По Тверской летят грузовики, набитые розовыми детскими мордочками.
— У-р-р-а!
Мордочки и бумажные флажки улетают к Красной площади. Дети празднуют Октябрь. За ними, фыркая и пуская тоненький дым, грохочет зеленый паровоз М.-Б.-Б ж. д.
Прошли железнодорожники — идут школы. Школы прошли — опять надвигаются рабочие.
— Долой фашистов!
Через Страстную площадь проходят тысячи и десятки тысяч.
Тысячи красных бантов.
Тысячи красных сердец.
Тысячи красных женских платочков.
Манифестации, растянувшиеся по Страстному бульвару, терпеливо ждут своей очереди.
Десять часов. Одиннадцать. Двенадцать.
Но от Ходынки, от Триумфальных ворот все валит и валит. Вся Москва пошла по Тверской. Так зимой идет снег, не перерываясь, не переставая.
И в ожидании колонны рабочих на бульваре развлекаются чем могут.
Усердно и деловито, раскрывая рты, как ящики, весело подмигивая, поют молодые трактористы, старые агрономы, китайцы из Восточного университета и застрявшие прохожие. Поют все.
Вздувайте горны, куйте смело…
Кончив петь, становятся в кружок и весело, молодые всегда веселы, громко на весь мир кричат:
— Да здрав-ству-ет гер-ман-ска-я ре-во-лю-ци-я!
Смотрят на итальянцев, стоящих поближе к Петровке, смотрят на их знамя, читают надпись:
— А морте ла боргезиа мондиале!
— Буржуазия! — догадывается тракторист.
— А мондиале, что такое?
Итальянец в мягкой шляпе улыбается, все его тридцать два зуба вылезают на улицу, и он говорит:
— А морте! — и трясет кулаком.
— А морте — смерть! Ла боргезиа мондиале — мировая буржуазия! Смерть мировой буржуазии! А морте ла боргезиа мондиале!
Итальянец радостно хохочет и снова подымает кулак. Кулак большой.
— Фунтов пять в кулаке-то, а?
Трактористы хохочут.
А по Тверской все идут.
Мы, молодая гвардия…
Это есть наш последний…
Остальное теряется в ударах барабана. Это, поворачивая с Петровки на бульвар, возвращается с парада конница.
Колеблются и наклоняются пики. На пиках трепещут и взволнованно бьются красные и синие, треугольные флажки.
Потри в ряд, всадники проходят мимо жадных глаз.
— Первая конная!
— Да здравствует Первая конная!
— Качать!
Десяток рук подымается и протягивается к первому кавалеристу.
— Не надо, товарищи! Товарищи, неудобно ведь! Нас там позади много. Задержка будет!
Но он уже схвачен. Его стаскивают с седла. Он уже не отбивается. Он счастливо улыбается, неловко переворачивается в воздухе и кричит:
— Лошадь, придержите лошадь!
Опять взлет, еще раз, еще раз.
Кавалерист радостно что-то кричит, качающие тоже страшно довольны. Наконец кавалериста отпускают. Еще не отдышавшись, он торопливо садится на лошадь и, уже отъезжая, кричит:
— Спасибо, товарищи!
Конница топочет и быстро скачет под дружеские крики.
— Ура, красная конница! — кричат в толпе.
— Ура, рабочие! — несется с высоты седел.
— Качать! — решает толпа.
И, придерживая сабли, кавалеристы снова летят вверх.
Их окружают, им не дают дороги.
— Возьми, братишка!
Дают папиросы — все что есть.
Работа кипит. Покачали, дали папиросы, дальше.
И, слегка ошеломленные этим неожиданным нападением, кавалеристы козыряют и исчезают.
Конная артиллерия проносится на рысях. Пушки подпрыгивают и гремят на каменной мостовой. Ее тяжелый бег ничем не удержать.
Но солдата с флажком, замыкающего отряд, все-таки качают. Напоследок качают особенно энергично. Бедняга летит, как пуля.
Между тем дорога освобождается.
— На места! На ме-ста!
Кавалерист догоняет свой отряд, колонны строятся, оркестры бьют:
Ни бог, ни царь и ни герой…
Колонны идут на Красную площадь, чтобы в шестую годовщину Октября повторить в тысячный раз:
— Дело, начатое в октябре семнадцатого года, будет продолжено, и мы его продолжим.
1923
— Посмотрел я на эту рыбу… Человеку, который это говорил, было тридцать лет. А мы валялись по углам вагона и старались не слушать.
— После рыбы хорошо пить чай, — продолжал голос.
Мы, это — первый взвод батальона. Никому не было известно, какого полка мы батальон. Числом мы тоже подходили всего шестьдесят человек. Но нас называли батальоном.
— Стеклянный батальон! — сказал комендант Гранитной станции, когда нас увидел.
— Рвань! — добавил комендант. — Я думал, хороших ребят пришлют, а они все в очках!
Мы остались на охране Гранитной. Потом комендант переменил свое мнение, но кличка пошла в ход, и мы так и остались стеклянным батальоном.
— Посмотрел я на эту рыбу…
Никто даже не шевельнулся. От пылающего асфальтового перрона, шатаясь, брел ветер. Горячий воздух сыпался как песок.
Это был девятнадцатый год.
Я поднялся и вышел. Лебедь пошел за мной. Это он рассказывал про рыбу. Он всегда говорил о ней. Далась ему эта рыба.
Я пошел на станцию. Лебедь двинулся в противоположную сторону, и я знал, куда он идет.
Было очень скучно и очень жарко. Охрана станции — дело простое, а газеты не приходили уже вторую неделю.
Разгоряченный асфальт обжигал подошвы, с неба, треща и все разрушая, сыпалась жара.
У стенки, в тени, где стоял накрытый гимнастеркой пулемет, я обернулся. Лебедь уже был далеко. Виднелась только его плывущая в пшенице голова.
— Куда пошел? — закричал я.
Голова обернулась, что-то прокричала и унеслась дальше. Впрочем, я знал, куда пошел Лебедь.
Ему было идти версты полторы. До пруда. Там он удил рыбу, о которой говорил.
— Все к ней ходит? — спросил пулеметчик, зевая.
— Ходит, — сказал я. — А что слышно?
— Да ничего. Мохна, говорят, у Татарки стоит. Врут. Чего ему сюда идти? Не его район! А насчет рыбы Лебедь, конечно, запарился. Мне стрелочник говорил. Никогда ее там и не водилось.
Я ушел.
История рыбы такая. Видел ее в этом пруду один только Лебедь.
— Длинная и толстая. Вроде щуки.
Смеялись над ним сильно. Ну, откуда же в пересохшей луже рыба? Дела нет, скучно — и пошел смех, один раз вечером даже спектакль об этом устроили.
Первый акт. Сидит Лебедь и свою любовь к рыбе доказывает. Второй акт. Рыба свою любовь к Лебедю доказывает. Третий акт. Показывают ребенка грудного, который от этих доказательств произошел.
Совсем неостроумно. Ребенка у сторожихи одалживали. Очень скучно уж было и жарко.
Однако Лебедя этим довели до каления. Сидит и только об одном:
— Посмотрел я на эту рыбу.
Просто бред. Поклялся Лебедь, что эту рыбу поймает и все докажет.
Если человек захочет, то все сможет. Из всякой дряни Лебедь сколотил себе удочку и днями сидел над своей помойницей-лужей.
Комендант и рыболовом его называл и вообще крыл — не помогало. Дежурство кончит, о рыбке поговорит и сейчас же к ней на свидание. Удочку несет и винтовку. Без винтовки нам отходить от станции не позволяли.
Солнце в беспамятстве катилось к закату. Телеграфные провода выли и свистели. Швыряя белый дым, вылез из-за поворота, паровоз и снова ушел за поворот. В пшенице кричала и плакала мелкая птичья сволочь. Солнце сжималось, становилось все меньше и безостановочно падало. Луна пожелтела, и поднялся ветер.
Батальон вылез из темных углов, где прятался от жары. Семафор проснулся и открыл зеленый глаз.
Пришел долгожданный вечер. Лебедя все не было. Черные тени уцепились за станционные постройки и попадали на рельсы.
— Не рыбу он видел, а русалку! Сам же он говорил, что только хвост видел! Разве человек из-за рыбы станет, как головешка? Рыба, рыба… У ней только хвост рыбий.
Комендант вышел из телеграфа, засовывая в карманы узенькие ленточки телеграмм, и сейчас же пошел переполох. То, что казалось выдумкой днем, вечером сделалось правдой. В Татарке сидели банды.
Фонари шипя погасли. Гранитную захлопнуло темнотой. Первый взвод нахмурился и забросил за спину винтовки.
Первый взвод, мой взвод и взвод Лебедя, выступал в сторожевое охранение на версту в сторону Татарки.
— Где Лебедь? — кричал комендант. — Ну, я этому рыболову покажу! Никогда его на месте…
Комендант не кончил. Со стороны пруда грохнул и покатился выстрел. Потом еще два. Остальное сделалось вмиг.
Первый взвод никуда не пошел. Идти было уже некуда: шли к нам.
Пулемет затарахтел по перрону и пошел в бок. Я посмотрел в лицо залегшего со мной рядом. Оно было желтое от света желтой луны. И сейчас же ударил пулемет. Внезапная атака махновцам не удалась. Гранитная уже была предупреждена выстрелами с пруда.
Тишина пропала. Все наполнилось звоном, грохотом и гулом. В черное лакированное небо полетели белые, розовые и зеленые ракеты. Из цепи брызгали залпами. Луна носилась по небу, как собака на цепи. Тишина пропала. Атака пропала. Они не дошли даже на триста шагов. Вслед резал пулемет. Вслед в спину нагоняли пули. Атака была отбита.
Атака была отбита, но на другой день мы хоронили Лебедя.
— Я, товарищи, плохо такие речи говорю, — сказал комендант. — Что говорить? Не сиди он там у пруда вчера — еще неизвестно, что было бы! Может, их сила была бы! Могли взять врасплох!
А стеклянный батальон кидал землю на могилу рыболова. Но в тех рассказах, которые шли потом, его больше рыболовом не называли. А сторожиха плакала даже.
1923
Все удалось скрыть, кроме цены на арбузы. Цена эта, выросшая за неделю впятеро, внесла некоторый испуг. Потом стало еще хуже. Арбузы исчезли вовсе.
Крошечная арбузная гавань, тесно заставленная барками, гавань, которая из-за плававших в ней арбузных корок походила на чудесный персидский, нежно-зеленый и светло-розовый ковер, эта гавань в несколько дней опустела, стала геометрически пустой и пугающе правильной.
Парусники ушли и обратно с арбузами больше не возвращались.
Газеты выходили исправно и каждое утро накачивали читателей брехней о светлом будущем.
Те, кто понимал, почем фунт лиха, не верили и пили. Они уже поняли, что Трифоновка (место, откуда возили арбузы) занята большевиками.
Те, которые верили газетным клятвам, тоже пили. Чтобы поверить, надо было пить.
Стенька Митрофанов газет не читал и ничего не пил. Вода не в счет. Но о том, что должно было случиться, он знал хорошо.
У него был длинный, мальчишеский, мокрый язык, и поэтому он навсегда потерял для себя теплый, мусорный ящик, где блаженно спал во все зимние ночи.
— Холера тебе в бок! — орал управляющий тем домом, где находилась пышная Стенькина спальня. — Я тебе покажу большевиков! Во-н! У тебя, хулиганская морда, вырастет борода до колена, прежде чем они сюда придут!
И в этот оглушительный, гудящий весенний день случилось три очень важных для Стеньки события.
Я уже рассказал, что он потерял свой ночлег. Кроме того, он еще покрылся неувядаемой славой. Это главное, но об этом потом. И еще — он отомстил управляющему. Я не хочу порочить Стеньку, он мне даже друг, но он украл петуха. Конечно, это был петух управляющего.
Петух кричал, как роженица, и бешено крутил глазом. Стенька мчался по мокрому светлому от воды асфальту и удушливо хохотал.
Так, смеющиеся, орущие и растрепанные, оба они очутились перед желтым дворцом главнокомандующего.
Для караула, стоявшего у гигантских арочных ворот, появление возмутительного оборвыша и воющей птицы было почти смертельным оскорблением и невыносимым нарушением порядка.
Раздался короткий свисток.
Стенька опасливо осмотрелся, приготовился к отлету и крепче прижал к себе петуха. Петух не выдержал адского объятия и душераздирающе запел отходную.
Расстроенная куча австрийских жандармов устремилась на Стеньку, желая немедленно и дотла искоренить очаг воплей и суматохи. Стенька оцепенел, считая здоровеннейшие кулачища, которые неслись на него, и предчувствуя бесславные побои.
В ту же секунду голубое небо жутко загудело и лопнуло. Воздушный вал навалился на Стеньку, земля дернулась, выскочила из-под ног, и Стенька обрушился. Кругом все рвалось и тряслось от страшного бомбового разрыва.
Ослепленная и задушенная кучка развалилась. Стенька, погребенный под пятипудовыми животами, трепетал.
Сверкнуло еще раз, стало непереносимо тихо, и все, что могло еще ходить, ринулось в дворцовый подъезд, увлекая с собой ошеломленного Стеньку и агонизирующего петуха. С крыши по налетевшему аэроплану задребезжали пулеметы.
В подъезде Стеньку прижали к огромной красивой двери. Стенька никогда еще не видел такой. Но, нахлыстываемый страхом, он не стал разбирать и поскакал по лестнице вверх, захватывая ногами по три ступеньки сразу.
На втором пролете он опомнился и остановился. Сверху катились бледные лица и стучали сабли. Все это сбегало вниз, не замечая Стеньки и не обращая на него внимания.
Петух недовольно забормотал, и это вывело Стеньку из оцепенения. Решив, что жандармы внизу опаснее бомб сверху, он сделал чудовищный прыжок, влетел в огромную залу и, завопив от неожиданности, с размаху остановился.
Зала не имела конца. Стен залы не было видно. Огромные паркетные площади уходили вдаль, вперед, вправо, влево и терялись в стальном дыму. И все это колоссальное пространство было битком набито голодранцами и петухами. Сто тысяч голодранцев и сто тысяч петухов.
Стенька ахнул и опустился на пол. Петух вырвался, побежал по паркету, поскользнулся и смешно упал на бок. Сто тысяч голодранцев тоже присели, и сто тысяч петухов сразу упали. Стенька радостно захохотал, поднял руки и сказал:
— Дураки!
Голодранцы разом раскрыли рты и подняли руки.
— Как на митинге! — сказал Стенька. — Опустите руки, сволочи!
И сам опустил. Все руки разом упали. Это была зеркальная зала и все Стеньки были один Стенька. Зала была пустая.
Стенька подобрал петуха и подошел к окну.
Я не могу и никто не сможет точно описать того, что случилось со Стенькой. Он прыгал под потолок, и петух летел туда вместе с ним, проклиная тот позорный час, в который Стенька его украл.
Причину Стенькиной радости можно было увидеть из окна.
Внизу, в порту, по Приморской улице, поминутно останавливаясь и прячась за выступы домов, перебегали три солдата. Земля задрожала, и впереди солдат выскочил пышущий, полный треска, броневик. Красный флаг метнулся и пропал за высоким зданием. С моря, с большого рейда, палили окаменевшие громады броненосцев. Испуганное небо хоронилось под черным дымом. Это была знаменитая атака красных с суши и с моря 11 апреля.
В пустой зале грохотали восторженные крики Стеньки:
— В будку! Долой кайзерликов! Амба австриякам и…
Стенька поспешно обернулся на треск паркета. Прямо на него, к выходной двери, ломая паркет тяжестью своего тела, шел венгерский офицер.
Он шел в несчастную минуту, в то время, когда через края Стенькиного сердца переливалась отвага, когда этот «маленький негодяй» воображал, что именно он из своего высокого окна руководит атакой города.
Но венгерец видел только малыша и торопливо шел к двери. Сверкая всем лицом и любезно, по-детски, улыбаясь, Стенька ждал.
Офицер приближался, хрустальная люстра нервно шевелила своими цацками и звенела. Стенька ждал и не сходил с дороги.
Офицер недоуменно и высокомерно покосился, но не свернул.
Давид ждал своего Голиафа. Голиаф самоуверенно стремился к гибели. Как только расшитый рукав венгерской куртки поравнялся со Стенькиным носом, разразилась катастрофа. В эту же минуту Стенька покрылся неувядаемой славой.
Через час куча красноармейцев, появившаяся в широких и высоких дверях зеркальной залы, изумленно созерцала весьма странный пейзаж.
В самом конце залы на полу сидел венгерский офицер. Вместо лица у него было одно негодование и обида.
В пятнадцати шагах от него, держа в руке крошечный, сиявший, как серебряное солнце, браунинг, стоял Стенька.
— Сиди, сиди, — шептал Стенька. — А то стрелять буду!
Между Стенькой и венгерцем расхаживая петух, лишенный главного своего атрибута — разноцветного хвоста. Сердце же петуха было разбито. Он уныло рассматривал себя в зеркалах и горько причитал о своей тяжкой потере.
Из всех трех доволен был только Стенька. Сзади раздалось хихиканье. Стенька посмотрел вперед в зеркала и увидел стоявших в дверях красноармейцев. Он угрожающе махнул браунингом в сторону офицера и кинулся к дверям.
Там, хохоча и плача, он бешено врал о своих подвигах. Его перебили:
— Как же ты такого слона взял?
Стенька горделиво завертелся вокруг себя, как смерч, и ляпнул:
— Ой! Он идет на меня, а я подножку раз, он встал, я вторую, а потом петухом, петухом по морде, по морде. Так он с перепугу даже браунинг потерял. А петух без хвоста. Сильно бил.
В зеркалах четыреста тысяч красноармейцев приседали от смеху и тормошили «маленького негодяя» и маленького героя Стеньку.
1924
Ветер кроет с трех сторон. Сугробы лежат крепостным валом. Метель рвет и крутит снежным пухом и прахом. Улица мертвеет.
Мимо окаменевших извозчиков бредет закутанная в невообразимое барахло (семь дыр с заплатками) маленькая фигурка.
Днем фигурка бегала и отчаянно защищала свою крошечную жизнь — выпрашивала копейки у прохожих, забегала отогреваться в полные чудесной, хлебной духоты булочные, жадно вгрызалась глазом в туманные витрины, где напиханы великолепные и недостижимые вещи — штаны и колбаса, хлеб и теплые шарфы.
Но теперь поздно. День доеден до последней крошки. Двенадцать часов. Ветер и снег. Магазины закрыты, прохожих нет, надо искать ночевку.
Тысячи живущих в Москве не знают, что такое ночлег беспризорного. Мусорный ящик, беспримерно вонючий, но теплый, это блаженство. Но в мусорный ящик попасть трудно, дворники зорко стерегут это сокровище. Парадная лестница тоже прекрасный и тоже трудно находимый ночлег.
Беспризорному долго выбирать не приходится. Мороз тычет в щеки и хватает за ноги.
Если найдется асфальтовый чан, беспризорный спит в чану. Спят в яме, если отыщется яма. Но приходится спать и на снегу, укрывшись сорванной со стенки театральной афишей, подложив под щеку одеревенелый кулачок. Спят где попало и как попало. Это в городе. А есть еще вся Россия, бесчисленные населенные пункты, станции и вокзалы. Какой транспортник не видел на своей станции таких же картин?
Тысячи детей, ставших после голода двадцать второго года одинокими в самом точном смысле этого слова, живут и растут на улице. Так ребенок долго не проживет — срежет болезнь, недоедание или задавит мороз.
Но если даже удастся кое-как набить желудок, сохранить тельце от нагаечного мороза, тогда еще остается улица, ночлежка, Хитров рынок.
«Улица» дышит гнилью и гибелью. «Улица» даром с рук не сходит. В комиссию по делам о несовершеннолетних ежедневно доставляют детей, замеченных в правонарушениях.
Этот мальчик пробрался на кухню, примус украл. И этот крал и этот. В большинстве случаев — кражи. А эта маленькая — это уже посерьезней — это проституция.
Ночлежка — это школа и даже «университет» преступлений. Ребенок, попавший туда, в отличное общество подонков, быстро обучается в ночлежке на Гончарной: при опросе сорок пять процентов детей сознались, что они «нюхают».
Детей надо спасать. Советская власть еще в двадцать первом году осознала всю важность детской беспризорности. Мы имеем многочисленные детские учреждения и воспитываем большие тысячи детей.
Но всего этого мало. Мало денег, и «улица» по-прежнему еще продолжает губить детей. Приток их в Москву, даже из самых отдаленных мест беспрерывно продолжается.
И вот рабочая Москва в первую голову, а за ней вся трудовая Россия, всерьез взялась помочь голодным и одичавшим детям. Рабочие делают отчисления, производится обложение нетрудового элемента, организовано общество «Друзей детей», имеющее триста тысяч членов. Вербовка «друзей детей» ведется широчайшим фронтом. Предположено в общество завербовать пятьсот тысяч человек. Наконец, несомненно, гигантскую помощь окажет «фонд Ленина».
Дети, о которых завещал Ленин, будут спасены!
Тут дело не только в одних деньгах. Когда буржуазия разводила филантропию в своих приютах, она убирала с улиц «некрасивое» зрелище детского нищенства и растила нравственных калек.
Нам надо сделать иначе. Надо устроить беспризорных так, чтобы у них появилось желание учиться и работать. Относительно ребят младшего возраста — дело простое. Их нужно устроить в лучшие детские дома, окружив их особым вниманием. Главная трудность с подростками, которых «улица» уже сломала, которые вдосталь хлебнули горя, озлобились, исхулиганились. Они плохо приспособляются к жизни детского дома.
Надо устраивать для них ночлежки, сколачивать их в коммуны, втягивать в ученье и самое главное — создать возможность трудового заработка.
Такие трудовые коммуны беспризорных уже есть. Они есть уже во многих городах, и в Ленинграде, и в Москве.
В Сокольниках. Порядком разрушенная дача, но ребята, пятьдесят два человека, держатся довольно стойко. Зарабатывают тем, что готовят бумажные пакеты. Работа до четырех, затем клубные занятия. На Арбате, в Калошном переулке, десять мальчиков, шестнадцать девочек. Пошивочная мастерская. Серпуховская площадь, Валовая улица. Сапожная и пакетная мастерские.
Беспризорные дети, как правило, очень предприимчивы, живы и наблюдательны: маленькая, но полная лишений жизнь многому учит. Вот эти раздеты (пальто одевает тот, кто идет в город), а есть своя стенная газета. Управляются они сами, много трудятся и гордятся своей организацией.
Маленькие теперь, они скоро станут большими. Они не хотят быть ворами и бездельниками. Они хотят вырасти в больших и честных людей. Они прошли сквозь огонь, воду и медные трубы. Они знают почем фунт лиха и больше этого лиха не хотят.
Им надо помочь. Помочь должны мы, у которых уже крепкие руки, те, кто видит беспризорных каждый день, каждый день и каждую ночь может сам убедиться, что этих легендарных лишений дети переносить не могут и не должны.
Беспризорного мальчика надо воспитать рабочим, девочку — работницей.
В советской республике не может быть покинутого ребенка. Лучше чем кто бы то ни было это должен знать транспортник. Мимо него по железным путям перекатывают эти тысячи детишек. Больше чем кто бы то ни было транспортники нагляделись на страшное зрелище бедствий маленьких ребят.
И можно не сомневаться в том, что та твердая воля, которой в полной мере владеет железнодорожный пролетариат, обратится в числе других важнейших задач и на ликвидацию детской беспризорности.
1924
Последние пакеты и тюки газет летят в темноту багажного вагона. Двери его захлопываются, и ташкентский ускоренный быстро выходит из вокзала.
За Перовым полотно дороги пересекают тонкие железные мачты Шатурской электростанции. Их красная шеренга делает полкруга и скрывается в зеленом лесу.
Поезд идет картофельными полями, под мягким небом. К вечеру начинаются страданья поездной бригады.
— Делегация села!
Беспризорных «делегатов», скромно засевших в угольных ящиках под вагонами, выволакивают.
Но это лишний труд.
«Делегат» от поезда не отстанет. Утром его белая голова, казалось, навсегда покинутая в Рузаевке, сонно и весело трясется на подножке вагона, мотающегося перед Сызранью. Зло неискоренимо. Даровитый прохвост продолжает свое путешествие за рыжую Волгу и далее.
Пропитывается «делегат» тем, что на больших остановках распевает антирелигиозные куплеты:
Поп кадит кадилою,
Все глядит на милую.
Господи, помилую
Степаниду милую.
Среди одичавших в долгом пути пассажиров куплет пользуется громовым успехом. В шапку «делегата» обильно падают медяки.
Проходят в небе антенны мощного оренбургского радио. Стрелочник-киргиз в войлочной шляпе провожает поезд на выходной стрелке. У него желтое лицо, черные прямые волосы и толстые губы. Поезд идет уже по территории Казахстана.
От московских облачных, лепных небес нет следа. Над огромной республикой киргизов блещет вечное солнце.
Круглые юрты кочевников стоят в необозримых ковыльных степях. Легкий ветер трогает пушистые стариковские бороды ковыля, раскачиваясь, проходят верблюды, и цветными кучами рассыпаны стада.
Перевалив Мугоджарские горы, поезд входит в пески. Ослепительно и невыносимо для глаза горят на солнце кристаллы пересохших соляных озер. Поросли потерявшей цвет клочковатой дряни прерываются темно-синей неподвижной громадой Аральского моря.
Станционные бабы торгуют трехаршинными осетровыми балыками и засушенным до полного одеревенения лещом — самым соленым товаром, какой только можно найти в этой горько-соленой стране.
Но жирные, лоснящиеся на доведенном добела солнце, рыбы привлекают немногих.
Пассажиры набрасываются на кумыс и ледяное кислое молоко. Замаранный по уши кочегар спрыгивает с паровоза и бежит к молоку. И сам дежурный по станции на минуту свертывает свои флажки и глотает чудесное холодное месиво.
Дальше степь все буреет, становится какого-то верблюжьего цвета и, наконец, переходит в перворазрядную, захлебывающуюся в горячем ветре пустыню.
В палящей тишине поезд пробегает свои перегоны. Здесь станции стараются возможно больше окружить себя деревьями.
Но полтора десятка насквозь пропыленных деревьев в станционном палисаднике это — неисчерпаемое богатство тени и прохлады.
Этим станциям завидуют, туда мечтают перевестись, потому что есть станции, где всего пять акаций, есть разъезды с одной только акацией и есть разъезды, где не растет ничего.
Такой разъезд подвергается казни жаром и светом по восемнадцать часов в сутки.
Ночью, на третьи сутки дороги, поезд проходит станцию Джусалы, втягивается в огромное болото Бокалы-Копа и подвергается нападению бесчисленных комариных шаек.
Стодвадцативерстные владения лихорадки, ее стоячие воды, поросшие мерзкими зелеными волосами и камышом, ужасны. Поезд баррикадируется, подымает оконные рамы и даже тушит свет. Но все это не в помощь.
Дохнущий во тьме и духоте пассажир все же слышит похоронный комариный звон над своим ухом. Комары ворвались в вагоны через тамбуры, через незавернутые вентиляторы, и изъязвленный пассажир, много еще дней спустя, глотает горьчайшую хину и ждет приступа малярии.
Поезд не спит всю ночь, отчесываясь от комаров. И волей-неволей бессонные глаза глядят сквозь окна на переливающуюся неровным светом карту звездного неба.
Пятое утро начинается станцией Арысь и захватывающим всесторонним жаром. С безумного неба льется не свет, а горячая, вплотную обтекающая тело, лава.
На станциях исчезает даже кислое молоко. Тут продают связки черепаховых щитов, живых черепах и черепашьи яйца.
На всем восточном горизонте лежит белая, железная вата, снеговые отроги Тянь-Шаньского хребта. Впереди всех матовым и молочным светом сияет двурогая вершина Казы-Курта.
Это местный и по счету кажется уже десятый на земле Арарат. Жителями выдается за место остановки Ноева ковчега. Событие маловероятное, хотя еще и теперь киргизский певец, играя на домбре, подробно перечисляет всех животных, спасшихся в Ноевом корыте на вершине Казы-Курта.
Поезд медленно пробирается среди откосов красной глины, беря последний подъем перед Ташкентом.
Белый пар бежит по засохшим склонам. Реомюр в тени показывает 37°.
Это последнее усилие пустыни. Катясь по склонам Дарбазы, по сотне мостиков, пересекая оросительные каналы, поезд влетает в изумительный темно-зеленый и дышащий зеленью ташкентский оазис.
Горизонт застилают темные массивы пирамидальных тополей. Пепельные финиковые деревья блаженно жарятся на солнце. Качаются и шумят высокие стены джугары — тропического проса. Адские пески сразу переходят в ветхозаветный рай.
Проезжают арбы на тонких, величиной с мельничные, колесах. Мелкими шажками бегут крохотные ослики, с невероятным терпением вынося на своей спине многопудовых толстяков в снежных чалмах.
Но поезду нет удержу. Мимо библейских глиняных построек, мимо древесных кущ и рощ поезд продолжает свой путь за Ташкент.
Под утро дорога вступает в ущелье Санзара — единственный проход сквозь горы Нура-Тау, древнеший путь торговцев, полководцев и завоевателей.
Справа на утесе высечены две арабские надписи. Нижнюю из них приводим в сокращенном виде:
«Да ведают проходящие и путешествующие на суше и воде, что в 979 происходило сражение между отрядом тени всевышнего великого хакана Абдулла-хана в 30.000 человек боевого народа и отрядом Дервиш-хана и Баба-хана и прочих сыновей. Сказанного отряда было всего: родичей султанов до 50.000 человек и служащих людей до 40.000 из Туркестана, Ташкента, Ферганы и Дештикипчака. Отряд счастливого обладателя звезд одержал победу. Победив султанов, он из того войска предал стольких смерти, что от убитых в сражении и в плену в течение одного месяца в реке Джизакской на поверхности текла кровь. Да будет это известно».
Хвастливая запись «счастливого обладателя звезд» задела тщеславие русского царя, и над арабской путаной вязью утвердился толстый позолоченный орел и надменная медная доска:
«Николай II 1895 г. повелел: «Быть железной дороге». 1898 г. исполнено».
В февральскую революцию медная эта глупость была сорвана рабочими руками тех, о которых никто не писал на порфировых скалах, хотя именно они пеклись живыми на прокладке полотна Среднеазиатской дороги.
Поезд гремит по мостику над арыком Сиаб. Пройдя лежащие расколотыми зеркалами затопленные рисовые поля, он шумно подходит к Самарканду, «лику земли», как звали его мусульманские писатели, древнейшему городу Средней Азии, история которого потерялась в тысячелетиях и теперь начинается снова словами:
«Столица Узбекистана».
1925
Трамвая в Самарканде нет. Его заменяет доблестно отслуживший все сроки на афганской границе и только в прошлом году оттуда привезенный паровичок. Вагончики клацают по узкой колее и стремглав несутся в город.
Европейские его улицы затемнены аллеями мачтовых тополей и, утверждают, прекрасно шоссированы. Так ли это, узнать невозможно, потому что они покрыты трехдюймовым пластом пыли.
В этих районах библейский бог создал Адама, первого человека. Поэтому не стоит удивляться тому, что старик лепил его из глины. Здесь нет другого материала.
Весь старый город слеплен из глины.
Узкие улицы зажаты среди высоких глинобитных заборов, дувалов. Дома с плоскими, соломенными, залитыми той же глиной крышами выходят наружу только глухими своими стенами.
Все окна и вся жизнь обращены внутрь, в крошечный рай из десятка виноградных лоз, двух абрикосовых и одного тутового дерева. Улице остается только висящая занавесами пыль и ошеломительное солнце.
В арыках, по которым лениво тащится серая вода, плещутся мальчики-узбеки. Головы у них спереди начисто выбриты. На затылке волосы оставлены и заплетены в дюжину тонких и крепких, как шпагат, косичек.
По двое на некованом коне проезжают великолепные всадники в цветочных халатах и на диво скрученных чалмах.
Передний из них держит в губах розу. У второго роза заткнута за ухо. Они подпоясаны пестрыми ситцевыми плакатами, важны и спокойны.
Ушастый, большеглазый ослик тащит на себе полосатые переметные сумки, гору зеленого клевера и почтенного волхва. В одной руке старца палочка, которой он поколачивает ослика по шее, другой он держится за свою бороду алюминиевого цвета.
Под стенкой проходит женщина в голубоватой парандже — халате, одетом на голову. Лицо ее закрыто черным, страшным покрывалом, густо сплетенным из конского волоса.
Она обута в ичиги, мягкие сапоги без каблуков, и поверх их — в кожаные, остроносые калоши. Мрачная ее фигура исчезает в водовороте пыли, поднятой проезжающей арбой.
Случайное оживление на улице кончилось. Пыльные клубы тихо опускаются наземь. Над головой висит настойчивое и мощное солнце.
Больше ничего.
Это Иерихон и Вифлеем. Это времена Авраама, Исаака и Якова. Этому тысяча лет или две тысячи.
— Среднеазиатские республики, — говорил нам в поезде, довоенно и по-петербургски картавящий молодой человек, — это ветхий завет плюс советская власть и минус электрификация.
О существе советской Азии мы поговорим после. Сначала посмотрим Азию такой, какой она была и наполовину есть еще сейчас.
Улицы старого города пусты, и смотреть там не на что. Они показывают только верхушки своих райских садов и плавающих в пыли девочек с бровями, соединенными в одну толстую, синюю черту, и красными, крашеными ноготками.
Вся наружная жизнь города стянута к базару. Путь туда лежит мимо Гур-Эмир, могилы повелителя.
Железный Хромой, Тимур-ленг, или, как его называют европейцы, Тамерлан, лежит в склепе восьмигранного здания, чудесно украшенного синими и голубыми поливными изразцами.
С ковра на каменном полу подымается узбек, зажигает керосиновую лампочку и ведет в сводчатый холодный подвал.
Тимур, в четырнадцатом веке начавший свою карьеру главарем шайки и завоевавший впоследствии почти всю Азию, лежит под плитой желтоватого мрамора. Она вся иссечена арабским письмом, кроме двух роз, вырезанных против тех мест, где должны быть глаза Тимура.
У обнаженных кирпичных стен покоятся сыновья завоевателя, его внуки, его министры, учитель и сын учителя, весь аппарат власти жестокой военной империи, разлетевшейся в пыль после смерти Железного Хромого.
В верхнем помещении над могилой Тимура лежит темно-зеленая, распиленная надвое (ворами, которые хотели ее украсть) плита из нефрита. Это самый большой монолит нефрита, и сюда он был привезен из Китайского Туркестана.
Базар начинается неподалеку от ив и карагачей, окружающих Гур-Эмир.
Над всем этим местом стоит беспрерывный и нервный рев ослов. Всегда грустные верблюды прокладывают себе дорогу среди толпы. Медлительно тарахтят арбы. С бьющими наверняка, мучительными интонациями в голосе побираются величественные нищие. С круглого медного подноса продают вялые розы.
Весь базар похож на поднос с перепачканными розами.
Чалмы белые, пестрые и огненные мешаются с киргизскими войлочными шляпами, расшитыми черным орнаментом.
Затканные золотыми нитками тюбетейки сверкают на солнце быстро переливающимся светом.
Бухарские еврейки ходят по базару, прикрыв лицо углом надетого на голову яркого зеленого халата. Ислам наложил свой отпечаток даже на эту, обычно туго поддающуюся чужим обрядам расу. Бухарские еврейки покрывала не носят, но при мусульманах лицо закрывают.
К текущим лавой разноцветным толпам подъезжают все новые конные группы. Сегодня базарный день. Тонколицые горные таджики разгружают своих верблюдов, и по боковым уличкам, выбивая копытами непроницаемые пыльные завесы, движутся стада курдючных баранов.
Внезапно воздух наполняется нестерпимой вонью. Это подул ветерок от лавочек, торгующих местным, похожим на головки шрапнелей мылом.
Медные ряды оглушают звонким клепаньем молоточков: чеканят блюда, чайники и кумганы.
Половину базара занимает торговля московскими, пестрейшими ситцами. В лавочках тесно. Кипы мануфактуры стоят корешками, как книги на библиотечных полках. Пробиться в эти ряды почти невозможно. Уж с прохладного рассвета они туго набиты покупателями.
В конце главной базарной улицы расположен Регистан Высоко в небе летают стрижи над тремя прославленными памятниками мусульманской архитекторы. Блещут на солнце изразцовые желтые львы мечети Шир-Дор. Квадратным обжигающим кубом на площади стоит солнечный свет. И выше стрижей, выше голубых минаретов Улуг-Бега мчатся над Самаркандом белокрылые коршуны.
Это добровольный придаток к старогородскому ассенизационному обозу. По мере мощных своих сил они способствуют очищению города от падали.
Чайханы наполняются. В них сидят, подогнув ноги на палласах, коврах без ворса, пьют зеленый горьковатый чай без сахару, едят круглые лепешки и дышат прохладой, которую дает бегущий под ногами арык и тень белой от пыли ивы. Из губ в губы переходит похрипывающий и пускающий белый дымок гилим, кальян.
Против чайханы прямо на земле разместилось точильное заведение.
Полуголый, светло-коричневый старик быстро тянет взад и вперед кожаный кушак, одетый на валик точильного камня. Так «старик-привод» работает до ночи.
Страна почти не знает машины.
И совершенно неизбежно, что в такой стране в машина превращается человек.
Старик давно перестал быть человеком, он только привод к точильному станку.
Людям, мечтающим о «добром, старом времени, когда все было так чудесно», полезно съездить в Среднюю Азию.
Он увидит там тщательно описанный в коране рай, красную глину, идиллические стада, земледельцев, покорных земле, пророкам и муллам пророка.
Но, кроме того, он увидит деревянный плуг, первобытный омач, которым дехкан обрабатывает свое поле. Перед омачом русская соха кажется завоеванием техники. Глиняный рай возделывается каторжным трудом.
Муллы, бородатые чалмоносцы, бешено вопят при всяком новшестве, и тракторы, маленькие пока отряды советского железа, с трудом пробивают себе дорогу сквозь ветхозаветные толщи.
Но в этой борьбе с тысячелетней косностью на стороне советской машины вся молодая, горячая Азия, проделывающая сейчас тяжелейшую дорогу от родового быта к советам.
Об этом в следующей статье.
1925
Тяжелой, гробовой плитой лег ислам на прекрасные народы Азии.
Как солнце и луна, жизнь мусульманина сопровождает коран, сборник откровений Магомета, и шариат, указывающий, как поступать во всех случаях жизни.
Уклонение от шариата есть кюфр, неверие.
Каждый уклоняющийся сейчас же после смерти будет взят в огненный адов переплет.
Ничего не нужно знать и не к чему стремиться. Шариат предусмотрел все, включая способы обработки полей, покрой халата и форму лепешек.
Он убил в мусульманах любознательность, остановил их развитие и создал две страшные язвы: затворничество женщин и многоженство.
Без покрывала, чачвана, ходят только древнейшие из старушек и девочки.
Девочка иногда продана уже с младенчества и знает, что у нее есть муж, в рассрочку уплачивающий отцу калым, цену жены.
Мухадам Сали-Хаджаева жила, как все, и даже хуже всех. Отец и мать ее умерли.
Мухадам осталась одна в отстоящем за пятнадцать верст от Самарканда кишлаке Каш-Хауз, и какая-то старуха из кишлака взяла ее к себе на воспитание.
Воспитывать молодую узбечку недолго и несложно.
До и после замужества она остается невеждой. Образование женщины дальше уменья печь нан, хлеб, и тканья маты, грубой и простой платяной ткани — не распространяется. Она низшее существо, и науки не для нее.
Девочка прислуживала старухе и росла.
Ее черная широкая бровь, милое лицо и персидские глаза возбудили в старухе жадность.
— Мухадам можно выдать замуж! Она стоит много баранов!
Девочка отказывалась, плакала и вспоминала отца.
— Ты у меня и дочь и сын! — говорил отец. — Ты всегда будешь со мной и замуж не пойдешь!
Но старуха думала только о богатстве, которое можно получить за девочку. Тогда Мухадам — розовый, черноволосый ребенок — решила умереть.
У торговца галантереей на кишлачном базаре она купила ртуть и влила себе в ухо.
Голова сразу наполнилась необыкновенным шумом. Густая боль засела в черепе. Кругом все смолкло.
Это ей только казалось. По-прежнему скрипели арбы, шумела падающая вода и кричал разгневанный вечной работой ишак.
Мухадам всего этого не слышала от шума в ушах. Вечером она легла спать, зная, что больше не встанет.
Однако утром она проснулась живой и здоровой. Во время сна ртуть вылилась из уха на постель.
Старуха снова заговорила о женихе.
Мухадам хотела броситься в хауз, но стало уже поздно. За ней следили: калым не должен был утонуть.
В кишлаке был клуб, но пойти туда оказалось невозможным, старуха не спала дни и ночи, все следила.
Мухадам терпеливо ждала, и в один из дней ей удалось выбежать из дому.
Чем может кишлачный клуб, настоящий советский клуб, без денег и даже без скамеек, помочь глазастой девочке, которая решила жить иначе, чем живут женщины ее племени?
— Мухадам, иди в Самарканд, — сказали ей в клубе. — Там есть женские курсы.
И Мухадам, мужественное дитя, пошла пешком по дымящейся дороге в Самарканд.
Всю дорогу она плакала и спрашивала, где женские курсы.
Вечером, когда сгоревшее солнце свалилось в пески, Мухадам прошла затихающий базар, много замощенных кирпичом тротуаров и вошла в белый, одноэтажный дом, занимающий угол Ленинской и Катта-Курганской улиц.
В этом доме помещается одна из любопытнейших школ в мире. Это — центральные узбекские курсы ликвидации неграмотности при Наркомпросе Узбекистана.
Все ученицы этой школы, рассчитанной на то, чтобы в девять месяцев сделать из них учительниц по ликбезу, пришли сюда из кишлаков, и биография каждой из них не легче биографии Мухадам, теперь прилежнейшей ученицы.
Покрывала Мухадам уже не носит, и можно увидеть ее чудесные глаза, еще красные от плача на самаркандской дороге.
Но среди женщин, пришедших сюда из Ферганы, Хорезма, Кашка-Дарьи и долины Зеравшана, чтобы научиться жить по-советски, самой удивительной представляется жизнь Майрам Шарифовой, или, как зовут ее в школе, «русской Маруси».
Маруся, русская девушка, жила в девятнадцатом году в Оренбурге и, спасаясь от голодной смерти, вышла замуж за таджика Шарифова.
Венчаться пришлось по мусульманскому обычаю. Это не показалось страшным.
Мулла преподал Марусе необходимое наставление, на полу разостлали дастархан — цветную скатерть, заставленную угощеньем, пришли гости.
Потом мулла развернул коран над чашкой чистой воды, прочел что-то непонятное, задал полагающиеся вопросы, подул на воду, и венчание кончилось. Гости съели плов и ушли.
В Оренбурге Маруся прожила с мужем два года. Жила, как жила прежде, то есть была совершенно свободна, имела знакомых, бегала с открытым лицом на базар за продуктами, изредка ходила даже в кинематограф.
В двадцать первом году решено было поехать в Ташкент, к родителям мужа.
Их встретили очень ласково, но уже вечером муж завел длинный, путаный разговор, из которого Маруся поняла одно:
— Родители требуют надеть покрывало.
— Я этим ситом из конского хвоста лица не закрою!
— Не надо раздражать отца. Мы не на всю жизнь сюда приехали. Надень чачван. Через два месяца мы уедем в Россию. Будешь ходить как прежде!
Маруся была ошеломлена, но в чужом городе уйти не к кому.
— Потом, только на два месяца!
Она согласилась. Ее нарядили в длинное платье и пестрые шаровары до щиколоток, расплели косу на множество косичек, подарили чачван и серую паранджу.
Двухмесячный срок оказался басней. Даже через пять месяцев они никуда не уехали. За это время Марусю (теперь ее уже не звали иначе, как Майрам) энергично мусульманизировали.
Ее обучали языку и обрядам. А когда она упрямилась, приходил муж и заводил свою шарманку:
— Не раздражай отца! Мы скоро уедем!
В это время Марусю уже нельзя было отличить от настоящей мусульманки. Она научилась скромно и медленно, прижимаясь к глиняным заборам, ходить по улице, дома приготовляла нитки, красила их, ткала мату и, по обычаю, ни одно дело не начинала, не сказав вполголоса:
— Бисм-илля ар-рахман ар-раим! (Во имя бога милостивого, милосердного).
Каждый день Маруся ждала и требовала отъезда. Но на шестой месяц ее жизни в Шайхантур пришло самое худшее.
Муж заявил, что ему надо жениться второй раз.
В четырнадцатом году, когда его, как таджика, взяли на военную, окопную работу, он в городе Ура-Тюбе оставил невесту. Она ждала его семь лет.
— Я должен жениться, чтоб не опозорить семьи. Я этого не хочу, я уеду в Россию. Но это будет позор.
Все семь лет старый Шарифов по три раза в год нагружал на арбу пудовый котел горячего плову, двести пятьдесят лепешек в корзинах и голову сахара. Яства покрывались куском шелка на два платья, и арба торжественно, чтобы все видели, отвозила подарки родителям невесты.
Теперь старик пришел к Марусе-Майрам и стал просить ее не мешать мужу жениться вторично.
И, как эта ни странно, Маруся согласилась. Ей стало жалко семь лет ждавшей невесты.
— Может быть, она его видела в лицо и любит. Делайте как хотите. Но я в Ура-Тюбе не поеду. Пусть она приедет в Ташкент и здесь живет.
Но Маруся-Майрам, сама того не замечая, уже катилась вниз и на все соглашалась.
Когда муж женился и вторая жена отказалась ехать в Ташкент, Маруся не нашла в себе силы возражать и поехала в Ура-Тюбе.
Хайронисо, вторая жена, встретила ее словами:
— Это наша судьба. Примиримся с нашим положением.
Четыре года обе женщины жили как сестры, но жизнь в затворничестве стала Марусе невмоготу.
Она узнала, что брат ее служит красноармейцем в Полторацке, и написала ему. Брат примчался и, увидев сестру, был потрясен.
Перед ним была мусульманка — женщина, полузабывшая русский язык.
Он уговорил сестру пойти в женотдел. С этого началась обратная дорога Маруси в мир живых людей.
Муж разрешил ей ходить в школу ликбеза, но умолял чадры не снимать. Она ходила туда под покрывалом с мальчиком-провожатым и окончила ее в два месяца.
Женотдел несколько раз посылал ее заседательницей в народный суд.
На собрания родители мужа ходить ей не позволяли. Тайно от всех Майрам подала заявление о приеме ее в партию.
На заседании восьмого марта двадцать пятого года, в международный день работницы, на первом вообще собрании, в котором она была, женотдел передал ее в партию, и впервые за шесть лет Маруся открыла лицо, чтобы большими глазами посмотреть на новый мир.
Дома все пришло в смятенье. Отец мужа ушел из дому. Его братья вопили о позоре. Сам он молчал. С семьей пришлось порвать навсегда.
Теперь Маруся в самаркандской школе. Она узнала всю тяжесть [жизни][4] мусульманки и, когда кончит школу, пойдет работать в кишлак, чтобы освободить порабощенную женщину.
1935
Поручик с умеренно злодейской наружностью и добровольческим трехцветным угольником на рукаве бродит по вестибюлю первой кинофабрики. Сегодня режиссер Роом снимает сцены затопления парохода для своей «Бухты смерти». Темное бархатное лицо поручика изображает готовность совершить некоторые подлости.
Но ему еще рано. Сперва будут затоплены пароходный коридор и каюта.
Для этого в ателье сооружены две огромные ванны из листового железа. Они настолько велики, что в одну из них целиком вставлен длинный коридор морского парохода, а в другую — каюта.
— Лифшиц, крысы готовы? — спрашивает Роом.
Традиционно бегущие с корабля крысы не готовы. Лифшиц комически взволнован.
— Всякую грязную работу делает Лифшиц! Красить крыс должен Лифшиц!
Дело в том, что крыс достать не успели. Пришлось купить мышей, да еще белых. Теперь, для большего сходства с крысами, их надо перекрасить в серый цвет.
Пожаловавшись на судьбу, Лифшиц берет горстку сажи и уходит на свою странную работу.
— Сначала сыграем сухие сцены. Потом мокрые.
Все готово. Актриса Карташева сняла жакет и распустила волосы. С аэропланным гуденьем зажглись и потухли прожектора. Свет проверен. Оператор приготовился. Двум солдатам из посредрабиса внушено, что они должны снести Карташеву в каюту. Солдаты приготовились.
Идет репетиция. С верхней площадки раздается голос Карташевой:
— Что, я без чувств?
— Вроде.
Актриса мигом закрывает глаза и болезненно опускается на руки солдат в суконных погонах.
— Приготовились! — кричит Роом. — Начали! Взяли! Понесли! Елизавета Петровна, глаза у вас закрыты! Так! Левая рука опущена! Товарищ солдат, головой вносите ее в дверь, а не ногами. Стоп! Еще раз!
Репетируют второй и третий раз, но у одного из солдат движенья по-прежнему не хороши, а лицо беспомощно-напряженно, будто он играет на большой медной трубе.
Когда сцена снята, Роом заинтересованно спрашивает его:
— Скажите, вы актер, электротехник или монтер?
— Я музыкант! — раздраженно отвечает солдат из посредрабиса.
— Очистить коридор! Где крысы?
В клетке приносят перекрашенных мышей. Их только три.
— Больше нельзя. Все пальцы перекусали. Прокусывают кожаные перчатки.
Клетку ставят на пол.
— Пускай первую!
Мышка осторожно вылезает из клетки. Но напрасно Роом кричит свои «приготовились, начали, пошли».
Мышь испугана невыносимым светом и не движется с места. Даже подпихивания палочкой не действуют на нее.
Тогда все ателье, все монтеры, все белогвардейские солдаты, матросы, дежурные рабочие и сам злодейский поручик в золотых эполетах, начинают мяукать, шипеть и всячески пугать бедную мышку.
Один лишь оператор остается спокойным. Он стоит на небольшом ящике у аппарата и ждет.
— Пошла!
Робко побежавшая мышь вызвала всеобщее сочувствие. Ее снимали крупным планом. На экране она будет большая и жирная.
К ванне, в которой помещается коридор, вода подается шлангом из водопровода. Пар для согревания воды идет по железной трубе, выведенной в ванну от парового отопления.
Медленно, спокойно и неотвратимо, как в настоящем несчастье, вода заливает пол. Светлые тени бегут по стенам пустынного коридора.
Это герой картины Раздольный открыл кингстоны белогвардейского парохода. Предполагается, что в одной из кают лежит без чувств Карташева. Спасать ее будет Раздольный.
Нагретая вода залила коридор выше колен.
— Давай волну! Сначала будет спасаться команда!
Сбоку, невидимо для строгого глаза аппарата, досками взбалтывают воду. Сцена идет без репетиции. Репетировать в воде, к крайнему сожалению для кинорежиссеров всего мира, невозможно.
— Свет! Приготовились! Первый, второй номера в воду.
Статисты храбро низвергаются в пучину и бредут в тяжелой, блистающей, как олово, воде. Они выдирают друг у друга спасательные пояса, показывают всю низость человеческой натуры в минуту смертельной опасности, они подымают своим барахтаньем океанские волны и спасаются наверх по мокрой лестнице.
Возвратившись назад и извергая из сапог, рта и носа струи теплой воды, они снова бросались в коридор и снова честно утопали.
Эти сцены сделаны были очень хорошо.
— Приготовились! Пошел, Василий Ефремыч. Бороду только не замочи. Так, так! У двери стучи!
Увешанный пробками, Раздольный ищет героиню.
Она в это время уже очнулась и, ужасаясь, видит воду, бьющую сквозь двери в каюту. Сюда должен ворваться Раздольный, чтобы спасти героиню.
Но эта сцена будет снята позже. Потому что вода занята в коридоре и переливать ее в каюту будут только после того, как в коридоре все кончится. А сейчас Карташева считается уже спасенной, и могучий Раздольный уносит ее на своих голых плечах.
Бороду свою он все-таки замочил, и в то время, как пожарные перекачивают воду в каюту, Раздольный сушится у юпитера.
Вольтова дуга пылает, и борода дымится. По углам ателье матросы спешно сбрасывают с себя промокшее и отяжелевшее платье.
Прожектора поворачиваются и заливают неумолимым светом каюту. Они тухнут только после сцен в утопающей каюте.
В этот день ателье работало подряд шестнадцать часов.
1925
Для постановки картины «Дороти Вернон» американцы соорудили настоящий средневековый английский замок.
Картину засняли, и она пошла гулять по экранам. А замок остался. Разрушать его было жалко. Кроме того, пропадали напрасно аршинные парики, башмаки с пряжками, ленты, банты и прочий исторический шурум-бурум.
В результате — еще одна историческая картина из времен борьбы английского парламента с королем, разыгранная в том же замке: «Клинок Керстенбрука».
Замок, специально приспособленный для картины, был хорош. Сценарий, специально приспособленный к замку — менее удачен. Получилась картина, светящаяся отраженным светом.
Никакой такой борьбы парламента с королем, конечно, не было.
Просто на экране суетилось множество джентльменов в нарядной сбруе, в париках и кружевах. Все они находились в сложном, но для зрителя очень скучном, родстве между собой.
К половине картины некоторых джентльменов поубивали, и экран немного расчистился. Тогда выяснилось, что Керстснбрук — защитник парламента. До этого он смахивал просто на неистового дуэлиста.
Ричарду Бартельмесу, способнейшему актеру, делать было нечего. Сценарий давал работу только клинку. И шпага Керстенбрука работала вовсю.
Режиссер злоупотреблял крупным планом. Но, по правде сказать, смотреть в этом плане такое мужественное и выразительное лицо, как у Бартельмеса, было приятно.
Не убили Бартельмеса-Керстенбрука в этой картине только потому, что он главный герой и без него пришлось бы кончать дело много раньше.
Зато его мучили, избивали и оковывали цепями.
Это становится постоянным амплуа Бертельмеса. Он всегда, кажется, играет мужественного страдальца.
Хороши в картине пейзажи, зеленые леса и поляны «старой Англии». Но все это — вместе с париками и водевильной «борьбой» — взято напрокат из «Дороти Верной» и в прокате изрядно попорчено.
Кстати, так и осталось неизвестным, чем же кончилась «борьба парламента с королем». Ибо всякая борьба прекратилась, как только «их уста слились в поцелуе».
Трафарет вступил в свои права.
1925
В летнем саду железнодорожников ст. Курск, в Ямской слободе, громкоговоритель расположен под экраном и работает во время демонстрации кинокартины. Получается чепуха.
— Това-рищи! Занимайте места согласно купленного билета!..
Товарищи занимают места согласно купленного билета. На экране прыгает зеленая надпись:
Жертва пампасов,
Или
Три любовницы банкира
в 8 частях
2 000 метров
Зал чрезвычайно доволен и радостным хором гремит:
— В восьми частях! Две тысячи метров!.. Ого!..
Между тем действие развертывается со сказочной быстротой. Ненасытные любовницы безостановочно и безоговорочно шлют свои воздушные поцелуи акуле-банкиру Смитту.
В это время громкоговоритель грозно мычит на всю Ямскую слободу:
— Алло! Алло! Алло! Говорит Москва на волне тысяча пятьдесят метров! Слушайте лекцию агронома Удобрягина о пользе рогатого скота в домашнем хозяйстве.
Нежный тенорок агро-Удобрягина наглядно иллюстрирует проделки хитрого банкира:
Банкир и три любовницы
— Заболевание рогатого скота чумой наблюда… Банкир (на вид здоровый дядя) беззаботно играет в карты, не зная, что на него надвигается страшная болезнь.
Банкир в карточном клубе.
Играет. Пьет вино
— …приносят также молоко, которое особенно полезно детям… Особенно породистые…
Спасаясь от трех любовниц, неунывающая акула-банкир уезжает в пампасы на океанском пароходе.
Удаляющийся пароход
— …что же касается баранов, — заговаривает зубы агро-Удобрягин, — то таковые передвигаются стадами…
После ряда замысловатых приключений напроказивший банкир попадает в лапы свирепых тигров.
Тигры нападают на банкира
— …овцы отличаются мирным характером и быстро привыкают к людям…
Громкоговоритель рычит, а зрители, распираемые массой впечатлений, тихо воют.
— Ну и штуку же я видел, Степановна!.. И-эк!.. В кине сидел. Поучительные крестьянские виды показывали. Вроде банкира. Интересно. Сперва как бы чумой болел. А там ничего, крепкий мужик — поправился. И бабочки при нем. Три головы. Породы Смитт. Молоко давали. А он, банкир этот, пил. Говорит — детям полезно… Хозяйственная картина. А потом в кине баранов иностранных показывали, не чета нашим росейским. По воде плывут стадами. И дым из них идет, как из мельницы… А напоследок комическое показывали. Смехота. Овцы на банкира бросились и шею ему намяли… А жалко, хорошего человека попортили.
1927
Наша жизнь в последнее время как-то обеднела сильными, незабываемыми минутами. Живешь по большей части в маленьком городке. Вместе с тобой живут еще четыреста двенадцать трудящихся. Триста из них женаты, остальные неохотно волочатся за девушками и вдовами, число которых доходит до полутораста. Есть еще девятнадцать торговцев и одна особа с порочными наклонностями, девица только по паспорту. Всех знаешь в лицо.
Служба тоже не доставляет радости. Так все надоели, что стол личного состава, которым заведуешь, невольно превращается в стол каких-то личных счетов. Все это очень скучно.
Не удивительно поэтому, что нашу общественность начинают волновать проблемы. Пресыщенная столица наседает на половые задачи, но провинция этим не интересуется. Ей хочется переменить обстановку, побегать по земному шару. Каждому хочется стать пешеходом.
Однако искусство хождения пешком очень трудно.
Неопытный пешеход взваливает на спину зеленый дорожный мешок и покидает родной город на рассвете. Уже в самом начале он совершает роковую ошибку — действительно идет пешком, любопытно глядя по сторонам и наивно перебирая ножками.
Назад он возвращается через несколько дней, не достигнув мандариновых рощ Аджарии, к которым так стремился. Он хромает, потому что ногу ему повредила встречная собака. Он бледен, потому что повстречался на дороге с лохматым гражданином, который в молчании отнял у него дорожный мешок, сандалии и рубашку «фантази».
Опытный пешеход чужд этим детским забавам. У него нет дорожного мешка, и он вовсе не считает лето лучшим сезоном для туризма. Двухнедельный или месячный срок для пешеходной прогулки он считает мизерным и нестоящим внимания. Он разом опрокидывает все мещанские представления о путешествиях с целью самообразования.
Пешком он ходит только в подготовительном периоде, пока не получает мандата от какого-нибудь совета физкультуры. Обыкновенно мандат напечатан на пишущей машинке с давно выбывшей из строя буквой «е», но это единственный изъян, во всем остальном мандат великолепен и читается так:
УДОСТОВЭРЭНИЭ
Дано сиэ в том, что т. Василий Плотский вышэл в сэмилэтнээ путэшэствиэ по СССР с цэлью изучэния бЬнта народностэй. Тов. Плотский пройдэт пэшклм copoк двэ тысячи киломэтров со знамэиэм N-го Совэта физкультуры в правой pукэ.
Просьба кo всэм учрэждэниям и организациям оказывать тов. Плотсклму всячэскоэ содэйствиэ.
Прэдсэдатэль Совэта В. Богорэз
Сэкрэтарь А. Пузыня
Ослепленный будущими тысячекилометровыми переходами товарища Плотского, совет выдает ему также десятку на постройку знамени.
Этой скромной суммой пешеход вполне удовлетворяется. Он знает, что сразу рвать нельзя. К тому же десяти рублей хватит на проезд в скором поезде к ближайшему крупному центру.
Отныне пешеход Василий Плотский пешком уже не ходит. Пользуясь услугами железнодорожного транспорта, он перебирается в губернский город и посещает редакцию тамошней газеты, предварительно испачкав свои сапоги грязью.
В редакцию он входит, держа в правой руке знамя, сооруженное из древка метлы, и лозунг, похищенный еще из домоуправления в родном городе.
Удостоверение, написанное с турецким акцентом, оказывает магическое влияние даже на осторожных журналистов. На другой день фотографический портрет товарища Плотского и соответствующая подпись под ним украшают отдел «Новости физкультуры» на последней странице газеты.
Теперь для пешехода открыто все. Перед семилетним удостоверением и газетным интервью с портретом никто устоять не может.
Можно, конечно, таскать с собой еще связку лаптей, якобы предназначенных в подарок всесоюзному старосте Михаилу Ивановичу, но можно обойтись и без этого.
И без лаптей на Василия Плотского посыплются блага земные.
Знаменитому пешеходу бесплатно отводится номер в гостинице, ему суют обеденные талоны, он получает денежные пособия для того, чтобы мог беспрепятственно выполнить свой великий пешеходный подвиг.
Через два месяца ему показывают музеи и достопримечательности, а еще через месяц, когда Плотский проезжает какой-нибудь маленький городок (четыреста двенадцать трудящихся, сто семьдесят пять вдов и девушек, тридцать частников и две особы с порочными наклонностями) на старинном, высоком, как кафедра, исполкомовском автомобиле — все глядят на него с почтением и шепчут:
— Это пешеход! Пешеход едет!
И если кто-нибудь удивленно спрашивает, почему пешеход катит в автомобиле, что как-то не соответствует его званию, все презрительно отворачиваются от болвана и на всех лицах появляется одно выражение:
— Где ж это видно, чтоб настоящие пешеходы ходили пешком! Пешком ходят только любители, дилетанты, профаны!..
1928
Рядовой октябрьский день в Москве. В такой день отрывной календарь «Светоч» рекомендует называть новорожденных детей Станиславом и Фокой, если это мальчики, или Ефросинией и Матильдой, если это девочки. В этот день солнце восходит в 5 часов 44 минуты и заходит в 17 часов 08 минут. Произведя несложные арифметические выкладки, «Светоч» определяет долготу дня равной двенадцати часам и шестнадцати минутам.
Все это верно и убедительно, но если под словом день понимать работу, то ночи в Москве нет совсем, и все двадцать четыре часа московских суток представляют собой день.
Темная календарная ночь стоит над столицей, набережные оцеплены двумя рядами газовых фонарных огоньков, но люди уже работают, не обращая внимания на календарь.
На Красноворотской площади глухо ревут паяльные лампы, десятки людей вырывают, как репу, булыжники из мостовой — идет смена изношенных, сбитых трамвайных рельс. На Берсеневской набережной, у Большого Каменного моста, сияют высоко подвешенные электрические лампы, шумят бетономешалки, и, отбрасывая по несколько теней каждый, работают каменщики — здесь строится дом-великан.
Ночью работают третьи смены на фабриках, ночью только и вступают в работу ротационные машины в газетных типографиях. С мостика у Александровского вокзала можно увидеть, как в белом дыму и огнях маневрируют паровозы. Ночью Москва работает, как днем.
В предчувствии солнца небо становится пепельным, синие тучи, сидевшие до сих пор кучно на горизонте, приходят в движение, и зеленые кафли на шатровых кремлевских башнях начинают поблескивать.
В этот час по пустым улицам, сотрясаясь, звеня и подпрыгивая по неровной мостовой, пробегает прокатная автомашина, нагруженная истомившимися за ночь весельчаками. К милиционеру, расхаживающему на перекрестке, доносится тоскующий возглас из машины: «А салату не хватило, совсем не хватило», и машина, покрякивая, уносится прочь.
Когда в полном соответствии с указаниями календаря «Светоч» солнце высовывается из-за горизонта, оно уже застает на улицах дворников, размахивающих своими метлами, словно косами. Дворники — народ по большей части весьма меланхолический. Может быть, причина здесь та, что им приходится собирать остатки прожитого дня: все бумажки, ломаные папиросные коробки, тряпье, слетевшую с чьей-то ноги рваную сандалию — весь мусор и конские яблоки, оставленные за день на улицах двумя миллионами московского населения и многими тысячами лошадей.
Но еще раньше дворников появляются на улицах редкие собиратели окурков. Собирание окурков не есть, конечно, профессия, но человеку, вынужденному курить за чужой счет и небрезгливому, приходится вставать спозаранку. Окурок, валяющийся посреди улицы, ничего не стоит — он почти всегда выкурен до «фабрики», его не хватает даже на одну затяжку. Опытный собиратель направляется прямой дорогой к трамвайной остановке. Здесь валяется много больших, прекрасной сохранности, окурков. Их набросали пассажиры, садившиеся вчера в подоспевший вагон. Тут можно найти и «Аллегро», и «Червонец», и «Люкс», а при случае даже «Герцеговину флор». Остается только выбирать по своему вкусу.
Собирателей окурков вспугивают дворники, а дворников свежевымытые вагоны трамвая, пробегающие с предельной скоростью по свободным еще от народа улицам.
Проходит около получаса. Солнце ломится во все окна, а город, кажется, и не думает просыпаться. С ведром мучного клейстера, кистью и рулоном афиш, под мышкой медленно идет расклейщик; ночные сторожа распахивают свои сторожевые тулупы и обмениваются несложными новостями; редкие пешеходы, точно стесняясь, что их так мало, пропадают в переулках.
Но впечатление это минутно и обманчиво.
Город просыпается волнами. В седьмом часу утра возникает рабочая волна. К восьми часам по улицам катится вал домохозяек и школьников, а к девяти из подъездов и ворот выносится третья волна — движутся советские служащие.
До этого жизнь города концентрируется в отдельных пунктах — на рынках, на вокзалах, в газетных экспедициях. Город готовится, подтягивает резервы для того, чтобы встретить сотни тысяч людей, которые с минуты на минуту выступят из своих квартир в будничный трудовой поход и потребуют себе всего сразу — два миллиона завтраков, полмиллиона газет, все трамвайные и автобусные вагоны, чтобы проехать в них, и все московские улицы, чтобы пройти по ним.
И город готовится, подтягивает силы. На огромные площади торопливо стягиваются фургоны с продовольствием. На Болотный, Смоленский, Сухаревский, Тишинский, Центральный и прочие рынки свозят картофель в мешках, овощи в ящиках, фрукты в корзинах, хлеб и сахар, капусту и соль, свеклу и дыни.
Город проснется и потребует мыла, спичек и папирос. Ему нужны башмаки и костюмы. Он захочет колбасы десяти сортов и сельдей, он захочет молока.
Поэтому в ранние часы утра на вокзалах слышатся громы выгружаемых бидонов с молоком и на вокзальные площади высыпают толпы молочниц в платочках. Поэтому на рынках столько суеты, поэтому внутренние дворы кооперативных магазинов заполняются площадками, обитыми оцинкованной жестью: на них навалены мясные туши, покрытые перламутровой пленкой; поэтому у газетных экспедиций происходят баталии газетчиков: они стремятся как можно скорее получить свою пачку газет.
Надо торопиться: город сейчас проснется, а еще не все готово. Делаются последние приготовления. Распахиваются огромные деревянные ворота рынков. Разносчики газет занимают свои посты на улицах и бульварах. Солнце приподымается повыше, словно желая получше увидеть все происходящее в городе.
И огромный город просыпается. Сон покидает его не сразу. В центре еще спят, но окраины проснулись. На Тверском бульваре нет еще ни души, когда Краснохолмский, Устьинский, Замоскворецкий, Каменный и Крымский мосты переходят многотысячные, слитные и рассыпанные толпы, направляясь на работу.
Паровыми криками, гудками зовут к себе рабочих предприятия машиностроительные, текстильные, конфетные, электротехнические, швейные, табачные и вагонные — «АМО», «Борец», «Геофизика», «Гознак», «Красная звезда» и «Большевичка», «Металлист» и «Красная Пресня», «Новая заря» и «Буревестник», «Пролетарский труд», «Серп и молот», «Спартак», «Шерсть — сукно», «Ява» и еще сотни фабрик и заводов собирают в своих корпусах пролетариев Москвы для кипучей работы. Разноцветный дым вылетает из высоких колонноподобных труб паровых станций; беззвучным и легким перемещением рубильника на мраморной распределительной доске включается электроэнергия, и разнообразный шум наполняет кирпичные корпуса. Фабричное кольцо, опоясывающее Москву, приступило к работе.
Между тем день растет. С окраин он перебрасывается в центр, он становится шумливым и деятельным. У нефтелавок собираются женщины с жестянками для керосина, образуя болтливые группки.
Настал хлопотливый час домохозяек. Они наполняют кооперативные магазины, критически осматривают развешанную на изразцовых стенах говядину, нюхают фарш, прицениваются к петрушке и закидывают продавцов вопросами о том, когда получится денатурированный спирт. Продавцам с ними много хлопот: они требовательны, разборчивы и в то же время нерешительны. Домохозяйка долго рассматривает морковь и, уже собравшись брать ее, вдруг уходит, решив, что в соседнем отделении «Коммунара» морковка лучше.
Домохозяек с их мягкими плетеными кошелками сменяют на улицах дети-школьники. Первая ступень бежит вприпрыжку, подкидывая на ходу шапки в воздух, останавливаясь, чтобы подобрать валяющийся у обочины кусочек синего стекла или поправить съехавший на плечо красный галстук.
Девочки из второй ступени трясут стрижеными кудрями и дорогу в школу сокращают разговорами о моде и обществоведении. Молодые граждане из той же ступени говорят о футболе, «Красине», делах своего учкома и о красоте желтых кожаных курток, так привлекательно рисующихся в витрине «Москвошвея».
Домохозяйки исчезают с улиц. Они разошлись по своим кухням. Дети откричали свое и расселись по партам. Девятый час — девятый вал; во всех направлениях движутся к своим учреждениям советские служащие.
Мелькают толстовки всех мыслимых фасонов — с открытым воротом и с застегивающимся наглухо, с пояском на пряжке и на пуговицах, с японскими рукавами и рукавами простыми. Портфелей столько же видов, сколько и толстовок — с ручкой и без ручки, окованные и неокованные, желтого, черного и даже лилового цвета.
Час критический — девять без десяти минут. Нужно позавтракать и попасть на службу без опоздания. В столовых раздается нетерпеливый звон ложечек о стаканы.
В закусочных люди завтракают, стоя за высокими, по грудь, столами. Трамвайные вагоны подвергаются исступленным атакам. Воинственное настроение овладевает людьми, стоящими в трамвайных очередях. И если вагоны не разлетаются в щепы, то явление это граничит с чудом.
Московский трамвай никак не может удовлетворить всех желающих, а все-таки перевозит. Это чудо, и, как всякое чудо, оно идет вразрез с материалистическим мировоззрением. Поэтому деятелям из коммунального хозяйства необходимо искоренить чудеса на городском транспорте. Для этого нужно добавить побольше вагонов.
Перегруженные до того, что у них лопаются стекла, вагоны с тяжелым ревом высаживают служащих у огромных тысячеоконных зданий Дворца Труда, ВСНХ, комиссариатов и прочих учреждений, направляющих жизнь всей страны.
Утро кончилось в девять часов, хотя календарь «Светоч» и будет оспаривать это. Он станет доказывать, что астрономическое утро кончается в двенадцать часов пополудни. Но в Москве утро кончается тогда, когда все пущено в ход. А к девяти часам работает все.
Фабрики на ходу, дети уже в школе, обеды варятся, в учреждениях бурно звонят телефоны и топочут пишущие машинки. Все на полном ходу, все заняты. Работает правительство и партия, работают профессиональные союзы, рабочие, директора, вузовцы, врачи, шоферы, ломовики, профессора, инспекторы, портные, работают все, начиная с ученика фабзавуча и кончая членами Политбюро.
И в эти рабочие часы московские толпы теряют свои характерные особенности. Теперь уже не видно на улицах однородных людских потоков, состоящих только из служащих, только рабочих или детей. Теперь на улице все смешано и можно увидеть кого угодно.
Бредет кустарь со взятой в починку мясорубкой, модница недовольно выскакивает уже из пятого обувного магазина, где она примеряла лаковый башмачок; можно увидеть и лицо свободной профессии, провожающее модницу сахарным взглядом, и толстую даму, на лице которой пятнами запечатлелось крымско-кавказское солнце.
В это время люди труда видны больше на мостовых, чем на тротуарах.
Длиннейшие обозы с товарами тянутся на вокзалы и с вокзалов. Битюги выступают медленно и свои закрытые шерстью копыта ставят на мостовую торжественно, как медную печать. Сотрясая землю, проносятся на пневматиках грузовики «бюссинги», которые возят песок на постройку с Москвы-реки, где его выгружают с больших грузоемких барж.
Плетутся извозчики в синих жупанах. Они трусливо поглядывают на милиционера и его семафор с красными кругами. До сих пор московские извозчики полагают, что все правила езды созданы с тайной целью содрать с них, извозчиков, побольше штрафов. Поэтому на всякий случай они вообще стараются не ездить по тем улицам, где есть милицейские посты.
Постоянные взвизгивания и стоны автомобильных сирен и клаксонов рвут уши. Чем меньше по своим силам машина, тем быстрее она мчится по улице. Таков уж своенравный обычай московских шоферов.
Черные, чахлые фордики проносятся со скоростью чуть ли не штормового ветра. В то же время реввоенсоветовский «паккард» болотного цвета, машина во много раз сильнейшая фордовской каретки, катится уверенно и не спеша. Слышно только шуршание ее широких рубчатых покрышек о мостовую. Никто пока не может объяснить, почему так темпераментны шоферы маленьких машин. Это загадка российского автомобилизма.
На победный бег широкозадых автобусов, низкорослых такси и легковых машин, которые создают шум на московских улицах, грустно глядят со своих облучков бородатые извозчики. Увы, пролетка — это карета прошлого. В ней далеко не уедешь, и грусть извозчиков вполне понятна.
Если ранним утром в большом спросе пищепродукты, а немного попозже разные хозяйственные предметы — синька, щелок, ведра или мыло для стирки, то в разгаре дня наполняются магазины, торгующие одеждой, башмаками, чемоданами, галстуками и галошами, одеялами и цветами.
Покупатели теснятся у лакированных кооперативных прилавков. В стеклянной галерее ГУМа движение больше, чем на самой людной улице Самары или Одессы. Универмаг Мосторга за субботний день пропускает сквозь свои зеркальные двери столько покупателей, что если бы их запереть в магазине, то можно было бы организовать здесь большой губернский город, настоящий — там были бы и свои рабочие, и профессора, и врачи, и журналисты, и нетрудовые элементы. Было бы только немного тесновато.
К шуму, который усердно производят машины и извозчики, присоединяется кислый визг продавцов духов, старых книг, дамских чулок или крысиного мора. Китайцы у Третьяковского проезда восхваляют свои портфели и сумочки, пятновыводчики хватают прохожих за рукава и насильно уничтожают пятна у них на одеждах. Средство для склеивания разбитой посуды предлагается с такой настойчивостью, как если бы от того, купят его или не купят, зависело счастье или несчастье всего человечества.
Небо чернеет от дыма, ветер гоняет пыль столбиками. Московский день продолжается. Множество событий, замечательных и крохотных, совершается в большом городе. А толпы циркулируют все поспешней.
Надвигается дождь, собиравшийся уже с полдня; готов обед дома, и тесно стало в столовых, закусочных и ресторанчиках. Пятый час дня.
Обратные валы катятся с завода по Пятницкой, Тверской, по Мещанским, Арбату, по всем артериям столицы. Учреждения извергают из своих недр канцеляристов. Трамвай подвергается нападению, еще более ожесточенному, чем утром. Истошными голосами выкрикивается название вечерней газеты. Вегетарианцы — пожиратели бураков — забегают в столовую под сладеньким названием «Примирись» или «Убедись». Толчея деловая или бездельная усиливается, но это уже последняя вспышка. День догорает и дымится.
После короткого отдыха, после получасового затишья на улице и площадях движение снова усиливается, на этот раз по совершенно новым направлениям.
Утром передвижка населения происходит из домов на предприятия, в банки, школы, вузы, редакции и канцелярии. В послеобеденное время целью передвижения являются спортивные площадки, клубы, читальни и парки.
На Ленинградском шоссе пятнадцатитысячная толпа с трудом пробирается через узкие ворота на стадион. Над толпой беспомощно пляшут фигуры конных милиционеров. А по аллеям и велосипедным дорожкам Петровского парка торопятся на футбольный матч еще новые группы, кучки и колонны людей.
Низко и тихо идет на посадку алюминиевый «юнкерс», прилетевший из Германии. Когда он пролетает над футбольным полем, пассажиры его видят густо усаженные зрителями деревянные трибуны, мяч, задержавшийся в воздухе, и обе команды, перемешавшиеся в игре.
На спортплощадках, в гимнастических залах молодежь тренируется и в этом находит настоящий отдых.
Солнце, раскидавшее в последнюю минуту мягкие лепные облака, отражается в оконных стеклах малиновым сиропом и оседает за крыши одноэтажных домиков на окраине.
Наступил час лекций, театров, время яростных диспутов о литературных и половых проблемах, о Волго-Доне и засухоустойчивых злаках.
Центрами притяжения становится Свердловская площадь с ее тремя театрами, Деловой клуб на Мясницкой, Садово-Триумфальная, иллюминированная световыми надписями кино, и все цирки, многочисленные клубы и красные уголки.
Из задымленных пивных и ресторанчиков под утешительными названиями «Друг желудка» или «Хризантема» вырывается на улицу струнная музыка и скороговорка рассказчика. Здесь заседают друзья пива и воблы, любители водки стопками или графинчиками.
У тесового забора Ермаковского ночлежного дома выстроились в очереди оставшиеся без ночлега приезжие и завсегдатаи этого места, деклассированные забулдыги, промышляющие нищенством, а порою и кражами.
Но маневрирующие паровозы свистят по-прежнему, в газетных цинкографиях вспышками возникает фиолетовый свет, электрический город Могэса, расположенный у Москвы-реки, работает безостановочно. Трудовой шум заглушает все.
И даже когда по календарю глухая ночь, когда закрылись театры, и клубы, и рестораны, когда пустеют улицы и мосты сонно висят над рекой, — даже и тогда светятся кремлевские здания и шумно дышит Могэс.
В столице труда и плана работа не прекращается никогда.
1928
В конторе по заготовке рогов и копыт высшим лицом был Николай Константинович Иванов. Я особенно прошу заметить себе его имя и отчество — Николай Константинович. Также необходимо договориться о том, на каком слоге его фамилия несла ударение. Ударение у Николая Константиновича падало на последний слог. Фамилия его читалась — Иванóв.
Дело в том, что Иванóвых, то есть людей, несущих ударение на последнем слоге своей фамилии, необходимо отличать от их однофамильцев, у которых ударение падает на второй слог. Иванóв и Ивáнов ничуть не схожи. Говоря короче, все Иванóвы люди серенькие, а все Ивáновы чем-нибудь да замечательны.
Ивановых великое множество. Ивáновых можно перечесть по пальцам.
Иванóвы занимают маленькие должности. Это счетоводы, пастухи, помощники начальников станций, дворники или статистики.
Ивáновы люди совсем другого жанра. Это известные писатели, композиторы, генералы или государственные деятели. Например, писатель Всеволод Ивáнов, поэт Вячеслав Ивáнов, композитор Ипполитов-Ивáнов или Николай Иудович Ивáнов, генерал, командовавший Юго-Западным фронтом во время немецкой войны. У них у всех ударение падает на второй слог.
Известность, как видно, и служит причиною того, что ударение перемещается.
Писатель Всеволод Ивáнов, до того как написал свою повесть «Бронепоезд», безусловно, назывался Всеволод Иванóв.
Если помощнику начальника станции Иванóву удастся прославиться, скажем, перелетом через океан, то ударение немедленно перекочует с третьего на второй слог.
Так свидетельствуют факты, история, жизнь.
Возвращаясь, однако, к конторе по заготовке рогов и копыт для нужд гребеночной и пуговичной промышленности, я должен заметить, что заведующий конторой был человек ничем особенно не замечательный. Николай Константинович был, если можно так сказать, человек пустяковый, с ударением на последнем слоге. Служащий — и ничего больше.
Николай Константинович находился в состоянии глубочайшего раздумья.
Дело в том, что все служащие по заготовке роговых материалов были однофамильцами Николая Константиновича. Все они были Иванóвы.
Приемщиком материалов был Петр Павлович Иванóв.
Артельщиком в конторе служил Константин Петрович Иванóв.
Первым счетоводом был Николай Александрович Иванóв.
Второго счетовода звали Сергеем Антоновичем Иванóвым.
И даже машинистка была Иванóва Марья Павловна.
Как все это так подобралось, Николай Константинович сообразить не мог, но ясно понимал, что дальше это терпимо быть не может, потому что грозит катастрофической опасностью. Он отворил дверь кабинета и слабым голосом созвал сотрудников.
Когда все собрались и расселись на принесенных с собою темно-малиновых венских стульях, Николай Константинович испуганно посмотрел на своих подчиненных. Снова с необыкновенной остротой он вспомнил, что все они Иванóвы и что сам он тоже Иванóв. И, не в силах больше сдерживаться, он закричал что есть силы:
— Это свинство, свинство и свинство! И я довожу до вашего сведения, что так дальше терпимо быть не может!
— Что не может? — с крайним удивлением спросил приемщик Петр Павлович.
— Не может быть больше терпимо, чтоб ваша фамилия была Иванóв! — твердо ответил Николай Константинович.
— Почему же моя фамилия не может быть Иванóв? — сказал приемщик.
— Это вы поймете, когда вас выгонят со службы. Всех нас выгонят, потому что мы Иванóвы, а следовательно, родственники. Тесно сплоченная шайка родственников. Как я этого до сих пор не замечал?
— Но ведь вы знаете, что мы не родственники! — возопила Мария Павловна.
— Я и не говорю. Другие скажут. Обследование. Мало ли что? Вы меня подводите. Особенно вы, Мария Павловна, у которой даже отчество общее с Петром Павловичем.
Приемщик вздрогнул и тяжко задумался.
— Действительно, — пробормотал он, — совпадение удивительное.
— Надо менять фамилии, — закончил Николай Константинович. — Ничего другого не придумаешь. И чем скорее, тем лучше. Лучше для вас же.
— Пожалуй, я обменяю, раз надо! — вздохнул артельщик. — Нравится мне тут одна фамилия — Леонардов. У меня такой старик был здесь знакомый. У него даже один директор хотел купить фамилию. Очень ему нравилась. Десять рублей давал, но старик не согласился.
— Леонардов — чудная фамилия, — заметила машинистка, — но как вы ее примете?
— Теперь можно. Старик уехал во Владивосток крабов ловить.
Мария Павловна с минуту помолчала, рассматривая свои белые чулки, от стирки получившие цвет рассыпанной соли. Наконец она решилась и бодро сказала:
— Какую же взять фамилию мне? Мне бы хотелось, чтобы фамилия была, как цветок.
И Мария Павловна принялась перекраивать названия цветов в фамилии.
Душистый горошек, анютины глазки и иван-да-марья были сразу отброшены. Мария Душистова, Мария Горошкова и Мария Душистогорошкова были забракованы, осмеяны и преданы забвению. Из иван-да-марьи выходила та же Иванова. Хороши были цветы фуксии, но фамилия из фуксии выходила какая-то пошлая: Фукс. Мадемуазель Фукс увяла прежде, чем успела расцвесть.
Тогда Мария Павловна с помощью обоих счетоводов отважно врезалась в самую глубь цветочных плантаций. Царство флоры было обследовано с мудрой тщательностью. Гармонические имена цветов произносились нараспев и скороговоркой: Левкоева, Ландышева, Фиалкина, Тюльпанова.
Счетоводы выбились из сил.
— Хризантема, орхидея, астры, резеда! Честное слово, резеда чудный цветок.
— Так мне ж не нюхать, поймите вы!
— Георгин, барвинок, гелиотроп.
— Или атропин, например! — сказал вдруг молчавший все время артельщик.
Покуда счетоводы измывались над артельщиком, объясняя ему, что атропин не цветок, а медикамент, Мария Павловна приняла решение называться Ананасовой.
Это было нелогично, но красиво.
У Сергея Антоновича все обстояло благополучно, хотя воображения у него не хватило. Свою фамилию Иванов он обменял на Петрова. Все снисходительно улыбнулись.
— У меня лучше! — похвастался первый счетовод. — Меня теперь зовут Николай Александрович Варенников.
Приемщику понравилась фамилия Справченко. Это была фамилия хорошая, спокойная, а главное — созвучная эпохе.
Довольнее всех оказался Николай Константинович Иванóв, заведующий конторой по заготовке рогов и копыт для нужд пуговичных фабрик.
— Я очень рад, — сказал он приветливо, — что все устроилось так хорошо. Теперь никакие толки среди населения невозможны. В самом деле, что общего между Справченко и Варенниковым, между Ананасовой и Леонардовым или Петровым? А то, знаете, Иванóва, да Иванóв, да снова Иванóв и опять Иванóв. Это каждого может навести на мысли.
— А вы какую фамилию взяли себе? — спросила Мария Павловна Ананасова.
— Я? А зачем мне новая фамилия? Ведь теперь Иванóвых в конторе больше нет. Я один, зачем же мне менять? К тому же мне неудобно. Я ответственный работник, я возглавляю контору. Даже по техническим соображениям это трудно. Как я буду подписывать денежные чеки? Нет, мне это невозможно, никак невозможно сделать.
…Все пошло своим чередом, и через установленный законом срок отдел записи актов гражданского состояния утвердил за пятью Иванóвыми их новые фамилии.
А спустя неделю после этого погасла заря новой жизни, пылавшая над конторой по заготовке рогов и копыт. Николая Константиновича уволили за насильственное понуждение сотрудников к перемене фамилии.
Получив это печальное известие, Николай Константинович тихо вышел из своей комнаты. В тоске он посмотрел на Константина Петровича Леонардова, на Петра Павловича Справченко, на Николая Александровича Варенникова и на Марию Павловну Ананасову.
Не в силах вынести тяжелого молчания, артельщик сказал:
— Может быть, вас уволили за то, что вы не переменили фамилии? Ведь вы же сами говорили…
Николай Константинович ничего не ответил. Шатаясь, он побрел в кабинет, — как видно, сдавать дела и полномочия. От горя у него сразу скосились набок высокие скороходовские каблучки.
1928
Был он сочинителем противнейших объявлений, человеком, которого никто не любил. Неприятнейшая была эта личность, не человек, а бурдюк, наполненный горчицей и хреном.
Между тем он был вежлив и благовоспитан. Но таких людей ненавидят. Разве можно любить сочинителя арифметического задачника, автора коротких и запутанных произведений? Нельзя удержаться, чтобы не привести одно из них:
«Купец приобрел два цибика китайского чаю двух сортов весом в 40 и 52 фунтов. Оба эти цибика купец смешал вместе. По какой цене он должен продавать фунт полученной смеси, если известно, что фунт чаю первого сорта обошелся купцу в 2 р. 87 коп., а фунт второго сорта — в 1 р. 21 коп., причем купец хотел получить на каждом фунте чая прибыль в 99 копеек?»
Такие упражнения очень полезны, но людей, которые их сочиняют, любить нельзя, сердце не повернется.
Сколько гимназистов мечтало о расправе с Малининым и Бурениным, составителями распространенного когда-то задачника!
В какие фантастические мечты были погружены головы, накрытые гимназической фуражкой с алюминиевым гербом!
«Пройдут года, и я вырасту, — думал ученик, — и когда я вырасту, я пройду по главной улице города и увижу моих недругов. Малинин и Буренин, обедневшие и хромые, стоят у пекарни Криади и просят подаяния. Взявшись за руки, они поют жалобными голосами. Тогда я подойду поближе к ним и скажу: «Только что я приобрел семнадцать аршин красного сукна и смешал их с сорока восьмью аршинами черного сукна. Как вам это понравится!» И они заплачут и, унижаясь, попросят у меня на кусок хлеба. Но я не дам им ни копейки».
Такие же чувства внушал мне сосед по квартире — бурдюк, наполненный горчицей и хреном, человек по фамилии Мармеладов.
Квартира наша была большая, многолюдная, многосемейная, грязная. Всего в ней было много — мусора, граммофонов и длиннопламенных примусов. В ней часто дрались и веселились, причем, веселье по звукам, долетавшим до меня, ничем не отличалось от драки.
И над всем этим нависал мой сосед, автор ужаснейших прокламаций.
В кухне, у раковины, он наклеил придирчивое объявление о том, что нельзя в раковине мыть ноги, нельзя стирать белье, нельзя сморкаться туда. Над плитой тоже висела какая-то прокламация, написанная химическим карандашом, и тоже сообщалось что-то нудное.
Мармеладов где-то служил, и нетрудно поверить, что своей бьющей в нос справедливостью и пунктуальностью он изнурял посетителей не меньше, чем всех, живших с ним в одной квартире.
Особенно свирепствовал он в уборной.
Даже краткий пересказ содержания главнейших анонсов, которыми он увешал свою изразцовую святая святых, отнимет довольно много места.
Висела там категорическая просьба не засорять унитаз бумагой и преподаны были наиудобнейшие размеры этой бумаги. Сообщалось также, что при пользовании бумагой указанных размеров уборная будет работать бесперебойно к благу всех жильцов.
Отдельная афишка ограничивала время занятия уборной пятью минутами.
Были также угрозы по адресу нерадивых жильцов, забывающих о назревшей в эпоху культурной революции необходимости спускать за собой воду.
Все венчалось коротеньким объявлением:
«Уходя, гасите свет».
Оно висело и в уборной, и на кухне, и в передней — и оттого темно было вечером во всех этих местах общего пользования. Двухгрошовая экономия была главной страстью моего соседа — бурдюка, наполненного горчицей и хреном.
— Раз счетчик общий, — говорил он с неприятной сдобностью в голосе, — то в общих интересах, чтоб свет без надобности не горел.
От его слов пахло пользой, цибиками, купцами, смешанными аршинами черного и красного сукна, и перетрусившие жильцы вообще уж не смели зажигать свет в передней. Там навсегда стало темно.
Расчетливость и пунктуальность нависли над огромной и грязной коммунальной квартирой, к удовольствию моего справедливого соседа. Отныне дома, как на службе, он размеренно плавал среди циркуляров, пунктов и запретительных параграфов.
Но не суждено ему было цвести.
Наш дом захватила профорганизация парикмахеров «Синяя борода», и обоих нас переселили в новый дом, двухкомнатную квартиру.
В первый день мой бурдюк был чрезвычайно оживлен. Внимательным оком он рассмотрел все службы — кухню и переднюю, ванную комнату и сиятельную уборную, как видно, примериваясь к местам, где можно развесить всякого рода правила и домовые скрижали.
Но уже вечером бурдюк погрузился в глубокую печаль. Стало ему томительно ясно, что на новом месте незачем и не для кого развешивать свои назидательные сочинения. В прежней квартире жило тридцать человек, а здесь только двое. Некого стало поучать.
И бурдюк сразу потускнел. Уже не бродит он вечерами по коридорам, одергивая зарвавшихся жильцов, а в немой тоске сидит у себя.
Иногда к нему приходит его приятель, и оба они что-то жалобно напевают, очень напоминая обедневших Малинина и Буренина из мечтаний разъяренного ученика первого класса.
1929
Весна в Москве делается так.
Сначала в магазинной витрине фирмы «Октябрьская одежда», принадлежащей частному торговцу И. А. Лапидусу, появляется лирический плакат:
Встречайте весну в брюках И. А. Лапидуса
Цены умеренные
Прочитав этот плакат, прохожие взволнованно начинают нюхать воздух. Но фиалками еще не пахнет. Пахнет только травочкой-зубровочкой, настоечкой для водочки, которой торгуют в Охотном ряду очень взрослые граждане в оранжевых тулупах. Падает колючий, легкий, как алюминий, мартовский снег. И как бы ни горячился И. А. Лапидус, до весны еще далеко.
Потом на борьбу с климатом выходят гастрономические магазины. В день, ознаменованный снежной бурей, в окне роскошнейшего из кооперативов появляется парниковым огурец.
Нежно-зеленый и прыщеватый, он косо лежит среди холодных консервных банок и манит к себе широкого потребителя.
Долго стоит широкий потребитель у кооперативного окна и пускает слюни. Тогда приходит узкий потребитель в пальто с воротничком из польского бобра и, уплатив за огурец полтора рубля, съедает его. И долго еще узкий потребитель душисто и нежно отрыгивается весной и фиалками.
Через неделю в универмагах поступают в продажу маркизет, вольта и батист всех оттенков черного и булыжного цветов. Отныне не приходится больше сомневаться в приближении весны. Горячие головы начинают даже толковать о летних путешествиях.
И хотя снежные вихри становятся сильнее и снег трещит под ногами, как гравий, — весенняя тревога наполняет город.
Три писателя из литературного объединения «Кузница и усадьба» также путем печати оповещают всех, что пройдут пешком по всей стране, бесплатно починяя по дороге кастрюли и сапоги беднейших колхозников. Цель — ознакомление с бытом трудящихся и собирание материалов для грядущих романов.
Универмаги делают еще одну отчаянную попытку. Они устраивают большие весенние базары.
Зима отвечает на это ледяным ураганом, большим апрельским антициклоном. Снег смерзается и звенит, как железо. Морозные трубы вылетают из ноздрей и ртов граждан. Извозчики плачут, тряся синими юбками.
В это время в универмагах продают минеральные стельки «Арфа», радикально предохраняющие от пота ног.
Горячие головы и энтузиасты покупают минеральные стельки и радостно убеждаются в том, что соединенными усилиями мороза и кооперации качество стелек поставлено на должную высоту — ноги действительно не потеют.
А снег все падает.
Не обращая на это внимания, вечерняя газета объявляет, что прилетели из Египта первые весенние птички — колотушка, бибрик и синайка.
Читатель теряется. Он только что запасся саженью дров сверх плана, а тут на тебе — прилетели колотушка, бибрик и синайка, птицы весенние, птицы, которые в своих клювах привозят голубое небо и жаркие дни. Но, поразмыслив и припомнив кое-что, читатель успокаивается и закладывает в печь несколько лишних поленьев.
Он вспомнил, что каждый год читает об этих загадочных птичках, что никогда они еще не делали весны и что самое существование их лежит на совести вечерней газеты.
Тогда «вечорка» в отчаянии объявляет, что на Большой Ордынке, в доме № 93, запел жук-самец и что более явственного признака прихода весны и требовать нельзя.
В этот же день разражается певучая снежная метель, и в диких ее звуках тонут выкрики газетчиков о не вовремя запевшем самце с Большой Ордынки.
Наконец галки начинают тяжело реять над городом и по оттаявшим железным водосточным трубам с грохотом катятся куски льда. Наконец граждане получают реванш за свою долготерпеливость. С удовольствием и сладострастием они читают в отделе происшествий за 22 апреля:
Несчастный случай. Упавшей с дома № 18, по Кузнецкому мосту, громадной сосулькой тяжело изувечен гражд. М. Б. Шпора-Кнутовищев, ведший в вечерней газете отдел «Какая завтра будет погода». Несчастный отправлен в больницу.
Повеселевшие граждане с нежностью озирают ручейки, которые, вихляясь, бегут вдоль тротуарных бордюров, и даже начинают с симпатией думать о Шпоре-Кнутовищеве, хотя этот порочный человек с февраля месяца не переставал долбить о том, что весна будет ранняя и дружная.
Тут, кстати, появляется в печати очерк о Кисловодске, принадлежащий перу трех писателей из группы «Кузница и усадьба». И граждане, удивляясь тому, как быстро теперь ходят писатели пешком, убеждаются в том, что весна действительно не только наступила, но уже и прошла.
1929
Непреодолимую склонность к диспутам люди начинают проявлять еще с детства.
Уже в десятилетнем возрасте будущие диспутанты заводят яростные споры по поводам, которые даже при благожелательном рассмотрении могут показаться незначительными.
— Кто плюнет на наибольшее расстояние?
Или:
— Кто раньше прибежит от Никитских ворот к памятнику Пушкина: Боба или Сережа Вакс?
Словопрению здесь уделяется самое малое время. Противники быстро приступают к практическим испытаниям, — либо мечут дальнобойные плевки, либо наперегонки мчатся по скрипучим от гравия аллеям Тверского бульвара в благородном стремлении первым финишировать у монумента великого поэта.
Диспут кончается тем, что Боба верхом на Сереже Вакс возвращается к исходному месту. Дикая радость сияет на лице Бобы. О том, что победил именно Боба, свидетельствует также его выгодная позиция на плечах маленького Вакса.
Здесь все ясно.
Совсем не то бывает на диспутах взрослых людей. Там все туманно, и различить победителя в толпе диспутантов абсолютно невозможно.
В интересах публики, всегда желающей знать, чья же точка зрения восторжествовала, удобно было бы, конечно, чтобы победитель на диспуте уезжал домой на плечах побежденного. Тогда мы стали бы свидетелями необыкновенных и вместе с тем поучительных картин.
Зимняя ночь. Кристаллический снег разнообразно сверкает на электрифицированных улицах. Ветер извлекает из телеграфных проволок заунывные, морозные симфонии. А по Лубянскому проезду верхом на критике Федоре Жице проезжает поэт Владимир Маяковский. Картина величественная, и волнующая душу.
Теперь все запоздалые путники, повстречавшиеся с этой кавалькадой, будут точно знать:
— Сегодня был литературный диспут. На нем взял верх Маяковский. Что же касается Жица и Левидова, то их взгляды оказались несозвучными эпохе, за что они, Левидов и Жиц, и понесли вполне заслуженное наказание.
Но такие концовки диспутов, как видно, могут быть осуществлены только в будущем.
Прежде чем приступить к подробному описанию московских диспутов и проанализировать, как любят говорить шахматисты-любители, необходимо предпослать несколько слов о лекциях.
Всякая лекция является зародышем диспута, и есть даже такие лекции, отличить которые от диспутов почти невозможно.
Как правило, лекции могут быть разбиты на два ранга, а именно: клубные и общегражданские.
Клубный лектор по большей части человек седой и представительный. Он называет себя профессором, но не любит указывать университета, к которому прикреплен. У профессора белые усы и розовеющие щеки. Летом он иногда облачен в крылатку с круглой бронзовой застежкой у горла. Портфель его набит удостоверениями от заведующих клубами. Эти бумаги, скрепленные печатями, гласят об успехе, который выпал на долю лекции профессора в различных городах.
В общем, профессор — фигура весьма сомнительная и всюду читает одну и ту же лекцию под названием: «Человечество — рабочая семья».
Клубные посетители слушают профессора с мрачной терпеливостью, покуда с задней скамьи не раздается тревожный возглас:
— Кинá не будет!
Этот печальный крик наполняет сердца такой тоской, что все разом поднимаются и с шумом спугнутой воробьиной стаи покидают зал. Взору лектора представляются пустые скамьи. Тогда он застегивает крылатку своей бронзовой пуговицей и идет к завклубу за гонораром и удостоверением о том, что лекция прошла с громадным успехом.
Получив все это, профессор перекочевывает в Рязань, читает там лекцию, получает удостоверение и уезжает в Пензу. Городов и дураков на его жизнь хватает.
Лекции общегражданские блещут разнообразием и нуждаются в подразделениях:
а) Лекция обыкновенная, честная.
Честность ее характеризуется прежде всего названием и ценой билета (не дороже 25 коп.): «Строение земной коры» или «Новгородский быт XIV века».
Гражданин, попавший сюда, остается доволен. Он действительно узнает кое-что о строении земной коры или о быте Великого Новгорода.
б) Лекция мирская.
Название ее значительно ароматней, чем название предыдущего вида лекции, и звучит так:
«Безволие и его причины».
Тут уже пахнет тем, что лектор будет говорить о половых болезнях, а потому билеты котируются от 75 коп. до полутора рублей.
в) Лекция техническая или географическая с уклоном в лирический туризм.
Названия:
«Чудеса техники» и «Форд, король индустрии» или «Красоты Занзибара» и «Париж в дыму фокстротов».
Билеты от рубля. Некая дама в платье, расшитом черным стеклярусом, рассказывает о Занзибаре или Париже по сохранившимся у нее воспоминаниям о своей свадебной поездке, состоявшейся в 1897 году. Вместо обещанного нового кинофильма показывают волшебным фонарем картинки из журнала «Природа и люди». На негодующие записки не отвечают.
г) Лекция хлебная.
Хлебная лекция читается сметливым гражданином из бывших адвокатов и называется так, чтобы все сразу поняли, в чем дело:
«Парный брак, или Тайна женщины».
Аудитория слушает, затаив дыхание. Из-под прокуренных усов лектора часто срываются слова: «Как известно, женский организм…» Внимание аудитории, большей частью мужской, достигает предела. Венеролога-гинеколога забрасывают записками. Сбор обильный и даже прекрасный. Лекции последнего рода почти приближаются к диспутам, история которых будет здесь изложена с возможной полнотой.
Славится Москва не словопрениями о том, жил ли Христос, и если бы жил, то к какой социальной группировке примыкал бы сейчас, и не вечерами, на которых вернувшиеся из заграничной поездки граждане рассказывают о своих впечатлениях.
Нет, рассказчики о загранице приелись. Все они докладывают так:
— Рабочих окраин Берлина мне посетить не удалось, — начинает обычно гражданин, приехавший из Берлина.
Гражданин же, приехавший из Парижа, предваряет слушателей, что рабочих окраин Парижа ему не удалось посетить.
Когда докладчики доходят до фразы: «Потоки такси и автобусов заливают улицы Берлина (или Парижа)», слушатель, надрывно зевая, уходит. Он знает, что сейчас будет рассказано о дансингах, — где «под звуки пошлых чарльстонов буржуазия топит мрачное предчу… револю… в шампа…»
Не этими лекциями славится столичный город: славится он диспутами пылкими, диспутами литературными.
Утром прохожие ошеломленно останавливаются перед большой афишей, на которой черными и красными литерами выведено:
Политехнический музей
ДИСПУТ
на тему:
На кой черт нам беллетристика
Тезисы: В первую голову надо вычистить Всеволода Иванова. — Гони Эфроса в дверь, он войдет в окно. — Последний зубр — Алексей Толстой. — О брусках, тихих Донах и драматурге Безыменском. — «Кузница и усадьба». — Искусство для Главискусства. — Нам нужны пожарные хроникеры!
Кроме всего этого, афиша обещает прения, ответы на записки, выступление Всеволода Иванова в последний раз перед отъездом, а также чтение стихов, романов и повестей слушателями Цандеровского института физических методов лечения, обучившихся стихосложению по руководству Георгия Шенгели «Как писать стихи, рассказы, повести, романы, фельетоны, очерки, поэмы и триптихи».
Афиша извещает также, что к участию в прениях приглашены все писатели, все поэты, три наркома и рабочие завода «Нептун», оставшиеся в живых современники Пушкина и писатель Катаев, автор книги «Растратчики», переведенной на шесть языков, включая сюда и сербский.
Путник ошалело покидает афишу, но долго еще в его голове прыгают черные и красные литеры. Прыгают они до тех пор, покуда путник не купит билета на диспут, имеющий прямой своей целью растереть в порошок изящную литературу в пределах кипучего Союза Республик.
В вечер диспута у дубового портала Политехнического музея разъезжают верховые милиционеры. Они водворяют порядок среди толп, устремившихся послушать прения о последнем зубре и пожарных.
В толпе кружатся участники диспута, которых озверевший контролер не впускает. Прибывшие спешным порядком с Цветного бульвара жулики тащат кошельки у зевак.
Утопающие контрамарочники хватаются за соломинку — поэта Кирсанова. Поэт обещает всех сейчас же провести в зал, но сам падает под ударом одичавшего контролера. Из среды поклонников изящной литературы несутся самые неизящные выражения.
Наконец, контролера, засевшего как некий Леонид в Фермопильском ущелье Политехнического музея, опрокидывают, и безбилетные с гиканьем врываются в зал.
Начинается дележка мест, грабеж зрительного зала, безбилетные с презрением оглядывают полтинничные места и рассаживаются на двухрублевых. Вскоре прибывают законные владельцы мест, завязывается перебранка, но безбилетные побеждают, и застенчивые обладатели билетов с бараньей покорностью удаляются в проходы, где и переминаются с ноги на ногу до окончания вечера.
Куранты давно прозвонили час начала диспута, а на эстраде только стол, покрытый экзаменационным красным сукном, никелированный колокольчик и тыквообразный графин с водой.
Безбилетные громко ропщут.
Через час на эстраде показывается миниатюрная фигура беллетриссы Веры Инбер. Но это — мимолетное виденье. Испуганная ревом зрителей, беллетрисса убегает. Еще через полчаса на эстраду выходит критик проф. Гроссман-Рощин, подходит к столу, наливает воду в стакан, под рукоплескания выпивает ее и тоже уходит.
К десяти часам шесть неизвестных дам рассаживаются по стульям у стены. Это слушательницы Цандеровского института, пишущие стихи и романы по системе Шенгели. Публика громовыми голосами обсуждает их туалеты и успокаивается только тогда, когда с топотом высыпавший президиум занимает свои места.
Диспут начинается обещанным докладом «На кой черт нам беллетристика».
Читает его самый тихий по характеру поэт из лефов. У него серые глаза, костюм цвета полированного железа и пепельные волосы. Он похож на стального соловья и никак не может скрыть своих лирических наклонностей.
Мягким девичьим голосом он требует гильотинирования Джека Алтаузена и Феоктиста Березовского. Он также сообщает публике, что четвертование Олеши и Наседкина явится лишь справедливым возмездием за их литературные грехи.
На этом месте его прерывает теоретик бывшего лефа Осип Брик. Теоретик предлагает разрубить Пильняка на сто кусков по китайскому способу, но под гул публики умолкает.
Остальных писателей докладчик полагает возможным утопить с полным собранием сочинений каждого на шее. Не имеющих же еще полного собрания — передать на службу в акционерное общество «Утильсырье», дабы они с пользой служили стране, собирая тряпки и кости.
Сообщив все это в высшей степени задушевным голосом, докладчик садится при жидких аплодисментах Осипа Брика и читает поданные ему записки.
Заинтересованная публика с дрожью ждет дальнейшего развертывания событий. Развертываются они следующим образом.
Председатель встает и нудным голосом объявляет:
— Выступление Всеволода Иванова не может состояться по болезни такового.
Из последующих слов председателя явствует, что заболели также все три наркома, все рабочие завода «Нептун» и автор, переведенный на шесть языков.
Что же касается современников Пушкина, то таковых в живых не оказалось и вследствие этого прибыть на диспут они не смогли.
Безбилетные зрители визжат от негодования, зрители платные помалкивают.
Слушательницы Цандеровского института физических методов лечения читают сочиненные ими триптихи и романы. Тут даже платные зрители начинают недоверчиво квакать.
Чей-то робкий голос требует деньги обратно, но в это время докладчик подымается с целью дать ответы на записки.
Диспут быстро потухает, потому что вопросы, заданные автору доклада «На кой черт нам беллетристика», довольно однотонны:
— Вам легко говорить, вы получили высшее образование.
— Вы бы лучше объяснили, почему нет в продаже животного масла?
— Сообщите, как писать стихи?
Получив разъяснения на все эти животрепещущие вопросы и так и не установив, нужно ли действительно снести с лица земли беллетристику, толпы покидают аудиторию и, ругая диспутантов, расходятся.
Многие клянутся никогда больше не ходить на диспуты. Но никто им не верит и сами они себе не верят.
Диспуты — украшение столицы, и через неделю новые афиши возвестят городу о диспуте под комбинированным названием:
ПИСАТЕЛИ — ПОПУТЧИКИ
и
ЖЕНЩИНА КАК ТАКОВАЯ
Как же тут не пойти, если диспуты… украшают жизнь?!
1929
Для того чтобы туристу из Вологды или Рязани попасть в Одессу, есть несколько способов.
Можно отправиться туда пешком, катя перед собой бочку с агитационной надписью: «Все в ОДН». Этот способ излюблен больше всего молодежью и отнимает не больше полугода времени.
Можно также проехать из Рязани в Одессу на велосипеде. Для этого надо приобрести билет третьей всесоюзной лотереи Осоавиахима и дожидаться, пока на него не падет выигрыш в виде велосипеда. На это уходит всего только один год.
Если же билет выиграет фуфайку или электрический фонарик, то надлежит ехать в Одессу поездом. Фонарик можно захватить с собой и по ночам пугать его внезапным светом железнодорожных кондукторов.
Любознательному туристу Одесса дает вкусную пищу для наблюдений.
Одесса один из наиболее населенных памятниками городов.
До революции там обитало только четыре памятника: герцогу Ришелье, Воронцову, Пушкину и Екатерине Второй. Потом число их еще уменьшилось, потому что бронзовую самодержицу свергли. В подвале музея Истории и Древностей до сих пор валяются ее отдельные части — голова, юбки и бюст, волнующий своей пышностью редких посетителей.
Но сейчас в Одессе не меньше трехсот скульптурных украшений. В садах и скверах, на бульварах и уличных перекрестках возвышаются ныне мраморные девушки, медные львы, нимфы, пастухи, играющие на свирелях, урны и гранитные поросята.
Есть площади, на которых столпились сразу два или три десятка таких памятников. Среди этих мраморных рощ сиротливо произрастают две акации.
Стволы их выкрашены известью, на которой особенно отчетливо выделяются однообразные надписи — «Яша дурак». На спинах мраморных девушек тоже написано про Яшу.
Львы и поросята перенесены в город из окрестных дач. Что же касается нимф и урн, то похоже на то, что они позаимствованы с кладбища. Как бы то ни было, вся эта садовая и кладбищенская скульптура очень забавно украсила Одессу.
Кроме памятников, город населяют и люди.
Об их числе, занятиях и классовой принадлежности турист может узнать из любого справочника. Но никакая книга не даст полного представления о так называемом «Острове погибших кораблей».
«Остров» занимает целый квартал бывшей Дерибасовской улицы, от бывшего магазина Альшванга до бывшей банкирской конторы Ксидиаса. Весь день здесь прогуливаются люди почтенной наружности в твердых соломенных шляпах, чудом сохранившихся люстриновых пиджаках и когда-то белых пикейных жилетах.
Это бывшие деятели, обломки известных в свое время финансовых фамилий.
Теперь белый цвет акаций осыпается на зазубренные временем поля их соломенных шляп, на обветшавший люстрин пиджаков, на жилеты, сильно потемневшие за последнее десятилетие.
Это погибшие корабли некогда гордой коммерции. Время свое они всецело посвящают высокой политике, международной и внутренней. Им известны также детали советско-германских отношений, которые не снились даже Литвинову.
Отвлечь от пророчеств их может только процессия рабов в хитонах, внезапно показавшаяся на Ришельевской улице.
Рабы с галдением останавливаются на углу. Вслед за ними движутся патриции в тогах. За патрициями следуют начальники когорт и преторы. За преторами бегут какие-то нумидийцы и пращники За пращниками следуют тяжеловооруженные воины из секции совторгслужащих биржи труда. Шествие замыкает разнокалиберная толпа, которая несет в кресле очень тощего Юлия Цезаря.
Делается шумно и скучно.
Всем становится ясно, что ВУФКУ пошло на новый кинематографический эксцесс — опять ставит картину из быта древнеримской империалистической клики.
Подъехавшие на семи фаэтонах кинорежиссеры устанавливают римско-одесский народ шпалерами и организуют Юлию Цезарю большой триумф. Статисты, стоя на фоне книжного магазина Вукопспилки, машут ветками акаций, потому что на пальмы не хватило кредитов.
Граждане города, не нанятые в римляне, с омерзением смотрят на действия родной киноорганизации.
После триумфа фаэтоны с режиссерами трогаются в направлении общеизвестной одесской лестницы. Туда же несут Цезаря, закусывающего на своей высоте «бубликами-семитати».
На общеизвестной одесской лестнице снимаются все картины, будь они из жизни римлян или петлюровских гайдамаков — все едино.
Если турист располагает временем, то ему стоит подождать судебного процесса, который обязательно возникнет по поводу постановки римского фильма.
Есть в Одессе и другие достопримечательности, может быть и уступающие в полезности триумфу Цезаря, но зато более поучительные.
Но это уже специальность не «Чудака», а скорее «Наших достижений». Ибо не одними хороводами ВУФКУ может похвалиться Одесса.
1929
— Понюхайте этот цветочек.
— Спасибо, я его уже нюхал.
Радиолекция о конном спорте обычно начинается такими словами:
— Лошадь, надо по правде сказать, существо далеко не умное.
К сожалению, и здесь, в небольшом докладе об особом сорте молодых советских дамочек, приходится начать теми же словами:
— Советская гурия, надо по правде сказать, существо далеко не умное.
Главные ее признаки легче всего обнаружить на семейной вечеринке со шпротами и вином, которое для важности перелито в стеклянный бочонок.
В продолжение всего пира молодая хозяйка ударными недомолвками старается дать понять гостям, что таких шпрот и такого вина никак не найти на вечеринках, кои устраиваются враждебными ей гуриями.
К концу вечера хозяйка уходит в угол комнаты, за колеблющиеся ширмы, и возвращается оттуда в новом костюме. На ней голубая куртка с белыми отворотами. Такие же отвороты украшают ее голубые брюки. Сшито все из ткани, употребляющейся на теплую подкладку к папахам.
Мужчинам становится неловко. Они не смотрят в сторону хозяйки и стараются отогнать всплывшие внезапно мысли о ее нелепом аристократизме. Но это не удается, и гости грустнеют.
Что же касается хозяина, то глаза его сверкают сумасшедшим огнем. Он доволен своей женой и победоносно поглядывает на гостей.
Однако голубая или оранжевая пижама только начальная веха в деле изучения очаровательных молодых хозяек.
Иногда гурию можно сразу узнать по имени.
Никогда ее не зовут Прасковьей, или Марией, или Инной. Она носит имя, высоко приподнятое над нашим пошлым миром. Ее зовут Бригиттой или Мери. Среди гурий в ходу также имя Жея. Считается, что Жея звучит тоже лучше и изящней, чем Анна.
Совершенно естественно, что обладательнице торжественного имени и голубых брюк с белыми манжетами неприятно вести свой род бог знает от кого.
И время от времени гурия, о которой всем ее знакомым точно известно, что отец ее и по сию пору честно служит перронным контролером на Сызрано-Вяземской железной дороге, начинает тревожный рассказ о своем папаше.
Оказывается, что папаша гурии, польский граф Август Пахомов, был дьявольски богат, но разорился по пылкости натуры.
Версия о графе Пахомове подкрепляется демонстрацией эмалевого медальона, на котором изображены голубь и дышло.
Насчет эмалевого дышла особых объяснений не дается. Как правило, гурия фантазии не имеет, привирает убого и смешно, а мозговой работы не ведет совсем.
От всех остальных событий, происшедших в мире, гурия отделывается невнятными междометиями и короткими возгласами. На сообщение о перелете полюса она отвечает писком, на вопрос о том, понравился ли ей «Севастополь» Малышкина, она отвечает: «Дивная книга». Тупость и расплывчатость ответа объясняется тем, что гурия не читает.
Русских книг она не читает, потому что считает французский язык, несомненно, выше русского, а французских книг она не читает, так как не знает языка, на котором они написаны.
Главные свои силы, всю свою лисью ловкость и все выцарапанные у мужа деньги гурия употребляет на покупку предметов элегантного обмундирования.
И если гурия начинает охоту за новыми туфлями, то экспедиция эта растягивается на месяц и проводится в большой тайне.
Нужно найти какого-то сверхъестественного сапожника, который сошьет туфли настолько совершенные по фасону и материалу, что все враждебные гурии захиреют от зависти.
Нужно во что бы то ни стало скрыть от мужа истинную стоимость новых туфель, иначе даже он, долготерпеливый, может взбеситься. И мужу сообщается, что туфли обошлись всего лишь в сорок рублей.
Для подруги сердца завеса немного приподнимается. Ей говорится, что туфли стоили сорок пять рублей.
И только сама гурия знает, что за туфли заплачено пятьдесят пять рублей.
В этих сложных махинациях, — в обмане и соперничестве с другими гуриями, — проходит жизнь молодой домашней хозяйки.
И когда в Столешниковом переулке вам укажут на молодую, полуграмотную красавицу, одетую с непонятной и вызывающей смех пышностью, когда ваш спутник ошалело вдохнет запах ее духов, называющихся «Чрево Парижа», и пролепечет: «Посмотрите, какой прелестный цветочек», — отвечайте сразу:
— Спасибо, я этот цветочек уже нюхал!
1929
Переступив украшенный препарированными пальмами порог парка культуры и отдыха, московский житель жадно озирает раскрывшиеся перед ним просторы.
Дома он так представлял себе парк:
— Рощи, рощи, рощи! Кущи, кущи, кущи! А в рощах и кущах — аттракционы, аттракционы и аттракционы! Электрические колеса! Комнаты гигантов! Воздушные сани! Говорящая краковская колбаса!
Но природа мудро разделила парк на две части. В одной есть аттракционы, но нет ни одного деревца. В другой имеются и рощи и кущи, но аттракционов нет.
Пока житель сетует на несправедливость судьбы, на песочной аллее, между двумя рядами зеленых и стройных урн для окурков, появляется служащий парка.
Согнувшись, он несет шест с плакатом:
Стой! Здесь сейчас будет происходить занятная беседа!
Впереди человека с шестом, веселясь и подпрыгивая на полметра от земли, бегут дети. Позади, постепенно увеличиваясь в числе, идут взрослые граждане.
А человек с шестом все кружит по дорожкам. Убедившись, что за ним следует уже изрядная толпа, он втыкает шест в землю и, дружелюбно улыбаясь, говорит:
— Сейчас доктор Стульян проведет с вами занятную беседу.
Доктор просит пропустить детей вперед, чтобы им было лучше слышно, и слабым голосом начинает:
— Товарищи, темой моей сегодняшней беседы будут глисты у детей. Дело в том, что глисты у детей — вещь весьма вре…
Первыми уходят дети.
Потом уходит человек с шестом. Шест ему нужен для организации другой беседы. За ним мало-помалу расходятся и взрослые.
Через пятнадцать минут проходящие мимо этого места граждане наблюдают весьма странную картину.
На совершенно пустой площадке стоит человек в рубашке с расшитым воротом и сандалиях «Дядя Ваня». Размахивая ручонками, он горячо убеждает невидимых слушателей.
— Напрасно вы скептически улыбаетесь! Я повторяю снова, что для детей глисты являются болезнью весьма вре…
Граждане опасливо обходят доктора.
Они спешат к источникам веселья. Им хочется в лабиринт. Но лабиринт закрыт еще в прошлом году. Разносится зловещий слух, будто это сделали потому, что пьяные заползали в лабиринт поспать.
— Самое удобное место. В лабиринте уж никто не отыщет.
— Глупости говорите. Этот лабиринт был виден насквозь.
— Ну, и что ж, что насквозь? А пьяному не все ли равно, видно его или не видно. Важно, что лабиринт.
В этих и иных глубокомысленных разговорах жаждущие веселья бодро строятся в очередь у подножья «Чертовой комнаты». Ныне, на том основании, что чертей и чудес не существует, она переименована в «Таинственную комнату».
На этом же точно основании фокусники теперь выступают под культурно-просветительным флагом «разоблачителей чудес и суеверий».
Из «Таинственной комнаты» люди выходят молча и устремляются в гигантскую закусочную, под крышей которой летают и поют птицы. Только за сосисками с капустой посетители «Таинственной комнаты» приходят в себя, но долго еще в их глазах вращается закусочная, летают бутерброды с телятиной и отдельные детали Нескучного сада.
Нет, пожалуй, ни одного учреждения, которое так бы оправдывало свое название, как «Комната смеха».
К этой комнате подходит хмурый человек.
Он недоволен. Он женат, и у его жены нехороший характер. Он служит, и начальники его чрезмерно придирчивы. Он пришел в парк отдохнуть душой и телом. а тут почему-то обличают сектантов и с визгом играют в волейбол. Он, конечно, купит билет в эту «Комнату смеха», но заранее убежден, что ничего смешного там не увидит. И вообще он страдалец, а на земле нет справедливости.
Но едва этот человек вступает в комнату, где не надеется найти ничего смешного, как оттуда раздается его протяжный смех. Через пять минут он выходит оттуда обессиленный, пошатываясь, садится на скамейку и досмеивается еще полчаса, вспоминая, каким толстым и коротконогим чурбаном выглядел он только что в кривых зеркалах.
И если час назад пушбол казался ему игрой, в которой убивают за раз не меньше двухсот человек, то теперь он приходит к мысли, что это спортивное развлечение не так смертоносно и что стоит, пожалуй, самому побегать за огромным, закрывающим полнеба мячом.
В читальне разыгрываются сцены из «Тома Сойера». За правильный ответ на устную «викторину» выдается один желтый билетик. За два правильных ответа выдают два желтых билетика. Три ответа дают три билетика.
А четыре билетика дают сведущему человеку право вытянуть лотерейный билет. И в конце концов добродетель увенчивается выигрышем: гипсовым мопсом и книжкой о пчеловодстве.
Расходясь из парка, граждане натыкаются на человека, ораторствующего среди урн для окурков.
— Глисты имеются нескольких видов. Глисты, так называемые долговязые, лимитро…
Это доктор Стульян проводит пятую занятную беседу.
1929
В довоенное время, если судить по газетным и журнальным объявлениям, самым распространенным бедствием была лысина.
С лысиной боролись. Против лысины восставали герои — изобретатели средств для ращения волос.
Средства эти рекламировались в извещениях самого трогательного свойства.
Я БЫЛ ЛЫСЫМ!
Моя мать была страдалицей. Мой отец был лысым от природы. Я сам уже в детстве потерял всякую растительность. Но в прошлом году, в горах Швейцарии, я встретился с профессором X., который снабдил меня баночкой чудодейственного бальзама «Киска-Волосатин». И с тех пор я отличаюсь завидной пышной шевелюрой.
Все это вранье подкреплялось штриховым портретом господина, чья мать была страдалицей, чей отец был лысым от природы и который сам был лысым до употребления бальзама «Киска-Волосатин».
И хотя лысина не побеждена, но граждане уже не так болезненно относятся к своему облысению. Может быть, это происходит оттого, что теперь труднее, чем в мирное время, попасть в Швейцарию, а может быть, и потому, что беда более важная, чем плешь, постигла человечество.
Если бы нашлось средство борьбы с новым бедствием, то о нем нужно было бы дать объявление такого свойства:
Я ХОДИЛ НА ЗАСЕДАНИЯ!
Моя мать была активной страдалицей. Мой отец начинал заседать в 6 часов утра. Он кончил тем, что сошел с ума и съел председательский колокольчик. Я сам из цветущего юноши превратился в развалину. Виной всему были бесконечные заседания, на которых мне приходилась бывать. И внезапно в горах Кавказа я встретился с молодым человеком, который снабдил меня чудоде…
Пора уже дать такое объявление, потому что чудодейственный бальзам найден. Найдено средство борьбы с самой могучей ветвью бюрократизма, — бесконечными, многочасовыми заседаниями.
Конечно, это не налог на никелированные колокольчики и не высылка портфеледержателей за пределы административных центров.
Наше средство является несравненно более могучим.
Для борьбы с заседаниями нужно построить огромный дворец заседаний. Во дворце должно быть множество зал, и в каждой зале длинный стол, и на каждом столе суконная скатерть, и на каждой скатерти — колокольчик с хрустальным звоном и кувшин с водой для освежения гортани докладчика и гортани содокладчика, и выступающих в прениях, и высказывающихся по вопросам порядка дня, и вносящих внеочередные предложения, и высказывающихся по мотивам голосования, и кричащих с места «правильно», и зачитывающих резолюции, и прочих, и прочих.
Новому дворцу можно присвоить красивое наименование:
«Слушали и Постановили».
В разговоре это получается весьма импозантно:
— Вы куда?
— Я — в филиал Центрального дома секции печати работников просвещения! А вы?
— Я — во Дворец «Слушали и Постановили»! Но главное, конечно, не в полнозвучности названия нового заседательского комбината, а в том, что он нанесет смертельный удар всем любителям многочасового потребления чаю и бутербродов с собачиной, всем приверженцам двухсуточных заседаний с докладами, содокладами, контрдокладами и докладищами по мотивам голосования.
Дворец «Слушали и Постановили» будет широко открыт для всех бюрократов. Все двери его будут открыты настежь:
— Приходите! Володейте нами! Заседайте!
Вообще заседания всякого рода разрешается устраивать только во Дворце «Слушали и Постановили».
Главарям любого учреждения предоставляется право заседать в любой из дворцовых зал на таких условиях:
а) первые 30 минут — совершенно бесплатно;
б) еще 2 минуты — с платой за счет учреждения по карательному тарифу из расчета 20 рублей за минуту;
в) неограниченное количество времени — с взысканием платы по 500 рублей в час из личных средств участников заседания. Плата может быть заменена тюремным заключением из расчета за каждые лишние полчаса — два месяца заключения.
И можно считать верным делом, что больше тридцати двух минут ни одно заседание продолжаться не будет.
Конечно, из нудного стана бюрократов послышится ужасный визг.
Они будут протестовать. Они начнут кричать о гибели страны. Они потребуют, чтобы разрешили проработать вопрос о Дворце «Слушали и Постановили» на заседаниях по старой норме времени.
Но этого позволять не надо!
Кто вообще установил, что заседания не ограничиваются временем?
Ограничены известным, заранее установленным временем, и рабочий день, и пароходный рейс, и сеанс в кино, и солнечная ванна.
В театре за один вечер спектакля Гамлет решает важнейшие вопросы, а восемнадцати надутым чиновникам из конторы «Торглоханка» нужно шесть часов, чтобы решить вопрос о закупке одного кило гвоздей для нужд своего лоханочного производства.
Если они уже иначе не могут, то пусть заседают за свой счет! По карательному тарифу! «Чудак» за постройку Дворца «Слушали и Постановили».
1929
Петровка всем своим видом хочет доказать, что революции не было. Что если она даже была, то ее больше не будет. Оттого эта улица так пыжится. Оттого так перемараны там пудрой дамские лица. Оттого эта улица пахнет, как будто ее облили духами из целой пожарной бочки. Оттого магазинные витрины доверху напичканы шелком всех карамельных цветов и шелком всех возможных на земле фасонов кальсон.
Петровка отчаянно отрицает семь прошедших революционных лет, отрицает Красную Пресню, взятие Перекопа и власть рабочих мускулов.
На этой улице я увидел своего старого знакомого, Принцметалла. Он был на своем месте. Петровка была ему по плечу. Он плавал по ней, как рыба плавает во вкусной воде, и сверкал поддельным котиком своей вызывающей шубы.
Он свалился на мое плечо и даже поплакал от удовольствия.
— Когда вы сюда приехали?
— Когда? — протянул он. — Когда? Когда все сюда приехали, тогда и я сюда приехал.
Для меня так и осталось неясным, когда он приехал. Впрочем, не раньше двадцать первого года. Потому что в двадцатом году он жил в Одессе, и я даже знаю, что он там делал.
Одной рукой он перетаскивал ведром спирт к себе на кухню, а другой звонил в только что образовавшийся ревком, сообщая о малосознательном населении, которое грабит, оставленный в этом доме добровольцами, спирт.
Сухопарые студенты уволокли остатки спирта, а Принцметалл в воздаяние своей революционной заслуги (спасение спирта) сам назначил себя председателем домкома с диктаторскими полномочиями.
Остальное сделалось как-то само собой. У Принцметалла появилась груда продовольственных карточек и столько подсолнечного масла, что сам опродкомгуб подыхал от зависти.
Принцметалл не дал моим воспоминаниям развиться. Он схватил меня за руку и увлек в маленькое кафе с полосатыми стенками. Он накачивал меня кофе, давился от смеха и говорил очень громко. Он стучал языком по моему лицу, как нагайкой.
— Христофоров! — говорил он, втаскивая мою голову под столик, чтобы я мог лучше рассмотреть его ботинки. — Лучший сапожник в Москве. Могли ли вы подумать, что Принцметалл…
— Нет, не мог!
— Калош я не ношу! Дешевое удовольствие! Калоши носит в Москве только один человек — Михаил Булгаков.
Принцметалл явно врал. Я пробовал возразить. Но он не допустил меня до этого. Он расстегнул пальто, отогнул ривьеры своего пиджака и блеснул присосавшейся там, почему-то дамской и совершенно уже нелепой по величине, пылающей бриллиантовой брошью.
— Маленькие сбережения Принцметалла… Почему она вколота именно здесь? Маленькая хитрость Принцметалла… Опасно дома держать! А носить эту штуку «на улицу», чтобы все видели?.. Это неудобно. Еще подумают, что у меня на груди пожар.
Потом он размахивал руками и голосил о своих успехах. Цифры вылетали из его рта, огромные, как птичьи стаи, и во рту же колесом вертелось слово — «червонец».
— Могли ли вы подумать…
— Нет, не мог! Но откуда все это?
Принцметалл развел глаза по сторонам, положил подбородок на самый мрамор столика, заскромничал, поломался и, наконец, вывалил секрет своего богатства.
— Я гений! — сказал он просто.
Это была просто наглость. А по лицу Принцметалла катились счастливые волны.
— Тише! — шепнул он. — Я гений борьбы с детской беспризорностью.
Я отвалился на спинку стула. Я был совершенно сбит с толку. К тому же лучи, которые тянулись ко мне от брошки Принцметалла, резали глаза.
— Спрячьте вашу драгоценную подкову, — сказал я, — и рассказывайте.
Принцметалл говорил час.
— Посмотрите в окно! Что, по-вашему, думает эта дуреха в обезьяньем меху. Она ни о чем не думает. Она живет с того, что ее муж грабит какое-то учреждение. Как это грубо! Через месяц ее муж получит свой кусок «строгой изоляции», а она сама станет такая же обезьяна, как ее мех. Зачем красть, когда можно заработать. Ну, до свиданья. Не забудьте посмотреть на мою работу.
Принцметалл радостно ухнул и пошел откаблучивать по Петровке, а я, последовав его совету, очутился в ГУМе.
— Пять тысяч билет! — орала женщина, стоя за маленькой стоечкой в стеклянных переходах ГУМа. — Пять тысяч! Остался один билет! Берите, граждане! На борьбу с детской…
Граждане пихали деньги и получали билетики с номерками. Загудело электричество и на стоечке завертелись крохотные, номерованные паровозики. Электричество смолкло. Паровозики стали как вкопанные.
— Выиграл номер два.
Номер два нервно хохотнул и взял свой выигрыш. Это и было изобретение Принцметалла. Маленькая вариация рулетки на помощь беспризорным детям и довольно большие деньги, полученные Принцметаллом в соответствующем учреждении за остроумную выдумку.
Уже никого больше нельзя соблазнить обыкновенной лотереей.
Принцметалл волновался:
— Ну, кому нужна гипсовая мадам Венера или открытка с мордой композитора Сметаны? Сметана это бедствие. Что с этого имеют дети? Никто там не играет. Другое дело деньги. Пять поставил — двадцать берешь. Еще пять беспризорники имеют. Мое изобретение! Знаменито, а? И поверьте мне, за гений я тоже что-то получил. Правда, есть какие-то олухи! Говорят, что нельзя устраивать для помощи детям азартную игру. Ду-раки!
— Билет пять тысяч! — хрипела лиловая девица. — Граждане… детям…
Граждане пихали. Жадный глаз ловил пролетающие номерки Над всем гудело электричество. Гений Принцметалла торжествовал — паровозная рулетка очищала карманы вовсю.
Оторвавшись наконец от стойки, гражданин, балдея, начинал понимать, что он пожертвовал свой дневной заработок и, кажется, вовсе не детям.
Когда я в последний раз встретил Принцметалла, то вместо лица у него было какое-то зарево.
— Гениально! — рычал он. — Гени-ально! Совершенно новое дело! Каждая беспризорная дешевка станет миллионером в золотом исчислении.
Я слушал.
— Небесный олух! — кричал Принцметалл. — Знаменитый проект. Продажа титулов в пользу детям! Патент мой! Мне десять процентов! За двадцать рублей золотом каждый гражданин может стать граф Шереметьев или князь Юсупов. На выбор! Всюду Судки и всюду продажа. Всего двадцать рублей золотом. Мне два рубля, содержание будок и печатание графских мандатов два рубля, остальное кушают дети.
Накричавшись и наоравшись на моей груди, Принцметалл оборвался с моего рукава и устремился хлопотать о своем гениальном проекте.
Борьба с детской беспризорностью принимала потрясающие размеры.
Братьев Капли, представителей провинциального кооператива «Красный бублик», приняли в бумазейном тресте очень ласково.
Зам в лунном, осыпанном серебряными звездочками жилете был загадочно добродушен.
Он заинтересовался лишь — зачем нужна «Красному бублику» бумазея. Узнав, что и пекаря не согласны ходить нагишом, зам быстро согласился выдать тысячу метров, с тем чтобы мануфактура продавалась братьями по божеской, иначе трестовской, цене.
Взволнованные этим феерическим успехом, Капли быстро помчались в склад.
Там все было уже приготовлено.
Поближе к выходу лежала столь популярная среди пекарей бумазея (по белому полю зеленые цветы, казенная цена шесть гривен за метр), а рядом с ней пять штук тонкомундирного сукна и семь дюжин прекрасных касторовых шляп.
И сейчас же братья с ужасом заметили, что на все это добро написан один счет.
Братья слабо пикнули, но были сейчас же оборваны.
— Бумазея без сукна не продается, а шляпы из неликвидного фонда. Впрочем, можете не брать!
Капли не поняли, что такое неликвидный фонд и почему пекаря должны этот фонд на своих головах носить, однако не стали вдумываться. Сзади набегали еще какие-то кооператоры. Они страстно глядели на бумазею, и было ясно, что они возьмут ее с чем попало, даже если к бумазее будет придано неисчислимое количество библий в кожаных переплетах.
Братья уплатили за бумазею шестьсот рублей, а за приложения еще четыреста.
Валясь на койку уносившего их из Москвы поезда, старший брат ясно представил себе пекаря в костюме из тонкомундирного сукна, в неликвидной шляпе на засыпанных мукой волосах, и закатился горьким смехом.
Младший брат промолчал. Он думал. И оба не спали всю ночь.
К утру младший вздрогнул и вымолвил:
— А знаешь, брат, в этом принудительном ассортименте есть что-то удобное.
— Мне тоже кажется это! — ответил старший. — У нас, например, давно лежат гипсовые Венеры. Эти Венеры какие-то совершенно неликвидные.
Как видно, старший из династии Каплей тоже думал.
Думали они об одном, потому что младший отпрыск засмеялся и сказал:
— Ничего, мы их сделаем ликвидными!
А потом оба они стали действовать.
Густейшая толпа, приведенная в восторг прибытием белой с зелеными цветками по полю бумазеи, ворочалась в кооперативе «Красный бублик».
Торг шел прекрасно.
Приказчики ежеминутно справлялись с таинственными записями в своих книжечках и бойко орудовали.
— Вам пять метров бумазеи? Саша, — кричал приказчик в кассу, — получи с них за пять метров, одну шляпу мужскую и манометр к паровому котлу системы «Рустон Проктор».
— Кому четырнадцать? Вам четырнадцать? Платите в кассу! За четырнадцать метров по шестьдесят — восемь сорок, две Венеры по рублю, пару шелковых подвязок неликвидных — три пятьдесят и картину «Заседание Государственного совета» — четыре двадцать. Итого — восемнадцать рублей десять копеечек-с! Следующий!
Сначала покупатель фордыбачил.
Он ревел. Он ругался уму непостижимыми словами. И даже топал ногами.
Но потом смирялся. Уйти было некуда — во всем городке один только «Бублик» имел мануфактуру.
И пока покупатель со злостью кидал свои деньги в кассу, братья сидели за перегородкой и радовались друг на друга.
К вечеру кипучие операции в «Красном бублике» затихли. «Бублик» расторговался вдребезги.
Бумазея, а с ней вся заваль, собравшаяся в кооперативе за два года, исчезла. Распродали всю гадость, которая лежала еще с того времени, когда «Красный бублик» не был «Бубликом», а назывался «Булкой Востока», то есть со времен доисторических.
Кислый одеколон, зацветшие конфеты, остаток календарей за 1923 год и поломанные готовальни, калоши неходовых номеров и вонючие спички — все было продано, все шло приложением к бумазее.
Братья оглядели очищенный магазин, прислушались к шелесту денег в кассе и с наслаждением забормотали скороговоркой:
— Принудительный ассортимент!
С улицы неслась божба и зловредная ругань.
Эта история имеет свое окончание.
Через два дня у старшего Капли порвались сапоги, и он пошел к сапожнику.
— Здрасте! — сказал брат.
И сразу осекся.
Сапожник сидел во фраке. Из-под фрака выглядывала новая рубашка из знакомой брату Капли бумазеи — по белому полю зеленые цветы.
Оправившись, дивный кооператор сделал вид, что ничего не заметил.
— Можно на мой сапог заплаточку наложить?
— Можно! — любезно ответил сапожник. — Двенадцать рублей.
— Да что…
Но сапожник пресек дивного брата. Он ткнул себя пальцем в лацкан и строго спросил:
— Это что?
— Фрак! — сказал непонятливый Капля.
— Сортамент это, а не фрак! У вас куплен. С бумазейкой. Бери фрак назад, починю за два рубля. А иначе двенадцать.
— Зачем же мне фрак? — возопил кооперативный гений.
— А мне зачем? — с ехидством спросил сапожник. — Однако я взял!
Уйти Капле было некуда. У него была прекрасная память, и он хорошо помнил, что в эти дни успел одарить всех сапожников небольшого городка ненужными вещами.
И сапожник, пользуясь принципом принудительного ассортимента, одержал над гениальным Каплей страшную победу и взял с него сколько хотел — взял око за око.
Какие смешные вещи происходят в Москве.
Удивительный город! На его перерожденных окраинах выстроены пепельные здания научных институтов с именами ЦАГИ, НАМИ, НИТИ. Окраины перешли в лагерь науки. Там говорят:
— Энерговооружение. Магистраль. Куб.
А в центре города расположился бродячий базар. Здесь на горячих асфальтовых тротуарах торгуют шершавыми нитяными носками и слышен протяжный крик:
— Вечная игла для примуса!
Зачем мне вечная игла? Я не собираюсь жить вечно. А если бы даже и собирался, то неужели человечество никогда не избавится от примуса! Какая безрадостная перспектива.
Но граждане в сереньких толстовках жадно окружают продавца. Им нужна такая игла. Они собираются жить вечно, согреваясь огнем примуса-единоличника.
Почти обеспечив себе бессмертие покупкой удивительной иглы, граждане опускают глаза вниз. Давно уже нравятся им клетчатые носки «Скетч», которые соблазнительно раскинуты уличными торговцами на тротуарных обочинах.
Носки называются как попало. «Клетч» или «Скетч», все равно, лишь бы название по звуку напоминало что-то иностранное, заграничное, волнующее душу. Персия, Персия, настоящая Персия.
На окраинах по косым берегам реки спускаются водные станции, с деревянных башен ласточками слетают пловцы, а в центре города Персия — нищий целует поданную ему медную монету.
Может быть, надо объяснять это путем научным или с точки зрения исторической, а может быть, и не надо — ясно видно, что Москва отстает от своих окраин.
На лучшей улице города у подъезда большого дома с лифтом и газом висит белая эмалированная табличка:
В. М. Глобусятничов
Профессор киноэтики
Что еще за киноэтика такая? Вся киноэтика заключается в том, чтобы режиссер не понуждал актрис к половому сожительству. Этому его может научить любой экземпляр уголовного кодекса. Что за профессор с такой фальшивой специальностью!
Но бедных «персиян» легко обмануть. Они доверчивы, они не мыслят научно. И, наверно, у В. М. Глобусятникова есть большая клиентура, много учеников и учениц, коим он охотно поясняет туманные этические основы, пути и вехи киноискусства.
Принято почему-то думать, что бредовые идеи рождаются в глухой провинции, в сонных домиках. Но вот письмо, прибывшее в редакцию с центральной улицы. «Поместите мое пожелание нижеследующее:
Со дня революции у нас, в советской республике, много развелось портфелей у начальствующих лиц, ответственных работников и у остальных, кому вздумается. Некоторые имеют по необходимости, а другие для фасона.
Покупают портфель, не считаясь, что он стоит 25 р. и дороже. Мое мнение: произвести регистрацию всех граждан, которые носят при себе портфели.
Регистрацию можно произвести через милицию. Сделать нумерацию каждого портфеля и прикрепить к нему, и самое главное — обложить налогом каждого, кто носит портфель.
Хотя бы за шесть месяцев 5 рублей.
Все собранные деньги передать в пользу беспризорных детей.
А поэтому я предполагаю, что против никто иметь не будет, а сумма соберется большая.
Тов. редактор, как вы смотрите на это дело?»
Все свое письмо безумноголовый адресат считает делом! Как далеко это от понятий — «энерговооружение, магистраль, куб».
Бедных граждан обманывают смешно и ненаучно. Считается, что гражданам нужно пускать пыль в глаза.
На бульварах простые весы для взвешивания, самые обыкновенные весы на зеленой чугунной стойке с большим циферблатом снабжаются табличкой:
МЕДИЦИНСКИЕ ВЕСЫ
ДЛЯ ЛИЦ,
УВАЖАЮЩИХ СВОЕ ЗДОРОВЬЕ
Черт знает сколько здесь наворочено наивного вранья! И весы какие-то особенные (антисептические? Взвешивание без боли?), и граждане делятся на два ранга:
а) уважающих свое драгоценное здоровье и
б) не уважающих такового.
Только на восточных базарах еще применяются такие простейшие методы обморачивания потребителей.
По учреждениям, где скрипят перья и на столах валяются никелированные, сверкающие, как палаши, линейки, бродит скромно одетый человек.
Он подходит к столам и молча кладет перед служащими большой разграфленный лист бумаги, озаглавленный «Ведомость сборов на …»
Занятый служака подымает свою загруженную голову, ошалело взглядывает на «Ведомость сборов» и, привыкший к взносам в многочисленные филантропические и добровольные общества, быстро спрашивает:
— Сколько?
— Двадцать копеек, — отвечает скромно одетый человек.
Служака вручает серебряную монету и вновь сгибается над столом. Но его просят расписаться.
— Вот в этой графе.
Служаке некогда. Недовольно бурча, он расписывается. Гражданин с ведомостью переходит к следующему столу. Обойдя всех служащих, он переходит в другое учреждение. И никто даже не подозревает, что скромно одетый гражданин собирает не в пользу МОПРа и не в пользу популярного общества «Друг детей», а в свою собственную пользу. Это нищий. Он узнал все свойства бюрократической машины и отлично понял, что человеку с ведомостью никто не откажет в двугривенном. Разбираться же в ведомости никто не будет.
И, вместо того чтобы как обычный стационарный нищий оглашать угол Тверской криком «братие и сестрие, подайте хотя бы одну картошечку», нищий скромно и вежливо подсовывает доверчивым гражданам-персиянам свою ведомость. Доходы его велики.
Летним вечером в московском переулке тепло и темно, как между ладонями.
В раскрытом окне под светом абрикосового абажура дама раскладывает гадательные карты. На подоконник ложатся короли с дворницкими бородами, валеты с порочными лицами, розовые девятки и тузы.
— Для меня, — шепчет дама.
— Для моего дома.
— Для моего сердца.
— Чего не ожидаю.
— Чем дело кончится.
— Чем сердце успокоится.
И второй раз:
— Для меня, моего дома, моего сердца…
Бедная, глупая «персиянка». Скоро окраина двинется походом на центр, ЦАГИ, НАМИ, НИТИ возьмут всю Москву в плен науки и труда. Не останется больше сказочной иглы для примуса, дурацких носков «Скетч», налогов на портфеледержателей и профессоров шарлатанской этики, не останется всего того, что для сердца невыносимо.
Настоящее значение этого слова можно понять только в Москве. Только Москва показывает переулок в его настоящем виде.
Вид этот таков, что всякий благонамеренный и не зараженный сентиментализмом гражданин предается восклицаниям, вкладывая в них модуляции ужаса.
Потом гражданин старается найти название этой щели, по сторонам которой стоят дома.
Потом старается найти милиционера, потому что переулок по своей длине три раза меняет название, три раза направление, а один раз становится поперек самого себя.
Потом гражданин останавливается. Положение его безнадежно. Переулок стал задом ко всему миру, и выхода из него нет. То, что сначала казалось выходом, оказывается частным владением, оберегаемым собаками с очень злым характером.
Тогда гражданин, если он недавно приехал в Москву, вытаскивает из кармана план города, раскладывает его на мостовой и отчаянным глазом ищет спасения.
Его нет. Из всего, что нарисовано на плане, гражданину нравится только бульварное кольцо. Оно хотя и не совсем круглое, но понятное. Отсюда пойдешь — сюда придешь.
Зато весь остальной план покрыт морщинами — переулками, и напрасно гражданин хватается за бульварное кольцо, как за спасательный круг. Оно помочь не может.
Гражданин теряет много времени, лежа на мостовой, которая режет ему живот острыми гребешками своих камней.
Когда тело гражданина начинает препятствовать уличному движению, ломовые извозчики спрыгивают со своих телег и, употребляя выражения, не подлежащие оглашению, перекладывают тело на тротуар.
На тротуаре гражданин может лежать, сколько ему понравится. По переулкам ходят мало, а тело вникающего в план красиво оживляет пустынный пейзаж.
К вечеру тело приподымается, и слышно томное бормотанье:
— Большой Кисловский, это не Малый Кисловский. Малый не Средний. Средний не Нижний. А Нижний?
Но никто не скажет гражданину, что такое Нижний Кисловский. Припадая на обе ноги, гражданин удаляется. Куда он пропадает, понять нельзя. Может быть, его съедает желтое, ночное небо. Или, попав в красный костяк недостроенного семиэтажного дома, он гибнет среди колючего щебня. Этого понять нельзя, и на это ответа нет.
Гражданин-москвич действует более осторожно.
Во-первых — старается переулками не ходить.
Второе — если ходит, то не один, а скопом, уповая при этом на вышние силы.
Третье — если ходит один, то спрашивает советов у мудрых.
Мудр же извозчик, ибо знает все.
Отвечает он немедленно:
— Факельный? Четыре рублика, гражданин.
Обладатели четырех рубликов спасены. Лишенные же денег получают только наставление:
— Два раза направо и четырнадцать раз налево. А как придете об это самое место, где сейчас стоите, тогда спросите, потому уже близко.
Белая извозчичья лошадь улыбается и трясет хвостом. Она ни во что не верит.
Она знает, что, сколько днем ни бегай, все равно прибежишь в одно место — в трактир «Кризис», где ее хозяин долго будет пить чай и хрипеть в блюдечко.
Лошадиный пессимизм заражает гражданина-москвича, и он быстро бежит домой.
С тем местом, куда шел, он старается, снестись по телефону. При отсутствии телефона пишет письмо. Но сам дальше первого извозчика не ходит, потому что осторожен.
Во всем же остальном переулок очарователен. Его тротуары похожи на романтические горные тропинки, а освещен он так, что при литературном подходе к делу в голову немедленно влезает представление о темных, горных ущельях, воспетых Оссианом.
При нелитературном подходе нет ничего легче посчитать себя погребенным вживе и предаваться соответствующим нежным эмоциям.
Населен переулок по большей части старыми дамами в траурных шляпах.
Шляпами и манерами эти дамы напоминают похоронных лошадей, а профили их носят на себе явную печать лучших времен.
Дамы-лошади с легким страхом посматривают на высоченные, худые дома, явно выпирающие своей деловитостью из интимного ансамбля особнячков.
Окно высоченного дома распахивается. Из него выпадает оглушительная фраза.
— Пойдите в государственный ГУМ и там за эти деньги вы получите только болячку.
На что мрачный голос отвечает стихами:
Гоп, стоп, стерва,
Я тебя не знаю.
Вслед за сим собственник мрачного голоса выскакивает из переулка на пылающую большую улицу.
А дамы с неподходящими профилями остаются в своих Мертвых, Лялиных и Факельных переулках.
Будущее дамских переулков похоже на осеннее утро. Оно черное и серое. На смену дамскому переулку уже шагает широкая злая улица и дом высокий, как радиостанция.
Скажи мне, что ты читаешь, и я скажу, у кого ты украл эту книгу.
Обычно кража сурово наказывается, или, как говорят, законом наказуется.
Закон энергично преследует людей, крадущих деньги, носильное платье, примусы или белье с чердаков. Таких людей закон, как говорится, наказует.
Кроме судебной кары, ворам достается и от общественности. Человеку, имеющему за собой семь приводов, надо прямо сказать, трудно вращаться в обществе. Такого человека общественность клеймит и довольно метко называет уголовным элементом.
Но есть множество людей, самых настоящих ворюг, типичных домушников, а между тем ни закон, ни общественность и не пытается обуздать их преступные порывы.
Это книжные воры. Они опаснее всех.
Настоящий вор старается пробраться в квартиру ночью, в отсутствие хозяев. Торопясь и нервничая, он хватает что попадется под руку и убегает.
Исследуя свою добычу в безопасном месте, вор падает духом. Ложечки, показавшиеся ему серебряными, оказываются алюминиевыми. Скатерть весьма рваная и рыночной стоимости не имеет. Захваченное впопыхах пальто почти полностью амортизировалось, воротник осыпался, а суконце поиздержалось. От продажи оказавшегося в кармане пальто фотографического портрета какой-то девушки тоже особенных доходов не предвидится.
Кроме того, предстоят преследования по закону, возможно, заключение месяца на три в исправительное заведение.
Таков тяжелый труд профессионального вора.
Книжный вор держится иначе. Он приходит только в тот час, когда уверен, что застанет хозяина дома. Пробирается он в квартиру не ночью, а вечером.
Внешний вид книжного вора весьма благообразен. Он одет с приличествующей своему служебному положению роскошью. На нем шестидесятирублевый костюм и зеленоватые суконные гетры. Он хорошо знаком с хозяином квартиры и крадет не сразу.
Сначала он заводит культурный разговор. Он чувствует себя гостем. Его надо поить чаем. Он не прочь полакомиться дальневосточными сардинками, которые хозяин приберегал себе на завтрак.
В конце концов гость съедает эти сардинки и приступает к тому, за чем пришел.
Не обращая внимания на тревожный блеск в глазах хозяина, он подходит к книжным полкам и развязно говорит:
— Да у вас чудная библиотека.
— Да, — говорит хозяин беспокойным голосом.
— Прекрасные книги, — продолжает вор, — обязательно нужно взять у вас чего-нибудь почитать.
— Да, — говорит хозяин, хотя ему очень хочется сказать «нет».
— Давно мне хочется прочесть что-нибудь интересное.
С этими словами гость снимает с полки три лучших на его взгляд книги и бормочет:
— Почитаем, почитаем!
На взгляд хозяина эти три книги тоже лучшие. Поэтому он испуганно лепечет:
— Видите ли…
Но вор неумолим.
— Через неделю вы их получите назад. Вот я даже в книжечку запишу. Взял у Мирона Нероновича «Записки Пиквикского клуба», потом…
И он действительно заносит в книжечку какие-то каракули. Потом прощается с Мироном Нероновичем и уходит. Книг он, конечно, не отдаст никогда.
Настоящий вор покидает ограбленную квартиру поспешно. На улице за ним иногда гонятся милиционеры, и вор, задыхаясь, дает стрекача.
Книжный вор движется медленно и уверенно. За ним никто не погонится. Его никто не остановит на улице, никто не спросит сурово:
— Ты где взял эти книги? Немедленно неси назад, не то убью.
И это величайшая несправедливость. Людей, выпивающих наш чай, людей, похищающих наши сардинки и уносящих наши книги, надо наказывать. Нужен закон против книжных воров, закон, как говорится, сурово наказующий.
Как забыть, Самарканд, твои червонные вечера, твои пирамидальные тополя, немого нищего, целующего поданную медную монету.
Ярко-зеленые женские халаты.
Персидские глаза Мухадам. Длинное до земли платье.
Над школой, распустив крылья, летит коршун.
С паранджи свисают длинные, у самой земли соединенные, хвосты.
Город замощен кирпичом.
Хозяин чайханы с огромным зобом.
…На уличках ишаки и лошади текут потоком. На Регистане пыль и гром. Возводят леса, реставрируют Шир-Дор. Уныло стонет нищий. Под сводом Улуг-Бег стол накрыт красным сукном — будет публичный суд.
На чалме поднос, на нем лепешки. Ослик тащит привязанные к его бокам молодые, очищенные от коры, стволы деревьев…
Женщины ходят все больше в голубоватых и синеватых паранджах. Только одну я видел в черной. Это персиянка. Одна была в серой парандже. Заслонив лицо от солнца портфелем, едет в зеленой тюбетейке ответственный.
Ишаков постукивают по шее толстой прямой веткой. Верх экипажа откинут назад и накрыт полотняным чехлом с нашитыми редко на нем красными звездами — это, кажется, экипаж Совнаркома. Нищий на Регистане сидит под самодельным зонтиком — на две перекрещенные планки нацеплено мешочное полотно.
Рынок. Палевые кувшины — гончарный ряд. Совершенно невыносимое по запаху коническое мыло. Здание, изнутри завешанное тюбетейками. В темноту его въезжают на ишаках и лошадях. Кипы мануфактуры стоят корешками, как книги. Женщины проходят скромно и молча. Бухарские еврейки паранджи не носят, но от мусульман закрываются халатом (надет на голову). Автомобили здесь редки и необычны. Женщина в белом. Вообще они в незаметных цветах. Спадают кожаные калоши, обнажая зеленые задники ичигов. На базаре мальчик продает мухоморы. Он долго и громко торгуется с хозяином трех корзин, наполненных мухами и абрикосами. Наконец хозяин берет листы. Сразу собираются люди посмотреть, как завязнет первая муха. Муха попадает, и большинство удовлетворенно расходятся. Мальчик идет дальше. Погибшая муха замещается тысячами других. Погибающая густо звенит.
В лавочках стучат молотки, выковывают подковки для калош, набивают гвоздиками на калоши и сбоку медные украшения-пластиночки. Красят в две краски (зеленое и фиолетовое кольцо) детские жестяные ведерки. К узбеку, присевшему наземь с сырой кожей (еще с рогами), прилипли целые кусты мух… Летит по рынку фаэтон с двумя завернутыми женщинами. Летает по небу местный ассенизационный обоз — коршун.
Узбеки любят полежать у арыков. Подстелет коврик и лежит по своему усмотрению. Молодые узбеки рядами идут через базар. Они прорезают старый рынок клином…
Мальчик с бритой головой и косичками.
Я уезжал из Самарканда ночью, которая расстраивает, трогает человека и берет его шутя. Фонарики экипажа, тишина, мягкое качанье, поблекшее, чудесное небо и половина луны, сцепившейся с прохожим облаком. Пыль смирно лежала в темноте, все трещало, казалось, трещало небо (цикады?). Это все было очень трогательно. Мухадам, когда говорила, вытягивала белую нитку из заплаты на своем красном в белую клетку платье.
У Владимира Яковлевича я обитал под ореховым деревом с крупными листьями. Керосиновый самовар сверкал своим слюдяным окошечком. Он никогда не снимал шапки. Когда его укусила в язык оса и ему было плохо, он снял шапку, но накинул на голову платок. Он худ и говорит медленно и всегда серьезно.
Коричневые почки, величиной и видом похожие на помидоры. Старик на самаркандском базаре предлагал их.
Маленький самаркандский вокзал с его зеленоватой и толстой изразцовой печью лежит далеко (6 верст) от города.
Долину Зеравшана проехали ночью. Утром успел глазом захватить какие-то горы — низкие и желтые на первом плане и высокие розово-фиолетовые позади. Станция Голодная степь. Дехкане в овечьих мономаховых шапках двух цветов — верх коричневый, низ из черной длинной закрученной шерсти.
Ташкент. Хороша его европейская часть. Старый город несравним с самаркандским. Русские улицы обсажены великолепными тополями и карагачами.
К Ташкенту мы ехали через абрикосовые и яблочные, геометрически расположенные сады. Мимо молодых узких тополей. Мимо зеркальных рисовых полей. Мимо вагонов, груженных баранами.
Узбек продает розы. Большой медный поднос, полный роз. Цветник на подносе.
Куриный базар. Кур не видно, зато сколько угодно штанов и местной рулетки. Это круглый стол, утыканный по всему краю гвоздями. Снизу крутится штуковина с гусиным пером. Стол завален собаками и зубными порошками. Можно выиграть и медный самовар. А можно и не выиграть.
Навострил свои карандаши и пошел в Красно-Восточные мастерские.
Вместе со мной пришли на экскурсию ученики 3-месячных профкурсов Среднеазиатского бюро ВЦСПС — узбеки, таджики, туркмены, уйгуры. Курсы готовят низовых профработников для кишлаков. Оттуда же (из кишлаков) и большинство курсантов.
Инструментальная. Ремонт и выделка инструментов. Шумит пневматическое сверло. Курсантка держит чадру в руках. Фрезерные станки. На насекальном станке производится насечка круглого напильника.
Станок для насечки плоских напильников. Делаются толстые, квадратные бруски. Молодой рабочий с предохранительными очками на лбу смущен и улыбается, что на него так смотрят. Сверла и сверла делаются. На стене висят рисунки скорой помощи. При случае могут починить для управления и пишущую машинку.
Кипчак. Хадырбаев Алтымбаш. С 12 лет работал батраком. Родители тоже были батраками. Пастухом был. Нигде не учился. 1 мая поступил на курсы. Послал Рабземлес. В 18-м году организовал коллективное хозяйство. От баев отобрали землю. В коммуне были батраки, красноармейцы и рабочие. Это было до 19-го года.
В 19-м году в Ташкенте был Краевой комиссариат земледелия. Бай Хушбигиев сделался комиссаром. Он потворствовал баям, возвращал землю, выгонял артели и давал землю отдельным лицам. Хадырбаев в феврале 19-го года приехал в Ташкент и обратился к начальнику особого отдела. По материалам Хадырбаева собрали собранье в три тысячи человек. На собрании был Куйбышев. Хадырбаев, оборванный, выступил с часовой речью и разоблачениями. Хушбигиева на другой день убрали и посадили.
[Хадырбаев] остался работать в городе. В сентябре 19-го года поехал в Фергану для борьбы с басмачами. Участвовал в съезде народов Востока.
Развод с мужем. Ей было 10 лет, и 3 года она жила с 45-летним мужем, который купил ее у матери во время голода за небольшую сумму.
Страшноватая ночь в гостинице. Одеяла нет, вместо подушки дается наволочка. Цыганки в черных митрах и цыганята. Девочка с зеленой серьгой в носу, и другая — с продетым через бок носа большим кольцом с украшениями. У них нет ни квартиры, ни революции, ни газеты. Цыганки все в перстнях и браслетах. Серебро и большие камни. У девочек на груди большая серебряная медаль. Велики глаза, черны лица и курносы носы. Толпа спорит из-за них. «У них форма такая». Симфония черных и фиолетовых цветов Руки татуированы темно-синими мелкими и часто поставленными рисунками. Цыган в халате (фиолетовые полоски) и кремовой феске. Небольшая борода и усы.
За Джагалашем по всему горизонту дым, как от взрывов снарядов, — горит камыш. По камышу ползет молодая саранча, еще летать не может, но иногда на четверть аршина обкладывает путь — приходится высылать паровозы для очистки пути. Колеса буксуют, саранча жирная.
В 10.20 выехал из Москвы в Нижний. Огненный Курский вокзал. Ревущие дачники садятся в последний поезд. Они бегут от марсиан. Поезд проходит бревенчатый Рогожский район и погружается в ночь. Тепло и темно, как между ладонями.
Утро. На станции Сейша машинист хватает тонкий жезл, как шпагу.
В трамвае кондуктор ужасно завопил «простите, граждане».
Нижний Новгород. Белоснежный, вышедший из ремонта в первый свой рейс, «Герцен». Украшен плакатами, транспарантами. 22-аршинная надпись «4 тираж крестьянского займа». Выставка НКФ в салоне 1-го класса. Электрические тиражные колеса в зале 3-го класса. Сегодня первый день тиража. Звенят медные трубы, созывая всех на розыгрыш. Походные штаты Наркомфина — машинистки. Выставка исторически показывает развитие и ход денежной системы СССР от тряпочек самоуправлений до блещущих червонцев.
Начинается тираж. За столом председателя радиоусилитель.
Комиссия приступает к свертыванию билетиков. Пакет с опечатанными билетами имеет пять комплектов, от ноля до девяти. Кроме миллионов, они от ноля до четырех. Желающие проверить технику беспрерывной цепью тянутся перед столом. На пароходе бойко торгуют облигациями. Рослый бородач приходит как в трактир: «Дайте парочку».
Пристань Нефторга. Черное Сормово. Нефтеналивные баржи. Собрались с пионерами на горке, засыпанной щепками и мусором. Сормово — город пролетариев. В пыли под наклоненными лучами солнца бегут к «Герцену» пионеры.
Когда начинается «да здравствует», то музыканты уже надувают щеки. Читается не резолюция, а текст, годный для конституции республики средних размеров.
Выступление Синей блузы на второй палубе перед народом, собравшимся разноцветной толпой на берегу и на пристани, с знаменами. Киноаппарат работает. Идет под аккомпанемент гармоньи. Пришла с иконой садиться в паром. Прощаемся и отваливаем. Ребятишки плещутся в воде и орут: «Снимай меня».
Бармино. Толпа на берегу. Большое село. На деревянной пристани полно ног и рук. Нас обгоняет из Нижнего теплоход «Карл Либкнехт».
Юрино. Труба зовет из села. С лесного берега пришли черемисы. Замок Шереметьева. Кирпичная безвкусица….
Козьмодемьянск стоит на высоченном горном берегу.
Село Ильинка. Председатель Госбанка углубился в дебри. Велосипед, лежащий на земле, похож на большие очки в стальной оправе. Из разрозненных изб выходят правильные отряды. По-русски — Ильинка, по-чувашски — Илинка.
Чебоксары. Чуваши. Вывески на двух языках. Пароход «Парижская коммуна», полный нежности и москвичей. При подходе с его шканцев тяжело бухается вниз корзина с фруктами. Немедленно с берега понеслись лодки с волгарями на поимку….
— На том свете за красненькую не увидишь, что тебе здесь покажут! — уговаривают старушку.
Приходит барышня, спрашивает, нельзя ли вклады класть тайно от мужа, он пьет и курит.
Казанский мост проезжали на закате солнца.
Казань. Луна над лесным гребнем. Черная и желтая волжская вода. Кремль и аккуратная Сумбек-башня. Этнографический музей и буддийские молитвенные мельницы. (Обстановка реки, знаки на перекатах.) Зародыши с лягушачьими лапками. Клуб деревянный. Великое безмолвие библиотеки-читальни.
Собрание в саду «Эрмитаж». Мягко звучащее дыхание медных труб.
Шлепнется на твою облигацию тысяча, вот и поднял хозяйство.
С высоченного крутого берега по тропкам и зигзагообразной лестнице спускаются делегации. Знамена реют на дорогах. Первыми на «Герцен» проникают пионеры.
Тетюши. Лесенка в 840 ступеней. Зеленый и розовый берег.
Сенгилей. К маленькой пристани бегут в розовых рубашках дети и медленно идут из-за зеленой рощи взрослые. Оркестр уходит в город собирать на митинг.
Двое молодых. На все жизненные явления отвечают только восклицаниями: первый говорит — «жуть», второй — «красота».
Борис Абрамович Годунов, председатель жилтоварищества.
Человек в лунном жилете со львиной прической. По жилету рассыпаны звезды.
Целые жернова швейцарского сыра.
Девица. Коротконосая. Жрет лимон с хлебом и поминутно роняет на пол трамвайные копейки.
В прекрасную погоду заграничный академик стоял посреди Красной площади, растопырив ноги, и в призматический бинокль смотрел на икону над Спасскими воротами.
Совхоз называется «Большие Иван Семенычи».
Артель «Красный бублик». Или «Булка Востока».
Настасья Пицун. Бенек. Братья Капли. Мадам Подлинник. Кокос. Лгин. Члек. Весотехник. Всевышний.
3. VI
Серпухов. Ходили две барышни. В коридоре — бульдог. Ока — так себе. Явилась мысль о Военно-Грузинской дороге. Женя хочет прямо в Тифлис.
5. VI
Минеральные Воды. Еле-еле съели баранину. Прибыли в Пятигорск, беседуя с человеком закона о холерных бунтах 1892 года в Ростове. Штрафы он оправдывает.
В Пятигорске нас явно обманывают и прячут куда-то местные красоты. Авось могилка Лермонтова вывезет. Ехали трамваем, которым в свое время играл Игорь. Приехали к цветнику, но его уже не было. Извозчики в красных кушаках. Грабители. Где воды, где источники? Отель «Бристоль» покрашен заново на деньги доверчивых туристов. Погода чудная. Мысленно вместе. Воздух чист, как писал Лермонтов….
Извозчику отдали три. Взял и уехал довольный. А мы после роскошной жизни пошли пешком. Неоднократно видели Эльбрус и другие пидкрутизны. (Бештау, Змейка, Железная, Развалка и т. д.)
Сидим. Пробовали взобраться на Т.Д., но попали в «Цветник». Взяли 32 копейки. Вообще берут. Обещают музыку. Но что за музыка, ежели все отравлено экономией.
Местные жители красивы, статны, но жадны. Слова не скажут даром. Даже за справку (устную) взяли 10 коп. Это не люди, а пчелки. Они трудятся.
На празднике жизни в Пятигорске мы чувствовали себя совершенно чужими. Мы пришли грязные, в плотных суконных костюмах, а все были чуть ли не из воздуха.
Вопль: «Есть здесь что-нибудь не имени?»
Курган имени поручика.
Галерея как галерея. Берут.
Прошла рослая девица. В будние дни замещает монумент Лермонтова.
Владикавказ.
Кошмарная ночь, увенчанная появлением Кавказского хребта. Оперные мотивы — восход солнца с озарением горных вершин. Гор до черта. Носильщик № 52 обманывает нас. В поезде мы едем с профработником Евгением Петровичем и рабиспрофработником. Во Владикавказе каждая улица упирается в гору. Женя все время сидит ко мне ухом, которое не годится.
«Терек — краса СССР». За красу взяли по гривеннику. Были вознаграждены видом Столовой горы Нарпита и Тереком. «Дробясь о мрачные… кипят и пенятся». Утесистых громад еще нет. Но деньги уже взяли.
Терек, Терек, ты быстéр,
Ты ведь не овечка.
В порошок меня бы стер
Этот самый речка.
Везли бесплатно в автоколымаге Закавтопромторга. Завтра уезжаем на механическом биндюге. Душа не ведает, что творит.
Вот мельница. Она еще не развалилась.
Военно-Грузинская дорога.
Лицо у меня малиновое. Все оказалось правдой. Безусловно Кавказский хребет создан после Лермонтова и по его указаниям. «Дробясь о мрачные» было всюду. Тут и Терек, и Арагва, и Кура. Все это «дробясь о мрачные». Мы спускались по спиралям и зигзагам в нежнейшие по зелени пропасти. Виды аэропланные.
Забрасывали автомобиль цветами, маленькими веничками местных эдельвейсов и розочек. Мальчишки злобно бежали за машиной с криками: «Давай! Давай деньги!» Отплясывали перед летящей машиной и снова галдели «давай». Кончилось тем, что мы сами стали кидать в них букеты с криком «давай».
Нелепые пароксизмы надписей на скалах, барьерах, табуретках и всех прочих видах дикой и недикой природы….
На Крестовском перевале мы зацепились за облако. Было мрачновато. Полудикие дети предлагали самодельный нарзан и просили карандашей. Паслись на крутизнах миниатюрные бычки с подругами своей горной жизни — коровками. Шофер-грузин в клетчатых носочках и особо желтых ботиночках. Дикость Дарьяльского ущелья. Необыкновенный ветер.
Тифлис — город жаркий. Живем в «Паласе» (Дворцовые номера) на Пушкинской улице.
Напротив — духан «Олимпия».
Фуникулер. Волшебное зрелище пылающего Тифлиса. Отплясывающие лезгинку девочки. Гора Давидова — гора ресторанная.
10. VI
Дождь и прохлада. Жизнь начинается, кажется, завтра и, кажется, на Зеленом мысу.
Упаковочная контора «Быстроупак».
Пивная «Вавилон».
Столовая «Аромат».
[Татары привели в свою квартиру лошадь с живодерни.]
Голубец. Карликов. Братья Глобус.
Глава учреждения купил картину и созвал художников, чтобы узнать ее качество.
[Голый, намыленный человек.]
Утирает лицо лозунгами.
[Сумасшедший слесарь унес ворота. Хотел строить метро.]
Новелла о закрытых дверях.
Каждый человек благороден только в своей среде.
Стоял на острове св. Елены и через остров Эльбу смотрел на родимую Францию.
Профессор поэзии.
[Кто дуба дает, кто в ящик сыграет, преставился, приказал долго жить, перекинулся, гигнулся, почил в бозе, протянул ноги,]
В кустах сверкали брильянты.
[Диковинка, полшишки, сотка, мерзавчик, гусь, бутылка, сороковка, две полбутылки, двадцатка.]
Бывший потомственный почетный гражданин.
Полевая кошка, сиречь заяц.
[Голубые ослы.]
На лбу вытатуировали нецензурное слово.
Люди нашего круга не умирают с голоду.
Изобретенческие вопросы.
Выдали замуж за налетчика.
Бабаедов.
Она знала все языки, но после тифа все забыла.
Низкий, страстный голос унитаза.
Не Осетрова, а Петухова.
[Жена нашла пропавшего мужа по рабкоровской заметке, которая его обхаивала.]
Как солдат на вошь.
Как архиерей на приеме.
Разыграли лотерею до срока.
[Разве вы не видите, что я закусываю?]
[На такие шансы я не ловлю.]
Лихорадушка, мужа старого, ты тряси его, тряси.
Наряду с недочетами есть и ответственные работники.
Урчанье гитар (желудок).
Бюро любовных писем.
О юмористах, темистах и редакторах сатирических журналов.
Попойников.
Фельетонисты и Даль. Он смотрит в Даль.
[Словарь Шекспира, негра и девицы.]
[Члек и Сóбак.]
Единственное кокетство мужчины:
— Пришейте мне пуговицы к жилету.
Секта Хис-Хис. Филиал. Наше вам с клеточкой.
Машина, которая печатает, складывает и даже прочитывает журнал.
Человек и жалобная книга.
Бега. Остап выигрывает.
Ловелас с шоколадом.
Циничная погода.
Планомерная ангина.
Нет такого обидного слова, которое не давалось бы в фамилию человеком.
[К Иванопуло приходили агенты, спрашивали Воробьянинова].
Поедем в город, там хорошо, коммунальные услуги.
Дело о будильнике.
Колода тасуется — 36 карт, однокопных, одномысленных, скажите всю истинную правду, что ожидает и что случится (говорится шепотом).
Выкладывается карта. Если рыжий — то бубновый король, если женатый — то червонный король. Колода раскрывается тройками. Пока в тройке не найдется король. Справа — будущее. Слева — прошедшее….
Ваша судьба. Письмо в скорой дороге с вашим интересом и вашими письмами…
Это сбесишьси.
В передней на крюке под потолком висит велосипед в простыне.
Предел застенчивости. Курьер, открывающий крышку рояля перед концертом, всю жизнь волнуется.
Калоши счастья.
Как трудно было их достать и как они погубили владельца. Он обменивал их и в театре убегал за пять минут до конца. Однажды в театре толпа, увидя его бегущим, подумала, что пожар, и в панике искалечила его.
Полк на параде и впереди командир на извозчике.
Я пришел к вам, как мужчина к мужчине.
Такой некультурный человек, что видел во сне бактерию в виде большой собаки.
Со времени разрушения храма не было кушанья вкуснее рубленой печенки.
Костистая извозчичья лошадь бежала так быстро, что взорвалась, когда остановилась.
Побоища беспризорных.
1. Хамите.
2. Хо-хо.
3. Знаменито!
4. Мрачный.
5. Мрак.
6. Жуть.
7. Парниша.
8. Не учите меня жить.
9. Как ребенка.
10. Красота.
11. Толстый и красивый.
12. Поедем на извозчике.
13. Поедем на таксо.
14. У вас вся спина белая.
15. Подумаешь!
16. Уля.
17. Ого.
Высокий класс.
Я страшно люблю деньги.
Ляпсус.
Застенчивый влюблен в машинистку и подает ей для перепечатки объяснение в любви. Взрыв клавиш. В секунду все напечатано. Только легкий дымок вьется над машинкой. Она даже не заметила, что это объяснение. Застенчивый глубоко оскорбился и всю жизнь ходил пришибленный.
[Сон Щукина — хамите, медведюля!]
[Чарушников Максим Петрович.]
[Никеша и Владя.]
Пополамов.
Ужаснов.
Пешая статуя.
Две двойни.
Подпись: 7 лосиноостровских матерей.
Дамочка «Скорая помощь».
Гигиенишвили.
Голубые ослы.
Шары, увядшие за праздник, падали в деревню.
Серна Моисеевна.
[Набережная.
Чаль за кольцы,
решетку береги,
стены не касайся]
[Дым курчавый, как цветная капуста.]
[Легкий секучий дождь.]
[Страдальческие крики пароходов.]
[Железные когти крючников.]
[Ахают, скрипят и летают качели.]
[Напрасно вы здесь стоите, здесь ничего не будет показано, показано будет только внутри, билет стоит тридцать копеек, напрасно вы здесь стоите, показано будет только внутри.]
Боязнь подхалимажа дошла до такой степени, что с начальством были просто грубы.
[Гостиница «Стоимость».]
Артель «Рефлекс».
Столовая «Фантазия».
Заносис.
Кофточка в полумесяцах. Красная в желтых.
Управдом-скульптор.
Человек, потерявший память, живет чужой жизнью и в конце концов действует против самого себя.
Конрад Вейдт ищет комн., жел. в центре, плата по соглаш. Тел. 2-05–27.
Сов. Иосиф.
Братья Бабец.
Извозчик заплакал, тряся синими своими юбками.
Военный в бешенстве покинул трамвай. Полы его шинели свистели на ходу.
Гостиница «Лобзик».
— Врешь.
— Нет, не вру. Ошибаюсь.
Белые, эмалированные уши.
От весны было такое впечатление, будто играют на барабане.
Так медлителен, что мог бы жить на Юпитере.
Жилтоварищество «Воздушный замок».
Часовщик Дворца Труда. Его бродячее (из комнаты в комнату) ремесло.
Меерович-Данченко.
Косвенная улица, Гулевая улица.
Минеральные стельки. Идеал от пота ног. Радикальное средство.
[В конторе все Ивановы. Директор боится обвинения в засилии родственников. Предлагает менять фамилии. А одному Иванову не нашлось — выкинули.]
Просьба о скатерти руки не вытирать.
В 1920 году в пустынный порт пришел итальянский пароход со шляпами-канотье.
Над городом послышался скрип колеса фортуны.
Ввести в известную пьесу еще одно лицо, которое перевернет все действие.
Я пришел к вам как юридическое лицо к юридическому лицу.
Маруся Верхняя, девочка из Глезера и Петцольда.
За время революции многие не успели вырасти, так и остались гимназистами.
Актер умирает и беспокоится, почему с ним не заключают ангажемента. Чтобы его успокоить, приезжает директор лучшего театра и подписывает с ним невероятный контракт. Актер выздоравливает и получает неслыханный гонорар.
Ставлю вас в известность, что у меня пропал кусок мыла.
Файфоклок с колбаской. Дамы в пижамах, мужчины в толстовках.
Благоуханыч.
Так хотелось аплодировать, что был зуд в ладонях. Но так как попасть на пьесу не удалось, то на ладонях сделалась нервическая экзема.
Человек хороший и приятный, но так похож лицом на брата, что поминутно ждешь от него какой-то гадости.
— Кина не будет! — раздался крик на докладе, и зал опустел.
Контора заготовляет голубиный помет или тигровые когти (или башлыки).
Куриная грудь.
Плоская ступня.
Воленс-неволенс, а я вас уволенс.
Распутин местного почтового отделения.
Стютюэтки.
Пардон, еще пардон.
Ну, я не Христос.
«Содержимое этой тубы
Спасет ваш рот и зубы».
Время, когда все рекламы были в стихах.
Ко мне хорошо относятся крестьяне обоего пола.
У обезьян крадут бананы и снабжают ими Москву.
Загорелся сыр-божий.
Что вы испытываете, ковыряя в носу? Наслаждение или тоску?
— Прошлое?
— Нет. Предыдущее.
Вывалив язык, бежал человек.
Из гравюры предложили сделать пьесу.
Порвал с сословием мужчин и прошу считать меня женщиной.
Саванарыло.
Братский союз кирпичей.
Ежемесячный календарь «Циклоп».
Сидя на кукаречках.
Нормальный железнодорожный пейзаж.
— Крепкий у вас волос, — сказал парикмахер, который в будние дни играл на скрипке.
Золотой теленочек.
Жаре навстречу.
Справченко.
В марте в саду растут розги.
Говорил «слушаю» в телефон, всегда не своим голосом. Боялся.
Его окатили потные валы вдохновения.
Внезапно в теазал вбежали пожарные и затрубили. Паника. Оказалось, что анонс лотереи.
Кот-идиот. Когда ни откроешь дверь, он обязательно влезет в квартиру. И ничего за три года не нашел, а лезет.
Кольцо с масонскими знаками. Череп и кости. Имеется отделение для яда.
Двое в А. Зажиточный доктор смотрит сквозь кулак. Его спутник в пенсне и смотрит еще через пенсне, которое держит, как лорнет. Мнения не высказывают. Достойно молчат.
Нашему тыну двоюродный плетень.
Путешествие в страну идиотов.
Тов. Кретищенко.
Преждевременная аллея.
Упрямый центр.
Мещанская родословная. Сам служил, и деды служили. Дед нашел знаменитую ошибку в копейку в балансе Государственного банка и тем выбился в люди. Внук этим гордится так же, как гордятся все аристократы.
Слабый пол доводит примус до безумия, накачивая его так, как ни один мужчина не посмеет.
Во дворе была когда-то скульптурная мастерская. И до сих пор стоит посреди жилтоварищескоро дома конная статуя Суворова и пешая какому-то герою 12-го года, а какому, уже нельзя узнать. Видны только баки Отечественной войны.
Палата мер и весов. Самая главная палата. Палата мер и весов решила… Палата постановила…
Улыбин, Меерович-Данченко, Муселевич-Фердинанд, Кониболоцкий.
Филипп и 5 его дочерей: Фатыма, Зайре, Мейсере, Мерзна, Мариам.
В Дворце Труда в какую комнату ни войди с вопросом «товарищ Шапиро здесь занимается?» — дают ответ: «Подождите минуточку, он вышел».
Самоубийца предъявляет вынувшему его из петли милиционеру судебный иск за ушиб.
Тот не шахматист, кто, проиграв партию, не заявляет, что у него было выигрышное положение.
Учитель-гармонист. Придя в сельскую школу, задаст урок, а сам сидит играет на гармонии.
Фамилии: Темпаче, Бабский, Невинский, Забава, Гадинг, Тец, Андреев-Трельский, Крыжановская-Винчестер, Шпанер-Шпанион, Манылам Попейко, Дыдычук, Буря, Варенников, Глобус, Выходец, Ежели.
Из этого надо сделать соответствующие оргвыводы.
Жон-Дуан.
А, колесно-мазутный техник! (О смазчике.)
Человек ci-devant [ci-devant — бывший человек (франц.)] считает службу в совучреждении продолжением службы в армии и повышает себя в чинах за выслугу лет, за стычки и мелкие свары.
Оставался на службе и, подбирая окурки, узнавал по внешнему виду, чей это окурок.
Страшный сон. Снится Троя и на воротах надпись «Приама нет».
Зелизейские поля. Катедраль.
Имена: Куба, Бука, Клака.
Это был такой город, что в нем стояла конная статуя профессора Тимирязева.
Толкайте меня уже, толкайте.
Во сне он увидел самого Кассия Взаимопомощева.
Басис-Спилер, Овчиникос, Изражечников, Стопятый, Юсюпова, Помпейцев, Угадайс, Размахер.
Так же не нужно, как твердый знак в азбуке глухонемых.
Непреклонный возраст, мелкодраматический талант.
Богатства, накопленного миром, уже достаточно для того, чтобы открыть всеобщий праздник.
Торговал титулами в пользу детей.
Советский служащий, а был в молодости тореадором в Байоне.
Жена ходила на кладбище жаловаться покойнику мужу на тягость жизни. Сторож, которому это надоело, сказал загробным голосом из-за дерева:
— Пеки бублики!
— Как же я буду печь? У меня нет денег.
— Тогда не пеки.
— Как же мне не печь? Ведь я умру с голоду.
— Так пеки.
Писатели-чертежники. В романах у них всегда похищают чертежи.
Какая-нибудь необходимость воспользоваться оружием исторического музея.
Ясно, что имеются достатки: шубки, юбки, крашены губки, подведены бровки, каждый день обновки, красивы завитушки, в ушах побрякушки, и все в этом роде, что ноне по моде.
Бойтесь данайцев, приносящих яйцев.
Приказано быть смелым.
Мне нужен покровитель с сосцами, полными молоком и медом.
Какие мосты на кисельных берегах.
Всеми фибрами своего чемодана он стремился за границу.
Иванов решает нанести визит королю. Узнав об этом, король отрекся от престола.
Крахмальный замороженный воротник.
Деревьянный, мьясо, пьять.
Украденный мальчик. Вырос и, желая разбогатеть, искал пропавшего ребенка (самого себя).
Военно-полевые цветы.
Уксусные усы.
Розовый плюшевый носик.
Что может родиться у Рулетки и Тирана? — Тайна?
Известковая луна.
Человек объявил голодовку, потому что жена ушла.
Новелла о полюсе.
Человечество хорошеет с каждым днем. Некрасивых уже совсем нет.
Уши трепались от ветра, как вымпела.
На плече — порнографическая хризантема.
Табачная живопись в подвале. Месаксуди. Стамболи.
Вулкан Пока-Пока.
Дантистка Медуза-Гортонер.
Нимурмуров.
Не горит ли ваше имущество, котда вы в театре?
Сад зловещих предостережений.
Тен-Богорез и Тан Богораз.
Яблоко с родинкой.
Плохой сбор. Грабеж зада. Публика делит лучшие места. Выбирают хорошие и покидают их для еще лучших.
Дирижер размахивает желтым гамеровским карандашом с металлическим наконечником.
Стол личных счетов.
Барбадос Тринидадович.
Уважай себя.
Уважай Кавказ.
Уважай нас.
Посети нас.
Человек, устраивающий дела за 100 рублей. Если не устроится — то ничего. Если устроится — тем лучше. Сам же не прилагает никаких усилий.
Вечером, в субботу, когда все требуют полбутылки, барышня капризным голосом спрашивает:
— Есть у вас консервированный горошек?
Рыбья голова на тарелке, большая, как голова собачья.
Извозчики ничего не знают о себе, о том, что целый класс общества пишет о них.
Ну, сделайте ему клизму из крепкого чаю.
Горе тебе, Боря.
Многоствольная роща.
Прессованное стекло.
Рис по-султански.
Контора рогов и копыт. Иванов и Иванов. Как в бухгалтерских книгах отражается жизнь. Описание конторы. 6 однофамильцев. Их ранг — кто старше, у того счеты лучше — от сосновых до пальмовых.
Кукольный театр тети Кати.
Мальчик с оторванным ухом.
«Пачему?» «А курица потеет?»
Когда все в Одессе разрушится, морские ванны по-прежнему будут сиять и переливаться светом. Одесситы любят морские ванны.
Пианист бросил играть, потому что в первом ряду сидел господин и вертел носком желтых ботинок.
2 роек. фикуса прод.
Собаки — Альма, Ничевок, Джемка.
Поэтические имена — Алла, Муза.
Вы думаете, что детей звали Каин и Авель? Нет, история не повторяется.
Горящий обломок луны и весь дикий руинованный пейзаж, тяжелое, лунное море, черный столб от потухшего прожектора.
Ученый нарочно совершает мелкое преступление. Его сажают в допр, и там он кончает свой труд.
Гражданин Грубиян.
Каламбуркул.
Отдаться мало!
У него была искусственная рука, и рука эта не знала жалости.
Странный город, куда памятники навезли с кладбища.
Трое на ходу перед фотографом, напряжены. После съемки сразу смеются и идут вольнее и быстрее.
О человеке, просидевшем 20 лет в крепости. Он выходит и видит свою дочь такой, с какими он боролся.
И присоединился к великому стану золотоискателей, расположившихся лагерем на Камергерском переулке.
Седеющее бебе.
Бедные титаны! Они помахивали тросточками, но их лица, желтые, как сера, выдавали явное раздражение.
Объявление в саду: пиво отпускается только членам союза.
Надпись на магазинном стекле в узкой железной раме — «Штанов нет».
Ящеричные и лягушачьи галстуки.
Больной моет ногу, чтоб пойти к врачу. Придя, он замечает, что вымыл не ту ногу.
Пожаром признается всякое несчастие, происшедшее от огня, какие бы причины его ни вызвали.
Я не от градобития или мордобития какого-нибудь. Я чистейший агент по страхованию от огня.
Полное спокойствие может дать только полис.
Шапиро-Скобелев.
Император-кооператор.
Гражданин Сууп.
Человек, живущий ребусами.
В машинке нет «е». Его заменяют буквой «э». И получаются деловые бумаги с кавказским акцентом.
Трест «Метеорит» образовался для разработки метеорита.
Как изменились сновидения.
Девочка пасла шары.
Дама с мальчиком остановилась у окна парикмахерской. Красные и розовые болванки с париками.
— А я знаю, что это такое, — говорит мальчик.
— Что?
— Скальп.
Есть здесь люди, собирающие спичечные коробки? — А какие коробки вы собираете?
Арарат-Арарат. Ковчега не видно, но у подножия горы лежал очень пьяный Ной.
Профессор киноэтики.
Секция пространственных искусств.
[Череп, голый луковичный череп.]
Огонь и пепел. Когда она проходит мимо телефона, мембрана сама по себе начинает звучать.
Поступил в продажу зеркальный сом, живой и сонный.
Слезы, пролитые на спектаклях, надо собирать в графины.
[Не стучите лысиной по паркету.]
Тот час праздника, когда с деревьев сыплются электрические лампочки.
Грезидиум.
Ассоциация парикмахеров «Синяя борода».
Долго и душисто он отрыгивался шашлыком.
Шляпами закидаем.
[Полноценный усач.]
«Я не выношу катаклизмов».
Трубчатые макароны, вермишель, суповая засыпка.
Мейерхольд, окруженный адъютантами и адъютантшами.
Одеколон «Чрево Парижа».
[Кушаковский.]
Могила неизвестного частника.
[Он произошел не от обезьяны, а от коровы.]
Как будто собиралась родить овцу.
Дьяволы и бесы ремонта
[Адам и Ева в парке культуры.]
Мордофей и Стрекозей.
[Холодный философ.]
Потухшее рыло.
Золотые французские булочки, франзоль.
Золотая перчатка, поросенок, крендель.
Мамцев.
Памятник Первоопечатнику.
[Невыпеченные ноги.]
Известковые кренделя на стеклах новых домов.
[Летели целлулоидные, прозрачные самолеты.]
Улучшанский-Ухудшанский.
Мне не нужна вечная игла для примуса. Я не собираюсь жить вечно.
Птицу делят на мельчайшие части.
Почему я должен уважать бабушку? Она меня даже не родила.
[Пароходный, свежий ветер.]
Цинковый носик.
Заяц на цеппелине.
[Всемирная лига сексуальных реформ.]
Салат «Демисезон».
Меня тошнит от запаха чистой воды.
Молодые длинноногие курсанты.
Так не везло. Купил «Жиллет» без дырочек.
Брюки-калейдоскоп. Водопад. Европа-«а».
Анализ мочи — на стол мечи.
Надо показать ему какую-нибудь бумагу, иначе он не поверит, что вы существуете.
[Шакалы и мопсы.]
[Не давите на мою психику.]
Он вел горестную жизнь плута.
[Бывший князь, а ныне трудящийся Востока.]
Что вы орете, как белый медведь в теплую погоду?
Наше время — молодецкое.
Мародерский.
Давайте ходить по газонам, подвергаясь штрафу.
[По лицу его бродила безобразная улыбка.]
[Есть так хочется. Нет ли у вас котлеты за пазухой?]
[С нарзанным визгом поднялись фонтаны]
Плохо! Вам известно из физики, что на каждого человека давит столб воздуха с силой 214 фунтов.
Мороженое из синего стаканчика и костяная ложечка. Глазированное яблоко и сладкая кукуруза.
Ставлю вас в известность, что у меня пропал кусок мыла.
[Гигиенишвили.]
В квартире, густо унавоженной бытом, сами по себе выросли фикусы.
Название для театра — «Принципиальный театр».
[Профессор Скончаловский.]
От почтительности медленнейшим образом опускались на стулья. Замедленная съемка.
Фасонное обращение: «Друг мой».
Представитель акционерного общества «Жесть», как ужаленный, посмотрел на девушку в черном шелковом пальто.
И угол шкафа, срезанный, как лыжа.
Оперный певец хороший, но плохо играет. И только роль Германа ему удается, потому что он страстный картежник.
Опасно ласкать рукой радиаторы парового отопления — они всегда покрыты пылью.
Меня пригласили на пароход и обещали кормить. На второй день есть не дали. Чиновник, к которому я обратился, во время объяснения со мной упал в трюм. И два дня мне не давали есть. Он болел, а без него дела не решались.
Что сделал конкурс гримас.
Подносят подарки уезжающему. Он прячет их и остается.
Шницель под брильянтовым соусом из слез.
Шерсть мексиканской коровы, захваченная концессией.
Две заботы — пьеса и хлеб.
Повесть о двадцати братьях.
Чтоб дети ваши не угасли,
Пожалуйста, организуйте ясли.
[Мадам и месье Подлинник.]
Шахматная доска в чернильных пятнах, похожая на старую парту.
На каждого автора из 9 ряда сурово смотрел сквозь бинокль лысый господин.
По улице бежит Иван Приблудный. В зубах у него шницель. Ночь.
Критик Двугорбов и фельетонист Не-Тыква.
Ответ заключенному в тюремной газете.
«Картинки из сельской жизни вам не удаются. Пишите лучше из жизни допра».
«Лица, растрачивающие (расход) свыше 3 рублей, могут требовать счет».
Две знаменитых экспедиции — Колумба и Голомба.
Царь-кустарь.
В телефонной книжке хорист вместо юриста.
[Государство затаскал по судам.]
И снова Г. продал свою бессмертную душу за 8 рублей.
К концу вечера хозяйка переменила костюм и оказалась в голубой пижаме с белыми отворотами. Мужчины старались не смотреть на хозяйку. Глаза хозяина сверкали сумасшедшим огнем.
Человек не знал двух слов — «да» и «нет». Он отвечал туманно: «Может быть, возможно, мы подумаем».
Город Колоколамск.
Колоколамск украшается статуями.
Объявление: «Зашли три гуся».
[В Колоколамске жил портной Соловейчик, настоящий разбойник.]
Ах, как трудно быть красивым, когда некрасива.
Лучшие бороды в стране собрались на спектакль.
Как колоколамцы нашли Амундсена. Сначала шли айсберги, потом вайсберги, а еще дальше — айзенберги.
Семен Маркович Столпник.
На стол был подан страшный, нашпигованный сплетнями гусь.
Никелированный, усыпанный цветными клавишами бюст кассы «Националь».
Человек-ребус говорит:
— Эх, идеология заела!
Лорд главный судья посоветовал ему не питать никаких несбыточных надежд и убедительно просил его приготовиться к переходу в вечность. Смертный приговор будет приведен в исполнение 14 июня.
— Ну, что, старик, в крематорий пора?
— Пора, батюшка.
Культпоход в Колоколамске, или как 1000 грамотных обучала одного неграмотного.
Гимназист в отставке.
Человек с перламутровым носом.
Тяжелая, чугунная, осенняя муха.
Новый Мир Божий.
Человек, который мог творить чудеса, — уборную он перестроил в уютную комнату.
Взбесившийся автомат.
В Колоколамске жильцы выпороли жильца за то, что он не тушил свет в уборной.
[Гражданин Лошадь-Пржевальский.]
Василевский (не-Шиллер).
— Клавдия Ивановна дома?
— Нет.
— А Глафира Ивановна?
— Нет.
— А Валентина Ивановна (ребенок)?
— Дома.
— Тогда я, пожалуй, войду.
В Колоколамске была Академия художественных наук.
Надькинд.
Из статьи в газете: «По линии огурцов дело обстоит благополучно…»
[Серьги раскачивались, тяжелые, как колокола.]
В носу растет табак.
Фирма «Шариков и Подшипников».
Лишены избирательного права в Англии: несовершеннолетние, пэры и идиоты.
— Ф., иди по начатому тобой пути.
И она пошла.
— Ф., прекрати начатый тобой путь.
Но она уже не прекратила.
Никакого созвучия душ.
Нужно унизить горный хребет.
Порцию аиста!
Ему 33 гада. А что он сделал? Создал учение? Говорил проповеди? Воскресил Лазаря?
Драматическая сцена, которая не удалась из-за пожара. Объяснение при свете факелов оказалось бледным. И только поздно ночью загрохотали рюмки и послышался громовой голос.
Как уменьшилась вражда между собаками и кошками.
[Только у актеров в наше время остались длинные высокопарные титулы.]
Общество, которое вымирает, в противность другим обществам, каковые процветают.
Торопитесь, через полчаса вашей даме будет сто лет.
На ней был голубой фетровый колпачок, украшение которого составлял стеклянный полумесяц впереди.
Актеры не любят, когда их убивают во втором акте четырехактной пьесы.
Репетиция оперетты. В холодном темном зале. «Дайте станок для танго». Маэстро играет, когда давно уже окончился танцевальный номер. В ложах сидят розовые балерины. В фойе повторяют танец. Балетмейстерша в кудряшках прыгает во все стороны. Костюмы из глазета.
Афина — покровительница общих собраний.
Ни пером описать, ни гонораром оплатить.
Попугай-сквернослов.
Ах, это кузница здоровья? И Г. извивался перед человеком в барашковом сером воротнике.
Сам себе писал множество писем, чтобы досадить почтальону.
Несудимов.
Человек, который проникновенно произносил: «Кушать подано».
Волосы из прически лежали на столе, похожие на паука.
Столичная штучка. Выбритый лоб, бородка, литературно-артистически-художественное лицо, открытый ворот рубашки «апаш» и шарф из розового фланилета.
Дом, милый дом, родной дом. Я ходил по всему дому, обсуждал все квартиры.
Физиономия американского миллионера, за которой нет ни Америки, ни миллионов. Физиономия ни к чему.
Промкооптоварищество «Любовь».
Электрическими искрами сверкала замороженная штукатурка.
Шестигранный карандаш задрожал в его руке.
Профессор киноэтики. А вся этика заключается в том, что режиссер не должен жить с актрисами.
Разорились на обедах, которыми угощали друг друга.
На чистой сливочной лирике.
Человек, в котором неукротимое стремление к симметрии, порядку.
Он не выносил катаклизмов.
Подсознательный насморк.
Человек в кино, похожий на Суворова в бобровой шапке.
Посреди комнаты уборщица в валенках стряхивала термометр.
«О пожарах звонить по №»
«О растратах звонить по №»
Все зависит в конце концов от восприятия: легковерные французы думают, что при 3° мороза уже нужно замерзать — и действительно замерзают.
[В городе не было кожи. Она вся ушла на портфели.]
От постылых знакомых человек ушел в анабиоз на 100 лет. И, проснувшись, нашел их же.
Конкурс лгунов. Первый приз получил человек, говоривший правду.
Зачем подвергаться анабиозу, когда можно переменить квартиру?
Все талантливые люди пишут разно, все бездарные люди пишут одинаково и даже одним почерком.
Дымоуправление.
Емельянингс — киноактер.
Дворницкие лица карточных королей. Тонкая и сатирическая улыбка валета треф. Глуповатая немецкая красавица дама бубен с поднятыми бровями. Туз пик, похожий на одинокую репу. Малиновые ягодицы червей.
В моде были кожаные бутылочки на ногах.
Старомодный человек — он пел цыганские романсы, играл на биллиарде и бегах.
Московская гурия.
Кот повис на диване, как Ромео на веревочной лестнице.
Секция Труб и Печей.
Вор-вегетарианец.
Вакханюк, Вакханский, Вакханальский.
Сон. Калиф на день.
Глупый ангел.
Глаза у кота, как мишени.
О Гаммере она еще слышала, но о Гомере ничего не знает.
Вышестоящий товарищ.
Бытово.
Белая лошадь, высокая и худая, бежит во весь опор.
На высокой лестнице в книжной лавке приказчик сидел, как скворец.
Судя по сообщениям о нищих, можно подумать, что легче всего разбогатеть, сделавшись нищим.
Омолодился и умер от скарлатины.
Не курил 12 лет, и все это время ему хотелось курить.
Муки человека, бросившего табак. Мысли о плачевной участи табачной промышленности. И так в жизни мало радостей. Жаль благородного занятия, чисто мужского и мужественного.
Последний промысел. Отдавать пса в женихи.
В нем жила душа гуся.
Тусклый, цвета мочи, свет электрической лампочки.
По рублю с мозоли.
Экстракт против мышей, бородавок и пота ног. Капля этого же экстракта, налитая в стакан воды, превращает его в водку, а две капли — в коньяк «Три звездочки». Этот же экстракт излечивает от облысения и тайных пороков. Он же лучшее средство для чистки столовых ножей.
Шкаф типа «Гей, славяне».
Дылды. Некультурные люди. Останавливаются в дверях магазинов. Прочитывают плакаты, а потом спрашивают: «Ботинки — это налево?»
Аптека. Провизоры яростно растирают порошки и яды в толстых чашках. По автомату говорят влюбленные и спортсмены. Парочки сидят вдоль стен. Нищие отворяют двери. Не хватает только пинг-понга и тира.
В корне отметаю!
Глупость хлынула водопадом.
— Крыса О-ский бежит с корабля.
— Неверно, — робко ответил из толпы крыса.
П.Г. в травяном пальто, белый, розовый и голубой, с розовыми очками.
Я как коммерческий директор тоже отвечаю за идеологию.
1001 день, или Новая Шахразада.
Брови, как серп луны в начале апреля, дамасские лилии, нильские огурцы, египетские лимоны, горные тюльпаны и жасмины из Алеппо.
Кусок мяса, завернутый в листья бананов.
Сахарные завитки на масле. Лимонные паштеты. Воздушные пирожные, сделанные на масле, молоке и меде.
Знайте же, о члены комиссии по сокращению штатов, что жил некогда бедный счетовод в Багдаде.
Щеки, как горные тюльпаны.
И подарил ему 1000 анкет.
О, зловещая борода!
О, зрачок моего глаза!
Великий комбинатор.
Минеральный фонтан. Профессор киноэтики. Секция пространственных искусств… Ребусы. Идеология заела.
Ему не нужна была вечная иголка для примуса. Он не собирался жить вечно.
Кончен, кончен день забав,
Стреляй, мой маленький зуав.
Наша жизнь — это арфа.
Две струны на арфе той.
На одной играет счастье, —
Любовь играет на другой.
Четыре певицы, четыре хорошо одетых женщины пришли жаловаться. Речь: «У нас в посредрабисе при квалификации происходит колоссальная петрушка». Хорошо одеты, а писать грамотно не умеют.
Вечер. Маленький оркестр из саксофонов. Мраморные салфетки. Девушка в очках. Дети с громкими фамилиями. Сын такого-то, дочь чайного короля. Стоптанные башмаки и ноги, длинные, как лук-порей. Немецкий профессор с деревянной бородкой. Его облили ледяной водой из шампанского ведра. И вода замерзала на его конической лысине. Толстобедрый С. в толстом пенсне.
Человечество делится на две части. Одна, меньшая, переходит дорогу при виде трамвая или автомобиля, другая — ждет, чтобы экипажи прошли.
Откуда у русского человека фамилия Попугаев?
Цыплячья скрипка. Снилось ему, что он продавал скрипку по частям, как цыпленка.
Толстый биллиардист приехал в Гагры, провел весь день в биллиардной, стуча шарами, а к вечеру уехал, заявив:
— Я здесь не могу жить. Горы меня душат.
В большой пустой комнате стоит агитационный гроб, который таскают на демонстрациях.
Твердое мальчишеское лицо и аккуратный затылок. Пальто реглан.
Длинные волосы. Скороговорка. Узкие глаза.
Маленькие лужицы вздрагивают на мостовой.
Ходил на заседания покушать.
Две американки приехали в Россию, чтобы узнать секрет приготовления самогона.
Белая пароходная комната. Прикрепленная мебель. Быт пароходный, недвижимый, точный.
— Не называйте меня Жар-Птицей, зовите меня просто Нюрочкой
[Последнее утешение он хотел найти в снах, но даже сны стали современными и злободневными.]
С трудом из трех золотых сделали один — и получили за это бессрочные каторжные работы.
Прыгает на ходу в трамвай. У него 10 руб. и 73 коп. Клянется, что у него только 73 коп., и отдает их. В трамвае замечает, что потерял заветный червонец, и бежит на поиски. Находит, но их отбирают как чужие деньги. На крики милиционер отвечает: «Ведь у вас денег не было». Напоминает ему о 73 копейках.
Переезжают на новую квартиру и видят, что там клопы… Сера. Дым пробивается в щели. Сосед высаживает две рамы. Дым вырывается наружу. Думают, что пожар. Вызывают команду. Результаты: клопы остались, 20 рублей за серу, 20 рублей за вызов пожарных и две разбитые рамы.
Женщина, при виде которой вспоминается объявление: «Вид голого тела, покрытого волосами, производит отталкивающее впечатление».
Сумасшедший, которому запретили иметь детей и у которого желание иметь детей стало манией.
Кегельбойм.
Часовая мастерская «Новое время».
Постройка воздушного замка.
Воздушная держава, подданные которой не спускаются на землю.
Человек, с которым надо сидеть рядом и указывать ему, что хорошо, а что плохо, иначе он может перепутать.
Если человек говорит: «Мне нужно освежить в памяти сюжет», это значит, что он ничего не читал.
Наследники американского солдата.
Когда гиганты, размахивая зонтиками, ушли на прогулку, в их дом пробрался карлик.
Идите, идите, вы не в церкви, вас не обманут.
— С таким счастьем — и на свободе!
Потерял репутацию из-за собаки, из-за лакейства перед ней.
В доме отдыха не знают ни профессий, ни должности друг друга.
Памятник в виде неликвидного фонда.
Пруды просвещения.
Девушка без мотора.
Золотая доска. И ошибка в надписи на ней.
Королева всех закусочных.
Он положил на стол браунинг, перочинный ножик. Вот все, что осталось от моего друга, он сошел с ума.
Выдвиженщина.
Шпиц, похожий на муфту.
Гей, ты моя Генриэтточка.
Как человек зарабатывал себе общественный стаж — стенгазета и семейные вечера.
Фабрика военно-походных кроватей имени товарища Прокруста.
Начало. Белые суконные брюки в полоску. Эти брюки он прожег папиросой, и с этого начался рассказ о меценатке. Фарфоровая чашка, костюмы, визитные карточки, 3000, ложа в Большом театре. И позорный конец, левая живопись. Вильно. Арендная плата.
Не знали, кто приедет, и вывесили все накопившиеся за 5 лет лозунги.
Водопада нет. Калейдоскоп. Европа-«а». Брючник «Львиное сердце». А водопада не было.
Что странно для иностранцев в Москве — духи, продающиеся в комиссионном магазине.
Черно-блестящий цвет.
Доктор Страусян.
В зоосаду некоторые звери сумасшедшие.
Вайнторг.
Атлетический нос.
Обвиняли его в том, что он ездил в баню на автомобиле. Он же доказывал, что уже 16 лет не был в бане.
Частники и соучастники.
Низко на поле горели лампы. Трава чистила ботинки. Росли цветочки. Стояли часовые. Бледно светили автомобильные фары. Уезжающие стояли с бледными лицами — боялись, что их будут бить. Потом выбросили корреспондентов за борт, в море зеленой травы. Принесли в жертву.
Внесметные и сверхсметные толпы.
Регистрация граждан, желающих кушать ананасы.
Прогулка в воздухе. Желая во что бы то ни стало попасть в число участников, все начали с маленьких подлостей, а окончили такими большими, что произошел общий крах.
Военно-полевые цветочки.
Акушерка Интересных-Девушек.
В окнах пейзажи. Написанные, они вызывали бы скуку.
Узнавание Москвы в различных частях Ярославля. Очень приятное чувство.
С криком «не видала ты подарка» бросали в воду разные предметы.
Вывез дочь на пароход, чтобы найти ей жениха.
Витрина Швея. Две куртки — милиционера и пожарного. «Прием в ремонт одежды».
Шофер Сагассер.
Чуть суд — призывали Сагассера — он возил всех развращенных, других шоферов не было.
Шофер блуждал на своей машине в поисках потребителя.
Ну, как ваши воры, негодяи и государственные преступники?
Гулкая зала суда. Реплики грохочут. Заседатель, у которого только один вопрос: «А вы с ним давно знакомы?»
Стригут и бреют газон.
Беспокойный город. Все что-то хотят купить и нервно входят и выходят из магазинов.
Пайщики разделяются совсем не по стажу — разделяются на губошлепов и крикунов.
Показательный пайщик — 18 лет. А вы, еще молодой человек, просите площадь.
Вы шкура! Этим я хотел определить место, которое вы занимаете среди полутора миллиардов людей на земле.
Фотограф. Фон — колоннада и Аврора. На углу висит матросская форменка для желающих сняться в этом боевом виде.
Хохотала, хохотала, пока не охрипла.
Заработок — переносил людей через грязную улицу — брал 2 коп. За право перехода по доске — 1 коп.
Кино приехала.
Кипятил свои мозоли.
Мундир пожарного. Пришлось купить — другого не было.
Артель «Красный петух».
У нас общественной работой считается то, за что не платят денег.
Самоубийства дворников весной, когда в апреле внезапно выпадает густой снег.
Как многие из малограмотных, он очень любил писать, и не столько писать — просто он уважал те приборы, которыми пользовался, — чернильницу, пресс-папье и толстую сигарную ручку.
У растолстевшей девушки бедра сделались большими, как у извозчика зимой.
Медицинские весы для лиц, уважающих свое здоровье.
На островах Жилтоварищества.
Сушил усы грелкой. Любимое было удовольствие.
Один этаж надстроило одно учреждение, второй — другое. Причем, оба между собой враждовали.
Лицо, не истощенное умственными упражнениями.
Человек, получивший новую комнату, невыносим. Он требует восторгов сначала молча, а потом и иными способами. Он обращает внимание гостя на достоинства плинтуса, на чудный сад, на величину комнаты и т. д.
Магазин дамского трикотажа. Мужчины сюда не ходят, и дамы ведут себя совершенно как обезьяны. Они обступили даму, примеряющую пальто, и жадно ее рассматривают.
Он так много и долго пьет, что изо рта у него пахнет уже не спиртом, а скипидаром.
Дождь дробил лысину.
А она все летала в трамвае мимо дома.
Учреждение в доме, где раньше была больница.
Работницы на газоне работают в позе пишущего амура.
Крытых-Рынков.
Крайних-Взглядов.
20 сыновей лейтенанта Шмидта. Двое встречаются.
В учреждение вбежал человек с палкой и ударил кого-то по голове.
Вас я помню, а стихи забыл.
В городе все были Фаины, Маргариты. Переменили имена — Матрены, Феклы.
Автомобиль имел имя. Его часто красили.
Даже не для собаки, а для кошки украшение.
Торговала, как испанцы с индейцами.
По случаю учета шницелей столовая закрыта навсегда.
Хамил, а потом посылал извинительные телеграммы.
Генеральное общество французской ваксы.
Станция Анадысь.
Шахматист — лекция. Внезапно он заявил, что девятка дает больше комбинаций, чем шахматы.
Купили замечательную машину и стали из-за нее спорить. А машина стояла.
Лоб, изборожденный пивными морщинами.
У старушки узкий ротик, как у копилки.
Сползаешь на рельсы, скатываешься!
Однообразная биография турецких госдеятелей: «Повешен в Смирне в 1926 г.»
По каким признакам объединяются люди? Служащие, вдовы…
Подбородок, как кошелек.
Два знаменитых человека. Беспокойство. Кто раньше будет говорить речь над могилой.
Одну пару рогов я заготовил, но где взять копыта?
Под портретом плакат: «Соблюдайте тишину». И это казалось заповедью.
«В ночной тиши слышен был только стук лбов».
Никто не спрашивал его о том, что он думает о мещанстве.
Скажи мне, что ты читаешь, и я скажу тебе, у кого ты украл эту книгу.
Рыба южных морей? Селедка!
Солист его величества треснулся лбом.
Нам такие нужны. Он знает арифметику. Он нам нужен.
Оратор вкрадчивым голосом плел общеизвестное.
Человек, потерявший жанр.
Все языки заняты, кроме языка черноногих индейцев.
Думалкин и Блеялкин.
Выгнали за половое влечение.
Украли пальто, на обратном пути все остальное. И он вышел из вагона, сгибаясь под тяжестью мешка с дынями, которые подарила ему мама.
Отравился наждаком. Первый случай в истории клиники Склифасовского.
Чистка больных.
А рожать все так же трудно, как и 2000 лет назад?
Дети говорят, как взрослые: «Понравилась тебе эта дамочка?»
Блудный сын возвращается домой.
У трамвайной остановки: — Меня преследуют, — хрипло сказал он.
Что может изготовлять кооптоварищество «Любовь»?
Гефтий Иванович Фильдеперсовых-Чулков.
Тов. Жреческий.
Гуинпленум.
Филипп Алиготе.
Усвешкин, Ушишкин и Усоскин.
Бронзовый свет.
Такое впечатление, будто все население в трамваях переезжает в другой город.
Одинокий ищет комнату. Одинокому нужна комната. Одинокий, одинокий, страшно одинокий. Одинокий с дочерью ищет комнату.
У него было темное прошлое. Он был первый ученик, и погоня за пятерками отвлекла его от игр. Он не умел кататься на коньках, не играл на бильярде.
Он был такого маленького роста, что мог услышать только шумы в нижней части живота своего соседа, пенье кишок, визг перевариваемой пищи. Пища визжит, она не хочет, чтоб ее переваривали.
Голенищев-Бутусов.
— Ай, какие шары! Я из этих шаров питался.
Правда объектива, бинокля, телескопа.
Нападение тигра, подшитого биллиардным сукном, на бунгало.
«Иногда мне снится, что я сын раввина».
На основе всесторонней и обоюдоострой склоки.
При расстановке основных сил на театре вы будете сметены.
— Что, молния скоро ударит в это невинное здание?
— Скоро.
— А грозы и бури будут?
— Будут.
— И фундамент затрясется?
— Да, фундамент затрясется.
У вас туманные представления о браке. Вас кто-то обманул.
Опять смотреть, как счастливцы спускаются по мраморным ступеням.
Номера нет, пальмы растут, настоящие Гагры.
Искусство на грани преступления.
Хозгод.
Что бы вы ни делали, вы делаете мою биографию.
Немцы вопили: «Ельки-пальки».
Теперь этого уже не носят. Кто не носит, где не носят? В Аргентине? В Париже не носят?
Собаковладельцы-страдальцы. Перед собаками надо унижаться.
Потенциальная гадюка.
Настроение было такое торжественное, что хотелось вручить ноту.
Снег падал тихо, как в стакане.
Теория потухающей склоки.
Девушка шла через приемную, прижимая к глазам платок.
X. уцелел от взрыва, но ходил с обгорелыми усами.
Ветчинное рыло.
Подлейший из ангелов.
Старые анекдоты возвращаются.
До революции он был генеральской задницей. Революция его раскрепостила, и он начал самостоятельное существование.
Не гордитесь тем, что вы поете. При социализме все будут петь.
Самогон можно гнать из всего, хоть из табуретки. Табуреточный самогон.
У меня расстройство пяточного нерва.
Невинные на вид люди. Но при прикосновении к ним преображаются, как при ударе электричеством.
За срастание со львами — царями пустыни.
Молодой человек в трамвае, девушка и платок.
Бог правду видит, да не скоро скажет. Что за волокита?
Умалишенец.
Мрачная лавина покупателей, дефилирующая перед прилавками и, не останавливаясь, направляющаяся к выходу.
Носил все вещи с пломбами.
На почтамте оживление. «Дорогая тетя, с сегодняшнего дня я уже лишонец».
Быстрое течение вещей. Они мелькают. И вдруг все останавливается (обеднение), каждая вещь становится значительной — резервом, — каждую вещь подолгу осматривают.
Старуха, которая никогда ничего не заработает. Она слишком громко кричит о своем товаре — средстве от пота ног. «При средней потливости, а также подмышек».
Пришли два немца и купили огромный кустарный ковш с славянской надписью: «Мы путь земле укажем новый, владыкой мира будет труд».
Бочоночков.
Это была обыкновенная компания — дочь урядника, сын купца, племянник полковника.
Он за советскую власть, а жалуется он просто потому, что ему вообще не нравится наша солнечная система.
Одеколон не роскошь, а гигиена.
Долговязыч и Сухопарыч.
Если у вас есть сын, назовите его Голиафом, если дочь — Андромахой.
Не красна изба углами,
А красна управделами.
И голова его, стуча, скатилась к ногам.
Лампа в 1000 свечей. Счетчик срывается со стены и летает, как гроб, по комнатам.
Девочка с пальмочкой на голове.
Не помню я, чтоб мой отец насаждал у нас дома коллективный быт.
Татуированные сотрудники.
Сумасшедший дом, где все здоровы.
Заскакиванье. Бытовое загнивание.
— Вы культурное наследие царизма. Мы вас используем.
— Ну, не используете.
— Всосем.
— Нет, не всосете.
Что снится рыбе.
Осторожный и непонятный юридический язык.
Печальный влюбленный.
— «Собирайте кости своих друзей — это утиль».
Отправляясь в гости, собирайте кости.
Упражняйте свою волю. Не садитесь в первый вагон трамвая. Ждите второго.
А второй всегда идет только до центра.
Кара-курт. Все выбежали из учреждения. И в опустевшем доме жил паук. Поймали его только на 2-ой день.
Вчера во мне проснулся частник. Мне захотелось торговать.
Газеты, опоздавшие в пути.
Мать и дочь необыкновенно похожи друг на друга. Допустим ли такой параллелизм в работе?
Журнал «За рулетку».
Страдания глухого после внедрения звукового кино.
Костюм из шерсти дружественных ему баранов.
Эй, Матвей, не жалей лаптей.
Медали лежали грудами, как бисквиты на детском празднике.
Бисквитное сиденье рояльной табуретки.
Резонансное дерево. Скрипка цвета копченой воблы.
Дирекция просит публику не нарушать художественной цельности спектакля аплодисментами во время хода действия.
Потребовались песни, стихи, романы, обряды, жилища и новое уменье хорошо держать себя в обществе.
Из-за головотяпства не выпустили календарей, и люди забыли, какое число. Продолжалось это месяц.
Торжество в восточном вкусе.
Июньский-Июльский.
Ледовитов.
Папахин.
Закусий-Камчатский.
Нерасторгуев.
Парижанский-Пружанский.
Младокошкин.
Командировочных.
Ослабленный страхом инженер. Личные его отношения с громкоголосым делопроизводителем.
Клубышев.
Кастраки. Плохачев.
Путаясь в соплях, вошел мальчик.
Каучуконосов.
Есть звезды, незаслуженно известные, вроде Большой Медведицы.
Поправки и отмежевки.
Мы летим в пушечном ядре. Ничего общего со звездами, с холодом сфер.
Выигрыш в 50.000 р. пал на гражданина нашего города Ивана Самойловича Федоренко (Виноградная, 17, кв. 5). Выигравший пожелал остаться неизвестным.
Хотели выменять граммофон без трубы в деревне, но мужики не взяли. Им нужен был с трубой, с идиотским железным тюльпаном.
За что же меня лишать всего! Ведь я в детстве хотел быть вагоновожатым! Ах, зачем я пошел по линии частного капитала!
Два-три человека могут изменить тихий город. Дать ему новые песни, шутки, обычаи.
«Я умру на пороге счастья, как раз за день до того, когда будут раздавать конфеты».
Главная аорта города.
«Стальные ли ребра?» «Двенадцать ли стульев?» «Растратчики ли?»
[Средиземский.]
Собака так предана, что просто не веришь в то, что человек заслуживает такой любви.
Межрабпомфильм.
Система работы «под ручку». Работник приезжает на службу в 10 часов, а доходит до своего кабинета только в 4.
В огромной статье (800 строк) человек беспрерывно утверждал: «Товарищ такой-то отличается главным образом лаконичностью своего письма».
Всегда есть такой человек, который изо всех сил хочет высказаться последним.
Почему он на ней женился, не понимаю. Она так некрасива, что на улице оборачиваются.
Вот и он обернулся. Думает, что за черт! Подошел ближе, ан уже было поздно.
Ему важно только найти формулу, чтоб удобней было жить, лучше себя чувствовать. Ваша комната больше моей, но кажется меньше.
В защиту пешехода. Пешеходов надо любить. Журнал «Пешеход».
Переезжали два учреждения — одно на место другого. Одно выбралось со всеми вещами, а другое отказалось выехать. И оба уже не могли работать.
Крылечки. Видно, что люди собрались долго и тихо жить. Полковничий городок.
Побасенков.
Чтец-декларатор.
Романс:
«Это было в комиссий
По чистке служащих».
«Иоанн Грозный отмежевывается от своего сына» (Третьяковка).
Оказался сыном святого.
Еще ни один пешеход не задавил автомобиля, тем не менее недовольны почему-то автомобилисты.
Неваляшки, прыгалки, куклы-моргалки. Зайцы с писком.
Свежий пароходный ветер. Пароходная комната.
Вы, владеющий тайной стиха!
Смешную фразу надо лелеять, холить, ласково поглаживая по подлежащему.
Нашествие старых анекдотов.
Стойкое облысение.
Клуб «Домосед».
«Пешеходы что делают! Так под машинами и сигают».
Хвост, как сабля, выгнутый и твердый.
Появился новый страшный враг — луговой мотылек.
Пер-Лашезов.
«Для моего сердца».
НАМИ, ЦАГИ.
«Как бурлит жизнь? Почему не описывается, как бурлит жизнь?»
Советский чтец-декламатор.
Орда взбунтовавшихся чиновников.
Левиафьян
«Она полна противоречий» (романс).
Обрывает воздушные шары. «Любит — не любит».
Странный русский язык на проекте Корбюзье. «Президюм». «Выход свиты». «Зала на 200 человеков»
Велосипедно-атлетическое общество.
По линии наименьшего сопротивления все обстоит благополучно.
В фантастических романах главное это было радио. При нем ожидалось счастье человечества. Вот радио есть, а счастья нет.
Я странствую по этой лестнице, я скитаюсь по ней.
Торжественное обещание. Я сын трудового народа, клянусь и обещаю… и самой жизни своей…
Утреннюю зарядку я уже отобразил в художественной литературе.
В годовщину свадьбы буду выставлять на балконе огненные цифры.
— Я, товарищи, рабочий от станка…
— И тут не фабриканты сидят.
Если бы Эдисон вел бы такие разговоры, не видать бы миру ни граммофона, ни телефона.
«Требуется здоровый молодой человек, умеющий ездить на велосипеде. Плата по соглашению». Как хорошо быть молодым, здоровым уметь ездить на велосипеде и получать плату по соглашению!
Входит, уходит, смеется, застреливается.
Два брата-ренегата. Рене Гад и Андре Гад.
Был у меня знакомый, далеко не лорд. Есть у меня знакомая дама, не Вера Засулич. Художник, не Рубенс.
— Вы марксист?
— Нет.
— Кто же вы такой?
— Я эклектик.
Стали писать — «эклектик». Остановили. «Не отрезывайте человеку путей к отступлению».
Приступили снова.
— А по-вашему, эклектизм — это хорошо?
— Да уж что хорошего.
Записали: «Эклектик, но к эклектизму относится отрицательно».
Счастливец, бредущий по краю планеты в погоне за счастьем, которого солнечная система не может предложить. Безумец, беспрерывно лопочущий и размахивающий руками.
Ваше твердое маленькое сердце. Плоское и твердое как галечный камень.
Ария Хозе из оперы Бизе.
Чудесное превращение двух служащих в капитана и матроса. Буйный ветер нас гонит и мучит. Есть, капитан.
«Молю о скромности и тайне» (романс).
В первые минуты бываешь ошеломлен бездарностью и фальшью всего — и актеров и текста. И так на самом лучшем спектакле.
Я, как ворон, по свету носился,
Для тебя лишь добычу искал,
Надсмеялся над бедной девчонкой,
Надсмеялся, потом разлюбил.
Сквозь замерзшие, обросшие снегом плюшевые окна трамвая. Серый, адский свет. Загробная жизнь.
Это был не кто иной, как сам господин Есипом. Господин Есипом был старик крутого нрава. Завещание господина Есипома. Господин Есипом не любил холостяков, вдов, женатых, невест, женихов, детей — он не любил ничего на свете. Таков был господин Есипом.
Отрез серо-шинельного сукна. Теперь я сплю под ним, как фельдмаршал.
Когда в области темно-синего кавалерийского и светло-синего авиационного сукон обнаружатся новые веяния, прошу меня известить.
Мне обещали, что я буду летать, но я все время ездил в трамвае.
Вы даже представить себе не можете, как я могу быть жалок и скучен.
Утро. Тот его холодный час, когда голуби жмутся по карнизам.
Привидений господин Есипом не любил за то, что они появляются только ночью, а фининспекторов за то, что они приходят днем.
Если у нас родятся два сына, мы назовем их Давид и Голиаф. Давида мы отдадим вам, а Голиафа оставим себе.
Аппетит приходит во время стояния в очереди.
Можно собирать марки с зубчиками, можно и без зубчиков. Можно собирать штемпелеванные, можно и чистые. Можно варить их в кипятке, можно и не в кипятке, просто в холодной воде. Все можно.
Это я говорю вам, как Ричард Львиное Сердце.
Звезда над газовыми фонарями и электрическими лампами Сивцева Вражка.
Удар наносится так: «Дорогой Владимир Львович, — бац»…
Меня все время выталкивали из разговора.
— Ты меня слышишь?
— Да, я тебя слышу.
— Хорошо тебе на том свете?
— Да, мне хорошо.
— Почему же ты такой грустный?
— Я совсем не грустный.
— Нет, ты очень грустный. Может, тебе плохо среди серафимов?
— Нет, мне совсем не плохо. Мне хорошо.
— Где же твои крылья?
— У меня отобрали крылья.
Когда покупатели увидели этот товар, они поняли, что все преграды рухнули, что все можно.
Полны безумных сожалений.
Шляпа «Дар сатаны».
Кругом обманут! Я дитя!
Надо иметь терпениум мобиле.
Одинокий мститель снова поднял свой пылающий меч.
Что же касается «пикейных жилетов», то они полны таких безумных сожалений о прошлом времени, что, конечно, они уже совсем сумасшедшие.
Глуховатые, не слушающие друг друга люди. Большая часть времени уходит у них на улаживание недоразумений, возникших уже в самом разговоре, а не из-за принципиальных разногласий.
Я был на нашей далекой родине. Снова увидел недвижимый пейзаж бульвара, платанов, улиц, залитых итальянской лавой.
Холодные волны вечной завивки.
Лучшего пульса не бывает, такой только у принца Уэльского.
Привидение на зубцах башни.
В клубе. Там, где милиция нагло попирает созданные ею самой законы, там, где пьесы в зрительном зале, а не на сцене, диккенсовская харчевня, войлочные шляпы набекрень.
Бернгард Гернгросс.
т. Мародерский.
— Нам нужен социализм.
— Да. Но вы социализму не нужны.
Писатель со странностями всех сразу великих писателей.
Толстые стаканчики.
Чудный зимний вечер. Пылают розовые фонари. На дрожках и такси подъезжают зрители. Они снимают шубы. П. взмахнет палочкой, и начнется бред.
Поэт. Соловей. Роза. А получается абсолютно выдержанное стихотворение.
Оробелов.
— Что у вас там на полке?
— Утюг.
— Дайте два.
Лодки уткнулись носами в пристань, как намагниченные, как к магниту.
Мы тебя загоним как кота.
Сначала вы будете считать дни, потом перестанете, а еще потом внезапно заметите, что вы стоите на улице и курите.
Замшевый, кошелечный зад льва.
Попугаи с трудом научили свою руководительницу выступать в цирке. Долго ее ругают за нечистую работу после каждого представления.
«Дай поцелую, дай поцелую».
Над писательской кассой:
«Оставляй излишки
не в пивной,
а на сберкнижке».
«Знаете, после землетрясения вина делаются замечательными».
Построили горы для привлечения туристов.
Завел себе знатока и обо всем его спрашивал, всюду с собой водил. «Хорошо? А? Браво, браво».
Как я искал окурки в Петергофе.
Конгресс почвоведов.
Гете, Шиллер и Шекспир организовывали пир.
Две папиросы дал мороженщик.
Этой книге я приписываю значительную часть своего поглупения.
Остап-миллионер собирает окурки.
Гостиница работает как большая электрическая станция. Снизу, со двора, доносятся тяжелые удары и кипенье, а в коридорах чисто, тихо и светло, как в распределительном зале.
«Дано сие тому-сему (такому-сякому) в том, что ему разрешается то да се, что подписью и приложением печати удостоверяется.
За такого-то.
За сякого-то».
Учреждение «Аз семь».
Кавказский набор слов, как поясок с накладным серебром.
Советский лук. Метание редиски.
Стоит только выйти в коридор, как уже навстречу идет человек-отражение. Служба человека-отражение.
Паркетные мостовые Ленинграда.
Бильярдистам: — Эй, вы, дровосеки.
Надо внести ужас в стан противника.
«Достиг я высшей меры».
Счастливые годы прошли. И уже показался человек в деревянных сандалиях. Нагло стуча, он прошел по асфальту.
Домашние хозяйки, домашние обеды, домашнее образование, домашние вещи.
Бороться за крохи.
Слепой в сиреневых очках — вор.
Пальто с кошельком в кармане.
Сумасшедший из Америки.
Теоретик пожарного дела. Нашел цитату. Стенгазета «Из огня да в полымя». Ходил с пожарными в театры. Учредил особую пожарную цензуру.
Осенний день в начале сентября, когда детям раздают цветы с цветников.
Семейство хорьков. Их принимал дуче. Они стояли, как римляне.
Очень были похожи лицами, как ни пытались это скрыть очками, баками. Все варианты одного лица.
«Здесь я читал интересную лекцию. Но до них не дошло — низкий культурный уровень».
Пушечное облако.
Когда в учреждении не вымыты стекла, то уже ничего не произойдет.
Женщина-милиционер прежде всего — женщина.
Женщина-милиционер все-таки прежде всего — милиционер.
В учреждениях человека встречают гнетущим молчанием, как будто самый факт вашего прихода неприятен.
Возьмем тех же феодалов.
В некоем царстве, ботаническом государстве.
Садик самоубийц.
Вы одна в государстве теней, я ничем не могу вам помочь.
Я не художник слова. Я начальник.
Толстовец-людоед.
Тыка и ляпа. Так медведи говорят между собой.
Он не знал нюансов языка и говорил сразу: «О, я хотел бы видеть вас голой».
По какому только поводу не завязывается у нас служебная переписка!
Он подошел к дяде не как сознательный племянник…
Бабушка совсем размагнитилась.
Кошкин глаз, полосатый, как крыжовник.
Пролетарский писатель с узким мушкетерским лицом.
Тот час утра, когда голуби жмутся по карнизам.
Писатель подошел к войне с делового конца — начал изучать вопрос о панике.
Неправильную установку можно выправить. Отсутствие установки исправить нельзя.
Наш командир — человек суровый, никакой улыбки в пушистых усах не скрывается.
Я тоже хочу сидеть на мокрых садовых скамейках и вырезывать перочинным ножом сердца, пробитые аэропланными стрелами.
На скамейках, где грустные девушки дожидаются счастья.
Вот и еще год прошел в глупых раздорах с редакцией, а счастья все нет.
Стало мне грустно и хорошо. Это я хотел бы быть таким высокомерным, веселым. Он такой, каким я хотел быть. Счастливцем, идущим по самому краю планеты, беспрерывно лопочущим. Это я таким бы хотел быть, вздорным болтуном, гоняющимся за счастьем, которого наша солнечная система предложить не может. Безумец, вызывающий насмешки порядочных неуспевающих.
Почему, когда редактор хвалит, то никого кругом нет, а когда вам мямлят, что плоховато, что надо доработать, то кругом толпа и даже любимая стоит тут же.
В тот час, когда у всех подъездов прощаются влюбленные.
Печальные негритянские хоры.
«Как тебе не стыдно бить жену в воскресенье, когда для этого есть понедельник, вторник, среда, четверг, пятница и суббота.
Как тебе не стыдно пить водку в воскресенье, когда для этого есть понедельник, вторник…
Как тебе не стыдно…»
Минск. Листья буфетной пальмы блестят, как зеленая кровля. Плитчатый одесский тротуар.
Столовая в Пуховичах, в сельскохозяйственном техникуме. Голубая комната, потолок, оклеенный обоями. Домашние кружевные занавески.
Дом со свежим лиловым цоколем недалеко от Пуховичей.
Грех Немезиды.
Левин съедает завтрак командующего.
Ильфа и Петрова томят сомнения — не зачислят ли их на довольствие как одного человека.
— У меня есть с собой вещества, — сказал фотограф.
Трехкотельная кухня. Один — для супов, второй для каш и пилавов, окружен глицериновой рубашкой, чтобы не подгорали (оба имеют топки), третий — для сладкого. Духовые помещения для утвари — противней, мясорубок, эмалированных мисочек — зависть домашних хозяек.
Прошла повозка с одетыми в зеленые чехлы медными трубами.
Внутренность танка. Вдоль стенок аптечные полки со снарядами.
Два близнеца — Белмясо и Белрыба.
Детская любовь к машине. Уверенность в том, что она может сделать все.
В соседней комнате внезапно поссорились врачи.
Ночью раскрылась дверь, показался комендант с крысоловным фонарем, кинул тюфяк, и на него молча бросился на постель и, видимо очень разозленный, сразу заснул.
Парикмахер с яркими зелеными петлицами.
Инспектор питания.
Бронепоезд (скульптура ранних кубистов).
Заяц считал, что вся атака направлена против него.
При виде танка самая хилая колхозная лошадь встает на дыбы.
Бронепоезд, декорированный зеленью.
Молодой командир, длинный, тонкий, ремни скрипят.
Атака танков через картофельное поле. Пушечные выстрелы. Поворот на пулеметы.
Атака пехоты на солнечной опушке.
— В уставе написано! — сказал он гневно.
Член Реввоенсовета сказал, что у меня вид обозного молодца.
Кладбище. Кресты, увешанные полотенцами и какими-то расшитыми фартучками.
Командир бронепоезда (бепо), похожий на Зощенко.
Фадеев, человек нерасторопный, наконец дорвался до атаки и солнца. Но тут ему в рамку попал режиссер. И Фадеев ужасным голосом закричал: «Назад!», так что атакующие остановились и стали оглядываться.
— Это не вам, — сказал Фадеев. И разрешенная кинооператором атака продолжалась.
Дождь капает с каски, как с крыши, и стучит по каске, как по крыше.
Ходил в тяжелых сапогах, как на лыжах, не подымая ног.
Все прячутся, будто от солнца, под разными кустиками. А на деле все готовы в любую минуту броситься.
Молодые люди в черных морских фуражечках с лакированными козырьками и их девушки в вязаных шапочках, ноги бутылочками.
Работа в литгазете. Длина критических статей. Пишите короче, вы не Гоголь.
Сюжетность. Она исчезла. Нельзя найти человека, который мог бы написать рассказ. Чего недостаточно? Не хватает ему места или дарования?
Самое смешное — 2 листа о том, что надо писать коротко.
За здоровое гулянье.
Дело обстоит плохо, нас не знают. Один читал отрывок в журнале «30 дней». Если читатель не знает писателя, то виноват в этом писатель, а не читатель.
Так кончилась жизнь, полная тревог… Несколько человек у пустынного берега…. На пыльном откосе автомобиль. Шофер Энвер-бея.
Ничего не видно, ничего нельзя разобрать. Лавочки, лавочки, печальные кафе, старики читают газеты хозяина. Девушки подплывают к кораблю.
По порядку. Консул. Мои привилегии. Пешком, глаза падают на витрины. Солнечные ювелирные витрины. Ая-София, Султан-Ахмет, Игла Клеопатры. Надо купить альбом стамбульский. Свет Ая-Софии, мир чуждый всему миру. Синие своды Султан-Ахмета. Вас все хотят обмануть и обманывают.
На крейсере тихо и жизнь равномерна…
Любопытства было больше, чем пищи для него.
Босфор утром. Города у воды, города, спящие над водой. Некий, уверенный в себе англичанин. Лоцман хотел заработать, но крейсер прошел мимо.
Старик профессор в Ая-Софии. Он увлекал нас в бездну популярной архитектуры. Экривены и пентры смеялись… [Экривены и пентры — писателя и художники (франц)]
На рейде Стамбула. Мог ли я думать об этом. Ночь. Огни и раскрытая дверь каюты. Гудит вентилятор. Парадный трап. Баркасы, моторки катера, весь чистый парад морской жизни.
Белый пароход у самой улицы. В него упирается переулок. Красные трубы, голубые звезды, капитаны.
Восток, неимоверный Восток, добрый, жадный, скромный.
Не пейте кофе, кофе возбуждает. Он не спал всю ночь. Но не из-за самого [кофе], а из-за цены на него — 15 пиастров чашечка.
Перестаньте влачить нищенское существование. Надоело!
Трехслойные молочные берега на Эгейском море.
Команды прогремели с музыкой но улицам Стамбула.
Ночь, ночь. Эгейское море. Серп оранжевый над горизонтом. Толстая розовая звезда. Фиолетовая и базальтовая вода перед вечером. Пасмурное воспоминание о Корейском проливе, холоде и смерти Цусимы. Чувство адмирала. А ночь благоухала.
Поиски автобуса в Марафон. Мальчик-араб…. Официант тоже любит советскую власть. Он нарисовал серп и молот. Опытный Ефимов закончил этот рисунок.
Кафе у марафонских автобусов. Портрет хозяина в твердом воротничке, с черными усами. И он сам здесь же, красномордый, усы не такие гордые.
Я писал стихи, тужась и стесняясь.
Не в силах отвести глаз от витрин, так и не заметил он Стамбула и Афин.
28 октября
Темный лунный вечер в Средиземном море. Неподвижная, большая, чистая звезда.
29 октября
Шторм. Обещают, что он будет еще больше. Тонкая пыль из Сахары покрывает корабль. Мы пытаемся писать, но ничего из этого не выходит. Шторм не состоялся. Серое море. Серое небо. К 5 часам Сицилия по левому борту. Справа Апеннинский полуостров. Этна (на Сицилии), круглый, плоский, не работающий кратер. Во время обеда Мессинский пролив Он весь в огнях. Справа — Реджо, слева — Мессина. Маяки, ракеты летят в небо — фашистский праздник. Культурные, населенные итальянские виды, два пассажирских больших парохода.
Из пролива выходим в море. Шторм. В 10 часов вечера с левого борта я увидел действующий вулкан Стромболи. Красный огонь с правого склона высокого ocтpoвa. Ночью дождь, московский, холодный. Утром чистота, голубой холодок, высокое Капри, Сорренто в тумане, Везувий с лепным облаком дыма и Неаполь.
Помпея. И вот я вступил на плиты этого города. Чувство необыкновенное. Столько слышать, читать и, наконец, увидеть. Ворота, тихие, чистые, почти московские переулки, надписи под стеклами со шторами, фонтаны, прочное, добротное, богатое жилье. Изящный театр, грубоватая, но в высшей степени элегантная роспись на стенах. Баня вызывает зависть и уважение к этим людям. Надо полагать, что это был город изнеженный, гордый своим богатством, циничный и смелый («коммерческая отвага»). Виды, открывающиеся из-за колонн и руин. Здесь ходят туристы: одинокие и группами. Красавица в белой с повисшими полями шляпе. Ее не очень могучий муж и глаза любопытные и как бы скромные. Немцы идут кучей и задыхаются от смеха, слушая собственные шутки.
Опять улички, рыбный рынок, спруты, осьминоги, окровавленные рыбы. На улицах варят суп из осьминогов. Его пьют из маленьких, почти кофейных чашек.
Фонтаны шумят на площади св. Петра. Полосатые швейцарцы, желтое, черное, красное. Золотая статуя Христа у вокзала. Игра в карты в вагоне, горячая, сварливая.
Что же я видел сегодня? Пантеон, чудо освещения — круглый вырез в куполе; когда там молятся, дождь не попадает в здание, теплый воздух отбивает. Два карабинера с красными плюмажами, осенними астрами.
Могила Рафаэля, зеленоватый квадратный гроб в нише. Мраморщики что-то переделывают, — может, место для него.
Кампидоглио. Конный зеленый Марк Аврелий. Волчица и волк в клетке. Прибежала немецкая овчарка, и волк запрыгал легко и страшно.
Гробницы пап в подвалах Сан-Пьетро. Запах ладана (банный запах мыла). И всюду стоят на коленях, целуют и трогают руками святые скульптуры.
Дерево, обложенное кирпичом, под которым Тассо писал свой «Иерусалим».
Мы были в Ватикане, но не вошли. Закрыта на день Сикстинская капелла. Банковские мраморы и лифты, удобства международного отеля нового ватиканского входа.
Но когда чудная девушка едет в крохотной элегантной балила, тогда можно остановиться, это уже картина.
Вечер 7 ноября
Я вышел, когда магазины уже закрывались.
Я прошел на форум Траяна тем же путем, что и в первый день, когда мы только приехали, когда вечернее солнце пылало за колонной Траяна.
Зашел в церковь, там молча молились на коленях десятка три человек. Тишина и сиянье. Это на корсо Умберто. Через несколько минут я ушел.
Манекены в Гранди Магазини. Очень хороши, особенно те, что немножко карикатурны. Толстяки, холодные денди, фаты, мужественный носач вроде Яши Б. Автобус подвез меня к Чиди. Я оказался у вокзала. Зала эмигрантов. Кирасир спит, держа золотую каску в руке. Что было еще? Фонтан горел зеленой каймой. Я устал безумно… Машины, карабинеры, блеск и шум у железных ворот полпредства. Кажется, все.
Сравнили! Сонная громада — и эта девушка, гордая, застенчивая, некрасивая и самоотверженная.
Флоренция ночью. Пересекаем Апеннины. Утро, гребни, туманы. Суровое утро, когда надо ехать в шерстяном плаще.
Болонья. Электропередачи и устройства под открытым небом.
Феррара, Ровиго, Падова Местре, все ушли с поезда, я почти один еду еще одну «уна стадионе».
Дождь в Венеции. Зеленый, нежный и прочный цвет воды, черные гондолы и сиреневые стекла фонарей.
Площадь св. Марка. Толстые, круглые, нахальные, как коты, голуби. Они слетаются на хлеб со всей площади, жадные, тупые. Ангелы с золотыми крыльями тоже похожи на голубей.
Венецианское стекло.
Венецианский трамвай, расписные причальные столбы с золотыми гербами и просто кривые палки.
Гондольеры в черном.
10. Вечер
Отъезд в Вену. Граница в Травизио. Деревушки в снегу под откосом. Фонари. Тишина. Снег.
Сразу новые люди. Это поразительно. Все итальянцы сошли, немцы в зеленых шляпах, перья. Тесный угол Европы. Словенец, поляк, социал-демократ, бывший офицер и мы.
Поляк — воевал против нас с Деникиным, потом против нас в польской войне, потом против Пилсудского, эмигрировал, разводил кур в Ривьере, теперь амнистирован, едет в Варшаву.
Словенец живет в Триесте, не терпит итальянцев. Австриец, бывший офицер, был в оккупации Украины, говорит по-польски.
Женя всю ночь говорит со словенцем на 16-ти языках.
Когда я пытаюсь восстановить в своей памяти… Когда я вспоминаю… Передо мной встает…
Конечно, мир безумен. Безумны нищие на улицах Вены, безумен порядок, все безумно и девушки в том числе.
15 вечером
Прощание с Гофманом, железнодорожный ресторан, автоматы, средневеково украшенные, и третий класс. Опять ночь среди томящихся и корчащихся пассажиров. Вена — Инзбрук, Цюрих, Базель, Мюльгаузен, Бельфор, Paris.
16 утром
Инзбрук. Катятся тележки продавца газет, сладостей, кухни на колесах, а всего один пассажир. Альпийские высоты и луга.
Швейцария. Букс.
Садики такие аккуратные, что похожи на кладбища.
Прейскурантская красота — нас не обманывали.
Цюрих. Цюрихское озеро, глянцевитое и спокойное. Грабеж в ресторане.
Базель. Индустрия. Сейчас же Франция. Толстоносый железнодорожник уже проверяет билеты.
Поезда на Страсбург и Дюнкерк и прочее.
Букс. Пришли швейцарцы черные с зелеными кантами. За ними австрийцы в горчичных мундирах и плащах.
Базель. Моет стекла француз с трехцветной повязкой.
Я торжественно клянусь, что все сказанное выше верно: я в этом убежден и уверен.
Раздражевский.
Вы не даете доформулировать.
Товарищи, если мы возьмем женщину в целом…
«Бежевые туфли и такого же цвета лиловые чулки».
Красивенький мужичок, дай копеечку.
Красивенький мужичок, дай пятачок.
Выехали 19 сентября в 10.45 минут из Москвы и на другое утро около 11-ти оказались в Минске. В ресторане очень услужливая и милая официантка, но сахар грязный. В половине третьего Польша, следовательно, снова половина первого. В Барановичах розовые, желтые, синие, черные околыши. Нельзя быть таким элегантным. Надо спокойнее относиться к красоте.
Станция Слоним — родоначальница всех Слонимов и Слонимских.
Вечером в 9.45 на Восточном вокзале в Варшаве.
21 сентября
Брился холодной водой, бегая из кухни в комнату к зеркальному шкафу. С горем выяснил, что жилет от черного костюма остался в Москве.
Прекрасное осеннее утро. Без пальто и шляпы пошел гулять. После Парижа Варшава казалась бедной, неэлегантной. Однако теперь это выглядит иначе. Бесконечное количество людей, и понять невозможно, гуляют они или идут по делам. Для гуляющих они идут слишком быстро, для дела — довольно медленно. В фотомагазине мне зарядили три кассеты пленкой Перутца за 6,60 злотых. Это дорого. В магазине все есть, а чего нет, могут достать за час. Улица Новый Свят. Саксонский сад. Могучие дети спят непробудным сном в колясочках обтекаемой формы. Нет нянек. Молодые красивые матери сидят у колясок. Как видно, это модно самим возить детей. Много извозчиков. Это непривычно после Москвы. Овальные металлические номера висят у них на спине как-то по-камергерски.
На площади Старо Място зашли в старинный ресторан Фуккера. Швейцар одет, как Федотов в сумасшедшем доме. Длинная ряса и мягкий колпак. Официант немолодой, спокойный, во фраке с медными пуговицами и буквой F на них. Маленькая коробочка паршивых папирос «Эрго».
Отправились в Налевки, но по случаю субботы старозаветных евреев там было мало. Но нестарозаветных и не очень красивых полна улица. Человек в очень светлом костюме и хамовато-элегантных башмаках — чуть-чуть не Аль-Капонэ.
У входа в Саксонский сад могила Неизвестного солдата. Неугасимый огонь и надпись на колоссальной черной плите: «Здесь лежит польский жолнер, легший за отчизну».
Отправил Марусе открытку на почте на плацу Наполеона, где помещается новое, очень скучное 16-ти этажное здание контор.
Утром зашли к полпреду.
Честь здесь отдают, прикладывая к козырьку два вытянутых пальца.
В польском консульстве в Москве служащий, выдававший нам транзитные визы, объяснял, как нам на вокзале в Варшаве найти полицейского, говорящего по-русски (синяя форма, на рукаве флажки). Но здесь надо было бы почти всем жителям нашивать флажки, почти все говорят или понимают русский язык….
Неожиданно на улице вас снимают лейкой и вручают адрес фотографа, у которого через два дня, если пожелаете, можно получить свою фотографию. Расчет — если из 10 придут двое, то и тогда выгодно. И таких фотографов много. Нас сняли на Маршалковской.
В театре «Голливуд» военизированные балеты. О. и ее партнер, фербенксовидный осел в цилиндре и фраке. Сама О. вкладывает в исполнение столько парижской страсти, что уже не хочется ехать в Париж. В общем, дирекция сделала все возможное, даже цветы в публику бросали.
22 сентября
Поехали на еврейское кладбище. Большая толпа и беспрерывно подъезжают извозчики с еврейскими семействами — одесскими, киевскими и, пожалуй, даже нью-йоркского типа полнотелыми дамами. У входа меня схватили за руку и не пускали. Оказалось, что я без шляпы. Выручил один из хасидов, давший мне свою запасную крохотную ермолочку. В таком виде меня пустили. Мы направились к могиле цадика Исроэла, святого человека, умершего 60 лет назад. Оживленные веселые толпы на кладбище и среди них искаженные плачем лица. Темная каменная камора, где находится гроб цадика, освещена керосиновыми лампами. На гробе ящики с песком, куда воткнуты свечи. В трех громадных ящиках лежат тысячи записок с желаниями молящихся. И такой стоит плач, такие стенания, что делается страшно. Вообще тут умеют поплакать….
Потом мы поехали на Островскую и Волынскую улицы. Здесь уж совсем беднота, о которой и не подозреваешь, гуляя по Саксонскому саду. Хедер на Волынской, дети на мостовой играют во что-то абсолютно неинтересное. Крахмальная улица — Молдаванка Варшавы. Здесь можно зайти в любую квартиру любого дома и предложить краденые вещи — купят. Улица узкая, с выступами, с жалким базаром у обочины тротуара. Кабачок Годеля, где варшавские Бени Крики (дикие красные с синим сорочки, зеленые брюки и оранжевые ботинки) производят «Дин-Тойру», суд бандитов над бандитами, совершившими «неэтичные», с точки зрения Крахмальной улицы, поступки.
Затем мы выпили кофе и вермут в кафе «Ипс» на плацу Пилсудского. Так как было воскресенье, то до 2-х часов не разрешается подавать вина. Было только начало второго. Но официант сам предложил подать вермут в кофейных чашечках, филижанках. Мы выпили по филижанке и пошли домой пешком. В 5 часов 15 минут в карлсбадском вагоне уезжаем в Прагу. На границе все время мысль о том, как найти человека, которому надо сказать заученную фразу «Регистрирен зи битте унзер гельд» [ «Зарегистрируйте, пожалуйста, наши деньги» (нем.).]. Но он, даже не считая, шлепнул печать на нами самими составленную записку — 358 долларов, 9.598 франков.
23 сентября
Мчались всю ночь с громадной быстротой, но все-таки опоздали на полчаса и в Прагу приехали в 7 часов утра. Обменяли деньги в бюро де шанж, за 10 долларов дали 235 крон. Сдали чемоданы в камеру хранения, умылись и побрились (здесь мажут холодной водой, пальцем растирают мыло по лицу и после бритья смывают мокрой губкой) и зашли в вокзальный ресторан поесть сосисок. Но сосисок нам не дали — не поняли, пили кофе с рогаликами и маслом. Из окна виден перекресток. Поразительная картина движения на работу. Апогей — без четверти восемь, без 2-х минут уже тише, а ровно в 8 улица опустела. Напротив магазин платья — детске, дамске, паньске. Вокзал со статуей сидящего Массарика.
Шофер вместо полпредства повез нас в отель «Амбассад». С трудом распутали эту ошибку с помощью двух полицейских.
Тесный, красивый, романтический и очень в то же время современный город. По порядку. Мы смотрели так — цеховые дворы, часы на ратуше (золотая смерть тянет за веревку, часы бьют четыре), толпа на тротуаре напротив, пражская Венеция с моста Карла Четвертого (золотой Христос с еврейскими буквами и владычество янычар), синагога готическая, потом поехали на Злату уличку в Далиборку, казематы вроде казематов Семибашенного замка в Стамбуле.
Раньше этого обед у Шутеры. Моравские колбаски, жаренные на решетке, вино «бычья кровь» в кувшинчиках по четверть литра, фроньское вино и кофе в толстых чашках.
Ужин у Флеку в старом монастыре. Все это очень похоже на немецкие годы импрессионизма. До этого пили кофе на террасе Барандова. Ужасные мысли о войне.
Ночевали в консульстве среди металлической мебели на сверхъестественных постелях.
Уехали в Вену в 6.25 минут с вокзала Вильсона.
24 сентября
Гофман без шляпы, бедно одетый, ждал нас на венском вокзале.
Топичек — жаренный в масле и чесноке хлеб, коленка свиная, миндаль, орехи чищеные, редька, нарезанная машинкой плацки. Вообще все называется уменьшительно: бабичка, пивочко, хлебичка.
Мы сразу поехали на Вест-бангоф сдать чемоданы.
Потом пошли пешком и обедали в ресторане на Zum Schillerpark, где, однако, висел портрет Шуберта.
25 сентября
После суток езды в не очень мучительных условиях мы приехали в Париж в 9.30 вечера. Встреча на вокзале с Эренбургами и Путерманом. Отель Istria, 29, rue Campagne — Premiere, 5 этаж. Винт лестницы. Здесь жил Маяковский. Из окна виден громадный гараж и угол Распая.
26 сентября
Утром отправляемся завтракать, решаем найти новое место и завтракать дешево, но приходим в Лютецию и едим устрицы, антрекот минют.
Лавка «Sous la lampe» закрыта. Едем на Антилопе в Куполь, оттуда в Френч-лайн за билетами, оттуда в «100.000 chemises», оттуда в кафе, потом в гостиницу к Эренбургу и, наконец, Клозери де Лила.
30 сентября
Утром мне лучше, а к вечеру лихорадочное состояние продолжается. Болен я или просто сумасшедший? Совсем я не умею жить, оттого мне так плохо почти всегда. Всегда я дрожу, нет мне спокойствия. Это ужасно нехорошо.
Что я делал сегодня? Пошли в «Куполь» встречаться с П. Встретились. Скучноватые ответы на неопределенные вопросы, потом отправились в банк получать по чеку. Обменять франки на доллары не смогли, не было в банке (только 40). Придется ехать завтра. Пешком пошли на Елисейские поля в «Довилль». Выпил вермута, поехали в ресторан «Les maroniers». Все откровенно жалуются на то, что я скучный, и я нахожу, что это еще очень вежливо. Мне кажется, что я со своими испуганными глазами, худобой и мрачностью просто невыносим.
1 октября
Ложусь рано, как всегда перед отъездом встревожен и жалею, что оставил родной дом.
Записывает книжечку до конца деловыми телефонами и адресами, а потом выбрасывает, начинает новую.
Разговор с Витей:
— Как ты относишься к еде?
— Презрительно.
— Почему?
— Это мне лишняя работа. Утруждает меня.
Из отчета: «Заметно растет т. Муровицкая».
Витя был очень возмущен тем, что учительница говорила: «До свиданьица». «Кружавчики».
«Не говорите мне про вещь! Это была вещь. Теперь это уже не вещь. Теперь это водопровод».
В темной гостиной отец «точил голое».
Поплавок из карты в стакане с лампадным маслом.
«Пуля пробегает по виску». Что она, лошадь? Или клоп?
«Наряду с достижениями есть и недочеты». Это вполне безопасно. Это можно сказать даже о библии. Наряду с блестящими местами есть идеологические срывы, например, автор призывает читателя верить в бога.
Потолстеть скорее чтобы,
Надо есть побольше сдобы.
Нам в издательстве нужен педантизм, рутина, даже бюрократизм, если хотите.
Живут в беспамятстве.
«Пошла в лад калинушка да малинушка». Веселые частюшки.
Нездоровая тяга к культуре.
Не только поит и кормит, а закармливает и спаивает.
То, что он живет в одном городе со мной, то, что я могу в любую минуту ему позвонить, тревожит меня, делает мою жизнь тревожного.
Плотная, аккуратная девушка, как мешочек, набитый солью.
Бокал яда за ваше здоровье!
Мальчик-статист кричит со сцены: «Лиза, ты меня видишь? Это я!»
Корней говорил: «Любитель я разных наций».
Зажим удава.
Говорил с нахальством пророка.
Здесь собралось туч на три сезона.
Он спал на тюфяке, твердом, как корж.
Поцелуй в диафрагму. Он думал, что в самом деле целуют диафрагму.
Он был совершенно испорчен риторикой. Простые слова на него не действовали.
Промчался монгол на лошади, за ним агент, за агентом переводчик. Они возвращались с прогулки в горах. Серого баранчика схватили под брюхо и втащили в автомобиль.
Он стоял во главе мощного отряда дураков.
«Они могли бы написать лучше». А откуда они знают, что мы могли бы написать лучше?
Жеманство в стихах и статьях. Век жеманства.
Необыкновенно красивая, больная чахоткой девушка. В нее влюблялись. Один заразился и умер. Она пережила всех, умерла после всех.
Арктика в Крыму. Ветросиловая станция. Три зимних месяца она отрезана от Крыма.
Бронзовый румянец на щеках тети Фани.
— Что вас больше всего на свете волнует? — спросил девушку меланхолический поэт.
Если человек мне подходит, я нуждаюсь в нем уже всегда, каждую минуту.
Незначительный кустарник под пышным названием «Симфорикарпос».
В долине Байдарских ворот. Как строили город. Пресную воду привозили на самолетах и выдавали ее режиссерам по одной чашке в день. А у Г. в палатке стояла целая бочка пресной воды. Это так волновало режиссеров, они так завидовали, что работать уже не могли и массами умирали от жажды и солнечных ударов. Долина талантов была переполнена трупами. Г. на верном верблюде бежал в «Асканию Нова», где его по ошибке скрестили с антилопой на предмет получения мясистых гибридов. Гибрид получился солнцестойкий, но какой-то очень странный.
Спор шел о картинах одного художника. «Это же фотография! — Хорошо, но что бы вы говорили пятьдесят лет тому назад, до изобретения фотографии?»
Декламация. Абас-Туман покрыл туман.
Человек из свечного сала.
Палочки выбивают бешеную дробь о барабанную перепонку.
Все, что вы написали, пишете и еще только можете написать, уже давно написала Ольга Шапир, печатавшаяся в киевской синодальной типографии.
Варшавский блеск. Огни ночного Ковно…
Такой грозный ледяной весенний вечер, что холодно и страшно делается на душе. Ужасно как мне не повезло.
Остап мог бы и сейчас еще пройти всю страну, давая концерты граммофонных пластинок. И очень бы хорошо жил, имел бы жену и любовницу. Все это должно кончиться совершенно неожиданно — пожаром граммофона. Небывалый случай. Из граммофона показывается пламя.
….Ей четыре года, но она говорит, что ей два. Редкое кокетство.
Он обязательно хотел костюм с двумя парами брюк. Портной не мог этого понять. «Зачем вам две пары брюк? Разве у вас четыре ноги?»
Такой тут отдыхает Толя, фотограф, очень жизнерадостный человек. Когда садится играть в домино, громко говорит: «Ну, курс на сухую, а?»
Гадкие, низкопробные мальчики.
Из книги о шулерах, написанной бывшим шулером: «Шулер должен иметь хорошо развитый большой палец правой руки и абсолютно здоровое сердце». И еще: «При такой складке пижонам нет спасения».
Кто же такие пижоны? Пижоны это все те, которые не дергают.
….Раньше зависть его кормила, теперь она его гложет.
В приемную Союза писателей вошел небритый человек в дезертирской ватной куртке и сказал, что он двоюродный брат Шолохова, что он возвращается из лагеря на родину, что в дороге его обокрали, что он, с женой и ребенком, нуждаются в помощи — деньги на билеты до Миллерова, па харчи и прочее Секретарша пошла к Кирпотину и вышла оттуда с сообщением, что Союз не имеет средств на пособия двоюродным братьям писателей. Двоюродный брат мягко сказал: «Да ведь Миша вам все вернет!» Но, увидев, что и это не действует, вдруг заныл с опытностью старого стрелка: «Где же прогресс! Где же культура! Что же это такое!» Он еще долго вопил: «Где же прогресс, где же культура», с таким видом, словно ни минуты не мог обойтись без культуры и прогресса. Конца этой сцены я не знаю, я ушел.
Железная бестия.
Генерал от инфантерии Мылов, лейтенант Гадд, подполковник Бенуа, 3-его Восточно-Сибирского мортирного артиллерийского дивизиона подполковник Бонч-Осмоловский, князь Гантимуров, подполковник Жеребцов, капитан Кватц, Фицкий, Кукурекин, Музеус, отставной генерал-майор Петруша, храбрый капитан Соймонов, вольнопер Холодецкий, барон фон Фонов, рядовой Ефим Провизион, отчаянной жизни человек, и прочие, и прочие, включая сюда дворянина Ножина и военного корреспондента Купчинского, который по большей части занимался тем, что вбегал с криком: «Спасайтесь! Японцы! Спасайтесь, господа!»
Процесс защитников Порт-Артура.
Ксидо. В нем вдруг и с необыкновенной силой пробудились: древнееврейское влечение к золоту и новогреческая страсть к торговле.
Он неизменно повторяет, когда пишет рецепт: «Аспирин… ин таблетис». «Тоны сердца чистые» и так далее.
Остафьево. Наконец это совершилось. К обеду она вышла еще более некрасивая и жалкая, чем всегда, но чертовски счастливая. Он же сел за стол с видом человека, выполнившего свой долг. Все это знали, и почтительный шепот наполнил светлое помещение столовой. В разгаре обеда, когда ели жареную утку, показался Ш. Его морда трактирщика лоснилась. Как видно, он только что выдул целый графин. Идиллия дома отдыха.
«В конце концов я тоже человек, — закричал он, появляясь в окне. — Что это? Дом отдыха или…» Он не окончил, так как сознавал сам, что это давно уже не дом отдыха, а это самое «или» и есть.
Утешало его только то, что сорок миллионов лет тому назад все люди были такие.
Соседом моим был молодой, полный сил идиот.
Дом обвиняемого адвокат называл «хижиной»….
Раньше, перед сном, являлись успокоительные мысли. Например, выход английского флота, кончившийся Ютландской битвой. Я долго рассматривал пустые гавани, и это меня усыпляло. Несколько десятков тысяч людей находились в море. А в гаванях было тихо, пусто, тревожно. Теперь нет этого. Все несется в диком беспорядке, я просыпаюсь ежеминутно. Надоело.
Как я люблю разговоры служащих. Спокойный, торжественный разговор курьерш, неторопливый обмен мыслями канцелярских сотрудников. «А на третье был компот из вишен». Сообщается это таким топом, как если бы говорили о бегстве Наполеона с острова Эльбы. «Вы знаете, Бонапарт высадился во Франции».
«Так тихо, как будто вся Англия спит».
Повалился забор, выгнувшись, как оперение громадной птицы. Дачная картина.
Директор знал, с кем имеет дело. Каждый свой шаг он обдумывал на двадцать ходов вперед, как Ласкер. Забор. Заводская дача. Переименование предприятия. «Фабрика пряностей «Сингапур»».
В первоклассном кафе официантка на просьбу дать нарзан отвечает: «Подождете!»
Ели косточковые, играли на щипковых.
Оскорбленный голос писательницы: «Товарищи, дайте мне доформулировать». Ах, какая беда, не дают доформулировать.
Рассказ домработницы. «На ней были фиолетовые чулки бежевого цвета». Выходило довольно складно.
Синеглазые старухи.
Жил на свете человек с проволочными зубами. Сказка.
Сентрал парк — это парк, в котором гуляют автомобили.
Чины. Монумент, истукан, статуя, изваянье.
Женский чин. Изваянье первого ранга.
Лучше всего взять самое простое, самое обычное. Не было ключа, открывал бутылку с нарзаном, порезал себе руку. С этого все началось.
Когда усилилось преподавание истории в школе, все узнали, кем была Мессалина, и Матрена, переменившая имя на Мессалину, оказалась в безвыходном положении.
Поселок Антигоновка.
В довольно большом городе на Волге.
Долго спорили, выбирали стиль, местная общественность почему-то склонялась к архаическому древнегреческому, наконец выбрали. Построили набережную эпохи божественного Клавдия, но с пальмами, голубыми елями и туями. Когда все было готово, набережная сползла в реку, поскольку, увлекшись архаикой и клавдианским стилем, забыли об оползнях. И долго еще голубые ели плыли вниз по течению, а римский парапет виднелся на дне реки. Но граждане не обратили на это никакого внимания. Их увлекла новая идея, рядом со своим городом создать еще один — киногород. Зачем это им нужно было, они и сами не знали, но очень хотелось. Поскольку клавдианский стиль себя скомпрометировал окончательно, киногород решили строить в архаическом древнегреческом роде, однако со всеми усовершенствованиями американской техники. Решили послать сразу две экспедиции — одну в Афины, другую в Голливуд, а потом, так сказать, сочетать опыт и воздвигнуть. Описать жизнь одной группы в Афинах и жизнь другой в Голливуде. По ошибке, единственный человек, говоривший по-английски, был включен в афинскую группу и бессмысленно оглашал криками «гау ду ю ду» маленькие площади афинского Акрополя. Приключения в Голливуде кончились более трагически — один из членов экспедиции, изучая кинематографическую технику, был случайно утоплен во время съемок картины «Мятеж на «Боунти»». За него была уплачена большая страховая премия, и на эти деньги совершенно спились остальные участники экспедиции. Они бродили по колено в воде Тихого океана, и великолепный закат освещал их лучезарно-пьяные хари. Ловили их молокане, по поручению представителя Амкино мистера Эйберсона. Члены экспедиции у молокан. Чаепитие и исполнение духовных гимнов. Удивительный разговор о попах в Сан-Франциско. Прах утонувшего был сожжен, и члены экспедиции постоянно таскали с собой небольшую погребальную урну из пластмассы. В Афинах тоже было не сладко. Отпущенные драхмы вскоре иссякли, новые переводы не приходили, а изучение колонного дела подвигалось очень медленно вперед, потому что изучать старые поломанные здания было неинтересно, а смотреть на классический фронтон местного банка противно, все из-за того же неприбытия переводов. В конце кондов обе труппы встречаются в Париже в «Сфинксе». Со страхом они возвращаются в родной город. Впрочем, о них уже забыли, и никакое наказание им не угрожает. Они сами вскоре не понимают уже, были ли в Афинах, ходили ли по берегу Тихого океана. Иногда только спросонок кто-нибудь из них заорет: «Ту дабл бэд». И это все.
Жила-была на свете тихая семейка: два брата-дегенерата, две сестрички-истерички, два племянника-шизофреника и два племянника-неврастеника.
Открылся новый магазин. Колбаса для малокровных, паштеты для неврастеников. Психопаты, покупайте продукты питания только здесь!
Лису он нарисовал так, что ясно было видно — моделью ему служила горжетка жены.
Появилось объявление о том, что продается три метра гусиной кожи. Покупатели-то были, но им не понравилось — мало пупырышков.
В зале, где висели портреты композиторов с розовыми губами и в белых париках, это, как говорят, не звучало. Внезапно запел аккомпаниатор. Он был похож на собаку и усердно скреб лапами по клавишам.
Звали ее почему-то Горпина Исаковна.
В коммунальной квартире жил повар Захарыч. Когда он напивался, то постоянно приставал к своей жене: «Я повар! А ты кто? Ты никто». Жена начинала плакать и говорила: «Нет, я кто! Нет, я кто!» Наконец ее устроили на службу в музей при Антропологическом институте, уборщицей. Новое дело ей очень понравилось, и в квартире она сообщала соседкам новости: «Знаете, а у нас расовый отдел закрыли. Ремонт будут делать». Она даже повела одну из соседок в музей, и та долго потом приставала к антропологу с вопросом: «А что это у вас там жареный мужик лежит?» Это она видела мумию.
Они сейчас начинающие писатели, но никак не могут этого понять. Им все кажется, что они главные.
Был он всего только сержант изящной словесности.
Он пришел в шинели пехотного образца и сразу же, еще в передней, начал выбалтывать государственные тайны.
Мы пойдем вам навстречу. Я буду иметь вас в виду. Мы будем иметь вас в виду, и я постараюсь пойти вам навстречу. Все это произносится сидя, совершенно спокойно, не двигаясь с места.
Книжная инфляция, болезнь изнурительная, вроде сахарного мочеизнурения.
Это было в то счастливое время, когда поэт Сельвинский, в целях наибольшего приближения к индустриальному пролетариату, занимался автогенной сваркой. Адуев тоже сваривал что-то Ничего они не наварили. Покойной ночи, как писал Александр Блок, давая понять, что разговор окончен.
Биография Пушкина была написана языком маленького прораба, пишущего объяснения к смете на постройку кирпичной кладовки во дворе «Материальное обеспечение» и так далее В одной фразе есть: «вступление, владение, выяснение» и еще какое-то «ение».
Одной наивностью теперь не возьмете, дорогой мой. Надо еще и думать иногда. Одним темпераментом не обойдетесь.
Один архитектор-формалист построил тюрьму, из которой арестанты выходили совершенно свободно. За это его поместили в здание, построенное голым и грубым натуралистом. Он, видите ли, не учел специфики здания.
На дискуссии он признался не только в формализме, но и бюрократизме, а также волоките.
Воскобойников и Хладобойников. Два друга.
«Мы ваш творческий метод будем обсуждать в народном суде»….
«Там твои детки кушают котлетки, масло копают — собакам бросают».
Старый Артилеридзе.
….Толстого мальчика дети зовут «Жиртрест». Это фундаментальный, очень спокойный и неторопливый мальчик.
Сдавала экзамен на кошку.
«За ней, как тигр, шел матрос.
Вплоть до колен текли ботинки.
Являли икры вид полей.
Взгляд обольстительной кретинки
Светился, как ацетилен».
Мы молча сидели под остафьевскими колоннами и грелись на солнце. Тишина длилась часа два. Вдруг на дороге показалась отдыхающая с никелированным чайником в руках. Он ослепительно сверкал на солнце. Все необыкновенно оживились. Где вы его купили? Сколько он стоит?
В зале три женщины внимательно осматривали четвертую, на которой была розоватая вязаная шаль. И та достойно позволяла себя осматривать, понимая, что есть чем заинтересоваться.
И в некотором отношении безусловно достигает ходульности Кукольника.
Поедем в Крым и сделаемся там уличными фотографами. Будем босиком ходить по пляжу, предлагая услуги. Босиком, но в длинных черных штанах.
«Вчера, в 4 часа утра, в 22-е отделение московской милиции явился посетитель в странном костюме. На нем была верхняя рубашка, воротничок, галстук, трусики и легкие туфли. Вошедший назвался консультантом союза смешанной кооперации Крайнего Севера. Он был пьян». Я вижу, что явления в смешанной кооперации ничем, собственно, не отличаются от явлений в кооперации несмешанной и что на Крайнем Севере система обращения с казенными деньгами та же, что и на Юге, а также в равнинной части страны.
Наконец-то! Какашкин меняет свою фамилию на Любимов.
Сутяга Джефи прибыл из Америки.
Из люков в Нью-Йорке подымается дым. Пьяный Чарльз кричал, что это дышит великий город.
Парикмахер с удивлением говорил: «Вот это бородка! Это с добрым утром! Тут до вас один армянин приходил. Вот это две бородки! Это с добрым утром!»
Неужели и у меня такая борода будет? У тебя такой бороды не будет! Почему не будет? Это выдающая борода.
Бог прислал меня к вам, чтобы вы дали мне работу.
Мальчики бежали за шарманщиком и называли его шарманистом.
Как продают пылесос в Америке. «Ваш старый пылесос — это очень хороший прибор, но вы, наверное, заметили, что вместе с пылью он высасывает часть вашего ковра».
Это был молодой римский офицер. Впрочем, не надо молодого. Его обязательно будут представлять себе кавалером в красивом военном наряде. Лучше, чтоб это был пожилой человек, грубоватый, может быть даже неприятный. Он уже участвовал в нескольких тяжелых, нудных походах против каких-то голых и смуглых идиотов. Он уже знает, что одной доблести мало, что многое зависит от интендантства. Например, доставили такие подбородные ремни, что солдаты отказываются их носить. Они раздирают подбородки в кровь, такие они жесткие. Итак, это был уже немолодой римский офицер. Его звали Гней Фульвий Криспин. Когда, вместе с своим легионом, он прибыл в Одессу и увидел улицы, освещенные электрическими фонарями, он нисколько не удивился. В персидском походе он видел и не такие чудеса. Скорее его удивили буфеты искусственных минеральных вод. Вот этого он не видел даже в своих восточных походах.
«Даже внуки внуков не могли без ужаса слушать рассказ о том, как Ганнибал стоял у ворот Рима» (Моммзен).
«Ну, ты, колдун, — говорили римляне буфетчику, — дай нам еще два стакана твоей волшебной воды с сиропом «Свежее сено»». Фамилия буфетчика была Воскобойников, но [он] уже подумывал об обмене ее на более латинскую. Или о придании ей римских имен. Публий Сервилий Воскобойников. Это ему нравилось.
Легат посмотрел картину «Спартак» и приказал сжечь одесскую кинофабрику. Как настоящий римлянин, он не выносил халтуры.
Мишка Анисфельд, известный босяк, первым перешел на сторону римлян. Он стал ходить в тоге, из-под которой виднелись его загорелые плебейские ноги. Но по своей родной Костецкой он не рисковал ходить. Там над ним хихикали и называли консулом, персидским консулом. Что касается Яшки Ахрона, то он уже служил в нумидийских вспомогательных войсках, и друзья его детства с завистливой усмешкой говорили ему: «Слушай, Яша, мы же тебя совсем не держали за нумидийца». Яшка ничего на это не отвечал. Часто можно было видеть его на бывшей улице Лассаля. Он мчался по ней, держась за хвост лошади, как это принято среди нумидийцев. Шура Кандель, Сеня Товбин и Трубочистов-второй стали бриться каждый день. Так как они и раньше, здороваясь, вытягивали руку по-римски, то им не особенно трудно было примениться к новому строю. На худой конец они собирались пойти в гладиаторы и уже сейчас иногда задумчиво бормотали: «Идущие на смерть приветствуют тебя». Но мысль о необходимости сражаться голыми вызывала у них смех. Впрочем, крайней нужды в этом еще не было, потому что от последнего налета они еще сберегли несколько десятков тысяч сестерций и часто могли лакомиться сиропом «Свежее сено» и баклавой у старого Публия Сервилия Воскобойникова. Они даже требовали, чтоб он начал торговлю фазаньими языками. Но Публий отговаривался тем, что не верит в прочность римской власти и не может делать капиталовложений. Римлян, поляков, немцев, англичан и французов Воскобойников считал идиотами. Особенно его раздражало то, что римляне гадают по внутренностям животных. Громко он, конечно, говорить об этом не мог, но часто шептал себе под нос так, чтобы солдаты, сидящие за столиками, могли его слышать: «Если бы я был центурион, я бы этого не делал». Если бы он был центурион, то открыл бы отделение своего буфета на углу Тираспольской и Преображенской, там где когда-то было кафе Дитмана. В легионе, переправившемся через Прут и занявшем Одессу, было пятнадцать тысяч человек, это был легион, полностью укомплектованный, — грозная военная сила. Легат Рима жил во дворце командующего округом, среди громадных бронзовых подсвечников. Так как раньше здесь был музей, то у основания подсвечников помещались объяснения, в которых бичевался царский строй и его прислужники. Но легат не знал русского языка. Кроме того, он был истинный республиканец и к царям относился недоброжелательно. В своей душевной простоте, он принимал девушек, навербованных среди бывших фигуранток «Альказара», за финикийских танцовщиц. Но больше всего ему нравилась «Молитва Шамиля» в исполнении танцоров из «Первого государственного храма малых форм». И иногда легат сам вскакивал с ложа и, прикрыв глаза полой тоги, медленно начинал «Молитву». Об этом его безобразном поведении уже дважды доносил в Рим один начинающий сикофант из первой когорты. Но, в общем, жизнь шла довольно мирно, пока не произошло ужасающее событие. Из лагеря легиона, помещавшегося на Третьей станции Большого фонтана, украли все значки, случай небывалый в военной истории Рима. При этом нумидийский всадник Яшка Ахрон делал вид, что ничего не может понять. Публий же Сервилий же Воскобойников утверждал, что надо быть идиотом, делая такие важные значки медными, а не золотыми. Двух солдат легиона, стоявших на карауле, распяли, и об этом много говорили в буфете искусственных минеральных вод Публия Сервилия Воскобойникова. На другой день значки были подкинуты к казармам первой когорты с записочкой: «Самоварное золото не берем». Подпись: «Четыре зверя». После этого разъяренный легат распял еще одного легионера и в тоске всю ночь смотрел на наурскую лезгинку в исполнении ансамбля «Первой госконюшни малых и средних форм».
Резкий звук римских труб стоял каждый вечер над Одессой. Вначале он внушал страх, потом к нему привыкли. А когда население увидело однажды Мишку Анисфельда, стоящего в золотых доспехах на карауле у канцелярии легата, резкий вой труб уже вызывал холодную негодяйскую улыбку. У Мишки Анисфельда были красивые белые ноги, и он пользовался своей новой формой, чтобы сводить одесситок с ума. Он жаловался только на то, что южное солнце ужасно нагревает доспехи и поэтому стоял в карауле с тремя сифонами сельтерской воды. Легат угрожал ему распятием на кресте за это невероятное нарушение военной дисциплины, но Анисфельд, дерзко улыбаясь, заявил на обычном вечернем собрании у Воскобойникова: «А может, я его распну. Это еще неизвестно». И если вглядеться в холодное красивое лицо легионера, то действительно становилось совсем неясно, кто кого распнет.
Приезд в Одессу Овидия Назона и литературный вечер в помещении Артистического клуба. Овидий читает стихи и отвечает на записки.
Драка с легионерами на Николаевском бульваре. Первый римский меч продается на толчке. В предложении также наколенники, но спроса на этот товар нет.
Возобновление частной торговли.
Одесса вступает в сраженье. Черное море, не подкачай! Бой на ступеньках музея Истории и Древностей. Бой в городском саду, среди позеленевших дачных львов. Публий Сервилий Воскобойников выходит из своего буфета и принимает участие в битве. Яшка Ахрон давно изменил родному нумидийскому войску и дезертировал. В последний раз он промчался по улице бывшей Лассаля, держась за хвост своего верного скакуна. Уничтожение легионеров в Пале Рояле, близ кондитерской Печеского. Огонь и дым. По приказанию легата, поджигают помещение «Первой госконюшни малых и средних форм».
Режиссеры говорят: «Назад к Островскому», а публика орет: «Деньги обратно».
Сенька Товбин — голубоглазый, необыкновенно чисто выбритый, пугающий своей медлительной любезностью. Глаза у него, как у молодого дога, ничего не выражают, но от взгляда его холодеет спина. Трубочистов-младший — дурак, но способен на все. Жизнерадостный идиот. На гладиаторских играх, устроенных по приказу легата, он кричал: «В будку!», вел себя, как в дешевом кино, как в кино «Слон» на Мясоедовской улице. У него громадная улыбка, она занимает много места.
Расскажите это вашей бабушке после двенадцати часов ночи, как говорят американцы.
«Божественный Клавдий! Божественный Клавдий! Что вы мне морочите голову вашим Клавдием! Моя фамилия Шапиро, и я такой же божественный, как Клавдий! Я божественный Шапиро и прошу воздавать мне божеские почести, вот и все».
Худая, некрасивая, похожая на ангела, Мари Дюба. Лопатки у нее торчат, как крылья.
«Когда я вырасту и овладею всей культурой человечества, я сделаюсь кассиршей».
Орден Контрамарки.
Поздно вечером я еду в Красково. На дороге — ни одного указания, куда она ведет. Сами должны знать, куда ведет. Идут машины без красных огней. Некоторые движутся с потухшими фарами. Один грузовик стоит на дороге, не оградив себя огнями. Велосипедисты, как правило, едут без красного сигнала. Пешеходы беспечно прогуливаются на дороге. Слышна гармоника. В общем, как говорят французы, вы едете прямо в открытый гроб.
«Двенадцать часиков пробило,
Вся публичка домой пошла.
Зачем тебя я полюбила,
Чего хорошего нашла?»
У баронессы Гаубиц большая грудь, находящаяся в полужидком состоянии.
Все войдет: и раскаленная площадка перед четвертым корпусом, и шум вечно сыплющегося песка, и новый парапет, слишком большой для такой площадки, и туман, один день надвигающийся с моря, а другой — с гор.
Бесконечные коридоры новой редакции. Не слышно шума боевого, нет суеты. Честное слово, самая обыкновенная суета в редакции лучше этого мертвящего спокойствия. Аппарат громадный, торопиться, следовательно, незачем, и так не хватает работы. И вот все потихоньку привыкли к безделью.
На таких бы сотрудников набрасываться. Пишите побольше, почему не пишете? Так нет же. Держат равнение. Лениво приглашают. Делают вид, что даже не особенно нуждаются.
Начинается безумие. При каждом кабинете уборная и умывальник. Это неплохо. Но есть еще ванная комната и, кажется, какая-то закусочная.
Если это записная книжка, то следовало бы писать подробнее и ставить числа. А если это только «ума холодных наблюдений», тогда, конечно… Начал я записывать в Остафьеве, потом делал записки в Кореизе, теперь в Малаховке.
Тоня, девушка, которая очень скучала в Нью-Йорке, потому что ее «не охватили». Она сама это сказала. «Неохват» выразился в том, что танцам она не обучается и английскому языку тоже. И вообще редко выходит на улицу. У нее ребенок.
Полынский. Братья Ковалики. Сестры Рабинович. И просто какой-то Набобов….
Всегда приятно читать перечисление запасов. Запасы какой-нибудь экспедиции. Поэтому так захватывает путешествие Стенли в поисках Ливингстона. Там без конца перечисляются предметы, взятые Стенли с собой для обмена на продовольствие.
Я ехал в международном вагоне. Ну, и очень приятно! Он подошел ко мне и извиняющимся голосом сказал, что едет в мягком, потому что не достал билета в международный. Эта сволочь считает, что если едет в мягком вагоне, то я не буду его уважать, что ли?
Название для романа, повести: «Ухо». «Палки». «Подоконник». «Форточка».
«Форточка», роман в трех частях с эпилогом.
В этой редакции очень много ванн и уборных. Но я ведь прихожу туда не купаться…. а работать. Между тем работать там уже нельзя.
«Блин», повесть.
Это постоянное состояние экзальтации уже нельзя переносить. Я тоже любил его, но мне никто не поверит, я не умею громко плакать, рвать свою толстую грудь ногтями.
Большинство наших авторов страдают наклонностью к утомительной для читателя наблюдательности. Кастрюля, на дне которой катались яйца. Ненужно и привлекает внимание к тому, что внимания не должно вызывать. Я уже жду чего-то от этой безвинной кастрюли, но ничего, конечно, не происходит. И это мешает мне читать, отвлекает меня от главного.
Вечерняя газета писала о затмении солнца с такой гордостью, будто это она сама его устроила.
Сан-Диэго в Калифорнии, где матросы ведут под ручку своих девочек, торжественные и молчаливые.
Список замученных опечаток.
Раздался хруст — упал линкруст.
Художники ходят по главкам, навязывают заказы. «Опыт предыдущих лет… Голландская живопись… По инициативе товарища Беленького…» Деньги дают легко. Главконсерв. Табаксырье. Главчай… Деньги дали из фонда поощрения изобретений.
Композиторы уже ничего не делали, только писали друг на друга доносы на нотной бумаге.
Истощенные беспорядочными половыми сношениями и абортами, смогут ли они что-нибудь написать?
Веселые паралитики.
Пойдем в немецкий город Бремен и сделаемся там уличными музыкантами.
В одной комнате собрались сумбурники, какафонисты, бракоделы и пачкуны.
На съезд животноводов приехал восьмидесятилетний пастух из Азербайджана. Он вышел на кафедру, посмотрел вокруг и сказал: «Это какой-то дивный сон».
Встретил коварного старичка в золотых очках.
Позавчера ел тельное. Странное блюдо! Тельное. Съел тельное, надел исподнее и поехал в ночное. Идиллия.
Лондонское радио: «Жизнь короля Георга Пятого медленно движется к своему концу».
Архитектурная прогулка: вестибюль гостиницы «Москва», магазин ТЭЖЭ в том же доме и здание тяговой подстанции метро на Никитской улице — вдохновенное создание архитектора Фридмана.
Полное медицинское счастье. Дом отдыха милиционеров. По вечерам они грустно чистили сапоги все вместе или с перепугу бешено стреляли в воздух.
Английское радио: «Кинг Джордж из деад». [Король Георг скончался.]
Поэма экстаза. Рухнули строительные леса, и ввысь стремительно взмыли строительные линии нового замечательного здания. Двенадцать четырехугольных колонн встречают нас в вестибюле Мебели так много, что можно растеряться. Коридор убегает вдаль. Муза водила на этот раз рукой круглого идиота.
Дом отдыха в О., переполненный брошенными женами, худыми, некрасивыми, старыми, сошедшими с ума от горя и неудовлетворенной страсти. Они собираются в кучки и вызывающе громко читают вслух Баркова. Есть от чего сойти с ума! Мужчины бледнеют от страха.
Белые, выкрашенные известкой, колонны сами светятся. На соломенных креслах деловито отдыхают С. и Д. Брошенные жены смотрят на них с благоговением и надеждой…. Поэты ломаются, говорят неестественными голосами «умных вещей». Мы с А. подымаемся и идем к памятнику Пушкина. Александр Сергеевич, тонконогий, в брюках со штрипками, вдохновенно смотрит на Г. К., который, согнувшись, бежит на лыжах. Мы возвращаемся назад и видим идущего с прогулки Борю в коротком пальто с воротником из гималайской рыси. Он торопится к себе на второй этаж рисовать «сапоги»…. Так идет жизнь, не очень весело и не совсем скучно.
Вечером брошенные жены танцуют в овальном зале с колоннами. Здесь был плафон с нимфами, но люди из хозуправления их заштукатурили. Брошенные жены танцуют со страстью, о которой только могут мечтать мексиканки. Но гордые поэты играют в шахматы, и страсть по-прежнему остается неразделенной.
Детская коляска на колеблющихся, высоких, как у пассажирского паровоза, колесах.
«Женщине, смутившей мою душу». Кто смутил чистую душу солдата?
На диване лежал корсет, похожий на летательную машину Леонардо да Винчи.
Роман. «Возвращаю вам кольцо, которого вы мне не дарили, прядь волос, которой я от вас не получал, и письма, которых вы мне не писали. Возвращаю вам все, что вы думали обо мне, и снова повторяю: «Забудьте все. что я говорил вам»».
«Жена уехала на дачу! Ура, ура!»
У нас уважают писателя, у которого «не получается». Вокруг него все ходят с уважением. Это надоело. Выпьем за тех, у кого получается.
Зозуля пишет рассказы, короткие, как чеки.
Шолом-Алейхем приезжает в Турцию. «Селям алейкум, Шолом-Алейхем», — восторженно кричат турки. «Бьем челом», — отвечает Шолом.
Своего сына он называл собакóлогом.
Шофер К. рассказывал, что на чердаке у него жили два «зайчнёнка».
— Бога нет!
— А сыр есть? — грустно спросил учитель.
«Лавры, что срывают там, надо сознаться, слегка покрыты дерьмом» (Флобер).
Синеглазая мама.
В парикмахерской.
— Как вас постричь? Под Петера?
— Нет! Под Джульбарса!
Низменность его натуры выражалась так бурно и открыто, что его можно было даже полюбить за это.
Сторож при морге говорил: «Вы мертвых не бойтесь. Они вам ничего не сделают. Вы бойтесь живых».
Писем я не получаю, телеграмм я не получаю, в гости ко мне не приезжают. Последний человек на земле.
Кроме того, что он был стар и уже порядком очерствел, он остался мальчиком, малодушным и впечатлительным пижоном.
Говорил он — на смерть. Оратор он был — на смерть.
«Надо портить себе удовольствие, — говорил старый ребе. — Нельзя жить так хорошо».
Инженера звали «Ай, мамочка». Это была целая история….
Я сижу в голом кафе «Интуриста» на ялтинской набережной. Лето кончилось. Ни черта больше не будет. Шторм. Вой бесконечный, как в печной трубе. Я хотел бы, чтоб жизнь моя была спокойней, но, кажется, уже не выйдет. Лето кончилось, о чем разговаривать. «Крым» отваливает в Одессу. Он тяжело садится кормой.
Осадок, всегда остается осадок. После разговора, после встречи. Разговор мог быть интересней, встреча могла быть более сердечной. Даже когда приезжаешь к морю, и то кажется, что оно должно было быть больше. Просто безумие.
Когда я приехал в Крым, усталый, испуганный, полузадохшийся в лакированном и пыльном купе вагона, была весна, цвели фиолетовые иудины деревья, с утра до ночи пищали новорожденные птички. В моей комнате пахло спиртом. Ее только что покрасили. Краска на полу еще прилипала к стульям.
Бал эпохи благоденствия. У всех есть деньги, у всех есть квартиры, у всех есть жены. Все собираются и веселятся. Джина не пьют. То ли смущает квадратная бутылка, то ли вообще не любят новшеств. За стол садятся во втором часу. Расходятся под утро. Тяжело нагруженная вешалка срывается с гвоздей. В следующий раз все происходит точно так же. Джин (не пьют), вешалка (срывается), расходятся только к утру.
Он придет ко мне сегодня вечером, и я заранее знаю, что он будет мне рассказывать, что тоже не отстал от века, что у него тоже есть деньги, квартира, жена, известность. Ладно, пусть рассказывает, черт с ним! Он лысый, симпатичный и глупый, как мы все.
Такой-то — плохой работник, ленивый, не хочет учиться. Но с хорошим характером. Он говорит: «Ты живи спокойно. Не волнуйся. Это же все игра. Посмотри, как этот ловко загримировался носильщиком. И где только он такой настоящий передник достал! А эти двое! Играют в мужа и жену. Прямо здорово играют. И ты тоже. Вчера ты на меня, там на службе, кричал, а я на тебя смотрю и думаю: «Здорово ты стал играть ответственного работника, ну, прямо замечательно! Ты только один раз подумай, что все это игра, и сразу тебе станет легко жить. Вот увидишь»». После этого он открывал корзинку. Там лежала бутылка водки, хорошая закуска, чистая салфетка. Он выпивал и продолжал разглагольствовать. Золотой, добрый, ленивый человек.
Рассказ шофера о непостоянстве женской души. «Как паук», — сказал он в заключение.
Еще одна потерянная иллюзия. Всего только два года прошло, а она уже превратилась в могучую девку. Особенно огорчала его ее спина.
Перед приездом он сиял, как рыжий ангел.
Внезапно, на станции Харьков, в купе ворвалась продавщица в белом халате, надетом на бобриковое пальто, и хрипло заорала: «А ну кому ириски? Кому еще ириски? Есть малярийные капли!» Капли — это был коньяк.
На пароходе «Маджестик» возвращалась из Америки группа автомобильных инженеров. Английского языка они не знали, и громадная обеденная карточка вызывала у них ужас. Наконец им посоветовали заказывать рекомендуемый обед. Он помещается на левой стороне меню. С тех пор они, счастливо улыбаясь, говорили друг другу перед едой: «Закажем левую, а? Левую!» А съев обед, долго говаривали: «Хороша сегодня левая, хороша». «Маджестик» шел в последний рейс. Он уже был продан на слом. С шербургской пристани я хорошо рассмотрел его. Сильно дымя, он шел через канал, торопясь доставить своих пассажиров на похороны Георга Пятого. На «Маджестике» ехал англичанин с широким лиловым носом, из Армии Спасения. С ним ехала жена и семь штук их детей, мальчиков и девочек. Все они походили на папу и имели лиловатые широкие носы. Пароходная компания предоставила им отдельный обеденный стол. Это была удивительная и не очень привлекательная картина — папа, мама и семь маленьких пап. Миссис Утроба тоже не сверкала красотой.
Кроме того, что она была подхалимка и дура, оказалось еще, что она незнакома с представлением о равновесии. Поэтому в первый же вечер она свалилась со стола и сломала себе руку. Руку вылечили, но это ничему не помогло, и весь год она била посуду. У нее были светлые глаза идиотки.
В больших и пустых ялтинских магазинах прохладно. Приказчики вежливы, товаров нет. На рейде потрескивают моторы дельфиньих шхун, висит над самой водой грязный дым. По набережной бредут экскурсанты с высокими двурогими тросточками. Ехал в автобусе с красными бархатными сиденьями.
Давнее объявление на Клязьме: «Пропали две собачки, маленькие, беленькие…» Видно было, что хозяин собачек очень их любил.
«Край непуганых идиотов». Самое время пугнуть.
«Целую неделю лопатой голос из комнаты выгребали — столько он накричал» (Н. Лесков. «Смех и горе»).
Пижон, на висках которого сверкала седина. На нем была синяя рубашка, лимонный галстук, бархатные ботинки. Весь куб воздуха, находящийся в комнате, он втягивал в себя одним дыханием. После него нечем было дышать, в комнате оставался лишь один азот.
Пошел в Малаховку покупать мисочку. В малаховском продмаге продается «акула соленая, 3 рубля кило». Длинные белые пластины акулы не привлекают малаховскую общественность. Она настроена агрессивно и покупает водку. В универмаге Люберецкого общества потребителей стоит невысокий бородатый плотник в переднике. Ну, такой типичный «золотые руки». Дай ему топор, и он все сделает. И борода у него почерневшего золота. Он спрашивает штаны. «Есть галифе, 52 рубля». Золотые руки ошеломленно отшатывается. Хорош он был бы в галифе! У палатки пьет морс дачник в белых, но совершенно голубых брюках. Сам он их, что ли, подсинивал? В пыли, с музыкой едет на трех грузовиках массовка. Звенят бутылки с клюквенным напитком, греми г марш. Они едут мимо магазина, где продается соленая акула. Откуда в Малаховке акула? На выбитом поле мальчики играют в футбол. Играют жадно, каждый хочет ударить сам. В воротах стоят три человека. Еще просится четвертый, но его не пускают. Все-таки непонятно, откуда взялась соленая акула. Мисочки не нашел. Еще продается лещ вяленый и копченый.
Жили-были два друга: Телескопуло и Стетоекопуло.
Было время, когда роман назывался «творческим документом». Стихи тоже были документ. И это напоминало больше всего не искусство, а паспортный стол. «Предъявите документ и проходите. Товарищи, без документов вход воспрещен».
Творческая накладная. Творческий коносамент. Взамен творческого документа вам вручали платежный документ. Все получалось очень мило. Обмен документов.
Фамилия у него была такая неприличная, что оставалось непонятным, как он мог терпеть ее до сих пор, почему не обменял раньше.
«Жизнь в степи коротка и незаметна. Дни быстрей перелетных птичьих стай. И в пути и в бою я всегда одно пою: «Никогда, никогда не унывай»». Ковбойская песня в исполнении джаза под управлением старика Варламова. И снова вздыхали испытанные сержанты.
В этот день мадам изображали лесную фею и чуть не изволили сломать себе ногу. За мною гнался лесной фей.
В конце концов все написанное по части пограничной романтики есть всего только прямое киплингование, ни разу не достигшее уровня подлинника.
Так вы мне звякните! — Обязательно звякну. — Значит, звякнете? — Звякну, звякну непременно.
Я тебе звякну, старый идиот. Так звякну, что своих не узнаешь.
Все пьяные на улице поют одним и тем же голосом и, кажется, одну и ту же песню.
Надпись в американском магазине: «Мы здесь для того, чтобы вы нас беспокоили (тормошили)».
В пыли, среди нищенских дач, толстозадая лошадка везет задумчивых седоков.
Пришел комендант, чтобы повесить, как он выражается, люли-качели.
Мари Дюба выходит на сцену в старомодном и ужасном розовом боа. На ней шляпа с голубыми перьями. Она обольщает публика, как это делали в 1909 году, и говорит: «Видите, сколько тогда приходилось вертеть задом, чтобы быть сексопильной».
Еще продаются в продмаге мухи. На маленьком черном куске мяса сидит тысяча мух, цена за кило мух 5 рублей. Недорого, но надо самому наловить.
«Мама, что это в кошке кипит?» Радость Чуковского.
Стоял, как в сказке, у забора добрый молодец в синей гимнастерке и сапогах, стоял, глубоко задумавшись, охватив затылок рукой, глаза уставил в землю. О чем же он думал, обдаваемый музыкой и пылью выходного дня?
В долине реки Колорадо. В далекой, и чуждой, и страшной долине реки Колорадо. Какой черт меня туда занес? Ты боишься меня, тебе скучно. Темно-красный кэньон, на дне его течет серая медленная река Колорадо.
Кажется, в «Бурсаке» Нарежный пишет, что «бурса есть малое подобие великолепного Рима». Так это приятно и чисто написано, что стало жалко — столько времени прошло, а роман все еще даже не начат.
«Нужен молодой здоровый человек, умеющий ездить на велосипеде для производства научных наблюдений. Оплата по соглашению. Площадь предоставляется». Что может быть лучше? Быть молодым, здоровым, уметь ездить на велосипеде и подвергаться научным наблюдениям!
Песок и сосны. Забор и пыль. Бледные и пухловатые дети. Тонконогие черные форды по выходным дням. Снова самоварный дым.
Прощай, Америка, прощай! Когда «Маджестик» проходил мимо Уолл-стрита, уже стемнело и в громадных зданиях зажегся электрический свет. В окнах заблестело золото электричества, а может быть, и настоящее золото, кто его знает! И этот блеск провожал нас до самого выхода в океан. Холодный январский ветер гнал крупную волну. Появился рослый англичанин. Он был пьян и торжественно озирал все вокруг. Пил он до самого Шербурга. Горничная сказала мне, что за пять дней он ничего не съел…. Через час никакого следа не осталось от Америки. В последний раз блеснул маяк — и все.
На острове Алкатрас, похожем на старинный броненосец, сидит Аль-Капонэ, а рядом над бухтой уже висят удивительные тросы новых висячих мостов.
Парадно, киноварью, покрашенный зал и все-таки довольно сахалинский вид пассажиров. Ливень. Бегут, накрывшись газетами, как шалями, лупит через всю площадь молодая девушка в белой шляпе и красной кофте, но босая, некоторые идут медленным шагом, все равно промокли и бежать незачем, эти — странностью своего поведения похожи на факиров, они словно бы проделывают какой-то церемониал.
Анекдот о петухе, которого несут к часовщику, потому что он стал петь на час раньше.
Машина сейчас же скрылась за поворотом, и уже через минуту ее огни засверкали на верхнем шоссе. Провожающие едва успели поднять руки.
«За нарушение взимается штраф». Вот, собственно, все сигналы, которые имеются на наших автомобильных дорогах. Впрочем, попадается и такая надпись: «Пункт по учету движения». Пункт есть, учета, конечно, нет.
За месяц в Кореизе я успел посмотреть больше картин, чем за три года в Москве. «Конец полустанка», «Хижина старого Лувена», «Джульбарс», «Подруги», «Партийный билет», «Веселые ребята», «Семеро смелых», «Счастливая юность». И все это не в обстановке премьер или просмотров, [а] в самых обыкновенных условиях, то есть при дрянной передвижке, плохо напечатанной копии и ужасающем звуке. Впечатление не важнец, как выражаются в Киеве. Лучше других «Семеро смелых» и куски из «Подруг».
Томимая и томная, в широком черном поясе и белой футболке. В грязи вокзала, в сумбуре широких и мрачных деревянных скамей, где храпят люди и их громадные мешки. Мешки такие большие, будто в них перевозят трупы. Томится от сознания своей красоты и никем покуда не замечаемой молодости. Никто на нее не смотрит, все заняты, берут справки в бюро, выдающем справки только железнодорожного характера.
Все носильщики в своих синих формах оказались из деревни и с жаром рассуждали о благотворности разразившегося ливня.
«А по воскресеньям у нас идет большой дождь, так называемая ливня». По методу Чуковского, это тоже должно считаться обогащением языка.
Биллиард с шестью звонками в Юсуповском дворце в Кореизе. Царь, не попав кием в шар, нажимает на звонок и командует вошедшему слуге: «Шампанского и корону». Так потом и играет в короне. По два звонка на широких бортах и по одному на коротких.
«Я устал смотреть на вас. У меня глаза болят, когда я смотрю на вас».
Выскочили две девушки с голыми и худыми, как у журавлей, ногами. Они исполнили танец, о котором конферансье сказал: «Этот балетный номер, товарищи, дает нам яркое, товарищи, представление о половых отношениях в эпоху феодализма».
«Я вас, дядя Саша, люблю за то, что вы все можете объяснить. И почему экран в морщинах, и почему картина не в фокусе, и почему звук исчезает».
Опять дует северо-восточный ветер. Море пустынно. «Восемь лет, как жизни нет», — как выразился один философ в общественной уборной.
— Кому вы это говорите? Мне, прожившему большую неинтересную жизнь?
Техас, где ковбои гонят своих коров, маленьких, лохматых и злых, как собаки.
Миновав иву вавилонскую, ясень обыкновенный, дуб обыкновенный, скамейку садовую и уборную женскую, мы прошли прямо в ресторан, расположенный возле нескольких деревьев, носивших напыщенное название «рощи пробковых дубов». Самое удивительное было то, что бутылка вина, которую нам подали, была закупорена резиновой пробкой. Прислуживала нам собака, глаза у которой были полузакрытыми и злыми, как у Николая Второго. Так их рисуют в карикатурах.
Система Союзтранса. Толчея. Унижение. Высокомерие. В рентгеновском кабинете тоже самое. Больные толпятся возле аппаратов, врачи работают, и медицинская тайна блистает на их лицах.
«Вы послушайте, ребята, я вам песенку спою».
На площадке играют в теннис, из каменного винного сарая доносится джаз, там репетируют, небо облачно, и так мне грустно, как всегда, когда я думаю о случившейся беде.
Книга высшей математики начинается словами: «Мы знаем…»
Чувство стыда не покидает все время. Пьеса написана так, как будто никогда на свете не было драматургии, не было ни Шекспира, ни Островского. Это похоже на автомобиль, сделанный с помощью только одного инструмента — топора. Унизительно, примитивно. Актеры играют так ненатурально, так ходульно, так таращат глаза и каратыгинствуют, что девочка, сидевшая позади меня, все время спрашивала: «Мама, она сошла с ума, да? Мама, он сошел с ума, да?» Действительно, они играют как сумасшедшие. Мама же спокойно отвечала: «Сиди спокойно, я все расскажу тебе дома». Хорошо художественное произведение, которое надо рассказывать дома.
Когда я смотрел «Человека-невидимку», рядом со мной сидел мальчик, совсем маленький. В интересных местах он все время вскрикивал: «Ай, едрит твою».
Лукулл, испытывающий муки Тантала. Ужасная картина.
«В погоне за длинным рублем попал под автобус писатель Графинский». Заметка из отдела происшествий.
В очерке об Италии написано, что против римского собора святого Петра стоит египетская пирамида. Это все то же. «Могучие своды опираются на легкий изящный карниз». Нет, не пойду я на ту станцию, где своды опираются на карниз. Всестороннее невежество и невнимательность.
Иногда раздается короткий и приятный звук, как бы губной гармоники. Это поворачивается флюгер на башне винного сарая. Он сделан в виде морского конька.
Чудный мальчик Вова. Каждое утро, когда видят меня, он обязательно говорит: «Папа дома».
Светит солнце, ночи лунные, но и днем и ночью деревья шипят от сильного норд-оста. Немножко раздражает этот постоянный шум природы.
«Посторонним вход разрешается», «Уходя, не гасите свет. Пусть горит», все можно будет, все позволится.
У нее была последняя мечта. Где-то на свете есть неслыханный разврат. Но эту мечту рассеяли.
Зеленый с золотом карандаш назывался «Копир-учет». Ух, как скучно.
Два затуманенных от высоты самолета тащили за собой белые рукава.
Почти втрое или более чем вдвое. Но все-таки сколько это? И как это далеко от точности, если один математик о тридцать шестом годе выражался так: «У нас сейчас, грубо говоря, тысяча девятьсот тридцать шестой год». Грубо говоря.
«Кэптен Блай, вы жестоко обращались с матросами».
Он посмотрел на него, как царь на еврея. Вы представляете себе, как русский царь может смотреть на еврея?
Вы играете на мамины деньги, а вы сыграйте на свои, на кровные.
Прогулка с Сашей в холодный и светлый весенний день. Опрокинутые урны, старые пальто, в тени замерзшие плевки, сыреющая штукатурка на домах. Я всегда любил ледяную красноносую весну.
Куда ни посмотришь из окон, всюду дачники усердно раскачиваются в гамаках.
Американское кино, как великая школа проституции. Американская девушка узнает из картины, как надо смотреть на мужчину, как вздохнуть, как надо целоваться, и все по образцам, которые дают лучшие и элегантнейшие стервы страны. Если стервы это грубо, можно заменить другим словом.
«Кэптен Блай, вы находитесь перед судом его величества».
Хам из мглы. Он так нас мучил своими куплетами про тещу, командировки и машинисток, что уже не хотелось жить. Но один куплет он спел очень смешной.
Какой-нибудь восточный чин. Ну, император Трапезунда.
Медливший весь день дождь наконец начался. И так можно начать роман, как хотите можно, лишь бы начать.
Толстого мальчика звали Эмма. Он же назывался Мясокомбинат.
Часы «Ингерсол» бросали на землю, сбрасывали со стола, купали в нарзане, но им ничего не сделалось. «Идут, проклятые», — с удивлением говорили о них.
Старуха рассказывала на бульваре, что в сибирских горах поймали женщину-зверь. Она весит сорок пудов и при ней дочка восьми пудов. Русского языка женщина-зверь не знает.
Бабушка вела мальчика по бульвару. Мальчик ей рассказывал, что в Америке все под землей.
О, горе мне! Тоска! Тоска навеки! («Тень стрелка», О-Кейси).
Весь золотой запас заката лежал на просеке.
На мутном стекле белела записочка: «Киоск выходной». Тоска, тоска навеки.
«Продажа кеп». Вольное и веселое правописание последнего частника.
«Мишенькины руки панихиды звуки могут переделать на фокстрот».
Севастопольский вокзал, открытый, теплый, звездный. Тополя стоят у самых вагонов. Ночь, ни шума, ни рева. Поезд отходит в час тридцать. Розы во всех вагонах.
Подали боржом, горячий, как борщ.
Впереди ехал грузовик с дачным скарбом. Сзади, на легковом автомобиле, ехала семейка — папа, мама, тетя Мура, дядя Сеня, детки, кошки. Из грузовика вылез учрежденский агент. Лицо у него было полное и бледное. Жулик с печальными глазами. Сколько восточной неги в глазах обыкновенного учрежденского агента, обратили ли вы внимание на это?
«Как работник сберегательной кассы я прошу вас изложить в юмористической форме те условия, в которых приходится работать сберегательным кассам».
Курточка с легкими медными пуговицами, алого, королевско-гвардейского цвета. Яркий солдатский цвет.
В горах лежал туман, когда я ехал в Севастополь к поезду. Хотя он был сухой и редкий, но все-таки сильно мешал смотреть на дорогу.
Внезапно в кабацкую болтовню вмешался парикмахер Люся. Он сказал: «Как Байдарские ворота — так нет больше женатых и нет замужних. Тут у нас летом каждый кустик дышит». Все одобрили эту сентенцию и с видом заядлых сердцеедов продолжали говорить пошлости.
Сияющие облака лежали на дороге. Где это было — в Тексасе, Нью-Мексико или Луизиане? Не помню. Здесь, в мокром тумане, мистер Трон рассказал, как он застраховал свою жизнь в немецком страховом обществе и что из этого вышло.
Никто не будет идти рядом с вами, смотреть только на вас и думать только о себе.
Сто шестьдесят семь ошибок по русскому языку в дипломной работе.
Пусть комар поет над этой могилой.
Газетный киоск на станции Красково, широкой и стоящей между шеренгами сосен. Газет нет совсем, имеется журнал «На суше и на море» за июнь прошлого года, хотя даже за этот год он не вызвал бы волнения, тем более что и общество, его издающее, уже ликвидировано, журнал «Ворошиловский стрелок», книжка на еврейском языке, химические карандаши «Копирка» и детские краски на картонных палитрах. Таким образом, узнать, что делается на суше, на море, на воздухе и на воде нельзя, надо для этого поехать в Москву. Солнце озаряет сосны, от сухого запаха разогревшейся хвои в горле немножко першит. Мимо на тяжелых велосипедах едут мальчики. Они счастливы. Да, еще продаются приборы для очинки карандашей под названием «Канцпром». Все.
Я не лучше других и не хуже.
А это, товарищи, скульптура, называющаяся «Половая зрелость». Художественного значения не представляет.
Весь месяц меня обдували в Кореизе отблески норд-оста, свирепствовавшего у Новороссийска.
Нет, я не лучше других и не хуже.
Ну, вы, костлявая Венера!
Два певца на сцене пели:
«Нас побить, побить хотели», —
Так они противно ныли,
Что и вправду их побили.
Нет, вы не услышите больше скрипа шагов за спиной, и этот жалкий хвастун со своей вечно нахмуренной мордой уже не появится здесь.
«Моя половая жизнь в искусстве» — сочинение режиссера….
Диалог в советской картине. Самое страшное — это любовь. «Летишь? Лечу. Далеко? Далеко. В Ташкент? В Ташкент». Это значит, что он ее давно любит, что и она любит его, что они даже поженились, а может быть, у них есть даже дети. Сплошное иносказание.
Был у него тот недочет, что он был звездочет.
Гулянье. Ходила здесь молодая девушка в сиреневом шарфе и голубых чулках. Были молодые люди в розовых носках. Фиолетовая футболка с черным воротником, насчет которой продавец местного кооператива заявил, что зато цвет совершенно не маркий. В общем, носить приходилось то, что изготовляли пьяные растратчики из кооперации.
Картина снималась четыре года. За это время режиссер успел переменить трех жен. Каждую из них он снимал. Ни черта тут нельзя понять. То ли он часто женился, потому что долго снимал, то ли он долго снимал, потому что часто женился. И как писать для людей, частная жизнь которых так удивительно влияет на создаваемые ими произведения. Надо сказать так: «Мы очень ценим то, что вы любите свою жену. Это даже трогательно. Особенно сейчас, когда в укреплении семьи так заинтересована вся общественность. Но сниматься в вашей картине она не будет. Роль ей не подходит, да и вообще она плохая актриса. И мы просим вас выражать свою любовь к жене иными средствами».
Репертуар клоунов Бим-Бом. «Если бы все бумаги на свете была одна большая бумага, и если бы все ручки на свете была одна громадная ручка, и если бы все чернила на свете помещались в одной колоссальной чернильнице, я взял бы эту ручку, обмакнул бы ее в эту чернильницу и написал бы на этой бумаге, что я люблю вас». Несомненно, украдено из какого-нибудь восточного сказания.
Снова вечер — и голубой самоварный дым стелется между дачными соснами.
Вахтер с седыми усами отдает честь, я прохожу мимо. На меня смотрят с объеденных соломенных кресел, я прохожу мимо.
Бука, полнотелый и порочный, играет в теннис и дружелюбно смотрит на меня, я прохожу мимо. Библиотекарша с апостольским пробором встречается на дороге, я здороваюсь и прохожу мимо. И вот я в парикмахерской, где бреющиеся ведут между собой денщицкий разговор.
На его щеке еще горел раскаленный поцелуй предателя.
Мадам Везувий.
«Где кричит привязанность, там годы безмолвствуют, как говорил старик Смит и Вессон» (А. Аверченко, «Настоящие парни»).
Мазепа меняет фамилию на Сергей Грядущий. Глуп ты, Грядущий, вот что я тебе скажу.
Он лежал в одних трусиках, и тело у него было такое белое и полное, что чем-то напоминало труп в корзине. Виной этому были в особенности ляжки.
«Я один против всего света, и, что еще хуже, весь свет против меня одного».
Действительно, тяжелое имя для девушки — Хеврония.
Напали на детку синие волки, синие волки с голубыми глазами.
Худые и голодные, как молодые черти.
В доме ужасное смятение. Маленькая девочка заявила, что хочет быть любовницей всех мужчин.
В картине появляются девушки, и кажется, будто играют первые роли. Но потом они вдруг исчезают куда-то и больше уже не появляются. Представьте себе «Ромео и Джульетту» без Джульетты. Походив немного по сцене, ошеломленный Ромео, конечно, уйдет.
«Это было в консульство Публия Сервилия Ваттия Изаурика и Аппия Клавдия Пульхра».
Докладчик: «На сегодняшнее число мы имеем в Германии фашизм». Голос с места: «Да это не мы имеем фашизм! Это они имеют фашизм! Мы имеем на сегодняшнее число советскую власть».
Докладчик: «Товарищи, мы еще не научились писать». Голос с места: «Не мы еще не научились писать, а вы еще не научились писать».
Он, как ворона, взгромоздился на кафедру и заболботал: «Семнадцать и девять десятых процента…» Когда он окончил доклад, то тем же вороньим сумрачным голосом возгласил: «А теперь, ребята, приступим к веселью».
Концерт джаз-оркестра под управлением Варламова. Ужасен был конферансье. В штате Техас от момента выхода на сцену такого конферансье до полного предания его тела земле с отданием погребальных почестей проходит ровно пять минут. Ковбои в бараньих штанах сразу открывают беспорядочную стрельбу. Джаз играл паршиво, но с громадным чувством и иногда сам плакал, растрогавшись («в маленьком письме вы написали пару строк, что меня любили»). Испытанные сержанты милиции, наполнявшие зал, шумно вздыхали, ревели «бис». В общем, растрогались все. Хорош был старик Варламов, трубивший нежные слова любви в рупор, сшитый из зеленого скоросшивателя. Он был во фраке и ботинках.
У мальчика было довольно красивое имя: Вердикт. А ее звали Шишечка.
Уже известно, как надо писать рецензии: сценарий — хороший, играют — хорошо, снято — хорошо. А музыка? О музыке тоже уже известно, как надо писать. Музыка сливается с действием. Что это значит — никто не знает, но звучит хорошо — музыка сливается с действием. Ну и черт с ней, пусть себе сливается.
При исполнении «Куккарачи» в оркестре царили такая мексиканская страсть и беспорядочное воодушевление, что больше всего это походило на панику в обозе.
Персидская сирень, белая, плотная и набухшая, как разваренный рис.
Девушки-фордики. Челка, берет, жакетик, длинное платье, резиновые туфли.
По звукам казалось, что веселятся эскадронные лошади. На самом деле это затейник вовлекал отдыхающих в «массовку».
Только некультурностью населения можно объяснить то, что в редакции еще не выбиты все стекла. Это после появления заметки о том, что «лучшие женихи достались пятисотницам». Пропаганда пошлости.
Вся пьеса построена на честном слове. «Если вы мне верите, вы не станете меня спрашивать. Я говорю, что так было. Верьте мне».
Что-нибудь вроде «Ярмарки тщеславия». Обличение неправды. Может иметь большой успех.
Очень легко писать: «Луч солнца не проникал в его каморку». Ни у кого не украдено и в то же время не свое.
Требуются в отъезд ведьмы, буки, бабы-яги, кощеи бессмертные, гномы и кобольды на оклад жалованья от 120 рублей и выше. Квартира предоставляется.
Детский утренник. Один мальчик, как говорится, уже в самом начале праздника схлопотал от мамы по морде. Он был на самом дне ямы и вдруг вознесся на вершину славы. Его вызвали на сцену и вручили ему альбом для рисования, кубики и карандаш. Детям дарили портфели из какого-то дерматина, будь он проклят. Не хватало только, чтоб им дарили председательские колокольчики и графины с водой. Достаточно войти в магазин игрушек, чтобы понять, что люди, изготовляющие эти игрушки, ненавидят детей.
«Ты меня совсем не любишь! Ты написал мне письмо только в двадцать грамм весом. Другие получают от своих мужей по тридцать и даже пятьдесят грамм».
«Скульптура, изображающая спящего льва. Привезена морским путем из Неаполя в Севастополь, оттуда в Юсуповский дворец в Кореизе. Работа известного итальянского мастера Антонио Пизани. Художественной ценности не имеет».
Дядя Саша, бывший укротитель кур и мышей, теперь заведующий театральным сектором дома отдыха. Сколько таких дармоедов в Крыму — еще не подсчитано.
«Нет, это не жизнь для белого человека».
Отдыхающий спал на зеленой траве. На нем были сапоги, мундир, все ремни были затянуты, как на смотру. Только ветер позванивал колесиками его шпор. Он спал глубоким сном.
«Скульптура фонтана «Плачущая гимназистка». Работа известного шведского скульптора Бреверна. Художественной ценности не представляет».
«Дворец князя Юсупова, графа Сумарокова-Эльстон. В постройке его принимали участие лучшие художники и архитекторы своего времени. Дворец обошелся в два миллиона рублей и вызывал удивление современников своей роскошью. Художественной ценности не имеет».
Волшебный оркестр — самодеятельный джаз. Каждый умеет играть, все умеют петь. Дирижер Миша Спивак. Он печет джазы, как блины. Через полчаса, в первую репетицию, уже играли вальс из «Петера». На пищалках играли и мама и дочка. Дочка была большая и толстая, похожая на дорогую заграничную куклу.
Он был в таком возрасте, когда вообще правды не говорят. Болезнь возраста.
Извинитесь. Скажите: «Я больше не буду».
Передо мной стоял человек с большими зрачками и прикушенной нижней губой.
Школа танцев. Маленькая учительница держит себя с достоинством командира дивизии. Филиппинская Венера. Тут потирают оцепеневшие от танцев руки, серьезно следят за учительницей. У одной девушки за бретелью сарафана были засунуты бумаги, с которыми она пришла. У другой был перевязан глаз. Все дышали здоровьем.
….Снялся на фоне книжных полок, причем вид у него был такой, будто все эти книги он сам написал.
Забудьте о плохом, помните обо мне только хорошее.
Обыкновенная фраза: «Тесно прижавшись друг к другу спинами, сидели три обезьяны». Можно еще чище и спокойнее: «Три обезьяны сидели, тесно прижавшись друг к другу спинами». А вот как это будет написано в сценарии: «Спинами тесно прижавшись друг к другу, три обезьяны сидели». Сценарии пишутся стихами. Например: «Вышла Глаша на крыльцо».
Нет, разница все-таки есть. Тебе скучно со мной, а мне скучно без тебя.
Красноносая учительница музыки.
Ветер, ветер, куда деваться!
Котик с разными глазами.
Я ничего не вижу, я ничего не слышу, я ничего не знаю.
Как мы пишем вдвоем? Вот как мы пишем вдвоем: «Был летний (зимний) день (вечер), когда молодой (уже немолодой) человек (-ая девушка) в светлой (темной) фетровой шляпе (шляпке) проходил (проезжала) по шумной (тихой) Мясницкой улице (Большой Ордынке)». Все-таки договориться можно.
Пришел туповатый генуэзец с коричневой мордой.
Так страстно любить друг друга могут только чужой муж и чужая жена. Слишком они уже пожилые.
Я обращаюсь к чувству, я старею на глазах.
Раменский куст буфетов. Куст буфетов, букет ресторанов, лес пивных.
Шел Маяковский ночью по Мясницкой и вдруг увидел золотую надпись на стекле магазина: «Сказочные материалы». Это было так непонятно, что он вернулся назад, чтобы еще раз посмотреть на надпись. На стекле было написано: «Смазочные материалы».
«Золотая рыбка» в гостях у художника. Замечательное происшествие с участием литератора П.
Пьяный в вагоне беседовал со своим товарищем. При этом часть слов он говорил ему на ухо, а часть произносил громко. Но он перепутал — приличные слова говорил шепотом, а неприличные выкрикивал на весь вагон.
Решено было не допустить ни одной ошибки. Держали двадцать корректур. И все равно на титульном листе было напечатано: «Британская энциклопудия».
В черном небе показались внезапно пароходные зеленые и красные огоньки. Это летели самолеты.
Вчера была температура, какой не было пятьдесят лет. Сегодня — температура, которой не было девяносто два года. Завтра будет температура, какая была только сто шестьдесят шесть лет назад, в княжестве Монако, в одиннадцать часов утра, в тени. Что делали жители в это утро и почему они укрывались именно в тени, где так жарко, ничего не сказано.
Литературная компания, где богатству участников придавалось большое значение. Деланье карьеры, попытка образовать группу, все позорно проваливалось, потому что не хватало главного — уменья писать. Впрочем, может быть, крошечное уменье и было, по писать было не о чем, ничего не было за душой, кроме нежного воспитанья, любви к искусству и других альбомных достоинств. Там был один писатель, которого надо бы произвести в виконты — он никогда не ездил в третьем классе, не привелось. Каждая новая книга Дос Пассоса, Хемингуэя или Олдоса Хаксли отнимала у членов кружка последние остатки разума. Просто было вредно давать им читать такие книги. А занимались они в общем халтурой, дела свои умели делать. Это было даже странно для таких неженок. Но тут уже повлияло непролетарское происхождение.
В асфальтовых кафе тихо попискивают девушки, раздавленные дикой красотой разноцветных зонтов.
«Я от этого парохода нервный стал», — сказал капитан…. Как только мы водворились на пароходе, обнаружилось, что повар проворовался. Составили акт. Это так расстроило повара, что блюда, им изготовленные за эти два дня, поражали неслыханной причудливостью. Диваны в каюте были обиты светло-коричневой акушерско-гинекологической клеенкой. Было жарко, простыни сползали и клеенка прилипала к голому телу.
«Как полагают, свидание будет иметь далеко идущие результаты».
….Сторож в поселке ходит с винтовкой и зеленым веником. Веником он угрожает ворам, а из винтовки стреляет по комарам. Его ноздри производят впечатление рваных, и вообще он похож на пугачевца после подавления мятежа и произведения экзекуции. Комары носятся всю ночь с воинственными атакующими песнями и воями.
Он вошел и торжественно объявил: «Мика уже мужчина».
Внезапно показался бегущий по откосу подросток в красной майке. За ним гнался продавец из «Гастронома». В пылу преследования с продавца слетела парусиновая туфля, но он не остановился. Стрелок железнодорожной охраны, скучая бродивший по платформе, неслыханно оживился. Он помчался наперерез мальчику, придерживая рукой кобуру револьвера. Мальчика схватили. Он хотел украсть коробку лапши. Через несколько минут уже слышался его сопливый плач в станционном здании — это писали протокол. Среди любопытных стояла невероятная баба в черной юбке и лиловой майке, босая, в берете и [с] такими грудями, что делалось даже нехорошо от изобилия этого продукта. Ей было лет семнадцать.
«Босая, средь холмов умбрийских, она проходит, Дама-Нищета».
Старопечатная книга петровских указов. Она принадлежала раскольнику, и он на полях всюду понаставил: «Зри».
При грудном ребенке сказали какую-то шутку, и он внезапно захохотал. Тогда решили, что он оборотень, и убили его.
Кому это приписывали бессословную лирику? Или мне это показалось?
Об этом уже надо писать статью под названием «Нет, Жан, это не недоразумение». Пароход «Экстения» в двадцать девятом году совершает переход из Нью-Йорка в Шербург за четверо суток. Это рекорд, которого не перекрыла даже «Квин Мери» в тридцать шестом году. Что до «Нормандии», то ей такая скорость может только сниться.
Некий Меерзон раскачивает шезлонг, в котором сидит его любовница. Занятие совершенно бесполезное — это не гамак и не качалка.
Палестинские пальмы имеют мохнатые ветви. Я таких не видел ни в Батуме, ни в Калифорнии. Обильные косы. «Маджестик», новый французский пароход, пришел в Яффу. А он английский, не новый и в Яффу не ходит. Нет, нет, Жан, это не недоразумение!
Вот мы снова встретились, а я все еще не в горящем золотом мундире, и вы тоже все еще не инженер.
Началось это с того, что подошла к нему одна девушка и воскликнула: «Знаете, вы так похожи на брата мужа моей сестры». Потом какой-то человек долго на него смотрел и сказал ему: «Я знаю, что вы не Курдюмов, но вы так похожи на Курдюмова, что я решился сказать вам об этом». Через полчаса еще одна девушка обратилась к нему и интимно спросила:
— Обсохли?
— Обсох, — ответил он на всякий случай.
— Но здорово вы испугались вчера, а?
— Когда испугался?
— Ну, вчера, когда тонули!
— Да я не тонул!
— Oй, простите, но вы так похожи на одного инженера, который вчера тонул!
Рассказ возчика, ужасный рассказ возчика. Жила в поселке одна красавица, полная такая. К ней ходил один горбун, совсем негодный для этого человек. Он семьсот рублей жалованья получал. Пищу она всегда ела знаете какую? Швейцарский сыр, кильки. Ну, тут приехал один француз На нем желтые сапоги (показывает сапоги гораздо выше колена), рубашка чесучовая. Горбин, конечно, все понял, приходит и спрашивает ее: «Пойдешь со мной?» Она говорит: «Не пойду». Тут он ее застрелил. Потом побежал на службу, сдал все дела и сам тоже застрелился. Стали ее вскрывать — одна сала!
Когда я заглянул в этот список, то сразу увидел, что ничего не выйдет. Это был список на раздачу квартир, а нужен был список людей, умеющих работать. Эти два списка писателей никогда не совпадают. Не было такого случая.
Шестилетняя девочка 22 дня блуждала по лесу, ела веточки и цветы. После первых дней ее перестали искать, успокоились. Мир не видал таких сволочей. Что значит не нашли? Умерла? Но тело найти надо? Почему не привели розыскную собаку? Она нашла бы за несколько часов.
Черный негр с серыми губами.
Все время передавали какую-то чушь. «Детская художественная олимпиада в Улан-Удэ», «Женский автомобильный пробег в честь запрещения абортов», а о том, что всех интересовало, о перелете, ни слова, как будто и не было никакого перелета. И опять — «Бубонная чума охватила большую часть Маллакского полуострова»
Справедливость кретинов. Один раз я, другой раз ты. Равноправие идиотов.
Ноги грязные и розовые, как молодая картошка.
Чуть наклонившись, стоит лес. (Куб сосен.)
Это были гордые дети маленьких ответственных работников.
Стоял маленький рояль, плотный, лоснящийся, как молодой бычок.
Американцы едят суп из полоскательной чашки.
Толстые большие мухи гудели возле уборной так, как будто давали концерт на виолончелях.
Бесчувственная, ассирийская жажда жизни и наслаждений.
Ангел-хранитель печати.
Сто раз просыпаюсь за ночь. Каждый сон маленький, как рыбья чешуйка. К утру я весь в этой чешуе.
Среди миллионов машин и я пролетел — песчинка, гонимая бензиновой бурей, которая уже много лет бушует над Америкой.
Вода из кипятильника пахла мясом. Представляете себе, как это было отвратительно?
Фарфоровую вазу она очень любила и называла «банкой».
Деревянная голова. Твердая, как отполированный ясень.
Детский концерт. «Сейчас будем передавать проверку времени». Тах-тах-тах!
«Ярошко, по возбуждении настоящего дела, фигурировал сперва в качестве простого свидетеля, но затем был привлечен в качестве обвиняемого и в этом качестве скончался».
«Ильина была типичной мещанской Мессалиной, которая обворожила подсудимого массивностью и выпуклостью своих форм».
Вчера хлебнул горя — смотрел картину «Конец полустанка».
Страна, населенная детьми.
Мы ехали в поезде по Крыму. Когда моя соседка увидела зеленую траву, она так обрадовалась, как будто она была коровой, всю зиму проведшей в мрачном уединении хлева.
Она была так ошеломлена тем, что увидела, что выбежала из комнаты и тут же в коридоре превратилась в растение. Теперь это называется — «История одного фикуса в зеленой кадушке».
Как скучно быть кариатидой, подпирать какой-то некрасивый балкон.
Жить на такой планете — только терять время.
Напился так, что уже мог творить различные мелкие чудеса.
По всему полуострову зазвучали сигналы к обеду.
Крымский сад: иудино дерево, кукуля, кедр, тисс, благородный лавр, миндаль, кипарис, магнолия, дуб, ель, ель голубая.
Приехал отдыхать какой-то кинематографист в горностаевых галифе с хвостиками.
Начался сезон, и на полуострове ударили сразу двадцать тысяч патефонов, завертелись и завизжали пятьдесят или пятьсот тысяч пластинок.
Девушка-былинка.
Подали завтрак: холодное масло, завинченное розами, овальную вазочку с редиской, на длинной тарелочке — холодную баранину, телятину и просвечивающую насквозь браунтвепгскую колбасу, два яйца в мешочке, три ломтя сыру, сырную пасху, свежий темный хлеб. Море было пустынно, как все эти дни, и ослепительно сверкало.
Холодный, благородный и чистый, как брус искусственного льда, подымался «Импайр Стейт Билдинг».
Любовь к этим словам неистребима. Глубоко, на дюйм врезаны они в кору деревьев.
Тихомандрицкий. Мемфисов.
Если бы глухонемые выбирали себе короля, то человека, который говорит хорошо, они бы не взяли. Слишком велик был бы контраст.
Когда питекантроп заметил, что у него нет хвоста, он ужасно огорчился. Он думал, что это ставит его в зависимое положение от обезьян. Он даже не понимал, что он и есть владыка мира. Жена его, молодая питекантропка, долго пилила его и жалела совершенно открыто, что не вышла замуж за одного орангутанга, который ухаживал за ней прошлым летом.
Чувство уюта, одно из древнейших чувств.
Мама истицы говорила чудным музыкальным русским языком.
Разговор по междугородному телефону: «Есть повидло бочковое! Покупать? Не надо? Кончено! Есть варенье бочковое! Покупать? Не надо? Кончено!»
«На вашем месте я бы сидел на месте».
«Отец мой мельник, мать — русалка».
Судья: «А вы скажите суду по части отреза».
Сквозь лужи Большой Ордынки, подымая громадный бурун, ехал на велосипеде человек в тулупе. Все дворники весело кричали ему вслед и махали метлами. Это был праздник весны.