнесла с французским акцентом, и Федорчука снова затрясло. И продолжало трясти, когда Машка переспросила раза три: ребята, вы уверены, что мы здесь будем это есть? И вдобавок, для обретения почвы под ногами, начала рассказывать про Милан.

Далее же она огляделась по сторонам. Увидела, наконец, толпы европейцев за этими столиками, на пластиковых табуретках, поглощающих ту же самую еду.

Позволила ребятам рассказать пару историй о европейцах, едущих в эти края отдыхать от европейского идиотизма, а затем и переселяющихся насовсем — в Таиланд, Малайзию, на Филиппины, даже в Камбоджу. Услышала цифры: речь шла о тысячах. Включая женящихся на местных — нормальных, не испорченных феминизмом — женщинах.

Обратила внимание на то, что здесь можно курить за едой, и даже лично зажгла гадкую тонкую сигаретку. Не сказала ни слова больше о европейских стандартах и свободах.

Заметила медленно ползущую между столиками процессию машин, среди которых встречались «мерседесы» и даже парочка «порше». Увидела «хорошенькую спортивную машинку» и узнала, что это — малайзийская модель, называется в обиходе «Геной», она же Gen-2.

— Федорчук было подобрел, — сказал Бедный Юрик. — Да-да. Она жрала всё. Как бы не замечая, этак во сне. Она думала, что все это происходит не с ней. И он стал забавляться по части людоедов.

— Это же примитивно.

— Ну, первой начала Машка. Она перед поездкой прочитала ровно одну книгу про Малайзию. Насчет Борнео и охотников за головами. И Федорчук завел: а вот когда едешь в Кота Кинабалу… От названия ей стало нехорошо. Кстати, Малайзии, с ее сотнями островов и береговой линией, мультиплексные амфибийные комплексы — в самый раз. Так что он не просто так туда, на это Борнео, раз за разом ездил…

— Знаешь, Юрик, я только что с Борнео, правда, я был подальше, там, где Семпорна, — и лица у отельных служащих там и вправду неприятные.

— А, ты нырял на Сипадане, значит. Где жил? На Мабуле, конечно?

— А ты меня осудишь?

— Ну нравится человеку шуршание пальмовых листьев над головой, а жить, как приличные люди, среди моря, на сваях, на Капалане в четырех звездах тебе было бы неприятно, все понятно… Так вот. Федорчук с честным толстым лицом начал ей рассказывать, что если не сами жители Сабаха, то их дедушки точно ели. И не с голода, а в ритуальных целях. Если начинается племенная война, то надо сожрать немножко от твоего врага и унаследовать его лучшие качества. Это их культурное наследие.

— Скучно.

— Для Машки в самый раз. И еще сказал, что эти сорок минут от аэропорта до отеля в Кота Кинабалу он никогда не ездит на такси без попутчика через джунгли. Сожрут.

— М-да, как я помню, позавчера, когда я там пересаживался, аэропорт еще был буквально в самом городе. И даже в «Карамбунай» и «Шангри-Ла», куда дорога занимает и вправду минут сорок… Что там есть? Местный «Таймс-сквер», университет, центр высоких технологий… Джунглей там нет. Разве что в самом «Карамбунае», стоящем в заповеднике. А была бы интересная строка в Машкином некрологе. Сожрана каннибалами на полях для гольфа. Остался только маленький белый мячик.

— Ну ты это знаешь, мы с Федорчуком это знаем, а Машка… В итоге она все испортила, спросив нас: ну, что, теперь надо выпить таблетки для дезинфекции?

— Я на месте Федорчука показал бы ей специальную канавку, в которую на этой улице полагается тошнить. Это очень по-римски, античная традиция.

— Он выдержал. Но точно понял, что на следующий день надо отменять всю Машкину программу. Вот тогда-то… Так, по три глотка на донышке осталось. Скажи, ты кого очень не любишь?

— Ну, неграмотных критиков и рецензентов. Которые не могут правильно написать мою фамилию. Пишут — «Чень», как будто я какой-нибудь кореец. Лень посмотреть на обложку.

— Ты не похож на китайца, дорогой сэр. То есть дорогой Чэнь. Пью за то, чтобы ты был добрее к людям, которых не любишь. Так, совиньон кончился. Второго не дано. Мне еще шуршать полночи вот этими бумагами.

— Не может быть.

— Я — человек подневольный. Хотя маленькие радости в виде поросячьей ножки всегда со мной…


Грандиозные небоскребы над головой излучали неземной свет, отблески его падали на низкие облака. И — у нас, далеко внизу под их вершинами — огни дрожали и мигали на крышах стоявших в рядочек машин на гравийной площадке. Машины были совсем неплохи, три — с дипломатическими номерами, включая белый BMW посла с зачехленным флагом на капоте (как торчащий вертикально зонтик).

В ресторане стало тише — ушли три здоровенные китайские компании, занимавшие круглые столы с поворотным кругом.

— Ну и?

— Ну и папайя. Сколько ты съедаешь ломтиков за завтраком?

— Два. Гениальное медицинское средство для оздоровления и очищения пищеварительного тракта.

— Именно. Я — целых три. Машка… она выпила два кокосовых ореха на Алоре, так что начала писаться. А наутро сожрала целую тарелку папайи за завтраком. Точнее, вместо завтрака — потому что папайя было все, что она ела. Прочитала про папайю и ее целебные свойства в той самой книжке… А в этом городе еще и особая вода, сам знаешь. В итоге очищение — тотальное.

— Боже ты мой…

Пауза. Еще одна компания китайцев с шумом поднимается, продвигается к выходу.

— А дальше, дорогой сэр, все стало просто и понятно. Ее якобы деловая программа могла бы выглядеть как путь от сортира к сортиру. Но хватило первого из таковых, случился он на улице… не помню какой. Заведение было… Ну, ты понимаешь. Она вышла оттуда, глядя на Колю с упреком. Впервые оказалась в мусульманском туалете. Мусульмане, как ты знаешь, любят чистоту. Туалетной бумагой не пользуются. Пользуются ведерком с водой и ковшиком. Машке это показалось негигиеничным. Пришел второй припадок — и конец программе.

— Так, минуточку. Она сама это сожрала. Спрашивается, при чем тут Коля Федорчук.

Юрик поднял голову к подсвеченным облакам. Прямая линия его носа матово блеснула.

— Коля всегда умел не оставлять следов, мерзавец. Просто он сделал так, что она сама искренне верит, что про папайю — то была ее идея. И все же — видишь ли… Я человек дикий, Фрейда не читал. Но есть у меня подозрение, что дело тут не только в Машкином европейском выборе. Думается мне, что тут случай подсознательного желания Коли Федорчука овладеть Машкой извращенным бесконтактным способом, через заднюю часть.

— Зачем… А, вот как… Он ведь там, с нами, тогда тоже был…

И я мгновенно представил себе: класс в киргизской школе, ряд кроватей, и в первых лучах киргизского восхода — одеяло, шершавое, колючее одеяло, задирающееся вверх, съезжающее с белой кожи от ритмичных движений.

— Ну вот так, — сказал Юрик, засовывая под тарелку деньги.

— И это — конец истории? Федорчук не пострадал?

— Представь, бедная Машка подняла ему зарплату, как человеку, работающему в невыносимо опасных условиях. А сама… ну что с ней будет. Продолжает руководить своим министерством. Кошмарить его, как сейчас говорят.

— А ты?

— А что я? Получил за эту сделку орден, уже второй. Все-таки пять миллиардов долларов. Наш товарооборот с Малайзией вырастет теперь на целую треть одним легким движением.

— Поздравляю, уважаемый господин посол.

— Как говорит в таких случаях старина Генри Киссинджер, к чему такие церемонии — зовите меня просто «Ваше Превосходительство».

Белый BMW с зачехленным флагом беззвучно подполз к нашим ногам.

Light of the spirit

Если не всех людей, то по крайней мере меня она приветствовала так: «Аха-а!» — громко, с придыханием. Или, иногда: «Ага-га!» — с оттенком торжества: молодец, что приехал, вошел (с неизменной сумкой на левом плече) в посольские ворота.

Голос и манера говорить у нее были как у актрисы Малого театра — слышно каждое слово всем окружающим метров этак за несколько.

Не то чтобы мы дружили — она, кажется, вообще всем входящим радовалась. Ну, то есть всем, кто не состоял с ней в каких-то сложных служебных отношениях.

Да, и еще — она присвоила мне кличку Писатель. Это было давно, Джордж Харрисон еще отлично себя чувствовал и только-только написал Cloud 9, а Эндрю Ллойд Веббер — Phantom of the Opera. Я тогда не был писателем. Это она просто шутила.

Есть женщины, у которых самая запоминающаяся часть лица — рот. Большой, с мягкими даже на вид губами — мясистыми? Толстыми? Пухлыми? Капризными? И два здоровенных заячьих передних зуба с довольно заметной щелью между ними. А сзади зубов — дразнящий язык, он тоже постоянно участвовал в этом спектакле, за краткий срок после прибытия к месту работы сделавшим Юлю Филимонову секс-бомбой посольства.

Хотя была еще впечатляющая грудь, и бедра — раскачивающиеся лениво, неторопливо. И соответствующая талия, участвовавшая в этом плавном, постоянном движении большого, очевидно теплого и наверняка пахнущего молоком тела. И, конечно, спина, которая, казалось, зябко поеживалась под взглядами.

— Вам, милочка, на приемах лучше появляться застегнутой по самый подбородок, со стоячим воротничком. Никаких открытых платьев, — дала Юле инструкцию супруга посла, по должности ответственная за безупречность стиля жен дипломатов.

«Мадам посол» была молодой и очень умной женщиной и понимала, что инструкция ее годится только для очистки совести, потому что закрытое платье не поможет. Юле Филимоновой, даже если бы она была в мешковине, подпоясанной веревкой, достаточно было просто сделать несколько шагов, и эффект был бы тот же. Лицо же — да, собственно, лицо это было вполне обычным, прическа — короткая, почти под мальчика, волосы — кажется, русые, глаза — кажется, серые, невинные, ну — чуть затуманенные некоей задумчивостью, хотя последнее — так, иногда, не слишком. Но женщина губит нас все-таки не лицом.

В посольстве Юле выпала редкая привилегия — работа в канцелярии. Жены дипломатов, сидящие дома и готовящие самим дипломатам плохие ужины, — это вечная и глобальная проблема, но здесь ее удалось избежать. Михаил… или Игорь… в общем, муж Юли Филимоновой, второй секретарь, в результате тоже имел привилегию: видеть свою замечательную жену хоть круглые сутки, но это было не так уж плохо, заодно можно было за ней присматривать. А она — она могла присматривать за ним, и это было разумно, потому что муж ее, собственно, тоже был очень хорош.

Говорили, что на них кто-то ставит генетический эксперимент. Она: русская Венера. Он: если не голливудский красавец, то готовый образ мужчины-защитника, молчаливого воина, пожарника, милиционера, да хоть хирурга-волшебника: каменная челюсть, тяжелый нос, стальные глаза. Чем-то они были даже схожи, эти два идеальных животных, вот только генетический эксперимент явно подзадержался — детей не было. Однако — молодая семья, трудности с зарплатами и жильем (дипломаты в Москве никогда особо богатыми не бывают)… в общем, все ожидали, что потомство возникнет прямо там. В Маниле. Под наблюдением грамотных врачей Медицинского центра Макати, района, где обитает большая часть иностранцев. И тогда, кстати, место в канцелярии на целый год могло бы достаться кому-то из прочих изнывающих от скуки посольских жен.

А получилось по-другому.

Тот день был странно ветреным, пыльные верхушки пальм вдоль Манильской бухты сухо постукивали, неуверенно протягивая тяжелые гребешки ветвей к югу, туда, где Лас Пиньяс, Параньяке и международный аэропорт.

На набережной я бывал редко, это не самое приятное место не самого приятного в мире города — слишком много нищих, в лучшем случае — мальчишек, шаркающих копеечными сандалиями. Плотным роем они окружают твой автомобиль перед светофором: торгуют сигаретами поштучно, леденцами, жасминовыми гирляндами. Или просто клянчат деньги нудным голосом: «Сэ-э-эр». Окна в таких случаях следует заранее, перед светофором, закрывать.

Но в тот декабрьский день именно на этой набережной нас высадил корабль, отвозивший журналистский корпус на остров Коррехидор, к местам боев Второй мировой. Мы пошли к автомобилям, и тут… ну да, тут кто-то обратил внимание на напряженные лица нескольких военных, подбежавших к участвовавшему в нашей поездке Фиделю Рамосу. Тот достал изо рта неизменную незажженную сигару, медленно повернул голову с большими ушами, наклонился поближе к докладывавшему адъютанту…

Рамос тогда был министром обороны Филиппинской Республики.

Так начался декабрьский переворот 1989 года, самый кровавый и самый дикий в истории страны.


Но у нашего повествования, где уже появилась героиня, чего-то не хватает — героя. Назвать, впрочем, Кирилла Фокина героем — странно и смешно. Если муж Юли Филимоновой был непохож на дипломата, то проблема Кирилла заключалась в том, что он был на дипломата слишком похож. На хорошего дипломата. На настоящего, относительно молодого, начинающего дипломата той, уже, в общем, античной эпохи. В прямоугольных очках. Радовавшего начальство скромностью. Доброжелательного. Компетентного. Естественно, отлично образованного. Но если муж Юли Филимоновой был, вдобавок ко всему, сложен как бог и отлично играл в футбол во дворе посольства, то идеальный дипломат Кирилл Фокин в футбол старался без необходимости не играть, был толстоват и чем-то напоминал Винни-Пуха.

Что еще — голос? Очень тихий. И никакой.

Да — и, кажется, я ни разу не встречал его без небольшой и аккуратной пачки бумаг в руке или под локтем.

Никогда, впрочем, не надо раз и навсегда записывать людей в какую-то скучную категорию и оставлять их там без наблюдения. Они могут оттуда, из категорий, рамок и стандартов, выйти, и еще как выйти.

Я мог бы заподозрить, что все не так просто, исходя из того лишь факта, что у ничем не замечательного Кирилла была очаровательная рыженькая жена — собственно, куда лучше Юли Филимоновой — и маленькая дочка. Или задуматься, когда некая посольская дама пожаловалась мне:

— Больше с этим Кириллом в его машину не сяду. Попросила подвезти из магазина. Он знаешь как водит? Сначала с дикой скоростью вперед. Потом шарах по тормозам. И снова вперед. Как он из этой своей «хонды» такую мощь выжимает?

То, что здесь все-таки мы имели случай не совсем обычного дипломата, я узнал потом, и именно благодаря той самой «хонде».

Это были дипломатические гонки двухлитровых машин по южному шоссе, от городской черты Манилы до озера Тагайтай. Идея абсолютно безумная, но Филиппины — безумная страна, нормальному человеку там успеха не добиться.

Дипломатическими гонки были потому, что участвовать в них должны были машины с дипномерами, то есть те, которые местная полиция не могла задержать за превышение скорости. Но со скоростью в любом случае следовало быть осторожнее. Потому что гнать предстояло в воскресный день по обычному филиппинскому шоссе — сначала многорядному, а потом и двухрядному. Среди местных автомобилей, среди жутких, изрыгающих дизельный дым автобусов и грузовиков, везущих кирпично-красные бревна и доски, а еще — кошмарных джипни с их коваными железными боками, украшенных конскими хвостами, металлическими петухами и десятком фар и расписанных яркими красками от крыши до колес.

Выпускали на трассу молодых дипломатов (а двухлитровые машины во всех странах мира полагаются именно среднему дипломатическому составу — рангом не выше советника) со стартовой линии по очереди, с интервалом в три минуты. Никому не нужно было, чтобы дипломаты толкались боками машин — в теории они даже могли не видеть друг друга, каждый ехал как бы сам по себе, просто следовало затратить на дорогу как можно меньше времени. На Тагайтае, там, где вулкан, был финиш (а через день в гольф-клубе Макати ожидалось награждение).

Советские гонщики вышли на старт исключительно потому, что в гонке, как выяснилось, решили принять участие американцы.

Советских оказалось двое. В Маниле у нас было и остается маленькое посольство, там и дипломатов-то всегда меньше десятка, поэтому в параметры «двухлитровый двигатель» попал лишь наш герой, идеальный дипломат Кирилл Фокин с его серой «хондой».

Вторая двухлитровая дипломатическая машина была у меня, поскольку это было удобно и уместно, а цвет паспорта — это, в конце концов, пустяки.

И то была потрясающая машина — «тойота» того самого, 1989 года, похоже — первая в истории машина с изобретением под названием «шестнадцать клапанов».

А еще она была снежно-белой, по форме — как капля воды, на шоссе она кружила головы — в ее сторону эти головы только-только поворачивались, но глаза уже видели лишь белую тень, таявшую за ржавой спиной очередного обогнанного автобуса.

— У кого там кличка Истребитель? Кому мы достали такую занятную машинку? — сказали мне в посольстве. — А теперь — уж попросим вас показать ту самую кузькину мать. Постоять за честь и совесть. Нам минимум пятое место, пожалуйста.

Я знал, что с этой машиной у меня отличный шанс победить. Не пятое место. Первое.

Я стартовал одиннадцатым и сразу, не дожидаясь двухрядного шоссе с его проблемами, решил постараться на шести полосах обогнать минимум семерых с дипномерами — это, по моим подсчетам, было почти достаточным условием для победы. А дальше — посмотреть.

Большое южное шоссе идет среди промышленных зон, оно вообще-то забито машинами, но если у тебя шестнадцать клапанов… и ты умеешь двигаться плавными, совсем не резкими зигзагами, не показывая пока никаких рывков, а просто выигрывая за счет как бы и незаметной скорости, за счет скрытой мощи мотора…

А дальше, где пошли повороты и, по сути, сельская местность, мои преимущества должны были кончиться. Там — никакого больше скольжения над ровным асфальтом, как на воздушной подушке, а нужны постоянные рывки на третьей скорости, там — визг покрышек, бешеные обгоны. Дело уже не в моторе, а просто в особенностях характера. На узкой дороге некоторым людям неуютно.

И вот — несутся мимо кусты бугенвилей вокруг деревянных, с балкончиками, сельских домиков. Девственная зелень рисовых полей. Громадные тюки соломы на пыльных прицепах, мотающихся за тракторами. Ведра, красные и зеленые пластиковые ведра вдоль дороги — ведь апрель, сезон манго, лучших в мире, филиппинских, небольших, с маслянисто-нежной желтизной плодов, чуть пахнущих хвоей. Целое ведро доллара за полтора-два.

Битый «ниссан» передо мной пытается обогнать мотоциклетку, на ней парень в грязной майке и бейсболке, черные волосы полощутся по ветру, худые ноги расставлены в стороны, может ехать по самой середине дороги, не обращая ни на кого внимания. Мешаю — так обгони меня.

Что ж. Третья скорость (коробка издает приятное «чпок»), рев, оставляю позади обоих, вижу перед собой, далеко на подъеме, еще один дипномер. Но мне не страшны подъемы. Не с моим мотором. Он не задыхается даже в горах. Не ждали? Сейчас дождетесь. Шестнадцать клапанов. До новых встреч.

На седьмом обогнанном дипломате я понял, что дело идет хорошо. А это опасная ситуация. Потому что впереди еще две бензоколонки, за ними бамбуковая ограда дворика, где я обычно останавливаюсь и пью кофе, настоящий, абсолютно черный «батангас»… То есть километров двенадцать. Не спать!

И вот уже позади голые ананасовые плантации с ровными рядами иссиня-зеленых колючих верхушек, дорога идет вверх, вниз, снова вверх между пальм и сахарного тростника… Там вулкан, там финиш.

Тагайтай — чудо: на этот вулкан ты смотришь не снизу вверх, а наоборот, сверху вниз. Обширная карта серо-синих тонов слева от дороги, под обрывом, здесь всегда туман, облака, прохлада: высота. Карта круглая, это кольцо скал (громадный кратер), внутри него — озеро, на серединке озера — остров, аккуратный конус. И, как это ни невероятно, внутри маленького конуса тоже мини-озеро. Все вместе — и есть вулкан, который, получается, извергался и гаснул дважды.

И в этот момент я вдруг понял, что устал, и не физически. Мне попросту не хотелось уже никого догонять и обгонять, я вспомнил, что сейчас за поворотом будет стоящая на бамбуковых опорах веранда — это кафе, где делают знаменитые грибные гамбургеры (да-да, тут высоко, и растут отличные грибы). Здесь люди выходят, дышат холодным воздухом вершин, едят свою грибную радость, смотрят на серую воду озера, заключенного в кольцо скал… Почему я не могу выйти из проклятой гонки и сделать то, что делаю всегда, когда еду этим маршрутом один? Тем более что впереди выстроилась цепочка вялых машин, ползущих здесь — где воздух не дружит с моторами послабее — со скоростью этак километров в семьдесят…

Злобное шуршание множества мелких камешков, тучи белой пыли справа, там, где обочина, гудок, ревущая серая «хонда» вырывается из пыльных клубов. Вопреки всем правилам и разуму обгоняет меня по этой широкой, неасфальтированной обочине и продолжает в том же духе — на бешеной скорости, туда, в голову выстроившейся цепочки.

Каменное лицо Кирилла Фокина в прямоугольных очках мелькает в открытом окне. Кажется, папка с бумагами у него под локтем, только ее не видно.

Да-да, он пришел тогда первым, обогнав всех возможных американцев и прочих, на радость посольству. Я — только третьим. И забыл об этом уже через неделю. А, наверное, зря. Было бы меньше неожиданностей.

Хотя именно с того момента мы с Кириллом не то чтобы подружились, но как-то начали общаться семьями и прониклись друг к другу той осторожной симпатией, которая у дипломатов и их коллег в дружбу переходит редко.

До военного мятежа еще оставалось полгода. И поскольку их к тому времени уже на нашей памяти было штук пять, совершенно несерьезных, то всем казалось, что дальше здешним военным бунтовать незачем.


Сначала все было как всегда — подошла колонна солдат в камуфляже, они попытались взять президентский дворец, их отбросили, они заняли позиции по периметру. Ну, были еще всяческие манифесты по поводу народных страданий и правительственной некомпетентности.

Когда переворот происходит в стране за несколько тысяч километров от дома, то это любопытно, но не более того, этакая экзотика для моих тогдашних десяти миллионов читателей — примерно как репортаж с крокодиловой фермы. Это была не моя война, даже топографически. Она была в том же городе, где я жил, но далеко. Манила — огромное скопище улиц и домов. Малаканьянгский дворец и прочие правительственные здания находятся в старой части города, километрах в десяти от квартала небоскребов Макати, где помещается большая часть посольств, штаб-квартир крупных компаний и так далее. До дворца — путь по невозможным манильским пробкам, которые могли растолкать разве что бронемашины мятежников, и то вряд ли. Пробиться к месту боев… да каких там боев, так, противостояния верных и неверных правительству частей… и вернуться означало совершить путешествие в полдня. И не увидеть почти ничего из-за полицейских заграждений.

Посольство, конечно, работало в обстановке приближенной к боевой — но это означало всего лишь отмену отпусков и ненормированный рабочий день, а также запрет на поездки в магазины дальше Макати. Идеальный дипломат Кирилл Фокин отвечал в посольстве за внешнюю политику Филиппинской Республики, а когда военные устраивают мятеж, внешняя политика любой страны как бы замирает, правда, бумаги на эту тему все равно следовало слать в Москву каждый день — это еще был век факсов и телетайпов, они работали без устали. Кирилл Фокин, как все, бегал по посольству с бумагами. Видел я его, впрочем, редко, поскольку в посольство не ходил, был занят массой своих дел.

И, конечно, мятежников через сутки отбросили от дворца.

Накануне ночью они попытались подтянуть туда еще одну колонну — она прошла по мгновенно опустевшему авеню Эпифанио де лос Сантос, или ЭДСА, мимо моих окон.

Семья спала, а я проснулся от содроганий земли и с высоты двенадцатого этажа увидел — извините, из окна туалета — пару ползущих по проспекту жутких железных машин, на вид — не иначе как двадцатых годов.

Потом они приостановились, и коридор белого света протянулся в мою сторону, мазнул по стене моего дома, ослепил меня, замер. Они не видят меня в окне туалета, успокоил я себя.

Танк, или как это следует называть, медленно повернул орудийную башню в нашу сторону, но потом возобновил движение к президентскому дворцу. Земля перестала дрожать. Ночь затихла.

На следующий день, после обеда, все изменилось — по городу ездили военные патрули, один взял под контроль мой угловой дом (на двух ключевых проспектах города — ЭДСА и Айяла), по радио сообщили, что мятеж подавлен, о чем я утомленно сделал репортаж в редакцию. Последняя фраза его была эффектной: «У подъезда моего дома замер танк».

Солнце заходило; я пошел в бассейн под уважительными взглядами военных — танкистов, или кто они там были.

Когда я поднялся к себе, меня встретил нескончаемый звонок телефона. Это был некто Артуро, один из здешних музыкантов, у нас была масса общих вкусов.

— Дорогой друг, я волнуюсь за тебя, — сказал мне он. — Католическая радиостанция, которая все знает, сообщила, что повстанцы повернули от дворца и пошли на Макати. И что они захватили твой дом.

— Ну вот еще, — сказал я. — Я, как видишь, дома. Я только что снизу, плавал. Дом охраняет здоровенный танк, он стоит прямо у подъезда.

— А, — отозвался Артуро с некоторым облегчением. Задумался на секунду, а потом с интересом спросил: — А чей танк?


Район Макати состоит из нескольких «деревень» — то есть поселков из двухэтажных домов с черепичными крышами под громадными деревьями. Деревня Дасмариньяс — в основном дипломатическая, из окна я каждый день видел там нашу посольскую крышу вдалеке. Еще есть деревни Форбс-парк и Урданета, магазинный центр — что-то вроде небольшой площади перед отелем «Интерконтинентл», в полукольце сплошных витрин одноэтажных галерей. И дальше, начинаясь от моего дома и отеля напротив, идет проспект Айяла (башни деловых центров по обе стороны) с соседними улицами, где есть другие отели и многоэтажные жилые дома. В последних помещается большая часть наших посольских семей (жить в посольском особняке на улице Акаций практически негде), семьи иностранцев, внизу ресторанчики, магазины и так далее. Все это вместе — Макати. Никаких правительственных учреждений там нет и близко. Но здесь — чуть не весь бизнес страны.

Высотные здания выстроились в Макати неправильным треугольником, каждая сторона длиной примерно в километр, среди тех самых «деревень» и улиц с низкими домами. Если бы кто-то еще неделю назад сказал мне, что с птичьего полета этот треугольник похож на зубчатые стены крепости среди равнины — с которых вся равнина отлично простреливается, — я бы очень удивился такому чрезмерно военному мышлению.

Мой дом оказался идеальным угловым бастионом этой крепости. С балкона, где я проводил немалую часть вечеров, можно вести огонь на километры вдоль главной авеню столицы. С балконов других квартир, напротив, можно держать под прицелом «Интерконтинентл», проспект Айяла и весь магазинный центр. От моего подъезда можно мгновенно выехать на перекресток ЭДСА и Айяла, то есть дом, собственно, и стоит на этом перекрестке. И, наверное, отсюда легко сделать многое другое. Если ты, конечно, командуешь батальоном городских рейнджеров — лучшей, элитной части филиппинской армии.

Да, для захвата и полного контроля над «крепостью Макати» хватило одного батальона. Но не простого, а такого, который специально готовили к боям в городских условиях.

В невидимом кольце, которое этот батальон замкнул вокруг обширного района, оказалась большая часть посольских семей и еще люди типа меня — у которых офис совмещался с домом.

Прошел час, другой.

В это время, на закате, ЭДСА — две жирные бесконечные гусеницы, одна огненно-золотая, другая — огненно-красная; красная медленно уползает от меня каждый вечер за горизонт под цепочкой фонарей, среди багрово-бурых клубов дизельного дыма. Золотая судорожными рывками движется в обратном направлении.

В этот вечер, впервые, гусениц не было. Десятирядный проспект был абсолютно пуст, воздух странно чист.

Фонари над проспектом не горели.

Было тихо.

Позвонили из посольства, поинтересовались обстановкой, передали общую для всех инструкцию: не подходить к окнам, не зажигать свет, из дома не выходить, тем более — не выезжать, и так далее.

Особенность ситуации была в том, что хотя год был еще 1989-й, но даже и тогда посольству я и мои коллеги из прессы не подчинялись. Правда, имелась масса тонкостей, типа того что портить отношения с дипломатами всегда глупо. И все в посольстве хорошо знали, что прессе следует именно в такой обстановке работать круглые сутки, то есть двигаться, а не сидеть в кольце осады. Но инструкцию передать все равно полагалось, одну на всех, а дальше — уже наше дело.

Думал я тогда, конечно, о многом, и очень быстро — отключат ли телефон или электричество, например. Вломятся ли в дверь. Сегодня, однако, я помню только одну, главную, мысль.

А именно — что я, оказывается, абсолютно не выношу ситуаций, когда надо сидеть без движения и ждать того, что с тобой может произойти.

Я аккуратно закрыл за собой дверь в квартиру (семья тихо сидела у телевизора) и нажал кнопку лифта.

Мятежники в пятнистом камуфляже встретили меня у подъезда радостными улыбками.

— Вы ведь из прессы, сэр? Вы, конечно, уже все написали о том, на что годится это правительство?

Я не спорил: написал, и не раз, хотя вежливо.

— Уехать? — удивился моему вопросу лейтенант с умными черными глазами и аккуратными усиками. — Но вы не заложник, вы свободный человек, а мы не бандиты. Мы, между прочим, — городские рейнджеры, если вы еще не знаете. Но есть проблема. Мы-то сейчас все, что надо, передадим по рации нашим ребятам в «Интерконе» на той стороне Айялы. И мы вас, конечно, не тронем. Но эти подонки замыкают вокруг нас кольцо. Пока что за забором тех двух деревень — только разведчики, мы их видим, пусть не сомневаются. Но скоро подтянутся негодяи посерьезнее. С техникой. И за них мы не отвечаем — правительственные способны на всё. А дальше — ну, немножко будем стрелять. Так что смотрите сами. Вы что там, так долго ужинали? Давно надо было уехать.

Наверху я поднял трубку: телефон работал. Я позвонил коллеге, обитавшему фактически через дорогу, в Дасмариньяс.

— Как насчет того, что мы с семьей окажемся у тебя минут через пятнадцать? — поинтересовался я. — У тебя ведь есть пара гостевых комнат…

И тут произошло невероятное. Коллега начал мямлить что-то насчет инструкции и того, что мне следует получше обдумать свое решение.

Кажется, впервые в этот вечер я не знал, что делать, потому что такого не могло быть.

Длилось это состояние секунд тридцать. Потом я мгновенно представил себе отели по бульвару Рохаса, другие отели — за городом. И схватил сумку. Работают ли банки?

Звонок раздался минуты через две. Господь простит коллеге эти две минуты, а я, конечно, простил, особенно теперь, когда его уже нет. Звонила его жена Галя. С информацией о том, что коллега не подумал, он не в себе, и что нам надо взять с собой постельное белье, а больше ничего, все остальное есть. И побыстрее, потому что сообщают о движении бронемашин правительственной констебулярии в нашу сторону.

Наша семья никогда в жизни не собиралась в путь так быстро. Минуты, наверное, за четыре.

Потом в каких-то глупых викторинах мне задавали вопрос, что бы я взял с собой на необитаемый остров, если бы на размышления у меня были только секунды. Что ж, я знал ответ.

Если говорить о моих вещах, а не о важных персонажах типа поросенка Хрюхрика (дочке было четыре года), то на необитаемый остров я тогда взял одну книгу — Гумилева в крошечном карманном издании «Огонька». Взял комплект трубок, но забыл табак. И начатую бутылку очень-очень хорошего виски, который, конечно, не должен был достаться врагу или рейнджерам. Из музыки, из всей обширной коллекции кассет — не успел схватить ничего, но одна из кассет лежала в машине.

Тот, кто написал эту музыку, тогда еще не был великим музыкантом. Он еще не создал «Мандалу», или треки к фильму «Heaven & Earth», или «Thinking of You». Но он уже был вполне знаменит, и его кассеты у меня имелись все до единой.

Включая ту, что оставалась в машине.

Китаро. «Light of the Spirit».

«Свет духа».


Лейтенант поинтересовался номером моей квартиры (12-D, сообщил ему я) и пообещал, что его гвардейцы не пошевелят там даже спички. Быстро поговорил по рации и махнул пятнистой рукой:

— Пошел! Пошел!

Ничего похожего на дипломатические гонки тут не было. Семья улеглась на заднее сиденье, Хрюхрика подняли повыше, как знамя, я зажег внутри машины полный свет, чтобы всем было видно, кто и что внутри, повесил на зеркальце свою карточку с крупными буквами «пресса», зажег аварийные мигалки. Медленно, очень медленно выехал — какие сейчас могут быть правила и разметка? — наискосок, на широкий, пустой и темный перекресток. Выдержал паузу в полторы секунды: пусть посмотрят. Увидел слева наглухо закрытую баррикаду на въезде в Форбс-парк. Проехал четыреста метров до поворота на Дасмариньяс.

На перекрестке лежал мальчик — из тех самых, торговцев сигаретами и жасмином, вокруг его головы в бейсболке расплывалась черная лужа. Повернул налево в открытый вход Дасмариньяс. Охрана там была, но меня никто не остановил.

Дальше, в самой деревне, оставалось проехать три тихие и уже полностью безопасные улицы. Мигалки можно было отключать.

Я оказался единственным человеком, который вырвался из «крепости Макати». Прочие оставались там в течение недели.

Целой недели.


Возможно, то была самая удивительная неделя моей жизни.

В доме в Дасмариньяс жилось хорошо. Москва звонила ежедневно, мягко намекала на репортажи из зоны боев — ну, пусть сделанные по телевизионной картинке. Но к чертям картинки. Я садился в машину, проделывал все ту же процедуру — полный свет внутри (если ночь), мигалки, пресс-карточка на видном месте — и неторопливо плыл по мертвому городу.

Был декабрь, в Макати — да и по всей стране — в это время обычно никто уже даже не делает вид, что работает. Какая работа перед Рождеством? Магазинный центр напротив моего дома кишит местными жителями — райские птички, хотя скорее, конечно, райские мартышки, дамы в офисной униформе, с табличками на груди, физиономии в тщательно вырисованном гриме, носы кнопками, губы в помаде; мужчины — в чем угодно… в общем, средний городской класс запасается подарками. Машины стоят сплошным ковром среди клубов ядовитого дыма, гудки безнадежно ревут. Тысячи разноцветных огней-точек мигают гирляндами наверху, среди ветвей акаций, на разные голоса звенят новогодние колокольчики. Пахнет кукурузой из кинотеатров и жареными куриными ногами из ближайшего «Кентаки». Это Филиппины.

И вот теперь…

Я мог видеть теперь Макати только издалека — оно было серого цвета смерти. Людей — ни единого. В домах старались не зажигать света. Музыка огоньков молчала.

Я двигался дальше по шоссе, но город в радиусе километров трех был все так же мертв. Доезжал до того или иного ключевого перекрестка, где стояли броневики и люди в камуфляже. Выяснял, чьи они, что произошло здесь за последнюю пару часов, кто в кого стрелял, какие районы заблокированы, какие нет.

Роскошно разворачивал машину поперек всех возможных полос. В жутком молчании замершего города звучала моя музыка.

Если бы не эти дни, я мог бы и не услышать, что сделал с этим диском Китаро, длинноволосый человек, живущий на склоне Фудзи. Как странно — этот неторопливый, танцующий, упругий ритм больших барабанов, словно топот мягких ног боевых слонов, идущих в атаку. И жестокий, победный органный рев синтезатора на невозможной громкости — по нервам, по нервам.

Свет духа.

Они там, возможно, до сих пор помнят эту странную белую машину и ее беспощадную музыку среди молчащей ночи.


Сначала в осажденном Макати было тихо. На второй день, когда все нужные части подтянулись, началась стрельба — в основном по ночам, почему — не знаю.

Лязг выстрелов бешено метался между бетонными стенами многоэтажных домов, иногда среди этих металлических звуков звучало неторопливое «буум». Ветра не было, кислый пороховой дым бесцельно болтался между мертвых домов и не мог никуда деться.

Потом власти отключили мятежникам электричество, и все, кто в Макати оставался, лишились кондиционеров. Впрочем, работал телефон, посольство обзванивало всех по очереди несколько раз в день, все были целы. Завидовали жене и дочке Кирилла, они по каким-то причинам оставались в Москве. Еще кого-то, кажется, в этом кольце не было, но все же — речь шла о восемнадцати человеках, жуткая, в принципе, ситуация.

Выстрелы и очереди продолжали греметь, тысячи выстрелов, часами, настоящий Сталинград — казалось, когда это кончится, мы вернемся на развалины. Может быть, мятежники и правда не сдвинули бы у меня с места и спички — но базука их противников имела все шансы разнести и сжечь полквартиры.

Иногда бои шли и днем. Вот два броневика констебулярии медленно ползут по улице, за их броней, скрючившись, передвигаются солдаты. Сверху, из окон, хлещут выстрелы. И после каждого выстрела — аплодисменты, потому что на расстоянии метров в пятьдесят от броневиков, за ними и перед ними, движется кольцеобразная толпа местных и набежавших откуда-то жителей, они танцуют, взрывают хлопушки, пьют пиво из горлышка.

И еще — пытаются попасть в кадр. Потому что вместе с солдатами, так же прячась за броней, шаг за шагом движется парочка молодых людей с тяжелыми телекамерами, микрофонами на штанге, кажется, даже с подсветкой.

Праздник, счастье, полный восторг.

Начали поступать сведения о потерях. Они поражали. Солдат погибали единицы. Гражданских — десятки. Потом, когда все кончилось, оказалось, что убитых почти сто, и в основном посторонние.

Городские рейнджеры не ставили целью убивать своих собратьев, оставшихся на стороне правительства. Они, элита армии, поступали по-другому. Снайперы аккуратно целились так, чтобы пуля прошла в трех сантиметрах от уха противника — потому что это же здорово. А заодно они показывали осаждавшим, что из своей «крепости Макати» они пристреляли все возможные подходы, и подобраться без тяжелой артиллерии к ним невозможно. Самих рейнджеров достать пулей было тоже никак. Кругом — окна, крыши, балконы. Выстрелил, поменял позицию.

Ну а артиллерия в городе — это уж было бы слишком, и, кстати, ее так и не применяли. Хватало базук.

Ночные перестрелки оказались блестящим военным спектаклем. Солдаты гибли только в каких-то особых случаях. Но нельзя предсказать рикошет пули от множества бетонных стен, от брони, от асфальта. Рикошет — в сторону вот этих, посторонних, гражданских. В общем, военный праздник с пивом дорого обошелся манильцам, не выпускавшим сражавшихся из своего кольца.


В посольстве в эти дни и часы я бывал редко, подозревая, что героев — особенно героев вопреки инструкции — могут и не любить. Но я каждый день ездил, под одну и ту же музыку, по городу, и наконец однажды мне пришла в голову мысль: что же происходит там, где никаких боев не было и нет?

А ничего там не происходило. Набережная — бульвар Рохаса — готовилась к своему ежедневному, на весь мир знаменитому спектаклю: закату солнца над Манильской бухтой, этой щедрой росписи багровых и лазоревых полос за черными силуэтами пальм. Ездили — пусть редкие — машины и джипни. Мальчики — собратья того, что остался на перекрестке, — торговали сигаретами. Пахло арахисом, жаренным с дольками чеснока. Ходили, смеялись и болтали счастливые люди.

И это было самое невероятное: нормальность в трех километрах от грохочущего и пахнущего едким дымом когда-то лучшего района города.

Я остановил музыку и понял, что мне — как и прочим манильцам — надо посидеть среди тишины, попить какой-нибудь кока-колы. Минут пятнадцать никуда не торопиться.

Слева от меня за сплошной каменной оградой зеленели деревья, призывно мигало, несмотря на дневной свет, красное сердце из неоновых трубок. И буквы — Mahal Kita. «Я люблю тебя».


Когда-то на одном из множества приемов я оказался рядом с местным католическим священником и — поскольку надо же было о чем-то говорить — наугад задал ему вопрос: а какие грехи он чаще всего отпускает на исповеди?

— Грехи плоти, конечно, — мгновенно и чуть печально ответил он.

Кто бы сомневался. Возможно, жгучая вина и раскаяние на исповеди делают упомянутый грех еще слаще? Так или иначе, в тот момент я как раз оказался возле квартала в дальнем, южном конце набережной, где недалеко поворот на международный аэропорт. Именно здесь в этом городе положено грешить плоти.

Квартал мотелей на два часа.

Мотели — это вроде петушиных боев в деревне или джипни в городе: это Филиппины. Не знаю, есть ли манилец или его тайная подруга (а без таковых филиппинцев не бывает), кто хоть раз не проделывал бы этот ритуал — въехать, не открывая окон машины, в узкий коридор, передать деньги в окошко, направить авто на стоянку, в отдельный бокс, подняться напрямую от стоянки по изолированному проходу к комнате без окон, зато с кондиционером, душем и обширной кроватью, забранной багровыми простынями. Два часа — четыреста песо (по крайней мере, так было в тот год). Были мотели подешевле. Но и подороже, последние — с радостями и излишествами. Зеркалами на потолке, например.

В один такой мотель я и направился, зная о его главной особенности — неожиданно втиснутом между стен и галерей маленьком бассейне под пальмами. В прочие подобные места просто так, без дамы, никого не пускали, но тут были другие нравы. Особо застенчивые (директора компаний, конгрессмены, телезвезды) к бассейну могли не выходить, хотя ночью бывало всякое. Другие очень даже выходили, подобно участникам сладкого заговора: кругом — свои. А главное, я просто-напросто был знаком с главным менеджером, так что меня знали и не опасались.

Бледно-лазоревая вода пустого бассейна чуть подрагивала, на ней качался белый цветок бугенвилеи.

Кругом было пусто, только от двух шезлонгов, стоящих ко мне спинками, мирно поднимались дымки двух сигареток.

На столике между шезлонгами лежали знакомые мне прямоугольные очки Кирилла Фокина.

То была эпоха, когда русские на улицах заморских городов еще могли говорить между собой в полный голос и в свободных выражениях, зная, что соотечественников вокруг, скорее всего, нет. Их не очень часто выпускали из страны.

Так что невидимая мне за спинкой шезлонга Юля Филимонова говорила абсолютно не стесняясь. Тем самым голосом, из Малого театра, слышным за несколько метров.

— Все болит. Натерто до безобразия. Аптеки у них там открыты?

«Бу-бу-бу» от второго шезлонга.

— Попка тоже болит. Ты жеребец, Кирилл Фокин. Зверь. Сексуалист.

«Бу-бу-бу».

— Вот не гомо. А просто сексуалист.

«Бу».

Над шезлонгом поднялись две закинутые назад, сплетенные женские руки, и раздался звук «и-и-и».

— Как Юлечке хорошо! — раскатился над бассейном ее голос.

Пауза.

— Но придется ехать сдаваться. Дальше некуда. Тем более попка с прочими соседними местами болит.

«Бу-бу-бу».

— А пошли они все. Ка-а-азлы!


Все это время я стоял, не шевелясь. Я еще, конечно, был тогда в том возрасте, когда верится, что если женщина — каждая, любая — и может быть влюблена в кого-то, кроме собственного мужа, то только в одного человека на Земле — в меня. Хорошая иллюзия и проходит не скоро.

Завидовать Кириллу Фокину — в чем бы то ни было — мне и в голову не могло прийти.

Но, но…

У меня странно ослабели ноги. Затем на цыпочках я начал пятиться в темный проем двери. И исчез из мотеля, не сводя с них глаз: сладкий табачный дым так и поднимался над шезлонгами в две струйки.

В машину я садился тоже без всяких мыслей. Нет, одна была — не мысль, а нечто вроде нее: что я делаю здесь?

Не только у бассейна, где Юлечке было хорошо. А вообще — на этих улицах, где одна часть города делала вид, что живет как обычно, пока солдаты уродовали другую его часть.

Кассету я больше не включал. Я не трогал ее потом несколько месяцев.


В посольство меня позвали на следующее утро — вежливо, как всегда. Беседовали в кабинете советника, обладателя старой, но очень не слабой «тойоты краун». Кроме него там было еще два человека. Мужа Юли Филимоновой не наблюдалось. Его в последующие дни не видно было вообще нигде.

— Нам тут позвонили из Москвы и зачли пару строчек из твоей последней корреспонденции, — начал советник. — Которая разошлась тиражом в десять миллионов. Но у нас тут узкий круг, так что если ошибся, то признайся честно. Ты пишешь, что вчера была заблокирована дорога через набережную в аэропорт. На карте покажешь?

Я показал: блокировано дважды, вот тут и тут.

— Кто блокировал?

Констебулярия, конечно, объяснил я. Точно ли дальше были мятежники? Вы же не думаете, что я буду прорываться через их баррикады, чтобы проверить слова констебулярии уже у повстанцев?

— Танки?

Нет, сказал я. Два броневика. Дальше — пустая набережная. И там, еще дальше…

— А вторая блокада — ты ее сам видел?

Интересно, как бы я ее видел, отвечал я. Если бы я прошел за первую баррикаду, то оттуда уже, возможно, не выехал — оказался бы в ловушке.

— Долго это продолжалось? Когда началось?

Да откуда же мне знать.

— Ну, что, вроде сходится, — сказал с неохотой советник. — Спасибо. Извини, что побеспокоили. У нас тут одна история есть… Отдельная от прочего. И, это, ты там прекращай геройствовать, Истребитель. Война скоро кончится. Только для твоего сведения: эти ребята ведут переговоры о почетной сдаче.

— А куда же им деваться, — сказал кто-то из присутствовавших. — Сколько веревочке ни виться… На хрена им нужно было блокировать Рохас?

— Международный аэропорт дальше, — пожал я плечами.

— Ну да, да, — был безнадежный ответ. — А на хрена он им сдался?


Городские рейнджеры капитулировали только через два дня. Выстроившись в колонну по двое, триумфальным маршем прошли мимо моего дома, по пустой Айяле среди счастливой толпы, далее в автобусы — и в военную тюрьму. После прошлых мятежей виновных держали там неделю-другую. Тут, с поразившим страну числом жертв, все было хуже. Но в итоге освободили всех, а лидера мятежа, Грегорио Онасана, народ с восторгом избрал в сенаторы — через несколько лет.

Капитуляцию принял жующий сигару Фидель Рамос. Он потом стал президентом, лучшим из всех.

Моя эвакуация кончилась. Я вошел в абсолютно не тронутую квартиру — только стена на балконе была продырявлена залетевшей снизу крупнокалиберной пулей, расплескавшейся по штукатурке. Осколки свинца уже были подметены.

На гладкой поверхности письменного стола, на пустом и видном месте, лежала одинокая целая спичка. На память.

Все блокадники, бледные и счастливые, вышли из своих квартир, кто-то поехал в посольство, кто-то — погулять. Я об этом ничего не знал.

Я лежал. Работа была закончена, Москва обещала не трогать меня неделю, если ничего особого не произойдет. Рождественское безумие в магазинах Макати началось сначала. Можно было пойти туда. Можно было сесть в снежно-белую «тойоту» и поехать на пару дней на море.

Но я лежал и не мог встать, читал, смотрел рекламу по телевизору. Мысли в голове были короткие и простые, состояли из одного-двух слов. Типа «обман». Или «зачем я это делал?».

А еще в голове звучал голос Юли Филимоновой:

— Ка-а-азлы!


Дальнейшее я знаю по многочисленным рассказам посольских женщин. Кирилл, конечно, написал объяснительный рапорт. Не помню, каким образом Юля вообще оказалась не в осаде — кажется, задержалась в своей канцелярии и уже не смогла, к счастью или несчастью, попасть домой, осталась с мужем в посольстве, в походной обстановке. А дальше — поехала в какой-то абсолютно необходимый ей магазин на Рохасе или возле него, встретила случайно Кирилла — или он с самого начала подвозил ее? — и они попали между двух баррикад. Не смогли вырваться. Пришлось остаться на ночь в подвернувшемся мотеле. Ну, они оттуда, конечно, звонили. И вернулись как только, так сразу. В общем, идеально составленный документ. Который никого обмануть не мог и не пытался.

Потом Кирилл принес в бухгалтерию, для возмещения, счет из мотеля. На две отдельные комнаты, конечно.

Кто-то из дипломатов не поленился поехать и проверить. Но в мотелях конфиденциальность — закон. Дипломату подтвердили лишь, что счет настоящий.

Кириллу все возместили. Молча и с ненавистью.

Потом попробовали выяснить, как и почему эти двое оказались в кольце врагов, то есть кто и зачем блокировал часть набережной, вдалеке от основного места боев. Это было сложно — бесконечные разговоры с филиппинцами, которые готовы подтвердить что угодно… Но тут была та самая моя газетная заметка, которую даже приобщили к делу. А это уже бумага, почти документ. Вроде все было чисто.

Но это — с точки зрения формальной. А так всем до единого было ясно, чем занималась эта наглая пара, пока посольские работники трудились посменно круглые сутки в опасной обстановке.

Это было просто невообразимо.

Такие вещи не прощают никому.

Правда, заканчивался восемьдесят девятый год, всем в стране — и, наверное, моим читателям — вообще было не до Филиппин. Никому не нужны были и посольские отчеты о мятеже, рушилась Восточная Европа, трещал мир. Но никто из нас тогда этого не знал. Мы представить не могли, что ровно через два года примерно тот же состав дипломатической команды в Маниле встретится с необычной проблемой — надо объяснить филиппинцам, какую страну эта команда представляет и как страна теперь называется.

От Юли с Кириллом шарахались. Все знали, что их ждет высшая для загранработников мера — отправка домой, и скоро.

А тут еще прошел вкусный слух о рукоприкладстве в семье Филимоновых, причем получалось, что руку прикладывала Юля — чтобы муж следил за своим языком. И оба отправились на Родину.

За ними последовал Кирилл Фокин — в том числе и потому, что семья его в Манилу так и не возвращалась, последовал с нейтральной характеристикой, но… В те годы, правда, еще не было модным вышвыривать человека на улицу без объяснения причин, но после приезда места в МИДе для него не нашлось, а было место в каком-то объединении, занятом непонятно чем.

Они исчезли с манильского горизонта. Мне было не до них. А потом я забыл всю эту историю напрочь. И не встречал никого из ее участников, и не интересовался их судьбой. Потому что пришел девяносто первый год, и девяносто третий, Манила повторилась уже у самого дома, настоящего дома, и… но это уже из других рассказов.


У любой истории должен быть эпилог — вот только в жизни так получается не всегда.

Но здесь эпилог есть.

Я знал, что не надо возвращаться в места, где твоя жизнь была полна событий. Это уже будут не те места. Я ездил по всей Азии и избегал Филиппин. Но… через двадцать с лишним лет все-таки не уберегся.

Магазинный центр Макати сегодня — гроздь громадных, тесно стоящих небоскребов. Дикие автомобильные пробки на Айяле рядом с ним стали еще страшнее. На перекрестке, примерно там, где лежал мальчик, сейчас длинная крыша станции наземного метро, оно идет над ЭДСА, по бывшей разделительной полосе, под бывшим моим окном. Дасмариньяс все та же. Как и мой… бывший мой дом, куда меня уже никто не впустит, даже если охранники помнили бы мое лицо. Он на месте.

Деревья под моим балконом стали выше, они уже почти касаются его ветвями. Что ж, это просто отлично.

И зачем-то на пути обратно, к отелю — он был на набережной, на Рохасе, — я просто захотел посмотреть: а не снесли ли…

Трудно объяснить, зачем я это сделал. Кажется, хотелось передохнуть и выпить кока-колы.

Нет, в Маниле снесут что угодно, только не мотели. Без грехов плоти здесь жизни нет и не будет.

Бассейн тоже был на месте, в дальнем конце его на шезлонгах молча кушали пиво мощные дядьки с суровыми лицами — без дам. Позади их шезлонгов пробрался филиппинец с закутанной головой, аккуратно поднял шест с садовыми ножницами на конце, перекусил длинную подсохшую пальмовую ветку, она упала на бетонные плиты с глухим стуком.

— А-га-а! Вы посмотрите — писатель пришел! Боже ты мой, и как всегда с сумкой на плече! Слу-ушай, ты ее хоть ночью снимаешь?

Этого не может быть — или же здесь квартал призраков, подумал я, глядя на нее — не очень худую, в темных очках, в шляпке с широкими загнутыми полями. Но это была она. Или ее дух, витающий с тех пор над местом любви. Бывают ли у духов два заячьих зуба со щелкой между ними?

— Ты что тут… А-а-а, я поняла. Так ты и вправду нас там тогда засек. Да-да, ты вроде бы отражался в стекле, вон там. Кто бы возражал, если бы взял и подошел… Да не волнуйся, я знаю, что не ты на нас писал доносы. Мы знаем, кто. Нам потом рассказали. А ты — наш герой. Пива? Кока-колы? Ага, Джун, — колу мистеру… Конечно, герой. Ты зачем в своей газетке вранье написал, что тут все было заблокировано? Думаешь, помогло бы? Все равно бы выгнали. Каа-азлы. Джун, позови хозяина сюда срочно!

Я оказался на шезлонге, она, в длинной юбке, скрывавшей толстые ноги, высилась надо мной. Надо было встать, но я не мог.

— Ты только хуже себе сделал. Там же всем ордена за мужество раздали, помнишь? А нам — хрен, и тебе — хрен. Чтобы не прорывался из осады всем назло. И нас бы не выгораживал. Представляешь, вот сейчас был бы у тебя на этой рубашонке орден. Или на заднем кармане штанов. Джун, ну где хозяин?

А дальше была вот такая история: мотель теперь их.

Они его купили. То есть взяли в аренду на девяносто девять лет или что-то в этом духе, на Филиппинах с этим сложно. Создали компанию в Гонконге, потом ее филиппинский филиал — и вот вам. Тут отдыхают морячки, шесть заходов в год — и уже бассейнчик окупается, морячки наши, из Владика. Я же девушка приморская, не знал?

Она тогда, в девяностом году, увезла Кирилла в свой Владивосток. А там человек с опытом работы в соседних странах оказался нужен. Далее же началось все с сигарет. Отвратительных, стомиллиметровых илоканских, северных, сигарет из обрезков сигарного табака, которыми и в Маниле-то брезговали. Но цена пачки — уже на улице, у мальчиков — была пять центов. А некоторые еще и с ментолом.

Не все было просто, за сбыт на дальневосточно-сибирских просторах тогда с филиппинскими боролись столь же отвратительные китайские сигареты, а победили все равно американцы, но это было уже потом. А первый контейнер дал им с Кириллом комиссионные в три тысячи долларов, громадные по той поре деньги, которые вдобавок они оставили в Маниле. Потом была еще пара контейнеров, и еще десяток, а сейчас вот — среди прочего — прием морячков, вон они сидят, наши ребята, пьют пиво, девочек потом позовем.

— Ты только не уходи, вся кока-кола твоя, и орешки, и девочки, сейчас он последние указания даст и выползет. Да вот же он! Кирилл, шевели ногами — посмотри, кто приехал!

В темном проеме возник… Конечно, худым Кирилл Фокин, идеальный дипломат, не был никогда, но тут… Особенно если смотреть на него в профиль, когда он дает указания тому самому Антонио, прежде чем повернуться в нашу сторону. Дверной проем был занят целиком.

Честное слово, под локтем у Кирилла была папка с бумагами.

И вот здесь, собственно говоря, остается лишь поставить точку.

Гурнам

«Город джиннов» — так называется книга, ждущая своего часа на верхней полке одного из моих книжных шкафов. Это — о Дели, о пыльном Дели написал свою книгу Уильям Дальримпл.

Джинны возникают из вихрящихся воронок на знойных дорогах, искривленной прозрачно-бежевой тенью нависая над ними. И если раньше, на верблюде или коне, тебе было не уйти от выросшего на пути призрака, то сегодня на тяжелом «мерседесе» ты пронесешься сквозь завивающуюся пыль, даже не заметив, что сделал.

Джинн со злобным вздохом обрушится обратно на асфальт, развеется в тонкий прах. В делийскую пыль, невесомую, бурого оттенка, висящую в воздухе вместо дымки.

А еще на той же полке, покрытые уже другой, московской пылью, ждут «Камни империи — здания раджа» Яна Морриса и Саймона Уинчестера. И две биографии лорда Керзона, вице-короля Индии, человека, построившего крепостную стену вокруг Тадж-Махала и этим спасшего мавзолей от превращения в руины. Одну биографию написал Дурга Дас, вторую Найян Горадия. Есть там, на моей полке, «Последние дни раджа» Тревора Ройла, «Калькутта» Кришны Дутты и позорная «Страсть — Индия» Хавьера Моро, про белых женщин в гаремах махарадж. Все эти книги я боюсь трогать.

Они лежат, эти книги, и ждут, посмеиваясь над моим страхом. Но Индия и вправду пугает. Она страшна тем, что если попытаешься понять ее всерьез, если уйдешь с головой в эти книги, то…

То вынырнешь где-нибудь у стен Красного Форта, на асфальте, красном от плевков бетеля, среди тысяч почерневших жилистых ног и колес ручных тачек, пытающихся не наехать на цветную россыпь товара, разложенного на холстах, и так во всю длину Чанди-Чаук. И ты не встанешь, ты останешься там навсегда. Потому что эту страну трудно полюбить, зато разлюбить потом невозможно, как ни старайся.

Я летел в этот раз в Дели, пытаясь вспомнить всех, кто подвел меня вплотную к ужасу любви и оставил, с книгами на полке, решать.

Их было много, светлолицых и темнолицых. Но один был первым, просто потому, что это он встречал меня у выхода из еще того, старого, чудовищного по хаотичности терминала в аэропорту Индиры Ганди.

То есть вообще-то в тот, самый первый раз, лет десять назад, встречали меня другие — соотечественники; кажется, их было двое. Но дальше они призывно подняли руки над головой, поискали глазами — секунды три, облегченно вздохнули: вон он, перехватил их взгляд. И открывает кожаный зев черного «мерседеса», а потом приветствует меня двумя сложенными у бровей ладонями.

Дальше он, запомнивший уже мое лицо, встречал меня в аэропорту, раз за разом, один. Я видел его — длинного, возвышавшегося над любой толпой, худого до ломкости в талии. Волнистые, начинающие седеть волосы. Умные посверкивающие глаза. Я подхожу к нему и «мерседесу» и с облегчением говорю:

— Давно не виделись, Гурнам.


Гурнам и его вечный, неумирающий представительский «мерседес» были неотъемлемой собственностью делийского офиса «Пушкинского дома». Не так много на земле стран, где знают, кто такой Пушкин. Но Индия — особый случай. Вот и в этот раз я заранее знал, что среди прочих пунктов в моем расписании наверняка будет встреча с местными школьниками у памятника Пушкину на одном из острых углов построенного британцами Нового Дели, громадного парка с двухэтажными особняками. Пушкин, рослый, с заложенными за спину руками, выплывает из зелени старинных деревьев. В Дели он не смотрит на толпу с грустью сверху вниз, там его взгляд устремлен к кронам и бледному небу в пыльной дымке.

«Пушкинский дом» — контора далеко не худшая, особенно с учетом того, что именно «пушкинцы» неоднократно отправляли меня в ту самую Индию, читать лекции — в Дели, Бомбей (его теперь надо называть Мумбаем), Бангалор — и попутно устраивали поездки по прочим хорошим городам безо всяких лекций.

В ключевых странах — а когда-то чуть не по всему миру — еще есть офисы обществ дружбы, но это довольно своеобразные учреждения. Туда ходят старые друзья СССР, надо же им куда-то ходить. Нынешние специалисты по дружбе мужественно взяли на себя задачу по их изоляции. Ведь нет хуже друзей, чем те, что со всей страстью желают вернуться в прежнюю дружбу, в дорогое им советское время, к борьбе за мир и прогресс. Они отпугивают новые поколения, которые хотят дружить не с умершим СССР, а с сегодняшней Россией, а еще с Японией, Америкой, Ираном — всем миром. Старикам от этого грустно.

Да, кстати, и Гурнам не желал так легко расставаться с прошлым. В конце концов, он возил по индийским дорогам русских никак не меньше тридцати пяти лет.

— Сэр, а ваш коммунизм умер совсем? — спросил он меня как-то.

Если вдуматься, это был единственный за все годы наш настоящий разговор, во всех прочих случаях нам было просто приятно каждому делать свое дело. Ему — возить меня, мне — забираться в какие угодно кварталы, зная, что с Гурнамом не потеряешься и не пропадешь. Он ждет с машиной на углу.

— Умер, конечно, — признал я. — По моим наблюдениям, последние искренние коммунисты в полном смысле этого слова ушли от власти этак в пятидесятые годы. А люди вообще — ну, они просто верили в добро и справедливость, прогресс, в будущее счастье. Пока и в это верить не перестали. Сегодня, впрочем, некоторые верят в то же самое, только называют это все уже не «Ленин», а как раньше — бог.

— Кто только не побывал на нашей земле, — после мрачной паузы ответил мне Гурнам, сложив руки и глядя в неровную землю. — Британцы с их цивилизацией. Которая к ним пришла когда-то давно от нас и наших соседей. Мы смеялись, но терпели. Пока они были искренними, конечно, пока не начали смеяться сами над собой. Потом вот еще ваши коммунисты, помогавшие нам построить страну общего счастья. Мы улыбались, но терпели. Потому что вы хотели добра. А теперь все перестали нести Индии счастье, остаемся, как раньше, только мы сами. И бог.

Гурнам сокрушенно повертел головой, а я в очередной раз позавидовал его вьющимся волосам. Индийцы — северные индийцы, арии — вообще потрясающе красивый народ, и хорошие волосы тут играют не последнюю роль. Если бы не солнце, вогнавшее смуглость в их генетику, они, наверное, были бы по внешности лучшими из европейцев — то ли испанцы, то ли итальянцы…

— Отель, сэр? — спросил, наконец, Гурнам, увидев, что я покончил с сигаретой. — Я напомнил менеджеру, что вы особый гость, и он сказал, что заботится о вас по-настоящему.

— Сначала книги, — покачал я головой.

И Гурнам повез меня в заколдованное место — «на канат». Когда идешь под облупившимися колоннами этого обширного круга из абсолютно одинаковых колониальных зданий — площади Коннот, — кажется, что там можно кружить бесконечно. Такие же колонны, между ними такие же магазины, в том числе одиннадцать книжных. Вот только как найти тот, где гуру-продавец с печальными красными глазами в прошлый раз спокойно отреагировал на мой протест по поводу цены на карманное издание Хакани (вот же рядом — толстый том того же автора, но вдвое дешевле):

— Хотел бы я продавать их просто на вес, сэр.

Но Гурнам всегда сам знал, где меня высадить. А когда меня охватывала в очередной раз паника, когда я думал, что никогда не выберусь из этого круга колонн и не найду машину, как-то всегда получалось, что буквально напротив выхода из магазина, на беспощадном солнце, маячит элегантная, как трость, фигура в серой рубашке и машет мне рукой.

Возможно, он просто каждый раз перемещал машину вслед за мной, даже и делая полный круг по Конноту, что в делийском хаосе почти невозможно. Но он это умел.

«Пушкинский дом» когда-то управлялся командой из шести-семи советских — а позже, соответственно, россиян, включая завхоза, и не меньше семи индийцев. Генеральные представители «Пушкинского дома» на моей памяти поменялись раза три. Все были моими друзьями, и все держали Гурнама на почетной должности: главный из трех шоферов, шофер самого генерального, и никого больше. Ну, иногда генеральный сидел безвылазно в офисе и в этих случаях мог одолжить мне именно Гурнама, а не кого-то еще.

«Мерседес» к Гурнаму прилагался далеко не всегда. Бывало и что-то похуже. Но он любую машину водил так, что внутри нее сиделось как на диване.

Это был безупречный шофер. Он ни разу не ударил автомобиль по собственной вине. А в Индии, где все едут исключительно зигзагом, это — чудо. Он вытаскивал седоков из каких угодно ситуаций на делийских дорогах. Самая простая из них случилась со мной в первый же приезд: несчастный мальчик, протянувший руку за монеткой. Вы не можете не дать денежку плаксивому ребенку, даже зная, что сейчас их налетит еще дюжина, и тогда начнется кошмар. Вы лезете в карман, достаете кошелек с рупиями (в толпе!), начинаете судорожно в нем копаться — а этого нельзя делать ни в коем случае, потому что дети эти — не ангелы, вы сейчас с гарантией лишитесь всего.

— Эй! — говорит мальчику Гурнам с требуемой смесью доброты и строгости. И произносит пару слов на хинди. Мальчик исчезает.

Я помню также, как индийский министр культуры свернул с красной ковровой дорожки на какой-то пушкинской церемонии, чтобы пожать руку Гурнаму. Не для телекамер, а просто потому, что помнил его уже много лет и вот, наконец, решил познакомиться.

Сейчас я понимаю, что именно Гурнам был лицом «Пушкинского дома», потому что представители, генеральные и прочие, менялись, а этот человек оставался.

Более того, если не в Москве, а именно в Дели посмотреть на портрет Пушкина, с его курчавыми волосами… и представить себе, что они подстрижены покороче, что в них появляется седина… то проступают черты Гурнама. Шофера «Пушкинского дома».

Вот так это и было, год за годом: аэропорт, Дели, встречи и лекции, улицы, магазины, Гурнам, — пока руководить «Пушкинским домом» не приехал гаденыш Боренька и не вышвырнул Гурнама вон.


На самом деле сначала я желал новому генеральному успеха, он мне нравился, а потом мне его было отчаянно жаль, этого Бореньку. Потому что где-то я видел точно такого человека — попросту летавшего по коридорам перед отъездом за рубеж. Красивый, по-настоящему красивый молодой человек лет тридцати, улыбавшийся всем влюбленными глазами, искрившийся уверенной веселой энергией, получивший тот самый, главный в своей жизни шанс.

И какой шанс! Двухэтажный колониальный особняк с колоннами в британском Новом Дели, среди большого сада, по которому скачут бурундучки и летают попугайчики. Три автомобиля, три шофера, еще четыре индийца — уборщики, компьютерные инженеры и так далее. Отличная репутация конторы в целом, масса людей, встречающих тебя в Индии улыбкой просто потому, что «Пушкинский дом» здесь годами возглавляли не худшие люди. Маленькое королевство и его молодой король с горящим взором.

Где же я его раньше видел, такого человека? Да в зеркале, конечно. Не так и давно. Мое королевство было поменьше, и не в Индии, но я с радостью принял его — как и Боренька, я знал, что не провалюсь, — и я с честью его оставил, когда пришел срок.

Я ждал тогда своего шанса несколько лет. И, получив, не упустил его.

Размышляя о том, почему все получилось у меня и не получилось у гаденыша Бореньки, я долго пытался сказать себе: другая эпоха, несколько иная работа, другая страна плюс множество случайностей… А вспоминал на самом-то деле пустяк.

Его звали Антонио, он тоже был шофером, и — когда я приехал и унаследовал этого самого Антонио от предшественника — вся штука оказалась в том, что шофер мне был абсолютно не нужен. Предшественник водил плохо, я — для меня автомобиль как любимая лошадь, я дергаюсь, когда кто-то другой прикасается к его стеклу, открывает дверцу. Я могу провести за рулем сутки в пути непонятно куда, просто ради езды как таковой.

Но у меня в мыслях не было уволить Антонио лишь потому, что я собирался водить свою машину сам. Москва вежливо намекнула: а он теперь зачем? И у меня даже мелькнула тогда мысль: может, просто платить ему из своего кармана — подумаешь, деньги, меньше одной шестой моей собственной зарплаты? Или сделать его курьером? В итоге Антонио остался до конца, работа ему нашлась — мыть машину, возить ее в сервис, катать мою семью, пока я безвылазно сидел за клавишами…

Если вспомнить сегодня — очень честно — почему я не смог поступить иначе, то ответ у меня получается предельно простой.

Я испугался. Я не мог бы смотреть в печальные глаза Антонио, сообщая ему, что он больше не нужен, и кормить семью с двумя детьми в нищей стране он теперь должен как-то по-другому. Я мог бы попросить кого-то из друзей сообщить ему об увольнении, но это уже было просто бредом, да и какие друзья у только что приехавшего в страну человека? Они появляются позже, если повезет.

Я даже мечтал тогда: может, он сделает какую-то большую гадость, после которой я смог бы рассердиться. Но гадости не было. И Антонио остался.


Впрочем, гаденыш Боренька уволил не только Гурнама, а, вообще-то, почти всех. В полученном им оскудевшем королевстве было еще три россиянина — не так много, как раньше, но все же. Одному было шестьдесят, он знал Индию так, что Бореньке подобное не удалось бы и за пару десятилеток. И после первого же полученного от нового начальника распоряжения он попробовал вежливо подсказать Бореньке, каких ошибок в этой стране не надо совершать никогда. Дальнейшее было делом техники.

Потому что Боренька приехал из Москвы как живой символ перемен в «Пушкинском доме», член его свежей команды: омоложение кадров, работа по-новому. Еще года три назад никто вообще бы не подумал о том, чтобы отправить руководить делийским представительством человека такого возраста. По простой причине: есть вещи, которые с человеком в тридцать лет никак не могут случиться. Только позже. Опыт — дело долгое.

Но дальше возникла неожиданная проблема. Была еще девушка лет двадцати, по имени Ира, которая полностью поддержала шестидесятилетнего обреченного и оказалась, после некоторой паузы, вышвырнута вслед за ним. Тут уже в Москве кто-то, похоже, начал подозревать, что происходит нечто неправильное. За расправу со старым поколением можно ожидать медаль на грудь, но девушка…

Оставался третий, и последний россиянин, по имени Саша, но с ним все оказалось посложнее. Дело не только в том, что он был человек тоже молодой и поэтому предельно жесткий. Саша работал по утвержденной межгосударственной программе — с местными издателями, журналами и литературными обществами. По сути, подчинялся напрямую Москве, а точнее — никому. Боренька, правда, формально оставался ему начальником, но Саша оказался умным человеком и потребовал: любое распоряжение Бореньки в его адрес должно быть в письменном виде. После чего он его немедленно отправит в Москву для подтверждения.

Говорят, в тот недолгий срок, когда Боренька руководил делийским офисом, эти двое встречались раза по два в неделю, поскольку тщательно избегали друг друга в опустевшем двухэтажном особняке.

Но это было не самым большим несчастьем для Бореньки. Дело в том, что главным из заданий, полученных им в Москве, был капитальный ремонт. А это очень много работы. О прочем можно не думать.

И вот тут, с началом ремонта, стартовала абсолютно замечательная история, которую «пушкинисты» в московской штаб-квартире до сих пор рассказывают по коридорам злорадным шепотом.


Итак, особняку требовался ремонт, так же как и давно, в советское время, купленным в соседнем доме квартирам для его российских обитателей. Но тут наметился приезд в Дели нашего премьер-министра, и Москва с боями добилась включения в его программу визита в офис «Пушкинского дома».

Боренька выписал из столицы своих друзей — руководителей, которые приехали туда за неделю до премьера, и они все вместе придумали построить, по индийскому свадебному обычаю, перед особняком здоровенный шатер со сценой, поставить стулья, позвать туда всех старых друзей «Пушкинского дома».

Для этого вокруг газона, по которому скакали ничего не подозревавшие бурундучки, решено было спилить полдюжины деревьев.

Двадцатилетняя девица Ира — та самая, которую Боренька потом выгнал, — встала на защиту деревьев всем своим хрупким телом. На пару с Сашей они сообщили Бореньке, что для этого требуется разрешение местных властей, причем в трех инстанциях. Они даже принесли Бореньке какой-то документ.

Тут попутно выяснилась одна никого в Москве, видимо, не взволновавшая подробность: Боренька возглавил делийский офис будучи не в лучших отношениях с английским. Что было бы невероятным не только в советские времена, но еще лет десять назад. Документу он поверил, поскольку прочитать его толком не мог.

Деревья отстояли, девице Ире была молча выдана черная метка, премьер-министр явился на церемонию, посмотрел на ярко-синий шатер, расцвеченный российскими знаменами, вполголоса сказал «офигеть», прочитал речь и уехал: всего двадцать минут. Гости остались пить чай. Деньги на ремонт значительно уменьшились, но ремонт — это почти религия нашего времени, Бореньке дали еще. И он начал громить офис.

Лишить его колонн и колониального фасада он не решился, поскольку в стране есть и законы, и общественное мнение. Индия становится современной с какой-то удивительной скоростью, но тут все происходит просто — строятся полностью новые, сверкающие стеклом города или кварталы на пустырях. Изуродовать один из особняков британского Нового Дели — не пустяк, это все-таки памятник, да и денег было не так уж много. Поэтому ограничились действительно сильно облупившимся верхним этажом, превращая его в офис, облицованный современными панелями, снабженный вентиляцией, новейшей техникой — в том числе для видеомостов с Москвой.

Индийские журналисты и прочие приглашенные на церемонию открытия, как говорят, впечатлились, но по старой традиции вынесли чашки с чаем и прочие напитки на газон под деревьями, высматривая бурундучков. В Индии не очень хорошо относятся к вентиляции, если есть нормальный воздух.

А еще они обнаружили, что, кроме не очень ловкого в английском Бореньки (и мрачно молчавшего Саши), в офисе никого не осталось. Меньше стало даже индийцев. Бюджет все-таки — вещь серьезная, шатры стоят денег. Именно тогда Гурнаму, среди прочих, было указано на дверь.

Сейчас, конечно, не докопаешься, почему именно Гурнам пал жертвой Бореньки, почему из шоферов остался худший — нервный Рахул, который открывал пассажиру дверь автомобиля спотыкаясь и с таким лицом, будто ждал расстрела. И водил, соответственно, более чем нервно.

Я думаю, что Боренька просто заметил что-то не то в глазах Гурнама, и этого оказалось достаточно.

Дальше возникла новая проблема — посольство. Которое редко лезет во внутренние дела офисов «Пушкинского дома», или «Аэрофлота», или «Росатома», — но ведь есть годовые программы работы, которые обсуждаются на уровне министров иностранных дел, а то и выше. И когда выяснилось, что программа летит на фиг, поскольку Боренька просто не знает, о чем говорить с индийскими экспертами, обозревателями газет и университетскими профессорами (да и словарного запаса не хватает), что в офисе он разогнал всех, кто был хоть на что-то способен…

А тут еще… нет, все же нельзя говорить, что Боренька совсем ничего не делал по основной программе работы. Он организовал визит в Москву лжепророка, значившегося во всех черных списках, включая индийские (за наркотики).

В московском офисе к тому времени тоже были изгнаны с работы все, кто мог бы сообщить начальству, что за гость к ним собрался. В итоге недовольны оказались все, включая лжепророка, который запросил встречу с президентом и премьер-министром, но почему-то ничего подобного не получил.

В общем, в Москву ушла телеграмма от посольства — в несколько адресов, включая, конечно, и «Пушкинский дом».

Повисла пауза, заполняемая слабыми писками насчет того, что Бореньку, вообще-то, послали, прежде всего, для организации ремонта…

И тут у сооружения на втором этаже обрушилась новая крыша.


Для того чтобы превратить, во всех смыслах, в развалину работу «Пушкинского дома» в Дели, гаденышу Бореньке потребовалось около пяти месяцев. Процедура изгнания его из Дели заняла месяцев семь или восемь.

«Пушкинскому дому» потребовалось вернуть для этого с пенсии некоего Игоря Михайловича, знавшего в Индии каждую собаку, а ныне спокойно преподававшего в университете и писавшего свои книги по литературоведению. Это было страшным ударом по кадровой политике «Дома», но никаких иных вариантов не возникало.

Игорь Михайлович отправился в Дели с предварительной поездкой, разбираться — и выяснил, что на постоянную работу ехать ему невозможно. Потому что гаденыш Боренька, видя, что отступать некуда, начал одновременный ремонт во всех квартирах «Пушкинского дома» в Дели. Квартиру Саши он сделал заблаговременно, но Саша с многочисленным семейством в ней и оставался. Сам Боренька съехал в гостиницу, нанеся этим мощный удар по статье «гостиничные расходы». Игорю Михайловичу просто было негде поселиться. И, значит, Боренька продлил себе в Дели срок — и зарплатную ведомость — до окончания ремонта.

Никогда еще в истории «Пушкинского дома» один гаденыш не держал в заложниках все учреждение.

— Аналогичные ощущения я испытывал, наблюдая разлив Иравади несколько лет назад, — с удовольствием рассказывал мне вернувшийся Игорь Михайлович. — Катастрофа полная, но, пока вода не уйдет сама, сделать нельзя ни черта.

Принимать дела Игорю Михайловичу фактически пришлось у другого уволенного на пенсию — предшественника Бореньки, замечательного человека по кличке «сэр Олег». Индийцы считали его идеальным экземпляром британского джентльмена, по странной случайности родившегося в России. Выше комплимента в этой стране не бывает. Решение говорить именно с ним (тоже, кстати, уволенным на пенсию за неправильный возраст) было неизбежным, потому что на сэре Олеге все дела офиса по сути и закончились, все знакомства и связи «Пушкинского дома» среди местной интеллигенции на нем и прервались.

Боренька держался за делийскую землю до последнего, но потом тихо исчез. В Москве его следов не обнаруживается (не то чтобы я их искал).

Говорят, что он все же остался в Дели и превратился в джинна на дороге, возникающего на пути странников в самый неожиданный момент.


— Представляешь, он уволил даже Гурнама, — с изумлением сказал мне Игорь Михайлович, с которым мы сидели за кофе в одной из «Шоколадниц». — А дальше началась забавная история, о которой он в Москву даже не сообщил. Потому что собирает вещи и вообще в офисе не появляется. Дело в том, что уволенные подали в суд. И не на Бореньку, а на «Пушкинский дом», ясное дело. Там, видишь ли, есть законы, в этой Индии. О выходном пособии и так далее. А в случае с Гурнамом и вообще песня. Ему пятьдесят девять лет. Ты не объяснишь, что это слишком много, в стране, где три четверти населения молодежь, но премьеру семьдесят шесть, а президенту — сколько Патилихе, да вот же я с ней встречался пару лет назад? Ну, тоже за семьдесят. И никому это не кажется странным, наоборот.

— И на сколько подали?

— На четырнадцать миллионов, — задумчиво и с явным удовольствием сказал Игорь Михайлович. — Ну, делить надо на сорок пять. Рупий, то есть. Тоже неплохо. А в газетах написали, что «Пушкинский дом» отказался принять иск. Что делает ситуацию хуже.

— А ему вломить иск в Москве за ущерб…

— Ты его сначала найди, дурака. Еще неизвестно, вернется ли он в Москву. Но в данном случае это не он, это Саша. Он там сейчас вообще один сидит. Напугался, бедняга, сказал что-то про своего юриста — из консульства, естественно. А этим, вручавшим, только того и надо было. Повернулись и ушли. А теперь Саша жалуется, что когда говорит, что он из «Пушкинского дома», то на него как-то косо смотрят. А что ж вы хотели… Ну, в общем, собирайся.

— Куда?

— В Дели, куда еще. Я там сделал обход старых знакомых, а они: где же этот, выступал у нас с лекциями, а потом все кончилось, забываете вы о нас совсем… Мы с Сашей начали поднимать планы работы. Гаденыш их, похоже, даже не открывал… Вот я с Моханти из Джавахарлалки и договорился. Он тебя помнит. В лучшем университете страны тебя знают — гордись. Моя квартира готова. Поживешь там, без меня, Саша машину даст с шофером. Только…

Игорь Михайлович блеснул стеклами толстых очков:

— Там в офисе нехорошо. Барабашки завелись. Даже не заходи туда.

— Стучат по ночам?

— По ночам там только охранник, хорошо хоть его не уволили. В дом он не заходит. Сидит со своим ружьем в будке. А так — то компьютерные вирусы, то розетки искрят, то еще какая-то дрянь. Саша там один мучается. И это еще цветочки.

Игорь Михайлович с удовольствием допил кофе.

— Вот при проклятом застое, помню, — счастливо вздохнул он, — был в «Пушкинском» такой же генеральный. Только в Бангкоке. Выгнали его за то, что посольство донесло: уезжая, запирал жену на ключ. Ну и вообще уже семь лет там сидел, крыша сползла. И вот он отвалил, я приезжаю его менять — судьба у меня такая, осколки собирать, — а в саду у него обнаружилась семья варанов, под манговым деревом — гнездо кобр, а на чердаке — летучие мыши. И что ты думаешь, пришлось вызвать колдуна после санитарных служб. Потому что иначе местные служащие работать отказывались. Я квитанцию приложил к отчету для Москвы с расшифровкой: оплата услуг традиционной уборочной фирмы. Прошла. В общем, поезжай, поддержи репутацию конторы. Я ведь еще полтора месяца не соберусь туда, Саша там один, сидит среди барабашек. Контракт на тебя оформляется, я уже обо всем договорился. Гонорар как обычно.

Конечно же, я этого хотел. Когда это я не хотел в Дели?

Мы встали.

— Как ни смешно, Игорь Михайлович, — сказал я, уже в дверях, — но это будет грустная поездка. Даже Гурнама нет. Может, я дождусь, когда ты там окажешься?

— А студенты не пойдут из-за тебя на каникулы? Да Гурнама я попросту верну. Он меня послушается. Заставлю Москву выплатить ему компенсацию по суду и верну. Какой же «Пушкинский дом» в Дели без Гурнама? Ну ладно, давай, бегу…


И вот он, город золотого солнца и песчаных куполов в пыльной дымке. На закате я отправлюсь на Раджпат, эту грандиозную аллею среди деревьев и квадратных прудов, пройду вверх по плавному холму между кремово-розовыми камнями Южного и Северного крыльев — к президентскому дворцу, возвышающемуся на холме странно вытянутой, как буддийская ступа, верхушкой. А оттуда отправлюсь к моей первой любви в Дели — ресторану «Бухара» в «Шератоне». Когда-то официально признанному лучшим заведением тандурной кухни в городе (а значит — страшно сказать — и в мире?). Кубики панира, обсыпанные серой крошкой жгучего перца с зирой. Удивительно приготовленные грибочки цветной капусты в тесте из грубой муки. Глоточек виски. Здесь — место, куда я готов ползти хоть на коленях.

Но сначала…

— Адрес Гурнама? — удивился Саша. — Ну, вообще-то, Рахул знает. Что-то военное, как я помню. Да пожалуйста, берите его хоть на весь день, я сегодня все время в офисе. Точнее, на газончике. Здесь как-то лучше работается.

— А что? — поинтересовался я, и Саша понял, что я все знаю.

— Да вот вчера кто-то в закрытой комнате разбросал бумаги по дивану. Фильм ужасов просто. Хоть мангуста заводи, от змеюк обороняться. Вот только они еще не заползали. Ладно, приедет новый генеральный — разберемся.

Зачем я туда отправился? Точно я не знал. Просто поеду и дам ему денег, подумал я, садясь в «ниссан». Сумма, в которую мне обойдется ужин в «Бухаре», — это наверняка четверть бывшей зарплаты Гурнама, которой у него больше нет.

«Что-то военное» оказалось очень странным адресом для скромного шофера, но мало ли странностей в Дели. «Милитари кантонмент» был когда-то районом, где расселяли местных офицеров. Дальше, конечно, все было как всегда — военные уехали, гражданские приехали, но в любом случае это была не худшая часть города: особняки для бывших полковников и генералов, двухэтажные многоквартирные дома для офицеров других рангов. Рядом квартал сикхов, напротив и наискосок, через перекресток — тоже благополучные места.

Я мог бы заметить, что творится с Рахулом, еще когда он сообщил мне: заблудился, сэр. Ну спроси дорогу, разрешил ему я, продолжая жадно оглядываться: вот напротив ювелирная лавка, где я покупал свадебные, до плеч, серьги для одной абсолютно очаровательной дамы, вот музыкальный магазин в подвале, где я впервые в жизни купил диск Джоан Баэз — раньше как-то обходился без нее — и слушал его потом в гостиничной комнате…

— На втором этаже, сэр, — сказал Рахул и зачем-то оглянулся.

Тут как раз, метя сандалиями пыль, подошел курчавый темнолицый южанин (в Дели живут дети всех штатов) и, в ответ на слова «Гурнам-джи, пожалуйста», повел меня вверх по широкой лестнице, заставленной велосипедами, пустыми коробками непонятно от чего. Поверх рубашки до колен у этого достойного человека висело на шее махровое полотенце, которым он время от времени вытирал лицо.

Дверь была в конце коридора, и Гурнам почему-то стоял в ней и ждал меня. Все в той же серой рубашке и выглаженных брюках, вытянутый и чуть наклоненный вперед, как будто он ждал, что сейчас я вручу ему ключи от машины и назову адрес — а он уже готов.

По-настоящему хорошему человеку тут пожимают руку своими двумя, не забыв сделать намастэ — тот самый жест ладонями у лба, знакомый всему миру.

— Я подумал, что хорошо бы заехать и выпить чаю, — сказал я ему.

— Чай! — восхитился Гурнам. — Отлично, сэр. Вот только…

Комната за дверью оказалась заставлена коробками, и похоже, что чайник уже был в одной из них, но для чего тогда соседи… Индийцы не покупают чай в сувенирных лавках, они предпочитают приобретать его большими пакетами, которые европеец в руки не возьмет. Зато уж они знают, что берут, и знают, как чай делать. Очень сладкий, и такой крепкий, что даже три ложки горячего молока не уничтожат этот неповторимый, с оранжевым оттенком, цвет.

— Не надо спешить уезжать, Гурнам, — сказал я после первых глотков, оглядывая хаос коробок. — В офисе будет новый босс. На этот раз — нормальный.

Гурнам начал медленно раздвигать губы и кивать. Кажется, он был счастлив.

— И это, конечно, вы, сэр, — сказал он, кладя свою ладонь на мое колено. — Очень хорошо. Вы будете отличным боссом. Я знаю.

— У меня масса своих дел, книги — и это буду не я, дорогой Гурнам, или мне пора тоже сказать — сэр? Это человек по имени Игорь…

Ну конечно, Гурнам знал Игоря Михайловича, он и его возил, когда тот дважды работал в Дели. Как же ему было его не знать. Он знал всех.

— И это тоже правильно, — снова улыбнулся он. И по этой улыбке я понял, что Гурнам — если он не на работе — способен выражать очень много чувств сразу.

— Я с ним говорил, он сказал: конечно, я возьму Гурнама обратно. Слушайте, Гурнам, он даже не будет против выплаты компенсации, по суду или без. А те полтора месяца, пока он будет собираться…

И я полез в карман за кошельком.

И опять рука Гурнама — теплая и очень сильная, как я не без удивления заметил, — легла мне на колено.

— Не надо, — сказал он. И, после паузы, добавил: — Я не подавал иска в суд. Это они, другие, подавали.

Тут он чуть досадливо покрутил головой:

— Дело в том, что глаза стали хуже. Я уже не вижу так далеко. Нельзя рисковать вашей жизнью. Мне скоро шестьдесят, и я как раз думал — вот будет шестьдесят, сообщу, что ухожу на покой, и скажу спасибо, большое спасибо… Но вышло по-другому. Некому было сказать.

— Гурнам, да это неважно — Игорь возьмет вас комендантом, кем угодно…

— Но зачем? — удивился он. — Я еду к сыну. В Лондон. Он давно меня зовет. Так что все к лучшему.

Я представил себе Гурнама у экрана телевизора, в комнате с неоновыми лампами, мокрый черный лондонский тротуар под окном… Конечно, это не так плохо. Но не так и хорошо.

— Жизнь надо жить до конца, — сказал он. — Эта кончилась, и хорошо, сейчас будет другая. Потом — может быть, стану черепахой в море. Я видел фильм. Это интересно. Она оранжевая, когда в воде.

— А что, у сына найдется комната лучше, чем здесь? — улыбнулся я, рассматривая его бетонное жилище метров на десять.

— У него найдется комната, — блеснул глазами Гурнам. — Большая квартира в Челси. Три моих внука. И хороший коттедж в Кенте, большой сад. У него четыре компании, делает и продает коммуникационное оборудование. У индийцев сегодня это покупают быстро, во всем мире. Хороший мальчик, сэр. Он один из самых богатых индийцев в Англии.


В комнате было тихо, хотя под окном звенели голоса. Индийцы вообще любят разговаривать, сядьте в автобус — и через три минуты увидите, как два десятка незнакомых до того момента людей будут трещать, перебивая друг друга, неважно о чем. Да и вы с ними тоже.

— Но зачем тогда все это время?.. — выговорил, наконец, я.

— О, — сказал Гурнам. — Но я же говорил: свою жизнь надо прожить до конца. Зачем жить жизнью сына? Я делал важное дело. Да вот вы, сэр, — я видел лица людей, встречавших вас перед лекциями. И видел их лица после, когда они провожали вас. Значит, думал я, я помог сделать хорошее дело. Если делать что-то — то хорошо. Я был хорошим шофером?

— Лучшим в Индии.

— О, ну… Я благодарен «Пушкинскому дому». Когда я там работал, то видел близко всех премьер-министров Индии. Где бы я еще такое смог? И еще. Я получаю военную пенсию, сержантскую, давно, после Кашмира. Но это — еда, одежда. А «Пушкинский дом» и его зарплата помогли мне выучить мальчика. В университете. И сейчас — посмотрите только на него. Вот я и хотел, как уже говорил, в шестьдесят лет сказать «Пушкинскому дому» спасибо за это. Оказалось, некому. Но сейчас я говорю это вам.

И Гурнам снова поднял ко лбу две сложенные ладони, склонив голову.

— Приезжайте в Лондон, сэр, — сказал он, наконец. — Вот я напишу адрес…

И он водрузил на нос очки, которые я на нем никогда раньше не видел.

Пора было прощаться — меня ждал Раджпат, «Путь правителя», британский шедевр на месте былых нищих деревень.

— А это же Рахул там, у машины? — спросил провожавший меня Гурнам, щуря глаза. — Плохо. Что делать? Нет, я скажу. Передайте Игорю, Рахул очень больной, нервный юноша, надо все время пить таблетки, он экономит, приглашает колдунов. Пускает их в офис. Потом в офисе проблемы. Очень плохо. Я говорил еще сэру Олегу, он не слушал, но поставил Рахула возить почту. А сейчас он единственный, кто там остался. Надо его перевести на работу поспокойнее. В машине — опасно. И пристегнитесь сейчас ремнем покрепче.

Гурнам медленно помахал Рахулу. Тот, напрягшись, замер и не ответил.


А дальше, минут через десять, была незабываемая сцена, когда меня как минимум от шишки на лбу спас ремень Гурнама. Нет, я действительно не видел такого никогда. «Ниссан» с Рахулом за рулем — а то, что у него после поездки к Гурнаму трясутся руки, я хорошо видел — аккуратно подъехал к светофору и плавно остановился.

И тут, как писали классики, грудь его содрогнулась, из нее вырвались рыдания. В общем, Рахул всхлипнул, поднял руки к лицу, и — наверное, что-то произошло и с его ногами — «ниссан» сначала тронулся с места, подполз несколько дюймов, а потом с нарастающей скоростью врезался в бампер «амбассадора» впереди.

Это особая машина, «амбассадор», бережно сохраняющая свое место на дорогах горбатая повозка модели пятьдесят какого-то года, на вид вроде маленькой «Победы», полностью индийского производства. Она и сейчас ездит у таксистов и государственных служащих — вплоть до высших. И никогда, никогда не надо в нее врезаться.

Раздался хруст. Крышка капота «ниссана» с чавканьем приподнялась. В неуязвимом бампере «амбассадора», как я потом увидел, возникла небольшая вмятина. Из машины вышла хорошо упитанная дама в шелковом сари, как я мгновенно выяснил — служащая делийской мэрии, которая приятно поболтала со мной, пока шоферы говорили о своем и тыкали руками и ногами в тормоза.

Но это уже другая история, при этом не очень длинная и совсем не интересная.

Магазин воспоминаний о море

Этот рассказ не о погибшем крейсере, и даже не о его командире. А о маленьком предмете, который можно скатать в шарик и спрятать где угодно, да хоть между двумя пальцами. Только что он был, и вот его уже нет.


— С этой женщиной что-то не так, — сказал мне Евгений. — Она тебя все время трогает. Посмотри, вот за последние несколько минут: подержала руку на твоем локте, прижалась к тебе плечом, похлопала по спине. Если бы это было у нас в Бангкоке, я бы знал, что сказать. Но тут… И это ведь очень серьезная, как я понимаю, дама? Не говоря о ее не совсем юном возрасте.

— Это более чем серьезная дама. Ты представить не можешь, насколько серьезная. Достаточно сказать, что она из семьи Леонгов. А это в Пенанге — да и во всей Малайзии — кое-что значит. Но ты все правильно заметил. Чтобы тебя слегка помучить, замечу: нет, китайцы просто так к европейцам, да и друг к другу на публике не прикасаются. Да вот тебе пример этак десятилетней давности: когда я работал в Гонконге… ее звали Джинджер Чан, и я не буду о ней рассказывать. Но когда мы утром выходили из нашего отеля на улицу, то с ее стороны — да и с моей — никаких попыток прикасаться друг к другу не наблюдалось. У китайцев так не делается. За исключением одной только ситуации. Той самой, что мы сейчас имеем.

Евгений начал улыбаться специфически бангкокской улыбкой — обаятельной и при этом умной и хитрой. Вы не захотите устроить гадость человеку, который так улыбается.

— Ты пытаешься сделать мне интересно, — наконец произнес он.

— Я постоянно стараюсь сделать людям интересно. Итак, дело Лилианы Леонг из пенангских Леонгов, которая слишком часто прикасалась к одному… по-вашему, тайскому, к одному фарангу. Ты хочешь, чтобы я рассказывал тебе об этом на улице?

— Нет, я пока помучаюсь, — сказал Евгений. — И даже не буду пытать тебя насчет Джинджер Чан. Сам когда-нибудь все скажешь. А пока — ты обещал показать мне это место.

— Ах, это место… Ну зачем тебе оно?

— А зачем вообще всё?

— Только бангкокский житель может задавать такой буддийский вопрос.


Приезд Евгения из Бангкока — всегда приятное событие, а если встреча происходит как бы на полпути между столицами Таиланда и Малайзии, на острове Пенанг, — то и подавно.

— Ты не поверишь, — сказал он мне по телефону, когда мы договаривались о встрече на моей, малайзийской территории, — но у тебя в целой здоровенной книге есть одна строчка… Даже меньше — четыре слова. Которые в книге вообще как бы ни при чем. Они там лишние. Но как-то запоминаются. Сидят вот тут — слышишь стук? У меня там мозг, если ты не против. Так вот, ты это нарочно?

Я мог бы сказать ему, что в любой книге, в любом рассказе самое важное — это как раз те слова, сцены, эпизоды, которые кажутся лишними. Но…

— Хорошо, какие же это слова?

— Когда ты рассказываешь про историю китайских триад и их войн, то там есть упоминание о том, что победивший бандит взял у побежденного какой-то дом, который он сделал своей штаб-квартирой и назвал «Магазин воспоминаний о море». И больше у тебя об этом ни слова. То есть — в романе в этом доме происходит целая сцена, довольно страшненькая, но… Воспоминания о море? Кем надо быть, чтобы так назвать свой дом?

— Да, я помню эту сцену. И что?

— Я просто хочу его увидеть. Или то место, где этот магазин был. Вот жрет он меня, понимаешь? Не дает забыть. Сам виноват.


Море: вам некуда деться от него, если вы в Пенанге. А если вы приехали в июле-августе, то вам некуда деться также от арабов, и именно у моря. В Аравии в это время — плюс пятьдесят в тени или что-то около, так что в братскую мусульманскую Малайзию с ее тридцатью градусами они приезжают за прохладой. Саудовцы, кувейтцы, дубайцы, все прочие — и еще иранцы… Аэропорты, лобби отелей, пляжи — везде эта толпа бородатых и носатых смуглых личностей мужского пола. Каждого окружает выводок из трех-четырех личностей пола противоположного, в черных накидках от макушки до пят, только два хлопающих удлиненными ресницами глаза горят любопытством сквозь амбразуру этого наряда.

И вот утро, балкон отеля «Фламинго» — белое кружево этажей, громоздящихся рядами; внизу, под балконом, — плавный полукруг бледно-бежевой неподвижной воды, на дальнем берегу бухты — небоскребы Танджун Бунга; небо расчерчено облаками, а гладь воды — лодками. Пустота, ни одного человека на пляже, только арабка без лица, как одинокое черное пятно, сидит на пластмассовом стульчике в робком прибое, и черные полы ее хиджаба плавают в пене.

Крейсер ушел под воду — среди зеленоватых колонн взрывающейся воды — не здесь, а несколькими километрами дальше, справа, у самой Эспланады, у форта Корнуоллис, в гавани Джорджтауна.


Город-музей, Джорджтаун, странная пустота улиц, заново покрашенные дома, деревянные ставни окон со здоровенными крючками запоров. Дерево — где серое от времени, где — свежее, лакированное. На кромке косой крыши — три деревца, от них по стене до тротуара спускаются тонкие нити лиан.

— Три больших квартала до магазина воспоминаний. В путь… Так вот, Лилиана Леонг, которая, как ты правильно заметил, странным образом прикасается на публике к фарангу с китайским псевдонимом. Дело в том, что Лилиана — кроме всего прочего — издатель. А еще она тот самый человек, который когда-то показал мне Джорджтаун, выдал толстую пачку копий материалов. А еще она написала великолепную книгу «Улицы Джорджтауна», а еще ее муж Лубис возил меня в местный университет, чтобы я почитал там британские газеты 1929 года, — в общем, того самого романа без этой пары не было бы. И вот, прощаясь, она обронила одну фразу: «Ну, хотелось бы, чтобы вы и меня рассмотрели в качестве потенциального издателя этого романа на английском…»

— А ты попытался найти кого-то получше, — мгновенно угадал Евгений.


На самом деле история была куда сложнее. Я не пытался найти кого-то получше. Пытались другие. Пенангский роман вышел на русском; российское посольство в Куала-Лумпуре сделало из этого события серьезный пункт своей программы работы под грифом «культурное сближение двух народов». Роман должен был выйти на английском и малайском сразу. На эту тему посольством были начаты серьезные переговоры с издательствами — куда большими, чем у Лилианы Леонг.

Издатели в Малайзии, однако, не привыкли, чтобы русские авторы писали романы о том, что происходило в их стране при британцах. А хуже всего то, что издатель должен как минимум прочитать книгу. Но Куала-Лумпур — не Лондон. Здесь некому читать книги на русском и давать им внятную оценку. Пакет презентационных материалов на английском, даже с парой переведенных отрывков, — этого было недостаточно. Отчаявшееся посольство вынесло вердикт: автору — перевести книгу, без этого ничего не получится.

— Догадайся, что я сделал, — сказал я Евгению.

— Перевел, — ответил он, с любопытством оглядывая здания бывшей Бич-стрит — ныне джалан Пантай.

Да, я сделал именно это.

Я перевел роман сам.

До сих пор не знаю, как я пережил тот странный и бессмысленный год. Роман про португалку из Джорджтауна и ее британского возлюбленного хорошо продавался и читался; умные критики высказывали свои восторги, глупые не говорили ничего; но и только — мир не перевернулся.

Когда ты выпускаешь книгу, в твоей жизни возникает пустота. Ты ходишь по знакомым улицам, всматриваешься в лица и думаешь: как же так, вот ведь оно появилось в этом мире — звенящее страстными словами, переполненное людьми, которых еще год назад не существовало, дышащее забытой музыкой, — а люди на московском бульваре так же идут по своим делам. И мир тот же. А этого не может и не должно быть.

Надо было писать следующую книгу, но эта не отпускала. И я, не зная, что дальше делать в этой жизни, все лето переводил роман про женщину из Джорджтауна с русского на английский, как мог, — а этого нельзя допускать ни в коем случае, если ты не природный англичанин, — и отправил в августе издателям в Куала-Лумпур.

И наступила глухая и бессмысленная осень.

И пришел предсказанный в моей книге мировой экономический кризис (не зря же действие там происходит в последние недели перед тем, что произошло осенью двадцать девятого). И малайзийские издатели разом замолчали.

Ни один не сказал «нет». В Азии так не делается, это невежливо. Они не сказали ничего. Может быть, им не понравился перевод — что понятно. Может быть, им не понравилось их финансовое положение, не располагавшее к авантюрам типа издания русских романов о Британской Малайе, ныне Малайзии.

Три месяца непрерывной работы, которую не следовало и начинать, — и все впустую.

Мир сидел и боялся кризиса. А Лилиана Леонг — ну что я мог ей сказать? Что мне следовало бы знать: людям из семьи Леонгов в Джорджтауне не говорят «нет», и я это знал?

Мы поздравляли друг друга с праздниками по почте. Потом перестали. Она уже знала, конечно, что я потерпел неудачу. А в Азии таких не любят.

— Очень не любят, — подтвердил Евгений.


А потом от Лилианы все-таки пришло письмо. Она решила издать книгу про русский крейсер в Пенанге. Она нашла автора — англичанина, Джона Робертсона, он писал текст и завершал работу. У нее было множество фотографий города в 1914 году. И она — хотя раньше ни слова не говорила, понравилась ли ей моя книга, — она упомянула, что крейсер в этой книге есть, так что я должен хорошо знать, о чем речь.

Конечно же, он там есть. Из тех самых эпизодов, которые как бы лишние, к сюжету прямого отношения не имеющие.

«Война — настоящая, а не война китайских триад — на нашем благословенном острове, за всю его историю, длилась несколько минут. Мне, родившейся в 1900 году, тогда было целых четырнадцать лет. И я помню ночь перед самым сезоном дождей — в конце октября — и этот резкий грохот, как будто обрушилась куча камней, а потом еще несколько таких же ударов чуть потише, и опять один громкий удар. Я все-таки тогда заснула, а утром мне сказали, что чуть не к самым причалам Суэттенхема прорвался германский крейсер «Эмден», который приделал себе четвертую, фальшивую трубу, отчего его приняли за британца. И этот «Эмден» всадил две торпеды в бок русскому крейсеру, который пришел сюда на ремонт, всего с одним годным котлом из шестнадцати, и стоял недалеко от берега под охраной французов. Ну а французы свою задачу провалили.

До сих пор не могу выговорить странное, шипяще-жужжащее название этого крейсера, означающее всего-навсего «жемчуг». Если бы он был малайским и если бы у малайцев были свои, а не британские крейсера, то он назывался бы прекрасным словом, значившим то же самое, но звучавшим как «мутиара».

Потом многие говорили, что русский крейсер пошел ко дну с честью, потому что все-таки успел сделать несколько выстрелов — те самые удары потише, что слышались мне. Правда, непонятно, что это за честь такая, тем более что германец все-таки ушел. Но тогда, уже наутро, эта сторона дела меня вообще не волновала. Потому что прошел слух, что восемьдесят русских моряков убиты, многие спаслись невредимыми, а больше сотни — это те, спасать которых вышли в ночь все сампаны порта, но тащили их из воды обожженными, контужеными, порезанными осколками. А потом, по одному, на рикшах и телегах, везли в городской госпиталь.

И мы, дети и подростки, бросили все и не вылезали недели две-три из госпиталя, таская выздоравливавшим русским фрукты, рис, лепешки и что кому приходило в голову. Я долго сидела между двумя такими моряками и учила их португальскому, кормила, пела песенки — и они выздоровели. А один, лежавший в углу, сначала молчал, потом долго и страшно кричал, а в конце концов оказалось, что он умер. И с тех пор война для меня — это когда человека могут спасти из воды и привезти к хорошим врачам, а он все равно умирает.

Как звали тех, кто выздоровел, я вспомнить не могу, а вот того, кто умер и был увезен на христианское кладбище, помню даже сегодня, хотя это имя очень трудно произносить: Гортсефф.

Я и сегодня боюсь войны, этих десяти минут грохота, после которых идут недели боли и стонов».

— Обожаю героиню твоей книги, — сказал мне Евгений. — В том числе за эти фрукты и рис. Так чего же хотела Лилиана?

А хотела она почти невозможного.

У Лилианы было к этому моменту, повторим, почти все. Был автор, который поднял британские и французские архивы, изучил несколько опубликованных книг про одинокого морского волка, суперубийцу — германский крейсер «Эмден», пустивший ко дну больше двадцати кораблей, за ним гонялись флоты всей Антанты, и сам крейсер «Жемчуг» тоже. У Лилианы было множество архивных фотографий: боевые корабли, Эспланада, тот самый госпиталь, кладбище. Множество фотографий, кроме одной.

Книга Лилианы была вообще-то о трех капитанах — участниках этого короткого боя. Немец, француз, русский. Фотографии первых двоих она нашла.

Ей нужно было лицо барона Ивана Черкасова, командира погибшего «Жемчуга».

В российских архивах его не было — Робертсон к тому моменту это знал хорошо.

«Только вы можете совершить это чудо», — написала мне Лилиана.

Она давала мне второй шанс.

И я схватился за этот шанс, как утопающий, почти утонувший.


— А Интернет на что? — поинтересовался Евгений, предлагая мне передохнуть и попить холодного чая в китайской лавке, у столика на тротуаре.

— Интернет — это было просто. В нем, между прочим, множество фотографий «Жемчуга», есть газетные материалы, включая тот, что я сам писал двадцать лет назад. Но лицо барона — никак. Цитируются архивы Адмиралтейства (Военно-морского флота России), и еще из Владивостока — архивы военно-морского суда над Черкасовым. Однако в архивах того времени держать фотографии было не принято. Зато… Известен год смерти Черкасова, 1942-й. И место смерти. Париж.

— И ты, конечно…

Все правильно, холодной черной московской ночью я позвонил в Париж (там время еще было рабочим), в посольство, ища дипломата, знакомого с русской эмиграцией первой волны.

— Вам нужна госпожа Борисова, — сказал мне дежурный у телефона.

Но госпожи Борисовой на месте не было, она уехала куда-то в Марсель. Потом нашлась, пообещала поговорить кое с кем на новогодних приемах — раньше, по телефону, этого делать не стоило. Что ж, дипломатам виднее.

Шли дни, пронеслись новогодние балы в Париже, и госпожа Борисова дала, наконец, телефон Игоря Викторовича.

— Он работает во французском МВД, чуть не в кабинете комиссара Мегрэ, — сказала она, — так что если надо кого-то найти, то он знает, как.

И я начал звонить Игорю Викторовичу и нарвался на приятный голос женщины, раз за разом выдававшей фразу, из которой я понимал только одно слово: «реюньон».

А ведь учил же я французский, ведь читал когда-то в подлиннике несколько книг Дюма, знакомых на русском до буквы, и не только их. Но устная речь…

Хотя однажды мы с женой пересекли, по ее настоянию, Пиренеи с каталонской стороны, ища на французской территории замок крестоносцев в Колиуре. И я тогда выходил из машины и спрашивал — ведь спрашивал! — дорогу, более того, мой французский возник сам собой (говорить на каком-то другом там было не с кем), и до замка мы добрались.

Короче говоря, с четвертого звонка я уже мог внятно что-то спросить у дамы, и даже понял, что «реюньон» — это не собрание, это Мартиника за океаном, и надо подождать пятницы.

А в пятницу в трубке раздался вкусный бас Игоря Викторовича, который говорит на том русском, что в Москве вызовет разве что зависть.

— Фотография? Всего лишь фотография? — удивился он. — Ну, я завтра поговорю в Дворянском собрании — Черкасовы там бывают. Вот только…


— А это «только» очень даже понятно, — сказал Евгений. — Был бы то капитан гордого «Варяга»… А здесь — совсем не пример славы русского оружия, крейсер потоплен, погибло, как я помню, восемьдесят моряков, Черкасова судили.

— И лишили баронского титула, дворянства, наград, чина и отправили на каторгу. Так что ты понимаешь, что звонки в Париж, к его потомкам, — очень тонкое дело. Но я звонил и звонил, вопреки всей надежде… Я знал, что уже поздно, что книга у Лилианы наверняка вышла. Мне уже было все равно. Я хотел увидеть его лицо. Не могло быть так, чтобы это лицо ушло навсегда, не должно было быть.


И однажды из Парижа позвонили мне.

— Но я же отправлял фотографию барона Ивана Александровича Черкасова — двадцать третий барон, тот самый, не правда ли? Отправлял в Россию. И она вышла там в книге о крейсере «Жемчуг», — сказал незнакомый голос.

— Оле, оле! — оживился Евгений.

Оле или нет, но книга вышла во Владивостоке. Я тогда представил себе невидимый треугольник, расчертивший весь Евразийский континент: Пенанг в его юго-восточной части, где Лилиана все еще ждала — или уже не ждала? — этот снимок, Париж на западе, Владивосток на самом востоке.

И человек, звонивший из Парижа и собиравший, видимо, всю жизнь снимки людей из русских семей во Франции, почему-то предлагал мне найти адрес владивостокского издательства и послать туда, представьте, телеграмму.

Это было попросту чудовищно.

Я мог бы подождать каких-то пять минут, даже не прерывая этого звонка, и получить, с помощью сканера и электронной почты, лицо капитана, чей корабль пошел ко дну в полутора километрах от того места, где мы с Евгением допивали сейчас наш чай. А русский парижанин вместо этого предлагал мне слать некие телеграммы во Владивосток.

— Как насчет того, чтобы выслать мне сканированный файл по мейлу? — мягко подсказал я.

— А это мне немножко сложно, — раздался извиняющийся голос в трубке. — Вы знаете, я последний. Последний из эскадры барона Врангеля, покидавшей Крым. Я был тогда юнгой.

Я проделал в уме подсчеты и, как написал бы Дюма, похолодел. Сканированный файл — то были явно не самые уместные в нашем разговоре слова.

— Дай я опять угадаю, — сказал Евгений. — Издательство во Владивостоке уже было закрыто. А Лилиана твоя тем временем давно издала книгу с пустым местом вместо фото.

— Пустое место на обложке? Да нет же. Эта история длилась долго. И у нее был бы счастливый конец, вот только после этого конца она началась сначала… Что такого в этом проклятом «Жемчуге», что он не отпускает?

— А кстати, — сказал Евгений, вглядываясь в грозовую синеву в трех кварталах от нас — бывшая Бич-стрит там кончалась, дальше угадывались деревья Эспланады, а за ними море, как сморщенное бутылочное стекло, и тучи над ним, уничтожившие линию горизонта, — ведь это было вот там, верно?

— Чуть правее.

— Я так и представляю себе — серая тень с тремя трубами, грохот, и он уходит под вот эту воду.

— Нет.

— Что — нет?

— Я получил в конце концов эту книгу из Владивостока. И там есть фотографии крейсера и до Цусимы, и после, и потом, в четырнадцатом году. Ты слышал, что у русского флота была тропическая раскраска кораблей?

— Никогда. И что же?

— Не серая тень. Он был белый.


Самое потрясающее в книге, почтой пришедшей из Владивостока (авторы — Буяков, Крицкий, Шугалей), был ее тираж. Триста пятьдесят экземпляров — издание Дальневосточного государственного технического университета, но, как потом выяснилось, еще и за счет авторов. Три из них — почти один процент тиража — оказались в моих руках. Одна — с надписью для Лилианы. Другая — для посольства в Куала-Лумпуре. Одна — лично мне.

«Последний бой крейсера «Жемчуг»» — так называется эта книга, но кроме подробного описания налета «Эмдена» здесь в мельчайших деталях было все то, что меня удивляло в этой истории очень давно.

За что был судим и разжалован барон Черкасов? Крейсер ведь стоял в гавани британского порта, под охраной союзников — в частности французов. Ему требовался ремонт, он еле дотянул до порта. Черкасов в момент атаки уже сошел на берег, в «Истерн энд Ориентл», и мог наблюдать за гибелью своего корабля разве что из окна гостиничного номера.

Почему командир был на берегу? А с другой стороны — почему и нет, если он благополучно довел корабль и сдал его для ремонта?

Владивостокская книга оказалась, прежде всего, подробным разбором судебного дела барона. Более того, она начала суд заново. Не один я, наверное, хотел поставить точку в этой истории — какую? Точку справедливости?

И вот здесь, благодаря маленькой книжке, украшенной фотографией «Жемчуга» на владивостокском рейде, история крейсера для меня началась сначала.

Потому что в ней появилась баронесса Черкасова.

Суд во Владивостоке, начавшийся в пятнадцатом году — через год после катастрофы, — был жесток, но не глуп. Не должен командир боевого корабля отвечать на призывы подчиненных зашторить иллюминаторы эффектной фразой «Пусть нас видят и убираются с дороги». И так — несколько раз. Командир, даже доверяясь союзникам, не должен уходить с корабля, пока не убедится, что тот в полной безопасности. Он не должен оставлять разряженными орудия и торпедные аппараты, так, что к моменту налета «Эмдена» только чудом несколько зарядов оказались в самих орудийных башнях.

Если бы истории со снарядами не произошло, то крейсер все равно бы погиб — торпеда в упор, со ста восьмидесяти метров, утопит даже линкор, — но туда же, на дно, ушел бы и «Эмден». Потому что получил бы хоть часть из двухсот снарядов, которые успел бы выпустить «Жемчуг» (время боя было хронометрировано до секунды). А крейсера — оба, германец и русский, — были легкими. У них не было мощной брони.

Мы любим героев, которые надеются на русский «авось». Но только в тех случаях, когда эти надежды по случайности сбываются. Мы не любим героев, когда их самонадеянность приводит к гибели восьмидесяти восьми военных моряков. Фон Мюллер, командир «Эмдена», рисковал больше Черкасова. Но германцу повезло, а Черкасову — нет.

А еще Черкасова обвиняли в преступном небрежении безопасностью боевого корабля, потому что он, в одиночку охотившийся за крейсером-убийцей «Эмденом», слал нешифрованные телеграммы жене, которая переезжала за ним из порта в порт. И хотела знать, когда он прибудет в очередную гавань. Она ждала его на берегу в Сингапуре. И в Джорджтауне на Пенанге. В гостинице «Истерн энд Ориентл», с пальмами в горшках и звонким полом из черно-белого крупного кафеля.

Черкасова не хотели судить. Расследование сначала закрыли. Но надвигался пятнадцатый год — когда война уже явно пошла не так, а флот был полон большевистских агитаторов еще со времен броненосца «Потемкин». Командира, утопившего свой корабль, чуть ли не сдавшего его германцам, нельзя было, в свою очередь, не сдать матросскому «общественному мнению».

И единственные, кого не собирался и не мог судить владивостокский трибунал, — это британских союзников.


Но мы еще даже не в пятнадцатом году, мы еще только встречаем рассвет двадцать восьмого октября четырнадцатого года в Пенанге, раненых и умирающих русских моряков везут в местный госпиталь, а двое Черкасовых, он и она, слушают новости, одну за другой. Они на британской территории. Они у союзников, которые подвели.

Вы видели когда-нибудь разъяренную львицу? Баронессу Черкасову, раз уж она была в городе, просто нельзя было не пригласить хотя бы на некоторые из совещаний — особенно если они сопровождались обедом или ужином. А когда ее не приглашали, она шла сама.

Баронесса Черкасова, докладывал консул в Сингапуре Распопов, «идет уже, однако, слишком далеко, широко распространяя свои соображения о преступной виновности английских властей, о нелепости распоряжений адмирала».

И — о неспособности консулов использовать момент.

Русские консулы, замечает Варвара Дмитриевна, вообще не умеют поддерживать интересов и достоинства России, ведь все мнение англичан в Пенанге признает вину своих властей, этому надо придать самую широкую огласку, чтобы заставить их заплатить за потопленный по их вине «Жемчуг».

Это, конечно, было уже слишком.

Не подвергать местные власти истерическим и, быть может, незаслуженным наветам. Не допускать, чтобы в боевых командировках наших моряков принимали участие женщины. Таковы были рекомендации консула, занятого массой бесспорно важных дел — хотя бы отправкой уцелевших моряков во Владивосток.

Через двадцать восемь лет британцы отдадут свою Малайю японцам бездарнейшим образом, потеряв в первый же день войны два единственных линкора в этой части света. Но до сорок второго еще далеко, и пока что сверхдержава не привыкла к такому — чтобы к ее представителю, как фурия, врывалась, комкая в руке кружевной платочек, жена русского капитана и говорила все, что ей вздумается.

«Не могу не упомянуть чрезвычайный характер поведения супруги капитана Черкасова…» — слал в Лондон телеграммы из Сингапура адмирал Джеррам — человек, который приказал поставить «Жемчуг» в незащищенном Пенанге.

«Все что угодно, хоть вся германская эскадра, только уберите проклятую бабу», — переводятся эти строки на человеческий язык.

Суд пятнадцатого года во Владивостоке возложил всю вину на капитана второго ранга Черкасова и на старшего помощника командира Кулибина.

Владивостокская книга трех авторов половину вины отдает союзникам. Джон Робертсон, пишущий книгу для Лилианы, англичанин, все сто процентов вины приписывает соотечественникам. После первого удара торпеды, говорит он, «Жемчуг» дал сильный крен, его пушки уже не могли наводиться нормально. А охранять собственную бухту — это все-таки дело ее хозяев.

Баронесса Черкасова кричала об этом почти за сто лет до Робертсона.

— Наша девушка была права, — удовлетворенно сказал Евгений.

— Да? — покачал головой я. — Не уверен, что она вообще предавалась таким размышлениям — кто прав. Она просто бросалась, как бешеная кошка, отгоняя хищников от поверженного мужа. Она говорила все, что приходило в голову. Она хорошо знала, что хотя ее муж был прав, но все-таки виноват, вот только это неважно. Понимаешь, ему было тогда тридцать девять лет, ей гораздо меньше, и это — как говорят — был брак по настоящей, большой любви. Молодые, влюбленные, великолепные. А защищала она мужа по еще одной причине. Знаешь, почему он постоянно — не только в Пенанге — сходил с корабля на берег, в гостиницу, где она его ждала? Не только потому, что это была большая любовь. Капитан был болен.

— Что — малярия?

— Представь, флебит правой ноги. То есть, видимо, варикозные вены. В таком возрасте это очень неожиданно и — да что там, страшно. И больно. Она пыталась его лечить. Кстати, в каком-то художественном очерке я прочитал, что ее звали Верой. Очень подходит, особенно если знать, что она сделала дальше, после трибунала. Но на самом деле…

— Да?

— На самом деле она оказалась Варварой. Варварой Дмитриевной.

Пауза, Евгений улыбается. Варвара — это неправильное имя.

— А хоть бы и так, — говорит он, наконец. — Значит, наш капитан, который героически игнорировал призывы зашторить иллюминаторы, просто не мог долго стоять на мостике? Но его безумно любила жена — и пыталась ему помочь? Да не тяни же ты, скажи, ты нашел его фото? Я хочу видеть этого человека. Его невозможно дальше не видеть.

— Мы с тобой идем от Лилианы, если ты помнишь. А это уже означает, что фото я нашел. Ты что думаешь, я показался бы ей иначе на глаза? Я получил эту фотографию по почте от Алексея Буякова, одного из трех авторов, а он — от последнего юнги барона Врангеля. И фото есть, понятное дело, в его владивостокской книге. У меня осталась одна из трех. Вот эта книга. И вот это фото.

— Ой, какой, — зачарованно сказал Евгений.


Черная форма, морская фуражка, Станислав с мечами и бантами, Владимир, медали. Но само лицо барона Ивана Александровича Черкасова…

Русский купец из трактира, молодой, спуску никому не дающий. Толстые щечки, кудрявые бакенбарды. Пройдешь мимо — и не заметишь. Но если посмотреть на него еще раз… Двадцать два поколения баронов Черкасовых всплывают в этом лице, будто фотография в ванночке с проявителем у последнего юнги. И оторваться от такого лица уже невозможно. Человек, который уже сказал: «Пусть нас видят и убираются с дороги». Человек, который еще не знает, что потеряет свой крейсер и половину команды.

— Ты не представляешь, что написала Лилиана, когда получила это фото. Уже весной, через целых полгода после ее призыва ко мне.

— Что она написала?

— А то же самое. «Ой, какой».

— Но она к тому времени уже выпустила книгу этого Робертсона?

— И не мечтай. Она ждала результатов моего поиска все эти месяцы. Она в меня верила. А Робертсон тем временем… он настолько втянулся во всю эту историю, он выкопал столько неожиданных подробностей, что книга из тонкой брошюрки стала…

— Настоящим магазином воспоминаний о море.

— Потерпи, мы почти пришли к твоему магазину. В этом городе все близко. Сейчас встанем, заплатим, повернем за тот угол — улица сегодня называется жутким «лебух Гереджа», и при всей моей любви к малайскому… В общем, повернем — и уже рядом.

— Не раньше, чем ты откроешь загадку Лилианы Леонг, которая трогала фаранга. Она тебя полюбила?

— Мм… Смотря в каком смысле. Ты же из Бангкока. Кошельки. Замечал когда-нибудь? Кошельки китайцев, даже очень богатых, — старые-старые, зашитые ниточками, с потертыми углами. Но они боятся их выбросить и просто так купить новые — если только не возникнет какой-то особой счастливой ситуации.

Евгений сощурился и начал расплываться в радостной улыбке, став похожим на Паваротти, пусть с несколько более аккуратной бородкой. Он все понял.

— Она написала мне тогда, в ответ на файл с фото, что только я мог совершить это чудо. Это уникальное везение и удача.

— И она теперь трогает тебя, чтобы заразиться удачей… Точно так же, как она и прочие китайцы боялись бы физически коснуться того, кто провалился.

Я вспомнил, как Лилиана в очередной раз, под взглядом Евгения, потерлась о меня рукавом, выпуская из своего офиса на Арминиан-стрит, и как ее лицо мудрой и веселой совы радостно сморщилось.

— А твоя книга в английском варианте! — вдруг вспомнил Евгений. — Как теперь насчет ее издания у Лилианы?

— Догадайся сам… Ну вот, поворачиваем налево. Как раз успею коротко рассказать про дальнейшую историю Черкасовых.

— Какая еще дальнейшая история?

— А ты думал, что если трибунал лишил его титула, дворянства, чинов и орденов, сослал на каторгу на три с половиной года, то его недруги и большевистские агитаторы могли торжествовать? Но они забыли про Варвару Черкасову.

«Ваше Высокопревосходительство,

Молю простить меня за смелость обращаться к Вам письменно, но… я не могу прийти в себя от ужаса, что честного человек лишили его имени. За что такая жестокость, за что на офицера, который всю свою жизнь посвятил флоту и Родине, постоянно рискуя ею, надели арестантский наряд…

Господи Боже мой, а недостатки и упущения у кого не бывают!.. Сам прокурор не ожидал такого приговора и возмущен им, а председатель суда генерал Артемьев не мог читать приговор, ему сделалось дурно. Он мне лично сказал, что хорошо знает моего мужа… Вступитесь за него, не допустите глумления над честью офицера и человека…

Искренне уважающая Вас, Баронесса Варвара Черкасова».

— Это очень длинное письмо, четыре страницы, я запомнил лишь несколько фраз, — сказал я Евгению. — Я получил его файлом, от Робертсона, со штампами какого-то архива, и файл — это что-то неправильное, но… Я распечатал его. У меня в руках оказались листы бумаги, исписанные ее почерком. Это почти как настоящее. Вот только у баронессы есть одна особенность стиля.

— Какая?

— Если присмотреться к наиболее пламенным абзацам ее посланий, то там она никоим образом не признавала запятых. Запятые — это паузы. Они ее, видимо, тормозили.


И постепенно в Петрограде поняли одну простую вещь — ту, что раньше осознали властители другой империи, британской. Они поняли, что это никогда не кончится. Что им не избавиться от Варвары Дмитриевны и ее кружевного платочка. От ее «ужасное положение, в ужасном арестантском платье, стриженая голова, свидания по 15 минут, прямо нет сил его видеть, он совсем болен».

Она писала всем, в том числе морскому министру: за что моего мужа арестовали как преступника, мошенника или вора? И делилась с ним своими личными соображениями про англичан.

Дело бывшего барона Черкасова министр в результате затребовал к себе на рассмотрение. И правильно сделал, потому что Варвара Дмитриевна писала также императору.

Гибель «Жемчуга» и судьба его командира отказались уходить в тень иных поражений и катастроф последних месяцев империи — из-за одной женщины и ее платочка.

Но только ли из-за нее? Что в них такого, в гибнущих кораблях, если в землю ложатся, на новых и новых войнах, целые батальоны и исчезают из памяти без следа? Может быть, это магия моря — это оно не дает забыть белый крейсер, оставшийся в гавани Джорджтауна, и иные корабли? Может быть, дело в том, что у моря — вкус слез?

Или у моря — свой счет героизма? Нет, Черкасов не был героем. Скорее уж таковым был человек, пустивший на дно его крейсер. Фон Мюллер, ворвавшийся в гавань, полную эсминцев противника, и подошедший к «Жемчугу» почти борт о борт. Он был немцем? Но шел четырнадцатый год, в Германии тогда не было фашистов. Может быть, он отличился какими-то особыми зверствами против мирного населения? Нет, фон Мюллер принимал на борт моряков с захваченных судов и устраивал им банкеты, а потом ссаживал на берег.

Но героев мало, а потерпевших поражение — сколько угодно. И что тебе делать, если ты не фон Мюллер, если тебе никогда уже не доверят боевой корабль, если половина твоих матросов на дне моря или легли в красную землю, под ветви джакаранды с ее апрельскими цветами, как языки пламени? Что тебе делать, если тебе тридцать девять, и твоя жизнь кончена?

Может быть, надеяться, что хоть один человек на всем свете — только одна женщина — не смирится, она будет раз за разом идти на штурм тяжелых дверей адмиральских кабинетов, с кружевным платочком и словами: как вы могли — вы звери, господа!


— Она это сделала, — сказал я Евгению. — Она их заставила. Она дала капитану второй шанс. Черкасов провел в арестантских ротах только год. Первого марта шестнадцатого года ему вернули дворянство, титул и особые права. И отправили матросом второй статьи в какую-то Урмийскую флотилию на Кавказ, это несколько катеров. Но ему этих катеров хватило. Может быть, он был плохим капитаном. Но ведь, черт возьми, до того он был отличным морским артиллеристом. И не трусливым человеком. Может быть, чересчур не трусливым.

— И?

— И — Георгий четвертой степени. Тот самый. Солдатский. Над которым не шутят. У нее все получилось, у этой женщины. Не у него. У нее.

Мы помолчали.

— А уж после этого… В прежнем, возвращенном ему звании — на Черноморский флот весной семнадцатого, по амнистии Временного правительства. Варвара Дмитриевна, похоже, добралась и до Львова с Керенским… Потом — штаб барона Врангеля, должность его агента в Стамбуле. Сейчас это называлось бы — военно-морской атташе. Ну и Париж.


— А теперь — покажи, — потребовал Евгений, останавливаясь посреди улицы Джорджтауна. — Я и так слишком долго терпел. Пусть она будет страшная. Какая угодно. Быстро давай ее фото.

— У меня его нет.

— Ты шутишь?

— Нет.

— То есть как это — нет? Хорошо, позднее фото. Потом, когда… в Париже. Она ведь оказалась с Черкасовым в Париже?

— Я не знаю.

— Она приехала к нему в Крым?

— Я не знаю!

Снова долгая пауза.

— Хотя знаю, что в сорок втором году у Черкасова была уже другая жена, очень молодая. А что произошло с Варварой… Слушай, я узнал про ее существование две недели назад, когда получил книгу, взял у Лилианы адрес Робертсона, начал писать ему. Что ты от меня хотел за такой срок?

— Но ты же теперь узнаешь про нее всё?

— А куда же я денусь?..


Евгений вздыхает и смотрит на меня обвиняюще. Потом смягчается:

— Ну хорошо, где там этот магазин воспоминаний о море?

— Ты стоишь перед ним.

— Вот это? — Евгений поморщился от захлебывающегося рева обогнувшего его на мостовой мотоцикла.

— А ты думал, он какой? Заросший пылью и паутиной, и мы проберемся туда через дыру в заборе?

Дом на лебух Гереджа был украшен трепещущими малиновыми полотнищами с надписью: «Перанаканский особняк Пенанга». Музей. Вход — десять малайзийских рингитов.

— Перанаканцы — это те же китайцы, — вспомнил Евгений, — но сначала принявшие ислам, а потом как-то одновременно очень хорошо усвоившие британскую культуру?

— Ну… да, в целом. Они же — «королевские китайцы». С оксфордским образованием.

— А то, что ты писал про двор, где были поминальные таблички предков и бетонная крышка колодца, в который тот бандит кидал побежденных врагов?

— Это было здесь. Ты стоишь на этой крышке.

Евгений посмотрел вниз, но отпрыгивать не стал.

— Конечно, тут никакие перанаканцы, скорее всего, не жили. Был клановый храм, но спать в таком доме — уж извините… Ну а колодец — ты же не думаешь, что его хоть кто-то пытался открывать? Зацементировали пол заново, вот и всё. Пусть лежат.

Вслед за группой корейских туристов в одинаковых панамках мы шли по дому: везде золото, особенно на резных китайских ширмах, на мебели темного дерева в инкрустациях. А вот зал европейский, с накрытым столом — каррарский мрамор, керосиновые лампы венецианского стекла. И двойные зеркала, в золотых рамах, друг напротив друга, в их ловушку нельзя попадать. А магазин… да вот и магазин — слева от входа. Продают фальшивый фарфор династии Цинь, отличные фотографии улиц Пенанга в рамках, пряности и ароматическое мыло.

— Ну нельзя же так, — поморщился Евгений, который не мог подняться вверх по парадной лестнице темного дерева. Лестницу загромоздили черные, неуместные здесь штативы. Шла фотосессия — жирная китайская невеста раскидывала пухлые руки враскоряку, изображая полет на носу «Титаника».

— Чем плох музей? А иначе дом бы рассыпался… Хорошо, что хоть арабов здесь нет. Они от моря не отходят. Вот, можно наверх, на шлейф невесты бы не наступить. Там, наверху, спальни. Слушай, а ты понимаешь, что мы с тобой — в волшебном все-таки месте? Это магазин. Тех самых воспоминаний. Ты можешь их выбирать. Ну-ка — что, по-твоему, произошло с Варварой Дмитриевной?

— Если она не приехала к мужу летом семнадцатого — то что угодно. Гражданская война. Баронесса. Большевики. И еще тиф.

— Или пробралась через две линии фронта в Крым в восемнадцатом?

— Могла.

— А представь себе: вытащив мужа, вдруг влюбилась без памяти в какого-нибудь комиссара, осталась в Петрограде…

— Эта что угодно могла.

— Вот видишь, как хорошо быть в магазине. Здесь все возможно. А через месяц я узнаю, что произошло на самом деле, и — а посмотри, какую потрясающую они собрали коллекцию.

Спальню перанаканской китаянки здесь воссоздали с большим тщанием. Абсолютно китайская кровать под слегка драным, но явно настоящим балдахином начала прошлого века. Антикварная радиола тридцатых годов и довоенные клюшки для гольфа. Шкаф с аккуратно, квадратиками сложенными простынями, шелковыми чеонгзамами. На туалетном столике — тальк двух марок, Goya и Lilac Mist, набор Woods of Windsor в розовой картонной коробке, все подлинное. И — дамская сумочка, рядом с ней кружевной батистовый платочек.

— Евгений, — сказал я. — Мы все еще в том самом магазине.

— И что?

— По твоей оценке, каков сейчас шанс того, что перед нами — кружевной платочек Варвары Дмитриевны Черкасовой?

— Ну знаешь ли. Один на миллион.

— Тоже шанс. Но посмотри. Кольчужная сумочка, фактически металлический кошелек на цепочке — такие носили как раз в те годы, в двадцатые — уже нет. Платок той же эпохи, батист. Черкасовы провели здесь несколько недель, пока всех моряков не вывезли домой. Гуляли по этим улицам, по ботаническому саду с обезьянами. В гостинице были горничные. Так что?

— Хорошо. Один шанс из тысячи.

— А теперь смотри.

Корейская группа начала заполнять спальню и щелкать камерами. Я положил руку на платок, скатал его в маленький шарик, который можно зажать между пальцами. Поднес к лицу: он слабо пахнул пылью и плесенью. Посмотрел на Евгения. Положил комочек на место.

— Камеры, — сказал он.

— Да, а экраны от камер в магазине внизу. Может, там и ведется запись, но… А вот пойду-ка я отвлеку продавцов. Тут еще корейцы набежали, а в толпе работать веселее.

Евгений посмотрел на меня с сомнением.

На экранах внизу виднелось сплошное мелькание корейских голов, с любопытством вытянутых к шкафам и столикам. Мы с продавцом — единственным, кто мог бы наблюдать за экранами, — завели разговор о циньском фарфоре.

Потом я поднялся наверх. Евгений задумчиво стоял посреди музейной спальни.

Кружевного платочка на туалетном столике уже не было.


Вот и конец истории. Ночь, балкон отеля «Фламинго», желтым и зеленым светится вдалеке ряд башен Танджун Бунга. А там, где лежит море, — непроницаемая тьма, провал, только корабль на горизонте — как золотая брошь на черном бархате. А, он, конечно, движется по невидимой линии горизонта, слева направо, к набережной Гурни, к Эспланаде и гавани, так, как шел когда-то белый крейсер, и морская вода вспенивалась под его кормой, как шампанское.

Эдуардо Элизальде, строитель галеонов

Они были огромны.

Если вы, в своей длинной рыбацкой лодке, замечали их на горизонте — а тем более если рисковали приблизиться, — то не верили глазам. Что это, что же это — целый городской квартал взмывает на гребень волны и нависает над вами, увенчанный шестью немыслимо щедрыми по размаху парусами.

Когда в ноябре они трогались в путь по океану, то сначала в день отплытия наискосок через бухту медленно двигалась икона — Нуэстра сеньора Порта Вага из Кавите, на лодке, в окружении целой россыпи суденышек. И в это же время по верхушке стен Интрамуроса монахи, под колокольный звон, несли модель корабля. Архиепископ Манилы поднимал руки в благословении. И били семь пушек — счастливая цифра.

Но возвращались они не всегда. Почти сто погибших галеонов лежат на дне под этой невидимой на волнах дорогой — дорогой через половину земного шара, через мрачный океан, от Манилы до Акапулько.


Это было давно, это было в Маниле, ее звали Мона, мы сидели с ней в кафе на Мабини, недалеко от театра, там, где шоколадный торт был удивителен. Мы просто сидели, ни от кого не скрываясь, — что необычного, если иностранный корреспондент пьет кофе с лучшей театральной актрисой страны, когда всем известно, что она училась в Ленинграде и еще помнит пару слов по-русски?

Но вот она убежала, облизывая шоколадные крошки с губ и закидывая за плечо сумку с балетными тапочками и прочим: сегодня репетиция танцев, танцует и вообще движется она лучше, чем говорит, ей достаточно просто остановиться, замереть в углу сцены — и эти неуклюже прижатые к бокам руки скажут все. Ставят «Чайку», где — в местной версии — больше танцев, чем слов, и как же нам не встретиться по этому поводу в открытую…

Она убежала, а сидевший в углу странно знакомый юноша — откуда ж он здесь, черт его возьми, взялся, и кто он вообще такой, вроде общались на приеме и о чем-то говорили — помахал мне рукой. И сообщил, очень тихо:

— Я никому не скажу. Верьте мне.

— Да какие же секреты, дорогой мой… Эдди, ведь так? У нас считают ее почти русской девочкой, мы часто встречаемся…

И правда — когда ты советский человек и встречаешься с просто местной девушкой, лучше такое от своих скрывать — донесут, но если это знаменитая на всю страну актриса, то тут все ровно наоборот. В посольстве тебе напоминают регулярно: ты там с ней бережнее, ведь это наше достояние. Мы гордимся тобой, сынок.

— Вы забыли, — весело сказал юноша. — Ну да, мы говорили всего лишь минуты три. Но все верно — Эдди. Эдди Элизальде.

Фамилию я его в прошлый раз не расслышал. А теперь понял, что дело серьезное.

Филиппинцы существуют не поодиночке, а кланами. И вся страна знает свои великие кланы — сто семей, как их называют, они правят Филиппинами уже не первое столетие.

Наверху, конечно, президентские семьи, достаточно один раз провести своего человека в президентский дворец, и все члены клана — а это в среднем тысячи три человек, в столице и провинции, — знают, что теперь они будут жить лучше. Просто потому, что бизнесмены из президентского клана получают заказы быстрее, а дальше — дальше с родными надо так или иначе делиться.

Но президентские семьи — это всегда новые деньги, это выскочки, как плантаторский клан Кохуангко — чрезмерно китайский, по местным понятиям. Корасон Кохуангко, вышедшая раньше замуж за адвоката Акино, правит страной, а делами клана занимается самый могущественный на данный момент бизнесмен, сто пятьдесят килограммов мяса, Эдуардо Кохуангко. И теперь у этого клана все будет хорошо. Как у кланов Макапагала, Кирино и прочих родных прежних президентов.

Но это, повторим, новые деньги.

Есть средние деньги — какой-нибудь Хайме Зобель де Айяла, на проспекте имени отца которого я в то время в Маниле жил. Эти люди стали богаты в середине столетия, до и после войны. И этот клан к президентским пока не относится.

А есть Лопесы Первые и Вторые — два разных клана (как ни странно, не родственники), Дельгадо, Сармьенто — и Элизальде. Старые деньги, еще испанские деньги, мягко отсвечивающие серебряным светом окладов в барокковом Сан-Аугустине.

Эдди не обязательно богат. Но он, с такой фамилией, скорее всего никогда не был и не будет совсем бедным и заброшенным, подумал я тогда.

А он с сочувствием рассматривал меня, чуть наклонив голову, — тонкий, хрупкий юноша. Небольшой, на вид ничего общего с темным и курносым коренным, сельским филиппинцем — наоборот, белокожий, с орлиным носом. И похожий… да, пожалуй, на молодого Пола Маккартни.

А человек, похожий на Маккартни, плохим быть не может.

— Раз такое дело, надо познакомить вас с моей девушкой, — сказал он, наконец. — Это тоже секрет. У нее есть муж, да еще и военный. Но мы ведь не выдадим друг друга, верно? Хорошо, а когда же — ко мне, в Себу?

Так, очень интересно. Я, значит, успел пообещать посетить его в Себу — а это все же другой остров, пара часов полета. А что там делать? И ведь обычно я помню, если даю какие-то обязательства.

— Я там позволю вам ударить пару раз топором, — вдруг став серьезным, сказал он. — Эти зарубки останутся на киле навсегда. И только мы будем знать об этом.

Киль! Так это же другое дело.

Ну конечно. Эдди, Эдуардо Элизальде, строитель галеонов.


Горячий морской ветер несся над травянистым холмом в Себу. Лицо Эдди — удлиненное, овальное, носатое — было мокрым, черные глаза сверкали. Рубашка — а он, на моей памяти, всегда ходил только в белых рубашках — прилипла к спине. Он яростно стесывал топором стружки кирпичного цвета со стоявшего на подпорках бревна.

Потом резким движением протянул мне топор рукояткой вперед:

— Ваши две зарубки, сеньор. Вы делаете историю моей страны.

Я заметил на его ладони две свежие кровавые мозоли.

Зарубка мне удалась с третьей попытки, дерево было не столько твердым, сколько… жилистым, что ли, как пучок соломы. Но в итоге щепка получилась какая надо — продольная. Потом и вторая.

— А вон там, — Эдди показал на опушку кокосовой рощи, с ее странной призрачной пустотой между редкими стволами, — видите, старые деревяшки? Там остатки недостроенного галеона. Тысяча восемьсот пятнадцатый год, последний рейс, мексиканская революция уже завершалась. Испания потеряла колонию. Конец великому торговому маршруту. Знаете что? Пока топор у вас в руках, возьмите себе кусочек оттуда. Щепка от настоящего галеона, пусть так и не спущенного на воду, — неплохо, да?

Кстати, она до сих пор лежит у меня в книжном шкафу. Почти все, что осталось от той истории.

На холме было пусто, только четыре уже частично обтесанных бревна вытянулись в струнку на траве. Похоже на рельсы, сделанные из шпал, автоматически подумал я.

— Сегодня что, выходной? — поинтересовался я.

— Я нанял двести человек, — пожал белым плечом Эдди. — Все — потомки тех, кто строил здесь галеоны. Да-да, их делали именно вот тут. Здесь были верфи святого Яго. В Мексике с деревьями не очень хорошо. А вот это, — он похлопал рукой по бревну, — это дерево якал, упругое, похожее на рессору. Еще для галеона нужно дерево дунгон и апитонг. Растут, ждут нас. Это наши галеоны, черт бы всех взял! Не мексиканские! — вдруг весело крикнул вверх, облакам и богу, Эдди. И, потише, добавил: — Сейчас придут деньги, заплачу корабелам аванс… Заметьте, никаких машин не надо. Экономия. Галеоны делались вручную. Как хорошая сигара. У моего дяди, Бенигно Элизальде, неплохая сигарная фабрика в Илокосе, как бы для вас организовать коробочку… Вот по тому склону киль с ребрами катили к воде, прочее уже происходило на плаву, очень много мучений было с балластом. Мешки с землей тяжелые… Один галеон — это было шестнадцать — восемнадцать месяцев работы. Не думаю, что нам удастся быстрее. Скорее наоборот. Но вы его увидите, под парусами!


План Эдди был потрясающим, в нем не было слабых мест. Его попросту нельзя было отвергнуть. Потому что он был безумен — и, значит, человечен и правилен.

Несчастные Филиппины тогда задыхались от кризиса, которому было лет десять, замкнутый круг долгов, процентов, бюджетных дефицитов, безработицы и нищеты. Кризис, говорил Эдди, это когда люди пригибаются к земле и не могут уже выпрямиться. А на земле искать нечего, кроме грязи. Надо посмотреть вверх, вверх, вверх, где небо и паруса, вспомнить своих предков, которые отправляли громадные корабли через Тихий океан, когда Манила была одним из центров мира.

Ответы всегда наверху, говорил Эдди, отбивая ритм своей речи узкой ладошкой. Человек — это животное, способное мечтать. Да что там способное — без мечты он ни на что не годен, он разваливается на части. Когда человек не боится мечтать, он добивается всего. Верните филиппинцам гордость, дайте им разогнуться, взлететь над землей — они станут и богаты, и счастливы.

Боже ты мой, как он умел говорить. Объяснение тому было — он учился в Атенео, то есть у иезуитов, и уж если люди оттуда что-то умеют, так это произносить речи.

— Триста пятьдесят лет мои испанские предки правили миром! — говорил Эдди. — И какой это был мир! От Мадрида до Патагонии, от Манилы до Акапулько! Их супертанкерами были королевские галеоны. Первый — тысяча пятьсот шестьдесят пятый год. Последний — тысяча восемьсот пятнадцатый. Они говорят — мы в кризисе. А тогда Манила купалась в мексиканском серебре, здесь не было бедных. Погодите, мы отслужим мессу в Манильском соборе в день отплытия галеона. Они достанут из-за стекла статую Нуэстра сеньоры де Гуйя, патронессы Манилы! Она держит в руке золотой скипетр, преподнесенный одним капитаном за чудесное спасение корабля. Это для него был не такой уж большой расход… Капитаны были богаты. И не только они. Потому что галеоны — это деньги, очень много денег.

Конечно, это были деньги.

За год один галеон, рассказывал Эдди, мог совершить лишь одно путешествие, туда — обратно. Один заход в гавань Манилы в год. Город и вся колония жили по расписанию, до и после таких заходов. Неприбытие корабля каждый раз оказывалось катастрофой для экономики.

Потому что даже самые маленькие, первые галеоны везли из Мексики просто деньги. Полтора миллиона серебряных монет. И еще золотые слитки.

— А сейчас вы будете смеяться, — говорил Эдди, и складки губ делали его лицо горестным. — Этот металл заодно служил галеонам балластом. Без золота и серебра корабли бы перевернулись.

Испания, может быть, и проиграла Англии и Франции Европу. Но мир, или немалая его часть, за ней сохранялся долго, и эта система работала хорошо. В ожидании прихода галеона сюда, в Манилу, свозился купленный за предыдущую партию серебра китайский шелк. Он шел в Мексику, через Акапулько, а оттуда — в Испанию и в Европу. Потом оказалось, что Европа также любит китайский фарфор. И китайцы его начали делать по европейским заказам, с христианской символикой в том числе. Галеоны получили название «китайские корабли». Серебряные слитки из Мексики китайцы переплавляли в свои — знаменитые, в виде туфельки с круглой нашлепкой, зайдите в любую китайскую сувенирную лавку, они там есть — и этим жила их империя.

И Манила процветала, почти кричал Эдди. И росли галеоны. Сначала королевские декреты предписывали им не превышать трехсот тонн. Потом пятисот, тысячи — Колумб умер бы от восторга, увидев такие корабли! А когда англичане захватили в 1762 году «Сантиссима Тринидад», то оказалось — галеоны доросли до двух тысяч тонн! Проклятые пираты не могли поверить своему счастью.


Это было уже в Маниле, когда он пригласил меня к себе в дом и попросил принести еды, поскольку после Себу не мог оттуда выбираться и вообще ходить — дико болела спина и все мышцы в придачу. Все-таки набрасываться с топором на вековые стволы дерева якал было не совсем его делом.

Тут выяснилось, что Эдди жил в очень странном месте. Формально — не совсем в Тондо, но — на самой его границе.

Тондо было местом, где — как я точно знал — нельзя оставлять машину с шофером на улице и заставлять его ждать меня целый час, а то и больше. Он бы извелся от страха. Туда даже таксисты иногда отказывались везти. Тем более что и асфальт лежал в Тондо далеко не везде. Это при испанских предках Эдди то был очень приличный район, а сегодня туда ехали съемочные группы из процветающей Европы или Америки и делали душераздирающие фильмы о крайней и предельной нищете.

Я тоже туда бы не поехал — несмотря на уверения Эдди, что машину его гостя никто пальцем не тронет, но…

Возможно, дело было вот в чем. Я в основном имел тогда дело с людьми гораздо старше себя. Я просился на интервью с сенаторами, знаменитыми артистами, бизнесменами — серьезными людьми, которые чего-то добились в жизни. Человек становится успешным и по-настоящему интересным только к определенному возрасту, исключения бывают — но лишь в виде случайности. А Эдди был мне, видимо, ровесником или что-то вроде, и вот этого мне не хватало.

Но у него был, как я уже сказал, очень странный дом. Не хижина из картонных коробок и сворованных листов железа, как в соседних кварталах, а все-таки этакая кабинка — из щитов, которые можно было проткнуть рукой. С душем и туалетом в будке, прилепленной к стене. Но, тем не менее, отдельный дом с крошечным садиком из четырех больших деревьев, которые закрывали его от солнца и… делали почти красивым. По крайней мере по вечерам.

Дом изнутри был голый. Эдди, замученный плотницкими работами, лежал на какой-то подстилке, я сидел рядом на циновке, скрестив ноги, и получал от этого массу удовольствия. На стуле была груда белых рубашек, брюки — и, как я заметил, несколько предметов женского туалета, со скромными кружавчиками.

А больше в этой комнате не было ничего, соседняя тоже голая, вся уставленная коробками с бумагами.

— Эдди, — сказал я в изумлении, — мне показывали дом Элизальде за Марикиной, там внутри наверняка как-то все повеселее…

— Ну да, — отвечал он. — Там живет Кори с ее красотой. Вообще-то я вырос в старом имении семьи, в Илокосе. У Кори в Марикине есть для меня комната, но это — мой дом, дьявол всех возьми, и больше ничей!

Мы пили копеечный ром из маленьких фляжек, запивая кока-колой (Эдди специально дал мне инструкции — что именно привезти), и он говорил. И говорил.

И он был великолепен.

— Но это все так, пустяки, надо только начать показывать флаг. Это — игра. А потом можно сделать ее посерьезнее, а потом можно ставки немного поднять! Вот «Пилар де Сарагоса» лежит на дне у Гуама, какие-то ныряльщики из Сиднея туда собрались, — почти шепотом говорил Эдди. — А их всего погибло около ста, этих кораблей. Тихий океан — это несколько километров глубины, но не везде, не везде. А кто… Кто владелец сокровищ, скажите мне? Испания? Мексика? Филиппины? А может быть, все понемногу? А если мы создадим консорциум и объявим себя в равных или неравных долях претендентами на все, что осталось от галеонной торговли? Тысяча двести тонн драгоценного металла в трюме большого корабля! Сорок с лишним миллионов долларов — может быть, хватит на всех?

И глаза его горели дьявольским огнем.


Не надо считать, что я тогда был совсем уж неопытен. Факт закладки киля галеона промелькнул в паре местных газет, там были какие-то подробности. Принадлежность Эдди к знаменитой семье Элизальде подтвердить тоже было нетрудно. Тем более что одна дама из клана Элизальде жила в нашем доме на Айяла, и на мой вопрос она устало кивнула и сказала:

— Есть такой мальчик.

А дальше начались глупости. Я отправил в Москву репортаж, начинавшийся со слов: «Один за другим разворачиваются над громадой корабля паруса, окрашенные заходящим солнцем в розовое». И был скандал. Не потому, что кто-то в редакции увидел идеологические проблемы в постройке галеона, а по той причине, что какая-то тетенька средних лет в справочнике шестидесятых годов увидела, что по-русски это слово полагается писать «галион», и побежала, как она это обычно делала, сразу по высшему начальству.

Я посмотрел еще раз на английский и испанский варианты написания — однозначно «galleon» — и сочинил гневное письмо. В том числе обо всем, что творится в русском языке с иностранными именами и названиями — начиная с «Рима» и «Парижа», которые звучат и пишутся во всем мире как-то по-иному. И не пора ли, предложил я, хотя бы в менее безнадежных случаях проявить ум и грамотность. Дикий век позади.

Материал отложили для разбирательства.

Это было позорным абсурдом на фоне того, что происходило вокруг проекта в Маниле.

Эдди вызвал меня на разговор в Культурном центре (там опять выступала Мона) и сказал, что пишет письмо Горбачеву.

Он хотел, чтобы первое плавание корабля прошло не через пустынный океан, а все же вдоль берегов — по маршруту Манила — Севилья — Ленинград.

— Боже ты мой, Эдди, какое отношение к Российской империи имела галеонная торговля? — изумился я.

Эдди, как всегда в особо торжественных случаях, побледнел, раздул ноздри и ответил:

— Никакого. А теперь вопрос: в каких странах мира есть команды, владеющие искусством водить большие парусные корабли?

Возникла пауза, во время которой я вспоминал знаменитых «Товарища» и, кажется, «Седова».

— Это ваш шанс, — тихо продолжил Эдди. — Тут важно понять главное. Мы и не представляем себе, как меняется сейчас мир. Он скоро будет совсем другим. Берлинская стена упала. Мы с вами разговариваем здесь, и вы не опасаетесь агентов КГБ, а я не опасаюсь, что вы на самом деле приехали сюда работать с местными красными партизанами. Да-да, я говорил с ними, вы им известны…

Я нервно моргнул.

— …и они уже понимают, что от вас ничего не дождутся. А теперь о главном. О деньгах. Сколько вы с мерзавцами американцами тратили на эти ракеты, державшие в страхе всех нас, весь мир? И куда вы будете девать деньги теперь? Я же сказал — другой мир! В нем появятся совершенно новые деньги! Много свободных денег!

Эта мысль меня поразила, потому что была проста и правильна.

— Россия не имела отношения к галеонной торговле, это правда, — продолжал Эдди шепотом. — Но мы не восстанавливаем прошлое. Мы создаем символы будущего. У вас, Москвы, что, такие уж тесные отношения с испаноговорящим миром? Для вас это что — совсем пустяк, что на весь мир знаменитый корабль вдруг зайдет именно в Ленинград? А куда же ему будет деваться, если треть команды будет ваша? И не только команды. Мой дорогой друг, там найдется место для человека, который стоял у начала этой истории. Сколько вы уже здесь — три года? Скоро домой? Не пора ли начать совсем, совсем новую жизнь? И еще: неужели на галеоне не найдется небольшой каюты для лучшей актрисы этой страны?

Я вздрогнул (признаюсь), а Эдди завершил:

— И еще. Скоро великий день. У корабля появится имя.

Я не мог представить себе галеон по имени «Мона», но Эдди сказал:

— Он будет называться «Инфанта Филиппина». Потому что я так решил. И потому что под этим именем через неделю он будет упомянут в журнале «Тайм».

Грег, подумал я. Для «Тайма» пишет австралиец Грег. Позвонить ему, проверить, потом послать сообщение в Москву — обогнать чертовых американцев.

— А вот письмо Горбачеву, — сказал Эдди, доставая смятую бумагу.

— Господин председатель Политбюро Горбачев… Эдди, он президент СССР. Много там еще таких вот неточностей?

Он запнулся, нахмурился, а потом предложил:

— Слушайте, а почему бы вам не написать это письмо — от моего имени? Вам лучше знать, как кого именовать и на какие слабые места нажать. Главное же, что в манильском свете есть два известных русских — ваш посол и вы. Вас везде приглашают вместе. Вы сделаете так, что письмо пойдет не почтой, а напрямую с пометкой посла.

— Эдди, Эдди, — тот посол только что уехал, с новым я даже всерьез не познакомился…

— Черт, черт! — крикнул Эдди, сжимая кулаки и пугая театральную публику. — Я говорил им, говорил: мы упускаем время! Хорошо, но все равно в посольстве не могут игнорировать такого человека, как вы… А потом, Горбачев. Они что, ваши дипломаты — не поймут, какой это для него шанс? Ему что, не захочется взойти на палубу корабля с частично советской командой и прочитать там речь о том, что мы — дети нового единого мира? Это лучше, чем вещать из старого Кремля.

Народ потянулся в зрительный зал.

— Эдди, — мне пришла в голову неожиданная мысль, — а можно ли сделать корабль с алыми парусами из лучшего шелка?

— Вопрос денег, который рано или поздно… Стоп, какого еще шелка? Вы никогда не ходили на больших кораблях под парусами. Они простеганы толстыми нитями, фактически веревками, они устроены как оконные жалюзи, которые должны очень быстро сбориться и распускаться по воле матросов, да еще под ветром, но шелк будет путаться, особенно мокрый, он слишком тонок, паруса не развернутся… Но я понимаю мысль. Хорошо, при заходе в порт Ленинграда там будет поднят ваш красный флаг выше флагов Испании и Мексики — все в наших руках! Но на самой высокой мачте будет все-таки флаг Филиппинской Республики. Извините, мой друг. Вы ведь тоже патриот, как и я, и меня поймете.


— Письмо Михаилу Сергеевичу? — поднял брови посол. — А что, это серьезно.

То был, как уже сказано, новый посол, которого я не понимал. С прежним мы и правда работали подчас вместе. Олег Соколов был гением, артистом, волшебником. Он приехал в страну, где на советских косились и не давали им виз — я ждал свою с замиранием целый месяц, — а сегодня, благодаря ему и его невероятному обаянию, мы действительно здесь были самыми модными людьми, и мадам президент не могла игнорировать эту очевидную политическую реальность. Посла звали «ледокол», его трубки и его кремовые костюмы были любимым материалом для карикатуристов.

Да это и вообще было потрясающее время. Эдди с его галеоном чуял его отлично, даже не имея никакого представления об СССР. Чудеса происходили каждый день. Еще лет пять назад, в Москве, я и мои друзья — слишком образованные, слишком дерзкие — ходили с невидимым клеймом «не совсем наших», в партию нас принимали с трудом. Сейчас друзья все вдруг и как-то разом стали людьми нового времени и начали расти, расти, пока я сидел в Маниле и ощущал, что жизнь проходит мимо.

Но и из Манилы было видно, как менялся мир, как для советских теперь становилось возможно все — такое, о чем десять лет назад и не мечталось. Да что там, я сам написал репортаж об американском священнике, уехавшем на южный берег Минданао и прославившемся там бесплатным обучением детей, — и это было напечатано. Я оказался вторым советским гостем, кого на Филиппинах пустили на базу американского флота Субик-Бэй. И первым, кто передал оттуда репортаж на половину газетной полосы. Не только про авианосцы с ядерным оружием. Еще — про тамошнюю школу для детей американских военнослужащих, про девочку по имени Фиона, с большой щелью между передними зубами.

И за этот материал мне ничего не было, точнее — была премия.


— Если письмо Горбачеву напишет псих — мы пошлем его почтой, — негромко сказал посол, которого я не любил и не понимал, даже имя его мне не нравилось — что-то вроде Сергея Сергеевича Сергеева, да он попросту был каким-то тусклым на фоне буквально светившегося Соколова. — А вот человек из семьи Элизальде — ну, это имя даже я слышал, хотя тут всего три недели. Тогда почтальон — уже я, и не мое дело задерживать такое письмо. Мое дело — написать сопроводиловку, чтобы оно пошло по нужному маршруту. И тут возникает вопрос денег. Сколько он просит?

— Насколько я знаю — ничего, только матросов, — пожал плечами я. — Как вы уже сказали, Элизальде…

— Ммм, ну, матросы — это тоже деньги, и, поверьте моему опыту, будет хуже, если вопрос о деньгах как таковых возникнет как бы между делом, на полпути… И, знаете ли… Вы когда были в отпуске?

— Полгода назад, в июне, — удивился я.

— И ничего такого… а вы, вообще, провели его в Москве?

— Нет, в Латвии, у друзей, — пробормотал я, чувствуя, что это не лучшая рекомендация для таких людей, как Трижды Сергеев. — Но о чем мы говорим — это всего лишь один корабль, а эффект…

— Вот-вот, — сказал он, глядя на меня чуть сбоку. — В Латвии. Я уезжал осенью из Москвы, а не Латвии, и в Москве ощущалось… — Тут он запнулся. — Так вы говорите, материал напечатан в вашей газете?

— Вчера, — сказал я. — В следующей почте увидите. И еще материал Грега в «Тайме».

Я мог бы еще сказать ему, что своего мымра добилась — в моей газете значился «галион». Черт с ней.

— Так, да, а что — тоже аргумент, публикация, — признал посол. — Да что говорить, мы просто поступим по инструкции. А там — как выйдет.

Я не мог знать тогда, что уже через два месяца у Москвы не окажется денег не только на галеон, но и на зарубежную корреспондентскую сеть нашей газеты — то есть на меня. Что мне предстояло закрывать корпункт и ехать домой, с намерением быстро покончить с этим административным недоумием — когда стране перекрывают информационные каналы в мир в тот самый момент, когда он начинает открываться для нее. Или, по крайней мере, я собирался решить некоторые вопросы лично для себя. Что, кстати, практически и было сделано — соответствующие акты, касавшиеся и моей персоны, должны были вступить в силу после двадцатого августа следующего года, после подписания нового Союзного договора.


А пока что, на исходе того — девяностого — года меня позвали на ланч и купание в бассейне в дом семьи Элизальде в Марикине.

Эдди там и близко не было, как я ни искал его глазами среди гостей.

Вместо встречи с ним я незаметным для себя образом оказался в уставленной старинной мебелью комнате, вдалеке от гостей, лицом к лицу с одной из самых известных женщин страны.

Та самая Кори. Корасон Элизальде. Бывшая королева красоты Филиппин.

Королевы в этой стране — настоящее национальное достояние, а выборы их — предприятие и целый институт. Победивших здесь знают в лицо наперечет, даже тех, кто получал корону лет тридцать назад. Ни одна не остается без дела, и хорошо оплачиваемого.

Вообще-то филиппинки, просто филиппинки, из провинции, абсолютно не красивы — курносые кнопки с шоколадной кожей, бездной энтузиазма и обаяния. А вот столичные «местисас»… Красоту дает смесь крови — испанской и коренной филиппинской, плюс — обязательно — с маленькой добавкой китайской. И это потрясающе. Белая кожа, высокий рост, чуть раскосые глаза… известные всей стране фотографии — испанское терно до пола, с приподнятыми рукавами и полупрозрачной шалью.

В общем, Корасон Элизальде.

Сейчас, правда, она была в джинсах и майке (хозяйка не должна затмевать своих гостей), и еще у нее было странно одеревеневшее, неподвижное лицо (тогда я еще не знал, отчего у женщин такое бывает). И вообще, я на нее не смотрел, потому что рядом в комнате была ее никому не известная сестра.

Совершенно не красивая, но… Малышка, почти карлик, с выпуклыми, ехидно посверкивающими глазами, выдающимся носом, как у Эдди, — вот в чем дело, это Эдди в женском облике!

Хуанита Элизальде.

Десять минут назад она подставила мне щеку для поцелуя — трогательно мягкую, и вдруг меня затрясло, а ее хитрый глаз очень даже хорошо подметил, что со мной происходит. Я тогда, похоже, познакомился с настоящей испанской ведьмой, только еще не умел этого понять.

Снаружи раздался плеск воды в бассейне и радостные голоса.

— Мне сказала тетушка из вашего дома на Айяла, что вы интересовались, в самом ли деле Эдди наш родственник, — равнодушным голосом сказала Кори. — Вы его друг? Вы и правда написали в своей газете большой материал о галеоне?

— Ну конечно, — сказал я и запнулся, потому что маленькая ведьма подошла очень близко, посмотрела на меня, запрокинув голову, — какие же у нее потрясающие духи, то была эпоха чудовищных «Пуазон», но тут — что-то совсем другое.

— Значит, вы уже почти член нашей семьи, — весело сказала Хуанита. — И раз так…

— Раз так, пора узнать ее маленькие секреты, — неподвижно глядя на меня, продолжила Кори. — Мне не очень нравится это говорить, но в каждой семье есть по черной овце… Эдди… не получился. Это наша кровь, да. Он… мы стараемся даже не знать, чем он занимается.

— Ну, мы делали что могли, — усмехнулась Хуанита. — Наш второй дядя, который Тедди, взял его работать к себе в банк. Эдди продержался там меньше трех месяцев.

— Поразвлекался с деньгами клиентов? — легко отозвался я, чтобы снять напряжение в воздухе.

— Что-то я не слышала, чтобы Тедди доверил бы ему самостоятельно решать что-то насчет денег, — так же легко сказала Хуанита.

— Но в целом вы все верно поняли, — тем же — как во сне — голосом пробормотала Кори. — Мы не хотели бы, чтобы с вами случилась неприятность. Надеюсь, что вы никогда не давали ему денег.


К сожалению, давал. Правда, не очень много. Потому что неделю назад Эдди позвонил мне, еще более взвинченный, чем обычно, и спросил, не мог ли бы я немедленно приехать.

— Она умерла, — сказал мне Эдди.

Он был заметно пьян, лицо — в пятнах.

— Она пошла делать аборт. Это был бы мой ребенок. И началось кровотечение. Быстро и неожиданно. Она умерла, лежит в морге госпиталя Манилы. А я не могу даже похоронить ее! Проклятый галеон, все деньги в сейфе в Себу! Сейчас собираю у друзей понемногу, не хочу, чтобы приехал ее майор и хоронил ее на свои деньги.

Я дал ему тогда тысячу песо — просто вытащил, не глядя, все, что у меня было в кошельке, с друзьями иначе нельзя.

Это были не такие уж маленькие для меня деньги — долларов двадцать с лишним, недельная тачка продуктов из супермаркета, семь-восемь полных еды пластиковых мешков, если не покупать ничего импортного. Время было хорошее. Зарплаты в семьсот долларов в месяц тогда были далеко не у всех советско-манильских обитателей, но доллар тогда был куда весомее, а еда дешева.

Тут я, конечно, вспомнил, что Эдди ни разу не платил, если мы встречались в кафе, и еще нашу фактически первую встречу, когда он пообещал никому не говорить про Мону, — а зачем он вообще это сказал?

И на следующую ночь я поехал — один — в жуткое Тондо, поставил машину за углом, неслышно подобрался к будке Эдди. И услышал из единственного освещенного окна женский смех.

Разве что девушек у Эдди было две.

Но галеон-то есть — четыре красноватых бревна для киля на холме в Себу.

Я тогда, на пути домой, повернул налево в ворота старинного Интрамуроса, остановил машину у самого входа в Манильский собор на опустевшей площади — тяжелые двери были открыты, еще горели люстры.

Медленно обошел все его часовни, пока не увидел: маленькую восковую руку, сжимающую золотой скипетр от спасенного капитана, узкое юное лицо светлого дерева — с отрешенной улыбкой и еще платье конусом, скрывающее ноги, все в пожелтевшем кружеве империи.


— Короче говоря, никто и никогда не даст Эдди никаких денег ни на какой галеон, — подвела итог Кори.

— А это правда, что он написал письмо вашему президенту, самому Горбачеву? — сказала маленькая ведьма, беря меня под руку и почти прижимаясь. — И тот прочитает, даже ответит?

— Сегодня у нас возможно все, — уверенно сказал я. — Письмо ушло.

Кори, стоя у старинного буфета, вздохнула.

— Дело зашло слишком далеко, — сказала она, ни к кому не обращаясь.

— Вы что, хотите вдвоем утопить галеон, да еще с таким названием — «Инфанта Филиппина»? — спросил я, делая вид, что это шутка.

— Как же его теперь можно утопить, если про него все знают, по всей стране, да еще и в Москве и Вашингтоне, и если там везде есть имя Элизальде? Не только имя Эдди. Наше имя. Поздно топить. Эдди надо… помочь.

— Умный мальчик, — прошептала ее сестра. — Ах, умный. Молодец.

— Пирог из крошек готовила я, — сказала мне Кори, заканчивая разговор. — Но только не ешьте его раньше рыбы! А еще вас ждет бассейн. Кормят только тех, кто поднимет как можно больше брызг.

Малышка засмеялась:

— Он пошел бы туда быстрее, если бы там плавали симпатичные актрисы…


И начались события — стремительные, невероятные.

Вдруг сразу несколько газет вновь написали о начале строительства галеона, а журнал — приложение к «Филиппин инкуайрер» — вышел с кораблем на обложке. Да, у него уже было имя — то самое, «Инфанта Филиппина».

Но на этой обложке, на фоне парусов, в полный рост, был не Эдди. А Корасон Элизальде, одна из первых красавиц страны, в терно и полупрозрачной шали, с чуть приподнятыми уголками губ. Прекрасная, неотразимая. Та самая инфанта.

А внутри — среди текста, множества репродукций средневековых гравюр, бронзовых пушек и вымпелов с крестами — была и еще одна фотография. Та же Кори, с той же улыбкой сонного ангела, показывает небольшую модель галеона министру иностранных дел Раулю Манглапусу. А третий на снимке, Эдди, в белой рубашке, еще больше — если это возможно — похудевший, озабоченно высовывается с протянутым пальцем из-за плеча министра.

На подписи он был обозначен как директор некоммерческого фонда «Инфанта Филиппина».

Впрочем, у фонда был еще неизвестный мне председатель и правление — министры, сенаторы, вся элита.

Итак, Эдди начали «помогать». Хорошо, что его вообще оставили в проекте.

А дальше ко мне пришла пачка буклетов на бумаге ручной работы — с полным чертежом галеона в разрезе, с бальной залой и каютами. От бумаги с золотым тиснением пахло деньгами. Тем более что дальше шли имена спонсоров проекта — «Кока-кола Филиппинз», «Филиппин Эйрлайнз», другие. Да и Хулио Иглесиас пообещал помочь собрать еще денег.

Галеон, сообщал буклет, должен стать плавающим музеем, демонстрацией филиппинской продукции, плавучим филиппинским павильоном на Всемирной ярмарке в Севилье, а оттуда он собирался следовать в Барселону, на Олимпийские игры 1992 года, проект Рауль Манглапус уже согласовал с премьер-министром Испании Фелипе Гонсалесом. Дальнейший маршрут, гласил буклет, уточняется, но уже известно, что в команде будут моряки из нескольких стран, потому что галеон — символ мира и доброй воли.

Ну и далее он был должен заново открыть маршрут Манила — Акапулько, а поскольку речь шла о корабле с рестораном, бальной комнатой, выставочной зоной и сорока каютами, то перед нами был фактически уникальный круизный лайнер со сроком окупаемости в четыре года.

— В апреле мы даем инаугурационный бал, — сказал мне через несколько дней исхудавший и бешеный Эдди Элизальде. — На стенах Интрамуроса. И не просто бал, а маскарад. С оркестром и артиллерийским салютом. Вы, мой лучший друг, имеете выбор: или ботфорты, или башмаки с шелковыми чулками. А выше пояса выбора нет. Камзол и кафтан, треуголка. И шпага. И мне нужна великая актриса… да-да, не улыбайтесь… чтобы, когда она пойдет к вам по верху стены, под звуки виол да гамба, все эти мерзавцы захлебнулись бы слезами!

Мона, с ее остроносым лицом лисички, счастливо зажмурила глаза — громадные, чуть косые, уходящие куда-то к вискам:

— Да это же так просто — я попросту стащу все из костюмерной, не надо ничего шить! Да-да, и шпагу тоже найдем. А вот мое платье… Шлейф или, наоборот, юбка колоколом? От этого зависит походка, а это важно! Эдди хочет, чтобы они плакали? Так они заплачут!


Это была наша последняя встреча с Эдди. Потому что в конце февраля я уже собирал вещи.

До того пришел январь, и была война. Первая война в Персидском заливе. Начался кризис; квартиры и автомобили (включая мой, с которым надо было что-то делать) перестали продаваться вообще. А вскоре после моего отъезда взорвался вулкан, мимо которого — мирно спавшего — я десятки раз проезжал по шоссе, и засыпал пеплом Манилу, но больше всего американскую военную базу. Которую пришлось закрыть, вышвырнув на улицу десятки тысяч местных работников. Без дела остался целый городок. И это уже был не просто кризис, а катастрофа.

Чего-то подобного, наверное, семейство Элизальде и ждало — а если бы не было этих катастроф, то все равно, думаю, они нашли бы способ похоронить проект или, по крайней мере, оттереть от него Эдди. Так мне это тогда виделось.


Послесловие же к этой истории случилось совсем недавно.

С Сергеем Сергеевичем Сергеевым мы встретились совсем недавно, то ли на приеме, то ли на конференции в Москве.

Он был безупречно строен и подтянут, в сером костюме в тон седине. Он стал маленьким, впрочем, послы вообще кажутся выше ростом в тех странах, где они ездят в автомобиле с флагом.

— Можете веселиться, — сказал он мне. — И корабль плывет.

— Какой корабль, дорогой Сергей Сергеевич? — удивился я.

Я был, пожалуй, рад его видеть.

— А, вы отошли от филиппинских дел. Две тысячи десятый год — год манильского галеона. Его построили. Он плывет сейчас к Севилье. Маршрут, конечно, через Ленинград не проходит сразу по нескольким понятным вам причинам. Включающим отсутствие Ленинграда. Но… Ведь построили, черти!

— А Эдди Элизальде?..

— Да что вы, нет такого в списках. И называется корабль как-то по-другому, не вспомню. Но не «Инфанта Филиппина». А потом, при чем здесь вообще семья Элизальде? Еще в феврале они добились своего. Затопили этот сомнительный проект. Вы как раз тогда уже были на пути к аэропорту. М-да, затопили. Более того, кое-кто им помог в этом деле.

Сергей Сергеевич положил на мой рукав сухую ладошку.

— Вы оказались во все последующие годы не худшим человеком, как я слышал — и читал, вели себя достойно. Поэтому уж давайте я вам все расскажу. Понимаете, спорить тогда с вами я не стал. В том числе и потому, что у меня до Манилы был свой опыт работы. В Африке, представьте. И сколько же я там повидал африканских писателей писем Горбачеву или Брежневу! Дайте нам денег или танков, а не то пойдем к американцам. Или наоборот, американцев пугали. И ведь в итоге от кого-то да получали. Но я дожидаться такой печальной концовки не стал. Все равно же было ясно, что Москва уже никому ничего не даст…

Сергей Сергеевич посмотрел на меня с наклоном головы и вздохнул.

— Интересно, как там живет мой заклятый друг, американский посол на Филиппинах Николас Платт… — неожиданно проговорил он. — Совсем небось песок из него сыплется…

— Да не очень-то и сыплется, — оживился я. — Платт — председатель Азиатского сообщества Америки. Нью-Йорк, Парк-авеню, там еще флаг такой висит со львом китайского облика… Николас не так уж плох, читает речи…

— О, как интересно. Ну, дай ему бог… Так вот, я тогда, честно говоря, решил: а не избавить ли мне себя от будущего неудовольствия начальства? Подошел я к Платту на приеме, распустил павлиний хвост. Галеон, письмо Горбачеву… Мир без границ… Он внимательно так слушал и кивал, кивал…

— Не понял, — сказал я.

— Ну а тогда вы и совсем бы не поняли, вы ведь только начинали карьеру. Зато я не ошибся. Это они на уровне Буша-старшего с Михаилом Сергеевичем, может быть, о чем-то хорошем договаривались. А на нашем, обычном уровне, как резали у нас в ту светлую эпоху подметки на ходу, так и… Да и сегодня, в общем-то. Очень, знаете ли, важно смотреть — а как они себя ведут на уровне третьих стран? Да как вели, так и ведут. Так вот, семейка Элизальде делала ровно то же, что Эдди. Продавала воздух тому, кто дороже и быстрее купит. Вы не знали, это позже выяснилось, что уже через месяц после нашего с послом разговора пара американских корпораций по наводке Платта скупила у семейства Элизальде несколько пакетиков акций, спасла их этим от больших финансовых неприятностей, как я слышал. И в придачу подгребли под себя тот самый фонд имени манильского галеона. Ко всеобщему удовольствию. Ну а потом американцы сделали то, что от них ожидали. Подсчитали расходы и доходы, тут еще вулкан и прочие дела, и… в долгий ящик. А сейчас чей галеон плывет — да вот я вижу одного человека, который это может знать… Ну, мы еще поговорим…

И Сергей Сергеевич, с прямой спиной, ушел от меня по отполированному паркету.


Если бы не этот разговор, я, возможно, так и считал бы, что история с галеоном завершилась совсем иным образом. И совсем в другом году. Кажется, в девяносто втором. Когда я был рад любому заработку — но особенно если удавалось наняться переводчиком, например, в какую-то поездку на Филиппины. Потому что оторваться от этой страны сразу я не мог. Ну а в работе переводчика самое веселое — это когда удается сбежать от нанимателя, даже за счет сна, выйти из отеля на набережной и пойти…

Да вот хоть на Филсайт, в шум и дым.

Филсайт (сегодня его больше нет) — это была большая ярмарочная площадь на насыпных территориях вдоль моря. Колесо обозрения, клоуны, комната ужасов — по филиппинскому обычаю, все куплено подержанным в каком-нибудь техасском городке.

Правда, дым — это уже не Техас. Они всегда едят что-то пережаренное и не очень аппетитное, эти филиппинцы, — на копеечных ярмарках в любом случае это так. Доведенные до хруста куриные ножки, орехи в кипящем масле с дольками чеснока.

Этот удушливый дым завивался вокруг ярмарочных железяк и…

Двух мачт корабля.

Он стоял на суше, на подпорках, весь из дерева, с мощной приподнятой кормой. Подняться на борт стоило пять песо, детям бесплатно. Можно было зайти в каюты. Посмотреть на медную табличку с названием — «Инфанта Филиппина», где имя Эдди было в самом низу, мелкими буквами. А большими — слова о том, что это точная копия манильского галеона, с оригинала какого-то, что ли, тысяча семьсот второго года.

Где-то на киле этого аттракциона, я знал, были две моих зарубки. Киль был настоящим. Дальше — борт делался явно не из дерева якал, и между досками были щели в кулак шириной.

Вот и все, подумал тогда я.

Но главное было не в том, что проект умер. Еще был — размер.

Корабль можно было обойти за пять минут. Да его было сразу и не заметить среди огней, едкого дыма и крон деревьев с мигающими огоньками, чертовых колес.

И еще фонарных столбов.

Мачты были ненамного их выше.

Ну конечно. Галеоны были высокими кораблями — целых три палубы, это все благодаря драгоценному балласту, делавшему их устойчивыми. Но по длине они никогда не превышали шестидесяти метров. Да, больше любых других кораблей — того времени.

Просто я не фиксировал в голове эти самые шестьдесят метров. Не думал о том, что это такое.

Оказывается, так мало.

Если бы этот позорный муляж, эту копию в масштабе один к одному, спустили бы на воду Манильской бухты в паре десятков метров отсюда, и она проплыла бы пару сотен метров среди яхт, сухогрузов и катеров (пока не затонула), ее там никто бы и не заметил.

Но даже тогда я знал, что все-таки они были — настоящие.

И они были огромны.

Мне отмщение

— Чуть не забыл тебе сказать, тут, в Пекине, всплыл еще один наш общий друг, — почти шепотом сказал мне видный дипломат Искандар Кубаров. — Этот, темненький такой и курносый. Из Сингапура. Шура, в общем.

И я постарался не откладывать палочки для еды, а наоборот, продолжать делать то, для чего они предназначены. Поднял глаза на Искандара. Если вам нужны доказательства того, что таджики — это чистые арийцы, то вот тут они перед вами и сидят, эти доказательства. Прямой и резкий нос, европейский или почти европейский контур глаз и особый арийский опознавательный знак — множество веснушек.

По доброжелательному лицу Искандара, как всегда, прочесть нельзя было ничего.

И ведь до этого момента все шло так хорошо. Говорили о людях с нашего курса. О самом, как выясняется, выдающемся из них, только не о таджике, а напротив — киргизе. О Мурате, которому повезло в жизни побыть министром иностранных дел своей республики, потом директором какого-то института в Бишкеке — а сейчас он здесь, в Пекине, он выше любого посла или министра, он глава здоровенной международной организации. И вот-вот его черный членовоз подрулит к нашему ресторану, вот-вот Мурат — все сто килограммов его — войдет в эту дверь…

Тут мы (за столом было человек шесть) начали делать ставки: членовоз может не втиснуться в переулок, на местном наречии — хутун. И оцарапает лакированный бок. Или не сможет выползти обратно. Что будет делать в этом случае Мурат?

Решили, что он позвонит нам по мобильнику и пойдет вдоль глухой каменной стенки на запах вскипающего на сковородке густого, сладкого соевого соуса. Потому что запах неотразим. При этом — обязательно высвистит себе встречающего, одного из нас, ведь это Мурат, он большой человек.

Разыграть между собой роль того самого встречающего мы решили по старому китайскому методу — камень, бумага, ножницы, на раз-два-три. А потом продолжили пир — я еще успевал в процессе рассказывать, что был не так давно у Бедного Юрика в Куала-Лумпуре, и там тоже бездуховно занимался обжорством. Вот только кухня была хоть и тоже китайская, но другая. Не императорская.


Иностранец в Пекине хорошо знает, что, если он хочет здесь нормально работать, ему не скрыться от долгих официальных банкетов в безобразно дорогих гостиничных ресторанах примерно с 10–15 переменами блюд (всего — по чуть-чуть), обязательно с двумя супами и еще миской риса в конце. Но когда к живущему в Пекине иностранцу приезжают гости неофициальные, то гостей ведут в маленькие, очень дешевые и безумно вкусные ресторанчики самого непрестижного вида. Предпочтительно — в сохранившихся пока старых пекинских кварталах, в кривых хутунах меж глухих глинобитных стен. Это любимая забава в дипломатической и иных общинах столицы — найти себе «свой» ресторанчик такого рода и сообщить товарищу. Цена ужина на двоих в таком месте редко превысит 10 долларов — и то если уж совсем извращаться, скажем, заказывая «водку из дома Конфуция» и закусывая ее очень возбуждающими жареными скорпионами.

Вот примерно в таком месте мы с Искандаром и группой товарищей и сидели.

Ресторан дедушки Ли Шаньлиня находится попросту у черта на рогах — где-то в районе Шичахай, в совсем уж древнем хутуне. Интерьер его — проще некуда, хотя в главном, так сказать, зале стоит довольно неплохая стенка с фарфором и иной керамикой. Но зал портит дребезжащий летом кондиционер у потолка и зимний обогреватель с колесиками на полу.

Правда, и название ресторана скромное — «Ли цзя ши», то есть «Еда семьи Ли».

Лучшее украшение дома — общительный дедушка Ли, в сине-сером френче и никогда не снимаемой кепке. В эпоху председателя Мао так ходили все китайцы, а сейчас это в основном одежда пенсионеров.

К Мао дедушка Ли никакого отношения не имеет, в его доме вспоминают о совсем другом человеке — последнем императоре. Дедушка дедушки Ли был военным инструктором императорской гвардии, вплоть до того самого тысяча девятьсот одиннадцатого года, когда гвардия и империя кончились.

Вот от дедушки-то Ли Шаньлинь впервые и услышал, среди прочего, что именно ел мальчик-император на завтрак (а также обед и ужин).

Императору, продолжил просвещать меня Искандар, не нравилась дворцовая еда.

О чем он с грустью повествует в мемуарах «Первая половина моей жизни»: официальная еда — это блюда «дорогие, красивые, но невкусные». Хотя бы потому, что из кухни они добирались до его стола, через половину дворца, уже холодными, особенно зимой.

Тем не менее гражданин Пу И, бывший император, сидя в шестидесятые годы в своем домашнем заточении в одном из таких же хутунов Пекина и собирая материалы для мемуаров, раскопал-таки меню одного из своих тогдашних обычных завтраков.

Было это во втором месяце четвертого года правления императора Сюаньтуна — то есть того самого гражданина Пу И. Утренние яства императора были числом лишь тридцать блюд (у его регентши, императрицы, обычно бывало до ста блюд на шести столах). В меню входили: жирная курица с грибами, утка в соусе, вырезки из курицы, говядина на пару, вареные потроха, филе из мяса с капустой на пару, тушеная баранина, она же со шпинатом и соевым сыром на пару, филе из баранины с редисом, вырезка из утки, тушенная с трепангами в соусе, жареные грибы, филе из мяса с ростками бамбука, мясо с китайской капустой, соленые соевые бобы, ломтики копченостей, жареные овощи в кисло-сладком соусе, ломтики капусты, мясной бульон… И это не все: при дворе существовал милый обычай, когда императорские наложницы присылали ему со своей кухни блюд этак двадцать, и дежурный евнух им потом докладывал, что «владыка десяти тысяч лет» откушал миску такого-то риса или каши, причем ел с аппетитом.

Говорят, что мальчик-император в какой-то момент жизни, лет в пять, начал интересоваться своим гаремом. Там была какая-то тайна, и съесть небольшую миску каши из столь загадочного места — это волновало.

Но внук гвардейского инструктора, возможно, не знал, что император был не в восторге от своей кухни. И уже в солидном возрасте, когда Китай перестал быть чрезмерно коммунистическим, Ли получил, наконец, шанс добраться до старых книг и архивов, с меню и рецептами. И начал показывать их своей дочке — прирожденной поварихе. Она и сегодня не только главный, но чуть ли не единственный повар в их ресторане, работает у себя, в доме Ли. Правда, сейчас здесь кормят уже в четырех комнатах, две из которых были пристроены.


— Что он здесь делает, этот Шурик? — тихо спросил я Искандара.

— Ну, он даже купил квартирку. Скромную, — сообщил мне Искандар, избегая моего взгляда. — Что делает, что делает… Живет он тут. Ну-ка, вот что — не отлынивай от кошмарного напитка. Помогает пищеварению. Все же пятьдесят градусов. Дедушка Ли на тебя надеется. А то спирт выдохнется.

Спирт мог теоретически выдохнуться потому, что неизвестно, когда тут ожидались новые гости. В этом ресторане нельзя поесть просто так, зайдя с улицы. Специализация его — императорские банкеты согласно историческим меню и рецептуре. Заказывать банкет надо заранее, дня за два, иногда — внося залог. Банкет означает, что поесть даже вдвоем сложно (20 блюд — не шутка), надо идти компанией.

И вот — лапа верблюда, тонкий ломтик холодного мяса в красном остром соусе. Два вида пельменей, нежные рисовые пампушки, которые макают в соус. А самое невероятное — огурцы. Просто огурцы. Порезанные кусочками и, видимо, буквально несколько секунд побывавшие на раскаленной сковородке. Политые сложной смесью кунжутного и какого-то другого масла с давленым чесноком и, видимо, уксусом. Легкие, хрустящие, освежающие… И нежный куриный супчик, и рисовые блинчики, как для пекинской утки, которые тут подавались с бараниной, и типично «северный» деликатес — мягкие такие, крошечные поросячьи ножки в сладко-остром соусе…

И это вам — обычный, а не большой императорский банкет. Тот стоит полторы тысячи юаней, то есть сильно за двести долларов. Но что такое двести и даже триста долларов, если вы — Нельсон Рокфеллер, который был здесь пару лет назад? Или если вы — Генри Киссинджер, который тоже заходил к дедушке Ли, или если вас зовут Билл Клинтон (его визит сюда имел место в девяносто восьмом)? Ну и еще в этом месте пасутся послы, люди из корпораций типа «Майкрософт» или «Ай-би-эм» и такие скромные персонажи, как мы…

Тут раздался радостный вой. Мурат не пожелал себе сопровождающего, он без проблем добрался сюда и в данный момент лично стоял у меня за спиной. Все повскакали с мест и заговорили одновременно.

А дальше… человеческий мозг — странная штука. Я говорил с Муратом, для которого освободили место рядом со мной (не видел его три года), общался со всеми прочими одновременно, Искандар оказался от меня изолирован — и еще мы все долго и радостно ели, а мозг…

Шурик из Сингапура.

Но не мог же он быть нигде. Рано или поздно всплыл бы. И почему не здесь? Даже как-то естественно.


Это было так: Искандар — человек, с которым мы прожили целый год в одной голой, бетонной комнате без кондиционера, с зудящим вентилятором, с мебелью, которая при влажной уборке пахла сандалом.

В Сингапуре, конечно. В Наньянском университете.

А в соседней комнате гнездился тот самый Шурик с… как его звали? Грибачев? Грибанов? Гриб, короче говоря.

В университет мы приехали двумя группами, с интервалом в три недели. И к моменту прибытия запоздавших Шурика, Гриба и еще пары коллег мы стали уже старожилами. Научились, например, проводить ежевечернюю карательную акцию по периметру общежития, по большей части в бетонных канавах.

В канавах жили лягушки-ревуны. Которыми питались змеи. Университет как был, так и, понятное дело, остается далеко за городом, на краю джунглей. Змей там чертова туча.

Дежурный был обязан обойти перед отбоем наш бетонный двухэтажный барак с длинной палкой в руке и уничтожить все, что ползает. А об особо крупных объектах сообщить охране, у которой были пистолеты. Перемещался он при этом в кедах, ботинках, сапогах — у кого что — хотя, по причине климата, выше обуви были только трусы.

Самое удивительное, что за все эти месяцы студенческой жизни, при очевидном идиотизме нашей ежевечерней процедуры, ни одного покусанного у нас не было. А змеюки — были, по всей территории университета. И до сих пор, если я иду по какой-нибудь вечерней парковой аллее, от одного фонаря к другому, и обнаруживаю у себя под ногами ветку, то делаю через нее длинный прыжок — рефлекс. Правда, ветка не отблескивает черным и влажным, но кто ее знает.

Видный дипломат Искандар Кубаров пресмыкающихся (которые помельче) уничтожал непреклонно и хладнокровно, хотя отличался крупным недостатком. Он не умел готовить. Но любил мясо, особенно барана: тяжкое таджикское наследие.

Сингапур был и остается местом, где продается, и недорого, новозеландская баранина. Впрочем, что значит — недорого: стипендия, пусть и в Сингапуре, большой быть не может. Мы с Искандаром тогда очень неплохо изучили искусство экономии, но баран… И еще: кто бы мог вообразить такое — поджарить целую баранью лопатку на простой сковородке, установленной на электроплитке? Просто некому было сказать мне, что это невозможно, — и оказалось, что возможно все. Я шпиговал лопатку чесноком и сидел, не отрываясь, у плитки, тыкая мясо ножом, переворачивая его снова и снова, прижимая к сковороде…

И по коридорам общежития плыли прекрасные запахи.

А в соседней комнате жили Шурик с Грибом, и время было особое — советское, хоть и на сингапурской территории. Гриб был вообще-то огромен и поднимал штангу; прибытие его в Наньян ознаменовалось инцидентом. Гриб тащил чемодан, на вид — легкий, но это разве что для Гриба. И когда он решил срезать путь от привезшего его с Шуриком из аэропорта посольского автобуса, прыгнув через какую-то очередную змеиную канаву, то ручка оторвалась, чемодан ударился, открылся, и консервы покатились по траве.

Я не присматривался, но там было много чего: сгущенка, тушенка, консервированная гречка с мясом, сухие концентраты…

Они с Шуриком поедали это месяца три, покупая в местной лавке витамины в виде репчатого лука. Потом пришлось переходить на местное питание. Типа завтрака туриста.

Но зато в итоге оба привезли на родину одинаковые джентльменские советские наборы: джинсы «Ливайс», дубленки из Канады (по каталогу, через посольство), часы «Сэйко», стереосистемы. Можно было начинать полноценную жизнь в Москве.

Мы с Искандаром как-то сразу поняли, что полный джентльменский набор нам не светит — это что же, тогда надо оставаться без барана? И, поняв это, без сожалений уничтожали мясо и выбрасывали аккуратно обглоданные кости в стоявшую у входа мусорную корзину, в которую уборщики вставляли черные пластиковые мешки.

Но на университетской территории жили не только лягушки и змеюки. Там обитали еще и кошки — ничьи, полудикие, на высоких лапах, с короткими хвостами. На рассвете, часов в шесть (я сам это однажды видел) кошки становились на задние лапы, опираясь на край ведра передними, валили ведро на бетон, раздирали черный пластик и впивались в розовевшие и белевшие там кости, как голодные псы. Кости потом валялись сбоку растерзанных ведер час или два, как у логова людоеда, пока не появлялись уборщики. Сделать с этим ничего было нельзя.

Шурик и Гриб ходили мимо этих руин с нами на занятия, но молчали.

И вот однажды, в посольстве на Нассим-роуд…


Тут надо сказать, что студентов в приказном порядке сажали тогда «на кнопку» — открывать и закрывать из комендантской будки за стеклом, внутри посольства, тяжелые железные посольские ворота для машин с дипномерами, выпускать всех, впускать тех, кто устало называет себя по коммутатору, высунув к пластиковой решеточке такового голову из окна машины. Людей в посольстве было мало, а студент — лицо безответное, ему даже можно не платить, ну разве что компенсировать автобус, час дороги от Наньяна до Танглина, а оттуда пешком среди гигантских деревьев, душных испарений земли, веерных пальм и посольских заборов.

После дежурства можно было ехать обратно, но уже в ту пору возникла любопытная закономерность — у меня в любом посольстве (если это в Азии) всегда есть знакомые. В том, сингапурском случае — в лице умной девушки Инны и ее грозного папы, человека с внимательными глазами.

Они справедливо решили, что каждый раз после тяжкого сидения «на кнопке» меня следует кормить — там же, на территории посольства, в одном из колониальных домиков под красной черепицей, среди пальм и кустов бугенвилеи.

И даже открывать мне, в каждом таком случае, зеленую холодную бутылочку «Хайнекена». Я эти бутылочки помню до сих пор, они были великолепны.

Шел, кажется, пятый месяц моей учебы (и третий — «кнопки»), и грозный папа вдруг пригласил меня к себе в маленький кабинет, оставив Инну убирать со стола.

— А вот почитай-ка, — протянул он мне листок. — Только предупреждаю: бумагу не мять, это документ.

Она была написана, конечно, от руки. Я, подняв брови, разбирал эти фразы: «проявляет нескромность, живя явно не по средствам… Превратили свое жилье в помойку с постоянно разбросанными вокруг него костями, что видят иностранные граждане и формируют, таким образом, представление о моральном уровне советского человека…»

И подпись, конечно. Одна. Гриба там не было.

— Это он просто не умеет еще такие штуки писать, — сказал мне грозный папа. — Разминается. Умел бы… Ну а раз так — посмеялись мы, и в архив. А потом, откуда же он знал, кому это попадет. В общем, отдыхай, студент. Учись. И молчи. Улыбайся. Это не последний случай в твоей жизни.


Я тогда не испугался, потому что это было и вправду смешно, и еще потому, что я был просто слишком мал, опыта не хватало.

Потом по доносу выслали в Москву нашего студента, который слишком тесно подружился с сингапурской китаянкой, но я, кажется, даже как-то не связал эти два события.

Улыбался ли я потом Шурику? Вроде бы да. Мы спокойно досидели вместе свой срок в Наньяне, потом доучились год в Москве — как и раньше, в одной группе. Пожимал я ему руку? Конечно же, да. Я и сейчас считаю, что пожимать руку можно кому угодно и говорить тоже с кем угодно. Просто… люди — они разные.

А после выпуска мы практически не видели друг друга. И только перед самым концом советского времени, году этак в девяностом, я услышал, что Шурика вышвырнули с работы — не помню, какой, и из партии (что было, по тем временам, полным крахом всей жизни), вдобавок от него ушла жена. На встречи выпускников он с тех пор не приходит. Исчез. Совсем исчез.

И только тогда я испугался. И такой же страх испытывал каждый раз, когда с людьми, которые делали мне какую-то гадость, что-то случалось. А оно случалось всегда — без всякого моего вмешательства, даже без малейших злых мыслей с моей стороны. Я просто забывал о них — и вдруг слышал нечто вот такое: крах.

И тот донос на меня хотя был первым, но не единственным. Их было в советское время три. И все три эти бумаги мои знакомые, к которым они попадали, со смехом давали мне прочитать — разные люди, в разных ситуациях. А с написавшим этот донос что-то потом, совсем потом, происходило. Само по себе, мои знакомые тут были ни при чем.

А это и правда страшно.

Я попытался вспомнить Шурика — темненький, курносый, как и было сказано, с круглыми глазами. Некрасивый. Но не такой уж и страшный. Учился… вроде бы на твердую четверку. Да, это неприятно, когда кругом гении. Но с четверкой ему ничего плохого не грозило. В конце концов, давайте вспомним, как учился великий ныне Мурат. Погано учился.

В нашем институте, как и во всех прочих, в советское время люди делились на обычных студентов и производственников. Уже тогда всем было предельно ясно, что не только три-четыре года на производстве, но и два года службы в армии создавали какой-то непоправимый умственный барьер. Производственникам было рядом с нами очень плохо и очень трудно. Но они чаще всего дотягивали до пятого курса и неплохо потом устраивались, хотя бы потому, что к тому времени обычно уже были в партии.

Шурик, однако, и производственником не был. Он просто был… никем? Ну, средним.

А тогда — зачем, зачем он это сделал, со мной и, возможно, с другими?

И за что с ним произошла эта история, когда его выгнали отовсюду, как пса, — ведь я бы его простил, я на него и не сердился даже, зачем сердиться на дурака, который и донос-то написать не умеет?

Или дело не во мне?

Сколько нам было тогда лет — по двадцать? Может быть, он заслуживал снисхождения по возрасту?

Я вздрогнул: на меня неподвижно смотрел из-под кепки дедушка Ли, внук инструктора императорской гвардии, жуя губами. Поймал мой взгляд, улыбнулся, покивал, показал глазами на тарелку: что, устал есть?

— Ты там зря задумался, — сказал мне Мурат. — Все до моего прихода съел, да? Вот сейчас мы по второму кругу этот банкет как закажем, а то я голодный… Что, сегодня прилетел — голова плывет?

Дедушка Ли больше на меня не смотрел.

Последний император, подумал я. Когда же наступил для него момент, после которого было уже поздно? После того как он стал карманным монархом при японских убийцах и оккупантах? Когда он, до японцев, наслаждался жизнью — плейбой из Тяньцзиня с двумя женами, старшей и младшей, прославившийся припадками магазинной болезни, скупавший все подряд — трости, часы, платки? Когда он был мальчиком, который не любил еду в собственном дворце? Но ведь все равно его простили, даже в тот страшный век, не пристрелили, не посадили, правда, приговорили на всю жизнь к домашнему аресту.

И ведь даже для него — пусть в теории — возможен был день, когда наказание могло кончиться, просто этот день так и не настал.


Впрочем, эти мысли не мешали мне доедать мою долю императорского банкета, общаться со всеми подряд, защищать южную китайскую кухню от презрения этих патриотов здешнего севера. Мы еще тогда устроили блиц-опрос насчет самых диких пекинских ресторанов. На золотую медаль претендовал «Тадж-павильон» в западной башне Всемирного торгового центра, с потрясающим хлебом из тандура, с грамотно сделанными карри и… с идиотским зрелищем в виде китайских официантов в индийской национальной одежде с блестками. И «Беренья Бистро», где подается нечто из «европейско-сычуаньской кухни, не очень жирной», с особым добавочным английским меню. Наконец, есть еще арабская ресторация со странным названием «Когда-то давно», возле известного всем магазина «Дружба» в районе Цзягомэньвай. Там можно найти какую угодно «вообще мусульманскую» еду, включая даже индонезийскую.

— Вы тут когда-нибудь лопнете, дорогие друзья, — предупредил я коллег, нетвердой рукой набрасывая на плечи висевшую на спинке стула зимнюю куртку.

Кошмарной водки-эрготоу на столе уже не оставалось. Зря беспокоились.

Холодновато было даже в банкетной зале дедушки Ли. А уж на улице…

Это очень странное место, Пекин. Город великой пустоты, громадных площадей и проспектов, длинных цепочек фонарей, уходящих в дымку — сейчас, зимой, в дымку промозглую и сырую. И эти стены небоскребов, призрачно и мертво высящихся в ночи.

Мы, изучавшие когда-то китайский, рано или поздно приезжаем сюда. Рай это, или ад, или что-то третье, но мы оказываемся здесь опять и опять, вместе или поодиночке, и всегда находим старых друзей.

Я представил себе, как он идет вдоль этих фонарей — среди мерзлого тумана, втянув голову в воротник. А я шагаю навстречу — и прохожу мимо, потому что после стольких лет даже не могу его узнать в лицо.

— Дипломат Кубаров, скажи, а что он тут, собственно, делает, этот Шурик? — спросил я, когда мы с Искандаром оказались замыкающими в цепочке нетрезвых личностей, пробирающихся к машинам.

— Ну, что-что, — арийское лицо Искандара было непроницаемо. — Сдает жену в аренду, фигурально выражаясь. В хорошем смысле, конечно.

Я застегнул пуговицу теплой куртки под самым горлом. В хорошем смысле — это интересно.

— Ха, ха, — отчетливо выговорил дипломат Кубаров. — Ну, ты не подумай чего. Она вообще-то играет на народном инструменте под названием гусли. Это, как ты знаешь, в Китае очень ценят. Русская национальная музыка и все такое. И не в подземных каких-нибудь переходах, а в приличных залах играет, непременный номер на всяких там концертах. Ну а поскольку китайского она не знает, то Шурик ее, это самое. Импрессирует. Или импрессариозирует. Я правильно выражаюсь?

Так, подумал я. Что ж, это тоже жизнь. Может быть, и неплохая. И еще неизвестно, кто из нас счастливее. Всё правильно.

— Гы-гы-гы, — раздалось спереди, где путь по хутуну, меж глинобитных стен и толстых тополей, нам прокладывал Мурат в распахнутом пальто.

Тут мне пришла в голову мысль: а ведь Искандара надо — просто на всякий случай — ну, как бы предупредить. Советское время, может быть, и кончилось. Но…

Я посмотрел на него, дипломат Кубаров чуть улыбался.

Да нет же, не надо ему было ничего говорить. Он все знал. Или чувствовал.

Ведь это, наоборот, он меня предупреждал.

Последний пляж

— Он, конечно, теоретически тоже может стать королем, — заметил Евгений, наблюдая прищуренными глазами за молодым человеком в отглаженном темно-синем мундире флота, с короткой бахромой эполет. — Но его очередь — третья, кажется. Или четвертая. Все равно нам оказана большая честь. Когда в Бангкоке открывали первую православную церковь, на точно таком же приеме была лишь принцесса, которой трон никак не светит. А сейчас, когда открываем церковь номер два… вот такой у нас сегодня гость.

Человека из дома Чакри можно, наверное, узнать в любой одежде даже на кишащей народом тайской улице: всегда эти оттопыренные уши и длинный, мощный подбородок, которые получает в наследство любой член правящей семьи независимо от пола.

— К черту трон, — сказал я. — Вот эта, с кем он беседует. Кто она?

— Ах, она, — проговорил Евгений. — Некто Лиза. О ней обычно говорят как бы во множественном числе: Лиза и Александр. Пятьдесят на пятьдесят. Совладельцы одного очень-очень привлекательного отеля, который называется «Последний пляж». Вопреки названию, они не последние здесь люди.

— Александр — это который?

— Вон там, — показал мне Евгений чей-то затылок. — Как и все мы здесь — не без биографии. Раньше мы его называли попросту — «поп-расстрига». Что всего лишь правда. И что не мешает ему здорово дружить со здешним благочинным, сегодняшним героем дня. Вот благочинный как раз стоит к тебе лицом, именно с Александром и беседует.

Я посмотрел на молодого бородатого человека с внимательными выпуклыми глазами — как я уже знал, то был здешний архимандрит.

— Архимандрит Таиландский? «Сиамский» звучало бы лучше, — пробормотал я, снова переводя взгляд на Лизу.

Тайский шелк похож на влажную кожу змеи, струящейся по камням, с переливами цвета и проблеском чешуек. Когда-то парадный, да и не очень парадный женский костюм состоял здесь из длинной обтягивающей юбки и перекинутого через левое плечо шарфа-перевязи, прочее оставалось открытым жадному взору фаранга-европейца. Далее возник еще один кусок шелка, туго обтягивающий грудь, но оставляющий обнаженным правое плечо. Европейки, конечно, тоже обзаводятся здесь этим парадным нарядом. Белая кожа и беззащитная мягкость их плеча может вызвать судорожный вздох и заставить отвернуться. А плечо этой — да, Лизы, конечно, — было… загоревшим? Или — другая кожа, как у тайской женщины, отполированная взглядами? А то и — как бы присыпанная серым пеплом? Такой бывает кожа моряка.

Когда-то Лиза, видимо, была рыжей, но цвет волос ушел, стал неопределенно светлым, в напоминание о нем осталось лишь множество веснушек. Пепельно-рыжая? Что ж, к этому цвету отлично подходит почти любой тайский шелк.

Я попытался заглянуть в ее глаза, медового цвета; Лиза смотрела на принца, медленно говорила ему что-то, тщательно подбирая слова. Темные глаза его поблескивали любопытством. Ее глаза не выражали ничего. Лизе, кажется, было скучно.

— Я тебя, конечно, могу ей представить, — сказал Евгений. — Но если я попытаюсь ей объяснить, что приехал наш Сомерсет Моэм, с плавным переходом в Салмана Рушди и со щепоткой Джеймса Клэйвелла, то ей все это понять будет, как бы сказать, трудно. Но в любом случае могу устроить тебе три-четыре денька на «Последнем пляже». Именно устроить, потому что сейчас туда записываются. Это последний визг моды — остров Ко Фай. Визг глобального масштаба.

Он ехидно усмехнулся в бородку, достаточно большую, чтобы прятать улыбки, гримасы терпеливого раздражения и многое другое.

Ко Фай. Конечно, я был там. Или это был другой «ко», похожий на все прочие здешние острова? Вспомнилась чуть приподнятая на сваях над прибрежным песком терраса ресторанчика, скромного — гостей там, в виде украшения, встречает разве что трехэтажный, чуть покосившийся зонтик из позолоченной бумаги. И еще на бамбуковом столике у входа — не в горшке, а просто в фольге, как рыба, запеченная на углях, — две веточки орхидей, одна — с цветками византийского пурпура, другая — с бледно-лиловыми.

А за рестораном, если двинуться дальше по песку, все как всегда. Несколько бунгало из дерева на коротких сваях, пальмы, склоненные над пляжем…

— Это тот пляж, в самом центре которого — похожая на несуразный стеклянный куб дискотека с совершенно космическим оборудованием, — вспомнил я. — Они еще к ночи выставляют перед ней, на песок, матрасики, рядом с каждым горит лампочка. И выносят к этим лампочкам весьма приблизительные мартини и попросту позорные «маргариты».

— Дискотека, — задумался Евгений. — Куда же от нее денешься, рано или поздно. Но она в противоположном конце пляжа. Хозяйство этих двоих — за маленьким мысом, отдельно от прочих, в абсолютной тишине. Когда Лиза и Александр только начинали свое дело, дискотек на острове не было. Там вообще почти ничего не было. Ну, кроме хорошей воды из скважины. И электричества от генератора. Да и сегодня все припасы на Ко Фай возят на небольших лодках. Большие суда не пристанут — мелко. А если в проливчике между островами начинается шторм, то день-другой приходится обходиться без припасов вообще. Но поскольку всегда были такие люди… такие, понимаешь ли, странные люди, которым хочется оказаться как можно дальше от дискотек и туристических воплей, то они переплывали с рюкзаками на лодках на совершенно голый тогда Ко Фай и селились в одном из элементарных таких бунгало у самой кромки моря. Где нет ничего, кроме тишины. Сейчас, между прочим, пронесся слух: Лизе и Александру спокойно дает здоровенный кредит «Чароен бэнк». Чтобы они построили новый отель на другом острове. Редкий в этой стране случай, для русских то есть… А «Последний пляж» они все равно оставляют себе, пятнадцать страшненьких снаружи бунгало, как домики Бабы-яги, но абсолютно идеальных внутри, с полным набором удовольствий. Особое место. Тихое. И видел бы ты, какие люди туда приезжают. Уголок миллионеров. Тишина и шум прибоя без дискотек сегодня стоят очень больших денег… Прием, похоже, заканчивается, как насчет стаканчика виски в баре за углом?

Я оглянулся: Лиза, в ее серо-зеленом обтягивающем шелке, говорила уже с кем-то другим. Сколько ей лет? Может быть, тридцать пять, но с этой кожей и этим почти неподвижным лицом…

— Она за угол не придет, — немилосердно добавил Евгений. — Потому что не пьет. Александр тоже. А вот прочие участники приема, истомленные соками, — вполне возможно. Но хоть начало всей этой истории с Лизой могу успеть рассказать. А история хорошая.


Слова «начало истории» не означают, конечно, почти ничего, но… Таиландская часть истории Лизы начиналась, возможно, с Максика — ее коллеги по «БИК-туру», одного из трех российских гигантов, которые принимают здесь туристов. То есть — имеют в стране постоянный штат русских служащих, не считая местных.

Лиза, Максик и еще несколько человек этим штатом и были. Но если служащие высшего ранга подбивали балансы, проводили экскурсии — а это серьезное дело, потому что турист ведь может что-то и спросить, — то Лиза и Максик стояли в офисе в Паттае на ступеньку ниже. То есть, собственно, на самой нижней из ступенек.

Лиза и Максик ездили в аэропорт и обратно, встречали и провожали группы.

Что означало очень скромную жизнь и только одну привилегию — комнаты в трехзвездном «Ашари», над офисом. Лиза жила в комнате с некоей Нонной, поодиночке селили только старших менеджеров. Максик жил временно один, потому что мальчика ему в пару просто не было.

Максик погибал без рыжей Лизы, впрочем, погибал и с ней. Он прогуливал ее — платил за два автобусных билета в Бангкок (и обратно), они ели там на улице, Максик уже знал, что она трезво оценивает размер его зарплаты, как и своей, поэтому не станет заманивать его без особого повода даже в очень скромный ресторанчик, здесь можно не беспокоиться.

И еще он водил ее в Бангкоке по магазинам, где Лиза, в очередной раз подчиняясь его уговорам, хватала что-то разноцветное с плечиков, заносила в примерочную. Максик поджидал ее у кабинки. Иногда она примеряла какие-нибудь шорты — тогда он рассматривал ее мелькавшие ниже дверцы босые ноги с мозолями, поднималась то одна, то другая. Иногда это было платье; в любом случае Лиза выходила затем из кабинки, с болтающимся сбоку ярлычком, делала полный оборот и смотрела на Максика вопросительно и строго.

Он постоянно подсовывал ей платья на размер больше или чересчур прозрачные, чтобы можно было увидеть через проймы подмышек мягкую веснушчатую кожу ее груди или линию трусов и тяжелые полушария ниже, когда она поворачивалась перед ним.

Оба знали, что покупать она ничего не будет (знали или чувствовали это и продавщицы). Он, впрочем, набирался решимости дождаться зарплаты и сделать ей подарок, но пока что она ходила по Паттае и Бангкоку всего в трех платьях. Одно белое, уже чуть пожелтевшее, с зелеными цветами по хлопку, второе на тонких бретельках, выше угловатых коленок, третье — льняное, серо-зеленое, похожее по очертаниям на цветок, очень красивое, как казалось ему. Еще были шорты и две майки — кажется, всё.

Максик был единственным, с кем Лиза хоть о чем-то говорила и куда-то ходила. С Максиком было спокойно. Она ощущала, что с этим молодым человеком ложиться в постель необязательно, по крайней мере пока что. Можно было еще долго позволять ему эти сцены в примерочных, это было как минимум лучше, чем лежать на кровати в номере и ждать, когда придет Нонна, разговаривать с которой было совсем не о чем.

Максик понимал, что Лизе он не очень нравится — небольшой, тоненький молодой человек, без героического облика или биографии. Он рассчитывал на привыкание, на случай (стаканчик чего-то крепкого или запах цветов магнолии), да просто на силу времени, ведь других мужчин рядом с Лизой совершенно точно не было.

Вряд ли он мог себе представить, что ее в тот период жизни не интересовали мужчины вообще. Он был первым, с кем она ходила на прогулки, после нескольких незаметно пролетевших лет — когда она обходилась без мужчин полностью. И это было счастье Максика, что он не мог себе такого вообразить. Потому что для Лизы мужчина — в смысле того создания, которое иногда оказывается рядом в постели, — это был человек, или воспоминание о человеке, который приносит сначала маленькие бумажные пакетики травки, а потом белого порошка, на последний никогда не хватает денег. Десятипроцентная же скидка тоже была связана с понятием «мужчина». Точнее, грязное, кисло пахнущее животное, то ли Кеша, то ли Леша, то ли его друг или друзья. Поодиночке и вместе. Что они вытворяли за эти десять процентов, вообразить было неприятно, да и сложно, потому что в какой-то момент уже трудно было отличить мутные видения — а они были отчетливы, вплоть до ощущений на коже, ощущений внутри собственного тела — от того, что происходило на самом деле. Лиза помнила, впрочем, что очень часто это зарабатывание скидки как-то было связано с унитазом, вообще туалетом, который пахнул ржавой водой, и с многим прочим.

Все это происходило, по большей части, в городе Гусь-Посадский, недостаточно большом, чтобы оттуда не хотелось убежать в Москву, но не таком уж маленьком, чтобы там не организовалась в какой-то момент перевалочная база на пути белого порошка от таджиков к москвичам.

Это с тех пор Лизу начинало мелко трясти от вида шприца — даже если такое происходило в поликлинике. Это с тех пор она перестала прикасаться к какому угодно алкоголю — пить, после того что она испытала в тот период своей жизни, было бессмысленно или страшно, потому что потерять даже на секунду контроль над собственным разумом она боялась больше всего.

Да что там, она перестала выносить даже запах табачного дыма.

Если бы Лизе сказали, что она замечательная молодая женщина, сумевшая в одиночку справиться с тяжелыми наркотиками, она бы очень удивилась. На ее взгляд, ни с чем подобным она не справилась, она просто убежала. Убежала так, что возврата больше не было. Мама-алкоголичка в панельном доме в Гусь-Посадском вспоминалась ей лишь сквозь дымку. К ней бессмысленно было возвращаться. И вообще, с долгом в шестнадцать тысяч долларов не возвращаются, с таким ее найдут даже в Москве.

Но Лиза сбежала не в Москву, а в Египет. Ее отправил туда, к знакомым туроператорам, араб, имени которого она уже не помнила, так же как не помнила, что она делала с ним и в каких позициях. У нее вообще с памятью было нечто непохожее на память обычных людей.

В Египте Лизу поставили встречать и провожать чартеры. Комната, которая досталась ей в сомнительной трехзвездности отеле, была совсем не тем, что в «Ашари» в Паттае, египетская комната была попросту душной дырой.

Но в Египте Лиза начала, наконец, подозревать, что выжила.

А потом с ней произошла странная вещь. Она начала говорить по-арабски.

И не только говорить. В какой-то момент ей показали, как пишутся эти странные кудрявые завитки, справа налево, особенно цифры — цифры были важны — и она почти научилась писать. Не то чтобы она говорила или писала хорошо, но от человека, встречающего и провожающего чартеры, требуется немногое.

И тогда Лизу заметили другие люди — набиравшие силу российские туроператоры, и послали ее в Турцию. Она встречала и провожала там чартеры.

А еще она с легкостью за год выучила турецкий язык. И ее заметили уже всерьез. И вспомнили вдобавок, что за все время Лиза ни разу не поспорила о чем-либо с каким угодно начальством или — особенно — гостем.

Ей было все равно. Ей незачем было спорить.

В Турции с Лизой начало происходить что-то новое. Она возила группы мимо посеревших от времени стен и античных колонн, сквозь грязь которых угадывался молочный мрамор. Эти колонны кто-то когда-то здесь поставил, и ей почему-то захотелось узнать, кто (в Египте такого не происходило). Она знала, что Эдирне был раньше Адрианополем, Стамбул — Константинополем, и ей показалось важным увидеть когда-нибудь лица этих Адриана и Константина. Лиза стала размышлять о том, что есть такая штука — книги обо всем этом, которые можно на время взять и прочитать.

Но тут с ней произошла новая неожиданность. «БИК-тур» открыл офис в Таиланде и предложил Лизе — с ее не выдающимся, но опытом — отправиться туда. Сначала, конечно, на знакомую работу, встречать и провожать, а затем глава таиландского офиса, Ольга, намекнула на продвижение. Как она сказала, пора двигаться и по вертикали, горизонталь — это скучно. Потому что человек, который молча соглашается на что угодно и демонстрирует неожиданные способности, — это как минимум интересно.

Сначала Лизу неприятно поразило, что в долларах она получает в Таиланде куда меньше того, что было в Турции. Потом ей объяснили, что здесь все гораздо веселее. Зимы нет никогда, на распродаже можно найти тапочки за пятьдесят батов и платье за сотню-другую, и это почти все, что надо. А еда и вообще стоит копейки.

И Лиза начала откладывать доллары со своей крошечной зарплаты. Никто бы в это не поверил, но человек, который давно уже не пил, не курил, а заодно обнаружил, что мясо — не очень приятная вещь, а овощи и рыба куда дешевле, мог надеяться на…

Надеяться? Лиза вдруг с изумлением обнаружила, что знает, чего хочет.

Она хотела обратно в Турцию. Там были холмы с оливами, пронзительной чистоты небо, ясные четкие линии, а Святая София была похожа на громадный каменный бастион, который не обрушится никогда.

Единственное, чего Лиза боялась всерьез, — это не встречи где-нибудь в бангкокском аэропорту с теми самыми Кешей, Лешей и другими. Пусть приезжают, здесь Таиланд, а не Россия. Она боялась (инстинктом), что к ней вернутся острота чувств и восторг жизни, и тогда порошки и шприцы придут следом. Но в Турции жизнь была почти настоящей, почти яркой, и ничего плохого от этого не происходило.

Ольга, глава таиландского офиса, отнеслась к этой просьбе задумчиво, но признала некоторую правильность происходящего. Дело в том, что Лиза так и не выучила тайский язык. У Ольги, дипломированного таиста, это вызвало мрачное удовлетворение. Тайский — это вам не турецкий. Бумаги на Лизу отправились в головной офис, это были неплохие бумаги, там уклончиво отмечалась еще одна удивительная черта Лизы — отсутствие брезгливости.

Лиза заранее знала, что сейчас с самолета выкатится толпа жирных теток и не менее жирных мужчин, половина из них будут пьяны, минимум двух будет рвать в автобусе. Лиза иногда размышляла — что было бы, если бы мойка автобуса тоже была ее обязанностью? Потом она догадалась добыть у авиакомпаний соответствующие бумажные пакеты, в офисе ее за это похвалили.

Проводы группы были чуть полегче, почти все улетали с красными облупившимися лбами и носами, но многие все равно были пьяны, не меньше трети не мыслили себе отдыха без того, чтобы вечером — и не только вечером — собраться кучей в номере и выпить чего-то крепкого, а кончалось дело все той же — на непривычной жаре — рвотой. В общем, проводы группы бывали почти такими же, как и встречи.

Преимущество Лизы заключалось в том, что ей было все равно. Она видела эти стада жирных, пьяных и краснолицых людей в Египте и Турции. Они всегда держались вместе. Они еле отличали одну страну от другой и третьей. С такими людьми нельзя было спорить, но ими можно было командовать. Других, нормальных людей Лиза не замечала, от них неприятности были маловероятны. В общем, Лиза знала все ситуации, которые могут произойти с той или иной категорией ее подопечных. Неожиданности случались чрезвычайно редко. Другое дело — нечто выходящее за рамки прилета и отлета, типа ареста гостя и водворения его в тюрьму (практически всегда за дело), но это уже Лизу не касалось. Для этого были старшие менеджеры, консульские работники и прочие.

В Турцию, как уже сказано, люди приезжали, в общем, такие же. Но Лиза все равно очень хотела обратно в Турцию, пусть даже то была страна, где случалась зима.


— А теперь догадайся, что произошло дальше с «БИК-туром», — предложил мне Евгений. — Не с самой Лизой — об этом потом — а с ее компанией. Мы, коренные бангкокские жители, надолго запомнили тот эпизод из истории славного российского бизнеса.

— Ну что может произойти с бизнесом, — пожал я плечами. — Российский кризис номер раз или номер два.

— Пятьсот тысяч российских туристов в год — этой страны и с кризисами на всех хватит, ну пусть их станет четыреста тысяч, — заметил Евгений, который знает о Таиланде все, и в цифрах. — Так, попытка номер два…

— Неужели реформа и обновление с омоложением? Даже здесь? Новые прогрессивные методы?

— В Таиланде в каждый конкретный момент живет и работает пятнадцать тысяч русских, легально и не очень, — одобрительно кивнул мой всезнающий друг. — Хоть парочка реформаторов найдется.

История оказалась обыкновенной. Ольгу — начальницу Лизы, которая поставила своей компании весь бизнес в этом нелегком, прямо скажем, государстве, в двадцать четыре часа выгнали вон. На ее место приехала — конечно же — девица лет двадцати, без всякого знания тайского и вообще без знания чего бы то ни было, без образования или опыта, и начала трясти все и всех. А заодно устраивать тренинги по сплочению команды, давать руководящие должности самым молодым — в общем, все как всегда.

— И «БИК-тур» обрушился за полгода, а последствия разгребали с местными властями мы, — с удовольствием констатировал Евгений, глядя на хрупкие фигурки местных жителей, мелькавшие за стеклом бара. — Потом, конечно, выгнали уже реформаторов, но это было позже. А пока достаточно знать, что Лизу выгнали вслед за Ольгой, потому что новая мочалка, которая чисто моет, просто не понимала, что это такое — человек дожил до тридцати, встречает и провожает группы и не демонстрирует карьерного роста. Такие люди — с некоей загадкой — ее тревожили.

Потерять зарплату и жилье сразу — это было много, очень много для Лизы. Как и для любого, впрочем, человека. И она… видимо, растерялась. Знакомые в те дни не узнавали ее на улицах Паттаи. Да это и вообще нелегко — ее заметить, вот я стоял в трех метрах от Лизы только час назад, на приеме, и вдруг сейчас понял, что не могу вспомнить выражение ее лица. И вообще лицо в целом. Только веснушчатое серое плечо, змеиный шелк, позу — выставленную вперед худую ногу. Но не более того.

Строго говоря, никто всерьез не знает, что происходило с ней в последнюю неделю ее работы в «БИК-туре», о чем она думала и что планировала. Кажется, уволенная Ольга поначалу обещала приехать в Москву, оторвать оттуда лапы всем дуракам в паттайском офисе, а потом, между прочим, исполнить и обещание насчет отправки Лизы в Турцию.

Но почему-то не исполнила и, конечно же, никому ничего не оторвала.

Денег оставалось лишь на обратный билет в ледяную Москву, где Лиза никого не знала, но тут была тонкость. Лизе полагался бесплатный билет на чартер. А такой билет, вчетверо дешевле обычного, Лизе в ее теперь уже бывшей компании могли и не дать. Мало ли что кому полагалось при нормальном руководстве.

Но — мы забыли про Максика. Может быть, потому, что про него в какой-то момент забыла Лиза. И тут он подстерег ее в коридоре офиса и предложил жить сколько угодно в его комнате — то есть пока ему не пришлют напарника. Он обещал ей заплатить отелю разницу, которая в таких случаях образуется в стоимости комнаты.

Минимум три недели у Лизы, таким образом, появились. До этого времени никакого пополнения мужского пола из Москвы в офисе не ожидалось точно.

Но, конечно, эти три недели появились прежде всего у Максика, пусть он и торжественно обещал не трогать Лизу, «пока она сама не бросится на него, как голодная тигрица». Она бросилась сразу, поняв, что по-другому было бы как-то странно. И часто Максик, приехав с очередного задания по встрече-развозу, не успевал даже оказаться в душе — Лиза в тонком халатике (или без) ждала на его кровати (да, у нее была и своя кровать, в метре от Максиковой). И говорила ему: ты хочешь вот так? Или сегодня ты поведешь меня к подоконнику, чтобы нас видели все? Или мы сначала пойдем в бар с паттайскими девочками, ты посмотришь на них, а потом сделаешь со мной все что хочешь?

Его стоны, а то и отчаянно-бессильное рычание, иногда через три секунды после начала любви, ей были, в общем, не противны. Но она чуть отстраненно думала о том, что ведь стонут же и женщины, — что, интересно, они ощущают в такие моменты?

Тем временем Лиза занималась устройством себе места на дешевый чартер, писала электронные письма Ольге в Москву. Вопрос был в том, что там делать: оказаться в столице, пусть даже попозже, когда там растают сугробы, зайти в головной офис (надев сверху таиландского платья что-то вроде куртки, которой у нее не было)? Этого не хотелось. А если сразу отправиться в Турцию, а там… Лиза, в общем, чуть не впервые все-таки планировала свою жизнь. Но у нее с непривычки получалось плохо.

Тем временем Максик… все дело в том, что у Максика был секрет — большой секрет, размером с остров, заросший пальмами и казуаринами по берегу. Остров с асфальтовыми дорогами, по которым катили мотоциклисты среди одноэтажных бетонных домиков под плоскими крышами. Знаменитый уже к тому времени остров, он называется Ломбок, расположен сзади Бали, и туда уже года три как ехала отдыхать публика, раздраженная балийскими толпами и дискотеками и любящая нетронутые пока кораллы и тишину.

И у этого острова должен был через некоторое время появиться лорд и повелитель, единственный представитель «БИК-тура» на новом и перспективном маршруте. Человек, который поставил бы там всю работу с нуля.

То есть Максик.

Максик не был, как уволенная Ольга, профессиональным таистом. Он был индонезистом. Ломбок, как и Бали, и Ява, и Суматра, был его островом во многих смыслах. А в Таиланде он просто стажировался, в ожидании решения Москвы о дате своей высадки на Ломбоке.

Полета туда от Бангкока было, наверное, часов пять, с пересадкой на Бали. Максик не собирался заезжать в Москву для инструкций — он и без них знал, что делать. Он просто ждал дня отлета.

И этот день пришел.

А еще раньше пришел день, когда Максик с недоумением подметил, что оказался в положении человека, каждый день пожирающего по торту — ну не целиком, но пока лезет в глотку, то есть сколько угодно. Он знал уже каждую веснушку на теле Лизы. Он исполнил все свои мечты. И если сначала у него и были мысли о том, где бы взять деньги, чтобы перетащить Лизу уже на Ломбок, то дальше он трезво ощутил, что хотел бы иметь дело с женщиной, с которой можно также и разговаривать. А разговаривать он хотел только о Ломбоке, при Лизе же произнести это название боялся.

Максик вовсе не был плохим человеком, да и Лиза его таким не считала. Он собрал, с затуманившимися решимостью глазами, все таиландские баты, которые у него накопились. Ему было очень плохо и неловко, но он занял еще денег у друзей под будущую зарплату лорда и повелителя целого острова. Он занял и у московских родственников. Он отправился на Ломбок практически без гроша денежных резервов, и даже без половины выданной ему авансом долларовой зарплаты.

Он попросту отдал Лизе все до копейки. Он знал, что вообще-то она старше его, опытней и справится. Он сделал все, что мог.

Она прожила потом на эти деньги в Паттае, безбедно, целых две недели — и даже немного пополнила свои накопления. Купалась каждый день и, наконец, отдыхала.


— Это я на всякий случай, — сказал Евгений, зажигая курительные палочки у уличного алтаря — миниатюры буддийского храма, на подставке почти в человеческий рост, этакого домика с остроконечным шпилем и позолоченной крышей, на платформе. Внутри домика, где сидел крошечный Будда, горела лампочка, а платформа вся была забросана гирляндами жасмина. — Как ты сам писал в твоей второй книге, хорошие отношения надо иметь со всеми богами… Так вот, в этой истории есть нечто не сразу заметное, но интересное. Оно в том, что нам с тобой очень трудно оценивать, что именно Лиза затем сделала не так. Мы, конечно, поступили бы по-другому. У нас дипломы востоковедов, мы здесь свои, мы всех знаем. У нас какое-никакое, но имя. И опыт. А такие как Лиза… Не возьмусь сказать, в чем была ее ошибка, потому что, если честно — вообще не могу представить, как такие люди думают, как принимают решения. Да они сами не могут внятно выразить, как это делают. И их, таких, очень много, в том числе и тут. Есть такая неудобная тема — что люди бывают минимум двух пород, и друг друга им не понять. Все это знают, но говорить об этом как бы запрещено.

— Я все-таки вырвусь тут у вас на море, — отвечал ему я, — сяду на берегу и буду смотреть, как из ямок в песке вылезают серые песчаные крабы. Вылезают, катают шарики из песка — знать бы, зачем, — а потом наступает прилив, и крабы вместе с норками опять скрываются под водой, шарики смываются приливом без пощады, но через несколько часов крабы снова окажутся на суше и опять будут их катать. Сотнями и тысячами, сколько хватает глаз, по всему пляжу. И я буду сидеть и думать: как же они принимают решения, насчет того — катать или не катать? Рационально ли? А в метре от берега из воды высовывается какой-то камень, и по нему в сантиметре выше уровня ватерлинии бегают мокрые черные крабы совсем другой породы, они всегда в море, у них другая еда. Так вот, считают ли эти крабы себя более умными, чем их песчаные собратья? Что думают те, которые всю жизнь проводят в песке, о тех, что на камнях?

— Так, — сказал Евгений. — Осталось законцептуализировать еще одну мысль: а что думают крабы об этом странном создании на песке, закрывающем задом их норки? Считают ли они это создание высшим по отношению к себе или, наоборот, чем-то типа очень большого кальмара? И вообще, кто на кого смотрит — ты на краба или краб на тебя?

— Ну, вот что, — сказал я. — Для таких конструкций у нас есть другой писатель. Хороший. Я Чжуан-цзы в последний раз читал на пятом курсе, потому что меня заставили, и это было давно. Лучше скажи, что же стало с Лизой? То есть мы только что видели, что у нее сегодня все хорошо, но как это получилось? Есть ли там какая-то потрясающая история или она скучна до зевоты? Только не говори, что она просто нашла мужчину, а на самом деле это мужчина нашел ее, и с тех пор они по этому вопросу ведут дискуссии. Чжуан-цзы пойдет на фиг.

— А на самом деле в этом направлении пошла сама Лиза, и вообще-то подробности ее путешествия не знает, наверное, никто, — сказал Евгений. — Но… Потрясающие истории здесь есть у всех, и у Лизы тоже, не сомневайся.


Все произошло из-за Нонны. Той, с которой Лиза делила гостиничную комнату, пока не пришлось перебраться к Максику. Подруга или не совсем, но Нонна согласилась взять часть вещей Лизы и — зачем-то — ее паспорт. А этого, конечно, делать нельзя никогда и ни с кем.

Паспорт лежал в бумажнике рядом с банковской карточкой, и какой-то смысл в этом был — Лиза попросту прятала у Нонны карточку от самой себя, стараясь пользоваться ею как можно реже, обходиться только самым нужным, в ожидании поздней московской весны или еще непонятно чего. А Нонна, которая не выносила Максика и люто ненавидела новое руководство компании, всегда делала что-то хорошее для Лизы. Просто из принципа делала.

И вот однажды Лиза, увлеченная экономией очередной тоненькой пачки батов (живя уже в какой-то довольно жуткой конуре, отеле для рюкзачников), на целую неделю забыла о Нонне.

О дальнейшем догадаться нетрудно. В комнате Нонны (где так много месяцев провела и Лиза) к концу этой недели уже жили мирные немцы. Нонна, как и все, кто в компании хоть что-то собой представлял, была наконец уволена и отправилась отдыхать. На «Белый песок», гласила ее записка Лизе внизу, на стойке. На две недели. Вчера.

У Лизы был выбор, и довольно разнообразный. Самый разумный — не делать ничего и ждать возвращения Нонны, заняв деньги у кого-то в бывшей своей или любой другой русской компании, в Паттае их десятки. Зайти в «БИК-тур», спросить там телефон Нонны… Но тогда Лизе надо было покупать не только телефонную карточку, но и сам телефон, который в переполохе увез на Ломбок Максик. Звонить из бывшего офиса и вообще посещать свою бывшую компанию не хотелось совсем. Пришлось; но телефон Нонны не отвечал, хотя это могло означать что угодно — его хозяйка качается на волне, например.

И Лиза приняла по-своему логичное — с точки зрения экономии — решение.

Человеку, прожившему три года в Таиланде, не надо заказывать такси до «Белого песка». Есть автобусные маршруты, которые стоят совсем других денег.

Но у Лизы не было и их, ехать часа четыре на автобусе на восток означало, что деньги останутся почти только на воду.

Тут Лиза сделала вполне логичную, хотя и безумную вещь.

Она отправилась в «Белый песок» пешком, рассчитывая пройти маршрут за два-три дня. Спать можно было где угодно. Возможно, Лизе просто хотелось посмотреть то, на что никогда недоставало времени: домики, людей, ананасовые плантации. Не спешить. Тогда хватило бы и на очень элементарную еду — без мяса. И даже на простую воду, без которой никак нельзя обойтись.

Слухам, что Лиза отправилась в путь, побрив голову и переодевшись в мужчину — буддийского монаха, Евгений не верил. Три года — достаточный срок в Таиланде, чтобы знать, что за «имперсонацию» здесь дают тюремный срок. Нельзя выдавать себя за полицейского, например, — но и за монаха тоже. Женщина, пусть и иностранка, конечно, может попасть здесь в буддийский монастырь, но женщины носят там белые одежды и из монастыря просто так не выходят. Для женщины клянчить еду и кров по дороге, выдавая себя за монаха-мужчину в шафранном наряде, было делом вполне подсудным. Даже если игнорировать вопрос о святотатстве, иностранцу, который на улицах выпрашивает деньги и еду, дорога тут прямая — в отель «Иммигрэйшн», то есть в тюрьму. А если вспомнить об отсутствии паспорта…

Слух о монашестве объясняется, видимо, просто. Лиза хорошо поняла, как будет выглядеть после дня-другого пути с ее когда-то приличной прической. Поддержание прически в порядке стоило денег.

А побрить голову наголо для европейской женщины в тропиках было тогда модным и стоило всего тридцать батов, если делать это на скромной улице.

Но, несмотря на всю опытность Лизы в Таиланде, несмотря на ее естественную привычку идти всегда по теневой стороне улицы, побритая голова — и еще лоб, и нос — немедленно сгорели. И это создало Лизе множество проблем, резко замедлив ее продвижение на восток.

Иногда ее подвозили. Найти стакан чистой, действительно чистой воды можно было почти везде, и бесплатно.

Но, подходя наконец к «Белому песку» далеко на востоке от Паттаи, Лиза очень остро ощущала, что не ела уже два дня, а если вспомнить, то у нее и до того была позади целая полуголодная неделя. Правда, воду в бутылочках иногда даже давали с собой. Беспокоила сгоревшая кожа — от этого кружилась голова и наползала слабость.

И, конечно же, конечно, конечно, в «Белом песке» на морском берегу Нонны не только уже не было, она туда не приезжала никогда. Чему могло быть сколько угодно объяснений, от встретившегося мужчины и до того, что женщина, отдыхающая за свои деньги и никому не обязанная отчитываться, вообще может поменять в последний момент решение.

Но были и другие возможные объяснения.

— Наверное, не «Белый песок», а «Белые пески», — сказал ей нежно улыбающийся таец на сносном английском (который Лиза еле знала). — Часто путают. Это вон там, тот остров на горизонте. Ко Фай. Рядочек бунгало вдоль пляжа. Далеко. Лодки сейчас уйдут последние, потом бурная вода.

В общем, Лиза могла бы догадаться, что у нее к тому моменту с головой было что-то не то, например, из-за температуры или множества прочих очевидных причин.

Но она послушно пошла вниз, к лодкам, и просто на инстинкте учинила гениальный номер — затесалась в австралийскую компанию, махнув неопределенно лодочнику. Главный австралиец так и не понял, что заплатил за шестерых вместо пятерых. А лодочнику было все равно.

Лодка прыгала по волнам и тяжело шлепалась в них грудью, кружилась голова, тошнило.

И, конечно же, никакой Нонны в «Белых песках» тоже никогда не было. Лизе принесли стакан воды.

Она побрела по пляжу.

Навстречу ей шла по кромке воды юная пара — красные носы и лбы, он — заросший щетиной, в серых шортах со множеством карманов, она — в белом с блестками купальнике. Они двигались под мерное шипение прибоя. Оба голубоглазые, у мужчины чуть повисший, но еще вполне приемлемый живот. Рисунок тела его женщины — ребра, мышцы живота, тощая грудь — Лиза изучала долго, смотря на нее как на пришельца из иного мира.

Здесь, значит, был последний пляж. Дальше, за этим островом, только Камбоджа, километрах в семидесяти, по морю или суше. Паром туда не ходил, да и кому он нужен. В Камбодже, наверное, кто-то давно уже зачем-то встречает и провожает группы.

Лиза шла по пляжу, вон от деревянной веранды «Белых песков». Вот пляжу и конец, подумала она, но тут заметила, что начинается отлив, и можно обогнуть неприступный в приливное время мыс-скалу и пройти еще дальше. Улыбаясь непонятно чему, она оказалась там, за мысом, на пляже, который был последним после последнего. Чуть меньше километра белого песка. В центре его под пальмами стояли три новеньких бунгало.

Мужчину в потерявшей цвет майке Лиза, если бы у нее еще оставалось сознание, назвала бы «голландским наркоманом» — имея в виду род занятий и стиль, а не обязательно национальность (хотя иногда и ее). Пучок выгоревших волос, схваченный сзади резинкой, нос с горбинкой, светлые веселые глаза. Он делал что-то на костре. Видимо, еду.

Лиза отвернулась от него. Еда была ей неприятна.

Она не стала рассматривать подступавшие по горному склону к трем бунгало джунгли, с редкими светло-серыми перестоявшими стволами, как спички, и со старыми лианами на ветвях, как выброшенные рыболовные сети.

Вместо этого Лиза опустилась на песок и взяла в руки полузарытую раковину. Здесь была загадка. Обломок, мусор моря, такую раковину никто не возьмет и на продажу не выставит. С дыркой у края, на изломе — серая пористая масса, как мертвая кость. Но в мягкой впадине — перламутровая поверхность, отсвечивающая желтоватым жемчугом, омыть ее только морской водой — и перламутр влажно и чисто заблестит. А по этой перламутровой впадине извивается давно окаменевший тоненький след какого-то паразита, червячка — змей, дракон, динозавр? Лиза долго смотрела на эту раковину, не шевелясь.

Потом перевела взгляд на горизонт. День кончался, ложка расплавленного металла медленно, как мед, стекала в лиловатую дымку заката. Самую кромку горизонта оседлал кособокий серый силуэт кораблика, над ним вдруг поднялось идеально круглое колечко дыма, как спасательный круг.

Лиза хорошо знала, зачем там кораблик. Он на самом деле весьма велик, в момент заката он окажется ловцом кальмаров, который включит ослепительные прожекторы там же, ровно на линии горизонта, это высоко, если сидишь на песке. И тогда на этот свет из черноты начнут всплывать комки слизи со щупальцами и бессмысленными глазами.

Оставалось только отправиться в гости к этим заждавшимся чудищам, от которых все-таки, как видно, не уйти. Но Лизу не учили тонуть правильно, и вообще не учили ничему подобному. Она пожала голым плечом. Надо было просто лечь и заснуть.

Она так бы и сделала, но вдруг в голову пришла мысль — ведь сейчас отлив, ее к утру просто смоет вода.

И Лиза поползла по песку, выше, выше, примерно туда, где маячил голландский наркоман.

— О, господи, — пробормотал наркоман на чистом русском. — Скелет какой-то. Оно тут что, собирается спать?


— И это, конечно, был совсем не конец истории, — сказал Евгений. — А, как всегда, начало. Но мы всех подробностей не узнаем, да и нужны ли они?..

Может быть, и не нужны, молча согласился я. Может быть даже, подробности эти не вызывают никакого доверия. Как оно было на самом деле? Правда ли, что когда Александр присел на корточки над Лизой, лежавшей на песке, то она показалась ему похожей на заморенного мальчика с голой головой на тонкой, как у грифона, шее — и со взглядом как две черные дыры в космос? Кто знает всерьез — так ли это было?

Или — о рыбе. Александр, возможно, никогда уже потом не ел такую рыбу, из тех, что здешние рыбаки выбрасывают. Но лодка с припасами ожидалась только на следующий день, так что сегодня ему оставалось научиться ловить рыбу с помощью какой-то лежавшей у него в сарайчике лески. Этой рыбой он и накормил Лизу, и ей она показалась чудом — белая с косыми рубчиками плоть с оттенком слоновой кости. Горячая корочка снималась пальцами, из-под нее капал сок и показывались темные прожилки. А Александр тем временем бормотал:

— Еще ведь щенов надо обеспечить. А хлеба тут точно не дождешься… Они и простой рис лопают, вообще-то.

Щены, действительно, были — четверо. Тигровый, черный с белыми пятнами, белый с черными и еще бежевый, как верблюжье одеяло. Абсолютно одинаковые во всем остальном, кроме раскраски, они вечно цапались друг с другом, полностью игнорируя окружающих. Иногда их приходила навестить мама, обитавшая, по большей части, под той самой приморской ресторанной террасой, где Лизе вынесли стакан воды.

И это было хорошо, плохо было все остальное. Лиза не знала, что ситуация у Александра была ненамного лучше, чем у нее. На следующий день он ожидал припасов не просто так, а потому что намечались первые в его новой жизни постояльцы, которых твердо обещал ему тот самый будущий архимандрит: какая-то делегация из патриархии. Пять человек духовного звания. Две пары в два бунгало и кого-то одного — совсем роскошно, целый бамбуковый домик в его распоряжении.

Александр очень ждал эту пятерку. Потому что в эти три новеньких бунгало — и в припасы, которые действительно доставила лодка назавтра, — были вложены все, до бата, его деньги. Собственно, он попросту арендовал почти даром пустой пляж, поставил на эти последние деньги три домика и подключился к воде и электричеству «Белых песков» за мысом. Тоже не бесплатно.

И понятно, что «группа батюшек» в тот раз не приехала. Лиза увидела на лице Александра… пожалуй, удивление. Он не знал, что делать в такой ситуации. Он нахмурился и вроде даже рассердился.

Вместо людей из патриархии бунгало обновили в тот же день два забредших сюда по кромке моря рюкзачника, вроде как австралийцы, на вид патологически немытые, неясного возраста, в грязно-серых шортах, в тяжелых сандалиях на босу ногу, в давно заплетенных косичках, заросшие щетиной: классические для здешних мест персонажи. С ними были две такие же классические тайские «эскорты» женского пола, коротенькие и очень веселые.

— Ну не гнать же их вон, — как-то смущенно сказал Александр. — Займут два бунгало вместо трех, тоже ничего. Главное — начать. Потом все пойдет само.

Но компания эта взяла одно бунгало вместо двух, и несколько безумный разноголосый хохот, а иногда попросту звериные вопли были слышны до утра. Лиза давно соскользнула в сон, и он длился четырнадцать часов. Спала она на скамейке в складе за кухонькой, Александр на соседней лавке. Сначала, правда, он от каждого нового доносившегося вопля дергался, боялся за новенькие домики — разнесут ведь, но под утро заснул тоже. А когда проснулся, обнаружил, что гости исчезли, не заплатив и оставив на полу удивительным образом усвиняченные, скрученные в узел простыни и полотенца.

Минут десять Александр ходил по песку, потом сжал челюсти и достал мобильник. Лиза услышала сначала «кхун», потом поток слов, произнесенных в нос, постоянно перемежаемый «кап» или «кап-кап». Она успокоилась, поняв, что у этого человека в Таиланде все будет нормально.

Немытая компания далеко не ушла. Деньги за бунгало от сбежавших постояльцев привез ему похожий на подростка таиландский полицейский с материка на следующий же день. Полиция в этой стране работает хорошо. Подробностями Лиза не интересовалась.

Еще до того в жизни Лизы произошло новое событие. «У меня тут сколько угодно пресной воды, и нагреватели, между прочим», — сказал ей Александр. Это было настоящее счастье. Даже не закрыв дверь в бунгало, Лиза мылась, озабоченно приподнимая неожиданно тяжелые для хрупкого тела груди и вспенивая под ними мыло. Александр случайно застал ее за этим занятием, и сразу после этого она с удивлением обнаружила, что мужчина — это, оказывается, просто здорово, это нормально, естественно, это успокаивает, и сразу же после мужчины очень хорошо спится.

Ну а жильцы все-таки появились, и у Лизы возникло много работы. Которая ее вполне устраивала.

— Были в их жизни, как я слышал, и неприятные открытия, по крайней мере для Александра, — сказал Евгений, ехидно поблескивая глазами. — Если ты вспомнишь ее жизнь — те годы, о которых я тебе рассказал, — то легко догадаешься, о чем речь. О том, чего у нее в эти годы не было совсем.

— Речь о том, что она не читает книг? — поднял брови я.

— Дело не в этом. Все последние годы она прожила в каких-то отельных комнатах, да и до этого, в России… Короче говоря, она, по имеющимся данным, не имеет понятия, с какой стороны подойти к плите. Хотя…

Он снова усмехнулся.

— Иногда пытается делать жареные бананы. Ну а с книгами и так все понятно. Можешь быть уверен — тебя она по вечерам читать не будет никогда. Скорее просто так посидит.

И я представил себе: веранда бунгало на пляже, в паре метров от кромки моря. Неподвижная маленькая женская фигура в кресле. Возникающая из ничего, из ночной черноты белая кудрявая черточка, бегущая к берегу. Торопливый шипящий плеск, нескончаемый, неостановимый.

Bonus Track: Пальто с запахом земли

— Этот тип так и не снял пальто, между прочим, — сказала девица, наслаждаясь моим смущением. — В первый раз делаю это с перцем в пальто. Старом таком пальто, отстойном.

Пальто на двадцатипятиградусной жаре, в разгар удушливого московского лета? Я начал понимать моего клиента — мать этого невзрослого создания. Когда у девочки фантазия разыгрывается до такой степени, то понять ее могут разве что подруги. Но никоим образом не мать. Для матери ребенок остается ребенком — даже если этот ребенок вырабатывает привычку говорить о сексе с некоторой усталостью. В итоге я получаю звонок со словами: «Доктор, мне нужно знать — нормальному человеку может такое прийти в голову?»

Вот только там, где можно обмануть и не без удовольствия напугать собственную мать, не обманешь психиатра. Профессионалу не так сложно понять, когда перезревший подросток фантазирует, или — когда фантазирует, свято веря в свои слова, или — когда просто…

Просто рассказывает то, что было.

— Ты и матери про это сообщила? Про пальто? — угрюмо поинтересовался я. — Ты хоть понимаешь, что нормальный человек в такое не поверит? За окно посмотри — асфальт плавится. А тут секс в пальто. Хорошо, что не зимнем. Думать надо, что можно матери говорить, а что нельзя. А в дурдом не хочешь, чтобы она тебя туда после этого отправила?

— Ах, вот что вы здесь делаете, — протянула она, рассматривая меня. — Диагноз ставите, значит. Так поехали в дурдом. Запасные стринги только в кармашек положу и…

Она изобразила ладошкой, как пропеллером над головой, мигающую сирену на крыше чумовоза с красным крестом.

Большая часть моих доходов (строго частных и укрываемых от налогообложения) приходит от матерей-одиночек, не способных поверить, что их дитя не просто выросло, а выросло грубо, некрасиво, и думает о том, чтобы бросить мать на кухонный стол лицом вниз, если это мальчик… Или, если это девочка, то мать превращается в злобное и тупое препятствие к очень физическим мечтам.

Но одно дело — классические подростковые фантазии, даже находящиеся на грани патологии (а они всегда там находятся), и совсем другое — то, что я сейчас услышал. Движения глаз, тембр голоса и внутренняя логика самого рассказа девицы — все говорило об отсутствии малейшей фантазии. Да, договорилась за пятьсот рублей с мужиком в Березовой роще, идущей от метро «Полежаевская» к Песчаной площади. Да, пошла с ним на край рощи, помахала перед его носом вытащенным из собственного кармана презервативом. И потом вдыхала плесневело-земляной запах серого пальто, скорее даже плаща, в котором мужик почему-то все время оставался, несмотря на жару.

— Ведь убить мог, — укоризненно сказал я.

— Он нормальный, — убежденно отвечала девица. — Потрахаться захотел. А потом, это я его нашла. По глазам. Они были такие…

— Напомни, лет тебе сколько? — укоризненно спросил я.

— А что, если пятнадцать, то еще не должно хотеться? — широко раскрыла она накрашенные глаза. — Ой, а я не знала. Мама забыла сообщить.

— Так, объясняю ситуацию, — деревянным голосом сказал я. — Если не будешь думать, что матери можно говорить, а что нет, — увезут в дурдом ее, а не тебя.

— Так ведь давно пора, — сладким голосом отозвалось юное создание, с омерзением рассматривая мою неаккуратную бороду и спортивные штаны с пузырями на коленях.

— Минуточку, тогда я остаюсь без клиента, а это значит, ты подрываешь мой бизнес. Лечить надо не тебя, а твою мать, потому что она мне звонит и плачет: посмотрите девочку, она говорит жуткие вещи. Нормальна девочка или нет? Мать надо сейчас успокоить, а то крыше-отъезд гарантирован. Ей, а не тебе. Врубилась в ситуацию? Давай договариваться: ты все это придумала. Что сказать матери — я разберусь сам. Скажу, что ты пока нормальна, хотя требуется наблюдение. А ты — молчишь про секс в пальто. А заодно рассказываешь мне, что это за мужик… то есть «перец»… который летом в таком виде ходит. Потому что на самом деле мне он интересен, а не ты. Зачем нам маньяки на Песчаных улицах?

— Дяденька, сами вы маньяк, — с удовольствием сказала дочь моей клиентки. — Он здоровый, длинный, веселый, волосы такие выцветшие. Молодой пока. Загорелый, вроде рабочего, что ли. Может, после больницы — потому и в пальто. Глючном таком.

— Еще и в глючном. Ну, что за пальто, расскажи подробнее?

— Ткань… я никогда на ощупь раньше такую не пробовала. Не синтетика. Габардин, бостон — что-то прабабушкино. Пальто до колен. Большие пуговицы. Ну, как из музея. Пожелтевшие края. Запах, будто в земле век пролежало. Но перец — не бомж, сам чистенький, я бы с бомжем не пошла в жизни, шутите, что ли. Пахло от него самого очень даже хорошо.

— Девочка, ну вот представь себе, что ты рассказываешь. Идешь ты по аллее, видишь, что сидит на скамейке человек в пальто по жаре… ну, пусть после больницы, но все же… И что ты делаешь, повтори?

Я внимательно следил за ее зрачками и положением головы и плеч.

— Да ничего. Вижу пальто, вижу перца. Понимаю, что хочу трахаться. Делаю ему глазки, очень смущаюсь — как школьница.

— Ты и есть школьница, — напомнил я.

— Ну, я вся такая переразвитая, — лениво отозвалась она. — Вот, а дальше все просто.

Я вздохнул, мысленно поставил диагноз: подростковая гиперсексуальность на фоне неразвитой личности, без патологии по моей — психиатрической — части. И еще я понял, что желание изводить мать у девицы на сегодня исчерпано.

— Так, в итоге решаем: мы все это придумали и больше не рассказываем. Мать отдыхает, а ты, девочка, — если вдруг действительно пойдут глюки или жить станет в целом совсем погано — звони, это все лечится. Я серьезно. С деньгами потом будем разбираться, медленно, а с глюками надо быстро.

— Доктор Глюк, — сказала девица, кидая тоскливый взгляд на кухонную раковину с грязной посудой.

…В Березовую рощу я забрел, просто чтобы подышать воздухом и спрятаться от жары. Ну и немножко подумать.

Белки с закатом солнца затихли в ветвях вязов, разочарованные этим спаниели и доберманы повели хозяев домой, но пенсионеры на своем привычном месте еще достукивали костями домино.

Я окинул взглядом темнеющий парк. Заклеила перца эта девица где-то неподалеку отсюда и пошла с ним в самую глухую часть рощи, где до сих пор не расчистили бурелом после страшного московского урагана 1998 года. Неразвитая личность — это такая, которая просто не может предположить, что с ней может сделать совершенно незнакомый человек, который ходит в пальто на жаре.

А, стоп, по ее словам, пальто он, пока шел с ней, держал на руке (жарко), но надел его снова, перед тем как уложить девицу на бетонную плиту, забирая из ее пальцев презерватив и заворачивая ее сверхкороткую юбку.

Она это не придумала — факт. А раз так, то молодой человек меня беспокоил, здесь пахло чем-то посерьезнее обычного фетишиста.

…Опорный пункт милиции находится на той же Третьей Песчаной улице, по другую сторону от Березовой рощи — дыра в выкрашенной жирной, блестящей, коричневой краской стене. Дыра ведет вниз, в полуподвал, в короткий коридор. Отделано тут все в лучших традициях брежневского конторского стиля: копеечные стенные панели фальшивого дерева, сморщенный линолеум, изображающий пол красного дерева, крашенные белым решетки на окнах.

— Маньяки? Давно не было, — уверенно сказал участковый инспектор с прекрасной фамилией Пуля. — Конечно, хорошо, что вы пришли. Но состава преступления не вижу. Ну малолетняя. Но если сама его повела… Ходить летом в пальто не запрещено. Что еще? А ничего. Но вообще-то можно и поспрашивать по дворам. Этакая зарядка для хвоста. Заходите через недельку — хоть вы и частный, а все же доктор, значит, знаете, о чем говорите, — с неодобрением закончил он.

А уже через три дня…

Мигали неестественно голубым цветом маяки милицейской машины, освещая серый горизонтальный обрубок под одеялом, медленно вплывавший в жерло «скорой помощи». Но спутанные волосы и мокрый лоб все же мелькнули между несуразными синими пижамами санитаров: лицо открыто, значит, жива. Участковый Пуля мрачно посмотрел на меня и сообщил:

— Я чего вас просил прийти так быстро: если исход будет летательный — придется вашу малолетнюю клиентку допросить. Потому что и тут пальто. Значит, правда.

— Лучше бы я сам все с ее слов рассказал, — отозвался я, размышляя. — Больше толку будет.

— Ну, — согласился Пуля.

— Молодой, веселый, волосы выгорели на солнце, загорелый, длинный? — перечислил я.

— Ничего подобного. Не длинный. Пальто совсем по земле волочилось, — удивился Пуля. — Пострадавшая говорит, странное такое пальто — сталинское, типа. А так — может, и молодой, и загорелый, и веселый… И чего ему не веселиться — грохнул девушку по голове, веселее не бывает… Дырку в черепе теперь будут сверлить, наверное, — травма серьезная. Сначала она на него, говорит, сама кинулась, а потом что-то ей не понравилось… Вот.

…В тупик следствие зашло с невероятной быстротой. Бригада из двоих строителей, длинного и невысокого, мирно красившая до этого дом на углу Второй и Третьей Песчаных улиц, исчезла без следа, и больше всех был удивлен ее бригадир, который вернулся из Молдавии и не смог найти соотечественников. Доказать что-либо или обнаружить их было невозможно, потому что фотографии подозреваемых, с запозданием присланные из каких-то Ясс, годились только в мусорное ведро. Так что недокрашенный дом вернулся к спокойному сну среди клейкой листвы лип, под попискивание автомобильной сигнализации.

— Мы пальто без человека не арестуем и в розыск не объявим, — справедливо заметил мне участковый. — Но я что еще думаю — оно явно по вашей части. Я после нашего разговора все же дедам нашего отделения позвонил — они лучше всякого архива. Думал, что могло что-то быть года два назад, когда я еще здесь не работал. Но оказалось, что было дело 1973 года. Все тут же, в Березовой роще. С другой стороны, куда еще в нашем районе девочек вести? Маньяк надевал широкую шляпу, старообразное серое пальто, ходил и выбирал девочек типа школьниц. Интересно, что те не отказывались, как будто так и надо. Приводил в какие-то полуразвалившиеся бараки у самой Ходынки. Уговаривал их надевать белые носки, школьную форму, с фартучком. А когда его все-таки повязали, угрожал, что все следователи обкакаются, если узнают, кто он есть на самом деле, хотя живет сейчас под другой фамилией. Намекал на имя высокого, очень высокого, почти высшего руководителя Коммунистической партии и Советского государства. В общем, попал он не в колонию, а в психушку — по вашей части. Оттуда не вернулся. Сегодня ему было бы лет девяносто. И он был местный, а вовсе не молдавский строитель. Точка. Дело закрыто. Ну и что вы тут можете сказать?

Сказать я не мог, честно говоря, ничего. Кроме стандартных слов типа «фетишист».

Но фетишизм не заразен, тем более — без прямого контакта, и редко бывает привязан к какой-то определенной местности.

Я взял сигарету, уселся на балконе и положил босые ноги на перила. И подумал, что живу в одном из лучших районов Москвы, где от метро «Сокол» начинается обширный треугольник Братского парка с его старинными липами, парк выходит к прямой каштановой аллее элегантного сквера, тот перетекает в сосновую рощу, а она — в знаменитую, размером в небольшой лес, Березовую рощу… Жить среди сплошных парков — какая удача! Вот только терпеть бродящих в них маньяков не хотелось бы.

Но что можно сделать? У меня (и участкового инспектора Пули) были очень странные факты.

Не один, а три маньяка, все — странно привлекательные для малолетних. Те шли за маньяками сами, с полуслова, а моя юная пациентка попросту сама на него бросилась. Сопротивляться попыталась только одна, но ведь сначала она все-таки тоже пошла за человеком в пальто, которого видела в первый раз, пошла в дальний и безлюдный угол парка. Это уже там произошло что-то, ей не понравившееся.

Да, именно три маньяка. Потому что на втором пальто доходило до земли, а на первом оно было на уровне колена. А третий уже из древней истории — но и в ней фигурирует пальто.

Это если речь об одном и том же пальто. Значит, два разных человека надевают одно и то же — да попросту, поскольку речь о молдавских строителях, одалживают друг у друга это пальто, и… И с ними начинают происходить всякие интересные вещи.

А что делать с маньяком урожая семьдесят третьего, прости господи, года, который тоже «переодевался в старообразное пальто». Старый покрой даже для начала семидесятых? Это что же, пятидесятые? Сороковые?

Сигаретный дым мирно плыл к кронам тополей, за которыми высились похожие на пряничные домики здания сероватого кирпича. Стук женских каблуков, нервный и торопливый, звонко печатал секунды на асфальте внизу.

…К участковому я пошел на следующий же день, с дурацким вопросом: нашлась ли хоть какая-то связь маньяка 1973 года с сегодняшними педофилами молдавской национальности? Естественно, связи никакой не было и быть не могло. И никто в 1973 году, понятно, не интересовался, куда делось то самое серое пальто, нужное маньяку для его выходов по девочкам. Пуля лишь вспомнил, что вроде, по материалам того давнего дела, у маньяка был целый подземный бункер, вроде забытого бомбоубежища, как раз в конце Березовой рощи. Белые носочки или верхнюю одежду милиция, конечно, могла и изъять — но в качестве вещественных доказательств могли пройти разве что носки.

— А бункер? — оживился я. — Что с ним? Где он?

— Доктор, ну какое кому дело до бункера? Мы тут, когда видим такое помещение, подвал или чердак, то закрываем его, запечатываем и еще проверяем запоры время от времени. Чтобы там всякие бомжи и прочие маньяки не жили. Так и тот подвал наверняка… Запечатали и забыли. Да вот, пойдемте, я вам покажу кое-что, мы тут каждый день говорим спасибо товарищу Сталину и его министру внутренних дел Лаврентию Павловичу Берии за хорошую ментовку.

— Почему, собственно, Берии? — думая о своем, поинтересовался я.

Вместо ответа участковый торжественно провел меня вдоль по милицейскому коридору туда, где он кончался фанерной дверью. Открыл ее — и предъявил мне скрытую за ней совсем другую дверь.

Она была сделана из тяжелого, неровного, крашенного в кроваво-бурый цвет чугуна и снабжена чем-то вроде пароходного штурвала полуметрового диаметра.

Нет, не пароходного, а сейфового. Передо мной была дверь громадного, в рост человека, сейфа, много раз покрашенного, грубо, слой на слой. Она была снабжена какими-то чугунными рычагами и тем самым штурвалообразным приспособлением, которое ее открывало.

— Это все работает? — мрачно поинтересовался я, оглядывая внушительное сооружение.

— И еще как, — подтвердил участковый Пуля. — Ключ у нас. Вот такой, весом в фунт. Хотя я могу точно сказать, что ни у кого из наших желания пойти дальше этой двери пока не возникало.

Он сделал торжественную паузу, наслаждаясь моим видом.

— Крыс-мутантов, скелетов в истлевших шинелях там не обнаружишь, — заметил, помолчав, Пуля и провел рукой по большому, как у лошади, лицу. — Но заходить туда все равно не советую. Потому что… ну, вы, доктор, уже поняли, что это вход в бомбоубежище. А наша ментовка помещается как бы в предбаннике этого бомбоубежища. Так вот, мы на углу Песчаной площади и Третьей Песчаной улицы. Вот мы тут входим в бомбоубежище… входим и по подземным переходам можем дойти подо всем кварталом до каштановой аллеи на вашей Второй Песчаной. Вы думаете, у вас в подъезде убежища нет? Оно просто заперто. Но если пройти в подвал, то рано или поздно вы уткнетесь вот в такую же железную дверь. А от нее ход под домами и улицами — до метро «Сокол», наверное. Или до метро «Аэропорт». А там, где «Аэропорт», аэропорт и был — на бывшем Ходынском поле — и туда вела особая подземка от самого Кремля. В общем, входишь здесь, топаешь под землей, пока не надоест, там выясняешь, что заблудился, а потом начинаешь стучать вот в такую полуметровой толщины дверь — изнутри. Но открывать тебе никто не собирается. Потому что за такой дверью тебя просто не слышно, даже если есть кому слышать. Заскучать можно, да? Особенно без света?

— И что, тут по этим бомбоубежищам бродил лично товарищ Берия вместе с товарищем Сталиным? — поинтересовался я.

— Может, и не бродил. Но все Песчаные улицы, все эти кварталы из серого кирпича построены с хорошими такими бомбоубежищами руками немецких военнопленных. По принципу «сами разбомбили, сами отстроили». Говорят, когда в пятидесятые годы Хрущев отпускал их домой, они благодарили тут всех за то, что дали им шанс очистить совесть и уехать без камня на душе. Ну вот, а товарищ Берия, кроме того, что был министром госбезопасности и потом внутренних дел, еще и заведовал всеми лагерями военнопленных. Так что это было его хозяйство. Лучшие дома в Москве называют сталинскими. А эти — надо бы бериевскими.

— Ладно, — подвел итоги я, поднимаясь. — Берия — это интересно. Маньяка не поймаете, значит?

Пуля надрывно вздохнул и посмотрел на меня неласковым взглядом. Потом разжал губы:

— Хорошо, хоть девушка жива осталась. Говорит, когда он начал ее на какой-то поросший мхом бугор укладывать, передумала. Он ее еще просил надеть белые носки на босу ногу, как у подростка. Почему я и вспомнил про того маньяка. Носки ей не понравились — грязные. Начала отбиваться. Ну и всё. Дело можно закрывать — ни хрена больше не узнаем.

— Бугор… в конце Березовой рощи, уже у забора на Ходынку, — уверенно сказал я. — А повел ее туда кто? Наверное, он. Это его место. Или — их место? То самое, что в 1973 году? И она сначала шла за ним, как… как под гипнозом. Ага. До встречи, участковый. Я вернусь.

— Как чего, переходи вообще в милицию. Психиатров тут ой как не хватает, — напутствовал он меня.

…Девочка Юля, как ни странно, встретила меня куда более радостно, чем ее мать, — та, видимо, не очень-то хотела мне платить еще раз. Мать лишь грустно повела рукой в сторону — как бы это помягче сказать — детской:

— У нас новый наряд короля. Не пугайтесь.

Рыжеватая девочка Юля стала угольной брюнеткой с черно-красным ртом, запястья ее теперь были увешаны металлом разной конфигурации, металл в виде креста помещался и между весьма объемистых и буквально вываливающихся из майки грудей, украшенных заодно прыщами.

— Дурдом ждет? — приветствовала она меня.

— Готы и металлисты — не диагноз, их в дурдом не сажают, — сообщил ей я. — Значит, так, дорогая: позавчера человек в пальто, пахнущем землей, проломил голову девушке. Сейчас он в розыске. Понятно, о чем я? О том, что у тебя задница уже взрослой женщины, а голова еще подростка. И когда по такой голове бьют камнем, и мозги начинают… Ты что-то сказала?

Готическая Юля быстрым движением сунула в рот сигарету, потом вынула ее, испачканную помадой, и молча уставилась на меня.

— Надо кое-что уточнить, — сказал я, торопясь, пока не пройдет ее испуг. — Первое: кто кого вел? Ты или он?

— Он, — был мгновенный ответ. — К каменному забору.

— Так. Ты сказала — бетонная плита. Жесткая?

— Не беспокойтесь, попку не натерла, — пришла она в себя. — Там такой сверху как бы мох… То есть она вроде бетонная, но… Очень старая. Скорее как кочка в земле. Это слева от тропы, ведущей в пролом, через который выходят на Ходынку, на поле. Место мягкое. Можете попробовать. Если нужна компания, то доктору — скидка.

— И последнее. Когда ты туда шла, то… о чем думала? Что чувствовала?

— Ну, о чем о чем, о том самом, — ожила готическая Юля. — Чувствовала себя как под легким кайфом. Ну… я была маленькой девочкой, которой было очень-очень все интересно, как в первый раз, такой большой дяденька, у которого есть такая большая штучка…

— Раньше таких мыслей не бывало?

— Раньше много чего не бывало. А сейчас — здравствуй, взрослая жизнь.

Бетонный забор, за которым рвутся в небо еще не заселенные белые башни целого нового города, выросшего буквально за год на Ходынском поле. На верхушки их ложится закат, и свежие стены их розовеют цветом «кадиллака» в Лас-Вегасе. А левее — гордый шпиль «Триумф-паласа», самого высокого жилого дома Европы.

Но это — там, по ту сторону забора. А здесь, в забытом всеми уголке старого парка — да попросту леса, — сереют сумерки; криво стоит пустая скамейка (что она тут делает — похищена с аллеи?). Сорняки и лопухи среди бугристой земли, а между ними…

Будто покрывшиеся зеленой плесенью и посеревшие шляпки груздей — чуть возвышающиеся над землей на уровне пояса или колена два бетонных козырька, косо уходящие в землю.

А дальше — еще один, уже совсем вровень с землей.

Мне показалось, что сбоку у каждого козырька есть что-то вроде полуоткрытой пасти, полузасыпанной землей. Лаз, который когда-то вел вниз?

Козырьки украшены осколками битых бутылок, колбасной шкуркой и… относительно свежим надорванным квадратиком фольги — от использованного презерватива.

Значит, здесь.

Но дальше тут делать мне уже нечего.

Сизая дымка, тропа, глушащая шаги. Из кустов бесшумно выходит кудлатая бродячая собака и смотрит на меня немигающим, почти человеческим взглядом с безопасного расстояния.

Потом делает ко мне два шага — у меня почему-то холодеет сердце — но дальше остается на месте.

…Два часа терпеливо выслушиваю поток слов кругленькой редакторши районной газеты «Сокол». Получаю предложение дать интервью на психиатрические темы — «мы это делам со всеми замечательными людьми в нашем районе, а их тут на удивление много». Потом — о погибших на Ходынке во время коронации последнего государя, когда случилась страшная давка, и трупы везли отсюда на телегах. О громадном кладбище солдат Наполеона, там, где сейчас Песчаная площадь. Но потом французские кости выкопали отсюда и выкинули неизвестно куда. О таких же вывезенных покойниках с Братского кладбища: похоронены в годы Первой мировой, выброшены вон при товарищах Берии и Хрущеве, когда глухая московская окраина стала превращаться в новый и прекрасный город. Бункеры у края Ходынки? Это была особая территория Московского военного округа, сторожила с дальнего конца аэродром, над головами солдат взлетали самолеты с бешено крутящимися пропеллерами и тяжело шли к железной дороге, на запад. Больше — ничего интересного. Легенды об оживших персонажах прошлого? Нет… нет… знаете, ничего нет. Я бы знала.

Вышел от дамы, жадно глотая свежий воздух. Пошел по безлюдным улицам домой, среди зелени и тишины.

Парки на костях. Кладбища, которых уже нет. Недоброе имя — «Ходынка». Еще парки, пары с колясками, велосипедисты, тополя, липы. Тени кладбищ мирно дремлют среди кустов и аллей. Спите, души солдат забытых веков, спите в лучшем из районов Москвы. Вы не чужие здесь. Потому что все города стоят на костях прошлого, по всем улицам когда-то проезжали телеги, а потом и автобусы с гробами. А сегодня из распахнутых дверей балконов сверху доносится женский смех и музыка, а с тротуара в окна можно увидеть верхушки книжных полок и еще белые потолки, на которых ложатся круги медового света люстр. А вот котяра на форточке, мрачно смотрящий на серый асфальт внизу. Его зовут Грымзик, это соседский кот, я почти дома. И мне надо сделать один важный звонок.

— Сергей Сергеевич, как ваше драгоценное самочувствие?

— Добрый доктор, какая радость! Да отличное самочувствие. Падаю с ног, но энтузиазм так и прет из ушей. Боюсь, что как пациент я вам уже неинтересен. В общем, вы обыкновенный волшебник.

— Да вы не поверите, Сергей Сергеевич, ни малейшего волшебства. Ну, что у вас там было — одна депрессия и два невроза. А у кого же не было депрессии в девяностые годы? У меня было два пациента, которые ежедневно обсуждали со мной достоинства самоубийства и все возможные методы. Я им не противоречил и с увлечением поддерживал разговор. А что вы хотите от орденоносного конструктора ракет, которому только что сказали, что ракет больше не надо? Петля — очевидный выход. А вас… да этим самым «Прозаком» половина Америки лечится, у которой никаких кризисов и никаких девяностых годов не было — подумаешь, великий метод. Вот сейчас у меня пациент — просто страх и ужас. Почему вам и звоню. Вы ведь ваших архивных знаний и связей не утратили?

— Да я никуда оттуда не уходил, а сейчас заместитель директора, представьте, — так что весь архив в вашем распоряжении. Но зачем он вам?

— А у меня тяжелейший случай, — продолжил импровизировать я, неся откровенный медицинский бред. — Фетишист. Насильник. Без пяти минут убийца. И с фиксацией на определенных предметах, местах и событиях прошлого. И на определенных именах. Есть у меня теория — помогите разобраться, а? Только когда я вопросы начну задавать, не подумайте, что доктор сам поехал от крыши и наискосок. Просто не поверите, какие случаи бывают.

— Вперед, — раздался в трубке радостный голос господина архивиста. — На каких исторических фетишах свихнулся ваш маньяк?

— Район между окончанием Ходынского поля и задней частью Березовой рощи — координата номер раз. Он связан с какими-то людьми и событиями, имевшими к этой части Москвы некое отношение. Причем людьми известными, историческими. Советский период. Очень высокие лидеры партии и государства. Далее, есть фетиш в виде летнего плаща или пальто, светло-серого, без пояса, из хорошей ткани типа тонкого габардина, на человека выше среднего роста. Кстати, попробуйте по пальто определить эпоху или стиль, чтобы мне разобраться, на ком фиксация. Не говорит, гаденыш, гордо молчит. Пальто — это координата номер два. Далее, поскольку речь идет о маньяке, то тут тоже есть маленькая особенность: как-то все связано с юными, малолетними девочками, белыми носочками и тому подобной ерундой. Вот вам третья координата. И что у нас получается на их пересечении?

— Ну, доктор, вы же интеллигентный человек и знаете нашу историю. Не что, а кто получается. Вполне определенный исторический персонаж. Так, мне просто любопытно: это что, ваш маньяк надевает какое-то старообразное пальто и идет насиловать девочек в белых носках, так?

— Сергей Сергеевич, не задавайте вопросов — кто здесь психиатр? Хотя в общем, как ни странно, вы угадали, вот только еще и место почему-то имеет значение. Вот эти задворки Ходынского поля и Березовой рощи.

— Так все же понятно, дорогой вы мой. Так, сначала пальто: покрой скорее послевоенный, в тридцатых в моде были плащи с поясом, военного вида. А вот вплоть до шестидесятых… Посмотрите на фотографии советского руководства вот в этот смутный период между Сталиным и зрелым Хрущевым — увидите штук пять таких плащей на каждом снимке. А малолетние девочки — тут уже все предельно ясно. Ну, вы же знаете, кто ими славился.

— Берия, — сумел выговорить я, глядя с балкона на темную листву парка. — Лаврентий Берия.

— Именно так. Потому что и все прочие никоим образом себе в удовольствиях не отказывали, но девочки — это уже только лично товарищ Берия. Ну, не всегда школьницы. Но тип фигуры и поведения… я профессионально выражаюсь?

— Да, абсолютно.

— Так. Черная машина — идет медленно вдоль тротуара, высматривает вот такую вот девочку с толстыми лодыжками. Выходят двое, знакомятся. По одним сведениям, просто впихивают в машину и везут в известный особняк на Садовую. Напротив Красной Пресни, если вы не знаете. По другим — все делалось несколько тоньше. Не без уговоров. А там, если надо, переодевали подросточка в школьную форму, а иногда — в балетную пачку. Сажали на диванчик и говорили: ждите. Ну, об этом уже написано десять раз, а два месяца назад ко мне приходили телевизионщики. Сериал будут снимать. Чем я тут вас удивил?

— Место, — напомнил я. — Весь наш район построил Берия. Это я уже знаю. Он, конечно, взлетал с аэродрома на Ходынке — но садились люди в самолеты с другого конца поля. Что наш маньяк знает совсем о другом, глухом конце этого же поля? И какое это место имеет отношение к Берии?

— А знает он, — глубоко набрал воздуха архивист на том конце, — нечто такое, что вообще-то знает очень мало кто. И довольно странно, что такие вещи становятся известными каждому маньяку. Это довольно редкая информация. Что у нас сейчас на том конце поля такое помещается?

— Стройка, — сказал я. — Как и по всему чертову городу. Новые дома лезут в небеса.

— А какое здание одиноко стояло раньше на этом конце поля?

— А вслух по телефону это можно произносить? — поинтересовался я после долгой паузы.

— Можно, после романа господина Суворова «Аквариум», — бодро разрешил мои сомнения архивист. — Вот тот самый «Аквариум» там и был. Главное разведывательное управление Советской армии. А вокруг него — всякие военные заборы, бараки, даже палатки, когда там войска к параду готовились по поводу годовщины большевистской революции. В общем, военная была территория. И это не такой уж секрет. Секретом долгое время было другое. То, что под землей.

— Неужели катакомбы, убежища, подземные туннели? — удивился я, вспоминая тяжкую чугунную дверь с сейфовым колесом.

— А то нет, — был ответ. — Убежища тогда везде строили, и как раз занимался этим товарищ Берия. И вот в такое убежище в дальнем конце аэродрома, под землю, его и привезли летом 1953 года, после того как товарищ Сталин весной умер, и праздник товарища Берии на этой земле закончился. Там он и сидел свои последние дни. Сколько сидел — сложный вопрос, говорят, что расстреляли его сначала, а судили и приговорили потом, в декабре. И, кстати, не исключено, что и расстреляли в том же подвале. Вот между этой самой Березовой рощей и Ходынским полем. Место последнего оргазма.

— Так, вот с точки зрения психиатрии называть расстрел «последним оргазмом» — это интересно, об этом поподробнее, — грозно сказал я.

— Доктор, не все на этом свете маньяки. Посидите секунду, я найду кое-что… Вот: мемуары одного человека, который ненавидел Берию просто до дрожи. Ну, причин тому было сколько угодно. Итак, «Непримкнувший», автор — Дмитрий Шепилов, министр иностранных дел при Хрущеве, ответственный по партийной линии за культуру, искусство, идеологию. Кстати, сам красавец и любитель женщин — но не каких-то там малолеток. Глава «Схватка». Читаем… стоп, сначала насчет того, куда Берию поместили. «А когда было сказано, что он арестован и будет предан следствию и суду, зелено-коричневая краска поползла по его лицу — от подбородка к вискам и на лоб.

В зал заседаний вошли вооруженные маршалы. Они эскортировали его до машины.

Заранее было условлено, что помещение Берии во внутреннюю тюрьму на Лубянке или в Лефортовский изолятор исключалось: здесь были возможны роковые неожиданности. Решено было содержать его в специальном арестантском помещении Московского военного округа и под воинской охраной». Вот это и есть ваша Ходынка, дальний ее конец. Потом постепенно армия эти сооружения сдавала или закрывала… Так, а вот тут и насчет оргазмов: «Он настойчиво вытягивал из глубин памяти самые эротические сцены и старался смаковать все подробности, чтобы распалить свое тело и забыться хоть на несколько мгновений.

В такие минуты дежурившие у дверей камеры круглосуточно высшие офицеры видели в смотровое окошечко, как Берия, закрывшись грубым солдатским одеялом, корчился под ним в приступах мастурбационного сладострастия». Какой слог, а? Заметьте, доктор, что читаю я не по книге. По файлу рукописи. Наследник и публикатор передал… Хотя время было уже далеко не советское, господа издатели как-то постеснялись оставить этот пассаж насчет солдатского одеяла.

Одеяло, подумал я. Солдатское. Одежда.

— Сергей Сергеевич, при аресте у него конфисковали всю верхнюю одежду?

— Да какое там — верхнюю. В мемуарах Шепилова совершенно справедливо отмечается, что отобрали шнурки от ботинок, ремень, даже знаменитое его пенсне — чтобы он стеклышками себе ничего не порезал.

— И куда дели все, что отобрали?

— Да черт же его знает, — искренне удивился архивист. — Вам это очень важно знать? Сомневаюсь, что у военных хранятся такие документы. Хотя акт могли и составить. Подписи, печать.

А в принципе, подумал я, знать это мне не так уж и важно. Я представил себе руки военных следователей, проверяющих каждую складку серого легкого пальто, а потом… кидающие его куда-то в угол… а потом…

И тут вдруг у меня в ушах зазвучал голос матери. Когда же это было, сколько мне было лет, когда она рассказывала мне о холодном июньском дне 1953 года, когда меня, как ни странно, еще не было на свете. Были только она и мой отец, сидевшие на каменных ступенях у воды, покачивавшей окурки папирос возле сталинского небоскреба на Котельнической набережной. Им там, наверное, было очень хорошо в ту белую ночь, когда закат быстро сменялся восходом, — хорошо, пока камни ступеней вдруг не начали мелко дрожать, а потом раскачиваться под ногами.

Потому что по набережной шли танки.

А мой отец, мальчишкой убежавший на фронт и с тех пор знавший, как выглядят танки, идущие не на парад, а с закрытыми люками и полным боекомплектом, поднялся по каменным ступеням — а потом вернулся к моей будущей матери очень серьезным и сказал:

— Мне, наверное, надо быстро домой.

Но то была не война. Это маршалы Жуков, Неделин, Москаленко и другие заранее подготовились к тому, чтобы войти в кремлевский зал и арестовать всесильного министра госбезопасности.

И у них все получилось. Не восстали дивизии, подчинявшиеся Лаврентию Берии. И дверь каземата на Ходынке захлопнулась за ним.

Холодное, холодное лето 1953 года. Летнее пальто. Подземный бункер, похожий на бомбоубежище. Поросшая мхом крыша, врастающая постепенно в землю.

— Вы там что замолчали, доктор? — звучал голос в трубке. — Я бы вам еще рассказал, какие интересные документы сейчас всплывают. Насчет того, что зря на Берию валили всех без исключения расстрелянных и всех заключенных. После войны он занимался по большей части атомной бомбой и атомной энергетикой, за что честь ему и слава, строительством и еще много чем. Были люди, на руках которых крови было не меньше. Они-то Берию и обезвредили. Интересно?

— Интересно, — честно сказал я. — Но не сейчас. У меня маньяк на руках. Ждет в нетерпении. Спасибо, Сергей Сергеевич.

Итак, что происходило с 1973 года до наших дней в том, что касается маньяков в пальто? Да ничего не происходило. Они отдыхали.

А почему? Что изменилось в последнее время? Я вспомнил стройку, все эти десятки новых домов, выросших в последние месяцы на бывшем Ходынском поле. Громадного пустыря на месте закрытого аэродрома не стало, он весь кишел…

Строителями.

Лазающими по лестницам новых корпусов, выносящими к бетонному забору мусор, раскапывающими… раскапывающими площадки…

У меня оставался один слабый шанс, и воспользовался я им на следующий же день.

Потому что бригадир несуществующей бригады из двух исчезнувших молдавских строителей еще оставался в своем домике-вагончике, сиротливо стоявшем в соседнем дворе.

— Не вернутся? — спросил я бригадира, присев с ним рядом на ступеньку домика.

Тот с яростью покачал головой.

— Жалко, — сказал я. — А вот они у меня книгу брали… про космических пришельцев… не лежит нигде?

— Нет, — снова покачал головой бригадир. — Не видел.

— Я понимаю, — продолжал я подбираться к цели. — Мне — книга, а ментам — насильник нужен. Но книга все же моя…

— Мои ребята — не насильники, они нормальные, — выговорил наконец что-то связное бригадир. — А книга — да вот сами посмотрите, тут ей негде быть.

Не веря своему счастью, я ступил в домик строителей, гнусно пахнущий биотуалетом. И увидел тускло-серую ткань прямо перед собой, на вешалке у двери.

Дальше все было просто.

— Да, кстати, мне нужно кое-что покрасить, — сказал я, — и вот эта штука, похоже, это рабочий халат. Сколько?

— Это не халат, — сказал строитель, — это от ребят осталось. Да заберите вы ее за просто так. За книгу. Ребятам уже точно не нужно. Не вернутся. А семьи их звонят, звонят…

Держа на вытянутых руках серое пальто, я спросил бригадира:

— А вы где до того работали? Не там, где на вон том поле стройка была? С того конца, где бетонный забор. Я с ребятами вашими вроде там и познакомился.

— Ясно, там, — подтвердил он. — А потом все закончилось, пришли отделочники. Вот мы сюда и переехали — и тут все тоже… кончилось.

Помню, в какой-то момент я захотел поднести это пальто к лицу, вдохнуть запах погреба и картошки, и еле догадался этого не делать, швырнув его перед своей входной дверью, чтобы ни в коем случае не нести в квартиру. Достал большой магазинный пакет, запихнул туда пальто, оставил его перед дверями, тщательно вымыл руки, достал из кухонного шкафа бутылку жидкости для растопки углей в барбекю. Сунул в тот же пакет.

Мне надо было торопиться: спускался вечер, а оставлять пальто перед дверями на ночь никак не следовало. Его ведь могли найти, унести…

Вот и глухой угол Березовой рощи, пустая скамейка, выступающие из земли остатки бункеров.

Я вытряхнул пальто на крышу ближайшего бункера, на тот самый заплывший мхом бетон, полил горючей жидкостью, чиркнул зажигалкой. Жирный дым тяжело поплыл к бетонному забору и дальше, туда, где поднимались в небо этажи.

Оно горело очень медленно.

— Ну и зачем вы это сделали? — прозвучал откуда-то снизу подрагивающий тонкий голос.

Нет, я не испугался. Даже когда увидел, что все это время на соседней скамейке сидело странное создание… старушка? Да, конечно, всего-навсего старушонка, похожая на сгорбленную серую птичку. В летнем плаще, в смешной соломенной шляпке с двумя деревянными вишенками — красная краска с них почти совсем облупилась.

Почему я ее сначала не увидел?

Или все-таки ее здесь не было, когда я чиркал своей зажигалкой?

— Разве дело в пальто? — продолжала она — нет, все же не детским, а учительским, высоким, как слишком сильно натянутая скрипичная струна, голосом. — Это была просто ткань… и ведь какая хорошая ткань, сносу ей не было. Глупость. Да, глупость.

— Дело совсем не в пальто, — быстро, сквозь зубы, сказал я, чтобы не молчать — и чтобы не бояться.

— А ведь вы его самого даже не видели, — продолжала она, не обращая на мои слова никакого внимания и глядя светло-серыми глазами куда-то на носки моих кроссовок. — Вас тогда просто не было, даже в пятьдесят третьем. Тем более раньше.

— А вы видели? — нашел голос я.

— А вот как вас, — снова зазвучала плохая скрипка. — Только ближе… Совсем близко.

И она медленно, очень медленно раздвинула тонкие бескровные губы.

Вместо послесловия

По доброй англо-американской традиции, любую такую книгу следует предварять строчкой: все персонажи и ситуации, обозначенные здесь, — вымышленные, любые совпадения имен или фактов с реально существующими людьми или событиями — случайность.

Я бы сделал то же самое, да только какая же тут, на фиг, случайность или совпадение. Все правда. Или почти все. Конечно, я немножко подвигал кирпичики, уложил их не совсем в том порядке, в каком они возникали во времени или пространстве, — но сами-то кирпичики абсолютно настоящие. Вплоть до того, что некоторые из героев, как ни меняй их имена, узнают себя, обидятся и захотят обнаружить и обезвредить. А у кого-то я и имена не менял. Гурнам есть, так его и зовут. Евгений из Бангкока — он и правда Евгений, более того, в жизни он еще более приятный человек, чем в рассказах (и ему за многое спасибо). Черкасовы и были Черкасовыми. И так далее.

Эти рассказы — заметки на полях моих романов, да и на полях жизни. Моя жена Ира (неизменный и незаменимый подстрекатель творческого процесса) давно побуждала меня: да напиши же ты обо всем этом, пусть короткими рассказами, а то — одни обрывки наших с тобой разговоров, и только. Такие ведь интересные истории! А я отбивался тем, что рассказов почти никогда не делал. Романы — другое дело. Это сильная штука, сложная, умная, эффектная. А рассказ — что рассказ: так, наброски, мемуары. Собственно, я и сейчас так полагаю.

Правда, издатель думает по-другому, но… Тут, кстати, надо поломать одну традицию. Автор редко письменно благодарит издателя. Среди авторов считается, что в общении с издателями вообще пленных не берут. Хотя, скажу сразу, мне с издателями повезло, все они — очень обаятельные и достойные люди.

Но так или иначе издателю, Александру Прокоповичу, однозначно надо сказать спасибо. Потому что сама идея — сделать целую книгу моих рассказов — родилась именно у него, целенькой и веселой, по прочтении лишь двух рассказов, пока я еще размышлял: а вот было же время, люди работали только в «малом жанре», и как-то все оставались довольны…

Дальше был довольно краткий период — меньше полугода, — когда мы с Александром дискутировали по почте на разные темы, а к письмам, в порядке иллюстрации, я иногда цеплял новые и новые файлы с рассказами и припиской «а вот еще…». Пока неожиданно для себя не дошел до последнего.

О последнем, то есть о «Пальто с запахом земли». Он как раз был первым. Это и правда bonus track, хотя бы потому, что в этом рассказе другой «я», не тот, что в девяти предыдущих. Ну, как у Элтона Джона — Philadelphia Freedom и еще пара вещей, приписанных к виниловому когда-то Captain Fantastic, но на самом деле к диску никак не относящихся. Впервые «Пальто» вышло в США, в сборнике рассказов русских писателей Moscow Noir, потом сборник издали на русском в Москве. Написан был рассказ по заказу — если не сказать больше, в результате того же подстрекательства — двух дам, с природным изяществом носящих титул литературных агентов. Юлия Гумен и Наталья Смирнова. Тоже из Питера, как и Александр Прокопович. Они же, кстати, сыграли роль добрых фей в моем с ним знакомстве. За все вместе — спасибо.

Ольгу Горкину, пресс-секретаря фонда «Русский мир», благодарю за соучастие в поэтических экспериментах в «Васе Страннике». Ольга, пешите исчо. Спасибо Наталье Любимовой из нашего посольства в Париже за помощь в общении с тамошней русской эмиграцией.

И последнее — мои благодарности и лучшие чувства друзьям и коллегам, российским дипломатам в Азии. Так же как соотечественникам, работающим там временно или живущим постоянно, — кстати, они и сами иногда не знают, кто они, приехали поработать или уже совсем эмигрировали. Это люди, с которыми я общаюсь практически всю мою жизнь, если бы не они, жизнь эта была бы другой, куда хуже.

А если кажется, что непропорционально большая часть моего описанного в рассказах общения с ними проходит преимущественно за столом, среди великолепного азиатского обжорства, то ведь так и есть. Сами виноваты.

Вот, наверное, и всё.

Мастер Чэнь

Загрузка...